— Всё, — сказал я, — мне надоело быть хорошим. Теперь я буду плохим. Динку задушу, Крюкова убью лопатой, а сам отравлюсь цианистым калием.

Я был золотой человек, и мне никому не хотелось подкинуть на стул скорпиона. Если мне кто-то сделает хорошее, я отблагодарю, если мне кто-то сделает плохое, я это позабуду. Меня все любили.

— Ты как я, — говорил мне папа. — Меня то все любят, то никто.

— Нет, меня всегда все, — отвечал я ему.

Теперь я хочу одного: сбросить Крюкова в яму с голодными львами. А при имени «Динка» у меня становится жарко в ушах и так страшно колотится сердце, что сосед Войцехов с женою кричат через стену:

— Чем вы там стучите, чем? Нарушаете общественный покой!

Недавно еще я спрашивал у папы:

— Скажи, как это влюбиться? Вот я, — говорил я, — никак не могу влюбиться. А он отвечал:

— Андрюха, не горюй! Хороший человек — он всегда влипнет.

И вот я готов за неё отдать всё: доброе имя, талант, жизнь и летние каникулы. Час без неё приравнивается к суткам. Я хочу, чтоб у нас были дети.

— Пап! — кричу я. — Откуда берутся дети?

— Это ты узнаешь в процессе познания мира, — отвечает он.

А я не могу ждать! Я этого не умею делать. Тем хуже для Крюкова, если при живом мне он будет гулять с Динкой. За лето он сильно вырос, выросли у него какие-то редкие зубы спереди, и он ходил в школу с портсигаром. Я оскорблял учителей, кричал на математике нечеловеческими голосами и бил себя кулаками в грудь, как самец гориллы, чтобы он, Крюков, понял, какой я крутой парень.

А Крюков купил пирожок с повидлом, понюхал его, размахнулся и бросил в меня, как булыжник.

Тогда я решил откусить ему голову.

Перед тем, как откусить, я заявил о своем намерении папе, но родной отец встал мне поперек дороги.

— Сынок! — сказал он. — Ты повредился рассудком. Первое чувство, которым обязан руководствоваться житель нашего района Орехово-Борисово — это чувство здравого смысла. Взгляни на себя: разве ты — это ты? Лоб стал шишковатый, плечи волосатые, и ты разве не видишь, что ты окосел?

— Разве я окосел? — удивился я.

— Да, ты окосел. И окривел, — с горечью добавил папа. — Хочешь, я осыплю тебя подарками, а ты дашь мне честное слово завить своё горе верёвочкой.

И он подарил мне чёрный халат для труда и физкультурный костюм.

— Я мальчик конченный, — сказал я, надев чёрный халат, и застегнул его на все пуговицы. — Я очень приличный, воспитанный, но конченный.

— В таком случае, — вздохнул папа, — я должен показать тебя психотерапевту.

Когда меня вели к психотерапевту, чтобы он избавил меня от моей любви, я слышал пение, кто-то поет в блочном доме напротив часами: а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!.. Над нами летали чайки, белые, как таблетки. Папа вёл меня за руку и говорил:

— Не бойся, Андрюха! Психотерапевт Варежкин — всемирно-известный гипнотизер. Он взглядом разгоняет в небе тучи. Одна бабушка — ей девяносто три года — двадцать лет лежала — не двигалась. А как начала принимать его сеансы, встала и уже четыре раза сходила в магазин. Силой своей мысли Гавриил Харитонович Варежкин мог бы поработить мир! Что ему стоит сделать так, чтобы ты опять зажил припеваючи?

И он распахнул передо мной дверь кооператива «Эскулап».

В подвальном этаже они отгородили угол для великого гипнотизера. Мы заплатили десять рублей и очутились у него за ширмой.

Гавриил Харитонович встретил нас пронзительным взглядом. Я сел около него на стул, и он спросил, разложив перед собой чистую голубую медицинскую карту:

— На что жалуетесь? Я сказал:

— Ка-ка-как его?.. — и начал озираться.

— Умственная отсталость? — спрашивает Варежкин.

— Хуже, — махнул рукой папа и вкратце изложил ему нашу беду, суть которой была в том, что он опасается, как бы я не скапустился от своей первой любви, плюс как бы из его сына не вырос убийца и садист.

— Ясно, — кивнул Варежкин и крупным почерком записал в мою историю болезни: Андрей Антонов. 10 лет. Синдром «Отелло».

— Ты знаешь, кто такой Отелло? — спросил он.

— Это лётчик, — сказал я. — Герой Великой Отечественной войны.

— Герой войны — Гастелло, — говорит Варежкин. — Отелло — герой английской трагедии. Он из-за ревности удушил замечательную женщину Дездемону.

— Просто ни в какие ворота не лезет, — сердито сказал папа.

— Такой человек — всё равно что мопед без руля и без тормоза, — веско промолвил Гавриил Харитонович. — Ты нелюдимый или общительный?

— И то и другое, — сказал я.

— Запоров нет?

— Нет.

Мы помолчали копеек на семьдесят. Варежкин что-то обмозговывал. У него подбородок кривой стал, как турецкая сабля. И он сказал мне, взмахнув этой саблей:

— Раз ты человек таких бурных страстей, тебе надо с ними покончить. Это очень просто. Во-первых, не стоять в стороне от спорта. Второе: поставить перед собой какую-нибудь великую цель: скажем, возродить реку или отреставрировать храм. Есть ещё один способ — впустить в себя океан информации… То-олько не вариться в собственном соку!!! — победоносно закончил он и поднялся, дав нам понять, что вопрос исчерпан.

Не теряя ни минуты, папа купил мне пластмассовую гирю, налил в неё воды и втянул меня в «железные игры». Я накачивал мышцы, как зверь, с полшестого утра до одиннадцати вечера с короткими передышками на школу, обед и сон. С каждым днем мы серьёзней и серьёзней относились к моим мышцам. Гири в пять килограммов нам показалось мало, и папа купил мне семикилограммовую!.. А мама — десяти!..

Все мои мысли теперь были заняты гирями, и я начал постепенно забывать Динку: Динкин взгляд, Динкин нос, Динкин голос, портфель, пальто, сапоги.

Но когда в школу вместо Динки пришел её папа и сказал, что у нее КАТАР, когда я услышал это слово, я сделал страшные глаза, а он закричал:

— Что ты, что с тобой?!! КАТАР — это такая простуда!

А я уже не слышал ничего, я бежал навещать Динку, неся ей все яблоки, груши, бананы и баклажаны своего сердца.

Но когда перед моим носом в её подъезд вошел Крюков… И зашагал по лестнице, не замечая, как смотрит ему в спину мой злой глаз. Гипноз, Гавриил Харитонович — все пошло прахом.

— Сейчас я разделаюсь с ним, — решил я, — чтоб он позабыл сюда дорогу. Ведь я уже не тот, что прежде. «Железные игры» сделали свое дело. Любой соперник теперь мне был по плечу. Я крикнул:

— Крюков!

Он обернулся. Мы померялись взглядами. Он стоял без шапки на верхней ступеньке лестницы. Я — в шапочке с помпоном — на нижней. Мы мерились и мерялись. И когда мне показалось, что Крюков трезво оценил обстановку и готов отступить, он тут и говорит:

— Ну чего тебе, помпончик?

Я остолбенел. Слово «помпончик» выбило меня из седла. Я был в нокауте до драки.

— У тебя спина белая, — пробормотал я, — давай отряхну…

И он спокойно потопал к Динке, корабль, не знавший кораблекрушений. А я кинулся домой и вылил в унитаз воду из своих пластмассовых гирь.

— Папа! — говорю я. — Всё вернулось.

А он мне:

— Сынок! Едем в зоомагазин? Я куплю тебе лягушку пипу.

— Папа! — кричу я. — Мне хочется две вещи: жениться и умереть.

Так мы опять оказались у Варежкина.

— Андрей, — сказал он недовольно, — ты полностью пустил под откос мою концепцию. Но Гавриил Варежкин не из тех, что бросает пациента на полпути. Тысячу курильщиков избавил я от табакокурения. Я убедил психически больного карликового пинчера в том, что он не кролик. Пять человек благодаря мне восстали из гроба. Мой тебе совет: удиви её!

— Чем? — спросил я.

— У нас в школе, — задумчиво отвечал Варежкин, — многие шевелили ушами, потом культивировалась искусственная отрыжка.

— А мой друг, — радостно подхватил папа, — полковник Чмокин, пленил девушку тем, что здорово хрюкал свиньей и визжал. Только своим этим виртуозным искусством не смог покорить её папу, который заподозрил, что он дебил.

— Неважно чем, — подвел итог Гавриил Харитонович. — Главное, покрыть себя неувядаемой славой.

Декабрьскому восстанию тысяча девятьсот пятого года был посвящен у нас в школе лыжный забег. Я связывал лыжи веревочкой, напяливал штаны с лампасами и говорил:

— Чтобы не опозорить честь школы, я туда пойду.

А папа:

— Может, наоборот? Чтобы не опозорить, сиди дома?

Играл в овраге марш Преображенского полка. Динка с лыжами — вся в жёлтом! И я смотрел на нее, смотрел и даже когда не смотрел — смотрел. Народ построился друг за другом. У всех, как у одного, завязаны шнурки.

— Пошёл! — крикнул физкультурник.

Первый Крюков. За ним через пять секунд я. Как я шпарил! Аж уши в трубочку свернулись. Я ничего не видел вокруг, только его, крюковскую спину. Я мчал, дул, летел! А он неторопливо уходил от меня, и чем дальше он уходил, тем громаднее становился.

Когда все добрались до финиша и без сил повалились в снег, наш учитель сказал:

— Люди-звери! Кто сможет пробежать второй круг?

— Дураков нет, — ответил непобедимый Крюков.

— Есть, — сказал я, ещё не отдышавшись, и встал, и безумный взгляд бросил на Динку. А она, наконец-то, посмотрела на меня.

— Тогда пошел! — крикнул физкультурник и засек время.

Черный потолок плыл над лесом, дул ветер ледяной, но мысль о том, что я поразил Динку и переплюнул Крюкова, придавала мне сил. Я бежал, бежал, бежал и, уже выруливая на финишную прямую, представил, что сейчас будет! Венок, поцелуи, объятия!.. Кто-то кинется качать — это обязательно. Кто-то заскрежещет зубами от злости, в такой толпе всегда найдётся завистник. Но бравурный марш Преображенского полка заглушит неприятные звуки. Народ отхлынет, и я увижу Динку. Она скажет:

— Андрей! Всегда лучше, когда о тебе думают хуже, а ты лучше, чем когда о тебе думают лучше, а ты хуже!

Для этого случая приготовил я самую свою лучезарную улыбку и начал вглядываться в снегопад, пытаясь различить встречающую толпу. Смотрю — что такое? По-моему, нет никого! Ужасное подозрение шевельнулось в моей груди. И чем ближе я подъезжал, тем виднее мне становилось, что все давно разошлись по домам.

Я застыл у черты и как дурак улыбался, а кругом расстилались бескрайние вечнозелёные снега.

Тогда я рванул на третий круг. Теперь уж совсем один. Только дятел был в небе. Он время от времени складывал крылья и падал, но потом спохватывался и взлетал — видно, дятлы так проверяют смелость. Вот лыжа сломанная, здесь кто-то замёрз до меня. А у меня вьюга за штанами, и уже снег мне стал нехолодный!..

Я шёл на лыжах по сухой, растрескавшейся земле. Много дней и ночей, не смыкая глаз, под открытым небом. Мимо льда и мяты, полыни, огня и корней, по песку пустынь, по инею на траве, сквозь снежные заносы.

Я падал от жары, мок и коченел, проваливался в полыньи и выбирался на льдины.

На двенадцатом круге я понял, что больше не могу. Я упал, и пока меня заметала пурга, глядел, как загорается последняя заря над Орехово-Борисовом. Глаза мои закрылись, и я очутился в загробном мире.

Слышу, кто-то зовёт:

— Андрей! — и несется вдогонку — такой, какой грузчик бывает — небритый и страшный. Догнал, скинул кроличью шапку — это был Варежкин Гавриил Харитонович.

— Меня бросила жена, — сказал он мимолетом, выруливая к райским кущам. — Я ее задушил, своего соперника Бориса Витальевича Котова убил лопатой, а сам отравился цианистым калием.

Тут его черти окружили — с чугунной сковородкой. Схватили, скрутили, связали, кинули на сковороду, развели под ним огонь.

— Андрюха! — вскричал он. — Андрюха! — папиным голосом. Смотрю — это папа трясёт меня за плечо.

— Вставай, — говорит, — не лежи на снегу, простудишься. Динка ждет тебя у нас дома, зовет в кино.

— Не могу, — говорю я ему, — я умер.

— Нет, сынок, — ответил он, — ты умер не до конца…

…Через месяц я полюбил другую девушку.