Что осталось от случившегося в её памяти? Страшный лязг, который прорвался сквозь дым и вой пламени, заглушив жирный треск древесины. Должно быть, пожар высвободил решетку, которая была накручена на брус поверху ворот и ещё до осады безнадёжно там заклинилась. Теперь она пала и распрямилась всеми сочленениями — подобие гибкой и редкой сети. Те из нападавших, что хотели ворваться первыми, попали в неё и забились, как рыбы, пытаясь выпутать оружие и себя самих.

Этого мгновения хватило, чтобы рыцарь Бельтран подтолкнул её в спину узловатым кулаком и тотчас оттеснил:

— Иди, Альги, девочка. Я вперед… Мы прикроем…

Иногда, на пределе сил, они возрастают, и клинок, непомерно тяжкий, будто отдаёт тебе мощь поверженного врага.

А вот память словно отрезает от тебя тем же клинком.

Меч плясал в руке. Алка — будто не она — видела, как под тяжестью улова рвётся стальной невод, как её друзья схлёстываются с рыжекосыми, падают, отступают, оттесняют, прорываются во главе с Белым Рыцарем. Прямо в гигантское осатаневшее солнце.

Жестокий удар в плечо.

И сама Алка — в кровь и огонь пожарища. Разворачивается от удара, опрокидывается лицом, падает в колодец темноты, не ощущая дна.

…Пробудила жгучая боль, которая странным образом накладывалась на ноющую, и мерзкий летучий запах.

— Тц-ц, — проговорил некто голосом, не мужским и не женским, — не ворохнись, это чтобы мёртвый огонь не прикинулся.

Окские слова этот человек выговаривал нечисто.

Алка открыла глаза: своды грубого базальта, похоже, подвал центральной башни, где была темница. Верхний ярус, узкие оконца. При прежних хозяевах её использовали как кладовую, но сейчас, едва девушка повернула голову, как в свете жирников колыхнулись и спутались широкие ленты вони: грязное льняное полотно, волглая овчина, протухшая кровь, смертный пот, харкотина, кал и моча.

— Лекарь вырезал стрелу вместе с наконечником. Не пропадать же доброй стали, — сказал непонятный голос. — А Джизелле приказал смочить рану от заразы крепкой архи. Молочной водкой. Ты раненько очнулась.

Над ней склонилась чёрная лохматая голова в неуклюжем подобии тюрбана.

— Это ты Джизе… Кто ты?

— Пленник, вроде тебя. Но взят без такого почёта. Безоружным. И давно.

— Тебя не убили?

Он, кажется, ухмыльнулся — щетина на верхней губе слегка дёрнулась.

— Без оружия, сказал. Тебя пока тоже не убьют. Дивятся, что с мечом и в воинском поясе с оберегами — самоцветы эти. Ты одному из них по запястью полоснула, важному.

— Не поняла. Почему тогда?

— Оружного противника убить — высокая честь обоим. Даже крестьянина с острой лопатой, если владеть искусен. Мужчину, будущего мстителя убить — необходимость. Ребёнка ростом ниже тележной оси — позор. Женщину — бесчестье. А кто ты — онгры не понимают.

Услышав их, подошёл еще один. Как назвал человека их племени Джизелла — онгр? В полосатом балахоне до пят, почти чистом, седые волосы туго закручены серой тряпицей, безбород. Наклонился, потрогал Алкино плечо, сказал отрывисто:

— А себ тишта. Кётешт.

Джизелла прижал руку к груди, засуетился с тряпьём.

— Что… сказал? Кто?

— Ты не особенно говори — я и так объясню. Лекарь толкует, рана чистая, ни крови, ни гноя, можно повязку с мазью наложить.

Бережно открыл и приподнял девушку — тут она заметила, что лежит под рванью голая по пояс. Наложил тряпицу с чем-то, больше похожим не болотную тину, примотал полосой ткани.

— Напоить тебя? Велено беречь. Не противься — никто судьбы себе не ведает.

В грубой глиняной чашке плескалось нечто синевато-мутное, пахнувшее почти как архи, но послабее. Тошнотворное.

Отхлебнула.

— Кумиш. Сброженное кобылье молоко. Его в араку перегоняют, — кивнул Джиз. — И для лёгких хорошо. А воды дал бы тебе, но опасно при таких ранах да в чужом месте.

Алка нахмурилась.

— Говоришь, не чужое оно, место?

Кивнула.

— Твоё, выходит. Было. Зовут-то как тебя? Не прячься, у них не знаешь, что тебе поможет, что навредит. И что они сами успели насчёт тебя сообразить. Хитрые.

Всё, чему помешала изматывающая осада крепости, от чего остался один язык — и как ей удалось принять его в себя? Всё это нахлынуло, смешалось с тем, что её разум сохранил от мира по ту сторону.

— Альгерда. Племянница коменданта крепости.

Крепости недостроенной — и оттого безымянной?

— Знатная добыча, — кивнул Джиз. Ей хотелось называть его так, потому что в большом имени явно чувствовалось женское, извилистое. — Дорогая.

— А ты?

— Что я? Слуга. Шут. Персона с двумя языками, оба длинней, чем положено. Приставлен к лекарю и заодно к тебе — здесь ведь все онгры лежат, порубленные в бою.

— Знаешь нашу речь?

— Так я по рождению местный. Изгой. Ренегат — одну веру на другую сменил, как чужой наряд теперь на мне болтается.

Он был не в меру разговорчив — это почему-то успокаивало. Расторопен — когда женщины-прислужницы приволокли похлёбку в котлах, зачерпнул ей, себе и доброй дюжине лежачих. Когда Алка не проваливалась в сон или горячечное беспамятство, крутился возле. Не подпускал никого менять перевязки — а, может быть, никому девушка была нужна. Подставлял поганую утварь и не брезговал выносить — как и вообще за всеми.

Крупица за крупицей до Алки доходила история его плена, почему он носит женское платье, почти такое, как у знахаря, но шире, короче и с узкой опояской, и никогда не заплетает волосы в косу, только небрежно закручивает в подобие головного полотенца, скрепляя длинными заколками. Безбород, как и лекарь, но кожа вокруг рта и на щеках гораздо более гладкая.

Родился он не в самой Долине Певцов, а в окружающих её горах, по ту сторону перевалов, в одном из небольших поселений, где вся жизнь состоит в том, чтобы пахать, сеять и убирать урожай с тем, чтобы на следующий год повторять всё снова: переворачивать отвалом целину, бросать в неё то, что осталось от суровой зимы, пожинать скудный урожай. Двигаться по малому кругу, когда плодородие ближней земли истощалось. Впрочем, особого голода никто не испытывал, бывали даже праздники, самый главный из них — весенний. Надо же благодарить Высокого Сеньора, чтобы не стало хуже. И одновременно призывать его благословение на изнасилованную пашню, чтобы снова стала девственной.

— А в последнем случае необходимо участие юных и незамужних, — говорил Джизелла. — Обряд такой. Вот меня и выбрали среди многих: сироты угодны богу, а просить за меня никого не нашлось и не найдётся. Нарядили и пустили в священный хоровод.

Алка с неким усилием вспомнила балет… какой? Стравинского вроде бы. Там девушку…

— Которая выпадет из коловерти самой первой — надо сказать, кружились мы быстро и фигуры выплетали затейливые, — та пойдёт в уплату, и не нужно меня спрашивать, кому и какого рода, — говорил тем временем Джиз. — А оставшаяся в одиночестве — лучшая невеста, её отдают самому богатому из женихов. Вот я как раз и остался.

— Ты себя, что ли, ею считал? — улыбнулась она.

— В десять лет не очень-то в такое вникаешь, если ты за общинными гусями ходишь с хворостиной, — ответил он. — Голым меня никто не видел, кроме повитухи, даже матушка, умершая моими родами. А повитуха была ведьма, такие и на костре соврут — недорого возьмут. Если даже спросить кое-кто догадается. Словом, повенчали нас с Эрнульфом, отвели на ложе, задрал он на мне сорочку до самого горла, изготовился — ну и узрел диво. Раз в пять длиннее девичьего похотника.

Меня в той же свадебной пристройке и на тех же брачных снопах спалить хотели как перевёртыша, да той же ночью удрал. Выломал доску — руки у меня были не девчоночьи — и утёк подальше.

От горы к горе, от села к селу, от деревни к деревне, с одной летовки на другую — степи кругом пошли. Где крал, где бог посылал, а где и батрачить удавалось. Поддел шаровары под юбку, потом и вовсе переоболокся, а то удивлялись, с чего это девка одна бродит-кочует. Лет двадцать назад, если со счёту не сбился, попал на передовые дозоры онгров — вон как далеко занесло.

— Пленник теперь? Раб? — спросила девушка с сочувствием, которого не ожидала от самой себя.

— Не совсем. Здесь таких, как я, не любят, но сильно побаиваются. Жрец их, варашло, считается ни мужчина, ни женщина. Хочет — жену берёт, хочет — мужа. А знахарь — тот же колдун. Я, правда, только учусь.

— Джиз, как думаешь, что со мной будет?

И сама поморщилась — вырвалось такое. Размякла от одного вида этого полумужа, от одного того, что понимает его беседу. Как ни силилась вникнуть в окружающие стоны и тарабарщину, — никак не могла.

«И стыдно».

Но он с готовностью ответил:

— Может быть, пошлют на стены. Велено укреплять, с кочевьем идут те, кто знает как. Ценные пленники. Может быть, ждут, пока окрепнешь, чтобы поговорить. Невольники говорят новым хозяевам — бесноватая ты была по молодости. Не хотела принять свою исконную долю.

— Ты меня с собой самим, часом, не спутал?

Он вроде как немного обиделся:

— Спросила, доверилась — так терпи правду.

Когда Алка поправилась настолько, что стала сама добираться до котла с едой и зловонной кадки, Джизелла стал подходить реже. А поскольку раненых в этом подобии госпиталя становилось всё меньше, то и за порог не так часто переступал.

Но однажды они со знахарем явились к ней оба.

— Слушай, Альги, чего Берток хочет. Ты своё дело сделала нечисто — кисть от запястья отсекла только наполовину. Гниёт теперь, и зараза тронулась выше. Надо резать. Дурмана на всё не хватит, вот Вираг, молодой вождь, и говорит: позови чужую варашли, её голос услышать хочу.

— Я не ворожея, — воспротивилась Алка.

— Кто ж ещё? — усмехнулся Джиз. — Девица-воин. Сошедшая с пути. Иди лучше добром — лиха не будет. А не захочешь — силком приведут. Хоть такого и сам Вираг не желает.

Её подхватили под руки с обеих сторон. Подняли с пола и повели в соседнюю комнату.

Здесь был лишь один человек — распростертый на подобии узкого стола и привязанный. Рядом на особом табурете покоилось нечто, сильно напоминающее орудия пыток, скляницы и тряпки.

Алка посмотрела туда с ужасом — предводитель осады и штурма, тот, кто велел поджечь ворота крепости и собирался вырезать жителей. Но перед ней был совсем юноша, смуглокожий, светловолосый, нагой по пояс. Правая рука, в лиловых пятнах гангрены едва ли не по самый локоть, была устроена отдельно, на чём-то вроде козел, серые глаза бессмысленно глядели в потолок.

— Леч а фейебен эс енекелни хельезираж, — велел Берток и взял в руку нож. Окунул с сосуд с аракой.

— Становись в изголовье, так, чтобы воин тебя видел, и читай свои заклинания, — перевёл Джаз.

— Не смогу. Не сумею, — простонала она.

— Подлезть под его саблю сумела? — хладнокровно ответил Джиз. — Рубиться вместе с воинами не побоялась? Читай из того, чем ваши певцы славны. Ему всё одно.

Альгерда помнила отрывки из сладостных баллад, грациозных лэ и вирелей, рондо и триолетов. Но перед лицом этого до странности беззащитного мальчика всё спуталось, потускнело и пропало.

Две её жизни тоже на короткий миг стали одним.

И оттого Алка вдруг начала затверженное с младых волос, обмусоленное, бессмертное:

«Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог…»

По пути ей смутно припомнилось, что «уважать себя заставить» — по сути значит «умереть», но это мигом ушло. Джизелла плотно взял голову вождя обеими ладонями, зажал в тиски. Откуда-то во рту Вирага появилась деревяшка — стиснуть в зубах вместе с болью. Девушка скандировала про воспитание Евгения, про мосьё аббата и дней минувших анекдоты, пока нож с омерзительным звуком отделял гниющую плоть от живой и кровоточащей. Менялись местами и отлетали в никуда целые строфы; брусничная вода без вреда для пьющего стекала по суровой ткани, сон Татьяны невольно попадал в ритм визжащих зубьев, что пилили кость. Целый мир успел пролистать себя и отлететь, подобно чахоточной осени, когда лекарь отбросил зловонный шмат мяса в стоящий внизу горшок и начал зашивать культю чем-то похожим на кишку или струну. К удивлению Альгерды, в горячую смолу он обрубок не окунал — протёр той же повсеместной архи, а игла была не привычная костяная, но из светлого серебра. И откуда лекарь взял манеру оставлять сбоку лоскут здоровой кожи, чтобы зашить обрубок опрятно, и что это за нитяной хвост повис из готовой культи?

— Свободна, — Джиз подхватил горшок и охапку бурого тряпья. — До своего ложа доберёшься без помех? А то иди со мной, продышишься на открытом месте. Надо тебе, похоже.

Ноги у неё стали как из тряпки, и хорошо, что лестница, ведущая из подвала, оказалась не очень длинной. Собственно, когда летали туда-сюда за всяким припасом, ступеньки и вообще не замечались. Но сегодня Альге понадобилось упереться рукой в косяк, чтобы выстоять, пока Джизелла выбрасывал окровавленные лохмотья в костёр, а горшок…

Горшок он долил водой и воткнул прямо в уголья.

Костры горели здесь повсеместно: кажется, стоящие на них котлы наполняли дурной водой изо рва, хотя во внутреннем дворе был чистый колодец. И, похоже, в древесине и руках, чтобы её добыть, тут больше не нуждались, не то что во время штурма — без помех ходили в ближние горы. Враги убрали наполовину сгоревший палисад — временную замену строящейся стене — и сняли ворота, оставив железную решётку, герсу. Было уничтожено всё, что подвело прежних владельцев, подобраны все разбросанные камни, снесены мелкие пристройки из мягкого известняка и часть крупных. Степняки расположились основательно: у каждого огня кибитка или шатёр, отовсюду доносится запах печёного мяса или иной живой еды, женский говор, смех ребятишек и звон молота о наковальню.

— Кочевье. Табор, — объяснил подошедший Джиз.

— А наши где?

— Кого за ворота сволокли и сожгли рядом с нашими убитыми, а кто, как и прежде, на стенах, — он кивнул на ящики, в которых на стену поднимали кирпичи — «коза», кажется, так это называется. Или козлы? Они выстроились на невысоком помосте, удобном для того, чтобы поднять груз на спину.

Теперь она тоже видела — в уме. Тоскливую, бесконечную вереницу рабов, попирающих ступени тех боевых ходов, по которым нёс её саму нерассуждающий, панический, гневный людской вихрь. Наяву же горсточка людей потихоньку возилась на самом верху — должно быть, им принесли горячее и позволили немного отдохнуть.

Рвота внезапно подступила девушке к самому горлу.

— Джиз, ты зачем кипятишь… вот это?

Он глянул ей в глаза — почти вровень:

— Кости сохранят для Вирага, чтобы ему быть похороненным в целости. На том свете быть с обеими руками. Варево выльют в курган, чтобы часть юного вождя стала рядом с погибшим аттилой, отцом то бишь, и его народом. И с чернокосыми рабами, конечно.

Расхохотался внезапно:

— Ну, ты и впрямь отмеченная богами. Надо же — такое себе вообразить! И не людоеды онгры, и тухлым мясом отравиться можно. Свежего не желаешь — после больничной мешанины?

И что самое противное — она пожелала. Несмотря ни на какие обстоятельства. Давясь от мерзости содеянного, обжигаясь от наслаждения, она рвала кусками полусырую, дивно пахучую баранину и глотала, обливая перёд куртки расплавленным жиром. Чувствуя, как пропитывается кровью повязка на еле зажившей ране, но почти не ощущая боли.

В том, как человек умеет приспособиться к обстоятельствам, есть нечто преступное.

Так думала Альги, когда ей в конце концов указали место в одной из кожаных палаток. Далеко не самое почётное — позади очага. Справа от огня было место друга Джизеллы, скорняка и портного по имени Джанкси, слева — его самого. Оба, похоже, числились по разряду шутов — если не требовались их женские навыки.

Уйти отсюда казалось легко — после тех слов юного вождя никто не сторожил девушку. Уйти было невозможно — если герса не была закреплена в проёме стальными крючьями, все равно вплоть до самой воды кишел народ, паслись лошади, приземистые, с тяжёлой головой, гораздые кусаться; их было столько же, сколько двуногих. Да и через воду плыть — заметят, вернут. Если до того у самой дух не зайдётся в холодной воде: со дна били ключи.

Со скуки она занималась обыкновенным женским делом: чинила одежду, свою и чужую, мыла горшки и плошки, вытрясала ближе к стене меховые и войлочные подстилки, прожаривала над костром от насекомых. Для костра, как она сразу вникла, дерево использовалось редко, топили по большей части кизяками, надо было сушить конский навоз и прессовать в бруски. Смешно: сгорая, они пахнули почти приятно, вроде ладана. Готовить ей не позволялось — у мужчин выходило куда вкуснее.

А во дворе кипела мелкая, суетливая жизнь. Эту часть стены практически вывели заново, и девушка нередко видела работниц из «черноволосых», которые сидели у огня и котлов рядом с завоевателями и нисколько не дичились последних. Наоборот — брали у них из рук еду, передавали по кругу чаши с кумысом.

— Здесь не очень много ваших, — сказала как-то Альги.

Джизелла ответил:

— Думаешь, у тебя со страху глаза велики тогда сделались? Народ ушёл дальше, протек водой через хилую гать. Остались те, кому поручено задержать хенну. Ты думаешь, так легко сорвать союз онгрских племён с их Великого Круга? Нас самих погнали, как стадо зверья во время облавной охоты. Народ хенну сильнее, их тьма, и они двигаются по пятам. Камень может их задержать, хоть и не надолго.

Слова пришли — слова ушли. Вечерами у людей появлялся кое-какой досуг, они садились вокруг одного из больших костров, слушали игру на примитивном подобии лютни, хучире — бычья кишка на коробе, как называла это девушка, — и гнусавое, монотонное пение здешнего барда. Однажды она попросила ей перевести — вышло занятно:

«Не бойся, что далеко: пойдешь — доберешься, Не бойся, что тяжело: поднимешь — преодолеешь, Зубы, которыми едят мясо, — во рту, Зубы, которыми едят людей, — в мыслях, Телом крепкий побеждает одного, Духом крепкий — побеждает многих. И впредь будете переходить реки широкие, И впредь будете совершать походы дальние, Будете владеть множеством чудесных земель, Покорив тело, покорите душу, Если покорена душа, Тело с привязи не сорвётся».

— Философия оккупантов, — с отвращением заметила воскресшая Алка, когда струна перестала бренчать.

Джиз как-то ухитрился понять сложный термин. А может быть, попал наугад.

— Путь вечных странников на земле, — возразил ей. — Разве ты не знаешь, что слово песни в сто раз умнее такого же слова грубой речи?

Это, по-видимому, означало, что в нём можно было отыскать все эти дополнительные оттенки, а потом по очереди сплести с такими же у соседнего слова — и так до бесконечности, пока не запутаешься до полной потери здравого смысла.

Который примерно через месяц подвергся очередной атаке.

Крепость к тому времени начала обретать былые контуры и даже, кажется, соответствовать замыслу прежнего архитектора.

В их шатёр явилось четверо важных особ, разодетых как бойцовые петухи: поток перьев ниспадал с круглых шапочек, расшитые халаты почти скрывались под латами западного дела, шаровары были заправлены в сапоги такой мягкой и красивой кожи, что Альгейда устыдилась своих латаных опорок. Куртка и штаны пока худо-бедно держались — сплошь в сале и дырах от угольков.

Обитатели поднялись с места все трое и привычно повалились ничком. Один из знатных поднял Альги, заговорил солидным голосом.

— Чего это он? — шепнула девушка.

— Погоди, надо слушать, — ответил Джиз прямо в землю.

Высказавшись, петухи чуть поклонились и отступили назад.

— Это друзья покойного батюшки Вирага и ходят у него самого под началом, ибо он умён до помрачения и храбр до безрассудства. Может быть, я перевёл не очень верно, — ответил Джизелла, вставая на ноги. — Сам Вираг обязан своей честью держать эти стены от имени кагана каганов племени онгр. Девушка Ильдико, сражённая стрелой, — это они тебя так назвали — лишила юного кагана десницы. Ну, правой руки. Она же и вылечила его своим белым колдовством, но рука с того не отросла. Теперь её долг, долг благородного рождения — заменить ему правую руку, ибо властитель не имеет права быть увечным. Словом, они тебя сватают.

— Послушай, это даже не смешно, — ответила ему воскресшая Алка. — Быть рабой и подстилкой у дикаря, терпеть порку и домогательства, ещё и личико прикрывать концом чалмы, как ваши бабы делают? Да я умру лучше.

— Умрёшь, — с напором ответил Джиз. — Позорной и недостойной смертью. За тобой числится долг, а наш народ такого не терпит. Была бы ты простой девчонкой — без затей приняли бы в круг. Сначала рабой, потом наложницей, потом, может быть, свободной. Но твоя семья держала эти стены. И сама ты — воин.

— Я даже не умею драться как следует.

— Оно и видно, — сказал трансвестит едва ли не с юмором. — Лишила бы парня головы — все твои беды побоку. Вместе с твоей собственной подставкой для шлема.

— Мне у вашего очага почти нравится.

— Вот как? Теперь затишье кончилось, — он пожал плечами. — Для такого, похоже, тебя и кормили. Или чтобы казнить торжественно и с почётом. Это если бы Вираг не вмешался. А теперь оба мы с Джанком за тебя ответчики. И, может статься, кое-кто из твоих соплеменников — по выбору окь-ю-панта.

Разумеется, Альгерда согласилась. Или то была уже Ильдико?

Брали её — по неписаному закону — из дома Джизеллы и его то ли супруга, то ли супруги. Для этого женщины — целая стая бестолково кудахчущих куриц — перевернули палатку вверх дном, принесли и расстелили дорогой ковёр — явно не из крепости похищенный, таких там просто не водилось. По тускло-красному ворсу, от древности подёрнутому сединой, рядами шли черно-белые клейма, оторочка пылала загадочными рунами. Ещё поставили бронзовый кувшин и глубокую миску, раздели Ильдико донага и в первый раз за время плена как следует оттёрли от грязи шершавыми влажными тряпками. Какое-то было суеверие насчёт мытья, что-де нельзя оскорблять бегучую воду. Хотя соблюдали его лишь в особо торжественных случаях, во всяком случае, детвора вволю полоскалась во рву и дождевых лужах.

А потом девушке с великим трудом расчесали тёмную косу, натёрли жиром для того, чтобы пряди лучше скользили, разделили натрое и переплели широкими газовыми шарфами так, что натуральный цвет весь оказался внутри. Нарядили в женское — голубая атласная рубаха, шаровары, алый с золотом парчовый халат. Обули в красные сапоги — в их смутном говоре это звучало как хутул. Поверх всего накинули фату такого размера и добротности, что через неё видны были лишь кончики гутулов — и с той, и с другой стороны.

И вручили «названым отцам».

— Ты не бойся — обряд здесь короткий. Говорить ничего не надо, сватья всё скажут и куда надо надавят, в смысле встать-сесть. Кормиться с церемонией тоже, за жениха с невестой гости кушают, — скороговоркой наставлял её Джиз. — Первая ночь — ну, ты, я думаю, не забыла в плену, как это бывает с мужчиной.

Алке было меньше двадцати, когда её унесло в этот сволочной мир, и любимые родители воспитывали девушку в строгости. Альгерду, невзирая на немалые для знатной девицы лета, боготворили все, начиная с оруженосцев и кончая приезжим трувером, но ей самой отчего-то не приходило в голову разменять золотой на медные гроши. Покойный отец сговорил её, как и положено, двенадцати лет, утвердить союз решили года через четыре, дядюшка имел на неё какие-то свои виды. Так оно и шло, не торопясь.

— Джиз, — прошептала она сквозь покров, — я думала, ваше племя ценит, когда невеста бережёт себя для суженого. У нас так.

— Вот ведь шатан, — процедил он, — погоди.

Вокруг неё, слепой и почти оглохшей, закружились, зашелестели голоса. Шузессег, произносили они, меньязжони, нейем, тарабарщина достигла пика — и сорвалась вниз.

— Слушай, Ильдико, — снова заговорил с ней Джизелла. — Это плохо, что твоё девство не нарушено. Снимать печать — и без того дело рискованное и опасное. Тем более ты владеешь сталью и знаешь мощные заговоры. Дева-ворожея — верная гибель мужу, ослабевшему от ран. Но и поворотить назад уже нельзя. Больше сказать не имею права даже как тот, кто передаёт. Как родитель — хотя какой из меня он. Прими всё как есть и терпи. Многие жизни связаны с одной твоей.

Обряд показался ей таким же примитивным, как и вся здешняя жизнь. Ильдико подвели к жениху, который дотронулся до неё обрубком, запелёнутым в гладкий шёлк, будто предъявляя своё право, и сомкнули пальцы невестиной правой руки поверх этой гладкости. Подвели обоих к порогу свадебного шатра — сквозь голубовато-изумрудную паранджу сверкнуло нечто жёлтое, как солнце и очень яркое — и показали, как переступить через порог, чтобы его не коснуться. Можно подумать, Альги такому не учили…

Потом зажужжал, глухо забормотал хучир в руках певца, послышались мерные строки, в лицо пыхнул огонь костра, разожжённого чуть ближе ко входу, чем полагается, и Ильдико почудилось, что всё в их малом мире подчинено распеву, который сам собой рождал в голове слова:

Невеста приходит в осенний шатёр В покрове полыни и ковыля В гутулах шаги её так легки В очаг льёт жирное молоко И сыплет обжаренное зерно И кормит огонь с руки Пусть будут тучны отары небес Обильно их руно И кони на дальних тебенёвках Пускай выбивают копытом Траву, зёрна и искры. Кобылицы да будут обильно млечны Жеребцы — исполнены пыла Да прольются их молоко и семя Вниз на холодную землю Вниз на бессчастную землю Светила струятся по своим путям К Великому Кочевью Путь человека измерен Но пока в нем имеются зёрна Вечности И лунное молоко звёзд Он причастен Высокому Небу И Божественной Синеве.

Невесту отделили от жениха, совлекли покрывало, всунули в одну руку горсть чего-то скользкого, в другую — малый кожаный мех с кумысом. Жертва домашним духам.

Из другой баклаги, побольше, выпили люди, передавая по кругу.

Огонь — вспыхнул — приугас — восстал с новой силой, озаряя лица. За спиной девушки слышалось осторожное движение — кто-то входил, кто-то, наоборот, выбирался из тесноты. «Помни», послышалось оттуда. И «Не устрашись».

Шатёр почти опустел. Музыка смолкла. Чары развеялись. Ильдико повернулась к мужу…

И тут крепкие молодые руки — а их было много, слишком много! — подняли её, перенесли через огонь и бережно опрокинули на покрышку из мягкой кожи. Похожей на… похожей на её собственную. Развернули полы халата, остриё ножа скользнуло, порвав надвое слои тончайшей материи. Ладонь легла на губы, четыре других — сдавили запястья и щиколотки.

А потом пленницу взяли. Раз, другой, третий — бесконечное множество. Каждый из насильников уносил на себе каплю крови, частицу её плоти. И добавлял крупицу боли к безмерному унижению. Живые тиски сменяли друг друга.

Пока не отпустили совсем — беззвучно плачущую, с истерзанной душой.

Снова загорелось пламя — от дуновения ветра, пьяные тени скользнули за полог.

Тёмный силуэт наклонился над ней, глаза мужчины — чёрный зрачок на фоне чёрной радужки — казались без дна.

Вираг расправил на ней одежду, перенёс на чистое.

— Чегелед, — в голосе звучали странные интонации, незнакомый акцент. — Любимая. Никто не желал плохого ни тебе, ни мне. Скверна снята с тебя. Утром ты сможешь властвовать. Сможешь меня убить, если будет твоя воля. Но дай мне довершить начатое моими побратимами — без этого все труды будут напрасны.

Ильдико не пошевелилась, когда он лёг на неё, проник и задвигался — осторожно, бережно, пытаясь не причинить новой боли. Причиняя нечто другое, неведомое, чему не могли научить вольные игры со сверстниками.

Ибо на самом дне стыда прячется наслаждение. Чей это урок — непонятной Алки или Альгерды, судьба которой столь горестно переменилась?

После того, как семя излилось в неё, Вираг не заснул. Перекатился на спину, провёл по волосам юной женщины здоровой рукой, отчего-то не пытаясь поцеловать. Боится, что укусит?

— Ты понимаешь речь тех, кто в долине, — спросила она чужим голосом без интонаций.

— У долинников совсем лёгкий язык против онгрского. Было много учителей. Если хочешь, чтобы твоим новым домом стали горная теснота и горняя высь, научись слушать, что говорят горы.

— Что ваши делают там, далеко внизу?

— Хотят искать места для оседлой жизни. Говорят с местными.

— Так же точно, как и с нами?

Он резко засмеялся:

— Нет, надеюсь. Вы кичитесь своим знанием, своими книгами, песнями и музыкой. Своей кровью, что впитала всё это в себя. Воображаете себя затычкой в пивном жбане. А за вашей спиной иной мир. Дикий, как и мы. Но не более дикий, чем мы сами. Оружие иногда — хорошее средство добиться мира, не уничтожая. Ты знала?

— Я знаю лишь исходящее от вас зло.

— Те, кто творит зло, не являются только злыми. Они обыкновенные. Ваши белые шаманы говорят похожее, но вы их не слышите.

Как странно — вести глубокомысленные беседы здесь и таким образом, подумалось ей.

— Тебе надо, чтобы я остался здесь, моя жена Ильдико, или ушёл?

— О своём имени я знаю. Что означает твоё?

— Цветок. Такие, лиловые и бледные, как тень бессмертных, появляются перед самым снегом, когда остальное вянет и отцветает.

Поэт, однако.

— Что же, уходи. Мне надо подумать. Оправиться от…

— Женщины будут ждать перед входом твоих приказаний — всю ночь и всё утро, — ответил он и удалился.

Утром за Ильдико никто не явился, но проснулась она от лёгкого шума за полой шатра — такого яркого, что внутри был солнечный день даже в пасмурную погоду. Кое-как оправилась, не зовя никого. Сполоснулась остатками воды из того самого кувшина, надела халат, кое-как намотала тюрбан, обулась — и вышла.

Весь лагерь был здесь. Выстроился на почтительном отдалении — впереди лучшие люди онгров, позади простые воины, сзади женщины, рабы, дети вперемешку. А совсем рядом — молодой муж с семью лучшими приятелями. Разнаряженные ещё пуще прежнего — и с подарками.

Бронзовая посуда с широким выпуклым узором и почти неотличимая от неё — из лоснящейся буйволиной кожи. Трубы заморских тканей. Груды ожерелий и браслетов на подносе — работа дикарская, формы тяжелы, дурно гранёные самоцветы слишком блестят, но отчего-то глаз не отвести. Диковинный предмет в руках Вирага — подобие колонны, базой которой служит маленькая круглая шапочка, а с капители ниспадает кисейный водопад. Ничего хотя бы смутно знакомого Альгерде — разум, а может быть, и такт не позволили одарять новобрачную тем, что было награблено в её же крепости и подобных.

И самый главный дар — буланая кобыла в полной сбруе. Глаз у Ильдико с недавних пор стал намётан, да и Бельтран с досадой и похвалой отзывался о полудиких лошадях варваров. Красотой не блещут, зато одвуконь можно скакать хоть сутки напролёт, хоть двое, весь год кормятся тем, что добудут сами, а если голоден хозяин — всегда могут поделиться с ним кровью из шейной жилы, с них не убудет.

А позади седла закреплены — с одной стороны короткая сабля, с другой самострел.

Вооружение благородного всадника — ей, которая может навредить противнику лишь по ошибке.

Муж с поклоном снимает с Ильдико обмот и водружает на спутанные пряди несуразное сооружение — это, оказывается, убор знатной женщины. Ну, по слухам, наблюдалось у наших прелестниц и кое-что похуже: бараньи рога, сахарные головы, кружевные башни.

Потом Ильдико подсаживают в стремя, слишком высоко лежащее на боку лошади, и заставляют проехать по кругу. Вираг и один из его друзей ведут буланку под уздцы, народ неохотно расступается, многие хотят коснуться сапога женщины или крупа лошади.

Брак завершён. Свадебный пир, еле начавшись, окончился.

Чем там будут кормить-поить остальных гостей, Ильдико больше не волнует.

Первый день её замужества был и первым днём зимы. Закрутил ветер, повеяло близким снегом, вскоре явился и он сам — жёсткая крупка, похожая на небесную манну. Похоронил то, что осталось от травы, буланую, кобылу пришлось отводить вместе с другими на дальние пастбища, где ещё можно было достать озимые из-под снега. Заодно Ильдико получила ясное подтверждение своим догадкам: уже и вся цепь охранных замков была под рукой мужниных соплеменников. С недавних пор Долина Певцов была снова заперта.

— Вы не умеете оборонять такие крепости, — сказала она как-то Вирагу, несмотря на то, что боялась побоев. Впрочем, муж ни разу не поднял на неё ни руки, ни просто голоса. Даже сейчас, когда был явно раздосадован.

— Ты права, хотя немного в этом смыслишь, — ответил он. — Не умеем. Тот, кто, подобно вашим воинам, закрывается в узком футляре, надеясь выдержать осаду, уже побеждён: враг либо сломает футляр, либо пройдёт стороной туда, куда лежит его путь. Цепью можно перегородить улицу города или даже бухту перед ним, но спасёт ли это от мышей, муравьёв — и рыб? Мы одолели твои стены легко, после них проще стало брать другие — вы уже не могли сделать вылазку, чтобы помочь соседям. Оттого-то народ онгров и не любит крепостей, в отличие от хенну: каждая из них ловушка, с какой стороны ни посмотреть.

— Тогда зачем тебе держать на спине эту обузу? Зачем вообще была вся эта кровь?

— Надеешься разозлить меня? Получить ответ? — он рассмеялся незло, щёлкнул её по носу — здешняя замена поцелую.

— А вы на что надеетесь? — переспросила Ильдико.

— Онгр слишком отважен, чтобы жить надеждой, — ответил Вираг. И надолго замолчал.

Тогда они уже поставили свой дом — новую палатку из дублёных в конской моче шкур. Двойных — волос книзу, волос кверху. Вираг поначалу хотел, чтобы жена поселилась в одной из малых комнат замка, с камином — такой, как была у неё прежде или вообще той самой. Но Ильдико отказалась — даже не из суеверия или боясь ворошить былое. Потому что среди гранита и базальта навечно поселился холод: сочился в бойницы, даже если удавалось затянуть их пергаментом или бычьим пузырём, вился над полом струйками тумана, дышал ледяной сыростью в отверстую пасть камина. А в шатре было так тепло, как позволял очаг, по кругу выложенный теми же камнями. К стенкам, положим, лучше было не прислоняться, но если запахнуть вход пола на полу, как делали онгры со своими халатами, и поднять бока двойного мехового ковра на вершок от земли, вполне можно было укрыться на ночь.

Днём же Вираг либо объезжал в седле окрестности, либо лазил по стенам, проверяя их готовность. Женщин вокруг Ильдико хватало и для всех домашних работ, какие можно было придумать, и для свиты — на ней муж настоял ради её безопасности.

Потому что новобрачная через неделю после ритуала догадалась, что беременна: крови не пришли и даже, как говорится, не подумали, зато прорезался неуёмный аппетит. Ни с кем не поделилась этим раньше названой, так сказать, матери.

Джизелла попытался успокоить:

— В любом случае Вираг твоего ребёнка признает. А что тебе самой не будет известен настоящий отец — о том не тревожься. Для такой свадьбы старухи выбирают день, когда молодая не может зачать, это обычай. Но вдобавок дружки молодого никогда не оставляют в невесте своего следа. Их ещё мальчишками такому учат. Одно дело — развлекаться с девушками, другое — байстрюков зачинать.

И посоветовал:

— Делать тебе будет почти что нечего. Учись-ка и ты сама. Языку нашему — не с одним мужем придётся говорить. Я при тебе тоже не всегда буду — да и какой из меня толмач!

Брать слова и фразы приходилось из уст в уста — ничего «прикреплённого к бумаге» у онгров не водилось, да и Альгерда не много такого видела в своей жизни. Язык был не похож ни на что привычное, никакие сопоставления не облегчали дела. Зато вербальная мелочь, которая осталась в памяти Альки, и курьёзный — рето-романский, окский? — язык, родной для Альги, помогали уже тем, что были различны. Но истинное обучение началось, когда Ильдико решила быть немой, наподобие грудного ребёнка, и не учиться онгрскому, а принимать в себя без остатка. Словно единственно возможный способ изъясняться.

Наверное, произошло чудо — но возможно, дело было лишь во времени и покое, который оно принесло. Язык впитывался в Ильдико наподобие губки, вместе со знанием росло дитя в чреве, и рыхлыми кусками, лохмотьями, засохшей листвой опадало с неё прошлое.

«По существу, одной ночи хватило, чтобы переменить всё во мне: одеяние, природу души и саму веру», — с горечью думала юная женщина. Кто была она в прошлом — Алка или Альгерда? Непонятно.

Насчет веры она не кривила душой: те глубокомысленные стихи, что сопровождали бракосочетание, пелись у огня в его честь и у бегучей воды — во славу её самой, мелодии, которыми обвивали всё: начало работ, охоту, скудные празднества, ритуалы смерти и рождения, — были подобием священных гимнов. А теперь эти гимны глубоко внедрились в плоть иноземки вместе с языком — и делали там свою тайную работу.

Иноземки? Пришелицы? Однажды Ильдико, к своему стыду, проговорилась — и перед кем! Перед юнцом по имени Келемен, младшим из тех, кто был с ними в свадебном шатре.

«Приучаюсь к окольным речам, — подумала женщина. — Перед самой собой вру. Нет чтобы прямо сказать: из моих совместных насильников».

Как ни удивительно, Келемен не придал её словам особого значения. В том смысле, что не повторил давнюю молву о бесноватой.

— Не я один удивляюсь тебе, супруга моего клятвенного брата, — ответил он. — С первого взгляда видно было, что у тебя нездешняя душа. Но тогда из каких земель ты пришла к нам — из тех, что выше, ниже или стоят вровень с нашими?

Ильдико едва распутала длинную тираду: она и то слово употребила лишь потому, что по убогости своего лексикона не сумела подобрать нужное.

Ответила не торопясь и стараясь, чтобы её поняли:

— Мы с тобой говорили, что невеста — ещё из чужого народа, жена — уже из твоего. И только. Но давным-давно я видела во сне, будто ради меня уничтожили страну великих башен и необозримых городов, землю, где люди переполнили чашу и им стало тесно друг с другом. И бросили сюда, как в бездну, оставив мне только дремлющую память и знание языка черноволосых. Кажется, тот тесный и унылый мир был далеко впереди нашего — это мир наших эгиеди, детей и детей наших детей.

Разумеется, Ильдико сказала это по-онгрски, но имело значение то, как она поименовала детей. Обычно ребёнка называли гьёрмек, «малыш», но эгиед буквально означало «смотрящий вперёд тех, кто старше».

Келемен посмотрел ей в лицо серьёзно и с некоей боязнью:

— Если ты говоришь правду и видишь правду, а не заблуждаешься насчёт себя — у тебя должна быть великая цель.

«Ну как же, ведь не ради всякого свергаются и восстают их пепла миры, — услышала она в мозгу ироническое продолжение. — Собственно, мы такое уже проходили».

Но охоты спорить у Ильдико не было. Тот же Келемен без тени сомнения предложил обучить — если не тяжёлой сабле, то хотя бы лёгкому арбалету, который сам раньше и подогнал по женской руке. Или, на худой конец, кинжалом владеть. И ездить верхом — авось дитя изнутри не выронишь, сроду такого у наших жён не бывало. Она порадовалась, что своя, но ответила отказом. Хотя на нескольких уроках он всё-таки настоял.

Снег означает покой. Так говорил Келемен, так день ото дня повторял и Вираг. Те, кто успел осесть на землю, держат осаду в своих тёплых домах и проедают летние запасы. Кочевники отгоняют скот и лошадей кормиться в места, где трава погуще и снег помягче, а сами укрываются на крутых берегах рек и у склона холмов. Войны зимой не бывает. Те из онгров, кто спустился в Страну Гор и Долин, куда раньше подчинили себе слабых и сделали опорой. Хенну не придут.

И пожалуй, надо было осознавать себя чужачкой, не уверенной ни в ком из живущих, чтобы распознать за успокоительными словами тревогу и ложь во спасение.

Ильдико эта ложь, наверное, под конец спасла.

Снег означал мир или хотя бы перемирие. Не однажды приходилось ей благословлять своим присутствием союзы: мужчины «чернокосых» брали за себя тех, кого сделали вдовами, женщины выходили за тех, на чьи головы бросали камни и лили кипяток. «То не подлость и не предательство, — говорила себе Ильдико, — но закон неумолимой жизни, которая длится несмотря ни на что».

Всё меньше времени проводил её супруг в шатре, всё больше — в окрестностях замка. К жене перестал входить, как только уверился в том, что потяжелела, — берёг чрево. На смену ему как-то незаметно внедрялся Джизелла — подсаживался к огню, приносил забавные подарки самой Ильдико и её будущему младенцу: мастерил из сущей чепухи. С ним было спокойно и надёжно: хоть с недавних пор и раздалось её тело, но не было мужчины, который не пытался бы приласкать супругу вождя хотя бы жарким взглядом.

Когда Ильдико обучилась сносно держаться в седле и ей, наконец, разрешили выезжать верхом за пределы стен, именно Джиза выбрала она в спутники. Могла бы и кого-то ещё, только население в последние дни заметно поредело.

Нарядилась она, почти как раньше, в наполовину мужское: казакин, подбитый лисьим мехом, тёплая блуза и шаровары, поневоле широкие в поясе и на широких же лямках. Только шапка была онгрская: с четырьмя лопастями для тепла, кроющая лоб, уши и затылок. Нарядная кобылка игриво поматывала головой и хвостом, но шла аккуратной иноходью: будто чувствовала, кого несёт. Студёный ветерок отдувал в сторону тесные запахи человеческого жилья, приносил с горных отрогов иные: коры, смолы, вольного зверя.

Через ров прямо по льду был переброшен мост — не подъёмный, а плавучий, из толстых брусьев, положенных на лёд и закреплённых на берегу огромными «шпильками» из цельных стволов осины. Её спутник сразу взял влево, желая обогнуть крепость.

На стороне, обращённой к широкой выемке между горами, от водяного кольца отходило с десяток канав с подъёмными створами. И сразу под ними начинался обрыв, похожий на горный ледник, уменьшенный в размерах, но грозный. Из блестящей на январском солнце коры торчали мрачные гранитные глыбы — хребет допотопного чудища. В самом низу они торчали наподобие зубов в раззявленной пасти.

«И ведь похожее имеется на тылах всех замков, которые сторожат Долину, — подумала она. — Только что там больше трупов. Пленников. Или отпущенных».

— Впечатляет. А если придётся спускаться? — спросила она Джизеллу.

— Смотря кому. Тебе? Для супруги вождя уж точно царский путь приготовят.

— Как-то нет большого желания лезть в осиное гнездо.

— Что до прочих… Лишний народ съехал в корзинах и не торопясь, а хенну либо издерут себе задницу до костей, либо их расстреляют прямо на опускных канатах, — ответил он. — Ранней весной здесь ещё будет непролазная топь. Войску здесь не спуститься иначе как с миром.

— А летом?

— До лета ещё будет время, — неохотно ответил он. — Или не будет.

Он был прав. Ибо время — удивительная вещь: тянется, будто замороженное, — и вдруг несётся стремглав.

Однажды Джиз поднял Ильдико из мехов, в которых она спала, так рано, что почти все звёзды сияли на небе, и — тёплую, сонную, — вывел на стену рядом с воротами и мостом. Здесь уже был её муж, побратимы, офицеры. Одна она здесь была женщиной. Сзади всех, на старом донжоне, уже вилось на ветру шестиконечное боевое знамя с бунчуком из белого конского хвоста. Такие во множестве мотались перед ордой, идущей на приступ, подумала женщина.

И тут она увидела в руках мужа очередную безделку шута — узкую трубку наподобие той, дарёной, внутри которой вертелись, зажатые двойным стеклом, полупрозрачные осколки слюды и халцедона. Её передавали из рук в руки и смотрели туда, где вскоре должно было взойти солнце.

— Смотри, Ильдико, — сказал муж, протягивая трубку. — Без неё степняки видят в точности то, что ты с ней.

Внутри были закреплены стёкла, двояковыпуклые, словно чечевица. Линзы, сказала Алка. Подзорная трубка, прибавила Альгерда.

Узкое тёмное облако тянулось по равнине вдоль горизонта, алые и серебристые искры мерцали на фоне тучи, снег впереди неё походил на пыль.

— Из похожих учёные Края Гор и Долин любуются на звёзды, — хихикнул Джизелла. — Им и невдомёк, что получится, если наставить их на грешную землю.

В ту ночь звёзды тоже пришли на землю, — вспомнила женщина.

Муж забрал трубу, подкрутил что-то внутри. Тусклые кирасы, яркие хоругви, высокие кресты на палках. Длинным валом — снежная пыль.

— Хенну пришли, — хладнокровно объяснил Вираг. — Они уже в трёх фарсангах, но двигаются не очень быстро из-за своих фур, баб и осадных орудий. Мы выпускали дозорных, оттого знаем то, чего трубка не показывает. Это ведь твои собратья черноволосые их раззадорили. И вызвались помочь единоверцам. Решили добавить свой пыл к хеннской пыли.

Говорил муж с налётом красивости, но без насмешки. Всё равно она не поняла.

— Госпожа Ильдико, неужели ты не слышала, что хенну верят в Иисуса-бога? — спросил Джиз. — Не совсем так, как ты, но в вашей вере сам шатан ногу сломит.

То есть, как она теперь понимала, дьявол. Сатана.

— Мы сотворили из крепости ловушку, — продолжал Вираг. — Внутри остались те, кто согласен сразиться и умереть, ушли в Долину — желающие мирной жизни. Все, кроме тебя, — но ты ведь сама не согласилась. И теперь я не хочу, чтобы моя жена и наследник моей славы сделались зерном на мельнице богов, железом между молотом и наковальней. Джизелла умён и хитёр, несмотря на сугубо мирный облик. Он сделал для онгров всё, что сумел, а умеет он много. Берите лошадей и выезжайте навстречу единоверцам: можете искать конные разъезды хенну, можете подождать, пока они сами на вас наткнутся.

— А вы как же? — спросила Ильдико.

— Если верно говорит наш писаный закон — сила крепостных стен равна мужеству их защитников, — ответил муж. — Что и как ни случится — мы выстоим. И настоим на своём.

— Но я сама?

— Ты должна быть для рыцарей героиней, претерпевшей плен: так говорят чернокосые женщины, — в голосе Джиза ей почудилась легчайшая тень сомнения. — И ты сильная.

— Ох. Никакая не героиня. Ничего-то не умею. Не шаманка, не боец.

— Тогда хотя бы сумей умереть с честью, если так повернётся дело, — голос мужа стал твёрд, и Ильдико ему поверила. Что бы ни было предметом этой веры.

Он и тут её не поцеловал — ну, не было у онгров в заводе, что поделать. Только приблизил своё лицо к жениному и выпустил ей в лицо жаркий воздух.

Выехали они с Джизеллой через мост, который содрогался под четырьмя парами копыт. Можно, кажется, было и не трудиться — снегопад закрыл ледяную кору, впечатался в скользкое. По нему уже тянулись такие мирные тропки….

Смертникам не нужны предатели — вольные или невольные. Она могла стать ею. Потому что хотя глаза ослепли — по-видимому, гряда низких холмов загородила войско, — уши её, наконец, слышали хрипловатое пение дальних рогов, зовущих к бою, а душа рисовала на оборотной стороне лба прежних друзей и близких: погибшего дядю Ружера, Марготу, которая взяла на себя командование женщинами, рыцарей Годфре, Лотреамонда, Нерваля…

Бельтрана.

Джиз тотчас повернул к узкой полосе рощиц, окаймлявших поле, потянул за повод её Буланку и своего чалого мерина. Чтобы видеть отряды разведчиков и самим… Прятаться или, напротив, вернее попасться им на глаза — как те, кто нарочито желает стать незаметным? Женщина сама не знала, чего она хочет больше.

Утром сильно морозило, но посреди дня началась оттепель, даже в роще снег чуть подтаял, липнул к ногам и копытам — Джизелла часто спешивался, вёл обеих лошадей по им же протоптанной стёжке.

Взяли их под вечер, когда женщина вконец вымоталась, а её спутник приискивал место для ночлега. Окружили, спешили, попытались перенять лошадей, но то были хитрые степняцкие лошадки — вывернулись, ударили боком и копытом, ушли. Никому, помимо хозяев, такие уродки не были нужны: один из черноволосых пустил стрелу из арбалета — вроде не попал.

— Перебежчики? — широко улыбаясь, спросил этот всадник. — Для лазутчиков больно уж дураковаты. Не трудите голову насчёт своей ходячей конины — еды у нас много.

Дальше поехали, насильно всаженные позади чужих скакунов. Оказалось, ставка небольшой турмы — даже, скорей, части отряда — находится совсем рядом. Белый шатер командира выделялся на фоне влажных стволов — подтаявший сугроб. Они сошли с сёдел, и старший пошёл докладывать.

Когда офицер в нарядном плаще вышел навстречу, она не поверила своим глазам. Так точно совпало.

Рывком сдвинула малахай на затылок.

— Дама Альгерда? — поражённо спросил Бельтран. — Тут… в таком виде?

Она и забыла привычное титулование — дамой называли любую дворянку, невзирая на статус.

— Альги, — продолжил рыцарь, обходя пленников по кругу. — С просмолёнными косами. В варварской раздельной юбке по самую шею. И — брюхатая от варвара? Не от этого ли двуполого извращенца в бабьей чалме? Ну как же. Двойная перебежчица. Ренегатка.

— Рыцарь и твердыня рыцарства, — ответила женщина, стараясь говорить спокойно и мягко. — Не ренегат, потому что примкнул к единоверцам, детям пророка Арьи.

Бельтран сжал губы.

— Не дерзи. (И откуда взял, что ему дерзят?) С твоим сотоварищем в любом случае можешь попрощаться. А вот с тобой что делать — не знаю. Нельзя причинять вред беременной, хоть и брюхатой прямым выблядком. Жди пока. Может быть, когда вернём себе крепость, тебя выпустят и дадут спокойно доносить плод греха. Хотя стоило бы прогнать.

— Прогнать или отпустить? — снова спросила она.

Ответа не дождалась: приняли за локти, отволокли в сторону.

Нет, в самом деле: стоит однажды безошибочно почуять ложь, и ты научишься отделять её от полуправды.

Они шли за солдатами. Почти что название фильма, думала внезапно воскресшая Алка, держась за хвост или стремя, увязая в снегу. Почти сразу она поняла, что немалую часть войска составляли те, кто так или иначе спасся из бывшего «каменного ожерелья», и что хенну здесь было не так много от общего числа. Ударные алы, не кочевье: немного крытых повозок, нет малых ребят, почти нет женщин — только будушие лекарки и водоноски.

Наконец, показались стены и башни. Тот всадник, что нынче волок Альги, оторвал её руку от стремени, пихнул в одну из кибиток, рванул вперёд — строиться в шеренгу. Фанфары, звонкие на морозе, пар из конских ноздрей, нарядные цвета.

Трубный вой и топот.

Им всем сказали, что онгров на стенах — горстка. Но никто не предупредил, что за миг до атаки во рву до отказа поднимут все ставни, и родники не успеют его наполнить. Мост буквально разлетелся в щепу под первыми, кто решил проверить его на прочность. С грохотом проваливался над полостью лёд саженной толщины, глыбы становились ребром, студёная вода выплёскивалась до самого неба, лошади, истерически визжа, карабкались из кромешного месива на берег, под степняцкие стрелы.

Но жена вождя лучше всех прочих знала, что исход атаки заранее предрешён.

Что дорого продаётся — бывает куплено у торговца втридорога.

Под конец светового дня мир затих — лишь отдельные стоны и вопли резали его сотней острых стилетов.

…Голоса рядом с возком пререкались. Ильдико сунула руку за пазуху, где невредимо болтался узкий нож, — обыскать побрезговали, — но решила погодить.

Под низкий кожаный свод проникла худая женщина с огромным животом, в широком платье и головном покрывале — обычный наряд здешней христианки. Протянула ей, сказала на ломаном онгрском:

— Раздень. Одень вверх. Выйди незримо — так не различат от своих. Не верь словам — верь глазам. Потом зараз беги — далеко, споро!

И коснулась рукой сначала своего живота, потом живота Ильдико, словно благословляя плод в утробе.

— Как тебя зовут? Имя? — спросила та.

— Эржебет, — ответила женщина. — Раба старика.

Встреча. Сретение.

…Лезвие оказалось достаточно острым, чтобы разрезать подопревшую бычину и вылезти с другой от часового стороны, и не до неё всем было — не до скромной служанки, закутанной в лохмотья с ног до головы. Все собрались на торжество.

Старое знамя сорвали, над донжоном парил крест, изображённый на багряном стяге, огни затухающих пожарищ эффектно подсвечивали его снизу. Мосты через битый лёд навели заново — больше, чем когда-нибудь было.

В крепости явно распоряжались прежние хозяева — вокруг Ильдико сновали по большей части хенну. Но на дорогу, широкую, ровную и отменно размеченную, не ступал никто из них.

Женщина подошла ближе, не заботясь, что на неё обратят внимание. Здесь было светло и хорошо видно — факелы воткнуты вперемежку с кольями, на которых замер торжественный караул. Шут с растрёпанными седыми косами встретил свою названую дочь одним из первых — окровавленное остриё дразнилось изо рта, как язык, высунутый в потешной гримасе. Келемен был тут же, и побратимы, и простые всадники, и даже кое-кто из черноволосых наложниц — должно быть, оставались поить и перевязывать. Оставалась слабая надежда, что хоть над ними надругались уже мёртвыми.

Самым последним — и, наверное, первым в очереди смертей — был человек, которого жутко изуродовали: по неопытности палача, кол вышел у него из щеки, исказив лицо до неузнаваемости. Дорогой рваный халат был небрежно брошен на тело, чтобы ему не погибнуть от холода. Аккуратный обрубок закоченевшего предплечья торчал нелепым крючком.

— Правая рука моего мужа, — сказала женщина на языке, которого здесь никто не понимал. — Моего милого мужа.

В лесу, сразу же за станом победителей, к ней радостно подбежали Буланка и Седой: подпруги ослабли, сёдла сбились на сторону, путлища оборваны. Кое-как из двух сбруй соорудила одну, с высокого пня взобралась на Седого, поехала, направляя за собой кобылку. Путь был не так уж труден, лошади явно сыты — подкормились мхом и мороженой клюквой на болотах. Она думала последовать за ними, но есть не хотелось. Черпать снег горстью — иное дело, она ещё и рот им протёрла после того, как вывернуло наизнанку жёлчью.

Хенну и их приспешники проглотили наживку, думала Илдико под мерный ход коня. И угодили в любовно слаженный капкан. В смертельную осаду. Теперь с одной стороны у них будут равнина, опустошённая их набегом, и хилое редколесье, с другой — непроходимые горы. И будут они держать и держаться за рукотворный камень, пока не станет слишком поздно.

Отчего так будет, женщина не думала: родилась внутри эта мысль — и всё.

Война так избыточна, так — без удержу — заглатывает и расточает, что с того и крох остаётся немало. Оглодки конских и бараньих рёбер, чёрствый и подмокший хлеб, дырявые чугунки и плошки, вполне годное огниво, даже с трутовой губкой, приличная, без пятен крови и больших дыр, одежда. Загнанные кони, недобитые люди… Когда пошли уже целые тела, конские и человечьи, Ильдико задумалась: охотник гонится за ланью, но что за волки идут по пятам самого охотника?

На следующий день после того, как рискнула выехать на ровное место, к ней прибился знакомец, почти мальчишка. Звали его Ференк, уменьшительное Ференци — «свободный», он отбился от разведчиков из-за пустяковой, по его словам, раны и оттого не успел к праздничной раздаче. С ним стало куда легче — и еду разыскивал, и логово на ночь устраивал почти уютное, и лучинки строгал острым ножом, бездымный костёр разжигал с одного удара кремня о кресало. Он же приводил лошадей — загнанных, охромевших, с перебитой ногой. Одна вскоре принесла жеребёнка — еле остались живы, но Ильдико не позволила зарезать, то ведь были степняшки. Хромцов можно было с лёгкой совестью пускать на мясо, все равно им не выздороветь, но кобыла — иное дело. Молоком они с Ференци тогда вволю попользовались.

Вскоре к их табуну начали подтягиваться и люди. Она не разбирала, не спрашивала — кто хенну, кто из онгров, кто неведомо откуда. Все они, и мужчины, и женщины, были изгои, может быть, и еретики; все, по сути, страдали не от холода или голода, но от заброшенности и непонимания, а теперь собирались крупица к крупице подобием снежного кома. На ночлеге рыли яму в золе остывшего кострища, ложились на одну шкуру, накрывались другой. Кормились ягодой и кореньями, добытыми из-под снега и всё же сочными. Её слова кое-как до них доходили — степные наречия все были сходны или казались такими, люди из степи все, как один, поневоле стали «немтырями», то есть чужаками и безгласными. Оттого Ильдико догадалась в конце концов, что хенну — лишь одна из волн большой перекочёвки, довольно слабая. Круг земли, казалось, пришёл в движение, сорвался с корней, и первая волна переселенцев дышала в затылок последней.

Как уцелеть зерну, брошенному в снег и не давшему побега? Как хотя бы дожить до весны и её расцвета?

Но всё же в их скудости находилось место и тому, что сам народ благих менестрелей и грамотеев посчитал бы излишеством. Один из приставших к ним стариков отыскал в хламе, который войско выбросило на обочину, некое подобие цимбал с ободранными, кучерявыми струнами и пару крошечных ложечек для игры. Починил — новые струны пели глуховато, уж откуда он их повытянул, лучше было не догадываться.

И спел «тёмную» поэму с зашифрованным смыслом, которая начиналась так:

Зароды слов хранимы в ледниках молчащих, Обрез — в разломе жил и блёстках серебра, Страницы прорастают в заповедных чащах, Обложек пурпуром беременна гора. От сгиба разрезальный нож пройдёт по вене, Пергамен бледный вместе с кожей распластав, Под переплётом отворяя кровь речений И пряча буквы след под багряницей лав. Ты книга между книг — и мир ложится книгой, Ты сердце из сердец и ты же — сердцу плен. Ты раб и хрупкий червь, обмотанный веригой, И чадо неба ты — так вырвись из пелен!

Кто он был по рождению — кочевник, судя по ухватистости и неприхотливости житья? Книжник, который питается сложными образами и понятиями? Бродячий певец и, как все они, немножко чудодей?

Возможно, оттого Ильдико и решила произнести речь. Собрала вокруг себя народ. Их оказалось на удивление много, около сотни мужчин, ребятишек обоего пола и женщин (кое-кто из последних был, как и она, в тягости), а лошадей под седло и вьюк ещё и того больше.

И сказала:

— Именем моего чрева и зреющего в нём дитяти, коего назову Эгиед, «Росток будущего». Именем правой руки моего погибшего супруга по имени Вираг, «Лучший цвет весны». Мы здесь не родичи и не род. Мы племя. Среди нас имеются все, кем издревле славен Великий Юрт с каменным подножием, со стенами из деревьев и трав, крышей Синего Неба, Кёк-Тенгри; и мы испытаны. Ибо легко наслаждаться богатством ума и красоты, когда жизнь ласкова и беспечна, и трудно, когда она становится просто жизнью как она есть. Наше малое племя не сможет пребывать в одиночестве — мы будем искать сильнейшего, и мудрейшего, и приверженного чести народа. Но, клянусь, мы станем его солью — притом такой, что не растворится ни в чьей воде. И я нарекаю нас — Эноньо, «Выстоявшие».

Это была правда, которая ещё не правда, но становится ею после того, как ты её выговоришь. А говорила Ильдико на языке онгров впервые так долго и так безупречно.

И прежние имена отдалились от неё навсегда.

P.S. «Восточные» имена, слова и фразы — в основном венгерские, искажённые и неточно прочитанные, чтобы на корню убить аналогию. Первое стихотворение — чуть измененное монгольское (из Джасака, по-моему), остальные — от автора.

Вообще Монголии тут много…