Когда б Архипелаг-Гулаги, Дахау и Аушвицы возникли в странах, забытых Богом и историей, не озаренных светом культур и религий; когда б чудовища происходили от чудовищ, отмеченных неопровержимым клеймом злодейства… тогда трагедия человечества и не стала бы таковой — в историософском ее понимании. Скорей была бы она массовой драмой, вызванной факторами антропологическими, знакомыми еще пещерным векам.

И, однако, трагедия истории налицо: если в далеком прошлом человек произошел от косматых чудищ, то современные монстры, наоборот, вышли из людей, принадлежащих к высокой цивилизации, из людей внешне обыкновенных, без специфических черт, которые бы указывали на их жестокую сущность.

Робеспьеры и Мараты, Сталины и Дзержинские, Гитлеры и Гиммлеры, — так ли уж отличимы они, в быту, от многих, с кем мы сталкиваемся при ежедневном общении?

Достоверно известно, что иные из них любили детей, трогательно чтили родителей, не могли без содрогания видеть страдания животных. Да и вдали от власти, оставаясь на первоначальных своих ролях, — адвокатов ли, мастеровых, городских служащих или непризнанных художников, — смогли ли бы они выявить в себе то страшное, что незримо гнездилось в них, и что теперь, вместе с гекатомбами жертв, поглощено равнодушной историей?

Они ушли, но призраки рокового двойничестаа остались. Пусть под иными именами, еще не опознанные, они тут, рядом и, быть может, сами того не подозревая, ждут, когда придет их черед.

Исторические образы тиранов и злодеев давно уж выписаны. Но не поняв, не углубив человеческих черт в портретах этих оборотней, мы никогда не получим ответа на мучительный вопрос: как могло это случиться?

Сегодня Гитлер проснулся, как и обычно, в 11 часов утра. С большим усилием он поднялся и сел на кровати, свесив ноги. В голове стояла тяжелая муть, в глазах рябило, левая рука непроизвольно жалась к животу и дрожала мелкой дрожью.

Он напрягся, вспоминая: лег он, как всегда, в пять часов утра; было тихо — вот уж вторые сутки как прекратились англо-американские налеты. И все-таки он дважды просыпался. Раз даже встал и прошел в кабинет к карте Восточного фронта; долго смотрел на нее, недоумевая, каким образом враг прорвался к Одеру! Ведь там оперировали лучшие эсэсовские дивизии! Затем вспомнил, что красные давно уже переправились через Одер.

После этого он снова уснул, но сон был тревожным и не принес успокоения.

Возможно, что снотворное, которое оставил ему доктор Морелль, было уже не то? Морелль, вместе с другими, улетел накануне в Берхтесгаден. Гитлер его не удерживал, но как был бы он признателен, если бы тот остался! «Впрочем, думал он, Морелль не один; все рады покинуть своего вождя в трудную минуту. И Геринг, и Гиммлер… Особенно эти двое. О, да, они прилетели, чтобы поздравить его с днем рождения, но надо было видеть их физиономии при прощании! А генерал Кристиан?! Как отвратительно он смешался, когда жена его отказалась покинуть бункер вместе с ним! Жалкие карьеристы, паразитировавшие на теле Рейха!»…

Гитлер всунул ноги в ночные туфли и медленно, с трудом, поднялся. Двигаться сразу он не мог: левое плечо проваливалось вниз, под ним скрючивалась и вся левая сторона тела. И нога начинала дрожать — вот-вот подогнется, и тогда он опять осядет на кровать.

Эти симптомы инвалидности появились у него — а может, только усилились? — с того злополучного дня — в июле прошлого года, когда только чудо спасло его. Каждый раз, вспоминая об июльском покушении, Гитлер чувствовал, как сжимаются в бессильном гневе челюсти, поднимается к лицу кулак, а каблук зло и капризно бьет в пол.

Но теперь у него не хватило бы на это и сил.

Осторожно ступая, он подошел к столу и оперся о него. Постоял немного и затем, как будто успокоившись, прошел через приемную в уборную.

Правой рукой он еще владел в достаточной мере и потому без особых затруднений совершил несложный обряд умывания. Затем провел мокрой ладонью по волосам и затылку, наскоро пополоскал душистой жидкостью рот и горло, после чего дольше обычного растирал грубоватым мохнатым полотенцем голову, шею, лицо.

Только закончив всю эту процедуру, он поднял голову к зеркалу. То, что он там увидел, его не обрадовало.

К глубоким не по возрасту морщинам, к нездоровой желтизне кожи и свисавшим под глазами темным мешкам он давно привык, но вот выражение глаз в последнее время его пугало. Как будто это было не одно выражение, а два: невероятного напряжения и… апатии. Сегодня это странное сочетание проступало с особой силой.

Как эта новая черта отражалась на его контактах с подчиненными, он давно уже заметил. Правда, ему все еще удавалось высказываться с прежней силой убеждения, но он никак не мог остановиться взглядом на глазах собеседника; смотрел куда-то в пространство, так, что слушатель под конец начинал косить, словно стараясь поймать ускользающую нить.

Это именно и случилось вчера, на дневном совещании с фельдмаршалом Кессельрингом, командующим Западным фронтом. Гитлер настаивал на контрнаступлении армии генерала Штейнера Кессельринг возражал, причем более решительно, чем сделал это в марте, когда Гитлер потребовал повторения Арденнской операции. Другие генералы молчали. Взбешенный, Гитлер закричал:

— Где же ваши армии, генерал?

Кессельринг склонился над картой и стал что-то объяснять, но Гитлер резко оборвал его.

— Довольно! Довольно!

Последние минуты он стоял, зацепившись ступней за ножку стола, чтобы скрыть досадную дрожь в ноге. Теперь ом тяжело опустился на стул и только пробормотал:

— Война проиграна! Проиграна!.. — Затем, обратившись к Борману, прибавил: — Совещание окончено. Прошу всех оставить меня!..

Вспомнив эту сцену, Гитлер скрипнул зубами и, оторвавшись от своего отражения, повернулся и вышел из уборной. Он пересек приемную и вошел в кабинет.

Кабинет был невелик — 10 футов на 15. Обстановка поражала скромностью: простой письменный стол, под стать ему кресло-стул с полумягким сидением; еще несколько стульев напротив, а также вдоль стен. Слева от двери — высокая полка, наполовину пустая. Стены были увешаны картами Западного и Восточного фронтов. Стол закрывала карта «большого» Берлина с окрестностями. Поверх нее лежала другая, поменьше — карта «Цитадели», той части столицы, где предстояло дать окончательный отпор «большевистским ордам», как Гитлер именовал наступавшую Красную Армию. Что это будут красные, в том уже не было сомнений: еще в середине апреля англо-американские армии фельдмаршала Монтгомери прочно остановились на Эльбе, хотя дорога на Берлин была открыта.

На полках красовались две фотографий: матери Гитлера и… бывшего личного его шофера Мориса, того самого, с которым в 1930 году Гитлер застал на месте преступления свою племянницу Гели Раубаль.

Единственным украшением неуютного, выкрашенного в серый цвет кабинета был портрет Фридриха Великого, кисти мало известного художника Антона Графа. Портрет висел справа от карты Западного фронта. Перед портретом стоял походный стул.

Здесь и находилась последняя ставка фюрера, верховного командующего вооруженными силами Рейха. Вместе с двумя такими же неуютными залами конференций, столовой и другими служебными и жилыми помещениями, все это составляло комплекс в тридцать комнат, спрятанный на глубине 55 футов под старым зданием Канцелярии.

Сюда, по настоянию своих приближенных, Гитлер переселился в январе из наземного бункера, примыкавшего к новому зданию Канцелярии.

Надземный бункер был просторней и удобней, но тяжелые двухтонные торпеды, какими с прошлого года стал пользоваться американский воздушный флот, сделали это убежище беспокойным. Там все еще были расположены многочисленные службы и частные квартиры крупных партийцев и генералов. Там же поначалу устроилась и Ева Браун, прилетевшая в марте из Берхтесгадена…

Гитлер подошел к письменному столу. Поверх карт стоял календарь; дата была сегодняшняя — 23 апреля, понедельник. Видимо, здесь уже побывал фельдфебель Миш, верный ординарец и связист фюрера.

Как всякий деспот, Гитлер ценил верность превыше всего; за нее он многое прощая — своим, конечно. Простил когда-то Магде Геббельс ее попытку бегства в Швейцарию, а мужу ее — скандальный роман с чешской актрисой Лидой Баровой, прощал Герингу его лень и бестолковость в деле командования воздушным флотом. Простил Морису, соблазнившему Гели Раубаль; правда, тут не совсем было ясно, не выступила ли любимица фюрера сама в роли соблазнительницы. И Шпееру простил — такое, что никому еще не прощал и никогда бы не простил…

Странно, именно сейчас, когда он, нагнувшись над столом, рассматривал карту «Цитадели», Гитлер — в который раз — возвращался мыслями к своему «архитектору». Имя Шпеера вызывало в нем чувство какой-то болезненной утраты…

«Война проиграна!» — фраза, которую Гитлер впервые бросил в лицо своим генералам, придумана была не им и не вчера. Еще в марте он услышал ее из уст Альберта Шпеера, когда тот вернулся из своей инспекционной поездки по Саару.

Гитлер знал — агенты Бормана доносили ему о каждом шаге Шпеера — чем занимался тот в свою поездку. Еще раньше Гитлер подготовил приказ, вводящий в действие «политику голой земли» тотальное уничтожение всех промышленных, аграрных, водных ресурсов Германии, разрушение фабрик и заводов, шахт, водоемов, электростанций и железных дорог. Пустыня, голая земля — вот что должно было достаться врагу вместе с остатками народа, который не сумел до конца выстоять в борьбе с плутократами и ордами варваров. Только такой «вагнерианский» конец оправдал бы германскую нацию в глазах истории.

Когда Шпеер узнал о готовящемся приказе, он примчался к Гитлеру, но тот отказался его выслушать. Шпеер покинул Берлин.

Он носился от гауляйтера к гауляйтеру, с заводов на фабрики, с фабрик на шахты, повсюду требуя неповиновения готовящемуся приказу.

Гитлеру это было известно, но он ничего не предпринимал против мятежника. Другая тайная мысль волновала его: восстание ли это против его мероприятий или против него самого? Первое он мог простить, второе — никогда! Приказ оставался лежать на столе неподписанным.

Но вот, 26 марта Шпеер вернулся в Берлин. Прямо с дороги, даже не приведя себя в порядок, он спустился в бункер. Гитлер знал о его возвращении; взвинченный, он метался по кабинету, стараясь представить себе, во что выльется эта встреча.

Но он умел, когда нужно, овладеть собой. Когда Шпеер вошел, они некоторое время молча стояли друг против друга. Потом Гитлер сказал:

— Шпеер, мне все известно.

Шпеер отвечал:

— Я знаю, мой фюрер.

— Вы знаете, что вам за это грозит?

— Знаю.

Гитлер медленно обошел вокруг стола и остановился перед гостем, не отрывая от него тяжелого взгляда.

— Шпеер, — глухо сказал он, — вы же верите, что не все еще потеряно?

— Нет, мой фюрер! Война проиграна. Я не хочу вас обманывать, как это делают некоторые подхалимы.

Гитлер хотел было протянуть к Шпееру обе руки; но левая не поднялась, вместо этого часто задергалась. От бедра вниз исходила нехорошая пульсирующая немота. Чтобы не потерять равновесия, он тяжело шагнул назад и прислонился к столу.

— Шпеер… послушайте… — Он сам не узнавал своего голоса, таким он был неровным и просительным. — Вы ведь еще можете… хотя бы питать надежду? Ведь есть же хоть какая-то надежда?

Шпеер хотел что-то сказать, но Гитлер остановил его:

— Нет, не отвечайте! Не сейчас. Завтра… завтра скажете. А сейчас идите и… подумайте! Если завтра решите, что еще можете надеяться, меня это удовлетворит и… все останется по-старому. А сейчас уходите!

Последние слова он выкрикнул почти на истерической ноте и повернулся к гостю спиной…

Теперь, припомнив эту сцену, Гитлер не чувствовал раздражения. Таковы уж были его отношения с этим человеком, с которым они столько помечтали о перестройке послевоенной Германии, о новом Ренессансе в архитектуре городов, — Линца, Мюнхена, Берлина…

Когда на следующее утро Шпеер явился с ответом, Гитлер едва мог скрыть волнение.

— Да, Шпеер, я вас слушаю.

И опять, как и накануне, в воздухе повисло почти физически ощутимое напряжение. Наконец, Шпеер сказал:

— Мой фюрер, я останусь вам верен до конца.

Для Гитлера и этого было достаточно.

— Спасибо, Шпеер. Я знал, что вы меня не разочаруете.

Он взял со стола кожаную папку и протянул гостю.

— Здесь проект приказа. Ознакомьтесь и внесите поправки, какие сочтете нужными.

К вечеру новая редакция приказа была готова. Согласно ей, германская промышленность должна была быть не уничтожена, а «парализована». Растяжимость этого термина проглядывала весьма недвусмысленно, но Гитлер и бровью не повел. Он молча взял ручку и проставил внизу все еще значительные буквы: «А.Г.»…

Странно, все это произошло только месяц назад, но было тогда вполне реальным. Теперь это событие представлялось в каком-то тумане, как, впрочем, и многое другое, что недавно тоже было настоящим, а теперь…

Вглядываясь в эту мутную пелену, Гитлер подчас недоумевал, где были призраки, а где реальность. Они были неотличимы. Армии и дивизии, которыми так легко командовалось отсюда, из недр этой железобетонной пещеры, вдруг оборачивались миражами, тысячи танков становились сотнями, сотни — десятками, с карт исчезали города и провинции…

А совещания шли и дальше, по-прежнему поступали военные сводки, выслушивались доклады. Карты становились новой действительностью; то, что было там, наверху, было ей враждебно, противоречило ей.

Противоречили ей и генералы, отказывающиеся переходить в контрнаступление, и командующие воздушными соединениями, оправдывающие свое бездействие нехваткой топлива, гауляйтеры, неспособные реорганизовать промышленность в условиях тотальной бомбежки.

А то вдруг, ненадолго, приходило просветление, и тогда, наоборот, призраки наверху становились реальностью, а то, что было здесь, кругом и на картах, теряло свою эмпиричность и, сдавленное низкими потолками, расплывалось бесшумными привидениями по мертвому улею.

Вот уж некоторое время Гитлер стал подмечать, как трудно ориентируются в Бункере те, кто прибывают оттуда, сверху. Словно попадают в иной мир, с иным законом притяжения, другим языком, незнакомыми средствами коммуникации. Обычный разрыв между штабом и действующей армией был хорошо Гитлеру знаком не только сверху, но и снизу, со времен еще 1-й мировой войны, в которой он подвизался ефрейтором. Но теперь было не то. Теперь в глазах пришельцев «оттуда» сквозило новое выражение — недоумения, страха, недоброго предчувствия, какое возникает у людей суеверных, когда они вдруг ощутят, что мир потусторонний посягает на реальность их бытия.

Атмосфера призрачности сгущалась. Апофеозом ее было недавнее появление еще одного персонажа — Евы Браун! Для многих, даже своих — это Гитлер сразу подметил — она была приведением, облекшимся в плоть лишь для того, чтобы поставить на их пути еще одну, может быть, последнюю веху.

Приезд Евы в Берлин не был для Гитлера неожиданностью. И все же, где-то в глубинах сознания, копошилась до самого последнего момента, не надежда, нет, а странная неуверенность в правильности принятого решения — устроить свой триумфальный конец здесь, в столице.

Берлина Гитлер не любил, как вообще не любил севера Германии, Пруссии. За эти долгие месяцы он ни разу не выехал на осмотр смертельно изувеченного города, ни разу сам, по собственной инициативе, не поинтересовался судьбами населения, жертвами, понесенными от вражеских бомбежек.

Юг, Бавария, Тироль, Оберзальцберг с его горным гнездом — Берхтесгаденом, вот что влекло его далекими упоительными воспоминаниями о былом могуществе и славе.

Там не было удручающих развалин, вокруг синели горы, был заготовлен еще один «последний редут» — не хуже этого, — где можно было б воздвигнуть себе не менее эффектный исторический памятник. В воображении рисовалось будущее славное имя, которое придет на место Берхтесгадена — Гитлерберг!..

12-го апреля произошло важное событие, всколыхнувшее жизнь обитателей Бункера: скончался американский президент Рузвельт, верный союзник Сталина и заклятый его, Гитлера, враг.

В тот день Геббельс примчался в Бункер с гороскопом фюрера, составленным еще в 1930 году и хранившимся у Гиммлера.

Согласно гороскопу, после поражений в начале 1945 года, должен был наступить, в апреле, перелом в военных действиях, которые закончатся полной победой Германии.

Выслушав своего министра, Гитлер улыбнулся — впервые за последние недели.

— Итак, — сказал он, — союзнички вскоре начнут в упор расстреливать друг друга?

Геббельс сиял. Он отвечал:

— Да, столкновение неизбежно!

В тот вечер Бункер бурлил как пчелиный улей, празднуя смерть врага. Геббельс подогревал всеобщий психоз огненными тирадами.

А Гитлер? Он сидел у себя на походном стуле перед портретом Фридриха и… вспоминал:

Какая и вправду изумительная аналогия: 1762-й год; великий прусский король, потерпев поражение, дает последний отпор врагам в крепости Бреслау. Отсюда же он пишет свое знаменитое письмо маркизу д’ Аржансону. Все, казалось, кончено и помощи ждать неоткуда.

Но вот, неожиданно умирает русская императрица Елизавета. На трон вступает Петр III, друг Пруссии. Союз России с Австрией и Саксонией расторгнут. Король спасен!

Гороскоп… Смерть Рузвельта… Фридрих Великий… Все это, конечно, выходило за пределы рассудочных суждений, но в обстановке, какая сложилась в тот критический момент, только иллюзия могла хоть частично рассеять сгустившийся мрак подземелья.

Не раз в последовавшие часы бесшумно проникали в кабинет к фюреру тени Миша, Геббельса и Бормана. Входили и так же бесшумно исчезали. Ночное совещание не состоялось. Гитлер неподвижно просидел до утра перед портретом, не отрывая остекленевшего взгляда от своего кумира.

Увы, дальнейшие события не подтвердили оптимистических предвидений гороскопа.

На другой день пала Вена. Еще через несколько дней Красная Армия стояла у Франкфурта на Одере.

А англо-американцы застыли неподвижно на Эльбе. Ставка на их конфронтацию с красными оказалась, таким образом, битой. Ничто больше не могло спасти Рейх.

Вечером 15-го апреля Гитлер поднялся наверх, к своей возлюбленной.

Только что началась очередная воздушная бомбежка, и верхний бункер дрожал как от землетрясения.

— Мне будет спокойней, если ты вернешься в Берхтесгаден, — сказал он ей.

Ева Браун отвечала:

— Я останусь с тобой.

Он, конечно, и не ожидал иного ответа.

— Ты знаешь, что это значит? — спросил он.

— Знаю.

— Мне придется сойти со сцены до конца действия.

— Я сойду вместе с тобой.

Гитлер прошелся по комнате и опустился в кресло. Подперев голову руками, он смотрел в пол, прислушиваясь к гулу от взрывов. Затем он сказал:

— Помни, что это твое решение, а не мое. Но если ты раздумаешь…

Но она уже была рядом. Опустившись на пол, она обхватила его колени. Она сказала:

— Впервые я запрещаю тебе говорить дальше!

Он усмехнулся, но ничего не ответил.

В тот же вечер Ева перебралась в нижнее помещение.

* * *

Гитлер взглянул на часы: двенадцать. В час — совещание, а еще нужно одеться. Он протянул руку и нажал кнопку на столе. В последнее время ему при утреннем туалете обычно помогал Арндт, двадцатилетний солдат, вернувшийся с фронта после тяжелого ранения. Но его еще накануне отправили в Берхтесгаден.

Поэтому на зов фюрера отозвался Миш; уже через несколько секунд он стоял в дверях кабинета.

Гитлер молча повернулся и направился к себе в спальню. Миш последовал за ним.

Без посторонней помощи Гитлер уже не мог одеться. Только в лежачем положении удавалось натянуть брюки, а затем носки и мягкие новые ботинки. После этого Миш осторожно поднимал своего господина и усаживал боком на стул. Дальнейшая фаза облачения была не легче. Левая рука никак не попадала в рукав френча, а попав, нередко застревала, согнувшись, в подкладке. Да и другая вела себя капризно, устремляясь на помощь к первой. Миш терпеливо, как больничная нянька, возился над скрюченной фигурой, невозмутимо выслушивая раздраженное брюзжание человека, никак не соглашающегося примириться со своей инвалидностью.

Когда оба рукава были заполнены, Гитлер поднялся и, опершись на спинку кресла, подождал пока Миш застегнет на все пуговицы его обычное обмундирование: черные брюки и серый, военного покроя, френч.

Последний не блистал свежестью: на нем проступали два пятна, посаженные вчера за ужином. Гитлер их и сам заметил раньше, но сейчас, когда Миш захотел их подчистить, он недовольно буркнул:

— Не надо!

Отказался он и от бритья, рассчитывая побриться к вечеру.

— Передайте генералу Кребсу, что совещание состоится в Малом зале конференций, — коротко обронил он.

Малый зал меньше всего походил на зал — 20 футов на 17, с таким же низким потолком. Тот факт, что он был избран, указывал на то, что совещание будет ограниченным как по составу, так и в отношении поставленных на обсуждение вопросов.

Ровно в час, выпив до этого чашку кофе, Гитлер входил в Малый зал. Все были в сборе. При появлении фюрера разговоры стихли. Движением руки он приветствовал присутствующих и уселся в кресло, стоявшее боком к залу и так же боком к главной стене с картами.

— Слово за вами, генерал Кребс!

Кребс, начальник генштаба сухопутных войск, подошел к карте Восточного фронта и дал сводку последних событий на этом участке. Гитлер слушал молча. Затем, перейдя к карте Западного фронта, Кребс пространно описал стратегическую обстановку здесь, объяснив, каким образом немецким армиям удалось прочно остановить неприятеля.

Гитлер знал, что это не так; понимал и то, что и участникам совещания это ясно. В другое время он и сам был бы не прочь поверить в оптимистические спекуляции, теперь же это было ни к чему. Он нетерпеливо заерзал в кресле.

— Короче, генерал!

Кребс вытянулся и щелкнул каблуками.

— Я, собственно, кончил…

Тогда Гитлер обратился к генералу Монке, коменданту Канцелярии:

— Будьте добры, генерал, прочесть мой приказ.

Монке снял со стола свернутую роликом карту, развернул ее и повесил на стену. Это была карта «Большого Берлина». На ней неправильным пятиугольником была выделена территория «Цитадели», последнего опорного пункта немецкой армии.

Монке никогда не был близок к Гитлеру. Но он был старым фронтовым офицером. И этим, и резкими заостренными чертами лица, он импонировал фюреру, презиравшему, за редкими исключениями, всех штабных генералов.

Поэтому, в обход других более видных кандидатов, он назначил командующим обороной «Цитадели» Вильгельма Монке.

Монке коротко и толково сформулировал стратегию «Операции Клаузевиц», закончив утверждением, что Берлин станет кладбищем для тысячи советских танков.

При последних словах Гитлер, до того слушавший совершенно апатично, дважды кивнул. Он знал из недавнего специального доклада, что немецкие панцерфаусты, фабриковавшиеся, кстати, тут же в подземных мастерских Берлина, оказались в уличных боях самым действенным противотанковым оружием.

Он, однако, ничего не сказал. Когда Монке закончил, Гитлер обратился к участникам совещания:

— Замечания есть, господа?

Тон, каким был задан вопрос, сам по себе исключал возможность дальнейшего обсуждения. Все молчали.

Гитлер медленно поднялся с кресла и, вяло отсалютовав своим соратникам, пошел, было, к выходу, но на полдороге остановился. Он обернулся к Монке:

— Генерал, будьте добры последовать за мной.

Когда они вошли в кабинет, Гитлер прошел к столу и оперся на него.

— Генерал, — начал он, — мне незачем напоминать вам о сложившейся обстановке. И однако, я должен поговорить с вами об одном важном деле. Как солдат с солдатом, понимаете?

— Яволь, мой фюрер!

Гитлер продолжал:

— Как вождь немецкого народа, я хотел бы закончить жизнь в рядах моих воинов. Но возможность ранения и пленения исключает такой вариант. Я не должен попасть в руки врагу ни живым, ни мертвым. Поэтому мне предстоит сойти со сцены заранее. Надеюсь, вы поняли меня?

И опять Монке, подтянувшись, отвечал:

— Понял.

— Так вот, генерал. Все, о чем я вас прошу, это предупредить меня за сутки до того, как вы сочтете окончательно невозможным гарантировать мою безопасность. В этом и заключается моя последняя к вам просьба и… приказ! Это все. Вы можете идти.

Монке молча отсалютовал и, четко повернувшись кругом, вышел из кабинета.

Оставшись один, Гитлер опустился в кресло у стола, немного помедлил и нажал на сигнальную кнопку. Вошел Миш, как всегда аккуратный и подтянутый. Гитлер спросил:

— Есть вести о «десятом номере»?

Эвакуация Канцелярии — штата и документов — в Мюнхен и Берхтесгаден была в разгаре. «10-й номер» был транспортер, на котором были отправлены ящики с записями служебных и частных разговоров фюрера. Судьба этих документов его беспокоила.

Миш отвечал:

— Вестей все еще нет. Ни в Мюнхене, ни в Оберзальцберге не принято никаких сигналов. Полагают, что самолет вынужденно приземлился из-за неполадок в моторе.

— Так… Передайте, чтобы мне принесли обед сюда. И скажите Борману, что я хочу его видеть.

В последние недели Гитлер редко выходил к общему столу. Присутствие людей его угнетало. Вот и теперь, когда Миш принес ему на подносе обед, как обычно, вегетарианский, приготовленный личным поваром фюрера — Констанцией Манциали, Гитлер уселся за небольшим столиком и принялся за трапезу.

Вкусовые ощущения у него, вследствие употребления сильных доз лекарств, почти атрофировались, да и аппетит появлялся редко; он ел как автомат, плохо разбираясь в поглощаемой пище.

То же произошло и сейчас. Поковырявшись в овощах, он отодвинул тарелку и собирался уже приняться за рисовый пудинг, когда услышал легкий стук в дверь. Затем дверь приоткрылась и в кабинет, мягкой кошачьей походкой, вошел Борман. Он сделал несколько шагов и остановился, вытянувшись.

Гитлер молча кивнул гостю на стул, приглашая его сесть, но тот оставался стоять, чего хозяин словно и не заметил. Он съел ложку-другую рисовой каши и только тогда оторвался от тарелки.

— Что слышно от Гиммлера? — Он, конечно, имел в виду другое: «Что слышно о Гиммлере?» Борман это понял. Он отвечал:

— Завтра от него прилетит с докладом генерал Фегелейн. Пока же мне не удалось с ним самим связаться.

Гитлер поморщился.

— Не добились связи со штаб-квартирой?

— Нет, связь со штабом установлена, но его самого там нет со вчерашнего вечера.

— Где же он?

— Никто не мог мне этого сказать.

Гитлер медленно и сосредоточенно ел сладковатую кашу. Закончив, бросил ложку и пробормотал:

— Странно… Доложите мне, как только что-либо узнаете!

Настроение у Гитлера окончательно испортилось. Все шло вкривь и вкось, все рассыпалось. Даже Гиммлеру нельзя было доверять. И потом этот дурацкий Фегелейн! Гитлер не без умысла женил его на сестре Евы Браун, рассчитывая, таким образом, иметь своего человека в окружении Гиммлера. А оказался дрянь человек и притом пьяница и бабник!

А Геринг? Тоже неизвестно, что у него на уме. Хитер, хотя и не Бог знает как умен! Другого, на месте Геринга, Гитлер давно бы убрал, но с рейхсмаршалом дело обстояло сложнее. Связывали их кровные узы совместной борьбы, «славного» прошлого. К тому же Геринг был едва ли не единственным мостом между партией и прусской военной знатью, которую Гитлер ненавидел, презирал, слегка ее побаивался, но в то же время связь с которой была ему необходима для консолидации сил в высшем командном составе Вермахта.

А все-таки следить за ним следовало. Об этом ему уже не раз нашептывал тот, кто сейчас стоял перед ним, такой же подозрительный и жестокий, как и сам Гитлер — Борман.

Появился он среди «избранных» как-то незаметно: сперва в роли личного секретаря фюрера, затем управляющего канцелярией, а позднее и всей администрацией партии. Функция эта упрочилась за ним скорее де-факто, официальное же его положение оставалось неясным — Рейхсляйтер!

Гитлер всегда недолюбливал всяческую административную нагрузку и потому до прихода Бормана взаимоотношения внутри партии, равно как и отношения ее с Канцелярией, с различными частями страны, хозяйственными и прочими институтами, носили несколько хаотический характер.

Борман все это изменил. Действуя осторожно, всегда от имени фюрера, он подтянул гауляйтеров, завел списки служащих и получал для предварительного просмотра все доклады, адресованные Гитлеру. Его ненавидели и боялись, и он платил такой же ненавистью и интригами. Гитлеру это было хорошо известно, но как всякий тиран, он приветствовал такое положение вещей. Он знал, что Борман был единственным, кто без него сразу становится ничем, а такие служат верно.

Зато с Борманом не о чем было говорить кроме как о делах. С ним не помечтаешь, как с умным Шпеером, не отдашься воспоминаниям, как с Геббельсом или Герингом. Борман был всегда тут, рядом, но своим в избранном кругу так и не стал.

И, глядя на него сейчас, Гитлер вдруг почувствовал усталость.

— Как Геббельсы? Переселились?

— Да. Магда с детьми обосновалась в верхнем бункере, а Геббельс занял комнату доктора Морелля.

— Ага… Хорошо, Борман… Вы можете идти.

— Мой фюрер…

— Да?

— У меня все еще сидит фон Риббентроп. Он просит вас принять его.

Гитлер раздраженно дернул плечом.

— Zum Teufel! Сколько раз мне нужно повторять, что я не желаю его видеть!

Борман подобострастно изогнулся.

— Я ему объяснил, что вы заняты, но он настаивает. Он говорит, что будет ждать у дверей как верный пес, пока вы его не примете.

Борман метил в слабое место Гитлера; тот это знал, но он догадывался и о другом. Вот уже некоторое время Борман, посредством ли туманных намеков, или через других лиц, старался склонить своего шефа к эвакуации Верховного командования в Берхтесгаден. «Трус! — думалось Гитлеру. — Только и беспокоится о собственной шкуре!..»

Неожиданно он раздумал. Он посмотрел на часы и сказал:

— Ладно, зовите! Только не дольше, чем на десять минут. Слышите: десять минут!

Еще через минуту в кабинет вошел министр иностранных дел Рейха. Худощавый от природы, он похудел еще больше; костюм болтался на нем как на вешалке. Лицо у него было бледное и измученное.

— Мой фюрер… — начал он нерешительно.

Хозяин смотрел на гостя с равнодушным презрением. Этот человек, вместе со своим министерством, был ему теперь ни к чему. Мало того, он возбуждал в нем невероятную скуку.

Гитлер слушал молча. Риббентроп говорил о вещах, в создавшейся обстановке неважных и неуместных. Было ясно, что он зашел, движимый несносным честолюбием, только чтобы напомнить о себе.

Когда он, несколько напыщенно заверив шефа в своей преданности, спросил — окончательно ли решение вождя остаться в Берлине, Гитлер не вытерпел.

— Этот вопрос, герр фон Риббентроп, никак не относится к вашему министерству, — раздраженно бросил он и демонстративно взглянул на часы.

Министру ничего не оставалось, как ретироваться. Хозяин едва буркнул что-то на прощание и, подождав, пока визитер не уйдет, медленно прошел в гостиную, а оттуда в коридор.

От всех этих нудных встреч с генералами и министрами его буквально мутило. Сейчас, как никогда, ему нужно было женское общество. Он прошел до конца коридора и, заглянув за угол, увидел Миша за столом связи.

Гитлер приблизился к нему и, когда тот вскочил на ноги, сказал:

— Пригласите фрау Кристиан и фрейлейн Юнге к чаю — в гостиную! — Затем, подумав, добавил: — И фрейлейн Манциали тоже.

Ни Еву Браун, ни Магду Геббельс фюрер никогда не приглашал к своим чаям; таков уж был им самим установленный порядок.

Когда, точно в пять минут шестого, он вошел в гостиную, молодые женщины ждали его, усевшись на диване и в креслах возле чайного столика. Чайник, приборы, поднос с пирожными, ваза с компотом — все было приготовлено.

Гитлер привычным жестом остановил женщин, когда они сделали движение, чтобы встать.

— Сидите, прошу вас!

Он уселся в свое кресло. Сейчас, среди этих полуреальных, изящных и не слишком умных созданий, он чувствовал себя проще и непринужденней. Ему захотелось чем-то отблагодарить их за эти короткие минуты относительного успокоения.

И он сказал:

— Если бы среди моего генералитета было столько преданных мне людей, скольких я вижу сейчас, война не была бы проиграна!

Он тут же с удовлетворением отметил, что его красноречивый комплимент произвел надлежащее впечатление. Он только пожалел, что эта его сентенция, никем не записанная, не войдет в историю.

Дело в том, что когда-то, вскоре после своего назначения, Борман наладил секретную запись застольного красноречия фюрера. Позднее этот ловкий придворный как-то, будто невзначай, проговорился хозяину о своем «секрете». Гитлер поморщился и приказал принести ему записи. Они оказались тщательно отшлифованными. Гитлер остался доволен.

Внешне он этого не показал; вернул Борману записи без комментариев. Но тот понял. С тех пор записи не прекращались, вплоть до переселения в нижний бункер. Здесь негде было спрятать стенографистов.

И опять кольнуло воспоминание: 10-й номер — тот самый транспортер, на который эти записи и погрузили! Что с ним?

Но тут же Гитлер спохватился; он считал себя отменным кавалером и внимательным хозяином. Пока Герда Кристиан разливала чай, он предложил дамам пирожные, сам взял ломтик штоли, откусил кусочек и сказал:

— Такую штолю я, помнится, ел в Берхтесгадене на Рождество, в 1938-м или 39-м году. — Он вздохнул. — Да, славное было время. И не нужно было прятаться в бункере.

Женщины смотрели, не отрываясь, ему в рот. Это его вдохновило. Совсем не думая о том, что повторяется, он отдался воспоминаниям: Берхтесгаден, Мюнхен, парад в Париже, триумфальное возвращение в Берлин, приемы, блеск восходящего Рейха!..

Когда он, наконец, остановился, Герда Кристиан восторженно прошептала:

— Такой славы не было ни у Цезаря, ни у Наполеона!

Гитлер скромно улыбнулся:

— Ну, это вы, положим… Маленький Корсиканец тоже оставил по себе след в истории. И потом вы позабыли главного — Фридриха Великого. Вот это, действительно, персонаж для античной трагедии… — Гитлер хотел сделать соответствующий жест рукой, но она дрогнула и, упав на живот, мелко затряслась. Он торопливо накрыл ее другой, сдерживая конвульсию. Минута, пока он успокоился, прошла в гробовом молчании. Тогда он положил правую руку на руку Гертруды Юнге, самой молоденькой и хорошенькой из секретарш. Он сказал:

— Будьте верны! — Верность — самое высокое качество: она — лучшее украшение немецкой женщины.

Гитлер возвел глаза наверх, но встретив там низкий пололок, сообразил, что в настоящей обстановке слова его могут показаться высокопарными. Чтобы снова опуститься на землю, он стал теребить за голову подошедшую к нему Белянку, большую овчарку светлой шерсти. Он даже объяснил дамам, каким образом эту породу выводят и в чем ее преимущество перед сенбернарами…

Точно в шесть Гитлер поднялся. Немного постоял, нащупывая ускользающее равновесие, затем поклонился гостям и неуверенной походкой направился к выходу.

Не успел он войти к себе в кабинет, как кто-то постучал в дверь. Это оказался Шпеер.

— Мой фюрер, — начал он, — я завтра улетаю и зашел проститься.

«Проститься! Проститься!» — это все, что Гитлер слышал в последние дни. Самое слово выводило его из себя. И хоть бы кто сказал: «Мой фюрер, позвольте остаться с вами!»

Гитлер молчал.

— У меня к вам просьба, — продолжал Шпеер.

— Какая?

— Мы эвакуируем администраторов одного завода. Среди них группа чехов-конструкторов со Шкоды, которых мы вывезли из Праги. Если эти люди попадут в лапы к красным, им не сдобровать.

— Ну и что же?

— Чтобы вывезти этих людей, нужно специальное разрешение.

Гитлер ощутил, как в нем поднимается волна гнева. «Чешские конструкторы! Черт! До всех ему дело. Обо всех позаботится, кроме…»

— Ну и обратитесь к Риббентропу! — едко обрезал он.

Шпеер выдержал короткую паузу, затем сказал:

— Это моя последняя к вам просьба. Личная просьба.

Гитлер почувствовав, как раздражение спадает. На место него приходила апатия, полное безразличие ко всему.

— Давайте! — Он щелкнул пальцами и шагнул к столу.

Шпеер, торопясь, вынул из портфеля бумагу и положил перед Гитлером. Тот, не читая, проставил внизу свои инициалы. Шпеер спрягал бумагу в портфель и вытянулся.

— Спасибо! И… прощайте! Желаю вам…

Он не докончил фразы; Гитлер, не глядя на него, отошел к карте на стене и там застыл в неподвижности.

Воцарилось молчание.

Шпеер медленно направился к двери…

— Постойте, Шпеер!

Шпеер остановился.

Хозяин повернулся к гостю. С минуту он колебался, затем с трудом выдавил:

— Скажите, Шпеер, почему, каким образом…

— И вдруг, резко оборвал фразу и, глядя в пол, отрывисто бросил: — Auf Wiedersehen!

Дверь за Шпеером закрылась. Гитлер остался один.

Теперь он знал наверное: все кончено! Если у него не хватило мужества поставить этот вопрос и спокойно выслушать ответ, то чего мог он требовать от других?

Шпеер! Он был едва ли не единственным, кто не солгал бы, чья искренность была вне подозрений. Интересно, догадался ли он, какой вопрос думал задать ему Гитлер? Наверное, догадался. И не трудно было догадаться, потому что этот вопрос непрестанно стоял перед обоими: почему была проиграна война? Но ответ на этот вопрос у каждого из них был свой, во многом их заключения не совпадали. Более того: Шпеер знал что-то, чего не знал или не хотел признать Гитлер. И это что-то больше всего страшило фюрера.

Почти всегда, когда он не был занят размышлениями над практическими вопросами или честолюбивыми воспоминаниями о былых успехах, или когда попросту не впадал в состояние бездумной апатии, Гитлер думал об одном: как это могло случиться? Перебирал в памяти препятствия, возможные промахи и просчеты, случайные неудачи, но все это, даже сложенное вместе, не давало ответа на вопрос.

…Ведь как удачно все началось! — думалось ему, — как слаженно работала государственная машина! Успех за успехом, молниеносные и неоспоримые! И какие открывались горизонты! Deutschland über alles! — не это ли было его главной всегдашней мечтой? Да, именно это. Самой войны он, собственно, и не хотел. Она была ему навязана. Если бы он ее не начал, красные орды давно бы захлестнули Европу. Он спас ее, а что получил в благодарность?!

…Еще Францию можно понять: он унизил ее, но должен же был он отплатить ей за унижения 1918 года! А что думала Англия? Нет, мир определенно сошел с ума, потерял всякий инстинкт самосохранения! Он, Гитлер, пришел в историю слишком рано, как и Наполеон, и остался таким же непонятым, как и все истинно великое!

…Впрочем, думал он, с Англией, да и с большевиками, он бы еще управился, а вот Америка оказалась роковым сюрпризом. Кто мог ожидать от этой изоляционистской страны фермеров и торгашей, что она займется европейскими делами? В идеалистические мотивы американской политики Гитлер не верил. Рынки, торговля — вот что, по его мнению, направляло эту политику; и еще — еврейская пропаганда! Евреи, конечно, не могли ему простить его «решения» еврейского вопроса. И тут у Гитлера иногда возникали сомнения: не поторопился ли он с этим «решением»? Не следовало ли обождать, пока не будет покончено и с плутократами и с большевиками? Но он тут же признавался себе, что ждать был не в силах; слишком захлестывала все его существо слепая ненависть к евреям.

Доходили до Гитлера — через дипломатов в нейтральных странах — жалобы «союзников» на якобы бесчеловечное отношение немцев к военнопленным, а также к населению оккупированных областей.

По поводу первых, помнится, фельдмаршал Кейтель пошутил в ответ, что он-де и сам не рад пленным; такого множества еще ни одной армии не случалось брать.

А насчет населения, так ведь этим, опять-таки, ведал Розенберг, который утверждал, что на этих варваров обычными средствами не воздействуешь…

Гитлер вздохнул. Варвары! Но как, каким образом эти варвары, обезглавленные и деморализованные, смогли остановить продвижение непобедимых немецких армий, разбить его лучшие ударные дивизии, дойти до Берлина? Судьба! Фатум! Какие-то непонятные темные силы — это они вторглись в круг истории, определив, наперекор звездам, его конечную неудачу…

Гитлер очнулся от своих одиноких размышлений, заслышав стук в дверь. В следующий момент он увидел острый лисий профиль Геббельса.

— Мой фюрер, — начал тот с порога, — позвольте приветствовать вас и поблагодарить за гостеприимство!

Гитлер был рад увидеть своего соратника, одного из последних, оставшихся верными ему до конца.

— Здравствуйте, Геббельс! Садитесь! Надеюсь, вы уже обвыклись в нашем подземелье?

Гитлер недаром ценил Геббельса за неиссякаемую бодрость. Вот и сейчас министр выглядел так же, как в 38-м году: в светлом полувоенного покроя пиджаке, в белоснежной рубашке, улыбающийся словно на параде. Он уселся на стул напротив.

— Отлично устроился, — сказал он. — Правда, это не Берхтесгаден, но все-таки лучше, чем в бункере моего министерства.

Гитлер криво усмехнулся.

— Вскоре и это убежище перестанет быть надежным. Вы подготовили проект завещания?

— Подготовил. Он здесь, со мной. — Геббельс чуть приподнял изящный портфель. — Прикажете прочитать?

— Да, прочтите!

Геббельс извлек из портфеля аккуратную папку. Раскрыл. Вздохнул, словно готовясь к прыжку, и начал читать.

Гитлер слушал, иногда одобрительно кивая, иногда, задумавшись, терял нить мысли. Он доверял Геббельсу; они отлично понимали друг друга с полуслова. Только однажды он прервал чтеца:

— Геббельс, это место прозвучало у вас чересчур траурно. Мы не бедные родственники истории: мы — нибелунги, и наше поражение только ступень к будущим победам.

Геббельс, как зачарованный, смотрел на своего шефа.

— Понимаю, отлично сказано! Я это исправлю.

— И он сделал пометку на полях черновика. Затем продолжил чтение…

…Итак, вот он, заключительный акт драмы! Гитлер слушал механически. Знакомые слова, старые мысли, повторение мест из «Mein Kampf». Когда он делал наброски «завещания», он, помнится, был вдохновлен, переживал поражение Рейха как великую историческую трагедию, в которой он был главным персонажем. Теперь что-то переменилось. Искоса поглядывая на низкий потолок, на унылое убранство помещения, Гитлер внезапно ощутил, как на место «трагедии» приходит другое — «неудача». И в этом нащупывался иной элемент, чего-то личного, человеческого. Неужели он попросту неудачник?! Победителей не судят, зато неудачников — клянут! Может быть, клянут и его, свои же, тысячи, миллионы, влачащие пещерное существование в разрушенных городах.

Возможно, он смешон? Причем смешон и физически? Последнее время Гитлер стал мнительным. Ему казалось, что и в инвалидности его было что-то неладное, слишком человеческое: дрожащая рука, кривящееся плечо, нелепо дрыгающая нога…

Уже то, что такие мысли могли появиться, было симптомом слабости. Действительно, он был уже не тот. Все чаще ловил себя на жалости к себе и, что еще хуже, на унизительной потребности, чтобы его кто-нибудь пожалел. Но на это никто бы и не осмелился, даже эти милые женщины, смотревшие на него влюбленно-преданными глазами. Даже Ева, в минуты их самых интимных отношений! Для них он по-прежнему оставался вождем, кумиром, несокрушимым в своем крушении. И отсюда рождалось его ледяное одиночество…

Гитлер поднял отяжелевшие веки. Задремал он или просто забылся? Нет, заснул.

Геббельса в кабинете не было. Зато в дверях стояли двое: Борман и Шпеер. В руках у Бормана были какие-то бумаги.

Оба ждали, не смея нарушить оцепенения шефа.

Борман первый заметил, что Гитлер открыл глаза Он выждал еще немного и затем сказал:

— Мой фюрер, получена телеграмма от Геринга.

Гитлер молча смотрел на своего секретаря. «Телеграмма. Геринг… И почему они сами не могут ничего решить? Почему все падает на него, на него одного?»

— О чем там?

Борман, торопясь, поднес бумагу к глазам и стал читать.

Геринг запрашивал Гитлера, не пришло ли время, ввиду полной неясности берлинской обстановки и изолированности фюрера от внешних событий, передать, согласно декрету от июня 1941 года, управление Рейхом ему, Герингу? Геринг просил ответа до 10 часов вечера.

Гитлер выслушал спокойно. Он видел, как взъерошен Борман, но он знал и то, как тот ненавидит Геринга. Шпеер стоял, бесстрастно глядя в пол.

— Ну и что же, — сказал Гитлер, — ответим ему, что время еще не пришло.

Бормана всего передернуло.

— Это еще не все, — сказал он, — здесь у меня вторая телеграмма, адресованная Риббентропу.

— Риббентропу?

— Да. В ней Геринг требует, в случае, если до 12 часов не последует инструкций от вас, чтобы Риббентроп немедленно вылетел в Берхтесгаден с докладом Герингу, как законному руководителю Рейха. Это измена, это гнусное предательство!

Но Гитлер и сам уже вышел из состояния апатии. Он весь дрожал от бешенства.

— Мерзавец! — глухо пробормотал он. — Как смел он! Как смел!

Борман подлил масла в огонь.

— Да, мой фюрер, Геринг — предатель! Его следует незамедлительно арестовать и расстрелять. Я давно уже предупреждал вас относительно этого субъекта. Если бы вы были в Берхтесгадене…

Это было ошибкой Бормана. Напоминание о бегстве из Берлина охладило Гитлера. Он сказал:

— Расстреливать рано. Пока же передайте ему, что я отрешаю его от всех занимаемых им должностей. Он должен немедленно подать заявление об отставке!

— Но…

— Никаких «но»! Ступайте и выполняйте мой приказ! И чтоб через час был ответ! Понятно?

— Яволь, мой фюрер! — Борман щелкнул каблуками и направился к выходу.

Шпеер последовал за ним, но Гитлер остановил его. Он подождал, пока Борман не скроется за дверью. Затем сказал:

— Шпеер, считаете ли вы правильным мое решение остаться здесь, в Берлине?

Шпеер, не задумываясь, отвечал:

— Да, вы решили правильно. Ваше место сейчас здесь, в столице Германии.

— Спасибо, Шпеер. Я и не сомневался в вашем ответе. Я только хотел проверить. Это все. Вы можете идти. Прощайте, Шпеер!

— Прощайте, мой фюрер! — Шпеер повернулся кругом и вышел из кабинета.

Гитлер опять остался один. Сверху глухо донеслись разрывы снарядов. Это тяжелая артиллерия «красных варваров» нащупывала последние очаги сопротивления в обреченной столице.

Петр Александрович Муравьев родился в Белграде, Югославия. Там же окончил русскую гимназию.

В 1947 г. окончил Мюнхенский университет — по политической экономии, а в 1970 г. получил докторскую степень по русской литературе — при Нью-Йоркском университете.

В США работал инженером-экономистом, консультантом промышленности и профессором экономики и промышленного управления — при Нуваркском инженерном колледже.

В 1974 г. вышел роман «Время и день»; в 1980 г. — сборник рассказов «Тень Дон-Кихота»; в 1986 г. — сборник рассказов «Звезды над Смоленском»; в 1990 г. — роман «Полюс Лорда».

В 80-х годах у писателя возникло новое увлечение — живописью.

В сентябре 1988 г. состоялась персональная выставка П. Муравьева (50 картин) в Музе им. Рериха в Нью-Йорке.