Часть третья
В горной долине
29
Сказать, что он радуется поездке в Сильс, было бы не совсем верно.
«Нынче славный день для смерти». Руфь научилась этому утреннему приветствию индейского племени могавков в группе самопознания. Индейцы, как дети природы, ни о чем таком при этом не думали. Но мы, всегда думавшие слишком много, не могли не научиться что-то чувствовать, произнося эту фразу. «Как будто главной проблемой этих людей было многомыслие, — говорила Руфь. — Представь себе, Зуттер: переношенные дети, которые с нетерпением ждут, когда их перепеленают и накормят. Когда можно будет закричать впервые после рождения или с плачем пожаловаться на своих глупых матерей. И я со своим раком. Нынче славный день для смерти. Не для того явилась я на этот свет. С этими людьми мне не хотелось бы даже умереть. Охотнее всего я задушила бы кого-нибудь из них».
«Тогда тебе пришлось бы пустить в ход собственные руки, Руфь».
«Играть ведь мне было позволено. Они бы рассматривали это как прорыв! Как Coming out».
«Да, Руфь, тебе уже нельзя было помочь».
«А теперь уезжаешь ты, хочешь меня утопить. Думаешь, тебе это удастся?»
«Сегодня мне удастся кое-что еще, Руфь. Сегодня я открою кошке приготовленный тобой корм. Чтобы отметить этот день. Последнюю банку, оставшуюся после тебя».
«Для этого сперва нужно научиться пользоваться специальной машинкой, Зуттер, неужели ты и в самом деле впервые ее откроешь?»
«Я и кошку в приют для животных отвожу впервые. И впервые без тебя еду в Сильс. Один — и с тобой».
«С урной, Зуттер. Ты что, уже путаешь жену с урной?»
«Я расстаюсь с ней, Руфь».
«Желаю удачи, Зуттер».
Зуттер что-то бормотал про себя, расхаживая по квартире. У расставаний уже то преимущество, что еще раз осматриваешь свои пожитки. Все вынуть назад из картонок, поставить опять на полки, а картонки сложить и отправить в подвал.
Кошка испуганно взглянула на него. Он засмеялся. Она сидела на столе и не думала сопровождать его в инспекционном осмотре квартиры, пока он не направится прямиком на кухню. При жизни Руфи ей не позволялось сидеть на столе, даже когда Руфь под конец принимала пищу, если под пищей понимать тарелку бульона, уже в своем «кресле сказок». Только не в постели, тут она была непреклонна. Но она же настаивала на том, чтобы Зуттер и впредь ел только за столом. Готовая покинуть этот мир на софе, остающийся — за накрытым столом. И ни в коем случае не позволять кошке забираться на стол. После смерти Руфи она сразу же прыгнула на него, и Зуттер не стал ее сгонять. «Руфи больше нет, и мы можем себе кое-что позволить. Отныне будем делить с тобой кровать и стол».
«Над чем ты смеешься?» — вместо того чтобы таращить в испуге глаза, могла бы спросить кошка.
— Вспомнил стихотворение «Ночью близ Буссето», — сказал Зуттер, и в голосе его послышалась дрожь. — «Юного, вдали от дома, / его в землю закопали, / кудри, вьющиеся густо, / его плечи облегали». — Кошка все еще смотрела на него. — «И без сил, вдали от дома, — продолжал он. — И небрит, вдали от дома».
Бывали дни, когда любая, даже дурацкая острота могла заставить Руфь смеяться до слез. «По теченью вверх ли, вниз ли / смелые бредут голландцы, / а за ними, будто гризли, / лезут храбрые шотландцы». Это было похоже на страшную сказку о господине Корбесе, которую так любила слушать Руфь. Храбрых шотландцев в сказке не было, но они вполне могли там быть и, без сомнения, приложили бы руку к гибели незнакомого и такого несчастного господина Корбеса.
— Сегодня, кошка, тебя ждет прощальный обед.
Он достал с полки последнюю банку, оставшуюся от запасов Руфи.
«Разве ты не знаешь, Зуттер, что тебе ее не открыть? Это могла только Руфь, даже когда у нее уже почти не оставалось сил. Сила тут совсем не нужна, Зуттер. Электричество давно изобретено, оно все сделает за тебя. Умный прибор удобно расположился в стенной нише, его не надо было даже снимать. Вон торчит нож-резец, ты вдавливаешь его в крышку банки. Потом крепко держишь банку, в то же время позволяя открывалке поворачивать ее вокруг ножа и делать то, для чего она создана».
Кошка с интересом следила за тем, что выйдет из этого руководства к применению. Выходило все что угодно, кроме корма. Резец или отскакивал от края банки, оставляя на нем вмятину, так что к этому месту его уже нельзя было приставить, или же если и протыкал крышку, то не хотел двигаться по кругу и доводить до конца столь удачно начатое дело. Ему больше нравилось застревать и так трясти банку, уже издававшую из пробитой дырки запах, что она начинала танцевать на кухонном столе и не успокаивалась до тех пор, пока не выбрасывала лежавшую сверху часть своего содержимого Зуттеру на живот. Не все из этого выброса было в застывшем виде. Для кошки эта пахучая смесь из тухлой солонины была, надо думать, как мед для мухи. Во всяком случае, она терлась о штанину Зуттера, по которой стекал коричневатый сок, и от алчности глухо хрипела.
Лучше бы Зуттеру не знать, какое у него сейчас давление. Эти светлые брюки были единственные глаженые. В довершение всего банка выскользнула из его перепачканных пальцев, упала со стола на пол и покатилась кошке под ноги. Та отпрыгнула в сторону, но потом начала вылизывать тянувшийся по кухне след сока.
— Я этого не хотел, кошка, — сказал Зуттер и тяжело вздохнул. — А все оттого, что сначала надо было тебя покормить, а потом уже одеваться во все лучшее. Теперь мне остается или оставить на себе эти новые брюки и вонять тухлятиной до самого Сильса, или же надеть старые и выглядеть точно так, как я себя чувствую. И главное: ты все еще не кормлена.
После смерти Руфи он привык объяснять кошке, что он делает и почему. Чаще всего это сводилось к признанию им своей неполноценности. Все годы их супружества о кошке заботилась Руфь. Для кошки он всегда оставался чужаком, которого надо было терпеть. Даже в последний год своей жизни Руфь никогда не забывала покормить кошку. «Это моя утренняя гимнастика. Не отнимай у меня моей вечерней прогулки. Ты кормишь меня, я кормлю ее, а когда я сплю, она нашептывает тебе сказки. Наша кошка — француженка. Братья Гримм подслушали свои сказки у французов».
Шесть лет тому назад Руфь решила обзавестись картезианской кошкой. Для Зуттера это было сигналом, что она потеряла надежду заиметь ребенка. Опыт, обретенный ею во время визитов к врачам, лишь укрепил ее в решении никогда больше не отдавать свое тело во власть медицины. «В противном случае с этого момента меня занимали бы только проблемы моих врачей, Зуттер. Своих собственных я бы просто не замечала. Ради этого многие готовы заплатить здоровьем — я же скорее заболею, чем стану объектом медицины. Дело не в том, что медицина ничего не может, она может многое и давно уже слишком многое. Вот только она не видит ничего в шаге от ее пути, из-за яркости исходящего от нее света. Для врачей медицина становится все лучше, для больных — нет. Знаешь ли ты, Зуттер, что такое болезнь? Это когда на тебя опускаются сумерки. И ты не знаешь, вечер на дворе или утро. Мы для того и созданы, чтобы привыкать к сумеркам. Мы видим все больше, но все меньше знаем, что же мы видим. Я не хочу умереть под взглядом медицины, Зуттер, тогда от меня ускользнуло бы слишком многое. Я не увидела бы даже того, что видит кошка».
— Да, кошка, эта банка последняя. It’s now or never. Коли не удастся ее открыть, отправишься к кенгуру голодной.
Он вытер банку и вымыл руки. Они взглянули друг на друга. «Подари мне свой взгляд, чтобы я мог видеть в сумерках, кошка. По справедливости, тебе следовало бы быть серой. Нам обещали чистокровную картезианку. Полгода мы ждали очередного окота твоей мамаши, так как ее последний приплод мы просто проморгали. Твоя хозяйка поклялась, что в следующий раз мы первыми получим право выбора. Свидетелем был кот-картезианец. Он величественно стоял у дверей своей „детской“, символ чистоты породы, готовый исполнить свой долг».
И когда истек указанный срок, они пришли снова. Пришли, хотя хозяйка, жена аптекаря, призналась по телефону в постигшей ее неудаче. Если господин и госпожа Гигакс настаивают на породистом животном, то им лучше не беспокоиться. К сожалению.
Но этим она только разожгла любопытство Руфи, и когда им показали выводок, который кормила их чистопородная мамаша, она была восхищена игрой природы. Четверо серых тигровых котят и один черный с белыми лапками, кроме передней правой, убедительно подтверждали, что благородная мамаша очень даже подыграла благородному папаше, который, ничуть не смущаясь, все так же величественно поглядывал на не совсем обычный приплод.
Вот так маленький гибрид с тремя белыми лапками, сразу же безумно понравившийся Руфи, стал ее собственностью и получил имя Кошка, хотя потом и оказался котом. Из этого получилась еще одна история, на сей раз печальная. Руфь расплачивалась за нее ставшей уже почти невыносимой утренней гимнастикой и вечерними прогулками от кровати к холодильнику, а оттуда к миске для корма. Блеск черной шерсти в сумерках, куда она с трудом тащилась, был единственным светлым пятном на ее пути. Лазерными и рентгеновскими лучами она пренебрегла. И лишь раз в году пыталась взбодрить себя в Верхнем Энгадине. Брать туда свой черный блеск ей не надо было.
Зуттер стоял и смотрел на так и не открытую банку. Кошка больше не прерывала его задумчивости. Она забралась под кухонный стол и, закрыв глаза, улеглась, убрав под себя передние лапы — белую и черную.
А перед глазами Зуттера была Руфь, он видел, как она, оцепенев от боли, медленно идет из одной комнаты в другую — так прогуливаются в антрактах в театре. Он слышал, как она разговаривает с кошкой, не столь многословно, как он сам. Но даже когда кошка была уже накормлена, голос Руфи был неотличим от любовного призыва.
И Зуттер, муж, не мог его не услышать. Этот призыв пронизывал его до костей и пробуждал в нем жажду обладания. Где бы он ни стоял, куда бы ни шел, его охватывало желание. Он проскальзывал в кухню, брал хрупкую, слабо сопротивлявшуюся жену на руки и нес ее на кровать или опускал на ковер. Бережность, с какой надо было все это делать, возбуждала его еще больше. Он распахивал ее халат и осторожно, но не особенно щадя ее, добирался до тела Руфи, которое, сопротивляясь, все же тянулось ему навстречу и побуждало к маленькому штурму. Зуттеру не надо было изловчаться, его валет сам знал, что делать. И это было любовью почти до ее последнего дня, независимо от того, оставались ли они еще мужем и женой.
Часто в их объятия вмешивалась кошка, вызывая у них отнюдь не веселую улыбку. В игривом настроении кошка прыгала на все, что двигалось, к примеру на ноги Руфи и Зуттера, обхватывала их передними лапами, а задними скреблась о них. При этом она все глубже вдавливала зубы в человеческое тело, жмурилась или свирепо поводила глазами.
«На помощь, — вскрикивала тогда Руфь, — зверек, звереныш, дикий зверь!» После чего кошка прыгала на ее руку и еще сильнее сучила ногами и пускала в ход зубки, пока рука не становилась вялой. В таком виде она ее больше не интересовала. Кошка успокаивалась и засыпала на руке Руфи или Зуттера. Часто это была рука Руфи. Тогда Зуттер мог встать и приготовить завтрак для всех троих. После этого в настроении, которое он называл пасхальным, Зуттер садился за компьютер, чтобы выполнить свою ежедневную норму.
— С электрической открывалкой ничего не получится, кошка, — сказал Зуттер, — но у меня появилась идея. Для чего я был солдатом? Чтобы иметь солдатский нож. А зачем мужчине солдатский нож? Чтобы им пользоваться. Вопрос в том, найду ли я его. Этот нож никогда не употребляли по назначению, только для того, чтобы что-нибудь почистить. Подходящий предмет для воспитания мужчины. Но, как говаривала Руфь, никогда не знаешь, на что пригодится тот или иной предмет. Насколько я знаю, он лежит в самом нижнем ящике письменного стола, вместе со всем, что, как нам кажется, когда-нибудь может пригодиться. Или что было жаль выбросить, как эти две данхилловские трубки, стопка визитных карточек и — о господи! — вибратор. Ура, кошка, вот он, наш швейцарский нож, сейчас мы его потревожим. Посмотрим, не разучились ли мы пользоваться швейцарским ножом. Сломим ли мы им сопротивление этой банки с твоим отвратительным кормом?
И хотя Зуттер никогда особенно не умел орудовать консервным ножом, на этот раз он на удивление ловко справился со своей задачей, вырезая из крышки одну полоску с острыми краями за другой. Наконец содержимое банки так быстро вывалилось в миску, что кошка едва успела отдернуть свою мордочку, а потом, уже без помех, принялась за еду.
Пока Зуттер пытался тряпкой затереть пятно на новых брюках, сделав при этом его еще более заметным, кошка утолила голод и запрокидывала голову, избавляясь от застрявших в зубах остатков корма. Все еще облизываясь и причмокивая, она подошла к багажу и обнюхала небольшое сооружение из приготовленных к отъезду вещей: Зуттер аккуратно сложил их, чтобы легче было обнаружить, не забыл ли он что-нибудь. Ящичек из светлого дерева стоял чуть в стороне. К нему Зуттер прислонил небольшой джутовый мешок с камнями, найденными в карманах Руфиной шинели. Здесь кошка задержалась дольше всего.
— Да, — сказал Зуттер, — это был человек.
Внезапно кошка стремительно, словно ее укусила оса, прыгнула к двери и пронзительным голосом потребовала выпустить ее во двор. Она заметила корзину с крышкой, которую Зуттер спрятал за чемоданом.
— Ничего не поможет, кошка, — сказал он. — Будешь жить с кенгуру, а пока посидишь в корзине. Полезай туда, и немедленно. Сперва устрою тебя в надежном месте, иначе ты просто не дашь мне вынести вещи из дома.
Зуттер поднял кошку, которая упиралась; оно и неудивительно: он схватил ее неловко, чувствуя за собой вину. Прижав ее к себе, он ткнулся носом в дрожащее, дергавшееся черное тельце. В голову ему пришел стих, который часто повторяла про себя Руфь: «О алая заря! Пора рассвета!» Из глаз его брызнули слезы, и животное успокоилось. Он осторожно взял его за загривок и поднял. Оно не трепыхалось, на его мордочке появилось выражение такого ангельского блаженства, что Зуттер улыбнулся. Кошка позволила опустить себя в плетеную корзину и не издала ни звука, когда Зуттер закрыл крышку.
Словно зажженный фонарь, поднял Зуттер с пола корзину с успокоившимся зверьком и пошел к машине, чтобы поставить ее на заднее сиденье. Вряд ли кошка там долго продержится.
30
Зуттер надел вельветовые брюки песочного цвета, Руфь называла их штанишками. И не забыть почистить зубы. «Почисти свой зуб», — говорила Руфь. Да, Зуттер, забыть почистить зубы — последнее дело. Все равно что: Зуттер, иди умойся. Маленький мальчик Зуттер.
— Почему ты вышла за меня? — спросил Зуттер, когда они в ноябре еще могли сидеть на террасе, ноги Руфи были укрыты одеялом из верблюжьей шерсти. Листья декоративной вишни окрасились в багровый, красно-бурый цвет.
— А почему ты женился на мне?
— Я первый спросил.
— Потому что мне с тобой весело, — сказала она.
— Ты шутишь.
— Шучу. Мне с тобой зуттерно.
Мужчина, жена которого лишила себя жизни, не любит смотреться в зеркало. Зуттер, чистя зубы, и раньше не смотрел себе в лицо. А теперь тем более.
Странно, что зубы ему все еще не отказывают, хотя он уже десятилетия плохо за ними следит. Последний раз он основательно чинил их лет двадцать назад, и врач тогда сказал: «Вы многое упустили между пятнадцатью и двадцатью годами и теперь отдуваетесь. Расплачиваться будете, когда состаритесь».
Он представлял себе, как у него внезапно сыплются зубы. Во сне они катались во рту, как галька, языком он ощупывал камешки и проводил по пустой челюсти. Тогда он не сомневался, что в одно прекрасное утро так все и случится. Но с тех пор он почти не заглядывал к стоматологу, и когда теперь ощупывал зубы языком, его трогало их присутствие, они казались ему стражами, добровольно оставшимися там, где когда-то им приказали стоять, как японские солдаты на острове, хотя война уже давно закончилась. В нем еще было нечто, что его не подводило.
Покажи зубы, Зуттер, хотя бы самому себе.
Руфь никогда не говорила ему «мой муж», только по телефону с третьими лицами или с каким-нибудь учреждением. Даже когда она заболела, ничто не могло заставить ее назвать его по имени. И когда он приводил ее в восторг, ей не нужно было называть его по имени.
— Мы проживем здесь девяносто девять лет, — со смехом сказала она, когда они поселились в «Шмелях». — Представь себе: девяносто девять лет — и за вполне приемлемую цену!
— А я рассчитывал прожить с тобой сто лет.
Она перестала смеяться. До девяносто девяти — это она еще понимала. Но сто — тут ей было уже не до шуток.
— Ты можешь себе представить, что мы доживем до нового тысячелетия? — как-то спросил он ее. О болезни тогда еще не было и речи.
— К тому времени мир погибнет, — ответила она, — непременно.
Но вот год стал писаться с тремя нулями, и у Зуттера не осталось ни одного человека, для которого его фамилия значила бы так много, что о ней приходилось умалчивать. Ему никогда не хотелось взять себе фамилию «Ронер», хотя гражданское право теперь позволяло мужу носить фамилию жены. Но она не только свой рак и своего мужа, но и свою фамилию рассматривала как случайность. Она придумала ему другую фамилию, фамилию французского художника, только с двумя «т». Как бы она звала его, будь он котом? Наверное, Человек?
Он бы никогда не стал разрывать себя пополам, как тот сказочный Румпельштильцхен, из-за того, что кто-то угадал, как его зовут.
— Прощай, — сказал Зуттер своему отражению в зеркале.
Он видел, как белоснежной пены у него во рту становится все меньше, и слышал, как внутри его черепа что-то чуть слышно зашипело.
31
— Тише, кошка, мы уже почти приехали, — крикнул Зуттер, повернувшись к корзине на заднем сиденье и стараясь перекричать шум движущегося автомобиля. Но плач кошки заглушал шуршание шин, стук подвески на булыжной мостовой, истончал до предела то, что Руфь называла «костюмом для нервов». Под ним Зуттер представлял себе сетку, наброшенную на моллюска или на мясной рулет. Но в критические моменты у него не оказывалось даже этой сетки. И он выходил из себя. Или превращался в готовый взорваться студень.
В прошлом году Руфь избавила его от поездки в приют для животных. Она знала, что ждет в дороге сопровождающего эту корзину. Когда кошку надо было нести к ветеринару — отвратительный визит, но неизбежный, — она, казалось, знала об этом, так как хотя и вопила, но в рамках приличий. Но поездка в приют для животных была настоящим испытанием. Тогда вопли не прекращались ни на минуту, не поездка, а ад кромешный. Тогда не помогали никакие нежные слова, выкрикиваемые в сторону корзины: «Прекрасное создание! Достойнейший из котов! Котеночек ты наш, прекрати, перестань! Мы уже почти приехали!» Лучше было молча, не обращая внимания на вой, ехать вперед, вместо того чтобы, повернув голову через плечо, выкрикивать утешения, в которых нуждался сам. А кошка завывала так, словно отвечала на мартовские зовы своих сородичей.
«То, что мы его кастрировали, Зуттер, было грехом, которому нет прощения». — «Но, Руфь, нам же сделал внушение человек из Союза защиты животных, когда кот сбежал от нас. А потом, когда мы уже смирились с утратой, через два месяца он появился в парке психиатрической клиники в обществе маленькой трехцветной кошечки. Если бы не депрессия Моники, мы бы никогда не обнаружили это любовное гнездышко, в десяти километрах от дома, надо было миновать две деревни и проехать перекресток на автостраде. А когда твоего недостойного кота обнаружили сконфуженные, но согласившиеся тебе помочь обитатели клиники, ты помнишь, с каким искусством он не давался тебе в руки? И с каким удовольствием пациенты наблюдали за тобой, когда ты, выкрикивая „Кошка! Кошка!“, кралась по их луна-парку! Не такими уж сумасшедшими они были.
Потом мы смеялись до слез. Но тогда ты не находила ничего смешного в том, чтобы отнести трехцветную Лолиту в качестве приманки в западню — прачечную больницы, куда за вами последовал ослепленный любовью ухажер, так что мне оставалось только закрыть за ним дверь. В машине ты посадила этого дьявола себе на колени. Он был настолько великодушен, что не выцарапал тебе глаза, зато прыгнул на педаль газа, вцепился в рулевое колесо и стукнулся о ветровое стекло. Пришлось нарушать правила дорожного движения, угрожая здоровью и жизни других людей. А когда мы приехали домой и для отрезвления заперли твою кошку в погребе — кто приперся и испортил нам праздник, который мы отмечали двойной порцией коньяка? Террористка из Союза защиты животных.
Тебе пришлось собрать в кулак все свое печальное мужество и отправить кота под нож. После этого он стал куда уживчивее. Когда настали трудные для тебя времена, он остался с нами. „Давай устроим мирный пир, / пусть дольше длится пирный мир“. Акрофонические перестановки от озноба. Кошка, словно грелка, лежала на твоем животе, когда я читал вслух не очень веселую сказку о кошечке или о коте в сапогах. Ты никогда ее не баловала, сохраняя дистанцию. Она живет с людьми не так долго, как собака или коза, говорила ты. Каждый день она проверяет, как далеко можно заходить в общении с такими тварями, как мы. Мы все еще проходим испытательный срок, удивительно, но она все еще наблюдает за нами. Это ее главное занятие — разве ты не заметил?
Мы не досаждали кошке слепой любовью из-за того, что остались бездетными. И мы позволяли себе одну вольность: каждый год уезжать на десять дней в Сильс. А кошку отправляли в приют для животных».
Без жалоб не обходилось, это они знали. Но не таких же, как сейчас. Из корзины доносился вой, а что он мог обещать кошке по возвращении? Будущее ей неведомо, говорила Руфь, но она чувствует, когда ты перестаешь в него верить.
Человек — это животное, которое не знает, когда что-то случится с ним в последний раз. Но Руфь позаботилась о том, чтобы узнать. А Зуттер, припав к рулю (твоя дальнозоркость, Зуттер, кончилась, теперь и для езды тебе нужны очки) пытался делать самое необходимое в этой малознакомой местности: следить за движением; держать в поле зрения светофоры; не упускать из вида знаки и указатели. Другие участники движения ехали быстрее, чем он, даже велосипедисты, и давали понять, что он им мешает.
— Сейчас приедем, — шепнул он в сторону корзины.
Дорогу к приюту для животных он знал в самых общих чертах, в свое время Руфь показывала ему ее на карте. Теперь он ехал, ориентируясь на ее указания, и боялся, что уже заблудился. Должно быть, не надо было избавлять его от поездок в этот приют. Должно быть, прав Фриц, верующий христианин, утверждая, что кое-что сложилось бы по-другому, не избавляй они друг друга от столь многого. Вероятно, молчаливая предупредительность отнюдь не была признаком взаимопонимания, как он себе внушал. Ему было известно положение, согласно которому спор был хорошим средством от рака. Когда люди живут в спорах, в их теле не появляются злокачественные наросты. Но Руфь не удостоила этот тезис даже своим презрением. Слишком ненавидела она споры в любой форме и не хотела излечиваться от этого своего отвращения.
Измученного блужданиями по городу и бесполезными увещеваниями кошки Зуттера охватила дрожь. Он очутился на узкой, ухоженной улочке с не очень интенсивным движением, Руфь назвала бы это место «чертой города». Оно все больше напоминало деревню, из-за добротных крыш приветливо выглядывала скромная церковная башня, к которой, правда, на машине нельзя было подъехать, не нарушая правил. Все указатели заманивали Зуттера в подземную автостоянку, построенную для того, чтобы сохранить в неприкосновенности деревенский образ. На улице не было видно людей, и это в четвертом часу пополудни — только что пробили часы на башенке. Самая пора состоятельным жителям возвращаться из города в свою деревню. Но из-за высокой изгороди доносился только визг газонокосилки.
По дороге шли три подростка, по виду иностранцы, один из них при ближайшем рассмотрении оказался матерью, тамилкой, они возвращались после уборки богатого дома. Зуттер опустил стекло дверцы, но его вопрос о приюте для животных оказался непонятым. Зато их заинтересовали жалобные вопли, доносившиеся из корзины. Темные глаза детей разглядывали похитителя кота. Он хотел ехать дальше, но борцы за нравственность не позволили. Тамилка пронзительно позвала на помощь. Вероятно, она знала жителей, так как из ведущей в сад калитки тут же вышла девочка-подросток. У нее были светло-желтые волосы, на бедрах — лимонно-желтые шорты, на золотисто-коричневой коже груди — полоска соответствующего цвета бюстгальтера. Зуттер повторил свой вопрос о приюте для животных, но на него посмотрели так, словно он спросил, как проехать к борделю.
— Мама! — крикнула юная дама, и мама вынырнула, словно из-под земли. В купальнике она выглядела не старше своей дочери и казалась еще блондинистее.
— Извините, — сказал Зуттер, — я ищу приют для животных. Outback.
— Ваша кошка ранена? — спросила дама. — Тогда вам нужно к ветеринару.
Зуттер сам не знал, что на него накатило.
— А может, сразу в фармацевтическую лабораторию? Или на китайскую кухню? — вопросом на вопрос ответил он.
Дочка посмотрела на мать, как бы говоря: не зря же я тебя позвала.
— Это ваша кошка? — спросила мать.
— Нет, — ответил Зуттер, — она принадлежит самой себе, но вот уже шесть лет кормлю ее я.
В этот момент сзади остановилась БМВ цвета «баклажан». Кошка умолкла. Из машины вышел мужчина в строгом костюме.
— Что здесь происходит? — спросил он.
Тамильцы снова подошли ближе.
— Я спросил у дам, как проехать в приюту для животных, — сказал Зуттер.
— Вам надо вернуться назад, миновать тоннель под скоростной автострадой, через двести метров снова выбраться на автостраду и ехать прямо до ближайшего съезда. Потом первый поворот налево, там будет указатель.
Зуттер поблагодарил, поднял стекло и проехал вперед. Но тут снова завопила кошка. Посмотрев в зеркало заднего вида, он развернулся на опустевшей улице.
— Ты перестанешь меня позорить?! — крикнул он, обернувшись назад.
Описание дороги оказалось абсолютно точным. Последний указатель имел форму бумеранга, на котором можно было прочитать «приют для животных». Силуэт кенгуру сбил его с толку, так как направление указывал хвостом. Но в Австралии полуденное солнце было на северной стороне, и вращение шло в обратном направлении.
«Я устала, Отдохни», — должна была молиться Руфь в детстве у своей тети, удивляясь, почему ей надо так называть себя, да еще перед Господом Богом. Да, Отдохни, я устал. Устал от дневных грехов. Так он смешил ее до слез. «Уставши от дневных грехов, присел Спаситель отдохнуть», — распевал Зуттер во все горло, так как его голос потерял всякий резонанс; он надеялся, что, может быть, благочестивые песни заставят кошку замолчать. «Впереди Христос. Мчит, как паровоз. Он меня ведет молча за собой, туда, где нас ждет вечный упокой. Сам бы я не смог до конца дойти, ты меня, мой Бог. С собой. Прихвати».
Улицу ремонтировали. Кошка ненавидела шуршание шин по щебенке.
— Сейчас приедем, — проговорил Зуттер и сам поверил сказанному. Проезжая через рощицу из высоких сосен и буков, он вспомнил лесок, где в него стреляли. Но вот показалась лужайка, по которой прыгали животные, слишком большие для зайцев.
Внизу приветливо синело Грейфенское озеро; на выступе перед ним раскинулся вольер, с двором посередине, крестьянским домом, хлевами и сараями, усаженный геранями, окруженный бараками. У каждого барака было огороженное место для свободного выгула. Все обширное пространство было окружено забором. Группами гордо вышагивали страусы, кенгуру настороженно замирали или застывали на месте — Зуттер не очень разбирался в охотничьем языке, а кошка вопила — и словно по команде поворачивали к машине свои чопорные головы. У некоторых из сумок на брюхе выглядывали головы почти такой же величины. Сумки с кенгурятами, казалось, доставали до самой земли и напоминали Зуттеру тот самый готовый порваться «костюм для нервов». Когда кенгурихам надоедало пялиться на машину, они на мощных задних ногах прыгали дальше, поджимая свои смешные передние лапки. А кошка вопила.
Перед входом в приют находилась совершенно пустая стоянка для машин. Сразу за ней начинался участок для котов. Кошка мгновенно замолчала. С гримасой боли Зуттер выбрался из машины, после долгого сиденья давала о себе знать коленная чашечка. Кошки в вольере тоже замерли от любопытства. Чуть дальше послышался собачий лай, звучали голоса всех регистров. Оставленные на время собаки вспомнили свои сторожевые обязанности.
Его приезд уже не был новостью. Держа в руке корзину с молчавшей, как мышь, кошкой, Зуттер подошел к двери с зарешеченным окошком и дернул за ручку звонка в виде страуса. ПОЖАЛУЙСТА, ЗВОНИТЕ И ВХОДИТЕ. Через многие двери с такой надписью прошел Зуттер с Руфью — сначала в надежде на ребенка, потом на исцеление.
Кошка в корзине вопросительно мяукнула.
— Ага, — послышался в глубине голос на бернском диалекте. — Уже идем, идем. Подождите немного.
Молодая женщина в комбинезоне с вышитыми на лямках сердечками стояла за конторкой; окошко в двери выходило на территорию, где содержали кошек. Женщина сравнивала записи в племенной книге, на которую она удобно облокотилась, и ставила на линованной бумаге какие-то крестики. Выпрямившись, она оказалась стройной особой с короткой стрижкой, и если бы не высокий голос с бернским акцентом, ее можно было бы принять за юношу. Руфь рассказывала, что молодая женщина умеет вызывать доверие. Ее следовало называть «Моди», что в ее родных краях означало «девушка».
Моди была служащей на этой животноводческой ферме. Ферма принадлежала сыну одной крестьянской четы, которая когда-то бралась содержать на время отпуска хозяев домашних животных, имея на этом дополнительный заработок. Сын стал предпринимателем высокого полета; вилла над озером не давала полного представления о его богатстве. Мелкие животные его уже мало интересовали. В соседней деревне он владел конным заводом и школой верховой езды, где дочери окрестных богачей могли предаваться своим увлечениям. Запах конюшни собирал общество, которое, по мнению этого крестьянского парня, могло способствовать его дальнейшей карьере. Собак и кошек он доверил Моди, как и экзотических животных, которые привлекали разведенных отцов в дни их общения со своими детьми. Моди, рассказывала Руфь, была любовницей этого парвеню. Но свою отставку это дитя природы на животных не вымещало. Помимо сельского хозяйства Моди изучала еще и какую-то сектантскую психологию, но так как «учиться» на ее языке означало ломать себе голову или впадать в депрессию, то она не особенно старалась. Глубокомыслием она не страдала, говорила Руфь, но культивировала собственный взгляд на вещи, который называла «целостным».
Моди подошла к Зуттеру, пожала ему руку и взяла у него корзину.
— Зуттер, — представился он, умолчав о своей гражданской фамилии. Выражения соболезнования по поводу смерти Руфи были ему сейчас ни к чему.
— Так-так, — сказала она. — Давайте-ка посмотрим.
Она откинула крышку корзины. Кошка лежала на дне, выпучив глаза, со вздыбившейся шерстью. Припав к днищу и прижав уши к голове, она была готова выпрыгнуть и убежать — и в то же время ее сковывал страх перед неизвестностью.
Моди погладила ее и ощупала прооперированное место.
— Похоже, тут все чисто.
Она решительно схватила ее за загривок и вытащила из корзины. И смотри-ка — кошке понравилась ее хватка! Она оскалила пасть и высунула кончик розового языка.
— Как тебя зовут? — спросила Моди и взяла кошку на руки.
Это был щекотливый вопрос, и Зуттер подготовился к нему заранее. Руфь говорила ему, что у каждого кота в приюте для животных должно быть имя. И так как ей самой ничего не приходило в голову, Моди на бернский лад назвала кошку Бэрли, медвежонок.
— Бэрли, — ответил Зуттер.
Моди бросила на него испытующий взгляд.
— Надо же, эту кошку я знаю, а вот хозяина — нет.
— Она досталась мне от прежней хозяйки, — сказал Зуттер.
— От госпожи Гигакс, — сказала Моди. — Вы ее знаете?
Руфь, значит, назвала фамилию мужа, а не свою девичью.
Зуттер сглотнул.
— Она переехала, но кошку с собой не взяла.
— В прошлом году она выглядела неважно.
Зуттер почувствовал, как его грудь сдавили три железных обруча Верного Генриха.
— Да, в прошлом году Руфь уже чувствовала себя плохо. Уехала. Очень далеко. Но кошка, — сказал он, тоже сбиваясь на диалект, — кошка у вас чувствует себя хорошо.
«Кошка останется у вас, а куда деваться мне? — подумал Зуттер. — Сейчас я здесь, но где окажусь завтра?»
— Вот справки о прививках, — шепотом проговорил он и положил тетрадку на стол.
— Он замурлыкал, — Моди отказалась от дальнейших расспросов. — Славный Бэрли. Я еще помню, что он любит есть. Надолго оставляете? На десять дней. Неплохо бы оставить и подушечку. Он сможет ее обнюхивать и будет чувствовать себя как дома. Только похудеет немного, как и в прошлые разы. Он у нас жилец уже опытный. К сожалению, тебе придется немного подождать, ладно? Твое помещение сейчас убирают. Пока погуляй немного. Мы отправим тебя в один класс с очень милыми котятами.
Она еще раз ощупала шрам, запустила пальцы в шерсть, помяла железы, открыла ему рот и пробормотала какое-то волшебное заклинание. Потом перевернула кота на спину и раздвинула задние лапы. Повернув голову, Бэрли увидел за окном кошек. Они сидели по одной на высоких выступах искусственной горки.
— Ну, Бэрли, прощайся с хозяином, — сказала Моди, взяла кошку и открыла дверь. Она осторожно опустила ее на пол, одновременно ногой закрывая проход еще трем, рвущимся наружу. Зуттер остался стоять перед стеклянным окошком. Остался за стеклом.
Кошка застыла там, куда ее опустили, выгнула спинку и прижала уши. Она нервно и осторожно принюхивалась, поворачивая голову во все стороны. Потом медленно, словно краб, стала пятиться вбок, вдруг пригнулась и, крадучись, зигзагами, спряталась в полупустом углу.
— Теперь ему хорошо, — сказала Моди.
— Вы знаете эту песню? — спросил Зуттер. — «Зачем ловить мне птичку? / Пускай она поет».
— У вас приятный голос, — сказала Моди, — и бернский диалект вы знаете.
— Руфь любила петь эту песню, — сказал он. — «Однажды пела птичка в саду среди ветвей, / Ее поймать хотел я и погнался за ней».
Кошка Руфи опустилась у дальней стены на передние лапы с нарочитой осторожностью, словно под ней был не пол, а минное поле. В то же время она поджала лапы, стараясь занять как можно меньше места. Ее мучил один вопрос — как сделаться невидимой, и Зуттер почувствовал желание немедленно уйти отсюда.
Повернувшись, он столкнулся с женщиной. Это была не Моди.
— Do you speak English? — почти без акцента обратилась к нему Моди на английском. — This is my friend Ginger from Oklahoma.
— The End of the Trail, — сказала подошедшая.
Зуттер взглянул в усыпанное веснушками лицо, излучавшее жизнерадостность.
— Hi,— поздоровалась она.
— Hi, — ответил Зуттер.
Джинджер училась в колледже, название которого он сразу же забыл, в городе Чикашей, его название было написано на ее тенниске. Она изучала животных и любила их, поэтому писала работу об отношениях между людьми и животными и об определяемых в категориях культуры ожиданиях любви с той и другой стороны.
— С той и другой стороны? — спросил Зуттер.
— Sure, — ответила Джинджер. — Общаясь с нами, животные учат чужой для них язык. Не только они часть нашей эволюции. Мы тоже часть их мира.
— Джинджер хотела бы задать вам несколько вопросов, — сказала Моди, — she does it with everybody.
— But not with anybody, — уточнила Джинджер. — Ги… Я не могу выговорить твою фамилию. Можно я буду говорить тебе Эмиль?
Джинджер из Чикашей знала его фамилию, хотя и не могла ее выговорить. Значит, Моди знала, что случилось с Руфью.
Джинджер пригласила Зуттера в бар. У входа была стойка, украшенная реквизитом в духе любителей лошадей и трофеями. Сиденья были сделаны в форме седел и поворачивались вокруг своей оси. Джинджер, одетая в джинсы, проворно уселась и повернулась к нему, беззаботно раздвинув ноги. Зуттеру казалось не совсем приличным смотреть на нее в такой позе, поэтому он немного поднял голову и стал изучать ее серые глаза, которые лучились пугающей энергией. К счастью, она беспрерывно говорила, губы ее двигались, и в ее улыбке не чувствовалось подвоха. Зуттер уселся поудобнее.
Джинджер, стало быть, интересовалась отношениями между людьми и животными, уделяя особое внимание Швейцарии в сравнении со сходными или отличающимися моделями поведения в других странах, and with a view to these relationships being broken up by death.
— Как воспринимают в Швейцарии, — она произнесла в Цвицеленде, — утраты, какие обычаи и нравы наблюдаются при утрате вообще и при утрате любимого домашнего животного в особенности?
— Мы никогда не умели смиряться с утратами, — ответил Зуттер. — Yes, — сказал он, глядя снизу в подбородок Джинджер, — год тому назад от меня ушла жена. Сбежала со скрипачом-цыганом. Цыгане всегда ее восхищали, но что дело зайдет так далеко, я не ожидал. Она и сама играла на цыганской скрипке, этим природа ее не обделила. Зато обделила меня.
— Как долго вы состояли в браке? Могу ли я включить микрофон? — спросила она.
— Включай что хочешь. Сорок лет.
— Тогда у вас должны быть дети.
— Должны. Но они росли как на дрожжах и давно от нас слиняли. Один сын играет в национальной гандбольной команде, другой ораторствует на торжественных заседаниях, третий пишет программы для компьютеров. Хакер высшей марки. Мышка под его рукой так пощелкивает, что ни одна кошка не выдержит.
— А ты шутник, — сказала Джинджер.
О yes, я шутник. Мои шутки — это последнее, что ты можешь убить во мне.
— Но я ничего не собираюсь в тебе убивать, — рассмеялась Джинджер.
— Мило с твоей стороны.
— Моди сказала мне, что твоя жена умерла год тому назад.
— Моди даже не присутствовала на похоронах. Фокус в том, что их и не было. Человек, сбежавший со скрипачом-цыганом, не заслуживает похорон. You just don’t care.
— I think you do, — сказала Джинджер. — И что значит для тебя кошка сейчас? Или она всегда была кошкой твоей жены?
— Она была ее собственной кошкой.
— Поэтому ты ее и любишь.
— Я? У меня нет основания любить ее. Ни малейшего.
— Ты чувствуешь себя виноватым, оставляя ее здесь на время отпуска?
— Еще чего — чувствовать вину перед кошкой!
— Ты судебный репортер, I understand you are a champion of the underprivileged.
— I am the World Champion of the Underprivileged, включая скрипачей-цыган, я отпускаю свои грехи, как выпускают газы. Я готов прикончить любого скрипача-цыгана, но не могу даже мухи обидеть.
— А ты крутой врун.
— Ошибаешься, я врун, сваренный всмятку. Каюсь еще до того, как совру.
— Why do you cry?
Едва он пригубил коньяк «Бурбон», как на глазах у него показались слезы.
— Представьте себе, что вы кошка, — сказал он, — кошка — и больше никто. И единственный человек, которого вы считали своим, оставляет вас одну со всеми этими мурками, мышками, модишками и джинджеришками и уезжает неведомо куда.
— Ты слишком уж отождествляешь себя со своей кошкой, — сказала молодая особа из города Чикашей, штат Оклахома, — она вполне может обойтись без тебя. Это может задеть твое самолюбие, но пойдем, посмотрим на нее.
Она взяла его за локоть, без церемоний стащила с табуретки, обняла рукой за плечи и повела по коридору к двери, откуда можно было при желании осматривать вольер. Зуттер увидел много кошек, но кошки Руфи среди них не было. Джинджер поддерживала его под локоть. Моди тоже подошла к ним.
— У него уже много друзей, и ему с ними хорошо, — услышал он голос Джинджер. He’s having good clean fun, Emil, you can be at rest and go in peace, wherever.
— Thank you, — сказал он, — thank you both. I have heard the voice from the bible belt. Pray for me, good-bye, and never miss a good fuck, Down Under.
— А я не Down Under, Эмиль, — рассмеялась Джинджер.
— Wait and see, — сказал Зуттер. — Кенгуру тоже здешние. А я не из Цвицеленда.
— I see, — сказала Джингер.
— I don’t. I don’t see a thing.
— Еще увидишь, Эмиль, just take good care of yourself.
Он подал обеим руки, поклонился и не совсем уверенной походкой направился к автостоянке. Оказавшись вне поля зрения женщин, он остановился и сделал несколько глубоких вздохов. При этом он смотрел на группу кенгуру, которые, в свою очередь, уставились на него, опершись на свои хвосты. Он смотрел на них до тех пор, пока не обрел способность видеть, увидел даже малыша в сумке, а вдали, в глубине глетчера, Грейфенское озеро.
32
Ведут туда, куда ты не хочешь.
Зуттер стоял в обитой желтоватым еловым тесом комнате для прислуги. Олеография на стене изображала святого Антония, проповедующего перед удивленно разинувшими рты рыбами. Свет лампочек — с потолка свисал тюлевый абажур, на ночном столике стояла лампа с абажуром из красной набивной ткани, — казалось, только усиливал полумрак. Он исходил от скалы, поднимавшейся сразу за окном. Не имело смысла доставать из багажа что-нибудь почитать — он прихватил с собой несколько книг Руфи, которые хотел полистать ночью, перед тем как опустить ее прах в воду.
Зуттер открыл чемодан и достал зубную щетку, полоскание для рта и расческу. Там была еще очень большая полиэтиленовая сумка с изображением набора мягкой мебели и надписью ярко-красными буквами: КОНЦЕРТ СТРУННОГО ОРКЕСТРА НА КРЕСЛАХ КЮЙХИ!!! СКИДКА до 60 %!!! Сразу за въездом в ХАЙДИЛЕНД.
В этой сумке была Руфь.
«Комнату для гостей» обещали в доме, у которого его высадил молодой парень, чтобы вернуться на своем эвакуаторе туда, где Зуттер вынужден был оставить свою машину. Молодой человек собирался оттащить ее в ремонтную мастерскую.
Машина отказала сразу за деревней под названием Ширс. Она ехала все медленнее, пока не остановилась у обочины, усеянной обертками от шоколада и жевательной резинки. Мотор никак не хотел запускаться. Зуттеру не оставалось ничего другого, как отправиться за помощью в этот самый Ширс. Единственное, что потрясло автомеханика, алжирца по происхождению, было отсутствие у Зуттера мобильника. Ремонт машины, куда он привез Зуттера на своем эвакуаторе, не представлял для него особых трудностей, правда, поломку он мог устранить только утром следующего дня.
Это означало, что Зуттеру надо было оставаться здесь на ночь, и парень пришел ему на помощь. Чуть дальше находится «Белый крест». По субботам и воскресеньям там устраивают дискотеку, шум которой никому не мешает, так как здание расположено далеко за пределами деревни. А в будние дни здесь спокойно. С задней стороны есть особенно тихие комнаты. Зуттер спросил Ахмеда, с чего это он так заботится о тишине. Ахмед смутился. Он не имел в виду ничего такого.
В глазах Ахмеда Зуттер увидел свое отражение: расстроенный полуслепой старик, такие на своих ржавых тачках мешают дорожному движению. Это впечатление еще усилилось, когда он в присутствии механика долго шарил по карманам в поисках ключей от своей машины, которую тому надо было открыть. Ключи лежали на земле у его ног, Ахмеду оставалось лишь поднять их.
То, что Ахмед на своем эвакуаторе отвез его в очень спокойную гостиницу и обещал после завтрака приехать за ним на уже отремонтированной машине, было актом бескорыстной любви к ближнему или, если он исповедовал ислам, угодным аллаху делом. Багаж старика состоял из обшарпанного чемодана, рюкзака, перевязанного шнуром деревянного ящичка и мешка из-под картофеля, полного камней. Он не решился оставить свой хлам в машине, словно кто-нибудь мог на него позариться. Деревянный ящичек старик не выпускал из рук. Чтобы его легче было нести, Ахмед пожертвовал старику большую полиэтиленовую сумку. В ней он возил свой футляр для лазерных дисков. В эвакуаторе он запустил ненадолго вариации Гольдберга на темы Баха, потом подождал у дверей, пока не убедился, что старик в неглаженых брюках получил комнату в «Белом кресте».
У Зуттера с детства была любимая игра — погружаться в других людей, чтобы взглянуть со стороны на самого себя. Он с превеликим удовольствием напускал на себя карикатурный вид, чтобы угадать, что думает о нем сидящий напротив человек в трамвае. У Зуттера был дар внушать другим мысли, в том числе и такие, до которых те еще не додумались. В истории жизни людей он мог читать даже то, что с ними пока еще не случилось. Но Зуттер уже все знал наперед. И при этом не был пророком. Просто набор мыслей, чувств, волнений, находившихся в их распоряжении, он видел в лучшем раскладе, чем они сами. Иногда его представления приводили к вспышкам мысли, весьма похожим на прозрения. Его внутреннему взору открывался весь ландшафт личности. Он мог этот ландшафт расписать, но не спешил с этим; главное, у него «был» уже этот чужой образ.
Эта способность помогала ему, когда он писал свои репортажи из зала суда. Он без особых усилий угадывал, что происходит в головах незнакомых людей. И если они прятались за представлением, которое он создавал себе о них, это не шло им на пользу. Что касается представлений Зуттера о самом себе, то они были альтруистическими и потому для других слегка жутковатыми: что у него на уме? Да ничего. С какой целью он ими манипулирует? Да ни с какой, в любом случае без всякой выгоды для себя. Напротив: представлениям, которые были ему в ущерб, он втихомолку радовался и даже не без тщеславия полагал, что уж в этом-то его никто не перещеголяет. Неудивительно, что многие предполагали в Зуттере нечто зловещее. Он был вежлив и непроницаем. Людям хотелось понять причину такого его бескорыстия. Но он и сам не находил этой причины и готов был просто изобрести ее, чтобы услужить им. А может, это и было главным занятием его жизни, как для кошки наблюдение за людьми? «Вполне вероятно, что ты личность незаурядная, Эмиль, — сказал ему как-то товарищ по университету, — но слишком уж ты гибок. Ты далеко пойдешь».
Пока что он добрался только до гостиницы «Белый крест». При взгляде на фарфоровую табличку над дверью с надписью «комн. № 6» он вспомнил одно из изречений Руфи: «В такой дыре убьешь родного дядю». В ней выдержал бы разве что мертвец или человек, спящий мертвым сном. «Я позабочусь, чтобы как следует нагрузиться на сон грядущий, — проговорил Зуттер, обращаясь к полиэтиленовой сумке в углу, — не забудь только про скидку. Но не на шестьдесят процентов. Плохое красное вино тоже сгодится. Чтобы забыть то, чего я не знаю. Заглушить память о тебе. Я скоро вернусь и останусь до конца света. Заметят ли, когда он наступит? Внизу, в гостиной, он уже наступил: два человека и телевизор — можно ли представить себе что-либо более безотрадное? Неужто и впрямь конец света? И ничего больше не будет? Бывало, я пытался представить себе, что будет потом. Но что? Если ты знаешь, Руфь, держи при себе. Приготовься к сюрпризам, Зуттер, даже если тебе придется нелегко».
Когда в полутемном коридоре он закрыл на ключ комнату и подошел к лестничной клетке, на него пахнуло таким амбре, что и словами не выразить, — запах поднимался из глубины ни разу не проветриваемого детства.
33
У крайней стойки сидел всего один человек. Вероятно, он был моложе, чем выглядел: высокий лоб с залысинами, пульсирующая вена на виске, тонкие губы и большие синие глаза, слегка остекленевшие. Он сидел, склонившись над стаканом красного вина и отведя лицо чуть в сторону, смотрел на Зуттера и что-то бормотал про себя. Время от времени он повышал голос, тогда взгляд его становился осмысленнее.
— Цетт, — сказал он. — Цетт. Ты понимаешь? Цетт.
Зуттер с удовольствием отошел бы от стойки, да пожалел уже заказанное виски, и потом, даже уйди он к отдаленному столику, этот человек вполне мог последовать за ним. Кругом были сплошь свободные столы, накрытые будто специально для угощения стариков: на каждом кучка бисквитов в упаковке, медовые лепешки и чипсы. Гостиная производила убогое впечатление пустующей днем ночлежки или зала ожидания где-нибудь в Белоруссии. Чуть более светский вид был возле бара. Зеркальная стена, в которой отражалось мертвое пространство, была украшена своего рода деколлажем — изображениями танцующей танго пары, которая, слившись воедино, исчезала в коричневатой пелене. Несколько рядов бутылок с разноцветными этикетками готовы были удовлетворить жизненную потребность в приключениях. Осветительные приборы представляли собой выпотрошенных и высушенных шаровидных рыб, чья пергаментная кожа придавала свету грязновато-желтый оттенок. Рядом был вход в подвал, над ним надпись APACHE TRAIL. Неоновые трубки без света казались хрупкими. По телевизору, висевшему в слегка наклоненном положении в углу, трепыхались какие-то остатки жизни, и Зуттер узнал Game Show, которую Кинасты несколько дней назад прервали в честь его визита. Здесь передача шла почти беззвучно, только для пожилой красотки, которая вручила Зуттеру ключи от его комнаты и снова устроилась за стойкой бара. Казалось, она не слышала то, за чем следила неподвижным взглядом, что, как заметил Зуттер, было следствием какого-то недуга: одна сторона ее лица за толстым слоем косметики была парализована. Значит, когда дама кривила губы, вручая ему ключи, это отнюдь не было выражением неуважения. Она снова сидела, погрузившись в свой немой фильм, озвученный восклицаниями, долетавшими с другого конца бара.
Восклицания, обращенные ко всем и ни к кому, вертелись вокруг все того же Цетта, и Зуттер смог понять, что речь идет не об отдельном человеке, а о команде и о постигшей ее катастрофе. Во всяком случае, у сидевшего за стаканом красного вина это слово вызывало участие, жалобы и обвинения. Нетвердым голосом он требовал сердечного отношения к своему Цетту и объяснял, что Цетт такого отношения недостоин. Похоже, этот Цетт постоянно обманывал ожидания своих болельщиков и тем не менее оставался в центре их интересов. Мужчина проклинал Цетта, считал его пропащим и никак не мог смириться со своей утратой.
Против воли и Зуттер стал проявлять интерес к Цетту, этому странному полупьяному существу, которое, судя по всему, попало в такой переплет, что даже самый верный его болельщик впал в безумие и никак от этого безумия не мог избавиться. По отдельным выражениям — первый период, третий период, штрафные минуты, красная и синяя линии — Зуттер заключил, что речь идет о хоккейной команде. Распутать клубок, ухватившись за эту ниточку, он еще не мог, но трагическая суть дела стала проясняться.
Собственно, Цетта больше не было. Он еще существовал, но с прежним Цеттом уже не имел ничего общего. Мужчина у стойки лихорадочно болел за Цетта, но с ужасающей регулярностью излечивался от своей болезни. Ибо Цетт проигрывал, вот и сейчас он проиграл в очередной раз. Еще за несколько секунд до финального свистка все выглядело совсем по-другому, сначала казалось, что близка победа, потом — что будет справедливая ничья. Решающий гол в ворота команды Цетта был забит практически с финальным свистком, незаслуженно, так как в последние минуты он отдавал игре все силы и совсем замотал противника. Цетт был в миллиметре от победы, имел четыре, пять, шесть стопроцентных шансов забить, но все эти шансы один за другим проморгал, профукал, профинтил, пустил по ветру. Так играя, нельзя рассчитывать на победу, особенно теперь, в холодном и расчетливом хоккейном бизнесе. В конечном счете произошло то, что и должно было произойти: Цетт проиграл. Сел в лужу. Продул. Какой толк в замечательных пассах, а пассы у него все еще были поразительнейшие, просто удивительно, что он не забил, когда противник совсем запутался, но Цетт все же умудрился не забить в пустые ворота, когда он легко, как во сне, пробился к этим воротам, вот именно, как во сне. А в результате — пшик. Опять в списке проигравших.
Этот список проигравших был больным местом клиента у стойки бара. Он словно размахивал им, жестикулировал, требуя, чтобы проигравшие выслушали его, он видел угрозу, которой можно было избежать, аварию, катастрофу. И она надвигалась, надвигалась нелепо и безжалостно. А он, пытавшийся ее остановить, только и мог, что отойти в сторону и помахать рукой. Мимо. Опять мимо. Все без толку. Хватит, сыт по горло.
Но самое худшее пришло лишь сейчас. Действительно, хуже некуда. Теперь все в прошлом. Миновали времена, когда Цетт был не командой, а сказкой, за которую можно было от души поболеть. Цетт побеждает! Начал побеждать раз за разом, по привычке, теперь он побеждает почти регулярно и не стесняется своих побед. Теперь у него есть деньги. А за деньги можно купить все — игру, игроков. Цетта купил какой-то дилер, разъезжающий на дешевой тачке, полированной корейской жестянке, которую может купить любой дурак, пусть даже в кредит. Этот Дед Мороз сунул Цетта так глубоко в свой карман, что тот оттуда даже носа не кажет. И что происходит? Цетт выигрывает. Выигрывает так, что глаза бы не смотрели. Пусть смотрит кто хочет, но только не он, мужик у стойки бара. Ему стыдно. Он спрашивает себя: разве ж это Цетт? Это кучка наемников, прикупленных там и сям, мешки, набитые долларами, это бегающие по льду сейфы, выписывающие коньками виражи бандиты, вот они кто, они многое умеют и еще станут мастерами. Но они еще не все знают. Но Цетт. Но Цетта больше нет.
Зуттер заказывает еще одну порцию виски и получает ее; для этого ему пришлось вырвать из оцепенения пялившуюся в телевизор даму. Ему надоело избегать то сверлящего, то остекленелого взгляда с другого конца стойки. У человека есть история, ему нужен слушатель — добровольный, не по принуждению. Зуттер берет стакан с виски и, минуя три табуретки, подсаживается к человеческому голосу.
— Цетт, — говорит Зуттер.
Мужчина быстро отворачивается, смотрит, не прикасаясь к нему, в свой стакан и бормочет:
— Воняет. Все воняет.
— Ну и пусть, — успокаивает его Зуттер. — Но Цетт. Это пустяк по сравнению с Цеттом.
— Он шлет привет, — отвечает тот. — Цетт шлет привет.
— Издалека, — говорит Зуттер.
— Издалека, — соглашается мужчина. — Из очень дальнего далека.
— «Прими мой привет издалёка», — тихонько запевает Зуттер старую песню о Рутли, которую ему когда-то приходилось петь в школе.
— «У озера тихий пассаж», — так же негромко подхватывает мужчина, у него приятный голос певца, Зуттер это слышит, и они уже вместе начинают сначала: «Прими мой привет издалёка, над озером тихий пейзаж».
— «Над озером тихий пассаж», — ухмыляется тот.
Зуттер сотрясается, будто ему и впрямь смешно.
— Поехали дальше, — говорит Зуттер, — твой пассаж может оставаться таким, каким ему нравится.
— Ты что — священник? — спрашивает тот.
— Упаси бог, — отвечает Зуттер.
— Нет, ты священник, — настаивает другой, — ты поешь, как священник.
— Аллилуйя, — затягивает Зуттер.
— Когда начался твой траур? — интересуется любитель красного вина.
— «Под Страсбургом в окопе», — отвечает Зуттер и напевает мелодию, на сей раз на полном серьезе.
— «На страсбургском высоком…» — эту ты тоже не знаешь?
— Эту тоже, — отвечает тот и продолжает фальцетом: «…мосту стоял я раз. / С альпийских гор высоких / не отводил я глаз. / И думал: до чего же / люблю твои края, / страна моя пригожая, / Швейцария моя».
— А ты можешь, — хвалит его Зуттер, — у тебя голос.
— Нет у меня голоса. Был да сплыл.
— Есть, и еще какой. Давай пропустим еще по одной. Возьмем да откроем церковь. Я священник, ты — певчий.
— «Возьми меня за руку, / веди с собой всегда, / забыть тоску и муку / сумею я тогда. / По жизни не под силу / мне одному идти. / И лишь с отчизной милой / мне — вечно — по пути».
На этот раз Зуттер пел вторым голосом, последние три слова они пропели, кивая в такт головой, и закончили дружно, как идущие в ногу солдаты.
— Но Цетт, — говорит Зуттер.
— Да ну его.
— Что с воза упало… — начинает Зуттер.
— То пропало, — подхватывает его собеседник.
— Туда ему и дорога, — заключает Зуттер.
— А эту ты знаешь: «Впереди Христос. Мчит, как паровоз».
— Эту не знаю, — говорит Зуттер.
— Но эту-то знаешь наверняка: «Паломник издалёка на родину бредет. / Там ждет его подруга. Там он покой найдет».
Зуттер молчит.
— «Но милая в могиле», говорится далее в песне, и когда я понял, что это такое, я перестал ее петь. А ведь в воскресной школе это была моя любимая песня. Но тогда мне было девять лет, о милой я знать не знал, даже о той, что в могиле.
— Ты прав, — говорит Зуттер. — Но Цетт.
— Цетт тоже в могиле и там останется. Пусть истлевает. Ты уезжаешь, — спрашивает собеседник без вопросительной интонации. — У тебя дела.
— Я еду к Руфи, — говорит Зуттер и пугается, так как тот окидывает его взглядом, и его синие глаза смотрят зорче.
— Трахаться, — говорит он. — Вот что тебе надо — трахаться с Руфью. Думаешь, она тебе даст?
— Уже нет, — говорит Зуттер, — Руфь мертва.
Другой испытующе смотрит на него протрезвевшими глазами, и на его лице появляется лукавая улыбка.
— Прикончил? — он делает резкое движение рукой.
Зуттер придерживает его за рукав — еще смахнет на пол стаканы.
— И правильно сделал. Bien fait. Но на такое надо решиться. А я — конченый человек, видишь ли, Рутли согнула меня в бараний рог. Вот так. А я помалкивал в тряпочку и десять лет не ничего не замечал. Твое здоровье! — кричит он. — Эй, Рутли, с тобой, кажется, разговаривают! Давай еще полстакана, и полный господину священнику!
— Меня звать не Рутли, — обижается женщина за стойкой.
— Да-да! — кричит любитель красного. — Конечно же, ты, с твоей косой харей, не Рутли! Само собой, нет, в конце концов, какой женщине захочется, чтобы ее так звали. Кто тебя побил, Рутли? Говори! Давай признавайся! Он знает, за что тебя поколотил? Главное, что знаешь ты, правда?
— Больше я тебе не налью, — сказала женщина.
— Но вот этот господин получит все, что хочет, ему ты не откажешь, Рутли, еще полстакана, за мой счет.
Она принесла вино и налила Зуттеру полный стакан.
— А с тебя достаточно, Тис, хватит. Иначе тебе достанется, да и мне тоже.
— Тебе-то уж наверняка достанется, тебе достается каждый раз, через пару недель, а потом у тебя болит голова и ты никого больше к себе не подпускаешь, а? Чтобы болела голова, надо ее иметь на плечах, Рутли, а у тебя вместо головы кочан с накладными волосами.
Заметив, что в синих глазах мужчины сверкнуло бешенство, Зуттер положил ему руку на плечо и налил в его пустой стакан половину из своего.
— Мне кажется, ты с кем-то путаешь эту молодую даму. Твое здоровье, Тис.
Но Тис не спускал с нее глаз.
— У тебя опять появился защитник, — пробормотал он, — и рта открыть не успеешь, как он уже тут как тут, защитничек, а если откроешься сзади, получишь гол в ворота, глупейший гол, это я тебе гарантирую. Опять глупый гол, и опять никакого просвета. Так было всегда, дружище, всегда. Если Цетт был силен впереди, то раскрывался сзади. Сзади — как распахнутые ворота сарая. А что в результате?
— Очередное поражение, — сказал Зуттер.
— Почему ты так говоришь? — В глазах Тиса блеснуло недоверие. — Думаешь, заслужил это право? Вот этим дурацким глотком вина? Знаешь что я с ним сейчас сделаю?
Он выплеснул вино за стойку и с треском поставил стакан на стол.
Снаружи послышался шум подъезжающего автобуса, потом открылась дверь, и в гостиную ввалилась группа по преимуществу молодых парней. Они говорили между собой на местном диалекте, Зуттер понял только то, что это были пожарники, возвращавшиеся из Кюблиса, с курсов повышения квалификации, и решившие отметить это событие выпивкой. Бар наполнился людьми, один из мужчин более пожилого возраста подошел поздороваться с Тисом и кивнул Зуттеру. Вероятно, это был уважаемый в общине человек, дама за стойкой, хотя и была занята, нашла время обменяться с ним парой слов.
— Ему нельзя садиться за руль, — вполголоса предупредила она.
— Поедешь с нами, Тис, — сказал подошедший. — Места у нас достаточно.
— Я на машине, — сказал Тис.
— Тогда я поеду с тобой. Давай ключи.
Он протянул руку; Тис поднялся, почти не шатаясь, отвел протянутую руку в сторону, а свою положил на плечо Зуттеру.
— Здесь сидит человек, — сказал он строгим, дрожащим от возбуждения голосом, — у него, — он заговорил громче, и в зале стало тихо, — вы могли бы кое-чему поучиться. Он смыслит в жизни. Понимает меня с полуслова. Коллега! — повернулся он к Зуттеру, и Зуттер, старавшийся увернуться от дыхания своего собеседника, увидел, что его глаза наполнились слезами. — Я благословляю тебя. Ты не священник. Ты убил свою жену. Ты такой же, как другие. Ничуть не лучше. Ты тоже человек. Кто первым бросит в тебя камень? Я? Только не я. Но мне пора. А если хочешь ехать со мной, Флюч, у меня места хватит.
Компания слушала и улыбалась незнакомцу, как бы прося о снисхождении и в то же время не без злорадства. Зуттер в ответ не улыбнулся. Он поднялся с табуретки и обнял Тиса.
— Желаю счастливо добраться домой, коллега, — сказал Тис.
— И тебе того же. И не забывай: Цетт.
— Цетт, — подтвердил тот. — Цетт. — И слезы снова полились из его глаз. Он вытащил из кармана ключи и протянул их Флючу.
— Я ухожу, после меня можно закрывать. Прощай, коллега, — крикнул он и, не оборачиваясь, поднял руку над головой. — Настала минута прощанья. У озера тихий пассаж. Tout va bien. У меня появился друг. Об остальном — молчок.
Оба исчезли за дверью. Возобновившийся гул в зале поглотил шум запускаемого автомобильного мотора. Зуттер остался сидеть, никто с ним не заговаривал. В половине двенадцатого он все еще сидел у стойки. Когда барменша села напротив, он сказал:
— Я не хочу этого знать.
— Чего?
— Того, что вы хотите мне рассказать о Тисе.
— Я ничего не собиралась вам рассказывать, — насмешливо заявила она, принимаясь убирать посуду, и вдруг показалась Зуттеру значительно моложе.
— Иди спать, Зуттер, завтра тебе предстоят кое-какие дела. Ты славная женщина, Рутли, а мне бы надо подниматься.
Должно быть, он говорил громко, так как женщина за стойкой сказала:
— По мне так можете сидеть и дальше.
— Спокойной ночи, — сказал он.
— И вам того же.
34
Если бы она стояла на дороге, подняв вверх большой палец или держа в руках картон с надписью, например, МИЛАН, он не стал бы тормозить.
Как-то ему довелось писать репортаж об одной криминальной истории. Девушка из ааргауской долины стояла у дороги в качестве приманки, когда проезжавшая машина остановилась, ее атаковали два молодых парня, прятавшиеся в кустах. Они вытащили водителя, прокуриста в возрасте Зуттера, раздели до исподнего, избили до потери сознания и привязали веревкой к дереву. После этого все трое сели в машину жертвы и скрылись. Он освободился от пут, когда уже начало темнеть, и смог доползти до обочины, но там его никто не заметил, и он выполз на дорогу, где на него наехала первая же машина, у которой при этом лопнуло колесо. Позже молодая пара показала, что их ослепило заходящее солнце. Молодой человек заменил колесо, а женщины укладывала поудобнее пострадавшего, который еще мог давать ей указания. В конце концов они на запасном сиденье своего спортивного автомобиля довезли потерявшего сознание прокуриста до ближайшего городка и доставили в больницу. В реанимации он так и не пришел в себя, и полиция удовлетворилась тем, что задержала на ночь молодую пару. На следующий день прокурист скончался, успев, правда, снять обвинение с пытавшейся ему помочь незадачливой пары. Как орнитолог-любитель он оказался в состоянии описать настоящих преступников и даже вспомнил номера двух автомашин, замедливших движение во время нападения на него, но потом быстро умчавшихся с места происшествия. (Зуттер назвал свой репортаж «Бегство очевидцев».) Схваченные и привлеченные к суду преступники не высказали ни малейшей готовности признать свою вину и возмущались, что их обвиняют в убийстве. Они ведь свою жертву даже не ограбили! Речь шла о простом пари. Девушка, дочь врача, вызвалась «изнасиловать» первого встречного мужчину, принудить его к сексу, при этом как следует его запугав. Этим должны были заняться оба парня, не верившие в успех затеи. Но пари есть пари. Они не собирались действовать слишком грубо, но, видимо, ошиблись с подопытным кроликом, который не понял шутки и оказался изрядным дохляком. Они поехали за помощью, но по дороге передумали. С дурацким исходом этого дела они не имеют ничего общего. Зачем привязали человека к дереву? А чтобы не забрел на автостраду!
Эта история быстро промелькнула в голове Зуттера, так что тормозной путь оказался не слишком длинным. Не таким уж он был стариком. Когда он увидел девушку, сидевшую вблизи дороги на усеянном валунами поле, что-то в ее позе подсказало ему, что она нуждается в помощи. Заехав двумя колесами на обочину, он дал задний ход.
При этом она и виду не подала, что хочет его остановить. Она сидела на обломке скалы и обеими руками массировала правую ступню; снятая кроссовка валялась рядом. Опустив закатанную штанину джинсов, она ощупала щиколотку, прихрамывая, повернулась вокруг своей оси и снова присела на камень, собираясь продолжить исследование поврежденной ноги. Когда Зуттер заглушил мотор, она не подняла головы, но выругалась и оставила ногу в покое. Пряди белокурых, пшеничного цвета волос ниспадали ей на грудь, в которую она, открыв рот, уперлась четко очерченным подбородком. Движения ее казались резкими, по-детски неловкими, но сложения она была крупного. Ей, наверно, лет семнадцать, прикинул Зуттер.
Он опустил стекло дверцы и спросил, что случилось.
Пропустив мимо ушей его слова, она снова принялась массировать ступню и щиколотку, потом наконец подняла голову и недовольно вздохнула.
Она встала, взяла свой маленький рюкзак и, волоча его за собой, заковыляла к машине, но, казалось, заметила ее, только когда уперлась в нее носом.
— Подвернули ногу? — спросил Зуттер.
Она промолчала; он взглянул в ее хмурое лицо, которое можно было бы назвать красивым, если бы его черты хоть немного гармонировали друг с другом. Ее усталые, чуть раскосые синие глаза смотрели куда-то вдаль, казалось, она впервые видит эту местность: чистенькие на вид хлева, разбросанные там и сям по белесоватым полям, обрамленные лиственными лесами гряды гор, на вершинах которых уже появился первый снег. Потом взгляд девушки остановился на его руке, лежавшей на теплой кромке дверцы с опущенным стеклом. «Она вроде как не в себе, — подумал Зуттер, — взгляд какой-то отсутствующий. Наркоманка?»
— Куда ты едешь? — спросила она сдавленным, чуть хрипловатым голосом.
— В Сильс, — ответил он.
Рывком открыв дверцу, она опустилась рядом с ним на сиденье. Он едва успел отдернуть руку. Она механически накинула ремень безопасности, но дверцу не захлопнула.
— Дерьмо дела, — снова выругалась она. — Ты знаешь «Вальдхаус».
В ее голосе не было вопросительной интонации. Зуттер с удовольствием провел бы отпуск в «Вальдхаусе», но Руфь и слышать не хотела об измене пансионату старой Баццелль: «По мне, так нет ничего лучше Сильса и Серайны. Когда пансионата больше не будет, а ты снова получишь премию, можешь ехать в „Вальдхаус“».
— Я могу отвезти вас к врачу.
— Ты знаешь, где здесь можно найти врача?
— Да, год назад он давал заключение о смерти моей жены.
Ему было неприятно говорить ей это, но надо же было как-то встряхнуть девушку. Или она и впрямь не от мира сего? Она никак не прореагировала на его слова, а только вытянула губы трубочкой и просвистела какую-то сложную мелодию, причем абсолютно чисто, если Зуттера не подводил слух.
— Занимаетесь музыкой? — поинтересовался он.
— Играю на скрипке. Когда играешь, не до болтовни.
— С кем?
— С тетками в «Вальдхаусе». — Она перешла на диалект и говорила на нем с акцентом той местности, где родилась. — Сними свои темные очки, они такие противные.
— Мы едем на юг. Солнце слепит.
— Тогда поезжай.
— Только когда вы закроете дверцу.
Она и бровью не повела. Ему не хотелось тянуться к дверце над ее коленями, тем более выходить из машины, чтобы захлопнуть ее.
— Выйдите, пожалуйста. Прошу вас.
Она сидела, глядя прямо перед собой.
— Я спешу, и у меня нет никакого желания заигрывать с вами.
Она легонько прикрыла дверцу, словно боялась хлопнуть громче и разбить ее.
Со второй попытки дверца захлопнулась.
Открытый участок между Цуоцем и Мадулайном они проехали молча. Потом девушка сказала:
— У тебя опять появилась подружка. Брюнетка.
Зуттер оцепенел, ему показалось, будто кто-то потянул его за руку. Руль вывернулся вправо, и в этот момент мимо них пронесся спортивный автомобиль. Водитель покрутил пальцем у виска.
— Ты подрезал его, — сказала девушка, — он подумал, что ты никудышный старый хрыч. Поезжай медленнее, я тебе кое-что покажу.
Кончиками пальцев она сняла с брюк Зуттера волосок и поднесла к его носу:
— Твоя подружка.
— Шерсть кошки. У нас была черная кошка, она время от времени линяет.
— Ты говоришь, у вас была кошка. Но она же все еще у тебя.
— Нет, она в приюте для животных.
— Некому за ней присмотреть, когда ты уезжаешь?
— На время отпуска мы всегда отдавали ее в приют для животных.
— Она тебя не хотела отпускать, потому и оставила шерсть на брюках.
— Я забыл их почистить.
— За тебя это всегда делала жена.
— Извините, вы еще очень молоды, а я никудышный старый хрыч. Поэтому не расслышал, как вас зовут.
Эти слова она опять оставила без ответа.
— Недавно я была в Германии, ездила поездом, чтобы увидеть новые федеральные земли. Ехать пришлось четыре часа, в купе было еще четыре человека, которые молчали всю дорогу. Один из них все время поглядывал на меня, он думал, я этого не замечаю. Когда мы уже почти приехали, он протянул мне свою визитную карточку. «Министериальдиригент» такой-то. «Вы дирижируете министрами», — спросила я. «Неплохо бы подирижировать ими», — ответил он и покраснел. Всю дорогу молчал, а тут вдруг сказал: «Позвоните мне, если почувствуете себя в Берлине одинокой».
— Одинокой вы себя наверняка не чувствовали, — сказал Зуттер.
Немного помолчав, она спросила:
— А вы чем занимаетесь?
Он отметил про себя, что она обратилась к нему на «вы».
— Раньше я работал судебным репортером.
— Поэтому вы такой строгий.
— Строгий? — удивился он. Они ехали вдоль энгадинской деревни, мимо чистеньких, недавно заново побеленных домиков.
— Ты же хотел вышвырнуть меня из машины.
Он откашлялся и рассказал историю о том, как девушку используют в качестве приманки, а потом нападают на водителя.
Слушала ли она? Похоже, эта история ее ничуть не заинтересовала.
— Я вам о чем-то рассказываю, а вы молчите.
Она посмотрела на него.
— Я с удовольствием вас слушаю. Вы умеете рассказывать. Я знала одного, который тоже умел. Почтальона. Я за ним бегала. Он рассказывал о своем детстве, когда он ездил еще в открытом трамвае, а локомотивы были похожи на крокодилов. Его семья была единственной, не имевшей центрального отопления, каждый вечер, по вторникам, они сидели у радиоприемника и слушали детективную радиопьесу.
— А, помню, — сказал он. — Была тогда одна популярная радиопередача.
— Позже его арестовали, потому что он совращал маленьких девочек, — продолжала она. — Мне же он только рассказывал разные истории, — она хихикнула. — Что если бы мы при обгоне попали в аварию и оба погибли! Хотела бы я видеть заголовки газет.
— Тогда бы вы ничего больше не увидели. А что с вашей ногой?
— Ничего, просто я слишком долго шла. Шла и шла. Целый час бежала. Давно не тренировалась. У нас все целыми днями торчат в спортзале.
— Где это — у нас?
— В интернате. В интернате для спортсменов. Сноубординг круглый год, летом на глетчере.
— Вы еще и музицируете.
— С этим я кончаю. Пусть они знают.
— Меня зовут Эмиль Зуттер. А вас?
— Виола, — ответила она. — Дезиньори. Эта фамилия часто встречается в среде людей искусства.
— И с такой фамилией вы хотите бросить музыку?
Она помолчала. Потом вдруг произнесла:
— Если спишь со знаменитой женщиной, это приносит удачу.
— Что вы сказали?
— Вы часто видите сны?
Он задумался. Хороший вопрос. Нет, сны он видит редко или они не запоминаются, так как он никому их не рассказывает. Так было и при жизни Руфи. Они никогда не рассказывали друг другу свои сны, зато у них были сказки.
— Если женатому снится свадьба, быть ему вдовцом.
— О чем вы говорите?
— Это из моего сонника. — Она наклонилась и вытащила из рюкзака помятую книжку карманного формата. Раскрыв ее, она принялась читать вслух:
— «Если кто-то отмечает во сне свой день рождения, то он скоро умрет. Того, кто готовится к свадьбе, ожидают большие убытки. Вид женских волос избавляет от всех трудностей».
— Но не в Иране, — сказал Зуттер. — Там они только начинаются.
— «Путешествовать, а потом растянуться на траве означает напрасные хлопоты. Катанье на лодке предвещает тревожные времена. Кто ест кошачье мясо, воспользуется краденым».
— Боже упаси! — воскликнул Зуттер.
— «Плаванье избавляет от многих бед. Кто ест мясо льва, тот выйдет победителем в суде. Пьешь во сне сучье молоко — жди кошмаров и хронической хвори».
— Оно и неудивительно, — сказал Зуттер.
— Что значит хроническая хворь?
— Затяжная болезнь.
— Затяжная. Красивое слово.
— Пожизненная — еще красивее. Брак — это союз для взаимного пожизненного удовлетворения половой потребности, говорит Кант. Знаменитый философ.
— Знаю. Я же не совсем дура. — «Если снится, что умерла жена, жди хороших вестей».
— Что-то я никак не дождусь, — сказал он. — К тому ж это мне отнюдь не приснилось.
— Мой отчим только об этом и мечтает, но моя мать бессмертна.
— Что это у вас за сонник?
— «Народные толкования снов византийского Средневековья», — прочитала она вслух написанное на обложке. — Что такое «византийское»?
— Византия — прежнее название Константинополя.
— А Константинополь?
— Прежнее название Стамбула, турецкой столицы.
— Анкара, — поправила она.
— Точно, — согласился Зуттер. — С недавнего времени Анкара. После того как там не стало султана.
— А в Византии он еще был?
— В Византии его еще не было, там сидел римский император. Очень христианский.
— Рассказывать вы мастер, но я бы не хотела иметь такого учителя истории.
— Византия была городом старых людей.
— «Кто возьмет в руки сало, у того скоро умрут родственники», — прочитала она.
— Чем вам понравился этот сонник? — спросил Зуттер.
— Стилем. Язык — просто класс. Прямо как у моего отчима. Это он подарил мне книжку. Хотела бы я видеть такие квадратные сны.
— Квадратные?
— Язык какой-то квадратный, — пояснила она. — Но он лучше, чем тот, который заставляют учить в школе. Игра в бисер!
— Виола Дезиньори, — сказал Зуттер. — Не фигурирует ли эта фамилия в «Игре в бисер»?
— Без сёрфинга меня бы уже не было в живых.
— Без сёрфинга?
— Да, без виндсёрфинга. На Сильском озере у меня есть своя доска. Мы там проводим все лето, каждый уик-энд.
— Кто это — мы?
— Джан и я.
— Джан?
— Он больше не хочет, со мной не хочет.
Быстро взглянув на нее, Зуттер понял, что она плачет, хотя ее тихий монотонный голос ничуть не изменился. Она рылась в кармане своих джинсов. Он протянул ей пакетик бумажных салфеток. Руфь рассказывала, что в их группе самопознания частью терапии были громкие рыдания. Участники бросали друг другу носовые платки, словно ленты серпантина.
— Как ты привлекаешь людей к суду?
— Сообщаю о них полиции. Но для этого я должен иметь достаточно оснований.
— Они стреляют, — сказала Виола. — Из пистолета. По мишеням, но мишени в форме человека. — Она медленно вытянула обе руки к ветровому стеклу. — Мишени поворачиваются. Они появляются перед тобой на мгновение. И надо в них попасть. В голову или в сердце. Пшт, — прошипела она сквозь зубы и щелкнула языком.
— Спортсмены или полицейские? — спросил Зуттер.
Виола согнулась от неудержимого приступа смеха.
— Да, — сказала она, успокоившись. — Ей бы служить в полиции. Если я не упражняюсь на скрипке шесть часов в день, она готова меня расстрелять. Так она поступает со всеми. И по-другому не может.
Виола смотрела прямо перед собой. Потом снова подняла руки, подперла правый локоть красивыми длинными пальцами левой руки, кивком головы откинула со лба волосы, прищурилась и вторично изобразила звук выстрела. Он едва успел крутануть руль вправо, заметив, что ему отчаянно мигает встречная машина. Виола была погружена в свои мысли и не заметила опасности.
— Кто она? — спросил Зуттер.
— Хороший вопрос. Этого она и сама не знает. Моя мать. Родилась под знаком Стрельца.
— Опасный знак.
Виола улыбнулась.
— И вы хотите привлечь свою мать к суду?
— Бесполезно, — ответила Виола. — Один раз ее уже судили. Не помогло.
Она снова открыла свою книжку.
— «Кому снится, что его мать занялась беспутным промыслом, того ждут большие несчастья», — прочитала она. — Все-то он знает, этот сонник. Но беспутной ее не назовешь.
35
— Вы только взгляните, — сказал Зуттер.
Парковка была забита автомашинами, черными лимузинами с дипломатическими номерами, шикарными спортивными автомобилями с номерами разных кантонов. У въезда стояли два охранника, один в гражданском, другой в униформе шоколадного цвета, оба вооружены, у обоих рации. Что-то не похоже на пансионат фройляйн Баццелль.
— Подождите минуточку, я только зарегистрируюсь.
Он глубоко вдохнул. Болела спина. Все было на месте: небольшое плато, синяя полоска озера, холмистый полуостров, раздвоенная вершина Марньи. Он медленно поднялся по каменным ступенькам, вошел в вестибюль. Вдоль стены тянулся длинный стол, на нем стопки книг, брошюр, проспектов, там, где стол переходил в подобие пульта, стояла молодая женщина в бежевом платье английского покроя. На завитых белокурых волосах надетая набекрень шапочка, украшенная золотистой спиралью с тремя буквами «Г». На груди тот же лейбл и надпись НАДИН. Буквы переливались и сверкали, Зуттер забыл очки в машине. Женщина стучала на клавиатуре компьютера и одновременно болтала по телефону, прижав мобильник щекой к подбитому ватой плечику платья.
Зуттер стоял довольно долго, наблюдая за людьми, сновавшими между гостиной и рестораном. Некоторые лица показались ему знакомыми, хотя без очков он видел не совсем четко, например, лицо председателя одной крупной швейцарской партии, над верхней губой усы щеточкой; на сей раз он был в шортах. Отдыхающие были одеты кто во что горазд или по-спортивному, мужчины и женщины среднего и даже пожилого возраста были, как правило, в тренировочных костюмах. Они оживленно беседовали, часто смеялись, в воздухе витала расслабленность, только охранник в гражданском, пришедший вместе с Зуттером, хранил официальный вид.
Администраторша с отсутствующим взглядом крутила головой с прижатым к плечу мобильником, не замечая Зуттера, хотя ее улыбающиеся глаза, казалось, задерживались на нем. Она говорила на базельском диалекте, и разговор ее, без сомнения, был личного свойства. Через открытую дверь виднелась гостиная, но кроме кафельной печи все казалось Зуттеру незнакомым. Столов и стульев не было. Помещение превратили в игровую комнату, на зеленом полу там и сям стояли разноцветные табуретки, между ними лежали гимнастические мячи. Посередине оставалось свободное место для пюпитра и футляра гитары. На потолочных балках висели транспаранты, на которых, к примеру, можно было прочитать: ПЕРЕМЕНУ НЕНАВИДЯТ ВСЕ — ТОЛЬКО НЕ МОКРЫЕ МЛАДЕНЦЫ. С кафельной печи свисала геральдическая композиция: синий венок из звезд с буквами EU в центре, а над ними увенчанная короной большая буква N. Задумали реставрировать наполеоновскую империю, что ли?
— Ау, — сказал Зуттер, но улыбка женщины все еще оставалась отсутствующей.
— Алло, Надин! — крикнул он.
— Минуточку, — шепнула она в трубку, но по-прежнему оставила ее зажатой между плечом и подбородком. — Да? — спросила она, витая в мечтах где-то далеко.
Глядя в ее равнодушное ухоженное лицо, Зуттер сказал:
— Я приехал на день позже, но комната заказана. Зуттер.
Молодая женщина застучала по клавиатуре.
— Зутер Флориан, — сказала она. — Чем могу быть полезна?
— Мне нужна комната, и мое имя не Флориан.
— Вы недовольны своей комнатой?
— У меня ее еще нет. Я хочу номер двадцать один.
— У вас комната номер сорок пять.
— У меня ее нет, и я ее не хочу.
— Номер двадцать один, — она быстро задвигала пальцами. — Верно, это вы, господин Фёгели. Извини, — шепнула она в трубку, из которой все еще доносилось веселое щебетанье, и положила ее на стол. — И какую же комнату вы теперь хотите?
— Я хочу фройляйн Баццелль.
Администраторша быстро взглянула на охранника, который сделал шаг вперед. —
— Фройляйн Ба?..
— Баццелль. Два «ц» и два «л».
Она уставилась на экран монитора.
— С такой фамилией у нас никто не числится. Джон! — громко крикнула она, — помоги, пожалуйста, этому господину. — И снова прижала к плечу трубку.
К Зуттеру подошел серьезный молодой человек в темно-синем блейзере.
— Позвольте спросить, кто вы? — поинтересовался Зуттер. На груди молодого человека красовалась надпись ОСКАР. А не ДЖОН.
— Вы ищете господина Зутера? — спросил он. — Или господина Фёгели?
— Я ищу фройляйн Баццелль.
— Ах, ее. Мне кажется, она умерла. К сожалению.
— К сожалению, — механически повторил Зуттер. — Вам кажется.
— А вот и господин Зутер! — крикнул молодой человек. — Кёби! Нет, не слышит.
— Да что же это такое, — прошептал Зуттер. — Пожалуйста, выслушайте меня. Я приезжаю сюда в это время каждый год. Вчера я сообщил по телефону, что задержусь на день. У меня сломался автомобиль. Я…
— Ах да, — оторвалась от мобильника администраторша. — Точно. Я приняла ваш звонок. Точно. Вчера вы отменили приезд, а сегодня все-таки приехали. Вы в номере сорок пять.
— А вы сумасшедшая.
— Позвольте взглянуть на ваше удостоверение личности, — сказал охранник в гражданском.
Зуттер достал из нагрудного кармана водительские права. Охранник повертел их в руках.
— Гигакс, — прочитал он. — Готлиб Эмиль, родился двадцать третьего ноября тысяча девятьсот тридцать четвертого года.
— Стрелец, — сказала администраторша. — Как и я.
— Его зовут Зуттер, — послышался голос сзади, — и он только что прибыл. Не вчера, а сейчас, в данный момент.
Виола! Только ее Зуттеру и не хватало. Не могла подождать в машине!
— Ты звал меня, Джон? — обратился к Оскару подбежавший молодой человек с короткой стрижкой «ежиком».
— Это господин Якоб Зутер, — сказал Джон, — но вы, кажется, не Зутер.
— Позвольте мне объяснить. — Зуттер задыхался, ему казалось, что он сейчас упадет замертво, и тогда уже ничего не исправишь. — Моя официальная фамилия Гигакс. Но для моих друзей я Зуттер. Фройляйн Баццелль — наша близкая подруга. Поэтому мы — я и моя жена — регистрировались под этой фамилией, вот уже больше десяти лет. Зуттер — это… но объяснять пришлось бы слишком долго.
— Вы художник? — спросил Джон или Оскар. — Или, может, артист?
— Он журналист, — подсказал охранник, заглянув в водительские права.
Юная Виола — уж не подумали ли они, что это она вот уже десять лет жена Зуттера? — должна бы вмешаться снова, но она стояла молча.
Охранник, похоже, ждал указания арестовать «чету», но Джон или Оскар поднял руку.
— Журналист, — произнес он подчеркнуто вежливо. — Вы собираетесь писать о нашем семинаре?
Зуттер тяжело вздохнул.
— Пожалуйста, позовите фройляйн Баццелль.
— Фройляйн Баццелль умерла, — сказал мужчина в черном тренировочном костюме с широкой белой полосой. Тот, которого звали Зутером. — Она была здесь хозяйкой, Джон, вплоть до весны этого года. Я тогда приехал в Сильс, чтобы покататься на лыжах. О ее смерти писали все газеты.
— Пожалуйста, принесите стул, — попросила Виола, поддерживая Зуттера.
Спортсмен по фамилии Зутер мигом принес табуретку и подхватил Зуттера с другой стороны, помогая ему сесть. Зуттер обеими руками вцепился в сиденье табуретки, знакомой ему по прежним временам.
— Врача! — крикнул Джон или Оскар. — Позовите профессора Нигга!
Услышав эту фамилию, Зуттер встал.
— Не надо, уже прошло.
В вестибюле повисло тревожное ожидание. К группе подошел мужчина лет сорока, тоже в тренировочном костюме, и скользнул взглядом по Виоле.
— Эмиль! — крикнул он. — Что ты здесь делаешь?
Зуттер узнал главного редактора своей газеты.
— Вернер, — с трудом улыбнулся он, — пожалуйста, идентифицируй меня.
Казалось, только встревоженное настроение окружающих помешало главному бурно выразить свою радость. Но даже нескрываемый намек на нее оказал свое действие.
— Это наш человек, он пишет отчеты о судебных процессах. По крайней мере, писал много лет подряд, — быстро поправился он. — Эмиль Гигакс, или Зуттер, один из самых значительных мастеров нашего дела. Он каждый год приезжал в Сильс, когда тут еще был пансионат. Приезжал с женой. — Он внимательно оглядел Виолу. — Пансионата больше нет, Эмиль, его продали. Теперь это центр для проведения заседаний — или станет им. Оскар Гензелер, наш Джон, — молодой владелец центра.
— Фройляйн Баццелль умерла? — спросил Зуттер.
— К сожалению, — подтвердил главный редактор, — к сожалению, да.
— Вы по-прежнему желаете снять комнату? — заботливо спросил Джон или Оскар.
— Да, — ответил Зуттер, — пожалуйста, номер двадцать один.
Прежде чем молодая администраторша застучала по клавиатуре, молодой шеф сказал:
— Мы это уладим. Могу я пригласить вас на чашку кофе, господин Гигакс? И рюмку хорошего коньяка?
— Я подожду в машине, — сказала Виола.
— Нет, мы пойдем вместе. — Зуттер взял ее за локоть и в тот же миг почувствовал, что она прижалась к нему.
Столовая. Угол, где он сидел с Руфью. Столы покрыты уже не белыми, а красно-бурыми скатертями. Там, где стоял рояль, на стене висела наполеоновская геральдическая композиция с буквами EU посередине, огромная, как охотничий трофей. Два длиннющих обеденных стола, переводчицы в костюмах песочного цвета. Кофеварка. Горы чашек и тарелок, блюда с печеньем, люди, работающие челюстями, они держат чашки или подносят их ко рту, разговаривают или громко смеются. И почти все в разноцветных спортивных костюмах. А Серайна все это время была уже мертва, а в его с Руфью комнате жил некий господин Фёгели. Был тут уже и какой-то Зутер.
— Господин федеральный советник! — проговорил Хензелер, и тот возник, точно вырезанный из газеты, улыбался во все стороны, на нем тоже был тренировочный костюм, светло-зеленый. «Конфликт — это наш шанс, — услышал Зуттер его слова. — Festina lente, и: Кригель, такие пятна не выводятся!»
Все время кивая головой, Зуттер слушал, что рассказывал ему Хензелер, который тоном верховного главнокомандующего заказал для Зуттера и Виолы кофе и собственноручно налил в рюмки арманьяк. Зуттер повернулся к окну, из которого открывался вид на небольшой сарай, который любила Руфь: если бы дом мог быть кошкой, ею стал бы именно этот сарайчик. Перекосившееся строение все еще было на месте, глядя на него сверху, злилось и слепило глаза солнце. А они все стояли, Зуттер и Зутер, Виола и Хезелер, профессор Нигг и федеральный советник, и помешивали кофе в своих чашках.
— Сахар? Молоко? — спросил Хензелер.
— Спасибо, — отказался Зуттер, но продолжал помешивать свой кофе. Вооруженных охранников больше не было видно.
— У нас министр все еще может свободно передвигаться, вести себя так, как он привык, — сказал Хензелер, — мы гордимся этим.
Фройляйн Баццель в марте попала под машину, со смертельным исходом. Это была личность! Ее племянник, единственный наследник, работал в Базеле на фармацевтическом предприятии и дружил с Морицем. Мориц Хальперин, консультант по вопросам экологии, креации, а с недавнего времени и наррации, искусства повествования. Маленький пансионат был сокровищем, пока его вела тетушка Баццелль, но без нее превратился в ничто, в скрипку без звучания, в дом с привидениями, который эти привидения покинули. В таком виде он не даст тебе ничего, — сказал Мориц Хальперин внучатому племяннику, ремонт не привлечет богатых клиентов, зато оттолкнет прежних, сделавших дом нерентабельным. Продай его нам, мы его перестроим, сделаем из него центр по проведению семинаров, лучше места не придумаешь, тут бывали Ницше, Гессе, Адорно, Томас Манн, отсюда исходит энергия, и если страна в чем-то и нуждается, так это в энергичном толчке. Самое подходящее место, чтобы поведать стране ее новую историю. У старшего Хальбайзена в апреле были Heart Condition, проблемы с сердцем, April is the cruellest month, он еще раз чудом избежал смерти, но когда он увидел по монитору, как они расширяют ему артерии, он понял: Швейцарии нужен мозговой центр! Следующей весной мы все перестроим, соблюдая правила охраны исторических памятников, используя все ухищрения Cyber World, кибернетического мира, привлечем самых выдающихся архитекторов, Хензелер сразу упомянул Шлагинхауфа! Но почему нельзя запустить семинар сразу, спросил племянник, провести его с шиком, пока готовится проект, использовать прекрасные старые помещения в их настоящем виде, извлечь выгоду из ауры, объявить об осенней программе в Интернете? Narrating the World from the Top of Switzerland! Этой весной мы начнем с Европы, раз мы не можем ее купить, придется сперва продать себя ей. Расскажем ей, кто мы такие! Вот тогда сразу и почувствуем: именно такие мы и есть! Сейчас мы уже в середине процесса. Уже на первый семинар записалось втрое больше желающих, чем можно было принять. Знаете, Зуттер, чем мы занялись в первый день? Книгой регистрации гостей старой доброй Серайны Баццелль. В ней ведь сконцентрировано полвека европейской истории. Каждый участник берет одну запись: фамилия, профессия, происхождение, время пребывания, замечания, и потом рассказывает нам историю. Кому не хватает фантазии, тот попадает в не знающие жалости руки госпожи Цапф, это наша специалистка по психодраме. И тогда вице-директор компании Шелл вживается в образ воспитательницы художественного вкуса из Букстехуде. Начальница отдела кадров из Новартиса — в образ датского индолога. Предприниматель из Геризау — в образ еврейской пары из Вены. Кантональный советник-христианин — в образ голландского антропософа. Иногда это граничит с неприятным допросом, потом все становится иначе, задевает за душу, вызывает то плач, то смех, да такой, что животики надорвешь, то сердитое рычание. Но в конце концов дело доходит до рассказа. То, о чем рассказывают, проникает в самое сердце. Мы учимся говорить о совершенно чужих людях от собственного лица. Мы с удовольствием раскрываем чужие судьбы. Ваше поколение, господин Зуттер, нуждается в этом. Это для него словно глубокий мышечный массаж. Мы начинаем переживать кое-что из того, что миновало нас в жизни. Но тем не менее сидит в нас, в нашей крови, мешая нормальному кровообращению. Иногда мы просто рты разеваем от удивления, слушая у камина тетушки Серайны разного рода откровения. О личных страданиях, о европейских конфликтах. Мы все знаем, что это такое, и теперь переживаем их вместе с рассказчиком. Наконец-то и мы имеем к этому отношение! Господин федеральный советник приехал и остался, отказался от запланированных встреч, он все еще здесь. Вчера темой была книга регистрации гостей. Сегодня мы медитируем. Об изречениях на балках. Под руководством знатока дзен-буддизма, которого мы срочно вызвали из Шотландии, он уроженец Ааргау, прилетел самолетом. Это наше правило: на этот раз швейцарцы рассказывают нечто швейцарцам. Мы говорим о Европе, находясь в своем кругу, и вдруг Европа оказывается среди нас. Тогда недоверие к ней улетучивается, и мы вдруг чувствуем, что мы тоже часть Европы. Ах, если бы вы были сегодня с нами! Как мы молчали! Так что балки изгибались от напряжения. И фразы становились частью глубокого молчания. Говорящего молчания. Ибо даже своим молчанием мы о чем-то говорим. Настроение после этого было празднично сдержанным, оно все еще остается радостным. И каждый день — гость-сюрприз. Отшельник из сельского кантона Цуг. Федеральный советник из Тургау. Послезавтра — житель Кандергрунда, различающий запахи воды. На завтра была запланирована ведьма из Лауфенталя, но она отказалась. Мы на нее рассчитывали, так как в программе на завтра история Хензеля и Гретель из сказки. Мы разыграем ее по ролям. Знаете что, господин Зуттер? Будьте нашим гостем-сюрпризом! Ничего не понимаете в сказках? Но ведь сказки рассказывают все! Ваша восхитительная спутница — чем не сказка. Мы очень ценим ваш приезд к нам. У вас есть пожелания относительно гонорара? Номер в «Вальдхаусе», как у федерального советника? Или лучше в гостинице «Марнья»?
— Пансионат Баццелль, комната двадцать один, — сказал Зуттер.
— Я поговорю с господином Фёгели, — согласился Хензелер, — можно, я вас сразу же познакомлю? Он представляет группу «Тары-бары», нашу самую большую группу сказителей.
В этот момент прозвучал гонг с дребезжащим резонансом, помощница в костюме песчаного цвета тут же подбежала, шепнула что-то молодому шефу и протянула несколько листков. Она вся засияла, когда Хензелер передал эти листки Зуттеру.
— Шанталь сделала копии ваших записей в книге регистрации, — сказал он, — возьмите их на память. У меня такое чувство, что завтра кто-нибудь о вас расскажет. Догадываюсь, господин Зуттер. Было бы просто замечательно, если бы я мог представить вас друг другу.
— Чудесно, — сказал Зуттер. — А сейчас я отвезу вас к вашим родителям, Виола.
36
Зуттер вез Виолу в «Вальдхаус». Была уже половина третьего, когда он подъехал к тому месту, где из ущелья вытекает речка Фекс и где дожидаются клиентов дрожки, чтобы доставить их в долину, куда въезд на автомобилях запрещен. Старый «вольво» с заметным трудом одолел подъем и добрался до первой ровной площадки, когда Виола крикнула:
— Стой! Остановись немедленно.
Он затормозил, озадаченный, и смотрел, как она вытаскивает с заднего сиденья свой рюкзак. Она распахнула дверцу, громко захлопнула ее за собой и побежала, волоча рюкзак по земле, вверх по дороге, на которой, совсем недалеко, стояла женщина и смотрела на них из-под руки. Зуттер затянул ручник; странное это чувство, когда тебя бросают вместе с машиной. Но не успело удивление перейти в досаду, как Зуттер узнал женщину, к которой бежала Виола. Женщина была изящная, в темно-зеленом платье из шотландки с широким белым поясом, светло-серые волосы подстрижены «под мальчика». Это была Лео, Леонора.
Виола бросила рюкзак и бросилась ей на шею, как маленькая; она повисла на женщине, которая, стало быть, приходилась ей «тетей». Значит, Виола — это Зигги, дочь Ялуки. Зуттеру вдруг все стало ясно. Но он видел только глаза женщины, смотревшие на него из-за плеча девушки; так смотрят танцоры на соревнованиях, в момент короткой паузы, когда партнеры еще не отделились друг от друга, но уже фиксируют глазами конкурентов и готовятся к следующей фигуре.
Зуттер снял с ручника машину, включил передачу и медленно поехал по направлению к ним, но Виола все еще обнимала Лео, уткнувшись носом в ее плечо, а та сделала вид, что не узнала его за стеклом. Он проехал мимо, увеличил скорость, миновал парковку, за которой проезд был запрещен, развернулся и снова остановился, склонившись над баранкой. В нескольких шагах он заметил въезд в гараж, вырубленный в скале. Там он поставил машину и вышел из нее. «Побывай у Лео, и снова сможешь дышать». Наверху, вся залитая солнцем, стояла гостиница, рядом с ней возвышалась часовня. Что это, воздух так дрожит или дрожат его ноги? Он шел, тяжело дыша, первые дни в горах и раньше давались ему тяжело.
В гостинице под названием «Солнце» он заказал кофе и черничный торт. Так он делал и раньше. Но теперь торт ничем не отличался от обычного творожника.
Неужто он заснул? Очнувшись, продрогший Зуттер обнаружил, что он сидит на оказавшейся в тени террасе, прислонившись к ветровому щиту; кажется, только недавно терраса была залита солнечным светом, теперь она опустела. Скоро четыре, Зуттер расплатился. Перед гостиницей стояла одна-единственная коляска. Он сел в нее и велел отвезти его вниз, в долину. Последний раз он был здесь с Руфью за год до ее смерти. «Никому не достается больше того, что он может вынести». Она сказала это, когда у четы художников-графиков из семнадцатого номера умер от лейкемии ребенок, девочка семи лет. «Неплохо бы пожить и дольше, — сказала Руфь, — если жизнь хороша, но с ее продолжительностью это не имеет ничего общего».
Постепенно он снова пришел в себя. В воздухе висела дымка, которую Руфь, вероятно, назвала бы «пыльной». Казалось, воздух состоял из следов парящего блеска, которые сгущались в золотистое марево. Здесь не дул, как в других местах Альп, суровый холодный ветер, который очищал горный пейзаж и без снисхождения обрисовывал его линии, заснеженные вершины, глетчеры и скалы. Здесь чувствовалось дыхание ветра, поднимавшегося с уже не очень далекого моря, затягивавшего пеленой светлые острова, пробиравшегося сквозь сады и виноградники, акрополи и мерцающие равнины, чтобы еще раз собраться в этой горной долине и, подобно фимиаму, вознестись пылью многих культур в смягчившийся эфир. «Эфиром» Руфь называла огненное сияние, поднимавшееся из бездн неба: у Средиземного моря воздух дрожит от этого сияния, эфир оголяет скалы, заставляет пламенеть рощи и искажает лица. Но в Энгадине этот огонь утихает, эфир приходит в себя. Его блеск уже не слепит до боли глаза. Можешь быть спокоен.
Много поездившая по миру Руфь никогда не была в Греции, о которой она мечтала с ранней юности. Чем старше она становилась, тем труднее ей было смириться с мыслью, что придется делить эту ее Грецию с группой туристов. Греция осталась архипелагом, который она никогда не видела, а потому была безмятежным континентом ее души. Она брала с собой в Энгадин не сказки, а описания путешествий, начиная с «Одиссеи» и снова и снова возвращаясь в ее «коричневую ночь» и «отливающий эмалью» поток — под ним она понимала нечто такое же сказочное, как и под словом «Континенталь», которое встретилось ей однажды в детстве на рекламе резиновой подошвы в мастерской сапожника. Энгадин остался для нее «Континен-талем», т. е. долиной («таль») неведомых «Контин», Грецию она знала почти так же мало, точнее, никогда не видела. Но она была известна ей по описанию ее Маленького принца, описание это Зуттер прихватил с собой и собирался его перечитать:
То, что живет в этом воздухе, живет по-настоящему: без надежды, без тоски, без величия; оно просто живет. «Жить на свету», в этом все дело. Выйти из этого света, стать тенью — вот что было самое страшное, самое безутешное… Отсюда, с холма, я вижу вдали на склоне несколько коз. Вижу, как они карабкаются по уступам, как поднимают головы, все это происходит на самом деле и в то же время как бы нарисовано искусным художником… Крутая вершина, несколько пиний — небольшое пшеничное поле — дерево, оплетшее своими корнями растрескавшийся обломок скалы — цистерна, вечнозеленый куст, цветок: …на этом свету быть наедине с собой не равнозначно одиночеству… на этом свету чувствуешь себя удивительно обособленным — но не покинутым, как не чувствовали себя покинутыми боги, когда они появлялись в каком-нибудь месте или летели по воздуху. А здесь все существа — боги. Эта пиния, прекрасная, словно изваянная Фидием колонна, — богиня. Эти весенние цветы на луговом склоне, что испускают аромат и излучают сияние, — о них говорили, и говорили справедливо: они стоят здесь, как маленькие боги.
Этих маленьких богов, подумал Зуттер, в тот последний сентябрь ее жизни она уже не застала в полном цветении, она увидела только их совсем не ярких последышей. Но, видимо, это было то, что ей как раз подходило. Высшего блаженства она избегала не только в пространстве, но и во времени. Весна в Энгадине — это для нее было бы слишком, как и Греция. Даже для садика в «Шмелях» она выбрала не вовремя зацветавшую японскую сливу, нам пришлось посадить ее на место вишни, обильно покрывавшейся весной белым цветом.
Но горная долина дарила и такие дни, когда она была в замешательстве, однако свою таинственную связь со светом не утрачивала. Только свет тогда становился иным, лишенным блеска; озера, казалось, заливал нежный, прохладный свет северного солнца, скудный свет царства теней. В такую пору Энгадин становился для Руфи «норвежским», и она, похоже, любила его еще больше. В сумеречности этих дней не было охлаждения. Мотылек, что порхал на ее глазах в воздухе в ясные дни, улетал в «светлую ночь», которую она любила еще больше. А пыльца на его крылышках, блестевшая в свете погожих вечеров, превращалась в пепел просыпающейся преисподней. В одну из таких «светлых ночей», когда горы Верхнего Энгадина обступили ее, словно отары циклопических овец, она нашла смерть в воде, этом фосфоресцирующем зеркале ее погасшего эфира.
Когда дрожки, сделав большой разворот, тяжело преодолевали короткий подъем, Зуттер испуганно вздрогнул. Но напугавший его скрип исходил не от колес, а от скамейки, на которой, откинувшись назад, сидел человек и хрипел, сотрясаемый судорогами; лицо его было закрыто газетой.
— Стоп! — крикнул Зуттер кучеру.
Человек на скамейке опустил газету. Глаза его были полны слез, но теперь они широко раскрылись, и смех, только что сотрясавший его, постепенно затих.
— Эзе! — закричал он.
Это был Йорг фон Бальмоос, художник, он постарел, но нос его остался таким же вздернутым, а узко посаженные глаза смотрели по-обезьяньи живо. На нем была кожаная куртка поверх элегантного прогулочного костюма.
Дрожки остановились, кучер на козлах повернулся в их сторону.
— Я думал, тебе нужна помощь, — сказал Зуттер.
— Как всегда, Эзе, — засмеялся художник, — от тебя — всегда. Можно я прокачусь вместе с тобой?
Он не стал дожидаться ответа, хотя Зуттеру очень хотелось отказать: ему казалось, что над ним зло подшучивают. Но до «Вальдхауса» было уже недалеко.
— Что это тебя так развеселило? — спросил Зуттер.
— «Твой, как ты знаешь, умерший отец», — пишет один ваш брат рецезент о книге, автор которой не справился с экспозицией.
— Экспозиция — трудная штука для любого автора.
— Ты проводишь здесь отпуск? Как всегда? — спросил Йорг.
— Без Руфи, а в остальном — как всегда, — ответил Зуттер.
Так как он ни о чем больше не спрашивал, Йорг сказал:
— Мы готовим конгресс.
— И много вас?
— Только мои дамы, Лео и Ялу.
— А Зигги?
— Иногда заглядывает. Она называет себя Виолой. В угоду своей скрипке, но скрипка теперь — дело прошлое. Если она и приезжает, то не из-за нас. У нее тут есть парень, с ним она занимается виндсёрфингом.
Зуттеру бы лучше промолчать, но он все-таки сказал:
— Я подвез ее сюда. Совершенно случайно. Она голосовала на дороге.
— Виола никогда не голосует на дороге. Это не в ее характере.
— Мне показалось, ей нужна помощь, и я остановился. Случайно, как только что около тебя.
— Возблагодарим судьбу за такие случайности. Ты зайдешь к нам на минутку?
Дрожки подъехали к «Вальдхаусу», Йорг крикнул кучеру «стоп» и протянул ему купюру в сто франков.
— У меня нет сдачи, — сказал тот.
— Ничего, оставьте себе.
— Я еду дальше, — вмешался Зуттер. — Пожалуйста, не берите у него деньги!
— Ты этого не сделаешь, — закричал Йорг. — Лео убьет меня, когда узнает, что я отпустил тебя!
— Убьет непременно, у нее это здорово получается.
— Так уж у нас заведено, — криво ухмыльнулся Йорг.
— Лео меня только что проигнорировала.
— Этого не может быть. Исключено. Она тебя любит! Видно, она просто не узнала тебя. Из-за своей близорукости. Контактных линз она терпеть не может, а для очков она слишком красива.
— Ну так как же? — спросил кучер, все еще держа купюру в руке.
— Выпьешь у нас afternoon tea, — пародируя кого-то, жеманно произнес Йорг. — Задержишься всего на полчасика. А потом я отвезу тебя, куда захочешь.
Зуттер сошел с дрожек. Убегать от Лео вторично ему не хотелось.
37
Когда они вошли в «Вальдхаус», на Зуттера никто не обратил внимания, фон Бальмооса же приветствовали с той угодливостью, которая заменяет уважение, за что художник, по всей видимости, любил и ценил подобные заведения. Едва войдя в вестибюль, Йорг приложил палец к губам и показал на одну из кушеток с высокой спинкой.
Там сидели Леонора и женщина восточного типа с густыми иссиня-черными волосами, стянутыми на затылке в узел. На спинке висела шелковая белая накидка, которую она носила поверх черного плиссированного платья. Когда она поворачивалась в профиль, сходство с дочерью было просто потрясающим, казалось, речь идет об одной и той же особе, с той лишь разницей, что на этой был не светлый, а черный парик. Женщины склонились над какой-то настольной игрой.
Йорг взял Зуттера за локоть и втащил в просторный зал со свисавшими с потолка люстрами; в зале там и сям группами сидели отдыхающие.
— Сядем на сиреневые стулья или на зеленые? — спросил Йорг. — Зеленые лучше подходят к твоему костюму.
Он явно нервничал.
— Они играют в японские шашки. А японские шашки — святое дело. Когда Лео и Ялу вдвоем — это тоже святое дело. Нельзя мешать!
— Не то одна из них тебя прикончит.
— Ты прав, — засмеялся Йорг. — Но нам с тобой тоже есть чем заняться. Что будешь пить? — спросил он, когда перед ними возник официант. — Рекомендую коктейль «пимм номер два».
— Чай, пожалуйста, — сказал Зуттер. — А где же Зигги?
— Виола, — поправил его Йорг. — Не знаю. Знаю только, что, когда Ялу здесь, Виола где-то там. Так они и живут врозь — мать и дочь.
— Я ничего о вас не знаю.
— Вместо введения: вот моя визитная карточка.
Художник запустил руку в нагрудный карман и вытащил кипу почтовых открыток. На верхней — изображение выразительной скульптуры, какие встречаются на латинских кладбищах, чаще всего на могилах молодых женщин. Из расселины в скале выглядывает молодая женщина; грациозно подняв руку, она упирается ладонью в крышку. Еще пластичнее изображение ребенка, выбиравшегося из открытой щели; тугощекому ангелочку явно неуютно в этой пещере.
— Весьма мило, — похвалил Зуттер, — но, кажется, не твоя работа.
— Не я сделал, но я нашел это. Твое здоровье! — Йорг поднял бокал с коричневатым напитком, в котором плавала красная вишня. На всех открытках был один и тот же мотив.
— Ты не так ее держишь, — сказал фон Бальмоос, — женщина не стоит, а лежит. Это надгробная плита. Благочестивые стихи, которые ты не можешь разобрать, принадлежат Галлеру. Середина восемнадцатого века. И знаешь, где я это нашел?
Зуттер покачал головой.
— В Хиндельбанке, той самой деревне, где находится женская тюрьма. Плита лежит в церкви, и никто об этом не знает. И это при том, что когда-то она была объектом, к которому устремлялись чувствительные паломники.
— Ты, значит, посещал Ялуку в тюрьме?
— Ах да, она же моя жена, разве ты не знал? Первое время Виола, тогда еще Зигги, не хотела ездить со мной, но Лео была неумолима: ехать и никаких гвоздей. И когда мы наткнулись на эту плиту, между нами что-то произошло. Что? Скажу, если ты меня поймешь. Лео тогда начала строить новую жизнь, и я, как и все мы, стал ее частью. Видишь ли ты на открытке то, что вижу я? Нет? Тогда слушай. Малышке тогда было девять лет. Когда мы обнаружили эту церковь, она просиживала в ней часами. Из-за изображения. Она словно присматривала за ребенком. Прямо-таки идеальная нянька. Но мне надо было брать ее с собой в тюрьму. О чем бы еще я мог говорить с Ялу? Между нами все было кончено. Но не между ней и Хельмутом, должен тебе сказать. И понадобилась Лео, чтобы избавить ее от власти покойника, Лео — и это изображение.
Он сунул руку в открытый ворот рубашки, из которого выбивались густые курчавые волосы, и вытащил за цепочку медальон: все та же молодая женщина в приоткрытом гробу, но уже без младенца.
— У Зигги было две матери, — продолжал Йорг, — одна заключенная, ставшая ей чужой, другая всемогущая, Лео. В церкви Хиндельбанка ее удочерила еще одна, третья, на этот раз на изображении присутствовала и сама Зигги — ребенок, рвущийся на свободу. Этой матери она могла молиться. Никто, Эзе, молиться ее не учил. Она сама придумала себе молитву. Часами сидела она перед «тетей», — так она звала всех женщин, которые для нее что-то значили, в том числе и свою мать, — и молилась. А однажды принесла с собой скрипку и играла для нее. Церковь в Хиндельбанке реформатская, она почти всегда закрыта. Но Зигги познакомилась с женой дьячка и брала у нее ключи. Встав на колени перед гробом и помолившись, она играла для матери и ребенка. Играла Баха, Гайдна, Моцарта, Бруха — она ведь удивительно талантливая скрипачка. Или, как выразилась жена дьячка, благочестивое дитя. Она не знала истории надгробного памятника, она молилась и играла собственную историю. Когда я играю, говорила она, ребенок приходит в мир… Потом она играла и в тюрьме, и не только для своей матери, а для каждой заключенной в отдельности, и тюремное начальство разрешало ей это. Она помогала им обрести новую жизнь. Она успокаивала женщин, Эзе, она давно уже не была просто ребенком. Она и матери помогла вернуться к жизни. Лео говорила: она дарует женщинам воздух жизни. Своей музыкой учит их дышать по-новому. Благодаря ей я понял, что значит избавление. Это когда избавляют от судорог. Я нуждался в этом, Эзе, моя жизнь превратилась в каторгу, мое искусство — в сплошную судорогу. Я был мертвее Хельмута, большим невольником, чем эти женщины…
А потом я растлил ребенка, Эзе, — в глазах Йорга появился странный блеск. Зуттер недоверчиво уставился на него и потупил взгляд. — Это случилось перед Рождеством, мы возвращались из Хиндельбанка. Уже вечерело, но ей снова захотелось в церковь, к своей «тете». Когда мы подъехали к туристской базе, где я обычно покупал ей мороженое, всегда одно и то же — на палочке, она вдруг ни с того ни с сего сказала: «Йоргли, это и у меня есть». Йоргли — так она меня называла. «Смотри, — показала она на свой живот, — то, что в гробу, есть и у меня. Там у меня женщина и ребенок». Почтовая открытка лежала в бардачке, она ее достала. Мы сидели в машине на стоянке у туристской базы, ты знаешь это место. Здание в виде двойной оболочки. Зигги включает освещение в салоне и стягивает с себя трусики. «Вот, — говорит она и раздвигает двумя пальцами свою щелку. — Пощупай».
Йорг замолчал. Зуттер сидел не двигаясь.
— С тех пор, — продолжал художник, — это повторялось каждый раз. Мы приезжали в женскую тюрьму, встречались с Ялу, Зигги играла на скрипке, а я ждал внизу. Я бродил вокруг тюрьмы, как пес, который хочет только одного — попасть внутрь. Когда она наконец возвращалась, держа в руке футляр со скрипкой, мы шли в церковь, она молилась со своей «тетей», а я сидел на хорах. Когда потом она показывала мне свой «гробик», на туристской базе, я гнал от себя похотливые мысли… Совсем она не раздевалась никогда. «Ты можешь видеть только это, — говорила она, — только ничего не говори Ялу, иначе она убьет и нас тоже». «А Лео?» — спросил я. «Лео и так все знает, ей и говорить не надо». Тогда-то и пришел конец моему искусству, Эзе, но ребенку я не причинил зла. Клянусь тебе. Не с девятилетней же девочкой этим заниматься. Я лишь делал то, чего ей хотелось. А тринадцатого февраля, в этот день мне исполнилось пятьдесят шесть, Лео сказала мне: «Йоргли, этого я не прощу тебе никогда». С тех пор она и вертит мной, как хочет. Больше в Хиндельбанк я не ездил, Зигги тоже. Туда стала ездить Лео. Она воспользовалась случаем, чтобы сделать из нас совсем других людей. Прежде всего она решила развестись со мной. Потом сблизилась с Ялу и предназначила ее мне в жены. Тем самым она спасла ее от высылки из страны, а я получил свое домашнее задание. В прежние благочестивые времена это называлось браком святого Иосифа, и мне, естественно, не полагалось рассматривать это как наказание. Деятельное раскаяние, Эзе, а что до моих плотских желаний, то и вовсе бездеятельное. Да и желаний этих у меня почти не осталось. Когда мы с Ялу поженились, она, расколдованная принцесса, увидела в этом простую формальность. Мне навязали новое поле деятельности, Лео дала понять, что она думает о моем искусстве, и оно стало для меня побочным занятием. Зачем человеку рыться в отбросах, когда на небесах столько сокровищ? Грехи мои были мелкими и неаппетитными, Эзе, так, мальчишеский порок.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил Зуттер.
— Затем, что ты должен взглянуть на почтовую открытку. По-твоему, скабрезная? Нет, чистейшая невинность и голая анатомия. Девочка продемонстрировала мне и то и другое. Эзе, ну при чем же тут мы? Разве мы создали человека?
Тетя, — продолжал он, — в восемнадцатом веке была женой священника, которого звали Лангхас. Так вот говорят, что жена его была красивейшей женщиной в округе. Скульптора звали Наль, он был пруссак датского происхождения, известный мастер, сбежавший от Фридриха Великого. Владельцы замка Хиндельбанк заказали ему надгробный памятник своему отцу — мошеннику, каких поискать, — полководцу, воевавшему то на одной, то на другой стороне, продававшему своих подданных тому, кто больше заплатит, менявшему веру, как меняют жен, и ставшему бургомистром старого Берна, который он довел до краха. Истинно художественная натура, Наль высек ему такой надгробный памятник, какой он заслужил, помпезный, в стиле барокко, как раз то, что надо, изобразив на нем всех добрых духов древности отвернувшимися от него. Но затем понадобилось сделать еще один памятник, той, которую скульптор предпочел бы видеть живой. Это была прекрасная жена пастора. Она скончалась во время родов накануне Пасхи, вслед за ней умер и ребенок. И в этом памятнике, Эзе, он дал волю своим чувствам и сотворил чудо воскресения. Он изобразил прекрасную покойницу и щель, из которой появился ребенок. Могу поспорить, что при этом он испытывал к ней влечение. Малышка верно разглядела, что ее тело просыпается, и решила воспользоваться моим инструментом. И с тех пор, Эзе, она на меня и смотреть не хочет. Вот уже восемь лет я для нее пустое место.
Зуттер взглянул на собеседника, который был весь в поту и обезьяньи глаза которого выражали муки творения. Впервые он увидел в нем художника, от которого отвернулись все добрые духи.
— Она читает твою книгу, — сказал Зуттер, — выучила ее почти наизусть.
— Какую книгу? — удивленно спросил фон Бальмоос.
— Византийский сонник, который ты ей подарил.
— В самом деле?
— И чем же ты теперь занимаешься? — спросил Зуттер.
Йорг заметно оживился.
— Забочусь о нашем деле. Оно процветает. Лео создала школу, число ее приверженцев растет, трубы дымят, а дышать хочется всем. У нас появились филиалы в пяти странах. Мы дышим глобально. В конце две тысячи второго года мы создадим Open Air for Breath в Айерс Роке, фантастический центр энергетической подпитки. Мы изменим мир, он в этом нуждается. — Йорг криво усмехнулся. — «Шмели» живут, Эзе, и многие ветераны вносят свою лепту, не только твоя Руфь.
— Руфь? — удивился Зуттер. — Она состояла в вашем союзе?
— Ну да, ты же ее знаешь. Всегда платила раньше других. Сегодня деньги поступают регулярно, но тогда, в самом начале, и несколько сотен тысяч были серьезной суммой. Лео рада, что могла помогать Руфи — вплоть до последнего дня.
— Ага, — сказал Зуттер.
— А теперь расскажи о себе, — попросил Йорг.
— О чем тут рассказывать? Вот думаю, что делать дальше. Я оставил машину в долине Фекса.
— И спустился сюда на дрожках?
— Хотел освежить память о прошлом.
— В таком случае я отвезу тебя к твоей машине.
— Я лучше пройдусь пешком.
Лицо Йорга потемнело.
— Эзе, — сказал он, — есть еще кое-что, о чем тебе надо знать.
— На сегодня я узнал достаточно.
— А вот и Ялу, — сказал фон Бальмоос.
Она и в самом деле шла к ним, так стремительно огибая группы сидящих в мягких креслах людей, что ей приходилось придерживать руками светлую накидку, а складки на платье, казалось, не поспевали за ее движениями. Все в этой маленькой женщине было каким-то опрометчиво-торопливым, но при этом никак не сказывалось на ее достоинстве; подбородок, веки, волосы, накрашенные светлой помадой губы — все в ее лице было несколько чрезмерным, даже тяжеловатым. Зуттер не видел ее со времени судебного процесса. Выглядела она женственнее, чем восемь лет назад, но эти годы сделали ее подвижнее, почти омолодили. Теперь он впервые услышал ее высокий, слегка певучий голос, она строила фразы точно, с долей искусственности, но ее немецкий, если не считать напевной интонации, уже никак не выдавал происхождение Ялуки. Она вся сияла, стоя перед Зуттером, который тоже поднялся со своего места.
— Господин Гигакс! — воскликнула она.
Он не знал, какая у нее теперь фамилия, поэтому с легким поклоном произнес:
— Госпожа Ялука!
Она протянула ему снизу вверх маленькую руку, словно приглашая на менуэт; эту ручку Виола от нее не унаследовала. На секунду ему показалось, что Ялука опустилась на пол — это она сделала книксен, усвоенный за время ее жизни в Германии.
— Ну как, выиграла? — спросил, сидя в кресле, муж. Она оставила его вопрос без ответа.
— Я безумно рада познакомиться с вами, — сказала она. — Благодарю вас за все, что вы для меня сделали. Лео дала мне ваши книги.
«Какие еще книги? — подумал он. — Ну да ладно».
— Вы замечательный человек! — воскликнула она, и Зуттер почувствовал, что надо с этим кончать, так как люди в соседних креслах уже начали посматривать в их сторону.
— А где же Леонора? — спросил он.
— Ей надо немного отдохнуть, но она передает вам большой-большой привет, — сказала Ялука с преувеличенным почтением.
— Я имел удовольствие подвезти сюда вашу дочь.
— О, Виола сейчас на озере. Она всегда на озере. Где вы остановились?
— В пансионате фройляйн Баццелль, как обычно. По крайней мере, надеюсь на это. Я не уверен, что для меня там найдется комната.
Она закрыла свои глаза-щелки.
— Ваша жена, — тихо сказала она.
— Да.
— Я вам так сочувствую, — проговорила она и вдруг в испуге широко открыла глаза. — Вам не дают комнату? — спросила она таким тоном, словно речь шла о голодной смерти целого народа. — Но почему? Почему вам не дают комнату, в которой вы всегда останавливались с женой?
— Собственно, пансионата больше не существует, — сказал Зуттер. — Его владелица скончалась. Теперь там одна фирма проводит свои семинары.
— Владелица умерла, и вам об этом не сообщили? — дрожащим от возмущения голосом спросила она.
— Ялу, — вмешался фон Бальмоос, — может, ты присядешь? Зачем устраивать сцены на глазах у всех?
Она снова не обратила на него ни малейшего внимания и осталась стоять. Пришлось стоять и Зуттеру.
— Не беспокойтесь, — сказал Зуттер, — я найду, где остановиться.
— А если в «Вальдхаусе», Эзе? — предложил фон Бальмоос. — Хочешь, я спрошу у администратора? Будешь моим гостем.
И тут произошло нечто, чего Зуттер совершенно не ожидал. Ялука бросилась ему на шею. Она обняла его и положила голову ему на грудь. Он почувствовал, как она всем телом слегка прижалась к нему. Ощущение, которое он испытывал, только когда брал уроки танцев. Он осторожно взял ее за плечи, которые вздрогнули от прикосновения его рук, но так и не решился отодвинуть ее от себя.
Все вокруг внимательно наблюдали за ними.
— Не уходите, — услышал он ее голос.
Чтобы внятно, преодолевая смущение, ответить ей отказом, ему нужно было отодвинуть ее, но она сама стремительно откинула голову и решительно повторила:
— Не смейте уходить!
Он улыбнулся и пожал ей руку, но этот его жест остался без ответа.
38
Зуттер и фон Бальмоос молча шли обратно в долину Фекса.
— Вот видишь, — сказал Йорг.
— Вижу, только не знаю что.
— Вот уже восемь лет ты злой дух моей семьи.
— Объясни.
— С удовольствием, господин кукловод. Одна из твоих кукол имеет к тебе претензии. Восемь лет танцует она под твою диктовку. Представление длится по двадцать четыре часа ежедневно и называется «Многоженство в калмыцкой семье». Оригинальный сценарий. Откуда только ты его позаимствовал?
Зуттер молчал.
— Вот тебе подлинная история человека, который разбогател. После суда над Ялу мне пришлось посещать ее в тюрьме и заниматься ребенком. Через два года я на ней женился, по настоянию Лео, своей — как это ты изволил выразиться? — «старшей жены». Бухгалтерией я занимался и раньше, но это были только цветочки. Теперь у меня появилась большая калмыцкая семья. Нашему общему ребенку нужно было брать уроки игры на скрипке. А ты знаешь, сколько стоит час занятий у Ульрики Пульт? Скрипку пришлось отложить в сторону — пришла очередь платить за интернат. Я оплачивал кровать принцессы, потом горошину, из-за которой ей понадобилась другая кровать, потом эту другую кровать, и, разумеется, платил за королевство, полагающееся принцессе. И не забудь: все это время я расплачиваюсь за презрение, которое испытывают к злому и глупому отчиму. Ему следует заняться дыхательной гимнастикой, но только в качестве коммерческого директора. Тут уж не до искусства. Я ценил в тебе сторонника соразмерности, Эзе. У наказания должны быть свои границы. Я же расплачиваюсь до сих пор, жертвуя всем, что у меня было, за портрет калмычки, который я написал по просьбе ее незадачливого супруга — написал почти задаром. Тут нечто большее, чем просто творческая неудача. Теперь портрет висит у Шпитцера, адвоката Ялу, — помнишь еще этого типа? Лео подарила портрет ему — в дополнение к солидному гонорару, который оплатил я. И висит он теперь в салоне Шпитцера — в качестве conversation piece. Но за все это пришлось расплачиваться деньгами и в известной мере потерей лица. А вот за портрет, который нарисовал ты, Эзе, я расплачиваюсь своей жизнью, — расплачиваюсь за твою умело сочиненную фальшивку. Потому что калмыки и слыхом не слыхивали о полигамной семье, которую ты нам приписал. Им незнакома семья, в которой две, три, четыре женщины дружно живут с одним мужчиной. У них и намека нет на бесшабашный тройственный союз во главе с патриархом. Это твоя выдумка, но она пришлась кстати в омерзительной семье Бальмоосов. Дамы чувствуют себя в ней как рыба в воде.
— Так вот почему ты в меня стрелял, — сказал Зуттер.
Фон Бальмоос остановился.
— Что ты такое несешь?
Зуттер в двух словах рассказал о своих подозрениях.
— Я слышал о том, что с тобой случилось. Но нет, это был не я. — Он улыбнулся, и улыбка его показалась Зуттеру непринужденной. — Эзе, не будь у нас альтернативной службы, я был бы полным отказником. Я в жизни не держал в руках оружия.
Он снова остановился.
— Ты навел меня на мысль, — сказал он. — Моя младшая жена стреляет, а старшая берет у нее уроки стрельбы. Разумеется, речь идет о совершенно новой форме абсолютного присутствия духа: ты попадаешь в цель, если что-то в тебе стреляет само собой. Тогда уж не промахнешься, пуле остается лишь уведомить цель о скорой встрече. Правильно дышать или метко стрелять — для такого мастера, как Лео, без разницы.
То и дело останавливаясь, они подошли к машине Зуттера. Внизу, в долине, уже сгущались сумерки, кое-где в домах зажегся свет. На взгорьях, тянувшихся вдоль лощины и усеянных дачными домиками, еще лежал красноватый туман, с которым прощалось солнце. На ветровом стекле Зуттерова «вольво» торчал, прижатый «дворником», квиток с требованием уплатить штраф.
— Это все, что ты собирался мне поведать? — спросил Зуттер, шаря в карманах в поисках ключей.
— Нет, — ответил фон Бальмоос, — я хотел тебе сказать, что я переспал с Руфью.
Зуттер вцепился в дверцу, которую успел открыть.
— Когда?
Йорг задумался.
— Кажется, осенью тысяча девятьсот девяносто пятого, после моей женитьбы на Ялу, с последующей потерей всяких контактов: она запретила мне прикасаться к ней.
— Где это было?
— Здесь.
— Этого не может быть.
— Ты тогда уехал из пансионата, твоя газета вызвала тебя на какую-то конференцию.
Зуттер с неохотой припомнил этот факт. Речь шла о репортаже, в котором он зацепил как следует одного прокурора, и тот стал угрожать газете судом за оскорбление личности. Надо было решать, топить ли прокурора и дальше, пойти с ним на мировую или ограничиться публичным извинением.
— Ага, — хрипло проговорил Зуттер. — И как же это было?
— Я приехал сюда из Касте, — ответил фон Бальмоос, — один, после ретроспективной выставки в «Кунстхалле», в полнейшем расстройстве. Из-за разгромной рецензии, появившейся в твоей газете.
— Давай ближе к делу.
— Сначала мне нужно было прийти в себя, позволь тебе сказать. Здесь я не только совершал прогулки. Дважды я заблудился в тумане. А однажды заночевал в горах.
— Я признаю за тобой любые смягчающие обстоятельства, — сказал Зуттер.
— К сожалению, ты не сможешь этого сделать. Я тогда думал, что на всем свете нет человека несчастнее меня. Но я заблуждался. Каждый вечер я сидел на камне Ницше. Шел дождь, я этого не замечал. Возвращаясь через Плаун да Лей, я увидел женщину, одиноко сидевшую на скамейке. Я ее не узнал. Дождь лил все сильнее, у нее не было зонтика, по ее лицу текли слезы.
— Дальше, дальше, — торопил Зуттер.
— Я остановился и спросил, не могу ли ей помочь. Только тогда я узнал Руфь и набросил ей на плечи плащ.
— А заодно и обнял за плечи.
— Само собой, — подтвердил фон Бальмоос, — и проводил ее через плато.
Зуттер сел за руль. Фон Бальмоосу пришлось наклониться, чтобы не слишком повышать голос.
— Проводил до самого пансионата?
— Никогда еще я не видел ее такой убитой.
— Никогда? — спросил Зуттер.
— Мы знали друг друга до вашей женитьбы.
— Ну да, в «Шмелях».
— Нет, раньше. Она общалась с нами еще в Париже. Была близкой подругой Лео.
— Давай заканчивай, — сказал Зуттер. — Куда ты ее отвел?
— Она сказала, когда обрела способность говорить: «Это сидит у меня в груди, Йорг, мне уже не жить, я не могу говорить». — «Но ты же сейчас говоришь со мной, успокойся». — «Говорю, но опухоль осталась». — «Оставь, сказал я, никакая это не опухоль».
— Ты это сразу почувствовал, — сказал Зуттер.
— Я это определил, когда мы оказались в номере.
— До того или после?
— До, если это так важно.
— Руфь умерла не от рака груди, — сказал Зуттер.
— Что этого не случится, я мог бы сказать ей, будучи профаном в таких делах.
— Когда речь о грудях, тут ты далеко не профан, — сказал Зуттер. — И после всего этого ужаса она снова стала почти как новенькая.
— Слушая тебя, Эзе, я начинаю понимать, почему Руфь не могла говорить.
— И знаешь, отчего она умерла.
— Нет, но думаю, что виной тому ваш брак.
— Вот как?
— Должно быть, ты совсем не знал ее.
— Коли так, то мне остается только поблагодарить тебя за то, что ты соизволил переспать с ней.
Йорг стоял, Зуттер сидел за рулем, в это время мимо них проехали дрожки с пожилыми японцами; одна женщина робко им кивнула. За дрожками медленно ехал черный лимузин немецкого премьер-министра, которого вынудили отказаться от своего поста, так как уже после окончания войны он, будучи судьей на флоте в Норвегии, приговорил молодого человека к смерти за дезертирство. Что еще вчера было правом, приводил он довод в свою защиту, не может в одночасье обернуться своей противоположностью.
39
Когда они подъехали к «Вальдхаусу», Йорг остался сидеть в машине.
— Теперь ты должен знать все, — сказал он.
— Не многовато ли для одного раза?
— Но не здесь, поехали к камню Ницше.
Зуттер молча отпустил ручник. Машина покатилась вниз, миновала деревню. Они припарковались у гостиницы «Альпийская роза» и пошли к озеру. Время близилось к вечеру, был тот час, когда близкое кажется далеким, а далекое неосязаемо близким, когда окутанные туманом горы как бы парят в воздухе.
— Ты помнишь Love Parade тысяча девятьсот девяносто пятого года? — спросил Йорг, когда они подошли к лодочной станции, откуда начинался подъем на полуостров.
В августе город превратился в «пульсирующую массу», это был последний август в жизни Руфи.
— Кажется, в тот день я куда-то улетал, — сказал Зуттер.
— Не помнишь куда?
— Помнится, я ехал в машине в аэропорт и услышал по радио рекомендацию «объехать город стороной». Мне нужно было купить хлеба на воскресенье и еду для кошки. Магазины в аэропорту в субботу и воскресенье работают, там за эскалатором есть единственная булочная, где хлеб пахнет детством.
— Ты стоял на смотровой площадке и наблюдал за самолетами, сказал Йорг, — а рядом с тобой стояли две пожилые немки, которых ты шокировал.
— Ага. И чем же?
— «Вот, наконец, нечто позитивное», — отозвались они о Love Parade, на что ты возразил: «Я бы всех этих позитивных поставил к стенке».
Зуттер невесело рассмеялся.
— Должно быть, нечто подобное я прочитал у Ницше, — сказал он. — Я бы расстрелял всех антисемитов, писал он сестре, которая сама была антисемиткой. В ту пору на него уже стремительно наваливался мрак безумия.
— И на тебя тоже. Немки приняли твое замечание на свой счет.
— Просто глупое изречение.
— Опасное для жизни. То, что ты изрек, услышали женщины-агенты.
— Женщины-агенты?
— Агенты дыхательной терапии. «Я бы всех этих позитивных поставил к стенке» — ты хоть понимаешь, как можно истолковать эту фразу?
— Нет.
— Слова можно понимать так и этак. Резкий ветер оттачивает их с обеих сторон, словно ножи. С какой стороны за них ни возьмешься, все равно порежешься. Наше время понимает только шутку. Это значит, Эзе, что оно не понимает уже никого. Обе немки могли услышать в твоих словах угрозу. Быть может, они как раз возвращались домой после дыхательной терапии у Лео.
— Не сумасшедшие же они в самом деле, — заметил Зуттер.
— Что значит сумасшедшие? Когда мы еще жили в «Шмелях», у Лео была маленькая соблазнительная «лавка здоровья». Дыши красиво. Стимулируй выделение желчи печенью. Укрепляй иммунную систему.
— Руфи это не помогло.
— Я думал, эта терапия нужна Лео, чтобы чем-нибудь заняться. Все свое время я отдавал ей. Рядом со мной осталось место только для одного человека — для специалистки по умению жить. Она вяжет пуловеры и печет пироги, он крадет коней. Мужчина обязан окунаться в чужую жизнь, зная, что дома его ждет родная душа, которая только им и дышит. Ты можешь себе представить, что уже тридцать лет она живет одной мыслью: как бы меня унизить? Тут нужны тренированные легкие, Эзе, в сравнении с ней я — жалкий астматик. По ее милости я оказался выброшенным на мель, где мой вес художника уже ничего не значит и где мне придется околеть.
Йорг остановился, глядя прямо перед собой.
— У нас процветающее дело, Эзе. Первое время мы вдыхали в себя антитела, накапливая запасец. Занимались дыхательной гимнастикой, избавляя людей от потливости ног, от инфаркта и любовной тоски. Сегодня мы уже не исцеляем клиентов от тех или иных недугов, нам этого мало. Симптомами пусть занимаются мелкие лавочники. Возиться с антителами en détail, по мелочам, нам уже не с руки. Мы все тело переделываем в антитело. Нам помогает страх смерти, Эзе, вот наш материал и наш источник жизни. Кто делает на него ставку, тот избавляется от забот и оказывается в самом прибыльном бизнесе, который когда-либо знало человечество. Страх смерти беспределен.
Зуттер пошел дальше. Йорг, тяжело дыша, последовал за ним и схватил его за руку.
— Почему в инсценировках Fun and Games отсутствует всякое содержание? Почему на Love Parade на улицах танцуют только раскрашенные телеса? Потому что они всего лишь оборотная сторона страха смерти. «Вы в играх и шутках проводите жизнь? Так и надо, друзья! / Это трогает душу мою, ибо вами отчаянье движет». Могу поспорить, что новый тип человека не будет понимать даже междометий. Ему будут понятны только слова вроде вокзал, peace, love и ecstasy, этот тип ничего собой не будет представлять. Абсолютно ничего, как и сама жизнь. Дыхание пустоты, Эзе, его надо только уловить. И использовать. Лео это умеет.
По дороге к озеру то и дело приходилось одолевать крутые подъемы, и Зуттер не без удовлетворения отметил, что его спутник дышит чаще, чем он сам.
— Вначале я был у Лео сутенером: люди искусства нуждаются в дыхательной гимнастике. Толстяки, случалось, уже подумывали о близком конце, но стоило им подышать вместе с Леонорой — и они снова оказывались на коне. Мне не полагалось знать, как далеко заходит моя старшая жена в своих услугах клиентам. Но скоро уже она стала поставлять мне клиентов. У Лео оказались длинные руки. И ими она выставила меня за дверь. После истории с Зигги она могла столкнуть меня в пропасть.
Тем временем они подошли к памятному камню.
— «Будь осторожен, человек», — прочитал Йорг фон Бальмоос. — Вот он, Эзе, голос глубокого мрака. В Европе и во всем мире есть несколько сот человек с положительной реакцией. Я имею в виду дыхательную реакцию. Они заражены возбудителем, который в тысячу раз токсичнее вируса СПИДа. Возбудитель страха смерти. Кто хочет забыть о нем, приходит к нам. Но горе тому, кто помешает нам позитивно мыслить.
— Кому это «нам»? — спросил Зуттер. — Вы что — секта?
— Нам это ни к чему. Ты разве до сих пор не заметил, что все вокруг построено по принципу секты? Пару лет назад я с Лео побывал на выставке пластификатора, точнее, Лео со мной, там она мне показала, где раки зимуют и что такое искусство. Это были экспонаты, которые умелый хирург сделал из людей — правда, им прежде пришлось умереть. Но они не позволили безропотно кремировать или похоронить себя, а в виде экспонатов из сухожилий и нервов родились для нового мира. Увидеть этот мир они не могли, зато могли показать себя — и их увидели. Хирург-художник разрезал их на тончайшие пластинки. Затем растянул, оставляя большие промежутки, на семь метров в длину. Он облагородил заурядное лицо, превратив его в золотую маску, и посетители смотрели сквозь него. Никто не оставался равнодушным. При желании человека могут препарировать в античного дискобола, Эзе. Или выставить в виде беременной женщины, аккуратно разрезав в длину вместе с зародышем в чреве, слои которого напоминают кондитерское изделие, — старый Наль со своей скульптурой прекрасной жены священника не идет с этим ни в какое сравнение. Публика ходит на цыпочках по огромному выставочному павильону, в котором можно было бы продавать ванны или дезинтеграторы. А теперь это молельня с комнатой ужасов.
Я наблюдал за публикой, Эзе, как она обнюхивала эти памятники удавшейся смерти — похотливо и благоговейно: мол, есть же люди, которые решились так себя увековечить! В углу выставочного зала чудо-доктор положил книгу отзывов. Список очередников. Несчастные восторженно приветствовали в нем светило науки, благодетеля человечества, вершину благочестия. Просили и с ними проделать то же самое. Все, все хотели встать в очередь к чудо-доктору. Все жаждали ультимативной косметики, которая им ничего не будет стоить, если не считать маленького отрезка жизни! Я отыскал Леонору, которую все еще считал примерной женой, охраняющей покой художника. И что же я увидел? Ее глаза сияли! Тогда-то я и понял, Эзе, что пробил час полуночного мрака. Лео открыла для себя величайший черный рынок мира. На нее снизошло озарение. Она стала вампиром… Все, все хотят стать тем, чем они и так являются, — артефактами. Ну как тут еще заниматься искусством? Ведь это все равно что делать холодильники для Северного полюса! Дыхание, объяснила мне Лео, когда мы ели черничный пирог, — это текстура без материи. Но когда правильно втягиваешь в себя воздух, он соединяется с клеточной тканью, поддерживает ее, преображает, обновляет все тело. «Йоргли, — сказала она, — я тку своему „внутреннему“ человеку праздничную одежду, прекрасную, как фата невесты, прочную, как волосы феи, легкую, как ветер. Я открываю для него небо, где он может летать». Единственное, чего она не сказала, но это подразумевалось само собой, что от смерти есть одно надежное средство.
— Смерть, — сказал Зуттер.
— Вопрос только в том, как ее обставить. Лео планирует праздник прощания в виде фейерверка или ракеты с двумя ступенями. Первую мы зажигаем на Эйерс-Рок. Мир затаивает дыхание. Вакуум аккумулирует энергию, накапливает ее под самую завязку. Через три года — взрыв, и мы отрываемся от земли. Мир расстается со своей историей, издавая протяжный вздох. Тут-то и приходит конец вашему Вечному возвращению, господин Ницше.
— А последняя ступень? — спросил Зуттер. — Где она взлетает?
— У истоков Нила. В Африке земля впервые вдохнула в себя человека, в Африке она снова избавится от чужеродного тела.
— Зачем твои дамы учатся стрелять?
— Кто не умеет задерживать дыхание, тот рискует прежде времени исчезнуть с лица земли. Недавно Лео перелистывала газету в поисках траурных объявлений. Все еще самая сильная страница в твоем издании. Там она наткнулась на фамилию одного члена правления многих советов. Он был ее клиентом — и моим тоже. И вот отправился в мир иной. «Да, — сказала Лео, — Нигг выпустил его из своих рук». Нигг — это главный врач городской больницы.
— Знаю, — сказал Зуттер. — Я только что видел его в пансионате Баццелль. Он приехал на семинар.
— Ты встретишь там немало клиентов Лео.
— А что же две немки в аэропорту?
— Ты вполне мог там вынести себе смертный приговор.
— Йорг, но это же детские забавы.
— Не скажи. Дети ведь не знают жалости. У тебя нет детей, иначе ты бы это знал. Судебного репортера такие вещи не должны бы удивлять.
— Давай присядем, — предложил Зуттер.
Скамейка у камня Ницше освободилась. Юная парочка, любезничавшая на ней, ушла — видимо, ей мешали разговаривавшие вполголоса старики.
Сквозь низко нависшие ветви Зуттер смотрел на воду; у берега, в тени, она казалась темнее обычного.
— У тебя мания преследования, — сказал он.
— И это говорит человек, которого Лео держит в своих руках. Давно.
— Что-то я этого не замечал.
— Чем меньше замечаешь, тем цепче она тебя держит, — сказал Йорг. — Мир кишит черными дырами. Астроном их тоже не видит. Он только фиксирует перемены в их окружении. Каждое движение изгибается, в пространстве появляется кривизна. Сила притяжения действует повсюду. Тебя окунают в нее, сминают, добираясь до самого ядра. И вот ты уже такой добренький, каким никогда не был.
Йорг замолчал, так как на дороге послышались быстро приближавшиеся шаги. В просветах между ветвями замелькал небесно-голубой тренировочный костюм, вскоре можно было увидеть и того, на ком он был надет. Пробегая мимо, человек, улыбнувшись, поднял для приветствия руку, и Зуттеру показалось, что он уже видел его в пансионате. Фон Бальмоос посмотрел ему вслед.
— Это бегают зомби, — сказал Йорг. — Бегут навстречу своему концу, по десять километров ежедневно. А когда придет Судный день, у них будет только тщеславное желание выглядеть помоложе, up to date, just in time.
— He нравятся мне твои фантазии, — сказал Зуттер.
— Потому что они не твои? — мрачно рассмеялся Йорг. — Разве моя большая калмыцкая семья не заслужила светопреставления? Эзе, из-за твоих чудных фантазий я попал в такие жернова, которые перемололи меня в порошок, словно Макса и Морица. Вот уже восемь лет я только тем и занят, что притворяюсь личностью, которую зовут Йорг фон Бальмоос. Когда мне стало не хватать дыхания, вместо меня задышала Лео. Всего лишь маленькой жертвы требует она — чтобы я был своей собственной тенью.
— Сегодня ты поразил меня в самое сердце, — признался Зуттер. — Такого со мной еще не случалось.
Йорг поднял голову и уставился на Зуттера. Потом закрыл лицо руками, и Зуттер услышал стон, который ввел его в заблуждение несколько часов назад.
Йорг запустил руку в нагрудный карман своей кожаной куртки, вынул оттуда камешек и раскрыл ладонь.
— Тебе он знаком?
Зуттер молчал.
— Ей тогда было семнадцать, как сейчас Виоле, — заговорил Йорг, — и она впервые отправилась в путешествие. С подругой. Иначе тетя ее не отпустила бы. Но этой подругой был я. Я был на два года старше ее и учился в Высшей художественной школе. За год до этого я побывал в Греции, в одиночку. После этого я уже не сомневался, что буду художником. Надо было только стать самим собой. Я был так переполнен своим призванием, что мне хотелось все превращать в искусство. И всех, кто оказывался вблизи меня, в художников. Ты слышал, как смеется Руфь? «Я стану врачом, — заявила она, — и буду все время опускать тебя с высот искусства на грешную землю». Мы разбили палатку там, где меня поразил в сердце Аполлон, где суша заканчивается мысом Сунион. За спиной у нас высились белые колонны, а мы сидели на берегу моря и ждали восхода солнца. Мы почти не спали: вот сейчас мир откроет свои глаза. Часами сидели мы молча, на наших глазах рождался новый день. Земля вокруг нас была усеяна обломками храма Посейдона. Руфь подняла два мраморных осколка и один дала мне. Я всегда носил его с собой. Он твой.
Зуттер взял у него камень и зажал в кулаке.
— А я и не знал, что Руфь бывала в Греции, — сказал он.
— С ней я мог бы жить, — проговорил Йорг.
— А я — нет, — сказал Зуттер.
Он взвесил камень в руке. Зуттер родился левшой, и ему пришлось переучиваться. Однако для бросков он все же пользовался более сильной левой. Когда он швырнул камень вверх, тот на миг поймал искорку света, уже отступившего из лощины; увидеть, как он упал, они не могли, да и удар о землю поглотила тишина.
40
Борода у него была с проседью, но сбрей он ее, лицо выглядело бы молодым; правда, это было лицо пятидесятилетнего мужчины. Его можно было бы назвать тощим или стройным, казалось, он весь состоял из одних жил. Две из них, прежде всего бросавшиеся в глаза, поднимались из открытой рубашки к ушам, как две напрягшиеся выпуклые опоры, на которых держалась голова с беспорядочно вьющимися волосами и приветливыми глазами. При этом они обрамляли резко очерченный треугольник кожи, по которому одна за другой прокатывались волны пульса. Когда Руфь и Зуттер отдыхали после прогулки на полуостров, они наблюдали за работой этого человека в лодке; в его движениях не было ничего торопливого или лишнего. Это он вытащил тело Руфи из воды.
— Я запомнил, где вы живете, но фамилию вашу забыл, — сказал Зуттер, когда мужчина возник в освещенном четырехугольнике входной двери.
— Каханнес, — ответил тот.
Зуттер извинился за поздний визит, сказал, что он хотел бы взять у него завтра утром напрокат рыбачью лодку, и объяснил, зачем она ему нужна.
— Входите, господин Зуттер, — пригласил Каханнес и отступил в сторону; Зуттер, таким образом, последовал приглашению еще до того, как решил, принимать его или нет.
Он быстро прошел мимо зеркала и остановился в просторной, освещенной светом лампы и лишенной каких-либо украшений комнате. За столом сидела молодая женщина с необычайно светлой кожей лица и шаровидными глазами, такими же черными, как и разделенные посередине пробором волосы. Она улыбнулась Зуттеру, прижимая одной рукой к себе какой-то сверток. Из-под пелерины, которую она глубже натянула на грудь, слышалось смачное чмоканье.
— Это Шейла, а это господин Гигакс, — представил их друг другу Каханнес.
Он выдвинул из-под стола табуретку, но она оказалась уже занятой. На ней лежала кошка, кошка Руфи. Наполовину вытянувшись, она лежала на маленьком сиденье, закрыв темной передней лапой белое пятно на мордочке; остальные лапы были в белых «сапожках», белым было и жабо на блестящей черной шерстке.
— Как к вам попала эта кошка? — спросил Зуттер.
— Забрела год тому назад, — ответил Каханнес, — а так как она выглядела ухоженной, мы решили, что скоро отыщем хозяина. Но нам так и не удалось его найти, кошка прижилась, и мы оставили ее у себя.
— Мне показалось, что это наша, но свою я отнес в приют для животных, прибежать за мной она просто не могла. Я сяду на другой стул. Как ее зовут?
— У нее нет имени, — сказал Каханнес, — мы зовем ее gat.
— То есть «кошка».
На аспидной столешнице лежала портняжная работа, приготовленные куски шелка, ножницы и прочие швейные принадлежности. Каханнес возился на кухне, и Зуттер остался наедине с молодой женщиной. Улыбка сошла с ее лица, но оно не выражало смущения, даже когда у ее груди слышалось громкое чмоканье.
Зуттер разглядывал старческие пятна на своих руках, которые он положил на стол. Руки дрожали, после завтрака в «Белом кресте» у него маковой росинки во рту не было. Рыбак выставил на стол сушеное мясо, копченую ветчину, соленые огурцы, перец и соль, положил масло и хлеб, принес салат с орехами. Каханнес уже поужинал, но вельтлинское пил наравне с Зуттером. Жена его не притронулась ни к чему. Она все еще держала на руках уснувшего ребенка, слегка покачивая его.
Немногословный разговор велся на нескольких языках. Казалось, для каждой конкретной ситуации у них есть отдельный язык. Ребенку женщина шептала что-то на своем родном языке, а так как между собой чета разговаривала то на хинди, то на ладинском варианте ретороманского, то Зуттер многого из того, что говорилось, не понимал.
Он узнал, что Каханнес происходил из семьи местных старожилов, которые более ста лет поставляли в рестораны Санкт-Морица и Понтрезины свежую рыбу. Там же, с наступлением зимнего сезона, они работали в сфере обслуживания, а заодно вели небольшое сельское хозяйство. Иностранный туризм принес горным жителям контакты с другими культурами. Каханнес уже в юности интересовался Индией, в особенности джайнизмом, древней религией. В шестидесятые годы, получив специальность механика, он добрался до Индии, жил там в деревне, нашел себе учителя. Позже с коллегой из Фленсбурга, с которым он познакомился в той же деревне, Каханнес предпринимал дальние поездки в Переднюю Азию. Они так поделили между собой работу, что, когда один уезжал, другой всегда оставался на месте. Когда коллега нашел себе в Афганистане жену и осел там, Каханнес летом помогал отцу ловить рыбу, а зимой зарабатывал деньги тем, что учил туристов в Санкт-Морице кататься на лыжах.
Но когда ему исполнилось уже почти пятьдесят, рассказывал Каханнес, его снова потянуло в Индию, и на этот раз он провел там целых три года. Из-за бороды его принимали за старика и интересовались, как поживают его внуки в Швеции. И тогда он решил взять в жены молодую женщину.
Хотя он рассказывал свою историю на немецком, каким пользуются в кантоне Граубюнден, Шейла в этом месте со смехом подняла голову и протянула малыша мужу. Шейла, сказал Каханнес, приходится правнучкой его тем временем скончавшемуся учителю, теперь она, как может видеть гость, сама превратилась в учителя мужа. Рядом с такой молодой женой он и сам казался жителям деревни молодым. Но Шейле хотелось посмотреть на мир. Поэтому, прежде чем пожениться, они побывали в Китае, Японии и Америке, где находили какую-нибудь работу. Но когда появился первый ребенок, они осели в Энгадине, «пока окончательно». Теперь, после смерти отца, он снова ловит рыбу и сдает напрокат лодки, а Шейла тем временем за его спиной выучила ретороманский. Здесь они и вступили в законный брак. Кстати, он познакомился с Шейлой, когда та была еще ребенком, и уже тогда она начала им командовать. Первый ребенок, мальчик, умер. Второго им долго пришлось ждать, но наконец-то у них появилась эта крохотная Руфь. Нет, имя выбрано не случайно. Они часто встречались с госпожой Ронер в Сильсе и подружились с ней. Руфь была личность, она хорошо знала культуру джайнизма. Она часто сидела за этим столом, ему и его жене ее очень недостает. Поэтому они и дали ребенку ее имя. Она хотела стать его крестной матерью.
Зуттер, которому казалось, что все это ему снится, пил стакан за стаканом. Правда, Каханнес наливал ему понемногу. Когда он бывал с Руфью в Сильсе, она в одиночку совершала после обеда длительные прогулки, даже в ненастную погоду, пока он оставался в пансионате и читал. Только сейчас он обратил внимание на то, что она ничего не рассказывала ему о своих прогулках, так как он всегда спрашивал о них только мимоходом. А эти люди дали ей возможность почувствовать себя у них как дома.
Зуттер выпил слишком много. Ему вспомнился Хельмут, беглец из ГДР, который так плохо знал свою жену, что ей пришлось найти в себе силы с помощью топора избавиться от него, от его невыносимой, не заслуженной его близкими непонятливости, а заодно избавить его и от самого себя.
Он попросил рассказать, как умерла фройляйн Баццелль.
Ее, уже почти восьмидесятилетнюю, сбил, когда она возвращалась из магазина в деревню, молодой автомобилист, местный парень. Он говорил по мобильнику, когда совершал обгон, и не справился с управлением. Как раз перед этим снова выпал снег. Через три дня она скончалась, не приходя в сознание. Были пышные похороны, выступал даже один немецкий профессор, который регулярно отдыхал в пансионате. После ее смерти пансионат пришлось закрыть. Старый дом уже не мог предложить того комфорта, которого требовали нынешние клиенты. Ее наследник, работавший на химическом предприятии в Базеле, поспешно продал дом одной международной консультативной фирме, которая хочет сделать из него учебный центр.
— А где вы остановились в этом году, господин Гигакс?
— Я ничего не знал о случившемся и положился на прошлогоднюю договоренность. Но когда прибыл в старый пансионат и поднялся к администраторше, новое руководство пообещало найти решение. Пока что я убиваю время до вечера.
Каханнес сказал несколько слов на хинди своей жене, но та ничего не ответила. Сидела и смотрела прямо перед собой.
— Скоро одиннадцать, — сказал Зуттер, — самое время узнать, как решился вопрос с моим жильем. Завтра мне рано вставать, я и так задержался у вас, но ваше гостеприимство и беседа много для меня значат.
Каханнес встал.
— Посидите еще немножко, я схожу взглянуть на лодку и сделаю кое-какие приготовления. Если хотите, я буду у вас гребцом.
— Спасибо, — сказал Зуттер, — я сделаю все сам.
Зуттер услышал, как звякнула связка ключей, которую он заметил, когда входил; потом хлопнула дверь.
Индианка покачивала спящего ребенка, но теперь, заметил Зуттер, ее что-то беспокоило.
— Не могли бы вы подержать его минуточку? — попросила она по-английски.
Когда она встала, из-под пелерины показалось личико ребенка. Неожиданно оказавшись на свету, он сморщил лобик, скривился и глубоко вздохнул. Глаза его оставались закрытыми. Поднявшись, Зуттер почувствовал, что не очень прочно стоит на ногах. Он смущенно протянул руки, как можно осторожнее взял малышку и прижал ее к груди. Когда женщина вышла, он взглянул на девочку, которую звали Руфью. Она была тяжеленькая, должно быть, слишком крупная для своего возраста, о котором Зуттер не имел ни малейшего представления, и расслабленно лежала у него на руках. Она спокойно доверила ему свое тельце, при этом ее крохотные ноздри едва заметно расширялись и снова сужались. Она свесила вниз ручки, раскрыв точеные пальчики.
За дверью раздался шум спускаемой воды. Зуттер почувствовал, как ему слегка сдавило ногу — давно знакомое ощущение. Вошла Шейла, с легким поклоном взяла у него ребенка и села на прежнее место. Зуттер стоял и смотрел сверху вниз на кошку. Вытянувшись, она терлась о его штанину, пока изогнутый кончик ее хвоста не потерял контакт с тканью, потом резко повернулась и проделала то же самое в обратном направлении. Глаза у нее были не желтые, а голубые, голос громче и требовательнее. Она чувствовала запах мяса на столе.
— Не давайте ей ничего, — сказала Шейла, — хватит с нее на сегодня.
— У меня к вам еще одна просьба, — сказал Зуттер.
— Пожалуйста.
— У меня такая же кошка, как ваша, собственно, это кошка Руфи. Она воспитанная, но я не могу оставить ее у себя. Могу ли я подарить ее Руфи, маленькой Руфи?
Шейла опустила глаза.
— Пожалуйста. Не беспокойтесь. Где теперь ваша кошка?
— В приюте для животных.
— Можете дать мне адрес?
— Конечно же.
Он вынул записную книжку и, вырвав оттуда листок, попытался написать несколько строк.
— Я плохо вижу, — сказал он.
Она освободила одну руку, записала адрес, прижав листок к телу малышки, и вернула Зуттеру его книжечку.
Он спросил, чем она занимается. Она ответила, что переводит сказки ее родных мест с хинди на английский. Просто чтобы чем-нибудь заняться. Раньше она была секретаршей и собирается вернуться к этой профессии, когда подрастет Руфь. А пока учится работать на компьютере.
— В этом индусы сильны, — сказал Зуттер.
— Но не я, — улыбнулась она. — Могу ли и я сделать вам подарок?
— И вы? — удивился Зуттер. — Я ведь ничего вам не дарил.
— А кошку, — улыбнулась она. — Но это и так принадлежит вам.
Она сунула руку в складку своей пестрой юбки, вытащила какой-то предмет и положила его перед Зуттером на стол. Это был твердый коричневый клубок, слепленный из тысяч сосновых иголок.
— Сильский шар, — сказал Зуттер.
— Его принесла ваша жена. Она обнаружила его на берегу, под нависшим над водой кустом. Много раз проходила она мимо. Ей хотелось, чтобы шар стал еще больше. Но его мог взять кто-нибудь еще. Она принесла его, когда была у нас в последний раз.
— Значит, он принадлежит вам, — сказал Зуттер.
— Да, — согласилась Шейла, — поэтому я и могу его подарить.
Зуттер встал, взял шар обеими руками и поклонился.
Вернулся Каханнес, увидел, что Зуттер уже встал, и объяснил, какую лодку он ему дает, где она стоит и как пользоваться ключом. У лодки широкое днище, но ход у нее хороший. Прогноз на завтра не самый благоприятный, но до полудня погода выдержит.
Зуттер простился с Шейлой и малышкой. Каханнес проводил его к выходу.
— Господин Гигакс, — сказал он, — если будут проблемы, возвращайтесь. У нас есть гостевая комната, и мы не сразу ляжем спать.
41
Споткнувшись, он с грохотом уронил свою поклажу на пол, а сам приземлился на руки. И на правое колено. Удар был так силен, что он сначала ничего не почувствовал, острая боль пронзила его мгновением позже. Брюки на колене разорвались. Администраторша крикнула «Ой!» и отскочила в сторону, словно вспугнутая птица-секретарь.
— Кто в моей комнате? — спросил он сквозь стиснутые зубы. На табличке было написано имя администраторши — Мелани.
— Там ваша жена. Не сломано ли у вас что-нибудь. Такой треск…
— Вот где моя жена, — прошипел он. — В этой сумке.
Он с трудом поднялся, но ноги его снова подкосились.
— Мне кажется, она взяла ключ, — с улыбкой сообщила Мелани.
— Вам кажется, — прошипел Зуттер. — Давайте-ка лучше посмотрим. Пройдемте со мной, прошу вас.
Она взяла у него чемодан и пропустила его вперед. Держа в руке полиэтиленовую сумку, он заковылял к лестнице.
— Вы гость, которого не ждали, — сказала она.
— Черт я лысый, а не гость. — Цепляясь за перила, он поднимался по лестнице. На последней ступеньке Мелани остановилась. Он обернулся. — Дальше, пожалуйста.
— Не хочу мешать.
— А придется. Я никого не приглашал к себе в номер! Кто бы там ни был, вы захватите непрошеного гостя с собой!
Он не мог свободно опираться на больную ногу и чувствовал, как сквозь дыру на колене проникает холодный воздух. По лицу Мелани было видно, что она начинает понимать упрямство беспричинно обиженного человека. По скудно освещенному коридору, припадая на больную ногу и постанывая, он дотащился до пристройки с более низким уровнем пола. Здесь было только три комнаты, комната № 21 была справа.
— Стучите, — сказал Зуттер.
— Тс! — прошептала она и показала на соседнюю дверь. — Там спит господин федеральный советник.
Но она все же постучала. Ответа не последовало. Она постучала решительнее.
— Открывайте дверь! — прошипел Зуттер. Мелани посмотрела на него так, словно хотела убить взглядом, но все же нажала на ручку. Через приоткрывшуюся дверь пахнуло ароматом роз. Внутри было темно, только полоска лунного света блестела на половице. На стуле смутно виднелся огромный букет цветов. Зуттер включил свет.
Когда его глаза отдохнули от яркой вспышки, он увидел две кровати, разделенные ночным столиком. В кровати у стены на подушке покоилась копна черных волос, под одеялом угадывалось человеческое тело.
— Ладно, — прошептал Зуттер, — вы можете идти.
Мелани взглянула на него.
— Идите, — сказал он.
Закрыв за ней дверь, в которой торчал ключ, он услышал удаляющийся стук ее высоких каблуков.
Одеяло на занятой кровати равномерно поднималось и опускалось. Женщина спала. Он выключил свет; лунный свет неспешно вернулся в комнату, Зуттер мог различать любую деталь. Дыхание женщины было все таким же спокойным. К боли в колене добавился сильнейший позыв на мочеиспускание. Зуттер выглянул в окно с незакрытыми шторами. Все вокруг было залито призрачным светом. На дорожке, ведущей к озеру, не было никого. Но расставленные на одинаковом расстоянии друг от друга скамейки, казалось, ждали ночного гостя. Основание полуострова окутывала непроглядная тьма, в то время как хвойные деревья на гребне зубьями вершин врезались в кристально ясное небо.
Мимо ближайшей к нему кровати Зуттер прокрался к туалетной двери. Она заскрипела, как обычно. Он оставил ее открытой, чтобы запомнить расположение ванны, раковины, биде и унитаза. Потом закрыл и очутился в полной темноте.
Ну, сейчас мы тут поднимем шум.
Но под давлением мочи нижняя часть живота словно окостенела. Зуттер нащупал кран над раковиной, тихо заструилась вода.
Ему припомнилось, как однажды не менее четверти часа стоял он, весь в поту, дрожа от слабости, рядом с кроватью, прижав холодное горлышко липкого мочеприемника к своему члену. Из открытого крана лилась вода. Зуттер не повернул голову в сторону сестры, которая вошла как раз в тот момент, когда он был уже почти у цели. «Спасибо, но своим приходом вы помешали мне сделать то, что вас так интересует». И только когда ему совсем уже расхотелось, когда он забыл даже о том, что принял мочегонное, что-то в нем встрепенулось и полилось, не зная удержу. Это было после анестезии, он был просто обязан очищать организм. Сейчас ему надо только снять напряжение. А он не может. Держись, Зуттер.
Еще одна сцена, внезапно пришедшая в голову. В тот день тебе исполнилось девятнадцать. Если бы не день рождения, тебе не удалось бы заманить ее в свою каморку. Послушать музыку, тогда еще были долгоиграющие пластинки. Флейта с оркестром, в исполнении Жоне. Ее звали Анна-Мария, она говорила по-французски и училась в консерватории по классу флейты. Вы уже год как были знакомы, как обычно обнимались, тискались, но дальше этого дело не шло. Да ты и не представлял себе, как это могло произойти. Но вот она лежит на твоей кровати, ее последний поезд отходит в 11.48, остаться на ночь она не может ни в коем случае, и когда ты оказался на ней, было уже 10.50. Ты сжимаешь в руке и задираешь вверх ее фиолетовое вязаное платье, она тянет его вниз, наконец, оно ничего уже не скрывает. Но когда на ней уже и трусиков не было, когда она лежала нагая, как в твоих мечтах, ты уже все сделал. В брюки, которые не успел снять. Еще одно-два лишних движения — и она бы натянула на себя платье и села, остывшая и вконец расстроенная. Вот он, момент истины. То, что ты вынул из ширинки, уже отнюдь не напрягалось как следует. И снова начало дергаться, едва коснувшись ее нежного лона. И вновь изошло, так и не успев нигде побывать. А Анна-Мария уже закрыла глаза и начала постанывать. «Подожди минуточку, — сказал ты, — я тоже хочу раздеться».
Поняла ли она, почему ты стремглав бросился в туалет? Ты стоял там и старался не смотреть на унитаз. Перед твоими глазами была Анна-Мария, она лежала, обнаженная, на твоей постели и ждала тебя. Вот уже несколько месяцев мечтал ты об этом мгновении. Твой валет безжалостно вгрызался в лоно воображаемой Анны-Марии. Одну за другой менял ты в мечтах партнерш — и с каждой получалось как надо. Тогда ты напросился к фройляйн Хёггер. Она работала продавщицей в магазине электротоваров, вы были едва знакомы, здоровались при встречах в магазине, к тому же она казалась такой опытной. Но от ее опыта ничего не осталось, когда ты раздвинул ее крепко сжатые под юбкой ноги. Она ничего не умела, впрочем, как и ты.
Тебя ждала обнаженная Анна-Мария, а ты даже не решался о ней думать. Вдоволь намечтавшись о фройляйн Хёггер, ты, наконец, с наполовину затвердевшим в руке валетом бегом вернулся в свою каморку. Но становится еще тверже ему уже не было нужды. Анна-Мария сидела одетая на краю софы. Занятый своим предметом ты даже не подумал о том, чтобы раздеться. К счастью. Как бы ты тогда выглядел. Анна-Мария обняла тебя. Она как раз успевала на свой поезд. Она сказала, что очень, очень любит тебя и еще больше уважает. Ты вздохнул с облегчением. Безмерное разочарование пришло утром.
После этого случая ваша любовь еще продолжалась некоторое время под видом «дружбы». Дружба между мужчиной и женщиной — штука редкостная, чувственность ей только во вред. Но и дружба скоро кончилась. Анна-Мария начала учиться у Жоне, поменяла имя на Мария-Анна, но карьеры так и не сделала. До тебя доходили слухи, что она вроде бы оказалась лесбиянкой. Слабое утешение, хотя ты в нем больше не нуждался.
С тех пор прошло сорок лет. И вот Зуттер снова стоит над унитазом, в темноте, спиной к комнате, в которой они с Руфью без всяких проблем любили друг друга. И собирается вернуться в комнату. Только вот для чего? Чтобы по крайней мере представиться даме, лежавшей в постели Руфи. О, господи, никак не могу помочиться.
«Без всяких проблем»… Словно услышав эти лживые слова, его краник вздрогнул и изъявил готовность открыться. Но ушибленное колено болело так, что Зуттер ни секунды больше не мог стоять на ногах. Он расстегнул ремень, повернулся и задом нащупал унитаз. Это колено виновато, только и всего, сказал он про себя. Полусидя, прислонившись к стене и уцепившись за водопроводную трубу, он тихонько, почти неслышно помочился.
Тем лучше. Будем считать, что туалет мне не был нужен. Я зашел туда только для того, чтобы дать возможность женщине в моей кровати столь же неслышно убраться из комнаты. Я подал ей сигнал тем, что сразу удалился в туалет и тактично задержался в нем.
Он не стал дергать за рычажок смыва. Пусть думает, что я только вымыл руки. Теперь и свет можно включить. Лицо в зеркале — глаза бы не смотрели. На коленке дыра треугольником. Ладно. Если там еще кто-то остался, кому надо показаться, пусть увидит пострадавшего. Человека, которому в этот день досталось, как никогда в жизни. Он вытер руки и почувствовал, что у него мокрые трусы. Должно быть, сидя по-женски, он не спустил их как следует. Этот день тебе еще надо пережить, Зуттер.
Он открыл дверь, прошел сквозь лунный свет и аромат роз и включил свет в комнате.
Когда прошло ослепление, он увидел, что женщина лежит нагишом на спине, с закрытыми глазами. Она скрестила ноги, скрыв срамное место. Зато бросались в глаза груди и широкие бледные губы, которые она слегка растянула в улыбке, как при игре в жмурки.
— Ялу, — проговорил он.
— Ну вот, ты меня увидел, — сказала она высоким певучим голосом, — а теперь выключи свет.
Зуттер повиновался, и когда в темноте снова обозначился лунный свет, он увидел, что Ялука лежит на животе. Она подняла руку к голове и словно шлейфом прикрыла спину своими длинными волосами, которые доходили ей до бедер, до того места, откуда начинались по-детски упругие ягодицы. Между ними виднелся клок темных волос, обрамляющих запретный плод.
— Я не вижу, как ты раздеваешься, но я все слышу, — сказала она.
Чтобы сесть, Зуттеру пришлось бы убрать с одного стула ее одежду или цветы с другого.
— Ялука, — спросил он, — что означают эти цветы?
— Ничего, — словно себе самой ответила она и, не открывая глаз, повернулась к нему лицом.
— Как они попали в эту комнату?
— А как ты попал в эту комнату? Ведь свободных комнат больше не было.
— Они освободили ее.
— Да, после того как я поговорила с управляющим. «Вы знаете, кто такой господин Гигакс?» — спросила я. «К сожалению, нет», — был ответ. «Тогда и он, к сожалению, не захочет знать вас». И тут управляющего бросило в дрожь.
— Вот как вы это делаете. А где вы достали розы, ведь магазины уже были закрыты?
— Для меня не существует закрытых магазинов.
— Здесь, в этой сумке, прах моей жены. Завтра я развею его над озером.
— Твои проблемы.
Он рассмеялся против воли.
— Это точно. Поэтому сегодняшним сюрпризом я не могу воспользоваться.
— Тебе бы надо сказать пожалуйста. — Она медленно оперлась на локоть и на колено и повернулась к нему спиной.
— Пожалуйста. Оденься.
Она встала, подошла к другому стулу и начала одеваться, не обращая на Зуттера внимания. Трусы, чулки, бюстгальтер, черное плиссированное платье, светлая накидка.
— У меня есть для тебя еще кое-что, это не займет много времени, — сказала она. — Пожалуйста, сядь за стол и поставь на него розы.
Она открыла шкаф, достала коробок спичек и две свечи, которые поставила на стол и зажгла. Потом обеими руками широко распахнула свою накидку, повернулась вокруг своей оси и спросила:
— Как я выгляжу?
— Как альбатрос, — ответил Зуттер.
— Я пока еще не вымерла.
— Альбатросы тоже.
— Ты сделал меня красивой, красивее, чем я когда-либо была.
— Сегодня я впервые вижу тебя вблизи, — сказал Зуттер.
— Ты видел меня в суде.
— Издали.
— Нет, ты увидел меня лучше, чем я сама. Я прочитала. Лео тебя любит. Она приносила мне в тюрьму все, что ты писал.
— Я тебе не верю.
— Мне все равно, веришь ты или нет. Ты поэтизируешь человека. Поэтому я и пришла к тебе. Ты написал обо мне нечто прекрасное, а сейчас должен совершить нечто ужасное.
— Что же? — спросил он и тут же догадался, что она имеет в виду.
— Да, — сказала Ялука. — Ты должен меня убить.
Она склонилась над своей сумочкой и стала что-то искать в ней, спрятав руки под накидкой. Потом решительным движением протянула Зуттеру маленький револьвер с украшенной перламутром рукояткой, похожий на красивую игрушку.
— Ялу, пожалуйста!
— Никаких пожалуйста. Я сделала это ради своего мужа, ты это сделаешь ради меня. — Она повернула револьвер стволом к себе и требовательно потрясла им.
— У тебя есть другой муж. Йорг.
— Ему я не позволяю ничего. И уж никак не позволю убить себя.
Зуттер сделал глубокий вдох. Сквозь панцирь его усталости пробилась теплота, обернувшаяся озорством и задором. Он взял у Ялуки револьвер и взвесил его на руке. Против ожидания револьвер оказался тяжелым.
Ялука спустила с левого плеча бретельку платья и расстегнула на спине бюстгальтер. Под левой грудью, которую она чуть приоткрыла, Зуттер увидел черный крестик.
— Вот в это место, — кончиком ногтя показала она. — Револьвер заряжен. Поклянись. Поклянись всем святым, что убьешь меня.
— Для меня нет ничего святого.
— Поклянись Богом!
— Я в него не верю, а если бы и поклялся, то он мне все равно не поверит.
— Поклянись памятью Руфи.
— Ну, тут клятвы тем более неуместны.
— Отдай револьвер! — приказала Ялука.
Он через стол протянул ей оружие. Она взяла его и направила ствол на Зуттера.
— Если ты меня не убьешь, — прошептала она, — то я сама это сделаю. Но сначала убью тебя. Клянусь. Я сумею сдержать клятву.
Они смотрели друг другу в глаза. Зуттер не чувствовал движения воздуха, но свечи замигали. Лицо Ялуки было решительным, рука с оружием не дрожала.
— Так сделай это, — сказал Зуттер.
Однажды он наблюдал за кошкой, сжавшейся для прыжка и не спускавшей глаз с дрозда, которого она придушила. Одно крыло у птицы было сломано, лапки прокушены. Кошка притащила дрозда к месту отдыха в саду, чтобы сделать подарок Зуттеру. Там она его бросила, улететь он не мог. Но дрозд был еще живой. Его широко открытый зрачок в желтом ободке смотрел в прищуренные, похожие на щели глаза кошки; одна пустота уставилась в другую. Кошка тоже не шевелилась. Жила и двигалась только природа вокруг них. Оба существа ждали только одного — смерти. Дрозд готовился умереть, кошка — нанести смертельный удар.
Вытянутая рука Ялуки по-прежнему ничуть не дрожала, но теперь не было дрожи и в его сердце, на которое смотрело дуло револьвера: в нем поселилась веселая решимость.
— Стреляй же, — сказал он без всякого лукавства.
Она опустила оружие.
— Хорошо получилось? — спросила она.
— Да.
— И для тебя тоже?
— Тоже.
Она поставила револьвер на предохранитель и сунула его обратно в сумочку. Потом встала и обеими руками взяла себя за шею.
— Пожалуйста, помогите мне, — попросила Ялука, отделяя пальцами пряди струящихся по спине волос и пытаясь уложить их на голове; она поднимала их, но пряди снова падали вниз.
— Пусть так и останутся распущенными, — сказал Зуттер.
— Я же не молодая девушка, — возразила она.
Он встал у нее за спиной и стал придерживать отдельные пряди, пока она поочередно укладывала на голове другие. При этом руки их встречались — ее маленькие с его неуклюжими, в старческих пятнах.
— Вы любите кошек? — спросил Зуттер. — Возьмете мою кошку, если меня кто-нибудь прикончит?
— Я этого не допущу! — крикнула она и так резко повернулась к нему, что узел на голове снова рассыпался. Ее лицо выражало возмущение. — С вами ничего больше не случится, — улыбнулась она.
Наконец совместными усилиями им удалось уложить ее волосы.
— Кто вам помогает дома?
— Лео. Но я справляюсь и одна.
Он все еще стоял, прижавшись к ее спине. И когда он почувствовал, как сквозь ее тонкое платье в него проникает тепло, неожиданно напрягся его член. Ялука не могла этого не почувствовать. Но она стояла не шевелясь.
— Не могли бы вы раздеться? — попросил Зуттер.
— Второй раз не буду. Сделайте это сами.
Когда он решил повернуть ее к себе, она уперлась.
— А почему бы не так? — Ялука наклонилась над спинкой неразобранной кровати и решила, что так будет слишком высоко. Не оглядываясь, она взяла его за высунувшийся из ширинки член, подвела к краю постели и легла на нее грудью, подложив руки под голову. Это была кровать Руфи.
Он задрал платье Ялуки вместе с накидкой и набросил ей на плечи, потом стянул вниз пояс и трусы. Она сбросила туфли и смахнула с ног то и другое, словно путы, мешающие двигаться. Зуттер обнял ее за бедра и ощутил под руками изящные линии таза. Позволит ли она водить ее так? «Водили» — вспомнил он загадочную надпись мелом, с датой внизу, которую он прочитал в детстве в коровнике соседа; надпись была на табличке с кличками коров, что стояли, повернувшись к нему задом: обширные, с нежной кожицей щели, с которых свисали ссохшиеся комки кала или, если места эти были набухшими, ниточки засохшей крови.
Над пышным пионом маленькая песчаная розочка. Она не любит выставляться напоказ. Вся сжавшись, она прячется в укромном местечке. И открывается только при большой нужде, но без свидетелей. Если удовольствие доставляет не только еда, но и испражнение, то последнего принято стыдиться. Существо, если оно человек, учится скрывать это даже от самого себя, иначе оно перестает быть человеком. Он одинаков у мужчин и женщин, этот конечный пункт телесности. Мы боимся, как бы оттуда не исходил дурной запах. Местечко это мы прячем от брата и от сестры, да и от самих себя тоже. Его скромность обманчива. Оно таит в себе тайны более глубокие, чем половые органы. «Никогда не знаешь, что для чего сгодится». О заднем проходе мы знаем достаточно много. Не все относятся к нему с подобающим приличием. Не сомневаюсь, Руфь, твой запах меня бы не оттолкнул. Какая жалость, что это место открыл у тебя только рак. В конце концов тебе понадобилось целое озеро, чтобы отмыться от этой дерьмовой жизни.
Ты еще помнишь ту восточную сказку? Молодой человек по имени Саид должен был выбрать одну из двух шкатулок. Одна обещала «счастье и богатство», другая «честь и славу». Сказка не оставляла сомнений в том, что следует выбрать. Руфь и он сделали бы другой выбор. На кой ляд им честь и слава! Бери счастье, Зуттер, а с богатством мы как-нибудь справимся. Почему же, Руфь, ты вероломно выбрала другое? Ты осталась верной себе, вот и вся честь; а вместо славы на твою долю выпала мужественная смерть.
Зуттер склонился над Ялукой, стащил с плеч ее платье и прикрыл им, как занавесью, ее нагое тело. Она выпрямилась, села на кровать и внимательно посмотрела на Зуттера. Его член все так же торчал из ширинки, а лицо было залито слезами.
— Я знаю, почему у тебя не получилось, — немного помолчав, сказала она.
— Почему?
— Потому что ты вспомнил Йорга. Ты не захотел меня взять так, как он. Первый раз. Это тебе помешало.
— Ну и мысли у тебя, — улыбнулся он.
Она мрачно окинула его взглядом.
— Может, я дурно пахну?
— Никогда еще мне не встречался такой приятный запах.
— Можешь поклясться?
— Клянусь.
— Что ты так долго делал в туалете?
— Хотел пописать — и не мог. Был слишком взволнован.
— А ты не врешь?
— Посмотри на меня. В таком состоянии пописать не сможет ни один мужчина.
— Я тоже хочу, — сказала она. — Пожалуйста, не слушай.
Она взяла нижнее белье и сумочку и скрылась в туалете.
Оттуда она вышла, уже наведя красоту. Ее губы были густо накрашены светлой помадой.
— Еще один поцелуй, — сказала она.
Он наклонился над ее лицом и коснулся своими сухими губами ее влажного рта.
— Еще раз как следует, — потребовала она, — для Лео.
Он взял ее за бедра и отодвинул от себя.
— Для Лео? Почему для Лео?
— Я пришла от нее.
— Не понял.
— Тогда прочти. У меня для тебя письмо.
Он не стал его брать, и она положила письмо на постель.
— Дурень, — сказала она. — Что ты на меня уставился? Ты же первым узнал об этом. И написал в газете.
— О чем?
— Я могу рассказать об этом только своими словами.
— Расскажи своими словами.
— О том, что она дала мне напрокат своего мужа. Он немного растревожил меня. Но любила я только одного человека, ты и об этом написал.
— Хельмута.
— Ты это почувствовал. Ты и Лео, больше никто.
— А теперь Лео дает мне тебя… напрокат? — недоверчиво спросил он.
— Не будь таким глупым теленком! — воскликнула она. — Прочти письмо. Но не сейчас! — Она обняла его за шею и прижала к себе. — Прочти завтра, когда к тебе вернется хорошее настроение, иначе будет жаль. — Она прижала руку к его губам. — Что с твоим коленом?
— А что с ним может быть?
— Вот видишь. Мы тебя вылечили.
— Действительно, — сказал Зуттер.
— Лео тебя обследует, у нее для тебя поручение. Будь умницей. И не надо быть таким серьезным! — засмеялась она и легонько ткнула его между ног, туда, где уже безвольно висело его мужское достоинство. — Я вернусь, и мы с тобой сделаем ребенка.
Она притянула его упирающуюся голову к себе и прошептала на ухо, в котором шипело и пощелкивало ее дыхание:
— Я хочу от тебя ребенка, ты еще молодой мужчина. Но, — отодвинулась она от него, — тебе придется закрыть коровник.
— Коровник, — озадаченно повторил он, слушая, как замирают в коридоре ее легкие шаги.
42
Когда Зуттер проснулся, комната плавала в сером полумраке. Болела и никак не хотела проясняться голова, но он все же понял: мгла за окнами никак не может быть вечерними сумерками. Значит, уже светает.
«О алая заря! Пора рассвета!» Но во сне он слышал совсем другой стих. Он остался у него в памяти: «Плывем мы в лодке, остров огибая». Не стерся и увиденный во сне ландшафт. Но стоявшая перед сомкнутыми веками картина утратила яркость и глубину, и тут же стала меняться фактура образа. Как и в самом начале сна, возникли горы с отливающими металлом кронами деревьев, похожих то ли на буки, то ли на липы, правда лишенные стволов; колеблемые порывами ветра, они вздымали свои кроны из черной воды в ясное, как днем, звездное небо. Потом кроны расплылись и стали походить на высушенные листья растений, Зуттер видел такие на щитах, рекламирующих табачные изделия. При этом он знал, что это листья из гербария, и он рассматривает их через лупу, плотно прижимая ее к листьям. Вот показались и полоски бумаги, скреплявшие листья, и Зуттер обнаружил, что у полосок зазубрины только с одной стороны. Это были краешки почтовых марок, его отец отделял их, чтобы использовать в качестве клеящего материала. Зуттер вспомнил, что недавно видел такие полоски и в коллекции старого Кинаста. Он хранил их в ломких на вид целлофановых пакетиках, в альбоме «Вся Швейцария».
Вдруг пожелтевшие листья стали превращаться в гербарий, который Зуттер завел себе в детстве. Засушенные растения были с этикетками, окаймленными синей полосой, точно такие мама наклеивала на банки со сваренным ею джемом. Во сне надписи были выполнены готическим шрифтом, но так сильно выцвели, что Зуттер ничего не мог разобрать. И все же он знал, что это были листья сассафраса. Зуттеру не доводилось бывать в Канаде, но он не сомневался: эти спрессованные дольчатые листья с толстыми прожилками могли принадлежать только канадскому сассафрасу.
Потом контуры их стали расплываться, картина растаяла, превратилась в бесформенное светлое пятно, напомнившее Зуттеру о лекциях его детства, сопровождавшихся показом диапозитивов. Он непроизвольно вздохнул и открыл глаза.
«Плывем мы, полукружьем огибая». Книга была у него с собой, он мог найти это место.
Он сел на кровати, все еще одетый, даже ботинки не снял, когда ложился. Часы на руке показывали половину шестого. Комната: букет белых роз, в тусклом утреннем свете сиявший, казалось, сам по себе, на столе свечи. Внизу у окна — коричневый кожаный чемодан, к нему прислонен белый полиэтиленовый пакет; на обвисшей пленке вырисовывались края ящичка.
Когда Зуттер вставал, под ним что-то зашуршало. Это было «поручение», оставленное ему Ялукой.
Он прочитал письмо, прочитал еще раз и огляделся в поисках пепельницы. В старом «Баццелле» они всегда были под рукой, несмотря на опасность пожара. Новые жильцы не курили, они учились рассказывать истории.
Он отнес письмо в ванную, сложил листки в биде и стал жечь, один за другим. Пламя поднялось выше, чем ему хотелось бы. Он смотрел, как чернели и съеживались, превращаясь в ничто, строчки. Когда он подложил в огонь конверт, раздался щелчок, как при выстреле: это треснуло историческое биде с размашисто выписанным именем фабриканта из Шеффилда. Но огонь не вышел за пределы посудины, и он довел уничтожение написанного до конца, пока не погас последний синеватый язычок пламени.
Зуттер смотрел на черный пепел, на фарфор со следами копоти, на трещину от края до края, но сосуд не развалился, поэтому обеими руками он выгреб из него пепел в унитаз, спустил воду, вымыл под краном руки и насухо вытер стенки биде полотенцем.
Читай дальше своего Гевару.
Он подошел к чемодану, открыл его и достал книгу. На форзаце неровным детским почерком было написано «Руфь Ронер»; от этого почерка Руфь так и не избавилась до конца жизни. Подписывая книгу, она еще придавала значение каждой букве. Но позже ее почерк, оставаясь прямым, все ускорял свой бег, однако благодаря многочисленным непослушным черточкам он никогда не производил впечатления беглости. Уже в годы учебы она не имела привычки писать свое имя иначе, чем имена всех остальных вещей, к примеру, тщательнее или со всякими там завитушками.
Зуттер вспомнил, что Руфь называла автора этой книги мрачным волшебником, слишком близко подобравшимся к ее принцу Лорису в шортах, но не сумевшим его заколдовать. Скорее, от этой встречи окаменел сам волшебник. Зная о страсти Руфи к камням, можно было догадаться и о ее неравнодушии к окаменелому. Она называла его звенящей мраморной глыбой, Люцифером на глиняных ногах. В томике Руфи, украшенном выписанными девической рукой буквами, Зуттер наткнулся на мраморные прожилки, на утаенные образцы, по которым шла его жизнь. «Холм, где мы бродим, тенью уж накрыло, / А тот, другой, еще светло алеет. / И над его лугами, как на крыльях, / Луна пятном прозрачно-белым реет».
«Раньше самую лучшую бумагу делали из тряпок, — подумал Зуттер, — и я спрашивал себя, откуда бумажные фабрики берут столько тряпья?» Бумажные фабрики, это словосочетание в свое время тоже пришло откуда-то издалека, и если человек перестает ощущать эту даль, ему пора исчезнуть. «Два мотылька, игрою мрак поправ, / Не устают друг друга догонять. / Готовит роща из цветов и трав / Благоуханье — боль мою унять». Ах, Руфь, Руфь, подумал Зуттер, и на глаза ему навернулись слезы. «Вот только б не рассталась ты со мной / Пока не разгорится новый день / И роща, примиряя нас с тобой, / Вновь не предложит благостную тень. / Когда трава и след окаменеют / И ели склонят кроны, ты пойми…» Зуттер не мог читать дальше, ему казалось, он понял. «С тобой мы были счастливы, пока / За роковую грань не заглянули». Да, так оно все и было, всхлипнул Зуттер, перевернул несколько страниц и наконец нашел то, что искал:
Уже давно в цветах увядших осы
Не рыщут, дань с тычинок собирая,
Плывем мы, полукружьем огибая
Багрянцем окропленные откосы.
Здесь, наверху, о багрянце еще нет и речи. Но «полукружьем огибая» — просто подарок. А теперь за работу.
Зуттер достал из несессера, который Руфь называла «культурной сумкой», зубную щетку, вошел в ванную и тщательно почистил зубы.
Зубную щетку он оставил в стакане. Закрыв чемодан на замок, он придвинул его к стене. Книгу в полосатом переплете положил на кровать Руфи. Потом надел куртку и похлопал себя по карманам. Ключ от лодки был на месте. Прежде чем положить часы на ночной столик, он еще раз взглянул на циферблат. Без двадцати семь. В доме был слышен шум. Рассказчики уже встали, но в номере федерального советника еще было тихо. Зуттер взял за ручки и поднял полиэтиленовую сумку, ему показалось, что она стала легче, чем вчера.
Без нее комната выглядела веселее.
43
Кто в теперешней Академии, прежнем пансионате Баццелль, между завтраком и началом заседания (в половине восьмого) выглядывал в окно, чтобы узнать, какая ожидается погода, и предпочтительно бросал взгляд в сторону Малойи, где нередко над краем долины имели обыкновение накапливаться зловещие тучи; кто затем критически оценивал освещенность и видимость на вершине Марньи — с невозмутимостью наблюдателя, которому предстоит остаться в четырех стенах бывшей гостиницы, а не взбираться на скалы; кто, стало быть, позевывая, ждал у окна готовности желудка к перевариванию и позволял себе тайком выкурить сигарету, чтобы через пару минут рассказать свою историю; кто даже при недостатке времени не лишал себя удовольствия полюбоваться местностью, заслуженно воспетой Ницше, тот в четверть восьмого мог увидеть удалявшегося по полю одинокого человека.
И если бы позже кто-то спросил не только о времени, но и о том, как этот человек выглядел и что нес, — полиция, как и семинар в Академии, интересуется подробностями, — то он узнал бы, что речь идет о пожилом человеке в желтом вельветовом костюме и желтых туристских ботинках, оказавшихся потом всего лишь кроссовками, в кепке с козырьком, уже изрядно поношенной, и с рюкзаком оливково-зеленого (или защитного) цвета.
Молодая сотрудница Академии утверждала, что увидела его, еще когда ехала в машине, и что он нес рюкзак не на плечах, а спереди, как парашют. Судя по всему, он готовился к восхождению средней сложности, но, тут же подумала она, в одиночку ему его не совершить. Обувь, на ее взгляд, тоже никуда не годилась. Кроме того, ее насторожило, что свой провиант или еще что-то он нес в неудобной пластмассовой сумке. Молодая, спортивного вида дама все это «взяла себе на заметку», хотя этого от нее никто не требовал; ее способность регистрировать в уме увиденное зачтется ей позже. Слегка неуверенную походку «старика» она приписала неравномерному распределению груза.
Чтобы обратить внимание на другие странности этого человека, например на заметную одышку или на возможную близорукость, нужно было столкнуться с ним «в пути» или «вблизи того места», чем и воспользовались другие свидетели, в этот ранний час совершавшие пробежку. По их общему мнению, походка мужчины была и впрямь неуверенной, но шел он в хорошем темпе и особенно пристально за ним никто не наблюдал. Гонг позвал свидетелей заняться тренировкой своего собственного дыхания или упражнениями в медитации, благодаря которым можно было даже indoors «снова ощутить себя».
Зуттер дошел до защищенной деревьями площадки для отдыха рядом с лодочной станцией, у причала которой швартовался «самый высокий прогулочный катер в Европе»; правда, в это время он еще не курсировал. Несколько лет тому назад Руфь и Зуттер предприняли на нем короткую прогулку, в такой же облачный день, как этот. Время от времени они поднимались на палубу, чтобы поговорить со шкипером, и при этом промерзли до костей. Зуттер расспрашивал неразговорчивого шкипера о планах реконструкции «Альпийской розы», давно отслужившей свой срок гостиницы, разорившейся и уже почти выпотрошенной; она уже несколько лет пустовала у входа на Плаун да Лей. Теперь из нее хотят сделать образец рафинированного гостиничного бизнеса, здесь станут продавать квартиры в долевую собственность тем, кто больше заплатит и кто будет приезжать сюда на определенное время. Зуттер дал волю своей не знающей удержу стариковской фантазии и попытался осторожно настроить на соответствующий лад и Руфь, так как без ее унаследованного состояния об этом и думать было нечего. Однако Руфь вышла на палубу одна и, прислонившись к перилам, подставила лицо предзимнему ветру. Тогда о ее болезни еще не было речи, но она могла простудиться; чтобы предотвратить это, Зуттер молча подошел к ней и набросил ей на плечи свою штормовку.
Теперь он отвязал выкрашенную в голубой цвет лодку, подтянул ее к песчаной отмели, вошел в нее, положил сумку и снял рюкзак: надо было отомкнуть замки на цепях, которыми шкипер закрепил весла. Одним из весел Зуттер оттолкнулся от берега. Когда лодка начала покачиваться на волнах, он вложил оба весла в уключины, взялся за рукояти и начал — первое время неловко — грести. Скоро лодка вышла на открытую воду, он надел ремни и с растущей уверенностью почувствовал, как гребок за гребком сопротивляется веслам вода; греб он сильно, но без напряжения, поднимая все меньше шума.
Он сидел на веслах спиной к направлению движения, но одного взгляда через плечо было достаточно, чтобы увидеть: водная гладь впереди была пуста. Холодная и прозрачная, как стекло, она расстилалась под мягким светом, источник которого, закрытый неподвижными облаками, угадывался над массивом Корвача. Чем дальше отплывал Зуттер от врезающегося в озеро полуострова, тем ощутимее становились короткие, тупые удары волн о борт лодки, тем сильнее чувствовал он разгоряченным от непривычной работы, вспотевшим лбом порывы ветра. Место, где собирались тучи, было у него за спиной, но над краями гор, обрамлявших долину с северо-востока, пробивался солнечный свет, слабый, но ясный и призрачный, словно во сне. Размеченные трассами валунов склоны с левой стороны долины и смутно обозначенные вершины за ними улавливали утренний свет и начинали менять свою темно-фиолетовую окраску, там и сям прочерченную прожилками снега, на нежную лиловую, плавно переходившую в теплый желтовато-коричневый цвет альпийских лугов и во все более сочную зелень хвойных лесов. Полуостров был освещен только местами, но над равниной уже мелькали, словно раздуваемые ветром и тут же снова исчезавшие, блуждающие солнечные зайчики.
Зуттер вряд ли мог точно назвать место, куда он плыл, но был уверен, что оно само откроется ему. В лодке его не покидало ощущение расстилавшейся под ним глубины. Он предполагал, что она будет достаточной вблизи резко вздымающейся вверх скалистой гряды с левой стороны, на самой ее вершине стоял «Вальдхаус», окна которого игриво поблескивали в свете начинающегося дня. Он надеялся, что потеряет его из виду, если возьмет круче влево, к темнеющему уступу.
В очередной раз бросив взгляд через плечо, он обнаружил еще одну помеху. От Изолы в открытое озеро двигался красно-желтый парус виндсёрфера. Он летел, совершая неожиданные повороты, потом маленький треугольник на мгновение исчез, словно проглоченный волнами, чтобы вынырнуть снова, как показалось Зуттеру, уже ближе к нему. Он отчетливо видел тоненькую, похожую на насекомое фигурку у шеста, которая, широко расставив ноги и низко наклонясь к воде, тянула на себя вырывающийся парус, стараясь придать ему новое направление. Становилось все очевиднее, что целью была лодка Зуттера. Управлявший парусом человек пользовался посвежевшим ветром, чтобы быстрее настичь лодку.
Не желая этой встречи, Зуттер круче принял влево в поисках укрытия за маленькими островками, что часто попадались в дельте перед Изолой. Но так как гряда леса за ними отступала, то, надо думать, и глубина озера становилась все меньше. Волнуемая ветром водная масса стала походить на светлый купорос; черные полосы в ней говорили о покрытом растительностью дне и предупреждали о песчаных отмелях. Избавляться от своего груза здесь Зуттер не хотел. Но более глубокое место грозило встречей с существом из другого мира, которое без устали выписывало свои пируэты на поверхности озера. Надо было выйти из гостиницы как можно раньше, чтобы в этот единственный раз оказаться на озере одному. Теперь же у Зуттера было такое чувство, что его принуждают, — к осторожности или, что еще хуже, к спешке.
Он опустил весла и перевел дыхание. На вполне приемлемом расстоянии слышался шум моторов. Откуда-то появился вертолет: должно быть, срочно доставлял в клинику больного и перевозил валежник. Над Малойей неподвижным языком повисла туча, лишь ее самый верхний край трепал и завивал ветер, и на этих завитках мелькали слабые блики солнечного света.
Тем временем виндсёрфер исчез из вида. Зуттер бросил весла и, балансируя, прошел к корме. Встав на колени, он развязал рюкзак и вытащил из него тяжелый джутовый мешок с парой десятков камней. Он сунул руку в мешок, словно собирался тянуть жребий, и его рука нащупала три легких шара из хвойных иголок; он осторожно провел пальцами по круглой, чуть колючей поверхности и только потом один за другим вынул шары и положил их на свободное место между шпангоутами, где плескалась просочившаяся в лодку вода; отсюда они никуда не укатятся. Потом снова сунул руку в мешок, наткнулся на камень, ощупал его и вытянул к свету. Ребристый, величиной в половину кулака, он поблескивал своими темно-зелеными, почти черными гранями, словно кусочек застывшего потока. На вес он был довольно тяжел и казался обработанным, но поверхности были на ощупь гладкими, как шелк, точно их плавили в огне. Наверно, какой-нибудь первобытный охотник нашел его точно таким же и сдирал им кожу с животных или заострял стрелы. Зуттер опустил камень обратно в мешок. Оставшиеся в рюкзаке камни все еще изрядно утяжеляли его.
Лодка покачивалась на волнах, и Зуттер почувствовал, что незаметно подкравшееся головокружение становится все сильнее; надо было кончать задуманное. Он открыл мятую пластиковую сумку и еще раз оглядел блестевший в глубине светлый ящичек. «Раньше они заказывали свинцовые гробы, Руфь, теперь мы хороним со скидкой в шестьдесят процентов». Он закрутил сумку так, что стали неразборчивы надписи на ней и она плотно облегала деревянный ящичек; затем зажал зубами крепко скрученную горловину, затянул ее — дважды и трижды — заранее приготовленным шнуром из кокосового волокна и только потом перевел дыхание и завязал узлом; как только он это сделал, верх сумки раскрылся, словно искусственный цветок. Он с трудом поднял сверток — видимо из-за дрожи в руках — и положил его в джутовый мешок; сверток плотно лег на основание из камней. Сверху осталось еще достаточно места для трех сильских шаров, он положил их на ящичек и убедился, что они не пострадают, когда он закроет мешок.
Из наружного кармана рюкзака он вынул золотые карманные часы на длинной цепочке, когда-то их носил дедушка Руфи. Они давно уже не ходили, и Руфь поставила стрелки на время своего рождения: 11 часов 17 минут. Утра или вечера? Леонора составила Руфи гороскоп. Смерть в нем не предусматривалась. Зуттер постоянно путал дату рождения Руфи, но она только смеялась: «Ты не помнишь и своего собственного». Но дедушкины часы должны указывать минуту, на это они еще годились. «Теперь, Зуттер, я родилась навсегда».
Зуттер отделил часы от цепочки и положил их между сильскими шарами. Они взвесил на руке тяжелую серебряную цепочку. «Сейчас я завяжу мешок, Руфь, завяжу узлом, который время не скоро развяжет».
Зуттер с усилием поднял мешок и перевалил его через край лодки; груз тут же потянул его за собой, но едва он коснулся поверхности воды, как тяга ослабла настолько, что Зуттер, пошатываясь из стороны в сторону, мог удерживать его в руках. «Руфь, ты первая, ты последняя. Не возвращайся, побереги потусторонние силы. Мы сделаем по-другому. Тебе еще предстоит кое-что узнать».
Зуттер перестал судорожно напрягать ноги, они покачивались в такт волнам и почти без его участия принялись слегка пританцовывать, не ощущая тяжести тела. Перед ним с неописуемой ясностью расстилалась водная гладь, поднимаясь на фоне Малойи так высоко к небу, что, казалось, она сливалась с ним. Стояла полнейшая тишина. За крутыми уступами Марньи ландшафт как будто обрывался, вдали, из-за размытого горизонта, выглядывали только несколько словно плывущих вершин. Но и они, несмотря на холодный день, все еще несли на себе следы безоблачного юга, к которому они стремились, оставляя за собой залитое совершенно прозрачным светом высокое зеркало воды и прощаясь с ним.
Почти озорно перегнувшись через край лодки, Зуттер крепко держал мешок за цепочку, проверяя, не ослаб ли под тяжестью груза узел, распушившийся короной из джута. Он видел, как темнеет, набираясь влаги, и расширяется мешок, так как не все в нем хотело сразу погружаться на дно. «Ты всегда хорошо плавала, Руфь, лучше, чем я. В море, на озере или в бассейне — каждый раз ты без усилий уплывала от меня, пока я молотил руками по воде, точно дрова рубил. Погружайся легко, Руфь, но надежно».
Зуттер откинулся назад, держа мешок в воде; побелевшими пальцами он раскачивал его вдоль борта, словно пакетик чая, чтобы напиток получился крепче. Вперед, назад, груз в его руке получил нужное направление, и Зуттер отпустил его.
Он смотрел вслед мешку, который тонул без промедления, но и без спешки. Над ним сомкнулась неопределенность. Зуттер поднял рюкзак и просунул руки в лямки, не забыв предварительно закрыть все карманы. Потом сел на край кормы и повернулся так, чтобы ноги свисали к воде. Затягивая лямки на груди, он почувствовал ледяной холод воды, медленно проникавшей сквозь кроссовки и носки. Потом появились пузыри.
Зуттер удивился, этого он не ожидал. Однако все было более чем естественно. Целые гроздья пузырей поднимались на поверхность и лопались в воздухе с едва уловимым треском. Вот еще один, и еще, а следом вынырнул совсем маленький.
Легкая буря, идущая из глубины, казалось, утихла, но Зуттер все еще не падал. Он ждал, не спуская глаз с воды. И они появились, редкие, по отдельности, их можно было сосчитать. Вдруг всплыл целый венок пузырьков, скромный букет под занавес, он на несколько мгновений задержался на поверхности, прежде чем исчез; словно это был другой воздух, который кто-то задержал, чье-то дыхание.
— Так тому и быть, — были его последние слова.
44
Нужно испить чашу страданий до дна — вот что существенно. Уходить из жизни раньше времени некрасиво.
Выражение «смертию смерть поправ» тут и вовсе некстати. Кто так говорит, тот представления не имеет, что это такое. Остается приверженцем так называемой «борьбы». Когда речь заходит о смерти, выражения такого рода просто неуместны.
Бороться со смертью за свою жизнь — значит висеть на шнуре или на ниточке и, держась за них, пытаться выбраться, вытащить себя из пропасти. Если повезет, то история, которую ты называешь борьбой, продлится еще немного и ее можно будет рассказать; пока же об этом и говорить нечего. А если нет, если останешься висеть до тех пор, пока не лопнут шнуры и нитки, то можно продолжать словесную вязь. Перед тобой совсем другая проблема.
Слово «агония» можно использовать только в том случае, когда ты борешься не за свою жизнь, а за свою смерть. Ты уже сделал этот шаг, но тут вдруг появляется некто, желающий тебя удержать. Ты уже не ощущаешь холода, уже миновал самое мучительное и мерзкое состояние, называемое удушьем; но ты, вероятно, еще помнишь первый урок, полученный в так называемой школе жизни, например, в школе плавания, которой ты так боялся в детстве, или урок, усвоенный после прострела легкого. Самым же первым уроком было событие, которое не сохранилось в твоей памяти, — твое рождение. Будем, однако, надеяться, что всякая агония, перейдя некий рубеж, заканчивается спокойной смертью — такой, какая бывает, когда замерзают в снегу. Главное — испить чащу страданий до дна, почувствовать, что все некрасивое и неуместное перестает что-либо значить.
Но бороться, напрягая последние силы, за свою смерть — это по-настоящему больно, как скажет потом та, что пыталась тебя спасти. То, что осталось в тебе от жизни, целиком отдано расставанию с ней. И вдруг этот остаток ты должен употребить на то, чтобы не допустить к себе другую жизнь, закаленную спортом и решившую во что бы то ни стало спасти тебя. Ведь могло случиться, что тебе пришлось бы вцепиться в такую мерзкую штуку, как неопрен — разве нынешняя молодежь этого не знает? Что до неопрена (чтобы уже раз и навсегда избавить себя от разборок с производителем этой ткани) — это почти то же самое, как если бы ты запустил руку в букет белых роз, уцепился за мокрые от слез волосы или за по-христиански протянутую руку с подаянием. Ужасна борьба сама по себе, если ее приходится вести против жизни за собственную смерть — и, значит, против самых страшных недоразумений, сопровождающих всякого рода присловия о жизни и смерти.
Добрая душа хочет только одного — помочь тебе, и ей невдомек, как ужасна эта ее помощь. Ладно бы она была просто убийственно ужасной! Так нет же, тебя удерживают на поверхности без всякого смысла. Но успокойся: ты доставил своей нетерпеливой спасительнице столько хлопот, что ей придется оглушить тебя, иначе ничего у нее не выйдет. Не тонуть же ей самой, чтобы спасти тебе жизнь, она должна привести тебя в беспомощное состояние, а это, благодарение Богу, лишь ускорит твой уход из жизни. Ты чувствуешь, как тебя оставляет сознание, и первыми отступают все эти речения — о «борьбе» уже и речи нет. Напряжение спадает, легкие перестают судорожно сжиматься, тебе уже не нужно ни с чем «расставаться», все покидает тебя сразу, и ты перестаешь существовать, переходишь в то, что отделилось от тебя, а твое тело впитывает воду, как губка.
Рассказать об этом можно бы и так:
Ты начинаешь видеть, и ты знаешь. Видя, ты знаешь, зная, ты чувствуешь, что попал в огромный поток, что твоя кожа, твое тело, твое бытие широко раскрылись перед ним, и ты стал частью этого потока. В состоянии, которое ты называл жизнью, тебе приходилось без устали плыть против течения, так, по крайней мере, гласит пословица. Ты боролся за что-то или против чего-то, то держась молодцом, то беспомощно барахтаясь. Ты перестал спрашивать, как ты очутился в этом мире, во всяком случае, спрашивать от своего имени, ибо тебя произвели на свет, не спрашивая твоего согласия. Слов «а вот и я» или подобных им ты не говорил. Ты запищал, когда тебя пошлепали по одному месту, чтобы ты зацепился за жизнь; с тех пор ты в ней и барахтаешься. Барахтаешься, подгребая, подбираясь к своему «я», направляясь к потоку, в котором, похоже, надо было устроить маленький водоворот, а еще лучше — большой. Поток, полагал ты, должен разбиться о тебя, только тогда ты сможешь обрести свое истинное «я». Ты испробовал, сперва наивно, затем осторожно, с растущей недоверчивостью, но всегда не слишком умно, все возможные формы сосуществования с другими; благодаря им, этим другим, можно было устроить еще больший водоворот. Тебе казалось, что в этой жизни ты уже не один, а в обществе других «борцов», плывущих в том же направлении — против течения. Так тебе казалось — вот именно, что казалось! Эта кажимость освещала тебе путь, который ты принимал за истинный. Тебя не покидало ощущение, что ты все время быстро движешься вперед. Но ты знавал и приступы страха, когда тебе чудилось, что ты стоишь на месте, и тогда ты впадал в панику. И тебя отбрасывало назад. Паника была вполне оправданной: чем больше барахтался ты в мире речений и слов, тем неизбежнее отбрасывало тебя назад, и ты — что было еще больнее — чувствовал, что тебя оттесняют на задний план. Ты боялся смерти, само собой, видя в ней свое окончательное поражение — ты ведь был борцом, тебя воспитали для борьбы.
Но едва ты прекращаешь борьбу, как смерть, которой ты так боялся, проникает во все поры твоего тела, во все перегревшиеся от напряжения пути и проходы, по которым совершался в тебе обмен веществ; тогда ты открываешься для иного мира. Тогда наконец все кончается, и в первую очередь слова и речения. И ты видишь и понимаешь то, что происходит.
Пока жил, ты не сделал ни одного шага вперед. Зато и назад не отступал. Вперед, назад — это такой же обман движения, как и обман зрения. В потоке жизни ты плавал всегда на одном и том же месте — на своем месте. И был тем, кем сделало тебя то, что мы на нашем языке называем «потоком».
Верно, что нечто двигалось тебе навстречу, ты называл это «временем». Не двигаясь с места, ты оказывал ему свое собственное сопротивление, сопротивление своего «я». Верно также и то, что этим ты кое-чего добился, но не продвинулся вперед и не отступил назад. Но ты подставлял потоку времени, который непрерывно накатывал на тебя, некую поверхность, которой он мог придавать определенную форму. И если твое сопротивление и подставляемая потоку поверхность были достаточно изобретательны и своенравны, то и процесс формирования шел интенсивнее. Из твоего всегда немного жалкого «я» поток мог тогда делать нечто художественно ценное или даже образцовое, коллективное творение силы и сопротивления, творение «я» и ничто, теперь и никогда. Ибо поток этот — своего рода вечно движущаяся мастерская, в которой то, что получает форму, с самого начала, с рождения каждое мгновение жизни проходит обработку, шлифуется, выдалбливается и приглаживается, размывается и одухотворяется, короче — образуется, творится. Совсем уже бесполезным созданный тобой водоворот не назовешь, даже если его вращение редко можно отличить от бессмыслицы, за которой ничего нет. Но дело не в этом. Ибо поток могуч, он включает в себя все сущее, и если в этом потоке что-то возникает и обретает форму, то только для того, чтобы тут же быть унесенным. Оформляющемуся «я» противостоит сильнейший — сильнее не бывает — поток сноса, смыва, который не разбирает, кто перед ним — живое существо, которое, подобно людям, утверждает свое «я», или нечто, подобно растениям и животным, этим «я» просто являющееся.
И все же, унося созданное, поток времени не отбрасывает и не разрушает, он в свою очередь создает новые формы, быть может, самые достойные. Только чисто отмытая потоком, выварившаяся в нем форма обнаруживает свою ценность, свою текстуру, свое драгоценное ядро, свою выдержавшую испытание и достойную испытания красоту. Только после этого она, если понадобится, и сама может ощутить свое значение. Достойны внимания даже кирпичи или банки из-под кока-колы, выбрасываемые волнами на морской берег: все, что когда-то было создано человеком, таит в себе изначальную загадку. Истинные художники творят, только отсекая лишнее. И от тебя, когда сопротивление твоего «я» станет слабее и своенравнее, поток времени отнимет бесконечно много, куда больше, чем то, что, по твоему разумению, в тебе могло быть. Однако же когда и тебя прибьет к берегу, ты, надо думать, тоже будешь удостоен внимания, которое с годами будет возрастать. Одно лишь должен ты видеть и знать: не прибьет тебя ни к какому берегу, ибо у этого потока нет берегов.
Так стоило ли труда творить, создавать себя? Стоило. Ибо со сложившейся изнутри формой поток мог сделать нечто такое, что выходит за пределы речений и слов, в том числе и за пределы слова «поток». Он и стал-то потоком именно потому, что его никогда не интересовали речения и слова, и меньше всего было ему дела до времени. Время касается только тебя; это существенно, хотя в нем ты становишься все меньше и меньше. Но наступает момент, когда приходит конец твоим дням и часам, приходит миг, когда ты устаешь барахтаться, сопротивляясь потоку времени, и поднятый тобой водоворот успокаивается. Не надо бояться, что тебя унесет в бездну. Потому что нет больше «я», способного бояться, и нет никакой бездны, но нет и твердой почвы, которая могла бы уйти из-под ног; нет даже той опоры, которую ты вроде бы оставил. И поток, о котором шла речь, есть не что иное, как текучая форма без начала и конца, источник всех форм, куда они возвращаются, когда достигают своей цели. Но нет: это сама цель надвигается на них; она — начало и исток, затягивающий их в свое таинственное молчание.
Никуда тебя не унесет; просто приходит момент, когда в том месте потока, которое ты занимал, борьба и барахтанье станут ненужными. Поток сомкнется в этом месте, оно станет его частью. И все же может случиться, что оно снова откроется — для нового рождения. Вон подплывает кусок древесины, он хочет, чтобы поток отшлифовал его до нужной формы, превратил в достойный внимания предмет, прочность которого напоминает о бесконечности потока. Бесконечное в этом куске древесины проглядывает в красивом узоре, в смелой законченности целого. Когда отдельная жизнь отстрадала свое, вместе со смертью уходит лишь то, что уже давно было в пути. Потоку ничуть не больно, когда мы меряем его своим маленьким водоворотом, ему все равно, называем мы его «временем» или еще как-нибудь. Наоборот, надо бы потоком мерить наши преходящие водовороты, но и к такой мере он совершенно равнодушен.
Смерть — мгновение, когда отнюдь не бездонная, отнюдь не равнодушная поверхность, которую мы создали в форме своего «я», оборачивается бездонной глубью, в которой нет ничего равнодушного, в которой все одинаково значимо. И мы погружаемся в эту глубь, снова или впервые. Тогда, Зуттер, место, в котором ты пребываешь, станет местом, в котором ты пребывал. Ты не смог справиться со своим уделом. Теперь он справляется с тобой. Твоя земная история растворяется и становится подобной глазу, в котором ты уже ничего не видишь, зато он смотрит сквозь тебя. И ты исчезаешь в глубине сознания, которое тебе больше не нужно ощущать или, сохрани бог, иметь. Оно существует и без тебя — к счастью, а если хочешь, наконец-то и к твоему счастью. И если ты испил чашу страданий до дна, ты легко, словно маленькая волна, растворяешься в этой глуби.
45
Спасательница не слышала шума лодки, которая, напрягая все свои лошадиные силы, приближалась к бухте с другой стороны, то подпрыгивая, то зарываясь носом в воду; назвать переднюю часть громоздкой рыбацкой лодки «бугом» просто язык не поворачивается, Подвесной мотор использовался только в крайнем случае, сейчас и был именно такой случай. Девушка в костюме из неопрена не видела, как приближающаяся лодка на безопасном расстоянии прошла мимо ее виндсёрфера с опрокинувшимся парусом и выкрашенной в голубой цвет лодки с повисшими с обеих сторон веслами; и доска с парусом, и лодка беспомощно дрейфовали в озере. Только когда рыбачья лодка подошла совсем близко к островку, находившийся в ней мужчина заглушил мотор и направил лодку к берегу, а сам — он был в резиновых сапогах — выскочил из нее, держа в руках бечевку, конец которой он намотал на ветку нависшей над водой сосны.
На крохотной отмели, даже не отмели, а кремнистой зазубрине в неприступной береговой скале, с трудом могли уместиться только два человека, которые там находились; третий, бородач средних лет, наступил бы женщине на ноги, не стой она на коленях над мужчиной, что лежал, раскинув руки, на спине и занимал почти всю зазубрину. Лицо его было видно лишь в те мгновения, когда девушка отрывала от него свои губы, чтобы перевести дыхание. Ее грудь, обтянутая черной материей, высоко вздымалась. Потом женщина снова приникала губами ко рту лежавшего. При этом она наклонялась и вытягивала дрожавшую от напряжения шею, на которой, казалось, вот-вот лопнет вздувшаяся жила; мужчина был абсолютно безучастен к происходящему, поэтому молодой женщине волей-неволей приходилось слегка поворачивать голову вбок. Она отрывалась от него только для того, чтобы с удвоенной энергией нырнуть к нему снова — как пловчиха, рвущаяся к финишу способом баттерфляй. Ноги мужчины были в воде, желтые кроссовки в такт движениям женщины безучастно поворачивались то вправо, то влево. Она сидела на нем, широко раздвинув колени, ее мокрый зад блестел, с белокурых волос стекала вода; время от времени она отбрасывала их с лица, чтобы не мешали, и тогда брызги летели во все стороны. Когда она поднимала голову, чтобы, почти всхлипывая, с удвоенной силой набрать в легкие воздух, под ее вспотевшим лицом показывалось мертвенно-бледное лицо пожилого, изрядно облысевшего мужчины, глаза которого безжизненно смотрели вверх.
Вышедший на берег третий заметил в лежавшем только одно движение — то, которое придавала ему женщина. Раскинутые в стороны руки мужчины покачивались из стороны в сторону. Каханнес взял его за запястье, чтобы проверить пульс. Пульса не было.
Садясь в лодку, Каханнес собирался присмотреть за Зуттером, он не особенно торопился — не хотел мешать преданию праха воде. Уже отплывая от берега, он понял, что погода не удержится до полудня. Обложившие вершины Марньи облака предвещали скорый дождь. Рыбак в такую пору ждет хорошего улова, и Каханнес направил лодку к той стороне полуострова, где держалась рыба. По пути туда просматривалось все озеро. Было уже почти девять утра, когда возле группы небольших островков он заметил пустую лодку, которую взял у него Зуттер, а чуть поодаль — виндсёрфер с опрокинувшимся в воду парусом. Встревоженный, он схватился за бинокль и вскоре обнаружил пропавших людей. Хорошо знакомая ему разновозрастная пара лежала, наполовину скрытая ветвями, на берегу одного из островков и, судя по всему, была занята только собой. Каханнесу показалось странным столь раннее свидание именно в этот день, и он снова поднес к глазам бинокль. Потом вдруг резко сменил курс, выжимая из мотора все, на что тот был способен.
Каханнес сел на прибитый волнами к берегу и отмытый почти до белизны кусок древесины и поднял лежавший на берегу камешек. Попытка Виолы вернуть Зуттера к жизни длилась уже целый час, если не больше. Виола все чаще поднимала голову, за всхлипами почти не было слышно ее дыхания. Наконец она осталась сидеть с закрытыми глазами, видно, у нее закружилась голова. Каханнес выронил из руки камешек. Виола подняла покрасневшие, растерянные глаза, казалось, она только сейчас очнулась и узнала сидевшего рядом с ней человека.
— Оставьте, — сказал Каханнес, — он мертв.
— Нет, — возразила она. — Нет! Позвони. Вызови вертолет. Он еще жив, я знаю, его нужно забрать отсюда.
Каханнес покачал головой.
— У меня нет мобильника, да и ни к чему он теперь нам.
— Но я же вытащила его из воды! — крикнула она вне себя. — Я подплыла сюда вместе с ним! Он не может быть мертвым, он совсем недавно еще размахивал руками. Слушай, помоги же, иди сюда, продолжай делать искусственное дыхание. Мы ему поможем. Давай же, прошу тебя, давай!
— Ты делала это куда лучше меня.
Виола уставилась на него. Потом, кажется, поняла наконец, что стоит на коленях над трупом. Она поднялась, переступила через тело Зуттера, присела в воде на корточки и закрыла голову руками. Она вся дрожала, ее тело сотрясали рыдания. Но постепенно ее дыхание обрело естественный ритм, она перестала раскачиваться из стороны в сторону. Казалось, она вообще перестала дышать и неподвижно застыла на корточках как малое дитя. Наконец она подняла голову и заговорила, прикрыв рукой рот и подбородок:
— Мне пришлось его ударить, иначе бы я его сюда не дотащила. Я бы утонула. Сначала он был уже довольно далеко под водой. На нем был рюкзак. Когда я освободила его от этого груза, он уже не шевелился. Я тащила его, держа за плечи, за голову. Его лицо все время было на поверхности. Внезапно он начал размахивать руками. И сильно, еще как сильно. Тогда я стукнула его, что мне еще оставалось. Он успокоился, и я притащила его сюда. Слушай, я, кажется, его убила.
Она снова задрожала, голос стал прерывистым.
— Мне больно! — вдруг по-детски жалобно заныла она. — Слушай, мне очень больно! — она подняла заметно опухшую правую руку.
— Вижу, — сказал Каханнес.
— Я его убила, самым настоящим образом, — спокойно проговорила она. И вдруг засмеялась, поднесла руки к глазам и стукнула кулаками себя по лбу. — Спасая, я его убила. Слушай, это ужасно. Хуже не придумаешь.
— Да уж, — согласился Каханнес.
— Увидев, что он падает в воду, я подумала: ну вот, потерял равновесие. На нем был рюкзак, тяжеленный. Но я его сняла, расстегнула ремень на животе и сняла.
— Он бросил в воду урну с прахом своей жены, — сказал Каханнес, — она лишила себя жизни, здесь же, год тому назад. Набила карманы камнями.
Виола посмотрела на него внимательно.
— Тогда ему следовало бы держать урну в руках, — предположила она.
Каханнес задумался.
— Должно быть, он хотел убедиться, что урна пошла на дно. Помнится, он всегда пропускал жену вперед.
— Ты знал их?
— Женщину немного лучше. Они каждый год проводили здесь отпуск, потом у нее обнаружили рак. Хорошие были люди. Вчера вечером он взял у меня напрокат лодку.
— И ты ничего такого не заметил?
— Заметил позже. Моя жена почувствовала неладное. «Он уже в пути, — сказала она, — и скоро уйдет из этой жизни».
— Что значит — из этой?
— Есть другая жизнь, много других жизней.
— Ты так думаешь? Ты что — верующий?
— Не так чтобы очень. Да и убиваю я.
— Убиваешь? — удивилась она.
— Я рыбак, приходится лишать жизни рыб.
— Это совсем другое дело.
— Ничуть не другое. В отличие вот от этого, рыбы умирать не хотят. К тому же я и мясо ем.
— И что с того?
— Моя жена индианка. Она мяса не ест. А я вырос в этих местах. Я люблю мясо, а рыбу продаю.
— Это твоя профессия.
— Мне бы отказаться от нее, да не могу — люблю это дело. Привык к нему. Учитель разрешил.
— Какой учитель?
— Святой человек, я познакомился с ним в Индии. Он никогда не лишал жизни живых существ. И не носил одежды. Моей жене он приходился двоюродным дедом. «Если твой отец ловил рыбу и ел мясо, точно так же поступай и ты, — сказал он мне, — не отказывайся ни от чего, пока не почувствуешь, что можешь отказаться».
Виола заметно повеселела.
— И от столь многого нужно отказываться?
— Тебя никто не заставляет, можешь — откажись.
— А от своей жены ты мог бы отказаться?
— Нет, если к этому меня станут вынуждать, да, если почувствую, что смогу. Но тогда я буду уже в другой жизни.
— Я не могу отказаться от своего друга, а он меня бросил. Разве это порядочно?
— В нашей жизни много непорядочного, но потом наступает иная.
Виола взглянула на покойника.
— И для него тоже?
Каханнес задумался.
— Есть не только жизнь и смерть, — сказал он, помолчав. — Есть нечто третье.
— И что же?
— То, что, возможно, случится. Так говорил учитель. Он называл это индийским словом, но я все время его забываю.
— То, что, возможно, случится, устраивает меня меньше всего, — сказала Виола.
— Зато нуждаться в этом ты будешь очень часто, — возразил Каханнес. — Но учитель так никогда бы не сказал. О том, что замечаешь сам, тебе не скажет никто.
— У тебя и жена такая святая?
Каханнес рассмеялся, обнажив два ряда крепких зубов.
— Хорошо, что она этого не слышит. Да я и не хотел бы иметь женой святую.
— Что она скажет, если ты долго не вернешься с озера?
— Скажет, что ждала меня. Надеюсь, скажет именно так. Правда, не все наши надежды сбываются. Будет то, что будет.
— Я еще ни разу не видела мертвеца, — сказала Виола. — Это первый. Вчера он подвез меня в своей машине. Он мастер рассказывать всякие истории, и я в нем ничего такого не заметила.
— По виду не узнаешь, что человек решил уйти из жизни. Да и ни к чему знать об этом. Закрой ему глаза.
— Почему я? — спросила Виола.
Он не ответил.
Виола встала и склонилась над покойником. Здоровой рукой она оперлась на его плечо, а опухшей правой провела по лицу, ощутив легкое сопротивление щетинистых век. Когда она отвела руку, глаза Зуттера были закрыты, но не очень плотно. Это движение рукой было ей знакомо по фильмам. Виола думала, что кожа лица будет холодной, но она еще хранила тепло.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Пейдер, Пейдер Каханнес. А его звали Эмиль Гигакс. Но жена называла его Зуттером.
— Я знаю. Когда он рассказывал о своей жене, то называл себя Зуттером. — Виола хихикнула. — Это лучше, чем Гигакс. Он думал, мне нужна помощь, а я всего лишь натерла ногу. И все из-за Джана. Знаешь его?
— Кажется, знаю, — ответил Каханнес. — Джан Беццола. Это наш сосед. Я видел вас несколько раз на озере.
— Сегодня я первый раз на озере одна. Сидя рядом с Зуттером в машине, я видела в нем всего лишь пожилого господина. И обрадовалась, когда мы наконец приехали. У нас не было ничего общего.
Каханнес вытащил из кармана большой носовой платок, чистый, но уже не первой свежести.
— Подвяжи ему подбородок, а то рот так и останется открытым. Да затяни посильнее.
Она подняла вверх правую руку, кисть распухла, покраснела и напоминала варежку, из которой выглядывали длинные тонкие пальцы.
— Не могу. Подвяжи сам.
— Тогда придержи ему подбородок, — попросил Каханнес и завязал концы своего пестрого платка на голове покойного, который стал походить на больного свинкой. — Потом подбородок будет держаться и сам по себе. Кроме нас с тобой, этот платок все равно никто не видит.
— Знаешь, чего бы я ему пожелала? Чтобы в свою последнюю ночь он был по-настоящему счастлив.
— Он заходил к нам, мы выпили немного вина.
Виола окинула покойника взглядом.
— Где он теперь?
— У джайнов есть на этот счет своя теория. Это индусы, у которых я гостил. Они считают, что мир состоит сплошь из мелкой-мелкой пыли. Наши желания притягивают ее к себе в огромных количествах. Она оседает на нас и крепко приклеивается. Ее так много, что со временем мы оказываемся в оболочке из пыли, она отягощает нас, до неузнаваемости меняет наш вид. Смерть одним-единственным ударом вдребезги разбивает этот кокон.
Виола взглянула на озеро.
— Я замерзла до смерти.
Брошенную лодку и доску с парусом отнесло в сторону Сильской равнины. Подул свежий ветер, полоса облаков над Малойей разрослась и стеной надвигалась с противоположной стороны озера.
— Пора возвращаться, — сказал Каханнес.
— Но как? Он ведь этого не хочет. Нам бы надо его утопить. Исполнить последнее желание.
— Своей жене он отпустил целый год, прежде чем предать ее прах воде. И потом — у него могут быть друзья, которые захотят с ним проститься. Давай перенесем его в лодку.
Каханнес подтянул лодку к берегу, и они перенесли в нее Зуттера. Виола держала его за ноги, Каханнес — за голову. Он вынул из гнезд скамейку и положил голову Зуттера на груду сетей. Зуттер уютно расположился в обрамлении белых поплавков, он походил на капризного, отказывающегося от еды ребенка, на которого надели нагрудник, или на прилегшую отдохнуть горянку в пестром платке.
Когда Виола пристроилась рядом с покойником, Каханнес столкнул лодку в воду, вскочил в нее и сел на весла. Он подгреб к качающейся на волнах лодке Зуттера и взял ее на буксир. Потом запустил мотор и направился к паруснику Виолы.
— Хорошо бы и меня взять на буксир, — сказала Виола, стуча зубами от холода. — При таком ветре мне не поднять парус и не удержаться на доске.
— Ветер попутный, — не согласился Каханнес. — И тебе не мешает подвигаться.
Виола взглянула на него и прыгнула в воду — головой вперед. Она плыла кролем, почти не поднимая брызг. Несколько раз соскользнув с доски, она все же сумела ухватиться за шкот и поднять мачту с парусом. Красно-желтое полотнище взметнулось над водой и, трепеща краями, отразилось в ней.
— Эй, на шлюпке! — крикнула она и, откинувшись назад, двинулась в путь. Когда Каханнес увеличил скорость и пустая лодка запрыгала по волнам, словно и не нуждаясь в буксире, пестрый парус был уже далеко впереди. Виола сделала полукруг, позволяя маленькой похоронной процессии догнать себя. Едва Каханнес опередил его, как она снова поймала ветер и, словно огромная бабочка, заплясала по сужающейся бухте. По временам, когда парус закрывал Виолу, казалось, что он несется сам по себе. Но вот он истончился на повороте, и снова появилась тоненькая фигурка Виолы; казалось, она, подняв руки и откинувшись назад, висит в пустоте. Но тут за ее спиной опять вырос разноцветный парус, уносивший ее все дальше и дальше, едва ли не в потемневшее небо.
Мужчины в передней лодке, сопровождаемые пляшущим на волнах парусником, двигались под рокот мотора точно по прямой, навстречу приближающемуся берегу. Оба вели себя спокойно. Но один уже нацелился в определенное место на берегу и сбавил обороты мотора, в то время как другой, уставившись не до конца закрытыми глазами на становившуюся все более грозной игру облаков, лежал без движения. На застывшее лицо Зуттера упали первые капли дождя.