Телевизор. Исповедь одного шпиона

Мячин Борис Викторович

Золотой век Екатерины Второй, эпоха справедливости и просвещения, время блистательных побед русского оружия и культурного прогресса, время масонских лож и галантных танцев. Небогатый и неблагородный, 17-летний студент Семен Мухин оказывается в самом центре шпионского заговора, цель которого – посадить на российский престол нового правителя или правительницу, которые во всем были бы послушны загадочному Королевскому секрету. Впрочем, Мухин наделен удивительным даром, который не только поможет ему выпутаться из этой передряги, но и со временем сделает его самым опасным человеком на земле. Тайные организации, дворцовые первороты, дуэли, перестрелки, хитроумные убийства и невероятные приключения в лучших традициях авантюрного романа, соединенного с военной драмой и фантастической подоплекой исторических событий, всем, казалось бы, хорошо известных.

 

Борис Мячин

Борис Мячин родился в 1979 году в городе Мичуринске Тамбовской области. Учился на историческом факультете СПбГУ, прошел курсы литературного мастерства при СПбГИК. Живет в Санкт-Петербурге. Главный редактор печатных средств массовой информации НАО «Национальная спутниковая компания». Постоянный участник литературной мастерской Андрея Аствацатурова и Дмитрия Орехова. Публикуется с 2014 года. Рассказы публиковались в журнале «Нева», альманахе «Взмах», онлайн-журнале «Прочтение». В 2017 году вошел в лонг-лист премии «Национальный бестселлер» за исторический роман «Телевизор».

 

От редактора

Как-то раз меня отправили в Москву.

– Тут такое дело, Боря, – говорит начальница, – надо съездить на съемки «Битвы экстрасенсов». Звонили сверху, просили сделать материал в нашем журнале.

– Пусть Таня едет, – недовольно говорю я (я вообще не люблю ездить по командировкам). – Таня же любит «Битву экстрасенсов».

– Таня не может. Таня на больничном.

Тоска! Придется тащиться в Пулково, есть в самолете сэндвич с салатом, потом ехать в этом ужасном московском метро, в котором веток больше, чем цветных проводов в компьютере. То ли дело наше родное, питерское метро! Маленькое, аккуратное, культурное.

В общем, полетел я в Москву. Приезжаю на съемки. Обычный такой павильон съемочный. Камеры стоят, софиты.

– У нас сейчас будет предварительный кастинг, – говорит продюсер. – Экстрасенсы будут рассказывать свою легенду, а мы их снимать. Понятно? Давайте по списку.

Вышла молодая тетка, вся в черном. Села в кресло.

– Я, – говорит, – не человек. Я инопланетная душа в живом теле. Когда-то давно я была египетской жрицей, но потом я умерла и возродилась уже в нашем времени.

– А почему вы умерли? – спрашивает продюсер.

– Я хотела выйти замуж. Но они убили моего возлюбленного. Он должен был стать фараоном. А потом они убили и меня тоже.

Села в кресло другая тетка, с пентаграммой на шее.

– Я, – говорит, – однажды заблудилась в лесу. Я уже думала, что умру, но тут ко мне явился он.

– Кто – он?

– Прекрасный дух из параллельного измерения.

Третьим номером был белобрысый мужик. Пожилой уже. Но не седой, а именно что белобрысый.

– Я, – говорит, – был знаком с графом Калиостро.

Я зевнул.

– Давайте сделаем перерыв, – вздохнул продюсер.

Я вышел покурить на улицу. Следом за мной вышел белобрысый экстрасенс. На его лице еще была рассыпчатая пудра, которой обычно гримируют на телесъемках.

– Огнем не угостите? – спросил он, набивая табаком вересковую трубку; с этой трубкой и пудрой на лице он был похож чем-то на литовского актера, вечно игравшего в советских фильмах агентов гестапо: не то Масюлиса, не то Адомайтиса.

На улице стоял рекламный щит, семьдесят лет Победы.

– У меня отец на войне погиб, – сказал экстрасенс. – Я поэтому, когда приехал в Питер, немцев очень не любил.

– Простите, – говорю я, – вы из Питера?

– Из области.

Через час кастинг закончился. Продюсер отобрал египетскую жрицу, а остальных поблагодарил и сказал, что они, к сожалению, не подходят. Я еще немного покрутился по студии, поболтал с продюсером, а потом полетел домой.

Прошло две недели, и меня снова вызвала начальница.

– Надо сходить в музей связи и написать статью.

– Лиза, давай я пошлю кого-нибудь из своих ребят…

– Нет, – говорит Лиза. – Мы там выставку этому музею спонсируем, советских телевизоров. А ты единственный, кто разбирается в старых железяках. Поэтому иди сам.

Музей был сразу за Исакием, в Почтамтском переулке. Я вспомнил, как студентом ходил на почтамт. Тогда не было еще дешевых мобильных телефонов, а интернет был только в библиотеках, его выдавали по талонам на полчаса.

Я походил по залу, поговорил с экскурсоводом, пофоткал. Диски Нипкова, иконоскопы, антенны, камеры, кассеты и даже один спутник, который должны были отправить в космос, но почему-то не отправили. На одном телевизоре крутили запись программы «Время».

– Наибольшее впечатление на меня произвела речь товарища Леонида Ильича Брежнева. То, что мы принимаем новую конституцию, наполняет нас радостью и гордостью даже…

Я зевнул.

– Хотите телевизор купить? – раздался ехидный голос за моей спиной.

Я обернулся. За мною стоял белобрысый мужик из «Битвы экстрасенсов». Без грима он выглядел совсем по-другому. Лицо его было как будто исцарапано множеством мелких осколков.

– Ну, допустим, – нахмурился я. – А вы зачем здесь?

– Да так, посмотреть пришел. Прокатили меня тээнтэшники, лишили славы и популярности, – пожаловался белобрысый. – Знаете, что здесь раньше было?

– Где – здесь?

– Здесь, в музее. Дом канцлера Безбородко.

Безбородко, Безбородко… Да, точно, екатерининский министр. «Не торговал мой дед блинами, не ваксил царских сапогов, не пел с придворными дьячками, в князья не прыгал из хохлов».

– Сволочь он был, конечно, – задумчиво сказал экстрасенс. – Маленький такой, губастый, подбородок, как у свиньи… Принесут ему целый пакет реляций, а он сидит, читает и хохочет. Вы сами-то что об этом думаете?

– О чем?

– О телевизорах.

– Я работаю в крупной телекоммуникационной компании, – пожал я плечами. – Я все про телевизоры знаю.

– Я думаю, что вы ошибаетесь, – посмотрел мне в глаза белобрысый. – Вы ничего не знаете про телевизоры.

Прошло еще какое-то время, и мне позвонила Женя Овчинникова.

– Боря, – сказала Женя, – надо прийти на презентацию нашего сборника, в книжный магазин. Сможешь?

– Конечно, смогу, – сказал я.

Прихожу в «Буквоед». Сажусь тихонько в уголке, листаю планшет. Аствацатуров рассказывает про нашу литературную мастерскую и еще что-то про Гёте. «Пенсионерка погибла от зубов акулы, – сообщает Яндекс. – Школьник избил сверстника живым ёжиком».

– Так, стало быть, вы молодой ленинградский писатель? – смеется кто-то у меня над ухом.

Поворачиваюсь. Сидит мой экстрасенс и ржет.

– Я не писатель, – говорю. – Я редактор.

– Это очень хорошо, – говорит белобрысый. – Вы не хотите кофе после презентации попить?

Презентация закончилась, и мы пошли пить кофе. Экстрасенс заказал горячего шоколада.

– Шоколад сейчас уже не тот, – сделал глоток экстрасенс. – И пьют его неправильно. В мое время шоколад пили из блюдца, как чай. Никита Иваныч очень любил шоколад…

– Послушайте, – разозлился я. – Вы меня за дурака-то не держите. Я читал про графа Калиостро. Он велел своим слугам говорить посетителям, что они служат ему уже триста лет, и он за это время ничуть не изменился. Вы используете тот же прием, чтобы придать таинственность своей личности. А на деле вы просто мошенник. Вы держите магический салон где-нибудь на улице Ленсовета, крутите хрустальный шар, снимаете сглаз и порчу, так ведь?

– Ну, может быть, и держу, – ухмыльнулся экстрасенс. – Но это ведь просто бизнес. А душа требует совсем другого.

– Чего же требует ваша душа?

– Не знаю. Не этого. Я хочу попросить вас кое о чем. Можно я пришлю вам свою рукопись?

Я сказал, что у меня нет времени читать всякую экстрасенсорную лабудень.

– Я редактор, а не литературный критик.

– А как вам такой вариант, – смеется белобрысый, – я пришлю вам рукопись, а вы ее отредактируете?

– Вообще-то, работа редактора стоит денег…

– Я вам платить не буду, но вы можете издать рукопись под своим именем. Заработаете и уедете жить в Сен-Мало.

– Почему в Сен-Мало?

– Все писатели рано или поздно уезжают в Сен-Мало, – вздохнул экстрасенс. – Вот помню, Шатобриан…

Спустя несколько дней курьер принес мне стопку веленевых листов в увесистой папочке; листы были мелко исписаны потускневшими чернилами. Сначала рукопись просто валялась у меня на столе, на ней спали кошки. Никакого названия у рукописи не было.

Однажды я напился, пришел домой и раскрыл папку.

– Ну-с, гражданин экстрасенс, – говорю я папке. – Давайте почитаем вашу мистическую историю…

Сбивчивый почерк, старороссийские «яти», непонятные словечки вроде «жоликёр» или «абшид», – все это, признаться, поначалу раздражало. Деревенский мальчик случайно попал в большой город, голодное детство, нравственные терзания; типичный бильдунгсроман, в общем, Оливер Твист и Дэвид Копперфильд под одной обложкой…

Я зевнул, перелистнул несколько страниц и решил было уже ложиться спать, как вдруг мое внимание привлекла знакомая фамилия – Елагин. «Что-то знакомое, – подумал я. – Елагин, Елагин… Елагин остров! Вот откуда я знаю эту фамилию! Это же какой-то знаменитый масон был, кажется… Что-то интересненькое…»

Я стал читать дальше, и вскоре сон напрочь выветрился у меня из головы: масоны, шпионы, ассасины, роковые красавицы, погони и дуэли посыпались, как из рога изобилия. Я читал всю ночь и потом еще полдня, не прерываясь. Этот экстрасенс умеет склеивать нелепицу, думал я. Он с легкостью рассказывал о своих якобы имевших место приключениях, искусно приплетал к рассказу известных и малоизвестных исторических персон и щедро снабжал текст липовыми письмами, и я на какой-то миг даже уверовал в подлинность рассказа, пока не началось совсем откровенное вранье про Наполеона и маркиза де Сада; тут уже я не выдержал и расхохотался.

И я подумал: почему бы и нет? Почему бы не сделать то, о чем меня попросил белобрысый? Отредактирую текст, сделаю из него исторический роман средней паршивости, да и пульну в какое-нибудь издательство. Заработаю денег, раздам долги и кредиты… В конце концов, спер же старик Дюма сюжет своего бестселлера из воспоминаний monsieur d’Artagnan…

* * *

Безусловно, это подделка, причем весьма неумелая. Рукопись пестрит историческими ошибками, которые без труда увидит даже неспециалист. Автор постоянно путает даты; например, Лукин с горечью говорит о гибели своего приятеля Ельчанинова весной 1770 года, за полгода до осады Браилова. В другом месте комета Галлея прилетает на полтора года раньше, чем ее обнаружили астрономы, а еще в другом месте та же комета появляется, наоборот, тремя годами позднее. Летом 1771 года герои с увлечением обсуждают недавнее вторжение русских войск в Крым, а потом вдруг перескакивают несколько глав и начинают трепаться о первом разделе Польши, состоявшемся только в 1772 году. Главный герой вечно таскает с собой книжку, которая была напечатана только через два года после того, как он ее впервые прочитал. Наконец, совершенно немыслима хронология основной интриги: 16 июня 1774 года главный герой (он же, судя по всему, автор) находится в Венеции, а спустя несколько недель участвует в битве, случившейся 20 июня тысячью верст восточнее! И это только самые очевидные ляпы.

Автор явно увлекается стилизацией, как убийца в плохом детективе заметает следы; как следствие, мы сталкиваемся с тяжеловесной русской грамматикой XVIII века, еще очень трудной для современного читателя. При этом многочисленные «сие», «оные» и «ежели» употребляются к месту и не к месту, и не нужно быть филологом, чтобы обнаружить фейк.

Я потратил не один месяц на приведение этого стилистического кошмара в читабельный вид. Я заменил устаревшие слова на понятные и привычные, исправил дореволюционную орфографию и максимально упростил и осовременил текст. Я убрал пышные имперские обороты, многоэтажные панегирики и предуведомления, характерные для галантного века («следует излагать дело ясно и кратко, без больших титулов», – сказал бы по этому поводу фельдмаршал Суворов). Я изменил написание многих имен и географических названий: «Дидерот», «Халеб», «сейки», «Ливурна», «Шакеспир» и т. д. В некоторых случаях я вообще менял имена и названия, чтобы облегчить читательское восприятие, добавляя, таким образом, еще больше вранья и несуразицы к изначальной мистификации. К примеру, в одном месте упоминается работа малоизвестного физиократа, и я заменил это имя на привычного русскому уху Адама Смита, а в другом месте исправил Сент-Джеймсский дворец на Букингемский; никому не известный галантный балет стал, разумеется, Марлезонским и т. д.

Я вырезал значительную часть занудных авторских отступлений (за исключением важной для понимания фабулы истории русско-турецких войн), добавил название и эпиграф, разбил повесть на части и главы, все перестроил и подладил, сделал сноски, разъясняющие то или иное непонятное слово. В итоге получился классический исторический роман, с приключениями, войнушкой, первой любовью и первым предательством. Да, современные подростки в основном смотрят аниме, но, возможно, книжка понравится тем, кто был школьником лет двадцать назад и помнит еще стук своего сердца при чтении Киплинга и Стивенсона.

Уверен, найдутся читатели, которым моя «модернистская» редактура не понравится. Возможно, будут и читатели, которые скажут: автор и на самом деле написал эти записки, двести лет назад, а вы, Борис, всё испортили; а подайте-ка нам оригинал рукописи, чтобы мы могли восстановить подлинный текст гения, как музыковеды очищают «Реквием» от нот Зюсмайера. Заранее предупреждаю таких ревнителей истины, что рукописи у меня, конечно же, уже нет, она осталась на старой квартире, и если вы хотите пойти и поскандалить с моей бывшей, напишите мне в фейсбуке, я дам вам адрес.

* * *

Экстрасенса я больше не видел. Однажды только, в августе, я получил по электронной почте коротенькое письмецо: «Ежели вы еще не читали, то лучше выбросьте на помойку или сожгите, от греха подальше». Я отвечал, что рукопись мне понравилась, и я уже почти всё отредактировал. Однако, отправив письмо, я получил через минуту автоматическое уведомление от почтового сервера: «Delivery to the following recipient failed».

Я проходил в сомнениях еще несколько месяцев. Я выполнил свою редакторскую работу, а автор не выходит на связь! Я денег хочу, вообще-то, мне жить на что-то нужно, из банка звонят десять раз на дню, грозятся в черный список занести… Ходил я так, ходил, а потом отправил перепечатанную и отредактированную мной рукопись под своим именем одному знакомому издателю.

Вопрос авторства, как мне кажется, в принципе недостоин внимания просвещенного читателя. Половина лучших книг мира написана неизвестными авторами, а другая половина – под псевдонимами, которые убили настоящую фамилию (образно говоря, Марк Твен выстрелил в Сэмюэля Клеменса из кольта, а Фигль-Мигль – в Екатерину Чеботареву крылатыми ракетами семейства «Калибр»). Вопрос в другом: где проходит граница между авторским текстом и редактурой, и не слишком ли часто мы поем дифирамбы автору, там, где хвалить на самом деле нужно его редактора? Неизвестному редактору надо поставить памятник, как неизвестному солдату или собаке Павлова; к сожалению, общество до этой простой мысли за несколько тысячелетий письменности пока не доросло, и работа редактора продолжает оставаться одной из самых бесславных и низкооплачиваемых.

* * *

В заключение этого дурацкого предуведомления я хотел бы поблагодарить нескольких людей, без которых эта книга никогда не состоялась бы. Во-первых, Наталию Курчатову, ставшую в некотором роде крестной матерью этого непослушного дракона. Во-вторых, Андрея Аствацатурова и Дмитрия Орехова, за многолетнее наставничество, и всех моих друзей по «Взмаху» и «Чердаку»: Женю Овчинникову, Таню Млынчик, Антона Ратникова, Диму Диканова, Машу Томареву и многих-многих других, за постоянную моральную поддержку. В-третьих, Леонида Немцева, Артема Фаустова и Марину Кронидову, за первый критический отклик. Отдельное спасибо Виктору Сергеевичу Белявскому, за консультацию по некоторым масонским вопросам, и Леониду Абрамовичу Юзефовичу, за небесное электричество, а также Ульяне Рассказовой, за немецкий романтизм. Вам, сочувственники мои, сказали бы в XVIII веке, сие сочинение посвящено да будет.

 

Часть первая. Солдатский сын

 

Писано в Боско, летом 1799 года

 

Глава первая,

в которой Аристарх Иваныч придает моему облику нравственный прогресс

– А, барабанщик! Ну здорово, братец! Давай поцелую… С Варшавы, почитай что, не виделись…

Несмотря на преклонный возраст, фельдмаршал все так же бодр духом, зол и целеустремлен. С утра он обливается ледяной водой, а затем распоряжается по лагерю, всюду появляясь в одной только белой рубашке, либо свистит марш, и все приходит в движение. Перед тем, как отправиться в Италию, Суворов встретился с императором и, по привычке своей пав на колени, воскликнул: «Бог хранит всех царей!» – «Теперь вы будете спасать царей, Александр Васильевич», – ласково отвечал Павел. Позже в Митаве фельдмаршал посетил Людовика и пообещал вернуть ему трон праотцев. Австрийцы заняли Ливорно, кардинал Руффо – Неаполь, туда же явились Нельсон и Тейлор, казнено около сотни республиканцев. Наконец, третьего дня пала Мантуя.

Наша армия может проходить по тридцати, а то и по сорока верст за день. Никогда еще на моей памяти война не была столь напориста. Ежели бы не враждебное отношение населения, не мозоли на ногах, не жертвы, столь неизбежные при столкновении двух миров, можно было бы подумать, что речь идет и не о войне вовсе, а о мазурке, которую танцуют, проказничая, его сиятельство Старый Порядок и г-жа Республика, быстро перебегая с одного бала на другой.

– Ну, что твои безбожники?

Я рассказал, что знал: что французы отступают к Генуе и что Жубер сменил Моро.

– Ежели враг жив и отступает, баталия проиграна…

Он всегда был таким, ежели подумать: вздорный, юродивый Катон, готовый на любые лишения ради победы. При всей разнице жизненных взглядов, при всей неуемности его пыла, я всегда любил его обезьянью физиономию, а теперь, когда он стал семидесятилетним стариком, я люблю его еще больше, из-за внезапно обнаружившегося внешнего сходства с моим покойным благодетелем.

Светлейший попросил меня записать всё, что я знаю, дабы потомки наши могли гордиться историей своего отечества, в том числе и тайными страницами. Я вспомнил, что с тою же просьбой обращался ко мне и другой князь, осенью скончавшийся от удара. А потому я поворачиваю колесо истории более чем на тридцать лет назад, и поверх дымящегося еще итальянского бастиона в моей памяти вырастают иные бастионы, далеко к востоку отсюда…

* * *

Мое родное поселение было основано на краю татарского поля и названо Рахметовым урочищем по имени некоего мурзы, бежавшего в наши места еще до Иоанна Грозного. Дикая местность, в которой ранее жили одни только стрельцы, оборонявшие засечную черту от татар, с началом империи сделалась выгодным агрономическим предприятием, во многом благодаря черноземному качеству почвы. Крестьянские поля, зеленые холмы, маленькие речки, разливающиеся по весне до размеров моря, да вой волка в темном лесу, – вот и вся нехитрая декорация к первому действию моего спектакля.

Господин мой, Аристарх Иваныч, был угрюмый сгорбленный старик, более всего ценивший порядок и дисциплину. Я же был белобрысый шелопай, предпочитавший удить рыбу, собирать землянику и играть с детскими приятелями моими, такими же шелопаями, как и я сам, в различные военные игрища. У меня была своя рота, вооруженная деревянными ружьями, и по воскресным дням мы учиняли штурм заброшенной крепости, оставшейся в наших краях с древних времен.

Во время одной такой потешной осады мой господин заприметил меня и спросил мою матушку, смышлен ли я.

– Смышлен, – вздохнула матушка. – Озорник только…

– Пусть зайдет ко мне сегодня вечером, – проговорил Аристарх Иваныч, утирая нос платком. – Возможно, он и сгодится на что полезное, а то ведь станет разбойником, как Ванька Каин…

Вечером по матушкину приказанию я явился в имение и застал господина моего сидящим за письменным столом с глубокою думой на челе и с пером в руке. Такоже я учуял аромат мадеры.

– Вот что, Сенька, – произнес Аристарх Иваныч, – желаю аз по образцу природного англичанина Круза придать нравственный прогресс твоему дикарскому облику…

Так меня зачислили в дворню. Реестр моих обязательств сводился к следующим рубрикам: помогать кухарке, чистить горшки, носить воду, рубить дрова для камина, выбирать золу и слушаться во всем старших. Будучи совсем еще шелопаем и отроком, я воспринял назначение с неудовольствием, однако матушка настояла на моей карьере.

Аристарх Иваныч происходил из стольничьего рода, бывшего в царицыных кучерах. При Елисавете Петровне Аристарх Иваныч приблизился ко двору, однако за дерзкий свой язык и нрав был изгнан и направлен начальствовать над Переяслав-Рязанской и Устюжской провинциями, а во время немецкой войны назначен комендантом в Гумбиннен. Когда же императрица захлебнулась кровью, он показательно вышел в отставку.

В первый же день службы я опрокинул Аристарху Иванычу на жостокор стакан мадеры. Господин мой схватил меня за ухо и пребольно выдрал.

– Первый урок состоит в том, – сказал он, – что прилежание паче всех наук. А если у тебя вместо рук грабли, то, пожалуй, я продам тебя немцам…

– Не продавайте меня немцам, барин, – взмолился я. – Немцы хуже самого черта. Они батюшку моего убили в неравном артиллерийском бою, под стольным прусским градом Кунерсдорфом…

– Да видел ли ты хотя бы одного немца своими глазами? – усмехнулся Аристарх Иваныч.

Нет, признался я, не видел.

– Который год тебе?

– Осьмой.

– Батьку помнишь?

– Никак нет, барин.

– Ежели бы твой отец с того света вернулся, – раздраженно проговорил Аристарх Иваныч, – я бы его снова в рекруты отдал, чтобы он округу не баламутил…

Каждое утро Аристарх Иваныч начинал с моциона. Гуляя, он колотил палкой по назначенным к срубу деревьям определенное число раз. В одежде более всего любил красный – цвет Ганноверского дома, коему он служил по молодости лет. Когда одевался, требовал, чтобы рубашку накидывали ему на голову воздушным образом, как иные благородные дамы подбрасывают волан. Любил различные механизмы и мог часами изучать внутренность музыкальной шкатулки или расспрашивать мельника об устройстве жерновов.

Аристарх Иваныч был Гарпагон, или же, говоря по-российски, жмот. «Зимой снега не укупишь, – жаловалась кухарка в отношении скудных средств, выделяемых на хозяйствование. – Всё аглицким немцам своим посылает. Мог бы – и снег послал».

Но главной чертой его чудаковатого характера оставалось страстное желание все переделать и заставить всех трудиться, часто не ради цели даже, а ради самого движения. Он терпеть не мог церковные праздники, и ежели на Пасху или на Троицу мужик все-таки делал мелкую работу по дому, чинил сарай или копался в огороде, Аристарх Иваныч подходил, любовался мужиком, замирал на минуту, словно хотел похлопать мужика по плечу или сунуть ему рубль, но не решался, и, резко развернувшись, уходил, стуча палкой и бормоча под нос.

* * *

Кухарка, коей я определен был в подчинение, имела привычку критиковать хозяйский вкус всякий раз, когда он не соответствовал ее собственному пониманию о полезном и прекрасном.

– Пудинх им, видите ли, захотелось. А тово не думают, што от этих сахерных яств самый главный вред желудку и приключается…

– Эт ты верно говоришь, Лаврентьевна, – поддакивал наш приказчик, Степан. – У разных народов к еде разное приспособление. Вот, например, калмыки чай с бычьим жиром ядят. Собственными глазами видел, как они его в чане варили, когда в Астрахань ездил в прошлом годе. Вонь, я тебе скажу, похлеще стоит, чем от твоей требухи, а они ничево так, употребляют с удовольствием, я же поморщился тока и прочь пошел. Бусурмане, одно слово.

– А аглицкие немцы не бусурмане разве?

– И они тоже бусурмане, Лаврентьевна.

– Откуда же они столько сахеру берут?

– Известно откуда, с американского острова Буян. Выделывают его крепостные арапы из листов речного тростника.

– Эвона как! Крастник! Да у нас его коровам подстилают!

– Эт у нас с тобой, Лаврентьевна, реки потому шта такие, обыкновенные, православные. А в американской земле реки текут молочные, а берега у них – кисельные.

Степан был по сословию не крестьянин и не дворянин, а среднее между ними – однодворец. Из рассказов его, бог знает из каких базарных разговоров почерпанных, в моем воображении складывались фантастические баталии, в коих сходились между собой в смертном бою черные мушкатеры и песьеглавцы. При всякой воскресной встрече со своею ротой я немедленно преображал сии фантазии в жизнь.

Должен заметить, что человечество вообще во многом питается сказками и сплетнями, до сих пор составляющими основу образования. Достаточно открыть любой учебник Закона Божия, и бредовые истории, одна нелепее другой, польются на вас нескончаемым потоком: создание мира за шесть дней, Адам и Ева, Ноев ковчег, Вавилонская башня, различные чудеса, хождение по воде и воскресение из мертвых. Ежели вы будете рассказывать подобные истории о своих современниках, вас, скорее всего, поднимут на смех и отправят в сумасшедший дом, однако в отношении Адама, Ноя и Христа вранье почему-то допускается и кажется естественным. По крайней мере, мой первый учитель, отец Варсонофий, искренне верил в эти россказни и всякий раз заставлял зубрить их наизусть. Отчего же мне было не верить в песьеглавцев?

Мое отличие от сверстников было только в том, что я жил не в черной избе, а занимал чулан в господском доме – маленькую, тесную клетушку, заваленную старыми тряпками и черенками от лопат. Сверху, с потолка, свисали перевязанные веревкой головки чеснока. Я был вечно грязный, неумытый, никому особо не нужный человечек.

* * *

Еще несколько слов об обстановке в нашем имении. Отношения у Степана и Аристарха Иваныча были как у кошки с собакой в одной избе: иногда до крови дерутся, а иногда – в обнимку лежат. Главный предмет ссоры был экономический, по какой модели развивать хозяйство.

– А я тебе говорю, – топал ногой Аристарх Иваныч, – что мужик тёмен, и что ежели его на оброк посадить, то он вообще ничего не принесет, а будет лежать на печи. Только и желают уворовать чего, разбойники!

Степан на это отвечал, что мужику, как и любому другому животному, наипаче всего нужна ласка. Он как никто другой мог управляться с нашим пьяным и праздношатающимся людом. Когда нужно было сеять или жать господские поля, Степан выходил к народу, расстегивал белый лантмилицейский мундир, чесался и говорил: «Ну эт, мужики… Надо бы этоть… выйти на барщинную на пару деньков. Аристарх Иваныч благодетель ваш, сами все понимаете», – и мужики слушались его. А ежели то же самое им говорил Аристарх Иваныч, то непременно получался скандал.

Даже и не знаю, как оценивать значение Аристарха Иваныча в моей жизни. С одной стороны, он обучил меня начаткам наук и английской письменности, в основном Шекспировым трагедиям, с другой – за каждую ошибку мою он порол меня нещадно, бил по зубам и по затылку. До сих пор я иногда вздрагиваю по ночам, как бы ощущая над головой занесенную руку моего учителя.

 

Глава вторая,

в которой я направлен к мушкатерам с тайным посланием

Одно событие, случившееся как-то раз в нашей Рахметовке, требует детального рассмотрения, подобно тому, как ученые исследуют микроскопом анималькулей. Из Гумбиннена Аристарх Иваныч привез несколько фруктов, реквизированных им у немцев вкупе с набором золотых ложек и музыкальной шкатулкой. Фрукты эти были и не фрукты даже, а на самом деле растущие под землей грибы, навроде трюфелей, которые употребляют в пищу французы и некоторые итальянцы. Привезя фрукты домой, Аристарх Иваныч посадил их в горшки, кои выставил в окнах, так что они долгое время считались комнатным растением, для декору. И, действительно, сей фрукт, названием потат, долгое время цвел в нашем доме белыми и фиолетовыми лепесточками, умиляя и согревая жалостливую душу Лаврентьевны. Каковы же были изумление и ропот бедной кухарки, когда Аристарх Иваныч велел ей приготовить потаты в пищу…

– Губить эдакую красоту!

Думается мне, именно так должен был воскликнуть сказочный слуга, которому злая мачеха поручила отвести в лес царевну. Лаврентьевна всхлипнула, но делать было нечего. Выдернув потаты из горшка, она искромсала их ножом на мелкие части, сдобрила маслом и подала к ужину.

– Это что такое? – проревел Аристарх Иваныч, поковыряв вилкой несуразный салад. – Ты что накуролесила, дура! Клубни-то, клубни где? Яблоки земляные?

А клубни я уже давно по приказанию кухарки вытряхнул на помойку вместе с землею! Тут и мне за компанию прилетело. В общем, отправили меня рыть носом землю и искать потаты в выгребной яме, подобно тому, как дрессированные французские свиньи ищут под дубами трюфеля.

Однако этим курьезом дело не ограничилось, за ним вскоре последовал второй. Собрав кое-как полтора десятка клубней, я вернул их на кухню. Лаврентьевна вымыла потаты и заново подала на стол, порезав на дольки, как режут яблоки. Увидев сие кухаркино творенье, Аристарх Иваныч не выдержал, бросил салфетку на пол и закричал благим матом.

Случай сей разжег в голове Аристарха Иваныча, и без того дурной, горячее желание внедрить в нашу татарскую жизнь заморскую инновацию. И уже по следующей весне, выписав в Рахметовку посредством журнала «Экономический вестник» несколько мешков потатов, господин мой напрямки вызвал к себе старосту (Степан отлучился в Воронеж) и повелел ему посадить клубни на лучшем в деревне огородном поле.

– Воля ваша, барин, – отвечал староста, сминая в руках капелюх, – а сажать земляные яблоки я не буду.

– Это почему же? – закипел Аристарх Иваныч. – Да знаешь ли ты, что я с тобой сделаю за дерзость и непослушание? Ты у меня на каторгу пойдешь, на Нерчинский рудник!

– Воля ваша, – повторил староста. – Только грех на душу я не возьму. Слышал я уже про эти земляные яблоки. Ходют про них такие слухи, будто это и есть те самые адамовые плоды, коими Ева, праматерь человеческая, соблазнила супруга своего. Господь наш Бог посадил в саду Едемском два древа: одно – древо жизни, а второе – древо смерти, инакоже древо познания добра и зла. Мыслю я так, што древо жизни есть древо навроде яблони или груши. А вот древо смерти – это и есть мандрагора, чертово яблоко. Подобно тому, как Моисей разделил всех животных на чистых и нечистых…

Выслушав целую богословскую речь, Аристарх Иваныч не стал спорить, ибо сам в Писании не был силен, и попросту посадил старосту под замок. После чего сел за кабинетный стол и, вдохновившись стаканом мадеры, быстро набросал письмо.

– Эй, Сенька! – крикнул он, запечатывая конверт бывшим у него в употреблении перстнем с изображением литеры А. – Поедешь в город и передашь сие послание собственноручно секунд-майору Н-ского мушкатерского полку Балакиреву, моему старому приятелю…

* * *

Я отправился в город. Был теплый майский день, не жаркий, но и не пасмурный, по лазурному небу неспешно шествовали божественные громады облаков, из коих, казалось мне, выглядывали ангелы, с благоговением созерцавшие весенние цветы и дикую дорогу, вьющуюся меж ними.

Письмо я хорошо помню; оно было написано не на сегодняшней бледно-зеленой бумаге, а на какой-то особенно дорогой иностранной, с неизвестной мне филигранью. An tapferen Krieger Balakirew – было помечено на конверте. Не зная немецкого, но разбирая уже латинские буквы, я пытался понять смысл написанного, и мне казалось, что Krieger – это личное имя, вроде Адольф или Фриц; оно заранее навевало на меня ужас, особенно усиливаемый представлениями о гибели моего родителя в Кунерсдорфском побоище.

Я замечтался. Быть доверенным почтальоном на службе своему отечеству, носить за пазухой тайные письма и счастливо избегать столкновений со злодеями или же, в случае таковой встречи хитро выпутываться, изображая дурачка, а в нужную минуту бежать, отпихнув врага локтем, – нет ничего тщеславнее для детского сознания, чем мысль о приключениях. Вот он я, Семен Мухин, простой русский мальчик десяти лет, выскользаю из логова разбойников, выпрыгнув, разумеется, в окно, и бегу, вниз по склону холма. Разбойники мчатся за мною, вовсю паля из пистолетов и размахивая саблями, а я ловко увертываюсь от пуль и иногда даже схватываю их зубами на лету.

– Держи его! – кричат злодеи. – Заряжай пушку!

Но я счастливо добегаю до реки и прыгаю с обрыва в воду…

Стало сыро и холодно. Я вытянул руку и увидел, что и в самом деле накрапывает дождь, над моею головой стремительно сгущаются тучи, а я стою посреди ржаного поля, и ветер гонит волнами зеленые посевы, еще не сформированные в колосья. Где-то совсем близко ударила молния. «Нужно бежать к лесу, – подумал я, – спрятаться под деревом».

Вдруг всё вокруг озарилось белым светом, воздух зашипел и запах чем-то кислым, ото ржи повалил пар, и в следующее мгновение я увидел только, что лежу на земле, а зеленая рожь горит ярким пламенем, которое прибивает, впрочем, не на шутку разошедшимся дождем. Один стебель, заботливо укрытый другими, долго еще горел, но и он, в конце концов, потух. «Я умер, – решил я. – Меня ударило молнией, и я умер. Это очень плохо. Аристарх Иваныч будет, наверное, ругаться…».

Я лежал так несколько минут, пока дождь не превратился в проливной.

«Нет, нет, этого не может быть. Не может быть такого, чтобы герой погиб в начале повести, да еще и по такой нелепой случайности. Подумаешь, молния. Вот недавно в Саратовской провинции, рассказывал Степан, какую-то бабу тоже ударило молнией, и ничего, до сих пор живет, хлеб жует, орехи щелкает. Эта баба, портняжница, она зашила Степану штаны, которые порвались. Ее осматривал немецкий доктор, который сказал, что внешне все в порядке, если не считать затейливого ожога на левом плече, рисунком напоминающем молнию, однако нельзя исключать, что могут быть повреждены внутренние органы; дабы исключить печальный исход, необходимо более тщательное медицинское освидетельствование, за коим нужно ехать в Петербург, а еще лучше – в немецкий город Лейпциг. А у портняжницы был муж и пятеро детишек, мал-мала меньше, и она сказала, что ехать в немецкий город Лейпциг решительно не может…»

Я задрал рубаху и начал осматривать, нет ли и на моем теле каких-нибудь следов. Никаких следов не было. Возможно, подумал я, я просто споткнулся, когда бежал через ржаное поле, о кроличью нору или муравейник…

* * *

Я прибыл в казарму и с трудом пробился к секунд-майору; тот нещадно гонял своих мушкатеров по амбулакруму. Увидев письмо, бравый кригер ухватил меня за подбородок и притянул к своему ужасно безобразному носу.

– Так, стало быть, ты и есть тот самый Симеон, взятый побратемщиком моим на довольствие? На батьку своего похож. Такой же беляк ушастый. Данила! Помнишь ли ты бомбардира Мухина?

– Как не помнить, ваше высокоблагародь, – отвечал унтер с фурьерской нашивкой, вытирая нос рукавом, – в одной артели были, вместе из котелка кашу хлебали. Это ведь он тогдаш едро в пушку зарядил, которое персональную Фредерикову лошадь потяло. Зело грозная была баталия Кунерсдорфская, жаль только пал Мухин смертью храбрых за страну Русию, за матушку Елисавету. По нелепости пал, впрочем, по глупости своей, разодрало иное едро пушку из-за профициту пороху. Все жаждал Мухин вогнать Фредерику едро в саму жопу, а токо вона как все сложилось. Фредерик царствует по-прежнему, а славный бомбардир лежит в сырой шланской земле…

– Вот так оказия! – воскликнул секунд-майор Балакирев, распечатав письмо Аристарха Иваныча. – Пишет побратемщик, что зреет в Рахметове антигосударственный бунт, и просит выслать роту солдат. Роту не дам. Данила! Возьмешь с пяток робят: Кащея, Рядовича, ну, Юшку ишшо, сристай с киндером в деревню, узнай, не померещилась ли Еристану мому́ опять какая блажь. Хороший человек твой хозяин, Симеон, только ученый шибко. От учености у некоторых людей мозг становится навроде болота, – ходишь кругами по верещатнику, а тебя все в трясину тянет, во влагалище погибельное…

* * *

Вернулся я домой в сопровождении солдат уже к полуночи. Аристарх Иваныч встретил нас у порога со свечою в руках, а затем разъяснил диспозицию: с утра он соберет деревенский сход и зачитает мужикам инструкцию из «Экономического вестника», каким образом правильно сажать потаты. Будеже явится кто из мужиков в подозрении, немедля мужика того хватать, объявлять государевым преступником и заключать в кандалы.

– Дознался я у старосты, – торжественно возгласил Аристарх Иваныч, – что слухи о вреде потатов распространяет злобная скопческая ересь, пустившая сор в нашу губернию. Мрак и малефиция бесноватая! О непросвещенный народ российский, доколе будешь ты пребывать в своем варварстве, во тьме языческих предрассудков, отвергая разумное мироустройство!

План репрессий, представленный Аристархом Иванычем, вызвал у солдат недоумение.

– Преступного замысла в селе не наблюдаю, – заявил Данила, вытирая рукавом квасную пену, осевшую на усах. – Лаврентьевна, а нету ли кваску еще? Больно уж хорош, зараза, а я умаялся с маршу. Эт ты ягоду в него какую-то лесную добавляешь, не могу понять только какую, малину али рябину?

– Землянику, служивый, – отвечала кухарка, краснея. – Вона, Сеня собирает, а я ее на суржике и мяшу.

Однако Аристарх Иваныч всё никак не мог угомониться. Он кричал, стучал кулаком по столу и требовал, чтобы солдаты заставили мужиков посадить потаты. Я на некоторое время отлучился по нужде, а когда пришел назад, обнаружил в дому не только господина моего и солдат, но и Степана, вернувшегося из воронежской командировки. Большую часть его разговора с Аристархом Иванычем я не застал, а только тот эпизод, в котором Степан называл хозяина мамаем, а тот его – кнехтом. Они сцепились, и Даниле пришлось их разнимать.

– Нет ничего хуже, чем два командира в полку, – буркнул он, выйдя во двор. – Эй, робяты! Объявляю храповицкого. Утро вечера мудренее.

Утомленный дневными трудами, я вскоре уснул. Мне снилась Кунерсдорфская битва и немецкий царь Фредерик, убегающий кустами и канавами от русской артиллерии; он бежал, задрав штаны и раскорячив ноги, в растрепанном парике. Мне снилось также, что я убит и лежу на земле; все вокруг было в смрадном дыму. Ангел спустился с небес и взял меня за руку: «Вставай, Сеня, – сказал он. – Довольно спать. Бог тебя ждет». Я открыл глаза и увидел перед собою Степана.

– Вставай, Сеня, – сказал он. – Пойдем, поможешь.

– Куда? – спросил я недовольно (кто-то из солдат накрыл меня шинелькой, и мне не хотелось скидывать ее).

– Пойдем, – усмехнулся однодворец. – Есть у меня одна смекалка. А что это у тебя с глазами?

– Что у меня с глазами?

– Покраснели, обожгло как будто…

Было еще сумрачно. Мы взяли три или четыре мешка мандрагоры и побрели на дальний огород: Степан, Данила и его робяты. Аристарха Иваныча с нами не было; очевидно, он спал. Сажать потаты оказалось крайне развлекательной церемонией. Старшие выкапывали лопатой небольшие ямки, а младшие должны были класть в ямку клубни мандрагоры, при этом полагалось приговаривать что-нибудь вроде: «вот потат, заморский фрукт», или «а вот еще один, посмотри: толстый, словно немец», или «а этот тощий, – на тебя, Кащей, похож», или «а этот не уродится», или «а этот потат прямо как нос у нашего секунд-майора».

– Может быть, он и прав, – задумчиво сказал Степан, когда церемония окончилась. – Может быть, и действительно спасут сии фрукты русскую землю от голода и нищеты несоразмерной. Если подумать, все беды людские от одного голода только и происходят. Может быть, разрастется потат по всему миру дивными клубнями, и не будет тогда ни плача, ни вопля, ни болезни, и смерти не будет ктому, и отымет Бог всяку слезу от очию их, и наступит рай на земле.

Мы ретировались, однако Данила оставил на огороде арьергард. Неделю или две часовые денно и нощно присматривали за потатом, затем уходили в город, на смену им приходили другие, совсем незнакомые мне солдаты, и вскоре вокруг огорода сложилась всеобщая сфера великой тайны, особенный лоск коей придавал Аристарх Иваныч, регулярно шландающий вдоль посадок с надутыми щеками и руками, заложенными за спину; красная треуголка его была низко надвинута на лоб. На детские расспросы мои он ничего не отвечал, только надувал щеки еще больше, как лягушка.

Первого вора мы поймали на Вознесение, когда из земли показались первые робкие ростки потата. Схватив оного Варавву за шиворот, солдаты притащили его в усадьбу, где было сиюминутно устроено показательное судилище.

– А скажи-ка мне, любезный, – восклицал Аристарх Иваныч, размахивая своей палкой, – знаешь ли ты, что есть кража? Татьба или воровство есть грех, содеянный тайным похищением у человека имения. По новоуложенной книге за такое похищение полагается на лбу каленым железом выжечь надпись кровавую, дабы люди за версту видели свое к тебе недоверие!

– Виноват, барин, бес попутал, – отвечал мужик. – Уж больно захотелось мне испробовать заморских потатов.

Тут уже в дело вступал Степан, который ласково объяснял мужику, что ежели он прямо сейчас пойдет в церковь и покается, то ничего ему не будет, барин простит. Мужик шел каяться, а Степан и Аристарх Иваныч смеялись и шли пить мадеру, забыв склоки и обиды.

Подобные кражи совершались у нас все лето, и на следующий год, покуда не было решено, что просвещения в народе довольно; крестьяне распробовали мандрагору на вкус и начали понемногу высаживать ее на своих огородах; правда, безо всякого ухода, наплевательски: заморский фрукт, мол; и сам вырастет, чего за ним ухаживать.

* * *

Долгое время я считал скопческую секту выдумкой Аристарха Иваныча, пока однажды мне не сообщили, что на севере нашей губернии, в Еловой, действительно, скрывается некий пророк, проповедующий особенное, духовное христианство. Когда его схватили казаки, он даже и не сопротивлялся, а только улыбался какою-то странной, счастливой улыбкой. Потом его привели ко мне, и я спросил его, отчего он улыбается.

– Я радуюсь, – проговорил пророк, пристально глядя на меня шальными, надутыми глазами, – оттого, что узрел наконец-то своего бога и спасителя.

– Ты говоришь чушь, – сурово отвечал я. – Ты нигде не учился, твои речи обличают твое невежество.

– Так ведь и господь наш Исус Христос нигде не учился, – засмеялся скопец. – И возмутились фарисеи и саддукеи: как может сей галилеянин учить…

Я приказал раздеть его догола. Действительно, у него были грубо отторгнуты тестикулы; судя по шрамам, отрезаны обычным кухонным ножом. Он стоял предо мной, ничуть не смущаясь, и только посмеивался и поглаживал свою бороду.

– И таким-то ты надеешься войти в царство небесное?

– Я уже вошел в него… Вечор господь говорил со мною и сказал, чтобы я не стеснялся ареста, ибо при вашем участии я познакомлюсь с самим государем…

– Наша государыня – Екатерина Великая…

Я вспомнил вдруг, как однодворец Степан говорил, что мужику тоже нужна ласка, и приказал одеть и накормить скопца.

– Знаешь ли ты, что за еда в миске пред тобою?

– Знаю, – кивнул головой пророк. – Это заморский фрукт потат. Весьма вкусно, благодарю…

– И ты не считаешь этот фрукт чем-то диавольским?

– Нет, не считаю. Всякая трава, которую посадил Господь, есть благо…

– А мухоморы – тоже благо?

– Мухоморы – не трава, а грибы, – обиделся скопец. – Что я, по-вашему, совсем тёмный, что ли…

 

Глава третья,

в которой секунд-майор Балакирев собирается воевать с китайским императором

Случай с потатами стал хорошо известен не только в нашей губернии, но и в Петербурге, до такой степени даже, что об этом написали в «Экономическом вестнике». Прошел год или два, и в нашу Рахметовку явилась дорогая карета, из коей вышел человек в простом подорожном платье, но с красной александровской лентой. Был он не средовик, но уже подстарок. Власы его топорщились в разные стороны, пухлое лицо напоминало чем-то пушистого кота казанской породы, которых любила покойная Елисавета Петровна и которые вошли даже в простонародные потешные листы. Аристарх Иваныч сердечно его приветствовал, а мы все кланялись.

– Сенатор, вишь, – проговорил Степан. – Статс-секретарь Е. И. В.

По поводу приезда сенатора все поместье было поднято на дыбы. Лаврентьевна суетилась на кухне; меня обрядили в пажескую ливрею и заставили читать оду сочинения Аристарха Иваныча, а потом прислуживать в трапезной.

– Не могу не высказать своего к тебе неудовольствия, Аристарх Иваныч, – произнес сенатор, звякнув вилкой. – Был ты Гостомысл, муж боярый, – а теперь что ж? Монархиня Екатерина, памятуя о былых заслугах твоих, прислала тебе со мною свое самодержавное благопожелание. Я сказал, что ты на старости лет чаешь счастия в природе, в деревенском уединении. «Признаюсь, я очень этим огорчена, – сказала мне императрица. – Вольность дворянская не означает устранения от службы отечеству, сие в манифесте черным по белому прописано. Передай Аристарху Иванычу, что пора ему прекратить, подобно Жан-Жаку Руссо, любоваться натурой и снова сослужить службу мне, как и в те времена, когда я была еще великой княгинею».

На этих словах Аристарх Иваныч засопел, резко отставил в сторону фаянсовую тарелку и, подошед к окну, начал в философическом размышлении смотреть на наши огороды.

– Не поеду! – посопев так минуту или две, сказал он, оборачиваясь. – Снова при дворе жить, деньги мотать да милости сиюминутной искать, – нет уж, довольно! Пусть молодые петрушкой прыгают да красными каблуками стучат, а я не буду!

– Эх, Аристарх Иваныч, Аристарх Иваныч, – покачал головой сенатор. – Много в тебе кичливости необузданной; ничего, кроме горя, не принесла она твоей милости. Монархиня не ко двору тебя зовет, а просит помощи твоей здесь, в татарских краях. Велика Россия, а порядку в ней нет, тебе же первому эта истина и знакома. За грехи нечестивых судове восстают, муж же хитрый угасит я. Е. И. В. мыслит новый порядок учредить, а тебя назначить губернатором обширного наместничества, дабы прекратить навсегда скифские набеги. За это будут тебе слава и честь, земля, лента и денежное вознаграждение…

К вечеру сенатор (Иван Перфильевич, так его звали) уехал на своей позлаченной карете, однако уже через месяц прискакал гонец Преображенского полку с указом. Аристарх Иваныч принял бумагу с нескрываемым раздражением и велел Лаврентьевне подать Гермесу протухшего карася.

* * *

Только сейчас, по прошествии тридцати лет, я понимаю всю трудность тогдашнего положения Аристарха Иваныча. Управлять полудиким краем, не знающим в принципе законов, при отсутствии материальных ресурсов, уповая на одного только бога, – что может быть безнадежнее? В некоторых наших лесах хозяйничали разбойники, а далее к югу начиналась безбрежная степь, в которой человеку грозил крымский плен, а затем продажа турецкому султану; всюду торжествовали изощренные формы воровства и мздоимства, особенно при торговле солью и вином; делопроизводство было настолько запутанным, что разобраться в нем, не совершив ошибок, было невозможно; дома были ветхи, каменных среди них было всего два или три, и потому постоянно вспыхивали пожары; духовенство не имело никакого влияния, люди ходили в церковь, а придя домой, ругали самыми грязными словами священников, которым еще наутро исповедывались, кроме того, было много раскольников, не признававших императорской власти и мечтавших о возвращении к средневековому невежеству; дворянство откровенно пользовалось своей властью, вытворяя зверства и преступления, пред которыми меркли страдания английских рабов, забиваемых до смерти прямо на улицах Лондона; всюду был голод, умирал один из двух родившихся детей; умирали от болезней, в основном от оспы, покуда Екатерина сама не сделала прививку у Димсдаля; грязь и нечистоты были привычкой. Так, однажды осенью от оспы неожиданно скончалась моя матушка, и я стал круглым.

В связи с губернаторством Аристарха Иваныча нам пришлось переехать в городской дом, ранее принадлежавший какому-то несчастному дворянину, запутавшемуся в долгах; после смерти дом перешел государству. Выстроен он был в той вычурной манере, которая свойственна только нашему отечеству: остов дома напоминал Польшу, фронтон – Голландию, а кнорпельверки были прусские; из-за нехватки денег стройка шла несколько поколений, и каждый новый владелец добавлял в архитектурный прожект моду своего времени. Нам понадобился не один день, чтобы привести химеру в жизненное чувство, вешая занавеси и выветривая стойкий запах гноя; с этой целью Лаврентьевна набивала подушки душистой травой.

Она поминутно ругалась: Аристарх Иваныч ввел в новом доме английское правило пить чай с сахаром в пять часов. По его замыслу, на сии чаепитии должны были приходить чиновники и местные дворяне, чтобы в свободной манере обсуждать устройство губернии. Однако в назначенный день явился только секунд-майор Балакирев с колодою карт.

– Тоскую я, Еристанушка, по боевому делу, – сказал кригер. – Хоть бы война какая уже началась, пусть даже и с китайским императором.

Аристарх Иваныч отвечал цитатой из природного англичанина Круза: ежели бы московиты затеяли войну с Китаем, они бы победили его за три дня.

Каждое утро теперь он уходил в управу, где пытался хоть как-то наладить губернские дела; в первую очередь Аристарх Иваныч собрал свою канцелярию и объявил, что с сегодняшнего дня не потерпит никаких взяток под видом невинных подарков.

– Если я увижу у кого-то сахарную голову, я тому эту голову на место его башки вставлю…

Это сделало канцеляристов заклятыми врагами его, а вслед за тем и купцов, подносивших в управу эти подачки.

Мне было к тому времени одиннадцать лет; Аристарх Иваныч, памятуя о своем желании вылепить из меня просвещенное существо, стал преподавать мне начала истории и географии. Более всего меня увлек древний Рим; я представлял себя сражающимся на стенах Карфагена и был крайне разочарован, когда Аристарх Иваныч пояснил мне, что никакого Карфагена давно нет, что римляне разрушили город до основания, а руины засыпали солью, чтобы на них ничего уже не выросло.

Новая должность его сделала эти уроки редкими, а учителя еще более требовательным. Я жаловался, что Аристарх Иваныч спрашивает у меня то, чего он не задавал.

– Сам читай, не маленький уже, – буркнул он, бросив на стол ключ от книжного шкафа.

О услада ума! Каждую книгу из той вивлиофики я могу и сейчас с закрытыми глазами воспроизвести по памяти: вот Тилемахида, вот Лукиановы разговоры мертвых, вот Даржанс, немецкое издание Свифта, Том Ионес, Дайра, Селим и Дамасина, Деразас и Мендоса, Мирамонд, – книги эти так непохожи были на окружавшую действительность; я чувствовал, как в груди моей бьется сердце, а некий голос зовет в далекие страны и моря.

Тем временем дела Аристарха Иваныча становились все хуже и хуже. Дворянство и купечество откровенно бойкотировали все его распоряжения: о постройке дорог, о развитии речного судоходства, об устройстве училищ; причиною всему был его дурной нрав.

Трудности Аристарха Иваныча разрешил, как и всегда, впрочем, Степан, тайно собравший самых богатых купцов в таверне и разъяснивший многочисленные выгоды, которые сулило им участие в губернских делах. Ораторское умение его было в тот день воистину Цицероновым: отыскав больную рану, он бил в нее до тех пор, пока противник не признал себя побежденным.

– Вы только подумайте, што будет, ежели вы и дальше станете зарывать свой талант в землю. Вы не дадите денег на дороги и училища, а сосед ваш, другой купец, даст, и через десять лет он будет с жиром, а вы – с пшиком; и тогда вы придете в управу и спросите: почему этому все, а мне ничего, а я вам отвечу: потому што он первым распознал выгоду союза с государством, а ты не распознал; ты продулся, товар твой теперь никому не нужен, сбрось его в реку на корм рыбам; дети твои пойдут с протянутой рукой по миру, ибо ты был глуп, а сосед твой был умен…

Для пущей убедительности своей интриги Степан приказал мне безбожно врать купцу Лодыгину, что купец Бухарев дал денег на лодочную станцию, а купцу Бухареву говорить, что Лодыгин пожертвовал на строительство семинарии. Я не только сделал это, но и подговорил сделать то же своих детских приятелей. Успех предприятию был обеспечен; казна пополнилась деньгами, а я получил первую в своей жизни награду – сахарного леденца, который мы с друзьями весь вечер лизали по очереди.

 

Глава четвертая,

в которой мне поручено быть эльфом

Было бы неправильным думать, будто я считаю русский народ тёмным и необразованным. Напротив, мое мнение состоит в том, что русский народ в основе своей разумен и жаждет знания, а тьма происходит, напротив, от помещического сословия, ослепленного своей вседозволенностью, от порочности общественных отношений, при которых малая часть народа живет за счет большинства. Уничтожьте рабство, раздавите гидру, дайте всем равные права, – и вы увидите великую и свободную Россию, которая станет предметом зависти всех остальных народов; вы узрите рост торговли и промышленности, появятся газеты и университеты, люди сами будут стремиться к свету, вместо того, чтобы трусливо пребывать во тьме.

Но нет, у нас всегда почему-то считается, будто бы вольность приведет к бунту, ибо мужик настолько темен, что как только с шеи его снимут удавку, он побежит в сарай за топором. Все это дикая чушь, выдуманная кучкой зажравшихся ублюдков, только для того, чтобы и далее наслаждаться плодами рабского труда. Тот, кто не видит и не понимает этого, тот глупец или подлец. Но раскройте глаза, скажите самому себе: «довольно, я не хочу более быть рабом, я гражданин», – и мир преобразится, и все, что вы делаете, обретет смысл, и вы почувствуете желание жить.

Венцом деятельности Аристарха Иваныча на посту губернатора стало осуществление давно бродившей в его голове мечты устроить городской театр. Идея сия неожиданно привлекла к нему множество почитателей из местной дворянской молодежи, начавших посещать наши английские чаепития и наперебой предлагать пиесу для постановки. Более всего мне запомнился один недоросль, страстно желавший выбиться в петиметры; он был почитателем всего французского и требовал, чтобы сверстники называли его не Климом, а Клеманом. Любови Аристарха Иваныча к Шекспиру он не разделял.

– Шекспир пишет как пьяный дикарь, не соблюдая никаких литературных правил. Давайте лучше поставим Федру или Андромаху. Я буду Ипполитом. Сандрина сыграет Федру, а Селестина – Арикию.

Сандрина и Селестина, истинные имена которых были Маша и Катя, дружно закивали своими напудренными головками.

– Целью нашего праздника является не развлечение, – сурово произнес Аристарх Иваныч, – а просвещение народа. Наша пиеса должна быть понятна любому мужику. Шекспир сам был мужиком, и потому его трагедии доступнее народному уму.

– Фуй, народ, – скривился Клеман. – Что такое ваш народ? Дикие скоты, чернь, вот они кто. Вечор Палашка кофий на меня опрокинула, дрянь; уж я ей и так, и этак, и в харю кулаком, и ногой в живот, а она все не понимает; велел маман сослать дуру в коровник…

Аристарх Иваныч сказал, что подумает. Король Лир, которого он изначально намеревался ставить, был самым любезным его сердцу сочинением, он давно сделал перевод его на российский язык. Наверное, он отождествлял себя с ним; у него и в самом деле была в Москве замужняя дочь, которую он называл, в зависимости от настроения, Гонерильей или Корделией; меня же, полагаю, он мыслил за верного королевского шута.

– Как ты думаешь, Сенька, – спросил он, созерцая удаляющуюся недорослеву повозку с хохочущими кокетками, – есть ли предел человеческому жестокосердию? Существует ли Божия правда на земле?

Я отвечал словами из пиесы: правда – это дворовая собака, которую выгоняют хлыстом, а госпожа борзая может оставаться у камина, даже если воняет.

От мысли поставить Лира Аристарх Иваныч отказался, но и Расину не высказал благоволения; он вообще недолюбливал французских авторов. Вместо этого Аристарх Иваныч решил разыграть в парке, примыкавшем к нашему дому, аллегорическое действо: в темный лес, населенный животными страстями, является отшельник с факелом. Страсти были животными в прямом смысле этого слова: Медведь изображал алчность, Волк – жестокость, Лиса – коварство; отшельник же был Петром Великим, и огнь в руке его символически означал просвещение и укрощение страстей силою человеческого разума. Мне было поручено исполнять роль лесного эльфа, эдакого Хора, поясняющего сюжет и полностью выписанного Аристархом Ивановичем из Шекспира. С подробным текстом сей аллегории я послан был к недорослям. Я был уверен, что Клеман и его кокетки примут идею в штыки. Однако все получилось совсем наоборот.

– О, маскарад! – воскликнул недоросль. – Чу́дно, чу́дно! Я буду Волком. Палашка! Сходи к портному, пусть немедля явится ко мне… Эй ты, скот, как тебя там, передай Аристарху Иванычу консидерабль ремерсимон и еще в подарок вот эту французскую книжку.

Я сказал, что лучше не дарить Аристарху Иванычу французских книжек.

– Ну так себе возьми! – захохотал Клеман. – Все равно она глупая, как и ты сам, скот!

Это было первое русское издание Кандида, напечатанное по высочайшему повелению Е. И. В. Странное дело, первый раз в жизни я стал владельцем какой-то вещи. До этого у меня ничего не было; все мое имущество было имуществом моего господина, а здесь – целая книга. Придя домой, я спрятался в чулане и начал с содроганием листать страницы, действие романа захватило меня, и к закату я прочитал Кандида от корки до корки.

Тот день я запомнил на всю свою жизнь; ибо тогда я впервые осознал себя человеком; не предметом, не товаром, – несекомой личностью. Я вышел во двор; за стеною парка закатывалось огромное красное солнце, каким оно бывает только в наших татарских краях, живое, дрожащее, полное трепетного сострадания; мне казалось невозможным, немыслимым, что какой-то француз за много верст отсюда прочитал мои мысли и чувствования; не я прочитал книгу – она прочитала меня; мне вдруг стало ясно, как устроен мир и для чего я живу. Я вытянул вперед свои руки и посмотрел на них; линии жизни и линии любви, ветви деревьев, извилистая река, убегающая вдаль, к своему соединению с Доном, – всё это было моим, и я поклялся в сердце своем, что ни одна земная тварь никогда не отберет у меня этого чувства.

 

Глава пятая,

в которой я сражаюсь с Дракулой

Как-то раз к нам снова приехал сенатор Иван Перфильевич, и меня опять нарядили прислуживать за столом и заставили читать оду. Проголодавшийся с дороги сенатор молча набросился на жареный потат и долго уплетал его, запивая мадерой и урча, ей-богу, словно кот.

– Война будет, – сказал, наконец, Иван Перфильевич, опуская салфетку.

– Ну слава тебе, Господи! – перекрестился секунд-майор Балакирев. – Благодарю тебя, Боже, что внял моим мольбам…

Дальнейший рассказ сенатора сводился к трем параграфам: Польша взбунтовалась еще с весны, на усмирение бунтовщиков направлен русский корпус; бунтовщики поддерживаемы турками, которые при первом удобном случае объявят России войну; на стороне турок, в свою очередь, выступят все кочевые нации: татары, черкесы, ногайцы, а может быть, даже калмыки и киргиз-кайсаки.

– А это значит, – заключил Иван Перфильевич, – что первым делом орда сия пойдет на ваши земли старым шляхом, чрез Куликовское поле.

– Почему мне ранее ничего не сказали? – насупился Аристарх Иваныч.

Сенатор начал говорить что-то про государственную тайну, а я стоял с подносом в руках и слушал, разинув рот, чем привлек к себе пристальное внимание. Иван Перфильевич спросил, кто я таков; я честно отвечал. Он также задал мне несколько вопросов на предмет священной и римской историй: кто такой Екклесиаст и чем отличается республика от империи.

– Хороший мальчик, – заключил сенатор, – смышленый. В службу его отдать бы. Ты кем хочешь быть?

– Барабанщиком, – выпалил я. – Я любую дробь знаю: тревогу, молитву, марш, отбой… Спросите кого хотите, вот хотя бы секунд-майора…

Балакирев молча кивнул головой, а Аристарх Иваныч почему-то озлобился.

Сенатор вскоре уехал, а мы принялись за дело. По приказу Аристарха Иваныча Степан собрал мужиков, дабы укрепить старые засечные линии; также были учреждены драгунские разъезды. После одного из таких разъездов Степан вернулся с крещеным калмыком Чегодаем; небольшого росточка, на такой же невысокой бурке, калмык вооружен был луком и пикою, небрежно прикрепленной к седлу. На голове его красовался немецкий парик, а к парику была привязана красная кисточка.

– Посмотрите, кто приехал! – воскликнул секунд-майор Балакирев. – Чегодайка! Ну, здорово, говядарь, дундук, черт татарский, – ласковая брань так и лилась из его уст. – Рассказывай, чего надобно.

– Поторговаться надобно, – сказал калмык, вежливо снимая с головы парик. – Порох торговать хочу. Хороший порох. Почём возьмете? Лошадей тоже есть. Сколько лошадей надо? Много лошадей есть. Башка киримская – сколько заплатите? Мы много башка принесем.

Оказалось, секунд-майор был знаком с калмыком еще по войне с Фридрихом; тогда калмыки навели немало ужасу в просвещенных Европах.

– Ну, пойдем, – хлопнул Чегодая по плечу секунд-майор, – поторгуемся.

Выпив водки и съев мяса, калмык рассказал следующее: калмыки по обычаю, заведенному еще со времен Петра, будут сражаться за российскую державу, но не менее чем за двадцать тысяч рублей (на этих словах Аристарх Иваныч, знавший, что только братья Орловы получили от императрицы за Кира и Иоанна пятьдесят тысяч, усмехнулся).

– Далай-лама грамоту прислал, – добавил калмык. – Просит ойратов вернуться к цинам. Я не пойду. Я не верю цинам. Но так говорят. И многие из наших хотят вернуться к цинам. Не хотят ко Христу. Говорят, лучше пойти к цинам, чем ко Христу.

Чегодай пробыл у нас несколько дней. По утрам он вел душеспасительные беседы с отцом Варсонофием, а по вечерам пил водку. Как-то раз я столкнулся с ним в дверях.

– Сенька, – запросто сказал он мне, как давнему знакомому, – дай огурцу…

– Огурцу нету, – отвечал я, обрадованный такой монгольской приязнью. – Но могу дать отварной потат.

– Давай… Поедешь с нами воевать?

– Поеду, конечно!

Разные картины представлялись мне. Осада Трои мешалась в моем воображении с Азовским сидением, а сам я был попеременно то Сципионом Африканским, то Бовой-королевичем; вот, я еду по степи на лихом коне, мушкет на ремне за спиной, с казацкой саблею на боку; навстречу мне Полкан, в сопровождении мунтьянского воеводы Дракулы и Сифа, царя египетского. «Требуем от тебя, Семен Мухин, – говорят Сиф, Дракула и Полкан, – чтобы ты поклонился турецкому падишаху и признал величие магометанской веры». «Нет, простите, господа, – отвечаю я. – Не могу я принять магометанской веры, ибо я по рождению русский человек; Магомет запрещает вино; а русским без вина никак нельзя…» – «Какого же ты хочешь вина? – спрашивает Полкан. – Мадеру или мальмазию? У меня есть скатерть-самобранка с любою едой, известной прогрессивному человечеству…» – Мунтьянский воевода вынимает свой двуручный меч и начинает сражаться со мною, жестокая улыбка играет на его окровавленном лице; но вот мы уже бросаем оружие на землю, братаемся и клянемся вместе воевать против турок. Вот я уже на корабле. Буря внезапна вдруг возмутила небо и море. Галера моя разбита штормом. Я, подобно Мирамонду, цепляюсь за какую-то доску, мальтийский капитан кидает мне веревку и оказывает гостеприимство; вот чудесные страны и диковинные народы. Вот Алжир и Марокко, усеянные трупами пиратов и наложниц, вот прекрасный Гудзарат; тамошняя султанша оказывает мне дипломатический прием. «Я королева Шахразада, – говорит она, – гудзаратская султанша, индийская царица. Войди в мои покои, Семен Мухин! Но помни, казак, если твои исторические анекдоты меня не удовлетворят, я стану лягушкой и женой Кащея…»

– Сенька! – кричит Аристарх Иваныч. – Сапоги готовы?

– Готовы, – недовольно отвечаю я.

В то же время я слезами и враньем убедил фурьера Данилу научить меня стрелять из мушкета. Однако ж не успел я поднять ружье, как на амбулакрум внезапно нагрянул секунд-майор Балакирев, обычно занятый у Аристарха Иваныча составлением диспозиции и мадерой.

– Это почему без моего ордера делается? – заорал секунд-майор. – Кто разрешил порох впустую переводить? А ну как нагрянет неприятель, а у вас вся полка засажена!

– Никак нет, ваше высокоблагородь, – отвечал фурьер. – Чистим мушкеты каждый день. А мальчонка, вот, изъявил желание… в память об отце, так сказать…

Секунд-майор подошел ко мне, нелепо застывшему, подобно статуе Мессершмидта.

– Хочешь мушкатером быть? – строго спросил он.

– Хочу, – отвечал я.

– Тогда по науке делай всё! – он протянул мне другое ружье. – Сам заряжай, не барчук! На полувзвод ставь! Полку открывай! Патрон кусай! Сыпь! Приклад на землю ставь! Сыпь! Что, руки коротки? – на этих словах солдаты засмеялись. – А ты на камушек встань… Шомпол! Шомпол вынимай! Куда ж ты его на землю-то бросаешь, оголец! В ложе шомпол назад приткни. Да не тряси руками! Дай сюда! Вот так! Теперь к плечу приклад! Тяжело? А ты как думал, легко солдатом быть? Авантюрок захотел? Служить матушке императрице – вот единственно приличная русскому человеку авантюра… Целься! Куда целишься? В полотно целься! Или хочешь сам себя поубивать? На взвод ставь! Ниже, еще ниже, не по галкам, чай, стрелять собрался… Пли!

Я выстрелил. Горький дым с полки окутал меня, приклад стукнул по плечу, я закашлялся. Все вокруг снова засмеялись.

– Добро! – прищурился секунд-майор. – Жаль только в цель не попал, по кустам смазало. Ну всё, хватит с тебя на сегодня. Ступай домой, завтра придешь.

Так, день за днем, неделя за неделею, месяц за месяцем, текло время. Каждодневно под наставничеством секунд-майора Балакирева я стрелял из мушкета, не попадая в цель и вызывая всеобщий смех.

 

Глава шестая,

в которой я встречаю турецкого шпиона

Турки и в самом деле осенью объявили России войну. Но в наших краях было спокойно; злые татары не приходили. Богатырские подвиги, которые я нарисовал в своей мальчишеской голове, тускнели под тяжестью бытовых нужд, мытья тарелок и чистки потатов, в том году уродившихся в немыслимой пропорции.

В минуты вольности я часто бродил по городским окрестностям, оврагами, вдоль реки, полностью погрузившись в свой внутренний мир, размышляя о том странном случае, когда меня ударило молнией. Должен ли я рассказать об этом случае Степану или Аристарху Иванычу? Наверное, так и следовало сделать. Но я переживал, что в этом случае меня не возьмут на войну. В самом деле, зачем на поле брани странный, больной человек, которому нельзя поручить пушку или ружье? А вдруг он начнет стрелять в своих? Вдруг к полку явится фельдмаршал или даже сама монархиня Екатерина, а человек выхватит пистолет и выстрелит ей прямо в сердце? Нет, нет, ничего такого говорить не нужно…

В этом задумчивом состоянии я добрел однажды до старой крепости, где я любил играть в войну со своими детскими приятелями и где меня завербовал в пажи Аристарх Иваныч. Теперь здесь стоял небольшой гарнизон, внимательно созерцавший окрестность: не скачет ли где татарин с кривою саблей.

– Стой, кто идет? – услышал я голос фурьера Данилы. – А ну назови секретное слово, или буду стрелять…

– Святой Тихон живет в дупле, – обрадовался я. – А какой отзыв? Может быть, вы татары, захватившие крепость…

– Святого Лавра едят вши… Ба, да это сам Симеон Симеонович Мухин собственной персоной! Гляньте-ка, братцы, кто к нам пожаловал…

В дальнем углу крепости, невидим для посторонних глаз, горел небольшой костерок. Мне дали солдатской каши, не спрашивая, голоден ли я. А поскольку я и в самом деле проголодался с дороги, то уплетал кашу за обе щеки. В свете костра мир приобрел иные очертания, и лица окружавших меня солдат представились мне особенно ясно.

Надеюсь, любезный читатель, ты не сильно разгневаешься на меня, ежели я предложу твоему вниманию несколько солдатских портретов, списанных с натуры. Я понимаю, что ты жаждешь дуэлей и приключений… Обещаю, их время придет. Но сейчас я должен отложить в сторону отвертку, приводящую в действие сюжетный механизм, и взять в руки кисть, ибо никто, кроме меня, сих портретов не нарисует. Вельможи заказывают тысячами свои портреты, жен своих и детей, а кто нарисует бесплатно простой народ? Только тот, кто может разглядеть в сем народе добро и правду, которых давно лишено дворянское сословие.

Мои мушкатеры были самые обычные мужики, и к военной службе относились так же, как любой мужик относится к грубой работе. Фурьер Данила был опытный солдат, прошедший еще немецкую войну. Было ему уже далеко за сорок. В бытовых вопросах ему не было равных: как разводить огонь, какую кашу варить, как правильно ставить вагенбург; казалось иногда, он просто живет обычной мирной жизнью, что он плотник, или конюх, или повар, но только не военный человек. При этом о довоенной жизни своей он молчал; кажется, у него не было ни дома, ни семьи; все его рассказы были рассказы из походной или казарменной жизни, он даже иногда рассказывал что-то о себе и своих родных, но при этом врал, подменяя имена и места действия: «был у меня один приятель», говорил он, потом запинался и, смущенно подкручивая вниз усы, добавлял – «в одном полку». Усы остались у него от прежней службы в гренадерской роте. И хотя по уставу усы мушкатерам не положены, а положены только гренадерам, Даниле было разрешено усы оставить, в знак признания особых заслуг.

Кащей был придурковатый, но добрый тип, чисто Сааведров Дон Кихот. Он был старой веры; крестился двумя перстами, носил на груди литую медную иконку. Он регулярно молился «за упокой святой души царя Петра Феодоровича». «Вот был анператор, эт я понимаю, – говорил он. – Истинную веру народу возвратил: бороды носить разрешил, одёжу христианскую, старцев из-за границы вернул. Не то что Катька». В солдаты Кащея забрили именно при Екатерине. Староверы кинули жребий, кому идти в армию, один на триста человек. Выпало идти Кащею.

Коля Рядович был из купеческого сословия. Колин отец был первостатейный мануфактурщик, торговавший по всей России сукном и каразеей. Он уже было записал сына в государственную службу и в университет, однако ж когда отец умер, мануфактуры в нарушение всех человеческих и божеских законов перешли к другому купцу, а Колю хитроумно отдали в солдаты, чтобы сей новоявленный Гамлет не мешался под ногами, а сгинул без вести на войне. Когда дошло дело до рекрутчины, у него не нашлось и трехсот рублей, чтобы откупиться, все деньги были пущены в оборот.

Самый младший мушкатер, Юшка, был просто пастух, который не уследил за скотиною, забредшей на господское поле. Его приказали бить плетьми, но он вырвался, сбежал и сам избил пастушеским кнутом своего помещика, да так удачно избил, что помещик две недели лежал в постели под присмотром немецкого доктора. Юшку поймали и немедленно отправили в рекруты как оказавшегося в великой предерзости. Впрочем, он и в армии вел себя по-разбойничьи, перечил офицерам, пил и ругался. Невысокого росту, веселый, злой, он почему-то часто нравился женщинам.

– А я вот хочу маркизом быть, – мечтательно сказал он, глядя на пламя костра и на кашу, которую я доедал. – Сидишь себе на завалинке и квас пьешь. Солнце печет, мухи летают, а ты – маркиз!

Все одобрительно закивали головами; описанная Юшкой утопия всем понравилась.

– Маркизы вовсе не такие, – говорю я. – Маркизы ходют с саблей и тычут этой саблей в неприятеля; такоже читают дамам поэтические вирши и танцуют галантную Индию.

– Неужели ж они совсем кваса не пьют?

– Представь себе, не пьют.

– Чево же они пьют?

– Вина разные пьют. Мадеру, например, или мальмазию.

– А ты сам-то хотя бы одного маркиза видал?

– Конечно, видал, – под общий смех сказал я, припоминая «Тилемахиду». – Был он в ризах, подобных радуге, а власы его источали амвросийную вонь…

– Ну, умник! Ученый! Галанская Индия!

Все посмеялись надо мною еще раз, а потом начали обсуждать злоключения Коли Рядовича.

– А правда ли, Коля, – насмешливо спросил Данила в десятый, а может быть, и в двадцатый раз, судя по тому нарочитому тону, с которым это было сказано, – что ты мильонщик?

– Правда, – вздохнул Рядович, подбрасывая щепку в огонь.

– А правда ли, что при батюшке ты ел каждое утро пшеничный хлеб с маслом?

– Правда…

– Вот когда ты, Коля, вернешь свои мильёны, ты наймешь меня самым главным приказчиком, и я тоже буду белый хлеб с маслом жрать…

Снова все заулыбались и захохотали. Это было ежедневное мушкатерское развлечение – мечтать, повторяя одни и те же глупости, без надежды осуществить задуманное. Нет ничего прекраснее мечты, ибо именно мечта ласкает и утешает, и не приведи Господь сей мечте нечаянно сбыться.

* * *

Я провел ночь в солдатском дозоре, а на утро пошел назад в город, придумывая разные оправдания своему отсутствию. «Зачем врать лишнее? – говорил я сам себе. – Скажу, что ходил к солдатам по дружбе, а по пути… а по пути я встретил вдруг турецкого шпиона, который изучал наши засечные линии…»

Было совсем уже холодно. Теплая русская осень покидала страну, вместе с дикими птицами, летящими на юг, как раз во вражеском направлении, в Турцию и Египет, на брега Нила и Евфрата, ну или какие там еще реки текут в Оттоманской империи. Желтые листья, кружась, падали на землю, пахло грибами. Особенно, если идти балками и оврагами…

В одном таком овраге я замешкался. Дорогу, которой я обычно шел, размыло дождем и теперь нужно было взбираться наверх, либо же, наоборот, возвращаться к крепости и делать крюк. Я вздохнул и стал карабкаться, цепляясь за выступившие корни деревьев, как вдруг почувствовал сильный запах сапожного дегтя. Прямо предо мной, на кряжу, в нескольких шагах стоял незнакомый мне человек с подзорной трубою в руках. Труба была направлена в сторону крепости, иногда незнакомец опускал трубу и делал какие-то пометки нюрнбергским карандашом на листе бумаги (я видел однажды такой карандаш у секунд-майора Балакирева).

Все внутри меня задрожало. Ухватившись одной рукой за корень, а другой закрыв собственный рот, я вжался в овражную глину, как ежели бы я был не человеком, а восковой фигурой в руках творца. Странное дело, когда меня ударило молнией, я совсем не чувствовал волнения, а здесь страх пронизал меня до самих пят.

Одолев кое-как свою фобию, я осторожно посмотрел наверх. Шпион был высокий костлявый человек в черных атласных шароварах и черном, узорчатом чекмене, с бледными, как будто не турецкими, а славянскими чертами лица; но всё остальное выдавало в нем турка или татарина: хитрые зеленые глаза, черные, как смоль, власы, движения рук, рассеянный, по-восточному меланхолический взгляд. Именно так и должен был выглядеть турецкий шпион из книжек, найденных мною в вивлиофике Аристарха Иваныча, черт побери! Магомет Аравийский, да, так его звали, шпиона, жившего в Париже и писавшего подробные реляции турецкому султану Ибрагиму, обо всем, что он видел и слышал во французской столице: о придворных балах и интригах, политических и религиозных нравах, о кардиналах Мазарине и Ришелье, о короле-солнце и его регентствующей матушке Анне Австрийской, и о своей страсти к прекрасной гречанке Дориде.

Фыркнула лошадь. Я увидел, что шпион убрал бумагу и карандаш, а потом приноравливает седло, окованное серебряными пластинками, с плоскими и узкими стременами из кованого железа; лошадь тоже была странная, белая. Турок повернулся ко мне спиной, и я увидел, что на поясном ремне его висит кривая, как новорожденный месяц, сабля. Я опять испугался, и моя нога соскользнула; мокрый ошметок глины отвалился и упал вниз, в овраг. Шпион насторожился и снова повернулся ко мне, мое сердце заходило ходуном, я опять вжался в обрыв.

Шпион простоял так еще около минуты, напряженно вглядываясь в овраг, в опадающий желтыми листами лес, и не догадавшись посмотреть себе под ноги; ежели бы он сделал это, он, вне всякого сомнения, обнаружил бы меня, солдатского сына Семена Мухина!

Но все закончилось благополучно. Турок успокоился, так ничего и не заподозрив, сел на свою белую лошадь и поехал прочь, не проронив ни слова; я слышал только, как фыркает лошадь, а всадник похлопывает ее по шее, словно бы лошадь и всадник были единым целым, ворвавшимся в мое воображение из апокалипсического писания.

Я бросился со всех ног к крепости. Однако уже по дороге я встретил Степана в своем лантмилицейском мундире и калмыка Чегодая, в темно-синем зипуне с красной выпушкой по воротнику, с красным кушаком.

– А ну-ка, пойдем, покажешь, где ты турка видел, – насупился приказчик. – Ежели это правда и мы турка поймаем, будет тебе награда великая…

Но турка давно уже и след простыл. Чегодай походил некоторое время по кряжу, пособирал конские яблоки, а потом вернулся и сказал, что догнать шпиона не представляется никакой возможности.

– Хорошая лошадь, кабардинская… Такую лошадь три дня не кормят, чтобы бегала быстро, как ветер…

– Обидно, – Степан прислонил ладонь ко лбу и посмотрел вдаль, в безбрежную татарскую степь. – Хотелось бы знать, что у этого турка на уме…

Над степью поднималось холодное осеннее солнце, солидно портившее окоем.

 

Глава седьмая,

в которой я покидаю родные пенаты

Я все более проникался солдатским братством. Была совсем уже поздняя осень, и первые заморозки покрывали лужи тонким, хрустящим под ногами льдом. Чтобы согреться, костры жгли прямо посреди улицы. Часовые тянули руки к огню, я барабанил, потом тоже шел к пламени. Велись излюбленные в таких случаях разговоры о русской зиме, о том союзник она или противник. Потом я бил отбой и шел спать, меня сменял второй барабанщик. Я просыпался к рассвету. Барабанили молитву и начинали расчищать амбулакрум от наметенного за ночь снега.

Однажды, под вечер уже, приехал молодой казак в шапке с красным тумаком. Казаку дали мадеры. Он рассказал о нападении татар на Бахмут. Татары захватили в плен около восьми сотен человек, в основном женщин, которых сделали наложницами и отправили в Константинополь, в гарем турецкого султана.

– А я вам говорил! – злорадно воскликнул Аристарх Иваныч. – Говорил, что эти татары изверги и людоеды!

Начали спорить и рассуждать о человеческой натуре, как вдруг дверь отворилась и вошел еще один гонец, преображенец. Он подал Аристарху Иванычу указ императрицы: к весне заготовить и спустить по Дону к Черкасску семьдесят пять судов различной величины, с двенадцатью тысячами человек, с двадцатичетырехфунтовыми пушками для осады Таганрога.

– Ох! – только и воскликнул полковник Балакирев. – Где ж мы столько возьмем?

– Петр Великий первую русскую флотилию на Дону да на Хопре строил, – мрачно отвечал Аристарх Иваныч, сжимая свою палку, – и мы построим. На благое дело идем, Андрей Дмитрич, – возвращать России море Азовское, мост рубить в Крым и Грузию. А там, бог даст, и крест мы увидим на святой Софии…

* * *

Для постройки кораблей были согнаны крепостные и каторжники со всей губернии. Даже сейчас я с содроганием вспоминаю эту постройку: колючий воздух, обмороженные губы, топор или молоток, выскользающий из холодных рук. Одни рабы валили лес, другие жгли его. Многие не выдерживали тяжелой работы и бежали к казакам, но замерзали в степи по дороге; некоторые умирали от болезней. Однажды на моих глазах обрушился цейхгауз; на месте погибло более десяти человек. Хуже всего было с различными снастями; нужно было плести канаты и конопатить меж досками; собрали женщин и детей.

Мушкатеры работали со всеми наравне, никто не отлынивал. Некоторые, впрочем, были даже рады грубой мужицкой работе. Более всех трудился фурьер Данила, любивший плотничать.

– Только тому человеку хорошо, – сказал фурьер как-то раз, – у которого в голове устав. Мысли человеческие подобны войску; ежели мысли твои неустроены и ненакормлены, то они похожи не на армию, а на толпу голодных разбойников. Любой враг разобьет такое войско и обратит в бегство. Но построй мысли свои в линию, и каждое слово твое станет меткой пулею, выпущенной во врага…

Однажды на пристань прибыли походные припасы: сухари, крупа, соль, ветчина, немного рыбы. По совету Степана Аристарх Иваныч повелел устроить небольшое отдохновение. Длинная очередь в оковах выстроилась к цейхгаузу, всем давали по чарке вина. Другая очередь каторжников спускалась по крутому склону ко второму цейхгаузу, им вина не давали. Я спросил у Данилы, почему.

– Это татары, – сказал фурьер. – Вера запрещает им пить вино и есть ветчину.

* * *

В марте к нам приехал преображенец с приказом балакиревскому баталиону немедленно выступить на юг, в подчинение бригадира Дежедерака. Я весь вострепетал и начал умолять секунд-майора взять меня с собой. Однако ж Балакирев только сердечно потрепал меня по голове и сунул в руки тульский пряник.

– На вот… Обещаю, подрастешь еще немного, и пойдешь со мною на любую войну, какую только тебе захочется, хошь с турками, а хошь – с ефиопами…

– Зачем вы врете? Вы взяли вместо меня барабанщиком Петьку Герасимова, а ведь он одного со мною возраста…

– Один человек покровительствовал за тебя, – признался секунд-майор.

– Аристарх Иваныч…

Мои мушкатеры тоже были немногословны. Данила подарил мне дудку, а остальные только похлопали по плечу и перекрестили. Подняли русский триколор. День был красный и тихий, ночь – холодной. Дул ветер из степи. Били поход.

Не в силах сдержаться, я закрылся от всех в чулане и разревелся. Здесь меня нашел Степан.

– Вот ты где, – сказал он, не обращая внимания на мои покрасневшие глаза. – Ступай, Сеня, в трапезную, там ждут тебя.

Помню, я ответил ему, будто бы жизнь моя не имеет более смысла, будто бы душа моя окаменела для чувств и что я хочу умереть, но Степан вытащил меня из чулана за шиворот.

В трапезной сидело несколько человек: Аристарх Иваныч, сенатор Иван Перфильевич, преображенский курьер и еще один гость, облаченный в модный лондонский редингот с двойной пелериною, покрывавшей плечи; громким голосом он рассказывал анекдот, не выговаривая звука «ш», и от этого казался еще моднее и приятнее наружностью.

– …и вот, представьте, в тот же день Белькура сажают в Бастилию! Оселомленная Роза бросается к Суазёлю, падает на колени, заламывает руки, а Суазёль ей и говорит: «Сударыня, сто я могу поделать? Разве вы не знаете, сто в насем королевстве всем заправляет мадам Дюбарри…»

Увидев меня, гость прекратил рассказывать свою историю и спросил, сколько мне лет; я отвечал: в Гордеев день исполнилось тринадцать. Гость кивнул головой и попросил меня прочитать оду, которую я читал для сенатора. Я протер глаза кулаком, встал в позицию, как меня учил Аристарх Иваныч, и начал декламировать. Вот эта ода с некоторыми сокращениями.

Сверкают северные тучи, Опять жесток Борей взвился, И шторм на море начался, Подобно приступу падучей. По гаваням своим беспечным Иные скрылись корабли, Но вот один, плывет вдали Громам и молниям навстречу. Хвала отчаянным матросам, Хвала такому кораблю! С великой гордостью пою О подвигах великороссов. Они червленые щиты К вратам Царьграда прибивали, Казань татарску осаждали И брали свейские форты. Вперед, отечества сыны, Наследники старинной славы, За честь, под знаменем державы, Во имя праведной войны!

– Очень неплохо, – произнес модный гость. – Ода тоже хороса.

– Иван Афанасьевич хочет забрать тебя в Петербург, – сказал вдруг сурово, даже с какою-то злостию Аристарх Иваныч, – для обучения актерскому делу. – Поедешь?

«Нет! Нет! – хотел было закричать я. – Я не хочу! Я не поеду!» – но не закричал.

Любезный читатель, представляю тебе манихейскую аллегорию бытия: тело отправляется на север, а душа тянется на юг. В тот же день нехитрые пожитки мои были собраны и, наскоро простившись со Степаном, Лаврентьевной и могилою моей матушки, я ехал уже в позлаченной карете сквозь метель и вьюгу в нордическом направлении. Была заключена странная экономическая сделка: Аристарх Иваныч как бы продавал меня Ивану Перфильевичу за триста рублей ассигнациями, в том году впервые введенными в оборот; была составлена купчая; однако эти деньги были переданы на мое воспитание и образование моему новому опекуну, Ивану Афанасьевичу. Столь стремительные и неожиданные развязки, возможно, скомканы и не вполне литературны, но жизнь порою преподносит нам повороты покруче Шекспировых.

Мы проезжали мимо Рахметовки; я кинул прощальный взгляд на родную деревню; наше имение, с древнею крепостью, мельницей и церковью на холме, заметал липкий весенний снег. Я всё выглядывал в окно и смотрел назад; мне казалось почему-то, что меня должен преследовать турецкий шпион, которого я видел здесь, у засечной линии, что он едет за мною в Петербург на своей белой кабардинской кобыле. Но вскоре звук колокольчика убаюкал меня, и мне стало грезиться: я уже не я, а какой-то английский капитан; я схожу с корабля на дивный зеленый остров, и стаи птиц, завидев меня, с гоготом поднимаются к небу, оставляя свои гнезда; морской лев нежится на берегу; молочные облака окутывают высокую гору; вдруг гора разражается пламенем и пеплом; и прииде глас из облака, глаголя: how many goodly creatures are there here! Нет, конечно же, это сон; я говорю во сне; я странно сплю – с открытыми глазами; хожу, говорю и вижу сны…

 

Интерполяция первая. Письма турецкому султану

Писано в Абукире, 21 сафара 1214 года

Хвала Аллаху Всезнающему и Пророку его. Хвала тебе, защитник веры, звезда моего гороскопа. Умоляю тебя, о великий султан, во имя всего святого, во имя Мекки и Иерусалима, во имя Корана и Сунны, луны и солнца, прекратить войну с крестоносцами, ибо эта война не принесет нам ничего, кроме поражения и позора. А дабы слова мои не были пустым звуком, я смиренно прилагаю к твоим стопам дальнейшую историю моей жизни, первую часть которой я так нелепо оборвал на событиях 1181 года.

Мне сообщили, что хан Кырым, после событий в Балте восстановленный на троне волею султана, желает со мною поговорить. Я явился в Каушаны, чтобы поклониться ему. Хан вспомнил меня и дал прислонится к своей руке. Рядом с ханом был французский посланник, барон Тотт, который, по своему обыкновению, что-то нашептывал ему.

– Здравствуй, Магомет. Мы обсуждаем с бароном пиесу господина де Мольера. Я утверждаю, что Франция – порочное государство, ежели в нем допустимо существование таких проходимцев как Тартюф, а барон считает, что французские законы твердо и неизменно определили положение разных сословий. Имеешь ли ты свое мнение об этой пиесе?

Я отвечал, что французские законы выгодны только французской знати и католическому духовенству, а третье сословие бесправно и жаждет революции (что и случилось, о великий султан, в 1204 году). Барон Тотт презрительно посмотрел на меня и сказал, что не следует слепо доверять мнению людей, предавших свой народ и веру праотцев.

– Ежели мне не изменяет память, – сказал я, – ваш отец, барон, воевал с немцами на стороне дука Ракоша, а когда дук бежал в Текирдаг, ваш отец перешел на французскую службу. Так какому же государю служила все это время ваша семья? Габсбургам, послушным вассалом которых должен был быть вышеупомянутый дук? Бурбонам? Султану Ахмеду? Или, может быть, московскому царю Дели-Петруну, который поддерживал дука деньгами и оружием и всячески помогал ему в создании независимой Венгрии?

– Полно спорить, – прервал мою речь великий хан, смеясь и поправляя седые усы. – Я вынужден присудить победу в споре моему другу Магомету. Я тоже осуждаю господина де Мольера, ведь глупые комедии, подобные Тартюфу, не учат нас ничему полезному, а только способствуют безнравственному поведению…

В тот же вечер в Каушанах между мною и бароном случилась и другая стычка. Должны были казнить одного татарина, уличенного в нарушении шариата. Этот татарин был из знатного рода и многие просили за него. Барон Тотт подал прошение о помиловании.

– Чего вы хотите? – строго спросил хан.

– Милости виновному, – отвечал льстивый барон.

– Какое вам дело до этого негодяя?

– Никакого; о вас одном забочусь я теперь. Вам незачем быть жестоким, чтобы внушать уважение своему народу.

– А как ты считаешь, Магомет? – хан поманил меня к себе рукою.

– Осужденный преступник должен понести наказание, – сухо сказал я. – Ежели мы предадим магометанские законы, мы не будем более магометанами…

– К сожалению, в этом споре, – хан снова разгладил свои седые усы, – я на стороне моего друга барона Тотта. Милость хана к падшим важнее любых законов. Приказываю немедленно освободить нарушителя…

Я промолчал. Хан не желал ссориться с татарской знатью, давно переметнувшейся к московитам. Война была уже объявлена, и вопрос был только в том, как скоро мы проиграем эту войну.

Ночью меня снова вызвали в ханский шатер. Внутри шатра оливковым светом горели светильники, на столе была разложена большая карта, изображавшая Украину и Московию.

– Я позвал тебя затем, Магомет, – ласково сказал Кырым, – что одному тебе я могу поручить наиважнейшее предприятие. Необходимо отправиться на север и исследовать заставы московитов. Нужно найти слабое место в их укреплениях. Барон Тотт считает, что Руманчуф-паша сосредоточит войска в Украине и Новой Сербии, здесь, – хан ткнул нагайкой в Бахмут, – в то время как на востоке, под Рязанью и Воронежем, московиты не ждут нападения. Здесь давно нет никакой обороны, только старые, развалившиеся крепости, и я склоняюсь к мнению, что именно на востоке стоит нанести генеральный удар…

– Здесь живут простые, ни в чем не повинные люди, – грустно сказал я. – Настоящий магометанин никогда не будет воевать с женщинами и стариками. Но ежели вы хотите позабавиться, что ж, я поеду и проверю…

Я поклонился хану и вышел из шатра.

Тем же годом

В ответ же на твою просьбу рассказать подробнее об истории наших войн с московитами и о происхождении сего гяурского народа, сообщаю тебе, о великий султан Селим, что московиты являются младшей ветвью древнего украинского племени. Шестьсот лет тому назад Москва откололась от Киева и попала под власть татар, в Киеве же укрепились польские короли. Московские дуки сделали свою столицу открытой для всех, кто придерживался греческого учения, на деле или хотя бы на словах. Это пополнило ряды русской конницы самыми отъявленными разбойниками и негодяями со всего севера. Государство начало расти. Вскоре под властью Москвы оказались и другие русские дуки, вместе они освободились от власти татар. Однако Московия была далеко, скрытая лесами и туманами, и на нее долгое время не обращали внимания.

Но затем произошли события, заставившие всполошиться многие страны. В правление Сулеймана Великолепного московский дук Коркунчиван захватил Казань и Астрахань. Завоевав татар, Коркунчиван возомнил о себе многое и стал называть себя царем. Татары просили помощи у султана, но тщетно: Сулейман воевал с немцами и персами, и ему было не до войны с какими-то жалкими северянами. Только в 976 году, уже после смерти султана, Мехмед-паша Соколлу затеял поход на Астрахань. Целью похода было прорыть канал, который соединил бы Дон и Волгу и позволил турецким кораблям проникать из Черного моря в Хазарское, чтобы атаковать персидские крепости в Мазандеране и Азербайджане. Московиты казались досадной мухой, которую можно прихлопнуть одним ударом. Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что муха стала шершнем, и другие шершни нападают вместе с нею. Московиты и пришедшие им на помощь украинцы окружили османское войско, хитростью захватили осадные пушки и начали расстреливать из турецких же пушек доблестных воинов султана, отважившихся на такой опасный и долгий поход. Вскоре началась война с крестоносцами за Кипр, и стало опять не до войны с московитами, а потом Мехмеда-пашу убил дервиш.

В дальнейшем был заключен мир, постоянно нарушаемый со стороны московитов казаками. В месяце мухаррам 1047 года казаки захватили Азов; это всё испортило. Одно дело – сабельные стычки в степи, и совершенно другое – нападение на крепость, находящуюся в собственности Порога Счастья; теперь, овладев Азовом, казаки могли беспрепятственно проходить на своих кораблях в море и грабить турецкое побережье! Султан Мурад, человек умный и жестокий, поклялся на Коране отомстить, но опять звезды были расположены на небе не в нашу пользу: армия была скована войной в Ираке и Армении, а вскоре султан умер.

Наследником Мурада стал его брат Ибрагим, схожий с братом разве что в своей жестокости, во всем же остальном не имевший ни ума, ни опыта управления государством. По его повелению была собрана огромная армия, состоявшая не только из янычар и татар, но еще из франкистанских наемников; эта армия была брошена под стены Азова. Казаки знали это и хорошо подготовились к осаде; в итоге стодвадцатитысячная армия натолкнулась на несколько тысяч закаленных бойцов, отбивавших один приступ за другим. Вскоре выяснилось, что янычары и наемники давно не получали жалованья, возникли трудности с провиантом, и осада была с позором прекращена. Сами казаки, впрочем, тоже покинули Азов по приказу Москвы: царь испугался большой войны с Порогом Счастья. Перед уходом казаки разрушили стены. А султана Ибрагима позже лишили власти и задушили янычары, которым он не платил жалованья.

Первая по-настоящему большая война Турции с московитами началась по вине украинского беклербека Дорошенка, признавшего своим повелителем султана Мехмеда. Война с Польшей была успешной – после нескольких сражений поляки сдались, но потом армия наткнулась на московитов, успевших к тому времени арестовать беклербека и занять тогдашнюю казацкую столицу – Чигирин.

Подступивший к Чигирину с семидесятитысячной армией Ибрагим-паша, по прозвищу Шайтан, обнаружил в крепости несколько тысяч плохо вооруженных и голодных московитов, посмеялся и сказал, что воевать с ними будет завтра. Когда же настало утро и войска пошли на штурм, московиты неожиданно дали решительный отпор. Оказывается, ночью одному солдату привиделся чудесный сон: к нему явился московский святой; воодушевленные таким нелепым образом, московиты стояли до последнего; Ибрагим-паша скрежетал зубами. Тем временем подступила и главная московская армия. Ибрагим-паша был вынужден отступить.

Чигирин был взят только на следующий год. Московиты отступили за Днепр, разрушив, по своему обыкновению, город. Никогда еще войскам падишаха не приходилось сталкиваться с таким упрямым противником. По счастью, умным людям удалось отговорить визиря от похода на Киев; впрочем, это не спасло его от глупости; визирь начал войну с немцами, был разбит под стенами Вены, постыдно бежал через всю Венгрию и был задушен в Белграде шарфом.

Все это вместе привело к тому, что вместо обширных османских владений на севере образовался новый союз крестоносцев: немцы, венецианцы, поляки и, наконец, московиты, дотоле не стремившиеся к каким бы то ни было завоеваниям. Так, по недоразумению некоторых высокопоставленных лиц, пренебрежительно относившихся к Москве, Османская империя обрела хитрого, жестокого и хорошо подготовленного врага, отныне с жадностью взиравшего на величие Порога Счастья.

В заключение своего исторического отступления, о великий султан, скажу, что получив мою реляцию, хан Кырым отказался от нападения на Рязань и Воронеж, посчитав, что дорога слишком трудна, а тамбовский беклербек хорошо осведомлен о наших планах и подготовился к обороне.

– Всякий раз, когда я смотрю на тебя, – с усмешкой проговорил Кырым, – я думаю только об одном: вот человек, который вонзит мне кинжал в спину. Скажи мне, каково это, вернуться в страну своих праотцев…

– Московия не моя родина, – отвечал я, поклонившись ему в последний раз. – Моя родина там, где живет Аллах.

 

Часть вторая. Дар

 

Писано в Сен-Мало, зимой 1799/1800 года

 

Глава восьмая,

в которой мы с Иваном Афанасьевичем рассуждаем, есть ли жизнь на Марсе

Как изобразить чувства юного отрока, впервые привезенного из глухой деревни в столицу? Все вдохновляет и возбуждает его: невский ледоход, мосты, набережные, казармы; дворцы вельмож кажутся ему чертогами языческих богов, ветхий шлюп – Ноевым ковчегом; жадно вдыхает он влажный воздух; чайки, шпили, бастионы; всюду запах пеньки и финского дегтя; голова кружится, пузырится рубаха, сладкое сусло растекается по венам.

– Здесь впервые поставил Рюрик отеческие кущи, – говорит Иван Перфильевич, указывая пальцем на Галерную набережную, – а там, – машет он рукою в сторону Монастырки, – великий князь Александр Невский разбил шведского ярла Биргера; земли сии испокон веков были нашими; Петр вернул их под русскую длань.

Иван Перфильевич действительно был одно время кабинет-министром Екатерины, а теперь занимал должность управляющего придворным театром. На поверку он оказался еще бо́льшим чудаком, нежели Аристарх Иваныч. Сенатор считал, что все иноземные пиесы дурны только потому, что персонажи, в них действующие, носят нерусские имена. Галломанов вроде нашего Клемана он записывал в специальную книжечку и, если узнавал, что человек умер, вычеркивал; одних только Шуваловых в этой книжке было несколько поколений.

Мой новый опекун, Иван Афанасьевич, был известный актер, начинавший еще в волковской труппе. Он так мастерски изображал Оснельду, так сентиментально восклицал: «Довольно! Я хочу из сих противных мест. О жалостна страна! О горестный отъезд!» – что Елисавета Петровна, страстно ценившая молодых юношей, приказала немедля подать красавчика к себе в покои и занялась с ним любимым делом, используя Ивана Афанасьевича в качестве манекена; она целый день одевала и раздевала его, пока не подобрала нужное платье.

Екатерина также симпатизировала ему; но здесь причина была другая: волковские актеры принимали решительное участие в заговоре, возведшем ее на трон; Волков лично ездил в Ропшу. Волков, впрочем, вскоре заразился лихорадкой и умер, и место его занял Иван Афанасьевич. Мысля сделать российский театр тою же методой, какой Петр Первый создал российскую армию и флот, Екатерина выдала Ивану Афанасьевичу денег и направила его в Париж и Лондон на поиски иностранных актеров, которые согласились бы переехать в Россию. Однако большого успеха Иван Афанасьевич не добился; многие отказывались ехать из-за холодов и непросвещенности, поэтому решено было искать актерские таланты на своей почве. Иван Афанасьевич поразил меня необычайной простотой, скромностью и полным отсутствием педантизма.

– Правда ли, сто Аристарх Иваныч научил тебя Секспировым пиесам на английском языке? А я вот не знаю английского, – вздохнул он. – Стыдно. Может быть, ты и по-французски говорись?

Нет, не говорю, отвечал я. Иван Афанасьевич покачал головой и пообещал исправить это недоразумение, но только в том случае, если я не буду трепаться об этом в присутствии Ивана Перфильевича.

– А то начнется опять славянская проповедь с панихидою; Суваловы то, Суваловы сё, ну ты меня понимаесь…

– Иван Афанасьевич, – решился я. – Вы знаете, кто такой Вольтер?

– Тебе Аристарх Иваныч про Вольтера рассказал?

Я показал ему своего Кандида.

– Прекрасный роман, – сказал он. – Может быть, луций из всех возможных романов. Но пиесы еще луце, особенно Магомет.

Иван Афанасьевич был сын деревенского дьячка; его любовь к Вольтеру носила оттенок какой-то болезненной язвы ко всему, что связано с русской православной церковью; он никогда впрямую не говорил об этом, но это чувствовалось в его тоне, в том, как он вдруг холодел и сурьезнел.

* * *

Иван Перфильевич поехал далее за Неву, мы же с Иваном Афанасьевичем пешком пошли по набережной к Смольному монастырю, рассуждая о том, о сём: обитаемы ли, как утверждает Фонтенель, Марс и Венера, что лучше, новые или древние авторы, и кто сильнее, Пруссия или Турция; в итоге разговор стал совсем неприличным и скатился к обсуждению достоинств и недостатков покойной Елисаветы Петровны.

– Императрица была богомольная очень, – задумчиво произнес Иван Афанасьевич. – Хотела на старости лет в монастырь уйти, для себя-то Смольный и строила. Вон, гляди, какая красотиса.

– Если это монастырь, – резонно вопросил я, – где же монашки?

– Ну, осталось есё с десяток, монасек, – усмехнулся актер. – Тут давно не монастырь уже, а институт благородных девиц, по образцу Сан-Сирова. А там месанское училисе, для подлого сословия. Вот, кстати, идет Софья Ивановна, начальница… Здравствуйте, Софья Ивановна!

– Здравствуйте, Иван Афанасьевич, – сказала статс-дама преклонных уже лет, в чепце и черном платье. – Все блукаете по миру, ищите актерские таланты? Вы помните, сколько вы мне часов должны, правда ведь?

– Аз гресен есмь; но отцы и братия святы суть. Я сделаю вас ловцом человеков, говорит Господь…

– Я и смотрю, вы с добычей. А позвольте вас спросить, Иван Афанасьевич, какой породы ваша рыба: окунь или осётр?

– Сей отрок воспитанник Аристарха Иваныча Рахметова, – покраснел Иван Афанасьевич. – С малолетства обучен иностранным язы́кам и литературе и проявляет немалый дар к актерскому умению.

– Послушайте, мой дорогой друг, – холодно проговорила статс-дама. – Я хочу, чтобы вы усвоили один простой урок, раз и навсегда. Ваше желание основать театральную школу вполне благородно. Императрица вам благоволит и даже выделила денег. Но ради бога, – она приблизилась вплотную к нему и перешла на заговорщический шепот, – прекратите таскать сюда своих крепостных.

– Но я же не виноват, – так же шепотом отвечал мой опекун, – сто Бог распределяет свой дар без различения сословий и наций. А по-васему, по-лютерански, получается, будто бы благодать только на воцерковленных людей сходит. А Ломоносов? А Рокотов? Давайте я прямо сейчас пойду к Екатерине и скажу, сто парадный портрет ее нарисован простым крестьянином; разоблачу, так сказать, драматическую тайну…

– Делайте как хотите, – махнула рукой Софья Ивановна. – Только меня не впутывайте в свои театральные игрища; у меня двести девочек, и каждая как лейденская банка. Поместите мальчика в богадельню; и пусть они прекратят играть с моими, ничем хорошим это не кончится…

Софья Ивановна пошла дальше по своим делам, а Иван Афанасьевич крепко взял меня за руку.

– Вот как мы поступим, Сеня, – сказал он. – Здесь, при монастыре, есть Воспитательный дом, для подкидысей; начальником в нем мой человек. Я передам тебя ему, будесь первое время жить с сиротами. Впрочем, ты же ведь и сам…

– Я все понимаю, Иван Афанасьевич, – сказал я. – Тягости грядущего бытия хорошо известны мне. Я Тилемах; Троянская война лишила меня отца, но мой отец вернется и поразит женихов пушечными ядрами.

Иван Афанасьевич засмеялся и повел меня в богадельню.

 

Глава девятая,

кое-как описывающая культурную жизнь в Санкт-Петербурге

Чувство, которое я испытываю при воспоминании о днях, проведенных мною в Воспитательном доме, всегда одинаково, – это чувство предельного одиночества и смятения души. Чувство, которого я ранее не испытывал, поелику был храним пусть строгим, но в глубине души любившим меня Аристархом Ивановичем, Лаврентьевной, Степаном и даже моей покойной матушкой, счастливой уже тем, что она избавилась от моего воспитания. Это чувство на самом деле – сознание собственной никчемности. Я глупое тринадцатилетнее существо, непонятно зачем произведенное на свет, лишенное родительской ласки, в чужом городе, в котором и по-российски то нечасто говорят, все больше по-немецки или по-чухонски.

Я делил спальню с такими же сиротами, как я сам. У нас была парламентская республика. Премьер-министр Мишка Желваков был в мечтах гвардейским офицером и поднял меня на смех, когда я рассказал ему о своем желании уйти вместе с секунд-майором Балакиревым на войну с янычарами.

– Воюют только солдаты, – сказал он. – А настоящий офицер живет в Петербурге, пьет бургонское вино и ежедневно трогает бабские титьки. Ты когда-нибудь трогал титьки?

Я понуро молчал; таких подвигов в моей жизни еще не было. Мишка открыл мне глаза на предмет, о котором я ранее никогда не задумывался.

Другой бедой, которую я постиг на своей шкуре в Петербурге, оказался голод. Казалось бы, в столице должны были быть лакомства, которых нет в деревне, но всё оказалось ровно наоборот. Дома был хотя бы кусок сухаря, можно было набрать ягод, сварить уху из мелкой рыбешки или спросить пирожок у Лаврентьевны, а здесь нужно было только красть или отбирать у более слабого. Когда люди с восторгом говорят о Петербурге, о домах и каналах, о прекрасных дамских нарядах и вахтпараде на Дворцовой, мне делается не по себе. Люди часто смотрят только на внешнее и не видят внутренних токов, текущих в глубине тела. Люди забывают, что Петербург был основан вдали от плодородных полей и жирных пастбищ; город и по сей день окружен глубокими болотами, родящими только чернику и комаров, и потому главное страдание огромного города состоит в вечном отсутствии хлеба. Каждый год в город приходят десятки тысяч рабочих, но даже найдя работу, они тратят все свое жалованье на хлеб. В неурожайный год цена на хлеб поднимается в несколько раз, из деревни приходит еще больше работных людей, и никакие амбары и магазины не утолят первого человеческого желания – есть. Кроме того, купцы вывозят хлеб за границу; то, что осталось, распределяется по дворянским домам, а сусеки разворовываются и списываются на мышеяд и наводнения. Я уверен, что однажды нехватка хлеба в Петербурге приведет к кровавому бунту, а в случае неприятельской осады в городе начнется самый страшный мор в истории нашего времени.

* * *

Нашим надзирателем был лекарь Карл Павлович Книппер; полунемец-полушвед; человек крайне прагматический и скупой; несмотря на все его усилия, воспитанники ежемесячно умирали от дизентерии, оспы, холеры и туберкулеза; в народе нас называли ангелами смерти. Книппер хорошо говорил по-российски, но при этом у него была привычка к месту и не к месту вставлять немецкие слова, обрывая их безо всякой грамматики; он хвастался, что знаком с самим Линнеем; у него был микроскоп; он заглядывал в стеклышко каждое утро с тою же аккуратностью, с какою лютеранский священник служит на органе заутреню.

– Этот отмучился… erbarme dich, lieber Gott…

У Карла Павловича были две мечты – разбогатеть и основать свой собственный театр, он и общался с Иваном Афанасьевичем только потому что это давало ему надежду на воплощение его грез. Кроме того, у него были постоянные сношения с соотечественниками, жившими на Миллионной. Здесь, меж Зимним дворцом и Летним садом, меж Мойкой и Невой, была целая немецкая колония. У немцев были свои церкви, школы, театры и даже своя газета, St. Petersburgische Zeitung. Всегда пунктуальные и педантичные, они даже на семейную прогулку выходили в точные часы, между пятью и шестью вечера.

– Mutter, wie heißt der Fluss? – говорила какая-нибудь немецкая девочка лет семи, трогая мать за рукав.

– Die Moika, – отвечала мать.

– Wohin fließt der Fluss?

– Am Ende fließt der Fluss ins Meer.

Почему-то не зная немецкого, я все понимал.

* * *

Я прошу тебя не гневаться, любезный читатель, ежели тебе показалось вдруг, что я намеренно рисую Петербург мрачными красками; в моих мыслях нет ничего подобного. Но я говорю, как всё было на самом деле. Просвещение народа не есть сладкие слова, просвещение народа есть тяжелый, проклятый труд; многие светлые люди надорвались на этой работе.

Иван Афанасьевич был главный двигатель этой работы. Он искренне, от всего сердца веровал в то, что театр, музыка и знания делают людей лучше и благороднее. Каждое свое появление в Смольном он преподавал актерское искусство не только дворянским воспитанницам, но и нам, бедным мальчикам.

– Нет, нет, нельзя просто говорить слова, написанные в книске! Нужно представлять, что ты и в самом деле Геракл, сражаюсийся с гидрой!

– Но, Иван Афанасьевич, я никогда не сражался с гидрой…

– Тогда, значит, нужно вспомнить, как ты сражался с кем-нибудь другим и представить, сто это была гидра… Ты сражался с кем-нибудь?

– Ну, я из ружья стрелял, в полотно…

– Вот и представь, сто ты стреляесь в полотно…

– Ага, понятно…

Он гидре лернейской Ее неисчетные главы спалил, И ядом змеиным Он меткие стрелы свои напоил, Чтоб ими потом пастуха Гериона убить, Три мертвые тела урода на землю сложить…

Иван Афанасьевич водил меня по городу, показывая дома и рассказывая, кто их строил; в городе было несколько театров: один при Шляхетном корпусе, другой – в Академии художеств; третьим театром был Оперный дом. Каждое лето в город приезжали иностранные труппы: на Царицыном лугу англичане давали Шекспира, а еквилибрист Сандерс показывал чудеса ловкости и прыгучести человеческого тела; более всего мне запомнились итальянцы с их комическими операми и пантомимами.

– Весь секрет в том, стобы понимать корень языка, – поделился со мной хитростью Иван Афанасьевич. – У французского и итальянского языка единый корень, и ежели ты его знаесь, то и все остальное становится легко.

– Латынь, – догадался я и подивился своей догадке, – язык древних римлян. Римляне были мудрые: Катон, Цицерон и Цезарь. Первый писал о том, как правильно вести сельское хозяйство, сеять пшеницу и рожь; второй знал лучше всех закон, а третий был великим императором. Зря они только Карфаген разрушили.

– Вовсе и не зря, – заспорил со мною Иван Афанасьевич. – Пунийцы приносили человеческие жертвы во имя своей гнусной религии; сто может быть хуже?

* * *

Следующей зимой я и сам вышел на сцену, в Вольтеровой Заире, поставленной в новом театре Шляхетного корпуса с необыкновенным размахом и роскошью; на значительную сумму были приобретены костюмы и парики, римские, магометанские и китайские балетные платья; я играл раба, посланного к Заире с письмом. Там-то, в Меншиковом дворце, я впервые и увидел Е. И. В. Екатерина запросто восседала во втором ряду в сопровождении своих закадычных юнгфрау, Соколовской и Разумовской; она показалась мне беззаботной и веселой.

Я засмотрелся по сторонам и прозевал свой выход на сцену. Меня начали толкать, щипать и пшикать.

– Никогда! – громко закричал я, выбежав на шаткие деревянные подмостки. – Никогда…

…в таком волнении Заира не бывала; Дрожала, побелев; в глазах слеза блистала; Велела мне уйти и позвала опять И, с дрожью в голосе, велела передать, Что будет ожидать, едва я молвить смею, — Того, кто должен был в ночи предстать пред нею…

– Ступай, мне ясно всё… – с двусмысленной усмешкой отвечал Иван Афанасьевич, игравший Оросмана.

Ступай, я говорю! Мне только гнев мой сладок, А мир – весь мерзок мне, и сам себе я гадок.

Зрители зааплодировали, императрица хлопала громче всех, часто и восторженно, не попадая в общий ритм. Так бой одинокого барабанщика не попадает в общий гул сражения, напротив, всегда вырывается из него, с призывом собраться, чтобы идти в новую атаку, или отступить, чтобы прекратить бессмысленную бойню.

 

Глава десятая,

в которой лейтенант Ильин совершает героический подвиг

За что ты наградил меня этим даром, Господи? Этим проклятым умением знать, видеть и чувствовать больше остальных? За что ты сделал меня таким? Ведь есть же люди, которые живут обычной жизнью, едят, пьют, курят, женятся, заводят детей, изменяют своим женам с любовницами, заводят внебрачных детей, крестят детей, пишут завещания, а затем помирают, как и все добрые христиане, в ожидании воскресения мертвых. И только я один, словно сумасшедший, не сплю по ночам, пялюсь в окно на бледную луну и бесконечно повторяю про себя: «За что, Господи, за что? Почему я?»

Прости меня, любезный читатель, за длительное описание моих детских и отроческих лет, но вот, наконец-то, мои предуведомления закончены, и я приступаю к самой трагедии, столь же фантастической, сколь и душеполезной.

Мне было четырнадцать лет; я жил в Петербурге уже второй год; было лето, конец июня. Сенатор Иван Перфильевич арендовал небольшую мызу за Ораниенбаумом; мы с Иваном Афанасьевичем воспользовались его любезностью и приехали, чтобы заняться переводом одной итальянской пиесы; точнее говоря, Иван Афанасьевич переводил, а я учился у него искусству перевода и романским наречиям; пиеса была на старый Софоклов сюжет, но с музыкой.

– Нет, нет, ты неправильно акцент ставись, – ласково поправляет меня Иван Афанасьевич. – Это по-французски Онтиго́н, а по-италийски Анти́гоне.

– Все равно не понимаю, из-за чего она с собой покончила, – сержусь я. – Ежели она считает царя тираном, так пусть берет оружие и сражается с ним, а не вешается от избытка чувств.

– Ты есё юноса, – улыбается Иван Афанасьевич, – и не знаесь женской натуры; у женсин все совсем иначе; им важно, стобы их понимали, любили, понимаесь? А тут дискуссия, борьба между любовью и долгом; с одной стороны, ей нужно похоронить брата, выполнить религиозный обычай, а с другой ее тревожит персональное, женское састье.

– А по мне лучше было бы, – говорит Иван Перфильевич, – чтобы ее лучше звали Аглая или Татьяна и была бы она простой русской крестьянкой, преследуемой своим помещиком-самодуром. Так понятнее было бы и правдивее.

Четвертым нашим собеседником был Станислав Эли; по происхождению немец богемской нации, имевший диплом доктора медицины; Эли однажды спас Ивана Перфильевича от верной смерти; какая была болезнь, сенатор, впрочем, не сказывал. Эли говорил обычно, мешая в одну кучу несколько славянских наречий, и у него тоже было свое мнение насчет Антигоны.

– Кшежничка имеет набоженьске тайну, ее отец Эдипус достал тайну от Сфинкса, а она готова зомреть за познание.

Мы долго спорим, покуда не восстает полная луна; белая ингерманландская ночь раскинулась за окном; мы идем спать по своим комнатам; мотылек вьется вокруг свечи.

– Дурак мотылек, – говорю я, раскрывая окно.

Я засыпаю, мне снится странный сон: на кормовом флагштоке матрос зажигает сигнальные фонари. «Европа! – кричит матрос хриплым, надорванным голосом. – Африка!» Пушечный гром и пронзительный визг картечи заглушают его крик; все внезапно приходит в движение; я вижу, как на палубу падает объятая огнем грот-мачта. Вскоре залпы стихают, и в воздух поднимаются пушечные ракеты; послушно следуя сигналу, скользят по воде темные тени; словно зубы, скрежещут абордажные крюки; но это не абордаж, нет, это брандеры; все вспыхивает; матросы прыгают в воду; один матрос бежит ловко, как еквилибрист Сандерс, по протянутой нити, и прикурив фитиль брандскугеля, обеими руками вонзает ядро в саму толщу корабля; «Ильин! – кричат ему товарищи. – Прыгай в шлюпку!» – Вдруг корабль разрывается на части, горящие обломки разлетаются по всему заливу; загораются и другие корабли; клубящийся столпами пламень сливается с черными облаками; полная луна бледнеет. Всюду крики тонущих; залив покрывается плавающими трупами, обломками, обгорелыми днищами; вода в нем кажется смешанной с человеческой кровью…

Я очнулся от собственного крика; поднималось солнце; в ближнем лесу мирно считала ход времен кукушка. Рядом со мною на кровати сидел Эли, почему-то улыбавшийся.

– Ты глощно выкрикал, Зимёнхен, – сказал он. – Пребудил вшетко жилище.

– Мне приснился дурной сон, – отвечаю я, проводя рукой по вспотевшему лицу; мне кажется, будто мои ладони пахнут гарью.

* * *

Краткое ингерманландское лето подошло к концу; покинув мызу Ивана Перфильевича, я вернулся в Воспитательный дом, к обычным своим занятиям, воровству и тоске по Рахметовке. Из-за войны нам сократили содержание, и каждый вечер вместо ужина у нас теперь была всеобщая диспутация, где бы раздобыть кусок хлеба. Однажды Мишка Желваков пришел на парламентское заседание с полотняным мешком, перекинутым через плечо.

– Господа подкидыши! – торжественно сказал он. – У меня для вас крайне выгодное коммерческое предложение!

С этими словами он развязал мешок и высыпал на пол кипу газет и журналов. Выяснилось, что Мишка, как действующий премьер-министр нашего парламента, заключил контракт с неким купцом Копниным; согласно контракту подкидыши берут на себя реализацию свободной прессы и литературы, имеющей беспошлинное хождение в любом прогрессивном обществе.

– Господа, господа, давайте не будем толкаться руками! Сие не есть прилично в присутствии премьер-министра! Вся предназначенная к продаже пресса поштучно сочтена вот этим реестром, и каждый из вас поголовно отвечает за хранение и продажу вверенного ему свободного слова. Оплата всецело зависит от пронзительности ваших убеждений; кто сколько продаст, того и доля, за исключением ежедневно отчисляемой в казну парламента десятины. Позвольте же зачитать вам весь реестр. «Всякая всячина» – пять нумеров; «Трутень» – один нумер, в подержанном состоянии; «Смесь» – пять нумеров, один мятый; «Полезное с приятным» – три; «Поденщина» – четыре штукенции; «Экономический вестник» – один, грязный; «Адская почта» – четыре; «Санктпитербурхские ведомости» – двадцать штук, с непременным условием продать к вечеру…

Подкидыши снова зашумели и закричали, спрашивая цены и вычисляя свою выгоду; тут же была создана биржа, определявшая значимость того или иного журнала; всем хотелось торговать «Адской почтой», но она была объявлена протекторатом премьер-министра. Я довольствовался «Экономическим вестником» и двумя нумерами «Ведомостей».

Бог милостив к отчаявшимся бесподштанникам. Прошлогодние журналы оказались никому не нужными, зато газеты шли нарасхват, и каждый день мы увеличивали их число у купца Копнина. Этому немало способствовали новости, начавшие приходить осенью с военных полей.

– Читайте в «Санктпитербурхских ведомостях»! Генерал-аншеф Румянцев разбил в Молдавии войска великого визиря! Двадцать тысяч убитых! Тридцать тысяч турок сдались в русский плен! Е. И. В. пожаловала генерал-аншефу шпагу с алмазами и титул графа Задунайского!

* * *

Всё было бы совсем хорошо, но как-то раз в сентябре я попал под дождь и заболел инфлуенцой; я не мог даже пошевелить рукой, не то чтобы выйти на улицу. Карл Павлович, увидев мое состояние, дал мне веронику; мне сделалось еще хуже; я заснул. Мне были ужасные видения: скачущие по степи всадники с кривыми саблями на белых лошадях, русские плутонги и все повторявшийся эпизод из прошлого еще сна с матросом-еквилибристом, только теперь ядро стало гораздо больше размером, а корабль был уже не корабль, а огнедышащий дракон; матрос подходил к дракону, швырял брандскугель ему в пасть, а потом подбегал как бы ко мне и кричал:

– Это почему без моего ордера делается?

Я пришел в себя только на третий день; рядом со мною стояла икона Николая Чудотворца, горела лампадка; звонили колокола Смольного; премьер-министр Мишка Желваков спорил о чем-то с Карлом Павловичем.

– Славная победа графа Орлова! – кричали за окном. – Российский флот потопил эскадру капудан-паши! Читайте в «Санктпитербурхских ведомостях»! Всего две копейки за нумер! Пятьдесят тысяч убитых! Сто тысяч турок сдались в русский плен! Е. И. В. пожаловала графу золотую табакерку и титул графа Чесменского!

– Мишка! – жалобно протянул я. – Есть газета?

– Пресвятая Богородица, живой! – радостно воскликнул Мишка. – Ну и напугал же ты нас, брат! Какую тебе газету, Муха; ты бредишь еще…

– Газету…

Мишка сходил в палату лордов и принес мне «Ведомости». Я пробежал глазами шумливые заголовки. «Героический подвиг лейтенанта Дмитрия Ильина… командуя брандером… уничтожил турецкий флагман… собственноручно… сокрушительная победа… в сопровождении фрегатов Европа и Африка…»

Я вскочил с постели и начал одеваться.

– Муха, ты это… головой хорошо соображаешь? – пробормотал премьер-министр. – Карл Павлович, у него от инфлуенцы рассудок повредился, истинно вам говорю!

– Мухин, вернитесь в постель! – рявкнул Книппер. – Иначе я… Der Aderlass… versprechen…

В этот момент дверь отворилась, и в комнату вошел Иван Афанасьевич. Я бросился к нему.

– Я ничего не знал, – растерянно прошептал он. – Я не знал… Карл, почему вы мне не сказали? Сеня, ты хоросо себя чувствуесь?

– Плохо! – зарыдал я. – Но дело не в лихорадке, а в том, что я, действительно, кажется, тронулся умом. Я видел это. Послушайте, Иван Афанасьевич, я знаю, что вы посчитаете это глупостью, нелепостью; я знаю, что вы не верите… во всякую фантасмагорию, но я видел это, десять недель назад; видел, как сгорел в Чесменской бухте турецкий флот! Помните, тогда, на мызе в Ораниенбауме, когда я закричал во сне и всех разбудил; и Иван Перфильевич еще сердился… Так вот, это был не сон, понимаете? Я не знаю, как это объяснить… это вообще необъяснимо ни с какой просвещенной точки зрения; но вы должны мне поверить; вы должны поверить, что я не лгу; потому что если я лгу, я действительно сошел с ума; может быть, это какой-то иноземный бес, грех, прелесть…

– Да нет, почему же, – сказал Иван Афанасьевич, немного теряясь и садясь на мою постель, – такое вполне по-насему, по-русски. Говорят, будто бы преподобный Сергий Радонежский в день Куликовской битвы молился с другими иноками в церкви за много верст от места побоиса и вдруг во время молитвы воскликнул: «Радуйтесь, братие, мы победили!» Если всё так, как ты говорись, это великая благодать Божья, это знак, отметина тому, сто тебе предназначена великая судьба…

– Ежели бы вы были знакомы с учением Эммануила Сведенборга, – фыркнул Карл Павлович, – вы бы знали, что однажды Эммануил Сведенборг обедал в Гётеборге; вдруг он взволновался и отложил вилку; его спросили, в чем дело; Сведенборг сказал, что в Стокгольме вспыхнул пожар, угрожающий его дому; и действительно, в тот день был пожар. А в другой раз Сведенборг, будучи в Амстердаме, во время беседы переменился в лице и прекратил разговор; придя в себя, он сказал: «В этот самый час умер русский император Питер»; и действительно, все сошлось… Ich personlich uberpruf…

– Я и сам отлично знаю, в какой день это случилось, Карл, – недовольно воскликнул Иван Афанасьевич. – И хотел бы, стобы этот день каким-нибудь волсебным способом изгладился из моей памяти! Но это ни о чем есе не говорит!

– Вы не верите великому ученому, – покачал головой Книппер. – А ведь есть вполне разумное определение – телевизор, человек, который способен видеть на расстоянии; конечно, природа сего загадочного явления до сих пор неизвестна науке, но природа вообще полна загадок; мы не знаем причин электрической силы или тайну зарождения жизни; вопрос исключительно в том, как научиться управлять такой способностью и возможно ли извлечь из нее коммерческую выгоду…

– Да, – чешет в затылке премьер-министр, – это интересный вопрос…

Начали спорить и ругаться о моей дальнейшей судьбе.

– Мальчик чуть не умер, а вы хотите из него коммерцию сделать? – вскипел Иван Афанасьевич. – Все, довольно! Собирайся, Сеня, поедесь со мной.

– Я предупреждаю вас, Иван Афанасьевич, – строго произнес Книппер, – возврата к прошлому уже не будет; более я вашего воспитанника не приму…

– К черту! Коммерсанты…

 

Глава одиннадцатая,

я которой Иван Афанасьевич отрекается

Я провел ночь в горячке и бреду в квартире Ивана Афанасьевича на Васильевском острове; его жена, Аграфена Михайловна, увидев мое полуобморочное состояние, вскинула руки. «La fievre jusqu’au soir… А ты куда смотрел, олух царя небесного! – закричала она на мужа. – Погубить дитё хочешь? Иди к доктору!» – «Все доктора спят уже, – заплакал Иван Афанасьевич. – К Роджерсону разве сто…» – «К Роджерсону! Ты, Иван Афанасьевич, я смотрю, мильонщиком стал, только родную жену забыл уведомить…» – «Ну какой из меня мильонсик, Груса…»

Явился доктор, студент. Он спросил, какие лекарства давал мне Карл Павлович, а потом потребовал соорудить горячую ванну; меня затолкали в ванну, я заорал; совершенно обессилевшего, меня вынули из воды и закутали в заячью шубу. Все, что я помню после, – голос Аграфены Михайловны, тихо напевавшей старинную песню.

Ты бессчастный добрый молодец, Бесталанная головушка! Со малых ты дней в несчастьи взрос, Со младых лет горе мыкать стал; В колыбеле родной матери, Пяти лет отстал мила отца; Во слезах прошел твой красный век, Во стенаньи молоды лета…

Следующей ночью я снова увидел свой сон: огромный брандскугель катится с горы к вратам крепости; бьют барабаны; горят огни; русские солдаты маршируют навстречу неприятелю; зеленый мундир подбит алым сукном, прикручен багинет. А на стенах крепости – турецкие бунчуки: полумесяцы с конскими хвостами, переплетенными симургами и грифонами; Боже всемогущий, сколько их! тысячи!

– Мушкатеры! – кричит офицер. – Час вашей славы настал; не ради желчи, а ради совести; ради всего братства христианского; за матушку Екатерину; за честь русскую; кто взойдет на вал первым, тому награда: чин через одну ступень, а солдатушкам по ста целковых… За мною, братцы!

Офицер оборачивается, и я узнаю в нем секунд-майора Балакирева; глоб де компрессьон разрывается, солдаты проникают в крепость по дымящимся еще обломкам; вот фурьер Данила со штыком наперевес, вот Коля Рядович, Кащей и Юшка; вскипает всеобщий рукопашный бой, турки не уступают ни дома, им дан смертный приказ; вот барабанщик Петька Герасимов падает, сраженный янычарской пулей; вскоре стены и улицы, крыши и дверные проемы, – все превращается в наливочный хаос Линнея, – единый, мельтешащий настой; так анималькули уничтожают и пожирают друг друга; се, натура! я познал тебя…

Иван Афанасьевич и Аграфена Михайловна нашли меня вне постели; я забился в угол и, поджав колени, дрожал и плакал; меня перенесли назад в кровать, но исправить мое состояние было уже нельзя; знание природы вещей проникло в мою кровь и плоть.

* * *

Через несколько дней мне стало лучше; решено было перевезти меня на мызу к Ивану Перфильевичу, подальше от грязного и шумного Петербурга. Долгое время мы ехали в карете молча; Иван Афанасьевич читал Мармонтеля, а я грустно смотрел в окно. Лигово, Стрельна, Петергоф, – несмотря на позднее время, всюду кипела работа; возводились дома и дворцы, разбивались парки; тогда это были орловские имения.

Ораниенбаум встретил нас своею немецкой привычностью; одна улица в два ряда домов, все деревянные, за исключением таверны и кирхи; на заливе было несколько рыбачьих лодок, вдалеке левиафаном громоздился Кронштадт. Мы остановились у берега дать лошадям передохнуть.

– Это я во всем виноват, – сказал Иван Афанасьевич. – Актерское искусство развивает в живом уме силу воображения, которое может переродиться в нечто… болезненное… Надо сто-то делать с этими видениями, Сеня, иначе всё кончится парсиво… Меня в Сибирь, а тебя – к протоинквизитору…

– Вы же говорили, что это благодать, – изумился я неожиданному отречению Ивана Афанасьевича.

– Да, говорил! – крикнул он. – Но это не значит, сто другие подумают так же, как я! Господи, Сеня, ты хоть представляесь, сто это за люди? По-твоему, если они надели парик и назвались просвесёнными людьми, это их чисе сделало? Или ты думаесь, это все какие-то Вольтеровы придумки? Сто это где-то там, в Португалии? А ты знаесь, сто у нас в стране бывает с людьми, которые из магометан православную веру приняли, а потом опять к Магомету переметнулись? Татарку Кисябику, за то, сто она обасурманилась снова, предали огню; и не мракобес какой сию лютую расправу учинил, а вполне просвесённая персона, российскую историю написавсая…

– У меня голова болит, – сказал я, сев на прибрежный камень и обхватив виски руками.

– Э, да у тебя жар опять, – проговорил Иван Афанасьевич, потрогав мой лоб. – Давай поедем-ка… Одно только скажу тебе, Сеня. О том, сто видел, или слысал, или есё как-то прозревал, ты не должен никому рассказывать, ежели не желаесь, стобы тебя, как уродца, заспиртовали в кунсткамере, понимаесь?

– Понимаю, – вздохнул я. – Но я просто хочу знать причину: почему я вижу то, чего не видят другие? Если это не обман, не фантом, должна же быть у этого какая-то разумная причина…

– Нет никакой причины, – сказал актер.

Всю остальную дорогу до Иван Перфильевичевой мызы мы молчали; ветер трепал желтые листы дерев, а в небе все время каркал черный вран.

 

Интерполяция вторая. Продолжение писем турецкому султану

Писано в Акре

Московиты несколько раз осаждали Азов; однако удача отвернулась от них: в 1123 году московский царь Дели-Петрун был окружен в Молдавии османской армией. Казалось, ничто уже не поможет московитам: ни московские святые, ни армия нового, немецкого образца, вооруженная фузеями и рогатками. Но и на сей раз московиты смогли выкрутиться, предложив султану выгодные условия мира, а визирю – щедрую взятку. Султан узнал о произошедшем и казнил визиря, но было уже поздно: армия московитов вернулась домой.

Тогда Турция была еще сильна, а Московия ничтожна, что, впрочем, не мешало московитам похваляться. Дели-Петрун объявил себя императором и потребовал признания сего титула султаном, подобно тому, как древние киевские каганы раболепно испрашивали право на свое княжество у греков. Порог Счастья отвечал недоумением. Сие привело к новой войне. Соединясь с немецким кесарем, московиты четыре года сряду враждовали против Турции, овладев Крымом и Азовом. В 1150 году был заключен Белградский мир; московиты возвратили все захваченные земли, и только тогда султан Магомет соблаговолил пожаловать московской царице Анне, племяннице Дели-Петруна, диплом на императорство.

Долгое время после этого между Турцией и Московией был мир. Однако московиты не сидели без дела, воюя помаленьку то со шведами, то с королем Барандабурка. Они научились прилаживать маленькие пушки к лафетам, строить корабли на Балтыкском море и стрелять плутонгами. Единственным недостатком армии московитов была нехватка акынджи, но и этот вопрос был решен путем привлечения на службу казаков, калмыков и татар. И, наконец, у московитов была хорошо поставленная дипломатия, в том числе шпионская.

Источником новой войны опять стали украинские события. На протяжении многих столетий поляки, сами исповедуя римскую веру, держали украинцев и другие народы, придерживающиеся греческого учения, за рабов. Когда же наступили просвещенные времена и появилась идея равенства всех народов перед законом, поляки оставались последними, кто не соглашался на общественный договор. «Почему мы должны уравнивать свои древние дворянские вольности, – говорили они, – с какими-то хохлами; пусть они и дальше будут нашими рабами». То же было и с барандабуркскими христианами, и с другими диссидентами, живущими в Польше. Унижение гражданских прав достигло своего предела, и вскоре началась революция. Вооружившись кольями, украинцы стали жечь польские усадьбы и убивать всех, кто, по их мнению, мешал равноправию, в том числе иудеев. В Умани повстанцы ворвались в город; иудеи укрылись в синагоге; революционеры приставили к дверям синагоги пушку, выстрелили и перебили всех, кто за ней находился, включая детей и женщин.

От этих ужасов многие бежали в Молдавию. Революционеры преследовали своих врагов, попросту не замечая в порыве страстей, что они находятся уже на землях правоверных. Беглецы укрылись в Балте; но и это их не спасло: революционеры вступили в город, уничтожая всех поляков и иудеев. Потом они ушли, и на место их пришли татары, которые вырезали в Балте всех христиан. Потом ушли татары, и явилась чума, добившая всех оставшихся в живых. На месте цветущего по весне города к осени образовалась гора выжженного щебня, с разбросанными повсюду трупами.

Когда эти новости достигли Порога Счастья, началось всеобщее волнение, которое можно сравнить разве что с волнением на кухне, когда нескольким поварам поручается приготовить яхни, и вот, они суетятся, выхватывая друг у друг кастрюли и вырывая лучшие куски мяса. Приехавшие в Истанбул поляки клянчили денег и мести, татары колотили себя в грудь и кричали, что с позволения халифа они дойдут до Москвы и обратят ее в истинную веру. Был вызван Апрышкуф. «Москва поддерживает революцию, а некоторые из повстанцев имеют московское гражданство, – сказал рейс-эфенди. – Требуем прекратить вмешательство в польские дела и прочая». Апрышкуф, старый и хитрый дипломат, заявил, что Москва выступает за равенство наций, а виновные будут наказаны; и, действительно, вскоре войска московитов арестовали главных казацких полковников и предали их справедливому суду. Но это никого уже не удовлетворило; льстивыми речами поляки и татары склонили султана на погибельный путь. Великий визирь Мухсин-заде, человек осторожный и опытный, воевавший с московитами еще в прошлую войну, был против кровопролития, разумно полагая, что не нужно тягаться с армией, победившей самого короля Барандабурка. Но мудрым советам его никто не внял, а послушались авантюристов, искавших только своей выгоды. Великого визиря удалили от лица султана и сослали на Родос, а на место его поставили айдынского мухасиля Гамзе-пашу. Апрышкуф был заключен в Семибашенный замок.

Была еще одна причина не начинать войну с Московией, о которой хорошо знал Мухсин-заде, а все остальные не имели ни малейшего представления. Именно по этой причине, о великий султан, я и оказался в главном московском городе Путурбурке, более напоминающем древний Содом, справедливо уничтоженный Аллахом дождем камней из обожженной глины. И был ужасен тот дождь для тех, кто был увещеваем, но не внял…

 

Часть третья. Девятая экспедиция

 

Писано в Саронно, летом 1800 года

 

Глава двенадцатая,

в которой в Петербурге материализуются бесы

Здесь, любезный читатель, я должен внезапно остановиться и вернуться на полгода назад, чтобы разъяснить некоторые детали, без которых дальнейшее повествование будет непонятным. Как-то раз мы с премьер-министром пошли к купцу Копнину за новой партией «Санктпитербурхских ведомостей». Была ранняя весна, апрель, все вокруг было в грязных лужах. Контора книготорговца была на Пяти углах. Копнин был занят, в приемной теснились чернорабочие, которым недоплатили, один извозчик, все требовавший сгрузить какие-то тюки, и еще несколько ничем не примечательных посетителей.

– Смотри, смотри! – толкнул меня Мишка локтем в бок. – Эмин!

– Кто?

– Эмин, сочинитель! Который написал «Адскую почту»!

Боже мой! Федор Эмин, создатель Мирамонда, и «Адской почты», Эрнеста и Доравры, и еще «Горестной любви маркиза Детоледа»… Сочинитель сидел в углу, запросто закинув одну ногу на другую и дремал. От нахлынувшего на меня восторга и умиления я разинул рот и чуть было даже не расплакался.

– Давай подойдем к нему, – прошептал премьер-министр. – Скажем, что мы тоже журналисты.

– Ты что?! – испуганно отвечаю я. – Нельзя же вот так просто подойти к человеку. Нужно, чтобы нас представили.

– Какой же ты все-таки трус, Муха! В прогрессивном обществе можно запросто подходить к любому лорду и руку ему жать. Ну, хорошо, хочешь я поговорю с Копниным и попрошу его составить нам протекцию…

Биография Эмина была загадкой даже для его друзей. Не то турок, не то албанец, он принял русское подданство, женился на православной и поступил на службу переводчиком в К. И. Д. Однако ж этого ему было мало; в полной мере овладев русским языком, Эмин начал лепить один авантюрный роман за другим, часто просто переводя некоторые истории с европейских образцов. Среди написанных им строк нередко мелькали многозначительные намеки на детали его прошлой жизни, но картина целиком оставалась непостижимой уму читателей, и это только добавляло популярности его романам.

Пока мы спорили, Эмин поднялся и, надев шляпу, вышел на улицу. Мы машинально скользнули за ним. Было уже темно. Сочинитель шел вольной походкой, опираясь на бамбуковую трость, по Головкинской улице. Где-то на середине улицы он свернул во двор и исчез.

– Ничего не понимаю, – пробормотал Мишка. – Чертовщина…

Внезапно мое горло сжали чьи-то пальцы, в голове вспыхнуло. Мишка дернулся было бежать, но Эмин ударил его тростью по колену. Премьер-министр упал на снег и заныл.

– Не бейте нас, пожалуйста, господин сочинитель, – жалостливо сказал я. – Мы просто торгуем вашими книжками… Понимаете? Мы хотели познакомиться и вручить вам респект от лица прогрессивного российского юношества. Ваши сочинения, они… это… вдохновляют на возрождение наук и художеств…

– Так-так, – проговорил сочинитель. – Какие же мои книжки вы читали?

– Мирамонда, Фемистокла, Флоридора…

– И что вам более всего понравилось?

– Мирамонд.

– Хвала богу! – воскликнул вдруг Эмин, поднимая руки к сумрачному небу, по которому быстро-быстро бежали серые облака. – Стало быть, вы не из-за карт… То есть, я хочу сказать, не за… карточным долгом. Я, видите ли, проигрался в пух и прах. Я строю дом, а денег не хватает…

– Посмотрите, что вы натворили своею палкой! – злобно произнес Мишка, поднимаясь на ноги. – Мы теперь как два беса из вашей «Почты»: я хромоногий, а у Мухи геморрагия под глазом. Я требую сатисфакции!

Эмин задумчиво оперся на свою трость, потом достал из кармана платок, высморкался и захохотал.

– Ладно, – сказал он. – Пойдемте в трактир.

У Эмина были смуглые, восточные черты лица и яркие голубые глаза. Такие глаза я видел позже только еще у одной девушки.

* * *

Русские трактиры представляли в то время крайне любопытное зрелище. Ныне большинство рестораций содержится бежавшими в Россию от революции французами, принесшими свою кухню, изысканные блюда и сладкие вина. А тогда многочисленные аустерии и герберги были мешаниной самых разных обычаев. Здесь не только ели и пили; здесь жили, спали, мочились, играли в бильярд, в трактире Гейса на Большой Морской публику развлекал арфист Гофбрикер; здесь можно было купить ящик апфельсинов или зубовские гравюры, изображающие битву при Гренгаме и вид на Екатерингоф; здесь ошивались мошенники всех народностей и всех мастей, и держать ухо всегда нужно было востро́. Официально в Петербурге должно было быть пятьдесят рестораций, на деле их было в два раза больше, ибо город жаждал не только хлеба, но и увеселений. Самые известные ресторации были в центре, на Адмиралтейской стороне.

– Я вас внимательно слушаю, – строго сказал Эмин. – Кто вы такие и почему за мной следили?

– Ну, вот, опять начинается, – огрызнулся Мишка, отхлебывая пива. – Говорю же: я премьер-министр, а Муха – вольтерьянец. Он против религии и всё такое.

– Вовсе и не так, – покраснел я. – Всякая религия хороша только ежели она поддерживает просвещение. Если же религия учит нас отсталым, ненаучным взглядам, ежели она проповедует насилие, жестокость по отношению к другим народам, такую религию нужно вырвать с корнем. Очень многие религии раньше были полезны. Например, магометанство когда-то способствовало развитию медицины и астрономии, мы до сих пор пользуемся арабскими цифрами. Но сейчас, когда наука стала независимой, магометанство превратилось в мерзкое чудовище, требующее себе жертв. Турецкий султан…

– Юноша, зачем вы говорите о том, чего не знаете? – грубо оборвал мою речь Эмин. – Вы ругаете Турцию, просто потому что сейчас все ругают Турцию. Но на деле все, что вы знаете о Турции, вы почерпнули из книжек господина Вольтера. Я не буду спорить с вами. В ваших словах есть доля истины. Но давайте сначала вы сходите в мечеть, узнаете всё эмпирически, так сказать, а не будете вести себя как тот попугай, который повторяет слова за своим хозяином…

– То есть вы не признаете силы разума и просвещения?

– Просвещение – благородное слово, – грустно сказал сочинитель. – Вот только чушь это все. Имеют значение только деньги. И страсти. Вы сейчас этого не понимаете, но потом поймете.

С пива мне стало дурно. Я вышел на улицу, сунул два пальца в рот и выблевал пиво на грязный снег. За двором была Фонтанка. Это сейчас ее почистили, выпрямили и приодели в гранит, а тогда это была самая обычная речка с песчаными подъездами, щедро унавоженными лошадьми. Я спустился к реке, ополоснул лицо, счастливо выдохнул и собирался уже было возвращаться в трактир, как вдруг услышал голос Эмина. Сочинитель тоже, очевидно, решил подышать свежим воздухом и сейчас разговаривал с каким-то прохожим, судя по речи, семинаристом. Было совсем уже темно, вдобавок ко всему у речки стояла мажара с сеном, перегораживающая обзор.

– Нет, – сказал Эмин, – табаку у меня нету.

– Очень жаль, – отвечал прохожий. – Сейчас все курят табак. А в Турции курят кальян, сразу несколько человек. Очень экономно получается.

– Курить кальян опасно с медицинской точки зрения, – заметил сочинитель. – Можно заразиться какой-нибудь болезнию, ведь в компании все по очереди вкушают одну и ту же трубку, и ежели один из друзей болен, то и все заболеют. Лучше курить европейскую трубку.

– Но курить кальян – это принятый обычай. Стоит ли разрушать народные обычаи во имя европейского просвещения? Ведь это может привести к гибели нации. И потом, у европейцев тоже есть странные обычаи. Например, целовать туфлю римского папы. Ведь если вся Европа поцелует туфлю папы, люди обязательно чем-нибудь заразятся. А православные целуют иконы.

– То есть целовать Богородицу так же неправильно, как курить кальян?

– Бог не терпит идолопоклонников. Адское пламя будет сдирать кожу с их головы, а скорпион жалить в глаза, и так будет продолжаться вечно, всё оттого, что эти люди не признали истинного учения, а признали идолов. Но хуже всего будет вероотступникам, – их-то ждет по-настоящему мучительная смерть.

– Нет, – заспорил Эмин, – на Страшном суде нет никакого наказания для вероотступников. Я внимательно изучил этот вопрос.

– Совершенно верно, – отвечал его собеседник. – Поелику убивать вероотступников как бешеных собак долженствует еще при жизни…

Беседующие удалились в сторону, и теперь я мог расслышать только обрывки их слов, из которых сделать логического заключения о предмете разговора стало решительно невозможно.

В трактире было все так же шумно и уродливо, – как на лубочной картинке. Премьер-министра не было; очевидно, он тоже ушел блевать. Я некоторое время сидел один, печально подперев щеку рукой и размышляя о безнадежности мироздания и своей нелепой, никому не нужной жизни. Через некоторое время вернулся Эмин.

– Странное дело, – сказал я. – Вы совсем не такой, как я представлял.

– А каким вы представляли меня? – усмехнулся тот.

– Мне казалось, что сочинители – это особенные люди. Служители муз. А вы такой же, как и все. Суетитесь из-за денег, все боитесь чего-то.

– В наше время, – как-то задумчиво и болезненно проговорил Эмин, – неизлечимый зуд писания укореняется в безумных душах многих людей. Но не нужно путать зуд с даром. Иногда я думаю, что у меня нет дара. Дар требует самоотречения. А я слишком люблю жизнь, чтобы пожертвовать ею во имя писанины.

– А вот у меня есть дар, – вздохнул я. – Я легко запоминаю иностранные языки.

– Очень интересно! – воскликнул Эмин. – Я тоже всегда очень быстро выучивался болтать. По-италийски, по-португальски, по-русски… Это очень, очень хорошо! Послушайте, юноша, как вас там…

– Семен.

– Да, Семен. Мне нужно идти домой. У меня жена и сын, совсем маленький еще. Жена ругаться будет. А вы приходите ко мне завтра, после службы. И мы подробно поговорим, на любом языке, который вам интересен.

Он взял бумажку и написал мне адрес.

– Эй, человек! Сколько я должен за тратторию?

Половой назвал цену. Эмин стал спорить и ругаться. Никогда не буду сочинителем, подумал я, наблюдая, как он расплачивается.

– Прощайте, – сказал он, надевая шляпу. – Приходите завтра. И вот еще что: забудьте все, что я вам сказал, про деньги и про книжки. Настоящий сочинитель должен наглым быть, понимаете, наглым! Чтобы преследовать порок и бичевать его всячески… Чтобы в людях добро пробудилось! Вот – призвание! Вот – дар! А все остальное – бесы…

* * *

На следующий день я пришел по адресу, указанному Эмином. Он, действительно, достраивал дом – сильно пахло свежим тёсом. Дверь мне открыла служанка.

– Я к Федору Александровичу, – сказал я.

– Федор Александрович сегодня волей Божией помре, – равнодушно пожала плечами та. – Задолжал мне за два месяца.

Я остолбенело смотрел на нее, не желая верить тому, что она сказала.

– Что смотришь, дурак? – рявкнула служанка. – Говорят тебе: хозяин умер, ступай прочь.

– А когда… поминки? – выдавил я через силу.

– Как обычно, на третий день. Ты что, нерусский, что ли?

– Русский.

– Ну, так вот и ступай отсюда, а на третий день приходи.

Я развернулся и угрюмо побрел по мостовой.

 

Глава тринадцатая,

в которой я иду на похороны русской литературы

– Да уж, Муха, вляпались мы с тобой в историю похлеще Мирамондовой, – проговорил премьер-министр, входя с улицы и раздраженно швыряя на кровать газету. – А знаешь ли ты, мой дражайший Кандид, что нас с тобою разыскивает полиция?

– Какая п-полиция? П-причем тут п-полиция?

– А ты почитай…

Газета была самая обычная: сообщалось о чуме в Киеве, о свадьбе французского дофина на австрийской принцессе, об установке в Кремле, на Спасской башне, новых часов. На последней странице обнаружилась небольшая эпитафия в стихах, явно писаная неопытной, нелитературной рукой.

Что слышу? Эмин мертв, и друга я лишен!.. Я тело зрю, но в нем огнь жизни погашен. Померкли те глаза, что сердце проницали; Сомкнулись те уста, что страсти порицали; Ослабла та рука, которой гнан порок… Почто ты жизнь его пресек, жестокий рок? Он истину хранил, любил он добродетель; Друзьям был верный друг и бедным благодетель. Он гордость презирал и гнал коварну лесть. В душе его была и искренность и честь Ах! все сии дары смерть алчна похищает И с ними крепость сил в единый гроб вмещает! В великом теле он великий дух имел И, видя смерть в глазах, был мужествен и смел. Неробкая душа! все страхи отметая, К началу своему с весельем возлетая, Ликуй во счастии, готованном себе, А я, тебя лишась, рыдаю о тебе.

– Все равно не понимаю… Он же не старик какой-нибудь был… С чего вдруг? Был человек, я разговаривал с ним вчера, про бесов, про сочинительский зуд…

– Покончил с собой, – авторитетно заявил Мишка. – Я пошел сначала к Копнину: так, говорю, мол, и так, в газетах врут, что Эмин умер. Нет, говорит Копнин, сие есть истинная правда, сочинитель смастерил удавку и отправился на тот свет, чтобы не платить накопленных при жизни долгов. А долгов у него было одному только Копнину три тысячи четыреста восемьдесят рублев!

– Три тыщи рублей! Да на эти деньги можно дворец построить…

– Ну, дворец, предположим, на три тыщи не построишь, а лет десять прожить безбедно можно. Всё, конечно, зависит от того, как жить. Если в карты играть да танцы французские с бабами танцевать, то и за три месяца можно всё растранжирить. У меня вот совсем другая жизненная теория. Читал ли ты исследование о природе и причинах богатства народов сэра Адама Смита?

– Давай лучше про полицию.

– Я пошел от Копнина к вдове Эмина, Ульяне…

– Да причем полиция-то тут?

– Да притом, что у вдовы я столкнулся с одним человеком, всё записывавшим что-то в тетрадку и расспрашивавшим, не знает ли вдова о каких-нибудь встречах Эмина с подозрительными людьми. А накануне сочинитель встречался с тобой и со мною, пил пиво в аустерии. Получается, что подозрительные лица, которых разыскивает полиция, это мы с тобой и есть… Смекаешь?

– Смекаю… Так что делать-то теперь?

– Молиться… Ой, прости, я забыл, что ты вольтерьянец.

Мы спорили еще часа два или три. Я предложил пойти в полицию и честно обо всем рассказать, но премьер-министр меня отговорил. В полиции, сказал он, не будут слушать наших слов, а просто посадят в кутузку, ибо у сирот из Воспитательного дома дурная репутация.

* * *

Эмина хоронили на Колтовском. Было холодное весеннее утро, северные болота, окружавшие кладбище, испускали ядовитый смрад. Я смотрел по сторонам и всё пытался понять: как же так получилось, что здесь, на берегах безымянных финских речек появились церкви и казармы, мосты и огороды, козьи пастбища и многочисленные кабаки. Этот город, подумал я, вечно пьяный, жадный и порочный город убил его. Был человек, молодой, талантливый, увлекавшийся, – и вот, человека уже нет, а есть только свежевырытая могила и сосновый гроб, с тем же запахом, что и его недостроенный дом, может быть, даже из тех же досок, которыми должен был быть устлан пол в детской. И что теперь? Теперь ничего. Пустота, смерть. The rest is silence.

Я механически стал рыскать глазами и выискивать знакомых среди толпившихся у гроба. Знакомых не было, за исключением Лукина, бывшего секретаря Ивана Перфильевича.

– Вот и все, – сказал Лукин сухим, канцелярским голосом. – Закончилась русская литература. Ломоносов умер, Ельчанинов под Браиловом пал смертию храбрых, теперь Эмин вот.

– У вас, Владимир Игнатьевич, литература каждый год помирает, – тихо, в усы, но недовольно, с энергией отвечал его спутник, дворянин средних лет в вельветовом жостокоре. – Че-то никак не помрет, живучая тварь. Сами же Эмина ругали. Что чужестранец говорили, что зазнайка, а теперь благородную жертву из него сделать хотите, на алтарь российского просвещения положить?

Служанка, накануне выгнавшая меня, держала за руку маленького мальчика лет трех. Рядом со гробом плакала вдова; человек в вельветовом жостокоре, разговаривавший с Лукиным, подошел ко вдове и начал ее утешать. Как я понял, этот человек был распорядителем на похоронах. Поговорив со вдовой, он сунул служанке денег, а потом подошел к священнику.

– Самоубийц отпевать не положено, – услышал я краем уха его разговор со священником. – И потом, сочинительство есть грех…

– Клянусь богом, – процедил сквозь зубы распорядитель, – я сделаю так, что вас лишат чина…

– Не угрожайте мне, – отвечал священник. – Я делаю свое дело, а вы делайте свое.

Распорядитель достал из кармана камзола какую-то записку и показал ее священнику. Священник прочитал записку и вдруг задрожал, как будто его вдруг выгнали нагим на улицу в мороз, потом кивнул и начал петь и кадить.

– Это он, – толкнул меня премьер-министр. – Тот человек, который с попом болтает, это он вчера разнюхивал про нас с тобой. Пойдем-ка отсюда, пока не огребли на свою голову.

– Погоди, – шепнул я. – Я не могу так уйти.

У распорядителя было пасмурное, похмельное лицо. Он был среднего роста и телосложения, левую щеку до рта рассекал застарелый белый шрам от удара шпагой; другою примечательною частью физиономии были ухоженные, слегка подкрученные усы.

– Ты совсем дурак, что ли? – прошипел Мишка. – Ты знаешь, кого на этом кладбище хоронят? Лиц, находившихся под следствием в Тайной экспедиции… Пойдем, а?

– Жрать хочу, – сказал я. – Со вчерашнего дня ничего не ел. А здесь, на поминках, можно блинов урвать. Ты иди, если сыт.

– Однако, ты прав, – согласился с моими доводами премьер-министр. – Надо пожрать.

По моему глубокому убеждению, нет на земле другого народа, который с таким священным трепетом относился бы к поминовению усопших, как это делают в России. Только в России поминки растягиваются на сорок дней, в течение которых полагается пить, скорбеть и ничего не делать, особенно на третий и девятый день, и затем в сорочины и полусорочины. Я полагаю, что сия традиция не имеет никакого отношения к христианству и ведет свое происхождение еще с языческих времен, когда варягов хоронили вместе с их конями и наложницами. Поминки в России не менее значительны, чем свадьбы, они должны быть прилично устроены, они всегда проходят суровую критику светским мнением; вы обязаны приглашать на поминки влиятельных лиц; ежели вы хотите сделать карьеру в России, вы обязаны следовать этому правилу, иначе за вами очень быстро закрепится статус чужака, врага; свет сожрет вас с потрохами только на том основании, что вы не были достаточно почтительны и щедры. И напротив, ежели вы сделали всё как полагается и в отношении вас вынесен странный вердикт – «добрые поминки», – вашим покойникам будет обеспечено загробное царство, а вам – вход в самые влиятельные дома и салоны.

Главное же угощение на русских поминках составляют обычно блины, которые сами по себе являются языческим символом. Подобревшая служанка вынесла нам их целый пяток. Однако ж не успел я съесть и половины, как из дома вышел распорядитель с белым шрамом на лице и решительным шагом направился в нашу с Мишкой сторону. Забыв о блинах и чести, мы бросились бежать в разные стороны.

– А ну, стой! – крикнул распорядитель и, к несчастью, стал преследовать не Мишку, а меня.

Я до сих пор помню эту погоню каждым членом своего тела. Я бежал по Колтовской, распихивая местных жителей и огибая коров, перепрыгивая кусты и огороды, мимо домиков, выкрашенных в солнечный, блинный цвет. Всюду была весенняя грязь; у воды стояли рыбаки, рассуждавшие, не подошла ли еще корюшка, с тою же деловитостью и степенностью, с которой лондонские купцы обсуждают свои миллионные операции с чаем и табаком. Мой преследователь не отставал; ежели я обрызгивал рыбаков грязью, то и он наступал в грязь и выдавливал ее своими ботфортами; даже не оборачиваясь, я слышал это чавканье в своей груди, словно звон набата.

Я выбежал на Тучков и уже начал представлять себе, как я доберусь до Васильевского, а там сверну ко второй першпективе и спрячусь у Ивана Афанасьевича, однако на Петровском распорядитель догнал меня и схватил за шкирку.

– Так-так, – строго сказал он. – И как сие соглядатайство понимать? Кто тебе платит? Французы? Шведы?

Он тщательно обыскал мои карманы и не найдя в них ничего, кроме грязного носового платка и понюшки табаку, немного ослабил хватку.

– Я ни в чем не виноват, – отвечал я заученной в Воспитательном доме формулой. – Я просто сирота, который пришел в чаянии благотворительности.

– Вот, значит, как. А пиво с покойником третьего дня ты тоже пил в чаянии благотворительности?

Мне пришлось все ему рассказать: и кто я такой, и как мы с премьер-министром встретили Эмина у Копнина, и как потом сочинитель угощал нас в аустерии, и как он цитировал Ювенала, и все остальное.

– Послушай меня внимательно, мальчик, – сказал распорядитель. – Оттого, насколько честно ты ответишь на мои вопросы, зависит твоя будущность. С кем еще встречался Федор Александрович в тот вечер? Может быть, ты видел кого-нибудь в трактире?

– Я не видел, – вздохнул я.

– Что ж, придется сдать тебя экзекутору…

– Я не видел. Но… Федор Александрович, действительно, разговаривал с одним прохожим…

– С каким прохожим? О чем они говорили?

– Я не знаю. Я не видел его лица, только слышал нечаянно. Какое-то духовное лицо, судя по разговору. Может быть, пономарь или дьячок. Я мыл руки в Фонтанке, а они стояли рядом, за телегой, и рассуждали о том, что лучше курить: табак или кальян. А потом они начали спорить о вере, об иконах и Страшном суде.

– Вспомни в точности, дословно: что они говорили…

– Я не помню… Дьячок сказал, что на Страшном суде адский огонь будет сдирать кожу с головы, а скорпион жалить в глаза. А Эмин не согласился и сказал, что есть путь ко спасению…

– Ты уверен? Он так и сказал: огонь будет сдирать кожу с головы?

– Да, вроде так.

Распорядитель спросил, кто мой опекун. Узнав, что я числюсь крепостным Ивана Перфильевича, он усмехнулся и сказал, что доложит об этом случае куда следует. Я опять вздохнул. Потом меня отпустили.

* * *

Прошло несколько месяцев. Я к тому времени жил уже не в Воспитательном доме, а у Ивана Перфильевича. Помню, я лежал на кровати и читал Астрею, как вдруг услышал стук в окно, будто кто-то кидал в него камешки. Я выглянул и увидел премьер-министра, мокнущего под дождем. Я спустился к нему.

– Здорово, телевизор, – сказал Мишка. – Голова болит еще?

– Болит, – мрачно отвечал я. – Зачем пришел?

– Да так, поговорить просто… И вот еще, книжку принес, Эмина. Краткое описание древнейшего и новейшего состояния Оттоманской Порты.

– Спасибо, почитаю.

Мы постояли под дождем, покурили табаку.

– Я в лавку работать устроился, – сказал премьер-министр, – к одному армянину. Золото, брильянты всякие, представляешь?

– Мне это неинтересно, – отвечал я.

– Что же тебе интересно?

– Видеть. Знать. Запоминать.

– Резонно. Сэр Адам Смит говорит, что единственное сокровище человека – это его память, и лишь в ней – его богатство или бедность. Только знаешь что, Муха: я смотрю на тебя и понимаю, что ты дурак. Там, где любой другой человек сделал бы капитал, ты мучаешься нелепой болью. А самое странное, что тебе это даже нравится. Словно какой-то червяк сидит внутри тебя и грызет изнутри, а ты потакаешь ему во всем и говоришь: кусай меня еще, кусай больнее!

– А хоть бы и так? – раздраженно воскликнул я. – Пусть даже это мне и нравится, быть таким вот болезненным червяком? Что, ежели я не могу существовать без этой грызни? И только эта грызня и делает меня самим собой?

– Ой, дурак! – покачал головой Мишка. – Всё, что делается на свете, делается только при помощи денег. Это и называется ка-пи-тал!

– Деньги меня не интересуют, – повторил я. – Я хочу учиться. Я должен знать, почему я не такой, как все.

 

Глава четырнадцатая,

о странных событиях в доме Ивана Перфильевича

У Ивана Перфильевича была удивительная черта характера: раз полюбив и приняв человека, он никогда уже от себя его не отпускал, даже если человек чем-то ему навредил; ежели все-таки обижался, то самой жестокой ненавистию. Его дом напоминал иногда проходной двор: актеры, музыканты, переводчики, – всё толпилось и кружилось; смыслом существования этого кружка была непримиримая вражда с любыми формами галломании; Иван Перфильевич был словно казак, сидящий на берегу Терека и высматривающий, не плывет ли где через реку чеченец с кинжалом в зубах; в этом случае он доставал ружье и начинал стрелять, кричать и звать на помощь.

– О россияне! Неужли не совестно вам наблюдать собственное вертопрашество? Что зрю я? Богомерзость и падение нравов! Дети блудные, растратившие на жоликёров свое наследие! Где проснетесь вы? Во хлеву, среди свиней, с власами, щипцами сожженными; опомнитесь, чучела! За то ли гибли отцы ваши под Гданьском и Кунерсдорфом; за то ли мучились матери, выталкивая вас из утробы на свет Божий; только того ради, чтобы вы каждое утро пред зерцалом кобенились, решая, на какую щеку мушку нацепить; чтобы украшали пустую башку кружевами и блондами…

На самом деле Иван Перфильевич был человек не слишком умный, можно сказать, недалекий; он нередко впутывался в мошеннические истории; любой мог провести его вокруг пальца. Всепроникающая деятельность его, при дворе или в Сенате, была такою же пустышкой, как и презираемая им галломания; он был не человеком, а какою-то иконой, требовавшей к себе почитания. Он просто ездил и вещал; всю работу за него делали его секретари, Лукин и Фонвизин; последний, впрочем, вскоре после моего приезда в Петербург перешел служить в К. И. Д., насмерть с Иваном Перфильевичем разругавшись.

* * *

Однажды ночью я, по дурной привычке своей, валялся на кровати и при свете восковой свечи читал Астрею, размышляя о своих кошмарных видениях, как вдруг странный звук, нечто вроде удара деревянным молотком, насторожил мой слух. Я осторожно приоткрыл дверь, вышел из комнаты и пошел на звук, доносившийся из гостиной.

– Сделан ли твой выбор по доброй воле и свободному волеизъявлению? – услышал я голос Ивана Перфильевича.

– Да, – отвечал другой голос, незнакомый.

– Да узрит он свет! – воскликнул сенатор.

Я приложил глаз к замочной скважине. Ужасная картина представилась моему полудетскому взору: посреди гостиной на полу лежал человек с задранными штанами, в одном только башмаке, у которого, вдобавок ко всему, был срезан каблук. А вокруг человека стояло с дюжину других людей, в белых перчатках и с обнаженными шпагами в руках; острия этих шпаг были направлены на грудь лежавшему на полу несчастному, явно напуганному, так как только что с его глаз сняли повязку.

– Ныне ты вступаешь в достопочтенное сообщество, куда более весомое и значительное, нежели ты представляешь, – раздался вдруг еще один знакомый голос. – Оно не противостоит ни закону, ни религии, ни нравственности, в его действиях нет ничего, что противоречило бы присяге на верность монарху или государству. Об остальном тебе сообщит досточтимый мастер…

Человек, лежавший на полу, встал с пола на обнаженное колено, а человек, ранее говоривший о достопочтенном сообществе, случайно повернулся ко мне лицом. Боже мой! это был распорядитель с похорон Эмина, с белым шрамом…

Я услышал, как по коридору кто-то идет, и быстро скользнул назад, в свою комнату. Я стоял у двери, тяжело дыша и ожидая неприятного разговора; вскоре по коридору прошел лакей, Петрушка. Увидев свет, пробивающийся из-за моей двери, он подошел, открыл дверь шире и погрозил мне пальцем.

– Опять блухманишься! – грозно сказал он. – Хватит свечи жечь! Спи, шельма!

Недовольно скривившись, я затушил свечу. Стало темно.

 

Глава пятнадцатая,

рассказывающая о том, как я оказался в К. И. Д

Однажды поздним вечером Иван Перфильевич вызвал меня к себе в кабинет.

– Садись, Семен, – сказал он, указывая на кресло. – Хочу поговорить о твоем будущем. Мы с Иваном Афанасьевичем дали слово Аристарху Иванычу, что будем заботиться о тебе всем своим сердцем, душою и разумением; но так более продолжаться не может. Театральные упражнения ты забросил; по дому не помогаешь; ты только и делаешь, что лежишь на кровати, жжешь свечи и читаешь французские книги, которые берешь, к слову говоря, без спросу из моей библиотеки, либо шляешься без цели по Ораниенбауму; то гвардия тебя штыками от цесаревичева дворца отгоняет, то Елена Михайловна на тебя жалуется; зачем ты пошел к Ломоносовым?

Я отвечал, что мне хотелось посмотреть на цесаревича, а на Рудицкую мызу я пришел случайно, по разноцветным стеклышкам, разбросанным по дороге.

– В связи с твоим шелопайством я вынужден поставить вопрос ребром: готов ли ты встать на праведный путь или намерен и далее на кровати лежать и шляться?

– Иван Перфильевич! – взмолился я. – Единственное мое желание состоит в том, чтобы приносить пользу государству и просвещению; но сами видите, я слаб после болезни. Аз есмь продукт грехопадения; было б лучше, если б повесили мне жернов оселский на выю и потонул бы я в пучине морстей.

– Отринь лукавство от плоти твоея, – строго произнес Иван Перфильевич, – яко юность и безумие суета. Ответь мне честно на один вопрос, Семен: веруешь ли ты в Бога русского, или, подобно прочим, поддался вредному вольтерьянскому влиянию до такой степени, что оно уже развратило тебя?

– Верую, – сказал я, – в Иисуса Христа, распятаго при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна.

– Вот и славно, – обрадовался сенатор. – Я договорился о том, чтобы тебя приняли юнкером в К. И. Д.; здесь рекомендательное письмо.

Он передал мне конверт; на конверте были написаны по-французски имя и адрес: mon frere Basile Batourine; quai de la Moïka, l’immeuble du Choglokov.

– Поедешь с рассветом; Ванька даст тебе лошадь, а у Петрушки возьмешь новый кафтан, чтобы выглядеть прилично и чтобы не побили тебя палками.

Чтобы отучить меня от Вольтера, Иван Перфильевич сунул мне Эмиля.

* * *

Было около полудня. У Полицейского моста, осыпая прохожих стружкой и кирпичной пылью, мужики строили дом; по реке плыли кучи грязного снега. Рядом был старый дворцовый театр, затем дом Кентнера; я посчитал окна, двенадцать. А еще далее был нужный мне дом. Вышедший навстречу истопник, как и предсказывал Иван Перфильевич, пригрозил мне палкою; я показал письмо; вышел Фонвизин, улыбаясь своею привычно широкой и язвительной улыбкой.

– Ба, Семен! – произнес он. – Вот так встреча, давненько не видывались. Как поживает командир?

– Здравствуйте, Денис Иваныч, – облегченно выдохнул я. – Пурьеву макомпанье…

Во дворе топили баню, лошадь жевала овес. В сопровождении Фонвизина я прошел в меблированную комнату. Едва войдя, я вздрогнул: за столом сидел уже хорошо знакомый мне распорядитель со шрамом и в вельветовом жостокоре. В одной руке он держал небольшую книжицу, а другою рукой быстро что-то записывал.

– Вася! Тут мальчик к тебе приехал от Елагина; прими…

– У меня Австрия с вечера лежит неразобранная, и Струензе еще, – отмахнулся тот, продолжая писать. – Денис, ну, ей-богу! Там президент проснулся уже; щас шоколату выпьет, опять орать начнет… А, чаятель благотворительности! Тесен Петербург… Че стоишь ступором? Давай письмо!

Я молча подал ему записку Ивана Перфильевича.

– Твою персону к службе рекомендуют, – проговорил он, распечатав конверт. – Так, стало быть, ты и есть рахметовский выборзок. А чё, похож…

Нет, отвечал я; Аристарх Иванович мне не родитель, а просто ментор.

– Чего не люблю более всего, – скорчил физиономию Батурин, – так это вранья; не смог елду в штанах удержать, так сознайся честно, имей смелость. Вот Александр Петрович, например, Сумароков; не человек – скандал электрический; не успел одну жену в могилу свести, а уже на другой обвенчался, на крепостной; а всё ж я его более уважаю, чем тех, кто свою страсть признать боится… Не стыдись, что увлекся рабою… Какие язы́ки знаешь?

Я сказал; Батурин попросил меня прочитать басню. Я рассказал свою любимую, о молочнице, разбившей кувшин.

– Adieu veau, vache, cochon, couvée, – повторил Батурин, смеясь. – Смотрите, какого галломана Елагин нам прислал; сеяли рожь, а косили лебеду. Второй Эмин в русском государстве объявился! Может быть, ты уже и романы пишешь любезные?

Нет, сказал я, романов не пишу; учился быть актером, но по болезни списан на берег.

– Чего же ты от жизни хочешь?

Я молчал, потупив глаза в фернамбуковый пол.

– Денис, подай мне марковскую реляцию… Что тут написано, переведешь?

В письме сообщалось о некоем северном купце, благожелательно принятом французскою торговой гильдией; «баржа его наполнена дорогими товарами и с попутным ветром готова вернуться на родину».

– А ты, Визин, всё жалуешься, что в России нету достойных фигур для изображения; одни недоросли… Вот она, сила человеческой мысли… А ну-ка, поди к стене!

На стене висела географическая карта; я должен был указкой отмечать страны, которые Батурин называл.

– Пожалуй, что и возьмем, – сказал Батурин, положив руку мне на плечо и заглядывая в глаза. – По Петрову обычаю с пятнадцати лет на службу как раз и надо идти, новиком. Это потом уж выдумали от двадцати. Расслабились… Всё думают, как бы от армии да от учебы отвильнуть; глупости какие! Настоящий гражданин армию с учебой должен почитать более всего; дурна та страна, в которой юноши плюют на милицию…

– Civis Romanus sum, – ляпнул я.

Судьба моя была решена. В тот же день Батурин завалил меня работою: письма, реляции, мелкие доносы: кто с кем спит, куда ездит, с какими людьми встречается; всё написано эзоповым языком; география была самая обширная: так, одно послание содержало подробное описание восточного города, где живет много армян, готовых по одному слову Е. И. В. вступить в русскую армию; «слоны, львы и вепри, священные быки и многорукие идолы; город каменщиков и ткачей; всюду фрукты ананасы и земля богата; дорогие ткани и золотые украшения; непонятно только, почему люди с голоду дохнут».

 

Глава шестнадцатая,

сообщающая некоторые подробности об электрической силе

К. И. Д., в том виде, в котором я застал ее, являла собой зрелище чрезвычайной странности. По генеральному регламенту, заведенному еще Петром, все дела должны были решаться совместно, однако ж на практике регламент быстро стал способом ничего не делать. Большинство переводчиков и протоколистов в основном плевали в потолок и гоняли мух свернутым в трубочку нумером «Санктпитербурхских ведомостей». Главною задачей нашей было делать экстракты из реляций. Мы садились с утра за стол и начинали разбирать многочисленные и часто нелепые отзывы. Как при такой дипломатике Россия выигрывала войны и плела жестокие интриги, я до сих пор не могу уразуметь. Очевидно, в Польше, Швеции и Турции раздолбайства и тунеядства было еще больше нашего.

По регламенту в коллегии было четырнадцать экспедиций. Первая экспедиция занималась Персией, Китаем и Сибирью. Вторая – Турцией, Малороссией и Кавказом. Третья – европейскими делами. Четвертою командовал Франц Эпинус, здесь шифровали и расшифровывали; это был черный кабинет. Пятая экспедиция занималась французскими письмами. Шестая вела дела в Польше и Новой Сербии, часто неприятные. Седьмая занималась всею почтой. Восьмая – немцами. Девятая экспедиция была наша. Десятая занималась переводами с латинского языка. Одиннадцатая экспедиция снова занималась немцами, двенадцатая – французами. Тринадцатая – Данией, Голландией и Голштинией. Четырнадцатою были архивные юнкеры.

Начальником моим был Батурин. Как и вся наша экспедиция, он много пил, чревоугодничал и прелюбодействовал, однако ж последний грех был возведен им в абсолютный градус. Он старался не заводить романов с дворянским или крестьянским сословием; излюбленный предмет его страстей были гувернантки, унтер-офицерские жены и галантерейщицы. Батурин обыкновенно знакомился с дамами во время праздничных гуляний, либо, ежели дело было зимой, во время саночных катаний на Неве. Он выбирал зазнобу, а затем уговаривал прокатиться с горки на одних салазках; на пятой или шестой поездке дело заканчивалось поцелуем. Я стал его доверенным лицом и почтальоном.

Один раз Батурин послал меня с письмом к князю Несвицкому, сыну петербургского губернатора; приказ был передать письмо лично в руки. Когда я пришел, в доме был траур – скончался старый князь.

– Скажи Батурину на словах, что я не смогу сегодня прийти, – вздохнул Несвицкий, забирая у меня письмо. – Хлопот много уж больно. Памятник надо отцу сделать, а каменщика нет. Ирония фортуны! Во всем Петербурге каменщика днем с огнем не сыскать…

Мне временно дали комнату неподалеку, на Луговой, в доме Талызиной; смесь зарубежной роскоши и русского быта составляла существо этого дистрикта; ювелирные магазины соседствовали здесь с полицейской управой, Английский клоб – с чухонскими бабами, торгующими мелочевкой вразнос.

– Василий Яковлевич, – однажды спросил я, – вот вы говорите, сила человеческой мысли. А какова она, эта сила? Как далеко простирается? Возможно ли измерить ее Невтоновой механикой?

– Я так думаю, – отвечал Батурин, закидывая ногу на ногу и раскуривая трубку с табаком, – что мысль человеческая есть электрическая сила. Знаешь, что такое лейденская банка?

Я сказал, что слышал о лейденских банках от одного приятеля.

– Банка соединяется со стеклянным шаром, который натирается прикосновением рук. Всякий раз, когда человек касается проволоки, его бьет искрой, похожей на удар молнии. А если несколько людей берутся за руки и касаются проволоки, молния бьет их единовременно, так что все в одно мгновение кричат и корчатся; мне приходилось наблюдать в Лейпциге до ста человек, взявшихся за руки; люди разных сословий и занятий, все они подчинились электрической власти.

– А возможно ли такое, – как бы невзначай уточнил я, – чтобы некоторые люди были наделены электрической силой больше остальных? И могли бы видеть и чувствовать больше других…

– Ну, это сложный вопрос, – сказал Батурин. – Достоверно измерить электрическую силу еще никому не удавалось. Пытался сделать сие покойный академик Рихман, который привязывал к источнику электрической силы шелковую нить, чтобы по отклонению нити вычислить градус напряжения. Однако ж, летом пятьдесят третьего, во время грозы, когда Рихман стоял рядом со своим прибором и записывал показания, из прибора выскочил лиловый огненный шар. Раздался удар, подобный пушечному выстрелу, и Рихман упал мертвый, а находившийся тут же гравер Иван Соколов был повален на пол и временно потерял сознание. Позже гравер пришел в себя и увидел на лбу погибшего профессора вишневое пятно; электрическая сила пробила Рихману всё тело и ушла из ног в половицы; ноги и пальцы сини, башмак разорван, а не прожжен… Такая история, брат! С электрической силой шутки плохи…

Об Эмине и таинственном дьячке на набережной Фонтанки я с ним больше не говорил. Однажды только, когда во время обеда я сидел и читал краткое описание древнейшего и новейшего состояния Оттоманской Порты, Батурин, увидев, какую книгу я читаю, взял ее в руки, перевернул пару страниц и, печально вздохнув, вернул.

 

Глава семнадцатая,

именуемая Валтасаров пир

Президент К. И. Д. граф Никита Иваныч Панин очень любил пространные, ни к чему не обязывающие философские беседы и рассуждения о внешней политике, непременно за едою; в целом он был, конечно же, простым учителем, волею судьбы ставшим министром иностранных дел.

Заветная идея Панина сводилась к тому, что России не нужно дружить с Францией и Австрией, но союзничать с Англией, Пруссией и Швецией; за несколько лет Панин переиначил под русскую рубашку всю карту в Европе. На польский трон был посажен любовник Екатерины Понятовский. В Швеции к власти пришли «колпачники»; французский посол был так возмущен переворотом, что чуть было не поперхнулся от злости. Дании была обещана Голштиния. И, наконец, Панин облюбезничал Старого Фрица, до такой степени, что Фридрих спал и видел себя союзником России.

У Панина был меткий глаз на людей; он умел находить умных и преданных сотрудников; самых верных и трудолюбивых он регулярно одаривал различными бенефициями, нередко отрывая кусок из своего собственного жалованья.

– Все копят злато; деньгами только и живут, – сказал как-то раз президент, – а я собираю людей; все лучшие люди – у меня; люди – вот главное богатство. Нет людей верных – и богатства, и власти нет. На том стоял и стоять будет белый свет, и кто не понимает этой истины, тот глупец; когда придет Судный день, те, кто копил злато, будут гореть в геенне огненной, а я, цепляясь по рукам верных друзей, к Богу выберусь; и скажу ему: «Господи, я сберег для тебя душу человеческую»…

Он держал в доме несколько искусных поваров, по одному от каждой народности, и на ужин, как правило, собиралась большая разномастная толпа, после остававшаяся играть в карты; как-то раз Батурин взял на Валтасаров пир и меня; были всё проверенные панинские собеседники: Фонвизин, Батурин, Талызина, главный шифровальщик коллегии Франц Эпинус, фейерверкер Штелин.

– Ну что ж, братцы, закусим, чем бог послал. Так, что у нас? Кулебяка с красною рыбой; Денис, это тебе, ты у нас любитель по пяти пирогов жрать за раз…

– Никита Иваныч…

– А потом жалуешься, что голова болит…

– Потому и жру, что болит, – виновато улыбается Фонвизин. – Я всё в желудок, чтобы перевесить, так сказать, боль, с северного полушария – на южное.

Денис Иваныч был большой модник; каждый месяц он менял костюмы; не было на моей памяти человека, который так сильно любил бы гулять по Гостиному двору и Суконной линии в поисках обновки. Управлять своими деньгами и своим имуществом Фонвизин не умел совершенно, а вдобавок ко всему еще и часто проигрывался в карты. При всем том он долго и неустанно молился; уже тогда в его больной голове созрела мысль, что все беды современных людей от безнравственности; ему казалось, что в истории России был золотой век, а теперь, за падением нравственности, утрачена и некая духовная сила, составляющая жизнь каждой нации; более всего он мечтал вернуться в патриархальную утопию, где люди счастливы, потому что верно служат государству и блюдут моральные обычаи, mores maiorum; в общем, при всей натянутости отношений с Иваном Перфильевичем он оставался его верным учеником.

– Опять ваши шванки, Денис-Иоганн, – возмущается Эпинус, обильно заливая чесночную колбасу дюссельдорфской горчицей. – Всем хорошо известно, что на юге должен быть материк; ежели бы все земли были на севере, а все океаны – на юге, земля перевернулась бы; физика!

– Погодите-ка, любезный профессор, – смеется Батурин, – вы же сами недавно расшифровали секретный доклад британского Адмиралтейства о путешествии в южные моря капитана Джеймса Кука; из сего доклада следует, что Австралия и Новая Зеландия не являются частью южного материка…

– Ешли бы шкипер Кук, – с колбасою в рту проговаривает Эпинус, – повернул от Новой Желандии к югу, он ужрел бы заветный материк, населенный антиподами и песьеглавцами…

– Вот отчего бы, – вздыхает Фонвизин, – в самом деле, вот отчего бы нам по образцу других народов не предпринять кругосветного плавания? А то топчемся на Балтике…

– Ты Балтику удержи сначала, – грозит Панин вилкою с насаженной на нее брюссельской капустой, – а потом ерепенься; давно ли со шведом воевал? Ты не помнишь по молодости лет, а я помню, каково оно, зимой по Финляндии шагать, в одном корнетском мундирчике; мне эти шведы вот уже где; я двенадцать лет с ними прожил; одна мечта – как бы турнуть нас из Питера…

– Да уж, глупая война была, – вспоминает старик Штелин. – И произошла из-за глупости, из-за того, что наши анлевировали шведского посланника, ехавшего к туркам…

Разговор перешел к турецким делам. Нужно сказать, что Орловы и Панины были две самые влиятельные фамилии при екатерининском дворе; и относились друг к другу в достоверности как шекспировы Монтекки и Капулетти. Всё при дворе должно было примыкать к одному или другому полюсу, как металлические стружки прилепляются к одному или другому краю магнита. Всё отличало их. Орловы были настоящие русские дурни, любившие жеребцов, цыган и бои на кулачках. Панины же были западники и либералы. Обе партии имели своих полководцев на турецкой войне: Алексей Орлов командовал флотом, а Петр Панин – второю молдавской армией, и от положения дел во фронте колебалось положение партии при дворе. Петр Панин несколько раз осаждал Бендерскую крепость, но турецкий бастион был словно заколдованный; наконец, он пал, но крайне дорогою ценой: при штурме погибли шесть тысяч русских солдат. Императрица была крайне раздосадована сим фактом; Екатерина, вообще, представляла себе войну по-женски, bella matribus detestata; «чем столько потерять и так мало получить, лучше было бы и вовсе не брать Бендер», – сказала она; Никита Иваныч осмелился спорить с нею, доказывая, что взятие Бендер открывает свободу Днестру; Екатерина махнула рукой и отказала в наградах участникам штурма; узнав об этом, Петр Панин немедленно подал в отставку; для него, как и для брата, забота о своих людях была главною составляющей дворянского достоинства.

– Не по-граждански это, – кратко резюмировал Никита Иваныч. – Робяты кровь за отечество пролили, а их, как старого пса…

В целом же положение дел во фронте стало напоминать затянувшуюся карточную игру, когда денег на ее продолжение ни у кого уже нет, и дело ограничивается мелкой распасовкой; начались было переговоры о мире. На переговоры императрица направила Григория Орлова. Влияние Панина при дворе стало крайне сомнительным, он стал еще больше пить и обжираться.

* * *

Меня заметили в коллегии и стали считать «подающим надежды талантом, за которым, впрочем, следует умеренно приглядывать»; так было в одной записке, которую показал мне Батурин. Я спросил, кто автор сего рескрипта. Батурин буркнул про какого-то экспедитора Глазьева.

Я снова начал придумывать красочные картины своего будущего существования, вне всякого сомнения, героического. Вот он я, Семен Мухин, простой протоколист с окладом пятьдесят рублей в год, случайно оказываюсь свидетелем заговора: злодеи мечтают изничтожить цесаревича; я бегу к Панину и докладываю ему о подслушанном разговоре; заговорщики схвачены; сам цесаревич называет меня своим любезным другом, вот мы вместе с цесаревичем прогуливаемся по Петергофу и ведем беседу о наиболее приемлемой для России форме правления, а вот мы уже единодушно составляем план войны со Швецией. Я – чрезвычайный и уполномоченный посланник. Я в Париже. Я в Риме. Предо мною храм святого Петра и замок святого Ангела. Все ищут моей дружбы, сам же я неохотно зеваю и говорю, что было бы недурно съесть на ужин русской строганины. «Che cosa e… stroganina… – недоумевает итальянец. – А, понимаю… carpaccio!» – Вдруг итальянец выхватывает кинжал и бросается на меня с инфернальным криком. Я ловко уворачиваюсь и протыкаю его своею шпагой. На шее покойного я замечаю медальон с символом древнего ордена…

– Мухин! – говорит Батурин. – А не хочешь ли ты съездить в длительную командировку и послужить на благо отечества?

– Конечно, Василий Яковлевич! – радостно говорю я. – Куда надо ехать? Париж? Берлин? Копенгаген?

– Поедешь в Москву, разбирать бумаги в архиве, – смеется Батурин. – Тебя переводят в четырнадцатую экспедицию…

– Да как же ж это так? – развел я руками; слезы выступили у меня на глазах. – Василий Яковлевич, вы же обещали меня при себе держать и все тайны дипломатики рассказать…

– Не расстраивайся, юнкер, – все в том же смешливом тоне сказал Батурин. – Я тоже с тобой поеду, по своим делам…

Нервно хлопнув дверью, я выбегаю на улицу и долго швыряю камни в Мойку, пока, наконец, полицейский не делает мне предупреждения.

 

Интерполяция третья. Письма экспедитора Глазьева

Ген. пр. Сен. кн. В-му

Ваше сиятельное высочество генерал-прокурор!

Не устаю тщить себя надеждою, что вы обратите внимание на мои скромные заметки. Уже не в первый раз до моего слуха доносятся странные речи, исходящие из дворца воспитателя цесаревича на Мойке. Конечно, вы можете подумать, будто бы я наговариваю на достойного мужа, словно меня науськивают его враги, словно бы я стал орудием в руках льстивых царедворцев. Но смею вас убедить и поклясться всем святым, что моим единственным науськивателем является забота о нашем возлюбленном российском отечестве.

Посудите же сами, какие разговоры ведутся в доме на Мойке: о конституции, о правах граждан, о необходимости равенства перед законом всех сословий и о том, что с целию лучшего управления государством монархиня Екатерина должна сформировать парламент! Что же это получается? Чем станут при таком парламенте самодержавная императрица и правительствующий Сенат? Марионеткою, ваше сиятельное высочество! Марионеткою в руках невежественной толпы. Древние еллины оставили нам примеры различных государственных устройств и справедливо отметили демократию как самую мерзопакостную из них, о чем подробно написано в книге архиепископа Амвросия.

Зачинщиком же всех подобных разговоров в панинском дворце является некто г-н Фонвизин, бывший секретарь Ивана Елагина. Это крайне опасный для государства тип: вольнодумец, сочинитель, картежник и обжора. Не исключаю, что г-н Фонвизин, будучи допущен к самым сокровенным тайнам российской дипломатики, может скрытно сотрудничать с польскими или турецкими шпионами, ибо как иначе он может покрывать свои карточные долги, коих у него предостаточно (третьего дня Фонвизин на моих глазах проиграл в штосс триста рублёв и только грустно вздохнул).

Другой панинский сотрапезник, Василий Батурин, видом своим держится благообразно, в разговорах как бы противостоит Фонвизину, но на деле такоже является скрытым заговорщиком. Сей Батурин в молодости был близок к покойному графу Бестужеву и достался Панину как бы по наследству. Ходят слухи о некоей шпионской истории, случившейся с ним при дворе императрицы Елисаветы в начале немецкой войны, отчего у Батурина на щеке остался позорный белый шрам.

Дуэлянт сей Батурин приличный. Сегодня утром он подрался с камергером Янковским, коий является чем-то вроде брандера в орловской флотилии; именно его Орловы бросают в бой в случае дуэли с тем расчетом, что он и противника уничтожит, и сам погибнет; за то ему у графа Алексея полный кредит и падшие женщины.

Дело было так: я получил известие о том, что противники встречаются у петергофских прудов и немедленно поспешил к оным. Представьте себе, мой сиятельный генерал-прокурор, чудное ингерманландское утро, яркое солнце восстает навстречу новому дню; всюду влажный снег, но в воздухе уже приближение весны. Как вдруг в сей рай, в сей созданный Богом Едем вваливаются два дуэлянта, бряцают шпагами и шпорами, и выкрикивают дерзкие речи.

– Янковский! – смеется Батурин. – Опять ты! А я-то думал, кого на сей раз Алексей Григорьевич ко мне пришлет… Че ж сам-то не приходит?

– Граф доверил мне право поединка, – столь же любезно отвечает камергер. – Он передает салют вам и вашему начальнику, но извинений передать не может, так как не считает необходимым извиняться за какую-то актёрку… Кроме того, Алексею Григорьевичу нужно возвращаться ко флоту… Вы и сами всё прекрасно знаете, Василий Яковлевич. Начнем, пожалуй. К чему эти глупые беседы…

– Непременно! – обнажает шпагу Батурин. – С удовольствием передам ответный салют графу Алексею, раскроив вашу черепушку. Но для начала позвольте вам представить моего секунданта, юнкера Мухина… А что же вы без секунданта, Янковский, так не полагается по дуэльному кодексу…

– А вот Мотя, цыган, мой секундант. Разве ж вы не узнаете его?

– Какой же это секундант? Мотя и не дворянин вовсе…

– А ваш Мухин дворянин разве?

– Мой Мухин знатный бастрюк…

– А мой Мотя – барон…

– Полноте вам уже кобениться, Василий Яковлевич, – говорит цыган Мотя, зевая и утирая рукавом утренние сопли. – Как будто в первый раз, ей-богу… Пойдемте по домам…

Противники начинают размахивать шпагами и ходить кругами.

– Я все хочу спросить, Янковский. Вас совесть не мучает?

– Отчего же меня должна мучить совесть?

– Оттого же, отчего и римского патриция Брута…

– Ну это, знаете ли, все границы переходит, – злится камергер и бросается со шпагой на врага.

Следует жестокий обмен ударами. Янковский идет напролом, Батурин же играет с ним, как с кошкой: то приластит, а то за ухо схватит.

– Мухин! – кричит Батурин. – Как называется такой удар по-италийски?

– Alla stoccata, кажется, – юнкер листает итальянский дуэльный кодекс. – Василий Яковлевич, в самом деле, прекращайте уже эту буффонаду. Если вам так хочется убить сего Тибальта, убейте уже и пойдем завтракать…

– Нет, мы только начали…

Тут уже не выдерживаю я, выбегаю из-за кустов и начинаю кричать:

– Немедленно прекратите драться! Разве вы не христиане? Разве вы варвары какие-нибудь? Прославившиеся в древности народы славянские, еллины и римляне не употребляли инако оружия, как в обороне общего дела, а отнюдь не в частной или личной ссоре… Дуэли запрещены под страхом ссылки в Сибирь… Я сообщу об этом поединке генерал-прокурору!

– Глазьев! – недовольно восклицает Батурин. – Вот ведь шельма… Испортил такую сцену…

Сами же видите, что происходит, ваше сиятельное высочество, две равно уважаемых семьи сошлись в междоусобной схватке, подобно древним римским оптиматам и популярам, или же королевским и кардинальским мушкатерам при французском дворе. Достойно ли сие нашего просвещенного отечества, нашей возлюбленной Богом России, победившей и хазар, и татар, и литовцев, и ливонцев, и поляков, и шведов, и самого прусского короля Фридриха, а ныне и турецкого султана, как о том написано в книге архиепископа Амвросия? Недостойно весьма…

Тем же годом

Ваше высочество генерал-прокурор!

Воньмите мольбам моим! Сообщаю вам о зреющем в российском государстве заговоре, с целью изничтожить цесаревича Павла и его воспитателя Никиту Панина и посадить на древний трон брауншвейгскую принцессу Екатерину Антоновну, косноязычную дочь Анны Леопольдовны и Антона Ульриха, сестру покойного императора Ивана, ныне обретающуюся в ссылке в Холмогорах. Зачинщиками же оного заговора являются братья Орловы. Как же так, Глазьев, скажете вы, ваше сиятельное высочество, еще месяц назад ты писал мне о том, что заговорщиком является сам Панин, возмечтавший свергнуть императрицу Екатерину и устроить в России конституцию, а теперь уже набрасываешься, аки цепной пес, на противуположную партию? А я отвечу вам, что единственная забота моя, экспедитора Глазьева, о возлюбленном российском отечестве, дабы никто не мог покуситься на существующий порядок вещей.

Доказательством злонамерения оных братьев считайте запись их разговоров, сделанную одним человеком из челяди и приложенную к сему посланию. Умоляю вас, дайте ход этим записям, покажите их императрице, ибо она не знает, какую змею пригрела на груди.

Известно мне такоже, что Григорий Орлов домогался руки императрицы, но ему было отказано в браке. По утверждению верного человека, так произошло по причине того, что Никита Панин отсоветовал монархине вступать в новый брак, сказав: «Императрица может стать госпожой Орловой, ежели захочет, но госпожа Орлова уже никогда не будет императрицей всероссийской».

Такоже сообщаю вам, что собираюсь жениться на благочинной девице Глуховой и жажду новый градус бытия.

Молитвенно ваш, с. р. Глазьев

 

Часть четвертая. Остров любви

 

Писано в Монсеррате, весной 1801 года; позже в Фалмуте, осенью 1803-го

 

Глава восемнадцатая,

в которой я путешествую из Петербурга в Москву

Я не буду более спасать его. Я уже однажды спасал ему жизнь и престол. Почему же я и далее должен поддерживать откровенно глупого человека, который превратил мою страну в какую-то немецкую колонию; всюду мелочность, подозрительность, тщеславие; запрещены бакенбарды, вальсы и колокольчики; запрещены Свифт, Гёте и Кант; на месте нашего театра – стрельбище. Так почему я должен помогать ему? Только потому что он правитель моего отечества?

Всю свою жизнь ты только и делал, что проматывал свое содержание; строил игрушечные замки; командовал игрушечными солдатиками. Тебя баловали с детства; твоим слугам было велено делать при тебе вид, что они неграмотны, только затем, чтобы ты чувствовал себя как бы приподнятым над миром; и вот – расплата за твою глупость и твое чванство. О, это так сентиментально, пускать слезу и говорить: «Мой народ любит меня…» Но что ты на самом деле знаешь о своем народе? Ничего.

Тридцать миллионов людей в твоей стране бесправные рабы; ежедневно и ежеминутно их продают, меняют, сдают немцам в аренду, проигрывают в карты, истязают самыми бесчеловечными способами; бьют кнутом, рвут ноздри, насилуют, жгут и калечат; в то время, как другая часть народа, меньшая, проводит свою жизнь в беспрерывных балах и развлечениях, предается самому изысканному разврату, кушает сладкие блюда и вина, а главное – имеет узаконенное право унижать и истреблять большинство.

И ты вдруг решил, что этот народ любит тебя? Что он пойдет за тобою в последний крестовый поход? Ты с таким любопытством читал батуринские прожекты возрождения Византийской империи; звал римского папу жить в Россию; когда я принес тебе план создания независимой Греции, ты пометил на полях: «зачем независимой?» Ты послал русских солдат на ненужную войну с Францией, приказал арестовать английские корабли, повелел присоединить к России Грузию, – ради чего? Удовлетворения самолюбия?

Всюду немцы; всем заправляет мадам Шевалье. Я не враг Пруссии, или Австрии, или Англии, или любой другой европейской страны, но согласитесь, было бы нелепо видеть русских в английском парламенте или калмыков в гофкригсрате; это основа основ; единственная заповедь, которой должен придерживаться государь, – любить свое отечество, и вторая заповедь, напрямую проистекающая из первой, – делить власть только с теми, кто любит свое отечество.

Екатерина была нашею Джоанною д’Арк; бедная немочка, приехавшая из захолустья, она объединила и скрепила страну; она дала стране веру в собственную состоятельность; а что сделал ты?

Я помню, как впервые столкнулся с тобою в доме на Мойке; ты приехал навестить любимого учителя; Панин посоветовал тебе сблизиться с матерью и во всем ее слушаться. Но уже тогда ты более всего жаждал отстранить ее от правления; она должна была передать тебе власть по достижении совершеннолетия; однако ж она хотела править только сама, не считаясь ни с какими законами и клятвами. Не история – фарс, мещанская комедия.

А потом ты заболел, и Панин с Екатериной неустанно сидели у твоей постели и кормили тебя с ложечки; лучшие врачи охали и качали головой; все священники страны молились за твое здоровье, и вся страна крестилась и просила Бога спасти тебя. Кто-то пустил слух, будто бы тебя отравили; в казармах начались волнения; вышел Фонвизин с речью о твоем выздоровлении; речь удалась; люди плакали, когда слушали или читали ее; но на самом деле ты был еще болен, нам нужно было просто словом подавить бунт, неизбежный, как весеннее половодье.

Я вижу их: они уже идут по Садовой, кутаясь в плащи и нервно размахивая факелами; в сопровождении, разумеется, Тейлора, с начищенными до блеска ногтями, в своих старомодных туфлях с плоским каблуком; куда же без него…

* * *

Злиться на Батурина бесконечно было невозможно, такой уж симпатичный человек был мой наставник. Слово за слово, шутка за шуткою, и вот, я уже собираюсь в дорогу, а Василий Яковлевич подбадривает меня и обещает непременно побить, ежели я и дальше буду кукситься и мечтать о небесных кренделях.

Было начало сентября, мы ехали на польских дрожках, комментируя простонародные картины. Вот идет мужик со скотиною, а вот рота рекрутов.

– Уже рожки трубят, – проговорил Батурин, созерцая клубившуюся столпами дорожную пыль. – Война… Сколько сил потрачено, сколько людей погублено, а все впустую…

Батурин знал из секретных реляций больше моего: русские вторглись в Крым; князь Долгоруков за день сломил оборону Перекопа, другая армия вошла по Арабатской стрелке; в течение двух недель наши заняли Кафу, Гёзлев, Ялту, Балаклаву, Керчь; наконец, пал Бахчисарай; хану был выставлен ультиматум, qui non est mecum adversum me est.

Занятие Крыма вызвало скандал в Европе. Изо всех европейских столиц посыпались угрожающие шифровки: Фридрих и Кауниц требовали немедленно заключить мир; на французские деньги был набраны наемники для помощи польским конфедератам; нам пришлось крутиться волчком, чтобы заткнуть пасть прожорливой шайке послов и министров. Оккупировав Померанию и Галицию, немцы тут же успокоились и снова стали лучшими друзьями России; с французами любезного разговора не вышло, и мы были вынуждены parlez-vous pas Souvorov.

– Всё из-за проклятых поляков, – выругался Батурин, – черт бы их побрал; взбаламутили пол-Европы своими сеймами да конституциями…

Мы остановились на ночь под Новгородом, на почтовой станции. Василий Яковлевич выпил и пошел искать зазнобу, а я лег спать. Было Рождество Пресвятой Богородицы, один из тех редких светлых дней, которые бывают перед началом осенних холодов.

* * *

Мне приснился странный сон. Будто я подхожу к некоей двери; отворив дверь, я увидел, что нахожусь в комнате со множеством дверей; двери начали распахиваться, и изо всех дверей начали выходить мальчики, приблизительно одного со мною возраста.

– Меня зовут Гандж, – сказал один мальчик, персиянин. – В младенчестве я жил в индийском городе, полном мечетей и голубей, но затем пришли бородатые люди с кривыми кинжалами и убили всех магометан.

– А я жил в Умани, на Украине, – сказал другой мальчик, в иудейской шапочке и с иудейской Библией в руках, – но потом в город ворвались гайдамаки; мы укрылись в синагоге; гайдамаки приставили к дверям синагоги пушку, выстрелили и перебили всех, кто находился за дверью.

– Однажды я пошел с отцом охотиться, – сказал третий мальчик, африканской расы, – а вместо этого сам стал добычей. Злые люди убили моего отца, а меня отдали работорговцам, которые посадили меня на корабль, уплывший за море. Девять из десяти рабов, плывших на том корабле, умерли.

– А я из Боснии, – сказал четвертый мальчик. – Когда началась турецкая война, один монах принес нам письмо от русской императрицы с призывом всем православным христианам выступить против турок. Кто-то сказал янычарам, и те закололи штыками всех детей в нашем селе, сказав, что дети не нужны родителям, предавшим пророка.

– В моей деревне была иезуитская церковь и французский священник, – сказал пятый мальчик, краснокожий американец. – Но потом пришел английский майор Роджерс, который сжег деревню, убил двести абенаков и забрал всю кукурузу и серебряную статую Пресвятой Девы.

– Я жил в стране длинного белого облака, – сказал шестой мальчик. – Капитан Джеймс Кук показал нам, как стрелять из мушкета. С тех пор в нашей стране идет постоянная война; одни племена убивают и пожирают других.

Я тоже захотел сказать что-нибудь, как вдруг в комнате отворились не только двери, но и окна, и в них начал мести снег. Метель закружила меня, и я очутился вдруг на дороге. Вдоль дороги стояли дерева, а на деревах висели люди и собаки. За одним поворотом стоял ангел с фузеей, который преградил путь и сказал, что далее по диспозиции идти нельзя.

– Я не знаю диспозиции, – заплакал я. – В голове моей разброд и шатание; я неудачник; у меня нет ни денег, ни квартиры; я мог бы служить при дворе берлинского или парижского посланника, а вместо этого я еду в Москву разбирать какие-то исторические бумажки…

– Подлинная цена вещей станет известной только в последний день, – сказал ангел. – Все, кто не желал видеть, сами станут невидимыми; Бог заставил бушевать в течение семи ночей и восьми дней без перерыва морозный ветер; цари земные и воинства их будут повержены, словно сгнившие стволы деревьев, их тела будут занесены снегом. Видишь ли ты что-либо оставшееся от них?

– Нет, – отвечал я. – Я не вижу.

А потом я увидел землю, как бы со стороны; и узрел восток и запад, северную сушу и южные моря: там виргинский плантатор порол раба, там – бенгальский ткач умирал от голода, а в третьем месте калибан жрал калибана. И всё были люди: милые, добрые, честные жители, со своими семьями и интересами; они играли в карты, плясали менуеты, хвалились урожаем потата или отметками детей по арифметике; но всякий раз, когда речь заходила не об их близких, а о людях другой народности или другого сословия, те же милые и добрые жители становились хуже диких зверей и забывали о любых нравственных законах; и придумывали другие законы в оправдание своей жестокости и людоедству.

Я очнулся от сильного табачного запаху и еще оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Я раскрыл глаза и увидел Батурина. Во рту его была трубка.

– Э, брат, – печально произнес он. – Да у тебя падучая.

Я обхватил руками голову; она болела несносно.

 

Глава девятнадцатая,

в которой архиепископ Амвросий грабит Богородицу

На въезде в город Батурин поругался с военным патрулем; молодой рекрут начал было что-то говорить, но Василий Яковлевич громко закричал на него; солдат опешил и извинился.

Москва поразила меня странным соединением несоединимых деталей. Звон в несколько сотен колоколов должен был, казалось, возбуждать во мне римское чувство любви к отечеству; Батурин явно испытывал его, вдыхая всею грудью холодный осенний воздух. Мне же было не по себе: я смотрел по сторонам и удивлялся более картинам русской нищеты; так выпирает старая штукатурка поверх спешно нанесенного лака; жалкие лачуги и одноэтажные избы соседствовали здесь с богатыми дворцами. Многие каменные здания были с деревянными крышами, купола церквей крыты золоченою медью или даже жестью, окрашенною в зеленый цвет. Людей в городе было мало; всё больше галки да вороны; сильно пахло дымом. Я пожаловался Батурину, что не понимаю устройства Москвы.

– Это потому что ты геометрии не знаешь, – ответил он. – Питер устроен першпективами; от Адмиралтейства три: Невская, Вознесенская и Гороховая; познай першпективу, и ты познаешь град; а Москва строилась радиусами: сначала Кремль, потом Китай-город, а уж затем – Скородум; потому и мысли у людей другие, кругообразные.

– А это что? – спросил я, указывая пальцем на высокую и острую башню с часами.

– Сие есть дом отца нашего, – непонятно сказал Батурин.

Дрожки остановились перед двухэтажным домом с простым деревянным забором; сверху свисали ветви с яблоками. Дверь была заперта, привратника не было. Батурин постучал кулаком.

– Татьяны Андреевны нет дома, – раздался старческий голос.

– А ежели я тебе шею накостыляю? Полно придуриваться, Михалыч; открой дверь…

– Говорю же вам, хозяйки нет; она уехала в деревню, спасаясь от коня бледного…

– Какого еще коня? Да ты пьян!

Со второго этажа донеслось женское пение.

Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой, Что давно я не видалася с тобой, — Муж ревнивый не пускает никуда; Отвернусь лишь, так и он идет туда. Принуждает, чтоб я с ним всегда была; Говорит он: «Отчего невесела?» Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда, Ты из мыслей не выходишь никогда. Ах, несчастье, ах, несносная беда, Что досталась я такому, молода.

– Ну все! – взбесился Батурин, вынимая шпагу. – Пропели священные Парки! Готовься к смерти, неверный раб!

Слуга отворил дверь; Батурин оттолкнул старика гардой; я проследовал за ним; во втором этаже на клавикордах играла молодая женщина; на ней было простое английское платье, без модных тогда цветочков и павлинчиков; заслышав шум, она обернулась; руки ее дрожали.

– Боже мой! Василий Яковлевич! – воскликнула она. – Что вы делаете в Москве? Вы с ума сошли!

– Любезная Татьяна Андреевна! – отвечал Батурин по-французски, все еще размахивая шпагой. – Повинуясь зову своего сердца, возжелал я совершить езду на остров любви…

– В городе чума; а тут вы со своей… своим… островом… Почему вас не остановили на карантинной заставе?

* * *

Батурин замкнулся на втором этаже с хозяйкой, а я спустился вниз, на кухню. Михалыч дал мне щей, а сам сел напротив, сложил руки на груди и стал ворчать.

– Вот смотрю я на вас, на питерских, – сказал он, – и диву даюсь: пострижены, выбриты гладко, а главное – белобрысы всегда; чистое слово, немцы…

– Чем же вам немцы не нравятся? – вежливо спросил я, отхлебывая щей. – Они тоже люди…

– А тем и не нравятся, – буркнул Михалыч, – что подменили они Петра Алексеевича голландским шкипером, лицом схожим с православным царем. Отдана псам на поругание святая Русь. Иконы перестали почитать, книги рукописные забыты… За то мы Богом и наказаны, за грехи наши, за то, что не уберегли, не сохранили России…

Я спросил, знает ли он, где находится Хохловский переулок; такой адрес мне написали в коллегии.

– Это на Трех Святителей; где церковь Троицы в Хохлах; а там уже, за церковью расслабленного, будет тебе Хохловский переулок.

– Больно уж много церквей; а Кремль по дороге есть?

– Кремль-то в другую сторону. В церквах не разбирается… Питер!

– Слушай, Михалыч, может ты меня проводишь, а? Мне в архив надо; а у меня начальство знаешь какое строгое, ого-го-го! Сам президент Панин, воспитатель цесаревича; слыхал, небось? Ему что война, что чума, всё одно по солдатскому барабану; езжай-ка ты, грит, Семен, в древнюю нашу столицу разбирать наиважнейшие бумаги в императорском архиве; от твоих трудов зависит судьба страны и благоприятный исход турецкой осады…

Михалыч еще немного покобенился, а потом сказал, что и без моего участия намерен был сходить поклониться чудотворной иконе; что можно дойти вместе с ним до Китай-города, а уж там далее он пойдет на Варварку, а я – в архив; на том и порешили; я хотел спросить совета и благословения Батурина, но потом отказался от этой идеи; в конце концов, рассудил я, у Василия Яковлевича свои дела, амурные, а у меня – служба государева.

Мы вышли, одевшись потеплее и поплотнее; не успели пройти и версты, как признаки мора явственно проступили отовсюду; по Сретенке шла целая испанская процессия с факелами: несколько телег с покойниками, плачущие бабы и мортусы в кожаных балахонах с граблями, перекинутыми через плечо, подобно ружью.

– Скока-т сёдня? – спросил один мортус у другого. – Восемьсот?

– Не, – лениво отвечал другой, – восемьсот не будет; семьсот с мелочью.

– Может быть, так и чума-т на убыль пойдет…

– Может и пойдет…

Вышли к Лубянке; здесь всё было еще хуже: повсюду валялись неубранные трупы; иногда мортус подходил к трупу, цеплял его граблями и звал полицейскую подводу; некоторые трупы выбрасывали из окна прямо на улицу, а затем захлопывали ставни.

– Боголюбивая Царице, неискусомужная Дево Богородице Марие, моли за ны Тебе Возлюбившаго и рождшагося от Тебе Сына Твоего, Христа Бога нашего, – перекрестился Михалыч. – На тебя, Богородице, одна надежда моя…

Дошли до Китай-города, отсюда виднелись уж башни Кремля; я застыл в сомненьях.

– Ну ты как, – строго сказал Михалыч, – со мною пойдешь Богоматери поклониться или в свой хохловский архив; выбирай…

– Богоматери, – отвечал я, весь дрожа от холода и страха.

У Варварских ворот было большое стечение народа.

– Да что же это такое делается, братцы! – кричал какой-то дворовый, то скидывая шапку на землю, то вновь поднимая ее и надевая на голову. – Мы эти деньги всем миром собирали, жертвовали пресвятой Деве, а он теперь на них лютеранских баб угощать будет… Грабят Богородицу!

– Ты выпил, брат; так ступай домой, – отвечал плюгавый чиновник. – Нечего хаять доброе архиерейское имя…

– Доброе! Да какое ж оно доброе, ежели сей архиерей, а по-нашему вероотступник, чудотворную икону повелел от народа спрятать…

– Икона не спрятана, а убрана на время, во избежание распространения чумы; чем больше людей толпится, тем больше заразы; тёмные вы люди! простой медицины не понимаете…

Мне вспомнился почему-то разговор Эмина с таинственным дьячком или семинаристом на набережной Фонтанки: «А православные целуют иконы. – То есть целовать Богородицу так же неправильно, как курить кальян?» – «Он никакой не семинарист! – вдруг пронзила мой разум странная мысль. – Он никакой не семинарист! Нигде в Евангелии нет таких слов, о скорпионах и огне, сдирающем кожу с головы… Ни в Новом, ни в Ветхом завете… Этот человек был вообще не христианин…»

– Это мы-то тёмные? – закричал дворовый, на этот раз решительно, совсем уж бросая шапку наземь и начав топтать ее ногой. – Нас свет Христов спасает; и просветися лице его яко солнце, ризы же его быша белы яко свет. Ты во что веруешь, в науку свою медицинскую или в преображение Господне?

– Одно другому не противоречит, – сказал чиновник. – Земные дела медицинские, а Бог у каждого в душе.

– Да он и не христианин вовсе, – крикнул другой дворовый. – Это Николашка, архиереев племянник; он колдун; бейте его!

Я отшатнулся; в ту же минуту зазвонил набат; очевидно, кто-то из богомольцев залез на колокольню; толпа побежала к Кремлю; растекаясь потоками: один – на Красную площадь, другой – через Васильевский спуск к реке; третья волна ударила прямо в Спасские ворота; пробили часы; заиграла немецкая музыка, Ach, du lieber Augustin.

– В Чудов! В Чудовом икона!

Волна разорвала нас с Михалычем, и я потерял своего проводника из виду.

 

Глава двадцатая,

в которой Александр Невский завоевывает Персию

Представь себе мои чувства, любезный читатель: всего день назад я ехал с Батуриным по тракту, за неделю до того тихо-мирно зевал над реляциями, как вдруг я, подобно природному англичанину Крузу, оказываюсь на диком острове; только вместо американских калибанов – разъяренная толпа староверов. Необъяснимая тоска вдруг овладела мной. Я в Москве, в сердце российской истории, а в голове моей полный раздрай; кто я и какова моя будущность; мне захотелось бросить всё и бежать по рязанской дороге в Рахметовку. Бежать! Бежать – как можно скорее, пока не заразился чумою, пока какой-нибудь пьяный дворовый не завел разговора со мною и не распознал во мне вольтерьянца. Я начал придумывать, как преодолеть карантинные заставы, но потом решил, что нужно следовать долгу, и пошел назад.

Тем временем, размышляя, я добрался до Донского монастыря. Длинная красная стена привлекла мое внимание, я пошел вдоль нее, касаясь рукой.

– А ну, стой! – крикнул мне какой-то человек; он подошел ближе, и я узнал плюгавого племянника архиерея, которого намеревалась побить толпа. – Ты чего здесь выведываешь?

Я представился и сказал правду.

– Вот как, – с удивлением проговорил племянник архиерея. – Архивный юноша, значит. А письмо у тебя есть рекомендательное?

Я протянул ему записку.

– «Семен Мухин, шестнадцати лет; проявил себя талантливым и способным юнкером; направляем в московский архив К. И. Д. на попечение историографа Мюллера, для изучения российской истории, к коей он испытывает большее рвение, нежели к иностранным делам. Панин». Как же так получилось, что тебе сам Панин рекомендательное письмо выписал? Ты родственник ему?

Я соврал, что однажды случайно поспорил с Никитой Иванычем в доме на Мойке, был или не было парламента в древнем Киеве и Новгороде, и что случайный разговор перерос в регулярный фавор. Ничего такого на самом деле не было, рекомендательное письмо было самым обычным, написанным по просьбе Батурина, но я решил, что если уж врать, то врать до конца.

– Парламент! – дернул бровью чиновник. – Чушь какая! Никогда еще народная власть не приводила ни к чему хорошему. Я разбирал грамоты новгородских князей и знаю сие доподлинно! Вот тебе пример такоже из новгородской истории. Князь Александр Невский разбил шведов; чем отплатило ему за славную победу народное собрание – изгнанием… А когда латгальские рыцари, совокупившись с чудью, захватили Псков, новгородцы опомнились и снова позвали князя на помощь. Ergo, военная победа имеет источником своим самодержавие, а народная власть вызывает одни только бунты и беспорядки.

– У еллинов была демократия, и, тем не менее, они разбили персидский флот и армию.

– Персов победил Александр Македонский.

Чиновник сказал, что его зовут Николай Николаевич и что он тоже работает в московском архиве.

– Получается, что мы с тобой сотрудники…

Он похож был на крота, подслеповатый и, очевидно, дурно слышащий, что ему говорит собеседник.

– Ежели всё действительно так, как ты говоришь, – сказал он, – ежели тебя Панин в Москву послал, пойдем со мною в монастырь.

Было уже темно. Нам выделили одну келью на двоих. Николай Николаевич долго еще крестился, ворочался и даже плакал, вспоминая поименно свои вещи и книги, оставленные в Чудовом.

Я вскоре заснул, и мне приснился нелепый сон: святой благоверный князь Александр Невский идет воевать с персами; на голове его кавалергардская каска. Ощетинились македонские пики, персидские кибитки мчат по полю, срезая серпами степной ковыль.

– Конница, руби всех нещадно! – кричит князь, вынимая палаш из ножен.

А вот уже Александр Невский в персидской столице; в пурпурном плаще; восточные вельможи и волхвы кланяются ему на фоне синих врат. Я тоже стою в толпе народа, я как бы летописец и записываю его деяния для потомков.

– Бог не в силе, а в правде! – говорит Невский и грозит мне пальцем. – Помоги же мне, Господи, как древле Моисею на Амалика и прадеду моему Ярославу Мудрому на окаянного Святополка, и убереги от велеречивых журналистов, всюду меня преследующих… Изыди прочь! Телевизор! Антихрист!

* * *

– Мне тоже плохой сон приснился, – сказал утром мой сокельник, стоя посреди комнаты в одной рубашке, крестясь на икону Николая Чудотворца. – Будто часы мои, висевшие всегда на стене подле кровати, упали на пол, и что от оных остался один только футляр, внутренность же вся исчезла. Словно это у меня самого вся внутренность исчезла…

Мы пошли трапезничать с архиереем. Дядя Николая Николаевича, архиепископ Амвросий, якобы ограбивший Богородицу, понравился мне: он рассуждал за столом о переводах с греческого; о том, что некоторые греческие и латинские слова, которые нам хорошо известны, в древности имели совсем другое значение.

– Мы благодаря Богу невредимы, – сказал старец племяннику, – но имение наше разграблено. Читай письмо сие, из Чудова мною полученное.

За ночь бунтовщики разгромили пол-Кремля; они вынесли из покоев всё ценное, а книги и рукописи, показавшиеся им лютеранскими, сожгли на Красной площади. В подвалах Чудова монастыря они нашли несколько бочек вина и все их выпили или разбили. Кроме того, бунтовщики выпустили из розыска каторжников, и на улицах начались убийства.

– Я написал Еропкину, – проговорил архиерей. – Он вызвал для усмирения беспорядков Луцкий полк. Петр Дмитриевич пришлет нам карету и пропуск.

– Стыдно это, – недовольно произнес Николай Николаевич. – Бежать из Москвы, будто это мы злодеи какие-то…

– Ничего не бойся, всё в руках Божьих, – отвечал Амвросий. – А ежели страшно, читай «Услыши, Боже, глас мой».

Мы вышли с Николаем Николаевичем во двор. Во дворе, действительно, стояла уже кибитка, посланная генерал-поручиком. Кучер спорил с монахами. «В самом деле, – подумал я, – мы боимся только собственного страха. Если убрать страх, убрать всё, чем живут люди: суету, волнение, страсть, то и жизнь обретет новый светлый смысл. Может быть, в этом и есть смысл учения Христова? В том, что не нужно переживать попусту, не искать земных благ, и тогда ты обретешь настоящее, душевное спокойствие и богатство? Если так, то я, может быть, и христианин…»

Мои размышления прервали донесшиеся из-за монастырской стены крики и пальба. Еще через минуту во двор вбежал лакей; голова его была окровавлена.

– Беда, барин! – крикнул он. – Злодеи сюда бегут, ворота ломать, требуют преосвященного.

– Демократы! – прошипел Николай Николаевич. – Парламент!

Амвросий еще с двумя архиереями укрылся в церкви, а мы с Николаем Николаевичем спрятались в бане. Бунтовщики проломили ворота, ворвались в церковь и выволокли архиепископа во двор, затем нашли и нас. Стоя на коленях, Николай Николаевич протянул грабителям всё, что у него было, – два империала и золотые часы. Предводитель мятежников, высокий мужик с красною мордой, попробовал оба империала на зуб, а потом со всего размаху ударил его ногой; Николай Николаевич упал, свернулся калачиком и застонал.

– Ты чей? – спросил предводитель, хватая меня за шкирку. – Архиерейский или монастырский?

Я отвечал, что я простой подьячий. Предводитель толкнул меня, я ударился головой об стенку и тоже упал. Пришла еще одна толпа пьяных, требовавшая расправы.

– Это монастырские, – сказал мужик с красною мордой, убирая империалы в карман.

Бунтовщики покричали еще что-то про святое место, которое нельзя осквернять кровью, а потом выволокли архиепископа за стену монастыря, выкололи глаза и забили до смерти камнями и дубьем. Я при этой сцене не присутствовал, ибо лежал без сознания; только слышал уже потом с чужих слов; так что законы Буаловой драмы соблюдены, ежели ты, конечно, еще блюдешь Буаловы законы, мой любезный читатель.

Когда я очнулся, Николай Николаевич все еще лежал на земле, тихо всхлипывая. Я принес ему воды.

– Послушай, мальчик, – сказал он вдруг, схватив меня за руку. – Нужно вернуться в Кремль. Может быть, в Чудовом остались какие-нибудь рукописи; нужно, чтобы ты забрал их, пока бунтовщики не сожгли или не украли…

– Николай Николаевич, – отвечал я, – вы просите меня лезть в пасть дракону…

– Я понимаю, – бедняга сжал еще сильнее мою руку, – но больше некому. Если меня увидят снова, точно убьют. Если ты сделаешь это, клянусь обеспечить твое существование; тебе дадут чин. Найди рукописи. Отвезешь их в Черную Грязь, князю Кантемиру; если всё сложится удачно, я буду ждать тебя там…

 

Глава двадцать первая,

в которой рукописи горят

Захватив свою сумку, я вышел из монастыря. Картина была ужасна: вся Москва была занята шатающимися мародерами. Вино из разбитых бочек наливали в шляпы и несли домой; тащили всё, что плохо лежит. Данилов монастырь также был разгромлен; несколько пьяных били в колокол.

Я снова пришел к Кремлю. Теперь древняя крепость казалась мне жалкой, покрасневшей от стыда, что здесь, в центре России, происходят события, которые и в учебник истории-то не вставить, до того они кажутся позорными. Я прошел через Боровицкие ворота, их никто не охранял. На площади гарцевала одинокая лошадь, в литейной яме лежал разбитый колокол; а с колокольни почему-то сыпалось зерно.

Я вспомнил вдруг, как давно, совсем еще в отрочестве, отец Варсонофий, когда учил меня читать, рассказывал про Смуту и про Лжедмитрия, на самом деле монаха Чудова монастыря Гришку Отрепьева. Вот здесь всё и было, подумал я, и всё было точно так же. Московская толпа, разъяренная тем, что Марина Мнишек поцеловала икону Богородицы не в руку, а в губы, стала бить в набат и резать спящих поляков, а потом бросились искать и самого Отрепьева; самозванец побежал, но оступился и упал с колокольни; его привели в чувство, напоили спиртом и стали требовать, чтобы он отрекся; Лжедмитрий упорствовал; «что толковать с польским еретиком!» – закричал какой-то боярский сын и выстрелил самозванцу в грудь. Потом Лжедмитрия добили, тело сожгли, смешали прах с порохом и выстрелили из пушки в сторону польской границы, откуда он и явился, со своею Мариной.

Нам рассказывают о временах Смуты как о проявлении народного духа и торжества православия, подумал я. Но ежели здраво всё рассудить: главным врагом народа оказался сбежавший и переодевшийся монах… Нет ли в таких рассуждениях ущерба? И не путаем ли мы безумие пьяной черни с подлинно народным величием? Какое уж тут торжество, распад веры, погибель страны…

В Чудовом всё было еще хуже. Древний монастырь стал полем недавней битвы: выломанные окна, ободранное Евангелие, ризы, престол; всюду валялись трупы, всё было залито вином и кровью. На амвоне сидел мужик в грязной дорогой шубе, очевидно, где-то им украденной, и ножом выковыривал камни из оклада. Он был самой невзрачной внешности, с густой и неопрятной черной бородой.

– Ты кто таков? – грозно спросил он, посмотрев на меня. – Послушник, што ли?

– Да, – соврал я, – послушник.

– В Бога веруешь? – всё с тою же скрытой угрозой в голосе проговорил мужик, играя своим ножом.

– Верую, в Иисуса Христа, распятаго при Понтийстем Пилате, – отвечал я своею привычной формулой, – и страдавша, и погребенна…

– То есть ты веришь, шта Иисуса Христа распял Понтий Пилат, – усмехнулся мужик. – Ловко придумано: вроде как ты говоришь по символу веры, а на деле дурака ворочаешь…

Я покраснел. Необразованный дворовый разгадал хитрость, которой не замечали просвещенные сенаторы вроде Ивана Перфильевича.

– Не переживай, мямря, – ощерился мужик. – Я тоже не верую. А чяму веровать-то? Сказкам поповским? Манифесту царскому? Мне россказни сии как паджырибок яловой карове… В том манифесте написано, шта дворяне и попы имеют всю власть над Россией, над простыми людьми, и число зверя выведено, три шестерки, сокрытые четыремя печатями. Получается, шта поповский бог есть перевёртух, а истинный бог кроется в народной душе… Правды нет… Всю правду попы из народа вытрясли…

– В чем же правда?

– В том, штобы всё по справедливости было устроено, – подумав немного, сказал разбойник, – штобы царь был народный, а не дворянский.

Господи, какая же простая и понятная теория, подумал я.

– Ежели царь будет народный, – спросил я, тоже подумав, – то кто же будет воевать? Сейчас воюют солдаты, из простого народа, по рекрутчине…

– Казаки будут воевать, – не задумываясь, отвечал мужик. – Казак, он с детства военный человек, а не строевой…

– А как же наука, медицина, астрономия…

Разбойник с усмешкой наклонил голову вбок и посмотрел на меня как на сумасшедшего: какая, мол, еще наука, не нужна никакая наука.

– Смотри, – сказал он и внезапно стал стягивать с ноги сапог, – видишь?

Резко шибануло гнилым запахом. Под портянками была почерневшая, местами до крови изуродованная нога.

– Вот где вся медицина, – пояснил аллегорию мужик. – После Бендер обнаружилась такая вот котлубань. А немецкий доктор сказал, шта всему виной климат, и штобы я лечился самостоятельно; я взял абшид, поехал домой, а меня в тюгулёвку, значится, как дезертира… И такая обида меня взяла… За шта же, говорю, братцы, мы кровь русскую проливали… Нам императорским именем секунд-майор Балакирев обещал по ста целковых за взятие турецкой крепости, а вместо тово на кукан посадили! Нет, сказал я, меня такие порядки не устраивают… Взбугрился и убёг… Шта же это такое, думаю, одни люди были в щетине, а стали в пуху, живут себе припеваючи, байдак бьют, а ты нищенствуешь, страдаешь ногою гнилой, а тебя при том еще и изменником называют… Нет, я так жить не буду, ежели русский закон немецкой пятой попирают…

Я молчал и ничего не говорил. Я подумал спросить про секунд-майора Балакирева, но испугался: вдруг обида мужика перекинется и на меня, он заподозрит меня в симпатии к секунд-майору и пырнет ножом…

– Ладно! – засмеялся мужик, положив каменья за пазуху и натянув сапог. – Прощевай, мямря! Бог даст, свидимся… Русский бог, народный, попомни же мое слово…

* * *

Мне удалось вынести из Чудова в сумке несколько незначительных рукописных сборников. На обратном пути я сбился с пути и вместо живого моста вышел к каменному. Съезд с моста был перекрыт ротою солдат, заряжавших пушку; им навстречу со стороны Кремля бежали мятежники. Увидев артиллерию, мужики остановились, немного посомневались, а потом взяли булыжников и пошли вперед. Я замер.

Свист картечи слился с воплем раненых; большинство бунтовщиков попадали на землю, не успев кинуть камня, остальные бросились бежать. С Моховой выехал конный отряд.

– Конница, руби всех нещадно! – закричал командир.

Я охнул; меня как будто снова ударило молнией. Второй залп пришелся уже в пустоту, картечь осыпала обветшалую Водовзводную башню и опала вниз, как заскорузлая язва.

* * *

Я вышел из города, сел под деревом и уснул. Мне приснилось, будто бы я прихожу в купеческую лавку, а меня встречает знакомый калмык Чегодай, на голове его немецкий парик с красной кисточкой, в руках – лук и стрелы.

– Поторговаться надобно, – говорит калмык. – Сахер торговать хочу. Хороший сахер, выделывают его крепостные арапы из листов речного тростника. Почём возьмешь?

– У меня денег нет, – говорю я. – Но могу заплатить костями бенгальских ткачей. Есть один город, где живет много армян и многоруких идолов; а еще там есть ткачи; ткачи подохли с голоду; при желании можно выдать эту кость за слоновую; несколько миллионов костей; подумай только! Коммерция!

– Нет, так не годится, – качает головой Чегодай. – Давай ты мне лучше башку киримскую принесешь; я за киримскую башку много заплачу.

– Прости, mon frere, – отвечаю я, – но ты же скиф, непросвещенный варвар. Как же ты живешь с такими-то моральными обычаями?

– Да вот так и живу, – смеется калмык. – Вопрос исключительно в том, содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов?

– Христос хотел просветить человечество, – говорю я. – Он пришел к своим, но свои не приняли его и распяли на кресте.

– Ну да, – зевнул Чегодай. – Обычное дело.

Я проснулся весь в поту. Было холодно, накрапывал мелкий осенний дождик. Мимо меня, по дороге, шли рекруты. Пели песню:

Там за холмом, за холмышком Ждет смерть от сабли турецкыя, От пули злой, от чумы и огня. Господи Боже, помилуй меня!

* * *

С солдатской повозкой я приехал, как и обещал, в Черную Грязь. Николай Николаевич встретил меня у китайского забора русским поцелуем, а потом стал рассматривать книги, которые я принес.

– Нужно сверить с реестром, – сказал он, доставая из кармана увеличительное стекло. – Реестр в архивном деле самое важное. Посмотри, вот в этой рукописи повесть об Акире Премудром, сказание об Индийском царстве и Девгениево деяние…

– Я уже посмотрел, – сказал я. – Там еще сказание о Лидии богатой и какой-то «Временник, еже нарицается летописание русских князей»… Многие летописи повторяют одна другую, а иные противоречат. Надо написать книгу, в которой всё было бы расписано по годам, и при этом не было бы разногласий. А потом присовокупить нашу жизнь.

– Нет, нет, ты что, – замахал руками Николай Николаевич, – нельзя писать историю!

– Отчего же?

– Оттого, что мы слабы и неразумны, и наши дела не идут ни в какое сравнение с деяниями древних. У них подвиги были, а у нас что? Срамной бунт? Человечество вымирает; пагубные страсти владеют разумом; обманщики и атеисты пользуются нашей слабостию; может быть, мы живем в последние дни…

– Николай Николаевич, – задумчиво проговорил я. – что вы думаете о видениях? Святой апостол Иоанн был в изгнании на острове Патмос, когда к нему явился ангел и велел передать послание семи церквам…

– Чтобы ты знал, – разозлился историограф, – весь этот бунт начался с того, что какому-то фабричному привиделась во сне Богородица, которая, якобы, сказала, что находящемуся на Варварских воротах Ее образу вот уже тридцать лет никто не пел молебнов и не ставил свечей, и Христос за это хотел послать на Москву каменный дождь, но Она умолила Его послать на Москву всего лишь трехмесячный мор. Этот фабричный поместился на Варварке, собирал деньги на какую-то всемирную свечу и рассказывал всем свой чудесный сон. Вокруг него собрался народ, и вот что из этого вышло – смертоубийство! Господи, за что…

Он вытер рукою слезу.

– Я не говорю о тёмных, непросвещенных людях, – возразил я. – Они находятся в плену предрассудков. Но что если подобные видения овладевают образованным человеком, – что это тогда? От природы это или от знания? Или еще от чего-то? Вы простите, я задаю дурацкие вопросы, потому что я устал, пока ехал в Черную Грязь…

– Вот я глупец! – заволновался Николай Николаевич. – Ты голоден, наверное… Пойдем в дом.

– Спасибо, Николай Николаевич, – сказал я. – Простите, что я пристаю к вам с дурацкими вопросами. Меня мучает тоска. Не поймите меня превратно. Мне почему-то легче среди немцев и чухонцев, а здесь, в Москве, я чувствую себя каким-то придавленным…

– Я напишу в коллегию, – сказал историограф, – что ты сберег старинные книги для потомков. Пойдем в дом. Князь Матвей Дмитриевич привез сюда из Молдавии виноград, персики, померанцы. Они растут в оранжерее. Хочешь посмотреть?

– Конечно. А бенгальский фрукт ананас растет в оранжерее?

– Растет, наверное…

Вы очень добрый человек, Николай Николаевич, хотел сказать я, только очень боитесь беспорядка. По-вашему, во всем должен быть реестр; а по-моему никакого реестра и не нужно, нужно только, чтобы люди любили один другого и были братьями. Но не сказал.

Мы пошли к дому. Было уже темно, и мне показалось вдруг, что вдалеке горит Москва. Я услышал треск рушащихся домов, монастырей; в пламени чернели древние рукописи; на знамени пожарища гарцевал черный всадник на белой кабардинской кобыле. Я протер глаза: нет, всего лишь померещилось от усталости.

 

Глава двадцать вторая,

в которой я становлюсь фаворитом императрицы

Всю осень в Москве хоронили чумных и бунтовщиков. Зачинщиков повесили: дворового, кидавшего наземь шапку, мужика с красной мордой и еще нескольких; многих били кнутом и ссылали в Рогервик. Я всё высматривал среди повешенных или ссыльных гнилоногого, но его нигде не было.

Батурин вернулся в Петербург, а затем уехал в Швецию. Я же служил юнкером в московском архиве под началом историографа Мюллера. Вскоре Мюллера разбил паралич, и в помощь Мюллеру начальником назначили Николая Николаевича.

– Будем прилежно трудиться, – сказал Николай Николаевич, – и Бог вознаградит нас за труды.

Работа в архиве мало чем отличалась от работы в Питере, за тем только исключением, что в Питере я разбирал дипломатические реляции, а здесь нужно было сортировать, переписывать и переводить давно забытые посольские грамоты. Грамоты раскладывались по разным шкафам: переписка с британским двором, с гишпанским, с голландской республикой, с Голштинией, – всему у Николая Николаевича был свой шкаф. Два документа почему-то запомнились мне особенно: разрешение торговать в России «англинскому купцу Осипу Вульфу» и прошение свободного проезда в Персию для «доктора прав Стефана Какуса».

Однажды я получил письмо от Аристарха Иваныча. Едва раскрыв его, я вздрогнул; мне показалось, будто бы вся причудливая желчь моего хозяина вылилась на меня. Аристарх Иваныч писал, что окончательно и бесповоротно разругался со Степаном, который покинул поместье и ушел жить к хоперским казакам, проповедовавшим двоеперстие. Кроме того, Аристарх Иваныч приказывал мне навестить в Москве его дочь и взять у нее сто рублей for spending.

Я приехал к ней. Это была высокорослая и дурная женщина с мускулистыми руками; узнав, кто я, она велела слугам вышвырнуть меня вон. Я упал в грязь и разбил нос.

– Чтобы духу твоего не было в моем доме, – крикнула она уже из окна, – самозванец!

– Послушайте, – начал было оправдываться я. – Я не знаю, кто вам и что сказал, но поверьте, намерения мои предельно чисты. Я не желаю власти и богатства; цель моего существования в том, чтобы служить людям. Я юнкер; я работаю в архиве, в Хохловском переулке. Я учиться хочу… За что же вы гоните меня? Я просто выполнял приказ, переданный мне вашим батюшкой…

– Пошел прочь, скот!

Я сжал кулаки и поднялся с земли. Неизвестное дотоле мне желание поселилось в моем сердце – отомстить.

* * *

История историографа Мюллера была очень простая история. Студентом он приехал в Россию, чтобы заработать денег и выгодно жениться. Однако ж прибыв в Петербург, Мюллер обнаружил, что история своего народа русских в принципе не интересует; вместо этого они проводят время в бесконечных попойках и празднествах.

– Spritzig Volk, – сказал его попутчик, артиллерийский инженер Готлиб, уже в России бывавший. – Императрица Екатерина была женой шведского драгуна; потом русские взяли Мариенбург, и царь Петр собственноручно заколол драгуна, чтобы насладиться прелестями его супруги; она так понравилась ему, что он оставил ей в наследство оба своих царства, Московское и Сибирское.

На резонный вопрос Мюллера, а не возмущена ли русская аристокрация тем, что на троне сидит простая латгальская крестьянка, Готлиб засмеялся и сказал: да, что-то такое было; когда Петр умер, сенаторы собрались, чтобы решить вопрос о новом царе, но несколько гвардейцев сломали дверь и сказали, что если сенаторы прямо сейчас не проголосуют за Екатерину, они также сломают им шею.

Все эти рассказы произвели на студента очень сильное впечатление; ему стало очевидно вдруг, что его призвание – написать историю этого дикого азиатского народа, подобно тому, как Тацит написал историю древних германцев; как говорится, запало в голову.

Вскоре выяснилось также, что помимо русских в России живет еще пара сотен различных Volks, и нужно заниматься не столько историей, сколько Völkerkunde. С этой целью Мюллер поехал в Сибирь и провел в Сибири десять лет. История захватила его, как женщина захватывает мужчину; карты, походы, открытия; он восстанавливал по крупицам, по записям, по рассказам никем и никогда до него не замеченную историю продвижения на восток русских казаков и промышленников; историю не менее великую, чем история покорения Америки. Здесь, в Сибири, где доживали свою жизнь перемолотые колесом фортуны царские фавориты, он нашел свое дело.

Под Иркутском Мюллер заболел. Сердце его, дотоле безотказно работавшее, внезапно стало бешено колотиться; у него начались обмороки, а по вечерам ему становилось страшно безо всякой причины. Он послал вместо себя на Камчатку Крашенинникова, а сам поехал назад.

В Тобольске он получил категорический приказ Академии передать все свои находки и записи адъюнкту Фишеру.

– Не дам, – сказал Мюллер по-российски. – Я не для того написал тридцать томов, чтобы вы их просрали.

Фишер по-российски, впрочем, не говорил; Мюллеру удалось уговорить его оставить ему черновики.

Где-то на Урале уже (в Верхотурье, кажется) он подхватил еще инфлуенцу и пролежал в беспамятстве две недели. Когда он пришел в себя, рядом с ним была женщина, немка.

– Кто лечил меня? – спросил он.

– Мой муж, – ответила она.

– А он где?

– Умер.

Мюллер женился на вдове, вернулся в Петербург и принял русское подданство. Он был переполнен желанием рассказать миру о своей работе. Однако рассказам его почему-то никто не верил.

– Ваши заметки о сибирских народах, безусловно, интересны, – говорили и писали ему его европейские корреспонденты, – но это не совсем то, чего мы ждали. Расскажите правду.

– Правду о чем? – не понимал Мюллер. – Я рассказал вам всю правду. Я историк. Правда – мое ремесло.

– Нет, ну вы нас за дураков-то не держите! – отвечали корреспонденты. – Правду, которую скрывают от нас русские и голландцы. Правду о северном морском пути в Индию. Правду о царстве пресвитера Иоанна, которое, мы знаем, находится где-то на острове между Азией и Америкой.

Мюллер вздыхал и отчаивался – ничего даже отдаленно похожего на песьеглавцев и циклопов он в Сибири не встречал.

Была и другая неприятность. Как-то раз ему поручили произнести на заседании Академии речь по поводу происхождения русского народа. Мюллер честно написал, что Рюрик со двором и дружиною были скандинавы, а само имя «Русь» происходит из чухонского языка. Разразился скандал.

– Какая чушь! – закричал Ломоносов. – Получается, будто бы шведы в древние времена завоевали славян!

– Именно так и было, – кивнул Мюллер. – Mit Feuer und Schwert.

– Послушайте, Мюллер, – сказал Шувалов, – все это как бы странно. Вы знаете, мы со шведами совсем недавно воевали и победили их.

– Да, но ведь так написано в летописях, – начал было оправдываться историограф. – Тогдашние скандинавы завоевали Англию и половину Франции, до Италии доходили даже; в этом нет ничего предосудительного. Почему…

– А по кочану! – заревел Ломоносов. – Потому что нельзя таким безмозглым немцам, как ты, перо в руки давать! Может быть, тебе формальдегиду под нос сунуть, чтобы ты головой начал думать, а не жопой! Арлекин! Педрилло!

Мюллер хотел было дать сдачи и потребовать уважения, но почувствовал обострение сибирской болезни; он нащупал сам у себя пульс, пульс был в три раза быстрее обыкновенного. Ему представилась почему-то картина: где-то посреди Сибири его останавливают песьеглавцы и требуют отдать черновики.

– Делайте что хотите, – вздохнул он. – Мне всё равно.

Уже напечатанную было его диссертацию о происхождении русского народа сняли прямо с печатного станка и сожгли. Ему понизили оклад и лишили званий. Против него выступил даже верный приятель Крашенинников.

Русские просто не понимали вещей, которые он им говорил. Он говорил, что бесценные рукописи гибнут тысячами. Он говорил, что необходимо учреждение, в котором можно было бы хранить исторические документы. В Петропавловской крепости лежали бумаги Меншикова; с каждым новым наводнением они приходили всё в большую негодность. Он сказал об этом коменданту, комендант ответил, что было бы лучше, если бы эти бумаги совсем утонули, во избежание крамольных идей.

На смену популярной в тридцатые годы теории о том, что Рюрик был откуда-то с берегов Балтийского моря, из Курляндии, пришла еще более дикая идея о каких-то роксаланах, явившихся чуть ли не из самой Индии. Мюллер вздохнул и начал разрабатывать восточную версию.

Он хотел было заняться историей Смуты, но ему сказали, что этого лучше не делать: не нужно привлекать внимание к неспокойным временам.

Потом его слова были все-таки услышаны, и его назначили управляющим архивом К. И. Д. Он бродил по Хохловскому переулку, старый, но довольный, бормоча под нос российские и немецкие ругательства.

* * *

Как-то раз Мюллер вызвал меня к себе. Он сидел в кресле, развалившись, словно старая лошадь, проскакавшая без устали несколько верст.

– Поди-ка сюда, – тяжело дыша, проговорил он. – Садись тут, – он указал на какую-то подставку рядом с собою. – По-немецки говоришь?

– Nicht, – отвечал я. – Das nein.

Мюллер вздохнул совсем тяжело, а потом пустился в полудетские рассуждения на тему того, что такое хорошо и что такое плохо. Получалось так, будто бы всё немецкое – хорошо, а всё русское – плохо.

– Письмо мне пришло, – сказал он, вынимая из кармана камзола бережно смятый листок. – Тут говорится, что ты Wunderkind. Что у тебя необычайные способности к язы́кам. А знаешь ли ты, кто адресант сего послания? Пишет мне матушка-императрица и присовокупляет, чтобы я проявил к тебе отеческое внимание и любовь… Хотелось бы знать, юнкер, как ты… дер… пф-ф-ф… в фаворитах… мерзавец… мальчишка…

– Господин советник, – сказал я как можно более вежливо, – я видел императрицу только однажды, в Меншиковом дворце. Почему я знаком ей, мне неведомо. Что же до моих способностей, то да, я страдаю некоторой болезнию, особого рода чувствительностью. Я вижу… разный вздор… Язы́ки всегда легко давались мне, а немецкого я не выучил, поелику не было случая.

– Ну так иди и учи! – гавкнул Мюллер. – Весной поедешь в Лейпциг, в университет. Получишь от меня письмо рекомендательное, к Бёме… Пшел вон!

Тогда многое казалось мне оптимистичным; идея путешествия в Европу вызывала у меня неподдельный юношеский интерес. Мне всё чудилось: я стану искателем приключений, вроде Мирамонда; фортуна ко мне благоволит, и она рано или поздно вознаградит меня за мои неудачи, а главное – избавит от смутного рабского происхождения. Ведь я, казалось мне, честно служу, слушаюсь во всем начальства, стараюсь блюсти моральные законы и, конечно же, заслуживаю замок в конце романа. Но старик Шекспир был прав: фортуна – не приличная женщина, но разнузданная шлюха; в ее действиях нет никакой логики, и она одаривает своим вниманием не тех, кто живет честно, а тех, кто наглее и напористее. Но и в погоне за славой и богатством мы растрачиваем главное богатство, дарованное нам натурой, – богатство человеческих чувств. За ежедневной суетой мы теряем свою способность ощущать, и как следствие – мыслить, ибо чувства являются той тягой, которая приводит в действие мысль. Вместо истинной пищи чувств, коей являются искусства и созерцание природы, общество предлагает нам дешевые развлечения: вино, карты, падших женщин и бесконечные пересуды о том, кто живет с какою несовершеннолетней воспитанницей или кто кого застрелил на дуэли. Это глупая кормежка для двуногих животных, от которой может избавить только одно – безоглядное путешествие вокруг света, которое одновременно является путешествием на дно своей памяти.

 

Глава двадцать третья,

в которой Татьяна Андреевна бьет меня веером

Всю зиму я штудировал Шванвица. Однако чем больше я читал немецкие книжки, тем больше во мне трезвело русское чувство. Рукописи и посольские грамоты, которые хранились в нашем архиве, вдруг обрели для меня ценность. С подачи Николая Николаевича я увлекся темными веками московской истории. «Побрав злато и сребро, казну отца своего, и градьскыи запас весь, – было написано в одной рукописи, – угони на Волочке княгиню Марью, с дочерью и с снохами, княжю Дмитрееву, а княжю Федорову матерь, а сам князь Феодор утекл». Помню еще в другой рукописи о князе, который выехал на поле битвы и рубил врагов мечом, «аки галок в мяч», но какой это был князь и что это была за битва, не помню, хоть убей. Под воздействием этого чтения я начал писать театральные хроники по образцу Шекспировых:

Идем, Шемяка, девственный свой меч Ты нынче обагрил татарской кровью…

Эти хроники я вспоминаю сейчас, понятное дело, скептически. Но мне так хотелось заявить о себе, не людям, окружающим меня, но всем писателям прошлого, как бы сказать им на расстоянии: я могу ничуть не хуже вашего, я такой же как вы; если бы Шекспир и Расин действительно услышали мои сочинения, они бы, наверное, захохотали в гробу с такою силой, что снова умерли бы.

Мне не давала покоя одна мысль: чем я, полукрепостной, привлек к себе внимание Е. И. В.? Уж явно не своею актерской игрой в Заире, тем более, что и роль у меня была эпизодическая. Оставалось одно: кто-то решил похлопотать за меня. Но кто? Иван Перфильевич? Иван Афанасьевич? Батурин? Николай Николаевич?

Вскоре сии размышления вытеснил другой вопрос: где взять денег? Обучение и дорогу в Лейпциг оплачивала коллегия, но за всё остальное, как я выяснил из разговоров, нужно было платить самому. У меня же была только жалкая юнкерская стипендия. Часть денег мне достал Николай Николаевич, но и сам он занял их у князя Кантемира. Я начал писать письма, клянчить по московским знакомым и однажды увидел издали острие Сухаревой башни. Чем черт не шутит, подумал я, постучусь, спрошу.

Михалыч встретил меня со всегдашней своею ворчливостью.

– Питер! А я-то думал, ты помер; пропал незнамо куда…

– Я не Питер, а Семен.

– Да хоть Спиридон.

Вопреки моим ожиданиям, Татьяна Андреевна вспомнила меня и пригласила наверх пить с нею чай.

– Чай стал очень дорогой, – пожаловалась она. – По-французски никто не говорит. Все начали думать вдруг, что ежели не говорить по-французски, то от этого любови к отечеству прибавится.

– Чай так дорог, – отвечал я по-французски, – по причине банкротства Ост-Индийской компании. Лорд Клив, обессмертивший свое имя обороной Аркета, в той же степени обесславил его неумелым управлением; парламент потребовал объяснений. Англичане пытаются во всем добиться монополии, но приводит это только к контрабанде и народному недовольству. Ежели вы хотите знать мое мнение, России нужно покупать чай не у англичан, а в Китае.

– Vous êtes tres intelligent, – улыбнулась хозяйка. – Можно подумать, будто вы сами всё это видели и персонально знакомы с этим милордом… как его… Откуда вы знаете так много?

– Из жу… журнала, – испуганно пропищал я. – Из «Экономического вестника»…

Я рассказал ей о своих затруднениях. Татьяна Андреевна пообещала ссудить мне небольшую сумму, но только с тем условием, что я буду в оставшееся до поездки время приходить к ней и разговаривать по-французски. Покраснев, как рак, я согласился.

Татьяна Андреевна явно была не от мира сего. Рано осиротев, она очутилась в Смольном, здесь ее научили французскому и игре на арфе, а потом выдали замуж за капитана, дальнего родственника Ивана Перфильевича; ныне капитан воевал в Молдавии. Маленькая, похожая на ребенка, она либо сидела, смотрела в окно, причудливо изрезанное московским морозом, и читала lettres de deux amans, либо на нее находила беспричинная веселость, и она начинала хохотать, в шутку колотить меня веером и разъяснять, что означает желтый или зеленый цвет или положение веера; по сравнению с этим языком Шванвиц был легкою прогулкой.

– Ежели дама желает сказать «да», она приложит веер левой рукой к правой щеке, если же мужчина ей несимпатичен, она приложит веер правой рукой к левой. А ежели дама желает сказать «я вас люблю», она ткнет веером в сердце, вот так…

* * *

Кроме меня, в Лейпциг направляли еще двух студентов: Митю Абрезкова и Шмидта. Митя был недоросль из дворянской семьи, обычный русский лоботряс; он приходился троюродным племянником послу в Турции, и рассказывал нам, как с началом войны султан арестовал дядю и посадил его в Семибашенный замок. Потом дядю освободили, и он с почестями вернулся в Россию, получив от Е. И. В. тайного советника, александровскую ленту и двести тыщ рублей чистым золотом.

– Так уж и золотом, – засомневался Шмидт. – Душами, наверное.

Шмидт был лифляндский немец и ехал по рекомендации Мюллера.

Митя тоже был вольтерьянцем, но в его русской голове вольтерьянство почему-то быстро обросло правом на безнравственность и разврат. Он постоянно слюнявил пальцы, а потом нюхал их, как будто представлял себе какой-то запах, возможно, женский.

– Вольтер говорит, – сказал он однажды, – что никаких моральных обычаев нет. Что мораль придумана попами, чтобы дурить народ. Значит, и бога нет. Значит, я могу делать всё, что захочу.

– Вы говорите ерунду, – спорил я. – Вольтер такого не говорил.

– А вот и говорил!

– А вот и не говорил!

Мы с Абрезковым бросались с кулаками друг на друга, а Шмидт швырял в нас снегом, опасаясь, как бы нас не увидели Мюллер или Николай Николаевич. В сущности, мы были еще детьми.

Перед отъездом из Москвы я зашел к Татьяне Андреевне попрощаться и обнаружил в доме у Сухаревой сущий бардак: муж Татьяны Андреевны вернулся с турецкой войны, и теперь его, после кратковременного отпуска, командировали на другой край России, в Татищевскую крепость. Жену на этот раз он решил взять с собой.

– Буду играть киргизам на арфе, – улыбнулась Татьяна Андреевна. – Прощайте, Simon… Видите, как все странно получается: вы на запад, а я – на восток…

– Ecoutez, – вздохнул я, – я хочу вам кое-что сказать… Я… я не такой, как все. Я могу видеть разные события, на расстоянии многих тысяч верст от Москвы… все, что творится на турецкой войне, в Польше или в Швеции, иногда даже в Индии, в Америке… смутно… Вы не должны ехать в Татищевскую. Вы, вы не знаете всего… В этом году там был бунт, и будет еще хуже…

– Вы слишком много читаете газет, – усмехнулась она. – Читайте лучше что-нибудь увлекательное, увеселительное…

Я махнул с досады рукой.

 

Интерполяция четвертая. Письма Звезды Республики

Писано в Париже, 6 фрюктидора VII года

Моя дорогая Натали!

Твои дивные луизианские пейзажи покорили мое сердце. Вдоль дороги несколько белых домов с палисадниками, горят фонари, чуть дальше начинаются настоящие джунгли; тишина; ранний, темный южный вечер, тяжелые запахи цветов, леса, болота; на мягких крыльях неслышно проносятся совы… Вот место, к которому стремится душа любой здравомыслящей девушки, уставшей от городской суеты, от газет, и еще от этой артиллерийской нумерации домов, чёт-нечет; картечь-шрапнель… Знать бы, какой дурак до такого додумался!

Мне кажется иногда, если существует ад, он обязательно должен быть похож на Париж. Вечная грязь, голод, бунт, – и все это с каким-то дьявольским наслаждением, перерастающим в муку. А главное – с гордостью, с искренней верой, что так и надо. Это называется быть патриотом. Патриотизм нынче снова стал в моде, сразу после того, как Фуассак-Латурн сдал Мантую месье Суворову, этому новому Атилле, явившемуся в Цизальпинскую республику из глубин Новгородской губернии. Видела бы ты заголовки сегодняшних газет! «Русская угроза в центре Европы», «Варшавский палач на службе у гофкригсрата», «Отечество снова в опасности», «Второй Тулон», и так далее, и тому подобное. Эти заголовки горячо обсуждаются в клубах, особенно в «Клубе Манежа»; сын грома обещает покарать нечестивых самаритян. «К оружию! К оружию! – так и слышится мне, как бы сквозь сон. – Да огнь снидет с небесе и потребит их».

Истерика сопровождается очередной порцией декретов о подозрительных и неугодных лицах, еще в июне был опубликован список аристократов, подлежащих изгнанию, в него попали неудачники вроде Донасьена де Сада, пару дней назад в разговоре со мной отрицавшего существование бога и относительность морали; бедняга работает суфлером в версальском театре за сорок су в день и не вызывает никакого желания. Жалкий шестидесятилетний старик, худое лицо, изуродованное следами болезней и побоев. Пожалуй, это самая абсурдная жертва революции.

Ежели ты хочешь знать мое откровенное мнение, я считаю, что в истории человечества не было ничего более глупого и безнравственного, чем французская революция. Все произошедшее за последние десять лет не имеет никакого отношения ни к свободе, ни к равенству, ни к братству. С самого начала двигателем революции были страх, ненависть к иностранцам, к Австриячке, к швейцарцам, честно охранявшим Тюильри, и еще голод, элементарное отсутствие хлеба в булочных. Голодные женщины, требующие у короля еды, да разнузданная парижская чернь, которая врывается в тюрьмы и режет глотки невинным священникам, – вот и вся революция. А весь набор великих речей в конвентах и комитетах сводится к пошлому заискиванию перед наэлектризованной толпой. Посмотри внимательно, и ты увидишь, что нет и не было в революции ничего выдающегося, а был только акт коллективного безумия, достойный постройки гигантского Шарантона.

Я сказала так де Саду, а он усмехнулся: «Добродетели революции весьма далеки от того, что дорого спокойному народу». Это и поражает меня более всего – жертва оправдывает своего мучителя! Революционная логика, требование закона времени, – Боже, как же меня раздражает эта дешевая риторика с непременной апелляцией к братьям Гракхам, к высшему существу, к дрянной мистике! Только и слышно: «предназначение», «предначертание», «наша судьба», «рок революции»… Ежели так, то я против судьбы. Ежели так – то вот она я, приходите и забирайте…

Есть правда, которую высокопоставленные революционные чиновники упорно не желают признавать: нас побили на всех фронтах. Суворов взял Милан, теперь вот пала Мантуя, такими темпами русские доберутся до Парижа уже к весне. Египетский поход закончился полным провалом, флот уничтожен англичанами, а сама армия, скорее всего, лежит сейчас полумертвой у подножия пирамид. По крайней мере, об этом выскочке Бонапарте можно смело забыть, его карьера кончена.

Что же до моей собственной карьеры, то она, кажется, идет в гору. Мне доверили первую серьезную роль – афинской царевны в пьесе Расина. Я без конца повторяю роль, стараясь наполнить ее своими живыми мыслями и чувствами; когда я говорю «ах! многим тварям злым, царь, головы ты снес», мне представляется Робеспьер, каким я видела его однажды – клоун в голубом фраке, с застывшей, зализанной улыбкой блаженства на лице; чистоплюй; честное слово, лучше я проведу ночь с де Садом, нежели еще раз увижу подобного добродетельного евнуха, бр-р-р.

Прости, что я так редко пишу тебе и не отвечаю на твои расспросы.

Всегда твоя Жюстина

P. S. Ох! Даже и не знаю, когда это письмо дойдет до тебя, дорогая Натали. И дело тут не в республиканской полиции, как можно было бы подумать (в конце концов, имею я право на частное мнение или нет). Ходят слухи, что английский флот караулит наши почтовые суда, выходящие из Бреста и других атлантических портов. Ежели это правда, то сообщение между двумя континентами может быть нарушено всерьез и надолго. Но я буду и впредь писать тебе, несмотря на обстоятельства. В конце концов, ты моя лучшая подруга, а не какая-нибудь мадемуазель Марс! Целую. Ж.

P. P. S. Вести с итальянских полей всё мрачнее и мрачнее. Суворов наголову разбил нашу армию на подступах к Ривьере, генерал, ею командовавший, убит, остатки бежали на родину, где их ждет, я полагаю, теплый прием не только со стороны журналистов, но и со стороны жандармов.

Там же, 20 брюмера VIII года

Моя дорогая и любимая Натали!

В Париже очередной переворот; якобинцы снова пытались захватить власть; во избежание беспорядков заседание Совета пятисот было перенесено в Сен-Клу; кончилось тем, что в Сен-Клу явился Бонапарт (внезапно вернувшийся из Египта) в сопровождении нескольких гренадеров и заявил, что не позволит кучке террористов диктовать народу свою волю. «Страной правят не террористы, а конституция», – ляпнул кто-то из депутатов, и был немедленно выброшен гренадерами с балкона. Впрочем, и Бонапарту, как я слышала, расцарапали рожу. Всё это случилось буквально вчера, в полдень, однако слухи распространяются по городу крайне стремительно, и большинство, передавая сии сплетни, зевает, как ежели бы речь шла о чашечке кофе с видом на Сену.

Тем временем со мной приключилась странная история. Я возвращалась с репетиции; поздний осенний вечер, слякоть; как вдруг вижу, перед самым моим домом стоит человек в плаще и квакерской шляпе с пряжкою.

– Скажите, сударыня, – спрашивает он, – это улица Комартен?

– Да, сударь, именно так, – отвечаю я.

В этот момент по улице, разбрызгивая грязь, проносится экипаж, который сбивает моего собеседника, тот падает, бьется головой о булыжник и лежит без движения.

– Подлец! – машу я кулаком вослед экипажу, но всё напрасно – карета стремительно удаляется.

Я бросаюсь к квакеру и пытаюсь привести его в чувство.

– Вас сбил какой-то лихач, – говорю я.

– Вот как. Видимо, причиною всему моя усталость. Я несколько дней добирался до Парижа, и теперь, когда моя цель так близка…

Тут он проводит рукой по своему затылку, и я вижу кро-о-о…

Прихожу в себя и обнаруживаю, что лежу в собственной постели, а квакер сидит на моей кушетке и курит трубку.

– Ну, слава богу, – говорит он, – а то я уже начал было волноваться. Вот бы никогда не подумал, что парижские барышни могут быть такими чувствительными. Некоторые ваши женщины приходят на казнь, как на спектакль, с мотками шерсти, смотрят, как гильотина рубит головы, и в то же время вяжут носки.

– Позвольте, любезный, – строго говорю я. – Как я оказалась в своей квартире?

– Вы сами назвали мне адрес.

– Я назвала?

– Да. Вот, мол, мои два окна на третьем этаже.

– Ну, допустим, я вам верю. Постойте, а как же ваша рана? Вы должны немедленно обратиться к доктору!

– Ерунда, царапина. Я уже ее зашил.

– Как это – зашили?

– Обыкновенно, с помощью нитки, иголки и зеркала. Простите, мне пришлось позаимствовать зеркало в вашей ванной комнате. Вы роскошно живете, должен сказать. Ванная, дорогие обои, оттоманка, бронзовые подсвечники. Очень по-республикански.

– Это всё осталось от предыдущего владельца. Мой отец купил мне эту квартиру вместе со всеми вещами.

– Ваш отец – богатый человек?

– Мой отец – честный негоциант.

– Я не сомневаюсь в этом.

Он снял с головы свою квакерскую шляпу, и я смогла внимательно рассмотреть его: блондин, лет тридцати; швед или голландец, зачесанные наперед височки, угловатые скулы, оттопыренные уши; весь он был какой-то нескладный, кривой, как ложка в стакане воды.

– У вас странный акцент. Вы голландец?

– Скажем так: я жил некоторое время на острове Цейлон.

– В самом деле? Что вы там делали? Занимались торговлей пряностями?

– Нет, поклонялся зубу Будды.

Не буду утомлять тебя подробным описанием нашего дальнейшего диалога. Квакер сказал, что его зовут Симон, раскланялся и поспешно сбежал из моей квартиры, как если бы я была не двадцатипятилетней девушкой с достоинствами, а уродливой старухой. На себя бы посмотрел, бош белобрысый!

Собственно говоря, это вся история. Не знаю почему, но она развеселила меня.

Люблю. Целую. Жду твоих писем.

Ж.

P. S. Каковы твои успехи в деле приобщения американских индейцев к христианской вере? Должно быть, это крайне волнующе – рассказывать дикарям о распятом боге, давать им некоторое понятие о европейской музыке и литературе, сознавая всю опасность общения с ними… Это все равно, что прогуливаться в чистом поле в грозу! Ведь они лишены самых простых, основополагающих представлений о культуре и могут превратно истолковать вещи, которые кажутся естественными нам, детям цивилизации…

21 брюмера

Дорогая Натали!

Не успела я отправить вчерашнее письмо, как уже пишу новое; гнев переполняет меня. Сегодня утром в мою квартиру вломилась полиция и перевернула всё вверх дном. По счастью, я успела убрать в тайник твои письма и некоторые другие документы, которые могли бы скомпрометировать меня. Я пыталась возражать и возмущаться, но жандармы сгребли меня в охапку и бросили на кровать, при этом порвали рукав моего греческого платья!

Вскоре после этого в квартиру вошел щуплый человечек в коричневом сюртуке; бледное, бескровное лицо, как будто вымазанное пудрой; словно маска смерти, от которой веет могильным холодом. Он уселся передо мной на стул, закинул ногу за ногу и сурово спросил:

– Где он?

Я в недоумении развела руками.

– Я повторяю свой вопрос, – сказал бледнолицый. – Где человек, именующий себя Симон Мушенбрук, с которым вы встречались вчера вечером?

– Я не знаю никакого Мушенбрука. Я…

– Дорогая Жюстина, я не хочу портить вашу молодую и счастливую жизнь. Но это не относится к вашему отцу. Из-за ваших прегрешений его бизнес, как говорят англичане, может стать национальным достоянием; в конце концов, свой первоначальный капитал ваш отец заработал на поставках оружия и пороха революционной армии, и было бы справедливым, согласитесь, вернуть нажитое незаконным путем состояние французскому народу, так долго страдавшему от спекулянтов. Где он?

– Отец? В банке. И можете не сомневаться, я расскажу ему о беззаконии, которое вы вытворяете. У него немало влиятельных друзей среди директоров!

– Хватит бесить меня! – закричал бледнолицый. – Нет больше никаких директоров! У нас новое правительство, а скоро будет и новая конституция. А вы – предательница, вошедшая в связь с русским шпионом!

– В таком случае, – говорю, – я сообщу о том, как вы унижаете честную французскую гражданку, в прессу! Завтра все газеты выйдут со скандальным репортажем об одном случае на улице Комартен! «Монитёр», «Журналь де Деба», все! И можете попрощаться со своей должностью, господин полицейский инспектор, да!

Бледнолицый какое-то время слушал меня, а потом вдруг расхохотался; более ужасного и уродливого смеха я в жизни не слышала.

– Послушайте, Жюстина, – сказал он, наконец. – Вы мне очень нравитесь, честное слово. Вы такая… непосредственная, незамутненная… Но мне очень хочется сломать вам ноги. Единственное, что останавливает меня в этом намерении, – моя кротость. В конце концов, я получил образование у иезуитов, и некоторые христианские заповеди мне не чужды. Но клянусь богом и чертом, если вы прямо сейчас же не расскажете мне всего, что знаете, я сделаю так, что вам будет очень больно.

Мне пришлось рассказать ему о вчерашнем происшествии.

– Этот человек, Симон, – кивнул бледнолицый, – говорил что-нибудь об Италии или Голландии?

– Нет, но он сказал, что жил на острове Цейлон.

– Очень интересно. Жюль, запиши!

– Уже записал, мессир.

– Даже не знаю по какой причине, но я верю вам, Жюстина. Вы же не лжете мне, верно? Разве может лгать такая красивая девушка? А? Ты как думаешь, Жюль?

– Я думаю, вы абсолютно правы, мессир.

– Но ежели Жюстина солгала нам, мы же не будем ее арестовывать, Жюль, не так ли? Мы просто придем еще раз и… чик-чик… изрежем ножиком ее молодое, талантливое лицо. И она уже никогда не сможет выступать на сцене. Ты согласен со мной, Жюль?

– Как с самим дьяволом, мессир.

Позволь мне, о дорогая Натали, разреветься.

Твоя несчастная Ж.

 

Часть пятая. Ученичество

 

Писано в Сан-Доминго, в декабре 1803 года

 

Глава двадцать четвертая,

в которой я выбираю языки и изящные искусства

Здесь, любезный читатель, я должен, подобно театральному рабочему, опустить занавес и снова поднять его, но уже с другими декорациями. Представь, что житие мое писано теперь уже не полууставом, а немецким шрифтом; вместо московских куполов на горизонте возвышается церковь святого Томаса; а вместо скучного архива – книжная ярмарка.

– Покупайте поэмы древних бардов! – кричал продавец, старик с одним глазом (второй был перевязан грязной тряпкою). – Бушует ирландское море, прекрасная Мальвина сидит на замшелом утесе и оплакивает витязей, ушедших-х в мир иной…

Вдоль дороги, по которой мы ехали в Лейпциг, были видны еще пушечные ямы; где-то здесь лежал и прах моего отца. За десять лет до того Саксония была разграблена; при упоминании Фридриха Прусского каждый второй житель плевался. Но как весна наступает после зимы, так и люди залечили раны, нанесенные войной, восстановили дома и кофейни, мельницы и плотины, и всё закружилось снова, вместе с восходом и заходом солнца.

В Лейпциге было много русских. Причиною этого был давний союз с Саксонией. Сюда отправляли учиться русских дворян, помещая их под строгий присмотр немецкого гофмейстера. Саксонское купечество, по врожденному корыстолюбию, надеялось наградить претерпенный от войны убыток, так что русские студенты за всё должны были платить дороже прочих. Кроме того, через город проезжали все, кому нужно было в Италию, где стоял русский флот, воевавший с турками.

Здесь было также множество поляков. Заняв лучшие места у Ауэрбаха, поляки кричали czesc и стучали кружками. Я молча сидел за соседним столом, пил пиво и разглядывал висевшие на стенах картины. На одной из них был изображен человек верхом на бочке; ноги его сжимали бочку, словно лошадиный круп; бочка невесомо парила в воздухе.

– Знаете, кто это? – раздался голос за моей спиной. – Это Фаустус, знаменитый чернокнижник.

Я обернулся и увидел одноглазого старика, давеча на ярмарке предлагавшего мне купить поэмы ирландских бардов.

– Говорят, будто бы слуги, – произнес одноглазый, усаживаясь напротив меня, – никак не могли выкатить вон по той лестнице бочку с вином, и тог-гда Фаустус сел на нее верхом и силою его чар бочка сама поскакала на улицу. Вы бы не могли уг-гостить несчастного книг-гопродавца стаканчиком вермута? Infaustus, так сказать…

Мне стало жалко его.

– Когда-то я служил в войсках герцога Камберлендского, – вздохнул старик. – И вот, сами видите, что из этого получилось…

Он приподнял свою повязку; под нею была пустая, отвратительная глазница. Я вспомнил мужика с черной бородой, показывавшего мне в Кремле гнилую ногу; запах был тот же, запах войны и разочарования.

– Этот доктор Фаустус, – сказал он, отхлебнув вина, – мог видеть на расстоянии. Он прозревал не только настоящее, но и прошлое; древние герои прих-ходили к нему; он показывал студентам в Виттенберге Гектора, Улисса, Геркулеса, Энея, Самсона, Давида и других-х, каковые появились с недовольным видом, всех устрашив своей г-грозной осанкой, и снова исчезали. Г-говорят, что среди присутствовавших и глядевших на всё это был сам Лютер. А однажды Фаустус вызвал дух прекраснейшей из земных женщин, Елены Троянской… Я не исключаю, что и нынче еще встречаются маги, которые мог-гут силою своих чар перенестись за несколько мгновений в отдаленнейшее место. Но в конце концов все они заплатят за эти поездки… Да, когда-то я служил королю Георгу, – опять вздохнул старик. – А вы, я так думаю, из России.

– Как вы догадались?

– По кресту.

Я торопливо убрал крест под рубашку, во избежание недоразумений.

– Я уже знаком с вашими соотечественниками. Мне особенно запомнился герр Ушаков, питавший некоторую склонность к математике и латинскому. Он умер от болезни, три года тому назад. Жаль, очень жаль… И потом, этот скандал с гофмейстером Бокумом. Выяснилось, что он был мошенником, да. Оставил долг-гов на восемнадцать тысяч и сбежал. И еще я знаю вашего православного духовника, отца Павла, я несколько раз имел с ним диспутацию. Позвольте спросить, вы уже выбрали предмет изучения?

– Языки и изящные искусства, – сказал я. – Я хотел выбрать народное и естественное право, но потом поговорил с Бёме, и вы знаете, он так ругал филологию, что я передумал.

– Языки и изящные искусства! – воскликнул инвалид. – Это просто превосх-ходно! У меня есть все книг-ги, которые понадобятся вам на время вашего Lehrjahre, ученичества… Не желаете ли приобрести мысли славного Юнга, извлеченные из полунощных-х его размышлений, с присовокуплением некоторых нравственных стихотворений… Сумерки сгустились над кладби́щем! Черный вран уселся на замшелую могилу и жалобным криком разрывает душу! Ему не дают покоя сог-гнившие кости мертвецов…

* * *

Среди профессоров был один, которого я до сих пор вспоминаю с нежной благодарностью. Можно сказать, что он был единственным стоящим преподавателем, все остальные были до комизма жалки; всё, что знали они, было повторением вульгарных вещей. Во время экзаменов они брали взятки и потворствовали многочисленным знакомым и родственникам, по их же протекции принятым в университет. Сей же професссор, именем Геллер, выделялся из толпы не только своей причудливой походкой и манерой говорить, но и знаниями. При этом он правильно считал, что главное на лекциях не рассказать какие-то полезности сонливым студентам, а пробудить их ото сна, разжечь в них страсть к наукам.

С этой целью Геллер входил в коллегию, со всей силы бил об кафедру Священным Писанием, а потом начинал кричать.

– Сие есть единственный источник знания! Все ответы на ваши вопросы вы найдете в этой книге. Я вам не нужен! Разрешите откланяться и уйти!

Когда недоумевающие студенты всё же просили его остаться, Геллер успокаивался и начинал длительное и прекрасное рассуждение о том, как нужно правильно читать Библию, какие существуют списки Нового и Ветхого Заветов, и чем отличаются между собою немецкий, греческий и латинский переводы.

– То есть вы хотите сказать, – спросил я однажды, – что не существует единого текста, вдохновленного Богом, а есть несколько кое-как составленных вместе рукописей? Ежели так, возможно ли говорить вообще о боговдохновенности? Где тогда мера, отличающая божественное от человеческого? И не путаем ли мы истину с ошибкой редактора?

– Богословский факультет дальше по коридору, – отрезал Геллер. – Цель же филологической науки в том, чтобы установить факт. Я установил факт, теперь делайте с ним, что хотите.

Однажды я стал свидетелем скандала в коридоре: Геллер спорил с другими профессорами, обвинявшими его в подрыве авторитета лютеранской церкви.

– Ежели бы сейчас сюда явился Лютер, он бы немедленно обнял меня и взял за руку, – огрызнулся филолог. – Ибо я честно продолжаю его дело, вырывая заблудшие души из тьмы и предавая их свету. Позвольте откланяться!

 

Глава двадцать пятая,

в которой к нам приезжает новый гофмейстер

Немцы свято убеждены в том, что они самый лучший народ на земле, что они избраны для этой роли Богом, и это определяет всю их жизнь и работу. Эта их черта завораживает, словно течение воды в Эльстере. Каждый немецкий шаг, каждое слово дышат непоколебимостью веры. Немцы никогда не будут, в отличие от русских, рассуждать о своем призвании, сомневаться, размышлять, нравственно они поступают или безнравственно, они просто будут поступать. Немец хочет жить хорошо, сытно, достойно; если привычный образ жизни отобрать у него, он будет жаловаться, скандалить, подаст в суд, но не остановится, пока не вернет свои привычки, включая набитую табаком трубочку и шлафрок.

Разница в национальном характере часто была причиною ссор в нашем пансионе. Не было дня, чтобы кто-нибудь из нас не ссорился с германскими отпрысками. То Абрезков уходил распутничать и возвращался с разбитою рожей, то я во время коллегии начинал зачем-то спорить с преподавателями. Все показывали на нас пальцем, словно на каких-нибудь варваров. Хуже всего было то, что по матрикулам мы были приписаны к польской нации, и дрались уже с поляками, и не по бытовым пустякам, а по политическим разногласиям. В таких случаях рукава засучивал даже смиренный Шмидт. Кончилось всё тем, что в наш пансион из Дрездена явился русский посланник, князь Белосельский.

– Клянусь богом, – раздраженно проговорил он, – я прикрою вашу лавочку… Да вы представляете хотя бы, во что обходится казне ваше содержание, недоумки!

– Осмелюсь заметить, ваша светлость, – возражал я, – что источником неприятностей является плохая организация уроков. Какой нам смысл посещать, например, историческую коллегию, если Бёме тараторит так, что его слов даже немцы не разбирают. Любую свою речь он сводит к панегирику императору, а русских называет нацией рабов и грабителей… Зачем он унижает нас? Сделайте милость, назначьте нам русского гофмейстера и не приписывайте к полякам…

– Будет вам гофмейстер, – буркнул Белосельский. – Едет уже, ждите…

Посланник был по уши в долгах, и более всего его заботил сейчас приезд жены, с которой он был в размолвке; жена, по слухам, была очень богата. Но через неделю, действительно, из Петербурга, через Ригу и Митаву, приехал новый гофмейстер, с целою кучей свертков, сундуков и футляров. Стояла невыносимая летняя жара. Мы вышли встретить его и помочь с вещами.

– Осторожнее, не разбейте микроскоп, – сказал гофмейстер, выходя из кареты. – Этот микроскоп когда-то принадлежал самому Линнею…

– Карл Павлович! – ахнул я.

– А, Мухин! – запросто сказал Книппер, вытирая пот с лица. – Ну, показывайте ваше общежитие…

* * *

Дом Крохауфов по Иоханнесгассе, в котором мы жительствовали, был в два этажа, мы жили по двое в одной комнате. Я жил в одной комнате со Шмидтом. Здесь было тесно, темно и душно. Мы вошли. Карл Павлович заботливо прикрыл за собой дверь.

– Считаю своим долгом расспросить о вашем здоровье, – ласково сказал он. – Пьете ли вы какие-нибудь лекарства от вашего… недуга?

– Вы спрашиваете не потому что заботитесь обо мне, – недовольно отвечал я, упав на постель, – а потому что знаете мой секрет. Вам известно, что я знаю результат сражения задолго до того, как самый быстрый гонец проскачет несколько тысяч верст с донесением, до того, как это станет напечатанным в газетах. И вы хотите знать, использовал ли я этот дар, чтобы улучшить свою бессмысленную жизнь? Нет, я ничего такого не сделал, потому что это не дар, а проклятье. Потому что после каждого такого виденья меня трясет, словно ураганом, и единственное мое желание состоит в том, чтобы избавиться от этого окаянного телевизора, который сидит в моей башке! Довольны ли вы теперь моим признанием? На что вы рассчитываете? Что я вдруг возьмусь за ум, стану немцем и помогу вам обогатиться? Признайтесь, вы приехали только потому, что увидели мое имя в списке…

– Господи, мальчик, – пробормотал Книппер. – Я и не думал, что всё настолько плохо… Нужно что-то делать с тобою, нужно отправить тебя на воды… Показать немецким врачам. Может быть, даже иезуитам. Я слышал, они понимают в таких вещах…

– Нет, – сказал я, – мне никто не поможет, тем более иезуиты. Я могу видеть некоторые события еще до того, как они произойдут. Я долгое время не понимал этой своей способности, пока однажды, в Москве… неважно… Завтра папа издаст буллу; генерал иезуитов будет арестован, а имущество ордена передано светским властям.

– Господи! – снова воскликнул Карл Павлович. – Вы можете стать личным советником императрицы, или великим полководцем, наконец, можете просто играть на бирже, зная почему поднимется или опустится цена на те или иные товары и акции. Мы можем заработать миллионы!

– Нет, – повторил я, – этого не будет. Я не хочу. Я хочу быть обыкновенным человеком. Хочу учиться, работать, жениться на какой-нибудь веселой немке и смотреть, как она суетится на кухне, и как мой ребенок сидит по полу и сосет палец. Я хочу просто возделывать свой сад и быть счастливым, понимаете?

– Понимаю, – кивнул он. – Я тоже трудился всю свою жизнь, я мечтал основать собственный театр, а кем я стал? Аптекарем… Ежели вы не хотите помочь себе, помогите всем остальным людям; помогите тем, у кого нет денег, или кто страдает от войны, от насилия… Вы можете предотвратить страшные вещи, можете изменить ход всемирной истории, а вместо этого вы лежите здесь и хандрите, и мечтаете о простейшей животной жизни… Вы забросили актерские занятия, забыли своих товарищей, предали муз… И чего вы хотите: чтобы я вас жалел, гладил по голове, как тогда, три года назад в Петербурге…

– Вы не гладили меня по голове, полноте, – резко оборвал я его. – Я был для вас тем же, чем и другие мальчики, – гнилым мясом, которое привезли в вашу богадельню и сбросили на ваше попечение, только затем, чтобы это мясо не бродило по Петербургу и не смущало оборванным видом иностранцев, которые должны видеть столицу во всем ее блеске и великолепии. А теперь вы обнаружили, что на мне можно заработать, и никак не можете выбросить эту мысль из головы. Но я вам уже сказал: нет, я не буду играть на бирже или угадывать лотерейные номера. Я буду просто жить своей жизнью, буду существовать так, как будто я ничего не вижу и не знаю, потому что это никому не интересно. Всем на самом деле плевать на войну и насилие; подумаешь, несколько миллионов мертвых бенгальцев, или целые американские народы, вырезанные англичанами, или армяне, ежедневно истребляемые турками, или магометанские женщины, убитые сикхами, или резня в Балте, – да кого это волнует? Салтычиха запорола до смерти тридцать восемь человек, она жгла прислугу щипцами и кипятком, била поленом, рвала волосы, а все остальные просто смотрели и поддакивали, словно так и надо… Это происходило на глазах сотен людей, в центре страны, в Москве, при трех императорах, и никто даже не подумал обратиться в полицию. И не нужно было никаких фантастических способностей, чтобы остановить это безумие, но никто почему-то не увидел происходящего! Всех интересует только своя собственная жизнь, свое теплое место в канцелярии и своевременное повышение в чинах, а когда ты говоришь людям, что нужно присмотреться к неправильности мироустройства, они называют тебя чересчур умным, странным и подозрительным. Вот и я буду жить такой жизнью! Да! Чтобы ни о чем не думать, не волноваться, не вскрикивать по ночам…

– Милый мальчик, – опять грустно и ласково сказал Карл Павлович, – я все понимаю, es naturlich… У вас сейчас просто такой возраст; юношеские соки, текущие внутри вашего организма, заставляют вас думать, что мир несправедлив. Вы страдаете от нехватки внимания, от сложностей первого жизненного выбора, вам хочется любви, и оттого все благопристойные мысли в вашей голове сметены бурею и натиском чувств. Но поверьте мне, пожившему человеку, эти чувства необходимо обуздать. Иначе в вашей жизни не будет ничего: ни семьи, ни дома, ничего; а будет только выжженная вами самим дорога за вашей спиной, и оглядываясь назад, вы будете изумляться, как же так вышло, что вы разрушили и разломали в порыве жажды справедливости вашу собственную жизнь. Эту жизнь вам никто не заменит и не продлит, жизнь одна, и вы будете только раскаиваться, оттого, что вовремя не смогли направить течение сих юношеских соков в нужном направлении. Мир плох, что ж, но мир и хорош также; посмотрите по сторонам: вот поют птицы, вот растут цветы, вот лейпцигский булочник поет свою глупую песню… Решите, ради чего вы хотите жить, ради любви или ради правды. Любовь – часто обман, никто не спорит. Но правда – это яд, который отравит всю вашу жизнь и в итоге убьет вас, и вы всё равно ничего не добьетесь…

– Уходите, Карл Павлович, – задумчиво пробормотал я. – Нам надобен гофмейстер, а не исповедник. Если мне нужно будет исповедаться, я пойду к отцу Павлу.

Книппер тяжело вздохнул и пошел к двери, но потом остановился и спросил:

– Ежели вы можете видеть будущее, по-настоящему, без цыганщины, скажите: удастся ли мне исполнить свою мечту и основать свой театр?

– По этому поводу не переживайте, – отвечал я. – Ваше имя станет гордостью русского театра.

– Ну, слава богу! – довольно проговорил он. – Gott sei dank!

 

Глава двадцать шестая,

в которой меня спасает святая Женевьева

С каждым днем мне становилось всё хуже и хуже. Я почти не спал, а если засыпал, мне чудились звуки выстрелов. Карл Павлович прикрывал меня, как мог, но этого было недостаточно. Однажды Шмидт нашел меня лежащим на полу, с пеною у рта.

– Вы кричали всю ночь, – сказал он. – Всё вспоминали какую-то Татьяну Андреевну. Вы больны, Мухин. Я должен сообщить посланнику.

– Нет, – я схватил его за лацкан, – ты будешь молчать. Иначе, клянусь богом, я размозжу твою лифляндскую башку об стенку, понял?

Учеба уже не доставляла мне прежнего удовольствия. Я часто слонялся по Лейпцигу без цели, пока однажды не забрел в кофейню Шрёпфера. Была поздняя осень, слякоть. Я купил кофе, взял газету и начал читать. Внезапно одна статья привлекла мое внимание.

Гражданская война в России

Некто Эмилиан Пугачев, казацкий маркиз, владевший землями по ту сторону Волги, объявил себя воскресшим императором Петром, скончавшимся, напомним, двенадцать лет назад от геморроидальных колик. Такая нехитрая реклама привлекла на его сторону казаков и татар, давно мечтающих освободиться от русского гнета. Многотысячная армия Пугачева овладела близлежащими замками, после чего осадила Оренбург, являющийся столицей Великой Тартарии. Из своей казацкой ставки, более напоминающей юрту монгольского хана, мятежный маркиз рассылает послания, призванные укрепить веру народа в воскресение любимого императора. Всадники Пугачева наводнили весь юг и восток России; по свидетельствам очевидцев, окровавленный казацкий штандарт с волчьим хвостом и медвежьей лапой видели уже в районе Казани и Тамбова.

Официальный Петербург никак не комментирует данную информацию. Наш корреспондент в Москве, профессор истории Мюллер, сообщает, что казацкий бунт в этой провинции – привычное дело, но на сей раз масштаб восстания ужасающ, как и зверства, творимые мятежниками. Пугачев собственноручно казнит всех, кто отказывается присягать ему на верность; его подручные жгут дворянские гнезда, насилуют благородных женщин, а с мужчин живьем сдирают кожу, рубят саблями и выкалывают глаза.

Показательна в этом смысле судьба некоей Татьяны Елагиной, русской дворянки, родственницы директора русского императорского театра. Ворвавшиеся в Татищевский замок повстанцы на глазах бедной женщины повесили ее мужа, после чего маркиз сделал Татьяну своей наложницей, при всех называя Елагину новой императрицей и государыней. Это привело к недовольству казацких бургомистров, посчитавших, что Елагина имеет слишком много влияния на их вождя. В пасмурную татарскую ночь казаки проникли в императорскую юрту и застрелили несчастную из пистолетов.

Это уже не первый случай, когда подданные императрицы Екатерины отказываются признавать легитимность ее власти. Напомним, в прошлом году стало известно о побеге Морица Беневского, польского графа, сосланного русским правительством на Камчатку за участие в движении конфедератов. Здесь, в Петропавловске, воспользовавшись страстью влюбившейся в него дочери сибирского губернатора, Мориц организовал дерзкое восстание, целью которого был захват власти во всей Сибири и дальнейший поход на Москву, в надежде посадить на престол юного принца Павла. Однако силы оказались неравными, и, окруженный на Камчатке сибирскими татарами, лояльными Екатерине, Беневский и его сторонники были вынуждены бежать на захваченном фрегате. Обогнув Азию и Африку, мятежники благополучно прибыли в Европу, где были ласково приняты при французском дворе. Мориц Беневский в данный момент планирует вернуться на родину, чтобы принять участие в освободительной войне польского народа.

Итак, русский вопрос на сегодняшний день состоит в том, что предпримет императрица Екатерина для отражения нападения своего покойного мужа, внезапно явившегося, словно кошмарный призрак, из небытия. Ситуация осложняется тем, что русская армия скована затянувшейся войной с Турцией. Русские то переходят Дунай, то возвращаются на исходные позиции, не решаясь на штурм Константинополя. По свидетельствам некоторых источников, недовольство русской царицей зреет не только в народе, но и среди петербургских дворян. В Петербурге, отмечает наш источник, существует две партии: национальная русская партия, возглавляемая братьями Орловыми, и прогрессивная западная партия, предводительствуемая министром иностранных дел графом Паниным; вопрос в том, кто возьмет верх, военные или дипломаты, гораздо больше волнует завсегдатаев Зимнего дворца, нежели мятежный казацкий маркиз.

Напомним также, что император Петр скончался при загадочных обстоятельствах и, по мнению наших источников, был задушен Орловыми, организовавшими переворот и коронацию Екатерины. Также десять лет назад при попытке к бегству был убит русский царь Иван, проведший всю жизнь в железной маске в Шлиссельбургском замке, куда он был заключен еще младенцем. Эти убийства (равно как и воскресения) серьезно вредят образу просвещенной России, который усиленно пытается создать в Европе regina rugorum. Следует признать: несмотря на свое немецкое происхождение, Екатерина быстро подпала под власть русских обычаев, приняла православие и стала одной из самых суровых правителей могущественной азиатской державы…

Странное чувство поглотило меня. Ведь я знал, я предчувствовал, предвидел, что так и будет, и не сделал ничего, чтобы предотвратить неизбежное. И теперь я один, совсем один, без сочувственника, без единой живой души, способной дать утешение моему разбитому сердцу…

– Die Kosaken! – раздался рядом со мною женский голос. – Господи, как же интересно, должно быть, жить в этой Сибири!

Я поднял глаза и увидел за соседним кофейным столиком немецкую девушку, читающую точно такую же, как у меня, газету.

– Вы так считаете? – раздраженно проговорил я. – По-вашему, это интересно? Расстрелы людей? Насилие? Деспотия?

– Конечно, – невозмутимо кивнула она. – Ведь это так будоражит кровь! Воспользовавшись страстью влюбившейся в него дочери… Ах, как много я бы отдала за то, чтобы быть дочерью сибирского губернатора! А эта женщина, Татьяна, ведь она стала королевой казаков; какая судьба! Ради такой судьбы и умереть не жалко… Всё лучше, чем ничего не делать и пить дурацкий кофе…

На ней был костюм амазонки; из-под маленькой треуголки выбивались каштановые волосы; настоящие волосы, не парик, подумал я. Она была красива; но ее лицо немного портил маленький, вздернутый нос, усыпанный рыжими веснушками.

– Россия совсем не такая, как вы ее себе представляете, – сказал я. – Это угрюмая, северная страна, и жители ее самые обычные люди, более всего размышляющие о бытовых нуждах. Ich komme aus Russland…

Честно говоря, я с трудом помню всю ту ахинею, которую я нес потом. Я рассказал ей, что я учусь в университете по личной протекции Е. И. В., что я знаком с графом Паниным, и что я состоял на службе в русской коллегии иностранных дел, и еще что я вожу дружбу с калмыцким генералом.

– Я Фефа, – сказала амазонка. – Странное имя, правда? Мой отец некоторое время служил французскому королю, в жандармерии. А потом началась война, король заболел и дал обет в случае выздоровления построить новую церковь в честь святой Женевьевы. Не знаю, святая помогла или лекарства, но Людовик выздоровел. А тут как раз родилась я. И отец решил назвать меня тем же именем, чтобы подольстить королю, наверное. Это по-французски Женевьева, а по-немецки Фефа, просто Фефа.

Фефа рассказала, что играет и поет в любительском театре.

– Вообще, мы обычно играем только водевили, причем я обыкновенно играю мужчин, ха-ха-ха, но на этот раз мы решили поставить историческую пьесу, про одного немецкого рыцаря, Götz von Berlichingen… Приходите к нам на репетицию; Гогенталише-хаус, рядом с площадью…

Я сказал, что тоже играл в Петербурге в придворном театре.

– Мой отец, – продолжала болтать она, – нанял мне учителя пения, signor Manservisi. Он думает, если выполнять мои желания, то и я выполню его прихоти, стану послушной девочкой и меня можно будет выгодно выдать замуж. Как бы не так! Я сбегу, обещаю, сбегу, и буду выступать в Париже, и петь для самого дофина… А вы в России катаетесь на коньках? Говорят, Мария Антуанетта лучше всех на свете катается на коньках…

Я усмехнулся: мне вспомнилось письмо, однажды попавшееся мне на глаза в архиве К. И. Д.; автор письма, английский доктор, всё мечтал о пышногрудой русской красавице на коньках. Фефа тоже засмеялась. Мы начали прощаться; она встала; она была выше меня почти на целую голову.

* * *

Вскоре ударили рождественские морозы. Фефа несколько раз таскала меня на репетиции Берлихингена, а потом на каток. Всюду она представляла меня как своего рыцаря и поклонника, себя же называла frouwe, прекрасной дамой; ей нравилось такое распределение ролей. При этом любой разговор о чувствах, тем более о физической близости, она прерывала быстрым переходом на другую тему.

У Фефы была врожденная способность управлять окружающими ее людьми, заставлять их делать то, что ей нравится. Ее театральный кружок состоял в основном из любителей дремучей немецкой старины; странным образом они мешали эту старину с революционными идеями, с Руссо, с дрянной мистикой. Мне было смешно слушать их разговоры. Почему-то я чувствовал себя всё повидавшим и всё перечувствовавшим стариком. Но мне нравилось быть рядом с нею, нравилось видеть перед собою ее каштановые волосы, слышать вечно пустой и бессмысленный треп о высоте поэзии и чистоте дружбы.

Мне стало лучше; возможно, думаю я сейчас, мою болезнь приглушила юношеская любовь, а, возможно, на мое возвращение в мир живых из призрачного небытия повлиял тогда дух царившего в Саксонии лютеранского Рождества, запах елей, звон стеклянных игрушек, свет Вифлееемской звезды и вкус немецкой еды, влетавшей нам, русским студентам, в копеечку.

 

Глава двадцать седьмая,

в которой я не верю в вечную жизнь

Именно в тот сочельник я познакомился с Фефиным отцом, типическим зажиточным немцем, большой шишкой в каком-то саксонском департаменте; во главу любого дела герр Гауптман (так его звали) ставил прагматическую полезность вещей и людей. Представь себе, любезный читатель, безусое, безбородое лицо, лоб, переходящий в небольшую лысину, сильно выступающие назад виски, стоящие вверх седые волосы и всепоглощающую дотошность. С порога он задал мне кучу вопросов и разве что не обнюхал меня, дабы выяснить, что я за фрукт.

– Зимёнхен – внебрачный сын татарского губернатора, – вдруг ляпнула Фефа, хохоча и втаскивая меня за руку в гостиную, где уже собрались гости. – Его отцу принадлежат все земли между Доном и Волгой…

Ошеломленный, я стоял в немецкой гостиной, среди не менее ошеломленных мною немецких гостей, слушавших Weihnachtsoratorium в исполнении приглашенного певца:

Ich will nur dir zu Ehren leben, Mein Heiland, gib mir Kraft und Mut, Dass es mein Herz recht eifrig tut! [169]

Фефа водила меня за ручку от одного гостя к другому, всем показывая и всем представляя, словно я был каким-то диковинным животным или краснокожим американцем в перьях. Я краснел, и от этого становился еще более похожим на дикаря. Улучив минуту, я вытащил Фефу на балкон и высказал ей всё, что думаю. Было холодно и светло; искрился снег, во всех лейпцигских домах горел свет, играла музыка.

– Прости, – сказала она, ласково потрепав меня за ухо. – Мне казалось, это забавно.

– Ничего забавного в этом нет, – дерзко отвечал я. – Я вам, сударыня, не игрушка. Не смейте играть со мною.

– Вот как, – столь же дерзко усмехнулась она. – Очень жаль. Я думала, вы другой, не такой, как все. Что вы отважны и готовы на подвиг, а вы, оказывается, такой же зануда, как и они.

– В чем же вы видите подвиг? В том, чтобы взбаламутить рождественский вечер глупой выходкой?

Всё-таки немцы странные люди, подумал я. В юности они способны на отчаянное безумство, на бунт, но потом почему-то успокаиваются и начинают eifrig arbeiten.

– Вам меня не понять. Мой отец не слушает меня, никогда не слушает! Я говорила, что я сама буду петь, а он притащил сюда какого-то пономаря, у которого ни голоса, ни слуха!

В самом деле, куда мне было понять ее. У меня и отца-то никогда не было.

Stärke mich, Deine Gnade würdiglich Und mit Danken zu erheben! [171]

– Всё это глупости, – сказал я. – Я не дворянин. Я даже не бастард. Я никто. Но даже если бы мне предложили стать королем мира, я отказался бы, ибо более всего я почитаю равенство всех сословий, а помещичество, особенно русское помещичество, кажется мне омерзительным чудовищем, гидрой, жрущей свою родину. Я не верю ни в бога, ни в черта. Я верю только тому, что где-то на свете есть человек, способный увидеть и понять то же, что и я. Я не знаю, почему, но мне кажется, что вы можете это понять: понять, что человек должен жить не ради себя, не ради денег, не сиюминутной выгоды, а ради идеи, ради какой-то великой, возвышенной идеи – идеи о том, что мир должен быть справедлив и зло должно быть наказано, и что нужно не богу молиться и не Христа славить, а совершенствовать мир, открывая людям глаза на их пороки и создавая возможности для исправления этих пороков. Вот чего я хочу. А вы… вы мучаетесь оттого, что вам не дали выступить перед этою толпой, капризничаете, злитесь на отца… Но это просто юность, просто желание самоутверждения. Ведь на самом деле вы хотите не этого. Вы хотите и можете больше. Вы хотите выступать не в семейном кругу, а в больших театрах. Вы хотите, чтобы вас слышали и рукоплескали вам тысячи людей. Потому что это ваше предназначение – вести людей за собой, показывать им путь к свету, к гармонии. Вот ради чего нужно жить. Вот в чем смысл человеческого существования.

Она стояла, опершись руками на балкон, закутавшись в дорогую персидскую шаль, и задумчиво глядела вдаль. В ее глазах блестели слезы, блестел лежавший под ее руками декабрьский снег. Впервые в жизни мне стало по-настоящему страшно – страшно от того, что я сам только что сказал, от слова, которое способно перевернуть или уничтожить Вселенную.

– Всё совершенно так, – наконец проговорила Фефа. – Вы как будто заглянули мне в душу. Мы суетимся, ищем мелкой выгоды, а на деле созданы для великой, вечной славы.

* * *

Должен рассказать о другом значительном событии, также произошедшем со мною в Лейпциге. Как-то раз Абрезков предложил мне пойти с ним в биллиардную; я согласился. К моему удивлению, биллиардная оказалась в уже знакомой мне кофейне Шрёпфера. Мы сыграли две или три партии, как внезапно дверь отворилась, и в комнату вошел сам хозяин, облаченный в желтую мантию навроде церковной; на голове его был красный колпак, изображавший, очевидно, митру.

– Господа! – воскликнул он. – Позвольте представить вам последнее научное изобретение – электрический призрак!

Шрёпфер махнул рукой, и слуги вынесли в биллиардную некий прибор, являющий собой стеклянный шар, с проволокою и ручкой. «Это же лейденская банка, про которую рассказывал Батурин!» – догадался я.

– Сейчас, – сказал Шрёпфер, – посредством сего электрического прибора я вызову из небытия дух великого курфюрста. Должен предупредить, что сие зрелище не для слабонервных, и ежели вы страдаете душевными расстройствами, падучей или мигренями, рекомендую вам заблаговременно удалиться.

Никто не ушел. Закрыли ставни и погасили свечи, оставив только одну. Шрёпфер начал крутить ручку и вполголоса бормотать заклинание, на египетском, как он утверждал, языке. Сверкнула молния, раздался взрыв.

– Фридрих Вильгельм Бранденбургский! Взываю к тебе, о покоритель поляков и шведов! Слышишь ли ты меня?

– Кто потревожил покой великого курфюрста? – послышался откуда-то снизу тихий, но отчетливый голос. – Неужели вам неизвестно, что нельзя вмешиваться в преисподнюю; сие чревато неприятностями для мира живых?

– Я вызвал твой дух, Фридрих Вильгельм, – проговорил Шрёпфер, – чтобы узнать судьбу Германии… По каким знамениям узреть нам наше предначертание, чтобы исполнить волю Ормузда и Тота? Кто избран быть нашим вождем: Саксония или Пруссия?

– Род лукавый и прелюбодейный, – сказал электрический призрак, – не будет вам никакого знамения, кроме знамения Ионы пророка. Как Иона был в чреве кита три дня, так и Германии предстоит три ужасные войны. После первой войны враг захватит всю страну, и побежден будет только под стенами Лейпцига; после второй падут бранденбургский и саксонский дом; а после третьей и Берлин, и Дрезден будут разрушены до основания…

После кофейни мы пошли к Фефе домой, пить чай.

– Ну, и что ты про это думаешь? – спросила Фефа.

– А что тут думать? – недовольно сказал я. – Обыкновенное мошенничество. Шрёпфер крутит ручку, а в подвале сидит актер, изображающий курфюрста, который вещает замогильным голосом и пророчествует всякую глупость.

– То есть ты не веришь в магию, в переселение душ и прочее?

– Нет, не верю.

– А в алхимию и обретение вечной жизни посредством философского камня?

– Нет.

– А я бы вот хотела жить вечно, – засмеялась Фефа. – Всегда быть молодой и красивой. Это было бы замечательно!

Я вышел от Фефы поздним вечером и пошел к себе в общежитие, на Иоханнесгассе. На одном заснеженном перекрестке кто-то окликнул меня. Я посмотрел по сторонам и увидел вдруг Станислава Эли, с которым познакомился в доме у Ивана Перфильевича.

– Зимёнхен, – сказал Эли, – ты не дольжен сомневаться. Wir sind in der Nähe Erwachen, wenn wir träumen, wir träumen.

Я холодно поклонился. Что он делает здесь, в Лейпциге?

– Я еду в Прагу, – пояснил богемец. – Вуйек приказал нам малу дедищность.

 

Глава двадцать восьмая,

в которой я амурно капитулирую

В январе мне исполнилось восемнадцать лет. Я решил все-таки пойти на Гайнштрассе, к нашему духовнику, и исповедаться. Отец Павел принял меня ласково и спросил, какой вопрос меня волнует.

– Я хочу спросить у вас про ветхозаветных пророков, про Исайю и Иезекиля, – осторожно начал я. – Отчего им были видения о четырех существах, шестикрылом серафиме и седьмом небе?

– Оттого, что наш мир находится во тьме, – сказал священник. – Люди предали Единого Бога и стали служить языческим богам. Деньги, власть и удовольствия – вот имена сих богов. Но поклоняясь им, человек погружается во тьму. И потому Господь посылает время от времени своих пророков, чтобы они образумили его заблудших детей и наставили на путь истинный.

– А сейчас Бог может послать пророков?

– Нет, – пожал плечами отец Павел. – Сейчас не может. Сейчас пророки не нужны. Сейчас у нас есть Церковь, и она заменяет пророков.

Мне захотелось сказать ему что-нибудь дерзкое, в вольтерьянском духе, но я сдержался. В конце концов, это была русская церковь.

* * *

Как-то раз дверь моей кельи на Иоханнесгассе открылась, и в комнату вошел Карл Павлович. Я вскочил с кровати, выронив книгу, которую читал; кажется, это был Пуфендорф.

– Это здесь, – сказал Книппер не мне, но своему спутнику, вошедшему вслед за ним.

– Спасибо, гофмейстер, – отвечал спутник по-российски. – Вы свободны.

Приезжий был одет в темный дорожный плащ и широкополую шляпу, наполовину скрывавшую лицо; кроме того, глаза его прятали круглые черные очки.

– Ну, ты вымахал, брат, – тихо проговорил он, снимая очки, – усы вон уже. Ты был ловким чертом, когда в Питере мне служил… Говорят, ты преуспел в изящных искусствах и выучил немецкий. Что ж, сие весьма полезно…

– Василий Яковлевич! – закричал я во весь голос. – Что вы тут де…

– Тихо, дурак! – рявкнул Батурин. – Я приехал по важному делу. Собирай свои вещи, поедешь со мной; мне надобен помощник.

– Я не могу, – сказал я. – У меня учеба…

– Учеба подождет, – отрезал он. – Да сядь ты уже! Слушай. Я рассказывал тебе о наших польских делах. Многим магнатам не нравится Россия. Есть один литовец, Пане Коханку, из Радзивиллов; богач, бабник, властолюбец, шутник; наши выгнали его из родового поместья; он бежал за границу, к туркам; сами же поляки признали его врагом отечества; он пришел к нам, начал просить абшид; Никита Иваныч ему поверил; Радзивилл вернулся на родину и стал опять мутить. Его опять выгнали; некоторое время он был в Германии, писал всем письма: французам, императору, туркам, даже крымскому хану писал; и у всех просил денег и войска, чтобы вернуть земли и должности, которые у него отобрали. По слухам, он теперь в Италии… Поедешь со мной в Венецию; нужно найти этого литовца, пока он не натворил делов… Я бы и один поехал, но у меня с итальянским языком полный швах, а ты, я помню, кое-как изъяснялся… Ну что, согласен?

– В Венецию? – простонал я. – Не могу, хоть убейте… Вы же знаете, Василий Яковлевич, я болен…

– А, дама сердца! – догадался Батурин. – У меня тоже была когда-то… дама…

Я сказал, что читал в газете про Татьяну Андреевну; Батурин вздохнул, потом достал платок, высморкался и молча кивнул.

– Буду откровенен с тобою, юнкер. Ты хорошо знаешь положение дел при дворе, знаешь, что Панины не ладят с Орловыми, и что позиция Панина слаба; ежели императрица снимет Никиту Иваныча, полетят головы, и первой будет моя. Успех же венецианского предприятия может помочь вернуть расположение Екатерины Алексевны…

Он замолчал. Я тоже умолк. Так продлилось около минуты. Потом где-то далеко начали бить городские часы.

– Василий Яковлевич, – сказал я, наконец, – ежели коллегия решила анлевировать этого литовца и потребно мое участие, я готов к действию. Один человек сказал как-то, что единственно приличная русскому человеку авантюра состоит в том, чтобы верою и правдой служить Е. И. В. Но вы должны мне пообещать, что сие временно и что я вернусь в Лейпциг.

Батурин протянул мне руку.

– Даю тебе честное слово! – воскликнул он. – И да, обещаю похлопотать о небольшой прибавке к твоей стипендии. В конце концов, К. И. Д. нуждается в образованных сотрудниках…

* * *

Я пошел в Гогенталише-хаус, чтобы проститься с Фефой. Немцы всё репетировали свою модную историческую трагедию.

– Es lebe die Freiheit! – кричал со сцены Берлихинген.

Дурацкая пьеса, подумал я; этот Берлихинген предал свое же собственное войско, проиграл войну, а драма изображает его идеальным рыцарем; тоже мне маркиз Пугачев.

– Фефа, – сказал я в гримерной, – я уезжаю в Италию, ненадолго. Есть одно незаконченное дело, дипломатического свойства… Но я хочу, чтобы ты знала: ты нужна мне; нужна, как вода заблудившемуся в пустыне человеку. Я небогат, но сейчас мне выпал шанс заручиться поддержкой своего начальства. Если всё сложится удачно, я получу чин и, возможно, смогу выбиться в люди. Я понимаю: ты хочешь выйти замуж за дворянина, а твой отец наверняка еще потребует финансовых гарантий…

– Мне плевать на деньги, – прервала мою речь Фефа. – Но меня волнует другое: почему ты всё время врешь? Я однажды приходила на Иоханнесгассе, и твой сосед Шмидт сказал мне, что у тебя какая-то странная болезнь; возможно, этой болезнью и объясняется твое вранье?

– Нет, – сказал я. – Всё совсем не так. Моя болезнь другого свойства. Я не могу тебе рассказать всего сейчас, Фефа! Клянусь, когда я приеду из Венеции, ты обо всем узнаешь. Но сейчас я не могу. Ты не готова еще услышать такое; я пытался рассказать об этом другой женщине, в России, а она только засмеялась…

– Значит, другой женщине, – недовольно произнесла она. – Вот как…

– Да, – еще больше запутался я, пытаясь оправдаться. – Другой, взрослой…

– Взро-о-ослой? – совсем разозлилась Фефа. – А я, по-твоему, кто, девочка? А ну, иди сюда! Я тебе докажу, я… я…

Я уверен, ежели бы современная наука перестала заниматься ерундой и обратила свое внимание на женскую натуру, она бы обнаружила непознанные континенты, по сравнению с которыми Австралия и весь Тихий океан – ничтожное пшеничное поле на краю сельского пруда. Ибо на женском континенте счастливый путешественник обнаружит горы Ревности, реки Обиды и туманные долины Тайны; смешанные в одной реторте, сии ингредиенты могут привести к внезапному взрыву чувств. Никогда не играйте с этими субстанциями, ежели вы не готовы однажды амурно капитулировать в театральной гримерке, среди битых флаконов, в куче средневековых костюмов, под крики немецкого рыцаря, настырно долбящего в запертую дверь своею железной рукой.

 

Интерполяция пятая. Продолжение писем Звезды Республики

22 брюмера

Любимая Натали!

Мои шпионские злоключения продолжаются, только на этот раз им придано новое направление, словно бильярдный шар, который катился в одну лузу, столкнулся с другим шаром, и от этого резко изменил направление.

Возвращаюсь я вечером с репетиции, захожу в квартиру, открываю дверь в ванную комнату и – вскрикиваю в ужасе! Что бы ты думала? В моей ванной, набрав горячей воды, лежит русский шпион Симон Мушенбрук, с наслаждением откинув голову, и что-то весело напевает!

– А, Жюстина! – говорит он как ни в чем не бывало, – я рад вас видеть.

– Сударь, – говорю я нервно, – это вообще уже ни в какие ворота не лезет. Мало того, что вы заставили меня объясняться с полицией, так теперь вы еще и в моей ванной разлеглись! У вас что, в России везде так принято – в чужих ванных разлеживать?

– Нет, – отвечает Симон Мушенбрук, – в России так не принято. У нас, вообще, не очень много ванных комнат, и принадлежат они в основном аристократическим персонам, а простой русский народ парится в банях. Это моя личная слабость. Я, знаете ли, в юности заболел и меня лечили горячими ваннами, с тех пор я и привык… Это немного помогает, когда… болит голова…

– А вы знаете ли, – говорю, – что я актриса и что я прямо сейчас разыграю с вами сцену из спектакля «Шарлотта Корде убивает Марата»?

– Да, я знаю, – говорит он, – вы играете в Комеди Франсез. Мне нужна ваша помощь, Жюстина. Вы мне нравитесь. Вы мне немного напоминаете одну женщину, тоже актрису, в некотором роде…

– И с какой это стати я должна вам помогать? Вы же шпион!

– Ну да, – говорит он, – я шпион. Но поверьте мне, все, что я делаю, имеет целью помощь Республике.

– Я вам не верю.

– Вы знаете только то, что пишут в газетах, Жюстина. Возьмите, пожалуйста, перо и чер…

– Что вы себе позволяете!

– Возьмите, пожалуйста, перо и чернила и напишите Фуше, что вы вспомнили еще кое-что из нашего с вами первого разговора и хотите рассказать ему об этом в приватной обстановке. Пусть приходит сюда, на улицу Комартен. Добавьте еще какой-нибудь французской чепухи, намекните, что он нравится вам, что ли…

– Погодите, погодите. То есть это был…

– Пишите, Жюстина, пишите. Не люблю громкие заявления, но от вашего письма зависит, как будут развиваться отношения двух могущественных держав и дальнейший ход мировой истории…

И далее все в том же революционном духе: наша судьба в наших собственных руках, кто был ничем, тот станет всем, вперед, сыны отчизны милой, трам-пам-пам.

Ждем развязки шпионского кордебалета.

Твоя Ж.

 

Часть шестая. Итальянская полька

 

Писано в Морисвиле, летом 1804 года

 

Глава двадцать девятая,

в которой я изображаю шведского художника

Мы приехали в Венецию дождливым мартовским утром; было ветрено; мне показалось на мгновение, что я вернулся в Петербург: те же дворцы, каналы, сердитые лица, попрошайки, и тот же сырой запах болота, влажного, сковывающего движения сна.

– Serenissima, – сказал как будто какие-то стихи подвозивший нас лодочник, обводя рукою окрестности. – Сol solе novo a le reni…

Мы остановились в гостинице; locandiera поразила меня своею прагматичностью: она не только взяла с нас приличный аванс, но и записала наши имена, всё подробно расспросив.

– Я граф Карельский, – сказал Батурин, ничуть не дрогнув, – а это мой слуга.

Василий Яковлевич изложил нашу легенду, сочиненную в К. И. Д. под диктовку Панина. Якобы он ведет свой род от владетельных поморских князей, в годы Смуты перешедших под покровительство шведской короны; по его словам получалось так, будто бы владения его отца были подвергнуты секвестру в сорок третьем году, и теперь он простой верноподданный короля Густава, настоящий шляпник, ненавидящий Россию и императрицу Екатерину, живет в Стокгольме простым горожанином на средства, вложенные в риксбанк, и может позволить себе только одного слугу.

– А теперь представьте, – добавил Батурин, подняв палец к потолку, – что Петербург и Выборг построены на землях, принадлежавших моим прадедам; когда-нибудь я заявлю о своих правах и потребую от русского правительства компенсации за каждое здание, воздвигнутое на моей почве!

Хозяйка одобрительно кивнула; авантюра удалась.

– Вот объясните мне, Василий Яковлевич, – сказал я, когда хозяйка ушла, – чего этим полякам неймется? Почему они всё бунтуют и бунтуют?

– Жадность, – отвечал Батурин, прямо в дорожных сапогах разваливаясь на оттоманке, – жадность и глупость. Взять хотя бы нашего Пане Коханку. Он всю жизнь развлекался, фейерверки устраивал, баб целовал; а за чей, спрашивается, счет? Да за счет своих же холопов… А теперь его гайдамаки чуть на кол не посадили, и он в конфедераты заделался… Веры и свободы он для Польши хочет! Жизнь он хочет свою беспечную вернуть, вот чего… Ты газеты не читай, в газетах врут всё. Почитаешь иной раз французов, аж оторопь берет: вот вы, русские, какие плохие, унизили несчастных шляхтичей; даже Руссо пишет: да здравствует храбрая Польша! В чужом глазу соринку ищут, а в своем бревна не видят… Французский двор тратит мильёны на развлечения, а народ нищенствует…

– Так, как вы говорите, можно про любую страну сказать, и про Россию тоже…

– Ох, и языкаст же ты стал, юнкер; обучился, я смотрю, у лейпцигских-то профессоров…

– Я говорю, что думаю.

– Ты бы лучше думать научился, когда нужно говорить, а когда попридержать болтовство свое. Без этого карьеры не сделаешь. Будешь всю жизнь бобылем да нищебродом жить, как я…

Пане Коханку мы нашли довольно быстро; литовец арендовал старинное полуразвалившееся палаццо, чем-то напоминающее выцветший и изгвазданный польский стяг: не белоснежно-алый, но серо-розовый. Со стен прямо в воду изредка обрушивались куски штукатурки; это была какая-то Атлантида, умирающая цивилизация, постепенно перемалываемая жерновами новой эпохи.

– Вот тебе несколько дукатов, – сказал Батурин. – Видишь дом рядом? Пойдешь туда и снимешь квартиру или комнату, только обязательно с балконом; скажешь, что ты шведский студент, художник. Поставишь на балконе мольберт и сделаешь вид, что рисуешь, а на деле будешь присматривать за нашими поляками и записывать всех, кто входит и выходит. А я останусь в гостинице. Будешь приходить ко мне и всё докладывать, понял?

Я вытаращил глаза.

– А ты чего хотел? – засмеялся Василий Яковлевич. – Думал, мы наденем маски, возьмем шпаги и полезем в этот муравейник Пане Коханку анлевировать? Ну и кровожаден же ты, брат! Шпионские дела так не делаются. Нужно сначала выследить зверя, а потом уже травить. Литовец – мелкая рыбешка; чует мое сердце, тут банк покрупнее намечается…

– Да, – вдруг проговорил я. – Послушайте, Василий Яковлевич, вы должны знать кое-что. Я тогда, в Москве, встречался с Татьяной Андреевной, она давала мне денег взаймы… Я провожал ее в Татищевскую, и… и у меня было очень плохое предчувствие, будто случится нечто непоправимое. Так вот, сейчас у меня такое же чувство…

– Какой же ты всё-таки дурак, юнкер; ей-богу, дурак! – шпион ласково шлепнул меня по затылку. – Ведешь себя, как истеричная баба. Даже если ты чувствуешь что-то, думай! Зачем знать, что готовит тебе лотерея судьбы? Зачем проводить в бесплодных душевных терзаниях юношескую жизнь? Просто живи, люби, пей вино, – вот и вся наука.

* * *

В Воспитательном доме нас немного учили рисованию, а в Лейпциге я водил дружбу с одним ведутистом, бывшим учеником Беллотты; но сколько бы я ни мазюкал неумелыми ручонками венецианские корабли, переулки и закаты, у меня всё равно получалась Фефа. Я бросал мольберт и начинал писать ей письма, совмещая их со шпионскими заметками.

Я внезапно ощутил вкус жизни, который так долго убегал от меня, который я терял, погружаясь в мир своих видений. Я просто жил, засыпая и просыпаясь; иногда приходил Батурин, сменявший меня; тогда я шел на рынок, чтобы купить какой-нибудь еды; я торговался с зеленщицами, спорил с рыбаками; я вслушивался в итальянский язык и учился думать на нем. Я словно стал другим человеком; язык делает человека другим; всё так: английский язык учит разуму, французский – изяществу и острословию, немецкий делает человека мудрым ученым и добрым семьянином, а итальянский пробуждает жажду к самой жизни, без прикрас, без вранья; жизнь, как она есть, простая жизнь смертного человека.

– Quanto costano questi pomodori?

– Da due soldi, il mio ragazzo…

– E quante zucchine?

– Tre soldi…

– Prendo questo, grazie…

Но видения всё равно были настойчивы; то мне чудилась Фефа, она всё пела арии с учителем-итальянцем; то далекий Петербург, здесь Иван Афанасьевич и Фонвизин придумывали вместе новую пиесу; то Рахметовка: всё также хлопочущая по хозяйству Ларентьевна и окончательно выживший из ума Аристарх Иваныч.

– Враги! – яростно шипел он, стуча палкой по садовым деревьям. – Всюду враги! Предатели! Вот я вам ужо покажу! Вы у меня на виселицах плясать будете, крамольники…

Ничего интересного в наблюдении за Пане Коханку не было. Почти каждый день к нему приезжали его соотечественники; они вместе пили, кричали, а потом ссорились; он жаловался на русских, на Чарторыйских, а затем начинал рассказывать различные небылицы: как он поймал русалку и влюбился в нее, а она родила ему пять бочек селедки, или как он катался в санях, запряженных медведями, и как летал на пушечном ядре, и как он выписал из Франции электрическую машину и заставил холопов называть себя повелителем грозы. Он был лыс, рыжеус, суеверен, весел и глуп; он не делал ни шагу без огнива, карманных часов, шнипера для пускания крови, табакерки, четок, печатки, запонки, кошелька для денег, пустого мешочка, зажигательного стекла, складного ножа и сабли; он чрезвычайно боялся чертей и привидений, и лежа в постели, непрестанно крестился, – типическое существо закатной эпохи, последний лыцарь Речи Посполитой, превратившийся в шута и пародию. Прощай, храбрая Польша! Мне нравилось быть твоим врагом.

* * *

В начале мая я пришел к Батурину с отчетом.

– Что-то затевается, – сказал я, – что-то крупное. Во-первых, была католическая Пасха, и поляки устроили свенцёны. Коханку пригласил к себе венецианского дука и всех сенаторов и изумил гостей необыкновенною вместимостью польского желудка. Итальянцы, с ужасом посматривая на жирные кушанья, обходили их и прикасались только к маслу и к maccheroni, а Радзивилл показывал образец литовского аппетита, истребляя в изумительном количестве водку, ветчину и колбасы. Бедный дук так испугался за Радзивиллово здоровье, что по возвращении во дворец прислал пану искусного доктора…

– Тебе романы нужно писать, а не реляции, серьезно тебе говорю, – усмехнулся Василий Яковлевич. – Это всё чепуха; дук только и мечтает, как бы поскорее выпроводить Коханку из Венеции; я проверял.

– Погодите, это еще не всё, – перебил его я. – Во вторых, в доме побывал какой-то немец, Обер… Шнобер… я не расслышал; но суть в том, что скоро к Радзивиллу должна приехать из Германии невеста, некая графиня Алиенора…

 

Глава тридцатая,

в которой Василий Яковлевич ругает французов

Ночью мне приснился сон: будто я стою у кровати умирающего мальчика. Он возлежал на роскошной постели, а вокруг него стояли благородные дамы и кавалеры; французский кардинал в красной шапке принес Святые Дары. Мальчик был галантен и светел ликом, но в каждом предсмертном вздохе его слышался голос дряхлого старика.

– Однажды, – сказал кардинал, – русский царь Петр поднял его на руки и воскликнул: «Я держу в руках всю Францию!» Что се есть? Что видим? Что делаем? Изящный век погребаем!

Я вскрикнул и проснулся; я был в своей комнате, в Венеции; в окно бил яркий солнечный свет. «Что если моя настоящая родина не Россия, а Италия? – почему-то подумал я. – Что если когда-то, давным-давно, я жил здесь, а потом северным ветром мою душу занесло в далекий и чуждый мне край? Да и может ли быть у человека земная родина? И не нужно ли прежде всего искать царства небесного, свою истинную страну?»

– Проснулся? – перебил мои размышления Батурин. – Вставай, юнкер. Хочу показать тебе кое-что интересное.

Он протянул мне зрительную трубу. Я с содроганием взял ее в руки; ранее я видел такую трубу только у турецкого шпиона, следившего за нашей крепостью.

– Видишь палаццо, голубенькое такое, вон там, за церковью? – сказал Василий Яковлевич. – Знаешь, что это? Это французское посольство…

– Ага, вижу…

Рядом с палаццо болталась в мутной воде гондола. Из лодки на брег поднялась женщина: невысокого росту, сухощавая, но стройная. Мне показалось даже, я расслышал шелест юбок. Подбежал французский паж, она передала ему записку.

– А теперь смотри внимательно, юнкер, куда сей отрок в голубом направляется…

– Васильевская, колбасная лавка, солеварня, чумная церковь… Ба, да он идет к нам!

– Не к нам, а к Пане Коханку; а баба, которую ты видел, и есть графиня Алиенора. Но почему она сразу не поехала к Коханке, а зачем-то остановилась во французском посольстве? Какой резон, спрашивается? Ах, едрижкина сила! – Батурин ударил себя по лбу. – Что если марьяж с Радзивиллом только прикрытие для отвода глаз? Коханку что? Мелочь пузатая, дурак… А девка эта на довольствии у К. С.! Да и имя, судя по всему, фальшивое, у наваррской королевы взаймы взятое… Ах, я лопух недогадливый… Ну-ка, подай мне трубу…

– Василий Яковлевич, – сказал я, – вы должны мне прилично объяснить, что есть К. С., я не понимаю… Коллежский советник, что ли?

– Да что ж тут непонятного! – рассердился Батурин. – К. С. – это Королевский секрет, тайное французское министерство. Помнишь, я рассказывал тебе про отряд Дюмурье, который в Польшу приезжал за конфедератов сражаться; тогда им еще Сашка Суворов навалял по первое число; так вот, инсинуация сия – дело рук Королевского секрета и есть…

* * *

– Я был тогда еще щегол, вроде тебя, – сказал Батурин, отставив трубу зрительную и раскурив трубку с табаком. – Было мне семнадцать или восемнадцать лет; по рекомендации моего благодетеля меня взяли в Пажескую школу, дабы я к постоянному и пристойному разуму и благородным поступкам наивяще преуспевал. Но я преуспевал совсем в иных науках. Из римских поэтов я выучил только Горация, а всё остальное казалось мне несусветной глупостью, особенно геометрия. Целые дни я проводил в попойках. Таков наш век: всё настоящее, народное считается порочным, а всё искусственное и модное – образцом для почитания. Я подражал всему французскому и предавался безудержным наслаждениям, я не хотел ни за что отвечать, а хотел только оставаться ребенком. Но вот, один случай перевернул мою судьбу.

Как-то раз меня направили с поручением к Воронцовым; я должен был пажествовать на одном балу, на котором была и императрица. Внезапно Елисавете Петровне стало дурно, и она удалилась с кузиной и еще несколькими дамами в отдельную залу; меня взяли с собою вместе с напитками. Дверь отворилась, и вошла еще одна дама, француженка. «Сударыня, – сказала императрица, – Анна Карловна рекомендует вас как превосходную чтицу. Не прочитаете ли вы нам что-нибудь на галльском наречии? С тех пор, как нас покинул маркиз Шетарди, я скучаю по игристым французским винам».

Француженка начала читать Lettres Persanes. Ее дивный голос очаровал меня. Она как будто напевала, а я уже думал только о ней, о ее прекрасном юном теле, похожем на статую, о ее белокурых власах и овальном лице, о том, как я буду осыпать его поцелуями и сжимать ее перси в своих руках. Чтение понравилось и Елисавете Петровне. «Ступай, голубушка, – сказала она, – но завтра непременно являйся в Летний, с книжкою».

Я выследил, где живет француженка; это был дом одного банкира. Ночью я пробрался под ее окна, и, осторожно ступая по кнорпельверкам, поднялся на второй этаж, чтобы заглянуть в спальню. О сладостный миг! Я вижу, как моя француженка снимает с себя корсет и прочие женские причиндалы; слюна подступает к моему горлу, как вдруг я понимаю, что предо мною стоит не баба, а взрослый мужик с натуральной мотнею между ног! От ужаса я вскрикнул; моя нога соскользнула вниз и, прилично пролетев, я хряснулся об землю.

Спустя некоторое время я увидел негодяя на приеме у императрицы. «Послушайте, мадемуазель де Бомон, – сказал я. – Я знаю вашу тайну; вам лучше покинуть Петербург, пока я не доложил, куда следует; я честный человек, добавил я, использовать ваш секрет для своего продвижения по службе я никак не буду, но и видеть, как вы оскорбляете общество своим присутствием я тоже не хочу. «Ах, это вы лазали под моими окнами! – смеется мадемуазель де Бомон. – Что ж, если вы предпочитаете мужской разговор, я с удовольствием расчехлю свою шпагу, а то она что-то запылилась в сундуке». – «Буду рад предоставить вам сатисфакцию! – горячо отвечаю я. – Встретимся на Черной речке, завтра утром…»

Более унизительного поединка в моей жизни не было. Француз трепал меня, как детскую игрушку, сыпал фланконадами, а под конец основательно вымотал и, раскромсав мне левую щеку, повалил на сырую землю. «Глупец, – сказал он, – ты ввязался в большую политическую игру, и мне следовало бы убить тебя. Но я прощаю тебя, русский юноша, в надежде, что когда-нибудь ты поумнеешь».

Я поумнел в тот же день и пошел к Бестужеву. Выслушав меня, Алексей Петрович расхохотался и сказал, что ему и так давно всё известно, и что это на самом деле никакая не мадемуазель Бомон, а шевалье д’Эон, агент Королевского секрета, и сей шевалье прибыл в Россию с тайной миссией склонить императрицу к союзу с французским двором. «Не переживай, герой-любовник, – сказал он. – Елисавета Петровна в курсе сего маскарада…»

После чего Алексей Петрович угостил меня выпивкою; он, вообще, любил хлебнуть лишнего; и спросил, как я представляю свою будущность. Я отвечал, что нахожусь в расстройстве чувств и не могу решить ничего положительного. «В таком случае, – улыбнулся канцлер, подняв над головою кубок, – я намерен предложить тебе место в К. И. Д.; мне надобен человек, умеющий ловко лазать по кнорпельверкам…»

– Василий Яковлевич, – перебил я. – Но ведь Россия в немецкой войне стала союзницей Франции, а Бестужева отправили в отставку… Получается, что мадемуазель де Бомон, то есть я хотел сказать, шевалье д’Эон, все-таки добилась… добился своего?

– Так получилось, – сказал Батурин угрюмо, – в силу обстоятельств… Началась крайне невыгодная и ненужная России война, а тут как раз Петенька, любимый племянничек, с доносом нарисовался, сукин сын! Ну, и всем влетело: Бестужеву, Ададурову, Ивану Перфильевичу Елагину, мне… Но интересно другое. Вдруг обнаруживается, что Россия, которая была поначалу вроде как сбоку припёка, бьет почем зря хваленых немцев. Как это, спрашивается, понимать? Европа недоумевает. Была дикая Московия, которую и за государство-то не считали, а стала просвещенная держава с пушками и линейными кораблями… Такой союзник не нужен; такого союзника нужно опозорить, опорочить, чтобы все думали, что ежели австрийцы или французы Берлин возьмут, то они герои, а если русские – то они подлецы и варвары. И тогда всё та же французская шайка: бывший посланник Шетарди, граф де Брольи и шевалье д’Эон клепают в парижской подворотне один документик, который они выдают за подлинную бумагу, якобы спертую д’Эоном у Елисаветы Петровны и тайно вывезенную за рубеж. А чтобы все поверили в ее подлинность, они, как истинные католики и схоласты, ссылаются на авторитет, на Петра Великого. Будто бы, незадолго до своей смерти Петр Первый составил хитроумный план захвата всей Европы… Ну, там еще много интересного, про русское вторжение в Индию, про захват Константинополя и возрождение Византийской империи…

– Василий Яковлевич, – снова перебил я. – Зачем вы мне всё это рассказываете?

– Затем, дурень, что ежели в нашем деле замешаны французы, нужно ждать самого низкого и глупого подлога, а не благородной игры в кошонет.

* * *

Так мы стали следить теперь уже за графиней Алиенорой. Графиня жила при французском посольстве своим собственным двором, изредка навещая Пане Коханку. Меж двумя дворцами постоянно сновал мальчик в голубом, польские шляхтичи и даже один священник, Ганецкий, еще год назад числившийся иезуитом. Я перенес свой viewpoint из съемной квартиры к набережной безнадежных, по которой графиня часто прогуливалась с Теофилой, сестрой Пане Коханку. Я установил на набережной свой мольберт; внезапно обнаружилось, что я неплохо рисую. Ко мне начали подходить и интересоваться моею мазней; однажды даже я продал одну такую картину путешествующему английскому лорду.

– It's a fearful bore, – сказал лорд, икая. – Wasteland…

Эта явно затянувшаяся шпионская история начала мне надоедать. Я хотел вернуться в Лейпциг, к Фефе. Каждый день я писал ей дурацкие письма, разбавляя страстные излияния меж строк различной вольтерьянской чепухой.

Однажды прямо на набережной ко мне подошел Батурин, в своей шляпе и темных очках; был уже довольно поздний вечер; дул сильный ветер. Я начал жаловаться и клянчить абшид.

– Завтра отпущу тебя, – сказал Василий Яковлевич. – Слышал ли ты последние известия? Умер король Людовик…

– Да, я слышал, – сказал я, вспомнив свой сон.

Батурин ушел, однако через некоторое время на набережной появились графиня Алиенора и иезуит Ганецкий, о чем-то отчаянно спорившие; я прислушался: речь шла о каких-то бумагах.

– A propos, – сказал Ганецкий, указывая на меня. – Мы можем заказать художнику парадный портрет; с голубой лентой, с короной в волосах; всё, как полагается. Только денег надобно на портрет добыть…

– А давайте спросим у молодого человека, – вдруг весело воскликнула графиня Алиенора, – в какую сумму он оценивает мою голову?

Я впервые увидел ее настолько близко. Лицо у нее было самое простое и милое, темно-русые волосы были небрежно заплетены в небольшую косичку; ей было на вид лет двадцать семь или двадцать восемь; большие, несколько даже раскосые, темно-карие, почти черные глаза смотрели на меня с какою-то искренней, материнской добротой; и я тоже расплылся в улыбке, вопреки своему внутреннему голосу, настойчиво советовавшему мне всё бросить и немедленно бежать прочь.

– Такой музы, как вы, вероятно, ищут многие художники, – ляпнул я. – Я готов написать ваш портрет совершенно бесплатно…

– Что ж, давайте прямо сейчас и начнем…

– Прямо здесь?

– Здесь? Нет, здесь слишком ветрено и много лишних людей для такого интимного, хм… дела… Давайте поедем в палаццо. Ганецкий, позовите лодочника. Берите свой мольберт, честный юноша, и поедемте… Как вас зовут?

– Э-э-э… Шмидт…

– Вот гондола, садитесь.

Я услышал вдруг, как позади меня что-то щелкнуло, как будто с места тронулась и резко остановилась повозка. Так взводится курок пистолета, вот что это такое, лихорадочно вытирая пот со лба, сообразил я.

– Нет, простите, я так не могу…

В затылок мне уперлось прохладное дуло.

– Садись до лодки, русская морда, – прошипел иезуит. – Иначе, клянусь богом, наутро твои мозги будут соскребать с набережной…

 

Глава тридцать первая,

именуемая Смерть Панглоса

Мне завязали глаза.

– Вы что-то перепутали, – начал врать я. – Меня зовут Шмидт, я всего лишь робкий северянин…

Мне никто ничего не ответил. Спустя некоторое время меня вывели из гондолы и заставили подняться по лестнице, а потом втолкнули в темный чулан. Чулан словно бы покачивался. Я на корабле, догадался я. Животный страх обуял меня; мне показалось, меня похитили, чтобы продать в рабство триполийским пиратам; такие истории были тогда в привычке вещей, да и по сей день еще окончательно не истреблены.

Это была худшая ночь в моей жизни. Вскоре корабль вышел в море, и, помимо нравственных мучений, я начал страдать морской болезнию. Провести всю ночь в тесном помещении, когда непонятно, где пол, а где потолок, в собственной блевотине… Только под утро меня сморило, и обессилевший, я провалился в пустоту.

Мне снилось родное село, снилось, как я, маленький мальчик еще, бегу с письмом к секунд-майору Балакиреву, чрез наши ячменные поля; снилось яркое солнце и чудился запах полевых цветов. Но вдруг сгустились тучи; раздался гром, и при свете молний я увидел, что Рахметовку окружают дикие разбойники. Аристарх Иваныч достал ружье и начал отстреливаться, но его схватили и связали.

– Предатели! – брызнул слюной мой ментор. – Иуды!

Внезапно ряды разбойников расступились, и к Аристарху Иванычу вышел разбойничий атаман, в белом лантмилицейском мундире, с саблею и пистолетом, заткнутым за пояс. Силы небесные! Это был наш приказчик, Степан!

– Ну эт, мужики, – сказал Степан. – Надо бы этоть… предать Аристарха Иваныча справедливому народному суду… Государь анператор Петр Федорович назначил меня вашим президентом, сами всё понимаете…

– Не надобно никакого суда, всё и так ясно! – крикнул наш староста. – Сей помещик всю жизнь мучил простой народ, барщину заставлял пахать и мандрагору высаживать!

– Веру истинную запрещал! – раздались крики. – В рекруты записывал! В школу немецкую заставлять ходил! Оспою всех нас заразить хотел!

– Што ж вы, ироды окаянные, делаите-то! – завизжала выбежавшая из дома Лаврентьевна. – Ведь сгорите же в аду все, до единаво-о-о… Кому ж я теперь буду пудинх аглицкий готовить; тебе, что ль, Стенька, антихрист пугачевский…

Двое дюжих казаков увели ее.

– На виселицу его!

– Видит бог, – тихо сказал Аристарх Иваныч, – што единственным желанием моим было всю мою жизнь обустроить Россию, и ежели вы тово не поняли, в том только ваша беда… Се, вижу я! Зрю типографии и вивлиофики, школы и больницы, и дивные плоды, которые взрастила русская земля… И попомните слова мои: приедет Сенька из Лейпцига, истребит он каленым железом вашу натуру языческую…

Седые власы его трепало ночным ветром, и в свете факелов и молний он был похож сейчас на какого-то сумасшедшего ученого, сожженного инквизицией.

– Довольно!

Старческое тело Аристарха Иваныча дернулось в петле, словно хотело сказать еще что-то злобное, дернулось еще раз и замерло. С затхлою надеждой сей Панглос прекратил свой жизненный путь, не зная, что возлюбленный его ученик Кандид в данную секунду помирает от морской болезни, запертый в кубрике, в далеком Адриатическом море.

 

Глава тридцать вторая,

в которой графиня превращается в княжну

Я проснулся от удара в лицо соленою морскою водой. Корабль попал в шторм, подумал я, и я иду ко дну. Я начал махать руками, попробовав плыть, но плыть почему-то не получалось.

– Уянмак! – приказал матрос, стоявший в дверях с пустым ведром. – Дюзгидин!

На матросе были красные штаны и зеленый жилет, надетый на голое, загорелое тело. Кроме того, он был изуродован – уши его были обрублены саблей, наверное, в наказание за какую-то провинность. «Да это же турок! – вдруг понял я. – Я на турецком, вражеском корабле!»

Выплевывая воду и отряхивая волосы, я поднялся на палубу. На море было спокойно, на фоне лазурного неба еле колебались обмякшие паруса.

– Господи, воняет-то как! – брезгливо проговорил вышедший мне навстречу иезуит Ганецкий. – На, пшеберись! Пани изволит говорить с тобою.

Я переоделся в польское платье. Графиня Алиенора сидела на верхней палубе, прикрывая лицо от палящего летнего солнца китайским зонтиком. Рядом с нею стояло еще одно кресло, пустое.

– Садитесь, честный юноша, – сказала она по-французски, указывая рукою на кресло. – Вы простите, что мы обошлись с вами так неласково; я постараюсь в дальнейшем исправить свою ошибку. Вам дали чистый камзол? Да, вижу, хорошо. Чистота – это правильно. Сейчас вам принесут завтрак. Расскажите мне, кто вы и почему следили за мною? Вы из русской секретной службы, из Девятой экспедиции? Впрочем, можете не отвечать, я вполне достоверно знаю, что так оно и есть. Вы поразили меня, честное слово. У вас выдающийся литературный талант…

– Я не сочинитель, а художник, – отвечал я. – Меня зовут Шмидт, я…

– Да полноте уже! – рассмеялась она. – Вы заставили меня плакать. Я так давно не читала хорошей книжки. Всё вранье, либо занудство. Вольтер смешон в своей ненависти к церкви, Руссо наивен, Стерн многословен и глуп… Но вы… ваши письма невесте заставили меня рыдать, как девчонку!

Я вздрогнул.

– Я читала их всю ночь и узнавала свою собственную жизнь! Маленькое, ничтожное существо, без денег, без образования, вынужденное постоянно пробиваться своими силами, а не рассчитывать на королевскую милость, человеческое существо, упорно стремящееся к своему собственному счастью и справедливости, – это ли не герой нашего времени?

Принесли завтрак: фрукты и булку. Я взял с подноса яблоко.

– Я хочу, чтобы вы служили мне. Не вашему наставнику из коллегии, которого вы постоянно упоминаете в своих письмах, а мне! Я могу дать вам гораздо больше. Вы думали с вашим наставником, что я бедна и слаба, но это не так. У меня очень прочные связи. Меня поддерживают турецкий султан и шведский король, Польша и Королевский секрет. Именно Королевский секрет, да, обнаружил ваши письма на венецианской почте; так мы узнали правду. Разве вы не знали, что все письма прочитываются? Разве вы сами, когда служили в Петербурге, не вскрывали и не читали чужих писем? Как же вы могли допустить такую оплошность? Да, любовь, я понимаю; вас погубила любовь… Это достойно уважения, но всё равно непростительно… Когда вы будете служить мне, вы не будете писать таких прекрасных писем, к сожалению…

– Вы лжете, – сказал я. – Польские конфедераты и Оттоманская империя разбиты, а шведский король… ну, его мы тоже как-нибудь победим… не впервой…

– Ах, мой дорогой, мой честный юноша! – опять засмеялась она. – Вы не знаете истинного положения дел. Как и все мужчины, вы почему-то считаете, что успех приносит победа в военном сражении. Но это не так. У Цезаря была самая сильная армия на свете, но стоило египетской царице Клеопатре накрасить глаза и надушиться тайными духами, как Цезарь уже во всем ее слушался, и легионы Цезаря были уже легионами Клеопатры… Вы непрагматичны, хотя и умны, вне всякого сомнения. Вы говорите, что конфедераты разбиты, а я вам скажу, что сражение только начинается…

– Простите, графиня, – я откусил яблоко. – Вы обвинили меня в непрагматичности, но это не так. Если рассуждать здраво, разумно… я пока что-то не понимаю цели, к которой вы стремитесь. Вы сыплете пустыми обещаниями. Я не вижу за вами, как это говорят в Италии… l'avvenire, будущности…

– Наивный, наивный мальчик, – вздохнула она. – У меня очень простая и понятная цель – стать русской императрицей. Неужели вы этого еще не поняли? Я почти проговорилась, когда заказывала вам свой, хм, портрет… Но поверьте, у меня есть гораздо более серьезные аргументы, нежели какая-то картинка… У меня есть завещание, моей покойной матушки, императрицы Елисаветы Петровны, в котором она называет своей единственной наследницей меня, княжну Тараканову.

«Господи Боже! – подумал я. – Вот я вляпался в историю-то…»

– Завещание, слепленное на скорую руку Королевским секретом, так же, как и завещание Петра Великого…

– Да хоть бы и так! Или вы полагаете, русские мужики будут разбираться в подлинности каких-то бумаг? Им достаточно простого призыва резать своих помещиков и пообещать вечную вольность, как это сделал маркиз Пугачев! Я не дура, юноша! Я много читала, я изучала страну, повелительницей которой я намерена стать, я думала, и знаете, к каким выводам я пришла? Что Россия – это колосс на глиняных ногах. Каждый день Россию разъедает изнутри страшная болезнь – крепостное право. С каждым ударом кнутом, с каждою копейкой, выбитой из несчастного крестьянина, с каждым рекрутом, погибшим на войне, в России зреет революция. И я знаю также, что вы придерживаетесь того же мнения! Знаю это всё из тех же писем вашей невесте! Зачем же вам сопротивляться своей судьбе? Всю жизнь вы искали кого-то, кто разделит вашу боль, женщину, которая услышит и поймет вас. Или вы еще надеетесь, что вас услышит и поймет ваша болтушка Фефа, ваша любезная Кунигунда, как вы называете ее в своих письмах… Нет, вам нужна другая женщина, умная, сильная, способная изменить мир и установить вселенскую республику, о которой вы втайне мечтаете! Фефа не даст вам того, что вы хотите, а я дам. Я ваша истинная frouwe, а не она…

Она вдруг закашляла, на ее щеках выступил румянец; она больна чахоткой, понял я; оттого она так отчаянна.

* * *

– Что ж, – сказал я. – Вы хорошо изучили меня, вскрыв мою личную переписку. К сожалению, я знаком с вашей биографией гораздо меньше и не могу ударить по вам столь же больно, но раз уж вы заметили во мне литературный талант, я попробую.

Судя по вашему мягкому, окающему голосу, вы родились в старинном немецком городе Нюрнберге, в семье булочника (вы сначала взяли с подноса булку, а потом поморщились, как будто вспомнили что-то, и положили назад). С детских лет вы смотрели по сторонам и задавались только одним вопросом: почему вы не такая, как Фефа? Почему вам не улыбнулась судьба? Почему у вас нет дорогого платья, быстрого жеребца и вкусного ужина? Ваш отец, обычный немецкий горожанин, еле сводил концы с концами, и чтобы хоть как-то заглушить чувство обычности, он пил, а напившись, начинал нести всякую чушь. И тогда вы решили, что сделаете свою жизнь сами; вы не будете молиться и просить помощи у обидчицы фортуны, вы просто схватите бога за шиворот и будете трясти, пока из небесной радуги не посыплются звонкие пистоли. И тогда вы начали свою блестящую карьеру, путешествуя от одного города к другому. В каждом новом городе вы брали кредит у местных торговцев, а потом сбегали в другой город и к другому поклоннику, играли с ним, заставляли ревновать, безумствовать, унижаться, – и в конце концов тоже бросали.

Заметьте, я не осуждаю вас. Я считаю, что когда-нибудь наступит время, когда все люди будут жить именно по таким прагматическим принципам. Я искренне восхищаюсь жителями американских колоний, которые сейчас взяли этот принцип на вооружение. Минувшей зимой несколько колонистов переоделись индейцами, проникли на британский корабль и сбросили в воду ящики с чаем, которые английское правительство согласилось поставлять даже по более низкой цене, чем контрабандная. Но ненависть колонистов к тому, что им указывают из Лондона, как нужно жить и по какой цене покупать, заставила их пойти на дерзкую авантюру. Скоро колонисты соберутся на конгресс, который составит новую, великую хартию вольностей. Это заря новой эпохи, начало нового мира, о котором я мечтаю и который я всею своею душой поддерживаю.

Но вы ошиблись в одном. Я не предам свою страну. Россия, какой бы плохой, жестокой и азиатской она ни была, – моя родина. Что бы там ни говорили лейпцигские профессора, как бы ни ворчал старик Мюллер, я никогда не поверю в то, что моя страна хуже Германии, Франции или Италии. Да, в России всё по-другому, да, здесь до сих пор царство непросвещенной тьмы, нищеты и произвола знатных и богатых. Но я всегда буду защищать мою страну. И неважно, кем я буду, шпионом или художником, я буду любить ее. Ежели вы думаете, что я, только из-за своих республиканских убеждений, из-за искренней ненависти к русскому свинству, снова отдам Россию немцам, точнее, одной и явно не лучшей немке, – вы заблуждаетесь…

– Вы глупец, – равнодушно произнесла чахоточная, прищуриваясь и всматриваясь в морскую даль. – Вы уже отдали Россию явно не лучшей немке, и поверьте мне, большого вреда оттого, что одна немка сменит другую, для России не будет…

– Нет, – отвечал я. – Я не монархист; возможно, вы это уже заметили. Мне не нравится Екатерина; хотя бы потому, что ее правление в принципе нелегитимно. Она пришла к власти, устранив собственного мужа. Она не передает власть своему сыну, законному наследнику престола, хотя должна была это сделать еще несколько лет назад. Екатерина очень болезненно относится к любым попыткам отодвинуть ее в сторону, она кусается, как собака, всякий раз, когда ей указывают на недостатки ее правления. Но я поддерживаю ее. По одной простой причине: она доверяет только русским. В окружении императрицы только патриоты, либо на худой конец, сильно обрусевшие иностранцы, выучившие российский язык и ставшие гордостью русской нации, вроде Фонвизина. Таких иностранцев царица женит обычно на своих фаворитках, воспитанницах Смольного института, чтобы привязать к русскому трону, и правильно делает: что может быть прочнее связи с родною землей? Только связь с любимой женщиной…

– В таком случае, – сказала самозванка, повернувшись ко мне и улыбнувшись самой очаровательной, самой лестной женской улыбкой, от которой иной мужчина уже, наверное, лежал бы в коленях и умолял разрешить ему пойти умереть, за один поцелуй, за полпоцелуя, – вам придется вернуться в темный кубрик. Я немка, да, я прагматична… Я, кажется, забыла упомянуть об одном козырном тузе в моей колоде, который будет пострашнее турецких янычар, французских шпионов и польских неудачников. Это вы, мой дорогой друг.

Я похолодел.

– Еще несколько минут назад я сомневалась, верна ли моя догадка, но теперь я убеждена. В своих письмах невесте вы регулярно рассказываете, или пытаетесь рассказать о некоей сверхъестественной способности, которой вы обладаете, – способности видеть на расстоянии и даже прозревать прошлое и будущее. О, я верю в такие чудеса! Но я сомневалась в вас, до тех пор, пока вы не начали пространно рассуждать об американских колонистах. Откуда бы вам знать и отчего бы вам описывать в мельчайших подробностях события, недавно случившиеся, или даже еще не случившиеся, на другом конце света, задолго до того, как корабль пересечет Атлантический океан и эти новости попадут в газеты… Нет, тут нет никакой мистики; есть вполне разумное объяснение; и поверьте мне, я разумно использую это в своих целях…

– Я не буду вам помогать…

– Будете. Несколько недель в карцере заставят вас передумать; а ежели вы будете продолжать упорствовать, я попрошу Королевский секрет съездить в Лейпциг, чтобы навестить вашу Фефу… Уверена, французские ласки понравятся ей не меньше, чем ваше пошлое, хм, соитие в гримерке…

Я вскочил и сжал кулаки.

– Не пшемуйся, глу́пек, – сказал Ганецкий за моею спиной. – Я отстрелю тебе руку прежде ты успеешь замахнуться.

– Да, – зевнула княжна, – давайте обойдемся без этих дешевых авантюрных историй, без плащей, кинжалов, дуэлей и прочего; они так утомляют хорошую книгу… Ганецкий, проводите, пожалуйста, робкого северянина в кубрик и дайте ему хотя бы одеяло… ну, что я, стерва какая-нибудь, что ли…

 

Интерполяция шестая. Окончание писем турецкому султану

Писано в Триполи, 5 рабиу ас-сани 1219 года

Итак, о великий султан, доблестные воины Аллаха решили утвердить ислам от Черного моря и до самого Путурбурка. Однако ни ума, ни согласия не было в их сердцах, и это предопределило наше поражение.

Хуже всего было то, что у нас каждые полгода менялся великий визирь. Так как Мухсин-заде, как уже было сказано, не желал воевать с московитами, то он был удален от должности и отправлен в ссылку на остров Родос. А государеву печать, символ власти верховного визиря, отправили с гонцом к Гамзе-паше, который тотчас же прискакал в Истанбул и начал хватать взятки, продавать места и декламировать персидские стихи. Однако ровно через двадцать восемь дней обнаружилась растрата казны и другие несообразные поступки, и в восьмой день месяца джумада ас-сани Гамзе-паша был сослан в Гелиболу, а печать государева пожалована султанскому зятю, Эмин-паше по прозвищу Индус. Была собрана стопятидесятитысячная армия и куплены сотни осадных орудий; однако большая часть денег, выделенных на священную войну с гяурами, была разворована; у нас не оказалось ни съестных припасов, ни палаток для ночлега; буйволы, которые везли пушки, сдохли, и пушки стали разбросаны по всей Болгарии. В девятый день месяца рабиу ас-сани конюший султана, Фейзи-бей, в восемь суток прискакал из Стамбула в Хан-тепеси, взял государеву печать у Эмин-паши, и отвез ее под Хотин к Али-паше. Сей новый визирь начал кричать, что он самый великий воин на земле и чтобы армия немедленно готовилась к переправе через Днестр. Однако лето, выгодное для баталии, к тому времени уже прошло, в воздухе сделалось ужасно холодно, вода в реке вдруг поднялась, и в семнадцатый день джумада аль-уля мост на Днестре был разорван. Часть нашей армии оказалась в окружении, началась паника. Те, у кого были лошади, вскочили на них и удрали прямо в Бендеры. Лишенные же лошадей были истреблены московитами и сделались мучениками за веру (мы потеряли семь тысяч солдат, семьдесят пушек и весь обоз). Русские без боя заняли Хотин. Армия отступила в Хан-тепеси, и в семнадцатый день месяца шабан Али-пашу сменил новый визирь, Халиль-паша. Он был горяч, толст, краснощек и всегда по уши в долгах, но у него были хоть какие-то мозги, по крайней мере, он был искренним воином Аллаха, преданном султану, а не своему кошельку.

У московитов тоже сменился командир, теперь их армию возглавил Руманчуф-паша, незаконнорожденный сын самого Дели-Петруна. Переждав весеннюю распутицу, сей царственный ублюдок вторгся в Молдавию, разрушая все на своем пути, подобно тому, как смерч вырывает с корнем дерева и ломает крыши домов; вскоре две армии пришли в столкновение.

Я и сейчас с ужасом вспоминаю подробности того злосчастного дня, восьмого рабиу ас-сани. Помню, было раннее утро, по сырой земле стлался туман. Я ехал вдоль древнего вала, построенного еще римлянами, и размышлял о том, что эти укрепления еще могут быть использованы в сражении, как вдруг раздалась ружейная стрельба.

– Что случилось? – спросил я пробегавшего мимо янычара.

– Московиты! – крикнул он. – Московиты напали на лагерь…

Ничего не понимаю, сказал я сам себе. Ведь это невозможно, по всем законам войны, не может, никак не может атаковать армия впятеро, а то и всемеро меньше нашей… По всем донесениям и разведчиков, и татар, и московских пленных выходило так, что армия Руманчуф-паши измождена долгим переходом, голодна и, вдобавок ко всему, страдает от чумы. Да я и сам собственными глазами видел их в Москве и Путурбурке, этих жалких, ничтожных людей, не знающих Аллаха и Корана, несчастных рабов, во всем повинующихся своим господам (а именно рабы составляют основу московской армии, о великий султан). Как может нация рабов сражаться с нацией воинов и побеждать ее?

Но то, что я видел, было истиной, о повелитель правоверных. Неприятельская колонна, подобная маленькой горе, вылитой из огня шестидесяти пушек, обрушилась на наши укрепления. Несчастные их защитники, попавшие под ноги гяуру, были раздавлены на месте. Московиты всё шли вперед, беспрерывно метая бомбы и гранаты. Наконец, они остановились и, построившись несколькими неправильными кареями, начали палить по нам из пушек. Визирь и крымский хан бросили в атаку конные части – спагов и акынджи. Однако московиты словно и ждали того, солдаты выставили штыки, а из пушечных жерл посыпалась картечь. В одну минуту, о звезда на моем вечернем небосклоне, на древнем римском валу погиб цвет нашей кавалерии. Лошади на всем скаку падали оземь с пробитым брюхом, и тут же в тело наездника вонзался московский штык.

Я присоединился к отряду, атаковавшему московитов с левого фланга. Нам улыбнулась удача, враг отступил, бросая знамена и зарядные ящики. И здесь, о мое солнце, я увидел самого Руманчуф-пашу, восседавшего на черном жеребце и собиравшего вокруг своих гяуров. И в то же время по нам ударила московская артиллерия, а в тылу обнаружились вражеские всадники. Мне показалось на мгновение, что свет солнца начал гаснуть и настал день преставления; впрочем, скоро я понял, что меня просто контузило…

– Мы разбиты! – закричал кто-то, и вся армия побежала толпами, оставляя снаряды и припасы в руках неприятеля.

Халиль-паша с саблей в руке пытался остановить бегущих, но все его слова были тщетны. По его приказу отступающим стали рубить уши и носы, но и это не помогло: сто тысяч доблестных шахидов бежали со всех ног от семнадцати тысяч голодных и вонючих московитов к Карталу и Измаилу, в надежде укрыться хоть где-нибудь. По счастью, неприятель не преследовал нас, зато по дороге мы наткнулись на наш резервный отряд, предательски открывший огонь по нам же. Оказалось, этот отряд набрали из неверных курдов, которых многие считают и не магометанами вовсе, а язычниками, поклоняющимися Иблису.

Тем же годом

Сообщаю также, о великий султан Селим, о вторжении в Триполитанию гяурского народа американцев, и о том, как же так получилось, что сей никому не известный народ приплыл с войной в страну, издавна находившуюся под протекторатом Османской империи.

На протяжении долгих лет американцы были зависимы от британской короны, однако тридцать лет тому назад Америка взбунтовалась и объявила себя независимой республикой, по образцу Венецианской. В войне, которую Америка объявила своему законному королю, ее, разумеется, поддержали заклятые враги англичан – французы, а также московиты, объявившие, что будут топить любые британские корабли в случае, ежели Британия будет и далее мешать свободной торговле.

Все дело в том, что по мнению британской короны, никакой свободной торговли быть не может, а может быть только торговля британскими товарами. Чай, сахар, табак, хлопок, пряности, сукно являются в Лондоне товаром, которым могут торговать только англичане, по ценам, указанным местным диваном. Человек, купивший тюк с чаем не у британской компании, а, скажем, у голландцев или московитов, становится государевым преступником. Представь себе, что случилось бы, ежели бы в Турции торговать разрешено было только османам, а армянам, грекам, иудеям и арабам торговать было запрещено. Но в английском обществе такое варварство считается чем-то само собой разумеющимся.

Как и все здравомыслящие люди, американцы покупали английские товары с неохотой, предпочитая приобретать более дешевый чай у контрабандистов. И тогда британский король Георг и его диван не придумали ничего умнее, как объявить вне закона целую страну! Американцы усмехнулись и сказали, что они отлично проживут и без сумасшедшего короля и его жестоких требований. Последовала война, по результатам которой американцы вышвырнули своих недавних покровителей вон из страны.

Но самое интересное началось после того, как был подписан мир. Будучи подданными британской короны, американцы пользовались всеми привилегиями английских купцов, могли беспрепятственно заходить во все порты и не бояться быть ограбленными нашими триполийскими корсарами, так как между Британией и Триполитанией был заключен мирный договор. Теперь же, завидев в Белом море (которое европейцы называют Средиземным) торговое судно под странным звездно-полосатым флагом, корсары немедленно брали его на абордаж и присваивали себе всю американскую наживу. Так как своего военного флота у американцев не было, им не оставалось ничего другого, как сделаться данником Триполитании (именуемой древним историком Геродотом Ливией). Каждый год американцы выплачивали корсарам миллион талеров за право не быть ограбленным в Белом море.

Так продолжалось до тех пор, пока американским эмиром не стал Джеферсон-бей, ярый противник подобных выплат. Как только его привели к присяге, явился триполийский посол и потребовал дань. Джеферсон-бей отказал, не стесняясь в своих американских выражениях. Когда весть об этом дошла до триполийского паши Юсуфа, он затопал ногами и срубил саблей звездно-полосатый флаг, висевший в американском посольстве.

Возможно, Юсуф думал вдвое, а то и втрое возместить недостачу ограблением американских торговых кораблей, однако вскоре в Белом море появились не торговые, а военные корабли, которые построил Джеферсон-бей, и ныне, о мои звезды и планеты, на столицу Триполитании обрушился огненный дождь из бомб и ракет, разрывающихся в воздухе и поджигающих один дом за другим, не говоря уже о человеческих жертвах. Всю ночь над мирным магометанским городом висит марево, иногда прожигаемое очередной жестянкой, пущенной с гяурского фрегата.

Продолжаю настаивать, о мой мудрый падишах, что единственным способом вернуть Османской империи ее могущество, утраченное после московитских войн, являются государственные реформы и замена янычарского ордена армией нового образца, Низам-и Джедид. Надеюсь, что мои рассказы о том, как устроена армия московитов, помогли тебе, о спаситель ислама, увидеть и понять ошибки твоих предшественников. Бойся янычарских секбанбаши и учения бекташей, о мой правоверный философ, не пускай их в столицу, а по возможности предай всех самым жестоким казням, отрубив носы и уши, дабы устрашить их сторонников.

Что же до дальнейшего рассказа об истории моей жизни, то да, я остановился на том, как по поручению великого визиря Мухсин-заде, вернувшегося повелением султана из родосской ссылки, я отправился в Венецию, для участия в одном чрезвычайно важном деле, способном в одночасье перевернуть ход войны с московитами и изменить карту мира, предначертанную на небесах…

 

Часть седьмая. Похищенный

 

Писано весной 1805 года

 

Глава тридцать третья,

в которой на сцену выходит Джон Тейлор, шпион

К. с. Батурин – д. т. с. гр. Панину. Сов. секр. Расш. Фр. Эп.

Дражайший Никита Иваныч!

Даже и не знаю, как объяснить приличными словами постигшую нас коллизию. Юнкер Мухин, коего я взял с собою в Италию в качестве переводчика, бесследно исчез, как ежели бы он никогда не существовал и не числился в нашей экспедиции. Такоже растворилась графиня Алиенора, Радзивилл, вся их челядь и прихлебатели. Изобразив врача, якобы посланного дуком для поправления Радзивиллова здоровья, я проник в арендованное литовцами палаццо. Но всё тщетно: палаццо стало похоже на опустевшую конюшенную: всюду срань и пустые бутылки.

Опросив местных босяков, я выяснил, что наши подопечные ночью спешно собрали вещи и направились в Маламокко, где погрузились на корабль и отплыли. Печально я глядел на узкий мол, на детишек, купающихся на пляжу. Как вдруг ко мне подошел некий расфуфыренный павлин и горделиво кивнул головою.

– A noble ship of Venice hath seen a grievous wreck, – проговорил павлин по-аглицки, ехидно посмеиваясь надо мною. – Меня зовут Тейлор, Джон Тейлор, подданный короля Георга, повелителя Великобритании, Франции и Ирландии. Ежели я не ошибаюсь, мы с вами союзники. Северный аккорд… Красивый, хотя и немного утопический, на мой скромный взгляд, прожект вашего министра Панина. Я давно наблюдаю за вами, Бесил. Ваша галантная работа в Швеции поразила меня. Жаль, что вы тогда проиграли Вержену. Король Густав не любит Россию, зато очень любит блестящие балы, костюмы и театральные увеселения…

– Полноте болтать, сударь, – грубо оборвал его я. – Говорите, чего вам надобно или проваливайте…

– Как грубо! – скривился англичанин. – Все-таки ваш народ отличается редкостным невежеством. Говорю же вам: мы союзники, а союзники должны помогать друг другу.

– Чем же вы можете мне помочь?

– Скажем так: мне знакомы кое-какие подробности похищения вашего юнкера. Саймон Мухин – так, кажется, его зовут. Юноша очень талантлив. Я купил у него небольшую картину с изображением венецианского заката…

– Говорите немедленно, где мальчик!

– Как же вы любите торопить события! У нас в Лондоне так не принято… Давайте мы с вами лучше сыграем в одну интересную игру: я расскажу вам всё, что знаете вы, а вы мне расскажете всё, что знаю я. Таким образом, никто из нас не изменит своему отечеству. Мы вроде как просто рассказываем друг другу забавные истории. Вот, например, одна история, которую мне давно не терпится кому-нибудь рассказать…

Тейлор сложил мизинцы и большие пальцы рук, как бы образовывая и показывая мне треугольник. Я полагаю, ты помнишь, что означает сей знак, Никита Иваныч. Я кивнул, англичанин усмехнулся и продолжил свой рассказ.

* * *

Несколько лет тому назад к дому русского посланника в Лондоне явился молодой человек восточной наружности, потребовавший немедленной аудиенции. Посланник пил свой утренний кофий, в халате, подбитом пухом сибирских гусей, и читал газету; в аудиенции было отказано. Однако ж молодой человек был настойчив и добился-таки приватного разговора. Он сообщил русскому посланнику, что его зовут Мехмед-Али Эмин, и что он сын Гуссейн-бея, некоторое время управлявшего Боснией, затем греческими островами, а позже направленного султанским фирманом в Алжир, для войны с пиратами. Отец его вскоре умер, и Мехмед-Али оказался в сетях юношеских соблазнов. Сначала он записался было в янычары, потом стал заниматься торговлею, однако потерпел неудачу; все его товары оказались захваченными пиратами, а сам он – должен различным людям немало пиастров.

– Извините, я ничем не могу вам помочь, – равнодушно сказал посланник. – В мои дипломатические обязанности входит защита только русских подданных.

– Но я хочу стать русским подданным, – сказал Мехмед-Али. – Я хочу принять греческую веру и служить вашей императрице.

– Простите, – высморкался посланник, – даже если бы вы были самим греческим патриархом, я не могу принять вас в русское гражданство. Для этого нет никаких оснований.

– Я вам сейчас покажу основание, – усмехнулся молодой человек.

С этими словами он положил на кофейный столик карту Средиземного моря, сплошь испещренную заметками и крестиками: бухты, порты, крепости, количество войск в гарнизонах и даже указания с наилучшими способами осады и минирования. Всё, что годами и даже столетиями держалось в строжайшем секрете, в один день стало известно русским. Россия получила карту, а Мехмед-Али – пашпорт.

Скажу вам честно: когда я сообщил об этом лорду Сандвичу, он поднял меня на смех. «Эти русские, Джон, – сказал он, – ни к чему негодная нация. Забудьте об этом и вернитесь к нашим канадским делам, они волнуют меня в данный момент куда больше».

Однако лорд Сандвич ошибся. В необыкновенно короткий срок русские снарядили на Балтике эскадру, которая обогнула Европу, попутно останавливаясь и прикупая новые корабли во всех христианских портах. Пройдя Гибралтарским проливом, русская эскадра вторглась в турецкие владения. Всё, всё без исключения было отмечено на той карте: Греция, Египет, Палестина, – никогда еще со времен Лепанто Оттоманская империя, безраздельно царствовавшая на Средиземном море, не была так унижена. Русский флот запер и сжег турецкие корабли в Чесменской бухте. Вскоре пали Спарта и Наварин. Египетский паша восстал против султана, ибо ему помог граф Орлов.

Да! Прекрасная история! Можно сказать, что это история о союзнике, которого нельзя недооценивать… Конечно, Турция попыталась отомстить русским, вооружая и воспламеняя татарские и кавказские народы, но это было похоже на ярость смертельно раненого дракона. Единственная удача для Османской империи состояла в том, что турецким шпионам удалось анлевировать того, кто предал свою страну и свою веру, – Федора Эмина, ставшего знаменитым русским сочинителем и сотрудником К. И. Д. Я, к сожалению, не знаю, кто привел приговор в исполнение, наверное, какой-нибудь магометанин, живущий в Санкт-Петербурге, либо бродячий проповедник ислама, один из тех безумцев, которые тщательно скрывают свою веру и тайно подчиняются Старцу Горы… Убийство, замаскированное под самоубийство… Я полагаю, вы лично вели расследование, Бесил. Ведь вы были лучшим другом покойного Эмина. И именно по этой причине вы обратили внимание на мальчишку Мухина, ныне похищенного и увезенного в море. У Мухина обнаружился тот же дар, что и у Мехмеда-Али – невероятная легкость в освоении иностранных языков, талант вбирать в себя повадки других народов, умение не просто натягивать на себя чужую одежду, но становиться как бы другим человеком, видящим и знающим больше остальных…

* * *

Я понуро молчал. Всё сказанное Тейлором было очень близко к истине, скажем так. Нужно было держать удар.

– Действительно, очень поучительная история, – сказал я, раскурив трубку. – Согласно условиям нашей игры, я должен рассказать вам такую же басню про ваши английские дела. И вот эта история.

На протяжении всего осьмнадцатого века Англия преследует только одну цель – нажива. Благородным английским лордам вдруг захотелось жить на широкую ногу: красиво одеваться, употреблять в пищу вкусные кушанья и окружать себя дорогими вещами. Именно по этой причине корабли Адмиралтейства бороздят морские просторы от Канады до Австралии, пытаясь обнаружить неведомые земли, из которых можно было бы выжать еще больше золота, чая, пряностей и рабов. При этом взято за правило не считаться с интересами самих жителей колоний. Морить голодом бенгальских ткачей или расстреливать бостонских граждан – вполне привычное, само собой разумеющееся дело, за которое никто не несет ответственности.

Вопрос в том, чего вы боитесь более всего. А более всего вы боитесь, что какая-нибудь нация найдет иной путь сообщения с Индией и промыслит способ доставлять в Европу чай и хлопок, отличный от пути вокруг мыса Доброй Надежды. Долгое время такой нацией была Турция, и война России с Оттоманской империей была вам выгодна, потому что делала слабее вашего торгового противника. Британское Адмиралтейство любезно согласилось продать несколько кораблей, ставших частью русской эскадры; по протекции лорда Сандвича Эльфинстон и Грейг поступили на русскую службу. Но теперь, когда Россия побеждает, вы боитесь, что мы, русские, можем начать торговать с Индией через Персию и Кавказ, Египет и Красное море. Вот зачем вы в Венеции, Тейлор. Вот зачем вы как бы со стороны наблюдаете за сей авантюрой. Вы ищете свою выгоду, присматриваетесь, пытаетесь понять, стоит ли вам садиться за ломберный стол.

И вот мой вам совет: не лезьте в это дело. Это не та игра, в которой нужно участвовать. Это история крови и слез, а не история легких денег и веселых наслаждений. Однажды сунувшись в магометанский мир, вы увязнете в кровавой каше, и ваши потомки будут расхлебывать эту кашу на протяжении столетий. Магометане – не покорные бенгальцы, не американцы, которых можно задушить налогами и спать спокойно. Это народ, который нельзя победить. Они уйдут в горы, в пустыни, спрячутся под землю, а потом вылезут и поотрезают головы вашим красным мундирам. Если вы по-настоящему желаете победы – сотрудничайте с нами. Дружите с Россией. Будьте нашими союзниками не на словах, а на деле. И Россия будет верна вам, потому что более всего в России ценят искреннюю, честную дружбу. Если же вы будете смотреть на нас свысока, будете относиться к нам, как к дикарям, варварам, вы не получите ничего, кроме презрения, гнева и мятежа, со стороны остального мира, который вы почему-то именуете нецивилизованным.

– Вы очень умный человек, – сказал Тейлор. – Вы ловкий дипломат, умеющий оборачивать невыгодную позицию на переговорах к полной своей победе. Мне нравится сие. Но вы не понимаете, как устроен английский ум. Нам всегда нужен задаток, нечто, что мы можем получить, прежде, чем мы сами поделимся чем-то.

– Какой же задаток вы хотите на этот раз? Карту Эмина?

– Нет, зачем, в этой карте уже нет никакого толку. Турецкие крепости разрушены, флот сожжен… Тем не менее, в вашем московском архиве хранятся некоторые документы, принадлежащие британской короне, документы, которые я хотел бы получить. Среди них есть несколько писем, принадлежащих перу моего отца, скончавшегося два года тому назад. Это никчемные заметки путешествующего врача, в них нет никакой дипломатической ценности; тем не менее, они нужны мне, в память о моем родителе. Дав честное дворянское слово вернуть эти письма мне, вы дадите мне, таким образом, повод помочь вам, и, конечно же, я расскажу всё, что знаю о судьбе юнкера Мухина, которая вас так беспокоит…

 

Глава тридцать четвертая,

именуемая Черный осман

Опять говорит Семен Мухин

Какой-то генерал сказал, кажется, что милосердие на войне – это слабоумие, ибо суть войны в жестокости; тот, кто начнет сентиментальничать, неизбежно проиграет войну. Этой жестокости, как правило, не признают в столицах, где даже с началом войны жизнь продолжается своим чередом: горят сотни свечей, галантные кавалеры всё так же приветствуют поклонами прекрасных дам, музыка, вина, вкусные кушанья и прочие наслаждения только увеличиваются, ибо увеличивается число поводов к веселью. И только когда вы сталкиваетесь с войной лицом к лицу, во фронте, только тогда вам становится ясной цена войны. Об этой цене не пишут в столичных газетах, не сообщают подробностей, просто говорят: была такая-то битва, столько-то людей погибло с нашей стороны, а столько-то потерял враг, но всё остальное не рассказывается. Изуродованные шрапнелью тела, повешенные шпионы и изнасилованные женщины становятся трюизмом, примечанием внизу страницы, эдакой справкой из Dictionnaire raisonne: Париж – столица Франции, Волга – великая русская река, а на войне бывает много жестокости.

Ежели в столице образованному человеку принято сторониться неприличных разговоров о крови и насилии, то во фронте, наоборот, всегда обнаруживаются люди, которые увлекаются самой идеей жестокости; жестокость доставляет им удовольствие; часто они выполняют поручения высокопоставленных особ, не желающих марать руки. Именно к такого рода людям принадлежал и мой тюремщик в красных штанах и с обрубленными ушами. Вернув меня после разговора с княжною в кубрик, он солидно расквасил мне физиономию и сломал пару ребер.

– Знаешь, что меня раздражает больше всего? – сказал он на ломаном итальянском языке, схватив меня за волосы. – Что ты шпион и лжец. Наш пророк, да благословит его Аллах и приветствует, утверждал, что для тех, кто лгал, даже желая насмешить других, уготован ад. Пророку было видение: одному лжецу воткнули кривое и острое железное копье в рот, и разорвали ему рот с одной стороны до самого плеча; затем то же самое сделали и с другой стороны рта. Настоящий магометанин никогда не будет лгать. Магометанин – это честный и преданный воин Аллаха, настоящий лев, который всегда говорит только правду, даже если он попал в плен к врагам. Ты же и сейчас продолжаешь извиваться как змея, все еще утверждая, что ты не шпионил для русской чарычи Катерины. Итак, решено. Я разорву тебе рот.

Турок вынул нож и вложил его в мой рот, натянув и больно уколов щеку с внутренней стороны.

– Вы так жестоки, потому что уродливы, – тихо сказал я. – Но это не ваша вина, а вина того, кто сделал это с вами. Зачем же вы мстите миру за содеянное? Мир не виноват, а виновато только положение дел…

Турок снова посмотрел на меня своею презрительной ухмылкой. Мне стало ясно: несмотря на мою отчаянную проповедь, сейчас он изуродует и меня. Я зажмурился.

– Геридёнун, Мурад, – проговорил кто-то по-турецки.

Я отрыл глаза. Странная картина представилась моему взору: на плече турка лежала чья-то длань; персты ея были украшены дорогими кольцами. Безухий турок почему-то почтительно поклонился мне и, сунув кинжал за пояс, медленно пошел прочь, открывая лицо и фигуру нового визитера.

Все задрожало внутри меня, как ежели бы я и сам был молнией, однажды ударившей меня. Предо мною стоял высокий костлявый осман со славянскими чертами лица, которого я видел уже однажды шпионящим за нашею крепостью! Одною рукой (мгновение назад покровительски похлопывавшей Мурада по плечу) он сморкался в белоснежный носовой платок, другая лежала на эфесе сабли. Казалось, он даже не смотрит на меня; его рассеянный взгляд скользил где-то поверху, над мачтами, и парусами, и крикливыми чайками, жалующимися на свою неустроенную жизнь. На вид ему было около тридцати или даже тридцати пяти лет. Он был в том же одеянии, что и в первую мою таинственную встречу с ним, в черном узорчатом чекмене и черных шароварах. Были на нем и звонкие черные сапоги, чем-то напомнившие мне сейчас высокие ботфорты Василия Яковлевича, только те были словно женским экземпляром, а эти, эти были мужскими, вонючими. Этот запах дегтя, запах опасности, по ночам преследовавшей меня, бил мне сейчас в нос, возбуждая каждый нерв моего тела… Для полноты картины не хватало только белой кабардинской кобылы (в самом деле, мелькнула в моей голове идиотская мысль, зачем бы быть коню на корабле)…

Но то, как выяснилось, были цветочки.

– Так, стало быть, ты и есть тот самый мальчик, шпионивший за княжной? – вдруг проговорил Черный осман на чистейшем российском языке. – Очень, очень печально. Я был более высокого мнения о Панин-эфенди и господине Батурине. Они должны были послать кого-то более опытного… взрослого… Мне кажется, я тебя уже видел однажды… Да, в Путурбурке, на похоронах…

Господи Боже! Это был он, тогда. Это его голос я слышал у Фонтанки, в вечер накануне смерти Эмина…

– Я вас никогда раньше не видел, – выдавил я из себя.

– А ты и не мог меня видеть, – усмехнулся осман. – Я не существую. Я… тень.

Чем дольше я думал, тем тяжелее становилось у меня на душе. Я, человек, всю жизнь мечтавший о приключениях, вляпался в авантюру, которая оказалась ничуть не похожей на романы о Мирамонде.

 

Глава тридцать пятая,

в которой король Георг обнаруживает в спальне госпожу де Бомон

John Montagu, Earl of Sandwich, to John Taylor. Top secret.

Мой разлюбезный Джон!

Объясните мне, старому и глупому картежнику, что за филантропию вы отчебучили в Венеции?! Мне казалось, я дал вам четкие инструкции на этот счет. Вам поручено было внимательно следить за русской эскадрой возле турецких берегов, и докладывать мне через Гамильтона о всякой попытке, могущей навредить нашим индийским интересам, а вы вместо этого заключаете с русскими пакт о ненападении и дружеский альянс! Нет, право же, это переходит все границы! Если бы не моя искренняя любовь к вам и добрая память о вашем дражайшем родителе, исправившем мое слабое зрение, я бы уже сейчас прислал вам официальное уведомление о том, что вы не являетесь более сотрудником Адмиралтейства…

Впрочем, я прощаю вас, в последний раз. Я не в том положении сегодня, чтобы разбрасываться верными людьми. Все трещит по швам, на всех континентах. Сначала бенгальский мор, потом нападение афганцев, теперь вот восстание маратхов, этих чудовищ, сжигающих английское сукно. За четыре миллиона рупий ублюдок Шинди (которого вы хорошо помните по панипатскому побоищу) вернул в Дели падишаха и перечеркнул все наши приобретения в Индии; теперь на его сторону переметнулись еще и сикхи, и еще, вдобавок ко всему, у бенгальских берегов обнаружен французский флот. На нашей стороне только наваб Ауда, и нам пришлось уступить ему Аллахабад… Вот истинная цена союзничества, Тейлор! Все эти так называемые друзья мечтают только об одном – как бы запустить руку в британскую казну! И такой же, поверьте моему чутью, будет цена ваших переговоров с русскими: сегодня они понаобещают вам архангельские леса и меха, а завтра, глядишь уже, они оттяпали у нас Бенгалию или Канаду. Эти московиты – настоящие дикари, ничем не отличающиеся от новозеландцев, сожравших матросов капитана Кука, и разговаривать с ними можно только на одном языке – языке огня и штыка…

Еще хуже наше положение в Западном полушарии. До какой же крайней степени предательства и воровства дошли эти бостонские негодяи! После того, как наш справедливо разгневанный король Георг выставил колонистам счет за уничтоженный чай, они заявили, что, может быть, и вовсе более не будут чай пить, и стали пить, представьте себе, обыкновенный травяной настой с малиновыми ягодами. Ежедневные бунты, шпионы, диверсии, опять же всюду сующие свой длинный нос французы и голландцы… Бедный Норт уже и не знает, какими еще санкциями можно прижать к ногтю непокорную Америку! Ну не отдельную же конституцию же им давать, по образцу квебекских католиков, в самом деле…

Впрочем, вы это и так знаете. А вот чего вы еще не знаете, Тейлор, так это интимных подробностей развернувшейся у нас в Лондоне буффонады. Вы, конечно, уже наслышаны о шевалье д’Эоне, том самом драгуне, который выкрал из спальни русской царицы Елисаветы завещание ее покойного отца Петра, предписывающее московитам захватить всю Европу. (И зная об этом завещании, вы затеяли дружбу с русским агентом Батуриным! Право, у меня нет слов…) Так, вот, сей драгун был обнаружен в опочивальне (кого бы вы думали) нашей дражайшей королевы Шарлотты, непосредственно королем… Сцена, как вы понимаете, душераздирающая: Георг в присущем ему нервном стиле выхватывает шпагу и грозится немедля проткнуть драгуна насквозь, шевалье д’Эон также кладет ладонь на эфес, и кажется уже, что британской короне обеспечен самый ужасный позор за последние семь сотен лет…

Как вдруг из соседней комнаты выбегает камердинер Кокрель, встает меж ними и кричит, что король понимает ситуацию чрезвычайно ошибочно.

– Умоляю, ваше величество, выслушайте меня, – говорит он. – Сей прекрасный видом молодой человек вовсе не то, что вы думаете, и его присутствию в опочивальне вашей жены есть разумное объяснение. Дело в том, что драгун на самом деле не мужчина, а женщина, и является не более чем верной подругой королевы, страдающей от недостатка душевных разговоров… Шевалье д’Эон, которая на самом деле является госпожой де Бомон, вынуждена всю жизнь прятать свой истинный пол по причине старинной клятвы, данной много лет назад отцом шевалье одному влиятельному французскому графу; согласно этой клятве, ежели бы у отца шевалье родилась девочка, он обязывался выдать ее замуж за сына того графа, вкупе со всем своим состоянием. Но так как никакой возможности составить приданое в силу естественного оскудения рода не было, отцу новорожденной девочки пришлось переодеть ее в мальчика и воспитать как мальчика, чтобы не опозорить и не погубить древнюю французскую фамилию, ведущую свое начало еще со времен римского богослова Тертуллиана… Об этой клятве и тайне шевалье осведомлен только один человек на земле, французский король Людовик…

– Да-да, – говорит Шарлотта, прижимая подушку к груди.

– Ежели все так, как вы говорите, Кокрель, – все еще краснея и дуясь, отвечает Георг, – я прямо сейчас напишу письмо в Версаль своему царственному брату Людовику и потребую у него подтверждения вашей теории… Хотя, если честно, я вам не очень верю…

– Вспомните, что говорил римский богослов Тертуллиан, – заключает камердинер, – credo quia absurdum…

 

Глава тридцать шестая,

в которой Аллах ничего не видит

– Княжна сказала, что ты особенный человек, – проговорил Черный осман, зачем-то взяв меня за подбородок и осмотрев мое разбитое лицо, как осматривают лошадь, которую хотят купить, – что ты, именно ты (не знаю даже, с чего она так решила), поможешь ей занять российский трон. Я буду откровенен. Наш общий друг Мурад в чем-то прав: мы, магометане, не любим хитрить, по крайней мере, в отношении таких же магометан. Бойтесь Аллаха и будьте с правдивыми, сказано в девятой суре. Я здесь затем, чтобы помочь княжне. Тебе, безусловно, известно, из газет, что ваши войска разбили армию великого визиря и уже захватили половину Болгарии. Но вот то, чего ты не знаешь: это чистейшая правда. Оттоманская империя скоро падет и рассыплется на множество мелких государств. Я говорю тебе это, нимало не стесняясь, ибо знаю подлинное положение дел: янычары бегут с фронта, как из чумного города. С такой безвольной армией легко грабить и потом похваляться своими грабежами, но не воевать с Руманчуф-пашою. Турция разбита и унижена. И единственный путь ко спасению состоит в том, чтобы заменить царицу Екатерину ставленником Порога Счастья…

– Фантасмагория… – недовольно буркнул я.

– Ты так считаешь? – усмехнулся мой собеседник. – Я напомню тебе, мальчик, о событиях совсем недавнего времени. О, сколько раз прикладывал пистолет к виску несчастный король Барандабурка Фридрих, в отчаянии созерцая вступающие в Берлин войска московитов! Как громко плакал он и кричал: всё пропало! сие есть погибель Барандабуркского дома! – обнаруживая себя без армии и без страны. И все же, одна абсурдная историческая мелочь привела к тому, что Пруссия выстояла против всей Европы и Московии, и стала только богаче и сильнее. Все оттого, что в один прекрасный день месяца джумада ас-сани, в рождественский сочельник, у царицы Елисаветы внезапно пошла горлом кровь, а еще через несколько дней ее тело отпели в Смольном монастыре, и на московский трон взошел новый император, немецкой нации, не чаявший души в своем тайном покровителе Фридрихе. И вскоре война была прекращена, и все завоевания московитов переданы назад Пруссии… Почему же, по-твоему, мы, османы, не можем провернуть тот же кунштюк?

Я угрюмо молчал. Турецкий шпион был прав: одна глупость может перевернуть любой успех.

– А потому, – продолжал говорить осман, – едва узнав о готовящемся заговоре, я был послан в Венецию великим визирем, с этим кораблем и некоторой суммой денег, которая будет вложена в данное предприятие, при условии, конечно, что княжна даст Истанбулу кое-какие гарантии…

– Вы делаете ставку на чужестранку, которую никогда не примет российский народ, – сказал я.

– Возможно… Но она почему-то делает ставку на тебя… Какой прок от московского мальчишки, у которого на губах еще не обсох кумыс? Скажи мне, и… наш общий друг Мурад внезапно станет ласков к тебе, как черкесская наложница…

– Я не знаю, – соврал я. – Возможно, княжна рассчитывает с моей помощью втереться в доверие к Панину…

– Нет, тут что-то другое, какая-то тайна… Я дознаюсь. Но ты прав: нельзя выиграть игру, имея на руках только одного козыря. Именно по этой причине мудрый визирь Мухсин-заде поручил мне год назад встретиться с одним московским разбойником… Этот разбойник получил от меня кошелек, туго набитый российскими рублями, и нескольких магометанских помощников. Его имя Пугачев. Слышал ли ты сие имя?

– Да…

– Видишь, мы уже начинаем понимать друг друга. Ты мне нравишься, мальчик, сам даже не знаю, почему. Ты похож на меня самого в твоем возрасте. Не будь глупцом. Что предложила тебе княжна и почему она так о тебе заботится?

– Я не знаю…

– Ты знаешь, просто не хочешь говорить… Ладно, Аллах всё видит, сказано в пятьдесят седьмой суре; где бы вы ни были, Он всюду с вами…

– Аллах ничего не видит, – зачем-то огрызнулся я. – Ежели бы Аллах видел, что творится на земле, он давно уже послал бы на землю ангела с фузеей, изрыгающей серное пламя, чтобы убить всех людей. Люди только и делают, что дерутся между собой и уничтожают друг друга, с целью обеспечить себе и своему потомству наилучшие выгоды от торговли, или же от земельной собственности, от мануфактур и дани с соседних государств. Одни сословия и народы живут сладко и безбедно, в то время как другие умирают с голоду, обеспечивая существование своих господ. Вот и вся истина, весь смысл человеческого бытия, над которым бьются философы и богословы в Лейпцигском университете. Убить, сожрать другого – и за его счет выстроить свою судьбу. А для того чтобы третье сословие не замечало этой горькой истины, такие как вы придумали Аллаха, Христа и Будду, с обязательной проповедью смирения, с учением, объясняющим, что нужно почитать родителей, и ходить в церковь, и платить налоги правительству… Но всё это враки, дурман для тех, кто не наделен достаточным разумом, чтобы прозреть и сломать установленный порядок вещей. И ежели вдруг это правда, ежели Бог или Аллах действительно существует, в день, когда я предстану пред Ним, я скажу ему только одно: где Ты был? Куда Ты смотрел в день, когда людей уничтожали миллионами, когда их пороли и насиловали, и держали в заточении, и заставляли в этом заточении снова работать и приносить доход, во имя какой-нибудь ловкой религиозной идеи, или мнимого счастия одного из народов, или даже сжигали на костре, оправдывая убийство любовью ко всему человечеству? Но это время прошло… Потому что теперь всё изменится… Потому что в людях пробудился разум и чувство собственного достоинства, и за это я буду сражаться – за свободу ото всякой веры, свободу от любых богов и недоделанных княжон, думающих только о том, как бы прожить в достатке и покое сегодняшний день…

Я вдруг выпалил сей драматический монолог одним махом и замолчал. Я подумал, что теперь Черный осман убьет меня, ведь я, наверняка, оскорбил его веру в Аллаха. Но осман почему-то смотрел на меня с ласковой улыбкой, ничуть не ужаснувшись моей горячей юношеской речи, напротив, мне чудилось, что он все более проникается ко мне симпатией.

– Это сейчас очень модно, – ласково улыбнулся он, вталкивая меня внутрь кубрика и запирая за мною дверь, – говорить о свободе и силе разума. Но разум ничто без веры. Вера дает разум, а безверие отнимает его.

 

Глава тридцать седьмая,

в которой является природный англичанин Круз

Человек, припертый к стенке колесом фортуны, склонен проявлять качества характера, о которых ранее и не подозревал. Так было и со мною, на том корабле. Не знаю, что делал бы при таких обстоятельствах обычный человек, молился бы, наверное, или кричал, требуя, чтобы его освободили. Я же, вопреки привычному своему шелопайству, просто сидел, накрыв ноги одеялом, и думал о том, как сбежать.

Но сбежать было невозможно. Дверь чулана была заперта засовом, и я мог только слышать иногда, как люди ходят по палубе, смеются и разговаривают. Однажды я отчетливо расслышал пьяный бас Пане Коханку.

– К черту итальянские вина! – кричал он. – Гарэлки! Гарэлки несвижской дайце мне, сукины дзеци!

Что делать? Как дать знать Василию Яковлевичу, что я попал в переделку? Или, может быть, мелькнула в моей голове дурная мысль, соблазнить княжну, сказать ей, что она вдохновляет меня как женщина и что я ради сладострастного мига готов помочь ей в ее претензиях на русский престол? Я даже представил себе эту минуту, как я добиваюсь ее благосклонности, а потом, когда она засыпает на увлажненной подушке, я даю деру через окно. Но нет, решил я, княжна не купится на такой дешевый трюк, и, потом, как я буду смотреть в глаза Фефе…

Нужно было найти слабое звено в этих оковах. Подкупить слуг, турок? Но чем? Что я, бедный русский мальчишка, могу предложить; в кармане старого камзола у меня лежал серебряный дукат, но Ганецкий забрал его вместе с платьем. Крест? Но что стоит простой металлический крест?

В таких случаях в старых православных житиях к узнику непременно приходит святой или ангел, который укрепляет веру узника и говорит, что нужно делать. Но ко мне никто не приходил, кроме безухого Мурада. Он прекратил меня избивать; это лишь хитрая игра, которую ведет Черный осман Магомет, справедливо рассуждал я; он рассчитывает склонить меня на свою сторону и выведать мою тайну. Несколько раз меня навещали поляки, приносившие яблок или хлеба и всегда задававшие один и тот же вопрос: не холодно ли мне. Нет, не без иронии отвечал я, лето, море, теплые страны, спасибо за рекреацию.

Однажды во сне, впрочем, ко мне явился природный англичанин Круз, одетый в козью шкуру и самодельные деревянные башмаки.

– Помнишь ли ты, юнкер Семен Мухин, что я сделал первым делом, когда попал на необитаемый остров?

– Да, я помню, природный англичанин Круз, – раздраженно отвечал я. – Ты поставил на острове столб с указанием даты…

– А потом?

– А потом ты убил из ружья дикую козу. Козленок не понимал, зачем ты убил его мать и с нежностью смотрел на тебя… К чему эти дурацкие вопросы?

– К тому, Семен Мухин, чтобы ты перестал бояться. Нет ничего невозможного для разумного человека. Посуди сам: еще каких-то три столетия назад люди не знали о существовании Америки и полагали, что земля стоит на трех китах, а теперь мы зрим в телескоп далекие звезды и чертим новые дороги нюрнбергским карандашом; человек обогнул земной шар и проник в тайну пороха; всё это стало возможным только благодаря тому, что Галилей, Магеллан, Каспар Фабер и монах Бертольд Шварц не боялись, а смело шли вперед, пытаясь познать и подчинить себе силы природы. Отчего же ты, мой милый мальчик, никак не можешь решить, что делать со своим даром?

– Я ненавижу свой дар, – сказал я, – и ненавижу себя за свой дар. Какая от него польза? Никакой, только вечно больная голова…

– А ежели я скажу тебе, что твой дар – такая же природная субстанция, что и сила пороха? Древние люди не знали и боялись огня, но однажды какой-то умный человек преодолел свой страх, подошел к огню, взял его и начал готовить на нем пищу… Отчего бы и тебе не овладеть своим даром, призвав на помощь силу своего ума? Научись видеть то, что ты хочешь, а не то, что само лезет тебе в голову, поставь преграду дурным видениям и ищи добра в этом мире… Человек должен властвовать над своею натурой, а не наоборот! Особенностью живого ума является то, что ему нужно лишь немного увидеть и услышать для того, чтобы он мог потом долго размышлять и многое понять. Учись властвовать собой…

– У меня не получится… Я шелопай… Я ни на что не способен, кроме как играть с деревянным ружьем или разбирать бумажки в московском архиве…

– Но у меня-то получилось! Я приручил коз и пошил себе новую одежду. Я посеял несколько семян ячменя, собрал урожай и заново посадил зерна, и получил на второй год вдвое больше зерен, а на третий – вчетверо…

Я вздрогнул и проснулся. В воздухе пахло чем-то кислым, как тогда, в день, когда меня ударило молнией; очевидно, на море была гроза. Было холодно, я закутался в одеяло.

Всё изменилось с того дня. Ежели природному англичанину Крузу удавалось двадцать восемь лет обманывать натуру, думал я, неужели мне не удастся обмануть несколько глупых и пьяных авантюристов? Нужно только терпеть, посеять зерна сомнения и ждать, пока взойдет урожай…

Я взял себе за правило каждый раз, когда ко мне заходит кто-нибудь из поляков, рассказывать нелепую историю о приключениях, якобы выпавших на мою долю. Например, я рассказывал о том, что во время московской чумы меня по ошибке признали мертвым и скинули в кладбищенскую яму; или о том, как в Петербурге я разъезжал по Невскому прошпекту в карете, запряженной финскими лосями; или как я в Лейпциге встретил призрак Иоганна Себастьяна Баха.

– А Бах мне и говорит: «Когда-то я служил в войсках герцога Камберлендского…»

– Так прямо и говорит?

– Так прямо и говорит.

Нужно было только ждать, в расчете, что одна из таких фантастических историй дойдет до ушей того, кто знает толк в нелепицах.

 

Глава тридцать восьмая,

в которой Батурин обнаруживает тайный пакт

Дражайший Никита Иваныч!

Вот уже целую неделю в компании аглицкого шпиона Тейлора я блукаю на фелуке вдоль адриатического побережья в надежде обнаружить следы похищенного юнкера и графини Алиеноры, которая, никакая, конечно же, не графиня, а самая настоящая самозванка. Из Венеции бежали они на турецком корабле, в сопровождении поляков и французского посла Дериво. Ежели всё на самом деле так, как говорит Тейлор, нашему отечеству грозит чрезвычайнейшая опасность. Со слов англичанина получается следующая загогулина: на протяжении нескольких столетий Францию и Турцию связывает тайный пакт, заключенный еще Сулейманом Великолепным и королем Франциском. Французские корабли имеют право заходить в османские порты, французским купцам даны в Турции торговые привилегии, а многие французы скрытно состоят на турецкой службе, носят чалму и даже для виду исповедуют магометанство.

Я уже докладывал, что графиня Алиенора как-то связана с К. С. Теперь же, мой дорогой Никита Иваныч, вся картина стала нарисована в моей голове целиком: Франция, Польша и Турция объединились противу нас с целью свалить и уничтожить императрицу Екатерину Алексеевну. В самом деле, подумал я, отчего бы французам нас любить? Только оттого, что императрица переписывается с гг. Вольтером и Дидро? Нет, Никита Иваныч, сие есть обманка зрения. Наш главный враг сидит не в Варшаве и не в Константинополе, а в Париже, и не приведи Господь однажды нам сойтись с галлами в прямом бою, а не в секретной баталии.

Еще два моих соображения. Тейлор сказал, что в венецианском порту графине Алиеноре оказывали почести как представительнице высокого рода. Следовательно, французы будут манипулировать ею как послушною куклой, как некогда маркиз Шетарди хотел манипулировать Елисаветой Петровной.

Второе соображение. При таком раскладе карт, дражайший Никита Иваныч, у нас нет другого выхода кроме как сотрудничать с англичанами, ибо за всю историю не было такого, чтобы Англия и Франция не враждовали, а враг моего врага, как говорится, amicus meus. Получается, что фантасмагорийная концепция Северного аккорда, некогда обсуждаемая нами за рюмкой водки и кулебякой, нечаянно обрела плоть и кровь.

P. S. Пока я писал сие послание, явился Тейлор, опрашивавший рыбаков. Следы графини Алиеноры и ее шайки обнаружены на Корфу.

 

Глава тридцать девятая,

в которой я прозреваю прошлое и грядущее

Итак, любезный читатель, я твердо решил прекратить быть шелопаем и овладеть своим даром, то есть, по совету природного англичанина Круза, не поддаваться случайным видениям, но проникать мыслию в те места, в которые я сам желаю проникнуть. Я разложил на полу одеяло, уселся, сложив ноги, как какой-нибудь индийский жрец, и стал напрягать волю и разум. Разумеется, ничего хорошего из этого не вышло, только заболела голова.

Внезапно дверь моей темницы отворилась, и я увидел высокую тень, в мутных солнечных лучах; то был Черный осман Магомет.

– Дурак Ганецкий рассказал мне спьяну твою тайну, – равнодушно, как ежели бы речь шла о погоде, сказал он. – Ты провидец. Ты можешь видеть различные события на расстоянии и, наверное, можешь даже прозревать прошлое и грядущее и читать мысли людей. Вот почему тебя так ценит княжна.

– Это хорошо или плохо? – спросил я. – Я знаком с магометанским учением поверхностно, и не знаю, как в исламе расцениваются подобные видения…

Почему-то я уже не боялся Магомета. И не потому что он был нарочито ласков со мною, а потому что я понял вдруг: меня ценят, мной дорожат. Наверное, такие же чувства испытывает единственный ребенок богатых родителей, он капризничает, стучит ногами и требует, чтобы ему купили красивую игрушку, и родители вынуждены идти у него на поводу. Я вспомнил Фефу и ее причуды; она была одна у своего отца, и это во многом определило ее капризный характер.

– Каждый расуль является наби, – всё с тем же показным равнодушием проговорил Магомет, – но не каждый наби является расуль. Может быть, ты мошенник, который ловко обманывает людей. Пойдем, я проверю твой дар.

Магомет вытащил меня на палубу, придерживая рукою за польский камзол. Корабль стоял в широком заливе неизвестного мне острова; на синей глади моря не было ни волны, а с вершины острова на нас грозно смотрели пушки, просунутые в бойницы каменного бастиона.

– Ежели ты пророк, расскажи мне что-нибудь об этом острове. Какие люди живут здесь, какова их история и что будет с сим островом в грядущем…

Я должен сдать этот экзамен, подумал я. Ежели я докажу Магомету, что владею сверхъестественными способностями, я смогу вытребовать более комфортные условия заключения, а потом еще и еще повысить банк и сбежать. Я наморщил лоб и стал думать. Мы плыли не дольше недели, следовательно, мы где-то у греческих берегов. Остров, по-видимому, принадлежит венецианцам, решил я; вряд ли Магомет повел бы свой корабль в турецкий порт, зная, что где-то здесь патрулирует русская эскадра. Судя по бастиону, остров имеет важное стратегическое значение и охраняет, скорее всего, переход из Адриатического моря в Средиземное. Нужно только вспомнить название острова, вспомнить книжки по древней истории, читанные мною в вивлиофике Аристарха Иваныча…

– Я так и думал, – счастливо вздохнул Магомет, наблюдая мое сомнение. – У тебя нет никакого дара. Ты просто болтун.

Был теплый летний вечер, затуманенное солнце клонилось к западу.

– Это остров Корфу, – торжественно выпалил я, – или, по-гречески, Керкира. Я зрю дивный народ феаков, некогда населявший сии благословенные места. Их царя звали Алкиноем. Феаки жили без войн и раздоров, сады Алкиноя плодоносили круглый год, а корабли феаков могли понимать мысли своих капитанов… Но так было только в самые древние времена, ибо в дальнейшем остров стал яблоком раздора меж различными племенами; сначала за остров подрались афиняне и спартанцы, а еще потом – турки и венецианцы. Так будет и далее, из века в века; каждая новая война будет поливать кровью песчаный пляж, где некогда Улисс встретил игравшую в мяч Навсикаю…

Про окровавленный пляж я уже придумал, даже и не подозревая о том, что однажды мне придется увидеть эту картину воочию, на том же самом месте, где я разговаривал с Магометом.

 

Глава сороковая,

в которой Батурин погублен Цирцеею

Дражайший Никита Иваныч!

Вели казнить, ежели мои чувства вошли в противуречие с долгом. Возможно, что и подобает мне теперь, подобно раскаявшемуся грешнику, нацепить на себя власяницу и отправиться пешком в монастырь, ибо я просрал всё, что только можно было просрать, по причине амурной капитуляции, полученной мною от Теофилы Муравской, сестры Пане Коханку, обнаруженной на острове Корфу, в то время как самого литовца, графини Алиеноры и юнкера Мухина на оном острове уже нет. Дело же было так.

Мы высадились с Тейлором в порту и разъяснили местным венецианцам, что мы путешествующие дворяне. Я представился графом Карельским, как ты меня и учил, а Тейлор не придумал ничего лучше как сказать, что его зовут сэр Чарльз Грандисон. Далее мы разделились: я пошел вглубь острова, а новоявленный Грандисон остался в порту, исследовать местные суда и опрашивать, не видел ли кто наших беглецов.

И вот, представь себе, дражайший Никита Иваныч, поднимаюсь я в гору и вижу, как на самой вершине утеса, в свете полуденного солнца, рыдает прекрасная дама, в которой я узнаю нашу Теофилу. Как и положено дворянину, я вынимаю платок и бросаюсь к ней со словами утешения.

– Ах нет, оставьте меня! – машет она рукою. – Моя жизнь загублена…

Я, разумеется, начинаю интересоваться ее душевными терзаниями.

– Сударыня! – говорю я. – В чем же плевел ваших бед и возможно ли вырвать его с корнем, ведь нельзя же бесстрастно взирать на ваше ангельское лицо, искаженное слезою…

– Ах, сударь! – говорит она. – Виной моих несчастий являются злые люди, отобравшие мое родовое литовское поместье. Ранее я была Теофила, дочь великого гетмана, а теперь бродяжка в далеком средиземноморском краю …

– Кто же эти негодяи, моя госпожа? – я горделиво вскидываю подбородок и подкручиваю усы. – Назовите мне имена, и я проткну их безнравственное брюхо своею верной шпагой, по рыцарскому обычаю…

– Имена сих негодяев, – Теофила утирает глаза моим платком, – гг. Батурин и Фонвизин, льстивые царедворцы русской царицы Екатерины. Два года назад, с началом польского восстания, русские войска вошли в Литву, разбили наших лыцарей под Лянцкороной и подвергли секвестру мое поместье. Русская царица подарила мой дом интригану Панину, а тот, в свою очередь, пожаловал мои земли своим собутыльникам…

– Это очень печально, сударыня, – ошеломленно бормочу я. – Обещаю вам постоять за ваше имя… Но я и сам пострадал от русских. Я владетельный граф Карельский…

Ну и далее по протоколу.

– Получается, мы с вами оба жертвы царской оккупации, – улыбается расстроенная полячка. – А не желаете ли вы проводить меня до виллы, которую я арендую? Мы могли бы испить кофия и поговорить по-дружески…

Умолчу о дальнейшем, мой дорогой Никита Иваныч, ибо ты и сам знаешь наверняка, как страшны женские чары. Погублен, погублен Цирцеею, потерял ум и чувство меры. Скажу только, что ночью того же дня я сидел у раскрытого окна, курил трубку и задумчиво смотрел в звездное небо, размышляя о том, до какого градуса безалаберности я пал, как вдруг кусты пред окном зашевелились и из них показалась голова аглицкого шпиона Тейлора.

– Я все-таки не понимаю, – раздраженно прошептал он, – почему вы, русские, в тот момент, когда нужно проявить хладнокровие и разум, поддаетесь низменному сладострастию…

Я не нашелся, что ответить ему и только виновато развел руками.

– Я дознался, – сказал Тейлор, – княжна и поляк уплыли, назад, на север, в Венецию. Надевайте штаны, Бесил. Нужно отплывать.

– Хоть ты и Грандисон, а дурак! – прошептал я, натягивая панталоны. – Не могу же я вот так бросить ее, обесчещенной…

Я указал пальцем на довольно похрапывавшую во сне Теофилу.

– Вероломство нашего пола составляет необходимую часть воспитания современной женщины, – равнодушно произнес англичанин. – К тому же, у нее есть муж и семилетний сын, воспитываемый в венском пансионате. А стало быть, она такоже рассматривает тебя не как верного спутника жизни, а как единоразового мужчину для утех. Мог бы и подробно выяснить ее биографию, прежде чем вынимать из ножен саблю и лезть с нею на абордаж… Всему-то вас, русских, учить надобно! Варвары!

 

Глава сорок первая,

именуемая Жизнеописание Магомета

Вскоре наш корабль встал на пристань в Рагузе, в маленькой славянской республике под протекторатом Османской империи. Из кубрика ночью меня тайно перевезли на берег, в поместье французского консула, Дериво, и заперли в таком же темном чулане.

– Ваша новая резиденция, ясновельможный пан…

Мне стало грустно; я уже привык к качке и к морскому воздуху, проникавшему в щели моей тюрьмы, а на суше стояла невыносимая жара. Я постоянно просил пить, но пить мне давали редко; безухого турка Мурада сменил какой-то француз. Так я узнал, любезный читатель, что французы еще хуже турок.

Однажды ко мне явился Магомет.

– По словам Ганецкого, княжна чрезвычайно удивлена твоими способностями, – сказал Черный осман. – Она утверждает, что ты в точности воспроизвел ее жизнь, сообщив детали, о которых никак не мог знать. Например, о том, что она на самом деле дочь нюрнбергского булочника… Впрочем, это уже не имеет значения. Вчера был прием, на нем княжну назвали наследницей московского трона, тайной дочерью Елисаветы-Петрун…

– Да, я слышал, – сказал я. – Французы и поляки веселились, звенели бокалами с шампанским, а мне не могли дать обыкновенной воды… Это особенность человеческого характера как будто, относиться к людям другой веры с презрением, с жестокостью… Ведь ежели бы княжна не играла со мною, ежели бы Ганецкий не приставлял мне к голове пистолет, а ваш Мурад не бил меня по лицу, а ежели бы мне просто ласково предложили денег, неужели бы я не согласился…

– Дело в том, что у княжны нет денег, – усмехнулся Магомет. – Кредиторы бегают за ней по всей Европе, от Парижа до Венеции, а она отсиживается здесь, в Рагузе. Да и претензия на московский престол, как ты догадываешься, придумана только затем, чтобы набрать новых кредитов… Но забавно другое: я предложил княжне разрешить ее финансовые трудности. Я сказал, что хочу купить тебя за десять тысяч дукатов, а она только рассмеялась. Да, она не дура. Что деньги по сравнению с могущественной магией? Прах, ничтожество…

– Я стою триста рублев ассигнациями, – грустно отвечал я. – Вы ошиблись с ценою.

Магомет стоял в стороне от раскрытой двери, и я подумал, что смогу оттолкнуть его и бежать. Но посмотрев ему в глаза, зеленые, как у дикого кота, я понял, что ошибаюсь. Вся его ласка притворна, и ежели понадобится, он, не задумываясь, пристрелит меня, как ничтожного комара. По сравнению с ним княжна – взбалмошная девчонка, жаждущая красивой жизни. Не он служит ее интересам, а она – ему. В этой игре шпионских амбиций и княжна, и поляки, и французы давно уже проиграли Магомету; потому что они ищут простого, земного наслаждения, а за ним стоит страшная, неземная сила – вера, безумная вера законченного фанатика.

– Ты в точности рассказал княжне о ее прошлом. Ты угадал про остров Корфу и рассказал его историю. Может быть, тогда ты расскажешь мне и мою историю? Ведь ты наверняка задумывался о том, кто я такой и почему я так хорошо говорю на российском языке…

– Я в дурном настроении, чтобы прозревать или прорицать, простите…

– Попробуй. Обещаю, я не буду смеяться над тобой и называть тебя лжепророком, ежели ты ошибешься…

Я замешкался.

– Я не знаю, как это делается…

– Надо наложить руки, как это делал пророк Иса… Христос… Положи мне руки на голову и прочитай мои мысли, вот так…

Магомет взял мои руки за запястья и сам водрузил их себе на лоб. Я как будто почувствовал пробежавшую меж нами искру. Это просто электрическая сила, подумал я. Так бывает, когда натираешь шерсть, а здесь электричество образовалось при соприкосновении моих давно не мытых пальцев с его черными власами, в жарком и сухом воздухе адриатического побережья.

* * *

В правление Петра Первого Россия была еще слабой, вечно мятежной страной. Было много раскольников, считавших императора антихристом. И потому двоеперстие часто становилось символом борьбы с новой, европейской Россией. Так, однажды восстали донские казаки, недовольные запретом самолично добывать соль. Кроме того, царское правительство потребовало выдать бежавших на Дон крестьян. «С Дону выдачи нет», – гордо ответили казаки, по старой своей привилегии. Но времена были уже совсем другими, и на казачьи привилегии царю было плевать. Армия князя Долгорукова вступила в донские земли, вылавливая беглых и расправляясь со всеми неугодными правительству. Многих пытали и били кнутом, резали носы и губы, насиловали женщин и привешивали младенцев за ноги к деревьям, дабы устрашить непокорную казачью вольницу. Всё закипело, подобно сегодняшней пугачевщине.

Среди казацких атаманов был один, Игнат Некрасов, исповедовавший старую веру. Когда восстание было подавлено, а мятежные станицы стерты с лица земли, он увел верных ему товарищей и их семьи на Кубань, в те времена принадлежавшую крымским ханам. А так как Крым, в свою очередь, подчинялся Турции, то и некрасовцы были вынуждены принести присягу своему заклятому врагу – Османской империи.

Прошло еще около тридцати лет, и началась русско-турецкая война. Некрасовцы окончательно откололись от России; в самом деле, что общего может быть у бородатых и угрюмых староверов с царицею, разыгрывающей в ледяном доме шутовские свадьбы? Ничего. Кроме того, в России к тому времени начались жестокие гонения на старообрядцев. Это было время тьмы. Развлекаясь и танцуя под дудку немецкого временщика, Россия с увлечением перенимала все западные учения, в том числе и учение Пуфендорфа, разрешавшее монарху казнить религиозных сектантов и выкрестов. По сравнению с этом чудовищным мракобесием Османская империя была солнцем веротерпимости. Султан разрешил некрасовцам переселиться на Дунай; они сохраняли свою веру в обмен на службу в османском войске, при условии, что султан не будет требовать от них воевать против русских. Удивительно: преданные своею собственной страной, некрасовцы все еще питали к ней какую-то симпатию.

Я бы не питал. Я бы встал и сказал: дайте мне ружье, и я пойду воевать с теми, кто вышвырнул меня, кто лишил меня моей страны. Я был бы беспощаден. Я знаю, я чувствую это, в своей душе, что я так и поступил бы.

Ведь именно это и случилось с вами, Магомет, не правда ли? Вы родились незадолго до переселения на Дунай, на Кубани, в семье казака-некрасовца и пленной черкешенки. Но помните вы уже только Дунай. Ваша мать скончалась во время этого переселения, и вы навсегда запомнили, как она кричала пред смертью и проклинала свою невольничью, по сути, жизнь с чужим ей народом.

Вас воспитывали так, как могут воспитывать только староверы, со всею своею твердолобостью, замкнутостью и постоянным ожиданием конца света. Я видел старообрядцев на своей родине и знаю, о чем говорю. Сами того не подозревая, они вырастили из вас дьявола, который при первом же удобном случае покинул их и обратился в веру своей матери. Вы взяли себе магометанское имя, выучили турецкий язык и познали всю мудрость исламского мира; вы научились плавать на корабле и скакать на кабардинской лошади. Но что на самом деле движет вами? Что вынуждает вас браться всякий раз за самые дерзкие предприятия, на которые не решится ни один турок или татарин? Эта сила называется ненавистью и жаждой мести. Всё, о чем мечтаете вы, это увидеть разбитой и разрушенной страну, которая некогда предала ваших праотцев, отравила и убила вашу мать и сделала так, что теперь не Турция, а Россия диктует свои законы на Кубани, в Крыму и на Дунае. И вы не успокоитесь, пока не увидите черный дым над Москвой и Петербургом, просто потому что именно этого хочет ваше сердце.

Я не буду проповедовать вам милосердия. Говорю вам: я поступил бы на вашем месте точно так же, но я говорю вам другое: эта ненависть уже давно сожрала вас изнутри, она как болезнь, как огонь, охвативший ваш ум, и вы всегда будете несчастны и одиноки; никто не поймет вас; никакая женщина не скажет вам: я пойду за тобой, в твоем стремлении мести. Женщины, вообще, в подобных ситуациях предпочитают забыться сладким сном, погрузиться в хозяйственные нужды, в переписку с каким-нибудь глупым любовником, только чтобы не думать об этом. Потому что основа женского сердца – любовь, а основа вашего сердца – горечь.

Я дважды сталкивался с вами. Один раз, когда вы стояли на кряжу с подзорной трубою в руках, изучая крепость на татарском рубеже, и другой раз в Петербурге, когда вы приехали затем, чтобы убить Эмина. И вы сказали ему, тогда, у Фонтанки, помните, что хуже всего будет вероотступникам, что их ждет самая большая мука и что вы внимательно изучали этот вопрос. Да, вы действительно внимательно изучали Коран, только затем, чтобы понять: что будет на том свете тому, кто предал свою родину? Что должен чувствовать человек, отрекшийся от своей веры и мира, в котором он был воспитан? И что будет с вами, когда вы не сможете уже властвовать над своей ненавистью, и она захлестнет вас, и вы начнете убивать всех, кто с нею не согласен.

Вот какова ваша история. И вот почему мы с вами всегда будем врагами. Правильно ли я рассказал вашу судьбу, правильно ли определил ваши мысли и чувства? Может быть, я и неправ, в деталях. Но я прав по сути, прав в том, что увидел и понял. Так говорит голос внутри меня, и я знаю, что этот голос – голос бога, и вы боитесь этого голоса, иначе вы не приходили бы ко мне так часто и не говорили бы со мною, ежели бы не хотели, чтобы я открыл вам истину…

– Всё, что ты сказал, – загадочно скривил рот Черный осман, так что нельзя было понять, улыбается он, или сердится, – относится только к одному человеку – к тебе самому…

Магомет ушел и более не приходил. Очевидно, он вернулся на свой корабль. Я все лежал в чулане и думал о тех глупостях, которые я ему наговорил: видел ли я в действительности его судьбу, или же это была только игра моего воображения?

 

Глава сорок вторая,

в которой я прыгаю со скалы

Тем временем хитроумный план побега, составленный мною на корабле по наущению природного англичанина Круза, внезапно принес свои плоды. Вечером того же дня Пане Коханку собственной персоной явился ко мне, без сопровождающего.

– Хорошо врёшь, – ухмыльнулся он пьяною улыбкой, – смешно. Что, ты и в самом деле ездил по Невскому прошпекту на финских лосях?

– Да, – без тени сомнения проговорил я. – Возил рождественские подарки в Воспитательный дом.

– Выпить хочешь?

– Какой же русский не хочет выпить? – в том же шутливом тоне отозвался я.

Радзивилл протянул мне початую бутылку итальянского вина.

– Гарэлки бы, – печально сказал он, поправив свой рыжий ус. – Тоска…

– Так в чем же дело? – отвечал я. – Возвращайтесь на родину.

– Мне в Литву нельзя, я враг отечества. Всё Чарторыйские, изменники, оклеветали меня перед государем. Продали Польшу французам за духи да за тряпки…. Где доблесть лыцарская? Где воинство шляхетное, спасавшее Вену от турок? Никого не осталось, никого…

– Вы остались, – совсем уж льстиво сказал я. – Только вы запутались, по-моему. Вас используют, как пешку, в политической игре; ваша княжна; вы поверили ей, а она обманывает вас; обещает деньги, обещает войско, но на деле она заботится только о своем благосостоянии, а не о России или Польше… Вы же знаете это, зачем вы с ней?

– Затем, что баба красивая, – опять ухмыльнулся литовец. – Ведь ежели всё это правда; ежели нет бога, то и никакой загробной жизни нет, и всё, что остается от человека, это память в сердцах его соотечественников. И ежели будут вспоминать меня, скажут, вот, был такой Пане Коханку, красиво жил, красиво воевал, красиво любил; только одна красота и остается…

– Вы говорите глупость, – пошел я в наступление. – У вас нет денег, ваши поместья реквизированы, должность объявлена вакантной… Но есть то, чего у вас никто не может отобрать, – ваше имя. Русское правительство заинтересовано в том, чтобы вы вернулись на родину; потому что тогда можно будет сказать всем остальным конфедератам: вот, посмотрите, сам Пане Коханку примирился с Екатериною, и вы сможете жить тою же жизнью, что и раньше. У меня есть связи, я передам Панину, что вы жаждете примирения… Если вы, действительно, готовы на решительный поступок и не хотите более пресмыкаться перед этою… дрянью…

– И какой же решительный поступок, я, по вашему мнению, должен предпринять?

– Освободить меня.

Пане Коханку опять потрепал свои рыжие усы, а потом наклонился ко мне и прошептал на ухо:

– Сегодня в полночь я передам тебя русскому агенту. Дальше по коридору окно, которое выходит к морю; спустишься по веревке, внизу тебя будет ждать фелука; и не забудь сказать Панину, да…

«Es lebe die Freiheit!» – хотел было крикнуть я; но не крикнул.

* * *

Без криков и выстрелов, впрочем, не обошлось. Отворив в полночь незапертую Радзивиллом дверь, я пробрался к указанному окну; как вдруг в коридор вышла сама княжна Тараканова, в ночной сорочке и чепце. Увидев меня, прилаживавшего веревку, она на мгновение опешила, а потом заорала во всю свою немецкую глотку:

– Ганецкий! Доманский! А-а-а!

Я выбил окно ногой. Княжна нырнула в комнату, а потом выскочила, с пистолетом в руках. Медлить было нельзя; я отбросил веревку в сторону и, разбежавшись, прыгнул со скалы прямо в Адриатическое море, рядом с фелукой, стоявшей на якоре. Пуля просвистела над моею головой.

– Nein! Nein!

Так кричат, наверное, только пираты, из рук которых выскользает и падает в бушующую морскую пучину золотой ключ от сундука с сокровищами.

 

Интерполяция седьмая. Окончание писем Звезды Республики

24 брюмера

Дорогая Натали!

Это последнее письмо, которое я тебе пишу.

В назначенный час в мою квартиру явился министр полиции.

– Здравствуйте, Фуше, – сказал Симон Мушенбрук.

– Здравствуйте, Мушенбрук, – засмеялся бледнолицый министр. – Да уж, задали вы нам трепку в Италии…

– Зато в Голландии вы нам накостыляли, – грустно улыбнулся русский.

Шпионы расселись в гостиной, велели подать чаю, как какие-нибудь менялы, и стали негромко обсуждать свои шпионские дела. Тем не менее, мою спальную от гостиной отделяет тонкая перегородка, и я всё отлично слышала.

– Я привез письмо от императора, – сказал Мушенбрук. – Павел Петрович изменил свое мнение и намерен заключить союз с Францией против англичан. Я хочу, чтобы вы передали это письмо первому консулу, Фуше. Никто не должен знать об этом, ни одна живая душа на свете. К письму приложен подробный план восточной кампании; согласно этому плану, французская армия, пересекши Средиземное и Черное моря, высадится в Таганроге и в дальнейшем, используя русские военные базы на Кавказе, через Грузию, Персию и Афганистан ударит по английским колониям в Индии. В то же время двадцать тысяч казаков захватят Бухару и построят плацдарм для наступления русской армии через Кашмир и Пенджаб…

– Это какое-то сумасбродство, – усмехнулся Фуше. – Кто автор сего прожекта?

– Император.

– Обещаю, я передам письмо консулу. Посмотрим, что он скажет.

– Это еще не всё. У меня есть к вам просьба, личного свойства. Я хочу, чтобы мне дали французское гражданство.

От неожиданности я даже закашлялась и нечаянно ударилась головой об стенку. На том конце замолчали. Они поняли, что я подслушиваю, в ужасе подумала я. Теперь мне точно что-нибудь отрежут.

– Это невозможно, – холодно проговорил Фуше. – После Корфу и Серавалле это невозможно, Симон. Консул никогда не согласится сотрудничать с вами. Он слишком хорошо осведомлен о ваших способностях и знает, что вы – самый опасный и непредсказуемый человек на земле.

– Скажите ему, – совсем тихо прошептал Мушенбрук, – что телевизор по-прежнему верен Республике; он сразу всё поймет и откликнется на мою просьбу. Просто напомните ему про Ливорно. Ежели он предан еще идее, то и я буду служить ему. И еще скажите, что у меня есть условие: я не буду воевать против русских.

– Как бы там ни было, – тоже очень тихо сказал министр, – вы понимаете, что это означает дипломатический скандал. Вы станете перебежчиком, предателем. Вас проклянут на родине, и вы никогда уже не сможете вернуться в Россию.

– Я знаю.

Переговоры были завершены. Русский надел свою квакерскую шляпу, попрощался с министром, кивнул мне и вышел вон. Я было бросилась за ним, но Фуше схватил меня за руку.

– Ты же не думаешь, девочка, – процедил он сквозь зубы, – что ты сможешь и дальше жить привычной жизнью, изображая на сцене греческих принцесс, после всего услышанного?

– Отпустите мою руку, – сказала я. – Мне больно.

– Вот как мы поступим, – не выпуская моей руки, сказал Фуше. – С этой минуты ты будешь говорить то, что я скажу, делать то, что я скажу, и даже, если понадобиться, спать с тем, с кем я скажу. За это ты будешь получать лучшие роли в своем театре, а также разъезжать с гастролями по Европе, всюду неся свет и величие Республики. Твоя игра станет метрическим эталоном, ты станешь более знаменитой, чем Рокур, чем Тереза-Анжелика, черт меня побери! Впрочем, я не настаиваю на твоем выборе. Ты можешь отказаться. Однако в этом случае ты станешь примой в другом театре. В Пер-Лашез…

Полагаю, ты догадываешься, что мне пришлось выбрать, моя дорогая Натали. Я не могу оказаться там, рядом с тобою… Мне предстоит большая игра, и, наверное, я более не смогу писать тебе…

Мне будет не хватать тебя, моя любимая сестра. Помнишь ли ты, как мы весело проводили время вместе, прячась под столом, накрытым одеялом, и нам казалось, что это тайный грот? Как мы обнимали друг друга и, соприкасая лбы, клялись друг другу в вечной дружбе, в болезни и в здравии, в этой жизни и в загробной… Глупые девочки! Мы ведь не знали тогда, что так всё и случится…

Иногда мне кажется, что это правда. Что ты действительно уехала в Луизиану, чтобы проповедовать среди индейцев, как ты и мечтала, а не лежишь в холодной земле, под каменной плитой с надписью «Смерть есть вечный сон», лишенная даже христианского креста, который ты любила более всего на свете. Я всегда хотела другого, всегда знала, что мое призвание – сцена. Постоянно быть на публике, красиво говорить, красиво жить… И теперь, когда у меня появилась возможность осуществить свою мечту, я не могу ее упустить.

Прости и прощай.

Твоя Жюстина, Звезда Республики

 

Часть восьмая. Черная гора

 

Писано в декабре 1805 года

 

Глава сорок третья,

вкратце сообщающая об императоре всея России, Сербии и Черногории

Жизнь и необычайные приключения мичмана Войновича

Я родился в Херцег Нови, на брегах Которской бухты, в стране, именуемой по-италийски Монтенегро, а по-славянски – Черная гора. С древних времен черногорцы славились своей воинственностью. Черногорцы никогда не были совершенно покорены османами, сим драконом Балканского полуострова; нашею верою всегда было православие, оттого мы еще во времена Петра Великого присягнули русской короне. За сию присягу наш народ заплатил дорогую цену, – по заключении Петром мира с султаном Ахмедом турки вторглись в наши пределы, уничтожая и сжигая всё на своем пути. Отступив в горы, наши деды поклялись никогда не складывать оружия.

По-нашему семья называется за́друга, и сие более похоже на то, что в России называется миром, нежели на семью в европейском смысле. Мы вместе живем, работаем, молимся, воюем и умираем. Считается, что мужчина должен жениться до двадцати, а до тридцати родить пятерых или шестерых детей и пасть в неравном бою, – только такая жизнь и смерть почетны, а всё остальное от лукавого. Было же нас, моя госпожа Дарья Григорьевна, три брата: Йован, Марко и Ацко, или, по-российски, Алёшка. Йован впоследствии стал генеральным консулом, Марко – адмиралом, аз же подвизался служкою в Брчельском монастыре, и полагал уже посвятить свою жизнь Христу, как вдруг нечаянная встреча изменила мою судьбу.

Я должен был съездить в Будву, к одному крестьянину, Вуку Марковичу, заболевшему какой-то болезнию и пообещавшему церкви в случае исцеления золотой крест. Однако ж, явившись, я обнаружил внезапно, что Маркович отказался от своих слов.

– Не Господь меня исцелил, но человек, – сказал он, – и я подарил сей крест человеку; ежели он решит отдать крест в Дольние Брчели, то это теперь его решение, а не мое.

Я стал расспрашивать, что за человек. Выяснилось, что зимою к Марковичу нанялся на работы один чужак. Когда хозяин заболел, чужак предложил свою помощь, сказав, что он научился у венецианцев делать вытяжку из змеиного яда и знает различные целебные травы и коренья. Я попросил показать мне знахаря. Меня проводили в дальнюю избу. Предо мною сидел человек лет тридцати пяти с продолговатым и белым, как будто бы немецким лицом со следами оспы, без бороды, с маленькими, впавшими глазами серого цвета и с длинным носом.

– Здраво, юноша, – сказал он тонким, женским голосом. – Что тебе нужно?

– Здраво, – отвечал я. – Я вратарь из Антивари. Крест, который дал тебе Вук Маркович, был обещан нашей церкви.

– Так как я не питаю никакой склонности к наживе, – пожал плечами он, – то и крест сей мне посебно не потребен. С другой стороны, не будет ли оскорблением Вуку Марковичу, что я передал его дар черногорской церкви…

Я был совсем еще юн, и сказал, что сам никак не могу рассудить, что же делать.

– Поступим так, – сказал батрак, – я отдам тебе крест, но такоже ты исполнишь мою просьбу и передашь архимандриту Феодосию некое письмо…

Я согласился. Прошло более года, и я уже забыл об этом случае, как вдруг однажды, поздней осенью, мне сказали, что собирается скупщина (так по-нашему, госпожа моя Дарья Григорьевна, в Сербии и Черногории называется народное вече или, по-английски, парламент). Я явился, с архимандритом Феодосием и иеромонахом Иосифом Вукичевичем. Как вдруг ряды собравшихся расступились, и к народу вышел тот самый знахарь, которого я видел в Будве.

– Вот он! – закричал кто-то. – Вот Петр Третий, истинный император всея России, Сербии и Черногории!

Всё зашумело.

– Истинно так, – шагнул навстречу скупщикам архимандрит. – Подтверждаю на Святом Писании: сей человек – чудесным образом спасшийся православный царь Петр. Я видел его в Петербурге.

– Я подтверждаю слова почтенного архимандрита Феодосия, – кивнул Иосиф Вукичевич. – Я тоже присутствовал при той встрече…

Вынесли портрет русского царя, хранившийся в Подостроге; лица были и в самом деле схожи. Подбежали несколько скупщиков, пали на колена и преподнесли знахарю грамотку, с просьбою принять владычество над Черногорией.

– Нет! – сказал претендент на трон, выставив на всеобщее обозрение свой длинный нос. – Не для того спасал меня бог от моей неверной жены Екатерины и ее жестокого любовника Орлова, чтобы я снова питался горечью народной… Я не питаю никакой склонности к наживе и не желаю принимать владычество над вашею православной страной…

– Отчего же, отчего же? – заплакали скупщики. – Смилуйся над нами, православный царь, ибо нет у нас другого пути ко спасению… С одной стороны жестокие турки, с другой – лукавые венецианцы, захватившие обманом все побережье…

– А все оттого, – тонким голосом отвечал воскресший из мертвых, – что ваша черногорская страна не имеет единства между собою… Оттого, что живете вы, подобно диким зверям, забыв о любви и братстве христианском. Одна задруга веками враждует с другою, вместо того чтобы служить Господу нашему Иисусу Христу. Всюду грабеж и разбой, суета и падение нравов… Поклянитесь же мне всеми святыми, что вы прекратите враждовать и тогда я подумаю и, может быть, приму ваше предложение…

Я усмехнулся. Хоть я был и юноша, но все-таки имел некоторое образование и не мог не догадаться, что разыгрывается спектакль.

– Обещаем! – стали клясться парламентарии. – Более мы не будем промышлять вендеттою, но будем хранить Черногорию в единстве и справедливости…

– Тогда я принимаю предложение и буду вашим императором с сегодняшнего дня и до пропасти!

Пропасть по-сербски и по-черногорски означает смерть, госпожа моя Дарья Григорьевна.

 

Глава сорок четвертая,

в которой ветер дует с Балкан

Стряхнув с себя соленую адриатическую воду, я поднялся с колен и встал во весь рост на палубе спасительной фелуки. Была ночь, над головою светила полная луна; в свете ея очертания окруживших меня матросов, с пышными усами и в маленьких круглых шапочках, с ружьями и баграми в руках, выглядели совершенно по-пиратски.

– Проводите меня к коллежскому советнику Батурину, – строго, по-канцелярски сказал я. – Я должен срочно сообщить ему важные сведения насчет некоей особы, вознамерившейся овладеть русским троном…

– Такого човека у нас нема, – засмеялись матросы. – Ацко! Скакач желает некого Батурина…

– Здесь нет никакого Батурина, – сказал по-российски молодой человек в зеленом кафтане морской пехоты, в тупоносых штиблетах, и в треугольной шляпе, с длинными власами, убранными, по регламенту, в косу. – Я мичман Войнович.

Он протянул мне руку, а когда я ответил рукопожатием, он вдруг резко дернул руку на себя, а потом прижал меня к мачте с косым парусом.

– Забавно, – с подозрением проговорил он. – Мы укусывали увидеть русского представника, а вместо этого со стены падает немачки страшило в польском платье… Обыщите его…

– Прекратите немедленно! – закапризничал я. – Я тайный сотрудник коллегии иностранных дел! Что вы себе позволяете, мичман…

Тем не менее, меня раздели чуть ли не догола.

– Крст! – закричали матросы. – Погледайте, у него на врату православный крст! Он свой, славянин…

– Приношу свои извинения, – отдал мне честь Войнович. – Ваша княжна не первая самозванка в этих краях…

– А кто был первым?

– Неважно, – равнодушно сказал мичман. – Кто был, того уже нема…

Тем временем на берегу зажглись факела, раздались выстрелы.

– Поднимайте якорь! – крикнул кто-то. – Ветар дува с Балкан!

 

Глава сорок пятая,

в которой самозванец оказывается антихристом

Далее же, госпожа моя Дарья Григорьевна, произошли весьма знаменательные события. Новый царь объявил о начале реформ. Перво-наперво запрещалось всем черногорцам враждовать между собою, на смену старинному праву мщения пришли наисуровейшие законы и вместо Божьего суда судить стали двенадцать судей, как в древнем Израиле. Во-вторых, была проведена перепись, определившая население Черногории в семьдесят тысяч человек. В-третьих, был подвергнут сомнению авторитет митрополита Саввы; самозванец обвинил его в тайном пакте с венецианцами и присвоении трех тысяч рублей, ежегодно получаемых им от российского правительства.

Как-то раз в Дольние Брчели приехал всадник с грамоткой, в грамотке сообщалось, что с сего дня Черногория объявляется самостоятельным государством, право в которой вести войну и дипломатику принадлежит теперь не владыкам Цетинского монастыря, а великому государю Петру Федоровичу. Услышав сию грамотку, я справедливо возмутился.

– На каком основании, – сказал я, – сделаны сии кощунственные выводы? Все деньги, которые были обещаны нашему народу императрицей Елисаветой Петровной, идут на содержание православных церквей и монастырей…

– На основании самодержавной воли, – дерзко отвечал глашатай; грузный, будто набитый соломой, он был похож на медведя, вылезшего из берлоги, чтобы поискать рядом с людьми чего-нибудь съестного. – Наш законный царь Петр Федорович теперь полный распорядитель этими деньгами. Кто хочет оспорить волю его величества, тот познакомится с вот этою саблей…

– Какой забавный поворот! – дерзко воскликнул я (ведь я был совсем еще вспыльчивый и религиозный юноша, госпожа моя Дарья Григорьевна). – Получается, вы пометили всю Черногорию числом зверя, отсекли церковь от государства, а теперь еще и желаете наложить руку на русскую благотворительность…

– Ацко! – закричали монахи и сам архимандрит. – Не спорь с государевым посланником… Это Горан Васоевич из Брды, он тебя зарубит, дурак!

– Он мне не государь, – сказал я. – Он знахарь, батрачивший у Вука Марковича, его истинное имя Шчепан Малый, и истинная цель его состоит в том, чтобы разрушить нашу страну, выдернув из нее ее православное сердце, ибо другое, тайное имя сего самозванца – антихрист, человек греха и сын пропасти…

– Шчепан объединил страну, – схватился за саблю и заскрежетал зубами Васоевич. – Черногорцы, дотоле враждовавшие беспримерно, примирились и простили один другому все обиды. Теперь, объединившись, мы можем противостать магометанам, захватившим нашу землю. Ты шелудивый щенок и не был еще зачат даже, когда шкодерский паша напал на Брду. Послушавшись совета митрополита Саввы, мы предложили шкодерскому паше мир и послали сорок своих лучших воинов на переговоры, и что же из сего миротворчества произошло? Паша отрубил всем головы, а потом пленил и продал в рабство четыреста женщин, и среди них мою мать и сестер. В тот день я поклялся отомстить за поруганную честь. Кто ты, чтобы указывать мне, чего я не должен делать?

– Я Ацко Войнович, – горделиво сказал я.

– Венецианский прихвостень! – сплюнул Васоевич. – Вы давно продали Черную гору которскому проведитору…

 

Глава сорок шестая,

в которой я не могу ехать в Лейпциг

С удивлением раскрыв глаза, я смотрел на Черногорию, эту балканскую Сечь – удивительное разбойничье гнездо в самом центре Европы. Всё вокруг казалось каким-то родным и знакомым: православные церкви, грязь на улицах, вечно пьяные мужики, женщины с бельевыми корзинами и даже лай собак и петушиное кукареканье как бы говорили, что я среди своих. Чуждыми выглядели только покрытые лесом склоны гор, и еще ружье у каждого второго встречного сообщало о том, что я нахожусь не в срединной России, а на пограничье, где идет постоянная война, вроде Кавказа или донской станицы.

– Кушай, – Войнович подложил мне еще печенья (так на Балканах называют жареное мясо); после польских яблок я уплетал мясо за обе щеки и закусывал еще дынею, стоявшей на столе; дынный сок стекал с моих ушей. – Что ты будешь делать дальше?

Мне понравилось, что он говорит со мною на «ты», как говорили при старых царях, когда не было еще так заметно французское влияние. Впрочем, Магомет тоже всегда говорил со мною только на «ты», как ежели бы он был не моим современником, а, скажем, современником Петра Великого или хотя бы Анны Иоанновны.

– Не жнаю, – сказал я, жуя. – Я еще об этом не думал. Высплюсь…

– Да нет же! – засмеялся гардемарин. – Что ты будешь делать после того, как поешь и выспишься? Куда поедешь? Какие у тебя предписания коллегии на этот счет…

– Вернусь в Венецию, наверное, – я почесал репу; никаких указаний на случай похищения Батурин мне, разумеется, не давал. – Нужно срочно сообщить в Петербург о заговоре…

– Я уже сообщил, куда следует, – сказал Войнович, – графу Алексею Григорьевичу Орлову, своему непосредственному начальнику…

Я недовольно поморщился. Суть всей слежки за Пане Коханку, а впоследствии и за княжной, и была-то поначалу только в том, чтобы обскакать Орловых и подать Екатерине Алексеевне на блюде докладную записку: так, мол и так, государыня, партия Паниных пресекла измену в корне…

Да и черт бы с ним! В конце концов, я служу не Панину и не Батурину, и даже не императрице Екатерине, а ежели подумать, то и не Романовым, – я служу России…

– Я поеду в Лейпциг, – сказал я. – У меня там невеста… Если она не забыла меня за этот год, конечно…

Господи, Фефа! Ведь она так и не получила моих писем, украденных Королевским секретом, и теперь наверняка думает, что я ее бросил и слинял, или погиб. А ежели она выйдет замуж за другого, ежели герр Гауптман не посчитается с Фефиными капризами и выдаст ее за какого-нибудь немецкого купчика… Я не могу этого допустить! Я немедленно должен ехать в Лейпциг…

– В Лейпциг тебе нельзя, – Войнович встал, сложил руки за спиной и задумчиво посмотрел в окно. – Тебя поймают на первом же перекрестке. Кто-то узнал о том, что русские ездят в Ливорно через Лейпциг, по имперской дороге, и теперь нельзя проехать, не наткнувшись на турецких шпионов, или даже на обыкновенных разбойников, которые сообразили, что человек, едущий ко флоту, едет, как правило, с приличной суммой денег…

Я почти не слушал его. Слезы наворачивались на глаза. Я должен узнать, что с Фефой… Ведь княжна грозилась подослать к ней французов; а что если она и в самом деле исполнит свою угрозу, теперь, когда я сбежал… Но как, как это сделать?

Я телевизор, подумал я, и могу видеть что захочу.

 

Глава сорок седьмая,

в которой Батурин требует рассолу

– Wake up, Basil, come on! No time to sleep…

Высокий англичанин, дергавший Василия Яковлевича за голую лодыжку, показался мне знакомым. Ба, подумал я, да это же тот самый путешествующий английский лорд, который купил в Венеции мою картину…

– Отвяжись, английская морда! – закричал Батурин по-российски. – Я спать хочу! Leave me alone, understand?

– Ах так…

Это же наша венецианская гостиница! Англичанин вышел в коридор, взял ведро с водою, вернулся в комнату и, ничтоже сумняшеся, вылил жидкость Батурину на голову. Батурин вытаращил глаза, схватил шпагу, валявшуюся рядом с кроватью, и начал махать ею, в одних подштанниках.

– Слава богу, очухался! – сказал по-английски путешествующий лорд, усаживаясь в кресло и не обращая никакого внимания на беснующегося Василия Яковлевича; тот, действительно, поорал еще минуты две, а потом бросил шпагу и уселся на мокрой постели, обхватив руками голову. Очевидно, он был с похмелья.

– В сегодняшней газете пишут, – все так же бесстрастно произнес англичанин, – что княжна Тараканова, истинная наследница русского престола, возвращается в Италию.

– Закажите по этому поводу фейерверк, – недовольно пробурчал Батурин. – И зачем я только послушался вас, Тейлор! Мы облазили все венецианские порты, а княжна, оказывается, пряталась в Рагузе, у французского посла. Кости бедного юнкера Мухина сейчас лежат, наверное, где-нибудь на дне Которской бухты и гниют…

Я здесь, я жив, закричало все мое существо.

– Да успокойтесь вы, в самом деле, хватит себя казнить, – сказал Тейлор. – Жив ваш студент. Пока вы дрыхли, я навестил одного старого иудея в Каннареджо, моего приятеля. Ваш Мухин бежал. У княжны случился по этому поводу нервный припадок, она три дня кричала и била посуду. Право, мне стало интересно. Отчего такое внимание к какому-то мальчишке? Он что, тайный сын вашей императрицы Екатерины? Я слышал, у нее есть внебрачный ребенок, да, и он тоже воспитывался в пансионе в Лейпциге. Всё сходится…

– Не придумывайте чушь, – отвечал Батурин. – Хотя в чем-то вы правы: Мухин, действительно, был зачат во грехе… Но чтобы посуду бить… Тут что-то не так. Возможно, княжна бесилась по другому поводу…

– Возможно, я даже знаю, по какому, – усмехнулся англичанин. – Ее выставили. Французский посол Дериво попросил m-lle Tarakanova в кратчайшие сроки убраться из его дома в Рагузе…

– Не может быть!

– Видите ли, мой друг Бесил, пока вы пили напропалую с венецианскими блудницами, оплакивая мнимую смерть своего юнкера и заглушая не менее мнимое чувство вины, я работал. Дериво получил крайне неприятное письмо из Парижа. Дело в том, что… вступив на трон, юный король Людовик Шестнадцатый, неожиданно для себя узнал о существовании некоего тайного министерства и попросил принести ему расходную ведомость оной организации. Когда же он получил сей бюллетень и увидел цифры, глаза его полезли на лоб, и в ту же минуту росчерком пера Королевский секрет был распущен. Конечно, граф де Брольи был в ярости и даже добился аудиенции у его величества. Он сообщил Людовику, что эти миллионные расходы были сделаны с одной только целию – упрочнения французского влияния в Европе, ради свержения неугодных Франции правителей и утверждения иных, более лояльных Парижу государей. Король горько улыбнулся и сказал, что эти деньги теперь нужны ему лично, для покрытия долгов его жены, и что он намерен в дальнейшем заниматься упрочнением французского влияния исключительно в спальне Марии Антуанетты…

– Да откуда вы сие знаете?

– Из надежных источников, мой друг, из надежных источников… Один мой старый приятель, господин Бомарше…

– Не знаю я никакого Бомарше и знать не хочу! Что с мальчиком?

– Говорю же вам, он бежал из Рагузы с какими-то сербами… Наверное, они переправят его в действующую русскую армию, к Румянцеву, который стремительно занимает один болгарский город за другим. Таким образом, русская армия движется навстречу юнкеру Мухину с тою же скоростью, с какой юнкер Мухин движется навстречу русской армии, как в задачке из школьного учебника… Но это только мое предположение, не более…

– Доподлинно ли вам сие известно и от кого…

– Повторяю: мой друг Шейлок, венецианский иудей, сообщил мне это. Он лично ездил в Рагузу и слышал, как французы и поляки ссорились между собою, выясняя, кто из них оставил дверь темницы, где держали Мухина, незапертой. А хотите знать, кто на самом деле это сделал? Ваш подследственный, Пане Коханку…

– Отчего же ему помогать моему человеку?

– Возможно, оттого, что пан утомился сей авантюрой. Он же не дурак. Он видит, что французы вдруг обеднели, что над княжной все смеются и не считают ее за русскую царевну, даже карикатуры в газетах печатают… Он и взял кредит у моего Шейлока на три тысячи червонцев и уехал куда-то, а княжна теперь, как я и сказал, возвращается в Италию…

– Зачем же ей возвращаться? Кредиторы вытрясут из нее всё до копейки…

– А вы подумайте… Почти вся русская армия скована войной на балканском направлении, до такой степени, что нечего противопоставить мятежнику Пугачеву, ныне осаждающему Казань… Из боеспособных частей в Петербурге только гвардия. Вы же знаете, кому на самом деле служит русская гвардия, Бесил…

– Орловым!

– Вот почему Тараканова возвращается на Апеннины, мой друг. Мне стало известно также, что императрица Екатерина… как бы это сказать… имела женскую неосторожность поссориться со своим любовником, и теперь русский трон достанется тому, кто первым сделает Орловым плезанс… Претендентов очень много, вы знаете это не хуже моего: цесаревич Павел, маркиз Пугачев, брауншвейгская царевна Екатерина Антоновна, спрятанная вашим начальником Паниным в холмогорской ссылке, и, наконец, фальшивая княжна Елисавета Тараканова… А тут такой случай! Сам граф Алексей Орлов, родной брат брошенного любовника, квартирует в Ливорно, в каких-то двух сотнях милей отсюда, да еще и с доблестным флотом, разгромившим турок… Я уже представляю себе, как «Святой великомученик Исидор» (так называется ваш флагманский корабль, по-моему), входит в устье Невы, медленно подплывает к Зимнему дворцу и открывает огонь из всех шестидесяти шести пушек… Революция! Не сомневаюсь, Тараканова скажет зажигательную речь…

– А я не сомневаюсь, что Орловы уже в заговоре с этой косоглазой…

– Не исключено. Вот зачем я разбудил вас, Бесил. Вы проспите историю…

– Не просплю, не переживайте! Locandiera! Рассолу! Господи боже, да как же по-италийски будет рассол…

– Маринад, кажется…

– Locandiera, marinata!

 

Глава сорок восьмая,

в которой мне находят проводника

– Очнись! Очнись уже!

Я открыл глаза. Я был в Черногории, в таверне, вместе с Войновичем.

– У тебя падучая, – сказал Войнович. – Вот, возьми.

Он протянул мне платок. Я вытер слюну, посидел какое-то время у окна, а потом меня снова сморил сон.

Я пробыл в Черногории всего два или три дня, и потому могу дать тебе, любезный читатель, только краткое и, возможно, неверное описание сего славянского народа. Черногорцы принадлежат к числу тех особенных наций, целью и смыслом жизни которых является война. Таковы были древние спартанцы и варяги, а ныне к их числу принадлежат еще казаки и чеченцы; такие народы живут не земледелием и не торговлей, а грабежом ближайших соседей; для них привычное дело – пойти в набег; они делают это с тою же ленивой зевотой, с которой люди идут на охоту или рыбную ловлю. Здесь более всего ценят крепких мальчиков и уже с семи-восьми лет учат их владеть оружием. Успех в черногорском обществе определяется не размерами дома и полей, не чином или наградой, а тем, удачлив или нет был черногорец в разбойном нападении на какой-нибудь мирный албанский город; ежели черногорец привез из похода пару дорогих персидских бусин или кешмировый платок для своей невесты, это может составить ему женскую симпатию; причем сам платок и бусины уже через пару дней будут забыты или потеряны; имеет значение не богатство, а тот факт, что мужчина рисковал жизнью ради подарка и подтвердил фортуну.

Черногорские женщины, хоть и пользуются большим уважением, совершенно бесправны. «Слышь, ты! принеси, ты! эй, ты!.. разве не слышишь…» – вот обыкновенное обращение мужа к своей жене. Ежели муж застанет жену с любовником, он отрубит ей нос; мне рассказывали историю о том, как некий воевода догнал убежавшую с любовником жену, убил в поединке соперника, а жену закутал в кусок полотна, вымазанного салом и дегтем; потом он поджег полотно и хладнокровно любовался картиною погибели своей супруги, попивая из кубка вино. Пока мужчины воюют, женщины должны вести все домашнее хозяйство, стирать, убирать по дому, шить обувь и обрабатывать виноградники; правда, им запрещено пахать, пахота, как и война, считается исключительно мужским занятием; «Бог смеется, когда женщина пашет», – говорят черногорцы.

При всем том нет для черногорцев большего оскорбления, нежели оскорбление его жены, что является постоянным поводом к войне с турками или шкодерским пашой. В Турции и Албании просто не понимают, что нельзя относиться к черногорке так же, как к потуреченке; стоит сказать ей грубое слово, как она уже вспыхивает своими черными глазами, и вскоре вы обнаруживаете свой город осажденным всею Черногорией, свои крепости – разрушенными, а виноградники – сожженными. Черногорцы не прощают никого и ничего; они помнят всё, даже если бы речь шла о самых древних и забытых событиях.

– Проснись же! Я нашел тебе проводника…

Я протер слипшиеся глаза. Предо мною стояли Войнович и высокая светловолосая девушка с кнутом в руке, с голубыми и широкими, как у покойного Эмина, глазами; настоящая славянка, судя по очертаниям лица, если не считать по-восточному больших, как будто подбитых пухом губ. Ей было всего лет шестнадцать или семнадцать; на ней была вышитая крестиками и еще какими-то причудливыми узорами сорочка с широкими рукавами, рдяной, тоже вышитый сукман, а на ногах – кожаные сандалии, наподобие мокасин, которые я видел в книжках про американских дикарей. Лицо ее было строгим, суровым, и напомнило мне чем-то лютеранку Софью Ивановну, начальницу Смольного.

– Это Каля, – сказал Войнович, – она поможет тебе перебраться в русскую армию, через Метохию и Болгарию.

Я поблагодарил его.

– Збогом, брат! – трогательно, но как-то привычно произнес Войнович, пожав мне руку и приобняв. – Может быть, еще встретимся… Во дворе лошадь, а в седельных сумках – весь необходимый провиант… А мне нужно назад, к морю, прости…

Гардемарин щелкнул штиблетами и вышел на улицу; я увидел в окно, как он садится на коня и уезжает.

– Почему он такой? – задумчиво проговорил я ему вслед. – Ласковый, но как будто обиженный. Как ежели бы у него была какая-то рана на душе…

– Ацко искал стать монахом, – сказала Каля. – Но архимандрит Мркоевич изринул его… Войнович поборолся с одним мужем, а по монашескому уставу така творить не може… А как раз в ту годину приехал русский служитель, и Ацко уплыл воевать на Бяло море…

Эта Каля очень странная, подумал я, и говорит почему-то на церковнославянском языке, как попадья.

 

Глава сорок девятая,

в которой сходятся Запад и Восток

В том же годе, госпожа моя Дарья Григорьевна, наши пираты и гардемарины осадили сирийский город Бейрут.

В Сирии же в то время были два враждовавших меж собою правителя: Джеззар-паша по прозвищу Мясник, босниец, которого хорошо знали некоторые наши черногорцы, и шейх Юсуф. По закону и обычаям в Бейруте должен был править Юсуф, однако Джеззар воспротивился этому и, соединившись с дамасским, алеппским и триполийским пашами, стал воевать против Юсуфа. Джеззар-паша привлек на свою сторону стоявший в Бейруте мавританский гарнизон, а на стороне Юсуфа выступил один местный народ – друзы. Их поддержал палестинский паша. Но этого было недостаточно, и друзы, понимая, что им не выстоять в разрозненном меньшинстве, обратились за помощью к русскому флоту. Ваш батюшка справедливо рассудил, что взятие Бейрута было бы выгодно и нашей кампании, так как означало бы окончательную блокаду турецкой торговли, и без того нарушенной славной победой в Чесменском сражении. А потому в Сирию был послан небольшой отряд под командой капитана Кожухова, ловкого малого, в свое время отказавшегося впустить в Кронштадтский порт низложенного императора. Уже на берегу Кожухов соединился с другим отрядом, под руководством моего брата Йована. Всё было готово к бою, ждали только союзных друзов.

И вот, представь себе, госпожа моя Дарья Григорьевна, как сирийскую пустыню оглашают дикими воплями сотни верблюжьих наездников, в белых с красным балахонах, с замотанными лицами. Клянусь богом, узрев сию картину, как будто из древних времен, я тайно ужаснулся. Мне показалось, что сии бедуины сейчас проткнут нас своими пиками и саблями, а затем пойдут проторенной дорожкой на Константинополь и Вену, и никакая армия не сможет остановить их завоеваний.

Но ничего такого не произошло. Наездники спешились и начали осматривать наше барахло: пушки, мортиры, ружья, ящики с ядрами и патронами.

– Ай, харашо! – говорили они. – Русский пушка – харашо!

Не прошло и часа, как наша стоянка превратилась в восточный базар; бедуины, русские, черногорцы, греческие пираты, палестинцы в клетчатых платках, – всё смешалось; как ежели бы игрок взял и бросил в сердцах на стол колоду карт, и она рассыпалась.

– Восто-о-ок, – с улыбкой проговорил наш переводчик, гвардии поручик Баумгартен (хотя правильнее было бы сказать, гвардии шпион).

Баумгартен запросто сидел на ящике с порохом и курил трубку с табаком, нимало не опасаясь, что от неосторожности или от жаркого сирийского солнца (было лето, самый разгар засухи) порох разорвется.

– Что же ты думаешь, возьмем мы Бейрут или нет? – спросил я у него первое, что пришло в голову.

– Мы-то возьмем, – засмеялся Баумгартен, – а вот за наших арабских приятелей я не уверен…

– Постой же, – сказал я, – ведь ты сам этих друзов где-то нашел и сделал с ними трактат…

– Нет, нет, – весело замотал головою поручик, – ты неправильно понимаешь. Ты рассуждаешь как просвещенный европейский человек, а нужно думать как думают на Востоке. Мы для них только выгодная сделка, коммерция. В бой друзы первыми не полезут, а будут отсиживаться в тени, поить верблюда, вздыхать, хлопать себя по бокам, разводить руками и придумывать сто тысяч причин для своего бездействия. А потом, когда мы возьмем город и откроем ворота, они влетят в Бейрут на всем скаку и начнут тащить всё, что плохо лежит. И это не потому что они плохие или злые, а потому что здесь так принято, со времен Магомета, и даже древнее.

– Зачем же тогда они нам?

– Затем, что лучше иметь их союзниками, нежели врагами. И потом, они хорошие проводники, которые знают каждую тропку, каждый кустик и водопой. Это их страна, и здешних обычаев нарушать нельзя…

– Магометане постоянно навязывают нам свои обычаи…

– Магометане – до удивления мирный народ, – усмехнулся Баумгартен. – Знаешь, чем хорош ислам? Тем, что это самая простая религия на земле. Чтобы быть магометанином, не нужно учиться богословию в университете. Достаточно сказать: «Ла илла иль Алла, Магомет расуль Алла», и ты уже член общества, у тебя есть все гражданские права, тебя нельзя продать в рабство. Многие народы приняли ислам только затем, чтобы от них отстали и не мешали жить по-своему. Возьми хотя бы наших друзов. Они ведь только называют себя магометанами, а на деле у них своя собственная религия; представь себе, у них даже многоженство запрещено…

– Это лицемерие…

– А по-твоему, какой-нибудь француз, вроде Тартюфа, принявший католичество только затем, чтобы добиться успеха и положения в обществе, не лицемер? Ежели бы друзы хотя бы на словах не приняли магометанства, их истребили бы всех, за малочисленностью! Лицемерие – основа нашей жизни. Лицемерие – как яд, который хорош в малых дозах, а в большом количестве вреден…

Я не стал приводить ему в пример Черногорию, ровно в таких же условиях отказавшуюся принять магометанство и сохранившую веру праотцев.

– Ты говоришь так, – сказал я, – ибо вынужден лицемерить. Нельзя быть шпионом и не врать. Но простой человек не должен врать…

– Все врут…

Подошел какой-то бедуин, живо интересовавшийся моим ружьем, и я отвлекся, только чтобы больше не разговаривать с Баумгартеном.

 

Глава пятидесятая,

которую лучше не читать

Любезный читатель! Закрой глаза и пропусти следующую страницу: тебе совершенно незачем видеть то же, что и я, и знать о том, во что превратили люди благословенный балканский край, особенно ежели у тебя есть дети, и каждый вечер ты рассказываешь им на ночь чудесные сказки о храбрых богатырях и благородных разбойниках. Пусть лучше представляются тебе дивные горы, чистые глубокие озера и быстрые ручьи, а слух твой услаждает пение диких птиц.

– Что это такое? – спросил я Калю, указывая пальцем на какие-то древние развалины.

– Это заду́жбина, – непонятно отвечала Каля, подстегивая лошадь кнутом. – Один сербский князь оставил ее, егда отыде на Косово поле.

Некоторые развалины, впрочем, были совсем недавними, со следами пушечных ядер.

– А эти почему новые?

– А это из-за вашего императора, Петра…

– Петра Великого?

– Нет, – кивнула головой девушка, – невеликого… Шесть годин назад в Черногории объявился один човек, Шчепан Малый. Шчепан сказал, что он русский император Петр. Он пообещал черногорцам, что поведет их на последнюю баталию с турками. Ужели Ацко тебе не рассказывал?

– Нет, – сказал я и тоже почему-то кивнул головой. – И что же случилось?

Эти Петры Третьи, подумал я, плодятся, как гнус в болоте.

– Крвава баня… А Шчепану в прошлую годину отрезал голову один грек.

За горой мы нечаянно столкнулись с одною четой (так черногорцы и сербы называют военный отряд, вроде роты). Отрядом командовал немолодой уже, грузный человек; увидев нас, он вскинул ружье, но потом опустил, узнав, наверное, Калю. Они вдвоем отошли в сторону и стали о чем-то яростно спорить.

– Что происходит?

– Нищо особенного, – хмуро проговорила Каля. – Выспрашивали про тебя, кто ты таков и не турок ли ты. Аз каза, ты студент, географ… Эти четники совсем загубили рассудок. Взели в плен каких-то потуреченок и теперь мыслят, что с ними делать… Убьют, навярно…

– То есть как это – убьют?

– Как-то обыкновенно, – пожала плечами моя проводница. – Зашто они нужны? Не брак же с ними сключать…

Я слез с лошади и, не говоря ни слова, с мрачною мыслию, пошел к четникам.

– Стой, глупак! – закричала Каля. – Это Горан Васоевич; турки убили и пленили всю его семью…

За холмом, в овраге, окруженные четниками, действительно, стояли две магометанки, робко жавшиеся друг к другу. Он одеты были в самую обычную славянскую одежду, вроде той, которую носила Каля, за тем только исключением, что у одной на голове был расписной платок, а у другой – тюрбан, к которому были подвешены звякавшие и блестевшие на солнце монетки; в руках она сжимала узелок, как бы выставляя его перед собою вперед, желая защититься или откупиться.

– Прекратите немедленно! – закричал я. – Я секретный сотрудник русского правительства…

Четники повернулись ко мне; они казались мне все почему-то на одно лицо.

– Прекратите!

– Наравно! – с удивлением проговорил Васоевич, медленно переваливая тело с одной ноги на другую, как ежели бы он был не человеком, а медведем. – Ты шпион, который едет в русскую армию! Треба было погодить! Видишь ли, к нам приезжал уже русский агент, под маском торговца; мы просили помощи у России, как просят у старшего брата, просили орудий и пушек, чтобы воевать с турками… Но агент только дал нам четыреста дукатов… Где были ваши войска, когда турки уничтожали наш народ и разрушали церкви? Скажи мне…

– Русская армия воевала в это время в Молдавии, – сказал я, – и не могла прийти к вам на помощь…

– А если так, – вскрикнул Васоевич, – то и у нас нет никаких обязательств перед Россиею, и мы будем делать то, что нам велит делать наша совесть…

Он развернулся, поднял ружье и выстрелил в голову потуреченке в расписном платке; розовая смесь брызнула на камни. Вторая потуреченка, с монетками на тюрбане, заревев, бросилась к первой, потом, озлобившись, подняла голову, и другой четник застрелил ее из пистолета. Монетки какое-то время еще звякали, потом замолчали. Молчал и я, не в силах выдавить из себя хотя бы слово. Кто-то наставил ружье и на меня, мне было все равно.

– Збери пушку, измет! – раздался Калин голос за моею спиной.

Я оглянулся, пытаясь понять, какую пушку она требует забрать, и только тогда сообразил: Каля потребовала, чтобы четник убрал ружье. Она стояла прямо за мною, за деревом; в ее руке был пистолет.

– Идите куда шли, – сказал Васоевич. – Это не ваша война. Сава, убери пиштоль.

– Это не война, – сказал я.

Говорить больше было нечего.

 

Глава пятьдесят первая,

именуемая Падение Вавилона

И действительно, как и предупреждал Баумгартен, не успели мы окружить Бейрут, союзные нам друзы внезапно разошлись по домам убирать урожай со своих огородов и оливковых рощ. Другая часть союзников во главе с палестинским пашой ушла под Алеппо, сражаться с тамошним пашой. Мы же собрали свое барахло и вернулись назад на корабли, дабы не быть нечаянно застигнутым противником. На море стояла невыносимая жара, с юга дул суховей (такой ветер бедуины называют хамасин).

Как-то раз на палубе я снова столкнулся с Баумгартеном; гвардии поручик приезжал к Кожухову за какою-то картой.

– Знал ли ты, – сказал он, увидев меня, – что у Григория Андреевича есть тайная карта с подробным описанием всех турецких портов и крепостей? Один турецкий перебежчик продал ее русскому послу в Лондоне, с нее сделали несколько копий, и теперь одна такая копия есть у меня…

– Нет, – сказал я, – сие мне неизвестно…

Баумгартен раскрыл вчетверо сложенную бумажку, часть большой карты. На карте было изображено все сирийское и палестинское побережье: Латакия, Триполи, Бейрут и даже Иерусалим, с указанием всех дорог и крепостных укреплений.

– Вот! – воскликнул он и указал пальцем на серую полоску на карте. – Это бейрутский водопровод; ежели его прервать, город сдастся без боя, особенно сейчас, когда ветер дует из пустыни… Пойдешь со мной на тайное дело?

– Ты хочешь оставить без воды целый город, – хмуро сказал я. – Война – дело военных, отчего же должны страдать обыкновенные, мирные жители? Я не…

– Это правда, что ты хотел стать монахом? – перебил меня Баумгартен.

– Правда.

– Ну так вот, – он пристально поглядел на меня исподлобья. – Забудь всё, чему тебя учили в монастыре. Всю эту ерунду, про Бога и про человеколюбие. На войне нельзя жеманничать, тут тебе не салон мадам де Помпадур… Известно ли тебе, почему пал древний Вавилон? Персы отвели воды Евфрата и вступили ночью в город по высохшему руслу реки… Миллионный город пал за одну ночь только из-за отсутствия воды!

– Ежели мы будем совершать такие жестокости, то мы и сами уподобимся врагу…

– Война – это и есть жестокость! – вскричал Баумгартен, и я увидел, как у него вздулась вена на виске, словно парус, в который подуло свежим ветром. – Весь смысл войны только и состоит в том, чтобы принудить противника капитулировать! А для этого нужно перерезать все дороги, все пути снабжения, лишить его оружия, денег, хлеба, воды… А иначе можно воевать бесконечно… Современная война – это блокада, а не рыцарский поединок Парцифаля с Фейрефицем…

– Все равно я не согласен, – упрямствовал я. – Мы прервем этот водопровод, а потом какой-нибудь историк или, не дай бог, литератор напишет, что славная победа русского оружия имеет причиной не воинскую доблесть, а жажду осажденных… Будет ли тогда нравственной наша победа?

– Ох! – вздохнул поручик. – Крепко же тебе монахи мозги прочистили! Да пойми ты, что в политике не бывает нравственного и безнравственного… А ежели кто-то тебе говорит про безнравственность, то этот человек, скорее всего, подкуплен твоим врагом, затем, чтобы ослабить тебя и посеять сомнение в твоей душе…

– Это учение Макьявелли, которое раскритиковал даже король Фридрих…

– Я уверен, – засмеялся Баумгартен, – Старый Фриц всю свою жизнь придерживался исключительно учения Макьявелли, а ежели он и говорил когда-то по молодости, что отрицает его, так это только потому, что мы, немцы, вообще недолюбливаем итальянцев…

 

Глава пятьдесят вторая,

в которой Фефа уезжает в Париж

Я молчал день или два, всё время, пока мы ехали горной тропой, в холодном тумане, окутывавшем Балканы. Каля тоже молчала и ничего не говорила; мы просто вместе ели вяленое масо или поили лошадей.

«Какое право, – думал я, – имеем мы, закусывающие у Панина дюссельдорфской горчицей и брюссельской капустой, придумывать дурацкие трактаты и альянсы, кроить и перекраивать границы, ежели любая политическая договоренность всё равно не решает главной проблемы – проблемы нравственного зла? Что заставляет человека творить противуестественные преступления, а потом возносить эти преступления на святой алтарь и называть именами добра, красоты и порядка? Неужели вот это ублюдочное, развратное, жестокосердное существо и есть человек? Присмотритесь к нему. Вот он, нагой и неприкрашенный, на нем всё свое, ничего чужого, ни шелка, ни полотна, ни сукна, ни французских духов; вот что человек и есть – двуногий кровососущий зверь, вампир, которым черногорцы пугают своих детей, – и больше ничего…»

Наконец, на третий день, у ночного костра, Каля решилась со мной заговорить. Она начала издалека: кто я такой, где родился и есть ли у меня семья.

– У меня есть невеста, – сказал я, – а больше никого уже нет…

– А как ты мыслишь, есть ли бог в раю?

Какая же она странная, подумал я. Ей бы учиться на богословском факультете в Лейпциге с такими вопросами, а не по горам скакать с пистолетом в седельной сумке.

– Нет, – негромко сказал я, подбрасывая щепку в огонь, – бога нет. Иногда мне кажется, что миром правит не бог, а злое, стоглавое чудовище…

– Мы тоже так думаем, – улыбнулась она. – Но мне все равно блазнится, там что-то должно быть… Там, сред звезд… Аз мыслю, там живут ангелы; в един день они спустятся от рая и увезут меня с собой, в световний мир…

Она закружилась на месте, как кружится небосвод, взмахнув вышитыми рукавами своей сорочки, и сейчас, в пламени костра, стала похожа на какую-то ведьму; ее волосы тоже закружились, и пламя в костре вспыхнуло особенно ярко. «Кто это – мы? – подумал я. – Какой еще световний мир?»

Мне вдруг стало до очертенения страшно: летняя ночь, Балканские горы, кругом война, разбомбленные ядрами монастыри, убитые потуреченки, а я еду через темный лес с сумасшедшей болгаркой, которая рассуждает, как человек, обчитавшийся Фонтенеля.

* * *

Ночью мне приснился сон: Фефа сказала своему отцу, что ее учитель пения, signor Manservisi, сделал ей предложение, и она намерена его принять.

– Dumme Margell! – закричал и затопал ногами герр Гауптман. – Это переходит все границы! Сначала ты была влюблена в татарского ублюдка, который уехал в Венецию и сгинул бог знает где, потом строила глазки этому драматургу, Иоганн Вольфганг как-его-там, а теперь, видите ли, она уезжает в Париж со своим итальянцем! Ну так знай же, душенька моя, я не дам тебе ни пфеннига, и ты умрешь с голоду, даже не доехав до Франции, да! А в завещании я напишу, чтобы на все деньги купили билеты для клакеров, чтобы они освистывали твою актерскую игру, всякий раз, когда ты выходишь на сцену, и швыряли в тебя гнилыми помидорами и кабачками, которые употребляют в пищу твои проклятущие итальяшки… Неблагодарная дрянь! Гонерилья!

– Вот, значит, как! – тоже заорала Фефа. – А ты никогда не задумывался над тем, что твоя единственная дочь совершенно не желает той судьбы, которую ты нарисовал ей в своем воображении? Быть послушной домохозяйкой, всем всегда улыбаться и говорить: Danke! Bitte! Ich brauche Scheine… Да я лучше сдохну в самой премерзкой парижской гостинице с клопами, чем останусь здесь, с тобой… Неужели ты не видишь? Я не создана для этого пошлого, мещанского быта… Я другая, я хочу любви и счастья, хочу замуж за любимого человека…

Она по-театральному упала на колени, взъерошила свои каштановые волосы и заревела самыми горючими слезами, какие только видела Германия со времен Тридцатилетней войны.

– Ежели такова твоя воля, – печально вздохнул герр Гауптман, устав от Фефиных слез, – я не намерен тебе препятствовать. Видит бог, всю свою жизнь я заботился и думал только о тебе. Езжай куда хочешь, но ничего из приданого ты не получишь…

Я разочарованно блуждал взглядом по Лейпцигу, по церквям и площадям, от одного дома к другому; Томаскирхе, Иоханессгассе, Гогенталише-хаус, имперская и королевская дороги, университет, ратуша, – все было набережною безнадежных. Нашу миссию в Лейпциге закрыли, из-за нехватки денег; студентов вернули в Москву.

– Новая душераздирающая повесть в письмах-х! – кричал на книжной ярмарке мой знакомый одноглазый продавец. – Юный Вертер кончает жизнь самоубийством из-за нещасной любви…

Всё было кончено. Фефы более не было, была только signorа Manservisi.

 

Глава пятьдесят третья,

в которой граждане Бейрута устанавливают триколор

План, придуманный Баумгартеном, был успешно осуществлен. Ночью поручик с несколькими греческими головорезами и при моем участии пробрался к водопроводу и оставил Бейрут без воды в самую ужасную, как мне сказывали позже, засуху за несколько десятков лет. Через неделю или полторы появились первые признаки морального падения мавританскими защитниками крепости: вместо привычных скабрезных шуток со стен посыпались жуткие африканские проклятья.

Мы снова высадились на берег. К тому времени всё изменилось. К городским стенам вернулись друзы, собравшие свои оливки, вернулся и палестинский паша, разбивший под Алеппо турецкую армию, шедшую на выручку Джеззар-паше. Наша флотилия ежедневно бомбардировала Бейрут, одно ядро удачно проломило городскую стену. Начались переговоры о сдаче, поелику штурмовать город и лить кровь никто не хотел. Джеззар-паша соглашался на капитуляцию только при условии, что ее примет палестинский паша, а не шейх Юсуф, поклявшийся, по магометанским обычаям, отрезать ему голову за смертельное оскорбление.

Наконец, в сентябре обо всем договорились. Джеззар-паша вышел из города с остатками своей армии, первым делом бросившейся к колодцам.

– Вы черногорские глупцы, – презрительно бросил он, остановившись на мгновение у нашего лагеря. – Вы были глупцами на Балканах, и остались глупцами здесь, в Сирии. Друзы – язычники, которые служат Иблису, у них нет чести, и однажды они предадут вас, как уже не раз предавали султана…

Один из наших схватился было за саблю, но другие удержали его.

– Бог с ним, пускай идет, – сказал Йован.

Друзы торжественно въехали в город через ворота и через пролом и, действительно, начали вытаскивать изо всех домов ковры и всякую рухлядь.

– Друзы забрали ковры, шейх Юсуф стал правителем города, палестинский паша получит свой выкуп, а что же достанется нам? – недовольно сказал кто-то.

– Вечная слава и память в веках, – засмеялся Баумгартен. – Смотрите, смотрите!

Какие-то бейрутские ловкачи уже соорудили из грязных тряпок русский триколор и теперь устанавливали его на верхушке крепостной башни; подул суховей, трехцветное знамя затрепетало на ветру.

– Виктория! – закричал Баумгартен, швыряя вверх гвардейскую треуголку. – Русскому флоту и русской гвардии – вечная слава! Ура!

– Всему народу черногорскому и греческому, – заорал я, тоже подкидывая шляпу, – ура!

– Шейху Юсуфу, друзам и палестинцам – слава! – воскликнул Йован.

– Нашей царице Катерине – ура! – счастливо кричали, повторяя за нами, друзы и палестинцы, видимо, не очень хорошо понимая, что именно они кричат.

Вот же список кораблей, участвовавших в той кампании, моя госпожа Дарья Григорьевна: фрегаты «Слава», «Надежда», «Святой Николай» и «Святой Павел», шебека «Забияка», а также две галеры «Рондинелос» и «Унионе». Хоть поздно, а каталог кораблей в любой героической балладе все-таки должен быть.

 

Глава пятьдесят четвертая,

в которой раздается трубный глас

Я очнулся рано утром. Было очень холодно. По-видимому, у меня снова был приступ. Каля еще спала, накрывшись одеялом. Я подошел к ее седельным сумкам и вынул из сумки пистолет. Пистолет был цельностальной, с двумя закорючками на рукоятке, напоминающими бараньи рожки.

«Неужели это конец? – подумал я. – Такой вот логичный, ежели подумать, конец моего глупого романа… Жил-был странный мальчик из России, он верил во всякие глупости, а потом оказалось, что ничего из того, во что он верует, не существует. Были же люди, которые говорили мне: остановись, опомнись, возьмись за ум. Секунд-майор Балакирев, Мишка Желваков, Карл Павлович, Батурин, – все они были правы какою-то простой, бытовой правдой, говоря, что не нужно быть таким впечатлительным, а нужно просто жить и делать свое дело, не поддаваясь чувствам, не слушая разрушительного голоса внутри себя; и теперь этот голос, этот дар уничтожил меня, смял, как ураганный ветер сминает деревья и вырывает их с корнем… Что я могу поделать с сим ветром? Как освободиться от проклятья, которое не приносит людям никакой пользы, а только мучает меня? Только одним способом: я должен уничтожить склянку, в которую налит этот яд… Ведь если мой дар причиняет такую боль мне, что я даже и вздохнуть не могу, всякий раз, когда я представляю Фефу и ее хочу замуж, что же будет, если я скажу людям о тех грехах и военных преступлениях, которые я видел… Люди просто разорвут меня на части…»

Нет, погодите же, сказал вдруг другой голос в моей голове. Почему вы решили, Семен Мухин, непременно покончить с собой, да еще таким вульгарным способом – засунув в рот дуло пистолета? Почему вы не желаете бороться за свое земное счастие? Ежели вы любите ее, по-настоящему любите свою Фефу, вы должны сражаться за нее до конца, как истинный черный мушкатер, черт побери! Возьмите же свой черный пистолет, ну, то есть Калин черный пистолет, и прямиком езжайте в Париж, найдите там этого signor Manservisi и убейте его! Убейте самым неблагородным способом, в темной подворотне, когда он будет возвращаться домой поздно вечером, или когда он будет сидеть в пудр-клозете… В конце концов, ваша персона не принадлежит к благородному сословию, Семен Мухин, а значит, вы имеете полное моральное право быть подлым убийцей и негодяем, без изображения различных дуэлей…

Вдруг где-то внизу, под горою, где мы ночевали, раздался трубный глас; такого свирепого и страшного звука я не слышал более никогда в жизни. Это был не просто звук трубы, это был как будто звук, который исторгло мое сердце; всё, бывшее во мне, все чувства и мысли, которые я испытывал в ту минуту: страх, боль, ревность, отчаяние, ощущение пустоты и бессмысленности бытия, – всё сложилось воедино в этот вопль, и мне показалось, что земля и горы были подняты с места, и они обрушились, и рассыпались в прах.

Проснулась Каля. Я бросился к седельным сумкам, сделав вид, словно я вытащил пистолет из сумки только что, заслышав рев трубы. Каля тоже подбежала к сумкам, однако, вместо того, чтобы ругать меня за пистолет, она полезла в другую сумку и достала из нее другую трубу, подзорную.

– Откуда у тебя это всё? – не удержался я. – Пистолет, труба…

– Отстань! – отмахнулась Каля, глядя в окуляр. – Едно, две, три, четыри, пет, шест, седем, осем, девет… единадесет… Защо устата разинул? Коня седлай!

Я быстро закрепил седло, закинул сумки и вернулся к Кале; ее привычно ровное, светлое лицо было сейчас серым, неприветливым, в тон пасмурной утренней погоде, а большие, голубые глаза сузились и как будто потемнели.

– Кирджали, – сказала она, – четырнадесет душ… Может быть, тебя ищут, а може, просто идут в Болгарию за грабеж…

– Ежели бы искали меня, – засомневался я, – не трубили бы, а шли тайно…

– Виждь! – Каля протянула мне подзорную трубу. – Знаешь кого-нибудь?

Я посмотрел в окуляр. Первые несколько разбойников были мне незнакомы, а потом я увидел Магомета, в его привычном черном чекмене, на белой кабардинской лошади, с саблею на боку, в руке его была труба, а к седлу привязана чья-то отрубленная голова; еще дальше по склону горы карабкался безухий Мурад в своих красных шароварах и с ружьем. Магомет остановил на мгновение коня и снова задудел в трубу, грозя обрушить Балканские горы.

– Знаешь ли ты човека в черном? – настойчиво повторила Каля.

– Это не человек, – угрюмо проговорил я. – Это дьявол.

Голова, привязанная Магометом к седлу, была голова Горана Васоевича.

 

Интерполяция восьмая. Письма немецкому полковнику

Eilzustellung!

Герр оберст!

Подробно докладываю вам о таинственных обстоятельствах трагической гибели некоего Шрёпфера, владельца известной в Лейпциге кофейни. Тело Шрёпфера было обнаружено утром третьего дня фрау Шульц, посудомойкой, явившейся в кофейню, по своему обыкновенному расписанию, и немедленно поднявшей вопль, взбаламутивший всю окрестность. Шрёпфер лежал в тайной комнате с простреленною головой, рука его всё еще вяло сжимала засунутый в рот пистолет. Явившийся по крику наряд полиции оцепил кофейню, закрыв доступ в нее зевакам и свободной прессе. Через полчаса явился и ваш покорный слуга с помощником, Флорианом Гайером, милым и умным молодым человеком.

– Самоубийство, – заключил Флориан, бросив поверхностный взгляд на покойника. – А вот его бухгалтерская книжка. Да тут сплошные долги! Здесь нечего расследовать, герр Гауптман, всё и так понятно…

– Э нет, погодите, любезнейший! – сказал я, потерев виски. – Посмотрите внимательно на сей счет. Так пишут только левши, заваливая буквы и цифры на другой бок. А пистолет он держит в правой руке…

Флориан молча кивнул, как бы принимая мое наблюдение и извиняясь за свою юношескую поспешность и нерассудительность, а затем направился опрашивать случайных свидетелей. Эх, подумал я, глядя ему вослед, вот такого бы послушного молодого человека в женихи моей Фефе, а не всяких там…

– Опрос свидетелей показал следующее, – сообщил Флориан через полчаса. – Шрёпфер поздно вечером закрыл кофейню и никого не впускал. Утверждают, будто бы он проводил здесь некие тайные собрания, на которых представлялся египетским жрецом и гроссмейстером древнего ордена, и, якобы, вчера вечером, он готовился к такому собранию…

– Вы не сообщили мне ничего нового, юнкер Гайер, – недовольно сказал я. – Всё это я уже и сам понял, безо всяких свидетелей. Посмотрите, вот лежит жреческий балахон, а вот колпак, а вот еще электрический прибор. Знаете, зачем он нужен?

– Да, знаю, вызывать духов…

– М-да… Есть все-таки в вашем поколении какая-то всеобщая порочность… Ну, какие духи, Флориан? Неужели вы не понимаете? Сей прибор нужен исключительно для внешнего эффекту; электрические искры, порождаемые им, заставляют зевак раскрывать рот и внимать гласу призрака, в то время как ловкий вор обчищает их карманы… Я уже не первый раз сталкиваюсь с подобным l’escroquerie…

– Погодите, герр Гауптман, я не сказал главного: ровно в полночь, при свете луны, старуха Хильзе, которая живет напротив, видела, как к Шрёпферу постучался некий человек…

– Лица, которого она, разумеется, не видела…

– Нет, видела, и даже подробно опознала и описала! – засмеялся веселым и молодым смехом мой помощник. – Это некто Станислав Эли, уроженец Богемии и подданный императора, регулярно навещающий Лейпциг и квартирующий обыкновенно в гостинице «Три звезды»… Хильзе утверждает, что он доктор, который однажды вылечил ее мигрени одним только наложением рук…

– Что же вы раньше молчали, юноша! Немедленно берите гайдуков и окружите гостиницу со всех входов и выходов…

Однако в гостинице нас ждал, герр оберст, полнейший l’effondrement. Богемец Станислав Эли выписался из «Трех звезд» еще утром, сел в экипаж и укатил в восточном направлении. После обыска в его нумере мы нашли несколько сожженных черновиков письма, всегда начинавшихся с одного и того же обращения: mon seigneur et le chef Elaguine…

– Герр Гауптман, как вы думаете, что это такое? – произнес Флориан, доставая из-под кровати какую-то книгу. – Посмотрите, здесь какие-то странные буквы и символы… Как вы думаете, это тайная книга египетских жрецов?

– Нет, – сказал я раздраженно, повертев в руках книжку. – Это русская Библия, книга Иова…

– Что же здесь написано?

– То же, наверное, что и в немецкой: «а ныне смеются надо мною младшие меня летами, те, которых отцов я не согласился бы поместить с псами стад моих…»

Не буду делать поспешных выводов, герр оберст, но сие убийство, вне всякого сомнения, может положить основание пересмотру наших отношений с Россиею. Вы знаете, как предерзко ведут себя в Лейпциге иные русские студенты, а теперь, после случившегося, необходимо большое и серьезное расследование…

 

Часть девятая. День гнева

 

Писано в Мисерере, летом 1806 года

 

Глава пятьдесят пятая,

в которой Кандид встречает Мартена

С этого всё и началось, подумал я. Вот отсюда, из Болгарии. Вся славянская письменность, буквы, на которых мы сейчас пишем, они были придуманы здесь, а болгары до сих пор говорят на языке, который мы почему-то называем церковным. Именно сюда давным-давно приплыл со своей языческой дружиной князь Святослав и сюда он решил, как позже Петр Великий, переместить из Киева столицу русской земли. Первый русский варвар, потрясший просвещенный Константинополь лысою казацкой головой со свисающим чубом и золотою серьгой с карбункулом, вставленною в ухо, он завоевал половину Болгарии, а потом, разбитый и осажденный в Силистре, бесславно ушел назад, в Россию, и по пути был предательски убит печенегами, сделавшими чашу из его черепа. Такие истории любит рассказывать Иван Перфильевич, вспомнил я. Правда, он постоянно перевирает факты и представляет всё так, будто бы русские всех всегда побеждали, и опускает картины позора и жестокости.

– Вон там наше село, – сказала Каля, – на могиле…

Твырдица – так называлась та деревня. Крутые склоны, острые камни, узкая дорога, ведущая наверх, – настоящее орлиное гнездо; не сунуться… Представьте себе дома, сделанные из камня, собранного в горах, с деревянными балками, заборами и дверьми, и каменные же тропы, по бокам которых пробивается и жмется к стенам зеленая трава; окна, обвитые виноградными листьями, и низкий туман в долине, откуда доносится гул и журчание, словно это сама живая природа, предвечное, дремлющее существо.

У подъезда нас встречал тощий, как кочерга, болгарин лет пятидесяти; очевидно, это был Калин отец; он обнял Калю, а потом поздоровался со мной.

– Это Симеон, – ласково представила меня девушка.

– Так нарекли великого болгарского царя, – сказал Калин отец. – Болгария стала при нем свободной и образованной, и столица была в близости, – он махнул рукой, – там, в Шумле…

– Отче, – хмуро сказала Каля, – за нами были гонения. Какие-то кирджали шли за нами вслед…

– Ему не можно к нам, – сурово сказал отец. – Ты знаешь…

– Он свой, русский…

– Это нищо не променяет… Он предаст нашу веру…

– Я не предам вашу веру, – сказал я. – Я знаю, кто вы. Вы богумилы, болгарские манихеи, я читал про вас в книжке, у Вольтера, а потом, когда Каля сказала про световний мир, я совсем убедился. Вы еретики, которые верят в то, что мир создан дьяволом…

– Много интересно! – усмехнулся Калин отец (позволь мне далее, любезный читатель, для удобства называть его Мартеном). – А что еще написано в книжках господаря Вольтера? Там не написано, случайно, что мы ядим единственно жаб, а по нощам предаемся свальному греху, непременно в темнине, чтобы с утра не было понятно, кто с кем…

– Нет, – отвечал я, – про такое там не написано. Но про это написано у церковных богословов и в старых летописях.

– А ежели я был бы англичанином и каза, что все французины отъявленные пьяницы, или был бы французином и каза, что все англичане – пустословы, ты бы мне поверил? – опять вежливо усмехнулся Мартен.

– Нет, не поверил бы…

– Тогда почему же ты веришь всему тому, что говорит церква о еретиках?

– Не знаю… Манихеи считают окружающий нас мир злом…

– А, по-твоему, он добр? – как-то особенно спокойно и прозрачно сказал болгарин. – Люди – странные существа… Всё, что им непонятно, всё, что страшит или беспокоит их, объявляется злом. Змея – зло, змея кусается, ежели на нее наступить… Цыгане – зло, поелику они непохожи на нас и говорят на своем езыке. Соседка, живущая через дорогу, – злата ведьма, потому что ее коза залезла в зеленчукову градину и сожрала всю капусту… Ты же знаешь, знаешь вероятно, – Мартен посмотрел мне прямо в глаза, – что мир устроен совсем иначе, знаешь, что нет никакого добра и зла, и что это только слова, обозначающие головную боль и ее отсутствие… Все на самом деле по-другому, есть только темнина и свет; темнина есть невежество, а учение свято… Людей нужно пожалеть, а не осудить, треба дать им веру, которая победит глупые страхи и подозрения… И что не нужны никакие церквы и молитвы, а нужно только чтобы человек хранил свою честь и достоинство и жил, не оглядываясь на принятые в обществе обычаи, но руководствуясь своим срцем…

– Вы говорите разумно, – вздохнул я. – Я и сам давно пришел к сим мыслям…

Был уже поздний вечер, солнце рдело и медленно опускалось за зеленый холм, как если бы оно тоже разговаривало с нами и имело свою собственную точку зрения.

 

Глава пятьдесят шестая,

в которой кардинал-протодиакон сочувствует общественному договору

Тем же дивным вечером по Марсову полю, рядом с каретою с занавешенными окнами, прогуливались двое: кардинал-протодиакон Алессандро Альбани, в роскошной сутане с пурпурной оторочкой и в пурпурной же шапочке, и бывший иезуит Ганецкий, в обычном камзоле и драных, видавших виды башмаках. По ту сторону Тибра, подобно неубранным вещам в детской, раскинулись древние церкви и замки, раскинулся закат, того же густого, пурпурного цвета.

– Нет, Ганецкий, из этого ничего не выйдет, – сказал кардинал-протодиакон. – Вы знаете всю мою симпатию к вам, но и знаете, какие сейчас времена. Церковь в наихудшем положении со времен лютеранской ереси; дня не проходит, чтобы очередной безбожник вроде Вольтера или барона Гольбаха не издал гнусного сочинения, перевирающего и подвергающего сомнению саму основу нашей веры. Хуже всего даже не то, что нас критикуют все, кому не лень, а то, что сама церковь не едина, одни только янсенисты со своим учением о предопределении чего стоят. И вы просите денег у меня (меня, бедного библиотекаря!) на сомнительную авантюру, исход которой известен одному только Господу…

– Ваше высокопреосвященство, – отвечал поляк, – единственной моей заботой было, есть и остается величие матери-церкви. После злосчастной буллы, принятой под нажимом светских государей, желавших наложить свою руку на богатства иезуитов, я остался без своего ордена и без родины. Польша оккупирована русскими войсками; приняты законы, делающие украинских схизматиков равноправными с истинными польскими христианами; той страны, которая была надежным оплотом папского престола и авангардом католической миссии на славянском востоке, больше нет. Остался только один способ победить дракона – нужно отсечь ему голову… Русская царица Екатерина всегда ненавидела нас, и когда она была лютеранкой, и когда приняла православие и стала с яростию новообращенного отстаивать византийскую ересь…

– Вы здраво рассуждаете, Ганецкий, – задумчиво наклонил голову кардинал. – В ваших словах немало правды. Но я не о том спрашивал вас. Я говорил о том, что у нас нет и не может быть никакой веры в то, что ваша княжна сможет вернуть церкви ее былое величие на востоке…

– Вы можете в этом не сомневаться, – с уверенностью проговорил Ганецкий. – Я уполномочен передать вам достоверные слова истинной наследницы русского престола: когда она взойдет на трон праотцев, римской католической церкви будут переданы обширнейшие полномочия, и вы увидите, как русский народ с благодарностию кланяется его святейшеству папе, то есть вашему высокопреосвященству; я уверен, именно вы в ближайшее время станете наместником Христа на земле…

– Полно льстить, – отмахнулся Альбани. – В курии свои порядки, свои партии и интриги, но вы правы, многие сочувствуют нашему делу… Церковь нуждается в решительном обновлении; мы должны показать, что идем в ногу со временем, что нам не чуждо ничто человеческое, и иные просвещенные идеи можно сделать союзником, вместо того, чтобы отбиваться от них. Идеи общественного договора, возвращения к природе и народовластия на самом деле нисколько не противоречат учению Христа, напротив, они выросли из него; они подобны непослушным детям, которые должны прекратить питаться в хлеву со свиньями, и вернуться в отчий дом… Возможно, я смогу раздобыть для вас некоторую сумму, исключительно на текущие расходы… Но вы и ваша княжна должны дать мне гарантии того, что ваше дело выгорит, что у вас есть надежные союзники, которым можно доверять. И не говорите мне про турок или шведов, даже не хочу слышать… Ни один разумный политик не будет договариваться с Константинополем или Стокгольмом; это все равно что вести переговоры с пороховой бочкой, которая завтра может разлететься на множество мелких обломков. Дайте мне такую карту, которая убедит меня в том, что вы играете по-крупному, а не ловите пескарей в провонявшем всеми возможными нечистотами Тибре…

– Что же, я раскрою вам один маленький секрет, – Ганецкий поспешно вытащил туза из рукава. – Княжна намерена заключить тайный трактат с графом Орловым, начальником русской эскадры, которая стоит здесь, в Ливорно; сразу после подписания мира с турками русский флот отправится морем назад, в Петербург, и когда ничего не подозревающая царица Екатерина будет встречать Орлова в Кронштадте, она будет арестована, и по трапу сойдет уже новая русская царица, беззаветно преданная Ватикану…

 

Глава пятьдесят седьмая,

в которой Россия обращена в горящий уголь

Мне снился и другой сон: войска Пугачева осадили Казань.

– Се, – сказал самозваный император, – новая столица России, повелеваю положить ее к моим ногам…

Я узнал его: гнилоногий из Чудова монастыря. Он был в красном казацком кафтане с голубою андреевской лентой; ни на какого Петра Третьего он похож не был; напротив, всё выдавало в нем старинную московскую натуру; это был какой-то Иоанн Грозный, воскресший из мертвых и явившийся к Казани, чтобы покарать живых.

Местные жители поднесли Пугачеву хлеб-соль, а потом начали наперебой указывать лучшие места, как проникнуть в город.

– Жалую вас крестом и бородою, рекою и землею, травами и морями, и денежным жалованьем, и хлебным провиантом, и свинцом, и порохом, и вечной вольностью! – торжественно проговорил гнилоногий.

Как и тогда, в Москве, чернь бросилась в город и стала крушить все на своем пути, грабить дома и купеческие лавки, драть иконостасы и убивать всех, кто был в европейском платье. Бунтовщики распахнули двери тюрем, и из них выбежало еще больше народу. Одна каторжная, державшая за руку малолетних детей, плакала, что она жена Пугачева. Ее никто не слушал. Верные императрице войска торопливо отступали в кремль; туда же бежали все, кто не хотел быть убитым или ограбленным пугачевцами.

«Неужели это и есть то, о чем я мечтал? – подумал я. – Революция, народная власть, вольность, торжество патриотического духа… Разве это вольность? Это просто отчаяние, вдруг выплеснувшееся на улицы, тоска по мирному дому и свежему воздуху, странным образом обернувшаяся жестокостью и безумием…»

Несколько школьников залезли на городскую батарею и начали стрелять из пушки по слободе; это добавило еще больше неразберихи. Одно ядро разорвалось, и вскоре из домов повалил черный дым, а потом и огонь; стало загораться в разных местах города.

Я должен каким-то образом это остановить, подумал я. Я должен противостать Антихристу, этому новому Нерону, в упоении созерцающему с горы пылающий град. И пусть это мистические глупости, пусть гнилоногий Пугачев никакой не антихрист, а просто свихнувшийся казак, я знаю это, я достоверно знаю, что Антихрист существует, что он не выдумка, не ерунда, он и есть человек, нечто, сокрытое в глубине человеческой души. Что ежели манихей Мартен в чем-то и прав, что в самом мире, в природе есть горчичное семя зла, и истребить это зло невозможно, нужно только загнать его вглубь, засадить в самую глухую тюрьму своего сердца, в железную клетку, маску, чтобы оно, это семя, никогда уже не выросло, а разве только сочилось иногда ядовитым соком и возбуждало тебя.

Алое пламя поднималось выше и выше, и мне казалось уже, что горит не одна только Казань, а вслед с нею занимается и Москва, и вся Россия вскоре, обращенная в груды горящих углей, дымится и рдеет во мраке, священным, религиозным огнем, вроде киновари, которой обычно рисуют на иконах покров Богородицы и крылья серафимов, посланных на землю с обычной бессердечной задачей чего-нибудь истребить или заставить кого-нибудь прозреть…

– Государь, – раздался знакомый голос, – с Волги идет гусарский полк, нужно отступить…

Говоривший еще что-то нашептывал Пугачеву на ухо, а потом вдруг повернулся прямо ко мне; это был приказчик Степан.

– Не смотри! – крикнул однодворец, погрозив мне кулаком, и лицо его вдруг стремительно приблизилось к моему, как ежели бы это было лицо великана из свифтовой фантасмагории. – Не смотри, кому говорю!

Я закричал и проснулся. Повинуясь странному зову, может быть, стуку своего сердца, я встал, убрал в сторону одеяло и подошел к столу, на котором лежали еще остатки вечерней трапезы: кусок хлеба и чаша с вином, словно какое-то причастие. Я посмотрел несколько минут на сей натюрморт, а потом пошел из дома вниз, к ручью, чтобы умыться.

У ручья я встретил Калю, полоскавшую белье.

– Утром аз отвезу тебя в русскую армию, – не глядя на меня, сказала она, исключительно серьезно и деловито; мне показалось, она чем-то недовольна (впрочем, это было ее привычное состояние; ежели Калю нечаянно переместить в Лондон, подумал я, она точно не затеряется там средь чопорных английских дам, они примут ее за такую же холодную англичанку).

Утром по-болгарски значит завтра.

– Каля, – вздохнул я, – мне нужно поговорить с кем-нибудь. Я не могу так больше. У меня душа разрывается…

– За каково же ты хочешь поговорить? – пожала плечами болгарка. – За кое-то случилось в Метохии? Тук е и позле…

– Нет, – я сел на камень у берега, – я хочу рассказать тебе… Это моя тайна, и я более не могу носить ее в себе… Я телевизор, дальновидец… Я могу видеть разные события, которые происходят за много верст отсюда, могу даже предвидеть и проникать в прошлое людей. Из-за своего дара я сюда и попал. Одна… дурная женщина хотела использовать меня, чтобы я помогал ей, рассказывал, что делают или намереваются сделать ее враги. А турок, который трубил в янычарскую трубу, он ее тайный покровитель и вдохновитель всех ее грязных дел, он состоит на службе у великого визиря и выполняет различные шпионские поручения.

– Что же дурного може сделать тебе эта женщина? – спросила Каля, и мне показалось, ее по-восточному большие губы сделались еще больше и еще недовольней, чем обычно.

– Эта женщина заявила о своей претензии на российский трон, – пояснил я, сжимая ладонями виски (голова болела до невозможности). – Она очень, очень хитрая, но и она не понимает, что она лишь пешка в игре, которую ведет Черный осман Магомет. А самое дурное, что я знаю, что у нее всё получится! Будет новая Смута, граф Алексей Орлов с русским флотом и гвардией перейдет на сторону самозванки; они захватят Петербург и лишат власти Екатерину и цесаревича Павла. Но потом вся Россия расколется на две части: на сторонников и противников Таракановой, как это уже бывало с Лжедмитрием и другими самозванцами, начнется многолетняя гражданская война, в которой погибнут миллионы россиян. Я видел это, во сне, и я не могу позволить своему сну сбыться…

– Никто не може изменить будущего, – засомневалась Каля. – Зашто ты реших внезапно, что ты избран, что судьба Русии в твоей руце?

– Я так решил, ибо я так решил, – произнес я, закрыв глаза. – Я не позволю плану княжны осуществиться. Я найду Магомета и убью его, я остановлю надвигающуюся смуту в зародыше, обрубив сам корень, саму идею этого самозванства, убью тень, которая стоит за Пугачевым и Таракановой, вот как я сделаю…

 

Глава пятьдесят восьмая,

в которой Тейлор чистит ногти

Заиграла веселая музыка. Пары разошлись и снова сошлись, в почтительном полупоклоне.

– Вот она, – раздраженно проговорил Батурин, выставив в окно подзорную трубу, – косоглазая, как моя жизнь… С каким-то гардемарином танцует…

– Это агент графа Орлова, мичман Алекс Войнович, весьма пронырливый молодой человек, – спокойно отвечал англичанин, в сотый раз проводя пилкою по своим и без того ухоженным ногтям, а потом выставляя их на свет и любуясь. – Да полноте вам суетиться, Бесил…

– Так, это Доманский, это Маркезини, фон Мельшеде, Кальтфингер… – буркнул Батурин, продолжая внимательно разглядывать в трубу танцующие силуэты в доме напротив. – Вся шайка в сборе… Ганецкого что-то не вижу… А графиня-то наша, Алиенорушка, ишь как вышагивает, лыбиться, дрянь! А она подурнела, располнела как будто…

– Она больна, – не глядя в окно, а все еще глядя на свои ногти, проговорил Тейлор. – Она вчера была у пизанского доктора; у нее чахотка… Знаете, Бесил, я однажды в Индии видел девочку, маленькую совсем, лет десяти; у нее была лихорадка, малярия; никого красивее в жизни не встречал. Она умерла потом, конечно… Представляете, как индийцы хоронят своих детей; кладут на плотик такой, небольшой, укладывают цветами, поджигают и отправляют вниз по реке… Ветром огонь сразу же задувает, конечно, а эти полусожженные трупики так и плавают…

– Послушайте, Тейлор, я вот давно хочу вас спросить: а те письма, которые хранятся в Москве и которые вы просили раздобыть, они, что, действительно так дороги вашему сыновьему сердцу? Я ведь вам не верю… в жизни не поверю, что тут нет тайны… Что в этих письмах? Родительское указание на зарытое в земле сокровище?

– Думайте что хотите. Я и сам не знаю, честно говоря, что в них…

– Я свое слово держу. Обещаю, как только я вернусь в Россию, я похлопочу, и вам вернут сии письма…

– Не сомневаюсь в вашем дворянском слове… Давайте подведем итог всему, что мы знаем. Фальшивая княжна Елисавета Тараканова претендует на российский престол, это раз. Поляков в счет не берем, они пешки, которые разбегутся с поля боя, как только получат свои дивиденды. Зато заодно с княжною таинственный осман в черном камзоле, капитан корабля, на котором она бежала из Венеции, очевидно, посланник турецкого визиря, это два. У графини есть несколько документов, якобы подтверждающих ее право на трон; сии документы сфабрикованы Королевским секретом…

– Погодите, погодите, Тейлор. Вы же сказали, что Королевский секрет распущен указом нового короля…

– Да, но я бы не стал сбрасывать этого туза из колоды, во избежание нежданного удара исподтишка… Как по-вашему, возможно ли в одночасье уничтожить организацию, которая создавалась десятилетиями? Разве помогла папская булла уничтожить иезуитов? Внешне – да, но в действительности эти люди ходят, говорят и действуют по накатанной… Взять хотя бы нашего подопечного Ганецкого… И потом, ваш старый знакомый Вержен обскакал Шуазёля и занял пост министра иностранных дел, а значит, Франция продолжит ставить палки в колеса Англии и России…

– Согласен…

– Королевский секрет – это три. Далее, нам доподлинно известно, что Ганецкий встречался с кардиналом Альбани, а потому мы можем предположить, что мероприятие частично финансируется римской курией… Это четыре. И наконец, княжна Елисавета Тараканова явно рассчитывает на амурную симпатию графа Алексея Орлова. Иначе с чего бы ей танцевать с гардемаринами? Это пять. Тараканова, Черный осман, Королевский секрет, Ватикан, граф Орлов, – один противник другого краше! Иллюстрированный журнал, The Gentleman's Magazine…

Тейлор выставил на свет начищенную пятерню и даже вдохнул с наслаждением запах лака: оказалось, он, как заправский скульптор, придавал ногтям черты своих героев. Ноготь среднего пальца напоминал женскую головку, указательный – мужскую, в морской треуголке, у безымянного был загадочный профиль, переходящий в кривую турецкую саблю, а на месте большого пальца и мизинца можно было угадать изображение лилии и папских ключей.

– Вопрос исключительно в том, Бесил, что мы можем противопоставить этим пальчикам…

– Вот что! – Батурин сжал пятерню и сунул ее под нос англичанину. – Вот такую аллегорию, именуемую «Один палец не кулак» ты видал?

– Опять вы за своё! – раздраженно воскликнул англичанин. – Да поймите вы уже, глупый русский, что ваши азиатские методы не работают здесь, в просвещенной Европе! Это у себя в Петербурге вы можете пытать людей в Алексеевском равелине, вышибать из них кулаком признания в том, что они с юных лет ненавидели Россию и готовили заговор против царя. А здесь имеют значение только деньги, и побеждает тот, кто вовремя вложит деньги в нужный прожект, или сделает с помощью денег так, что этот прожект никогда не осуществится… Святой Георгий! Какие же вы все-таки дикари!

 

Глава пятьдесят девятая,

в которой гиены нападают на льва

Я нисколько не вру, любезный читатель, в том, что я видел манихеев и разговаривал с ними; все жители Твырдицы (их было около тридцати человек) были манихеями. Они тщательно скрывали свою веру, называя себя для приличия униатами или диссидентами.

В самом деле, тайное учение манихеев ничуть не похоже на то, что нам рассказывают церковные авторы. Манихеи – самые простые люди, вроде наших скопцов. Они отрицают иконы, церкви, кресты, не признают Ветхого Завета и не верят в воскресение; они считают, что поклоняться Богу нужно в духе и истине, в любом природном месте. В общем, это более чем здравое и понятное учение, своеобразное лютеранство, из которого выброшена всякая византийская пышность.

Но главное, что поражает в манихеях, это их преданность своей вере. Одним из своих учителей они считают некоего греческого офицера Тита, которого басилевс послал уничтожить манихейскую общину; Тит сделал дело, предал еретиков огню и мечу, но после раскаялся и основал другую общину, еще более обширную и крепкую. Отсюда и беспримерная строгость в половых вопросах. Ни в какой другой религии нет ничего подобного. Манихеи считают женщину чем-то вроде богини, к которой нельзя и прикоснуться даже, под страхом смерти.

Я несколько раз в тот день говорил с Мартеном и всякий раз задавал ему один и тот же вопрос: действительно ли мир создан дьяволом. Нужно было починить прохудившуюся в курятнике крышу; мы вдвоем полезли наверх; Мартен прибивал гвозди и прилаживал черепицу, а я сидел рядом, с молотком и гвоздями, и спрашивал.

– Мы видим не свет, – отвечал он, – а состояние своего ума. Что есть свет и кто его создал, в сущности неважно, треба не о том мыслить, треба тревожиться о своей душе.

– Но то же самое написано в Евангелии, – спорил я, – не заботьтесь о том, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться; ищите же прежде всего Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам…

– Да, – с легкой усмешкой отвечал Мартен, – и това верно… Дай гвоздь, пожалуйста…

– Но чем же тогда вы отличаетесь от христиан?

– Мы сыны света, – сказал манихей, – а христиане – сыны темнины. Они мыслят, что Христос их спас, и теперь все грехове прощены, и може творить позор. Но Христос не спас их, они как были заблудшею овцой, так и остались… В противном случае они не убивали бы других човеков…

– А что же вы думаете про магометанство?

Мартен ничего не ответил и только скорчил такую гнусную физиономию, что никаких разъяснений более не требовалось.

Ночью я никак не мог уснуть. Я лежал и смотрел в потолок избы; за печкой верещал сверчок. Осталось совсем недолго, думал я, до того, как я увижу своих. Возможно, где-то здесь, в Болгарии, сражается и секунд-майор Балакирев со своим баталионом, фурьер Данила, Кащей, Юшка и Коля Рядович, и калмык Чегодай, а возможно, что все они и погибли давно уже, как барабанщик Петька Герасимов, сраженный пулею при Бендерах. Я должен был пасть вместо него, ежели бы тогда, пять лет назад, отправился с мушкатерами в таганрогский марш, а не поехал бы в противуположном направлении, в Петербург, с Иваном Перфильевичем и Иваном Афанасьевичем.

Ежели подвести итог всей моей краткой жизни, рассуждал я, получится весьма печальная эпопея. Сначала я был Сенька-шелопай, потом Сенька-дворовый, еще потом Сенька-актер и Сенька-переводчик, Семен-архивный юноша и Семен-лейпцигский студент, потом стал Семеном-шпионом и Семеном-узником, а теперь я Семен-еретик. Для полной коллекции осталось только стать Семеном-самозванцем… В самом деле, почему бы и нет? Объявлю себя народным царем, тайным сыном Елисаветы Петровны или Петра Третьего, созову верные войска и, пользуясь своими сверхъестественными способностями, завоюю власть во всем мире, всюду будут демократия и справедливость… А, какова идея! Почему какой-то немецкой прошмандовке можно совать свой крысиный нос в мышеловку истории, а мне, телевизору, избранному, ничего такого совесть делать не позволяет, видите ли… К черту эту совесть, на помойку ее, в архив, в Бяло море…

Я задремал, и мне стало мниться, что я и в самом деле царь, и въезжаю в Москву под звон множества колоколов, и простой народ выстраивается вдоль дороги стройными рядами, бородатые мужики и купцы кидают в воздух шапки, некая бабка стоит на коленях, плачет, крестится и называет меня истинным православным царем, ребятишки ждут, когда будут от имени царя бросать мелочь, летнее солнце светит всё ярче и ярче, а колокол надрывается всё пронзительнее…

Мне вдруг стало отчетливо ясно, что это не сон и что колокол действительно звонит, где-то неподалеку; я вскочил с постели, поспешно натянул штаны и подбежал к окну. Долина под горою была усеяна множеством огней, некоторые огни быстро перемещались по кругу, как ежели бы это были ночные светлячки; раздался одинокий выстрел, а потом еще и еще. Я схватил молоток, которым днем Мартен забивал гвозди, и выскочил на улицу; деревня была окружена разбойниками, теми же, очевидно, что шли по моему следу, только теперь их было в десять, в двадцать раз больше.

– Дайте нам русского мальчишку! – раздался снизу дерзкий крик; я узнал голос Мурада, своего тюремщика. – Аз познал людей, которые платят за него добрым златом. Он шпионил, с целию предать Сербию и Болгарию московской чарыче Катерине. Дайте мальчишку, и мы пощадим вас. Даю час за размышление; ежели вы не согласитесь, мы скормим ваше чрево волку, а ваши жены отыдут на невольничий базар…

– Тут нету вашего младежа! – крикнул в ответ Мартен. – Он отъехал в русскую армию с вечера. Карайте к Силистре, там вы найдете его…

– Ты лжец, Мартен Двубожник! – пригрозил Мурад. – Мы следили за вашим селом цялый день. Мальчишка у вас, наперво мы виждели его у рекички, а после он сидел с тобой на покрове…

Кирджали весь день собирали подкрепление, вот почему они не напали сразу, догадался я, они ждали, пока их отряд не достигнет нескольких сотен, и теперь они навалятся на Твырдицу всею толпой, как африканские гиены нападают стаей на больного, уставшего льва и дерут его в клочья, пока он совсем не упадет и не сдастся; так они делают, да, я читал об этом, в восьмом томе Dictionnaire raisonne.

– Вы должны выдать меня этому негодяю, – сказал я, подойдя к Мартену.

– Нет, – отрезал манихей. – Вечно трусить, пресмыкаться пред турками? Нет, достаточно! Мы будем браниться.

– Я жду отговора! – нагло проорал турок.

– Ответа? – засмеялся Мартен. – Вот тебе мой отговор, Мурад Безухий! Пять годин тому назад ты пошел на войну с русскими, заедино с другими любителями наживы. Тебе сказали, что теперь, под прикрытием газавата, ты можешь безнаказанно грабить и убивать. Ты отыдох с гордо поднятою главой, похваляясь, что скоро будешь в Москве, и сама царица Катерина будет мыть тебе ступни. И каково же случилось? После первого же залпа русских пушек ты стал драпать до самого Адрианополя! Великий везир отсек тебе уши и проклял тебя за дезерторство… Ты стал кирджали, разбойником, питающимся падалью и грабежом сонародников… И теперь ты, смердящий и скулящий пес, бежавший от врага в собственной моче и испражнениях, являешься ко мне, и требуешь нещо, кое-то не принадлежит тебе по праву? Вот мой отговор тебе, страхливый, алчный и жалкий измет: ты получишь от нас единственно нажеженое до бяла олово…

Клянусь, я расслышал в ночи, как кирджали заскрежетали зубами.

– Мы все умрем… – растерянно пробормотал я.

– Това добре, – с шальной, счастливой улыбкой проговорил Мартен. – Смерть избавит нас от страданий…

В сыром утреннем воздухе сильно пахло грозой. Я вытянул руку, первые капли дождя упали мне на ладонь. Сверкнула молния. Началось, подумал я. «И возведе Давид очи своя, и виде ангела Господня стояща между землею и небом, и меч его извлечен в руку его, простерт на Иерусалим…»

 

Глава шестидесятая,

в которой Пизанская башня наклоняется

Погода была чудная. Подувший с моря ветер потащил, как настырный вол, тучи к Апеннинам, и далее на восток. В синем небе прочно обосновалась радуга, и не было до конца ясно, что же простоит дольше: то ли сия божественная дисперсия, то ли наклонившаяся к земле, как кающийся грешник, torre pendente.

– Я не намерен скрывать своих истинных интересов, сударыня, – ласково, но деловито сказал англичанин своей спутнице, все еще прятавшей лицо под капюшоном (хотя дождь уже и прошел). – Я буду краток. Великобритания не заинтересована в сильной, могущественной России. Русский флот давно господствует на Балтике, а теперь еще и на Средиземном море. Мой начальник, лорд Сандвич, считает, что граница российских интересов не должна распространяться дальше Копенгагена. А потому британское Адмиралтейство намерено предложить вам неограниченный кредит, который покроет все ваши текущие расходы. От того, примете вы нашу поддержку или откажетесь, зависит и ваша дальнейшая судьба. Решайте.

– С чего вы решили вдруг, что мне нужны ваши деньги? – обиженно сказала княжна Тараканова (а это, несомненно, была она). – Мне ничего не нужно. Я не буду плясать под дудку вашего морского министерства…

– Будете, – не церемонясь, проговорил Тейлор. – Вы будете делать всё, что мы вам скажем. Иначе вас посадят в долговую тюрьму, и вы умрете там от чахотки. Я знаю всю вашу бухгалтерию. Вы должны кредиторам шестнадцать тысяч золотых, и еще семь с половиной тысяч – Пане Коханку. Вы слишком долго жили красиво, покупали красивую одежду и дорогие вина, картины даже, и теперь вы должны заплатить по счетам. Поймите, я вам не враг. Я деловой человек. Я не Пане Коханку. Это деловое предложение, инвестиция. Мы помогаем вам, а вы, взойдя на престол, делаете так, чтобы больше ни один русский корабль не вышел за пределы пролива Скагеррак, никогда!

– Хм… И я, по-вашему, должна согласиться? Да знаете ли вы, кто я? Я наследница Иоанна Грозного! С каким же удовольствием я буду смотреть на ваше холеное английское лицо, когда калмыки будут скакать по улицам Лондона, а русская артиллерия ровнять с землею Букингемский дворец…

– У вас богатая фантазия, сударыня! – засмеялся Тейлор. – Но боюсь, сии апокалипсические картины никогда не осуществятся… Доверьтесь мне, и вы станете царицей. Разве этого мало? Россия – прекрасная страна, она всегда нравилась мне. Бесконечные леса, широкие реки, горы и степи, церкви, напоминающие китайские пагоды, дикие звери, медведи и соболи, наконец, послушный и трудолюбивый народ. Неужели вам этого недостаточно? Я прошу только об одной скромной детали – ограничить движения русского флота…

– Я не могу этого сделать, – вздохнула княжна, опечаленная тем, что ее блестящий, как она считала, блеф про разрушенный Лондон не возымел успеха. – Вы знаете, что единственная сила, на которую я могу опереться, – русские моряки. Я не могу идти против графа Орлова… Деньги ничего не значат, имеют значение только люди, вооруженные кортиками и мушкетами… Вы же не дадите мне армию!

– Я не дам, – с улыбкой сказал Тейлор. – Но есть один сосед России, который с удовольствием поделится с вами своими желто-голубыми войсками. Да, вы все правильно понимаете… Я говорю о короле Швеции Густаве, давно мечтающим отомстить русским за постоянное вмешательство в скандинавскую политику и за Полтаву…

– С чего это вы вдруг решили, что король Густав бросится мне помогать? Я писала ему, знаете ли, а в ответ получила только вежливые шведские извинения: forlat mig, tackar…

– Аха-ха! Дорогая будущая царица, нельзя же быть такой наивной! Неужели вы думаете, что король будет предлагать вам дружеский трактат по почте? Вы смеетесь надо мною, наверное… Каждое письмо, отправленное в Швецию, сначала прочитывается в Петербурге, министром Паниным, двенадцать лет отслужившим русским послом в Стокгольме, хотя вернее было бы сказать, русским резидентом… Нет, в таких делах можно говорить только с глазу на глаз, с уполномоченным посланником…

– Ну хорошо. Допустим, я вам верю. Допустим, я даже… приму ваши деньги… Но пока вы договоритесь с Густавом о поддержке, пройдет уйма времени! Я не могу ждать, слышите, не могу…

В баптистерии репетировал католический хор. В окно можно было увидеть даже, как старик священник управляет нестройными мальчишескими голосами. Мальчики суетились, дергали друг дружку за штаны и ждали перемены. Пели старый грегорианский хорал.

Dies irae, dies illa solvet saeclum in favilla teste David cum Sibylla. Quantus tremor est futurus quando judex est venturus cuncta stricte discussurus… [277]

Тейлор долго еще не отвечал княжне, вслушиваясь в звуки гимна, а потом, наконец, произнес речь, которую он репетировал несколько часов сегодня ночью, доводя до идеала каждое слово, каждый звук и каждую модуляцию голоса:

– А ежели я скажу вам, что обо всем уже договорено, что шведский посланник ждет в минуте отсюда? Вы же не откажетесь от такого подарка судьбы? Поймите, Елисавета, вы красивы и умны, и несомненно, станете regina rugorum, но вы не знаете, как делаются такие дела… Революции совершают… professionals, знатоки своего дела, вам же следует только расслабиться и пожинать взращенные мною плоды…

Зазвенел колокольчик, о начале перемены. Еще через минуту под звуки детского смеха и разноцветные брызги радуги княжне Володимерской был официально представлен граф Карельский, чрезвычайный и уполномоченный посол Густава Третьего Шлезвиг-Голштейн-Готорпского, короля Швеции и герцога Финляндии.

 

Глава шестьдесят первая,

в которой с небес спускаются ангелы

Нашим преимуществом была выгодная позиция на холме, кроме того, у нас было некоторое число ружей; каждый мог выстрелить два-три раза. С другой стороны, капал дождь, мешавший стрелять и дававший преимущество, напротив, разбойникам, у которых было мало ружей, зато они были обвешаны с ног до головы саблями, кинжалами и пистолетами; некоторые потом держали ножи даже в зубах; нам нельзя было допускать их к ближнему бою.

Местные женщины перезаряжали мушкеты; мне помогала Каля. Дорогу, ведущую в деревню, перегородили баррикадой – деревья, бочки, мешки с песком и длинные железные цепи, скрепляющие наиболее слабые и хлипкие части.

– Вот, возьми, – Мартен протянул мне ружье. – Ты стрелять-то умеешь?

– Учился…

Кирджали долго сновали вокруг деревни, стреляли по баррикаде, сквернословили, но в атаку идти не решались. Я спрятался под навесом, сел на бочку и стал заряжать мушкет, как учил меня когда-то секунд-майор Балакирев: поставить на полувзвод, открыть полку, откусить патрон, насыпать пороху на полку, потом в дуло.

– Каково ты мыслишь, – сказала Каля, тоже заряжая свой черный пистолет, – вернешься ли ты домой, к своей булке?

Булка по-болгарски значит невеста. Я отрицательно покачал головой, Каля вздохнула.

– То есть нет, – пояснил я, вспомнив, что болгары, наоборот, кивают головой в таких случаях. – Моя невеста не дождалась меня и выскочила замуж за другого…

– Откуда знаешь това? – засомневалась Каля. – Може твои видения лживы?

Я опять покачал головой, а потом спохватился и закивал.

– Жаль, – сказала Каля. – Так не треба. Треба, чтобы в конце книжки побеждала любовь. У меня есть едина книжка на грецком, Еротокритос. У грецкого царя Ираклия не было детей. Наконец, царица родила ему дщерь, Аретусу. Еротокрит влюбився в дщерь и стал нощью петь любовные песни под окнами. Аретуса тоже влюбився в неизвестнаго певица. Царь устроил рыцарский турнир, в кой-то Еротокрит побеждал. Но царь разгневался и изгнал его из Греции. Аретуса междувременно открых стихи и догадалась, кое-то и есть нощен певец. А после в Грецию напали враги. Еротокрит вернулся, победил врагов и оженился на Аретусе…

Я подумал, что книжка оказалась у Кали оттуда же, откуда подзорная труба и пистолет, наверное, из сумки какого-нибудь убитого грека или венецианца.

– А моя любимая книжка, – угрюмо проговорил я, забивая пыж и пулю шомполом в дуло, – про Астрею и Селадона… Пастух Селадон влюбился в прекрасную пастушку Астрею, а она увидела, как он танцует с другой и решила, что он ей изменил. Селадон с горя бросился в реку, но не утонул…

Я подумал, что хотел бы сидеть вот так на бочке всю жизнь и обсуждать любезные романы, но как раз в эту минуту разбойники пошли нас убивать.

* * *

– Ждать! – приказал Мартен, наблюдая, как кирджали толпою быстро карабкаются по склону. – Ждать! Огнь!

Дружный залп оставил на зеленой траве до пяти или шести человек; остальные продолжали бежать. Я тоже выстрелил; к моему удивлению, человек, в которого я метился, упал.

– Огнь!

Кирджали облепили баррикаду, словно рахметовские мухи – аглицкий пудинг. Один разбойник влез на самую верхушку и с криком прыгнул в мою сторону. Я ударил его дубинкой; разбойник выхватил у меня дубинку, замахнулся ею на меня и вдруг упал бездыханно, схватившись за сердце. Я обернулся – прямо за мною стояла Каля с дымящимся еще пистолетом в руках.

Завязалась рукопашная.

– Уходите! – закричал Мартен. – Отступайте в село!

Я схватил Калю за руку и побежал наверх. Отсюда, с вершины холма, поле боя казалось какою-то ярмаркой; будто ухарь-купец разбросал по дороге свои товары, яркие ткани и сундуки. Я остановился.

– Всё кончено, – сказал я. – Посмотри. Твой отец скоро погибнет, защищая нас. Твои единоверцы будут убиты и растерзаны разбойниками, а твоя судьба… я даже боюсь себе ее представить…

– И каково же ты предлагаешь? – испуганно сказала Каля, прижимаясь ко мне. – Вера не разрешает нам самоубие…

Я закрыл глаза. Вот сейчас, подумал я, сейчас, а не когда-нибудь я должен все изменить. Не может же быть такого, никак не может быть, чтобы зло на земле постоянно побеждало, чтобы дурные люди диктовали миру свою волю. Я – тот единственный, кто может исправить это. Что бы там ни говорил Мартен, во что бы ни верили эти болгарские еретики, я знаю, я уверен: в этом мире есть добро, потому что есть горячие и еще бьющиеся сердца, которые не позволят злу осуществиться, и все что нужно, это открыть людям глаза, показать им, отчего все несчастия, – от самой идеи превосходства одного народа или сословия над другими. Ежели кто-то скажет вам однажды, что у того или иного народа нет прав, или что этот народ склонен к рабству по своей натуре, или что нужно питаться плодами другого народа, а самому при этом быть беспечным и не трудиться, – посадите такого человека в самую глухую крепость и лишите его всяческой возможности распространять свои идеи, и всё изменится. Всё будет по-другому, и глава гидры будет отсечена…

Я открыл глаза. Разбойники проломили баррикаду, и теперь лезли чуть ли не на четвереньках наверх, чтобы схватить меня и получить желанную награду, из рук княжны или Магомета.

Нет, этого не будет. Ежели всё действительно так, и бога нет, и Аллах ничего не видит, то я – бог. И сейчас я соберу в кулак всю свою волю и покараю нечестивцев, решивших, что они могут безнаказанно творить зло.

– Кирджали! – заорал я, забравшись на пригорок. – Я даю вам последний шанс образумиться и прекратить грабить и убивать! Ежели вы послушаете меня и отступите, вы закончите свои дни, как и все добрые люди, в теплой постели… Ежели нет – я сожгу ваши сердца адским пламенем… огонь сдерет кожу с вашей головы, а ваши глаза выжрет скорпион, оттого, что вы не признали истинного учения, а признали идолов…

Прямо над моей головой сверкнула молния. Кирджали вдруг дрогнули и слегка попятились. Мартен и другие отступавшие манихеи успели зарядить ружья и вновь начали стрелять.

– Деньги, власть и удовольствия – вот имена сих идолов! – продолжал кричать я первое, что приходило мне в голову. – Поклоняясь сим идолам, человек погружается во тьму. И потому Аллах посылает своих пророков…

– Не слушайте его, глупцы! – услышал я голос Мурада. – Это просто дерзкий мальчишка! Поймайте его, и вы станете богатыми, как султан…

– Во имя Святого Духа, – раздался с другого края крик Мартена, – убейте их всех! Огнь!

Снова раздались выстрелы. Один разбойник бросился было ко мне, но вскрикнул, взмахнул руками и почему-то упал, хотя в него никто не стрелял. Перепуганные кирджали начали отступать за баррикаду, вниз, к реке. Я спустился с пригорка и подошел к убитому разбойнику, в шее у него торчала стрела с красным опереньем. Я выдернул стрелу и с удивлением осмотрел окровавленный наконечник.

– Это ангелы, – сказала Каля, – ангелы из световнего мира… Они спустились от рая, чтобы помогнуть нам…

Я поднял глаза к небу; в небе не было ничего, кроме бушующей грозы, кроме сталкивающихся, как бильярдные шары, темных туч и молний, скользящих меж ними.

– Да нет же! – перехватила мой взгляд девушка. – Направо…

Направо по-болгарски значит прямо, перед собой.

С той стороны, куда бежали кирджали, навстречу к манихейской деревне с гиканьем и во весь опор мчались с полсотни всадников, с пиками и луками, в синих зипунах с красной выпушкой по воротнику; азиатское лицо их командира показалось мне знакомым.

– Руби киримскую башку! – по-российски закричал командир, вынимая саблю и поправляя на голове нелепый, немецкий парик. – Наотмашь, от сердца…

– Это же наши, русские калмыки… – не веря своим глазам, пробормотал я и побежал к баррикаде. – Чегодай! Братцы! Эге-гей! Я здесь, я свой!

Стиснутые с двух сторон, кирджали развернулись и бросились бежать к мосту через реку, надеясь укрыться в дальнем лесу; но и здесь их подстерегала засада. Я услышал барабанный бой.

– Мушкатеры! – разнесся эхом по долине еще один знакомый голос. – Плутонгами! Аго-о-онь!

Гладь реки покрылась дымом, впрочем, вскоре рассеявшимся. Я посмотрел на Калю. Она была сейчас очень красива и очень счастлива.

 

Глава шестьдесят вторая,

в которой Пристли открывает кислород

– Что за глупости, Тейлор! – прокричал Батурин, стянув с головы парик и в сердцах швырнув его в дальний угол гостиничного нумера. – Нет, я решительно не понимаю, зачем вы разыграли этот спектакль с шведским посланником! Разве не проще было бы ткнуть ее ножом в сердце или долбануть головой об Пизанскую башню, – и всё, делу конец, нет никакого заговора, никакой княжны Елисаветы Таракановой!

– Вы напрасно горячитесь, – спокойно проговорил англичанин, развертывая прошлогодний выпуск The Gentleman's Magazine. – Вы же… professional… вы знаете, что шпионские дела так не делаются… Будет грандиозный дипломатический скандал: в Пизе, на территории австрийского императора, средь бела дня убита известная особа… В Лондон и в Петербург сразу же поскачут курьеры с нотами протеста, вся пресса поднимет вой, и имиджу двух величайших держав современности будет нанесен смертельный удар… И потом, это ничего не решит… Совершенно нетрудно будет найти внешне похожую девицу с раскосыми глазами, вставить ей назад разбрызганные по Пизанской башне мозги и выдать за чудом спасшуюся княжну. Ежели мне не изменяет память, в вашей истории так и было… Сколько там у вас было Лжедмитриев? Три, четыре? Нет, княжну нельзя убивать, ее нужно арестовать и привезти в Петербург, где будет устроено показное судилище, в назидание остальным авантюристам и авантюристкам.

– Да зачем, зачем всё это нужно, разрази вас гром, вас и ваше Адмиралтейство…

– Затем, чтобы вы, Бесил, стали своим в обществе княжны и получили доступ к ее тайным планам. Эта женщина очень хитра. Есть люди с удивительным талантом к вранью; такие обыкновенно становятся литераторами, а самые талантливые – политиками…

– Это слишком опасно, Тейлор. Ежели Орлов или еще кто-нибудь, кто знает меня по Петербургу, увидит меня у княжны в этом якобы шведском жостокоре, и она поймет, кто я на самом деле…

– Не буду спорить, риски велики. Но я не думаю, что Орлов скажет княжне, если увидит вас. Ведь ежели он публично вас обнаружит, это будет равносильно измене России. Да, вы принадлежите к противуположным политическим партиям, тори и виги, так сказать, однако в Петербурге сразу сообразят, что к чему. Нет, нет, это очень тонкая игра…

– Но зачем, черт побери, вы дали ей денег?

– Деньги в наше время мало что значат, особенно после того, как они стали бумажными. В современном мире важно не то, сколько у тебя денег, а то, кто твой кредитор. А мы перехватили эту ниточку у французов и турок… Мы полностью перекредитовали княжну, и теперь она будет действовать с оглядкой на английский банк. Да, Батурин, не забудьте после всего попросить императрицу возместить мои убытки; в конце концов, Адмиралтейство не занимается благотворительностью, мы всего лишь помогаем вам предотвратить государственный переворот…

– Ох, какие же вы меркантильные! – Батурин уселся на оттоманку и стал набивать трубку табаком. – Вам-то какая выгода от этого всего, Тейлор? Я решительно не понимаю! Вам-то ведь как раз выгоднее иметь на русском престоле послушную марионетку, а не Екатерину Алексевну… Может быть, ваши слова, которые вы говорили княжне, о том, что Россия не должна покинуть пределов Балтийского моря, и есть ваша заветная мечта? Может быть, вы ведете свою игру, а меня держите за дурачка?

– Очень, очень интересно, – задумчиво проговорил Тейлор, листая журнал. – Пишут, что Пристли удалось дефлогистировать воздух… В мире происходят странные события, Бесил. Научные теории, считавшиеся общепринятой нормой, рушатся. Государства, дотоле незыблемые, разъедает невидимая эрозия. Парламентские законы теперь обязательны к публикации в печати, а еще тридцать лет назад за лилипутство можно было и на каторгу загреметь, на солнечные Карибы… Грядут перемены, и в новом, изменчивом мире Великобритании понадобятся надежные союзники. К сожалению, британское правительство этого до конца не сознает… Мы, англичане, вообще, знаете ли, консервативный народ, и потому недолюбливаем и опасаемся, как огня, всех, кто стремится разрушить привычный порядок вещей. Человек, который считает себя выше остальных, человек, который умнее и порядочнее, может быть, даже, остальных, считается в Англии опасным революционером, диссидентом. Таким людям свежий британский воздух вреден, и они, как правило, уезжают в Америку. И потому я, лично я, выступаю против госпожи Таракановой.

Я, вообще, против людей подобного склада. Такие, как она, подобны бывшему пирату на борту корабля; он будет вечно и беспричинно роптать, пока не устроит бунт и не свергнет капитана, только затем, чтобы направить корабль на злое, разбойничье дело. Да, такие люди отчаянны и нередко полезны в бою. Но если они и делают что-то, они делают это не для общего блага, а лишь для того чтобы потом говорить: это же я сделал, посмотрите, дайте мне повышенное жалованье, дайте мне орден, дайте мне… Настоящий джентльмен никогда не будет вести себя так, нет; есть правила, которым нужно следовать; есть закон, единый и великий для всех живых существ. Этот закон гласит, что ты должен делать только то, что выгодно твоему народу, а не то, что выгодно одному тебе. Сделайте так, чтобы все люди жили только ради своего народа, а не ради удовлетворения своих страстей, и вы узрите истинный путь жизни. Я не утверждаю, что этот путь легок. Я не говорю, что нужно нестись по этому пути, очертя голову. Я говорю только о том, что этот путь верен, что за ним великая, непреложная правда. А там, где правда, там и сила, сила, происходящая от сознания истинности человеческого пути.

Эта женщина не принесет в Россию ничего, кроме смуты. А смута нам не нужна. Нам нужны люди, с которыми можно вести дела, пусть даже эти дела будут… неприятными, некрасивыми… Сумасшедший и непоследовательный человек на российском троне опасен для Лондона. Сегодня он будет в союзе с Англией, а завтра с Францией, а еще послезавтра с Пруссией… Нет, ваш министр, Панин, прав: нужна система, организация, нужны проверенные союзники, а все остальное белиберда, чепуха для газет… Я уверен, однажды союз Англии и России станет залогом успеха в величайшей войне в истории человечества, войне, которая изменит лицо всего мира, а мы с вами только закладываем фундамент. Мы – каменщики…

– С кем же будет, по-вашему, такая война?

– С Францией, наверное. Но дело здесь не в нациях, а в идеях. Я боюсь, что однажды химики выпустят на волю из пробирки некую субстанцию, эдакого джинна из бутылки, и тогда всё изменится, всё полетит к чертям…

– А по-моему всё просто! Долбануть ее по башке…

Тейлор улыбнулся, словно хотел сказать что-то язвительное, но передумал и снова раскрыл прошлогоднюю газету.

 

Глава шестьдесят третья,

именуемая Природный русак

Только здесь, в солдатском вагенбурге, проехав пол-Европы, я снова ощутил все величие простого российского языка. Ежели российский язык был бы генералом, подумал я, я бы на каждом вахтпараде отдавал ему честь и почитал себя за счастливейшего человека на земле. Не человек пишет на языке, но язык пишет человека, делая его тем, кем он является.

– Братцы, смотрите, какой фрукт мы в болгарском зеленчуке откопали!

– Симеон Симеонович собственной персоной!

– Барабанщик!

– Галанская Индия!

– А ну-ка, покажите киндера! – расталкивая локтями окруживших меня мушкатеров, пробился в центр круга секунд-майор Балакирев. – Вот так барабанщик! Аполлон! А что небритый такой? По уставу небритому быть нельзя, брат… Нельзя, нет!

Он заключил меня в объятья и расцеловал в обе щеки.

– Он сам кого хошь теперь поцелует! – засмеялся Юшка. – Вон каку крашулю нашел…

Каля стояла рядом и улыбалась, хотя и смущалась, понятное дело, множества мужских глаз и потных, еще пахнущих порохом, рук.

– Братцы! – чуть было не заплакал я. – Да как же вы здесь оказались?

– Знамо как, – сказал фурьер Данила, – по диспозиции. Приказано выдвинуться к Шумле и перекрыть дорогу на Адрианополь. В тамошней крепости обитает главный турецкий визирь, и ежели мы успешно генеральную баталию проведем, то и войне конец, стало быть, тогда домой пойдем уже, в Россию…

– Шестой год ранцами трясем, – пожаловался Кащей, – всё за турком проклятущим бегаем, пора бы и честь знать…

– Мы сначала к Таганрогу пришли, а турки его без боя сдали, – начал рассказывать Коля Рядович; мне показалось, он стал еще толще, чем был. – Потом приказ пришел, гнать татар от Таганрога к Перекопу, дык они, нехристи, степь подожгли, а то бы мы их победили… Потом Бендеры были, побоище кровавое… Петька Герасимов погиб в сражении. Кащею пуля в икону попала… Ох, он и рыдал слезами горючими, говорил, что лучше бы грудь свинцом разворотило, нежели в икону… А потом уж совсем хорошо стало, когда Румянцева назначили…

– Ты, Колька, ври да не завирайся, – осадил его кто-то, – под Кагулом легко было разве… Тебя послушать, так выходит, что ты и не солдат вовсе, а мильонщик…

– А я и в самом деле мильонщик…

– Ну конечно! А я анператор китайской…

– А я султан турецкой, Мустафа Ахматович…

– Мустафа-то помер уже… Щас другой султан, Абдул…

– Ну тогда я Абдул, жопу надул…

Шесть лет прошло, усмехнулся я, а шутки солдатские не изменились.

– Ваше высокоблагародь, – подбежал к секунд-майору молодой солдат, которого я не знал, – калмыки главного турецкого разбойника изловили, безухого…

– Ну, пойдем, посмотрим, что за разбойник, – сурово проговорил Балакирев.

Чегодай и его монгольские соплеменники, действительно, вели связанного веревкой Мурада. К отрубленным ушам калмыки добавили ему рассеченную саблей голову; он бежал за лошадью, ковыляя на одну ногу – ему также прокололи пикой бедро; он добежал до моста, а потом упал, лицом в приречную грязь, строго под углом, как сломавшаяся заводная игрушка.

– Мурад, – сказал я, осторожно приблизившись к нему и присев на корточки, – где Магомет? Где твой хозяин? Я знаю, что вы были вместе и вместе искали меня. Я знаю, это он послал тебя сюда. Где он? Почему его нет среди пленных или убитых?

Турок недовольно помотал головой, не вынимая ее из грязи, мол, не буду ничего говорить.

– Мурад, – снова спросил я, – где Магомет? Тебя повесят, тебе хорошо это известно. Либо наши, либо болгары. Но ты должен сказать мне, должен ответить на мой вопрос, потому что я должен встретиться с ним…

– Будь проклят тот день, – прошипел турок, – когда тебя привели на наш корабль… Я говорил тогда, говорил, что нужно разорвать тебе рот, чтобы ты ничего уже не мог сказать…

– Где Магомет?

Я протянул руку, схватил его за волосы и вытащил из грязи; более жалкого, озлобленного и изуродованного лица я не видел более никогда в жизни.

– В Шумле, – прохрипел он, – у великого визиря…

Я опустил руку, и он опять упал на землю. Больше я его уже ни о чем не спрашивал.

* * *

Вдруг земля задрожала, от множества копыт. Я подумал, что приближаются турецкие всадники, и невольно схватился за ружье.

– Наш едет! – закричали солдаты.

Это Румянцев, решил я. Однако, вместо грозного фельдмаршала, чуть ли не мановением руки истребляющего турок (так, по крайней мере, писали в газетах) во главе отряда кирасиров по мосту проехал маленький и тщедушный человечек с живыми, лукавыми глазами, в старомодном белом камзольчике, петровского еще пошива. Несмотря на всю свою хрупкую конституцию, кривляясь и подмигивая, словно какой-то юродивый, он ловко спрыгнул с лошади и, слегка прихрамывая, подбежал к Балакиреву, и стал тыкать пальцем во все близлежащие холмы и спрашивать, что были за люди, истребленные мушкатерами несколько часов тому назад.

Наконец, диспозиция была составлена.

– Богатыри! – громким, непонятно как умещающимся в такой щуплой глотке голосом прокричал юродивый. – Объемлю вас всеобщим лобызанием! А что это вы щастливы сидите таки? Или война закончилась уже, а мне одному рескрипт прислать забыли? Ежели так, то поеду я, наверное, домой, капусту и потаты немецкие на своем огороде сажать…

Все засмеялись.

– Никак нет, ваше превосходительство генерал-поручик! – гаркнул кто-то из дальнего ряда. – Турка сдаваться не хочет, зубами землю грызет…

– Жрать больше нечего, оттого и грызет… Кирджалей, дезертиров с полсотни поубивали, молодцы, хвалю! Только разве то противник? То потеха, сластёна бабская! А враг там, за рекою… Расколоть неприятеля, выбить его с позиции и занять Шумлу – вот кака баталия нам предстоит с лютым бусурманином! Постоим же за честь русскую, не посрамим имени богатырского… А пока отдыхайте, ребятушки, Господь Бог с вами…

– Ура! – заревели солдаты. – Генерал-поручику Суворову слава! Нашему Александру Васильевичу ура!

Этот человек гений, понял я. И не потому что он хорошо знает военное искусство, а потому что он говорит с солдатами на одном языке, языке, который им близок и понятен, языке песни и былины; он не отделяет себя от народа; он – природный русак. И потому его всегда будут любить, а когда он погибнет в неравном бою, причислят к лику святых. И всякий соотечественник, сравнивая его жизнь со своею, будет обязан признавать, что нет и не может быть русскому человеку никакого другого образца для подражания.

– Одну просьбу к вам имею, ваше превосходительство, – кашлянул в кулак Балакирев. – Дозвольте юнкера в баталион зачислить, барабанщиком. Он к нам еще в Рахметове просился; все команды походные знает, а у нас, как на грех, второго барабанщика нет, с самих Бендер…

– Дозволяю…

 

Глава шестьдесят четвертая,

в которой сераскир не слушает Магомета

И узрел я на склоне балканских гор древний град Симеонис, по-турецки Шумла, мечети и дома, виноградники и ремесленные мастерские, и острые зубцы крепостных стен, и пики вооруженных стражников; над одною башней, погруженной в грозовую тьму, развевался алый оттоманский стяг, а у окна башни стоял Магомет, смотревший вдаль, и каждая сверкнувшая молния отражалась в черных власах его, как в зерцале.

– Эта война была проиграна с самого начала, – Черный осман повернулся и сделал шаг в глубину башни; я последовал за ним, – когда безумцы, решившие поживиться за счет султана, объявили московитам газават…

– Ты и сам по происхождению московит, и потому склоняешь султана к позорному миру с гяурами! – проговорил его собеседник; очертания выступили из темноты: узорчатый полукафтан с широкими рукавами; в руке лежали четки, числом девяносто девять; лицо было красное и разгоряченное, как отоманский флаг. – Ты не веришь более в победу праведных; с нами сам Аллах, мы не можем проиграть… Это измена, Магомет… Ежели бы не покровительство к тебе великого визиря Мухсина-заде, твоя голова давно уже красовалась бы на плахе!

– На Аллаха надейся, а верблюда привязывай, – спокойно отвечал Магомет. – Твоя армия измождена шестилетней войной, о великий сераскир Абдер-Резак; московиты перерезали все пути снабжения и загнали нас в угол. Надо заключить мир…

Они говорили меж собою на турецком языке, но я почему-то понимал каждое слово, с наслаждением вслушиваясь в звучание: мутареке, куфюр конушма, кестилер тедарик. Это самый красивый язык на земле, подумал я.

– Не ты ли, – брызнул слюной сераскир, – не ты ли еще месяц назад убеждал меня, что ты единственный, кто знает ключ к победе? Сначала ты утверждал, что скоро на русском троне окажется верная нам царица, потом говорил про какого-то мальчишку, который умеет предвидеть будущее, а теперь ты трусливо лепечешь, будто бы нужно сдаться на милость Руманчуф-паши…

– Мальчишку скоро приведет Мурад, и он станет верным помощником великого визиря, я уверен, но это не отменяет сути; следует начать переговоры о мире… Нам нужно время, десять, а лучше пятнадцать лет, чтобы восстановить армию, обучить ее новым способам войны, перевооружить. Нельзя дразнить голодного орла…

– Может быть, у нас осталось и не так много войска, как в начале, но это лучшие из лучших, – говорил сераскир, перебирая четки. – Сорок тысяч отборных янычар, у каждого из которых в сердце вырезано имя Аллаха, и они умрут во имя Аллаха, ежели понадобится… Каждый из них готов завтра войти в рай, где их уже ждут семьдесят две гурии, и купол, украшенный жемчужинами цвета морской волны и рубинами… Нет, мой друг Магомет, эта война действительно близка к развязке, и она закончится завтра, когда мы разобьем армию Топал-паши, хромого генерала московитов, этого негодяя, изрубившего две тысячи наших воинов в Добрудже… У него лишь несколько тысяч уставших солдат и всего четырнадцать пушек, нас больше в несколько раз… Мы сотрем московитов в муку, как мельничные жернова смалывают зерно… Вот так!

Сераскир с силой сжал четки в руке; четки боязливо прижались друг к другу, а некоторые даже, мне показалось, захрустели.

– Ты не знаешь многого, о сераскир, – грустно улыбнулся Магомет. – На помощь Топал-паше с севера спешит еще десять тысяч московских воинов…

– Ты всегда мнил себя великим шпионом, – усмехнулся сераскир, – но сведения, которые ты добывал, почему-то не помогли крымскому хану и воинам султана победить… Я знаю больше тебя: второй московской армией командует слабовольный и нерешительный генерал Каменский; он враждует с Топал-пашой. Так и будет: сначала мы сомнем Топал-пашу, а потом уничтожим и вторую армию… И да, вот тебе новость, о которой ты не знаешь, о мой недалекий друг Магомет: моя армия вооружена лучше любой армии в подлунном мире; французы за небольшую плату продали нам новейшие ружья с нарезными стволами, бьющие дальше и лучше обычного мушкета… Моя армия уже перевооружена; мне не понадобилось пятнадцати лет, о которых ты говорил, – я провернул выгодную сделку всего за пятнадцать дней…

– Может быть, французы и продали нам новые нарезные ружья, – упорствовал Магомет, – но уверен ли ты, о сераскир, что янычары уже научились стрелять винтовыми пулями и правильно заряжать французский порох? Секрет успеха не в пулях, а в человеческом характере. Армия Топал-паши подобна закаленному дамасскому клинку, в то время как твои янычары целыми днями только и делают, что развлекаются, танцуя суфийские танцы и подбрасывая на штыки болгарских младенцев; говорю же тебе: эта битва будет последним сражением злосчастной войны, обратившей в прах былое величие Оттоманской империи… Останови свое войско, пока не поздно, иначе в колоде не останется ни одного козыря; пока мы еще крепки, мы можем выторговать выгодные условия мира, но завтра будет уже поздно, и московиты потребуют от нас срыть все крепости от Анапы до Измаила; тогда все двери ада будут отворены и все печати сломлены, и мы станем совершенно беззащитны…

– Хватит! Хватит пугать меня какими-то вонючими северянами! – закричал сераскир, и затопал сандалиями с загнутым носом, четочная нить оборвалась, бусины посыпались на пол, звонко ударяясь о каменные плиты и подпрыгивая вверх, как какие-нибудь жабы или акриды. – Это нация рабов! Это безвольные бараны, которые во всем подчиняются своим господам, крестьяне, которые не могут отличить вилку от ложки; мы покажем им все величие нашего Бога и пророка… Скорее Делиорманский лес сдвинется с места и пойдет на Шумлу, нежели армия московитов! Еще одно богохульное слово, и я прикажу отрубить тебе голову…

– Воля командующего священна, я недостоин целовать край его одежды, – вежливо, но со скрытою гримасой поклонился Магомет. – Я спорил только затем, чтобы сераскиру было приятно утвердить свое мнение. Мы разобьем вонючих московитов и присвоим себе все их богатства. Московиты – нация рабов. Нет бога, кроме Аллаха. Да будет так.

 

Глава шестьдесят пятая,

в которой мушкатеры поют

К вечеру изморось прекратилась, грозовые тучи ушли к Черному морю. Стало совсем тепло, я взял свое одеяло и ушел ночевать наверх, под чиненую крышу, особенно с учетом того, что в доме совершенно невозможно было уснуть: каждые пять минут обязательно забегал какой-нибудь солдат, который спрашивал у Мартена или соли, или черпак, или же «вот этого красного перцу, от которого прямо ижжёшка по нутру идет». В общем, вечером того же дня я сидел на крыше, с миской недоеденной солдатской каши, разглядывая зажигавшиеся в южном небе звезды и размышляя о тех странных событиях, которые произошли сегодня: нападение кирджали, моя отчаянная пророческая речь и неожиданное избавление от неминуемой смерти, явившееся в виде калмыцких лошадей и русских мушкетов.

Я услышал вдруг, как по лестнице на крышу кто-то лезет. Какой-нибудь недобитый турок, подумал я или, может быть, сам Магомет, узнавший о том, что произошло в Твырдице. Я осторожно поднял лежавшее рядом со мною ружье и наставил его на человека, поднимавшегося по лестнице.

– Огнь и пламень тебя изгори! – раздался женский голос; это была Каля. – Зашто суешь свою пушку без иска?

– Прости, – сказал я, убирая ружье. – Я подумал, это кирджали снова лезут…

– Главой треба мыслить, ступак! Я донесла тебе яду…

Яд по-болгарски значит еда.

– Я уже поел, – я показал миску с кашей, – спасибо…

Каля положила еду на крышу и уселась рядом со мной, обхватив колени руками.

– Я хотела тебя попытать, каково случилось с Селадоном, кой-то пал в реку… И открыл ли он свою Астрею…

Внизу мушкатеры запели русскую песню:

Что с девушкой сделалось, Что с красной случилось…

Селадон обратился за помощью к могущественному волхву, рассказал я, и тот сделал так, что он снова встретился со своей возлюбленной.

– Ты и сам волхв, – задумчиво сказала Каля. – Ты владел бурей, я виждела; ты здухач, вот ты кто.

– Это только народные басни, – вздохнул я, – сказки…

– Пускай присказка, – с надрывом в голосе проговорила девушка. – Може, я так желаю, дабы была присказка, а не быль…

Она вдруг схватила меня за воротник и быстро поцеловала в губы. Я тоже стал целовать ее; мои руки скользнули под сорочку; я схватил ее за талию, и она выгнулась в мою сторону, как спущенная тетива калмыцкого лука, который я изучал еще сегодня днем и даже просил Чегодая дать мне пострелять.

– Нет, нет, не може! – громко зашептала Каля. – Може только поцеловать, един раз…

– Что за глупости! – раздраженно воскликнул я.

– Ну что же я могу сделать, ежели не може! – заплакала Каля. – Аз как помыслю, что ко мне прикоснется мужчина, так мне становится зле…

– Это всё из-за вашей веры, – догадался я, – так ведь?

Мною овладело вдруг самое примитивное, животное желание, и я зачитал пламенную речь в духе Руссо: о необходимости возвращения к природе, и о том, что мужчина и женщина созданы наслаждения ради, а не греха для, и еще о том, что всякая религия должна руководствоваться не догмой, а чувством. Каля была здесь, рядом со мною, она касалась меня своею рукой; это была живая, пахнущая перцем и порохом женщина, а не бледный призрак Фефы, всё более растворяющийся в моем сознании, всё более глохнущий, как стук лошадиных подков, уносящих на запад ее carosse de diligence… Ежели Фефа забыла меня, то почему я должен оставаться верным сему привидению?

– Зло не от природы, а от человека; отбросьте все лишнее, надуманное – и все будет хорошо…

Каля угрюмо слушала меня, опустив голову.

– Отринуть веру значит отказаться от своей семьи, – наконец, сказала она, – предать завет… Каково каже общество за предавшего завет?

Она совсем девчонка еще, подумал я, но рассуждает как великосветская дама, из тех, что считают своим долгом поддерживать в обществе нравственность. С тех пор, как ей попал в руки глупый греческий роман, она может думать только о своем женском счастии, она не может решить, что правильно, а что нет; ее ум не поспевает за ее сердцем; сердце бьется с каждым новым солнцем все сильнее, а ум не может внятно рассудить и объяснить изменения, которые в ней происходят.

– У человека есть право, великое право, – сказал я, – быть свободным и не соизмерять свою жизнь с учением любого пророка, а соизмерять его единственно со своей совестью…

– Ты свободен, – Каля больно сжала мне руку, с тою же яростной силой, с какою несколько часов назад османский серакскир сжимал четки: я был этими четками, – стал ли ты щастлив?

Она отпустила мою руку и стала спускаться вниз по лестнице.

– Каля, подожди! – бросился я. – Подожди же! Нельзя же вот так приходить, целоваться, а потом убегать, как дикая коза!

– Може, – горько усмехнулась она. – Только так и може. Чтобы было как в книжке; чтобы Еротокрит ждал и искал свою Аретусу, всю жизнь искал…

Она сумасшедшая, ей-богу, сумасшедшая.

– Каля!

Но она уже спрыгнула с лестницы и убежала.

Я не мог уснуть до половины ночи, все вздыхая и думая только о том, как же Батурину удается так ловко очаровывать женщин, даже и не прилагая к амурной баталии особенных усилий, а я вечно натыкаюсь на капризных и своевольных девиц.

Уж вы, мысли, мои мысли, Мысли молодецкие, Расскажите, мои мысли, Про мое несчастье. Да долго ль мне, сударушка, За тобой ходити, Милости просити? Избил я чирички За девушкой хо́дючи, Изорвал зелен кафтан, По заборам ла́зючи, Изгноил я черну шляпу, Под капелем стоючи. Капелюшка кап-кап, Сердетюшко так-так, Капелюшка истекает, Сердетюшко изнывает…

Поплачь же и ты со мной и моими мушкатерами, любезный читатель, о безвозвратно ушедшей молодости, о тех временах, когда нужно было не вздыхать, а действовать.

 

Интерполяция девятая. Продолжение писем немецкому полковнику

Geheimhaltungsstufe! Передать полковнику в собств. руки, бестолочи!

Герр оберст!

Дело покойного Шрёпфера приобрело неожиданный оборот. Вчера ко мне домой явился юнкер Гайер с разбитым носом и сообщением, что наш главный подозреваемый, австрийский подданный Эли, снова был замечен в Лейпциге, в пивной Ауэрбаха, в компании некоего одноглазого торговца книгами…

– Почему же вы не арестовали его, Гайер?

– Видите ли в чем дело, герр Гауптман, – замялся Флориан. – Я, собственно, уже намеревался вызвать гайдуков, как вдруг Эли и одноглазый увидели меня, замахали рукой и пригласили к столу, как старого знакомого… Я удивился, но присел и тоже попросил подать мне кружку, в надежде, что в интимной обстановке я узнаю из пьяных уст более, нежели в полицейском участке… тем более, что пошел уже четвертый год, как наш либеральный курфюрст запретил применять к подозреваемым, хм, пытки…

– Позвольте вас спросить, юный господин, – сказал с ганноверским акцентом одноглазый (вот эти все их ужасные ich и mich), – веруете ли вы в Иисуса Х-христа?

Он немного горбатился, отчего еще более казался не человеком, а каким-то языческим демоном; картину довершали длинные седые власы, волнами Северного моря спадавшие на плечи. Подданный же императора Станислав Эли был в дорожном плаще, смоченном дождем; капюшон плаща был надвинут почти на самые глаза, хитро тлевшие в полумраке таверны.

– Ежели бы не святой апостол Бонифаций, тысячу лет назад принявший мученическую смерть, – отвечал я, – Германия была бы сейчас языческой страной; мы постоянно воевали бы друг с другом и были до сих пор детьми природы, как американские индейцы…

– Я не о том вас спрашивал, – усмехнулся одноглазый. – Я не спрашивал вас о корнях-х немецкой цивилизации, я спросил, веруете ли вы в Бог-га?

– Мы позьвали вас затем, – произнес по-немецки, но с сильным славянским акцентом Эли, – чтобы вы разрещили нащ спор, стали, так сказять, третейским судьей… Герр Зильбербург щитает, что в нашем, э-э-э… деле необходимо быть верным религии своих праотцев, я же утвержьдаю, что всякая религия исходит из одного истощника…

– Это зависит о того, о каком деле вы говорите, – недоумевая, проговорил я.

– О подрядах на некоторые строительные работы, – Зильбербург почесал свой единственный глаз. – Г-герр Эли получил в наследство от покойного пражского дядюшки один х-хилый домишко, и теперь мы изыскиваем денежные средства для г-грядущей перестройки…

– А я вам говорю, что не нужьно ничего перестраивать! – богемец вдруг стукнул пивной кружкой по столу. – Всё и так прекрасьно работает! А вы хотите поломать древний хором и поставить на его фундаменте доходный дом, как в своем Берлине, вот чего вы хотите…

– Я хочу всего лишь порядка, – недовольно возразил Зильбербург. – Вы запутали дело дальше некуда, набили дом чепух-хой, мистикой; это очень опасные игры, мой дорогой богемский друг-г; помните ли вы о траг-гической истории доктора Фаустуса, случившейся здесь же, в этом кабачке, то-то же! Г-говорю же вам, не нужно искать тайного знания, нужно только следовать нравственному долг-гу и служить своему народу и г-государю…

– Постойте, постойте, Флориан! – перебил я юнкера. – Я ничего не понял из вашего доклада… О каких строительных подрядах они говорили, nom d'une pipe!

– Полноте, герр Гауптман, – пожал плечами Гайер, – только не говорите, что вы никогда не слышали про вольных каменщиков…

– Ах вот в чем дело! – стукнул я себя по лбу. – Вольные каменщики, ну, конечно же! Тайное общество, созданное с целью вернуть британский престол Красавчику Чарли, ну, тому, что женился недавно на Луизе Штольберг… Детская забава, игра в рыцарство… Понятно тогда, зачем здесь этот ганноверский циклоп…

– Боюсь, герр Гауптман, – вздохнул юнкер и потрогал свой распухший нос, – у вас не вполне верные сведения. Возможно, тридцать лет назад, когда вы были в моем возрасте, так оно и было, но теперь сие тайное общество разрослось; теперь франкмасонских лож не одна и не две, а сотни; ложа есть в каждом большом городе, в том числе в Лейпциге и в Дрездене; ранее доступ в орден был только у аристократов, а ныне в ложе можно встретить и представителей третьего сословия; говорят, им покровительствует сам Фридрих Прусский; я уверен, что этот Зильбербург – его человек. Теперь это единая паутина, охватывающая Европу, Америку и Россию, и истинное назначение этой паутины знает только паук… Сами франкмасоны утверждают, что их цель – общечеловеческое братство и религиозное самосовершенствование; врут, конечно…

– Если каменщики считают себя братьями, почему тогда они спорили меж собой?

– Я полагаю, – сказал Гайер, – так происходит по причине отсутствия общего устава. Я думаю, что Эли придерживается тамплиерского устава, поощряющего алхимию и различные египетские науки, в то время как герр Зильбербург исповедует более прагматический, немецкий символ веры…

– Так-так… Ежели Зильбербург служит Фридриху, кому же тогда служит наш богемец? Марии Терезии?

– Я думаю, что он служит русской императрице Екатерине. Помните черновики писем, которые мы нашли в гостинице «Три звезды»? Я выяснил, через князя Белосельского (он недавно играл со мною в карты): да, действительно, есть такой человек, Иоганн Парцифаль Елагин, русский сенатор, весьма примечательная личность, ревнитель славянской старины; Белосельский сказал, что он помешан на поиске философского камня и что он организовал в России четырнадцать франкмасонских лож…

– Mon dieu! Да какое это имеет отношение к нашему делу…

– Самое непосредственное, – опять потрогал свой красный нос юнкер. – Известно ли вам, что Шрёпфер в свое время посещал Россию? И что он вернулся оттуда с приличной суммой денег, которую ему выдали русские масоны на закупку различных тамплиерских манускриптов… Вот только Шрёпфер оказался никакой не тамплиер, а самый обыкновенный прохвост… Я думаю, что русские его и убили, в наказание за плутовство…

– Вы чрезвычайно способный ученик, Флориан, – чуть было не прослезился я. – Вы в совершенстве овладели моим методом и скоро, я уверен, займете мое место в полицейском департаменте. Я всегда знал, что эти русские хитрые и мстительные азиаты… Но объясните мне, ради всего святого, почему же вы не арестовали Эли; ведь у вас были все улики, и вы могли предъявить их ему там же, у Ауэрбаха, а затем в сопровождении гайдуков отправить в кутузку…

– К сожалению, герр Гауптман, – развел руками Флориан, – случилось досадное недоразумение. Я выпил еще кружку пива и стал скрытно (как вы меня и учили) расспрашивать Зильбербурга и Эли о вольных каменщиках, секретных ложах и прочем; я задал осторожный вопрос о России, как вдруг, услышав слово «Россия», из-за соседнего стола встал какой-то поляк и начал кричать, что он не допустит нарушения древних шляхетских прав, и что он не успокоится, пока польские уланы не дойдут до самого Зимнего дворца и не объяснят наглядно царице Екатерине, что она глубоко неправа, отторгая исконные польские земли и поддерживая украинское bydlo… Я сказал что-то про уважение к естественным правам всех народов; но было уже поздно: поляк ударил меня по лицу, а когда я очнулся, в таверне не было уже ни Эли, ни одноглазого ганноверца. Простите меня, дурака…

– Не переживайте, mon jeune ami! – ласково сказал я. – Наше расследование близится к концу. Я уверен, скоро мы распутаем этот зловещий клубок и накажем убийцу…

– Да, но как мы выйдем теперь на след Эли?

– Очень просто, Флориан, – засмеялся я. – Мы сами станем масонами…

 

Часть десятая. Делиорманский лес

 

Писано в Рагузе, осенью 1806 года

 

Глава шестьдесят шестая,

именуемая Девочка, которая выжила

Подлинное житие княжны Елисаветы Таракановой, написанное ею самой

Даже и не помню, когда я впервые услышала о России. Наверное, я узнала об этой великой и святой стране от своей покойной няньки, простой лифляндской женщины Арины. Она сидела у окна, вязала спицами и рассказывала различные волшебные истории о чудесных превращениях, драконах и богатырях, и мне очень хотелось побывать в загадочном татарском царстве. Как и другим девочкам в моем возрасте, мне, конечно же, мерещилось, что я не простая девочка, а дочь русского князя или даже самого царя. Тогда я даже и представить не могла, какую боль и разочарование я испытаю, когда мои глупые детские мечты и в самом деле сбудутся.

Я жила у приемных родителей в Шлезвиг-Голштейне, в городе Киле. Это были бессердечные люди, постоянно попрекавшие меня куском хлеба. Меня заставляли убирать по дому, мыть посуду и вычищать золу в камине, хотя в доме были и слуги, и много еды, и видимых причин к тому, чтобы ежеминутно ругать малолетнюю нахлебницу, которая почти ничего и не съедает, не было. Хозяйку звали госпожою Перон, она была маленького роста, с жидкими волосами и крючковатым носом; единственное, что ее волновало в жизни, была ее родная дочь, Юлия.

– Юлия, душенька моя, не хочешь ли ты новую куклу? Посмотри, твоя старая кукла уже никуда не годится, давай мы купим тебе новую куклу, а старую выбросим на городскую помойку…

– Я хочу заводную куклу! Хочу, чтобы она двигалась и танцевала…

– Конечно, мы купим тебе заводную куклу…

Все блага жизни доставались моей так называемой сестре, у меня же не было ни кукол, ни красивых платьев, ни друзей. Целыми днями я сидела у окна, с раскрытым учебником французского языка, и горько вздыхала. Единственным моим другом был маленький котенок по имени Карл, а единственной подругой – внезапно появившаяся в небе комета, которую астрономы называют кометой Галлея и которая, якобы, предвещает судный день; но мне казалось, что это комета послана небесами с другой целью, что она знак моего благородного происхождения и моей выдающейся судьбы…

Так продолжалось девять лет, пока однажды в наш город случайно не приехал бродячий торговец книгами; это был грязный и оборванный старик с одним глазом. Была холодная балтийская зима, всюду лежал мокрый снег, в воздухе летали голодные чайки, иногда опускавшиеся на землю, чтобы поискать кильских шпротов.

– Не желаете ли приобрести новый учебник французског-го языка? – спросил у меня старик, глядя на мою потрепанную книжку.

– К сожалению, сударь, – вежливо поклонилась я ему, – у меня нет денег; я бедное дитя, которое даже не знает, кто его настоящие родители. Завтра мне исполнится уже десять лет, но никто не придет на мой день рождения…

– О, сударыня! – засмеялся продавец книг. – По долг-гу своей службы мне совершенно случайно известно, кто ваши настоящие родители. Вы дочь русской императрицы Елисаветы Петровны и ее мужа Алексея Разумовского, великого г-гетмана всея Украины, Запорожья и Володимерщины, да! Вы наследница двух великих-х, вечно враждующих между собой царств: Московского и Киевского; вы плод любви, как бы объединяющих-х эти два царства, дочь Ромео и Джульетты…

– Сударь! – закричала глупая девятилетняя девочка. – Ежели вы так всё хорошо знаете, отправьте меня к моим настоящим родителям…

Может быть, он великий волшебник, подумала я. Сейчас он достанет волшебную палочку и скажет «бриклебрит!», и я улечу в далекую татарскую страну, или же он даст мне хрустальные туфельки, я стукну каблуком…

– Конечно, отправлю! – весело сказал одноглазый старик. – Прямо сейчас…

С этими словами он вынул вдруг из-за пазухи большой черный пистолет и направил мне прямо в сердце.

– Видите ли в чем дело, юная сударыня, – уже без улыбки на лице проговорил он. – У меня для вас не очень х-хорошие новости. Ваша матушка Елисавета Петровна несколько дней тому назад скончалась в Зимнем дворце, в Петербурге; у нее внезапно пошла кровь г-горлом, и даже самые лучшие немецкие врачи и могущественные калмыцкие колдуны не смогли остановить сего кровотечения… Настуран, или Pechblende, идеальный яд, известный только некоторым алхимикам… О, мой темный г-господин будет чрезвычайно рад, когда узнает о вашей смерти…

– Кто же ваш господин, сударь? – не помня себя от страха, шептала я. – Позвольте мне поговорить с ним, и, возможно, я смогу убедить его в том, что такая маленькая девочка, как я, не нанесет никакого вреда его ужасным планам мирового господства… Возможно, ваш господин говорит по-французски, я могу говорить и по-французски, и даже немного по-италийски…

– О, мой г-господин отлично говорит по-французски! – сказал одноглазый, сомневаясь, очевидно, не повредит ли убийство маленькой девочки (пусть даже политически мотивированное) спасению его вечной души. – Он прекрасно образован. Он очень просвещенный человек. Он открыл в своем королевстве (разумеется, темный господин должен быть королем со свои собственным темным королевством, подумала я) оперу и публичную вивлиофику, разбил прекрасные парки и сады, ввел чрезвычайно либеральные законы, свободу религии и печати, и даже взял к себе на службу этого г-глупого французского философа, Вольтера. Он у него что-то вроде редактора, который дает советы, как лучше преподнести публике свои сочинения. Так, например, мой г-господин написал восторженный трактат об учении Макьявелли, а г-господин Вольтер сказал: нет, ваше величество, у Макьявелли дурная репутация, нужно всё перевернуть и написать так, как будто вы с ним не согласны… Вы, конечно, уже дог-гадались, сударыня, как зовут моего повелителя… Простите, но я обязан вас убить…

Как вдруг раздался взрыв, всё вокруг заволокло дымом, и кто-то укрыл меня плащом, а потом потащил в сторону. Раздались выстрелы.

– Мой г-глаз! – закричал старик. – Вы х-хотели выстрелить в мой единственный г-глаз! Но у вас ничего не вышло; я еще вижу вас, а пуля прошла мимо, хотя и расцарапала мне висок…

– Спасайте государыню! – закричал мой спаситель, укрывая меня своим плащом (вне сомнения, волшебным, думала я) и удерживая своими мужественными руками.

Подлетела карета, запряженная четверкою лошадей. Дверь кареты распахнулась, оттуда выбежал человек в черном костюме и синих чулках, и в черной шляпе, похожей на квакерскую. Из-под шляпы торчал лихой казацкий чуб.

– Я матрос Кирпичников, – сказал он, – а сей человек, ваш спаситель, укрывший вас своим плащом, гвардии сержант Чоглоков; мы с вашею нянькой тайно оберегали вас и поклялись положить свои жизни, защищая ваше императорское высочество… Теперь, когда ваша матушка Елисавета Петровна умерла, отравленная агентами короля Фридриха, вы единственная и истинная наследница русского трона. Мы немедленно поедем в порт, там ждет корабль, который отвезет вас в Петербург, где вы будете коронованы…

– Я должна забрать своего котенка по имени Карл, – заплакала я, – и еще некоторые незначительные вещи, которые остались в доме госпожи Перон…

– У нас очень мало времени, – недовольно проговорил гвардии сержант Чоглоков (это был высокий и красивый дворянин с приятными усами). – Агент короля Фридриха, книготорговец Генрих Зильбербург (хотя это и не его настоящее имя) побежал за помощью, скоро злодеи вернутся… Мы не можем поехать в дом госпожи Перон, это слишком опасно. Наверняка убийцы поджидают вас уже и там…

– Но… вы сказали, что моя нянька, моя добрая старуха Арина тоже… помогает вам и мне… Ведь они убьют ее, наверно, убьют…

– Аринушка сама знает, что нужно делать, – сухо сказал матрос Кирпичников. – Она знает, что может погибнуть за государыню; это ее судьба…

– Нет! – закричала я. – Каждый человек сам выбирает свой путь. Ежели всё действительно так, как вы сказали, ежели я ваша государыня, я приказываю вам, слышите, я приказываю, поехать в дом госпожи Перон и спасти мою няньку…

– Слово государыни для нас закон, – покорно склонился Чоглоков и велел кучеру трогать.

Через несколько минут мы подъехали к ненавистному мне дому.

– Няня! Няня! – я побежала наверх, по лестнице.

– А ну стой, дерзкая девчонка! – схватила меня за руку госпожа Перон. – На каком основании ты кричишь в моем доме? Ты совсем потеряла совесть? Я кормлю, пою и воспитываю тебя, а ты позволяешь себе такие выходки… Неблагодарная тварь!

– Дрянь, дрянь! – закричала и затопала ногами невесть откуда выскочившая Юлия, со своею заводной куклой под мышкой. – Нужно выпороть ее, мамочка! Нужно посадить ее в темный чулан и держать там без еды три дня, чтобы она образумилась и поняла, что она никто…

– На том основании, – торжественно и спокойно сказал гвардии сержант Чоглоков, входя в дом; плащ его развевался на сквозняке, – что эта девочка – Елисавета Алексеевна Тараканова, княжна Володимерская, истинная повелительница России и Украины. Десять лет назад к вам приехал русский посол, который оставил девочку-младенца с нянькой и попросил позаботиться о ней, в обмен на выгодное содержание. Вы согласились и сказали, что воспитаете ее как родную дочь, и что она ни в чем не будет нуждаться. Однако, будучи от натуры людьми жадными и мелочными, вы тратили все деньги только на себя…

– Ах! – воскликнула я. – Оказывается, вы обманывали меня…

– Я заботилась о тебе, как родная мать, – сказала госпожа Перон. – Мне не открыли тайну твоего происхождения, но я догадывалась… Ты ни в чем не нуждалась и должна поблагодарить нас…

– Поблагодарить вас? – усмехнулась я. – Вы сделали из меня служанку, Золушку, и теперь, как в сказке про Золушку, по всем канонам господина Буало, я должна проявить христианское милосердие и сказать: «я вас прощаю». И вот что я вам скажу: всякий раз, читая сию сказку и дойдя до кульминации, в коей принц надевает Золушке туфельку на ногу, и туфелька подходит, и все умиляются, – всякий раз я думала, что мне подсунули какую-то другую книжку, что с концовкой что-то не так… Любовь, милосердие, всепрощение, – какие прекрасные и какие ничтожные слова! Нет, мои дорогие родственники, в этой концовке не хватает кое-чего другого – возмездия…

Я выхватила у Юлии из-под мышки заводную куклу, бросила на пол и стала яростно топтать ее каблуком, пока механические колесики и шарниры не разлетелись во все стороны. Юлия заревела, прижавшись к матери, а госпожа Перон просто стояла и смотрела, не двигаясь, с покореженным лицом, как будто это я ей наступила в лицо каблуком и растоптала его.

– Посмотрите, до чего вы довели бедную девочку, – строго сказала моя нянька, уже с вещами и с котенком. – Пойдем, Лиза, не нужно тратить нервы на этих дурных людей…

Да, я не была милосердна, monsieur le Ministre. Милосердием и благотворительностью пусть занимается церковь. Я же намерена править, установив наисуровейшие законы и наказывать всякого, кто преступит их.

 

Глава шестьдесят седьмая,

в которой я еду на рекогносцировку

Что ж, любезный читатель, повесть моя подходит к концу, и, наверное, было бы неприличным держать тебя в дальнейшем неведении. Никакого меня давно уже нет; мальчик, которым я был когда-то, лежит с простреленным сердцем меж болгарских холмов. И вот эта грустная история.

Ранним утром с калмыком Чегодаем и секунд-майором Балакиревым я выехал на рекогносцировку. Моей поездке предшествовал часовой монолог «возьмите меня с собой, ну пожалуйста», сопровождаемый прикладыванием рук к груди, возведением очей к небу и даже стоянием на коленях; кончилось тем, что Балакирев плюнул и пообещал взять, буркнув что-то про светлую память побратемщика Аристарха Иваныча. Было это еще накануне вечером, до глупого разговора с Калей. Мне выдали взамен моего изодранного польского камзола мундир барабанщика, оставшийся от Петьки Герасимова и случайно нашедшийся в обозе.

Сейчас же трех всадников встретило холодное летнее утро. Я поймал себя на мысли, что так свыкся с южным климатом, что и забыл уже о том, что такое настоящие, русские холода. В лазурном небе ярко светило восходящее солнце, не было никаких следов вчерашней грозы. Мы ехали вдоль леса, оглашаемого утренним пением птиц, в высокой траве, и мне всё казалось, что сейчас нам навстречу выйдут мужики с косами и русские бабы в платках, с песней и с просьбой поехать другой дорогой и не мешать им косить траву, – до такой степени мирной была картина болгарского рассвета.

– У турок есть один командир, Магомет, настоящий дьявол, – сказал невзначай Балакирев. – Не турок, а какой-то черкес. Я его видел под Кагулом, а позже – под Туртукаем. Везде, где он появляется, турки идут в атаку.

– Это Фейзула, татарский бей, – кивнул Чегодай, – приемный сын египетского паши, которого он сам же и отравил…

– Это не тот Магомет, – заспорил секунд-майор. – Того Горшков в ретраншементе заколол.

За опушкою леса была болгарская деревня, с церковью на холме. Мы решили спросить в деревне воды лошадям и узнать, как далеко простирается лес и можно ли его обогнуть. В деревне всё было тихо и мирно, никаких следов укреплений или присутствия турок заметно не было. Чегодай поехал посмотреть, но уже через несколько минут вернулся, рысью, с искаженным более чем обычно монгольским лицом.

– Что там?

Вместо ответа Чегодай провел ладонью у горла и развернул лошадь назад, к деревне; мы последовали за ним.

* * *

В церкви и вокруг нее повсюду лежали человеческие тела: полунагие, изорванные, обезглавленные, изувеченные, исполосованные саблями или пиками, в засохшей собственной крови, без рук, без ушей, некоторые разрубленные пополам. У алтаря с прижатыми к груди руками замер православный священник, в сердце его был вколочен крест. В другом месте лежала беременная женщина. Янычары ударили ее штыком в живот; кишки вывалились наружу; плод был зарезан и отброшен в сторону, было отчетливо видно пуповину. У других женщин были отрезаны груди. Мужчин было мало; а те, что были, никак не могли защитить свое село и тоже были убиты, раздеты и изуродованы. На церковном заборе были намотаны, словно арабская вязь, кишки, а за стеною валялся труп младенца; его ударили о камень головой и выбросили за ограду, как выбрасывают помои.

У всех убитых было одно и то же странное, безысходное выражение лица; ни надежды, ни геройства, ни отчаяния; одна только пустота, застывшая в минуту кончины. Бывает так, что на картинах или барельефах изображают лица умирающих; всякий раз, когда я вижу такие изображения, мне кажется это ложью, украшением действительности. Мертвые лица на самом деле не выражают ничего; ни ужаса, ни скорби, они до удивления равнодушны; они как мясо, которое вы купили в городской лавке; может ли мясо страдать или улыбаться; уже нет…

Наверное, отступавшие янычары подумали, что жители села могут оказать поддержку русской армии, как это уже было во многих болгарских деревнях ранее, а еще они были озлоблены и разочарованы своими поражениями; кто-то в селе сказал им грубое слово, и резня началась сама собой, безо всякого приказа сверху.

– Клянусь Богом! – услышал я рядом с собой. – За каждого убитого мы отомстим вдвойне и втройне…

Секунд-майор Балакирев крестился, его глаза заплыли слезой, руки дрожали, и я впервые увидел вдруг, что он стар и уже сед; этот смешной человечек с потатом вместо носа показался мне сейчас самым дорогим и самым сердечным человеком на земле. Но впечатление сие было обманчиво: Балакирев смахнул слезу, и страх охватил меня. Предо мною стоял уже не человек, но ангел мщения. Теперь он и его добродушные солдатушки будут убивать любого турка, который встанет на их пути; ежели понадобится, то и голыми руками, вырывая глаза и выгрызая зубами сердце. Это был Геракл, с палицей и в шкуре льва; он будет сжигать одну голову гидры за другой, пока не истребит их все.

 

Глава шестьдесят восьмая,

о суровой борьбе за свободу России

Итак, в компании моих спасителей матроса Кирпичникова и гвардии сержанта Чоглокова, а также моей лифляндской няни я оказалась на борту корабля, несущего меня по балтическим волнам в город Санкт-Петербург. Но вскоре моему счастию и надежде узреть родину был поставлен жестокий препон. На море разыгралась буря, и корабль был принужден пристать к берегу, в одном белорусском порту.

Как вдруг колокола всех православных церквей зазвонили, и глашатай на церковной площади закричал:

– Да здравствует новоизбранный царь и император Петр Третий!

Можете представить себе мои чувства. Все время на корабле я только и делала, что размышляла о тех реформах, которые я проведу в России, и как я буду править, опираясь на мудрую поддержку сенаторов и бояр. А здесь мои спасители снова сообщают, что нужно бежать и скрываться, дабы не стать жертвой жестоких интриг короля Фридриха.

– Этот Петр, – пояснил гвардии сержант Чоглоков, – всегда был агентом прусской секретной службы; он сомнительного происхождения и не имеет никаких достоверных прав на престол.

– Я тоже сомнительного происхождения, – печально вздохнула я. – Ежели подумать, кто я такая? Незаконная дочь…

– Не говорите ерунды! – ласково погладил меня по волосам матрос Кирпичников. – Вы наша государыня, с вами и только с вами связаны чаяния простого народа, русского флота и гвардии. Ваша матушка Елисавета, царство ей небесное, была обвенчана с вашим батюшкой в церкви, по православному обряду, тайно, ночью. Оглашать брак было нельзя, это вызвало бы сопротивление могущественной партии русских староверов, которые не любят и не признают украинцев, не понимая, что только единство двух славянских народов составит величие империи.

– В таком случае, – проговорила я, – отвезите меня к моему батюшке, гетману всея Украины…

– Вы с ума сошли! – воскликнул Чоглоков. – Один раз вы уже подставили себя под удар, вернувшись в дом за няней и котенком, а теперь хотите снова… На месте Генриха Зильбербурга и других агентов короля Фридриха я первым делом отправился бы в Житомир, в родовой замок вашего отца, и преспокойно ждал бы вас у калитки. Нет, нет, мы решительно не можем ехать в Житомир! Вы наша государыня, и нам до́лжно слушаться вас, но вопросы вашей безопасности буду решать я…

– Что же делать?

– Мы поедем в Чечню, в станицы, – тряхнул чубом Кирпичников, – туда, где живут преданные вашему высочеству казаки.

Я совсем расплакалась, уткнув десятилетний нос в вышитую коловратом белорусскую подушку.

Сегодня мое детство закончилось, подумала я. Предстоят годы суровой борьбы за свободу России от жестокого узурпатора и его тайного немецкого покровителя.

– Прости меня, нянюшка, – сказала я, вытирая слезы, – но лучше тебе остаться здесь, в этом порту. Отсюда совсем недалеко до твоей исторической родины, Лифляндии, я же поеду на юг, к глубокому и синему Хвалынскому морю, подобно древнему русскому князю Святославу, истребившему неверных жидов, к неприступным Кавказским горам, где я укроюсь от очей прусской разведки. Я оставляю тебе своего котенка Карла и прошу позаботиться о нем. Прощай же и ты, Карл, тебе одному я доверяла свои тайные мысли и чувства…

Няня заплакала и обняла меня, а котенок мяукнул, словно хотел поддержать меня в моем нелегком выборе.

* * *

Представьте же себе, monsieur le Ministre, бескрайние азиатские степи и кочевья аваров и хазар; и отроги дикого Кавказа; и я, на белом коне, еду на встречу с аварским королем и воеводами чеченских казаков, мудрыми старцами, проводящими целые дни в медитации и размышлениях о бренности сущего.

Впрочем, аварский король принял меня вежливо, но военной помощи не обещал.

– Простой аварский народ поддерживает ваше величество, – шепнул мне на ухо гвардии сержант Чоглоков, – но знать подкуплена лжеимператором Петром. Кроме того, аварская армия измождена битвой с хазарским царем; они не могут сейчас начать новую войну…

– Мы не можем ждать, – отвечала я. – Пока мы здесь сидим и ведем переговоры, Россия страдает под игом жестокого тирана…

– Простите, великая княжна, но вы еще девочка, а войну ведут мужчины; они лучше в этом разбираются. К тому же чеченские старцы изучили звезды и составили гороскоп; сочетание звезд дурное, а недавно на небе появилась страшная комета…

– Чеченские старцы ошиблись. Эта комета – благоприятный, а не грозный знак…

– Может быть. Но таковы казацкие обычаи; нельзя вести войну, не заручившись поддержкой Тенгри, бога неба; пусть даже эта поддержка мнима.

Матрос Кирпичников уехал к Волге, собирать верные племена; мы же с Чоглоковым поселились у одной доброй чеченской старушки.

– Мой сын, – сказала она, – сражался с прусской армией под Кунерсдорфом и героически пал в бою; а поелику мой долг – помогать истинной государыне.

Я и сейчас вспоминаю дни, проведенные в Чечне с сердечным трепетом и замиранием души. Каждое утро на рассвете я выходила из дома, наблюдая, как солнце поднимается над высокими клюквами, потом пила молоко диких коз, наполнявшее меня какой-то дивной, божественной силой. Мне казалось, что уже скоро Кирпичников вернется, и звезды на небе выстроятся в нужный ряд, и тогда, объединившись со всеми добрыми людьми, мы отправимся на север, отвоевывать у лжеимператора свою родину и свою свободу.

 

Глава шестьдесят девятая,

в которой Суворов молится

Вернувшись с ужасной рекогносцировки, мы обнаружили в вагенбурге некоторое движение; солдаты строились в шеренги, но без рвения, вяло, неохотно.

– Что происходит? – спросил я фурьера Данилу.

– Упырь приехал, – мрачно отвечал фурьер, взяв на плечо Лизаньку (у Данилы был не мушкет, а старая длинная фузея; Лизанькой он называл багинет с вытравленным на защелке вензелем покойной императрицы, а вслед за багинетом и саму фузею).

Упырем же оказался приехавший на встречу с Суворовым начальник второй русской дивизии, генерал-поручик Каменский; он был всего с несколькими ординарцами, сама дивизия была еще на марше от Базарджика. Низенького роста, худощавый, с упитанною и довольной физиономией, он действительно внешне напоминал холеного и хладнокровного вампира; есть род офицеров, которые получают силу от муштры и от сознания своей власти.

Михаил Каменский был именно таким офицером. Его блестящая карьера началась в один прекрасный августовский день, когда он, никому не известный штабист, написал вдохновенное письмо одиннадцатилетнему цесаревичу Павлу, с подробным описанием бреславского лагеря Фридриха Великого, в коий он был направлен для обучения военной тактике (прусский король принял Каменского ласково, потрепал за щечку, отметил отличное знание немецкого и в шутку назвал канадцем).

Цесаревич, уделявший все свободное время игре с оловянными солдатиками, прочитал письмо Каменского, пришел в восторг и попросил явиться ко двору. Льстивый расчет оправдался. В двадцать девять Михаил Федотович сделался бригадиром, а с началом турецкой войны – генерал-поручиком. Письмо сие настолько примечательно, что я не могу не привести из него некоторой выдержки. «Какую пользу, – писал Каменский, – получила Греция от своих вольных философов при Марафонском сражении? Никакой. Греческие философы только и делали, что составляли подлые песни… Всякое вольное знание есть вред, а нужно быть беспрекословным рабом своему государю…»

Спустившись с коня, Каменский первым делом осмотрел построившихся солдат, выбранил их за плохо подтянутые штаны, а затем торжественно прошагал к Суворову, встречавшему утро, по своему обыкновению, ушатом ледяной воды и молитвой.

– Известны ли вам, сударь, армейские обычаи? – сказал Михаил Федотович с претензией, горделиво вытянувшись, как шпиль готического собора. – Мы с вами оба генерал-поручики, но я получил сей чин ранее, а потому командовать соединенной армией буду я… Изволите изучить мою диспозицию…

– Знаю я вашу немецкую диспозицию, – недовольно отвечал Суворов, ополаскивая водой шею и лицо и не глядя на Каменского. – Атаковать с флангов конными флигелями… Никакой другой военной науки в Берлине не придумали еще…

– Вы забываетесь! – закипел Упырь. – Вы не выполнили моего распоряжения и пошли в обход Базарджика… Вы не имели права… Ваша дивизия два дня шлялась бог знает где, вместо того чтобы прикрывать меня…

Какой же дурак, подумал я. Почему, почему бог терпит на земле глупых и жестоких людей?

– Была возможность напасть на Осман-пашу; кроме того, армия имела столкновение с местными разбойниками. У меня есть письмо от Румянцева; он велит мне действовать самостоятельно…

– А у меня есть письмо от фельдмаршала, где он приказывает вам соблюсти право старшинства и подчиниться моей воле…

Спор неожиданно прервался; к генерал-поручикам подошел Балакирев и отрапортовал о резне в болгарской деревне.

– На войне убивают людей без счета, – холодно произнёс Каменский, – тут нечему удивляться…

Суворов же внимательно выслушал доклад секунд-майора, а потом встал на колени и стал молиться. Все почему-то вдруг замолчали, с нетерпением ожидая, что он скажет. Тощий и злой, он похож был сейчас на хлыста или старовера.

– Господи, да минует меня чаша сия; впрочем не как я хочу, но как Ты! – наконец, перекрестился он. – Сегодня или никогда, даруй же нам, Боже, победу над врагом человеческим, над зверьми, погрязшими в жестокосердии… Эй, барабанщик! – махнул он мне. – Бей поход!

Я счастливо бросился к барабану.

– Это дорого обойдется вам… – прошипел Упырь. – Фельдмаршал узнает о вашем неподчинении, и вы будете отправлены в позорную отставку… Вы будете лишены дворянского звания… Ваш долг…

– Я и сам знаю, каков мой долг! – громко крикнул Суворов, подойдя вплотную к Каменскому и чуть ли не толкнув его. – Мой единственный дворянский и христианский долг служить Богу и матушке императрице, а не пресмыкаться пред немецкими порядками, испрашивая себе чинов… Аз есмь русак! Бить нехристей, покуда души их живой на земле не останется – вот мой долг! Атаки врага не жди, нападай сам, первого коли, и второго коли, а третьего с пули убей! Вот моя диспозиция! Вот мое право…

Он и еще бы наговорил в горячности глупостей, но Каменского заслонил его ординарец, высокий гусар с закрученными наперед висками и в желтых сапогах, а к самому Суворову подбежал его денщик, Прошка, с белым камзольчиком, и стал совать разгоряченному генерал-поручику руки в рукава камзола и брызгать духами и мазать помадой, которые Суворов очень любил.

* * *

Скажу отдельно о янычарах. Янычары никакие не турки, а по большей части албанцы, то есть славяне. Тем же манером англичане завоевывают Индию, создавая наемные отряды из местных жителей. В янычарский корпус ранее принимали только славян, согласившихся сменить веру и стать рабами султана, за это они получали полное обмундирование, провиант и возможность безнаказанно творить любые злодеяния. Представьте себе жизнь балканского крестьянина: от зари до зари он трудится на выжженной войной земле, зарабатывая крохи, которые всё равно забирает Порог Счастья, а здесь – такая заманчивая першпектива обустроить свою несчастную жизнь! Нужно только сказать «нет бога, кроме Аллаха», – и всё, твои терзания закончились, теперь ты не нищий болгарин, теперь ты гвардеец, гулям, воин за веру, султана и отечество…

Я говорю «корпус», но правильнее было бы сказать «орден». Во-первых, янычарам по закону нельзя жениться, дабы не отвлекаться от войны и военных преступлений. Во-вторых, всем в янычарских дивизиях заправляют не люди султана, а суфийские священники – бекташи, которые повсюду ходят с ортой и на любом привале читают свои проповеди, молятся или начинают бить в барабан, играть на дудке, танцевать и заставлять танцевать других и даже прокалывать себе щеки и запястья, в религиозном экстазе, как символ своей храбрости и веры.

Учение бекташей есть дикая религиозная бредятина. Начать с того хотя бы, что они не верят ни в какого Аллаха. Бекташи поклоняются трем пророкам: Магомету, Али и пророку Хаджи, основавшему их собственную секту; они повсюду таскают с собой их изображения, как иконы, вопреки магометанскому запрету изображать Бога и пророков. Чтобы вступить в секту, нужно креститься розовой водой и потом еще раз в год исповедываться своему священнику, для отпущения грехов. Этого священника нужно беспрекословно слушаться, более чем султана или своих родителей. Разумеется, бекташи отрицают необходимость книг и просвещения, всё их мрачное учение передается из уст в уста, от одного сумасшедшего дервиша к другому. В общем, представьте себе, что было бы, ежели с русской армией в поход ездили не обычные полковые священники, а хлысты или скопцы, со своими «кораблями» и «радениями».

«Да возможны ли такая тьма и безумие в наш просвещенный век! – воскликните вы. – И не выдаешь ли ты, дорогой памфлетист, мелкую провинциальную глупость за вселенское зло и фанаберию?» – Вы еще не видели безумия, отвечу я вам. Тьма только восходит над этим миром; благодаря свободной прессе и новым дорогам самые темные и человекохищнические учения скоро станут популярны во всех мировых столицах; они станут такою же модной деталью, как платья с бантиком или прическа a la Josephine; а ты, любезный читатель, будешь восхищаться этой тьмою и приветствовать ее восторженным bravo, до тех пор, пока однажды к тебе не придут и не заберут в янычары твоего ребенка.

 

Глава семидесятая,

полная свежей клюквы

Однажды мы прогуливались с Чоглоковым по берегу Хвалынского моря, собирая ракушки и рассуждая о превратностях всемирной истории.

– Кому уподоблю себя? – вопрошала я задумчиво, глядя в бесконечную морскую синь. – За всю мировую историю не было еще такого, чтобы одиннадцатилетняя девочка бросила вызов могущественным силам тьмы… Разве что Джоанна д’Арк, но она была старше, и ей были видения…

– Вы забыли свою матушку, Елисавету Петровну, – улыбнулся гвардеец. – Я был там, в тот день, когда это произошло, когда Елисавета выехала на Красную площадь, в зеленом гвардейском мундире, в треуголке, из-под которой выскользнула женская коса, и закричала: «Вы знаете, чья я дочь! Все, кто любит меня, за мной…» И тогда гвардейцы, и матросы, и даже простой народ, вооруженный серпами и мотыгами, бросились в последнюю отчаянную атаку на кремлевские стены, охраняемые курляндскими наемниками, и сама Елисавета храбро сражалась на баррикадах, за свободу своего народа от ненавистного временщика… Сотни мирных горожан погибли на Красной площади, но тот день стал для нас, русских и украинских людей, символом нашей независимости, да! И каждый год теперь мы празднуем революционные события фейерверком и пушечной канонадой, в память о погибших… Однажды вы тоже явитесь к народу и скажете: «Вы знаете, чья я дочь и чья внучка…»

Как вдруг на горизонте показался всадник. Будучи сначала маленькой точкой в степи, он всё увеличивался в размерах и, наконец, остановился пред нами, изящно пританцовывая и стуча копытами по дружелюбной кавказской земле. Всадник ловко, по-грузински, спрыгнул с седла, подошел к нам, на восточный манер сложил руки и начал кланяться. На голове его был великолепный тюрбан, а шелковый халат расшит персидскими цветами и чудесными птицами; я подумала, птицы сейчас запоют, так натурально они были изображены.

– Я принц Али, – сказал всадник в халате и тюрбане, – чрезвычайный и уполномоченный посланник шахиншаха Жамаса, повелителя Ирана и Турана, Багдада, Мазандерана, Афганистана, Узбекистана, Азербайджана, Хорасана, Хорезма, Мавераннахра и прочая, прочая. Шах услышал о том, что здесь, в Чечне, скрывается наследница русского престола и послал меня с тем, чтобы оказать вам всевозможную поддержку. Шах также приглашает вас в Багдад и Исфахан, чтобы вы могли воочию убедиться в его заочной любви к вам и щедрости; он был поражен дошедшими до него слухами о вашей красоте и образованности и, скажу вам по секрету, даже нервничал, когда приказывал мне поехать на Кавказ, на встречу с вами. Такое с ним случается иногда, после того, как он переиграет в поло отрубленными головами своих политических противников…

– Мне очень льстит предложение персидского шахиншаха, – недовольно отвечала я. – Но я не могу принять его; я приехала сюда, чтобы сражаться за свободу. Люди не поймут, если я эмигрирую… Сообщите шахиншаху, что я пошлю ему в подарок сотню петербургских голубей, когда мои верные казаки пройдут парадом по Васильевскому острову.

Мы пошли втроем к нашему чеченскому дому, чтобы угостить персидского гостя свежей клюквой; наша хозяйка выбежала нам навстречу с радостной вестью.

– Приезжал посланник аварского короля, – сказала она, – и передал кувшин с вином и вот это письмо; в Петербурге революция, лжеимператор Петр свергнут и задушен шарфом, а новая императрица, Екатерина, вдова лжеимператора, передала вам с аварским посланником хрустальные бокалы и пять тысяч червонцев; она также обещает вам титул и большое поместье на Володимерщине, ежели вы откажетесь от прав на престол.

Мной овладело мучительное сомнение. Я столько раз думала о том, как я отомщу убийце своей матери, как он будет корчиться и страдать сознанием моего возмездия, а здесь всё уже решено. Задушен шарфом! Да я воскресила бы его из мертвых, только затем чтобы убить самой…

Эта новая царица, Екатерина, добра; она не питает ко мне злобы; она прислала мне денег (в которых, признаться, мы с некоторых пор стали нуждаться) и обещает обеспечить мою будущность. Отчего же мне враждовать с нею? С другой стороны, не безнравственно ли это, отказываться от своих законных прав, ради какого-то замка на Володимерщине? Медиация это называется, да, кажется так, медиация…

– Давайте выпьем аварского вина, – сказал гвардии сержант Чоглоков, – поднимем тост за здравие шахиншаха Жамаса…

Мы разлили в хрустальные бокалы красное, пахнущее пряностями вино из серебряного кувшина.

– И за ныне царствующую императрицу Екатерину, – добавила я, печально вздохнув. – Да продлит ее годы чеченский бог Тенгри…

Но не успела я поднести к губам вино, как вдруг раздался пистолетный выстрел, и хрусталь разлетелся на мелкие осколки; в руке моей осталась только ножка от бокала, один осколок вонзился мне в щеку.

– Не пейте вина, государыня! – закричал стоявший в дверях матрос Кирпичников; из дула его пистолета текла тонкая струйка дыма. – Аварскому королю велели вас отравить; я знаю сие доподлинно от одного калмыка…

– Но лжеимператор Петр, убивший мою мать, умер, – ошеломленно прошептала я. – Кто же мог отдать такой приказ…

– Лжеимператрица Екатерина, – тряхнул чубом матрос. – Именно она была вдохновительницей заговора против вашей матери, а Петр был только послушным орудием в ее руках… О, это хитрая и лукавая женщина, с детских лет мечтавшая о власти! Поверьте, она такой же тайный агент Фридриха, ибо не может быть такого, чтобы муж и жена действовали раздельно… Сейчас в столице все говорят об избавлении от немецкого владычества, но на самом деле Екатерина заключила тайный союз с королем Пруссии; этот союз называется Северный аккорд, и очень скоро в России начнутся новые репрессии, против тех, кто не согласен с политикой императрицы… Нам нужно немедленно бежать, ибо за домом следят слуги аварского короля; как только они увидят, что вино не подействовало, они пустят в ход свои кинжалы и отравленные черные стрелы…

– Бежать? – заплакала я. – Опять бежать? Но куда?

– В Персию, ваше высочество, – склонился предо мною и даже встал на одно колено принц Али. – Я размещу вас в своем доме в Багдаде и выпишу для вас лучших учителей из Европы, чтобы они могли обучить вас всем языкам, какие вы только пожелаете, изящным искусствам и танцам, и, разумеется, военной стратегии, чтобы однажды, когда вы достигнете совершеннолетия, вы заняли трон своих праотцев… Мы скроем вас от мира, скажем, что вы моя дочь, шемаханская принцесса Алиенора (что означает в переводе с персидского «дочь Али»)…

– Я не могу поехать с вами в Персию, – грустно произнес гвардии сержант Чоглоков. – Я запятнал свою честь тем, что предложил княжне испить вина, не зная, что оно отравлено. Теперь мне не может быть никакого доверия… Я поеду в Оренбург, в столицу Великой Тартарии, где назовусь маркизом Пугачевым и буду готовить народное восстание, в надежде, что однажды вы простите меня…

– Не говорите глупостей, Чоглоков, мой верный, сильный телохранитель! Я ни в чем не подозреваю вас…

– Нет, моя честь не позволяет мне поступить иначе…

– Я поеду с вами, государыня, – сказал матрос Кирпичников. – Но сначала мы должны ускользнуть от аварских соглядатаев…

– Эти авары – жестокий и лицемерный народ, – заметил принц Али. – Они грабили караваны, и шах Жамас долго воевал с ними, за свободную коммерцию, но они заманили персидскую армию в ловушку и убили наших лучших воинов, сняли с них скальпы и украсили скальпами свои юрты…

– Аварских соглядатаев я беру на себя, – Чоглоков вынул саблю, – а вы отступайте горными тропами в Багдад…

 

Глава семьдесят первая,

в которой Суворов орёт

Мы шли маршем через густой лес, с редкими полянами, по единственно возможной узкой дороге, на которой с трудом могли разъехаться четыре всадника. Объезд, который мы искали с Балакиревым и Чегодаем на рассвете, Суворову оказался не нужен – он просто приказал идти напролом, как однажды его тезка Македонский, устав тщиться бесплодными размышлениями, разрубил гордиев узел.

У Суворова, действительно, была своя тактика, которой он придерживался всю жизнь и которой многие до сих пор не понимают, считая ее невежественной, варварской, скифской. Но именно эта тактика принесла ему победу и славу; ее суть в отсутствии благородного позерства и расшаркивания; Суворов никогда не рыцарствовал, не изображал лорда Гея, нет, хитрый русский юродивый и на поле битвы вел себя как юродивый; кривляясь и хохоча, он кружил вокруг противника, доводя его до исступления, а потом, в самый неожиданный момент бил в спину, не снимая шляпы и не извиняясь, а просто убивая наповал. Такая тактика требовала, конечно, удивительной выучки офицеров и выносливости солдат, потому что двигаться с той стремительностью, с которой он требовал, часто было физически невозможно.

Вот и сейчас солнце поднималось всё выше, к зениту, и вскоре стало ясно: день будет жарким. На рекогносцировку Суворов отправил казаков и калмыков Чегодая; пехота шла следом, гренадерский баталион Трейдена, егеря́ Ферзена и Рёка, и мушкатерский баталион Балакирева, при моем скромном участии; еще дальше ехали пушки; к полудню дивизия насквозь промокла и провоняла потом, некоторые стали просить привал, но генерал-поручик по-прежнему упрямо гнал солдат вперед, а затем даже пришпорил невзрачную казацкую лошадку и поскакал за калмыками, таково было его нетерпение до баталии.

На шестой или седьмой версте я не выдержал и упал на землю, вместе с барабаном. Меня поднял Данила, молча протянувший мне жестяную манерку с водой; я жадно присосался губами к горлышку, втягивая даже воск, которым была запечатана фляга.

– Ну, будя! – засмеялся фурьер, отобрав флягу. – Весь день еще впереди. Воин!

Я поднялся и снова заколотил в барабан.

* * *

Позже в реляции Румянцеву Каменский представлял дело следующим образом: якобы, он с Суворовым поехал (в сопровождении своих ординарцев и двух немецких принцев) на рекогносцировку; обнаружив турок, Суворов дрогнул и в панике скомандовал отступление; калмыки развернулись и побежали, создав невероятную сумятицу на узкой лесной тропе, которая была пресечена мудрым руководством Каменского. Реляция сия есть чистейшая ложь от начала и до конца. В действительности ни самого Каменского, ни красовавшихся принцев на поле сражения не было. Упырь был настолько обижен на Суворова, что даже и не въезжал в Делиорманский лес; его десятитысячная дивизия маршировала весь день от Базарджика, и единственным отрядом из этой дивизии, принявшим участие в баталии, были кирасиры Девиза, потому только, что они самовольно поехали на выручку, вопреки приказу Каменского не помогать Суворову. Первая же пехотная часть из дивизии Каменского – черниговская бригада Заборовского – подоспела на поле битвы… в сумерках, когда сражение уже завершилось.

Целью наглого вранья генерал-поручика Каменского является тщеславное желание умалить деяния генерал-поручика Суворова и присвоить себе его достижения. Вот же как всё было на самом деле: калмыки и казаки, проехав через весь лес, неожиданно наткнулись на турецкий разъезд. Несколько секунд турки и русские ошеломленно смотрели друг на друга; первые искренно не понимали, что делает противник в нескольких шагах от них, а вторые не решались идти в атаку, по причине малочисленности, пока, наконец, Чегодай не выхватил саблю и с диким монгольским криком не бросился на врага. Всадники догнали турок, пленили их, обвязали веревкой, как вдруг из-за опушки леса им навстречу вышла албанская пехота в красных фесках, которая тоже некоторое время ошарашенно смотрела на калмыков, а потом с воплем бросилась на них. Вскоре тревожно затрубил рог, и к лесу выехала тяжелая турецкая кавалерия, спаги. Калмыки кинули на землю связанного турка и ускакали назад в лес, поелику биться с одною только саблей и луком против закованных в железо спагов – все равно что приходить на бал без штанов. Явно превосходя наших числом, турки вошли в дефиле, чтобы остановить продвижение русских и не дать выйти из леса.

Представьте себе человека, который пытается закупорить пробку в бутылке с шампанским вином, намеревающуюся выскочить наружу; человек жмет, но при этом трясет бутылку; рано или поздно пробка все равно отскочит ему в лоб; то же происходит и здесь, только вместо пробки и газов – русская армия.

Вот подробности, которые я видел собственными глазами: среди калмыков и казаков, убегающих лесом от албанских стрелков и спагов, – сам Суворов; турки желают пленить его во что бы то ни стало, и потому не стреляют, а норовят ухватить за белый камзольчик.

– Кареи! – орёт Суворов, ускользая-таки от турок. – Строй кареи!

Отдельно замечу, что албанцы пленных не берут, а тем русским, кому не повезло, у кого оступилась лошадь или сдали нервы, немедленно отрезают голову. По-видимому, это тот же отряд, что перебил жителей болгарской деревни. Изможденное лицо Балакирева краснеет, и он командует прицельный огонь. С другого края лесной прогалины столь же метко палят егеря Рёка. Часть албанцев падает меж деревьями, другая часть отступает; на прогалину, сминая отступающих албанцев, вылетают спаги и со всей дури обрушиваются на выставившие штыки русские кареи. Всё мешается в дурную кучу: русские, калмыки, лифляндские немцы, турки, албанцы, сербы, греки, швед Ферзен, испанец Дерибас, тыкающий в спагов своей фамильной шпагой, – как будто в стакан с водой добавили краски одного цвета, а затем – другие.

Наконец, к прогалине подходят основные силы: суздальский и севский полки бригадира Мачабелова (вот еще грузина до полнейшего вавилонского столпотворения не хватало), а следом за ними и кирасиры Девиза, которые с ходу палят из карабинов, прошибая свинцом тяжелые доспехи спагов; спаги валятся на землю, лошади ревут в предсмертной агонии; вдобавок ко всему русская артиллерия начинает уродовать картечью и чужих, и своих.

Ты спросишь, любезный читатель, а что же делаю я: бью в барабан или стреляю в турок из ружья, или саблей отбиваюсь от башибузуков; какие чувства я испытываю и о чем думаю в этот героический момент? К своему полнейшему стыду, я думаю только об одном: как бы мушкатеры, окружившие кареем знаменосцев и барабанщиков, не учуяли в пороховом дыме запах мочи.

 

Глава семьдесят вторая,

именуемая Изгнание из Едема

С удивлением моя хрупкая девичья нога ступала по древним улицам, видевшим самого Гаруна ар-Рашида.

– Эй, мальчик! Купи вытяжку из барсучьего семени, чтобы сделаться мужем! – крикнул продавец на базаре; на его голове был надет золотой тюрбан, а на ногах – сандалии из кожи крокодилов, плавающих в мутных водах Евфрата.

К тому времени я уже хорошо научилась персидскому языку от принца Али, а еще на мне надето было мужское платье, дабы никто не обнаружил во мне наследницу российского трона.

Здесь, в Багдаде, я провела следующие шесть лет своей жизни, постоянно размышляя о том, как моя страна изнывает от власти жестокой и хитрой императрицы, решившей отравить меня, и еще о той таинственной темной воле, которой опутал мир прусский король Фридрих.

Принц Али был добр ко мне. Он поселил меня в своем чудесном доме, украшенном синим вавилонским кафелем; в доме постоянно были сладкие фрукты, персидская и индийская еда, вкусный китайский рис со множеством пряностей, а каждую пятницу принц Али устраивал приемы, на которые собиралось все багдадское дворянство.

Принц выписал для меня, как и обещал, учителя танцев и языков, канадского француза Жака Фурнье. Это был хорошо образованный, но немного легкомысленный человек, любивший, как он говорил, faire une blague.

– Бог создал Едем, – смеялся он, – и десять Адамов. Каждому из десяти Адамов Бог дал по куску теста и сказал вылепить себе женщину, затем вынес на блюде кленовый сироп и велел добавить в женщину кленового сиропу, чтобы жизнь с нею была сладкой. Адамы так и сделали, а потом Бог сказал: «На блюде, которое я вынес вам, было одиннадцать унций сиропа. Кто-то из вас добавил в свою жену две унции…» Потом Бог перемешал всех жен, и с тех пор никто не знает, чья жена самая сладкая…

Фурнье говорил, всегда широко улыбаясь, и не было до конца понятно, в шутку он говорит или всерьез. Например, он утверждал, что именно здесь, в Багдаде, в допотопные времена и был Едем; он находил тому множество свидетельств, начертанных на осколках древних кувшинов.

* * *

Матрос Кирпичников некоторое время страдал от безделья, а потом устроился боцманом на одну лодку, возившую по Евфрату зажиточных горожан; кроме того, он подружился с французскими моряками, часто приплывавшими в Багдад с острова Бурбон. Однажды (мне было уже семнадцать лет) Кирпичников принес домой газету (добытую им, очевидно, у моряков) и молча ткнул пальцем в нужную страницу.

Конец независимости Украины

Князь Алексей Григорьевич Разумовский, великий гетман всея Украины, Запорожья и Володимерщины, скончался несколько дней тому назад в Житомире, в родовом замке, в присутствии запорожских les Voïvodes и своего адъютанта, писателя Сумарокова. Причина смерти неизвестна, перед кончиной Разумовский сильно кашлял кровью. Гетмана отпели по православному обряду; теперь, по традиции, вся Украина на сорок дней будет погружена в суровый траур, во время которого нельзя ни жениться, ни устраивать шумных казацких именин.

Выборов нового украинского гетмана не будет, сообщает наш корреспондент, профессор истории Мюллер. Вместо этого Украиной (унизительно называемой в Москве «малой Россией») будет управлять губернатор, назначаемый царицей Екатериной. Предлог отмены конституции – миллионные хищения, якобы обнаруженные в малороссийской бухгалтерии после смерти Разумовского. Таким образом, Россия нарушила свое обещание, данное более ста лет назад гетману Богдану Хмельницкому, сохранить казацкие вольности и пусть примитивный, но парламент. Эта существовавшая хотя бы для виду уния теперь отменена. Фактически, независимости Украины со смертью Разумовского пришел конец. В предупреждение народного восстания русские войска вторглись на территорию Украины, со свирепой жестокостью расправляясь с казаками. Русские солдаты жгут украинские села, насилуют прекрасных запорожских казачек, а украинских детей закалывают своими штыками.

Это уже не первый случай зверств русской солдатни на Украине. Во времена Северной войны украинский гетман Иван Мазепа отказался подчиняться Петру Первому и перешел на сторону шведов; Мазепа обещал Карлу Двенадцатому зимовку в казацкой столице, городе Батурине; в наказание за измену и в нарушение шведского снабжения сподвижник царя Меншиков взял штурмом Батурин и истребил всё местное население (за исключением одной семьи, оставшейся присягать шведам и взявшей с тех пор фамилию Батуриных). Картины исторической хроники воистину ужасны: русские убили более десяти тысяч человек, сбрасывая в реку тела изнасилованных и убитых казачек, казаков же, по древнему языческому обычаю, распяли на плотах и пустили эти плоты вниз по реке, дабы устрашить жителей Володимерщины.

По мнению наших источников, покойный граф Разумовский был тайным мужем русской императрицы Елисаветы Петровны; таким образом, его загадочная смерть может означать начало истребления старой аристократии, с недоверием воспринявшей переворот Екатерины, о котором мы писали в других наших статьях. Особое внимание русская разведка (так называемая Девятая экспедиция К. И. Д.) уделяет поискам внебрачной дочери Елисаветы и Разумовского, княжны Таракановой; в последний раз княжну видели на Кавказе, в ставке аварского короля.

Итак, украинский вопрос на сегодняшний день состоит в том, смирится ли Житомир под ударами русского штыка, или же окажет сопротивление московскому варварству, распространяющему свое влияние на Европу. Сегодня – Украина, завтра – Польша, а послезавтра наступит черед Германии и Франции… В памяти многих немцев до сих пор живы впечатления от русского вторжения; настало время назвать вещи своими именами и потребовать от европейских правительств поддержать несчастную, задыхающуюся под екатерининским гнетом Володимерщину…

Эта газета и сейчас при мне, monsieur le Ministre, и она – свидетельство великой и горькой правоты моих слов.

* * *

В тот же день я пришла к принцу Али и сообщила, что возвращаюсь в Европу.

– Я договорилась с французскими моряками с острова Бурбон, меня отвезут в Париж, а уже оттуда я доберусь до Санкт-Петербурга, где встречусь с друзьями своего покойного отца. Я не имею морального права жить здесь, в Багдаде, проводя время в празднествах и удовольствиях, когда моя страна погружена в траур…

– Простите, ваше высочество, – холодно сказал принц Али, – но я никак не могу этого позволить. Шахиншах Жамас дал мне совершенно другие инструкции на этот счет. Скоро вы станете четыреста второй женой нашего повелителя… Таким образом, его сын однажды станет русским царем, а сама Россия будет платить дань Персии…

– Ах вот оно что! – в сердцах воскликнула я. – Получается, все это время вы держали меня как бы в темнице…

– Нет, моя шемаханская принцесса, – засмеялся принц Али, и мне показалось, что птицы на его халате как будто запели арию из итальянской оперы: «Scioca! Sei sciocca! Sciocca tu!» – Мы держали вас как бы в теплице, терпеливо ожидая, когда бутон распустится… Но теперь настало время платить по счетам…

– Никогда! – нервно закричала я. – Я никогда не предам свою родину!

Но было поздно: Али хлопнул в ладоши, и выбежавшие в комнату слуги немедленно заточили меня в самую темную башню багдадского дворца, с единственным маленьким окошком наверху.

* * *

Ночью я услышала за окном знакомые голоса, то были Кирпичников и Фурнье, спорившие о том, как лучше попасть на французский корабль, стоявший в багдадском порту, по суше, или же по Евфрату, на лодке. Потом в окно кинули веревку с крючком. Я прицепила крючок за ножку кровати и стала подниматься к окну. По счастью, окно оказалось достаточных размеров, чтобы кое-как в него протиснуться. По веревке я спустилась в лодку и обнялась со своими спасителями.

Как вдруг врата дворца распахнулись, и выбежали слуги, вооруженные саблями и мушкетами.

– Вот она! – закричал принц Али. – Хватайте принцессу!

Кирпичников поставил парус, и наша лодка быстро поплыла, подгоняемая ночным ветром, в свете серебряной багдадской луны. Наши преследователи тоже сели в галеру и поплыли за нами, ругаясь отборными персидскими ругательствами. Но наша лодка была быстрее.

– Осталось совсем недолго, – сказал матрос Кирпичников. – Уже виден французский корабль…

– И выслал его Господь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят, – усмехнулся Фурнье.

Мы причалили к французскому фрегату и стали взбираться на борт. Над кормой развевалась королевская лилия, капитан стоял на носу корабля.

– Именем шахиншаха я приказываю остановиться! – раздался в блеске луны голос принца Али. – Клянусь пророком, мы объявим Франции войну!

– Французский корабль – это территория короля Людовика, – отвечал капитан корабля, – и мы вольны поступать, как ежели были бы в Париже. Поднимайте якорь!

– В таком случае, – воскликнул Али, – принцесса не достанется никому!

Он вскинул ружье и направил его на меня; я вздрогнула.

– Государыня! – крикнул матрос Кирпичников и заслонил меня казацкой грудью.

Раздался выстрел; Кирпичников схватился за сердце, счастливо улыбнулся, а потом упал с борта корабля прямо в бушующие воды Евфрата, где его тело немедленно сожрали крокодилы.

– Нет! Нет! – заплакала я. – Это я во всем виновата…

– Вы ни в чем не виноваты, – сказал Фурнье, набросив мне на плечи плащ из шкуры канадского медведя. – Он защищал вас, как верный слуга, и погиб, как герой…

Французский корабль тронулся и вышел в открытое море. Я была теперь совершенно одна, без денег, без единого родного человека; все вокруг меня были чужеземцы.

 

Глава семьдесят третья,

в которой четвертый баталион исчезает

Говорит Магомет

То, что я увидел дальше, было похоже на дурной сон, уже однажды виденный: из Безумного леса выдвигались одна за другой орты московитов, строившиеся в кареи. Все попытки остановить их были тщетны, воины Аллаха падали, сраженные ружейным огнем, не успев даже добежать, а всадники натыкались на выставленные штыки и пики, и казалось так, что и сам лес движется в нашу сторону. Московиты приладили пушки и открыли стрельбу по нашему лагерю у Козлуджи; одна граната упала и разорвалась рядом с палаткой сераскира.

Стало темнеть. Я посмотрел на небо и понял, что вновь собирается дождь. «Это всё он, – подумал я, – тот мальчишка-колдун, это он вызвал дождь; дождь освежит уставших с марша московитов; османам же, наоборот, пойдет во вред, смочив наши тяжелые одежды. Как, как сражаться против могущественной магии? Против волшебников, управляющих погодой? Против двигающихся деревьев? Против заколдованных пушек, стреляющих без пушкарей? Против неверного расположения звезд и разбойничьей тактики голодных и обозленных московитов, не вступающих в честный бой, но всегда нападающих из-за угла и сразу же вонзающих саблю в бок?»

Нужно было сражаться. Я сжал зубы, перетянул ремень и пошел вперед, как вдруг наткнулся на сераскира, горячо спорившего с бароном Тоттом.

– Ваши французские ружья не стреляют! – кричал он. – Ядра из медных пушек, которые вы продали нам, не перелетают даже наши ретраншементы!

– Причина не в пушках, а в артиллерийской обслуге, – разводил руками барон Тотт. – Ваши янычары неправильно заряжают их…

Сераскир махнул рукой и пошел к ретраншементам, в надежде горячим словом пробудить боеспособность войска; я последовал за ним. Страшная картина открылась его и моему взору: в развороченных московскими ядрами окопах лежали убитые стрелки; одни албанцы рубили постромки у артиллерийских лошадей, в надежде сесть на них и спастись бегством, а другие стреляли в тех всадников, которым удалось освободить лошадей и взобраться на них.

– Что вы делаете, безумцы? – воскликнул в гневе Абдер-Резак. – Это измена! Я повешу вас всех на первом же суку!

– Хорошо тебе рассуждать, – завопил какой-то албанец, – ты на коне и всегда можешь убраться, а мы пеши!

– Это ты во всем виноват! Ты привел нас сюда! – сказал сераскиру другой янычар, вынимая из-за пояса пистолет. – Ты обещал нам золото и серебро, и дорогие шелка, и множество украшений, и женщин… А что мы получили взамен обещанного? Несколько грязных шлюх в болгарской деревне…

Он направил пистолет на сераскира и выстрелил, но промахнулся; я выстрелил янычару в живот, изменник упал на землю и истошно заорал, корчась самой дикой предсмертной болью. Испуганный сераскир с благодарностью посмотрел на меня.

– А теперь послушайте меня, мерзавцы! – сказал я, отпихнув ногой корчившегося ублюдка и толкнув рукой второго, который обрубал постромки. – Там, у опушки леса, самые обычные люди, из плоти и крови. Может быть, кто-то из вас думает, что они колдуны и чернокнижники, но это просто крестьяне, одетые в зеленые мундиры и вооруженные мушкетом, а стало быть, их можно убить… С вами великая, всепобеждающая сила. Вы – воины Аллаха, вы пришли сражаться за правое дело, а не за золото или серебро. Ежели бы Аллах пожелал, то отомстил бы неверным сам, обрушив на их головы огненный дождь, но Он пожелал испытать вас посредством войны с московитами. Что же вы скажете Аллаху, когда предстанете пред ним на небесах? Что вы струсили, бежали в час посланного им испытания? Я напомню вам о тех наказаниях, которое ждут вас в аду за вашу трусость: наказания знойным ветром и кровавым гноем; вашей пищей в аду будут плоды дерева Заккум, растущего из самого корня геенны; вы будете набивать чрево, но плоды сии будут только жечь вас изнутри кипятком, сжигая ваши печени и разрывая сердца… Такой ли участи вы хотите? Говорю же вам: Аллах никогда не сделает тщетными деяния тех, кто был убит на пути праведных. Смело идите в бой, читая сорок седьмую суру, и вы будете вознаграждены, ибо займете лучшее место в раю…

* * *

Мои слова возымели некоторый успех; стрелки перестроились и начали бить из ретраншементов по наступавшим московитам. С высоты над нашим лагерем снова стали стрелять французские пушки, отлитые бароном Тоттом. Я поехал на высоту, отсюда было хорошо видно, как меж московскими кареями суетится Топал-паша, всюду мелькая в своем белом кафтане.

Что-то было не так в этой картине. Я посмотрел еще раз, силясь сообразить, в чем же дело, что же настораживает меня и внезапно понял: там, внизу, было только три карея, сопровождаемых кавалерией и цепями стрелков… Четвертой орты не было.

Ужасная догадка поразила мой разум; я поскакал к высоте, но было уже поздно: скрытно взобравшиеся на высоту московиты ворвались на батарею, никого не оставляя в живых, швыряя гранаты и перерезая глотки несчастным артиллеристам. Особенно свирепствовал седовласый чорбаджи, очевидно, мстивший за кого-то из убитых товарищей.

– Это он! – закричал барабанщик московитов, указывая на меня пальцем. – Это Черный осман Магомет! Это его белая кобыла! Стреляйте в него!

Я узнал в нем своего прорицателя. Московиты зарядили нашу же пушку и выстрелили в меня; ядро упало совсем рядом. Я развернул коня и помчался прочь, словно в кошмарном сне, наблюдая всеобщее расстройство. Янычары бросали окопы, повсюду лежали мертвые буйволы, разбитые обозы и разорванные человеческие тела; всё двигалось теперь к Шумле, в робкой надежде, что балканские камни уберегут нас от московского чернокнижия.

Пушка выстрелила еще раз; чтобы не быть убитым, я свернул в Безумный лес.

 

Глава семьдесят четвертая,

именуемая Алиенора в Квебеке

Французский фрегат нес меня по южным морям, затем мы обогнули мыс Доброй Надежды и вышли в Атлантический океан. Как вдруг, совсем в нескольких милях от европейского берега, разыгралась жестокая буря, продолжавшаяся более месяца, и всё это время наш корабль трепало волнами и ветром; лишенные воды и продовольствия, многие матросы умерли, я сама стала похожей на скелет, а сопровождавший меня гувернер Жак Фурнье уже почти лежал при смерти, в трюме, кишевшим злобными крысами. Наконец, нам удалось бросить якорь в неизвестном порту.

– Посмотрите же, Жак, – сказала я гувернеру, уже утратившему всякую надежду на спасение, – шторм закончился, мы в какой-то гавани; только я не знаю, в какой, в Бресте, или, может быть, Марселе…

– Oh, non, c'est horrible! – простонал Фурнье, едва взглянув на берег. – Это никакая не Франция, моя дорогая шемаханская принцесса… Это моя родина, Канада! Посмотрите на эти кленовые деревья и следы диких медведей… Это плохо, очень плохо… Местный губернатор поклялся уничтожить меня, и по этой причине я и был вынужден бежать в Персию…

Город, раскинувшийся на краю залива Нежных Матушек, был вполне европейским; в подзорную трубу я могла видеть прогуливавшихся по набережной дам и офицеров; на вершине холма был христианский монастырь. Поблагодарив капитана фрегата, мы с Фурнье сошли на берег; пользоваться далее благосклонностью капитана было невозможно; во всех бедах, случившихся с кораблем, матросы винили меня, полагая, что женщина во флоте – к несчастью. Какое глупое суеверие!

– Что же мы будем делать теперь? – с грустию проговорила я.

– Мы уйдем в канадские леса, – гордо, и с какою-то странной усмешкой сказал Фурнье, – и будем честным трудом зарабатывать свой хлеб. Конечно, первое время нам придется трудно; кругом звери, дикари-американцы и еще негодяй-губернатор; но я уверен: нет ничего чище и благороднее простой жизни на лоне натуры. Всякая беда – от цивилизации, оттого, что люди следуют не натуре, а так называемой культуре…

– Я не могу отказаться от своей судьбы, Жак, – сказала я. – Я должна вернуться в Россию. Моя страна…

– Ах, оставьте! – махнул рукой Фурнье. – Вы уже взрослая девушка, Алиенора, а всё еще живете детскими мечтами… Ваш патриотический пыл заслуживает уважения, но уверены ли вы в том, что русский народ готов принять вас? Люди, вообще, привыкают к любой власти и любым, даже самым жестоким тиранам; со временем привычка укореняется, и люди начинают кричать, что никакой другой власти не нужно и что за существующий порядок они готовы положить свою жизнь. Посмотрите хотя бы на наш Квебек. Ранее колония подчинялась королю Людовику, теперь же, после войны, управление Квебеком перешло в руки наших врагов – англичан. И что же? Видите ли вы на улицах народные бунты и героически гибнущих на баррикадах патриотов? Я что-то не вижу… Повторяю свой вопрос: уверены ли вы в том, что русский народ и Сенат признают вас своею?

– Не уверена… – вздохнула я.

– А ежели вы не уверены, то стало быть, вам не нужно и пытаться. Скажите честно, что движет вами? Любовь к родине или же любовь к русскому трону, к той счастливой жизни, которую вы обретете, если вас коронуют?

– Я… я не знаю…

– Послушайте же, послушайте меня! – Жак Фурнье взял меня за плечи и посмотрел прямо в глаза. – У вас есть выбор: продолжить бесплодную борьбу за свободу России, либо же отправиться со мною в канадские леса жить жизнью, воспетой в «Новой Элоизе», жизнью, полной чувств и красоты. Посмотрите на этот новый, дивный мир! Вдохните всею грудью свежий канадский воздух, такой чистый, такой непохожий на задымленный Багдад, прислушайтесь к голосам диких птиц, приглядитесь к игре солнечного света в водах залива Нежных Матушек, – и вы познаете истину. Истину, состоящую в том, что нужно просто возделывать свой сад и не мечтать о несбыточных глупостях…

– Это похоже на изгнание, – угрюмо произнесла я.

– Вы и есть изгнанница… И чем скорее вы смиритесь со своим статусом, тем легче вам будет жить дальше… Беспокойство покинет ваше сердце, вы снова обретете силу и волю к жизни… Вот, выпейте, это придаст вам сил, – Фурнье протянул мне чашу с густым алым напитком. – Это кленовый сироп. Местные жители употребляют его вместо сахара и всегда пьют в холодную погоду, когда на улице бушуют метель и вьюга…

Я поняла по его взгляду, что ему страстно хотелось заключить меня в объятья и покрыть поцелуями; ведь я была уже как распустившийся розовый бутон, и вопрос был только в том, кто первым сорвет этот цветок. Фурнье хотел забрать меня в канадскую глушь, лишь потому что желал, чтобы я принадлежала ему одному.

– Жак, – сказала я (сладкий и терпкий вкус кленового сиропа еще щекотал мне язык), – я не могу поехать с вами в леса. Я останусь здесь, в городе, устроюсь работать гувернанткой и буду ждать корабля, капитан которого согласится отвезти меня в Европу… Я понимаю ваши мужские желания, но не могу их удовлетворить. Я последняя представительница древней русской династии, и я не могу связать свою жизнь с вами, как бы я того ни хотела… Ах, если бы вы были русским боярином! или хотя бы немецким или датским принцем, за которых принято выдавать замуж володимерских княжон, я уже была бы безраздельно ваша…

– Но я всего лишь гувернер… – горько проговорил Фурнье. – Хорошо, пусть будет по-вашему… Но знайте, что я всегда буду любить вас и мое несчастное канадское сердце будет всегда принадлежать вам…

 

Глава семьдесят пятая,

в которой концерт окончен

Гр. де Брольи – гр. де Вержену. Strictement confidential.

Monsieur le Ministre!

Не знаю, какое вино вы будете пить вечером на ужин, но настоятельно рекомендую вам поднять бокал за упокой выдуманного аббатом Сен-Пьером европейского союза, ибо случившееся несколько дней назад означает похороны всех наших усилий по противодействию зловредному русскому влиянию. После внезапного удара lieutenant-general Souvorov (да-да, того самого Souvorov, который разбил Дюмурье на зеленых полях Petite-Pologne) сорокатысячная оттоманская армия разбежалась, сломя голову, по всей Болгарии. Во́йска, на которое мы возлагали большие надежды, более не существует; новейшие пушки и ружья, поставленные нами Константинополю, брошены прямо на поле боя и достались русским.

Эти дикие славяне окончательно озверели. Сразу после битвы они казнили около сотни пленных, в основном албанцев. Картина, я вам скажу, не из приятных: албанцы упираются ногами, кричат что-то на своем горском наречии, а русские вышибают им мозги прикладом, либо вешают по опушке Делиорманского леса. По счастию, самосуд был вовремя прекращен приехавшим в лагерь генералом Каменским, начальником Суворова, воззвавшему к истинно христианскому милосердию и добродетели.

Понимаете ли вы достоверно, что означает сие поражение? Пала последняя преграда, отделявшая Европу от Азии; Турция, долгое время уравновешивавшая Россию, более не может быть такой силой. Привычный концерт европейских держав окончен, теперь мы все будем вынуждены слушать партию русской скрипки… Я уверен, что уже завтра к русским примкнут известные своей трусливостью австрийцы (да хранит Бог нашу королеву! надеюсь, она не расшибется, катаясь по льду на коньках), а затем – Берлин… Почувствовав, что тылы защищены, прусский маньяк мгновенно двинет свою армию на запад, и уже вскоре мы увидим немецкую армию марширующей по парижским улицам и русских казаков, купающих в Сене степных лошадей. Кроме того, после оккупации Крыма Россия получит прямой выход к Средиземному морю, а это – прямая угроза нашим южным портам. Противоестественный союз России и Пруссии – вот чего я опасаюсь более всего. Ежели такая коалиция будет образована, она станет подобной копью, направленной в самое сердце Франции…

В свете сих неприятных для нас событий, monsieur, обращаю еще раз ваше внимание на одно предприятие, затеянное в прошлом году в Италии; суть предприятия, как я уже докладывал вам, состоит в поддержке одной особы, владеющей некоторыми подлинными документами, подтверждающими ее высокое происхождение. А чтобы рассеять последние ваши сомнения, я прикладываю к моему письму историю, собственноручно составленную этой прелестной молодой женщиной. Сообщаю также, что во избежание недоразумений, которые может вызвать это дело, мною срочно вызван из Англии мой лучший агент…

 

Глава семьдесят шестая,

в которой Суворов плачет

Несмотря на усталость, я не спал почти всю ночь, растирая руками виски и ворочаясь; впечатления минувшего боя все еще мучили меня; я закрывал глаза – и мне снова представлялась безумная атака спагов на наши кареи и ухмыляющийся албанец с отрезанной головой донского казака в руках. Мушкатеры опять пели русские песни, но мне чудилось почему-то, что они поют латинскую ораторию, которую я слышал в Петербурге, на Царыцыном лугу:

Armatae face et anguibus A caeco regno squallido Furoris sociae barbari Furiae venite ad nos. Morte, flagello, stragibus Vindictam tanti funeris Irata nostra pectora Duces docete vos… [310]

Я не выдержал, встал с лежанки и пошел к костру, но сбился с пути и вышел к калмыцкому вагенбургу. Калмыки варили в походном казане свою вонючую бурду – чай с бычьим жиром и солью; два молодых калмыка, раздевшись до пояса, боролись между собою, а остальные подбадривали их криками.

– Бичкн кенкргч! – закричали калмыки, увидев меня. – Сенька-кенкргч! Садись пить с нами чай…

Еле сдерживая отвращение, я пригубил ужасную жижу; вопреки моему представлению, питье оказалось вполне съедобным, я почувствовал себя уже не таким уставшим. Я посчитал приличным завести светскую беседу и стал спрашивать у калмыков, как же получилось так, что азиатский народ перекочевал к Волге, почему они приняли российское подданство и какому государю служат теперь те кочевники, которые несколько лет назад решили вернуться на родину, к границам Китая.

– Эрлик-хану, – сказал Чегодай, тоже выпивая чаю.

Должно быть, это могущественный восточный царь, подумал я тогда. Только потом из разговора я понял, что Эрлик-хан – это бог мертвых, монгольский Плутон. Почти всех калмыков по дороге перебили их заклятые враги – киргиз-кайсаки. Погибло более ста тысяч человек, в основном женщины, дети и старики. А еще ранее девять из десяти калмыков были убиты по приказу китайского императора. Из всего богатого и многочисленного народа уцелели только семьи, которые решили связать свою жизнь с Россией.

Я пошел назад, к своему вагенбургу, но опять заблудился, упал в траву и уснул.

* * *

Я проснулся оттого, что рядом со мною кто-то громко бранился. Я открыл глаза, высунул голову из травы и увидел стоящего в нескольких шагах Суворова; генерал-поручик бил наотмашь ивовым прутом по дереву. Уже светало.

– Дрянь! Дрянь! – плевался Суворов, иногда приседая, а потом подпрыгивая на корточках, словно обезьяна, либо вставая в дуэльную позицию и воображая, что прут – сабля или шпага. – Провианту ему, видите ли, не хватает! Да как смеешь ты, букля прусская… А не изволите ли отведать русской жичины! На, тебе, на, получи! Подлец, подлиза придворная!

Вдруг он бросил прут, сел на кочку и, обхватив лицо руками, заплакал.

– Господи! – пробормотал он. – Я же не фанфарон, не честолюбец, не злодей какой… Отчего же Ты не помогаешь мне, а помогаешь негодяям? Ежели Ты и действительно со мною и знаешь, что я не для себя, а для славы России одной и всего христианства стараюсь, отчего бы Тебе и не помочь мне? Лишь капельку малую… Укрепи же веру мою и разбей врагов моих, умоляю Тебя, Господи…

Он сидел так минуту или две, а потом начал махать кому-то рукой. Из тумана вышла лошадь, а за нею – человек; это был Чегодай, водивший лошадь гулять. Суворов стал совать ему какой-то пакет; калмык послушно кивал головой и поправлял парик с красной кисточкой.

Забили побудок. Я охнул, вспомнив, что и сам должен сейчас по уставу бить в барабан и неслышно ретировался, шурша в мокрой от росы траве, как уж.

* * *

Вернувшись в вагенбург, я узнал причину странного поведения генерал-поручика. Ранним утром был военный совет, на котором решалась дальнейшая судьба кампании. Суворов настаивал на немедленном продвижении вперед и осаде Шумлы, Каменский же утверждал, что армии после боя требуется отдых, что нужно дождаться отставших солдат, провианта, указаний Румянцева, etc. Его поддержали и другие офицерские чины. Вместо того чтобы осадить турецкую крепость и принудить великого визиря капитулировать, Суворов сам оказался в осаде.

– Закричал матом благим, – вздохнул фурьер Данила, помешивая ложкой кашу в солдатском котле, – а потом схватился за ногу раненую и разрюмился, что нога у него, мол, болит…

– Что же мы теперь, не осадим Шумлу разве? – тоже разочарованно проговорил я. – Но это же глупость, глупость! Турецкая армия в панике отступает, нужно ударить прямо сейчас, воспользоваться моментом…

– По диспозиции приказано ждать…

Нельзя, нельзя более ждать. Нельзя вечно думать, что всё образуется само собой. Пока человек сам не возьмется и не сделает, ничего не произойдет. С этой решительной мыслью я пошел к Балакиреву, брившемуся у своего аула.

– Андрей Дмитрич, – виновато сказал я, – мне нужно попасть в генеральную ставку, к Румянцеву, с докладом… Вы знаете, я всегда хотел быть военным, но теперь мое желание снова идет вразрез с долгом. Есть заговор, противу императрицы, я должен сообщить об этом фельдмаршалу.

– Ступай, что ж, – недовольно буркнул секунд-майор, не глядя на меня (одной рукой он брился, а в другой держал небольшое зеркальце, и я понял, что он только делает вид, что сердится и не замечает меня; ему достаточно было и моего отражения). – С Чегодайкой и поезжай; татарин депешу повезет… Прости, Господи!

Он перекрестился прямо с бритвой в руке, размазав по лбу и по груди мыльную пену. Я увидел, что ему очень больно. Балакирев не знал ничего, кроме военной службы и теперь, старея, он боялся оказаться никому не нужным и цеплялся за каждого близкого ему человека и за веру в Бога.

Я хотел сказать что-нибудь доброе, но не сказал и пошел назад, к Даниле, а потом к калмыкам.

– Эгей, куда понесся, шелопай! Поешь сперва… Хороша каша! – фурьер облизал ложку. – Эх, перцу бы к ней, того, сильножгучего…

Он стоял предо мною, в запоне, с ложкой в руках, и у меня, как и всегда в его присутствии, снова возникло ощущение, что никакой войны нет, что мы на охоте, или на пастбище, или на нашем огороде, за посадкой потатов. Как же давно это было! Обычная мирная жизнь, запах весенней земли, вкус отварного немецкого фрукта, – всё стало таким далеким, ускользающим из памяти, и оттого – еще более желанным, до боли в сердце, до страстного стремления взвыть, закричать, заплакать.

 

Глава семьдесят седьмая,

именуемая Убить Фрица

Прошел еще год, прежде чем я накопила денег на путешествие в Европу. Мне пришлось работать гувернанткой за самую ничтожную плату. Но мое намерение отмстить за гибель своих родителей было твердо. Я поехала к Жаку Фурнье убедить его отправиться в Европу со мной. Француз встретил меня на берегу лесного озера; на голове его была бобровая шапка, а в руках – ружье; теперь он был обычный охотник, с густою бородой, каких много живет в этих лесах.

– Простите меня, моя шемаханская принцесса, – сказал Фурнье, как-то сразу потерявшись и начав оглядываться по сторонам, – но я не смогу поехать с вами воевать за свободу России. Дело в том, что я… женился на дочери одного американского вождя, и она, узнав о нашей встрече, может устроить мне взбучку…

– Вот как! – кисло проговорила я. – Вот, значит, каковы ваши мужские клятвы! Не вы ли всего несколько лет назад говорили мне о том, что будете вечно верны мне и разделите со мною мою судьбу? Что ж, спасибо вам за науку; теперь я буду рассчитывать только на себя и ни на кого более…

– Mon dieu! – в сердцах воскликнул Жак. – Вы эгоистка, вот вы кто, эгоистка, да! Вы думаете только о себе! о том, что вы должны стать русской королевой… Но жизнь устроена иначе, нельзя всегда получать то, что ты хочешь… Вот я, например; я страстно мечтал о вас, я готов был идти за вами на край света, но вы отказали мне… Я любил вас и сейчас люблю, но не мог же я принудить вас быть со мною, это было бы безнравственно…

– Прекратите! – прошептала я, краснея. – Прекратите говорить эти дурные слова… Вы знаете, что мы с вами не можем быть вместе…

– Да, – сказал он, – теперь уже верно не можем… Если я разведусь со своей индейской женою, ее могущественный отец обрушит на Квебек свою ярость и уничтожит все французские колонии, отсюда и до Сент-Джонса…

* * *

Представьте же себе теперь, monsieur le Ministre, что всё вернулось на круги своя, и я снова, как и много лет тому назад, стою на набережной города Киль, с узелком в руках, вернувшись к тому, с чего всё и начиналось. Здесь я временно сошла с канадского торгового корабля, чтобы пересесть на другой, петербургский, и закончить свой крестный ход, победою или поражением. Я стояла и думала, не зайти ли мне к госпоже Перон; вряд ли она узнает меня, решила я; я могу представиться француженкой, и тогда она точно не сообразит, а вот мне было бы интересно посмотреть на ее житье и житье ее дочери.

Как вдруг глашатай на приморской площади закричал:

– Сегодня в честь прибытия в город Киль короля Пруссии Фридриха Великого состоится праздничный концерт, фейерверк и военный парад!

Всё дрогнуло внутри меня. «Это перст судьбы, – лихорадочно думала я, чувствуя, как мои щеки разгораются огнем. – Сами звезды предают в мои руки моего главного врага. Сегодня или никогда я срублю сам корень зла и освобожу мир от человека, который тайно управляет империями, всюду рассылая своих шпионов и возводя на престолы выгодных ему правителей; ведь ежели я уничтожу корень, то ветви засохнут… Нужно только придумать, как пробраться в его покои…»

В узелке у меня лежал, помимо всего прочего, древний украинский пистолет, подарок Чоглокова. «Где же он теперь, мой верный телохранитель? – подумала я. – В каких диких степях он скитается и готовит ли народное восстание, о котором мы мечтали?»

Мое неверие в собственные силы, страх и сомнения улетучились, как пороховой дым. Я снова была княжна Володимерская, и я знала, что я должна сделать. Всё, чему я училась, у Чоглокова и у Кирпичникова, у чеченских старцев и у багдадских дервишей, – всё это должно было стать теперь залогом успеха моей безумной затеи. На последние деньги я сняла комнату в прибрежной гостинице, переоделась в черный мужской камзол, встала на колени и начала горячо молиться.

На город опустился темный и холодный балтийский вечер; влажный ветер трепал ставни, кричали чайки и восторженные горожане, наблюдая распускающиеся в осеннем небе разноцветные огненные лепестки; но мне было не до восхищения фейерверком, я жаждала мести.

Стало совсем темно. Я вышла из гостиницы и пошла к дворцу, где жил прусский король. Вокруг него стояли гренадеры, и мне потребовалось немало времени, чтобы отыскать никем не охраняемую стену; ухватившись за кнорпельверки, я стала взбираться наверх, пока не очутилась на балконе. Я еле слышно отворила дверцу и проникла в кабинет своего врага. На столе лежали различные бумаги и еще всюду стояли оловянные солдатики, означавшие страны, которые намеревается захватить Фридрих. Самая большая оловянная армия двигалась на Париж.

– Действительно, прекрасный концерт, – услышала я хриплый мужской голос. – Я с детства любил эту тему, из Третьего Бранденбургского, соль мажор… Эта музыка проникает в саму душу, оставляя только слезы радости и чувство благодарности Богу за этот чудесный, чудесный мир…

На минуту я снова засомневалась. Человек, который с таким сильным религиозным чувством рассуждает о любви к миру, не может быть негодяем, никак не может…

– Да, кстати, Зильбербург, – сказал всё тот же хриплый голос, – вы нашли вашу русскую княжну? Я недоволен вами… Мы анлевировали всех ее родных: и отца, и мать, и даже ее лифляндскую няньку, а она до сих пор еще жива…

– Считайте, что она уже мертва, мой король, – раздался голос одноглазого торговца книгами, однажды пытавшегося меня убить, здесь, в Киле. – Мы шли за ней по пятам по всей России, потом нашли в Чечне, а еще потом в Баг-гдаде, пока, наконец, не напали на ее след в Квебеке…

– Я не потерплю, чтобы эта девчонка вмешивалась в мои планы, слышите? Я хочу знать, где она…

– Я здесь, ваше величество! – с жаром воскликнула я, распахивая дверь и наставляя пистолет на убийцу своих родных. – Я, княжна Елисавета Володимерская, пришла сюда, чтобы судить вас, за все те преступления, которые вы совершили, и клянусь Богом, сейчас я убью вас, чтобы освободить Европу и Россию от самого жестокого и коварного тирана за всю историю…

Предо мною стоял низкорослый, сгорбленный старик, в халате и ночном колпаке, опиравшийся на палку, это и был король Фридрих. Его морщинистое лицо выражало какую-то особенную брезгливость. Большие, изумленные и напуганные глаза были полны ненависти ко мне. Он отшатнулся, приподнял свою палку и стал пятиться, как ежели бы он увидел привидение.

– Елисавета! – злобно пробормотал он. – Вся в мать, та же русская ведьма…

За спиною Старого Фрица стоял его одноглазый приспешник, но он, в отличие от короля, почему-то не удивился моему появлению, только посмотрел на мой пистолет и кивнул, а потом хлопнул в ладони. Из других дверей вдруг выбежали гренадеры, которые скрутили мне руки и вырвали пистолет; я несколько раз нажимала на спусковой крючок, но пистолет так и не выстрелил.

– Хороший пистолет, – засмеялся одноглазый, взяв в руки мое оружие. – Старинной украинской работы, очень дорогой. Когда-то он принадлежал самому г-гетману Хмельницкому, видите его вензель, вот здесь… Рукоятка из кости камчатского моржа, серебряные г-гвозди, драгоценный лифляндский янтарь без единого пузырька… Если бы вы продали его знатокам, коллекционерам оружия, вы могли бы безбедно прожить остаток своих дней. К сожалению для вас, этот пистолет давно заржавел, и убить им вы сможете разве что таракана в своей гостинице, ударив по нему рукояткой… Наивная девочка! Неужели вы думали, что сможете провести вокруг носа лучшую секретную службу на свете? Мы знали о каждом вашем шаг-ге, с того момента, как вы спустились с канадского корабля, со своим г-глупым узелком, и даже ранее, от своего агента…

– Агента? – недоумевая, произнесла я. – Я не понимаю…

Генрих Зильбербург еще раз хлопнул в ладони, и в комнату вошел… мой гувернер Жак Фурнье, чисто выбритый, в дорогом камзоле и парике; он вежливо поклонился мне и тоже встал за спиной Фридриха.

– Ведь ваш друг Чоглоков предупреждал вас, – хриплым голосом засмеялся прусский король, – чтобы вы никому не верили, кхе-кхе… Даже самым близким людям… Мой верный слуга Жак так долго уговаривал вас остаться в Канаде, все надеялся, что вы образумитесь и откажетесь от своих притязаний на русский престол. Он ведь и в самом деле влюбился в вас… Жак давно служит Пруссии, он регулярно снабжает меня новыми морскими картами… Скоро, очень скоро колесики часов придут в движение… Мы восстановим единую европейскую империю, от Лиссабона и до Санкт-Петербурга; это будет величайший день в истории, день возрождения государства Оттона Великого, единого, свободного и просвещенного немецкого Рейха! Это моя мечта, исполнению которой я посвятил свою жизнь…

– Не может быть просвещенного государства, которым правит тиран, – гордо сказала я.

– Вы так думаете? – брезгливо сказал король. – А вот синьор Макьявелли был другого мнения… Старый итальяшка почему-то был уверен, что истинному государю всё дозволено, потому что у государя, в отличие от обычных людей, есть право… Государь в чем-то подобен отцу большого семейства, долг которого – долг, понимаете? – заботиться о своей семье, обеспечивая ей процветание, и никакие так называемые нравственные законы, совесть и прочая ерунда не должны мешать ему в осуществлении его миссии.

– Первый долг всякого государя в том, чтобы установить в своей стране твердую конституцию…

– Хватит спорить со мной, дрянная девчонка! – завизжал и застучал своей палкой по полу Фридрих Прусский. – Ты никто, чтобы говорить со мною о таких важных вещах! Ты – женщина, а место женщины – на кухне…

– Клянусь вам, – нахмурилась я, – что однажды я займу русский трон. И первое, что я сделаю – объявлю вам войну. Моя мать уже однажды брала Берлин, и я поступлю точно так же. Клянусь, до самой свой смерти…

– Вы уже мертвы, моя шемаханская принцесса, – с грустной улыбкой проговорил Жак Фурнье. – Посмотрите на себя в зеркало; ваши щеки, они так ярко горят румянцем в последнее время, не правда ли? Настуран, или Pechblende, идеальный яд… Я подмешал его в кленовый сироп… Никогда не отказывайте мужчине, это может толкнуть его на чудовищные поступки…

Я закашлялась; Фурнье подошел ко мне и вытер мои губы белым платком – на платке была кровь.

– Вы Иуда, – сказала я, глядя ему в глаза. – И как Иуда, вы умрете в страшных муках. Вы будете хотеть прощения, но не сможете, не сможете раскаяться, ибо предателю нет прощения; вы предали не меня – вы предали свою родину, Францию…

– Простите, моя принцесса, но я не намерен терзаться муками совести, намыливать мылом веревку и все такое, – усмехнулся Жак и нежно погладил меня по щеке; мои руки всё еще крепко держали гренадеры, и я не могла ему ничем ответить. – Я намерен счастливо жить со своей индейской женой в моем новом поместье в Бранденбурге ближайшие лет тридцать или сорок… Я очень хорошо изучил за эти годы вашу натуру. Внешне вы стали взрослой, но в душе вы по-прежнему девятилетняя девочка, живущая в мире сказок Шарля Перро. В сказках всё всегда очень странно. Там очень много говорится о добре, порядочности и красоте, но почему-то ничего не говорится о том, как выбиться в свет безродному гувернеру…

Все трое стояли, показывали на меня пальцем и смеялись: гадкие, грязные мужчины. Боже, как хорошо, что я женщина, подумала я.

– И что же теперь? – в отчаянии проговорила я. – Бросите в берлинскую тюрьму и будете пытать?

– Она и в самом деле глупа! – захохотал Фридрих. – Вы так наивны, ma cherie, что просто прелесть! Да зачем же мне вас пытать? Взгляните в окно – на дворе просвещенный осьмнадцатый век, всюду свобода прессы и прочие громкие права… Ежели мы арестуем вас, здесь, в Киле, на нейтральной территории, завтра все немецкие газеты будут кричать про прусского тирана, а наше дипломатическое ведомство будет завалено нотами протеста изо всех европейских столиц. Поэтому я считаю, что будет правильным вас… отпустить. Ведь никто всё равно не поверит в вашу сказку…

Гренадеры вдруг разжали руки, и я освободилась.

– Клянусь вам, – настойчиво повторила я, опустив руку на перила ведущей вниз лестницы, – скоро я стану русской императрицей. Я обрушу на вас всю мощь Азии, я призову из монгольских степей миллионы всадников, и когда дикий калмык будет танцевать лезгинку на крыше берлинского дворца, вы вспомните сегодняшний день и этот разговор…

– Поторопитесь, княжна, – зевнул одноглазый, – вам осталось жить год или два… Потом идеальный яд возьмет свое, у вас начнут выпадать волосы и крошиться зубы, и все, все будут думать, что у вас обыкновенная чах-хотка…

– Auf Wiedersehen, княжна, – сказал Фридрих, – кхе-кхе…

Печально опустив голову, я спускалась по лестнице, а вслед мне неслись раскаты мужского хохота.

 

Глава семьдесят восьмая,

в которой я умираю

Итак, любезный читатель, в компании Чегодая я отправился в ставку главнокомандующего. Калмыки ссудили мне лошадь, взамен черногорского конька, оставленного мною у Мартена, и сразу после полудня мы выехали на север.

Мы ехали через Делиорманский лес, тем же узким дефиле, которым днем ранее шла наша армия. Здесь повсюду были еще следы крови и пороха, на листьях и на траве, как ежели бы кто-то написал нюрнбергским карандашом, а затем в спешке стер написанное хлебным мякишем или индейской резиной. Я ехал в задумчивости, рассчитывая заехать по пути к Мартену и Кале и разобраться с тем странным разговором, и выяснить, почему поцеловать можно только один раз, да и вообще серьезно поговорить… Предаваться сладостным мечтам о возможной встрече с желанной девушкой мне мешал только Чегодай, постоянно нывший и говоривший о том, что война засела у него уже в печенках и пора бы закончить попусту рубить саблей и вернуться домой, в Ставрополь.

– Что же ты будешь делать, когда вернешься домой? – спросил я у калмыка.

– Водку пить буду, – невозмутимо отвечал Чегодай. – Четыре-пять лет водку не пил. На войне нельзя пить. Красивую женщину, найду, нойхн, женюсь.

– Будешь водку пить – жену бить будешь.

– Нам жену бить нельзя.

– А что вам еще нельзя?

– Браниться дурными словами нельзя. Родителей ругать нельзя. Заблудившемуся в степи отказывать в ночлеге нельзя. Огонь оскорблять нельзя. Ногти бросать на землю нельзя. Много чего нельзя.

Я подумал, что история калмыков чем-то похожа на историю древних иудеев: те же долгие блуждания от одного края степи к другому в поисках обетованной земли и те же суровые нравственные законы.

– А ты знаешь, – не утерпел я, – что во Франции и в Германии вас называют дикарями без чести и совести, считают, что вы пришли из Азии, чтобы завоевать весь христианский мир?

– Ойраты пошли на запад, потому что было пророчество, – сказал Чегодай, – что на западе родится спаситель…

Он вдруг остановил лошадь и натянул лук со стрелой, направляя его в глубину темного леса, старого, ворчливого, как бы недовольного тем, с какого это переполоху люди устроили кровавую бойню здесь, в его вековечном царстве.

– Что там? Турки?

Калмык отрицательно покачал головой. Нужно быть осторожным, подумал я. Ведь именно в Делиорманском лесу спрятался Магомет, когда мы стали стрелять в него из турецкой пушки. Может быть, он и сейчас где-то здесь, в темноте, среди резных листьев папоротника, хотя и прошло уже более суток… Нет, нет, этого не может быть. Скорее всего, под покровом ночи шпион бежал к Балканам…

Чегодай еще с минуту держал тетиву лука натянутой, всматривался меж деревьями и принюхивался.

– Мертвецы бродят, – сказал он, наконец, опуская тетиву. – Ищут дорогу к Эр…

Он не договорил – во тьме вспыхнул огонек, и металлический шарик, вылетевший из глубины леса, вонзился ему в прямо в сердце. Калмык взмахнул руками, упал на землю и покатился вниз по откосу, покрытому солнечной рябью и сон-травой.

– Glauben Sie, er ist tot? – услышал я знакомый голос.

– Natürlich, – отвечал другой, незнакомый.

Из леса вышли двое. К моему удивлению, это был не Магомет, а желтый гусар с закрученными наперед висками, с карабином в руках, – ординарец, который перед боем защищал Каменского от бесновавшегося Суворова. Другой тоже был офицер, по виду немец.

– Я не думал, что тут будет еще и мальшик, – раздраженно сказал немец.

– Какая разница, – гусар перезарядил карабин. – Это просто щенок суворовский…

Немец деловито спустился вниз, присел к калмыку, достал депешу и снял с головы покойника парик с красной кисточкой.

– Der Abschaum! – он презрительно ткнул покойника носком сапога. – Убиль кого-нибудь в силезскую войну…

– Дай сюда! – гусар отобрал у немца пакет. – Я вечно ходить в штабс-ротмистрах не намерен…

– Ах вот в чем дело! – мрачно проговорил я. – Вы везете в ставку Румянцева другую реляцию, Каменского, в которой всё изложено таким образом, будто бы это он баталию выиграл, а не препятствовал ей… Вопрос только в том, чей доклад раньше в ставку попадет – ваш или Суворова… И Каменский пообещал вам чин, ежели вы устроите дело.

– А ты не дурак, – кивнул гусар и достал маленькое увеличительное стекло. – Хочешь, покажу оптический фокус?

Он поймал стеклом солнечный блик и стал наводить его на суворовский пакет; фокус удался, пакет начал дымиться, а потом вспыхнул ярким пламенем. В лесу закуковала кукушка, и я невольно загадал, сколько лет мне осталось жить.

– Вам не удастся обмануть Румянцева, – сказал я. – Там, на поле боя, было несколько тысяч человек, и когда начнут спрашивать, кто же на самом деле одержал викторию, обман вскроется.

– Ты глюпый мальшик, – произнес немец по-российски. – Баталия неважная, важный донос!

Он хотел, по-видимому, сказать «доклад» или «донесение», но не знал этого слова.

– Ладно, Гофман, поехали! – зевнул гусар, словно убивать калмыков для него было такое же привычное дело, как с утра причесываться.

– Hast du nicht etwas vergessen? – покосился Гофман в мою сторону.

Гусар вздохнул, а потом направил на меня карабин.

– Зря ты умничать начал, – деловито сообщил он. – Тебе надо было дурня разыграть: мол, я глупый барабанщик, ничего не видел, никому не скажу, а теперь…

Из ствола карабина вырвались пламя и пороховой дым, я наклонил голову и увидел, что по моей груди быстро расплывается алое пятно. Солнце заслонили пороховые облака, деревья вокруг закружились, цветы поблекли. Кукушка в лесу всё еще куковала, а я уже лежал в сон-траве, чувствуя, как слипаются веки. Странная, электрическая дрема сковала меня, как ежели я был бы не человеком, а машиной, и эту машину вдруг выключили, нажав нужный рычаг.

 

Интерполяция десятая. Окончание писем немецкому полковнику

Erschreckend geheim!

Мой дорогой герр оберст!

Бывает так, что зверь сам бежит навстречу охотнику, безо всяких флажков и борзых. Возможно, вы посчитаете меня больным стариком, спятившим после того, как его непутевая дочь покинула отчий дом, но всё, что я рассказываю вам – истинная правда. Представьте же себе: я молча сидел в своем опустевшем доме, грея ноги у огня, как вдруг раздался звон дверного колокольчика. Кряхтя и жалуясь на проклятую подагру, я двинулся к двери. Отворив ее, я увидел на пороге очень скромного человека в заячьей шубе; власы его, выбивавшиеся из-под шляпы, были мокры от снега.

– Guten Abend! – посетитель почтительно снял с головы шляпу. – Могу ли я видеть синьору Мансервизи?

– Это моя дочь, урожденная Гауптман, – столь же вежливо отвечал ваш покорный слуга; я почему-то сразу проникся симпатией к господину в заячьей шубе. – А я герр Гауптман.

– Очень приятно! – поклонился визитер. – А меня зовут Иоганн Димитрий Афанасьевич, я актер… Was für ein s’ones Haus! Какой хоросий дом!

Все мое расположение к посетителю вдруг растаяло, вместе со снегом, капавшим с полей его шляпы.

– То есть вы русский? – сказал я. – И вдобавок ко всему актер?

– Да, – улыбнулся Иоганн Димитрий, – я играю в русском императорском театре. Дело в том, что несколько дней назад, в Мюнхене, в театре Сальвадор, я случайно попал на представление одной итальянской оперы, La bella finta Giardiniera, прекрасная, прекрасная весь! Говорят, ее написал юноса, восемнадцати лет… В бросюре было написано, сто партию Серпетты будет петь signora Manservisi… Chi vuol godere il mondo… Ах, эта музыка до сих пор звучит в моей голове!

– А знаете что, – скрыпнул я зубами, – убирайтесь-ка прочь, с вашим театром! Вот вы все, да! Вы, проклятые артисты, шатаетесь по всей Германии, как медведь, проснувшийся после спячки, соблазняете невинных девиц и думаете, что вам это сойдет с рук… Как бы не так! Обещаю вам…

– Нет, нет, она не медвежья, – опять улыбнулся актер (кажется, я говорил слишком быстро, и иностранец просто не понял моей пылкой речи). – Это обыкновенный заяц, заяц, вот, видите…

Он потрепал пальцами рукав своей шубы.

– Fous le camp de chez moi! – закричал я по-французски. – Она уехала, и больше сюда не вернется! Так понятно?

– Oui, – вздохнул Иоганн Димитрий. – По-французски я понимаю гораздо луце. Сто с, не буду вас задерживать… Я только хотел спросить, не знаете ли вы, соверсенно случайно, где можно встретиться с синьорой Мансервизи…

– Не знаю!

– Жаль…

Актер поклонился еще раз, развернулся и пошел прочь. Почему бы и нет, вдруг подумал я. Почему бы не расспросить его, раз представилась такая возможность, о русских франкмасонах. Возможно, он знает что-нибудь… В конце концов, весь мой метод основан на внимании к людям, на том, чтобы удовлетворять их элементарные желания, и под этим соусом добывать нужные сведения…

– Постойте! – воскликнул я. – Постойте же, глупый вы русский лицедей! Не в немецких обычаях приходить без приглашения, но еще более скверно отпускать гостя, не предложив ему горячего кофе…

– Звучит заманчиво, – Иоганн Димитрий снова повернулся ко мне и замер в нерешительности. – От горячительной часки я бы не отказался… Сами видите, погода дрянь, снег…

Я усадил гостя у огня, дал ему кофе и коньяку, сам тоже сел в кресло и стал ненавязчиво расспрашивать.

– Расскажите мне, пожалуйста, о государственном устройстве вашей страны, – начал я издалека. – Я слышал о выдающихся государственных реформах, которые провела императрица Екатерина…

– Если честно, – актер немного отхлебнул из чашки, а затем пригубил и более крепкий напиток, – то наси реформы, как же это говорится по-немецки… s’eitern…

– Загнулись…

– Да, загнулись… Конесно, Екатерина Алекссевна мечтала ввести в России конституционное управление и даже собрала парламентскую комиссию по составлению нового уголовного кодекса, но члены комиссии начали спорить между собой… А потом эта война, пугачевсина… В обсем, комиссию распустили. Было ресено, сто до конца войны императрица сама будет всем управлять, самодержавно, при помоси правительствуюсего Сената…

– Наверное, ваши сенаторы очень умные люди, ежели им доверяют управление такой большой страной как Россия?

– Иногда умные, – грустно проговорил русский, – а иногда – не очень. Вот, например, Иоганн Парцифаль Елагин, начальник насего театра. Он заказал одному васему лейпцигскому немцу, Срёпферу… э-э-э… перевод некоторых пиес, а Срёпфер его, как это… ein S’nippchen s'lagen…

– Надул…

– Да, надул… И теперь нам в России приходится писать собственные пиесы.

Иоганн Димитрий выпил еще немного коньяку и стал трещать без умолку о необходимости нравственного воспитания русского юношества и еще о каком-то фон Визине.

– Я прекрасно понимаю, о чем вы говорите, дорогой брат, – сказал я, складывая мизинцы и большие пальцы рук как бы треугольником (этому секрету меня научил Флориан). – Ведь я и сам принадлежу к вольным каменщикам.

Иоганн Димитрий внимательно посмотрел на меня, и рюмка с коньяком в его руке задрожала.

– Вы не вольный каменьсик, – испуганно пискнул он. – Ежели вы были бы вольным каменьсиком, вы дождались бы ответного знака с моей стороны… Простите, мне нужно спесить…

Он вскочил с кресла и стал в спешке просовывать руки в рукава своей заячьей шубы; это получилось не сразу.

– Вы абсолютно правы, герр Афанасьевич, – я тоже встал с кресла и взял в руки кочергу. – Я не франкмасон, а начальник лейпцигской полиции. Ваш спектакль закончен. Как говорится, le rideau tombe sur ce triste drame. Рассказывайте немедленно, всё, что вы знаете, про убийство Шрёпфера! А ну, быстро!

Актер начал пятиться к двери, но споткнулся о ступеньку и упал.

– О Господи! – сказал он, усевшись на полу и закрыв руками лицо. – Какое позорисе! Ладно, я все вам расскажу, только уберите васу кочергу.

– Выпейте, мой друг, – я любезно протянул ему рюмку коньяку. – Не бойтесь, расскажите мне всё, вам же станет легче…

Вот каков же, герр оберст, был рассказ герра Афанасьевича.

* * *

Франкмасонство – не политическая партия и не религия, а благотворительное общество, и главная цель его – просвещение мира. Театры, университеты, воспитательные дома для сирот, помощь бедным, – вот в чем я, сказал Иоганн Димитрий, вижу призвание нашего братства. Конечно, оговорился он, это только мое личное представление. В разных странах люди по-разному понимают масонство, подобно тому, как нет и единой христианской церкви. Упав на разную почву, одни и те же семена приносят разные плоды: так, например, на родине вольных каменщиков, в Англии, франкмасоны свято блюдут верность Богу и королевскому престолу, французские же ложи подвержены вольтерьянскому влиянию, а в немецких выше всего ценятся порядок и дисциплина.

Русское масонство – совершенно особенное и не похоже ни на какое другое. Произошло оно напрямую от материнского молока великой лондонской ложи, и было принесено в Россию одним русским губернатором, который некоторое время служил ганноверской династии. Этот губернатор, с горечью добавил актер, недавно трагически погиб, от рук бунтовщиков-пугачевцев. Впрочем, еще ранее масонство исповедовал сподвижник Петра Великого Якоб Брюс, живший в Москве, в Сухаревой башне; с тех пор все русские каменщики, приезжая в Москву, считают своим долгом поклониться этому храму.

Около двадцати лет тому назад первый русский мастер решил отойти от дел и удалился жить в свое поместье, и его место занял его друг – Иоганн Парцифаль Елагин. Тогда это был еще молодой и беспутный атеист, переводивший на русский язык эротические романы и гибнущий в пучине наслаждений. Как вдруг в один день всё переменилось, Иоганн Парцифаль заболел загадочной болезнью (злые языки утверждают, что это был обыкновенный сифилис). Исцелил нового мастера богемский доктор Станислав Эли, ставший с тех пор чем-то вроде отца Жозефа при кардинале Ришелье. А сам Елагин сделался ярым противником всего французского, защитником славянства и религии; с великой энергией, присущей всем русским людям, он взялся за основание лож. Более того, он вытребовал у материнской английской ложи патент, который запрещает кому бы то ни было, кроме него самого и его соратников, распространять масонство в России. Ведь если бы такого патента не было, в Россию очень быстро проникли бы французы, со своими вольтерьянскими идеями, а так масонство остается под негласным протекторатом императрицы Екатерины, которая, разумеется, хорошо осведомлена о деятельности своего бывшего секретаря, а ныне – начальника придворного театра. Любая попытка утвердить в России иной устав, отличный от елагинского, будет пресечена русской тайной полицией. Это хорошо известно не только французским каменщикам, но и немцам, и шведам, которые с большой осторожностью pincent de l'aigle. Но некоторые непосвященные иногда-таки лезут со своим уставом в чужую провинцию.

Одну такую дикую ложу и попытался организовать покойный Шрёпфер, заметив богатство и доверчивость русских; русские студенты сорили в Лейпциге деньгами, князь Белосельский проигрывал в карты тысячи золотых рублей, а богатство всё не убывало. Отчего бы не попробовать самому съездить в Москву, решил Шрёпфер; он напялил офицерский камзол, назвался незаконнорожденным сыном барона Штейнбаха и, вскоре, чрез покровительство курляндского герцога, проник в Россию. Какие темные дела он сумел провернуть, знает один только бог, но факт состоит в том, что Шрёпфер вернулся в Лейпциг с туго набитым кошельком и смог на какое-то время расплатиться со своими кредиторами. Он начал было готовить вторую поездку, как вдруг, да, скоропостижно скончался.

Уверяю вас, сказал Иоганн Дмитрий, франкмасоны не имеют никакого отношения к его смерти; напротив, русские ложи напуганы известиями об убийстве; ведь теперь любой газетчик, выгодно подтасовав факты, сможет выдвинуть против вольных каменщиков самые чудовищные обвинения, которые придут ему в голову. Повторяю, сказал он, франкмасонство – это просто благотворительность. Наша цель – свобода, равенство и братство всех людей на земле, а это достижимо только ежели люди будут образованы, научатся говорить на языках других народов и поймут, что всякое зло происходит от невежества.

* * *

– Я также просу вас, – добавил актер, – принять небольсой подарок. Вот, возьмите. Это перстень, некогда принадлежавсий русскому великому мастеру. Незадолго до своей смерти он отдал его мне, с просьбой передать своему воспитаннику, коему я также был опекуном. К сожалению, сей воспитанник недавно погиб на войне с турками, и я, по завесанию мастера, теперь обязан передать его первому доброму самаритянину, которого встречу. Вы были добры ко мне, впустили в свой дом, дали горячего кофе… потом, правда, угрожали кочергой, ну да ладно…

Я взял перстень в руки. Это была самая обычная печатка для писем, с выгравированной литерой A. Присмотревшись чуть более внимательно к изображению, я увидел, что это вовсе и не литера, а скрещенные меж собою циркуль и наугольник – символы вольных каменщиков.

– Это очень трогательно, – сухо произнес я. – Сентиментальная история про великого мастера и его ученика, наверное, поразила бы мою глупую дочь, но не меня. Я полицейский, сударь, и мне нужны факты. Я верю вам, верю, что вы, ваши франкмасоны и ваш великий мастер Елагин не убивали пройдоху Шрёпфера. Но я знаю также, что вам хорошо известно имя истинного убийцы. Только вы почему-то боитесь мне его открыть. Я помогу вам. Не нужно называть мне всего имени. Назовите только первые буквы. Вот листок, напишите их, все остальное я выясню сам. Таким образом, ваша совесть будет чиста, ведь вы ничего не сказали мне и никого не предали; догадаюсь я или нет – это уже полностью зависит от меня, а не от вас…

– Хоросо, – сказал герр Афанасьевич, – я напису всего три литеры, славянской азбукой, а вы сами ресайте…

Он взял перо, начертал что-то, потом сложил листок и передал мне.

– Мой вам совет, – добавил он, надевая шляпу и выходя за дверь, в холодную декабрьскую метель, – не развертывайте этот листок. Если вы его развернете, васа жизнь станет космаром.

Актер исчез в зимней мгле, а я вернулся к огню. Я положил листок на каминную полку и долго ворошил угли, вспоминая Фефу, каждый день ее жизни, от рождения и до глупого побега с учителем пения. Потом любопытство всё же взяло верх, я снял с полки листок, сел в кресло и развернул, в красноватом свете углей.

Там, действительно, были только три славянские буквы:

Т. Э. С.

 

Часть одиннадцатая. Хранитель печати

 

Писано в феврале 1807 года

 

Глава семьдесят девятая,

изображающая портрет графа Чесменского

В следующем же годе, госпожа моя Дарья Григорьевна, я прибыл в Италию, в город Ливорно, с докладом к моему начальнику, графу Алексею Орлову.

Город сей, свободный для всякой торговли, был надежной стоянкой российских кораблей. Тем не менее, многие местные жители со временем возбудились противу русских моряков, особенно католическое духовенство, почитавшее разговоры, которые велись в нашем присутствии, франкмасонскими.

Судите же сами о сих нравах. Граф встретил меня в арендованном палаццо, среди римских статуй и дорогих картин великих мастеров; в одной рубахе с золотым крестом он лежал на оттоманке, закинув ноги на дорогой табурет, а на другой стороне оттоманки, соприкасаясь головою с Орловым и как бы зеркально его отражая, лежал цыган Мотя и бренчал на испанской гитаре. Всюду стояли бутылки с вином и закуски.

Нанэ цоха, нанэ гад, мэ кинэл мангэ ё дад! Сыр выджява палором, мэ кинэл мангэ ё ром! [327]

Я вошел в комнату и отрапортовал.

– Алёшка! – граф расправил широкие плечи и поднялся с оттоманки. – Здорово, тёзка! Ну что, видел княжну?

– Видел, – отвечал я, – в Пизе, на балу. Странное дело, сначала она жила небольшим, уединенным двором, почти не выходила в свет, а потом как будто плотину прорвало – танцы, карнавалы, обеды… Алексей Григорьевич, ты же знаешь, мне не по нраву сие, развлечения и шпионить…

– Монашеская душа! Мотя, ты слышал: наш го́жо стесняется развлекаться…

– Миро дэвэл! – цыган Мотя тоже вскочил на ноги. – Уж не о той ли рани́ говорит мичман, портрет которой лежит у графа на ночной тумбочке! Зело дивная рани, косоглазая!

– Заткнись, дурак! – осадил цыгана Орлов. – Передал ли ты княжне мое послание и приглашение посетить Ливорно и российский флот?

– Передал, и привез ответ, вот, – мрачно отвечал я, передавая письмо. – Я честный человек, Алексей Григорьевич, и буду с тобой откровенен: мне всё это не нравится. Эта княжна – дурная женщина. В Рагузе она удерживала в заточении одного русского юнкера. А более всего мне не нравятся манифестики, о которых пишут время от времени в итальянских газетах. Она самозванка, дочь нюрнбергского булочника, о чем мне доподлинно известно от указанного юнкера… Зачем же ты с ней авантюры крутишь?

– Не твоего ума дело, мичман, – нахмурился граф. – Твое дело служить мне и делать, что я скажу, ежели, конечно, ты не хочешь, чтобы я передал тебя венецианцам, которые, напомню, разыскивают тебя и твоего брата Йована за пиратский разбой и грабеж…

– Я никого не убивал, – сказал я.

Граф побагровел еще больше; лицо его сделалось красным, как черепица, обнажив старый шрам на щеке, полученный в трактирной драке; он сжал кулаки и, приставив свое лицо к моему, долго смотрел на меня, вытаращив белки глаз.

– Ступай, – наконец, сказал он, и краска немного отпустила его; он взял письмо княжны из моей руки. – Я прочитаю письмо, потом отвезешь в Пизу мой ответ.

– Честь имею…

 

Глава восьмидесятая,

о моем пребывании в царстве мертвых

Я открыл глаза и увидел, что лежу в незапертом гробу, на Колтовском кладбище, а вокруг меня ходит православный священник, отпевая погребальную песнь. У свежевырытой могилы собралась небольшая толпа: Иван Перфильевич и Иван Афанасьевич, Лукин, Фонвизин, Книппер и Мишка Желваков, Балакирев и фурьер Данила, и даже Лаврентьевна, и еще разные люди, с которыми я был знаком: Николай Николаевич, профессор истории Мюллер, Суворов, загадочный богемский немец Станислав Эли, однажды в Лейпциге сообщивший мне о том, что мы близки к пробуждению, когда нам снится, что мы видим сны, и Мартен, и много кто еще. Но ближе всех к моему гробу стояли две девушки, одетые в траурные одежды, с черными платками на головах; с содроганием я узнал в них Фефу и Калю. Ежели так, подумал я, то и кровь, стало быть, еще циркулирует в моих венах по гарвеевым кругам, а стало быть, я еще жив.

– Это из-за тебя всё, – грозно сказала Фефа, – Ежели бы не ты, он не поехал бы в Делиорманский лес с разбитым сердцем и не напоролся бы на предательскую пулю… Это он к тебе спешил, я знаю… Разлучница, вот ты кто, разлучница, да! Соблазнила моего жениха своими светлыми волосами да губами, да глазами голубыми…

– Кто бы говорил про разбитое сердце! – огрызнулась Каля. – Он только и уехал всего-то на годик, а ты уже себе другого приискала, итальянца. Все вы, городские, такие и суть… Живете припеваючи, в горячих ваннах греетесь, а души в вас больше и нету, одна только любовь к комфорту…

– Вы посмотрите на эту дикарку! – Фефа, как заправская русская баба, уставила руки в бока. – Город ей не нравится! Тоже мне мадемуазель Руссо! Да ежели ты хочешь знать, дорогуша, у нас в Лейпциге, может быть, бедный Зимёнхен только и отогрел свою душу от русской зимы… Науки и изящные искусства одни спасают человека от животного состояния, а ты, со своей манихейской религией, хочешь человека назад, в первобытное состояние ввергнуть. Мой Зимёнхен более всего любит литературу и театр… А что ты можешь ему предложить? Дикую жизнь на лоне болгарской природы? Полоскать белье в ручье, а по утрам доить корову? Нет, мадемуазель Руссо, прости, но ты здесь лишняя… Да ты за всю свою жизнь ничего, кроме глупого амурного романа не прочитала!

– Ах вот как! – тоже подбоченилась Каля. – А ты, значит, прочитала! Две книжки про немецких рыцарей, и еще одну, про сицилийский замок. Да кому ты нужна-то, вертихвостка эдакая, любезная Кунигунда… Что ты знаешь о любви, о том, как сердце разгорается, а потом словно обрушивается вниз струей водопада? О том, как слезы душат грудь и ломают кости… Для тебя любовь – веселая забава, игрушка… Фефа ты и есть…

– Ну-ка, прекратите обе! – прикрикнул Иван Перфильевич. – Постыдились бы, у гроба покойного! Какое же падение нравов в современной молодежи… Хотя, должен признаться, я лично симпатизирую славянке…

– So ein Unsinn! Глупость какая! – закричали в один голос Карл Павлович и профессор Мюллер. – Вы хотите предать нашего мальчика в руки религиозным сектантам, которые отторгнут ему ножом тестикулы, а затем заставят ходить по базарным площадям в лохмотьях и побираться… Вы хоть понимаете, глупые вы русские люди, что цивилизация и порядок должны торжествовать прежде всего?

– Я, вообще-то, еще жив, – сказал я, поднимаясь в гробу. – Эй, вы меня слышите, спорщики?

– А какие ягоды он в лесу собирал! – всхлипнула Лаврентьевна. – Землянику, малину… Всё крупная ягода была, отборная. Я блинов напекла, по древнему языческому обычаю, вкусные блины. Берите, кто хочет помяну-у-уть…

Я лег назад в гроб и закрыл глаза. Этого не может быть, подумал я. Всё, что я вижу, это лишь болезненный бред, порождение моих собственных мыслей, и чтобы прервать этот бред, я должен сейчас, во сне, по рецепту Станислава Эли, попробовать уснуть. Тогда я проснусь.

Но едва я успел подумать о том, как кто-то тронул меня за плечо. Я осторожно приоткрыл один глаз. Нависая надо мной, у крышки гроба стояли Аристарх Иваныч и Федор Эмин.

– Куда это ты собрался? – покачал головой Аристарх Иваныч. – Я тебя никуда не отпускал. Тебе нужно прочитать еще много книжек в моей вивлиофике и проспрягать глагол to be. Давай, повторяй за мной: I am, you are, he is…

– Быть или не быть, – задумчиво проговорил я. – Интересная получается контроверза. Жить ли достойной человеческой жизнью или же влачить жалкое существование, не бороться, не сражаться ежеминутно за свое естественное право бытия, а плыть по течению и умереть, в конце концов, как жалкая тварь…

– Мы все не умерли, а были убиты, – сказал, как бы оправдываясь, Эмин, – и погибли по вине черного человека, твоего приятеля… Я умер, потому что предал русскому правительству секретные карты, а Аристарха Иваныча убили подкупленные Магометом пугачевцы…

– Он мне не приятель, он враг мой, – отвечал я. – Слушайте, а почему с вами нет Татьяны Андреевны? Ведь она тоже погибла, там, в Татищевской, я видел…

– Да вон же она, – сказал Аристарх Иваныч, – бродит у гроба…

Я опять высунул голову из своей могилы. Татьяна Андреевна, действительно, стояла рядом, в венке из разноцветных полевых цветов, и в руках ее тоже были цветы.

– Это сон-трава, – сказала она, показывая один цветок. – Его еще называют ведьмино зелье или перелеска…

– The fair Ophelia! – воскликнул я.

– No, no, he is dead: go to thy death-bed, – печально улыбнулась Татьяна Андреевна. – Не вставай, не надо…

– Я не могу, – сказал я. – Я должен, должен встать и вернуться к жизни. Должен воскреснуть и устранить его, и еще рассказать Румянцеву о заговоре княжны Таракановой. Все беды на земле только оттого, что люди ничего делают, а просто стоят и смотрят, как убивают и мучают других людей. Это и есть зло, недеяние, равнодушие, желание спрятаться в тени в летний день тяжелой пахоты. Это ведь так просто – ничего не делать, изображать, что ты больной или мертвый, развлекаться, танцевать, играть в карты, лишь бы ни за что не отвечать.

– Ежели ты решил воскреснуть, – Татьяна Андреевна бросила на землю цветок и протянула руку к моей груди, – нужно вырвать у тебя сердце. У тебя в груди застряла пуля. Можно вырвать сердце, и тогда пуля не причинит тебе вреда. Конечно, сердца уже не будет, но можно жить и без сердца. Большинство людей живет без сердца – и ничего…

– Да, давайте так и сделаем! – закричал Аристарх Иваныч. – Ребята, держите его за руки!

– Вы с ума сошли! А ну, пустите!

Эмин и невесть откуда выбежавший калмык Чегодай схватили меня за руки, Аристарх Иваныч прижал ко гробу мои ноги, а Татьяна Андреевна всё продолжала тянуть ко мне свою бледную и тонкую кисть.

– Пустите, кому говорю!

Белая рука вонзилась мне в грудную клетку и стала зачерпывать мое сердце, как зачерпывают воду ковшом. Я закричал, но было уже поздно: смолянка выхватила из меня кусок красного мяса и стала совать его мне же под нос, приговаривая, что теперь всё обойдется, и очень скоро мне станет легче. Я умираю, сказал я сам себе, всё напрасно. Мои глаза снова закрылись.

 

Глава восемьдесят первая,

в которой мичман Войнович курит кальян

Княжна встретила меня в восточном образе, в широком муслиновом платье-сорочке с наживотником, застегнутом стык в стык и скрывавшем фигуру, robe a la Turc; это был тогда самый писк моды. В комнате дымился кальян и еще какие-то азиатские благовония, все вокруг было обставлено предметами из турецкого быта: сафьяновая оттоманка была призанавешена кисейными шторами с бахромой и кистями, как бы приглашающими внутрь, к амурному свиданию, две скрещенные турецкие сабли на стене означали, очевидно, воинственный характер хозяйки, а дорогие персидские ковры изображали падение Константинополя и Каллиполя, явно намекая на имперский размах ее помыслов и стремлений.

– Сегодня день поминовения моего персидского друга, – княжна вытерла натужную слезу в уголках раскосых глаз. – Он трагически погиб в мутных водах Евфрата. Давайте в память о нем раскурим кальян.

Я вздохнул, сел рядом с княжной, поджал под себя ноги и стал вбирать в себя вонючий дым. Это был не кальян, а опий. Княжна смотрела на меня и улыбалась, как улыбается повар, только что подложивший отраву в блюду своему королю.

– Я хочу спросить у вас об императрице Екатерине, – Тараканова развернула веер, внешне как бы китайской работы (всё подделка в этом доме, подумал я). – Поддерживаете ли вы ее начинания в области просвещения и вольности дворянства?

– Я не русский, сударыня, – отвечал я, закатывая глаза и якобы наслаждаясь дурманом. – Я черногорец на русской службе, и мое мнение – это мнение постороннего; я не решаюсь судить, так как не знаю доподлинно деталей…

– И всё-таки мне было бы интересно услышать ваше суждение, – засмеялась княжна и приложила веер к правой щеке.

– Не уверен, что оно истинно, – всё еще ломаясь, проговорил я. – Я могу разве что рассказать вам о настроениях русского флота. После блистательной победы в Чесменском бою, после Наварина и Бейрута мы ожидали от императрицы награды за доблесть, но в действительности почти ничего не получили. Адмирал Спиридов ушел в отставку, а граф Алексей чрезвычайно недоволен своим положением и положением своего брата при дворе…

– Как некрасиво! Русские моряки заслуживают самых высоких наград…

– Я совершенно согласен с вами, сударыня. Именно по этой причине ежедневно мы молимся за здоровье цесаревича Павла…

– По-вашему, цесаревич будет вести политику, отличную от политики матери? – совсем уж откровенно заявила княжна. – Мне говорили, что он слаб здоровьем… Несколько лет назад он чуть было даже не умер. Говорят даже, что русское правительство пошло на хитрость, объявив, что Павел выздоровел, хотя на самом деле он находился при смерти. Это было бы очень, очень печально. Ведь ежели цесаревич умрет, тогда и его мать потеряет право на престол.

– Я прямой человек, княжна, и я не буду вам лгать, – я втянул в грудь еще порцию опия (сам при этом читая молитву). – Я в принципе против монархического устройства.

– Весьма забавно! – княжна снова засмеялась и ткнула меня веером; это было неожиданно, я поперхнулся, дым вырвался из моей груди. – Один мой русский знакомый тоже говорил о том, что России не подходит монархия, и что нужно преобразовать страну в республику. Что же, вы тоже республиканец?

– Нет, – я отрицательно покачал головой. – Демократия – ужасная форма правления. Всякая демократия сводится к болтовне, и побеждает тот, кто удовлетворит желания толпы. Искусный политик может сделать так, что толпа захватит правительственные здания и убьет всех, кто с ним не согласен, под предлогом защиты народа от иностранного влияния или недовольства мздоимцами. Нет, нет, у меня совершенно другая идея…

– Расскажите…

– Я не могу. Эти мысли слишком смелы для нашего времени…

– Умоляю вас..

– Хорошо. Видите ли, сударыня, я уже сказал, что я не русский, а черногорец. А потому нет ничего удивительного в том, что я считаю лучшей властью систему, организованную в моей стране. У нас как такового нет царя, а верховным правителем считается владыка Цетинского монастыря. Это и есть та форма правления, которая идеально подходит для всех православных стран – теократия, власть нескольких мудрых старцев, напрямую советующихся с Богом и докладывающих народу Его волю. По сути дела, такая власть и есть власть Бога, а старцы являются лишь посланниками, курьерами. Вы удивитесь, наверное, узнав, что Россия изначально и должна была быть теократическим государством. Первые московские князья были очень слабы и зависимы от монголов, и настоящими правителями России были Сергий Радонежский и митрополит Алексий, в память о котором я и был крещен, а еще позже, во время Смуты, правителем России стал патриарх Филарет, отец первого из Романовых…

– Вы хорошо знаете церковную историю.

– В юности я был послушником в одном монастыре в Черногории, – сказал я. – Я собирался принять постриг, но одна история отвратила меня от этого решения…

– Это, наверное, как-нибудь связано с женщиной? – Тараканова выпучила свои лжевосточные глаза и снова ударила меня веером. – Расскажите же, расскажите немедленно, мой доблестный гардемарин, я всё хочу знать…

– Нет, – сказал я, – это никак не связано с женщиной. Я еще не встретил ту, которой я мог бы посвятить свои помыслы и мечтания.

– Возможно, что и встретили, – княжна весело улыбнулась и тут же прикрыла улыбку веером, оставляя мне возможность видеть только ее темно-карие, слегка раскосые глаза.

 

Глава восемьдесят вторая,

в которой я воскресаю

Меня разбудил еле слышный металлический звон, смешанный с хлюпаньем плоти. Всё вокруг было в тумане, а в груди нестерпимо жгло.

– Дайте ему еще опия, – сказал знакомый голос. – А то он опять начнет кричать и перебудит всю Шумлу.

– Какой уж тут сон, – отвечал другой голос, ворчливый и старческий. – Московиты под самыми стенами. Ежели они пойдут на приступ, то убьют всех.

Усилием воли я разомкнул веки и увидел Магомета, в одной только белой рубашке с засученными рукавами и окровавленными руками; рядом с ним стоял другой турок, прислужник, жалкий старик с седою бородой и в феске, в простом бумажном халате, со склянкой в руках. Я сам лежал в кровати. Сильно пахло уксусом.

– Вот, очнулся, – равнодушно указал старик на меня пальцем. – Я схожу за опием.

Магомет молча кивнул, а потом отошел в сторону и стал мыть руки, наливая себе воды из кувшина.

– Пуля застряла у тебя между ребрами, – сказал он. – Я вынул пулю, и сейчас твоей жизни ничто не угрожает.

– Что случилось? – недовольно пробормотал я. – Где я?

– В Шумле, – проговорил Магомет, стоя спиной ко мне; голос его, казалось мне, доносится как бы сквозь сон. – Я нашел тебя в Делиорманском лесу; я услышал выстрел и пошел на звук, а увидел только тебя и мертвого калмыка. Твои убийцы уехали. По счастью, они так торопились, что не стали ловить ваших лошадей. Мне удалось стреножить их и привезти тебя сюда, в крепость.

У меня для вас, юнкер Мухин, есть две новости, сказал я сам себе, хорошая и плохая. Хорошая новость состоит в том, что вы еще живы, хотя и ранены. Плохая новость: то, чего вы опасались более всего, свершилось, вы снова оказались в руках своего злейшего врага, от которого вам уже несколько раз удавалось улизнуть. Но более этот кунштюк не выйдет; вы обездвижены, вы лежите в постели с простреленной грудью и сможете двигаться в лучшем случае через неделю.

– Отчего вы помогаете мне? – недовольно пробормотал я.

– Я врач, – пожал плечами Магомет. – Я обязан помогать всем больным и раненым, даже если они из вражеского войска; после боя не бывает своих и чужих, есть только живые и мертвые…

– Как врач? Почему врач?

– А по-твоему, в Оттоманской империи не должно быть врачей? – усмехнулся своей привычной усмешкой Магомет. – По-твоему, все турки – шпионы и ассасины? Я учился в медицинской школе, в Бурсе. Конечно, восточная медицина давно устарела, и большую часть времени мне приходилось зубрить Парацельса. Турки – такие же люди, как и вы, московиты, и так же болеют и страдают.

– Вы лжете… Вы привезли меня сюда, потому что обещали великому визирю доставить меня в Шумлу, из-за моего дара.

– Великий визирь Мухсин-заде – очень умный и просвещенный человек. Он не причинит тебе вреда.

– Я не буду служить вам, – пролепетал я. – Я не буду вашим оружием…

– Ты сам скажешь ему это. А пока прекрати говорить, пожалуйста. Тебе нельзя говорить, пока ты не выздоровеешь. Иначе будет только больнее. Сейчас тебе принесут еще опия, чтобы облегчить боль.

– Я не буду пить ваш опий, – огрызнулся я. – И не буду молчать. А скажу все, что думаю о вас, и вашей разлюбезной Турции, и вашем драгоценном магометанстве…

– Я запрещаю тебе говорить…

– Вы думаете, что вы спасли меня и я теперь буду вам благодарен, и буду в благодарность служить вам? Не буду! Ваша вера…

– Мы уже однажды обсуждали этот вопрос, – грубо прервал меня Магомет. – Только вера дает человеку разум, и неважно, во что ты веришь и какому богу молишься, важно только быть сильным, уверенным в себе человеком.

– Вера – удел слабых, тех, кто не может признать силы разума…

– Объясни мне тогда это, – совсем уже мрачно и озлобленно проговорил шпион, швырнул мне какую-то жестянку и вышел из комнаты, только чтобы не слушать меня, наверное.

Я столь же ненавистно посмотрел ему вслед, а затем стал внимательно рассматривать жестянку, которую он мне кинул. Что-то знакомое было в ней. Я провел пальцем по выступавшим граням, еще и еще раз, и только по ощущению, по холоду металла понял, что это было. Это был мой православный крестик, расплющенный пулей из карабина. Очевидно, пуля попала в крест, а затем срикошетила и влетела под ребра, вместо того чтобы поразить в сердце. Меня спасло, что это не обычная семилинейная пуля, а карабинная, вполовину меньше обычной, стал долдонить я сам себе, крест тут не причем, не причем, не причем…

 

Глава восемьдесят третья,

в которой Батурин ссорится с Тейлором

На следующий день у княжны был большой прием, теперь уже в привычном, европейском облачении. Танцевали модные тогда танцы, ели клубнику и регулярно кричали: «Да здравствует истинная наследница русского трона!» – особенно усердствовал один господин в приталенном шведском камзоле; рядом с ним постоянно терся другой авантюрист, англичанин, как говорили, банкир. Потом какая-то француженка стала читать стихи, что-то про Джоанну д’Арк и про возвращение короля. Устав от прыжков, дурных виршей и вина, я вышел в другую комнату и стал смотреть в окно на наклонившуюся башню; в тумане, окутывавшем Пизу, она казалась знамением нового раскола, как Вавилонская башня стала символом разделения народов и началом войн меж разными нациями. «Что если, – думал я, – это не полупьяная болтовня, а настоящий заговор? Что если она не прожигательница жизни, не простушка, запутавшаяся в долгах и кредитах, а сам Антихрист? Мы постоянно представляем себе дьявола с рогами и бородой, но нет, дьявол – просто ловкий мошенник, со смазливой мордашкой, с раскосыми глазами и ведьмовской улыбкой; дьявол должен быть симпатичен и хитер; его должна сопровождать комическая свита из таких же мошенников; и мы все будем думать, что это комедия и не будем воспринимать его и его свиту всерьез, до тех пор, пока он не покажет свое истинное лицо и не ударит в минуту, в которую ты не ожидаешь удара…»

Вдруг мои размышления прервались: в комнату вошли швед и англичанин, которые раздраженно о чем-то спорили; я машинально спрятался за штору.

– А я вам говорил! – прошипел, почти прокричал швед. – Я говорил, Тейлор, что ежели кто-нибудь узнает меня, вся авантюра рассыплется, как карточный домик! Это он, черт побери, он здесь, в этом доме!

– Да кто он? Батурин, говорите ясно!

А швед-то ряженый! Батурин, Батурин… Ну конечно, коллежский советник Батурин, начальник юнкера Мухина; ведь именно за него юнкер принял меня поначалу, там, в Рагузе.

– Кто-кто… Госпожа де Бомон!

– Эта чтица?

– Да, Тейлор, да! Я узнал бы его из тысячи, из миллиона лиц! И она меня узнала, я увидел это! Она, когда увидела меня, кивнула, а когда читала стихи, подмигнула мне и засмеялась; о, этот смех! я слышал его каждую ночь, в своих кошмарах. «Ты ввязался в большую игру, русский юноша, и мне следовало бы убить тебя…» Нет, теперь я убью тебя, дрянь, французишка!

– Батурин! – англичанин схватил коллежского советника за плечи и стал трясти его, как куклу, которая поломалась и нервно дергает руками, в надежде исправить поломку. – Прекратите сумасбродствовать! Вы испортите весь план!

– К дьяволу ваш план! А я говорил: по башке ее и в воду…

– Не орите так; нас услышат… Вот, съешьте клубники. Клубника очень полезна для нервов…

– Вам легко говорить! У вас все решают золотые дукаты… А я вам скажу так: есть вопросы, которые решаются не золотом, а шпагой! К черту вас, вас и ваше Адмиралтейство! Я просто пошлю ему вызов, и мы решим в честном бою, кто прав, а кто виноват. Бог нас рассудит, Бог, а не деньги…

– Делаете, как хотите! – разозлился англичанин. – Мне это тоже начинает надоедать, знаете ли, Василий Яковлевич. Вы то водку хлещете, то шпагой размахиваете… А по мне так вы просто мальчик еще, из Пажеской школы, у которого в голове ветер один и гордость необузданная; оскорбили его, видите ли, дворянскую честь запятнали… Хотите драться смертным боем с лучшим фехтовальщиком Европы? Извольте! Только я на похоронах ваших заупокойную молитву читать не буду; а когда меня спросит про вас ваш министр Панин, я ему честно скажу, что вы были дурак, Батурин, и что Бог сделал чрезвычайно правильно, избавив Никиту Иваныча от такого тупоголового балбеса как вы…

– Не вставайте на моем пути, Тейлор! – Батурин положил руку на эфес. – Клянусь вам…

– Успокойтесь…

– Я буду поступать так, как считаю правильным! Мне ваши интриги и маскарады уже в печенках сидят… У нас так не принято, поймите же вы! Мы русские! Мы не поступаемся честью дворянина и не извиваемся как уж на сковородке, когда начинает пахнуть жареным. Мы не продаемся. Мы не служим врагу. Мы просто берем дубинку и бьем ею негодяя по черепушке! Потому что это правильно! Потому что так поступали наши предки, и с татарином, и с ляхом, и со шведом, которого я тут вынужден изображать. И я буду так делать, и мои потомки будут поступать так же, и всякий, кто подумает только сунуться в Россию, он всегда вспомнит, в первую очередь, об этой дубинке…

– Ой, какая чушь… Какая чушь! Вы думать головой будете или как? Да кому нужна ваша бессмысленная жертва? Он просто убьет вас; он уже раскромсал вам щеку, а теперь вы хотите, чтобы он вас убил? Forward! Я более не буду вам препятствовать…

Этот Батурин очень симпатичный человек, подумал я, очень близкий и понятный мне; нужно непременно с ним подружиться.

 

Глава восемьдесят четвертая,

против всякой религии

Магомет ушел, а старик-прислужник со склянкой скоро вернулся и вновь принялся ворчать, вздыхать, качать головой, хлопать себя по бокам и смотреть в раскрытое окно; он напоминал чем-то дядьку Татьяны Андреевны, Михалыча, и был такой же простодушный, вредный и глупый; я не стал говорить с ним. Была ночь, за окном свистели птицы.

Я был в том самом замке, где накануне Делорманской баталии Магомет разговаривал с турецким сераскиром, в той же темной башне; я наклонил голову и стал смотреть на полу: так и есть, одна бусина, слетевшая с сераскирских четок, лежала зажатой меж двумя каменными плитами; так же как и я, застрявший меж Россией и Турцией, меж небом и землей.

Теперь я снова стал вещью, подумал я. Теперь я буду нечто вроде шута, которого будут продавать, менять, передавать по наследству; сначала великий визирь с моей помощью выиграет войну с Россией, потом он подарит меня новому султану, а тот, вдоволь наигравшись, изучив все стороны света и узнав всё, что нужно, отдаст меня, предварительно оскопив, своим наложницам, чтобы я развлекал гарем и рассказывал о том, что творится у каждой из них на родине. Я воочию представил себе эти ужасные картины. «А расскажи-ка мне, дорогой телевизор, – говорит любимая жена султана, черноокая грузинка, – что творится в моей родной Имеретии, так же ли платит царь Соломон дань падишаху отроками и отроковицами?» – «Нет, нет, – возражает другая жена, рыжеволосая полячка, – посмотри Варшаву и Краков». – «Давай посмотрим лучше на сфинкса и пирамиды!» – умоляет меня третья жена, египтянка. Нет, нет, этого не будет!

– Я никогда не хотел воевать с московитами, – проворчал старик, поставив на стол свою склянку. – Воевать с армией, победившей самого короля Барандабурка! Ослы! Пф-ф-ф!

Он всё стоял, и вздыхал, и смотрел в раскрытое окно, и качал головой, и я понял вдруг, что за окном слышно не пение птиц, а свист русских пушек и мортир, бьющих по крепости; одна граната разорвалась совсем близко; старик вздрогнул и мотнул седой бородой. Суворов, стало быть, исхитрился и продавил свою стратегию, обрадовался я.

– Если не хотели воевать, зачем же тогда воевали?

– Приехал крымский хан, – жалобно вздохнул старик, – этот жалкий подъедатель костей со стола падишаха! – и стал вспоминать обиды, якобы причиненные ему московитами, вспомнил даже Казань и Астрахань, давно уже перешедшие под руку московского царя. Приехали польские шляхтичи и тоже стали клянчить, просить султана помочь вернуть свои замки и своих украинских рабов. Наконец, в Истанбул явились франки, пообещавшие новые пушки и ружья, и всё что угодно, лишь бы Турция начала войну с Россией…

– Вы и есть великий визирь Мухсин-заде, – ошеломленно пробормотал я. – А я-то думал, что вы просто слуга. Вы так просто одеты и говорите так обыкновенно …

– Возможно, ты еще бредишь, – ласково улыбнулся он, – и тебе кажется, что ты разговариваешь с хранителем печати… Но ты прав: я действительно великий визирь… Это я приказал убить вероотступника Эмина. Это я послал Магомета в Венецию, чтобы он помог составить заговор княжне Таракановой. Это я велел ему подкупить разбойника Пугачева. Это по моему повелению тебя доставили в Шумлу. Всю свою жизнь ты, сам не зная того, шел сюда, к этой темной башне, чтобы встретиться со мной. И теперь мы можем поговорить открыто, обсудить все наши дела, ничего не утаивая друг от друга. Этот день был однажды предначертан судьбой. Ты же знаешь, как мы, магометане, верим в судьбу…

– Я не понимаю…

– Я знаю о твоем даре, мальчик, – великий визирь сложил руки лодочкой, как бы подчеркивая всю неизбежность провидения. – Я знаю о нем больше чем ты сам.

– Чего же вы хотите от меня за это знание?

– Разве это не очевидно? – засмеялся старик. – Я хочу, чтобы ты принял магометанство и перешел на османскую службу.

Я вздохнул, в груди все горело. Когда-то давно, в моем детском воображении, я уже представлял себе эту картину, как меня пытается обратить в ислам египетский царь, но то были только детские фантазии! Сейчас же всё было по-настоящему, и выбор мой был небогат: я лежал на окровавленной простыне, среди склянок с опием и хирургических инструментов, обездвиженный, в логове моего врага. Ежели я откажусь, подумал я, меня просто прикончат и выбросят хладное тело из окна башни в ретраншементы. Я должен что-то придумать, я должен начать эту странную и страшную шахматную партию, с главным злодеем, который сейчас сидит здесь, рядом со мною, в этой башне, и улыбается, и открыто признается в своих злодеяниях, и думает, что он уже переиграл меня, что я пешка, а он – ферзь. Но я переиграю его, потому что дойдя до конца доски, пешка тоже становится ферзем…

– Нет, – упрямо проговорил я, – я отказываюсь… Одно дело – служить королю или султану, и совсем другое – принять инородную веру, отречься от своей страны, стать изменником… Вы велели убить Эмина, потому что он отрекся от магометанства, и теперь предлагаете мне сделать то же самое…

– Это было бы справедливо, – с какою-то рассеянностью в голосе произнес хранитель печати. – Эмин стал служить московитам, а ты станешь служить Порогу Счастья. Таким образом, две наши великие державы станут квиты, и порядок звезд на небосклоне будет восстановлен. Более не будет измен, война прекратится; возможно, наши народы даже заключат союз…

– Нет, – повторил я, – вы неправильно поняли мои слова. Я сказал, что я не буду принимать магометанства, из принципа, из-за того, что я не признаю никакой религии. Странное дело, однажды именно Эмин сказал мне, что я ничего не понимаю в магометанстве, что я просто повторяю, как попугай, за Вольтером, и что я должен эмпирически изучить ислам, прежде чем судить. Но теперь я изучил, на собственном опыте… И вердикт, который я вынес, состоит в том, что всякая религия есть зло, а магометанство – худшая из всех возможных религий. Там, где появляется ислам, там всегда появляются рабство и война. Ведь это так просто: сказать, что ты магометанин, и продолжить творить зло, под красными знаменами Оттоманской империи… Вы вечно рассказываете сказки о рае и о семидесяти двух девственницах, а на деле вы просто убийцы. Ваши янычары вырезали христианскую деревню, я видел. Как вы это объясните? Какою великой истиной, сообщенной вам вашим пророком, вы объясните убийство младенца еще в чреве его матери? Что этот плод был язычником? Что он задумывал какое-то зло против магометан? Его вина в том, что он не верил в вашего Аллаха? Что вас вынудили обстоятельства? Что так расположились звезды? Вы можете придумать сто тысяч причин для оправдания этого греха. Но вы не убедите меня. Вы не оправдаетесь. Никогда.

– Я не буду перед тобой оправдываться, – старик достал платок и стал сморкаться в него. – Я полностью поддерживаю твои слова. Это ужасное, отвратительное преступление, за которое нужно наказать. Я не согласен с тобой только в одном. Я не понимаю, причем тут религия. Война и убийство – это очень, очень плохо. Но религия здесь не причем.

– Простите, – сказал я, – это совсем не укладывается в моей голове. По-вашему, когда между собой воют христианская и магометанская державы, или когда католики и протестанты убивают друг друга, или когда китайский император приказывает вырезать сотни тысяч калмыков, потому что они не поклоняются Сыну Неба, а поклоняются Далай-ламе, это, по вашему, не имеет никакого отношения к религии?

– Конечно, не имеет, – опять улыбнулся великий визирь. – Ты еще очень молод, и не знаешь, что религия не причина войн между народами, а только ничтожная тряпка, которую несет знаменосец перед войском. Причина войн между народами состоит в самой природе народов; люди убивают друг друга просто потому что они животные. Лев голоден, лев видит антилопу, лев убивает антилопу, – вот и весь нехитрый механизм бытия. Люди отличаются ото льва только громкими словами, о боге и о своем отечестве, о нравственном прогрессе, о наилучшей форме правления, но движет ими только желание быть сытым и защитить себя и свой народ от голода. И ты никогда, как бы ты ни старался, не изменишь человеческой природы, это так же невозможно, как сделать так, чтобы все люди рождались с тремя руками или одним глазом. Я с тобой во всем согласен. Я лишь отрицаю религию как причину… Религия только поплавок на воде…

– Всякая религия претендует на свою исключительность, и это порождает бесконечные войны между народами, – упрямствовал я.

– Нет! – махнул рукой старик, как если бы мы спорили о глупостях, о том, как правильно варить суп или с какого конца разбивать яйцо. – Само существование народов и есть причина религии! Как иначе ты объяснишь, что у каждого народа собственная религия или, по крайней мере, особенное понимание традиции? Разве у вас, у московитов, нет старообрядцев, которые не признают никаких обычаев, кроме тех, что были взращены в заволжских лесах? Разве немцы не придумали свою, лютеранскую разновидность христианства, которое отвечает только их немецкому характеру? Разве персы и друзы не назвались двунадесятниками, только чтобы не походить на арабов и турок? Нет, мой мальчик, твои рассуждения ошибочны. Никакой религии нет. Есть только государи, которые ловко манипулируют религиозными символами, что держать народы в покорности. Я знаю, о чем говорю. Это моя работа – править. Ты никогда не поймешь этого, пока сам не попробуешь. Вот почему я предлагаю тебе стать магометанином. Потому что это ничего не значит. Это просто формальность, расписка в долговой книжке, глупый росчерк пера, несколько пустых слов…

– Вы рассуждаете так цинично…

– Любой разумный человек рано или поздно начинает рассуждать цинично, – устало произнес хранитель печати. – Я когда-то был молод, как ты сейчас, и тоже был горячим и глупым. Я верил в Аллаха, в ислам, в величие османской нации, да. Но потом я увидел, что это просто обман. Что имамы и муллы с легкостью присваивают себе деньги общины, что янычары идут в бой с криком «Аллах акбар!» – а потом убегают с поля боя, лишь бы сохранить свою жалкую жизнь. И я познал горечь в сердце своем, оттого что моя вера не совпала с действительностью. И я сказал: теперь я буду верить только самому себе, только своему разуму и опыту. Разве ты не увидел и не познал того же самого? Разве та же горечь не посетила тебя? Я уверен, я знаю это, так же, как и то, что никаких богов нет, что ты такой же, как и я. А схожие люди должны заключать союзы, чтобы бороться вместе, за правое дело, ну или хотя бы за то дело, которое они считают правым…

– Не надо, прошу вас, – простонал я (в груди уже совсем всё горело). – Вы постоянно уводите разговор в сторону, вы придумываете доводы и откровенничаете о своей молодости, но все это только затем, чтобы подвести меня к нужному вам ответу на заданный вами вопрос, о том, не хочу ли я стать магометанином. Я повторю, повторю снова, и потом еще, в другой раз, и еще, и еще: я не буду магометанином…

– Говорю тебе, – великий визирь подошел к самой моей постели и ласково тронул мою руку, – это просто формальность. Служба Оттоманской империи может сделать бывшего раба великим визирем; но да, нужно сделаться магометанином, хотя бы на словах. Очень многие так и делают. Например, в прошлую войну к нам на службу поступил один француз, Александр Бонневаль; он взял имя Ахмет-паша и был отмечен тремя бунчуками. Баба Орудж, Михаль-бей, Мурат-реис, Улуч Али, Хайреддин, – все они по рождению не были турками. Турция всегда существовала благодаря умению привлекать на службу чужестранцев; одни построили нам флот, другие создали торговлю, третьи возвели прекрасные мечети и города… Ты опять скажешь, что я обманываю тебя. А я скажу, что и в вашей стране нельзя сделать карьеры, не приняв православия. Даже ваша царица, Екатерина, когда-то была маленькой принцессой Фике, знать ничего не знавшей ни о какой России…

– Я не буду служить турецкому султану, – упрямо повторил я. – Это значило бы признать свою ответственность за зверства янычаров…

– Все люди – звери, – сухо проговорил визирь. – Здесь неподалеку была мечеть, которую я строил много лет; ваши солдаты разрушили и осквернили ее… Командующий вашей крымской армией, князь Долгоруков, желая принудить татар к покорности, приказал вырезать мирных жителей и сжечь их дома; только тогда новый хан Сахиб-Гирей подписал позорный мир в Карасубазаре. Зачем же ты поддерживаешь Россию, если знаешь, что и ваши солдаты ничем не лучше?

– Моя страна не лучше и не хуже. Она просто моя…

– То есть ты признаешь, что все люди жестоки по природе и что жестокость никак не связана с религией? Вот, выпей воды.

– Нет, не признаю, – сказал я, выпив воды из кружки, которую он мне поднес, а потом откинув голову на подушку. – Я верю, более всего на свете я верю в то, что однажды люди откажутся от веры в богов, и все народы будут жить в мире, и не будет ничего, кроме синего неба над головой…

– Вечный мир, – скривился Мухсин-заде. – Красивая сказка, придуманная аббатом Сен-Пьером. Я думаю наоборот: в день, когда люди откажутся от религии, начнется самая страшная резня в истории человечества. Одни народы начнут убивать другие, безо всякого религиозного предлога. Ведь раньше за порядком в стране следили падишах и Аллах, а теперь, когда нет Бога, и султан оказывается не нужен…

– Именно так! Не будет никаких богов и царей, и люди сами будут решать свою судьбу…

– Нет, – возразил великий визирь, – не будут. Напуганные войнами и беспорядком, люди отдадут власть первому же болтливому политику, который пообещает им защиту и процветание. Люди будут напуганы вечным миром. Им будет казаться, что их народ и их вера растворяются в склянке, и тогда они, чтобы сохранить себя, свою самобытность, отдадут власть ловким на язык тиранам и негодяям.

– Это не так, – сказал я. – Освободившись от религии и монархии, люди примкнут к просвещению и свободной прессе; люди станут умны и не позволят мерзавцам сосредоточить слишком много власти в своих руках.

– Свободная пресса! – визирь протер слезящиеся от старости глаза своим платком. – Вот насмешил! Мне привозят по моей просьбе газеты со всего мира, и всякий раз, читая их, я убеждаюсь в том, что пресса будет первой, кто радостно приветствует тиранов. Большая часть того что пишут в газетах – это ложь, мой мальчик. Вот, например, у меня есть одна бостонская газета, в которой пишут о злобных британских солдатах, открывших огонь по безоружной толпе, и статья написана так талантливо, что мне хочется немедленно снарядить корабль оружием и золотом и отправить его в помощь благородным американским повстанцам. Но потом я беру другую газету, британскую, и читаю в ней подробный рассказ о том, как пестрый сброд дерзких парней, негров и мулатов, ирландских католических свиней и чужестранной матросни стал швырять в британцев камнями, и солдаты были вынуждены открыть огонь, чтобы защитить себя. Газеты нужны только затем, чтобы обманывать людей…

Он всё говорил, а я молчал, думая только о том, что однажды и я стану таким же старым скептиком, не верующем ни во что и во всем ищущем обман и предательство. Это власть развратила его ум, решил я. Это значит, что у меня нет права на власть.

 

Глава восемьдесят пятая,

о последнем доводе королей

Батурин с англичанином ушли, и я собрался уже было выйти из-за шторы, как вдруг в комнату вошла сама княжна с той самой француженкой; они тоже ели клубнику; всё как в комедиях г-на Бомарше, подумал я; люди входят и выходят, а ловкий слуга прячется за занавеской и мотает себе на ус.

– Я признательна графу де Брольи за его заботу, – сказала княжна недовольным, учительским тоном, – но и вы поймите меня, госпожа де Бомон. После того что случилось в Рагузе, после того как меня выставили, как какую-нибудь бродяжку, я не могу слепо доверять Королевскому секрету. Я выполнила вашу просьбу, подробно описав историю своих бедствий, все злосчастия, которые случились со мной с моего рождения, на Кавказе и в Персии. И вы обещали мне, что эта история попадет в Париж, в собственные руки министра Вержена; прошел уже месяц, и никакого ответа я не получила… Я решила, я не буду более ждать. Я буду действовать, с вами или без вас.

– Уверяю вас, – сладким, как патока, голосом сказала француженка, – ваше сочинение, с моею скромной редакторской правкой, уже лежит на письменном столе господина министра и, возможно, самого короля. Это прекрасная, искренняя исповедь, не хуже последнего сочинения Жан-Жака Руссо; сейчас это очень модно – рассказывать о себе, о всех своих поступках, как хороших, так и дурных… Всё, о чем я прошу вас, это соблюдать меру такта и вкуса, и не делать глупостей.

– Я, по-вашему, глупа?

– Я только говорю, что не следует доверять английским деньгам. Положение Великобритании в последнее время очень непрочно: восстание в Америке, крах Ост-Индской компании. Вы купили не те акции на бирже, сударыня; очень скоро они упадут в цене.

– Не указывайте мне, какие акции покупать…

– Мне кажется, мы друг друга не понимаем, – чтица тяжело вздохнула, ее голос стал грубым, мужским. – Я не рекомендую, я настаиваю. В случае вашего отказа разорвать контракт с англичанами я сделаю так, что уже завтра ваша тайная переписка с турецким визирем и польскими конфедератами окажется в типографии. А еще через две-три недели весь христианский мир будет зачитываться ею, я уже не говорю про Россию, о позолоченном троне которой вы так грезите. Ваше положение, ваш вес в обществе очень быстро сойдут на нет. Никто не захочет иметь с вами дел. Кредиторы снова вспомнят о ваших долгах. Ваша свита разбежится, как уже сбежал иезуит Ганецкий, с деньгами, которые вам пожертвовал кардинал Альбани. Все поймут, кто вы на самом деле.

– Нет, нет, – улыбнулась Тараканова, съев одну или две ягоды, – всё ровно наоборот, cher ami. Это я опубликую книгу, в которой будет рассказано о тех грязных шпионских делах, которые вы на пару с вашим начальником де Брольи устраиваете на каждом европейском углу. Это я напишу и расскажу, как вы завербовали меня и пытались с моей помощью сломать хребет царице Екатерине. Как вы выкрадывали письма из петербургского дворца, как вы пудрили мозги королеве Шарлотте, по праздникам зарисовывая карандашом каждую милю британского побережья, с целью обозначить место возможной высадки французских войск, и как вы и ваш начальник, распространяя украденные либо поддельные письма, перевернули все привычные дипломатические альянсы и стали прямыми виновниками самой страшной и кровавой войны в истории человечества; семь лет бесконечных грабежей и изнасилований, миллионы убитых и искалеченных картечью, всё оттого, что несколько парижских аристократов решили поиграть в шпионские игры. О, пресса будет в восторге! Поверьте, у меня есть и письма, и живые свидетели. Я слишком долго работала на вас, чтобы не озаботиться подушкой, на которую я упаду, в случае вашего разоблачения. И я не стала бы, на вашем месте, угрожать мне. В случае ежели вы будете меня шантажировать, вам предстоят очень серьезные исторические потрясения. Вы живете в старом мире, шевалье (ах, простите, шевальесса). Вы просто не понимаете и не чувствуете тех перемен, которые ежедневно взращиваются на полях истории. Благодаря господину Вольтеру и господину Руссо, благодаря энциклопедии Дидро и д’Аламбера, свободной прессе, обязательным отчетам о деятельности парламента и даже журналам мод французское общество давно уже не то… И ежели я расскажу о том, на что тратятся налоги французов и как Королевский секрет проваливает одну тайную операцию за другой, старый порядок будет сметен бунтом молодых и свободных. Чтица – это устаревшая профессия, госпожа де Бомон, в мире читателей. Ведь в наше время достаточно самому открыть газету и узнать всё, что нужно…

– У вас нет никаких доказательств, вы блефуете.

– Географическая карта – вот мое доказательство! – засмеялась княжна, повертев у француженки перед носом веточкой от съеденной клубники. – Да любой француз, ткнув пальцем в глобус, скажет: мы были великой империей, а теперь мы ничтожество, англичане унизили нас и отобрали наши колонии, Индию и Канаду, давайте создадим другое, республиканское правительство, которое не будет таким бездарным и сможет выиграть войну у англичан. Повторяю: мне не нужно ничего придумывать, мне достаточно будет только бросить искру в эту пороховую бочку, и всё взлетит на воздух, и вы, вместе с вашим начальником, отправитесь на пенсию…

Она и в самом деле дьяволица, подумал я. Так ловко переблефовать противника, заставить его ходить нужными фигурами, только затем чтобы припереть к стенке и вынудить спасовать. Это дорогого стоит!

– Вы начинаете раздражать меня, княжна, – чтица выпрямила спину, гордо вскинула нос, ее силуэт сквозь шелк шторы стал похож на готовящуюся к прыжку рысь; так растет наша тень в подворотне, едва освещаемой тусклым уличным светильником. – Я расскажу вам одну забавную историю, из старых времен, о которой вы, возможно, слышали. В правление короля Людовика Тринадцатого его молодая жена, Анна Австрийская, имела глупость сделать симпатию английскому герцогу, Бекингему; она подарила ему, в знак своих амурных чувств, алмазные подвески; Людовик потребовал, чтобы королева явилась на бал в подвесках, но подвесок уже не было; одна женщина выкрала подвески у Бекингема и показала их королю, доказав тем самым неверность его жены; эта женщина была очень похожа на вас, княжна, она была так же отчаянна и так же неумна; возможно, она рассчитывала на милость короля, на титул или пенсию, или даже на его мужскую привязанность. Однако вместо денег или титула король послал к ней трех головорезов, из тех, что числились в его мушкатерском полку… Я не буду в подробностях рассказывать вам о последних днях этой женщины, сударыня; не буду рассказывать, как она кричала и умоляла убить ее; всё это лишь темные предания, передающиеся в моем роду из поколения в поколение; я сообщу вам только мораль сей басни: никогда не играйте с французской короной; это плохо заканчивается для всех игроков…

– Вы забыли, кто я, госпожа де Бомон… Вы понимаете, что будет с вами и с вашей страной, когда я займу русский трон? Я сделаю так, что уже очень скоро французское влияние в Европе сойдет на нет. Я просто ничего не изменю. Я сохраню союз России с Англией и Пруссией, и привлеку новых союзников. А вот ваши союзники уже все разбиты: Турция, Швеция, Польша, – эти страны наполовину стерты ластиком с карты Европы; я сделаю так, что в каждой из них появятся правители, верные Москве, и все эти страны войдут в Северный альянс. Что вы будете делать, когда вся Европа ополчится против вас? Когда объединенные русские, британские и прусские полки осадят Париж? Что вы скажете своему королю о причинах этой исторической катастрофы? Вы скажете тогда, что это вы во всем виноваты, ибо именно вы сегодня допустили большую ошибку, начав меня пугать…

– Хватит меня раздражать! – совсем уже мужским, артиллерийским, но при том визгливым и рассерженным голосом проревела чтица; она сделала шаг вперед, и еще шаг, и еще; княжна в испуге стала отступать под этим диким напором к стене. – Вы никто! Вы дочь нюрнбергского булочника! Ваше место в пекарне, с крысами и помоями. Это мы позволили вам вести этот роскошный, аристократический образ жизни, на который вы не имеете никакого права по рождению! Это мы сделали вас графиней, а потом княжной. Это мы создали вашу легенду и пустили по всей Европе слух о вашей неземной, персидской красоте. И если нам понадобится, мы просто дернем за те же ниточки в обратную сторону, и ваша легенда рассыплется битым стеклом по фернамбуковому полу; ваша карета станет тыквой…

Чтица схватила княжну за шею и слегка стукнула ее затылком о стенку; я увидел, как тонкие, длинные и очень сильные французские пальцы сжимают ее горло; это было всего в нескольких шагах от меня; я внимательно разглядел лицо шевальессы: ее щеки были красны от гнева, брови сошлись над переносицей, а ее прекрасное овальное лицо как будто разошлось по швам и превратилось в треугольник.

– Вы поняли меня, Алиенора?

– Да, – прохрипела княжна, ее раскосые глаза наполнились слезами, настоящими, а не теми, которые она выдавливала из себя накануне вечером, когда рассказывала мне о фальшивом друге из Персии; мне стало жалко ее. – Пустите…

– C'est parfait, – холодно заключила госпожа де Бомон. – На случай если вы и далее будете перечить мне, Алиенора, я напомню вам и о другом эпизоде из эпохи кардинала Ришелье. Кардинал, дабы никто в Европе не сомневался в могуществе Франции, приказал выбить на всех пушках надпись на латыни: ultima ratio regum. Так вот, запомните, если понадобится, я вырежу эту надпись своей шпагой на вашем животе. Понимаете, о чем я?

– Да…

– Вы прекратите сотрудничать с англичанами…

– Да…

– Вы вышлете прочь этого шведа…

– Да…

– И этого гардемарина…

– Да…

– Вы будете во всем слушаться меня…

– Да, черт побери! Будьте вы прокляты!

– Мы все прокляты. Возьмите книжку, сударыня. Это прекрасное чтение на ночь, Жан Шаплен, La Pucelle. A bientôt…

 

Глава восемьдесят шестая,

о детях кометы

Мне снова стало больно, всё воспалилось, я не мог более говорить. Я пришел в себя еще только через два или три дня; к этому времени наши совершенно обложили Шумлу, ежечасно обстреливая город, но не решаясь идти на штурм. Удивительно, но еще через день я встал с постели и стал ходить по башне и разглядывать вещи, лежавшие в комнате; здесь было всё до удивления по-европейски, а не по-турецки; из восточной обстановки был только ковер, изображавший Сулеймана Великолепного и его войско, и двор, и гарем. Я потрогал дверь; она была заперта, потом выглянул в окно: нет, окно башни было слишком высоко; выпрыгнув, я бы непременно разбился об острые камни, повторить рагузский побег не удалось бы.

Магомет приходил каждый день, осматривал меня и менял повязку. Еще иногда приходила служанка, черкеска; голова ее была замотана буркой, как это принято у магометанских женщин, и она не разговаривала со мною, а только фыркала, ставя на стол еду и питье или забирая грязные простыни. Визирь не приходил; более того, однажды я услышал за дверью, как Магомет выговаривает ему, за то, что он беседовал со мной; он утверждал, что со мною нельзя говорить, из медицинских соображений, а визирь послушно соглашался с ним, извинялся, как маленький ребенок, и говорил, что более не будет соблазнять меня магометанством, пока я не поправлюсь.

Но я поправлялся, и поправлялся быстро; вторая часть Марлезонского балета готовилась к постановке. Выйди же из буфета, любезный читатель, и займи свое место в партере; тебе предстоит узнать разгадку всей тайны моего романа.

* * *

Однажды явился Магомет; меняя повязку, он как бы случайно проговорил, что сегодня вечером великий визирь приглашает меня отужинать с ним, в его покоях; пришлось собираться, натягивать для приличия штаны и идти. Мы прошли через весь замок, в другую башню, и по лестнице поднялись наверх; теперь великий визирь был одет торжественно: в красный парчовый халат и красные же сапоги; на голове его красовался великолепный тюрбан. На столе были различные восточные лакомства, а у раскрытого окна стоял телескоп; всё было заставлено книгами; это была не башня, а обсерватория. Визирь вежливо спросил меня о моем здоровье, а затем пригласил ко столу. Я уселся и стал равнодушно накладывать в тарелку разной еды: рис с пряностями, и курицу, и булку, и сладкие финики, и перченый томат. Увидев, как я сваливаю в одну кучу острое и сладкое, старик развеселился, но не стал ничего говорить. Магомет не стал есть с нами, он встал у двери, широко расставив ноги и даже придерживая рукой саблю, на тот случай, ежели я захочу выкинуть какой-нибудь трюк.

– Обдумал ли ты мое предложение, – спросил великий визирь, – о службе Порогу Счастья?

– Нет, – покачал я головою с набитым ртом. – Я не буду принимать магометанства, даже лицемерно, только ради карьеры; меня не интересуют деньги и титулы…

– Я знал, что ты так скажешь! – засмеялся старик, седая борода его радостно задрожала. – У каждого человека своя слабость. Найдите, что его на самом деле волнует, о чем он мечтает, чего хочет, и сделайте выгодное предложение, тогда этот человек станет вам предан. И я знаю, чего хочешь ты. Ты постоянно думаешь только об одном, – о тайне своего дара, о причинах, сделавших тебя глубоко больным и несчастным человеком, способном видеть на расстоянии далекие страны и даже прозревать грядущее. Казалось бы, это такая замечательная возможность, такая могущественная магия! Вот только видишь ты, как правило, дурные сны. Тебе снятся либо кровавые битвы, либо зверства различных народов; голод, война, свирепые ураганы и землетрясения, египетские казни и монгольские нашествия, кровь и смерть, – вот сущность твоих видений. Ты пытаешься понять, почему, хочешь овладеть своим даром, но не можешь справиться с неведомой силой, и всякий раз она подчиняет тебя и делает тебя жалким червём, копошащимся в навозной куче. Я помогу тебе открыть секрет твоего дара…

Я услышал, как бьется мое сердце. Я почувствовал его, как ежели бы оно само по себе было живым организмом, вживленным в мою грудь. Это было то, чего я боялся более всего: что однажды кто-нибудь попробует подкупить меня не золотом, а знанием.

– В чем же причина моего дара? – пробормотал я. – Скажите мне…

– Нет, это было бы слишком просто, – хитро улыбнулся великий визирь. – Мы играем; сделай сперва свой ход, пообещай мне какую-нибудь глупость, уступку, и тогда я, возможно, раскрою часть своих карт…

– Я не буду более с вами играть, – сказал я. – Я русский. Мы не играем. Мы можем иногда притворяться, хитрить, но мы никогда не врём. Это противоречило бы нашему характеру, нашему стремлению быть открытыми всему миру и видеть брата в каждом человеке. Вы же хотите играть со мной по вашим османским правилам, в игру, потайные ходы которой вы знаете наизусть, и я проиграю вам эту игру. Поэтому мы будем играть по-моему: честный, откровенный разговор без утайки; вы – мне, я – вам…

– Да, – засмеялся хранитель печати, – вы, московиты, и в самом деле славитесь прямотой характера, граничащей с глупостью. Мне вспоминаются фаворит вашей императрицы, Григорий Орлов; я видел его, в Фокшанах, на переговорах о мире. Мы готовы были уступить, после Бендер и Кагула, мы боялись тогда, что русская армия двинется прямо на Истанбул, и молили Аллаха о том, чтобы русские не заметили нашей слабости. Но, по восточному обычаю, мы заломили сразу высокую цену, и потребовали, чтобы московиты убрались из Крыма и из Польши; глупый Григорий Орлов затопал ногами, закричал, что это выше всякой наглости, сорвал с себя парик, бросил его в угол шатра и в гневе помчался в Путурбурк… Неужели ему не сказали, как нужно вести дела с Востоком? Это просто обычай, начинать с самой рискованной ставки, а затем постепенно снижать цену…

– Я не буду делать никаких ставок, – сказал я, отставив в сторону тарелку. – Я все уже сказал, все карты должны быть открыты, иначе сделки не будет.

– Хорошо, – опять засмеялся визирь, и великолепный тюрбан на его голове закачался. – Ты уже произнес слово «сделка», это выгодно отличает тебя от других представителей твоей народности…

Я ведь могу солгать ему, подумал я, могу выведать что мне нужно, а затем с такою же легкостию отречься и от магометанства.

– Дайте мне прямой ответ, – сказал я, – в чем причина моего дара, иначе я не буду говорить.

– Эта причина здесь, в этой комнате, – отвечал Мухсин-заде. – Посмотри на этот телескоп. Один англичанин, Галлей, как-то раз (это было в месяце рамадан того самого печального года, когда османское войско было разбито под стенами Вены) наблюдал в ночном небе комету; вдруг догадка осенила его; он снял с книжной полки старую книгу и сравнил то, что он видел собственными глазами, с рисунками, составленными восемьдесят лет тому назад. И он пришел к единственно возможному выводу: каждые восемьдесят лет нашу планету посещает одна и та же злосчастная звезда. Всякий раз, когда она приближается к земле, людьми овладевает некое подобие болезни, люди как будто сходят с ума и начинают убивать подобных себе. Долгое время Галлея считали шарлатаном, до тех пор, пока его пророчество не сбылось, и комета не явилась снова, в год начала Семилетней войны… Я все проверил, сам, с помощью этого телескопа, а в этих книгах – рассказы древних звездочетов, все о той же комете. «Знак меча, голода, смерти и падения вождей и великих людей», – так они называли ее. Ее лучи сожгли империю Искандера и Алтын Орду, звезда напитала тайною силой варваров Аттилы и испанских конквистадоров; теперь настало наше время, и мы видим, что происходит. Люди стали жестоки, нравственные законы забыты, дети не почитают родителей, всюду неурожай, бунты, неподчинение властям. Но есть и другая сторона; каждый раз, незадолго до появления кометы, под силой ее тяготения на земле рождаются люди с удивительными способностями: к языкам, или музыке, или наукам, что по сути разные дарования одного света. Таких людей совсем немного, но они рождаются всегда в один день, как близнецы; они могут жить и не соприкасаться друг с другом… Дети кометы, дары Аллаха этому гнилому миру, – они-то и творят историю и двигают вперед то, что вы, крестоносцы, называете прогрессом…

Вот на что тогда намекала княжна, понял я. Она ведь тоже говорила, что знает какое-то разумное объяснение моему дару; но откуда она-то знала; может быть, от Магомета?

– Это просто предположение; вы не знаете точно…

– Мою догадку всегда можно проверить, как ученые проверяют любой факт. Нужен только опыт, чистое, эмпирическое знание. Я не говорю, что знаю истину. Я говорю: идем со мной, и вместе мы познаем ее. Я не призываю тебя служить исламу или Порогу Счастья; повторяю: это просто формальность, как надеть маску на венецианском карнавале. Я призываю тебя служить твоему дару, призываю любить и изучать его, чтобы поставить его на службу людям. Ты – не обычный человек, ты избран, для великих дел. Но ты, в силу дурного воспитания и слабости характера, постоянно пытаешься улизнуть от своего призвания. Ты хочешь жить примитивной жизнью простого человека; хочешь семейного счастия; но ты же и сам знаешь, что это невозможно. Твоя жена сбежит от тебя, в первую же ночь, когда тебе снова приснится кошмар и ты закричишь; а твои дети будут называть отцом другого человека, потому что твоя жизнь и твои взгляды будут казаться им сумасбродством. Ты не будешь никогда счастлив, ибо люди не любят таких как ты; постоянно оценивая себя по людской мерке, ты будешь находить себя ущербным и глупым; я говорю тебе: эта мера не подходит тебе, я научу тебя новой мере, новому знанию – о твоей исключительности. Люди будут следовать за тобой, как овцы за пастухом. Ты будешь казнить и миловать их, по своей воле, безо всяких глупых законов, конституций и мазхабов. Это и есть истинное знание. Знание о свободе.

– Вы противоречите сами себе, – сказал я. – Вы говорите, что я должен служить людям, и в то же время называете людей овцами. Вы говорите, что нравственные законы забыты, и тут же предлагаете мне творить преступления, во имя добра? Простите, но это уже не добро, а зло.

– Милый мальчик! – ласково покачал головой великий визирь. – Нет никакого добра и зла… Разве эта простая мысль еще не приходила в твою голову? Разве ты не обсуждал этот вопрос с манихеями, которые, как мне известно, тоже отрицают их существование? Добро и зло – это просто слова, придуманные такими как я, чтобы подчинять себе людей и удерживать власть в своих руках. Власть не может держаться на одних штыках янычаров. Чтобы править империями, нужны религии, нужна мораль, нужны добро и зло. Это искусство. Искусство власти. Но сам владыка не должен верить в нравственность; эти законы ему безразличны, он никому не доверяет…

– Это учение Макьявелли. Вы оправдываете зло, во имя добра.

– Учение Макьявелли, – сказал Мухсин-заде, – это учение о любви. В годы его жизни Италия была слабой страной, раздираемой на части другими христианскими державами. Макьявелли предположил, что однажды явится истинный государь, который объединит Италию и даст отпор иноземным захватчикам. Такой государь не должен мечтать, а должен действовать, из любви к своему отечеству, своему народу, людям, которые пошли за ним. Любовь – вот истинная причина всех войн. Мы защищаем свою любовь к татарам и чеченцам, а вы, московиты, к болгарам и армянам. Вот и вся разница. И побеждает тот, кто любит свой народ больше, и готов ради своего народа идти на любые преступления…

– Вы утверждаете, – угрюмо проговорил я, – будто из любви к людям вы имеете право убивать других людей.

– Я утверждаю лишь, – сложил руки лодочкой, как и в прошлом разговоре, хранитель печати, – что никаких богов нет, а есть только человек. А это значит, что на человеке лежит первая и последняя ответственность за судьбу мира. И есть те, кто готов взять на себя эту ответственность, а есть те, кто вечно сомневается, трусит и находит сотни оправданий своему бездействию. И я, человек, взявший на себя ответственность за некрасивые и непопулярные политические решения, лучше и нравственнее обывателя, который сидит в своем садике, и позволяет негодяям и тиранам убивать других людей. Разве ты не пришел к тем же мыслям? Разве ты не познал, что причина всякого зла в бездействии добра? Вот в чем моя вера. Признай, признай же, что ты такой же, как и я. Между нами нет никакого противостояния. Мы одинаковы. Почему бы тебе тогда не присоединиться ко мне? Не стать здесь, по одну руку со мною, в борьбе за другой, справедливый мир?

Я посмотрел внимательно на великого визиря, он с усмешкой чистил ножом яблоко и кивал на Магомета, как бы говоря: вот я и тебя обстругал; ты тоже будешь теперь как он. Я обернулся и посмотрел на Магомета: не кажется ли ему странным, что глава оттоманского правительства вот так, в его присутствии, отрицает существование Аллаха и магометанского закона? Но Магомет стоял у двери, привычно-черный и бесстрастный, ничто не смутило его, хотя он и слышал всё, каждое слово, видел каждый жест и каждое движение мышц на лице, как будто это он был постановщиком этого балета, а визирь был только его говорящею куклой.

 

Глава восемьдесят седьмая,

в которой Батурин связан веревкой

Этот глупый балаган нужно заканчивать, решил я. Довольно. Парики и жостокоры нужно снять и вызвать Батурина и этого англичанина на откровенный разговор. Ежели они тоже шпионят за княжной, я должен узнать их цель. Я просто спрошу, зачем они играют в этом спектакле, и кто автор пиесы, и еще расскажу о юнкере Мухине.

С этим простым и честным намерением я пришел в гостиницу и постучал в двери. Я подумал, что когда мне откроют, я вежливо поклонюсь и представлюсь, а потом скажу, что принес треуголку, которую Батурин забыл у княжны.

Однако, весь мой галантный план, госпожа моя Дарья Григорьевна, рухнул в мгновение ока, когда двери отворились и вместо англичанина или мнимого шведа я увидел на пороге здоровенного негра, в красной ливрее и парике, одной рукой ковырявшего в носу, а другой опиравшегося на дверной косяк, как бы говоря: «What do you want, white freak?» Лицо его было таким черным и мрачным, что у меня затряслись поджилки. Этот великан мог убить меня одним пальцем (ежели вынул бы его из своего носа, конечно).

– Я… принес треуголку…

Негр ничего не ответил, а только ушел вглубь комнаты; я услышал, как он докладывает обо мне своему английскому господину, называя мою фамилию и сообщая даже, что никакой треуголки у меня с собой нет.

– Come in, – раздался смешливый голос Тейлора. – Войнович, заходите уже внутрь, довольно прятаться за шторами… Я бы вам представился официально, по всей форме, но мне лень…

Я вошел, несколько смущенный таким дурацким приемом. Англичанин сидел в кресле, читая газету. Рядом с ним на кофейном столике стояла дымящаяся чашка, в раскрытое окно бил солнечный свет и шум итальянской улицы.

– Патрик, – сказал Тейлор негру, – подай, пожалуйста, мичману кофе или чего-нибудь покрепче.

Негр кивнул.

– Господи, какой же он огромный, – пробормотал я, – этот ваш раб…

– Он не раб, – зевнул англичанин. – С некоторых пор в Англии нет рабов. Любой человек, ступивший на берега Альбиона и вдохнувший английский туман, становится свободным. Патрик мой слуга, у него есть контракт, подписанный мною, и ежели я вдруг по какой-то причине нарушу условия договора, он сможет подать на меня в суд.

– Но он же негр…

– Он не негр, – Тейлор отпил кофе из чашки. – Он ирландец.

– А где…

– Батурин? – англичанин махнул рукой. – Там, валяется связанный…

– То есть как связанный?

– Очень просто, веревкой. Он напился опять вчера и стал буянить и кричать. Патрику пришлось его связать, вот и вся история. Вы же слышали наш вчерашний разговор. Я заметил вас, за шторой, в последний момент, но не стал подавать виду, из тактических соображений. Не люблю театральщины. Да не тряситесь вы так, Войнович. Садитесь, пейте кофе и рассказывайте. Расскажите мне, кстати, о штурме Бейрута. Вы же были там?

– Был.

– Это очень хорошо. А в Египте вы не бывали?

– Нет, не бывал.

– Жаль. Более всего меня интересует Египет.

– Я даже догадываюсь, почему, – усмехнулся я. – Всё дело в вашей торговле с Индией, не так ли? Путь вокруг мыса Доброй Надежды долог и труден, и расходы на транспортировку уже привели к разорению Ост-Индскую компанию. Поэтому ваше Адмиралтейство ищет другие пути. Именно по этой причине капитан Джеймс Кук отправился на поиски Северо-Западного прохода, и по той же причине вы, Тейлор, суетитесь здесь, в Средиземноморье. Ведь было бы гораздо проще, ежели бы британские торговые корабли приставали в Египте, здесь товары перевозили к Красному морю, перегружали на другие корабли… Можно даже прорыть канал, соединяющий два океана… Путь сократится вдвое! Нужно лишь, чтобы в Египте было лояльное к английской короне правительство…

– Вы очень прозорливы, Войнович. Даже Батурин (а он ловкий дипломат) не разгадал до конца мою затею…

– Я моряк, мне несложно догадаться о таких вещах.

– Вы, очевидно, пришли затем, чтобы рассказать нам о неприятном разговоре, случившемся у княжны с госпожою де Бомон, о том, что в деле все еще замешан Королевский секрет, который настаивает на нашем и вашем удалении от княжны, и найти в нас союзников?

– Откуда вы знаете?

– Мне сообщила об этом сама княжна, – засмеялся Тейлор. – Сразу же после того разговора она прибежала сюда, в гостиницу, накрыв голову капюшоном, и начала плакать и умолять, чтобы я защитил ее от разъяренного драгуна. О, видели бы вы эту драматическую сцену! Она плакала и валялась прямо тут, на этом полу, заламывала руки и нараспев читала стихи, взывая к моим христианским чувствам, долгу дворянина и чести английского короля. Бедная девочка! Как же она запуталась…

– Мне тоже стало жаль ее, – сказал я.

– В самом деле? – англичанин скорчил недовольную физиономию. – Мне, например, ее ничуть не жалко. Этот спектакль, который она тут устроила… ох! К несчастью, здесь был еще и Батурин. Вот он повеселился! О, этот арлекин сразу запел свою партию… «Я доблестный шведский рыцарь, граф Карельский, я защищу вас, сударыня, от злого негодяя… Вы моя единственная прекрасная дама, и только с вами связаны помыслы и порывы моего сердца…» Какая гадость!

– И что же теперь будет?

– Дуэль, – мрачно проговорил Тейлор, допил кофе и со звоном поставил чашку на столик. – Как я ни пытался отвертеться от этого глупого поединка, теперь он неизбежен. Вы умеете драться на дуэли, Войнович?

– Я умею драться.

– Это хорошо. Потому что вы тоже будете драться.

– Простите…

– Да, это непременное условие д’Эона… Он, видите ли, тоже большой поклонник старинных рыцарских обычаев. Когда Патрик принес ему вызов, д'Эон заявил, что будет драться только в том случае, если будут драться и секунданты. Это так называемая дуэль миньонов, три на три. А у нас как раз не хватает одного человека…

Господи Боже, подумал я, я хочу в этом участвовать. Пусть французы покромсают меня на мелкие кусочки, но этого зрелища я не пропущу. «Наш гожо стесняется развлекаться…» Я не стесняюсь, ваше графское сиятельство, я только выбираю те развлечения, которые мне по душе.

 

Глава восемьдесят восьмая,

о том, что еще сказал великий визирь

– Итак, я в третий раз повторяю свое предложение, – проговорил уже без иронии, без смеха хранитель печати; старческое лицо его стало бледным, болезненным, как если бы с него содрали все маски и все румяна. – Готов ли ты стать магометанином?

Я поставил локти на стол и обхватил руками голову. Поступиться свободой ради знания – какой заманчивый выбор! Ведь если все это правда: про комету Галлея, и про звезды, мне понадобится тот, кто знаком хотя бы с началами астрономии. А великий визирь всё знает об этом; в нем вся мудрость Востока и знание Запада; здесь, в Болгарии, на перекрестке всех дорог, я могу стать богом.

– Нет, – сказал я, – я в третий раз отказываю вам.

– Очень жаль, – великий визирь снова вытащил свой платок и стал кашлять в него. – Я ожидал, что ты будешь умнее. Гордость и горячность никогда не принесут пользы человеку; ты должен был обмануть меня и согласиться на мои условия, а потом сбежать. Но теперь я вижу, что это невозможно. Ты слишком честен. Мне придется заключить тебя в самую сырую и ужасную темницу этой крепости; ведь иначе ты вернешься на родину и будешь помогать в войне против Оттоманской империи. Это было бы ужасно. Ты рассказывал бы Румянцеву и Орлову обо всех перемещениях нашей армии и флота, знал бы все тайны Сераля; знал бы, что на уме у самого падишаха. Тогда мы были бы окончательны разбиты, и всё было бы кончено. Но до тех пор, пока ты будешь в заключении, у России не будет решающего перевеса. А за это время мы посадим на русский трон новую царицу, или царя, Тараканову или Пугачева, и все ваши завоевания в одно мгновение станут прахом. Возможно, Магомет уже рассказывал тебе о моем плане; мы осуществим его. В этой войне победит не самый сильный, а самый терпеливый.

– То есть вы будете ждать и смотреть, как люди ежедневно умирают в бессмысленных сражениях? Как сотнями и тысячами гибнут мирные жители, как мир погружается в хаос, как война порождает всё новых и новых кирджали…

Дверь открылась, вошла служанка с новою едой: чаем и сладостями.

– Это не будет моей виной, – всё еще не повышая голоса, ласково, но с какою-то особенной суровостью проговорил хранитель печати. – Это будет твоей виной. России никогда не выиграть эту войну. Османская империя обширнее и богаче. Мы можем долго ждать: семь, восемь, двадцать лет. Но я обещаю тебе: если ты примешь магометанство, я заключу мир с Россией. Всё закончится. Мы перестанем поддерживать самозванцев. Мы признаем царицу Екатерину московским падишахом. Может быть, мы даже оставим вам Азов…

– А потом, с моей помощью, вы начнете новую войну, с Венецией или Персией…

– Нет, – задумчиво сказал Мухсин-заде, – совсем нет. Ты понадобишься мне для другого. Ты поможешь мне победить янычар.

– Я не понимаю…

Я повернул голову и посмотрел на Магомета, словно спрашивая у него, не ослышался ли я, не сошел ли с ума великий визирь и не стоит ли немедленно арестовать его как предателя своей страны. Ведь это все равно как если бы Екатерина решила уничтожить собственную гвардию, сделавшую ее императрицей, вместе со всеми Орловыми. Но Магомет, напротив, слегка кивнул мне, одними только зелеными глазами, как бы подтверждая несуразицу, которую я только что услышал.

– Не удивляйся, – вздохнул великий визирь. – У янычар слишком много власти и влияния в нашей стране. Многие мыслящие люди (а в Турции таких достаточное число) считают, что нужно избавиться от этой албанской секты. Это так же очевидно, как и то, что солнце заходит на западе. В бою они, как выяснилось в ходе войны, совершенно бесполезны. Службу несут дурно, доставляют вечные хлопоты своим буйным нравом и резней христиан. Ты будешь регулярно сообщать мне об их словах и делах; особенно о тех словах, которые направлены против султана, и тех делах, которые выставляют секенбаши в дурном свете…

Я недовольно поморщился. Я представил себе постоянные, ежедневные доносы, вечно записывать, кто и что сказал, выискивать самые неосторожные слова, подчеркивать их, потом докладывать визирю; при всей моей неприязни к янычарам, такая работа очень быстро отравила бы мою жизнь и сделала меня ничем не лучше моих противников. Именно этого он и добивается, этого хочет: сломать меня, сделать обычным сикофантом, ябедой, шептуном, мелкой пешкой, без своего мнения, без ненужного суждения о природе добра и зла, которые только мешают его власти.

– Разве ты не этого хотел? – внимательно посмотрел на меня Мухсин-заде. – Бороться с устарелыми, средневековыми формами, мешающими нравственному прогрессу? Подумай: сейчас всем в Турции заправляют янычары и симпатизирующее им магометанское духовенство. Мы уничтожим янычар и лишим власти их имамов. Мы создадим новый, просвещенный ислам, подобно тому как Лютер обновил христианство. Мы сделаем Турцию светским королевством по образцу Пруссии или Англии, создадим регулярную армию нового образца, которая будет требовать существенно меньше денег и не будет бегать по всей Болгарии от Руманчуф-паши, пополняя ряды и без того обнаглевших кирджали. Мы отправим торговые корабли во все стороны света и вернем османам первое место в торговле с Индией и Китаем. Ты же станешь моим ближайшим помощником, я усыновлю тебя; а когда я умру, ты вместо меня станешь великим визирем. Мы станем основателями новой династии, более могущественной, чем династия великих визирей Кёпрюлю. Я в четвертый и последний раз предлагаю тебе знание и власть, не ради самой власти, а с тем, чтобы использовать их для просвещения человечества, для создания нового мира, в котором не будет места войнам и религиозным фанатикам, а будут править гласность и образование. Итак, принимаешь ли ты мое предложение или выбираешь темницу и вечную войну?

 

Глава восемьдесят девятая,

в которой Батурин требует мяса

– Здравствуйте, Василий Яковлевич! – с иронией и в то же время материнской заботой проговорил Тейлор, глядя на пошатывавшегося еще Батурина, который стоял посреди комнаты, широко расставив ноги и выпучив глаза, в мятом камзоле, с отодранным воротником. – Поприветствуйте нашего гостя, мичмана Войновича. Он будет вашим секундантом, как и я, к моему прискорбию.

– Приветствую, – не поклонившись мне, буркнул вполголоса Батурин и бухнулся в кресло. – Что у нас на завтрак?

– Maccheroni.

– А мяса нет?

– Боюсь, что мясо повредит вашему желудку. Вам через сутки биться с вашим заклятым врагом, шевалье д’Эоном. Вы помните об этом хотя бы?

– Помню! Где будет дуэль?

– За городом, на руинах римского театра, на рассвете; будет очень живописно. Я позвал в качестве зрителя Гамильтона, он большой любитель старинных развалин.

– А кто будет распорядителем?

– Один итальянец, антрепренер…

– Патрик, подай мне какого-нибудь мяса. Да не могу, не могу я есть вашу лапшу…

– Пока вы спали, дорогой Василий Яковлевич, мичман Войнович рассказал мне интересную историю, о вашем юнкере, Мухине. Это он освободил его в Рагузе, а потом переправил в русскую армию, как я и предсказывал…

– Не может быть…

Батурин вдруг преобразился в лице, он подбежал ко мне и стал трясти меня, обнимать и расспрашивать подробности; я отвечал, как мог.

– Да что он вам сказал?

– Он сказал только, что княжна дурная женщина. И еще, это очень важно, он сказал, вам непременно нужно это знать: в заговоре замешан турецкий шпион. Он сказал, что на свете нет никого страшнее этого человека, и что именно этот человек убил вашего друга, Эмина.

– Господи! – Батурин согнулся в три погибели и зарыдал, как малое дитё. – Спасибо Тебе, что Ты уберег мальчика… Где же он сейчас, у Румянцева?

– Наверное.

– А с кем вы его переправили?

– С одной болгаркой. Да не переживай ты так, Василий Яковлевич, – сказал я по-русски, увидев тень сомнения на его лице. – Эта девушка стоит десяти проводников; с кем бы я точно не стал драться на дуэли, так это с нею. Она как-то раз на моих глазах уложила на землю кулаком одного албанца ростом с меня; албанец был пьян, правда, но насчет характера, я полагаю, всё понятно…

– Патрик, вина! Выпьем за здравие мичмана…

– Принеси ему opokhmelitsa, Патрик, – вздохнул Тейлор. – Святой Георгий, как вы можете выговаривать такие ужасно длинные и корявые слова! Славяне!

 

Глава девяностая,

о том, что я ответил великому визирю

Служанка налила нам чаю, разложила на столе сладости, а затем стала убирать грязную посуду.

– Ваше предложение очень льстит моему самолюбию, – сказал я. – Власть, деньги, возможность осуществить свои мечты… Разве мог о таком мечтать я, крепостной сирота? Вы почти убедили меня. Но вы так и не ответили мне на вопрос, который я вам задал: имеете ли вы право убить другого человека ради благой цели?

– Неправда, – поморщился великий визирь, – я ответил на твой вопрос. Цель оправдывает средства. Так было, так есть и так будет всегда. Люди сами не знают, чего они хотят. Если дать человеку абсолютную свободу, на земле воцарится бесправие, каждый человек будет поступать по-своему и очень скоро люди пожалеют о временах царей и падишахов, и будут создавать новые государства, лишь бы отказаться от части своей свободы, в угоду общественному благу. Мне казалось, эта государственная теория давно уже стала привычной во всех христианских странах. Зачем же ты отрицаешь ее, ежели ты и сам знаешь, что всякая власть – это ущемление прав ради достижения некоторой цели? Ради свободы и благополучия люди признают малое зло, полицию, армию и налоги. Это малое зло защищает их от большого зла, от хаоса, анархии, дикого разгула страстей. Или ты вдруг стал единомышленником нашего общего друга Пугачева? Нет, мой милый мальчик, мир устроен именно таким образом, как я и сказал, и цель оправдывает средства.

– Да, я получил нужный мне ответ, – кисло улыбнулся я. – Любезно благодарю. Вы сказали мне то, что я хотел услышать: что вам плевать на людей. Вы рассуждаете и строите свои доводы, очень разумные, кстати, очень соблазнительные, для меня. Но я знаю и чувствую больше вас. Потому что вы просто человек, а я – телевизор, и у меня гораздо больше знания о человеческой природе, чем у вас; я собирал эти знания по крупинкам, в каждом из своих видений. Вы утверждаете, что люди, якобы, так глупы и так пугливы, что нужно отобрать у них право выбирать свою собственную судьбу, какому богу молиться, в мечеть ходить или в церковь; нужно просто согнать всех в одно место и облагодетельствовать, а тех, кто не согласится прийти, вырезать. Вот что вы утверждаете, с высоты своей политической власти, своего опыта управления людьми.

А потом мы удивляемся и задаемся вопросом: что же было причиной зла. Что побудило людей пойти и убивать себе подобных? А искать ничего не нужно было! Зло и было здесь, в этих рассуждениях, в этом сомнении в человеческой природе. Человек плох, утверждаете вы, поэтому ему нужны религия и правительство. А я утверждаю, что человек хорош; человек по природе своей разумен и свободен. А вот если кто-нибудь вам скажет, что это не так, вот это-то и есть начало всякой войны и всякого зла. Я не буду принимать магометанство и не буду служить вам. Не потому что я против ислама (да верьте вы в кого хотите!), а потому что я – против таких как вы. Неверующих в человеческий разум и свободу. Сомневающихся, стоит ли давать людям республиканские права. Загорающихся жадностию и ревностью, от одной только мысли о том, что у вас отберут монополию на любовь к человечеству. Вот и вся моя оправдательная речь. Вы не в бога не верите, вы в человека не верите. И я с таким как вы, никогда не пойду по одному пути.

– Ладно, – недовольно проговорил великий визирь, спустя минуту или даже две после моего вердикта; лицо его было очень бледным и дрожащим. – Ты выбрал свою судьбу. Ты убьешь его, Магомет, а потом выбросишь за стены крепости. Мы не воспользуемся этим оружием, но и нашему противнику ты тоже не достанешься. Очень, очень жаль… Убей его прямо сейчас.

Черный осман тяжело вздохнул, явно сожалея о том, что все его поиски и разговоры со мною не увенчались успехом, и что я оказался таким твердолобым. Я увидел, что он вынимает из ножен свою кривую саблю, а затем решительным шагом наступает на меня. Я закрыл лицо руками. Всё было кончено.

 

Глава девяносто первая,

именуемая Дуэль миньонов

Всё, что было, прошло, думал я, созерцая древние останки римского театра, следы былого могущества самой великой державы Средиземноморья; теперь здесь пасутся козы, и хлипкий туман съедает острые углы римских камней, делая их мягкими, как ручки младенца.

– Il signore e la signora! – разнесся над долиною гулкий голос распорядителя. – Эти благородные дворяне решили разрешить накопившиеся меж ними противоречия угодным Богу способом. Я, signor Manservisi, буду вашим судьей. Эти люди, собравшиеся на трибунах театра (их было десять или двенадцать человек), будут вашими зрителями и непосредственными свидетелями того, что всё случившееся произошло по вашей собственной воле, безо всякого принуждения. Назовите же ваши имена и поясните нам причину вашей ссоры.

– Я граф Карельский, а это мои секунданты, гг. Тейлор и Войнович, – проревел Батурин, подкручивая перчаткой свои усы. – Причиною этой дуэли стало оскорбление, нанесенное моим противником, шевалье д’Эоном, прекрасной даме, которая в данную минуту восседает на трибуне, в ожидании разрешения спора. Я требую, чтобы шевалье принес моей даме извинения…

– Я шевалье д’Эон, – отвечал его противник. – Истинной причиной поединка является страстное желание моего оппонента утихомирить свою желчь, не дающую ему покоя уже много лет. А это мои секунданты, гг. Монбельяр и Лузиньян…

Всё это похоже на какой-то церковный обряд, подумал я. Мы будем танцевать друг с другом дестрезу, будем вставать на колени, и причащаться кровию агнца, а затем будем принесены в жертву на алтаре; да будет так, аминь.

– Господа, скрестите шпаги!

Мне достался Лузиньян. Это был крайне противный, увертливый тип с мушкой на припудренном и слегка прирумяненном лице; он был одет в золотистого цвета жилет, длинные его власы были убраны в пучок. Я смотрел в его колеблющееся как будто на утреннем ветру лицо, с трудом отбивая его выпады, и думал только об одном: что это лицо представляет для меня всё то, что я так ненавижу в современном обществе: человека, лишенного воли и веры, человека, живущего одними только наслаждениями и забывшего о вещах, без которых никак не возможна подлинная человеческая жизнь. Что есть жизнь? Страсть, боль, стремление. А эти люди живут лишь затем, чтобы пощекотать нервы, съесть чего-нибудь вкусного, выпить, увидеть экзотические страны, побывать на королевском балу. Они называют это вкусом. Для них мнение света в стократ важнее голоса своей чести и совести. Эти люди как цветы из оранжереи, красивые и бессмысленные; в один прекрасный день садовница срежет их и отнесет на цветочный рынок. Они еще будут стоять какое-то время в вазе, лишенные корня, пока не завянут окончательно и не будут выброшены на помойку, где их склюют вечно голодные, галдящие чайки. Эти люди бесплодны, вот в чем все дело. Это семена, брошенные на дорогу; их судьба хорошо известна из Евангелия.

– Alla stoccata!

Мы дрались шпагами; так пожелал шевалье, как человек получивший вызов и право выбора оружия. Он хотел почему-то, чтобы это была именно дуэль три на три, и именно на шпагах, как это было уже однажды при Генрихе Третьем. Это странное, двуполое существо жило не сегодняшним днем, оно было своими мыслями в другой, более благородной эпохе, и просто не понимало, что это смешно. А с древней римской сцены на нас смотрела косоглазая княжна, которую это всё лишь забавляло; она махала своим веером и улыбалась, и я вдруг всей своею душой, до самого последнего нерва, возненавидел ее, и возненавидел себя, за жалость, на минуту колебнувшую мое сердце. Это был сам Антихрист, который получал удовольствие только от того, что люди разных наций умирали, здесь, на этой древней арене.

Я ударил своего противника, ударил, и ударил еще раз. Шпага рассекла ему до крови плечо, он упал и теперь тяжело дышал, думая, подниматься ему или сдаться. Я ходил вокруг него, посолонь и противосолонь, показывая рукой, что нужно встать и продолжить бой; он сомневался. Англичанин к тому времени тоже загнал в угол своего Монбельяра и теперь просто шпынял его, как бьют в английском боксе: удар справа, удар слева, arrebatar, medio tajo, mandoble, – бесконечная серия разных выпадов и приемов, только чтобы противник сломался, задохнулся. А посередине театра вовсю колошматили друг друга Батурин и д’Эон, здесь творилось какое-то безумие, взращенное двадцатью годами вражды; это было похоже на две молнии, столкнувшиеся в темном небе, два электрических разряда, желающих уничтожить друг друга, не убить физически, но опозорить противника, лишить его чести. Батурин был похож сейчас на палестинский ветер, хамасин, который срывает шляпы и парики, и подгибает к земле колена верблюдов; что-то необъяснимо-азиатское, монгольское мелькало в его раздувшемся от напряжения лице. Д’Эон, напротив, был хладнокровен, собран, но и его порой выбешивало, и он терял над собою контроль, и лицо его, как тогда, в доме у княжны, обретало звериный оскал.

Мой противник сдался. Монбельяр тоже признал поражение и примирился с Тейлором; оставалась только главная пара; нам стали кричать с трибун, чтобы мы отошли в сторону, чтобы зрителям было лучше видно. Я отошел к краю трибуны, прислонился к стене и, присев, стал смотреть, нет ли где воды.

– У вас кровь, – услышал я рядом с собою. – Давайте я вам вытру.

Я обернулся на голос и увидел высокую девушку, весело улыбавшуюся мне, зрительницу; все ее лицо было в рыжих веснушках.

– Дайте лучше воды.

– Вот, есть немного вина, возьмите…

Я пригубил вино, и подумал, что так всё, наверное, и было тогда там, на Голгофе; и зеваки смотрели на это, и думали, что это весело; и когда Он попросил пить, римский солдат протянул ему на копье губку с уксусом; Он отпил и прошептал обсохшими губами: «Свершилось!» – и умер.

– Вы храбро сражались, – сказала девушка, – как настоящий рыцарь, как Парцифаль. Вы верите в вечную жизнь?

– Да, – сказал я.

– Это хорошо, – ласково и грустно сказала она. – Хорошо, что кто-то верит. Как вы думаете, кто победит, швед или француз?

– Швед, – уверенно сказал я, посмотрев на арену.

Действительно, дело близилось к развязке. Батурин был просто злее, странная сила вела его, он был как будто одержим демоном, которого он воспитал внутри себя бесконечной попойкой и отчаянием. Д’Эон слабел. Слабел его дух, слабела и закатывалась держава, которую он представлял. Наконец, Батурин быстрым ударом выбил шпагу из его руки. Шпага пролетела над стадионом, под взгляды разинувших рот зрителей, и вонзилась в порыжевшую, как веснушки моей новой знакомой, землю.

– Misericorde, – француз театрально упал на одно колено. – Довольно, ваша взяла…

– Я не бью женщин, – сухо бросил Батурин, стягивая с рук перчатки. – Возвращайтесь в Париж, сударыня.

 

Глава девяносто вторая,

в которой последний шанс упущен

За моею спиной раздался щелчок, как две капли машинного масла похожий на тот, что я уже слышал однажды в Венеции, на набережной, – щелчок только что взведенного пистолета. Магомет вдруг остановился и сделал шаг назад. Он расставил руки в стороны, показывая, что ничем, кроме сабли, он не вооружен.

– Много добре, – раздался негромкий женский голос. – Брось саблю, гарван. Иначе твой господарь умрет.

Я убрал руки от лица. Черкесская служанка, еще несколько минут назад прислуживавшая нам и разливавшая по чашкам чай, сейчас стояла за моею спиной; лицо ее было по привычке скрыто буркой, но в руке был пистолет, и дуло его было приставлено к виску великого визиря. Сквозь прорезь бурки сияли голубые глаза.

– Каля!

– Аз повторяю, – болгарка вкрутила дуло пистолета старику в висок, как вкручивают винт или вбивают заклепку, – брось саблю.

Магомет разжал ладонь, сабля со звоном упала на пол.

– Убери пистолет, – равнодушно произнес Черный осман. – Я не трону тебя, ты свободно уйдешь из Шумлы, я клянусь.

– Не убирай пистолет, Каля, – сказал я. – Он лжет. Они оба будут лгать, чтобы обезоружить тебя и убить.

Каля (а это, вне всякого сомнения, была она) отрицательно покачала закутанной в бурку головой; я с удивлением посмотрел на нее, и только потом вспомнил эту странную особенность болгар, кивать головой, когда нужно сказать «да» и, наоборот, качать ею, если ты согласен с собеседником.

– Вы никогда отсюда не выйдете, – скрипнул зубами великий визирь; разгневанное и напуганное лицо его менее всего сейчас напоминало того нелепого и добродушного старика, каким он представился мне при первой встрече. – Вы умрете здесь и сегодня. В крепости тысяча солдат, они сомнут вас. Если я погибну, произойдет нечто ужасное. Весь магометанский мир, узнав о том, что вы убили хранителя султанской печати, обрушится на Московию и Болгарию. Турция, Персия, Афганистан, Гудзарат, триполийские и алжирские пираты, жители Согда и Мавераннахра, – все, кто верит в Аллаха и его пророка, бросят свои домашние дела и пойдут убивать православных христиан, от Белграда до Иркутска…

– Не нужно, – перебил я его, – заламывать цену, как будто мы на восточном базаре. Я не граф Орлов. Вы только что проиграли эту войну. Вы были разбиты во всех сражениях в Молдавии и в Болгарии, русские войска стоят на Кубани и в Грузии, турецкий флот сожжен, над Бейрутом развевается триколор, эта крепость осаждена русскими войсками, – и вы говорите сейчас о вселенском газавате? Я был вашим последним шансом на победу. Вы только что упустили этот шанс. Неважно, выберемся мы отсюда живыми или нет, но меня вы уже никогда не получите…

– Запомни мои слова, – сердито проговорил визирь. – Я и есть ты. Сейчас ты этого не сознаешь, но однажды ты вспомнишь этот разговор и скажешь, что я был прав, а ты ошибался. Что я и был светом, а ты был тьмой. Что я был решением, а ты был нерешительным знаком вопроса. И что нет иного пути, кроме того, что я указал тебе…

– Я никогда не забуду этот разговор …

– Изобильно болтать! – Каля пихнула меня локтем.

Она отвела пистолет от великого визиря, схватила меня за руку и потащила к двери, попеременно целясь то в Магомета, то в хранителя печати. Я открыл дверь, ни одного стражника рядом не было. Мухсин-заде не хотел, чтобы кто-нибудь, кроме Магомета и своей черкесской служанки (очевидно, покойной) слышал наш разговор, догадался я. Это всё и решило.

– Вниз!

Мы побежали по башенной лестнице. У выхода с лестницы нам преградил дорогу турецкий стражник, но Каля разрядила ему пистолет прямо в лицо, с расстояния одного или двух шагов, меня всего забрызгало кровью.

Она знает какой-то особенный ход, подумал я. Возможно, забытая катакомба или что-нибудь в этом роде. Иначе и быть не может. Ведь это ее, родная земля. Это их древняя столица, город болгарского царя Симеона. Я должен верить ей. Она мой проводник, из мира мертвых в мир живых.

 

Глава девяносто третья,

в которой ветер крепчает

– Странное дело, – задумчиво проговорил Тейлор, передав мне подзорную трубу; пряди его парика были растрепаны ветром, – эта самозванка никому не доверяет, а вот нашему фальшивому шведу каким-то удивительным образом удалось ее околпачить. Мне не доверяет, вам не доверяет, даже служанке своей не доверяет, а вот Батурину почему-то доверяет. Вот, посмотрите, Войнович, они идут, под ручку, и щебечут как две пташки. Любой другой игрок на ее месте давно бы уже раскусил этого балбеса; ведь всё один к одному: и Мухин тоже выдавал себя за северянина, и д’Эон намекал ей, что Батурин вовсе не тот, кем хочет казаться, а она все равно смотрит на него как на лучшего друга. Именно на друга, не на любовника.

– Это Батурин вам так сказал?

– Нет, служанка княжны. Она за сотню дукатов выболтала всё, что мне нужно было знать. У княжны весьма специфический вкус на мужчин. Она может держать их подле себя, играть с ними, но не спать. Как, например, с Пане Коханку, у которого она только деньги брала, но в постель к себе не пускала… И Батурин тоже никогда не станет ее любовником. Вот тот турецкий капитан, который забрал ее из Венеции и которого вы потом видели в Рагузе, вот он был ее любовником.

– Тейлор, да вы ревнуете!

– Ни в коем случае. Я просто пытаюсь понять, в чем тут дело. Мне кажется, мы что-то упустили, что-то очень важное, что было у нас у всех на виду, а мы это прозевали.

– А мне кажется, что всё очень просто. Батурин идеально вписывается в ее картину мироздания; он рыцарь. Вспомните имя, которое она себе придумала. Вы же не думаете, что Алиенора и в самом деле означает «дочь Али»? Нет, она считает себя средневековой королевой; ей нравится это всё: рыцари, которые сражаются за нее, поэты, трубадуры. А Батурин такой же чокнутый паладин.

– Вы очень умны, Войнович, и деретесь неплохо. Не хотите перейти на службу в лучший флот на земле? Я могу это устроить. Подумайте. Кто вы сейчас? Мичман… А у нас вы станете капитаном, вас отправят героически сражаться с американскими повстанцами.

– В вашем флоте матросов бьют палками за малейшую провинность, а платят копейки.

– Ну, как знаете. Вы уже написали отчет своему начальнику, Орлову?

– Написал, что французы нас более не побеспокоят и что княжна готова принять его. Он скоро приедет в Пизу.

– Если он столкнется с Батуриным, будет скандал и новая дуэль.

– Да, – я посмотрел на княжну и Батурина еще раз; они весело болтали о чем-то, Тараканова била шпиона по плечу веером; отсюда, с высоты башни, они казались двумя кузнечиками в широком поле, над которым сгущаются грозовые тучи. – Пойдемте в гостиницу, Тейлор. Ветер крепчает.

 

Интерполяция одиннадцатая. Продолжение писем экспедитора Глазьева

Ген. пр. Сен. кн. В-му

Ваше сиятельное высочество генерал-прокурор!

В подробностях сообщаю вам о результатах предпринятого мною следствия, в отношении разбойника Емельяна Пугачева, называющего себя чудесно спасшимся императором Петром. Как я уже сообщал вашей светлости, сей самозванец не самолично поднял мятеж противу нашей государыни, но был подкуплен агентом турецкой разведки, именем Магомет. Обо всем этом есть подлинные записи, сделанные со слов некоторых сторонников бунтовщика.

Так, раскольничий игумен Филарет показал на допросе, что еще два года тому назад Пугачев утверждал, что нужно бежать в Турцию, под руку османского султана, по примеру казачьего атамана Игната Некрасова. В том же годе попутчику своему Дмитрию Филиппову Пугачев говорил, что он намерен подговорить яицких казаков взять свои семейства и бежать на Кубань, чтобы, поселившись на реке Лабе, отдаться в подданство турецкому султану. Каждой такой семье он обещал жалованья по 12 рублей, а также говорил, что у него оставлено на границе товару на 200 тысяч рублей, которым он будет коштовать бежавшее Яицкое войско. «А как за границу перейдем, – говорил он, – то встретит нас турецкий паша и даст еще до 5 миллионов рублей». То же слово в слово утверждают пахотный солдат Оболяев по прозвищу «Еремина курица», братья Григорий и Ефрем Закладновы, казак Денис Пьянов.

Совокупно с мятежником действует один татарский мулла, такоже по наущению османа Магомета; этот мулла призывает резать русских, дабы восстановить в Казани власть татарских ханов; другой магометанин, Абай, был замечен среди киргиз-кайсаков, с тою же проповедью.

Помимо того, мы перехватили офицера французского полка, с 50 000 франков, направлявшимся к армии Пугачева, а в Петербурге был арестован полковник русской службы Франсуа Анжели, француз по нации; сей галл заявил на допросе, что имел намерение взбунтовать русские полки в Ливонии, захватить Ригу, а затем и Петербург; следствие установило, что он сношался с пугачевцами и польскими конфедератами.

Сообщаю вашему сиятельному высочеству, что по совету некоего однодворца Степана войско Пугачева отступило от Казани и успешно переправилось на правый берег Волги; это укрепило силы повстанцев. Бунтовщики заняли Саранск, Пензу, Наровчат, Темников, Троицк, Инсар, Нижний Ломов, осажден Саратов; саратовские купцы прибыли к самозванцу с поклоном и дорогими дарами. Третьего дня в Пензе, такоже по совету однодворца Степана, был оглашен манифестик, о предоставлении вольности всем крепостным крестьянам, манифестик велит ловить, казнить и вешать дворян, кои именуются злодеями и нехристями. Каждый день к Пугачеву прибывают все новые и новые мятежники. В ближайшем времени будет объявлено о походе на Москву.

Считаю своим патриотическим долгом отметить в донесении вашему сиятельному высочеству о странном поведении генерал-аншефа Панина, брата президента К. И. Д. Сей генерал-аншеф, назначенный императрицей действовать противу бунтовщика, на деле не предпринимает никаких мер, чтобы остановить мятеж. Панин сосредоточил возле древней столицы до семи полков, которые никуда не двигаются и ничего делают, так что складывается такое ощущение, будто бы сами Панины готовятся захватить власть в Москве и Санкт-Петербурге. Мой человек в доме Паниных сообщил об антигосударственном разговоре, имевшем место быть меж Никитой Паниным и г-жой Талызиной: Панин уверен, что граф Алексей Орлов, ныне пребывающий с эскадрою в Ливорно, намерен поддержать другую самозванку, княжну Тараканову, заключить тайный союз с турками и секретно направить флот из Италии в Петербург, дабы захватить в плен императрицу и цесаревича. В Петербурге к нему присоединятся гвардейские полки. «В этих политических условиях, – шепнул Панин на ухо Талызиной, – мы должны собрать свою собственную армию, иначе Орловы выпустят из нас кишки».

Сами видите, что происходит, мой сиятельный генерал-прокурор: надвигается новая Смута, в разы страшнее той, что была по гибели Бориса Годунова. Никому нельзя веровать, все ждут только сигнала, чтобы сцепиться меж собою в кровавой схватке, подобно псам, сорвавшемся с цепи. Сие противостояние разрушит нашу страну, нашу возлюбленную Россию, как о том сказано в книге архиепископа Амвросия, невинно убиенного бунтовщиками во время московской чумы.

Должны ли мы молчать, видя такое заговорщичество? Упросите императрицу снять со всех должностей братьев Орловых и Паниных и передать чрезвычайное управление страной истинным патриотам, которые не будут искать выгоды себе одному, но наведут сильною рукой порядок в нашем дорогом отечестве, накажут всех изменников и предателей и вернут власть той единственной силе, которая и ранее спасала государство и нацию, – русской православной церкви.

Такоже сообщаю вам, что моя жена, урожденная Глухова, принесла мне второе дитё, отчего мне приходится латать некоторые дыры в семейном бюджете.

Молитвенно ваш, с. р. Глазьев, Т. Э. С.

 

Часть двенадцатая. Ветхий завет

 

Писано в июле 1807 года

 

Глава девяносто четвертая,

в которой я возвращаюсь к своим

– Каля, постой!

Я выпустил ее руку и упал на землю, цепляясь за кусты и колючки; больше я бежать не мог.

– Гряди!

Я покачал головой; девушка недовольно вздохнула, то ли оттого, что я отказывался идти дальше, то ли оттого, что я так и не научился болгарским жестам. Я был еще очень слаб после ранения и при всем желании не мог двигаться так быстро, как она того хотела. Повязка, которую мне утром накладывали на грудь, сползла на живот, и каждое прикосновение отзывалось мучительной болью.

Моя догадка подтвердилась: Каля знала старый, заросший мхом и плесенью подземный ход из крепости, который выводил в ручей, но затем нужно было карабкаться наверх, по камням, склонам, брести меж сосен и папоротников. Мы намеренно петляли, и оттого путь был еще длиннее; даже сейчас, спустя две или три версты, я всё еще видел вблизи проклятую османскую крепость, с развевающимися красными флагами и горящими факелами. Была темная и холодная летняя ночь, я весь дрожал.

– Гряди! – крикнула Каля. – Ваши там, за могилой.

Могилой болгары называют гору или курган.

– Наши бывают разные, – раздраженно буркнул я, вспомнив желтого гусара. – Какие наши? Мушкатеры? Калмыки?

– Нет, – кивнула она, – другие, с брадичкой.

Черт бы тебя побрал, болгарская сумасшедшая! Почем я знаю, что ты называешь брадичкой? Бороду, усы или, может быть, закрученные бакенбарды, как у того гусара… Скажи ты уже по-человечески, а не по-церковнославянски…

За спиной выстрелили и закричали по-турецки. Сейчас меня снова поймают, понял я. Я просто не добегу, всего несколько шагов, несколько минут, мгновений; я останусь навсегда лежать здесь, на склоне безымянной балканской могилы. Я упал и заплакал от отчаяния. В ушах зазвенело, тени деревьев закружились, как в глупом хороводе; разочарование и равнодушие овладели мной. В этот миг с нашей стороны тоже начали стрелять.

– Пальните за ним ще раз! – раздался звонкий мужской голос. – Щоб вгамувалысь!

Это не болгары, подумал я. И не черногорцы. А если и русские, то какие-то странные. Но они стреляют по туркам, а значит, я дома.

* * *

Я пришел в себя уже утром, когда солнце поднялось высоко; я был в палатке, за ретраншементами, рядом со мною сидел на корточках молодой парень, внимательно читавший Ветхий завет. Он вчитывался в каждое слово, иногда почесывая пальцем у виска или в затылке, как ежели бы он был варваром, впервые узнавшим о жизни и смерти Христа. Голова его была коротко стрижена, с небольшим чубчиком, а в ухо вставлена серьга, и я подумал, что это может быть древнерусский князь Святослав, который когда-то воевал здесь, в Болгарии. Тогда получается, пришло мне в голову, я все-таки умер, а эта палатка вроде преддверия рая, где человеческие души ожидают Божьего суда.

– Ага! – сказал он, увидев меня. – Пробудився!

– Я, кажется, догадался, – пробормотал я, приподнимаясь на локтях. – Вы малороссияне, из полка Завадовского.

– Воистину так, – широко улыбнулся парень с чубчиком. – Я з черниговского полку.

– А где болгарка, которая со мной была?

– Поихала до дому, – махнул Ветхим заветом хохол. – Загнуздала коня и поихала. Гарна дивчина!

Это совсем ни в какие ворота не лезет; она сбегает всякий раз, когда я хочу с ней поговорить! Да что у нее в голове? Кем она себя возомнила, моим ангелом-хранителем?

– Мне нужно к вашему полковнику, – сказал я, поднимаясь на ноги.

Еще есть время, подумал я. Пока курок только взведен, но не спущен. Но через несколько дней может быть уже поздно. Через несколько дней пугачевцы пойдут на Москву, а Орлов встретится с княжной. Я видел это всё, в своих снах, и знаю, к чему это приведет. Я остановлю их. Остановлю гражданскую войну и раскол. Я один.

 

Глава девяносто пятая,

в которой мичман Войнович раздевает княжну

Эти события, во многом нелепые и трагические, пробудили во мне жажду чтения. Мне страстно захотелось составить свое мнение о современном обществе, внезапно представшем предо мною во всей своей наготе. Бросив все дела, забыв о поручениях своего начальника, я стал читать одну книгу за другой, делая заметки в своей тетрадке; иногда даже я прекращал читать и начинал, словно по наваждению, записывать мысли, пришедшие в мою черногорскую голову.

Мне вдруг стали ясны причины многих деяний, чудачеств и преступлений этого мира. Я увидел, что мир, в котором мы живем, вовсе не тот, каким я представлял его себе, будучи послушником. Мы постоянно пытаемся измерить современное общество по линейке, созданной в библейские времена, не замечая и не желая замечать, что современный человек уже не то непослушное дитя, каким он был во времена Ноя и даже Христа. Тогда люди искренне веровали, что к ним явится пророк, который укажет им на их грехи, и исцелит от язв, и скажет, как нужно жить, и такие пророки приходили и делали свое дело. Но пророк, явившийся сегодня, не будет замечен толпой, которую более всего волнуют материальные вопросы; пророки стали не нужны; пророчества стали не ношей избранных, но нравственным догом каждого человека; каждый теперь пророк, если он способен отыскать в себе Божие зерно. Люди стали взрослыми, и Библия им теперь не нужна, как не нужна студенту школьная азбука.

Я думал об этом, и вспомнил слова княжны: «Чтица – это устаревшая профессия, в мире читателей». Мне захотелось почему-то, при всей моей нелюбви к ней, прийти к ней в дом и сказать: давайте просто поговорим, безо всей этой шпионской чепухи, Елисавета, Алиенора, или как вас там на самом деле зовут, потому что я знаю, я чувствую и вижу это, что вы умнее, чем хотите казаться. То, что вы встали на путь зла (а вы встали на путь зла), говорит только о вашем уме, о том, что вы поняли что-то, чего не понимают другие. Давайте же сядем, выпьем по чашке кофе и просто поболтаем. Это станет возможным, если мы перестанем изображать из себя тех, кем мы не являемся, если вы станете дочкой нюрнбергского булочника, а я – черногорским корсаром, разыскиваемым за разбой. Долой маски и парики, долой французские тряпки и духи, всё снять, содрать с себя, и усесться нагишом, как Адам и Ева, вот так, у кофейного столика! Я же знаю вас. Я видел много раз, как вы читаете те же книги, что и я, что у вас на столе лежат Руссо, и Вольтер, и Филдинг, и Лесаж; вас не интересуют рехнувшийся мистик Сведенборг или галантный импотент Буало, вы знаете, что они ничему не научат вас; нет, вас интересуют только авторы, которые делают ваш ум острее, а ваше сердце – больше. Но вы отказались от этого сердца, вы стали вдруг прожигать свою жизнь, как будто вы решили, что вы более не будете как все, что вам нужно сгореть, но не быть деревом. Вам не нужны деньги и не нужна власть, вам нужна такая вот безумная, чужая жизнь, полная риска, чтобы чувствовать себя живой.

Вы узнали, что вы больны, вот что случилось. Вам сказали, что у вас чахотка, и в эту минуту вы засмеялись, помахали рукой своему отцу-булочнику, и вас понесло, как несет по штормовому морю корабль, сорвавшийся с якоря; и вы понимаете, что скоро разобьетесь, но вы все равно крутите руль и хохочете, потому что это жизнь, это то, о чем вы всегда мечтали и о чем мечтает втайне каждый человек – об обретении подлинного бытия, о свободе своего духа, о том, что иногда называют верой или внутренней силой; вы познали этот секрет, и потому вы привлекательны для мужчин, которые видят в вас этот предсмертный свет, и увлекаются вами; вы нужны им, как инквизитору нужна ведьма, только затем чтобы сжечь ее.

Вы нужны мне, Алиенора. Вы нужны мне, чтобы узнать и перенять у вас этот секрет. И в последнем акте этой трагедии я буду на вашей стороне, я буду вашим летописцем, вашим верным трубадуром, чтобы записать каждый ваш шаг и каждое слово, чтобы вы не унесли в могилу ваше дьявольское очарование, чтобы оно было сохранено на страницах этой рукописи.

* * *

Орлов приехал в Пизу дождливым утром, в карете, запряженной четверкой лошадей. И убранство кареты, и лакей на запятках, и парадный камзол графа, усеянный всеми возможными орденами и бриллиантами, говорили только об одном: этот человек приехал сюда с заветной целью, и он не пожалел денег, чтобы произвести впечатление. Впечатление, впрочем, было смазано, во-первых, дождем, а во-вторых, внезапно обострившейся чахоткой княжны. Алиенора встретила его ласково, но холодно; у нее было худое, осунувшееся лицо; сразу пошли к камину. Орлов стал целовать ей руку, восхищаться ее красотой, расспрашивать о ее прошлом. Она отвечала невпопад, в очередной раз перевирая свои истории про чудесное избавление от наемных убийц и вольное житие в Багдаде.

Граф Чесменский еще какое-то время хвалил ее раскосые глаза, а затем прямо спросил, претендует ли она на российский престол. «Сердце царево в руце Божьей, – уклончиво отвечала княжна. – Ежели Бог пожелал бы, я, может быть, и осмелилась. Паче всего судьба России; нет и не может быть истинного государя, кроме народа, говорит г-н Дидро». – «Правда ли, что вас поддерживают Турция, Польша и Швеция?» – «Отчасти сие верно, – сказала Алиенора. – Но турецкому визирю я послала недавно письмо о том, что не могу быть в союзе с российским противником; поляки давно не со мною; посланник же шведского короля уверяет меня в своей исключительной дружбе». – «Есть ли у вас сторонники в Москве и Петербурге?» – «Есть несколько друзей моего покойного отца, имен которых я по понятным причинам не могу назвать, за исключением разве что Сумарокова, ибо трудно принять за чистую монету разную чушь, которую несет спившийся поэт». – «Ищете ли вы, сударыня, союзника в моем лице?» – «Имя графа Чесменского есть имя виктории, – улыбнулась Алиенора. – С тем же успехом я могла бы обратиться за помощью к римскому богу Марсу».

Всё не так, как мы себе представляли, подумал я. Это не она ищет его поддержки, а он хочет использовать ее как знамя; он уже посадил на трон одну немку, и посадит другую, и третью, лишь бы не знать покоя, лишь бы дать выход неуемной русской энергии, которая клокочет внутри него.

 

Глава девяносто шестая,

в которой я встречаю Александра Андреевича

Полковник Завадовский оказался чрезвычайно умным и любезным собеседником, приятной внешности, но на мою просьбу переправить меня к Румянцеву он ответил решительным отказом, сообщив, что не может ничего сделать без санкции Каменского. Я недовольно скривился, менее всего мне хотелось говорить с Каменским, с риском снова встретить желтого гусара.

– А Суворов? Могу я поговорить с Суворовым?

– Суворов поихав в Букарешт, лечить ногу.

Я разочарованно вздохнул; мне представлялось, что наши должны были встретить меня с распростертыми объятьями, ведь я знаю то, чего не знает никто, сказал я, мне нужно, нужно к нему.

– Та не кобенься, Петро́, – проговорил другой малороссиянин, тоже полковник, судя по полотенцу на левом плече; все это время он сидел в углу, внимательно слушая наш разговор, но не встревая в него; рожа у него, не в пример соотечественнику, была неприятная, пьяная, но веселая. – Хлопец знае османские секреты. Со мною пойде…

– Як ты захоче, Олександр Андрийович, так нехай и буде, – отвечал Завадовский, уже не глядя на меня, а глядя на карту турецких укреплений.

– Пишли! – засмеялся мой новый знакомый. – Буде тоби пан фельдмаршал.

* * *

Всё в этом человеке было сплетено из одного огромного противоречия, представленного, с одной стороны, наигранным, полудетским еще шелопайством, соединенным с украинской бесшабашностью, и удивительным умением делать дело быстро, четко и безоговорочно, с другой. Он словно видел на одну, на две минуты вперед, что произойдет, и кто что скажет, и что нужно сделать, чтобы этого не сказали, и того не произошло. Я говорил ему, что был пленником турецкого визиря, а он уже расспрашивал о моем побеге, как будто он тоже был в той башне и слышал, о чем я говорил с хранителем печати. Я рассказывал о своей учебе в Лейпциге, а он уже интересовался, как я очутился в Венеции. Услышав имя Батурина, он одобрительно кивнул головой и сказал, что здесь, в молдавской армии, служит двоюродный брат Батурина, Герасим.

Почему-то я вдруг поверил ему, и стал рассказывать всё, ну или почти всё, что знал. Вечная тоска моего сердца по человеку, с которым можно было бы поговорить, поделиться самым заветным, внезапно вырвалась на свободу и отдалась, как падшая женщина, этому веселому и, по-видимому, плохо образованному хохлу. Он внимательно слушал меня, не перебивая, лишь иногда вставляя мелкие замечания, уточнявшие число османского войска или детали таракановского заговора.

Невысокий, губастый, с наметившимся двойным подбородком, он держался в седле с какою-то непостижимой моему уму небрежностью; всю дорогу до Дуная он рассказывал малороссийские анекдоты, заставлявшие спутников (с нами ехали еще несколько казаков) хвататься за животы.

Тогда я еще не знал, что этот человек на протяжении двадцати лет будет моим другом и начальником, что он будет ухлестывать за моею женой, и что я буду пить с ним водку и проигрываться ему в карты, и дописывать кровью историю турецких и польских войн, и сочинять за него фальшивые реляции, и жечь вместе с ним в камине бумаги покойной императрицы, и что не будет на земле человека, которого я буду любить и ненавидеть столь же страстно.

 

Глава девяносто седьмая,

в которой мичман Войнович раздевает Батурина

Я смотрел на нее и думал о том, что она просто родилась не в то время и не в том месте, и не в том сословии, и не в той стране; ей нужно было бы стать одной из этих бесчисленных Лесбий, Ливий и Мессалин, сводивших с ума римских поэтов и императоров. Римляне были странные люди, жившие так, будто никакой жизни нет; всё либо туполобые республиканцы, падающие на кинжал, либо изверги, дорвавшиеся до власти; они не знали, что такое человек, в современном смысле; вот там она чувствовала бы себя как рыба в воде.

Она допустила непростительную ошибку, назвавшись русской принцессой; если бы она претендовала на польский трон, у нее могло бы получиться; но она почему-то решила, что Россия – это дикая и непросвещенная страна, жителей которой можно дурачить и разыгрывать перед ними комедию. Разумеется, на нее тут же обратила внимание Девятая экспедиция; она даже и не догадывается, кто на самом деле галантный швед, щебечущий над ее ухом. Ежели бы перед ней положили на стол папку со списком батуринских дел, она бы сошла с ума. Она не знает, что это именно Батурин холодной зимней ночью устроил переворот в Дании, свалив и отправив на плаху любовника королевы, что батуринский агент отравил крымского хана, и что именно его безумные авантюры заставили бесноваться Париж и Варшаву, Стокгольм и Константинополь, что Батурин принес в русскую казну больше денег, чем любой золотопромышленник, что суммы, переданные ему армянскими купцами на войну с Турцией, исчисляются миллионами, и что именно по его указанию гвардии поручик Баумгартен оказался в Бейруте, и что ежели копнуть поглубже, то можно будет найти липкие следы этого паука и в Мадрасе, и в Гонконге, и даже в далеком Парагвае.

И теперь вы, как невинная бабочка, залетели в самую сердцевину этой паутины, только затем, чтобы весело поболтать с чудовищем, которое лишь выжидает удобную минуту; он схватит вас своими челюстями и сожрет, не задумываясь. Следите за его хитрой улыбкой, Алиенора, за всеми движениями его изуродованного шрамом лица, следите за ним, как слежу я, со сладострастным до отвращения удовольствием; о, как вы будет поражены!

 

Глава девяносто восьмая,

в которой Румянцев рыбачит

Ходил слух, будто Румянцев был внебрачный сын императора Петра Великого; иначе с чего, рассуждали сплетники, мальчику дали такое же имя и, потом, как объяснить его стремительную карьеру. Объяснялось же все просто, недюжинным сочетанием ума, храбрости и простоты. Румянцев никогда ни перед кем не лебезил, не требовал себе чинов и наград, не хвастался победами и достижениями, он просто гнул свою линию и делал то, что считал нужным. Говорили, будто бы он велел поставить в своем доме обычные дубовые стулья, чтобы не предаваться чувству роскоши. Вот и сейчас он запросто сидел в одном халате с удочкой на берегу «рекички»; и отличить его от обыкновенного офицера, решившего урвать минуту отдыха, было невозможно.

– А, Сашенька! – рассеянно сказал он. – Здравствуй, голубчик.

– Петр Александрович, – по-русски отвечал мой полковник (хотя я уже и привык к его малороссийской речи). – Взять Шумлу или даже осадить ее толком нет никакой можливости.

Кругом одни Петры да Александры, подумал я.

– В чем же причина такого недоразумения?

– А в том, – нервно проговорил хохол, – что генерал-поручик Каменский упустил нужный момент; когда треба було крепость штурмовать, он препирался с Суворовым, а теперь мы только и можем, что петлять вокруг города, да по ретраншементам из мортир пулять… Петр Александрович, вы меня знаете, я вам брехать не буду… А Каменский брехун, и раззява к тому же…

– Ты, Саша, язык бы свой поберег, он мне еще пригодится… Каменский турка при Козлудже славною победой разбил, о чем подробно в реляции изложено, а ты его в раззявы записал…

– Сия реляция одно брехунство и есть! – топнул ногой малороссиянин. – Что же я, по-вашему, не спросил у хлопцив, як дело було? Они маршировали весь день, по приказу Каменского, а когда пришли, на батальном поле один лишь дым был да кареи суворовские. Суворов баталию и выиграв, а Каменский только шкодил ему! И вот этот хлопец, барабанщик из балакиревского батальона, тоже был там и всё собственными глазами бачив…

– Ну, расскажи, – кивнул мне фельдмаршал. – Так ли бы дело, как Александр Андреевич говорит? Да говори честно, без утайки, не люблю, когда врут…

– Всё так и было, ваше высокопревосходительство, – сказал я и, вопреки своему вольтерьянству, зачем-то перекрестился. – Вот вам истинный крест. Корпуса генерал-поручика Каменского не было в Делиорманском лесу, а была только дивизия Суворова, героически стяжавшая славу русскому оружию…

– Что ж, – нахмурился Румянцев и бросил удочку, – я приму меры к искоренению оной фальсификации. Ты ранен? – спросил он, заметив мою повязку.

– Ранен, ваше высокопревосходительство. Имею к вам доклад, чрезвычайной важности, о некоей особе, вознамерившейся овладеть русским троном…

– Речь о княжне Таракановой, – сказал полковник, – уже соблазнявшей ваше сиятельство…

– Как же, помню, – недовольно поморщился фельдмаршал. – Дурная баба… Она, наверное, считает, что весь мир для нее устроен, и что достаточно послание духами надушить и плезанс пообещать, как вся русская армия ей помогать в ее претензиях бросятся…

– Вы должны сделать кое-что, – быстро-быстро, опасаясь, как бы меня не прервали, стал говорить я. – Вы должны написать секретное письмо, графу Алексею Орлову, в Ливорно. Вы должны написать ему, что вам известно нечто, и что он не должен делать того, что он задумал, иначе ему придется иметь дело с вами, и со всей молдавской армией, и что вы не допустите новой Смуты, и в верности вашей императрице Екатерине Алексеевне порукой Бог, и все святые, и животворящий крест…

Выпалив эту постыдную несуразицу, я внезапно остановился и замолчал, внимательно разглядывая одутловатое, невыспавшееся лицо фельдмаршала; он смотрел на меня, как смотрел бы Цезарь на римского бродягу, попросившего у него милостыни. Теперь всё зависит только от него, сказал я сам себе, от решения, которое он примет; и решение это будет, кажется, не в мою пользу. Кажется, он думает, что я спятил, что я просто глупый мальчик, барабанщик, болтун. Всё это только игра моего воображения. Ведь я не знаю и не могу доподлинно знать возможного хода истории. Да и правы ли мы, думая, что история зависит от наших решений? Нет ли ошибки в этих рассуждениях? Не лучше ли было бы думать, что история предопределена, что ничто не может поколебать установленный небесами порядок вещей…

– Петр Александрович, – вдруг поддержал меня мой полковник, – я напишу, а вы подмалюете. Вы же и сами догадываетесь, до чего дело идет. Знаете, что Орловы не в милости у матушки-императрицы более, и можуть глупость учинить. Хлопчик удалой, робитник Василия Яковлевича Батурина; он нам всё про турецкие ретраншементы рассказал, где какая орта стоит, и что замыслив сам великий визирь…

– И что же замыслил великий визирь? – грозно, исподлобья посмотрел на меня Румянцев. – Говори, ежели знаешь; ежели всё так, как Сашка и говорит, ежели ты и вправду знаток османских дел, а не шпион турецкий…

– Я не шпион, ваше высокопревосходительство, – виновато проговорил я. – То есть шпион, конечно, но наш, русский. Я у Панина в коллегии работал, а потом в Москве еще, в архиве там сидел, бумажки разбирал…

Господи, какую же чушь я несу, подумал я.

– Меня ранили, – промямлил я, – и один турок подобрал меня. И я был в Шумле, и говорил с великим визирем, и он сказал, что России никогда не выиграть эту войну, до тех пор, пока русские будут враждовать меж собою…

– И потому я должен вражду с Алексеем Григорьевичем затеять?

– Я о том говорю лишь, что его вразумить нужно, предостеречь…

– Авантюра! – тяжело вздохнул фельдмаршал. – Ладно, убедил! Уж больно складно врёшь… Письма́ писать не буду, пока Балакирев за тебя не поручится, что ты у него и вправду барабанщиком состоишь. Сашенька, найди-ка мне Андрея Дмитрича, я сам спрошу, из какого архива он сего юнкера выкопал…

 

Глава девяносто девятая,

в которой Орлов встречает Батурина

Вы просто не поняли сути истории, моя княжна. Вы подумали, что история благоволит к таким, как вы, что в истории случаются эпохи, когда всё переворачивается, и человек со дна может пробиться на самый верх и обуздать обидчицу Фортуну; безродный казачок может стать канцлером Российской империи, а корсиканский мальчишка – императором Франции. Отчего бы и вам, подумали вы, почувствовав дуновение сих ветров, не стать примой в этом балете, а не быть вечной подтанцовкой. Вы подумали и тут же сделали, как это и бывает обычно с немецкой натурой; вы бросили камень в тихий пруд и распугали всю рыбу.

Но вы не поняли главного: история – не балет, не подмостки веселого театра; история – это холодная и жестокая машина, которая не различает правых и виноватых, и не судит, и не милует, она просто перемалывает своими жерновами человеческие кости, в угоду ей одной ведомой цели. Человек ничего не значит в истории; он только кусок мяса, брошенный в мясорубку, и любые рассуждения о войне и мире, и об истинном боге, и об истинном государе – лишь знаки нашей неграмотности. Быть разумным человеком – значит видеть истину, состоящую в том, что мы живем на маленькой планете, затерянной в глубине космического эфира, и Бог, ежели он все-таки существует, никогда не услышит наш голос.

Кольцо осады сжимается вокруг вас; ловкие саперы уже вырыли свой подкоп и заложили в него глоб де компрессьон; усатые гренадеры готовят свои запалы, мушкатеры чистят штыки. Эта крепость скоро падет, ежели не случится, конечно, чего-то из ряда вон выходящего, ежели саперы, мушкатеры и гренадеры вдруг между собой не перессорятся и не начнут палить друг в друга; тогда у вас есть шанс, тогда вы будете спасены, и книга судеб закончится вашим помазанием на российский трон. Всё зависит от автора, от того, какую версию истории он предпочтет, обычную, или же ту, которая более по душе его израненному сердцу.

* * *

Они случайно столкнулись у княжны на одном приеме. Орлов сидел подле ее кресла и вел невинную беседу о новых способах земледелия и о том, что было бы неплохо привить в России американские фрукты. Как вдруг двери раскрылись, и в комнату вошел Батурин, в своем приталенном синем кафтане и в желтом камзоле, с усами и со шрамом на щеке, таком же как и у графа Алексея, за тем только исключением, что графа полоснул саблей в трактирной драке старый Шванвиц, а этот шрам был от шпаги Эоновой. «Ах, граф! Вы всегда по-северному неожиданно!» – воскликнула княжна, размахивая китайским веером. Батурин с усмешкою покосился на Орлова, а затем стал губами прикладываться к маленькой ручке княжны и смотреть на нее с таким напускным обожанием, облизываясь и причмокивая губами, что меня чуть было не вырвало от отвращения. «Позвольте вам представить графа Карельского. А это, Эрик, гроза турок, граф Орлов…» – «Тот самый Орлов?» – «Да, да, тот самый Орлов, победитель в Чесменской баталии, шум которой прогремел по всей Европе, подобно гласу древних богов, так что и весь мир пробудился, и в самом дальнем уголке не осталось христианина, который не почувствовал бы свою сопричастность к этому побоищу…» – «Вы несколько преувеличиваете мои заслуги, – нервно проговорил Орлов, сверля глазами хохочущего Батурина. – Нашею эскадрой командовал адмирал Спиридов; я же только скромный бухгалтер, посланный ко флоту с целию следить за соблюдением бюджета. Но вы правы, я имею некоторое отношение к сей баталии и могу назвать себя ее участником, особенно с учетом того, что некоторые мои соотечественники в то же время отсиживались в тылу и плели грязные интриги при петербургском дворе. Когда русские моряки проливали кровь за отечество…» – «А как вы считаете, граф, – сказал Батурин, зевая и подкручивая пальцем прядь своего парика, – победит ли ваша эскадра tappra svenska Flottan? Спрашиваю из чистого интереса, а не затем, что мне было бы интересно затеять вражду меж нашими двумя великими народами…» – «С начала века, – буркнул Алексей Григорьевич, – русские бивали шведов…»

Цыган Мотя рассказал мне, что вражда Батурина и Орлова длится много лет. Причиною его стал незначительный конфликт из-за одной крепостной актрисы, с которой Батурин долгое время был дружен и даже, по словам цыгана, намеревался жениться на ней, как вдруг актриса бросила его и стала встречаться с Орловым; эта бытовая драма наложилась на противоборство панинской и орловской партий и в конце концов на всю противуположность двух образов жизни: Батурин щеголял знанием иностранных языков и подкрученными усами, галантным обращением и французскими стихами, Орлов же брал нахрапом, русским здоровьем и властным характером, он никогда и никого не стеснялся, а просто шел напролом, всецело отдаваясь своей страсти, нередко переходившей в безумие.

И вот теперь эти двое сидели вокруг княжны, в комнате с незажженными свечами, озаряемой лишь золотистыми лучами заходящего итальянского солнца, и пялились друг на друга, и тяжело дышали, разве что не соприкасаясь лбами (или рогами; я невольно представил себе двух молодых бычков). Алексей Григорьевич уставился шальными глазами на фальшивого шведа, сжав руки в кулаки, а рука Батурина крепко сжимала эфес шпаги. Они были похожи сейчас, со своими шрамами, на двух близнецов, исторгнутых одной материнской утробой, но ставших волею судьбы непримиримыми врагами.

«Я скажу слугам, чтобы нам зажгли свечей», – проговорила княжна и вышла на минуту из комнаты. «Что вы здесь делаете, черт вас побери!» – прошипел Орлов. – «То же, что и вы, – спокойно отвечал Батурин, – исполняю приказ императрицы… Или же я ошибаюсь, и вы, граф, более следуете зову своего сердца, нежели долгу россиянина…» – «Не твое собачье дело указывать мне, что я должен делать и чего делать не должен! – проревел Орлов. – Мне дает письменные указания сама Е. И. В., а тебе – интриган Панин…» – «Значит, я могу быть спокоен за то, что ваша связь с этою девчонкой не поколеблет основ российской государственности?» – «Кем ты себя возомнил, сердюк недоделанный…» – «Вы, кажется, засомневались в моем происхождении, граф, – рассвирепел Батурин, – в верности моей России… Так я напомню вам, ежели вы забыли, что мой дед остался верен Петру Великому, а ваш дед был стрелецким полковником, поддерживавшим царевну Софью, и жизнь свою сохранил только потому что на плахе сумел рассмешить царя…» – «Передай на Мойку, – процедил сквозь зубы чесменский лев, – что граф Орлов чужих приказов исполнять не намерен! И что ежели господин президент и далее будет наушничать…» – «Мой вызов все еще в силе, граф, – дерзко отозвался Батурин. – И, пожалуйста, не трусьте более и не посылайте ко мне борзых щенков вроде Янковского…»

«Господа, – произнес я, – я обязан предупредить вас о возможных последствиях вашего поединка. Во-первых, мы находимся на чужой земле; ежели герцог Леопольд узнает о случившемся поединке, это приведет к тому, что гавань Ливорно навсегда будет потеряна для русских кораблей. Во-вторых, императрица Екатерина будет в гневе, узнав о том, что в час великих исторических свершений вы затеяли ненужную драку меж собою. Прошу вас примириться и положите конец вашей вражде. Уверяю вас, нет ничего порочащего дворянскую честь в том, чтобы признать свою неправоту, напротив, именно умение прощать делает нас достойными имени христианина…»

Вернулась княжна с зажженным светильником, и все сразу же приняло привычную мизансцену. Батурин снова крутил свой шведский парик, а покрасневший от гнева Алексей Григорьевич стал напевать, закинув ногу на ногу, итальянскую песенку. «Я смотрю, вы весело проводите время, – сказала княжна. – «Да, мы как раз обсуждали мою политическую теорию, моя княжна, – отвечал я, – о государстве, которым управляют философы…»

 

Глава сотая,

именуемая Сватовство чаклуна

Я провел остаток дня, долгого, как прощание с любимой, среди новых украинских друзей. Это были самые обычные и простые люди, отличавшиеся от русских только какою-то особенной тягой к глупостям. Эти глупости, нередко фантастические, составляли основу их разговоров. Казаки сидели у костра, варили уху из дунайской рыбки, которую отдал им «пан фельдмаршал», и придумывали безумные истории, по сравнению с которыми нелепый рассказ о тайных миллионах Коли Рядовича был бледною тенью полуденного солнца. В казацких рассказах все блестело, шумело и играло всеми красками жизни, и я подумал, что нужно записать эти рассказы, но малороссияне, как я ни просил их повторить сказанное, вместо старой истории начинали рассказывать новую, с похожими действующими лицами, но с совершенно другим сюжетом и другой, неожиданной развязкой.

– Цей чаклун був вельми дивною особою, – рассказывал с нарочитой серьезностью старый казак Михайло; остальные хохотали, – а чого ви ще хочете от сих чаривникив? Вони ж уси дити сатаниньськи, истинно вам кажу. Зараз я вам намалюю его парсуну, зараз тильки ухи съем. Цей чаклун був добре видомий у нас в Сорочинцах. Якшо у когось понос або голову ломить, вси идуть до цього чаклуна. Славный був чаклун. Вси трави знав, розмовляв з тваринами Господними, мав владу над ними надзвичайну, цей чаклун вмив обретатися сирим вовком або мысию. Таких вже нема… Був у цього чаклуна один недолик: вин не любив жинок. Вин говорив, що жинки затьмарюють его волю и розум. А потай любив их, звичайно, я припускаю, тому що чоловик без жинки, яко птах без повитря. Одного разу приходить вин до мене, а було це прямо перед риздвом Христовим, и говорить: «Михайло, будь моим сватом!» – Я розплакався, як дитина: «Друг мий, – говорю, – хто же твоя кохана дивчиня? Хто же заспивае: любий, кохай мене? Скажи имя благолипной мадонны…» – «А, – говорит он, – дочка гетьмана!» – «Ти здурив! – говорю я. – Хочешь, щоб мене в сибирьськи лиси, в кайданах? Ни, не пиду я з тобою!» – А вин смиеться тильки и говорить: «Не ссы, Михайло! Я чаклун, мени ничого не страшно, сам Люцифер зи мною!» – «Цього-то я и боюся!» – кажу я. – Колина тремтять. Ми приходимо до гетьмана, а той и каже нам: «Щоб я видав свою Ганну за якогось чорнокнижника? Не бувать цьому николи!» – «Ах так! – говорить чаклун. – А не боишься, що я наведу страшне чаклунство на тебе и на весь твий рид? А може бути и на всю Украйну?» – «Мени владу народом дана, – говорить гетьман. – А ти в скорботе своей против суспильства лизешь. Гей, козаки, всипьте-ка цим двом батогив, да так, щоб кров юшила!» – Видшмагали нас, само собою. Я з лишка не вставав три дни писля того. А чаклун той, хочь и образився, поихав в Париж и став называться граф Сен-Жермень. Така бувальщина…

Я спрашивал их о старых гетманах, а они отвечали только, что нет гетмана лучше «пана фельдмаршала» и что до Румянцева на Украине был сплошной «безлад», что запорожцы враждовали с приезжими сербами, что чиновники воровали деньги, выделенные казной на обустройство Малороссии, и что именно чужак Румянцев, хорошо владевший «украинскою мовою» и объединивший разноликую страну, вдруг стал для них самым желанным государем, за которого они готовы были идти и сражаться, и с турками, и с немцами, а ежели понадобиться, то и с самим чертом.

 

Глава сто первая,

в которой мичман Войнович уволен

Ежели звезды на небе сложатся приличным образом, моя княжна, вы станете русской царицей; вместе с Орловым вы сойдете в Кронштадте, и сможете арестовать Екатерину, и займете российский трон; но вот что будет далее. Древняя российская столица, Москва, не признает вас, ее займут полки, верные братьям Паниным. На юге и на востоке будет свирепствовать бунтовщик Пугачев, а на западе против вас восстанет Украина, страна, которая, по вашему мнению, должна быть вам верна, из-за придуманного вами отца, но это не так, тут вы ошибаетесь: Украина пойдет за человеком, который правил ею последние десять лет, за графом Румянцевым, незаконнорожденным сыном самого Петра Великого; возможно, малороссияне даже изберут его новым гетманом и дадут ему в руки булаву, и поднимут белое знамя, дарованное им императрицей Екатериной, но они не подчинятся вам. И будет Война Четырех Царей: вы будете править одним только Петербургом; в Москве изберут царем улизнувшего от вас цесаревича Павла; ведомые Румянцевым украинцы будут верны Екатерине, заточенной вами в Алексеевский равелин; а вся Татария, и Оренбург, и Дон, и Поволжье, и Сибирь присягнут истинно народному императору Петру Федоровичу, он же донской казак Емельян Пугачев. Четыре партии, каждая со своей программой; ваша программа – это власть олигархии, в Петербурге гвардейцы будут пить шампанское и стрелять из пушек, приветствуя вашу карету, мчащую по Невскому проспекту; в Москве Никита Панин примет конституцию и соберет в Кремле первый русский парламент; в Казани и Оренбурге откажутся от европейских обычаев и вернут старомосковские моды и стрелецкие войска; а Украина превратится в республику и вскоре объявит о своем отделении от Москвы. Игра четырех враждующих меж собою престолов, четыре разные государства на месте одного, по причине четырех разных народов, их населяющих, ибо единая Россия – это выдумка; ничто не связывает эту страну воедино. Некоторые будут думать, что страну еще можно спасти православной верой, они будут ходить в храмы и молиться Богу, и просить заступничества у Пресвятой Девы, но и единого православия давно уже нет, с тех пор как патриарх Никон расколол его своею глупой богослужебной реформой, а Петр Великий добил церковное тело уничтожением патриаршества и утверждением правительствующего Синода.

Конечно, такое положение будет непрочным, временным; вы направите верную вам гвардию в поход на Москву, но будете разбиты; а затем и Панин будет разбит пугачевцами, и в очень скором времени вы увидите вблизи Петербурга шведские и английские войска, а с юга в Россию вторгнется армия турецкого визиря, во главе с новым сераскиром, одетым в черную одежду. И вы закончите свои дни, глядя в окно Зимнего дворца на шведский фрегат, по трапу которого спускается наш общий знакомый Тейлор, с текстом мирного договора, по которому вы передаете Швеции Ливонию и Карелию, а Великобритании – Архангельск и Холмогоры.

Вот что будет, если вас не остановить сегодня, сейчас. Вот что будет, ежели вы победите, моя княжна.

* * *

Орлов недовольно скривился, надул щеки, даже высунул язык от неудовольствия, а затем выдернул письмо из моей руки и пошел к раскрытому окну, за которым шумело море. Было позднее итальянское утро, та минута, когда солнце еще только поднимается к зениту, но уже начинает нещадно припекать. Орлов сломал печать и стал раздраженно читать письмо, иногда вытирая рукою пот со лба, и солнце светило ему прямо в лицо, еще более уродуя шрам.

– Это черт знает что такое! – дочитав, яростно прохрипел он и разорвал письмо в мелкие клочки. – Я ему не мальчишка, чтобы указывать мне, что делать! Водки! – заорал он, отворачиваясь и стуча себя кулаком в распахнутую грудь с крестом. – Да настоящей, русской, а не этого английского дерьма…

– Послушай меня, Алексей Григорьевич, – тихо сказал я. – Послушай меня, как один православный человек другого, а не как начальник – подчиненного. Ты знаешь, как я люблю тебя. Знаешь, что я всегда был верен тебе и буду, до самой пропасти. Откажись от дуэли с Батуриным. Принеси ему свои извинения и скажи, что ты не замышляешь зла против него, и Паниных, и императрицы…

– Нет, это ты послушай меня, мичман! – перебил меня Орлов. – Я перед какою-то сердючкой извиняться не буду! Довольно! Они, что же, думают, что они мне теперь приказывать право имеют, ежели дурак Гришка бабу просрал? Мы Орловы! Мы Россию с колен подняли, когда ей голштинским уродом было великое унижение причинено. Мы Бога не испугались, когда против своего царя пошли. А он, – граф ткнул сапогом в обрывки письма, – он ему присягал, и когда его о помощи просили, он отказал, сказав, что не может допустить гражданской войны… А теперь он мне угрожает!

– Побойся Бога, Алексей Григорьевич, – произнес я. – Ведь ты же в аду гореть будешь, ежели исполнишь задуманное…

– Я и так уже давно в аду, мичман! – рявкнул Орлов. – Ты того не видел, как Федька Волков и Янковский урода шарфом душили, а я видел! И как ноги его в башмаках немецких еще дергались, видел! И за то мне будет на том свете вечная мука. Так что отступать мне некуда, и на русском троне будет сидеть женщина, которую я люблю…

– Я обязан сообщить об этих словах в Петербург…

– Такова, значит, твоя верность! Что ж, не показывайся мне более на глаза… Ты уволен с российской службы.

Я развернулся и пошел прочь, с разбитым сердцем; у двери Орлов окликнул меня:

– Ты же влюбился в нее? – спросил он.

– Да, – сказал я, – влюбился.

– Тогда не стой у меня на пути; не надо, мичман…

– Бог тебе судья, Алексей Григорьевич, – в отчаянии, еле сдерживая слезы, проговорил я. – Встретимся в преисподней.

 

Глава сто вторая,

именуемая Десятое июля

Эта страшная, шестилетняя война заканчивалась, но заканчивалась, как это и бывает обыкновенно, не в один день, но постепенно, подобно тому как вечернее солнце закатывается за горизонт и в воздухе становится все прохладней; солдатами все чаще овладевали лень и желание отдыха; они повиновались приказу Румянцева, не желавшего понапрасну лить кровь и знавшего, что со дня на день будет подписан мирный договор; раздраженная донельзя пугачевским восстанием, императрица велела не скупиться на условия и подписать мир с турками как можно скорее. Разбросанные по всей Болгарии части возвращались к главному лагерю, за исключением корпуса Каменского, продолжавшего упрямо палить из пушек по Шумле и жечь хлеб вокруг крепости; ему фельдмаршал возвращаться не велел.

В один день вернулся и мой батальон; все были живы, меня снова обняли, и я встал в строй, и теперь каждое утро опять барабанил молитву. Балакирев вернулся еще ранее и имел долгую беседу с Румянцевым на предмет моей нелепой личности.

– Ох, ну и заставил же ты нас поволноваться, брат! – недовольно пробурчал Балакирев. – Чегодайку-то сразу нашли, Царство ему Небесное, а вот тебя где носило…

Я сказал ему, что попал в турецкий плен и спросил, говорил ли он с Румянцевым о письме Орлову. Балакирев отвечал, что фельдмаршал расспрашивал его только обо мне самом. Я скуксился; снова идти к главнокомандующему и просить его мне было трусливо.

В лагерь постоянно приезжали сотрудники К. И. Д., шапошно знакомые мне по работе в Петербурге; из Валахии приехал Репнин; ждали Абрезкова, дядю моего лейпцигского однокашника, но он задерживался из-за разлива Дуная; все то были люди Панина. Переговорами руководил сам Румянцев; он почему-то хотел, чтобы мир был подписан непременно десятого июля; я никак не мог понять его символической страсти к этой дате, и только потом догадался, что в этот день Петр Великий подписал позорный для России Прутский мир; Румянцев хотел не на земле, а на небесах перечеркнуть неудачную страницу из жизни своего возможного родителя.

Не было только переговорщика с оттоманской стороны, но я уже знал, кто это будет, знал, ждал его приезда и боялся его.

Магомет приехал на своей белой кабардинской кобыле, в сопровождении большой свиты и второго переговорщика, Ресми-Ахмеда. Османы спешились в двухстах шагах от румянцевского шатра и стали умываться и переодеваться; Магомет переодеваться не стал, он торопился, и смотрел по сторонам, и явно искал меня глазами, как будто боялся, что я расскажу Румянцеву нечто очень важное, что повредит переговорам. Увидев меня, он как будто нервно вздрогнул, но ничего не сказал и решительным шагом прошел в палатку к фельдмаршалу.

Человек, неискушенный в дипломатике, вряд ли сможет в полной мере оценить все то изящное двуличие условий, которые выдвинул туркам Румянцев. Во-первых, генерал-фельдмаршал напугал их несчастным корпусом Каменского, который все еще торчал без особого дела возле Шумлы, и сказал, что русские уйдут в ту же минуту, как будет подписан мир, а до тех пор великому визирю лучше спрятаться в подвале, во избежание пушечного ядра, которое может нечаянно залететь в его обсерваторию. Во-вторых, Румянцев, как заправский торговец с восточного базара, стал требовать у Магомета и Ресми-Ахмеда передачи черноморских крепостей, Очакова и Хаджибея. Турки переглянулись между собою, как бы говоря: а не спятил ли Руманчуф-паша, но стали торговаться; в итоге фельдмаршал выторговал у них то, чего он с самого начала и хотел: крепости у входа в Азовское море, Керчь и Еникале. В-третьих, тот же трюк Румянцев проделал и с главною причиной разногласий, заявив, что Россия уже ввела свои войска в Крым, а потому, по принятому в Европе обычаю, имеет право силы на присоединение ханства к России. Магомет начал спорить и говорить что-то об исламе; но Румянцев грубо перебил его и сказал, что Россия просвещенная страна, в которой соблюдаются права всех религий. «То есть вы хотите, – недовольно проговорил Магомет, – чтобы крымский хан не был более вассалом халифа? Это нарушение магометанских обычаев…» – «Я всего лишь хочу, – отвечал Румянцев, – чтобы татары как свободная европейская нация сами решали свою судьбу и выбирали, с кем им заключать или не заключать союз». Магомет согласился и кивнул. Это означало только то, что Крым переходит под протекторат России, так как союз с Россией крымским ханом был подписан двумя годами ранее. В-четвертых, по хитрости Румянцева, из договора как бы нечаянно исчез старый запрет русским строить на Черном море военные корабли; турки в спешке забыли об этом пункте, они просто не заметили, что Руманчуф-паша обвел их вокруг пальца как малых детей. Так опытный литератор, бывает, обманывает своего читателя, умалчивая о некоторых деталях сюжета, только затем, чтобы в конце романа преподнести ему неожиданную развязку. Оплошность обнаружили только месяц спустя, когда договор был внимательно прочитан в Париже и в Вене; все европейские дипломаты схватились за голову, но было уже поздно; первая верфь была уже заложена.

Кажется, всё было слажено, однако когда договор стали подписывать, выяснилось, что под рукой нет никакого стола, на который можно было бы положить бумагу.

– На барабане подпишу! – недовольно воскликнул Румянцов. – Эй, юнкер, подай-ка сюда свой барабан!

Договор подписали, все радостно закричали и стали стрелять в воздух. Я же стоял, как вкопанный, и смотрел на Магомета, и он смотрел только на меня.

 

Глава сто третья,

в которой граф Орлов ломает мебель

John Taylor to John Montagu, Earl of Sandwich. Top secret.

Сэр!

Сообщаю вам о некоторых подробностях мирного договора, заключенного русскими с Высокой Портой в болгарском селении Хотфонтейн. Детальное рассмотрение этого странного соглашения вынуждает меня сообщить вам, что фельдмаршал Румянцев заложил огромный фугас подо все здание нашей восточной политики. Во-первых, с сего момента Россия de facto контролирует Крым, управляя, как она того пожелает, своею марионеткой Сахиб-Гиреем. Во-вторых, хитроумным образом русские получили право строить на Азовском и Черном море военные корабли. В-третьих, русским купцам теперь даны те же привилегии, что и английским, и право прохода в Средиземное море через Дарданеллы и Босфор. Все это вместе означает только одно: русские и украинцы, нимало не опасаясь татар, смогут распахать причерноморскую степь и завалить зерном пол-Европы, вывозя ее через керченский и таганрогский порты. Не сомневаюсь в том, что русские вскоре сообразят, что можно торговать не только зерном, лесом и железом, но и более прогрессивными товарами; а в случае противодействия им в вопросах торговли русские сожгут любой европейский флот, приблизившийся к крымским берегам, как они уже сожгли при Чесме турецкий.

В связи с этими чрезвычайными обстоятельствами прошу дать мне санкцию на проведение переговоров с командующим русской эскадрой графом Орловым, крайне раздраженным тем, что договор был подписан без его участия. Согласно условиям договора, русские возвращают Турции греческие острова и Бейрут, т. е. все блестящие завоевания, сделанные Орловым, в чем и заключается истинная причина его гнева. Согласитесь, что и вы, сэр, негодовали бы, ежели бы приобретенное вами поместье вернулось к прежнему владельцу, безо всякого возмещения ваших потерь. Граф Орлов беснуется и крушит мебель в своей квартире, обвиняя во всех своих несчастиях враждебную ему придворную партию братьев Паниных, к коей он причисляет и Румянцева, и было бы непростительной ошибкой игнорировать русского медведя, ревущего в своей берлоге.

Такоже напоминаю о предыдущем моем сообщении, касающемся девицы Таракановой, оставленной вами без внимания.

John

 

Глава сто четвертая,

в которой Магомет бросает бомбу

Турецкое посольство уже уехало, а Магомет все еще сидел в одиночестве, в специально построенном для турок павильоне, за деревянным столом, грубо сколоченном фурьером Данилой, и писал какое-то письмо. У раскрытых дверей стояли два янычара, но Магомет, увидев, что я стою снаружи и пялюсь, велел им пропустить меня. Я вошел и сел, на лавку напротив него; он продолжал писать, как бы не обращая на меня внимания.

– Чего тебе? – произнес он, наконец, подняв голову, но рукою продолжив писать.

Я не знал, что сказать, и молчал.

– Почему вы подписали мир? – выдавил я из себя спустя минуту.

– Потому что мы проиграли войну, – сухо отвечал Магомет.

– Это не так, – сказал я. – Вы подписали мир, потому что боитесь чего-то. Вы знаете, что я знаю что-то, что может поколебать сложившееся равновесие. К сожалению, я не знаю, что я знаю. Скажите мне. Обещаю, я никому не скажу.

Магомет внимательно посмотрел на меня, прокрутил несколько раз в голове мои слова, а потом засмеялся.

– Даже ежели бы я знал, что ты знаешь что-то такое, чего не знаешь, я бы тебе не сказал, – с улыбкой проговорил он. – Ты, кстати, так и не поблагодарил меня за то, что я вытащил из тебя пулю и спас твою глупую жизнь.

– А вы не принесли извинений за то, что держали меня в плену…

– Значит, мы квиты.

– Великий визирь велел вам убить меня…

– Великий визирь очень болен, – грустно ответил Магомет. – Возможно, в пылу разговора ты не заметил, что он постоянно кашляет и чихает. Ему осталось жить несколько дней; я врач, я знаю, как выглядит приближение смерти.

– Что же будет дальше?

– То же что и было, – пожал плечами Черный осман. – Вы, московиты, будете пытаться сделать крымским ханом своего ставленника, а мы – своего. Эта игра будет вечной, как и сказал тебе великий визирь…

– Я не буду играть с вами. Я убью вас.

Магомет ничего не сказал, а только кивнул головой, как бы принимая во внимание мои слова и намерения. Он снова отвлекся и стал писать. Я посидел еще минуту, а потом встал и пошел к выходу.

Я еще сидел некоторое время на пригорке, со своим барабаном, и наблюдал, как турки совсем уже сворачиваются и садятся на коней. Магомет вышел из павильона, тем же решительным шагом, что и по приезде в лагерь, взмахнул своими сапожищами и, взобравшись на кабардинскую кобылу, поехал прочь, не глядя на меня. Янычары поскакали за ним; один из них вдруг развернулся и, подъехав ближе, бросил мне какой-то мешок. Я подумал, что это бомба и отбежал в сторону. Но бомба лежала на земле и не разрывалась. Я подошел и дрожащими руками вытряхнул содержимое мешка. Из него выкатилась голова стрелявшего в меня желтого гусара.

 

Глава сто пятая,

в которой Батурина больше нет

John Taylor to Elizabeth Tarakanova, Princess of Vladimir and Queen of Tomorrow

Моя принцесса!

С глубоким прискорбием сообщаю вам о трагической гибели вашего верного слуги, подданного шведской короны графа Эрика Карельского, убитого на дуэли графом Алексеем Орловым, что случилось не далее как утром сегодняшнего дня, в Ливорно, на могиле похороненного здесь писателя Смоллетта. К сожалению, все мои попытки остановить эту нелепую дуэль, равно как и попытки мичмана Войновича, такоже вам знакомого, закончились горестной неудачей. Дуэлянты ничего не желали слышать ни о каком примирении, обвиняя друг друга в многочисленных грехах. Подозреваю, что и ваша неземная красота отчасти стала причиной этого недоразумения.

Вот же как это было. Не рискуя вступать с графом Карельским в фехтовальный поединок, Алексей Орлов, как лицо, получившее право выбора оружия, предпочел дуэль на пистолетах. Представьте себе, моя принцесса, раннее утро на местном кладбище и низкий туман, вьющийся над долиной; мрачные тени еще скользят по скалам и могильным плитам, черный ворон стучит клювом по портрету автора Перигрина Пикля. Как вдруг в тумане вспыхивают два алых огня, стремящиеся друг к другу, как два магнита, и испуганный ворон, взмахнув крылами, уносит в небеса душу одного из противников. К моему глубокому несчастию, то был мой друг Карельский!

Я бросился к нему, грудь его была прострелена навылет, кровь текла из края рта. Бледное лицо его было похоже на лицо христианского мученика, рука еще крепко сжимала мою, а слабый голос шептал ваше имя. «Свершилось!» – воскликнул он и испустил дух. О, горестная минута разлуки с любезным товарищем! О, жестокая судьба! В гневе сжав кулаки, я подбежал к графу Орлову и в расстройстве чувств стал говорить ему, что он убил лучшего человека на земле, и что король Густав никогда не простит ему этого злодеяния. «Прекратите сходить с ума, Тейлор! – сказал мичман Войнович, перехватив мою руку, уже тянувшуюся к лицу чесменского героя. – Ваши чувства можно понять, но и вы должны признать, что все произошло по правилам чести, и граф Орлов с тою же вероятностью мог быть сейчас на месте шведа». Разумом я соглашался с ним, но мое сердце было против.

Эти трагические события, моя принцесса, засвидетельствованы мною и мичманом, а такоже цыганским бароном Мотей и моим слугой Патриком, ирландцем. Похороны графа Карельского, моего любимого Эрика, состоятся завтра в Ливорно, и ежели вы поспешите, то успеете в последний раз поцеловать своего друга, так мечтавшего сделать вас русскою царицей. Обещаю вам, что в память о нем я доведу начатое до конца и воздену на вашу прекрасную голову шапку Владимира Мономаха!

John Taylor, Esq.

 

Глава сто шестая,

именуемая Прощание славянки

Мы все еще стояли лагерем на берегу разлившегося из-за дождей Дуная и ждали Суворова, который должен был со дня на день приехать из букарештского госпиталя, чтобы вести нас домой, в Россию, с особо важной и секретной миссией – поймать Пугачева. Краткое, но томительное ожидание скрашивали только рыбалка да вечное подтрунивание над Колей Рядовичем. Балакирев, опасаясь, как бы солдаты не растеряли дисциплину, ежедневно гонял нас по амбулакруму, в дождь и в град, заставляя меня бить в барабан, а потом вместе со всеми бегать, прыгать и колоть штыком. Несколько раз я пытался отбрехаться от глупой муштры, под предлогом своего ранения, но Балакирев как будто вошел во вкус, ему дали чин полковника, о котором он давно мечтал.

Как-то раз Коля Рядович разбудил меня среди ночи.

– Вставай, – сказал он, – к тебе пришли.

Я вышел на амбулакрум. Предо мною, держа под узду коня, стояла Каля, в своей привычной болгарской одежде; волосы ее были смочены дождем, и вся она была сейчас не человеком, но какою-то русалкой, выползшей на берег из вод Дуная.

– Каля, – радостно сказал я, – мне нужно поговорить с тобою. Ты одна только нужна мне. Я не знаю, как это говорится…

– Правда ли, – с грозной суровостью в голосе перебила она меня, – что война свершилась?

– Правда, – отвечал я. – Война закончилась.

– Значит, вот как это будет, – почти заплакала она. – Вы хотя бы разбираете, что теперь случится с нами? Что нам придется ответить за каждого погибшего янычара, за каждый кусок хлеба, переведенный нами русским войскам? Вы должны были освободить Болгарию, защитить своих братьев по духу и по языку, а вместо това вы сключаете ветхий завет и уходите?!

Завет по-болгарски значит мир, договор.

– В договоре есть параграф, – сказал я, – о защите всех христиан.

– Я не христианка, – проговорила она. – Будьте вы все прокляты, со своей христианской любовью…

Она вдруг залезла на коня и, стукнув его по бокам своими мокасинами, поехала в ночь, все более и более ускоряя шаг.

– Каля, подожди!

Я побежал за нею, не разбирая дороги. Но она уже не слушала меня, а просто мчала куда-то, сломя голову, всё отдаляясь, и звуком копыт, и чертами тела, и все то было уже приобретено и потеряно мной в одно мгновение; я поскользнулся на размытой дождем кочке и упал в грязь.

– Каля!

Если бы я мог, я бы пошел прямо сейчас к Румянцеву и заставил его разорвать договор, лишь бы вернуть ее. Заставил! Я бы повернул время вспять и все переиграл, и принудил бы Магомета и великого визиря подписать мир на условиях, выгодных мне!

Но изменить уже ничего было нельзя. Можно было только валяться в луже и бить кулаком от отчаяния по сырой болгарской земле.

 

Интерполяция двенадцатая. Окончание писем экспедитора Глазьева

Ген. пр. Сен. кн. В-му

Ваше сиятельное высочество генерал-прокурор!

Ликуйте и веселитесь, ибо бунтовщик Пугачев разбит и схвачен подполковником Михельсоном; самозванца выдали сами же казаки, решившие купить этой ценою свою жизнь и милость государыни. Еще месяцем ранее мятежники похвалялись, что они скоро дойдут до Москвы; теперь же, узнав о подписании мира с турецким султаном и о возвращении русской армии, они вдруг страшно перепугались, сообразив, что им не будет пощады, и принялись в спешке рубить канаты и прыгать в воду, ежели позволено мне будет употребить здесь морской словарь.

Тем не менее, пламя изрыгнутое драконом, продолжает гореть в разных частях империи. В Башкирии пугачевский сподвижник Салават Юлаев снова атаковал Уфу, удержанную благодаря одной отваге Ивана Рылеева; башкирцы и киргизцы никак не усмирятся. Последние поминутно переходят Яик, и из-под самого Оренбурга хватают людей; увещевания хана и султанов киргиз-кайсацких тщеты, ибо вся их орда бунтует. Разбойники замечены также под Астраханью, Воронежем и Тамбовом; здесь многие помещики, оставив свои дома, отъехали в благоприятные земли, иные же спасают жизнь свою, ночуя по лесам.

Страшнее всего мне представляются мятежники, отступившие за Урал; их главарь хорошо известен вашему сиятельству, это некто Степан Федулов, бывший приказчик наместника Рахметова и главный военный советник антихриста Пугачева; уверен, что он будет и далее разбойничать, так как нет в России такого суда, который помиловал бы его за смертоубийство своего господина. Впрочем, кухарка покойного Рахметова утверждает, что Федулов подался в Америку, через Сибирь и Камчатку, где он намерен отыскать некий волшебный остров; якобы все это Федулов говорил ей самолично перед отъездом, а такоже утверждал, что хочет с оружием в руках сражаться за свободу британских колоний, поелику в Америке истинная республика и народовластие.

В связи с этим не могу не обратить внимания вашего сиятельства на еще одного молодого человека из окружения покойного Аристарха Иваныча, некоего Семена Мухина, о котором я уже однажды докладывал вам три года тому назад; в свое время сей крепостной обманным путем проник в ряды К. И. Д., чтобы сообщать обо всех деяниях наших дипломатов шведскому и турецкому правительству; личность во многом примечательная: вольтерьянец, богохульник, республиканец, франкмасон и, наконец, мужеложец, тайный любовник коллежского советника Батурина. Сей юнкер, в качестве якобы переводчика, был направлен в Италию, для переговоров с самозванкой Таракановой; именно он был связующим звеном меж нею и ныне схваченным Пугачевым, о чем мне доподлинно известно со слов дочери покойного Рахметова, Варвары Аристарховны, жительницы города Москвы. Убедительно прошу вас выдать ордер к задержанию оного Мухина, буде он появится в России, во избежание иных потрясений, грозящих нашему возлюбленному отечеству.

Такоже сообщаю вам о ссоре с женою моей, урожденной Глуховой, крайне недовольной тем, что я, при всем своем усердии к службе, до сих пор состою всего лишь в тринадцатом чине.

Молитвенно ваш, с. р. Глазьев, Тайная экспедиция Сената

 

Часть тринадцатая. Возмездие

 

Писано в Ураниенборге, в сентябре 1807 года

 

Глава сто седьмая,

именуемая Русский бог

Я читал где-то, что всякое литературное сочинение есть путешествие, в коем герой волею судьбы покидает свой дом; совершив круг приключений, он должен вернуться туда же, к уютному камину и ласковой жене. История же моего возвращения, вопреки литературному канону, была историей мрачного ужаса. С каждою новой верстой, пройденным нашим батальоном, мне открывались всё новые картины разгрома и насилия; там были сожженные пугачевцами дворянские усадьбы, там – казненные повстанцы. По всей дороге до Царицына и у подъездов к деревням стояли столбы с подвешенными на крюках телами взбунтовавшихся крепостных; в центре Царицына на шесте была установлена чья-то голова. Часто казнили на тех же виселицах и глаголях, на которых месяцами ранее болтались помещики и офицеры; менялись только люди, место плахи же оставалось неизменным; по Волге и по Дону были спущены плоты с уже согнившими телами некоторых пугачевцев; всюду были дым, смрад, голод, в то же время в одном поле я увидел перезревшую рожь – убирать ее было некому, все жители местной деревни были убиты или подались в бунтовщики. Таково было мое возвращение в страну, о которой я мечтал, будучи запертым в рагузском чулане или болгарской башне.

Я смотрел на эти апокалипсические картины и все силился понять причины произошедшего; мне было ясно, что всему виной крепостное право и многочисленные ограничения нашего правительства, в торговле солью и порохом, столь необходимых вольному казачьему люду, и все равно я не понимал этой дикой, азиатской жестокости, вдруг выплеснувшейся на Россию, как кислота из бутылки; я искал причину и не находил ее; мне казалось все, что в этом должна быть какая-то религиозная подоплека, словно это было некое жертвоприношение, древнему языческому богу, которому втайне молился Пугачев и о котором он говорил мне тогда, в Кремле. Я постоянно смотрел по сторонам, в тайной надежде, что я увижу капище или алтарь, с идолом эдакого Перуна, но такого капища не было, а были только столбы с повешенными и четвертованными.

Это было какое-то возмездие, за годы унижений и рабства, и бездарного поклонения европейской культуре, и обмана самих себя; этот бог был жив, ему не было капища, но он жил, в каждой русской душе, и как будто говорил: без меня вы пропадете, без веры в меня вы станете ничтожной, вечно всеми унижаемой страной; я ваша культура, я ваше просвещение, поклоняйтесь мне, любите меня, и вы станете сильнее, и умнее, и лучше, и богаче; а тот, кто отречется от меня, будет наказан, и проклят, и четвертован на колесе истории; просто не забывайте обо мне, не забывайте, что я есть, что вы русские, а не французы или немцы; будьте моими детьми, и я буду вашим отцом, и не буду требовать от вас жертвы, ежели вы будете выполнять заповеди мои.

* * *

С целию ускорить поимку Пугачева наш батальон пересадили на лошадей, кроме того, в помощь Суворову дали два кавалерийских эскадрона и две сотни казаков. Вначале мы шли вверх по Волге, а затем началась бескрайняя степь, уже начавшая гореть по осени. Никакой дороги не было, ехали, ориентируясь по солнцу и звездам; хлеба было мало, в основном ели солонину.

Вконец вымотанные, мы вышли к небольшому степному поселку; здесь Суворову сообщили сильно огорчившее его известие, что Пугачев уже пойман Михельсоном и отправлен в Яицкий городок; Суворов бросил ложку и велел всем заново седлать лошадей; юродивый русак просто не мог сидеть на одном месте, а все время куда-то торопился, в этом была вся суть его натуры; за девять дней он заставил нас проскакать шестьсот верст!

Яицкий городок, эта столица мятежного казацкого войска, был самою странной столицей на земле; он не имел устоявшегося места, иногда кочуя вместе с изменчивым течением киргиз-кайсацкой реки; здесь были и церкви, и казармы, и магазины, и жилые дома, но всё было каким-то непостоянным, жженым; весь город был исполосован укреплениями и ретраншементами; по сути дела, все последние несколько лет здесь было место постоянных сражений; в одном месте стоял наскоро сбитый из досок «дворец» Пугачева, а по течению старицы был правительственный кремль, который так и не сумели взять повстанцы, с церковью и пороховым магазином; пугачевцы могли лишь палить по кремлю ружейным огнем с крыш и чердаков; Симонов, комендант крепости, раскаленными докрасна пушечными ядрами стер эти дома в порошок, тогда мятежники стали рыть подкоп под колокольню, служившую смотровой башней; Пугачев, лично прибывший к месту сражения, по-видимому, вспомнил штурм Бендер; они хотели взорвать пороховой магазин, но знания саперного дела народному императору не хватило; взрыв только обвалил колокольню; к тому времени к городку уже подступили правительственные войска, и вскоре осада была снята.

Все это было совсем недавно, думал я, слушая рассказы офицеров, чудом выживших в этом аду, питавшихся к концу осады уже одной только кониной и овсом; я в это время был в Венеции и жрал итальянские деликатесы; Боже мой! каким непостижимым образом меня занесло из гнили венецианских каналов сюда, в пыльный зной степи, на край света, на земляной вал, с которого открывается взгляд на бесконечную Азию, на киргиз-кайсацкое ханство, за которым еще более дикие и неизведанные земли, и Китай, и Индия, и, может быть, даже проклятое царство песьеглавцев.

* * *

Я не говорил с ним, да и он не вспомнил меня и разговора в Чудовом, увидев меня идущим рядом со своею клеткой, в которую Суворов запихнул его как какое-то животное. Он, вообще, как мне кажется, не очень хорошо понимал, что происходит. Лицо его было вялым, невзрачным. Он суетился, спрашивая то поесть, то еще что-нибудь. Он постепенно сходил с ума, я видел это в его глазах и радовался тому, что его все-таки поймали, потому что место сумасшедшим в лечебнице, а не на царском троне. Суворов тоже понимал это, и не отходил от клетки; ночью вокруг нее по его приказу зажигались факелы. Пугачев беспрестанно буянил, и Суворов приказал на ночь привязывать его еще и к телеге.

Его допрашивали, сначала Суворов, затем Петр Панин, еще затем миллион следователей из Тайной экспедиции. Суворова интересовало только одно: партизанская тактика Пугачева, он хотел знать, где и у кого Пугачев научился так быстро бегать и нападать из-за спины; генерал-поручик был похож сейчас на алхимика, который хочет узнать секрет философского камня у другого алхимика, приговоренного к смерти. Пугачев не отвечал ничего внятного, ибо и сам не знал причины своего странного дара.

Панин стал пытать его; он, вообще, был жесток по отношению к повстанцам; по приказу Панина трупы пугачевцев для устрашения складывали вдоль дорог. Панин хотел, чтобы Пугачев сознался в работе на турецкое правительство, но Пугачев упорствовал; он признался только в том, что его поддерживали некоторые раскольники.

Тайная экспедиция спрашивала всё, со дня его рождения и до пленения Михельсоном; они записывали все имена, места, разговоры, спрашивали о мотивах его преступлений. Пугачев отвечал, что виной всему помощь Бога; задумывая восстание, он даже и не мечтал о походе на Москву или Санкт-Петербург, но люди почему-то вдруг потянулись к нему; русский бог услышал его и благословил на дикую резню, во имя устрашения забывшей о своей самобытности нации.

 

Глава сто восьмая,

о Тайной вечере и поцелуе Иуды

Вот и всё, моя княжна, прощальный ужин, в ночь перед предательством, моим предательством. Вы не знаете всего, что знаю я, и потому не можете даже и представить себе, каково моему сердцу; мне лучше было бы умереть, а не быть здесь, в Ливорно, в доме английского консула Дика, любезно предоставившего вам свои апартаменты. Вы приехали сюда на похороны Батурина, но, разумеется, опоздали; к тому времени могила его уже была засыпана землей, рядом с английским литератором Смоллетом, ровно на том же месте, где он и умер. И все, что вы можете теперь, это молиться, как молился Христос в Гефсиманском саду, в кровавом поту.

Вот она, Тайная вечеря. Маленький людоедский ужин в вашу честь. Вот весь набор действующих лиц. Граф Алексей Орлов, убийца, и еще раз убийца. Граф необыкновенно спокоен, он вкушает окровавленный британский roastbeef, аккуратно надрезая его ножом и подцепляя вилкой; иногда он сердито смотрит в мою сторону: мы в ссоре, граф недавно уволил меня. Джон Тейлор, сквайр, тайный агент Особого комитета Британского Адмиралтейства; это он послал вам несчастное письмо, которое заставило вас рыдать, недолго, впрочем. Тейлор не ест мяса, эту странную привычку он, по его собственным словам, подхватил в Индии, вместе с малярией; Тейлор, вообще, эстет, такие, как он, не любят войны, но очень любят дворцовые перевороты; ежели однажды вам сообщат, что где-то случился заговор, ищите Тейлора, он там был. Он говорит всем, что он банкир, но вы-то знаете, что он шпион, шпион до мозга костей. Консул Дик, кавалер ордена Святой Анны. Чрезвычайно умен, галантен, владеет несколькими языками, наконец, богат. Это он оплачивает сегодняшний ужин. Его жена, прекрасная чернобровая дама; она питает некоторую страсть к модному нынче сентиментализму; на ее туалетном столике лежат Кларисса Гарлоу, Памела и Молль Фландерс. А это адмирал русского флота Самуил Карлович Грейг, шотландец. Это он загнал турецкие корабли в Чесменскую бухту, где их потом и сожгли. И да, именно благодаря ему я отлично владею английским языком. Блондинка справа от него – его жена, Сарра; она очень красива, простодушна, любит цветы и зеленые лужайки; собственно, всё.

Ах да, я забыл упомянуть себя. Я, как вы помните, мичман Войнович, влюбленный в вас молодой человек, черногорской нации. Черногория – это такая небольшая страна рядом с Рагузой, где вы жили некоторое время и где я впервые услышал ваш голос; вы в бешенстве кричали по-немецки из окна французского консульства. А вы, вы княжна Елисавета Тараканова, профессиональная авантюристка; ваше истинное имя никому не известно; известно только, что вы долгое время были агентом Королевского секрета, выполняя по приказу графа де Брольи различные мелкие поручения; со временем вы освоили эту азбуку и перешли к взрослому чтиву; вопрос исключительно в том, понравится ли вам книга, которую написал я, ваш персональный Иуда.

Ужин заканчивается; мужчины садятся играть в карты, женщины весело щебечут, обсуждая какие-то яблочные пироги, а вам вдруг становится грустно, и вы выходите на балкон, чтобы вдохнуть свежего морского воздуха, впустить его в свою грудь и в свой ум, и насладиться этой жизнью, может быть, в последний раз. Здесь, на балконе, вы как бы случайно сталкиваетесь со мной.

– Алиенора, – говорю я тихим шепотом, – послушайте меня. Послушайте меня очень внимательно. Вы должны уехать отсюда, и как можно скорее. Поверьте мне, поверьте моему измученному сердцу. Я люблю вас. Не улыбайтесь так, и не смейтесь, я знаю, что говорю: уедемте вместе, куда угодно, хотя бы в Швейцарию, к водам Женевского озера, где несчастный Сен-Прё встретил г-жу де Вольмар, но сегодня, сейчас. Потому что завтра будет уже поздно…

– Алекс, – отвечаете вы, – вы очень милы и талантливы, но вы же совсем еще мальчик… Я знаю, вы постоянно стоите под моими окнами, в ожидании встречи с возлюбленной, как трубадур, как Сирано де Бержерак…

– Я не мальчик, моя княжна, – сержусь я. – Я уже многое видел; я брал Бейрут, я дрался на дуэли, из-за вас…

– Алекс, – говорите вы, – не нужно; завтра я стану графиней Орловой… Я понимаю муки вашего сердца; я уверена, вы еще встретите ту, которая ответит вам взаимностью. Но такова моя судьба, вы знаете: я не могу идти против звезд, против этой кометы… Так было начертано на небесах…

– Тогда, – говорю я, – оставьте мне хотя бы поцелуй… Поцелуйте меня, в последний раз, чтобы я помнил этот вечер, навсегда, до конца своих дней; чтобы люди, которые однажды раскроют книгу о вашей жизни (а таких книг, я уверен, будет написано немало) сказали бы: все в этой книге было хорошо, но более всего мне запомнился поцелуй, в кульминации романа…

И вы целуете меня, и обвиваете руками мою шею, и я чувствую, как бьется ваше сердце, и вздымается ваша немецкая грудь, затянутая в корсет, и все внутри меня переворачивает от неземного блаженства, которого не может поколебать даже легкая усмешка Алексея Григорьевича, силуэт которого я замечаю краем глаза за холодною гранью оконного стекла.

 

Глава сто девятая,

о всепрощении

Пугачева казнили холодным зимним утром, в Москве, на Болотной площади, почти там же, где я в первый раз встретил его. Всю ночь священник уговаривал его покаяться. Наконец, его вывели на площадь, закованным в кандалы. Все вокруг было забито безмолвствующим народом: площадь, все примыкавшие к Болотной улицы, каменный мост, люди сидели даже на заваленных снегом крышах окрестных домов, согнав оттуда вечных московских галок. Все было оцеплено войсками. «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» – громко спросил его, по регламенту, обер-полицмейстер. – «Так, государь, я донской казак, Зимовейской станицы, Емелька Пугачев», – отвечал он. Стали читать приговор. Я увидел вдруг, что Пугачев стоит в онемении, и только молится и крестится; этот чернобородый и гнилоногий мужичок не верил в свою скорую смерть, он как будто и не жил, а пел, и как будто ему сказали, что его песня надоела, а он разводил руками и говорил: да нет, почему же, хорошая песня… Я увидел вдруг в нем то же, что и в другой самозванке: полное отсутствие страха, какую-то отчаянность, которой я никогда не почувствую и не обрету. Я смотрел и ковырялся в своих чувствах, как Пугачев когда-то ковырял камни из библейского оклада, и думал: что же я такое, и почему я так не люблю этих самозванцев, вылезших внезапно и из ниоткуда. Да, все они были в той или иной мере креатурами Магомета, но у каждого из них было что-то свое, и в то же время что-то общее: они не боялись жить, они плевали на общество, которого мы все почему-то боимся. Нам говорят, с юных лет: не делай того, и не делай другого, веди себя прилично, помой уши, поцелуй дядю, помолись богу, – а они просто не слушались. И я подумал, что я ошибся, что я в какой-то момент оказался не на той стороне, я должен был поддержать их, и должен был принять предложение великого визиря и стать магометанином, чтобы вот так жить, смело и весело, а не страдать, не мучиться своим даром и своими нравственными терзаниями, и своими размышлениями о человеческой природе.

– Прости, народ православный, – громко закричал Пугачев, – отпусти мне, в чем я согрешил перед тобою…

И я увидел нечто страшное: я увидел, что этот народ искренне верит в то, что он не разбойник, а царь; эти люди тоже не верили и не хотели верить в гибель своей мечты, о справедливом мироустройстве, и счастии, и торжестве добра; и Екатерина Великая, сколь велика и просвещенна она бы ни была, даже и близко не подступила к сердцам этих людей, и не дала им ничего, кроме обыкновенной немецкой пошлости, кроме идеи о зажиточном благополучии, о мягком шлафроке, о вкусной еде, о веселой театральной комедии, а вот русские сердца как были без истинной пищи, они так и остались без нее; она была самой обычной правительницей. Я подумал тогда, что мы просто не понимаем, что такое народ. Мы постоянно говорим, что мы заботимся о народе, монархисты или республиканцы, неважно, но никто из нас не знает и не желает знать, чего же на самом деле хочет народ.

И в эту минуту мною овладела совсем уже странная и богохульная мысль: что ежели мы сейчас, сами того не подозревая, казним Христа? Что ежели этот больной и мятый человечек сам Бог? А мы просто убьем его, распнем, как однажды уже сделали это, тысячу семьсот лет тому назад. Ведь Он был таким же, простым, глупым, сумасшедшим, и Он также был самозванцем.

Пугачев стал крестился и класть земные поклоны, обращаясь к московским церквям, имен которых я так и не выучил. Палачи сняли с Пугачева кандалы и стали его раздевать, сорвали тулуп, потом начали раздирать рукава шелкового малинового полукафтана. Всё дальнейшее произошло уже очень быстро: Пугачев вдруг всплеснул рукавами, опрокинулся навзничь, и вмиг его окровавленная голова уже висела в воздухе; палач схватил ее за волосы и показал народу. «Ах ты, сукин сын! Что же ты наделал!» – в растерянности заговорил обер-полицмейстер. Они ошиблись, внезапно понял я, они поторопились и ошиблись: они должны были его четвертовать, отрубить ему сначала руки и ноги, и только потом голову, но в спешке почему-то начали с головы. Они простили его, как и я прощаю, и весь русский народ, и Бог прощает всех нас, недоумков.

 

Глава сто десятая,

именуемая Возвращение королевы

Утром следующего дня, заснеженного февральского дня, столь непривычного для Италии, она вышла из дома консула Дика, в сопровождении графа Орлова, и адмирала Грейга, и мичмана Войновича (то есть меня), и направилась к стоявшей в порту русской эскадре; на ней была дорогая шуба, подаренная ей графом, на свадьбу; свадьба должна была состояться сегодня вечером, для венчания был вызван православный священник.

Здесь ее встречали по-царски: криками «ура!» и салютом из всех пушек; холодный морской ветер бил в русский триколор. Она улыбалась; это был ее звездный час, она знала, что будет после: трон Российской империи, обитое красное бархатом кресло, с позолоченными ручками и ножками, и позолоченным ангелом над головою, и вышитым золотом двуглавым орлом на бархатной спинке. Подали шлюпку, с борта флагманского корабля для нее спустили кресло. «Да здравствует наша императрица Елисавета Алексеевна! – закричал какой-то пьяный в толпе и стал пробиваться к ней, чтобы поцеловать руку; его отстранили, во избежание недоразумений.

В каюте адмирала Грейга для нее был накрыт стол, с шампанским и дорогим десертом: клубника, мороженое, яблочный пудинг, о котором так долго накануне вечером Сарра Грейг болтала с женой консула Дика. Все подняли искрившиеся желтыми пузырьками кубки и замерли в ожидании. «Этот день, – сказал адмирал, – подобен дню возвращения на британский престол короля Карла, после всех ужасов гражданской войны, после репрессий лорда-протектора. Выпьем же за это, господа офицеры, за возвращение истинной династии, возвращение королевы!» – «За возвращение королевы!»

Она вышла после того на палубу, чтобы посмотреть, как на молу маршируют русские матросы, отдающие ей честь, и как они изображают потешную баталию, для увеселения толпы, и стреляют в воздух, и дерутся абордажными саблями. Она стояла и держалась за фальшборт, как вчера, на балконе, и улыбалась, даже и не замечая, как за ее спиной нарастает тень паука, паука, уже раскрывшего свои челюсти, чтобы вцепиться в нее, и высосать всю, до последней капли крови.

Она как будто почувствовала его присутствие, она вздрогнула и обернулась; он стоял за нею, не хмурясь и не улыбаясь, с равнодушным лицом мертвеца, только что выкарабкавшегося из могилы, чтобы исполнить свою миссию.

– Эрик?!

– Я не Эрик, сударыня, – сказал паук. – Я начальник Девятой экспедиции Батурин. По указу императрицы Екатерины Второй вы арестованы. Вас будут судить, за самозванство и ту угрозу, которое ваше самозванство обещало России. Проводите девушку в каюту, капитан.

– Что все это означает? – растерянно пробормотала она. – Это какой-то потешный спектакль? Я невеста графа Орлова… Граф! Алексей Григорьевич!

– Что здесь происходит, господа? – тоже с некоторою растерянностью в голосе проговорил Орлов.

– Арестуйте его тоже, – равнодушно сказал Батурин. – Выполняйте свой долг, гвардейцы.

– Вашу шпагу, граф, – сказал гвардейский капитан. – И побыстрее, пожалуйста.

Орлов оскалил зубы, но вынул шпагу и передал ее капитану. Другой гвардеец грубо схватил княжну за рукав шубы; она стала терять сознание. Я не выдержал и бросился к ней; меня грубо отпихнули.

– Арестуйте и этого дурака тоже, – вздохнул Батурин. – Мичман Войнович, вы арестованы за участие в заговоре противу императрицы…

– Батурин! – закричал я по-русски. – Ты что творишь? Ты обещал мне, что с нею ничего не случится, а этот хам лапает ее своими ручищами…

– Я всегда выполняю свои обещания, мичман, – сухо сказал он.

Она была бледна; лицо ее, еще минуту назад открытое солнцу, и снегу, и морскому прибою, и шуму городской толпы, и холостым выстрелам, вдруг стало пустым и безжизненным; она все еще силилась понять, что происходит, не будучи в силах понять главного: императрица может стать графиней Орловой, но госпожа Орлова уже никогда не будет русской императрицей.

 

Глава сто одиннадцатая,

именуемая Блудный сын

Полагаю, моя история уже порядком поднадоела тебе, любезный читатель, и, возможно, следовало бы на этом месте оборвать повествование, чтобы ты сам додумывал, что же случилось далее; но позволь мне все-таки досказать.

Через месяц после казни Пугачева я вернулся в холодный, заметенный метелью Санкт-Петербург. Ехать более мне было некуда. Половина России была разрушена пугачевским мятежом; гражданская война сожрала всех, кого я любил. Но в Петербурге можно было рассчитывать на благосклонность Ивана Перфильевича, крепостным которого, по бумагам, я должен был еще числиться.

Из армии меня выгнали, так как рана моя снова нагноилась, и более я уже служить не мог; мне дали немного денег, Балакирев на прощание поцеловал меня и назвал сыном. Я ехал в почтовой кибитке по той же дороге, по которой я уже однажды путешествовал с Батуриным, и смотрел на сугробы за окном, размышляя обо всех тех ужасных событиях, которые случились со мною, и о своем нелепом статусе, так и не изменившимся. Я не был чиновником, не был солдатом, не был героем войны. Я был никем. Я был тот же глупый мальчишка, что и ранее. Все три женщины, к которым я испытывал нежные чувства, были либо мертвы, либо замужем, либо просто не хотели со мной говорить. Я смотрел в окно и представлял себе Фефу, какой я увидел ее впервые, в кофейне Шрёпфера, в костюме амазонки, с глупой немецкой газетой в руках: «Die Kosaken! Как же интересно, должно быть, жить в этой Сибири!»

Знала бы ты, моя немецкая девочка, моя frouwe, каково это на самом деле; каковы они, русские казаки, и русские обычаи, и цари, и их бояре, и татарские Voïvodes c изогнутыми луками, и дикие звери в сибирских лесах, и реки, полные крови и смерти, и перезревшие поля, и голодные чумазые дети, которые с надеждой заглядывают в твои много чего видевшие глаза, и бородатые раскольники, крестящиеся двумя перстами и сожигающие себя вместе со всею своей семьей, лишь бы не подчиняться русскому правительству… Обо всем этом не напишут в ваших газетах, и вы будете по-прежнему представлять себе русских Spritzig Volk, веселой морозной страной с тройками и цыганами, великолепными дворцами, золотыми куполами и верными гвардейцами. Вы не будете никогда знать этой истины, ежели я не расскажу ее вам, и не покажу этот мир таким, каков он есть, во всей его сложной и многообразной противоречивости.

* * *

Я ехал к дому Ивана Перфильевича, думая о том, что я ему скажу, и что будет, когда дверь мне откроют Ванька или Петрушка, и увидят меня, таким, в драном полушубке, с повязкою на груди, с непокрытою белобрысой головой. Но дверь мне почему-то отворил сам хозяин. Увидев меня, он лишь слегка улыбнулся, и я увидел, что в уголке его глаза дрожит слеза. Я не выдержал, и упал на колени, и расплакался, и он тоже стал реветь, как младенец, целуя и обнимая меня.

– Господи! – прошептал он. – На всё Воля Твоя…

Потом меня кормили, и отмачивали в горячей ванне, и странный богемский немец Станислав Эли менял мне повязку, и мне стало вдруг ясно, что он ничего не смыслит в медицине; это было совершеннейшее шарлатанство, по сравнению с уверенными руками Магомета. Потом я спал, много и спокойно, не видя никаких снов, не думая о том, что где-то гремит война, где-то убивают или насилуют; мне было безразлично, мне нужно было отдохнуть. Потом я проснулся и пошел к своему благодетелю.

Иван Перфильевич купил за семь тысяч финский остров к северу от Петербурга и теперь затеял там строительство палаццо по итальянскому образцу. Он сидел в своем кабинете, обложенный архитектурными чертежами, линейками и циркулями. Я сел в кресло, в котором я однажды уже сидел и извинялся за то, что беру без спроса французские книжки из шкафа.

– Иван Перфильевич, – сказал я. – Кто-то хлопотал за меня перед императрицей, чтобы меня отправили на учебу в Лейпциг, и я подозреваю, что это были вы. Если так, я обязан вам…

– Нет, – отвечал Иван Перфильевич. – Я этого не делал. Тебе известно, что случилось с Аристархом Иванычем?

Я понуро кивнул.

– Незадолго до гибели Аристарх Иваныч прислал мне письмо, – сказал он, – в котором просил соблюсти одну формальность: дать тебе вольную, ибо ты по духу свободный человек. Я исполнил его просьбу, и вот сей документ.

– Иван Перфильевич, – сказал я, – я благодарю вас, но у меня есть еще одно подозрение, которое я давно питаю и о котором не решаюсь спросить вас. Я давно заметил нечто странное: вы рекомендовали меня Батурину, называя его в письме братом, а полковник Балакирев также называл побрательником Аристарха Иваныча. Вы все связаны между собою… Вы держите при себе Эли, который выдает себя за доктора, но на деле он такой же доктор, как я монгольский падишах. Эли наставляет вас в искусстве алхимии. А вы являетесь главой какого-то тайного общества…

– Целью нашего общества, – гордо поднял голову Иван Перфильевич, – является соблюдение нравственных идеалов и поиск религиозной истины. Ступай же и более не греши.

Все-таки Иван Перфильевич, при всем моем уважении к нему, был страшный педант.

 

Глава сто двенадцатая,

в которой Тараканова убегает

Арест княжны вызвал негодование во всех европейских дворах. Более всего возмущались французы и австрийцы, владевшие Ливорно. Они утверждали, что похищение произошло в нарушение международного права; адмирал Грейг отвечал, что «Святой мученик Исидор» – это территория императрицы Екатерины, а потому он волен поступать, как ежели он был бы в Петербурге. Гавань Ливорно была заполнена местными жителями, подзуживаемыми поляками из свиты княжны, меж русскими кораблями постоянно сновали небольшие лодки; Грейг приказал выставить оцепление, и в случае необходимости стрелять.

На следующий день после ареста к консулу Дику явился граф Орлов, невыспавшийся и в дурном настроении. Очевидно, его мучило похмелье. Он рассказал ему все: и как он получил письмо с угрозами от Румянцева, и как Батурин пришел к нему, и как они помирились, и договорились действовать сообща, и как Тейлор писал княжне печальное письмо; Тейлор все боялся, что в последнюю минуту план сорвется, и кто-нибудь скажет княжне об истинных намерениях графа Карельского, и она улизнет; и как они уговорили меня помогать им, и следить на всякий случай за княжною и стоять под ее окнами, притворяясь влюбленным; я просил взамен только одного, чтобы ее не пытали.

Орлов сказал, что княжна не догадывается об этом фарсе, и что она пишет ему письма, с просьбою помочь ей освободиться, и еще спросил для нее несколько французских или английских книг. Дик сказал, что спросит у жены, пошел в спальню и через некоторое время принес несколько сентиментальных книжек; я посмотрел на первую, лежавшую поверх стопки, это было «Возмездие» Голдсмита.

Княжна была больна; ее щеки, раскрасневшиеся от чахотки, были похожи теперь на два спелых яблока. Она, как будто не читая, переворачивала страницы, и спрашивала только о том, где сейчас граф Орлов: со стороны могло показаться, что она переживает не столько за себя, сколько за него. Ей дали врача и служанку.

Через два дня подняли якорь. На корабле оставались Грейг, Батурин, Тейлор; Орлов уехал в Петербург посуху, через Пизу и Лейпциг; меня держали в каюте как пленника, иногда давая встретиться с княжной, чтобы я шпионил за нею, но княжна не говорила ничего внятного, а только рассеянно смотрела в окно каюты, и на мои уверения в любви и преданности отвечала пустыми отговорками. Я навсегда запомнил ее именно такой, больной и настоящей. Я смотрел на нее и мечтал только обо одном: о том, чтобы время повернулось вспять, и я родился не в Черногории, а в немецком городе Нюрнберге, и был бы учеником плотника или кузнеца, и однажды я пошел бы в пекарню, за булкой, и там я увидел бы ее, и сказал ей: девушка, вы так прекрасны, будьте моею женой; у нас будет двадцать детей, как у композитора Баха, и мы будем бедны, и счастливы, и вы будете самой любимой и самой обожаемой женщиной на земле.

* * *

Дело было сделано. В Плимуте, на половине пути к Петербургу, я сошел с корабля и впервые в своей жизни вдохнул британский туман, делающий человека, по уверению моего нового начальника, свободным. Это был привычный мне запах леса, и пеньки, и смолы, и солонины. Адмирал Грейг был недоволен и высказал Тейлору все, что он думает по этому поводу. Тейлор с усмешкою отвечал, что он только восстанавливает равновесие, так как Россия ранее приняла к себе на службу его, Грейга, и теперь он, Тейлор, имеет полное право забрать у адмирала его любимчика, мичмана Войновича.

– Подумайте, мичман, подумайте в последний раз, – сказал Батурин, обняв меня на прощание. – Ведь вы же и сами говорили, что в английском флоте бьют палками за малейшую провинность…

– О нет! – воскликнул Тейлор. – Мичман Войнович не будет служить во флоте, он будет служить в Особом комитете Адмиралтейства, выполнять секретные поручения, плести интриги и ссорить королей. Пойдемте, мичман. Эти люди просто варвары; я покажу вам цивилизацию! Идемте же, нас ждет к обеду лорд Сандвич.

Все это было уже напыщенной шуткой. Тейлор и Батурин долго еще стояли на молу, смеялись, вспоминая свои приключения, пока вконец разозленный Патрик не стал стучать тростью по сундуку, как бы сообщая, что время приключений закончилось.

– Не забудьте о письмах моего отца, Василий Яковлевич, – сказал Тейлор.

– Я помню, – отвечал Батурин. – Обещаю найти их для вас.

Шпионы поклонились и разошлись, возможно, навсегда.

В Плимуте из-за чахотки княжне стало плохо, у нее случился обморок. Ее вывели на палубу, тоже подышать свободным воздухом и прийти в чувство. Она сидела так на палубе, около четверти часа; служанка обмахивала ее китайским веером.

Я обернулся, чтобы посмотреть на нее, в последний раз, и вдруг увидел, что ее нет, что она, внезапно исцелившись, с проворностью циркового артиста бежит к какой-то английской шлюпке, и пытается перебраться через фальшборт. Подбежали гвардейцы и схватили ее за руки; она стала кричать что-то по-немецки, и реветь, и стучать каблуком о палубу. Я посмотрел на нее, и она вдруг посмотрела на меня, и все поняла, и замолчала, в отчаянии; мне стало не по себе.

 

Глава сто тринадцатая,

в которой я продаю свой дар

Я остановился у Ивана Перфильевича и попытался вернуться к обычной жизни. Но что есть обычная жизнь? Бродить по Петербургу, смотреть на замерзшую Неву, на веселые саночные катания; смотреть на офицеров, целующихся с гувернантками, и постоянно вспоминать о том, что и я мог бы быть одним из них, если бы тогда, в Лейпциге, отказал Василию Яковлевичу и не поехал бы в Венецию… В конце концов, княжна была права: нужно делать свою судьбу самому, а не плыть по течению, не ждать царской милости, не…

Как-то раз я вернулся домой в дурном настроении. Я упал на кровать и попытался увидеть того, кто наградил меня этим даром. Я собрал все свои душевные силы, чтобы обратиться к тому неведомому богу, который выбрал меня на эту роль, на должность телевизора на этой планете, чтобы спросить, наконец, чего хочет он от меня, и что я должен предпринять для того чтобы не чувствовать более разлада между этим миром и тем, – я сосредоточился, напрягся, – и не увидел ничего; не было никакой силы, выбравшей меня, никакого ангела с фузеей; были только тьма и пустота.

Никакой причины не было. Молнии, дурацкие кометы, ангелы, боги, – все было неверным решением, все не сходилось с ответом в конце учебника. И я подумал вдруг, что я просто ошибка природы; так бывает, когда в семье рождается урод. Вот такой я, странный, неудобоваримый альбинос. Я выкидыш, опечатка в учебнике немецкой грамматики. Такие как я просто не должны жить, оттого мне так и плохо. Но это не значит, что я не должен жить; это значит только то, что я не буду жить как все, у меня не будет жены и семьи, и теплого халата, и детской погремушки, вот и всё! Я стану кочевником, как калмыки, буду ходить по земле и просто смотреть по сторонам, что-то говорить, что-то делать, писать какие-нибудь дурацкие статьи в журналы, и по мере своих сил исправлять то зло, которое я увижу; я буду жить, вопреки всему, вопреки своей бедности и никчемности, вопреки той ошибке, которая породила меня на свет.

* * *

Я лежал на кровати и читал Астрею, как вдруг услышал: кто-то кидает в окно камешки. Я выглянул и увидел, как и тогда, четыре или пять лет тому назад, премьер-министра Мишку Желвакова; только тогда шел дождь, а теперь снег, и Мишка, конечно, повзрослел, и обзавелся усами. Я бросился к нему; мы обнялись.

– Абалдеть! – счастливо проговорил премьер-министр. – Муха! Вот так чудо в перьях!

Я рассказывал ему о своих злоключениях, а он мне – о своих, о том, как он со своим хозяином, армянским ювелиром, ездил в Амстердам, за каким-то особенно ценным алмазом для графа Григория Орлова, которым падший фаворит пытался вернуть милость императрицы; ничего не вышло, Екатерина не соблазнилась подарком; она просто забрала алмаз, но и Григорию ничего уже не давала.

– Ба, да ты же не знаешь ничего! – воскликнул Мишка. – У императрицы новый фаворит, Потемкин… Не люб более старый Гришка Е. И. В., другого Гришку ей подавай, молодого и дерзкого… Мелодрама!

Да, у нее есть эта чисто женская склонность к мелодрамам, подумал я; поэтому она так громко хлопала тогда, на премьере Заиры; она любит слезливые сцены и постоянно разыгрывает их в своей жизни.

– Слушай, Мишка, – сказал я. – У меня есть одна идея, просветительского свойства. В общем… не хочешь ли ты издавать свой собственный журнал? Чтобы в нем печатались новости обо всем, что творится в мире…

– Постой, постой, – премьер-министр поднял указательный палец, – дай соображу… То есть ты предлагаешь заработать кучу денег, сообщая некоторые новости быстрее остальных газет? А ты поумнел, брат! Идея мне нравится; нужно только типографию найти, а для этого деньги нужны.

– Можно кредит взять, – усмехнулся я. – Одна моя знакомая очень недурно живет в кредит…

– А как мы назовем журнал? Ага, понимаю…

Мишка все еще болтал, и считал что-то на пальцах, и с горящими глазами доказывал, что нужны не только новости, но и большие статьи, и литературные сочинения, и что нужно привлечь к изданию Фонвизина, и Чулкова, и еще какого-то Радищева, с которым он познакомился на петербургской таможне, а я думал только о том, что теперь я смогу не только видеть, но и говорить, ибо видение без слова мертво, как мертва наша любовь, ежели мы не отдаем ее своим близким.

 

Глава сто четырнадцатая,

в которой я арестован

Я жил все там же, в доме у Ивана Перфильевича, иногда помогая ему разбирать почту или выполняя иные мелкие поручения; я ездил по Петербургу, постепенно просыпавшемуся от зимней спячки, и поражался красоте этого города, которой я не замечал ранее. Бывало, я просто стоял на Тучковом мосту и смотрел на закат над рекою, или поздним вечером шел домой; все было в плотном тумане, и горевшие фонари светились мягким, сонным светом. Я приходил, падал на кровать, отлеживался, а потом поднимался и начинал писать, обо всем, что видел, и обо всем, что приходило мне в голову; потом показывал написанное Мишке, Мишка критиковал, говорил, что я не умею писать, как того требует просвещенная публика, и что нужно поручить написание другим людям. Но я упорно продолжал писать сам.

Как-то раз Иван Перфильевич сказал мне, что сегодня вечером приедет Иван Афанасьевич, чтобы проведать меня; я очень ждал его. Я был у себя, и услышав звон колокольчика, побежал по лестнице, но в прихожей Ивана Афанасьевича не было; вместо него там стояли трое гвардейцев, в дорожных плащах и шляпах. Увидев меня, повелительным жестом они попросили меня спуститься к ним.

– Юнкер Мухин, – сказал один преображенец, – по повелению генерал-прокурора Сената извольте следовать за мной. Вы арестованы по обвинению в причастности к заговору авантюристки Таракановой.

– Нет, нет, погодите! – ошалело пробормотал я. – Я был как раз на противоположной стороне; я следил за нею…

– В случае сопротивления я имею полное право стрелять без авертисмента, – казенно сказал гвардеец. – Я прошу вас сдать оружие, буде таковое у вас имеется. А эти господа, – он указал пальцем на своих товарищей, – проведут обыск в вашей комнате…

Боже мой! У меня на столе лежали заметки, которые я делал; я даже и подумать не мог, что их будет читать посторонний; да там столько всякого… Я посмотрел на стоявшего рядом Ивана Перфильевича; он постыдно молчал. Я тоже покраснел. Это была катастрофа.

* * *

Странная особенность Петербурга состоит в том, что здесь главная государственная тюрьма расположена прямо напротив императорской резиденции, и вы, как бы вы ни убеждали себя в обратном, постоянно надеетесь, что царица увидит вас, что она просто выйдет к окну Зимнего, подзовет к себе Панина или Потемкина, ткнет пальцем и спросит, кто и в какой камере сидит, и они скажут ей, кто и почему, и вдруг заступятся за тебя, и скажут, что тебя нужно выпустить, потому что это недоразумение.

Но ничего такого не происходило; я сидел в темной, сырой клетушке, построенной здесь всего несколькими годами ранее. Это была самая ужасная тюрьма из всех, в которых я до того побывал. Тесный кубрик на корабле Магомета, рагузский чулан и турецкая башня были не в пример суше, и чище, и лучше. Хуже всего было то, что это была своя, русская тюрьма.

Мне задавали одни и те же вопросы: кто я, и как меня зовут, и как я стал работать в К. И. Д., и зачем я ездил в Венецию, а потом вдруг оказался в Яицком городке, и еще какое отношение я имею к московскому бунту, и что я делал в лагере Румянцева. Я отвечал, как мог, врал, запинался, часто менял свои показания, и оттого еще более запутывался. Мне показывали мои письма, и заметки, и говорили мне, что я и сам, возможно, не догадываюсь, кто я. Возможно, говорили они, у вас расстройство личности, иначе как объяснить фантастическое неправдоподобие ваших слов? Якобы вас спас из Рагузы мичман Войнович, но этот мичман уже не служит в русском флоте, а сбежал в Англию. Якобы вы служили в русской армии; зачем же вы тогда ушли в отставку? Почему вы бросили университет? Как вы проникли в Москву, ежели она была окружена чумными карантинами? И, наконец, почему вы так часто в своих заметках упоминаете имена гг. Вольтера и Руссо, неужли эти гг. вам симпатичнее гг. Матфея и Иоанна? Эти люди, я имею в виду следователей Тайной экспедиции, кажется, просто не понимали, что мир нельзя ограничить карантинами и рескриптами; им казалось почему-то, что я должен был записывать каждый свой шаг и каждый раз перед тем, как перднуть, должен был спросить разрешения у своего начальства. Я отвечал им крайне дерзко, что я свободный человек, что у меня есть вольная, и что я люблю свою страну и свою императрицу, а мои политические убеждения касаются только меня одного. Они не понимали, продолжая нести бесконечную чушь, о том, что я виноват, и моя вина, как они убеждали меня, была в том, что я делал все не по регламенту.

Я надеялся, что меня вытащат, что однажды в мою камеру войдет Батурин, и скажет, что я свободен, что все недоразумения разрешились. Но никто не приходил. Я сидел в своем узилище и постепенно обрастал бородой; чтобы не потерять ход времени, я, подобно природному англичанину Крузу, делал на стене зарубки; меня арестовали в мае, но уже прошло все лето, и настала осень; осенью мне устроили очную ставку.

* * *

Она сидела на лавке прямо напротив меня, в каком-то потрепанном платьишке, давно утратившем свой первоначальный цвет; но ее лицо горело яркими пунцовыми розами, как горят осенняя заря или свежая кровь. Увидев меня, она вздрогнула и вдруг захохотала, как сумасшедшая, как человек, который поставил все свое состояние не на ту карту, и проиграл.

– Да, – сказала она, – это он.

То, что она говорила после, по-моему, даже не записывали. Следователи слушали ее слова с каким-то нервным наслаждением. Она говорила, что это я надоумил ее назваться дочерью Елисаветы Петровны, с целию захватить русский трон, что это я придумал этот заговор, и идею, о вселенской республике и великой революции, которая начнется в тот день, когда она станет императрицей, и именно я соблазнил ее и сделал ее своею любовницей, чтобы исполнить свою заветную мечту – стать повелителем всего мира. Она говорила, что я не человек, а Антихрист, что у меня есть удивительная способность видеть любые события на расстоянии, и что я могу даже проникать в прошлое и будущее людей. Она говорила, что я уже подчинил себе турецкого визиря и шведского короля, что мои приказы тайно выполняют Магомет и Королевский секрет, что это я был русским богом, вдохновившим Пугачева на его бунт, и именно я – тот бог, которому тайно поклоняются франкмасоны от Бостона до Лахора. Я слушал ее с тайным удовлетворением: наконец, кто-то признал меня и оценил все великое значение моей ничтожной личности. Господи Боже мой, наконец-то названо имя того, кто я есть; наконец-то я хоть кого-то соблазнил, и убил, и стал теперь, как и все люди, подлецом и злодеем. Аллилуйя. Аминь.

Они сломали ее, догадался я. Они держали ее, как и меня, несколько месяцев здесь, в Алексеевском равелине, в соседней камере, за стенкой с моим календарем, допрашивали ее, может быть, даже пытали, пытаясь узнать только одно: кто подтолкнул ее к заговору, кто подал ей идею мятежа. И она придумала указать на меня, просто из ненависти ко мне, из желания отомстить мне за то, что я не стал служить ей, а потом сбежал через окно.

– Эта женщина, – сказал я, – авантюристка и обманщица. Я не буду более ничего говорить. Вы можете поверить только ей или мне, мое слово против ее.

 

Глава сто пятнадцатая и последняя,

именуемая Богоматерь с младенцем

Однажды дверь моей камеры открылась, и вошел экспедитор Глазьев, который, еще когда я служил в Девятой экспедиции, написал обо мне докладную записку и которого я уже видел однажды на дуэли Батурина с Янковским. В руках его была толстая красная папка.

– Знаете, Мухин, – сказал он, – я вам не верю. Я вам никогда не верил. Сейчас вам принесут бритву и помазок, вы побреетесь; затем вас посадят в карету и отвезут в одно место. И, пожалуйста, не делайте глупостей и не пытайтесь сбежать.

Это казнь, понял я. Меня тайно казнят, задушат шарфом прямо в карете, как глупого императора Петра Федоровича, имя которого стало знаменем мятежных казаков. А потом похоронят на Колтовском кладбище, где хоронят обычно тех, кто был под следствием в Тайной экспедиции, и где похоронили Эмина.

Я посмотрел на свои зарубки на стене, был декабрь, канун лютеранского рождества. В такую же рождественскую ночь я два года назад разговаривал с Фефой, на балконе, в ее доме в Лейпциге, она сказала тогда, что я как будто заглянул ей в душу.

Я провел в Алексеевском равелине семь месяцев. Княжна – чуть больше шести; она умерла, за три недели до того, от чахотки. Я знал это, я видел ее во сне и видел, как она, умирая, как будто смотрела на меня с той стороны стены и просила, чтобы я пришел и освободил ее. Но я не мог прийти. Она умерла, и мне привиделось в тот миг, что Пизанская башня наклонилась совсем низко, а потом рухнула и разбилась, на мелкие стеклянные осколки.

* * *

Я вдруг понял, что тюремная карета везет меня на ту сторону Невы, а не на Колтовское кладбище. Я обиделся: я любил всегда более всего Петербургскую сторону; я хотел взглянуть на нее еще раз, перед смертью, в узкое и зарешеченное окошко кареты. Но мы поехали на другой берег. Действительно, был сочельник; горели свечи; в стеклах танцевали огоньки; падал крупный, слипшийся снег. Где-то музыканты играли Баха, концерт для скрипки и гобоя, ре минор. Мы ехали по Миллионной, через Немецкую слободу.

Карета остановилась перед невзрачной дверью, мне сказали выходить, а потом повели по бесконечным лестницам и проходам; еще потом меня впустили в какую-то комнату и оставили одного.

В комнате сидела женщина в круглых очках, которая писала письмо; она сидела при свете зеленой лампы за письменным столом, заваленном бумагами, и работала, хотя должна была, наверное, праздновать Рождество. Увидев меня, она жестом велела мне присесть на стул и продолжила писать. Прошло еще несколько минут, прежде чем она дописала и, наконец, обратилась ко мне.

– Юнкер, фы мне надоел! – гневно сказала она. – Нет дня, фтобы кто-нибудь не писал мне о фас или не говорил! То Никита Ифаныч требует фыпустить фас из тюрьмы, то Румянцоф пишет про какой-то барабан…

Боже мой, внутренне воскликнул я, это же императрица.

– Ваше величество, – сказал я, как нашкодивший школьник, – я ни в чем не виноват. Это недоразумение. Я всегда честно служил России. А меня в тюгулевку запихали… Я учился в университете, в Лейпциге; потом приехал Батурин и попросил меня помочь ему с переводом на итальянский. Спросите его! Спросите Батурина, он скажет правду…

Какую же нелепую чушь я несу! Если послушать со стороны, то выглядит просто смешно: студент решил подзаработать немного денег переводами, а вместо того вляпался в самую зловещую интригу осьмнадцатого века… Да кто в это поверит!

– Фаш Батурин торшал полгода ф шведской тюрьме, дурак! – обиженно сказала Екатерина. – А я говорила ему, фтобы он ф эту Швецию больше ни ногой! Нет, он решил по Стоккольм погулять… Только фшера ф Питер вернулся, палбес!

Вот в чем дело, обрадовался я. Батурин просто попался на старых шпионских грехах, и был еще полгода за границей, и не мог никак заступиться за меня; а теперь он вернулся, и меня выпустят из Петропавловки. Я буду жить!

– Про фаш Ляйпциг я тоже много шефо слышала! – все с тою же обидой в голосе проговорила императрица. – Вы фто это себе такое позфоляете, юнкер? Фы с преподавателями спорить любите, как я слышала, и ф бильярд играть! А то, фто вы под удар шесть России стафите, тем, фто с поляками деретесь, вы не подумали? Фся фаша шайка-лейка! Штудентен!

– Причиною всего, ваше величество, – вздохнул я, – является плохая организация уроков. Мы просили назначить нам русского гофмейстера и не приписывать нас к полякам…

– А об Аристархе Ифаныче вы подумали? Аристарх Ифаныч, Царство ему Небесное, требовать отправить фас в Ляйпциг, а теперь, фот, завешание его мне принесли, с письмом, ф котором он просит признать фас своим единственным сыном и наследником… Та, та! Фто фы так смотрите на меня, выпушиф глаза, слофно софа!

Это какая-то фантасмагория, подумал я, глупый сон, который снится человеку, обчитавшемуся Тома Ионеса. Я на самом деле сейчас, наверное, уже казнен и лежу на Колтовском кладбище.

– Ваше императорское величество, – отвечал я как можно более галантно, – насколько мне известно, у Аристарха Иваныча есть в Москве дочь и законная наследница, и именно она должна распоряжаться его имуществом. Я же простой крестьянин, который совсем недавно получил вольную; и я не желаю быть в глазах общества бастардом, который обманул свою сводную сестру, тем более, что сие родство сомнительно…

– Поскольку Аристарх Ифаныч назнашил меня своей душеприкашицей, решать буду я. Фто это за невежестфо! Я фам не нотариус! Я императрица, у меня и так делоф фыше крыш… А потому я повелефаю разделить наследстфо Аристарха Ифаныча поровну; Варваре Аристархофне остается дом ф Москве и нофгородские поместья; а фы полушать Рахметофку и сто тысяш ф английском банке…

– Я хотел бы употребить их на благо российского просвещения, – робко сказал я.

– Фы еше нишево не полушил, – резко оборвала меня Екатерина, – фтобы распоряжаться эти деньги. Есть два условия, которые я, как душеприкашица и императрица, требую, фтобы фы исполнить. Во-перфых, фы дадите мне обешание работать в коллегии иностранных дел; это непременное требофаний Панина; он утверждает, фто фы Wunderkind, новый Эмин… Во-фторых, и это уже мое лишное требофаний, фтобы фы женились, на моей фаворитке…

– Я уважаю волю вашего императорского величества, – сказал я, – но это противоречит моим принципам. Жениться можно только по любви.

– Фы еще не видели сфою будущую невесту, – недовольно произнесла императрица. – Эта девушка, примешательная фо фсех отношениях. Она прекрасно поет, танцует, фладеет французским, и, наконец, она просто красафица. К сошалению, она не слишком знатна… Кароше, женитесь фы или нет? Клянусь, если фы на ней не женитесь, фы не полушите нишево из наследстфа Аристарха Ифаныча!

– Нет, – сказал я. – Я люблю другую женщину. К сожалению, она вышла замуж за другого человека, но я все еще люблю ее, и думаю о ней каждую минуту…

– Жаль, – усмехнулась Екатерина. – Глюпый, глюпый юнкер! А ведь фы могли бы быть шастлифы… Посмотрите же на ту, которая фас любит и которая стоит сейшас за фашей спиной, на женшину, от которой фы отказались, глюпец!

Я обернулся. За моею спиной, действительно, стояла высокая девушка, лицо которой было скрыто в полутьме императорского кабинета.

– Есть одна старинная песня, – сказал девушка по-немецки, – про сокола, который улетел, но обещал вернуться; когда я приехала в Россию, то с удивлением обнаружила, что российские песни ничем не отличаются по сюжету от немецких…

Она вышла из темноты, и я увидел, как она смеется, и как смеется каждая рыжая веснушка на ее лице.

Всемогущий немецкий и русский Господь, это была Фефа!

– Ну фто вы опять выпушифать глаза как софа! – засмеялась Екатерина. – Вы же уже отказались вступать ф брак! Ступате домой, юнкер, к Ифану Перфильевичу; вы уже фсё потерять!

Я бросился к Фефе и стал целовать ее руки.

– Но как? – прошептал я. – Ты же вышла замуж за своего итальянца! Почему ты здесь, в России, в Петербурге?

– Не знаю, с чего ты так решил…

– Но я видел… я знаю, что он сделал тебе предложение… и ты согласилась…

– Нет, нет, – засмеялась Фефа, – предложение, которое мне сделал мой старый и женатый учитель пения, – это стать певицей. Я пела сначала в Мюнхене, в театре Сальвадор, под именем signorina Manservisi, как будто я дочь своего учителя. Потом еще в Италии, недолго… А еще потом меня нашел ваш сумасшедший актер, Иван Афанасьевич; он убедил меня переехать в Россию, чтобы петь здесь, в Оперном доме, при императорском дворе…

– То есть ты так и не вышла замуж?

– Нет, – весело махнула рукой Фефа. – Я же бесприданница, да еще с ребенком.

Я увидел вдруг, что из-за подола ее платья выглядывает маленькая, годовалая девочка, лишь недавно вставшая на ножки, с погремушкой в руке. Фефа подняла ее на руки и прижала к себе; она была похожа сейчас на Богоматерь с младенцем, на одной из тех бесчисленных картин, которые я видел в Италии.

– Посмотри, Фике, – сказала она. – Это твой отец. Он год шлялся непонятно где, а потом еще полгода сидел в тюрьме.

– Милошка, это моя вина, – пустила слезу Екатерина. – Фаш сокол летал по порушению русской коллегии, ловил самозванцев. О хоспади, как же я люблю глюпый мелодрам! Фтобы ф развязке добро победило зло, любофь – смерть, и фсе, фсе без исклюшения были шастлифы; и фтобы, как ф поговорке, фот и сказошке конец, а кто слюшал – молодец!

А теперь, любезный читатель, позволь мне опустить стыдливый занавес над этой фульгарностью.

 

Пролог вместо эпилога. Письма песочного человека

28 июня 1743 года. Деттинген

Мой дорогой Стенли!

Я пишу тебе в большом воодушевлении, не свойственном, по правде говоря, моей натуре, мизантропической и лишенной иллюзий. В этом отношении я напоминаю сам себе дублинского декана Свифта, того, что недавно сошел с ума. Элементарный diagnosis ex observatione подсказывает разуму, что бо́льшая часть человечества недалеко ушла от американских дикарей. Законы, которыми мы живем, суть припудренные обычаи, присущие любому обществу, в основе которого тщеславие и глупость, часто переходящие друг в друга, только у американцев это выражается в количестве снятых скальпов, а у англичан – в денежном эквиваленте.

Но довольно об ухе Дженкинса и прочем варварстве. С радостию сообщаю тебе, мой дорогой Стенли, что прагматическая армия, ведомая нашим королем Георгом, отбросила атаковавших нас вчера французов за Майн. Я сопровождал короля практически все время и могу сказать: никогда еще я не был так уверен в силе английского оружия. Конечно, я, как и все, не могу одобрить наши вынужденные траты на войну. Король щедро субсидирует империю, рассчитывая, очевидно, что это отведет угрозу от столь любезного ему Ганновера.

После боя по просьбе короля мне пришлось оперировать одного солдата. Пуля раздробила os frontale. Мне пришлось вынуть глаз и наложить повязку.

Передавай привет Б. Л. Я его очень люблю.

Твой Джон

P. S. Что ты думаешь о русских? Примут ли они участие в войне? Я читал у Томсона о русских красавицах, чистых, быстрых, пышногрудых и ловких в движениях на коньках.

12 мая 1745 года. Фонтенуа

Дорогой Стенли!

Мориц нанес нам унизительнейшее поражение. Я сам получил рану. Вот как это было. Под барабанный бой наши пехотные колонны двинулись на французов. Когда же мы подступили на расстояние выстрела, один из наших офицеров вышел вперед и сказал: «Джентльмены, стреляйте первыми!» Французы тоже сначала расшаркивались, но потом взвели курки и произвели залп, начисто выкосивший половину наших солдат.

Эта глупая война противоречит всему, что мы видели раньше. Рыцарства больше не будет, будут только кровь и смерть. Есть вещи, которых я не понимаю. Например, по какой причине просвещенные европейские государи убивают почем зря чужих и своих подданных. Не понимаю.

Джон

16 декабря 1745 года. Кессельсдорф

Дорогой Стенли!

Саксонская война, кажется, подошла к концу и, кажется, она вчистую проиграна. Честно говоря, я даже рад тому, что наш король не принимает в ней никакого участия, отвлеченный шотландским восстанием. Одна напасть уберегла нас от другой, куда более значительной.

Здесь лютый мороз, до такой степени, что всё вокруг покрыто замерзшими кровавыми лужами, а главное – совершенно нечего есть. Весь мой провиант последние несколько дней составляют кусок сухаря и гнилая солонина. Кругом горы окоченевших трупов, их никто не убирает.

Как только будет заключен мир, я планирую вернуться в Лондон и возобновить практику.

Твой Джон

7 мая 1747 года. Потсдам

Милый Стенли!

Я успешно достиг резиденции Фрица. Размах его построений поражает. По сравнению с Фридриховыми замыслами Версаль – детская рогатка супротив гаубицы. Я осмотрел его глаза и нашел их превосходными. Фриц обласкал меня и пригласил на музыкальный вечер, на коих он сам играет на флейте различные музыкальные сочинения. Так было и на этот раз. Все заняли свои места, король начал было настраивать флейту, как вдруг вошел офицер и подал письмо. Фридрих прочитал письмо и чрезвычайно взволновался, до такой степени даже, что я подумал было, наш добрый король Георг снова объявил ему войну. Однако страхи мои оказались напрасными.

– Господа, старый Бах приехал! – воскликнул Фридрих.

Всё зашумело. Послали нарочного к Баху, который остановился у своего сына, служившего в дворцовой капелле. Вскоре он явился, даже не переменив дорожного платья. Король попросил его опробовать инструменты работы фрейбергского мастера Зильбермана, которые нравились ему до такой степени, что он скупил их все, расставив в разных комнатах своего дворца. Король и Бах переходили из одной комнаты в другую, и всякий раз Бах садился к инструменту и импровизировал. Затем Бах попросил Фридриха дать ему тему, чтобы тотчас же, без всякой подготовки, сыграть на нее фугу. Король пришел в восхищение.

Музыка Баха кажется мне странной, но привлекательной. Ее особенность, возможно, в какой-то нотной игре, которая делает серьезное – несерьезным, и наоборот. Впрочем, я более привык к Генделю.

У Баха катаракта.

Твой Джон

18 июля 1750 года. Лейпциг

Мой друг Стенли!

Одно из главных достижений нашего века, наряду с оптикой и артиллерией, вне всякого сомнения, искусство рекламы. Печатный станок и слух – вот истинные короли Европы. Именно реклама свергает богов и возносит на вершину тех, чье имя было неизвестным. Люди по натуре своей глупцы, ищущие чуда и знамения. Достаточно развешать по городу листы с надписию о том, что в город приехал известный доктор, как они начинают в полной серьезности веровать в искупление первородного греха.

Я в Лейпциге, и я свидетель, и, кажется даже, инициатор оного чуда.

Началось все с того, что на третий день после моего прибытия в город ко мне явилась женщина, которая назвалась женой Баха Анной Магдаленой. Немедленно упав мне в ноги, она принялась причитать и выть, как ирландская старуха. Выслушивать подобные стенания просто невозможно. Она жаловалась мне на бедность, ничтожность быта, на то, что ей приходится записывать ноты за мужем и, наконец, на многодетность. Оказывается, они на пару с мужем наплодили двадцать детей, нимало не задумавшись о том, как они будут воспитывать их и выводить в люди. В общем, она упросила меня разрезать ее мужу катаракту.

После двух операций я заставил прозреть нашего кантора. Бах снова видит, несмотря на все те идиотские лекарства и примочки, которыми его потчует жена, вопреки моим рекомендациям, как то: лечение каплями на меде, лечение мочой, соком одуванчиков, марьиным корнем, мухоморами, серебряной водой, настоем календулы, чабрецом, соком из фенхеля и прочими народными средствами.

Ежели так будет продолжаться, я уверую в свою избранность.

Твой Джон

1 августа 1750 года. Дрезден

Стенли!

Бах умер от апоплексии. Его жена явилась ко мне с воплями и обвинениями в том, что я убил ее мужа. Я безуспешно пытался ей объяснить всю глубину ее простонародных заблуждений, показывал свои дипломы: базельский, льежский и кельнский. Всё впустую. Она назвала меня песочным человеком, осыпала проклятьями и пошла за городской стражей. Мне пришлось в спешке уехать.

Джон

3 мая 1752 года. Лондон

Здравствуй, Стенли!

Как же приятно после долгих странствий вернуться в старую добрую Англию! Рассчитываю увидеть тебя в Лондоне в самое ближайшее время. Выбирайся уже из своей глуши, здесь весело. Нередко можно лицезреть последнего оборванца и преступника, приветствующего шляпным поклоном модника с Бонд-стрит.

Всегда твой Джон Тейлор, доктор медицины

P. S. Сегодня оперировал Генделя. Кажется, катаракта решила сразить всех наших музыкантов.

13 августа 1759 года. Кунерсдорф

Стенли!

Извини, что пишу на скорую руку. Я судорожно осмысливаю события сегодняшнего дня и последних семи лет, всё, что произошло: смерть Баха и Генделя (весною еще я видел его в Лондоне дирижирующем Мессию; из пустых глазниц его сочилась кровь), изгнание буффонов из Парижа, неожиданный союз Георга и Фридриха, а главное – войну, вторжение в Европу диких гуннов и, по сути, гибель человеческой цивилизации. Мне кажется, этот мир ослеп в своем безумии, и я не смогу исцелить его, ни с помощью скальпеля, ни каким-либо иным способом.

Расскажу, впрочем, обо всем по порядку. Вчера на рассвете мы переправились через Одер и открыли огонь по русским. Фриц действовал по обычному своему обряду, бросая все силы на один из флангов и ломая его. Но эти русские… Стенли! Это не люди! Их мало убить, их надо еще повалить на землю. Мы крушили одну их батарею за другой, а они поднимались и снова шли в штыковую. Добавь к этому несусветную летнюю жару, смрад, пороховой дым, предсмертное ржание лошадей, залпы картечи…

Нас разбили ко всем собачьим чертям. Ядро разворотило брюхо Фридриховой лошади. Я видел, как он плакал. Наши части дрогнули и бросились к переправе. В давке погибло больше людей, чем на поле боя. За нами по пятам с гиканьем неслись калмыки, стрелявшие из луков.

Дорогой Стенли! Есть только один вопрос, который меня по-настоящему волнует: есть ли у человечества право на существование или же было бы проще, по совету декана Свифта, истребить людей и заменить их расой разумных лошадей? Мы с детства воспитаны в странной вере в то, что все будет хорошо. Мы с детства слышим сказки матушки Гусыни, в которых прекрасные принцессы оживают и встают из гроба, и принц находит Золушку. Но что если все это ложь? Что, если мы живем в страшной сказке?

Я думаю об этом сейчас, при догорающем пламени свечи, пламени, которое вдохновляет поэтов на великие поэмы, а музыкантов – на великую музыку. Но ежели подумать, Стенли, что такое свеча? Кусок сала, не более…

За сим я оставляю тебя, мой друг. Прости, если я заставил тебя задуматься о серьезных вещах. Не слушай меня. Слушай «Госпожу-служанку». Наслаждайся.

Навеки твой Джон Тейлор, Песочный человек

Ссылки

[1] Знаменитый московский преступник середины XVIII в.

[2] Сладкое крепленое вино, популярное в 1760-х гг.

[3] Гумбиннен (ныне г. Гусев в Калининградской области) был оккупирован русскими войсками с 13 января 1758 г. по 5 мая 1762 г.

[4] Точнее, жюстокор; тип плотно прилегающего к талии кафтана (фр. justaucorps – «точно по корпусу»).

[5] Т. е. Ганноверской династии, с 1714 г. правившей Великобританией.

[6] Здесь речь о jeu de paume – популярной в XVIII веке игре, предшественнице тенниса или бадминтона.

[7] Ландмилиция – иррегулярные войска, созданные Петром I в 1713 г. для защиты южных границ; в основном комплектовались однодворцами.

[8] дословно «маленькие зверушки» (лат.), бактерии, микроорганизмы

[9] шапка или фуражка

[10] В конце XVIII в. в бумажную массу добавляли медный купорос, отчего бумага приобретала характерный зеленоватый оттенок.

[11] доблестному воину Балакиреву (нем.)

[12] плац для военных упражнений (лат.)

[13] Убило, разорвало на куски; древнее русское слово; см., например, в «Слове о полку Игореве»: «Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», т. е. лучше быть изрубленным саблей на части, нежели сдаться в половецкий плен.

[14] Т. е. в Силезии, под Кунерсдорфом.

[15] Сходи, сбегай; древнерусское слово, однокоренное со словом «ристалище» – площадь для конных упражнений или богатырского поединка.

[16] колдовство, магическое злодеяние (лат. maleficium)

[17] смесь ржаной и пшеничной муки

[18] Т. е. Аристарх Иваныч оскорбляет Степана, называя его наемным работником (нем. Knecht – наемник), а себя называя хозяином, господином.

[19] фр. arriere-garde; отряд, прикрывающий отступление

[20] Юридическая практика в России XVIII века была крайне далека от совершенства; фактически базовым кодексом оставалось Соборное уложение 1649 г.; все попытки Петра I и Екатерины II создать «новоуложенную книгу», т. е. четкую систему законов, остались на бумаге; Аристарх Иваныч спекулирует перед крестьянами несуществующим документом, припугивая еще и елизаветинским указом 1746 г. о клеймении преступникам лбов; отсюда целая россыпь русских фразеологизмов: «прожженный плут», «заклеймить позором» и «на лбу написано»; указ этот был отменен только в 1863 г.

[21] Т. е. лентой ордена Святого Александра Невского.

[22] Имеется в виду популярный лубок «Мыши хоронят кота».

[23] Ея Императорское Величество

[24] Легендарный воевода или старейшина, призвавший в Новгород в 862 г. варягов во главе с Рюриком.

[25] Красные каблуки были непременным атрибутом щеголя начала 1760-х гг.

[26] дословно «хрящевидная работа» (нем.), декоративный орнамент, картуш

[27] Явный анахронизм, указывающий на подделку текста: традиция five-o-clock появилась в Великобритании только в XIX веке.

[28] Даржанс – Жан-Батист де Буайе, маркиз д’Аржан (1704–1771), французский писатель. Том Ионес – Том Джонс, главный герой романа Филдинга. «Дайра, восточная повесть» – повесть Попелиньера, в русском переводе напечатана в 1766 г. «Селим и Дамасина» – «африканская» повесть де Ришбурга, в переводе на русский язык вышла в 1761 г. «Похождение дон Рамира де Разас и донны Леоноры де Мендос», его же. «Непостоянная Фортуна, или Похождение Мирамонда» – роман Эмина, издан в 1763 г.

[29] искаж. фр. petit-maitre – щеголь

[30] благодарность (искаж. фр.)

[31] Впервые на русском языке «Кандид» был опубликован в 1769 году, в переводе С. С. Башилова; а действие данной главы происходит в 1766 или 1767 году.

[32] Производная от имени собственного, означающая, по-видимому, всех крещеных калмыков; в 1741 г. вдова калмыцкого хана Дондук-Омбо приняла крещение, положив начало княжескому роду Дондуковых; один из ее потомков, М. А. Дондуков-Корсаков, стал предметом язвительной эпиграммы Пушкина; с этого момента слово приобрело негативную окраску.

[33] Т. е. за дворцовый переворот 28 июня 1762 года.

[34] Слово «калмык» в XVIII веке было, скорее, оскорбительной кличкой; «калмык», «калмак» в тюркских языках – бродяга, человек, отколовшийся от своего племени; сами калмыки называли себя ойратами (по-монгольски «сосед» или «союзник»).

[35] манчжурам, китайцам

[36] Всё – популярные сказочные или лубочные герои; Полкан – песьеглавец, сражавшийся с Бовой-королевичем; мунтьянский (валашский, румынский) воевода Дракула – герой древнерусской повести, в дальнейшем «перекочевавший» в знаменитый роман Брэма Стокера; «Геройская добродетель, или Жизнь Сифа, царя египетскаго, из таинственных свидетельств Древняго Египта, взятая», – роман Жана Террасона, напечатанный в России в 1760-х гг, в переводе Фонвизина.

[37] Правильно – мальвазия, разновидность мадеры, еще более сладкое и терпкое вино.

[38] Правильно – Гуджарат, султанат на северо-западе Индии.

[39] Франц Ксавер Мессершмидт (1736–1783) – австрийский скульптор, работы которого отличались причудливым, психически неуравновешенным, как сейчас сказали бы, выражением лица героев.

[40] Осенью 1768 года.

[41] Св. Тихон Калужский, действительно, жил в дупле, а св. Лавр не мог смахнуть с себя вшей, так как по обету постоянно держал руки крестообразно; русские солдаты, при всей кажущейся простодушности, чрезвычайно хитры и используют в качестве паролей житийные предания; татары или турки, которые захотели бы проникнуть в крепость, быстро прокололись бы на дополнительных вопросах, даже если знали бы пароль, так как они не знают деталей этих житий.

[42] укрепленный военный лагерь (нем. Wagenburg)

[43] грубая шерстяная ткань, которая использовалась как подкладка под сукно

[44] Точнее, «Галантные Индии» (Les Indes galantes) – опера-балет Рамо, впервые представленная в 1735 году в Париже, характерный продукт эпохи рококо.

[45] Графитные карандаши делали в Нюрнберге с XVII века; в 1760 году здесь была основана знаменитая фирма Faber-Castell.

[46] верхняя мужская одежда у татар, черкесов или казаков

[47] Речь о знаменитых «Письмах турецкого шпиона», впервые вышедших в Лондоне в 1687–1693 гг и содержащих едкую сатиру на французские нравы. Эти письма – подделка, их автор – генуэзец Джованни Паоло Марана, однако именно это сочинение дало в XVIII веке жизнь целому жанру «персидских» и «китайских» писем, не имеющих к Востоку никакого отношения, а имеющих целью критику западного общества и государства.

[48] военная кладовая для хранения оружия или обмундирования, арсенал (нем. Zeughaus)

[49] Редингот – длинный сюртук широкого покроя, изначально предназначенный для верховой езды; здесь речь, по-видимому, о т. н. «каррике» – пальто, введенное в моду актером Дэвидом Гарриком.

[50] Жан Клод Жиль Белькур – французский актер (1725–1778). Роз Перрин Белькур (1730–1799) – его жена, французская актриса. Этьен Франсуа де Шуазёль (1719–1785) – министр иностранных дел Франции. Мари Жанна Дюбарри (1746–1793) – фаворитка Людовика XV, позже казненная во время революции.

[51] Как много здесь прекрасных созданий! (реплика Миранды из «Бури»)

[52] Магомет дает все даты по лунному исламскому календарю; эта соответствует 25 июля 1799 года по грегорианскому.

[53] Каушаны – город на юге Молдавии, летняя ставка буджакских татар; в правление Кырым Герая здесь была вторая столица Крымского ханства.

[54] Франц Тотт (1733–1797) – французский дипломат, инженер и мемуарист венгерского происхождения, с 1767 года консул в Крымском ханстве.

[55] Речь о Ференце II Ракоци (1676–1735) – национальном герое Венгрии; его статуя сейчас установлена у здания парламента в Будапеште.

[56] Желая укрепить личную власть, гетман Правобережья Петр Дорошенко в 1669 году перешел под протекторат турецкого султана, дав туркам тем самым повод для вторжения на Украину. Россия была вынуждена вступить в войну как защитница христиан, т. к. турки стали проводить на Правобережье масштабную исламизацию.

[57] Немцами османские авторы всегда называют австрийцев; здесь речь об осаде Вены турками в 1683 году.

[58] Оснельда – центральный женский персонаж трагедии Сумарокова «Хорев»

[59] Т. е. присутствовал при убийстве Петра III 6 июля 1762 г.

[60] Бернар Ле Бовье де Фонтенель (1657–1757) – французский писатель и ученый, секретарь Парижской академии наук; его сочинение о множестве миров и возможной обитаемости планет Солнечной системы известно в России благодаря переводу Кантемира (1740). Спор о древних и новых – знаменитая полемика конца XVII века между Буало и Перро; первый призывал подражать всему античному, второй защищал новые формы искусства, в частности, жанр романа.

[61] Правильно – Сен-Сир-л’Эколь или Королевский дом святого Людовика – первый институт благородных девиц, основанный морганатической женой Людовика XIV мадам де Ментенон в 1684 году; по образцу этой школы был основан и Смольный институт, в 1764 году.

[62] Дворянское происхождение художника Федора Рокотова, действительно, подвергается сомнению некоторыми историками.

[63] Развод караулов; вахтпарад на Дворцовой площади был любимым занятием Павла I.

[64] Магазином в XVIII веке назывался промышленный или продовольственный склад; то, что мы сейчас называем магазином, называлось просто лавкой.

[65] сжалься, милостивый Боже! (нем.)

[66] «– Мама, как называется эта река? – Мойка. – А куда она течет? – Все реки текут в море» (нем.)

[67] Современное Марсово поле.

[68] Юнгфрау – придворная дама, фрейлина (искаж. нем.). По персоналиям: правильно – Анастасия Соколова (1741–1822), внебрачная дочь И. И. Бецкого и позднее жена Дерибаса; а о которой из Разумовских здесь идет речь, непонятно: Н. К. Загряжской (1747–1837), А. К. Васильчиковой (1754–1826) или С. С. Разумовской (1746–1803).

[69] небольшой корабль, используемый для поджога вражеского судна

[70] зажигательное ядро (нем.)

[71] гриппом (итал. influenza)

[72] взвод (от фр. peloton) или артиллерийская батарея

[73] командующий турецким флотом

[74] пущу вам кровь… обещаю… (нем.)

[75] Я лично проверял… (нем.)

[76] «Вечером [начался] жар…»; это обрывок реплики Дорины из «Тартюфа».

[77] Джон Сэмюэль Роджерсон (1741–1823) – лейб-медик Екатерины II.

[78] штык-нож, вставляемый в дуло ружья

[79] Бунчук (крымско-тат. buncuk) – древко с привязанным хвостом коня, символ власти, военный штандарт. Симург – фантастическая птица с головой льва; у грифона, в отличие от симурга, только тело льва.

[80] дословно «стесняющий шар» (фр.), фугас для подрыва крепостной стены

[81] Жан Франсуа Мармонтель (1723–1799) – известный писатель, либреттист, друг Вольтера.

[82] Дмитревский преувеличивает: должность протоинквизитора при Синоде, введенная регламентом 1721 года, была отменена Екатериной II.

[83] Дмитревский намекает на В. Н. Татищева, автора «Истории Российской»; на самом деле Татищев не подписывал смертного приговора Байрясовой, его не было в Башкирии в это время.

[84] австрийским императором

[85] искаж. Бранденбург, т. е. Пруссия

[86] легкая кавалерия

[87] тушеная говядина со специями, орехами, луком и чесноком

[88] Т. е. А. М. Обресков, русский посол в Османской империи.

[89] коллегию иностранных дел

[90] Ныне – улица Рубинштейна.

[91] кровоизлияние, синяк

[92] телега с решетчатыми стенками для перевозки снопов

[93] Колтовская слобода и Колтовское кладбище располагались в западной части Петербургской стороны, в районе сегодняшней станции метро «Чкаловская».

[94] «Дальнейшее – молчанье» (последние слова Гамлета).

[95] Тучков мост в XVIII в. выходил не к Большому, а к Малому проспекту Петербургской стороны и проходил через Петровский остров, где еще, разумеется, не было никакого стадиона. Вторая першпектива – Средний проспект В. О.

[96] пасторальный роман Оноре д’Юрфе

[97] искаж. фр. faire le joli cœur – сделать пикантнее, привлекательнее; здесь – парикмахер

[98] Имеется в виду смальта, технология производства которой была разработана Ломоносовым; в Усть-Рудице была в 1754 году открыта фабрика по ее производству.

[99] моему брату Василию Батурину, набережная Мойки, дом Чоглоковой (фр.)

[100] «Эмиль, или О воспитании» – роман-трактат Руссо.

[101] Ныне дом 20 по Большой Морской улице.

[102] Не могли бы вы проводить меня… (искаж. фр.)

[103] помесь борзой и дворовой собаки

[104] Прощай, бычок, свинья, корова и цыплята! (фр.)

[105] сандаловый

[106] Шифровка сообщает о визите в Париж в феврале 1771 г. шведского короля Густава III.

[107] я римский гражданин (лат.)

[108] Шифровка сообщает об армянской общине в Мадрасе.

[109] Луговая – Малая Морская; в XVIII в. сразу за улицей начиналась Адмиралтейская эспланада, отсюда название; дом 10 по Малой Морской принадлежал Апраксиным, в частности, М. С. Талызиной.

[110] «Колпачниками» (mössorna) в Швеции называли сторонников прорусской партии, в противовес «шляпникам» (hattarna) – реваншистам, мечтавшим о возвращении Ингерманландии и Ливонии, утраченных Швецией по итогам Северной войны 1700–1721 гг.

[111] обычаи предков (лат.)

[112] Анлевировать – устранить, уничтожить (от фр. enlever); шведский шпион, майор Малькольм Синклер был убит 17 июня 1739 г. двумя русскими офицерами; это стало поводом к русско-шведской войне 1741—43 гг.

[113] войны, матерям ненавистные (лат.)

[114] Бендерская крепость блокировала выход из Днестра в Черное море.

[115] Действительно, при всей разнице в национальной кухне, карпаччо мало чем отличается от строганины; и в том, и в другом случае речь идет о тонко нарезанных кусках сырого мяса или рыбы.

[116] Alla stoccata (итал.) – колющий удар.

[117] придворный военный совет в Австрийской империи

[118] кто не со мною, тот против меня (лат.)

[119] Поговорить по-суворовски (фр.); здесь речь о Лянцкоронском сражении 23 мая 1771 года, когда Суворов внезапным ударом разбил отряд польских конфедератов.

[120] по-видимому, сикхи

[121] гладкоствольное ружье более старого образца, чем собственно ружья (мушкеты) 1770-х гг.

[122] Скородум (Скородом) – земляной вал, построенный в конце XVI в. по приказу Бориса Годунова; позже потерял свое значение и разрушился; сейчас – Садовое кольцо.

[123] Богини судьбы в древнеримской мифологии; Батурин не в первый раз уже цитирует Горация («Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите!»); по его собственному признанию позже, ничего, кроме Горация, он за время учебы в Пажеской школе не выучил.

[124] Т. е. платье не из шелка, а из хлопчатобумажной ткани, обычно светлого оттенка; с узким лифом и распахивающееся спереди.

[125] церковь бессребреников Космы и Дамиана Ассийских на Маросейке

[126] служитель при больных чумой; в обязанности мортуса входила уборка трупов

[127] На самом деле это из 70 суры Корана.

[128] Именно эту мелодию тогда исполняли часы, установленные на Спасской башне.

[129] царская золотая монета, равная 10 рублям

[130] Согласно французскому драматическому канону, сформулированному Буало, на сцене нельзя показывать убийство; о гибели героя всегда сообщает вестник; изображение убийства считается дурновкусием, по этой причине французские классицисты отвергали, в частности, Шекспира, герои которого обычно гибнут на сцене.

[131] От нем. Abschied – отставка, увольнение; в дипломатической практике XVIII в. «абшидом» назывался отпускной паспорт; человек, не получивший «абшида», имел плохую репутацию и считался шпионом.

[132] Т. е. вместо понтонного моста на месте нынешнего Большого Москворецкого моста – к Большому Каменному.

[133] Всё – выдающиеся памятники древнерусской литературы: «Повесть об Акире Премудром» – переводной памятник, восходящий к ассирийской повести V–VII вв до н. э.; «Сказание об Индийском царстве» – перевод знаменитого поддельного письма вымышленного царя-пресвитера Иоанна, якобы владеющего волшебной страной на Востоке, населенной фантастическими существами; «Девгениево деяние» – древнерусское переложение византийского романа о Дигенисе Акрите; «Сказание о Лидии богатой» – еще одна средневековая утопия.

[134] разновидность цитрусовых

[135] Ныне – Палдиски в Эстонии, морской порт на Балтике; в XVIII веке имел не только военное значение, но и был местом каторги; узниками Рогервика были, в частности, Ванька Каин и Салават Юлаев.

[136] на текущие расходы (англ.)

[137] веселый народ (нем.)

[138] Петр Первый не участвовал в осаде Мариенбурга (ныне – Алуксне в Латвии) в 1702 году; служанка лютеранского пастора Глюка Марта Скавронская попала в плен к фельдмаршалу Шереметеву, а уже потом стала любовницей и женой Петра.

[139] народоведением, этнологией (нем.)

[140] огнем и мечом (нем.)

[141] придворный шут императрицы Анны Иоанновны

[142] Учебник немецкой грамматики, изданный в 1730 году.

[143] вы очень умны (фр.)

[144] т. е. роман Руссо «Юлия, или Новая Элоиза»

[145] Послушайте (фр.)

[146] 23 августа 1799 года; все даты в письмах Жюстины – по французскому республиканскому календарю.

[147] До этого додумался Шодерло де Лакло, автор знаменитого романа «Опасные связи».

[148] Сынами грома в Евангелии Христос называет апостола Иакова и его брата; здесь речь о клубе якобинцев.

[149] Знаменитая больница для душевнобольных в Шарантон-ле-Пон.

[150] Здесь речь о платье a la sauvage, якобы копирующем древнегреческий пеплос, в соответствии с ампирной модой.

[151] Le Moniteur universel – ведущая газета времен Республики, после переворота 18 брюмера – основной орган наполеоновской пропаганды. Journal des Debats Politiques et Litteraires – консервативная утренняя газета, издатели которой тайно симпатизировали роялистам.

[152] Полуустав – традиционный русский шрифт, применявшийся при написании или печати церковнославянских книг.

[153] Здесь имеется в виду, конечно, не Мальвина из сказки Алексея Толстого, а героиня «Поэм Оссиана» – знаменитой подделки Макферсона (1762); книготорговец на Лейпцигской ярмарке продает модную тогда мрачноватую «северную поэзию».

[154] несчастного (лат.)

[155] Герцог Камберлендский, сын Георга II, командовал английскими войсками в битве при Фонтенуа (1745), битве при Лауфельде (1747) и битве при Хастенбеке (1757); во всех трех случаях англичане с треском проигрывали сражение; единственной победой герцога Камберлендского является битва при Каллодене (1746), в которой английская армия без труда расправилась с шотландским ополчением; этот эпизод традиционно считается концом независимости Шотландии и последним полевым сражением на территории Великобритании.

[156] Эдвард Юнг (1683–1765) – английский поэт, основатель т. н. «кладбищенской поэзии».

[157] Домашний халат, от нем. schlafen – спать, и Rock – сюртук.

[158] От лат. matricula; официальный список студентов, матрикулой также назывался документ о зачислении, служивший одновременно зачетной книжкой и пропуском в университет; кроме того, в европейских университетах еще со Средневековья студентов при зачислении распределяли по «нациям».

[159] Здесь имеется в виду император «Священной Римской империи германской нации»; имперские институты в XVIII в. стали старой феодальной формальностью, но идея была еще жива и всячески подогревалась немецкими романтиками.

[160] Dominus ac Redemptor Noster («Наш Господь и Спаситель») – папское послание (бреве), часто неверно называемое буллой, римского папы Климента XIV, было издано 21 июля 1773 года.

[161] Т. е. при Елисавете Петровне, Петре III и Екатерине II; на самом деле Екатерина получила жалобу на Салтычиху сразу по восшествии на престол, в 1762 году, и тут же передала дело следствию, которое длилось 6 лет.

[162] это естественно (нем.)

[163] Беневский не планировал возвращаться в Польшу, в феврале 1774 года его отряд высадился на Мадагаскаре с целью создания здесь французской колонии.

[164] Королеву ругов (лат.); термин, употреблявшийся средневековыми немецкими хронистами в отношении княгини Ольги.

[165] Я сам приехал из России (нем.)

[166] Церковь святой Женевьевы в годы Революции переделали в Пантеон, под каковым названием он известен и по сей день.

[167] Гёц фон Берлихинген (1480–1563) – знаменитый немецкий рыцарь, потерявший в бою руку и заменивший ее железным протезом, один из вождей Крестьянской войны 1525 года; на основе его автобиографии молодой Гёте написал историческую драму, которую и ставят в Фефином театральном кружке.

[168] «Рождественскую ораторию» Баха (BWV 248)

[169] «Я хочу жить только во славу Твою.//О Спаситель, даруй мне силу и мужество,//дабы сердце мое усердно творило сие!» (кантата 4, 6)

[170] ревностно трудиться (нем.)

[171] «Укрепи меня//достойным быть милости Твоей,//да возношу всегда Тебе благодаренье!»

[172] Шрёпфер вызывает дух Фридриха Вильгельма I, курфюрста Бранденбурга и герцога Пруссии с 1640 по 1688 г.

[173] Ормузд – правильно Ахура-Мазда, верховное божество в зороастризме. Тот – древнеегипетский бог мудрости, изображаемый в виде человека с головой ибиса, в эллинистическую эпоху отождествлялся с Гермесом Трисмегистом. Шрёпфер использует имена экзотических восточных богов для придания веса своим словам.

[174] Мы близки к пробуждению, когда нам снится, что мы видим сны (нем.)

[175] Самуэль фон Пуфендорф (1632–1694) – немецкий юрист, один из основоположников теории общественного договора и международного права.

[176] Да здравствует свобода! (нем.)

[177] La Serenissima («сиятельнейшая») – торжественная титулатура Венецианской республики.

[178] Это, действительно, обрывок из Данте: «E andavam col sol novo a le reni» – «Мы шли с недавним солнцем за плечами»; лодочник жалуется на экономический и политический упадок Венеции в XVIII веке.

[179] хозяйка гостиницы, трактирщица

[180] Т. е. были якобы отобраны русским правительством по результатам войны 1741—43 гг.

[181] Банк, штосс или фараон – популярная карточная игра XVIII века.

[182] Бернардо Беллотто (1721–1780) – итальянский художник, мастер городского пейзажа («ведуты»).

[183] «Сколько стоят эти томаты? – Два сольдо, мой мальчик. – А эти кабачки? – Три сольдо. – Хорошо, я куплю, спасибо» (итал.)

[184] Свенцёнами (święcony) в Польше называется холодная закуска, выставляемая на стол в течение пасхальной недели, освященные куличи, крашеные яйца и проч.

[185] Петр I посетил Францию в 1717 году.

[186] Мальчик в голубом идет, по-видимому, от церкви Сан-Базилио к церкви Санта-Мария-делла-Салюте, построенной в честь избавления Венеции от чумы 1630–1631 гг.

[187] Т. е. у Алиеноры Аквитанской (1124–1204), герцогини Аквитании и Гаскони, французской, а впоследствии английской королевы.

[188] Т. е. с Анной Карловной Скавронской-Воронцовой, гоф-фрейлиной и женой канцлера Воронцова.

[189] Французский посланник, маркиз де ла Шетарди был выслан из России в 1744 году, после того, как его переписка попала в руки к Бестужеву; именно Шетарди ввел в России моду на шампанское.

[190] «Персидские письма» Монтескье

[191] Летний дворец Елизаветы Петровны не сохранился до наших дней; при Павле I дворец снесли, на его месте был построен Михайловский замок.

[192] боковой удар шпагой

[193] Шарль-Франсуа де Брольи (1719–1781) – руководитель Королевского секрета.

[194] Имеется в виду петанк – национальная провансальская игра, цель которой состоит в том, чтобы бросить шарик как можно ближе к большому шару – кошонету (фр. cochonnet – поросенок).

[195] смотровая площадка (англ.)

[196] Эта ужасная скука… Пустошь… (англ.)

[197] кстати (фр.)

[198] Учитель Кандида, также казненный повешением.

[199] Вставай! Иди туда! (искаж. тур.)

[200] Самозванка никогда не употребляла этого имени, называя себя княжной Володимерской; княжна Тараканова – имя, выдуманное мемуаристами.

[201] Возлюбленная Кандида.

[202] Некорректный пример: предок Фонвизина перешел на русскую службу еще в XVI в.; Фонвизин был русским, несмотря на немецкую фамилию.

[203] 14 июля 1804 года; в этот день американцы атаковали Триполи с моря; именно это событие уковечено в гимне морской пехоты США: «From the Halls of Montezuma//To the Shores of Tripoli//We fight our country's battles//In the air, on land and sea».

[204] 20 октября 1768 года

[205] 12 августа 1769 года

[206] Хотин – старинный замок на границе Украины и Молдавии, визуально хорошо знакомый по советским историческим фильмам вроде «Трех мушкетеров» или «Черной стрелы»; русские войска четырежды брали Хотин – в 1739, 1769, 1788 и 1807 гг.; здесь описывается вторая осада.

[207] 6 сентября 1769 года

[208] 16 декабря 1769 года

[209] 1 августа 1770 года; здесь речь о Кагульском сражении

[210] правильно – каре, боевой порядок пехоты, построенной в виде квадрата

[211] Т. е. британским парламентом

[212] долларов

[213] офицеры янычарского корпуса

[214] т. е. в порт на острове Лидо

[215] «Благородный корабль Венеции застал крушенье и бедствие главнейших сил их флота» (Отелло, акт II, сцена 1, пер. М. Лозинского).

[216] Английские короли называли французскими еще со времен Столетней войны; англичане отказались от этого фантомного титула только в 1802 году, по итогам войны второй коалиции.

[217] Шарль Гравье, граф де Верженн (1719–1787) – французский дипломат, посол в Турции и Швеции, с 1774 года – министр иностранных дел Франции.

[218] указом, декретом

[219] Эмин пришел в русское посольство в Лондоне 11 апреля 1761 года, когда Англия еще сражалась с Францией за Квебек, в рамках Семилетней войны.

[220] Англичане в 1760-х гг, по сути, организовали в Индии крепостное право, обязав бенгальских ремесленников сдавать свою продукцию по монопольным ценам; это и привело к голодомору 1769–1773 гг и обрушению акций Ост-Индской компании, о которых неоднократно упоминает Мухин.

[221] Т. н. Бостонская бойня или Инцидент на Кинг-стрит 5 марта 1770 года, послуживший одним из поводов к Войне за независимость.

[222] Британские пехотинцы, как правило, носили суконные мундиры красного цвета, отсюда и метонимия redcoat, означающая английского солдата в принципе.

[223] Эта фраза принадлежит Джону Арбетноту Фишеру, Первому морскому лорду в 1914—15 гг; с санкции Фишера британские подлодки топили торговые корабли, шедшие в немецкие порты; грубейший анахронизм, указывающий на фальсификацию текста.

[224] Т. е. из Энциклопедии Дидро и д’Аламбера, полное название которой Encyclopedie, ou Dictionnaire raisonne des sciences, des arts et des metiers («Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел»).

[225] Маратхи – индийский народ, в течение всего XVIII в. претендовавший на лидирующее положение в регионе.

[226] Махаджи Шинде (1730–1794) – махараджа Гвалиора, один из вождей маратхов.

[227] Битве при Панипате 14 января 1761 года – одно из крупнейших сражений XVIII века, между афганцами и маратхами, закончившаяся победой мусульман и резней индуистов.

[228] 6 января 1772 года маратхи восстановили в Дели на троне могольского падишаха Шах Алама II (1759–1806), до того сосланного англичанами в Аллахабад (реальной власти у падишаха к тому времени уже не было, он был, по сути, марионеткой, используемой разными политическими силами для продвижения своих интересов).

[229] Ауд – мусульманское княжество в среднем течении Ганга, осколок империи Великих Моголов; в действительности Шуджа ад-Даула Хайдар, наваб Ауда в 1754–1775 гг, был должником Ост-Индской компании, до такой степени, что после его смерти генерал-губернатор Уоррен Гастингс в счет погашения долга захватил имущество наваба, оставленное им своему гарему.

[230] 17 декабря 1773 года 10 английских моряков с HMS Adventure (второго корабля в эскадре Кука) были убиты и съедены новозеландцами.

[231] Фредерик Норт, премьер-министр Великобритании с 1770 по 1782 год.

[232] Т. н. Акт о Квебеке, гарантировавший франкоканадцам свободу исповедания католицизма, но не политическую свободу.

[233] Эта фраза – credo quia absurdum («верую, ибо нелепо») – приписывается Тертуллиану ошибочно, но по сути его рассуждений верна; в оригинале Тертуллиан говорит о том, что бессмертный бог не может, по идее, позорно умереть на кресте, но именно в этом и состоит вера христиан: «Mortuus est Dei Filius, prorsus credibile est, quia ineptum est» («Сын Божий умер – это совершенно достоверный факт, ибо это глупо, нелогично»).

[234] Елизавета Петровна скончалась 5 января 1762 года, в канун православного Рождества.

[235] Мирный договор между Россией и Пруссией был подписан 5 мая 1762 года и стал, несомненно, главной причиной последовавшего спустя 2 месяца дворцового переворота. По договору Россия вернула Фридриху оккупированную Восточную Пруссию.

[236] Небольшое парусное судно с косыми парусами, чрезвычайно популярное среди средиземноморских пиратов по причине своей быстроходности.

[237] Этот пакт был заключен в 1528 году.

[238] Имеется в виду, что не каждый пророк (наби) является посланником (расуль) Аллаха.

[239] Противостояние демократической и олигархической партий на Керкире стало одной из причин Пелопонесской войны 431–404 гг до н. э.

[240] Турки несколько раз безуспешно пытались захватить Корфу, с 1431 по 1716 гг.

[241] Сэр Чарльз Грандисон – главный герой романа Ричардсона (1753), идеальный джентльмен, который, по замыслу автора, должен быть прямой противоположностью Роберту Ловеласу – антигерою его же романа «Кларисса, или История юной леди» (1748). Эти персонажи хорошо известны русскому читателю по домашней библиотеке Татьяны Лариной.

[242] Теофила и Пане Коханку – дети Михаила Казимира Радзивилла «Рыбоньки», гетмана великого литовского в 1744–1762 гг.

[243] Т. н. Дубровницкая республика или Республика Святого Влаха, аристократическое государство по образцу Венеции; сейчас в Дубровнике живут преимущественно хорваты, но в XVIII веке около трети жителей города были итальянцами.

[244] Булавинское восстание 1707–1708 гг

[245] В начале XVIII вв. соль была еще очень дорога, но как консервант крайне необходима для развития целых отраслей экономики (например, рыболовства); поэтому ее добыча и сбыт контролировались российским государством, что, в свою очередь, порождало постоянное народное недовольство. Петр I в тяжелых условиях Северной войны ввел в 1705 году на соль абсолютную государственную монополию.

[246] Мухин и Фуше обсуждают кампанию 1799 года, которая сложилась для русских в Италии удачно, за счет действий Суворова, а в Голландии англо-русский корпус, потерпев поражение 19 сентября в битве у Бергена, был вынужден эвакуироваться с материка.

[247] Т. е. после штурма русскими десантниками Корфу в феврале 1799 года и битвы при Нови 15 августа того же года.

[248] Мадемуазель Рокур – знаменитая французская актриса (1756–1815). Тереза-Анжелика Обри (1772–1829) – актриса, изображавшая Богиню Разума в Соборе Парижской Богоматери 10 ноября 1793 года, в разгар антихристианских революционных настроений.

[249] Такие могильные плиты ставили в революционной Франции вместо крестов, в рамках атеистической пропаганды.

[250] Вратарь или привратник – низший церковный чин.

[251] Т. е. предали венецианцам; проведитор – административная должность в Венецианской республике, здесь речь о представителе Венеции в Боке Которской.

[252] Т. е. по Via imperii, дороге, соединявшей Италию и Балтийское море.

[253] Просыпайтесь, Бесил, давайте же! Хватит спать! (англ.)

[254] Оставь меня в покое, понятно? (англ.)

[255] удовольствие (фр. plaisance)

[256] Т. е. кашемировый, тонкая, мягкая и теплая материя, сплетенная из пуха горных коз, обитающих на севере Индии (в Кашмире).

[257] здесь – юбка

[258] Область на Балканах, от греч. μετοχή – церковный надел; сейчас часть Косовской республики.

[259] Т. е. ушел на битву на Косовом поле 15 июня 1389 года, которую сербы проиграли и попали под власть османов.

[260] Парцифаль и Фейрефиц – персонажи рыцарского романа Вольфрама фон Эшенбаха; первый – христианин, ищущий Грааль, второй – мусульманин, повелитель мавров; в конце романа Парцифаль побеждает Фейрефица в благородном поединке, и тот принимает христианство.

[261] Это почти дословная цитата из «Короля Лира» (акт III, сцена 4)

[262] Глупая девчонка! (нем.)

[263] Спасибо! Пожалуйста! Мне нужны деньги… (нем.)

[264] туалет, в котором фекалии засыпаются опилками или золой

[265] разбойники (болгарск. «кърджали» или тур. kırcali)

[266] начальник, полковник (нем. Oberst)

[267] афера (фр.)

[268] Исторически гайдуки – общее наименование легковооруженной пехоты в странах Восточной Европы (в Венгрии, Сербии, Польше и т. д.); это слово могло означать разбойника или, наоборот, телохранителя; с XVIII века гайдуками начинают называть выездных лакеев; герр Гауптман в полушутку называет гайдуками, по-видимому, вооруженных полицейских.

[269] провал, крах (фр.)

[270] мой господин и начальник Елагин (фр.)

[271] имя героя романа Вольтера, также называющим себя манихеем

[272] «Журнал джентльмена» – одно из самых популярных периодических изданий XVIII века, издавался в Лондоне с 1731 года.

[273] падающая башня (итал.)

[274] Пролив Скагеррак отделяет Данию от Норвегии.

[275] примите наши извинения, спасибо (шведск.)

[276] пристройка к церкви, изначально предназначенная для крещения

[277] «День гнева, тот день,//[который] повергнет мир во прах,//по свидетельству Давида и Сивиллы.//О, каков будет трепет,//когда придет Судия,//который всё строго рассудит» – знаменитый католический гимн XIII века, составная часть Реквиема, более известен по переработкам Моцарта и Верди.

[278] «Эротокрит» – куртуазный роман Вицендзоса Корнароса, написанный на новогреческом языке и изданный в Венеции в 1713 году, переделка французского романа «Парис и Вена».

[279] Манихеи верили в переселение душ и отрицали самоубийство, т. к. оно, с этой точки зрения, абсолютно бессмысленно.

[280] Основное положение манихейской доктрины состоит в отождествлении Мани с обещанным Христом Параклетом, Святым Духом; манихейство утверждает приоритет духовной жизни человека над материальным миром.

[281] Публиковать отчеты о заседаниях парламента до 1771 года в Великобритании было запрещено. Ловкие журналисты публиковали записи парламентских речей и прений, чуть изменяя имена и выдавая их за речи придуманных Свифтом лилипутов, что позволяло избежать ареста, впрочем, не всегда.

[282] главнокомандующий турецкой армией

[283] колдун, который, по балканским поверьям, может разгонять тучи, вызывать дождь, превращаться в волка, ворона или другое животное, предсказывать будущее и т. д.

[284] дословно «проворный экипаж» (фр.), дилижанс

[285] В XVIII веке единого немецкого языка еще не существовало; собственно, то что мы сейчас называем немецким языком, это ганноверский диалект немецкого языка; Гайер критикует ганноверский диалект со своей региональной колокольни, как житель Вологды, например, критиковал бы москвичей за «аканье».

[286] Архиепископ Майнца Бонифаций был убит 5 июня 754 года, во время обычного ограбления, а не во время проповеди; тем не менее, он был канонизирован и торжественно назван Апостолом всех немцев.

[287] Черт побери! (фр.)

[288] Красавчик Чарли – Карл Эдвард Стюарт (1720–1788), один из последних представителей династии Стюртов, поднял в Шотландии восстание 1745 года и был разбит регулярными английскими войсками при Каллодене; последние годы жизни провел в Италии.

[289] Мой бог! (фр.)

[290] Мой юный друг, дружочек (фр.)

[291] Дословно Pechblende – «смоляная обманка», урановая руда; уран был выделен из настурана только в 1789 году, а полоний – в 1898-м; это, по-видимому, не мешает автору веселиться от всей души и фантазировать всё, что взбредет в голову.

[292] на разведку

[293] Богослужебная реформа патриарха Никона совпадает по времени с Переяславской радой 1654 года, обеспечившей унию России и Украины; собственно, задача Никона была в том, чтобы стереть различия между русским и украинским православием; это вызвало раздражение русских традиционалистов.

[294] Каспийскому

[295] Святослав в 965 году внезапным ударом разбил Хазарский каганат, правящее сословие которого исповедовало иудаизм.

[296] полк османской армии

[297] Т. е. как прическа как у Жозефины Богарне, жены Наполеона, одной из законодательниц ампирной моды.

[298] В указанное время Персией правили Афшариды, среди которых никакого шаха Жамаса, разумеется, не было.

[299] Британский офицер, в битве при Фонтенуа 11 мая 1745 г., произнесший знаменитую фразу «Господа французы, стреляйте первыми!»

[300] походную фляжку

[301] узкая дорога в горах или в лесу, просека

[302] пошутить, попридуриваться (фр.)

[303] сейчас – о. Реюньон

[304] Дура! Дура! Какая же ты дура! (итал.)

[305] «Делиорман» по-турецки значит «сумасшедший лес»; сейчас этот регион называется Лудогорье, что является боларской калькой того же турецкого слова.

[306] заграда, которая позволяет вести огонь по противнику, занявшему основную позицию (от фр. retrancher – укрепить, обнести окопами)

[307] звание в османской армии, приблизительно соответствующее чину полковника

[308] О нет, это ужасно! (фр.)

[309] Малой Польши (фр.)

[310] Это ария из оратории Вивальди «Торжествующая Юдифь»: «С факелами и змеями,//придите во мрачное и пустынное царство,//неистовствующие спутницы дикарей,//о Фурии, явитесь нам!//Мертвые, истерзанные, измученные,//мы последуем за вами.//Распалите наши души,//ведите и учите нас» (пер. С. Белоусова).

[311] у палатки

[312] фартуке

[313] самый большой город Ньюфаундленда, крайняя восточная точка Северной Америки

[314] т. е. каучуковым ластиком, как раз в это время впервые появившимся в продаже

[315] Здесь имеется в виду не современный Ставрополь, который тогда еще не был основан, а Ставрополь-на-Волге, ныне именуемый Тольятти.

[316] «Ну что ты думаешь, он мертв?» – «Конечно» (нем.)

[317] подонок, негодяй (нем.)

[318] т. е. в Семилетнюю войну

[319] Ты ничего не забыл? (нем.)

[320] Добрый вечер! (нем.)

[321] «Мнимая садовница», опера молодого Моцарта

[322] «Те, кто хочет наслаждаться миром…» (итал.)

[323] Убирайтесь из дома к чертовой матери! (фр.)

[324] опустим занавес над этою печальной драмой (фр.)

[325] щиплют орла (фр.)

[326] Т. е. был порто-франко, зоной беспошлинной торговли, как в XIX веке Одесса.

[327] «– Юбки нет, рубашки нет,//Ты отец, купи их мне!//– Выйдешь замуж и потом//С мужа спрашивай о том!» (цыг.)

[328] красавчик, красивый молодой человек (цыг.)

[329] Боже мой! (цыг.)

[330] красивая девушка (цыг.)

[331] Уильям Гарвей (1578–1657) – английский врач, открывший кровообращение

[332] «Замок Отранто» – опубликованный в 1764 году роман Горация Уолпола, считающийся первым готическим романом.

[333] «Прекрасная Офелия!» – «Нет, нет, умер он: лежит на смертном одре…» (песенка, которую поет Офелия по смерти Полония)

[334] Здесь речь о широких платьях 1770-х гг, якобы копирующих турецкую моду; «тюркери» и «шинуазри» – это не точная копия, а постмодернистская игра в подражание Турции и Китаю.

[335] Линия – мера длины, равная 1/10 дюйма (2,54 мм); т. е. карабинная пуля приблизительно соответствует современному калибру 7,62 мм; если бы гусар выстрелил в Мухина из обычного мушкета, он убил бы его с близкого расстояния наповал.

[336] Вперед! (англ.)

[337] Вражда между «остроконечниками» и «тупоконечниками» – основная причина противостояния выдуманных Свифтом Лилипутии и Блефуску; Свифт высмеивает противостояние католиков и протестантов.

[338] Старообрядчество тяготеет к религиозным традициям Сергия Радонежского и Нила Сорского, мистическому направлению православия, известному под названием исихазма и получившему на русской почве особенную популярность; по сути дела, московская церковь откололась от Константинополя после Флорентийской унии 1439 года, отсюда и идея о Третьем Риме – о Москве как о единственной стране, сохранившей «неиспорченное» православие; в политическом плане это означает идею национальной изоляции.

[339] Имеется в виду направление шиизма, признающее только 12 имамов из рода Али; распространено в Иране и Ливане.

[340] Т. е. получил титул трехбунчужного паши, приблизительно соответствующий званию генерал-аншефа или фельдмаршала.

[341] Цитата из речи адвоката британских солдат и будущего президента США Джона Адамса.

[342] По итогам Семилетней войны Франция передавала Канаду англичанам, а Луизиану – испанцам; в Индии французы не могли более держать войск и строить укреплений.

[343] идеально (фр.)

[344] последний довод королей (лат.)

[345] Д’Эон читает La Pucelle ou la France delivree («Девственница, или Освобожденная Франция»), героическую эпопею Жана Шаплена (1595–1674), типичное тяжеловесное сочинение эпохи классицизма, ставшее предметом множества насмешек, в том числе откровенно богохульной пародии Вольтера «Орлеанская девственница».

[346] до скорой встречи (фр.)

[347] Не совсем точно: османская армия была разбита под Веной 11 сентября 1683 года; Галлей сделал свое открытие годом раньше.

[348] Период обращения кометы Галлея 75,3 года, но Мухсин-заде считает по исламскому календарю, где в году только 354 дня, что и дает в пересчете почти 80 лет.

[349] Неверно: Семилетняя война началась в 1756 году, а комету Галлея обнаружили только 25 декабря 1758 года.

[350] т. е. империю Александра Македонского и Золотую Орду

[351] школа шариатского права

[352] Чего тебе нужно, белый урод? (англ.)

[353] Рабство в Англии было фактически отменено в 1772 году, после нескольких громких судебных тяжб, связанных с произволом рабовладельцев; это решение не относилось к британским колониям и даже к Шотландии.

[354] Этот разговор происходит в 1774 или 1775 году, а Кук отправился в третье и погибельное для него путешествие в 1776 году; очередной анахронизм.

[355] Миньонами (фр. mignon – малыш, крошка, милашка) называли фаворитов короля или знатных людей, в частности, приближенных короля Генриха III, которые 27 апреля 1578 года устроили тройную дуэль со сторонниками де Гизов; 4 из 6 участников дуэли погибли. Д’Эон непременно хочет реконструировать дуэль миньонов, так как он сознательно копирует их женоподобный стиль в одежде и хулиганскую манеру поведения, опять же, в духе галантного постмодерна.

[356] султанский дворец в Стамбуле

[357] Знатный род албанского происхождения, восемь представителей которого были великими визирями с 1656 по 1735 годы, фактически сменяя друг друга.

[358] Дестреза – испанская школа фехтования, которая славится короткими отточенными движениями, напоминающими танец.

[359] Три основных типа удара в дестрезе: arrebatar – удар от плеча, medio tajo – удар от локтя и mandoble – от кисти.

[360] милости, милосердия (фр.)

[361] ворон (болгарск.)

[362] Ален Рене Лесаж (1668–1747), автор знаменитого плутовского романа «История Жиль Бласа из Сантильяны»

[363] Речь о дворцовом перевороте 17 января 1772 года, когда был арестован, а затем казнен любовник королевы Каролины Матильды и фактический правитель Дании Иоганн Фридрих Струэнзе.

[364] Речь о загадочной смерти крымского хана Кырым Герая, с которым Магомет разговаривает в самом начале романа; барон Тотт считал, что его отравил великий визирь.

[365] Здесь речь об. А. М. Шванвиче, которого нужно отличать от его сына, М. А. Шванвича, известного своим переходом на сторону Пугачева и ставшим прототипом Швабрина в «Капитанской дочке».

[366] доблестный шведский флот (шведск.)

[367] Сердюки – личная гвардия украинских гетманов Дорошенко и Мазепы; Орлов намекает на украинское происхождение Батурина, ту же версию излагает газета, которую читает Тараканова. На самом деле Батурины – древний дворянский род, который не имеет к Украине никакого отношения.

[368] Согласно легенде, во время казни мятежных стрельцов в 1698 г. участник восстания Иван Орлов, подойдя к эшафоту, сказал царю: «Отодвинься, государь; здесь не твое место, а мое», Петр рассмеялся и помиловал Орлова.

[369] Граф Сен-Жермен (ум. 27 февраля 1784 г.) – знаменитый авантюрист, алхимик и оккультист; его происхождение и настоящее имя неизвестны.

[370] Тейлор дословно перевел на английский Küçük Kaynarca – «горячий источник».

[371] Мухсин-заде умер 4 августа 1774 года, через 2 недели после заключения Кючук-Кайнарджийского мира.

[372] Смоллетт умер в 1771 году, и, действительно, похоронен в Ливорно.

[373] Т. е. в чине сенатского регистратора.

[374] Виселица в виде буквы Г, обыкновенно для повешения за ребро; приговоренному к смерти втыкали в бок железный крюк, привязанный к веревке или цепи и оставляли так висеть, пока он не умрет.

[375] Защитники Яицкого кремля своевременно вынесли порох из магазина, так как их предупредил о готовящемся подрыве 17-летний подросток с пугачевской стороны.

[376] «Памела, или Награжденная добродетель» (1740) и «Кларисса, или История молодой леди» (1748) – романы Ричардсона, «Радости и горести знаменитой Молль Флендерс» (1722) – роман Дефо.

[377] Т. е. главные герои и место действия «Новой Элоизы» Руссо.

[378] Здесь речь идет, скорее всего, о яблочном пироге, названном в честь тогдашней английской королевы и хорошо известном до сих пор под названием «шарлотка».

[379] Здесь речь о реставрации Стюартов в 1660 году, после диктатуры Кромвеля. Грейг – шотландец, и он не упускает случая позлить присутствующих в каюте англичан, двусмысленно заявляя о своих симпатиях к Красавчику Чарли.

[380] ограждение на палубе судна

[381] Елагин купил остров у Потемкина, но чуть позже описываемых событий, в 1777 году.

[382] Т. е. император индийской империи Великих Моголов

[383] Голдсмит умер 4 апреля 1774 года, работая над поэмой Retaliation («Возмездие»); написанная часть была опубликована через несколько дней после его смерти.

[384] Лорда Сандвича, как и королеву Шарлотту, прославило его кулинарное изобретение; увлекавшийся картами Сандвич просил подавать ему в качестве еды кусок говядины между двумя прожаренными тостами, чтобы меньше пачкать руки.

[385] История бриллианта «Орлов» полна крови и «белых пятен»: этот алмаз был какое-то время собственностью Великих Моголов; в 1738 году Дели захватил Надир-шах, который вывез все захваченные у моголов драгоценности в Персию; в 1747 году в результате дворцового переворота Надир-шах был убит, после чего алмаз куда-то пропал и снова появился в поле зрения только в 1768 году, когда его купил армянин Григорий Сафрас; еще спустя несколько лет Сафрас уступил алмаз своему соотечественнику Ивану Лазареву (у которого и работает, очевидно, Желваков). Орлов приобрел камень у Лазарева за фантастическую сумму в 400 тыс. рублей. Многие считают, что у Орлова просто не было таких денег, и что Орлов только прикрывал истинного покупателя, которым была сама Екатерина, либо же речь идет не о покупке, а, наоборот, о пожертвовании, которое сделали армянские купцы на войну с Османской империей. На самом деле версия о попытке Орлова вернуть расположение императрицы с помощью алмаза вполне состоятельна: Орлов выплачивал сумму частями, в течение 7 лет, и хотя восстановить статус официального фаворита ему не удалось, никаких репрессий в отношении Орловых со стороны Екатерины также не последовало, их положение при дворе и имущество сохранилось.

[386] М. Д. Чулков (1743–1792) – блестящий русский писатель, автор авантюрного романа «Пригожая повариха, или Похождения развратной женщины» (русского аналога «Молль Флендерс»), многочисленных фольклорных рассказов и повестей, словарей и справочников. Его жизнь до удивления напоминает жизнь Мухина: он тоже солдатский сын, тоже работал актером, а потом устроился регистратором в Коммерц-коллегию.

[387] Литературный штамп, где в конце романа неблагородный, но добрый герой оказывается сыном или наследником знатного лорда, вопреки интригам своего «злого брата», сформирован в том числе романом Филдинга; это общее место для нравоучительной литературы XVIII века.

[388] заключение посредством наблюдения (лат.)

[389] В 1738 г. английский купец Роберт Дженкинс явился на заседание парламента, держа в руках бутыль с заспиртованным ухом, которое отрезал ему испанский офицер; это стало формальным поводом к военному конфликту, получившим название «войны за ухо Дженкинса» (1739–1742), истинной причиной войны было стремление Великобритании к переделу сфер влияния в Карибском море.

[390] лобную кость (лат.)

[391] Зильберман изобрел привычное сегодня фортепиано.

[392] Театральный скандал, разгоревшийся в 1752 г. после постановки в Париже итальянской оперы-буфф «Госпожа-служанка».

Содержание