8 марта 1976 года Леонид Павлович Филиппов пришел из ресторана «София» и заплакал. Что случилось? Ничего не случилось. Да, на чужой счет. Да, без женщины. Ну погрустил, помаялся бы на одинокой постели — кто же не маялся — так нет. Уж только открыл коридорную дверь, как вдруг, будто злой детской ручонкой — по глазам. Прислонился к стене, схватился за голову и хлынуло из него проливным дождем. Метнулся в комнату. Заперся. Глубокой ночью, совсем уже обессилев, он глянул на образа. Ни одна из заступниц: ни Владимирская, ни Тихвинская — не шевельнулась в темном углу.

— Хи-хи! — услышал Леонид Павлович.

В окне дергался черт и дразнил его маленьким красненьким языком. Голова Леонида Павловича провалилась в подушку.

И было в печали той четыре пункта.

1. БЫТ

«Что наша жизнь?» — пел иногда наш Герман. И отвечал: «Жилье и деньги!» У кого что болит. У Леонида Павловича не было ни того, ни другого. То есть было, конечно. И не было. Жил он на 140 рублей в коммуналке с тремя соседями. На руки получалось шестьдесят, а комната ему не принадлежала. Не ныл однако ж Леонид Павлович. Такой ценой платил он за развод, за дочь, за гражданские права в отечестве, за вынужденное счастье называться членом профсоюза. Партвзносов не делал, ибо не состоял. Владея немножко пером, пробивался на гонорарах. А то займет трояк у соседки и тянет до получки. В этом Леонид Павлович поднаторел. На два с полтиной гуляша или антрекотов в кулинарии. Тридцать копеек — кости. Вот тебе и бульон и второе дня на четыре. Однообразно, но посытнее столовского. Главное — дешевле. Мяса последнее время не брал. Доброго не достанешь, от жил проку мало. И дороже. Экономил на всем. А как иначе? Только на транспорт да сигареты — червонец, поживи-ка на 50 рэ. Одни ботинки купить — сорок рублей. А ведь одеться надо приличней. Не сирый дворник Леонид Павлович — журналист, сотрудник почтенного журнала «Шелапутинские курьезы». В командировках царь и бог, но встречают-то по одежке. Да и в своем городе, на службе, нельзя быть хуже людей. Честолюбив он был — этого не отнимешь. С волчьей тоской ждал Леонид Павлович очередного гонорара. Но что толку — на утро оставалась самая малость. Долги. И потому одевался скромно. Ходил в изношенном — что осталось от семейной жизни. Тогда тоже не хватало, но с женой не бедствовал. И зарплата была целей, и теща благоволила, и сам хватался за любую работу — все-таки была ответственность, семья.

— Опять у тебя яйцо всмятку! — вскипел он однажды, испачкав желтком пиджак. И ложкой об стол. Жена налилась цементом, сжала губы. Три дня не разжимала. Спали спина к спине. На четвертый день чистил Леонид Павлович картошку. Кожуру в газетку и на край стола. Залил картошку водой, пошел.

— Убери мусор! — скомандовала жена.

— Потом.

И пошел. Ну, ему в спину, конечно, эта самая кожура. Залетает жена в комнату: «Иди подбирай».

Он вышел в прихожую. Просторная была прихожая, с картинами. Она за ним: «Иди, говорю, подбирай». Ему бы выйти, подышать свежим воздухом. Да сколько можно. Сколько можно дышать по ночам свежим воздухом, ночевать на вокзалах.

— Уйди.

— Не уйду, пока не подберешь.

Развернул он свою ненаглядную, дал чуть пониже спины. Она на него. Он — в зубы. Больше они не ссорились. Уезжая в командировку, оставил на столе заявление. И сказал жене: «Подпишешь — отнесу в суд». Она подписала. Так обрел Леонид Павлович желанную свободу.

Не то, чтобы он не любил жену, но тяготиться стал страшно. Быт все больше и больше вовлекал его в вещи, в безысходную суету. Накатанная колея опротивела. Домашние заботы захлестывали с головой, их все прибывало, и уже ясно чувствовал Леонид Павлович, как никнет парус и лодка его все больше забирает в гнилую, тинистую гавань и не было сил повернуть ее. Пришлось броситься вплавь, назад, в открытое море. Теперь и багром не затащишь. Воля, солнце и безоглядная даль. И рыба, много рыбы. Леонид Павлович рыбачил. И заметил, что здесь даже лучше клюет, чем с лодки в помойной гавани. Не потому ли и те, кто на лодках, так часто отваживаются сюда. После, конечно, сделав тайком свое дело, оборотнями уходят обратно. Да не в рыбе только дело. В испытании. Что ты можешь? Для чего рожден? Только ли для продолжения рода? Для исполнения предначертанного? А в чем твой высокий смысл и твоя подлинная сила? Леонид Павлович решил испытать себя. Болтается с тех пор на открытой воде, уходя все дальше и дальше к линии горизонта...

Сочувствовать, завидовать Леониду Павловичу — не знаю. В быту он волен себе и должен быть счастлив. Другой бы вообще не тужил. Если по уму — и при такой скудости средств жить можно. Отложи с гонораров — ведь отваливаются же куски. Распланируй копейку. Разведи знакомство, блатишко. Будешь и сыт и одет. Да не такой человек Леонид Павлович. Беспутен он. Слаб был, потому что очень любил радость. Работать работал и часто запоем. Но и гулял запоем. Чуть дело к вечеру и уж не по себе ему. Ищет праздника. Общество, музыка, женщины. Где ж найдешь все это, если не в кабаке? А на какие шиши? Насидится так, позатягивает поясок, бах! — гонорар. Эх, и раскручивается тогда поясок Леонида Павловича! Любая музыка ему мила, любая женщина, любой кабак. Нет больше жизни, есть этот миг и пропади все пропадом. И в доме Леонида Павловича в эти дни пьяно и весело. И всего досыта. Страх не любил, когда чего-нибудь не хватало. Особенно вина или, допустим, женщин. Старался всегда чтоб хватало. Без них, этих праздников, он не мог — все остальное теряло смысл. Потом шли тощие будни. Он принимал их как должное и уходил в работу. Такая жизнь устраивала. Но — до поры, до времени.

Как-то поймал он себя на том, что в одинокую комнатенку свою ему заходить противно. Переехав — в который-то раз! — на новое место, сказал: «Надоело!» Потом вспомнилось ему, что годы идут — перевалило за тридцать. Вместо старого застойного быта образовалась другая бытовщина — ничуть не лучше. Не то общество, не та музыка и женщины тоже не те.

А ведь было время, когда Леонид Павлович был весьма избирателен. Тянуло к хорошим, знающим людям. Многим, очень многим обязан он им. Что мечталось в двадцать лет и о чем он и думать не смел — исполнилось. Уйдя из разбитой, поруганной семьи, где мать выбивалась из сил — одна с тремя гавриками, поступил в ремесленное училище. Работал слесарем на металлургическом заводе. Среднюю школу кончил заочно. Учиться не любил, а иностранный и математику терпеть не мог. Единственно, что любил — писать. Писал дневники. Издавна и почти каждый день. Видел, что пишет плохо, коряво, воротило его от написанного — не унимался. Не само писание — общение, вот что было дорого, незаменимо в листе бумаги. Ему он поверял то, что никогда и никому не говорил, а сказать было надо. Вот охотник — разговаривает же с собакой и с пнем говорит. Ленька Филиппов говорил с бумагой. На изломе юности, выбирая пути-дороги, сказал себе: буду писателем. Хоть каким, лишь бы писать. Вот так: буду слесарем и буду писать.

Ему повезло. В тесный ленькин мирок вошли большие добрые люди. Университет. Первое печатное слово — его слово. Теперь вот прочное место в приличном журнале. Попутно: редкие, умные книги, большая музыка, светлые головы. Серость, довольство — на дух не принимал. Почему ж не сроднился с людьми, а носится теперь с серостью? Уж не своя ли серость тому причиной? Может заносчивость? Да все тут есть, пожалуй. Чурается Леонид Павлович вторых ролей, на первые же не тянет.

Надо вперед, вперед. Но куда? — конца-то не видно. Два вперед — шаг назад, а то и в сторону. Да еще радость. Заносит она. Что солнечный зайчик — кинешься, а он в сторону. Бросаешься за ним до изнеможения, пока не одумаешься. Снова — в путь. И все же идет Леонид Павлович и думает: как схватить ее, эту радость? Ведь тридцать два года — где же она? Где?

Решил начать с малого — купил занавески. Украсил каморку иконами. Люстру повесил. И забыл совсем, что на песке ведь уют возводит.

Но ему напомнили. Был кутеж. Васька, Динка, Манька, Славка и прочие. Сначала хвалили новую обстановку. Потом ели фрукты. Леонид Павлович привез с юга, из командировки целых три ящика. А завтра — в отпуск: надо было раздать, доесть фрукты. Потом, естественно, упились. Пошумели.

— Ребята, кому нужен пес?

— Мне, мне! — кричали женщины.

— Только, чтоб сразу — профессор не ждет.

— Профессор — пёс? — обрадовались женщины.

— Да нет... сучка японская...

— Ха-ха-ха!

— Троих родила...

— Вадик, хочу пса! — орали женщины и стреляли арбузными семечками. Славка заметил, что с зеленых грецких орехов, именно почему-то зеленых, его всегда тянет на лирику. Всем почему-то стал мешать свет. Потом Борька перепутал Динку с Танькой. Васька подлетел к Борьке, — стали, потихоньку рыча, выяснять отношения. Олег полез на чердак. Кондрашов тянул Борьку с собой. Разошлись мирно. Всю ночь игла скребла забытую пластинку.

Наутро старый сосед, хозяин комнаты сказал Леониду Павловичу: «Гульбу запрещаю». Через пару месяцев у Леонида Павловича опять случился праздник. Снова запрет. А тут как-то звонит в дверь знакомая девушка. Открывает сосед и срывается с горла. Докатился. Теперь поодиночке нельзя.

Формально есть три выхода: получить, купить или жениться на квартире. Получить бы рад, да не дают. Жениться: о-хо-хо! Остается купить. На 60 рэ? На гонорары. Надо налегать на работу. На ту, за которую платят. И вообще — за работу! Хватит!

2. РАБОТА

Пришел Леонид Павлович к своему редактору и сказал:

— Фрол, хватит бедно жить — хочу жить богато.

— Счастье в руках человека, — многозначительно переврал древнего грека редактор. — Разъездным хочешь?

— Да.

— Кровь из носу, но чтоб в каждый номер два-три курьеза.

Взорлил Леонид Павлович. Освободившись от тягучей редакторской рутины, он сел и сразу написал двести курьезов. Пятьдесят пошли в ближайшие номера. Остальные разбросал по различным изданиям. В корзину — один. Еще один курьез — положил в стол: он слишком обогнал свое время и печатать его не решались.

Ну, от такой удачи любая голова, закружится. В сберкассе принимали Леонида Павловича как родного. Только что заведенная книжка жирела и пухла на глазах. Со всего Шелапутина протянулись к ней извилистые гонорарные струи. Леонид Павлович попал под такой денежный душ, какой ему и не снился. Он счастливо фыркал, судорожно омывал истощавшее тело и, повизгивая, плескался направо-налево. «Что наша жизнь?» — голосил Леонид Павлович. И, выкидывая очередную горсть банковских билетов, удало отвечал теперь — «Игра!» Да, он играл и выкобенивался безбожно. Бриться? Счас! Он летит на полдня в Ленинград и возвращается благоухающим триумфатором. Оля? Какая? Ах, Архипкина — из кордебалета? Два билета в Сочи, и через два выходных она уже виснет на его поджаренной шее, спускаясь вместе с ним по трапу в шелапутинском аэропорту.

Ну, а квартира-то, Леонид Павлович, квартира? На кой? И действительно, жилищная проблема совсем отпала. У себя он почти не бывал. А когда наезжал, то являлся среди соседей с шампанским и кипой своих трудов. Соседи балдели. Весь подъезд был обеспечен Сименоном и «Королевой Марго» исключительно на макулатуру Леонида Павловича. Да и что стоило ему сесть еще разок и написать новых 200 курьезов. В общем, фортуна повернулась лицом, и он заставил ее улыбаться.

Долго ли, коротко, но гонорарный ливень исчах. Уже и редактор дергал его за фалды. Тра-ля-ля! Леонид Павлович закатил свой последний бал и, тем самым, окончательно сорвав зло на горемычное прошлое, приступил к работе.

Перед ним лежал чистый лист бумаги. Прошел день, другой. Бумага лежала, он сидел. Они смотрели друг на друга и не находили общего языка. «Как ты смеешь?» — стучал он по столу. Бумага молчала. Он изменил тактику. «Ну чем тебе не нравится курьез № 201?» — ворковал Леонид Павлович. — ««Трудовой подвиг профессора на овощебазе» — это шедевр!» — Бумага не покорялась. — «A № 202? Смотри: «Буфет — за качество!» Ну, хорошо, пока это для тебя сложно. Может быть портрет? «Рядовой рынка, коммунист Зураб Гогоберидзе»? Ах ты, привереда, ну так и быть — № 318 «Овцематка на кафедре». А? Каково?» Леонид Павлович стремительно выводил заголовки, тыкал ручкой в бумагу, но она не поддавалась. Как ни бился, сколько ни изводил бумаги — напрасно. Его разухабистое перо не родило ни строчки.

Выручил Фрол, редактор: «Старик, у тебя кризис. Дуй-ка ты за фактурой». Леонид Павлович тут же улетел в командировку. «Исписался», — скрежетал он. Но то была добрая злость. Надо набираться впечатлений. А жизнь сулила немало курьезов.

В первом же пункте командировочного назначения он обнаружил тот поразительный факт, что одна из групп детского садика «Им. XXV съезда» не имеет программы борьбы за качество. В другом городе попалась коммунальная квартира, где начисто отсутствовал уголок технического творчества. Наконец, во что было просто невозможно поверить, нашелся человек, который забыл, видите ли, подписаться на «Шелапутинские курьезы». Да, старушка. Да, недвижимая. Но куда смотрит домовой комитет? Где были эти шалопаи-тимуровцы? Леонид Павлович исписывал блокнот за блокнотом и только диву давался. Действительность кишела курьезами. Как червями, в доброй, нетронутой навозной куче. Рыская от края до края (нужна была география), Леонид Павловия копал и копал. Он был не лыком шит. По каждому курьезу он раскапывал такие глубокие корни, что закрывая блокнот, сам же и ахал. Нет, теперь он поведет разговор с читателем не на шутку. Публицистическая страсть вскипала в нем с неимоверной силой. Благородная дрожь извилин взболтала, расковала мозги. Леонид Павлович чувствовал, как наливается нечеловеческой мощью, и видел уже, как искрит, барабанит его вдохновенное слово на страницах «Шелапутинских курьезов», и чувство нового успеха, новой славы распаляло его еще больше. Верно, верно сказано: теория, мой друг, суха. Зато, как буйно зеленеет древо жизни. Леонид Павлович с жадностью общипывал это. древо, и возвратился, будто с чайных плантаций, — подол его был полон фактуры.

На этот раз отписываться он не спешил. Ни грамма халтуры! Он вступил в мир большой, настоящей журналистики и не хотел, чтобы избранные тома его сочинений уступали избранным томам великого Треньбалалайкина или гениального Оглоедова. За два дня он написал всего 50 курьезов. Но что это были за курьезы! Пальчики оближешь! Добавилось то, чего в творчестве Леонида Павловича раньше не было, — анализ.

Нет слов, группа детского садика «Имени XXV съезда» виновата. Ремень их не минует. Но вот вопрос: почему другие группы имеют программу борьбы за качество, а эта нет? В результате тонких умозаключений Леонид Павлович приходит к выводу: есть на то и объективная причина. Заведующий детсадом — пьянь и женолюб. Не заложи заведующий лишнего, не соврати по пьянке воспитательницу, разве распустилась бы она до такой степени?

А уголок технического творчества? Чем та квартира хуже других? Ничем. Так откуда ж безалаберность жильцов? Почему они позволяют себе то, чего никто другой не посмеет? Опять-таки объективная причина: участковый был лизоблюд. Любил фаршированную щуку, а лучше, чем в той квартире, ее никто не готовил. Ясно: бить надо в обе щеки — и жильцов и участкового.

Открытие Леонида Павловича изменило канонические представления о журналистике. Новаторский метод имел далеко идущие последствия. Он орудовал объективной причиной, как штыком. Курьезы приобрели глубину, на дне которой голубовато мерцала истина. Да, в каждом, как в драгоценном флаконе, пламенела страсть и мерцала истина. Небритый, изъеденный трудами, Леонид Павлович был счастлив. К редактору шел не спеша, с сознанием исполненного долга перед человечеством. Отдал портфель, как бомбу подложил. И с замиранием сердца ждал. Ждал взрыва.

Через неделю он снова был в редакции. Секретарша, как обычно, варила кофе и лукаво мурлыкала встречным и поперечным.

— У себя? — спросил Леонид Павлович и толкнул дверь. Фрол сидел как ни в чем не бывало.

— Что-то, старик, жидковато на сей раз, — зевнул Фрол.

Леонид Павлович онемел.

— 10 курьезов запустим, а 40 — возьми.

Леонид Павлович молчал.

— Эти 10 тоже так себе. Но я переписал, — устало улыбнулся Фрол.

— Покажи, — выдавил, наконец, Леонид Павлович.

Первое, что он увидел, был отредактированный материал о той старушке-неподписчице.

— Пойдет в 16 номер, — заметил Фрол.

Материал назывался «В гробину бабку мать».

— При чем тут бабка, — взревел Леонид Павлович, — а где домком, где тимуровцы? Где объективная причина? Куда ты ее дел?

— Выбросил. Это неинтересно.

— Кому неинтересно?

— Читателю.

— Да ты ведь душу вынул! Коллизию! Кому нужна твоя беззубая бодяга. Мне о том домуправе все уши прожужжали! Дерьмо, а не домуправ! Гнать давно надо.

— Домуправа трогать нельзя. Тимуровцев тоже.

— Почему?

— По кочану.

Леонид Павлович хлопнул дверью. Его басовитые, рыкающие курьезы после редакторской кастрации — пищали. Тонкий омерзительный писк стоял в ушах. Отдавало крысиным пометом. Это все, что осталось от пламенеющей страсти и мерцающей истины. Нет, с таким редактором не воспаришь до Треньбалалайкина. Тут просто совесть замучит. И куда девать остальные курьезы? Коту под хвост? Леонид Павлович остановил первую попавшуюся жилетку и расхныкался.

Жилетка осмотрелась. Закурили.

— Старик, опустись на землю, — сказала жилетка. — ты забыл главное. Мистификация — вот основной принцип нашей работы.

— Но бабушка... Жалко старушку, — ныл Леонид Павлович.

— Немного мистификации и ты поймешь, что бабушка сама виновата. Встань на голову и перепиши этот курьез пальцами правой ноги.

— В ногах правды нет и нет объективной причины.

— Чур тебя! Ты что — опупел! Объективная причина — это далеко идущие последствия. Мы не на том стоим.

— На головах? — съехидничал Леонид Павлович.

Жилетку как ветром сдуло.

С той поры при одной мысли о «Шелапутинских курьезах» Леонида Павловича тошнило. Но надо жить дальше. А как? Курьезы — везде курьезы и меч мистификации домоклово висит в каждой редакции Между тем, гонораров едва хватало на прокорм. А квартира, боже мой, квартира-то. Уныние Леонида Павловича перекинулось и на соседей. Хозяин его смотрел сначала выжидательно. Потом иронически. Теперь снова начал капризничать. Какое шампанское — за комнату платить было нечем. Со дня на день ждал Леонид Павлович приговора и, наконец, отчаялся. «Оборона — смерть вооруженного восстания», — вспомнил Леонид Павлович и перешел в наступление.

Перерыл весь свой архив. Извлек десяток-другой опубликованных курьезов. С тем и пришел в издательство. Предложение было принято. Договор подписан. Особенно привлекала многозначительная приписка к нему: «Издательство обязуется обеспечить при заключении договора на использование произведения за рубежом охрану личных прав и имущественных интересов Автора». Значит, в родном городе его и подавно не дадут в обиду. Книга намечалась на всегда актуальную для Шелапутина тему — о тараканьих бегах. Леонид Павлович тут же придумал название: «Догоним и перегоним», — тема была знакомая. «Последний раз, — твердил себе Леонид Павлович. — Только бы встать на ноги. Только б очухаться». Да, это был реальный шанс. Квартира брезжила.

Сколотив из старых курьезов каркас книги, он оросил ее остатками мистификации. Выдавил все, что у него еще оставалось. Отдал последнюю дань чудовищной поре своего творчества. И гора с плеч. На душе стало легко и чисто. Леонид Павлович вымыл руки. Осмотрел свое произведение. Оно походило на свеже-оструганный гробик. Леонид Павлович торжественно понес этот гробик на кладб..., тьфу, черт! — в издательство. Но что такое? Только вышел из подъезда — захлопали крылья. Десятки голубей снялись с подоконников и стаей ринулись прочь. Из помойки выскочили мыши. Воробьи подняли ужасный гвалт и, нахохлившись, сбились в кучу. Ступил на тротуар — шарахнулись прохожие. Раздался милицейский свисток. Пути Леониду Павловичу не было. Он постоял, подумал. Домой вернулся крайне озадаченный. Поставил свое произведение на стол. Оглядел, «что же это такое? — бурчал Леонид Павлович, — вот за рубежом обещают охрану, а тут?» Тут его осенило. Он распаковал гробик, брезгливо, двумя пальцами, вынул оттуда две особенно дурно пахнущие главы. Осторожно снес в туалет. Долго спускал воду. Зияющие дыры произведения запломбировал свежими курьезами. В командировках он не избежал актуальной темы тараканьих бегов, но описал их по-новому. Эти курьезы были свежи и не пошлы. Там был анализ. Гробик выглядел веселее. С таким на улице пропускали. В издательстве были вне себя от радости.

— Вот, — сказал самый главный, — кто может достойно писать о тараканьих бегах.

Рука автора кокетливо трепыхалась в рукопожатиях.

Через полгода Леонид Павлович дал о себе знать. Бодрый, приветливые голос успокоил: «Немного терпения, совсем немного». Действительно, прошло еще полгода и его вызывают в издательство. «Запустили в производство» — догадался Леонид Павлович и блаженное тепло растеклось по истомленному ожиданием телу. Ему причиталась кругленькая сумма. По такому случаю купил второй портмоне — оба для сторублевок. Для прочих купюр прихватил баул. Вмиг он был у издателя.

... Ну, дернул же черт ехать в эту командировку. Опять все испортили новые курьезы. На рукопись «Догоним и перегоним» пришла грозная рецензия, в которой Леонид Павлович обвинялся в опасных заблуждениях по поводу объективной причины. «Это привело автора к грубым ошибкам, извращающим счастливое настоящее и светлое будущее тараканьих бегов. При наличии таковых, публикация книги возможной не представляется» — был приговор. На двух главах стояли решительные красные кресты. Леонид Павлович схватился за голову. «Ну что вам стоит, Леонид Павлович? — успокаивал издатель. — Выкиньте объективную причину. Где был минус, поставьте плюс. Где был плюс, поставьте минус. Такие, право, пустяки». Но бедный Леонид Павлович понимал: дело не в этом. «Голуби, мыши, милиция...» — бормотал он. Надежды рухнули. Он шел, волоча пустой баул, по весенней грязи. Шел никуда. Из рваного кармана пальто выпал последний двугривенный, прокатился по обочине и плюхнулся в жижу. Леонид Павлович даже не обернулся. Квартиру на него не купишь.

3. ДРУЗЬЯ

А куда денешься? Кто поймет? Посоветует? Только друзья и хорошие знакомые. Друзей у Леонида Павловича было, наверное, тыща. Други его бесшабашных праздников, все они вкусили когда-то сладость его гонорарных дождей. Нельзя сказать, что и от них не перепадало. Денег, правда, — так, чтобы пришел и всегда были, — не было. Тут — дети, там — груз двойных, тройных алиментов. Этот проедался в ресторанах, тот — бессеребреник. Один пробивался вермишелью — из-за машины, другой — просто нигде не работал. Но уж когда перепадал ломоть — не скупились. Во всяком случае, в каверзную минуту Леонид Павлович мог найти и стол, и приют, и сочувствие. Все одного поля ягода. Больше по пишущей и ученой части. Техников Леонид Павлович не терпел — отдавало железкой. С начальниками не водился — острая аллергия на спесь. Дундуков не держал. Короче, было к кому постучаться и на этот раз. Однако на этот раз Леонид Павлович был не тот. Бацилла объективной причины поразила неизлечимо. Он нес инфекцию и искал спасения.

— Демагог! — отрезал Димка. Кто, кто, а опытный Димка, ведущий сотрудник журнала «Непрободенная плева», знал, что от объективной причины добра не жди.

Пошли они пить пиво. Полдня топтали снег в очереди. Стояли. Молчали. А уж как намерзлись, наждались — какая там объективная причина — полжизни за кружку пива. И когда сели за стол, расправили смерзшиеся кости — воскрес Леонид Павлович: «Забористый табак, да пенистое пиво, да девушка-краса — чего еще желать!»

Девушка-краса в замызганном фартуке спешила к ним с графинами. Сегодня в баре было как-то особенно хорошо. Недолив был божеский. Из окон почти не дуло. И была редкая гостья пивных застолий — вобла. Правда, с приложением — рыбное ассорти с икрой. Так просто воблу не отпускали.

Зал гудел и хрумкал косточками. Интеллигенты беседовали. «Кто, говоришь, столица Татарии?» — слышалось с соседнего стола. «Башкирия», — отвечали. «Нет, это Татария — столица Башкирии». Разгорался умный, товарищеский спор.

— Давай, Леня, детективы писать, — посасывая вяленый плавничок, предложил Димка. — Чем мы хуже Вайнеров. Тут был случай. Директор столовой закатил дочери свадьбу. На миллион. Жениху алмаз подарил — с куриное яйцо. А жених оказался наш человек — из ОБХСС. Как сюжетец?

— Дух захватывает.

— Отнесем в «Отрок». Не платят — озолачивают.

— Купим квартиру.

— Будем грести гонорары.

Друзья разогрелись. Крылья воображения уносили их все дальше и дальше от забот, от дефицитной воблы, от разбавленного пива — туда, где на заоблачных подушках сияла вечной улыбкой белозубая радость.

Димкиных аргументов хватило только на вечер. Пошел Леонид Павлович искать совета дальше. Позвонил Крылатову, больше известному под кличкой Перекати-поле. И очутился на даче.

Зимний лес мохнато приветствовал громогласную компанию. Разыграв у калитки двухэтажного особнячка, кому «соображать» и ставить самовар, остальные рассыпались по лесу. Скрипели лыжи. Вдруг Крылатов стукнул палкой по молодой сосенке и она, сбросив белую шубу, накинула ее на Леонида Павловича. «Ну, заяц, погоди!» — закричал он восторженно и бросился вдогонку. Крылатов улепетывал что было сил. Лыжня петляла. Леонид Павлович бросался наперерез. Тонул в сугробах. Но только он приближался — Крылатов оттягивал смолистую ветку и хлестко останавливал преследователя. Пока Леонид Павлович искал в снегу сбитую шапку, Крылатов исчезал за поворотом. Выскочили на Белую горку. Крылатов, не раздумывая, бросился вниз. Леонид Павлович за ним. Обоих подкосил трамплин. Друзья покатились кубарем. Через секунду Леонид Павлович оседлал Крылатова и снегом за шиворот «освежал» его, приговаривая: «Остынь, зайчик, остудись». Крылатов верещал и дергался лыжей.

Назад шли спокойнее. Мутное солнце нехотя плыло следом. От нечего делать оно косило холодное бельмо на приятелей и прислушивалось к разговору.

— Иди и радуйся, — говорил Крылатов.

— А хорошо, правда, — соглашался Леонид Павлович, тыльной стороной перчатки отирая мокрые брови. Потное, горячее тело исходило паром. Дышалось глубоко и свободно. Посвежевшие мышцы гудели. Белым-бело. Лес, голубые березы — и нет ничего прекраснее в этом мире.

— Вот это — жизнь! — наставлял Крылатов. — Остальное — мура. Работа — чтобы жить, а не наоборот. Когда это поймешь, станешь человеком, пока ты — раб.

— Работать тоже надо.

— А я что говорю. Машину, дачу никто не подарит.

— Чем-то и людям надо быть полезным.

— Торгуй пивом — убьешь двух зайцев.

— Я журналист.

— Ой ты! Ну и пиши на здоровье.

— Не печатают.

— Значит лопух ты, а не журналист.

Добрались до места. Вечерело. За соседней оградой заливалась дворняга. Дым над крылатовской дачей сливался с темнеющим небом. Мокрое тело пробивала неприятная дрожь. Отстегнув крепления, наскоро протерев лыжи, вошли в темную прихожую. Тут же распахнулась дверь, и в световом проеме выросла сияющая Зинка: «Братцы! Пропащие пришли!» «Штрафника, штрафника!» — скандировали за самоваром. Навстречу двигался Лев с бутылкой и стаканом. Леонид Павлович выпил и первое, что он увидел своими прослезившимися глазами, были — глаза. Огромные, смеющиеся, с зелеными льдинками вокруг многообещающих зрачков. И вся хворь его, все, что саднило и грызло споткнувшееся сердце, улетучилось в эти бездонные черные дары, и зеленая карусель зинкиных глаз закружила его в бесшабашном веселье...

Утром садились на электричку. Толпа подхватила дачников и вмяла в переполненный вагон. Леонид Павлович висел на плече Крылатова, пытаясь хоть одной ногой дотянуться до пола. «В тесноте да не обидят», — сучил локтями шустрый мужичок в сдвинутой на бок шапке. Так и ехали.

— Ты, говорят, опять нигде не работаешь, — расщемил запекшиеся губы Леонид Павлович.

— Некогда, — ответил Крылатов.

— Что некогда, — не понял Леонид Павлович.

— Работать некогда — дел много. На зряплату не проживешь, — беспечно улыбнулся Крылатов.

... В полной растерянности Леонид Павлович незаметно для себя оказался в библиотеке. Заходит в читалку — ба! — кого он видит. В углу под высокими стеллажами горбится Толик. Он сидел меж двумя стопками книг и наяривал ручкой, исписывая лист за листом. Толик был известен как человек серьезный и думающий. «Вот кто мне нужен!» — обрадовался Леонид Павлович. Осторожно скрипя половицами, он пробирался через капустные грядки читательских голов в дальний угол. Зашел со спины. Кашлянул. Толик моментально захлопнул книгу и резко обернулся. «Хо, батенька», — просветлел он, убирая руку с заглавия «Богословских трудов».

— Эк, куда занесло, — кивнул головой Леонид Павлович.

— Подлинная наука, батенька, — шепнул Толик.

Леонид Павлович открыл книгу. Она заговорила странно. «Эти два полюса и соответствуют: первый — сообразованию тела весу своему, отчего отщепляется личина; второй — преобразованию, можно добавить, «по веку будущему», и тогда начинает светиться из тела лик». В тумане таинственных слов почудилось вдруг спасение. И можно ли говорить иначе, если речь идет о самом главном? Что дают разлинованные прописи шелапутинских авторов? Они слишком все знают наперед. Не жизнь, а дом отдыха. И пути наши — аллеи с песочком и на каждом перекрестке, рядом с ампирными плевательницами, четкие указатели куда идти, как быть. В этой книге не так. Никаких указателей. Слово легким эфиром сочилось в заблудшую душу. Книга дышала мудростью и откровением.

— Дай почитать, — сказал Леонид Павлович, спускаясь по лестнице.

— Тебе-то зачем? — удивился Толик.

— Понадобилось.

В курилке они были одни. Смущенные тени, шмыгавшие в дамскую комнату не мешали. Посетители мужской комнаты не задерживались. Случалось, кто-нибудь зажигал сигарету. После двух-трех затяжек мял и уходил.

— Не будет тебе здесь жизни, батенька. Надо улепетывать, — говорил Толик. Леонид Павлович жег сигарету за сигаретой. Пепел оседал на брюки. Положение казалось нe таким уж безысходным, он ждал, что скажет, что посоветует Толик.

— Бросай все и уезжай в Кардонвиль.

— Кому я там нужен: ни языка, ни ремесла, — с надеждой упрямится Леонид Павлович.

— Это наживное. Учи язык.

Леонид Павлович оглядел скромный костюмчик Толика, фланелевую рубашку в застиранную клеточку. Толик упорно долбил кордонвильский язык и откладывал деньги. Леонид Павлович догадливо поинтересовался:

— А сам-то как?

— Да так же, — загадочно улыбнулся Толик.

Да, это был выход. К черту Шелапутин со всеми его продажными курьезами! Свет большой. И, слава богу, есть еще место для объективной причины. Есть место, где можно дать честный творческий бой. Леонид Павлович воодушевился. Была не была. Терять нечего. Но шевелился еще маленький червячок сомнения.

— С чем туда сунешься? Ведь все чужое.

— Что роднее — сам решай. И запомни, как сказано: «И не сообразуйтеся веку своему, но преобразуйтеся обновлением ума вашего».

Взбодрился Леонид Павлович. Беспокоило лишь чувство беспомощности в чужом городе. Ведь и так могло получиться: ни жизни, ни работы там. Лишний рот — везде лишний. Как подстраховаться? Кто защитит? «Женщина!» — осенило Леонида Павловича. Кто же еще, если не многоопытная кардонвильская возлюбленная? И так все здорово получалось в уме, так ловко увязывались концы с концами, что Леонид Павлович решил не медлить. Есть такой хороший человек — Василий. Он поможет. Василий всегда поможет. Кому крышка или беда какая, кому надо чего-нибудь — идут к Василию. Ничего для себя — все людям. Редкий человек Василий, и Леонид Павлович вспомнил о нем очень кстати.

Зима стояла нынче хлипкая, нервная. То приударит — хоть шапку на бороде завязывай, то развезет — и снег чернеет в последних судорогах. Сегодня таяло. Торжествующее солнце добивало зиму по углам и норам. Весна ломилась в Шелапутин, и Леонид Павлович приветствовал ее трелью. «Фью-фью!» — заливался он птахой, виртуозно огибая края бесконечных луж. Он то ропился. «Нет, Василий, не заменим», — сладко жмурился Леонид Павлович. «Кардонвилечку? Почему одну? Ха-ха! Хочешь десять — на выбор? Ну есть, понял, старик. Такая аспиранточка имеется — зубами оторвет», — в этом весь Василий. Ничего невозможного. Лужи набрасывались на Леонида Павловича. По спине стекали шоколадные узоры. Но ничто сейчас не остановит взорлившего кабальеро. Он торопился. На вечер назначены какие-то именины. Будет кардонвилька. И будет решена его участь. А надо еще поспеть к Сане. К милому его сердцу Сане, которого он не видел сто лет.

Саня сидел на острие двух ножей в обычной своей позе: ноги на шее. Глаза остекленели. С большого пальца — трудно было понять какой ноги, — на Леонида Павловича уставился, шевеля усами, желтый таракан. Леонид Павлович топнул, и таракан юркнул в сложный узел, сплетенный из саниных конечностей. «Ну дает!» — не удержался Леонид Павлович. Кто его изумил: Саня или таракан — понять было трудно. Вряд ли Саня. К этому йогу он давно привык, и когда заставал его на голове или в такой вот позе — уходил в другую комнату. Тревожить было нельзя. Леонид Павлович взял две пятилитровые банки и пошел за пивом. Вернулся тяжело кряхтя. Из кармана пальто торчал «огнетушитель» — портвейн № 13. Саня, уже одетый, встретил его мягкой улыбкой.

— Кончил выёгиваться? — шутил Леонид Павлович, гремя банками.

— Когда ты-то начнешь? — парировал Саня. Он выпростал карман Леонида Павловича. У горла «огнетушителя» сверкнул нож: «Bскрыть пакет генерального штаба», — приказал Саня и самолично привел свой приказ в исполнение.

Любил Леонид Павлович Саню. За силу духа. За самообладание. Знал за ним только две слабости: вино и теща. Теща часто наезжала к ним, жила подолгу. Это значит, что дома Саню почти не видели. Друг и большой знаток непризнанных гениев, он особенно выделял художников. Мастерская одного из них, когда тот стал признанным и получил другую мастерскую — в центре, временно отошла к Сане. Жил он нa переводах с кардонвильского.

— Чё не закусываешь? — пододвинул Леонид Павлович плавленный сырок с хрустящим хлебцем. Саня покачал головой:

— Пост.

Да, Саня был настоящим йогом. Два раза в месяц — перед авансом и получкой — он регулярно голодал. И еще — две недели в году: вторую половину отпуска. Извлекал двойную выгоду: креп духом и телом, а заодно сводил короткие концы с концами.

— Я, Саня, в Кардонвиль собрался, — признался после второго стакана Леонид Павлович.

— У тебя, брат, с пищеварением плохо.

Саня всегда ставил только один диагноз и никогда не ошибался. От всех болезней выписывал один рецепт: «Голодай и пей кипяченую воду». Ни чай, ни, боже упаси, молоко или кофе — только воду. Лекарств не признавал и другим не советовал. Раз не повезло ему с одной нездоровой женщиной, Саня ничуть не смутился. Десять дней без единой крошки, одна вода — и стал, как новенький. Почему другие не голодают? Отчего люди такие бестолочи? Этого Саня понять не мог. И корил Леонида Павловича жестоко.

— Ты хоть «здрасьте» по ихнему знаешь?

— Там научат, — не сдавался Леонид Павлович.

— Там, там. Вот где надо искать, — стучал по голове Саня, — а не там. Тщета и всяческая суета. Здесь — там: какая разница?

Поругавшсь, принялись за пиво. Саня подобрел. Пропадал Леонид Павлович, пропадал. И жаль было Сане терять такого собутыльника.

— Как ты думаешь, в чем смысл жизни?

— По-моему, в самовыражении, — серьезно ответил Леонид Павлович.

— Себя что ли выражать?

— Себя.

— А знаешь ты себя?

— Вот и узнаю.

— Нет, брат, ты сначала себя познай. Ты радость на стороне ищешь? Много нашел? И не найдешь, потому что не там ищешь.

Саня был спокоен. Отпил из переполненного стакана. Захлопнул форточку — дуло.

— Радость внутри нас, — сказал он убежденно. — Почему мне хорошо, а тебе плохо? Я ничего не ищу — ты вечно в бегах. От себя не убежишь. Душит тебя сорняк, Леня.

— Что же ты предлагаешь?

— Голодай и пей кипяченую воду.

Саня не шутил. Это был первой шаг к самообладанию — к тому, чего так нехватало Леониду Павловичу. Соберись он духом, сделай этот шаг, и Саня привел бы друга ко второй ступени — самосозерцанию. И тогда самому Леониду Павловичу открылись бы язвы и гниль души. Как излечиться — Саня подскажет. Так взошел бы Леонид Павлович на третью и последнюю ступень бытия — самосовершенствование. В этой работе углубленного в себя духа нет границ. В ней — подлинная радость. Душевное здоровье и равновесие. Внутренняя активность вместо пустой — внешней. Не переделав себя — мир не переделаешь.

Хорошо рассиделись. Саня обнажал редкие зубы, ерошил черную липкую челку — убеждал. Гипноз его темных искрящихся глаз действовал неотразимо. И было бы все прекрасно, если б не время. Леонид Павлович хватился часов, и санины чары как рукой сняло. Он опаздывал.

Именины — чьи именно, никто не знал, — отмечались в большом многоквартирном доме на другом конце города. Такси. Звонок в дверь. Открыла моложавая женщина. Сзади сияли круглые щеки Василия. «Проси у Ларисы прощения. На колени!» — командовал Василий, втаскивая опоздавшего. Леонид Павлович бухнулся на колени, представился. «Ну что вы, что вы, — щебетала хозяйка, раздевая Леонида Павловича. — Я буду звать вас Леня».

— Лучше Лёлик, — куражился Василий.

— Лёлик! Как здорово, хи-хи. У нас сегодня такой интим, такой интим. Вы можете варить мясо?

Леонид Павлович мог все, кроме одного — перевести дыхание. Но, как ни тужился, терпкий пивной дух уже расползался по коридору.

— Набрался, — дрогнул ноздрями Василий.

— От настоящих мужчин всегда так пахнет, — заступалась Лариса.

Вошли в комнату. В сумраке торшера стоял низкий столик, за ним — двое. В офицере Леонид Павлович узнал приятеля — кавалериста Володю. Женщину звали Лициния. Она была высокой и элегантной. Держалась просто, но что-то этакое угадывалось в ней, и Леонида Павловича коснулся сладкий плен кардонвильского обаяния. Однако держался с достоинством. Как сын великого шелапутинского народа он был не только лыком шит.

— В вашем имени, мадам, много света, — взыграл Леонид Павлович. Лициния рдела.

Пили водку. Накладывали друг другу салаты. За светской беседой Леонид Павлович учил Лицинию закусывать огурцом.

— Ты, главное, не дыши, — интим так интим, они перешли на ты. Хлобысь! и сразу огурчиком: хрум, хрум. Теперь ферштейн?

— Корошо, — кивала она, — хрум, хрум.

Леонид Павлович наливал очередную рюмку. Лициния красными ноготочками стискивала свой носик и, зажмурившись, долго цедила водку. «Пей до дна! Пей до дна!» — горланила компания. Лициния отрывала бокал и из ошалелых глаз прыскали во все стороны кругленькие слезки. Лициния верещала. Леонид Павлович вталкивал ей огурец. Урок повторялся.

Грянула музыка. В полутьме заскользили фигуры. На каком-то особенно душещипательном танго Леонид Павлович поцеловал Лицинию. Она ответила тягучим косметическим поцелуем. Руки его лежали на ее спине. Он обнимал ее все ниже и ниже, пока не дошел до места, где обхватить ее было уже невозможно, но и оторваться тоже нельзя. Широкие бедра мягко качались в его ладонях, и в темном углу, у окна. Лициния замерла и упруго прижалась к нему. Леонид Павлович отозвался нескромной лаской. Лициния ответила тем же. За столом кричали: «Шейк, сударики, шейк!» Магнитофон свирепствовал. Немыслимые ритмы подхватили Лицинию. Она уже извивалась и дергалась с Василием. Кавалерист бросал с руки на руку Ларису. Леонид Павлович сел за стол и вдруг отяжелел. Пол дыбился. Стены раскачивались, как шторы. Барабанная дробь влетала картечью в уши и рвала мозги. Кто-то потянул его за руку. Он встал, пошел. Долго шел. Видит — поляна. На березе сидит Лициния манит его. Он, конечно, обрадовался. Но вида не подал, шагает с достоинством. Лициния что-то кричала. «Ленья!» — донеслось до него. И такое тепло всколыхнуло кровь, такое счастье обдало Леонида Павловича — он побежал к Лицинии. Откуда ни возьмись — собачка. Р-р-гав-гав! Беленькие зубки ощерены, глазенки презлющие. Так и норовит за штанину. Он — к березе, она — наперерез. Он — пнёт, она — за ногу. «Объективная причина» — узнал Леонид Павлович собачку. Еще рывок. Но собачка вдруг выросла в страшного зверя, и все заслонила слюнявая пасть.

«Ленья!» Леонид Павлович очнулся. Длинные пальцы Лицинии, скользя по его щеке, легонько толкали его. Тихо играла музыка. Кардонвильские краски поблекли. Перед ним немо смеялось безоружное бабье лицо, и серые глаза на широкой кости удивительно напоминали пуговицы солдатских кальсон Леонид Павлович улыбнулся. «Идем, Ленья», — теребила Лициния. Подниматься не было ни силы, ни охоты. Из тьмы вынырнула чья-то рука и, больно ущипнув за ухо, прошипела: «Пошел вон, сука!» Леонид Павлович выскочил из-за стола. В высокой мелодии Василий уводил в круг Лицинию.

Домой возвращался трезвый и одинокий. Душила обида. Внезапные заморозки сковали ночные улицы. Мстительный оскал зимы распугал все живое. Лишь таинственный стон да хруст под ногами удаляющейся фигуры нарушал эту страшную, леденящую душу тишь.

4. ЛЮБОВЬ

На самом деле влюбился иль померещилось в отчаяньи, но сделал он ей предложение. Надо заметить, что Леонид Павлович к тому времени несколько опустился. Сильно запил. На службу являлся редко. Дыхнет пару раз перегаром — и был таков. Чуть только продерет глаза — а вставал он теперь поздно и неохотно — сразу мысль: «Что на сегодня?» И если ничего не было, тут же изобретал, что должно быть. Даже не так: как и с кем? Что должно быть — он знал: вино. Ну, женщины. Понятно, что на такое дело охотников невпроворот. И потому долго не думал Леонид Павлович. Ни о какой работе не могло быть и речи. К книжкам не прикасался. Разве что — к записным. Эти он, правда, читал и перечитывал. Особенно под вечер, когда ему было уже хорошо, а он хотел, чтоб было еще лучше. Она-то, страсть эта, его и подвела.

Выпивали они с Димой в агитпункте. Дима дежурил, а Леонид Павлович вроде как сочувствующий избиратель. Хорошо выпили. Вся стена в этикетках. Один бегает бутылки мочит. Другой — приклеивает. И наоборот: один приклеивает, другой — мочит. Не сидеть же в агитпункте сложа руки. Так и трудились бы они в рамках предвыборной кампании, да вышла заминка: кончился портвейн. Бросили монету — кому идти, стали скрести по карманам. И тут показалось Леониду Павловичу, что в комнате — третий. Он живо осмотрелся, и взгляд остановился на телефоне. Телефон вел себя странно. Он страшно дулся и десять цифр в упор расстреливали Леонида Павловича.

— Дима, а нас кто-то ищет, — показал он на телефон.

— Уж не Валька-ли?

Леонид Павлович ткнул пальцем в семь телефонных глазниц и пошел в магазин. Вернулся с тряпичной дамской авоськой. Впереди прыгала Валька. Как дружно-весело заспорилась работа с Валькой! Теперь двое отмачивали этикетки, а один едва поспевал — наклеивал. Валька не наклеивала, только отмачивала. Друзья по очереди помогали ей. Один помочит, помочит, — приходит и руки трет: «Валя — крем-брюле».

— Неужели? — искренне удивляется другой.

— Поди проверь.

Тот идет. Через полчаса заявляет:

— Нет, Валя — пломбирчик.

— Не может быть! — изумляется другой и бежит отмачивать этикетки.

— Нет — крем-брюле!

— Нет — пломбирчик!

Дискуссия эта продолжалась довольно долго. И Леониду Павловичу надоело. Как ни заливал вином, как ни замызгивал шашнями, а все же проступила боль. Ушел в другую комнату. Сел в темноте и задумался. Все, чем ни терзался в последнее время Леонид Павлович, что ни давило, ни ломало его — все выплавилось в эту тихую, саднящую боль. И была эта боль в виде маленькой девочки. Она грызла сахар и спрашивала: «Не ты мой папа?» Впервые укололо Леонида Павловича, когда дед принес кипу фотографий и оттуда на него посмотрели родные глаза. «Не ты мой папа?» — спросили они, а он не знал, что ответить. Он кинулся тогда к телефону, набрал номер жены и спросил, есть ли отец у его дочери. Отца не было. «А я-то кто?» «Ей нужен настоящий отец». Потом добавила:

— Хорошо, приходи, но не говори, что ты папа.

Леонид Павлович остервенело бросил трубку. Еще один дядя ребенку не нужен. Нужен отец. Отцу нужна его дочь. Но что могло соединить их? Между ними стояли капризы бывшей жены и черная месть ее родителей. Звонок родителям.

— Ну какой ты отец? — ответили.

— Я буду навещать ее.

— Нет ты сойдись с Верой.

— Это невозможно.

Да что говорить: пошло трещать — все швы расползаются. И не вытащишь эту боль. Ничто не берет — ни вино, ни женщины. И деться некуда. Затравленно, тоскливо сидел Леонид Павлович в темной комнате. И так захотелось тепла, так занемог он вдруг по чуткому милому сердцу, такой нестерпимой показалась его беспутная жизнь, а положение — таким безвыходным, что он — решился.

— Пойдешь замуж? — спросил он по телефону.

— Непременно, — смеялась Ирина. Она почему-то все время смеялась. Еe так и звали: форсунка-выбражала.

Иpy он знал с лета. С того самого дня, когда вышел на веранду колхозного барака, олицетворявшего смычку города и деревни, и наткнулся на симпатичную брюнетку из новеньких. Их группа только что сменила своих коллег, те даже не успели уехать, у крыльца еще пыхтел автобус, эти новые уже умывались с дороги, распаковывали чемоданы — осваивались. Чуть склонив голову девушка заплетала черные, редкой красоты волосы.

— Вы из сказки, да? — лихо подрулил Леонид Павлович.

— Нет, я всамделишная, — засмеялась брюнетка.

Почему-то заговорили о норвежских художниках, потом познакомились. Вечером прошлись под звездами. Первое сю-сю-сю. Первый поцелуй. С реки тянуло прохладой. Подбитая коровами, трава на лугу сырела.

Так случилось, что это была первая и последняя интимная встреча Леонида Павловича с Ириной. Через день ребята варили «глинтвейн» — взрывчатую смесь гамзы, портвейна, рома, яблок — всего намешали. Из теплиц наворовали огурцов. Картошки было вдоволь, одна к одной, — сами грузили, сами жe отбирали. Закатывалось доброе деревенское застолье.

Начали с шумных восторгов по поводу действительно неплохого «глинтвейна». Сидели на деревянных скамьях за длинным, заставленным столом. Ирина — рядом с Леонидом Павловичем. Других женщин не было, и с первым ударом в горячие головы, она завладела общим вниманием. Стройненькая, в ребячьем тельнике она живо вписалась в эту разбитную компанию журналистов-бородачей. Загорелые, обросшие, промытые дождями и высушенные солнцем на свекольном поле, исцарапанные в частных набегах на приусадебные участки, они держали жесткими, мозолистыми руками разнокалиберные кружки и пили за здоровье голубой феи — покорительницы корсаров. Шумели. Сыпали анекдотами. Борис заводил патриотическую песню: «Скакал бы ты, Буденный, на своем коне...».

— Я на минуточку, — шепнула Ирана.

После патриотических и всяких там пиратских попурри дошла очередь до романсов, до Есенина. «Не жалею, не зову, не плачу...» Высокая нота, пробивая угрюмый хор самозваных корсаров, красным лучом летела, из прокуренной комнаты, дрожала на листьях деревьев, уходила дальше, в темные, холодеющие поля и, конечно, не могла не достать Ирину. Но где же она? Выбитое есенинским словом сердце, кровавым мячиком прыгало средь застольного хлама и кто б подобрал его?

В остром приступе одиночества Леонид Павлович незаметно вышел из комнаты. Высоко-высоко плескали золотом звезды. Он сидел у реки. Всю ночь.

Вечером следующего дня, после ужина на веранде визжал магнитофон. Разрозненные группки пролетариев свекольного поля объединялись. Издалека, с шуточками начались ритмические приготовления на ночь — кто с кем. Леонид Павлович вытопывал с кем попало. Только не с Ириной. А хорошо, чертовка, танцует! — косился на нее. Но другое дыхание, другие груди со злым упрямством прижимал он к себе и дурацкая логика этого вечера увела его к стогам не с Ириной.

А назавтра журналисты, отработав свой срок, уезжали. Расчет, ругань с колхозным бригадиром и все такое. Потом пообедали. Бригадир оттаял, даже расчувствовался. После обеда по веранде разбрелись парочки. Шуршали записные книжки.

— Позвони, пожалуйста, моей маме.

— И чё?

— Ну скажи, что ты журналист, так и так, мол, все хорошо.

У крыльца допытывался Никита:

— Тонь, а ты правда с трактористом живешь?

— Да что ты! Я у него только ночую.

Леонид Павлович отвел в сторону Ирину. Она — как ни в чем не бывало.

— Чего ж ты слиняла?

— Когда? Ой, а ты еще помнишь? — как всегда смеялась она, — вы так накурили — сил не было.

— Так и сказала бы... Пойдем на речку, — предложил он.

— А меня уже Коля пригласил. Идем вместе?

— Стой, а телефон?

Она назвала домашний и рабочий. Карандаша не было. Леонид Павлович повторил по слогам и, не надеясь на свою память, бросился в комнату якобы за одеялом. В опустевшем помещении стояли голые койки. Курица деловито обходила рюкзаки, свернутые матрацы, клевала вишневые косточки. На подоконнике — мыльница с окурками. Леонид Павлович с трудом отыскал огрызок карандаша и на первом же лоскуте бумаги зашифровал свое будущее в двух загадочных формулах.

На берегу пестрели нехитрые пляжные ансамбли. Кто-то дописывал последнюю пульку. Кто-то плескался. Остальные — жарили обугленные спины в неповторимых позах. Ирина, например, лежала на животе, кусала травинку и весело болтала ногами. Над ухом ее рассыпались Колины конопушки. Леонид Павлович не стал мешать и расстелил свое одеяло неподалеку. Он был снисходителен. Коля — не соперник. А вот Люба, Люба — Ирине соперница. Люба сбегала к реке, размахивая простыней.

— Где ж ты пропал? Я думала не увидимся.

— С солнышком прощаюсь.

— А со мной?

Пока стаскивала через голову легкое платьице, он схватил ее за ногу, потянул на себя. Люба запрыгала на одной ноге, заойкала и, не удержавшись, упала на вытянутые руки Леонида Павловича — расхохоталась. Смотри, Ирина, смотри. Все вы одной породы, и на Колю твоего начхать. Ирина, действительно, обернулась, одарила прямо-таки ослепительной улыбкой. Коля посмотрел подозрительно. Но Леониду Павловичу было уже не до них. Теплое женское тело извивалось в его руках. Невинная сначала возня заходила до того самого градуса, за которым начинались скрытые, распаляющие ласки. Они все сильнее прикипали друг к другу и только смутное табу элементарного приличия заставляло откинуться и заглушить желание каким-нибудь акробатическим приемом. А зачем? Зачем глушить? Вот река, вон излучина — там тальник растет. А луга-то какие, господи! Накинув на себя простыню, он протянул Любе руку. Важной походкой патрициев двинулись они вдоль берега. Проходя мимо Ирины, патриций не удержался — припал губами к тоненькой шейке, Ирина отзывчиво дрогнула ножкой, но Леонид Павлович выпрямился и в два прыжка очутился рядом с Любой. Они шли, взявшись за руки, оставив за спиной цепкие взгляды пляжного табора — впереди курчавилась зелень, на дальних полях исходила фонтанчиками поливная машина.

— А там вдали, вдали за косогором...

— Плывет качается... — подхватила Люба и голоса их слились:

— Серебряна луна...

Обрывистый берег скрыл их. У самой воды они остановились. Место было глинистое, с редкой травой поверху. Леонид Павлович завалился на какую-то кочку. Люба разделась. Сложила выгоревшие трусики, лифчик, огляделась. Две белые полоски матовым светом ударили в глаза. Он прищурился. Молочные груди рубиновыми зрачками обводили окрестности, а каштановый холмик, изнывая от бремени переполнявших его сокровищ, откровенно соблазнял на раскопки. Но что-то Любе не приглянулось здесь.

Только Леонид Павлович потянулся к ее крепким шоколадным бедрам, они извернулись вдруг, и Люба с тихим визгом, призывно вильнув полушариями, бросилась в воду. Леонид Павлович — за ней. Вынырнул у противоположного берега. Держась за ветку, он другой рукой вытаскивал подплывшую Любу. Они скользнули в кусты. Гибкие ветки тальника сомкнулись за ними и только густые, тонкие листья, мокро блестя на солнце, выдавали этот скрытый лаз. Трава тут была высокая и шелковая. Качали головой ромашки.

... Автобус пылил по сельским дорогам. Журналисты, разменяв на посошок двухнедельную зарплату на пару дюжин яблочного вина, ехали домой. Сидели кротко — посапывали. Ни с того, ни с сего — будто шило в бок. Леонид Петрович напрягся и сильно забеспокоился. Ему вдруг показалось, что он чего-то напутал в ирининых телефонах и может ее потерять и, может быть, навсегда.

— Коль, а Коль, — тормошил он соседа.

— Ну? — поднял веки Коля.

— Какие у ней две последние цифры?

— Домашний или рабочий?

— Любой.

— А ты угадай, — оживился Коля.

— 39? Нет? 93? 19?

— Не угадал, — вздохнул он облегченно.

— Ну скажи тогда.

— Не скажу, — победно ухмыльнулся Коля и добавил. — Боюсь, что тебе не понадобится.

Однако Леонид Павлович не ошибся. Дней через десять, находясь в командировке, он позвонил из другого города — трубку сняла Ирина.

Они ходили в кино, на разные вечера, в гости. Помимо невинного кокетства в Ирине угадывалось еще что-то серьезное. Охотно говорила о работе, о каких-то там программах к каким-то там вычислительным машинам. И все же что-то неуклюжее было в их встречах. То она заспешит вдруг посреди вечера, то начнет заигрывать с кем-нибудь, то устанет некстати, то растанцуется с кем-то, не обращая никакого внимания на Леонида Павловича.

Однажды он чуть ли не силой втащил ее в свою комнату и повалил на кровать. Она вдруг посерьезнела, посмотрела на него чистыми взволнованными глазами и строго сказала: «Не посмеешь. Я девушка». И это в двадцать три года! Леонид Павлович поразился. Он осторожно поцеловал Ирину. Было ясно — она никогда не станет любовницей. Но и терять ее было нелепо. Их отношения Леонид Павлович отдал воле случая. Время рассудит. Будь что будет.

С той поры звонил он ей реже. Лишь в исключительных случаях, когда в омуте жизни он терял всякое чувство чистоты и порядочности, когда душа судорожно билась в поисках горнего света, он сжимал ее тонкие пальчики и проводил с нею час-другой. Да, не в лучшем состоянии духа являлся он к ней, и предложение сделал с полным ощущением безысходности и тупика. Леонид Павлович не был уверен, правильно ли он поступил. Та ли Ирина девушка? И вообще была ли женитьба для кого-нибудь когда-либо спасением?

Надо бы показаться у хороших знакомых. Пусть, например, Элла — жена Сани, очень понимающая женщина — пусть она поглядит на Ирину. Что скажет? Но в тот вечер, во вторник, Эллы дома не было и Леонид Павлович пригласил Ирину в ресторан.

— Почему без цветов? — то ли шутя, то ли серьезно удивилась Ирина при встрече.

— Они тут, — Леонид Павлович элегантно тронул худую грудь.

Ресторан был закрытого типа. Вышколенный метр провел их к дальнему столику, расшаркался: «Мадам». «Мадемуазель», — поправила Ирина. Леонид Павлович сверкнул очами. Покашлял с достоинством.

Он мало ел и много пил. Болтали о пустяках. Чем ближе к делу, тем чаще замолкал Леонид Петрович. Трусил и хмурился. Прикончив вторую бутылку красного грузинского «Напереули», вроде бы осмелел, начал было говорить о главном и осекся. Врать не мог, а правда получалась безрадостной.

— Трудно мне, Ирина, и все тут, — сознался Леонид Павлович. Ирина ждала, что он еще скажет. Он говорил о том же. И даже с каким-то остервенением. Не жалея ни ее, ни себя, рисовал жуткую картину своей безысходности, говорил, что только в ней, в Ирине, он видит желанную точку опоры и нет для него другой надежды в этом неудавшемся, запутанном мире. Потом спохватился: «Я люблю тебя... Очень...» Эти слова чахлым цветочком увенчали такую гору нагроможденного хлама, что Леонид Павлович сам же их устыдился. «Но почему хлам? почему хлам?» — мучился он, глядя на потемневшую лицом Ирину. Хоть каплю чуткости, ну хоть легкий признак простого сочувствия, понимания что ли, искал он в ее глазах, но то, что стояло в них, больше всего походило на разочарование. Конечно, так нельзя. Не с этого надо начинать с девушкой. Надо было: «Души не чаю», — и все такое, красивое. А потом: «Вот я такой, я эдакий, то есть талантливый и перспективный, но вдруг — пропасть. Пропасть — это ты». Вот как надо было разворачиваться. Но Леонид Павлович не охмурял. Пусть она знает все, как есть. Обжегшись однажды, он не хотел случайного брака. Жизнь это тебе не корзина цветов, не лак для ногтей. Бывает и так, что трудно жить. Это тоже надо понять. Она может, должна понять.

— Ты хоть чуточку любишь меня?

— Нe знаю. Может быть полюблю.

— Ну и как же нам быть?

— В принципе я согласна.

Но что значит — в принципе? Не сейчас, что ли? Потом? Когда же? Ах, черт возьми, какие детали, какая мелочь. Чистой зарей вставала надежда, жизнь приобретала определенность и какой-то высокий, неясный пока еще, смысл.

И все же из подъезда ее выходил Леонид Павлович озадаченный.

— Тебе нужно обновить гардероб, — сказала она.

Он пытался поцеловать ее на прощанье, но она увернулась и исчезла в дверях лифта. Леонид Павлович подтянул короткие брюки, запахнул потрепанное пальто и вышел. Да его обличье — не для жениха такой девушки. Но как некстати она об этом сказала. Он шел и ощущение какого-то шутовства и неполноценности давило сердце.

Он не видел ее две недели. Звонил каждый день. С утра вставал с надеждой на встречу, но все сводилось к каким-то игривым, прямо-таки веселым разговорам. То ей некогда, то что-то с горлышком. А он свое горло готов был порвать, лишь бы развеять этот миф о женитьбе. Он рвался к ней одержимо, Ирина, только Ирина занимала все его мысли, и ничто другое: ни вино, ни шальные компании — не веселило, не радовало. Не взвидел белого света Леонид Павлович. И пошел напролом — сейчас или никогда! Друзья заказали столик в одном фантастически недосягаемом ресторане. По такому случаю Ирина согласилась, наконец, погладить вечернюю юбку.

Леонид Павлович был серьезен и слегка пьян. До ресторана он успел справить один день рождения. Рассиделся с приятелем и чуть не забыл про Ирину, но спохватился, кинулся искать такси да так и приехали втроем в полной уверенности, что сегодня все могут, им все по колено, и пару лишних мест с помощью тех друзей они, разумеется, выбьют. Не выбили. Те друзья даже обиделись: мол, с женами, в семейном кругу, а ты тащишь кого-то. Повернулся было Леонид Павлович, да Ирина не отпустила. Рюмка за рюмкой — досада понемногу рассасывалась. Леонид Павлович оживал. Но что такое? — светится миндалем Ирина, да не в его сторону. Ему какую-нибудь фигу на лице изобразит, а поглядит на Юрку — так и заелозит плечами, застучит деревянными бусами и прямо выпархивает из-за стола, если Юрка снисходит, если не с Леной своей идет, а ней, с Ириной. Эх, пропади все пропадом — наливай да пей. Потом Леонид Павлович испачкал штаны каким-то экзотическим блюдом. Потом стал думать, когда же эта пытка кончится.

Кончилась в подворотне. Зашли по пути и допили начатую. Провожал ее молча, трудно. Устал. У подъезда она чмокнула его в щеку и улетучилась. Узел затягивался все туже, но и на этот раз не разрубил его Леонид Павлович. Его хоть самого руби — и не почувствовал бы: так оглушен тоской и винищем.

— Ирин, мы ждем тебя, — звонил на другой день из мастерской знакомого художника Леонид Павлович.

— Я отдыхаю (-аю, — аю, вздыхала трубка).

— Ведь договаривались... Ты мне нужна сегодня.

— Так много дел, я готовлюсь к работе, — отмахивалась трубка.

— Завтра я поведу тебя в одно место.

Трубка поперхнулась, и уже раздраженно:

— На этой неделе не смогу, и вообще я в постели, звони на днях.

— Нет, мы пойдем на этой неделе.

— Да не могу же я сломя голову.

— Я утащу тебя.

Трубка обозлилась:

— И куда ты меня приведешь... потом?

— К себе.

— В эту конуру? Ты хоть обставь ее для начала.

— Когда тебе позвонить?

— Дней через пять.

Леонид Павлович швырнул трубку. Он был с характером. А характер его жил своей, особой жизнью. Помыкал Леонидом Павловичем как хотел. И, не дай бог, взбунтоваться характеру. Плюнет в глаза благодетелю, врежет в лоб другу-приятелю, разорвет в клочья гениальный курьез — сильно натерпелся от него Леонид Павлович, да только сладу с ним не было. Вот и сейчас почувствовал вдруг Леонид Павлович, что не позвонит он в четверг, не запишет акт гражданского состояния, не скрасит его участь любимая девушка, не поджарит на завтрак яичницу, не откроет дверь его холостяцкой квартиры, не спросит зарплату — противотанковым ежом встал между ними характер.

— Брось, старик, она не пойдет за тебя, — сказали приятели.

Прощай, Ирина. Прощай, любовь моя. Прощай, настурция. Жизнь идет. И прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые... Леониду Павловичу больно было смотреть вперед. Зашел к Сереге, изъял все запасы спиртного, выпил и, взглянув на часы, заторопился в фешенебельный ресторан «София». Там его ждали.

* * *

Леонид Павлович спал долго. Был полдень, когда он открыл опухшие веки. Солнце хозяйничало в комнате. С глянцевой бумаги на стене озорно улыбалась ему дочь и, держась за смородиновый куст, вроде бы предлагала: «Хочешь ягодку?» «Хочу,» — сказал Леонид Павлович. Что-то тяжкое свалилось с души в эту ночь. Что-то долго и болезненно нарывало в нем, распирало изнутри и вот — лопнуло. Потянулся последний раз и пошел умываться. Сквозь шум воды и бодрое фырканье из ванной неслось на всю квартиру: «А там вдали, вдали за косогором...»

1976 г.