С тех пор, как мне минуло шестьдесят лет, меня все чаще стали спрашивать: когда же вы расскажите нам о своей жизни? 

Сначала это меня коробило; неужели я настолько стар, что пора уже писать мемуары?

Все впечатления, связанные с прошлым таились у меня где-то в подсознании. Я очень крепко врос корнями в прошлое, но эти корни питали и укрепляли меня, независимо от моего сознания. Прошлое и настоящее кружились, перемещаясь словно диски, отыскивающие единый центр. Причем, один вращался равномерно, ось его проходила как раз посредине, и это было прошлое, которое, как мне казалось, я вижу с предельной ясностью, но настоящее вращалось гораздо быстрее прошлого, как бы вокруг иного центра, и с этим ничего нельзя было поделать.

Говорят, хочешь до старости быть молодым — начинай писать! В конце прошлого тысячелетия мне часто говорили: вы выглядите моложе ваших лет!

Это ощущение неугасшей молодости поддерживалось во мне затянувшейся возней с минувшим прошлым. Я так старательно затягивал в настоящее уютные переулки своего детства, гулкие бакинские дворы моей юности, звонкие джазовые ансамбли зрелого возраста и все милые мне образы, что сам того не замечая, существовал в каком-то искусственном двойном бытии, где, сквозь размытые контуры сегодняшнего, резко и отчетливо проступали черты прошлого. Так обычно бывает, когда на один и тот же кадрик фотопленки по ошибке сделаешь две экспозиции.

Почти все мои первые рассказы 2000 года — это автобиографические осколки — идеализированные портреты самого себя. Я жил в этом призрачном мире, принимая его за действительный; жил горячо, заинтересованно — былыми отношениями, увлечениями, обидами, радостями, не позволяя себе стать пожилым. Иногда мне даже казалось, что этот иллюзорный мир совпадает с молодым миром сегодняшнего дня, но скоро я убедился, что мои писания,  как и я сам, представляют интерес лишь для моих седеющих сверстников, а для «теперешних» я стал ископаемым, а песни мои — чем-то вроде забытых мелодий шестидесятых.

Кстати именно в шестидесятые годы прошлого столетия 1967 год  по насыщенности событиями был одним из знаменательных в моей жизни после 1965 года, когда я женился и переехал в Москву. Забавное учреждение — брак! Что только не врывается вместе с ним в жизнь человека — целый новый мир! А в сущности ничего нового не случилось; все было заранее распределено и установлено, вплоть до того,  как должны стоять супружеские постели. В сотнях тысяч столичных квартир они стояли совершенно одинаково, именно так, как у нас, и можно было, взглянув на часы, с уверенностью сказать: вот сейчас на них спят!

Выходило вроде поездки в бутафорском поезде, кажется будто мчишься вперед, на самом же деле стоишь на месте,  а мимо тебя несутся ландшафты и города, изображенные на холсте.

А знаменательные события 1967 года начались с того, что в сентябре,  возвращаясь с работы домой, я купил себе в Орликовом переулке зимние югославские ботинки,  причем на натуральном меху. Жена встретила меня подозрительно игриво и приветливо:

— Ты задержался на работе?

— Нет, в магазине. У меня новость — я наконец купил себе ботинки о которых мечтал.

— Поздравляю! Ты знаешь у меня не менее приятная новость, но более емкая.

— Какая же?

— Мы вступаем в кооператив!

— В какой кооператив?

— В жилищно-строительный.

— И где?

— Прямо у ипподрома на Беговой улице студия документальных фильмов начинает строительство четырнадцатиэтажной кирпичной башни. Моей подруге Ире Стрельцовой с большим трудом удалось нас в нее протолкнуть.

— А сколько будет стоить это удовольствие?

— 5400 — общая стоимость, а 3300 — первый взнос.

— И где мы возьмем такие деньги?

— Одолжим!

— А как будем возвращать?

— Как все!

В коридоре нашей веселой коммуналки раздался телефонный звонок прервавший беседу… выбегаю… Звонит мой приятель Саша Салтанов:

— Александр Вазгенович! Есть серьезный разговор; может приедешь, или разберемся по телефону?

— Дорогой Саша! Выкладывай по аппарату, я сверхсерьезно настроен.

— Так вот, слушай Вазгеныч! После того,  как мы расстались с тобой,  проработав год в незабываемом «Моспромпроекте», я устроился начальником ОКСа в страшно засекреченном почтовом ящике. А сейчас на нашем передовом предприятии остро встал вопрос об организации отдела технической эстетики.

— И кому ты думаешь поручили эту организацию?

— Твоему верному слуге; а я мгновенно вспомнил о друге. И даже опередив события, без твоей визы, отрекомендовал руководству Вас, как талантливейшего архитектора,  выдающегося дизайнера,  незаурядного руководителя и сверхсерьезного человека.

— Спасибо тебе Саша! А чем я буду заниматься?

— Интерьеры, дизайн ширпотреба, промграфика. Один начальник, один заместитель и семь-восемь сотрудников. Набирать будешь всех сам, на свой вкус, хоть из Строгановки,  кстати она под боком.

— А сколько будешь платить?

— Рублей 270-280 ежемесячно, вместе с прогрессивкой. Кстати, я получаю столько же; сможешь выторговать больше — на здоровье!

— Александр Соломонович! Спасибо тебе большое за внимание! Я подумаю…

— Вазгеныч! Только не растягивай, дело горящее; дня два-три хватит?

— Вполне. Единственное, что смущает меня — это «почтовый ящик»: палочная дисциплина, слежка, прослушивание,  за рубеж не выедешь…

— Извини, а как часто выезжал ты за кордон?

— Ты прав! Никогда! Но одно то чувство, что я в любой момент могу это себе позволить…

— Александр Вазгенович, слушай меня внимательно! Живет себе человек,  и жизнь изредка,  как бы случайно, не заботясь о нем, подбрасывает на его пути какие-то выигрышные для будущего ситуации. Умный их видит и использует. А другой,  не заметив,  проходит мимо. Не  упускай свой шанс! Думай! Не разочаровывай меня! Пока, будь здоров!

От наплыва новостей у меня разболелась голова:  туфли, кооператив, новая работа… Какой-то заколдованный круг. Если мы вступаем в кооператив, то от новых ботинок естественно придется отказаться,  а от новой работы…  ни за что!

Отказываться от самого кооператива нельзя, потому что  такого случая может больше не представиться; а в коммуналке с восемнадцатью соседями жить стало просто невыносимо. Думали мы ровно три дня, причем всей семьей, включая собачку Чарлика. В самые кульминационные моменты наших споров, она начинала лаять, как бы успокаивая и предостерегая от неверных шагов.

На четвертый день с утра я позвонил Саше и дал согласие. Но это оказывается не все, надо было еще суметь себя красиво преподнести на смотринах. Предстояла весьма ответственная встреча с руководством предприятия. Был назначен конкретный день и время — помню 15 сентября, 8 часов утра. Никогда я в жизни так рано не вставал.  Вновь приобретенные ботинки решили мне все-таки оставить, так как в демисезонных туфлях, в которых я тогда ходил, меня бы на работу точно не приняли. С костюмом было легко,  он был у меня просто единственный, а вот с галстуками,  выбирая из тридцати,  пришлось повозиться.

Долгожданное 15 сентября. Собеседование было назначено в парткоме,  находившемся за территорией предприятия. Подъезжаю ровно в восемь. В помещении меня встретил Салтанов и представил директору Юрию Васильевичу — высокому,  красивому мужчине лет сорока, затем главному инженеру и парторгу. Чуть позже подошел заместитель директора по строительству Владимир Георгиевич. Смешно, что на нем был такой же галстук как на мне.

Идя на переговоры с небольшой тревогой, мне казалось, что все высшее руководство с таким же волнением ждет встречи со мной и что вообще все предприятие, в честь моего прихода, обязано приостановить, хотя бы на время, выпуск важной продукции.

А вся встреча продолжалась всего четыре с половиной минуты.

— Где вы сейчас работаете?  — спросил директор.

— Работаю я главным специалистом в отделе интерьеров СХКБ (Специального художественного-конструкторского бюро) Совнархоза СССР.

— Вы член партии?

— Нет!

Парторг сипло кашлянул.

— Сколько вы сейчас зарабатываете?

— 180 рублей! — ответил я, завысив оклад на десятку.

— У нас вы будете получать 280, вместе с прогрессивкой.

Как выяснилось впоследствии,  он завысил сумму на двадцатку.

— На территории нашего предприятия начинается строительство нового десятиэтажного административного корпуса. В проекте, разработанном институтом,  к сожалению, полностью отсутствуют интерьеры. Здание планируем сдать в эксплуатацию где-то в конце будущего года.

Ваша первоочередная задача составить штатное расписание отдела, набрать специалистов и незамедлительно заняться интерьерами,  с составлением сметы и изготовлением запроектированной мебели. Работать будете в тесном содружестве с моим заместителем по строительству Владимиром Георгиевичем и с начальником отдела капитального строительства Александром Соломоновичем.

Сдайте пожалуйста срочно на оформление все документы. И еще есть небольшое пожелание. У нас намечается реконструкция и капитальный ремонт заводского детского сада,  находящегося здесь рядом за территорией предприятия. Хотелось, чтобы вы,  пока будет оформляться допуск, приняли участие в разработке эскизов проекта. Ждем вас через месяц; очень приятно было познакомиться.

Проводили меня чуть приветливей, чем встретили. Владимир Георгиевич даже подмигнул мне, украдкой показывая на свой галстук.

В общем собеседование прошло гладко. Не знаю как руководство, а я собою остался очень доволен.

Со следующего же дня  рьяно взялся за выполнение пожеланий своего будущего шефа. Вооружившись фотокамерами, мы с другом дизайнером Валерием Черниевским отправились на съемку помещений детского сада. Каждый вечер,  приходя с работы домой, я перебирал всю имеющуюся у меня литературу по детским учреждениям, выполняя бесчисленное количество эскизов. Даже к диплому в архитектурном вузе я не готовился так серьезно. Наша комната в коммуналке превратилась в настоящую архитектурную мастерскую. Казалось, что я уже работаю в почтовом ящике на Соколе. Мне даже как-то приснилось, что мы якобы живем в новой кирпичной башне на Беговой… купили финскую мебель… расплатились со всеми долгами… и у нас родился сын… Говорят, что правильно построенная мечта приносит такое же удовлетворение, что и правильно написанная симфония.

Недели через три весь проект, поместившийся на четырех больших подрамниках, был завершен. В тот же вечер пригласил безотказного Валерия для «утверждения» моих гениальных интерьеров. Сама идея цветового решения ему понравилась, но манеру подачи проекта разбил он в пух и прах:

— Ты сам себе заранее вырыл могилу. Кому нужны твоя ультрасовременная манера покраски или обратная перспектива, если ты заведомо знаешь, что никто кроме тебя этого не поймет и главное — никогда не утвердит. Ты ведь выставляешь свою работу не известным бунтарям Пикассо и Леже, а обычным советским администраторам и инженерам. Так, будь добр, отнесись к ним с уважением, тем более, что тебе предстоит с ними работать. А профессионалы они в своей области наверняка, не хуже тебя, и самое главное, что они заказчики этого проекта.

Валерий, не дав мне произнести ни единого слова, продолжал:

— Шурик, извини меня за чрезмерное откровение, но ты иногда спотыкаешься на абсолютно ровном месте, сам себе, и главное окружающим, создавая проблемы! Интересно, что сейчас никакой проблемы вообще не существовало. Что собственно произошло? Тебя деликатно пригласили на работу, предварительно предложив несложное контрольное задание, которое ты легко смог бы выполнить в двухнедельный срок, причем грамотно и строго в академической манере. Ты же, провозившись ровно двадцать дней, пошел каким-то странным конфликтным путем, вспомнив и кубизм и импрессионизм и… еще несколько забытых и в данном случае неприемлемых направлений. В общем, дорогой мой! Все, что знал ты решил единовременно вписать в эти четыре несчастных подрамника, которые буквально стонут и разламываются от изобилия грустных цветов и жестких линий.

Я почувствовал всю справедливость разгрома, но времени на переделку, к сожалению, не оставалось.

Ровно через тридцать дней наше бдительное НКВД, тщательно прогладив всех моих бедных кавказских родственников и даже однофамильцев, любезно предоставило мне право на вход, но главное и на выход, в сверхсекретный почтовый ящик. Сообщил мне об этом все тот же Салтанов, в крайне шутливо-затуманенной форме:

— Шура, здравствуй! Я удивляюсь, очень уж странно, что среди такой интеллигентной и хлебосольной родни, как у тебя, не смогли найти не одного врага народа, или хотя бы еврея.

— Неужели меня приняли на работу?

— Да еще как! Проверили на целых пятнадцать дней быстрее, чем меня.

— Но тебя тогда слегка подводила фамилия.

— Я же готов был ее поменять.

А теперь шутки в сторону и слушай  меня внимательно: завтра, в четыре часа, в парткоме назначено внеочередное заседание художественного Совета предприятия по рассмотрению проекта интерьеров детского сада, выполненного выдающимся дизайнером современности.

— А сколько художников в вашем Совете?

— О чем ты говоришь? Художниками себя считают все! В заводском художественном Совете, возглавляемом лично директором, сейчас фактически двенадцать инженеров и все. Месяц назад администрация решила организовать художественно-конструкторский отдел, который и будет ядром нашего Совета. А завтра скорее это будут большие смотрины, чем худсовет. Если месяц назад я показывал красавца жениха только родителям невесты, то сейчас на тебя желает поглядеть и вся родня, точнее «вся королевская рать».

— Соломоныч! Ты застал меня врасплох: пояснительная записка не готова, постричься даже не успел.  Какой ужас! Прямо, хоть с крыши бросайся! Неужели ты не мог предупредить меня заранее?

— Послушай, дорогой мой друг! Что за паника? Ночью свою пояснительную допишешь. Жена пусть височки подправит. Не относись ко всему слишком серьезно! Я страшно сейчас тороплюсь на оперативку к директору и у меня осталось времени ровно на один короткий анекдот: Жена была в отъезде и позвонила мужу:

— Как наша кошечка?

— Сдохла!

— Какой ужас! неужели ты не можешь сообщить об этом поделикатнее? Например: она, мол, сидит на крыше, а уж потом бы сказал, что она случайно упала и разбилась. Тебе понятно?

— Понятно!

— А как моя мама?

— Она сидит на крыше!

Ровно в четыре часа я на довольно-таки приличном «Рафике» со своими подрамниками лихо подкатил к парткому. Директора в комнате не было. Меня представили двум заместителям, главному механику, главному технологу и другим членам Совета. На меня поглядывали, как на многообещающего жениха, кто прищурившись,  кто изподлобья,  кто со сдержанной улыбкой,  а кто пронизывающим насквозь взглядом.

Саша оказался прав,  что состоятся большие смотрины, почти Федотовское «Сватовство майора». От непредвиденно крепких заводских рукопожатий у меня свело аж кисть руки. А заместитель директора Владимир Георгиевич, встретив меня,  как близкого родственника, умышленно растянул свое рукопожатие, заставив двух очередников, чуть ниже рангом, стоять какое-то время с протянутыми руками.

Наконец знакомство закончилось; несколько человек помогли мне распаковать и расставить на стульях четыре загадочных подрамника. В это время в парткоме появился хмурый директор, буквально с точностью до минуты предугадав полную боевую готовность худсовета.  Салтанов незамедлительно предоставил мне слово.

Я вкратце изложил свою идею художественно-конструкторского проекта, научно обосновав выбранную цветовую гамму всех основных помещений детского сада. Наступила полная тишина… Все замерли… Прошла томительная минута… две… три… пять… целых пять минут мертвой тишины… Такой продолжительной паузы я не испытывал еще никогда.  Стало просто невыносимо… хотя бы тонюсенький скрип или шорох. Такое впечатление, что члены Совета не дышали вообще, а если и дышали, то очень осторожно. Вот это дисциплина!.. Ну и сила воли!… Я от Совета ожидал чего угодно, только ни такого томительного молчания. Предполагал, что меня буквально засыпят вопросами. Надеялся на споры и реплики, советы и пожелания. Ничего подобно не происходило. Тишина и все! И не единого вопроса.

Зато у меня их возникло уйма:

* Почему все члены Совета такие молчаливые и хмурые; как же они руководят своими подразделениями?

* Какие они люди в жизни,  вне Совета?

* Не пойму, что их так могло увлечь в моем проекте? Такое впечатление, что все они смотрят в одну и ту же точку?

* Интересно о чем они сейчас думают?

* Не представляю,  сколько же лет потребовалось председателю, чтобы укомплектовать Совет столь надежными единомышленниками?

* У них действительно не возникло ни единого вопроса, или они привыкли себя сдерживать?

У членов Совета по-видимому был огромный опыт по отработке принципиального хорового молчания в замкнутом пространстве. Воссоздать такую абсолютную тишину в помещении не смог бы ни один, даже профессиональный, ансамбль мира. Кстати, у американского композитора Билла Чейза было сумасбродное произведение, под названием «Четыре с половиной», где он выходил на сцену переполненного зала  и садился за открытый рояль. Ровно через четыре с половиной минуты он вставал и покидал сцену не проронив не единого звука. Зал буквально разрывался от восторга…

Я предположил, что может и здесь та же задумка? Вдруг они все нелегальные ученики Чейза? Только ведь четыре с половиной минуты давно уже прошли. Интересно, сколько еще будет продолжаться это беззвучное судилище?.. час?.. месяц?..  Наконец тишина стала зловещей… Не зная чем себя занять, я стал, также как и все, вглядываться в свои подрамники и вдруг обратил внимание, что один из них перевернут вверх ногами; то ли я впопыхах ошибся, то ли кто-то перевернул,  пошутив. Хотел было подойти и исправить, но кольцо из двенадцати озадаченных присяжных было столь плотным, что я передумал.  Помню, никак не мог оторвать взгляда от перевертыша: изображенный на нем интерьер, выполненный в мягких зеленовато-голубоватых тонах, стал удивительно напоминать мне море, с утопающими лошадками и плывущим грузовым судном. Но это еще не все: у парохода была какая-то высоченная, нелепая, почему-то прямоугольного сечения, труба… Меня облило холодным потом… Так ведь это же вылитая наша четырнадцатиэтажная кирпичная башня у ипподрома… Я прищурился и мне показалось, что видны даже окна и лоджии дома… решил пересчитать количество этажей и вдруг… вода потекла… судно с домом задвигалось… стал нервничать… сбился со счета… начал заново… башня, удаляясь, стала заметно уменьшаться… она явно уплывала от меня…

В окно помещения пробились лучи уходящего солнца. На переднем плане подрамника появилась радуга, напоминающая девушку с оранжевым платком на голове… с высокой прической и очень знакомыми чертами лица… Розовое сияние прощальной лаской коснулось девушки… и вдруг померкло, лениво и неохотно соскользнув с ее лица… Она сняла свой платок и стала махать уплывающей башне, вытирая им же слезы со щеки… А затем исчезла также неожиданно, как и появилась…

Вдруг распахнулась дверь и в партком уверенно вошел мужчина лет сорока пяти, в светлом плаще, зеленых брюках и темной шляпе. Своим появлением он слегка разрядил обстановку, члены Совета аж вздохнули хором. Сдержанным кивком поздоровавшись с присутствующими, он направился прямо к директору. Судя по тому, как уважительно председатель Совета пожал ему руку, я понял, что это фигура непростая. Как выяснилось впоследствии, это был военпред предприятия. Пошептавшись минут пять, директор предложил новичку поприсутствовать и по-видимому принять участие в обсуждении проекта. И снова… мрак… мертвая тишина.., но ненадолго. Военпред, твердо решив поскорее закончить этот абсурдный спектакль, обратился к директору: — Юрий Васильевич! Я давно уже занимаюсь живописью и прекрасно знаю, что любую картину, а в данном случае интерьер, желательно смотреть прищурившись, причем сквозь свой же сжатый кулак, имитирующий подзорную трубу. Ввиду того, что четыре моих подрамника стояли невысоко, на стульях, директор послушно присев на корточки, приложил свой правый кулак к правому глазу. Мгновенно вся гвардия повторила подвиг руководителя: кто встал на одно колено, а кто-то из шустрых сообразил сесть на свободный стул… и все, как по команде, замерли.

Пантомима напомнила мне репетицию спектакля в «театре мимики и жеста». Стало смешно и грустно, но появилась крохотная надежда.

— А действительно! Совсем другое впечатление! — произнес директор.

Тут Салтанов пошел ва-банк: улучшив момент, он взял со стола парторга выполненные мною таблицы колеров и варианты детской мебели, подошел вплотную к директору и, присев на корточки, негромко произнес:

— Юрий Васильевич! Посмотрите какое мягкое сочетание цвета стен с детским оборудованием!

Губительная пауза…

— Да!.. — поглядывая на свои часы, произнес директор.— Ну что ж! Наверное смотрится! — выдавил он.

И тут же пронеслось по парткому звонкое эхо.., напоминающее ответное приветствие солдат командующему парадом на Красной площади. Главный инженер… два зама… парторг… главный механик: смотрится!.. смотрится!!! смотрится!!!

Я чуть было не выкрикнул «ура»!!!

Еще гул эха не утих, как военпред буквально утащил директора на территорию предприятия. Саша, под предлогом «покурить», пригласил меня в коридор, а затем вывел на улицу:

— Дорогой Александр Вазгенович! Ты, я надеюсь, уловил, что в отличие от суда присяжных, наш худсовет, кстати тоже состоящий из двенадцати человек, принимает решение не большинством голосов, а одним магическим словом «смотрится», причем произнесенным только лично директором, или «несмотрится». Затем, как ты слышал, это слово начинают выкрикивать все члены Совета, строго соблюдая субординацию.

— А что это означает по-русски?

— «Смотрится» — это значит приятно смотреть, то есть принимается, соответственно «несмотрится» — это конец!

— Почти, как «виновен» и «невиновен».

— Вот именно! Но это не самое главное. Шурик! Мы с тобой целый год проработали в «Моспромпроекте». Ты был, насколько я помню, главным специалистом по административным и промышленным интерьерам. Ты их грамотно проектировал и красиво выполнял, сугубо в реалистической манере. После этого ты год проработал в Специальном художественно-конструкторском бюро и тебя будто подменили. Для меня остается загадкой, кто на тебя так мог повлиять?

Запомни! Ты, поступая на работу к нам на предприятие, должен жить только по его законам, не отступая ни на граммулечку. Забудь, хотя бы на время, всех абстракционистов. Вспомни Лактионова «Письмо с фронта» или «Опять двойка»,— это то, что нам надо! Кстати систему Станиславского и Немировича-Данченко проходил? Возобнови, пожалуйста,  в памяти! Что за белиберду ты представил сегодня на Совет? Меня, твоего друга, и то выворачивало наизнанку от неоправданной левизны. Я сегодня тебя, как затонувшую бакинскую баржу, с трудом и большим риском для себя, вытянул со дна морского. Не совершай больше таких грубых ошибок! Ты же умный парень, ни мне тебя учить! Выкинь на помойку свои четыре размалеванных подрамника! Абстракционист! Малевич! Принимаешь наши условия — поступай! Нет,— не советую тебе рисковать! Поезжай на два дня на свою любимую дачу в Челюскинскую, стань под холодный душ, отдышись и прими на свежую голову правильное решение.

Первый год работы в почтовом ящике был для меня самым напряженным. Начну с того, что администрация многие свои обязательства просто не выполняла. Штатное расписание отдела было составлено до меня, пришлось его слегка только подкорректировать и утвердить, но оказалось, что все существующие единицы были заняты какими-то сотрудниками других отделов. Отдел труда и зарплаты достаточно лениво освобождал эти единицы и крайне неохотно открывал новые.

Началась беготня по кругу от директора, через главного инженера в ОТЗ и обратно. Салтанов тоже ввел меня в заблуждение со Строгановкой. Единственной правдой оказалось то, что она действительно находилась рядом с нашим заводом. Ну и что? Недалеко от нас был еще и Ленинградский рынок. На самом деле, несмотря на территориальную близость, ни одного желающего работать в почтовом ящике среди студентов-вечерников Строгановского училища найти я не мог. Художники слишком свободолюбивый народ! Пришлось выискивать бывших студентов, по тем или иным причинам ушедших или уволенных с четвертого или пятого курсов, то есть специалистов с неоконченным высшим образованием. Опять возникала проблема: таких специалистов отказывался зачислять на инженерную должность все тот же родимый Отдел труда. И снова я, как белка в колесе. И эта чехарда продолжалась почти год.

Но самое интересное, что работой загрузили меня по объему, рассчитанному на весь укомплектованный отдел. А в отделе фактически я и несколько мертвых душ, но это никого не интересовало.

Первоочередной задачей для меня было выполнение объемного проекта интерьеров всех помещений строящегося десятиэтажного административного корпуса: это и вестибюль, и актовый зал, и столовая, и кабинеты всей администрации. Приходилось вечерами заниматься эскизами, а на работе, предварительно утвердив у руководства, окончательно выполнять их на подрамниках, естественно в строго реалистической манере. Помимо этого, все двенадцать заводских цехов, узнав об организации нового художественно-конструкторского отдела, решили срочно, словно сговорившись, начать у себя капитальный ремонт, с привлечением несуществующих дизайнеров нашей службы. Все в одночасье решили жить красиво.

Дискомфорт в нашем ящике создавало еще и то обстоятельство, что вечно были какие-то проблемы с выполнением плана; обещанная ежемесячная прогрессивка была крайне нестабильна. Лишь изредка выдавались какие-то хилые премии по итогам полугодия, квартальные и к очень великим праздникам. Даже нашему директору, не без разрешения свыше, пришлось уйти… однако не просто куда-нибудь, а прямо в райком партии… и что удивительно… прямо первым секретарем, хорошо, что хоть нашего района.

И вдруг… ситуация резко изменилась… произошло просто чудо, японское чудо… завод словно подменили. Предприятие, недавно болтавшееся где-то в последних рядах отрасли, переметнулось на первые места по всем показателям… Вот загадка! Видимо, сознательные заводчане, трезво оценив ситуацию, решили работать гораздо добросовестнее и честнее, дабы не подвести своего бывшего руководителя. И тут… посыпались премии, знамена, благодарности. Возникла даже острая необходимость, для участившихся торжеств, срочно создать свой духовой оркестр.

И вот, долгожданный очередной праздник первого мая. Митинг, в честь вручения заводу переходящего Красного знамени лично первым секретарем райкома, был назначен на двенадцать часов дня 29 апреля.

Процедура проходила примерно так: цоколи всех основных цехов срочно окрасили красным суриком; в заводскую кулинарию завезли свежих голубых цыплят, воблу и свиные отбивные без косточек. Заблаговременно стройцехом была выстроена огромная деревянная трибуна, чуть меньше Щусевского Мавзолея. Ее установили на площади перед парткомом, недалеко от въездных ворот. Заводчане, предвкушая крупную премию, почти все высыпали на площадь. Да, чуть было не забыл, при въезде прямо над трибуной вывесили два большущих двусторонних лозунга: «Народ и партия — едины» и «Партия — наш рулевой». Лозунги, как всегда были написаны второпях, в воскресные дни, двумя заводскими художниками-оформителями, которые занимались всей наглядной агитацией в цехах и на территории. Задуман был еще и третий: «Мы говорим Ленин — подразумеваем партию…» и т.д.» Но, чрезмерно переутомленные  написанием двух первых лозунгов, художники, взяв отгулы, в очередной раз… запили. А водку они лакали, как молоко, особенно под праздники, и напивались ею, как губки; хоть выжимай их потом, точно мокрую тряпку. Именно этих двух художников партком неоднократно пытался ввести в наш отдел, аргументируя тем, что все художественные силы предприятия должны быть сконцентрированы в одном подразделении и иметь одного руководителя. Я отбивался, как мог, привлекая к защите иногда тяжелую артиллерию в лице Владимира Георгиевича. Мы часто к пьяным относимся неожиданно уважительно, как непросвещенные народы — к сумасшедшим. Не с опаской, а именно — уважительно. Можем даже уступить им место в общественном транспорте. Есть, по-видимому, что-то внушающее благоговейный трепет, в человеке, у которого отказали сдерживающие центры и который способен на все. Конечно, потом мы его заставляем расплачиваться за этот миг величия, миг превосходства.

Ровно в 11-45 появилось все заводское руководство в темных плащах и чинно поднялось на деревянный мавзолей, заняв места за длинным столом с двумя микрофонами.

В 12 часов на улице засигналили машины. Ворота впервые открывал лично начальник охраны. На территорию вползли две машины: черная «Волга» и белый «Рафик». Из «Волги» чинно вышел холеный первый секретарь. Навстречу ему буквально выскочила, чуть не упав, на высоченных каблуках и в шестимесячной завивке, наш парторг. Из микроавтобуса два красивых молодых инструктора райкома бережно вынесли переходящее Красное Знамя. Оркестр, проиграв небольшой отрывок из марша, вдруг стал почему-то менять свое местоположение и приблизился вплотную ко мне.

Заводской фотограф с треногой в руках, перебегая с места на место, увековечивал торжественное мгновение. Первый секретарь поднялся на трибуну, поздоровался с руководством, затем в микрофон с заводчанами и сел на приготовленное ему место. В начале выступил директор. Затем он дал слово первому секретарю райкома, который поздравил всех присутствующих с выполнением квартального плана на… тут он выдержал небольшую паузу… и назвал наконец долгожданную волшебную цифру 104,7 процента. Взревел оркестр… грохнули аплодисменты… Лица группы заводчан, стоящих рядом со мной, напряглись, глаза засверкали, как молния; заискрились головы и из них даже раздался тревожный треск, напоминающий раскаты грома. Это дружный коллектив работников счетно-вычислительного отдела мгновенно в уме просчитал размер причитающейся ему премии. Не буду пересказывать всю достаточно нудную процедуру митинга, с передачей знамени из рук в руки, с поцелуями, но фрагмент одного выступления превзошел все мои ожидания.

Наша секретарь парткома так волновалась, что обращаясь к первому секретарю, ляпнула в микрофон: «Как только вы от нас ушли, наше предприятие тут же сумело вырваться в число передовых, не только в районе, но и в отрасли»… полная тишина… Кто-то из толпы вдруг зааплодировал… Первый секретарь помрачнел и пару раз кашлянул. Стоявший рядом со мной, оркестр так рьяно и неожиданно заиграл, что я чуть было не оглох.  И вот тут уже без микрофона ляпнул я: — Ну вот теперь уже все!

— Что все? мгновенно переспросил меня, как назло стоящий рядом, симпатичный, но бдительный сотрудник группы режима, следивший в нашем ящике за утечкой информации и прослушивающий и записывающий все сомнительные телефонные разговоры.

— Это я так, про себя,— ответил я и незамедлительно стал пробираться к выходу. Мне просто весь этот спектакль страшно надоел и я решил пойти в Строгановку на переговоры с художником. Все эти лозунги, цифры, планы, выступления бессчетное количество раз повторялись и всегда были неправдой; слова отдавали ложью, даже на вкус, и я до сих пор чувствую этот привкус во рту.

Только через два года удалось наконец полностью укомплектовать штат нашего отдела и снять, создавшееся в первые годы, невыносимое напряжение. Я, запомнив наставления друзей Валерия и Саши при поступлении в почтовый ящик, стал сверхдисциплинированным служащим и беспросветным реалистом-дизайнером. На нашем заводе, помимо основной секретной продукции, выпускали еще странные электронные часы и какие-то никчемные ручки для мебели. Но за семью покровами секретности, окутывающей в нашей стране все, что связано с электронной промышленностью, завод значился под кодовым номером «Почтовый ящик № 23-18» Думаю, однако, что секретность разводили не столько для того, чтобы сбить с толку вражескую разведку, сколь для поддержания полувоенной дисциплины, единственного, что могло обеспечить стабильность производства. Ежегодно, к концу каждого квартала, когда общезаводской план летел в трубу, администрация бросала клич, мобилизовывала всех на одно задание, и план брали штурмом.

Вначале мне было очень трудно привыкнуть к работе в почтовом ящике, особенно после незабываемой творческой атмосферы в СХКБ. Там была и работа интереснее, и больше свободного времени, и почти никакой дисциплины, но правда, платили гораздо меньше. У нашего молодого подразделения, официально подчиненного главному инженеру, начальников было на самом деле гораздо больше. Это и директор и четыре его зама и даже парторг. Больше всего выбивала нас из колеи это какая-то непредвиденная, срочная работа, которая срывала мои эфемерные попытки наладить рабочий ритм в отделе.

Как-то часов в 11 утра раздается тревожный телефонный звонок!

— Александр Вазгенович! Вас срочно вызывает директор!

Прибегаю на четвертый этаж административного корпуса, захожу в кабинет. Стоят мрачные человек десять, молча, вокруг двух высоченных хрустальных ваз. Прямо-таки немая сцена из гоголевского «Ревизора». Осмотревшись удалось разлядеть среди стоящих знакомые лица нашего директора, двух замов и главного инженера. Остальные были мне абсолютно незнакомы.

Первым прервал тишину директор:

— Александр Вазгенович! У руководства родственного нам ростовского предприятия возникли некоторые проблемы. Очень хотелось бы оказать им дружескую помощь. Дело в том, что завод «Гранит», так же как и мы, выпускает товары широкого потребления, в частности, изделия из хрусталя. Короче говоря, две хрустальные вазы забракованы высшим руководством министерства из-за того, что на них крупно отштамповано слово «МЭП». Можем ли мы как-то решить этот несложный вопрос? Мы пришли к твердому убеждению, что без дизайнеров нам не обойтись. Что конкретно вы могли бы предложить?

— Николай Иванович! Надо подумать, прикинуть варианты. Мне кажется, можно было бы прикрыть слово «МЭП», к примеру, декоративным листком, отчеканенным на медной пластине. А серо-голубая хрустальная ваза только выиграла бы от контраста с красной медью.

— Неплохое предложение! Дерзайте! Единственно, что решать надо весьма оперативно.

— А какие сроки?

— Через два часа — полная боевая готовность.

Я настолько привык к нереальным срокам, что молча подошел к вазе, замерил слово «МЭП» и удалился к себе в мастерскую. Ровно через 30 минут рисунок декоративного листа был готов на ватмане. Возвращаюсь в кабинет, картина в котором почти не изменилась: те же десять человек продолжали уныло стоять вокруг двух ваз; правда ростовчане чуть повеселели.

Эскиз был принят; из ОКБ пригласили специалиста по чеканке и дали ему полтора часа времени на выполнение одного листа.

Я вышел в секретариат. Аллочка — секретарша директора, владеющая всегда исчерпывающей информацией обо всем случившимся на заводе и даже в районе, рассказала мне более расширенно о том, что произошло на самом деле:

— У Председателя Совета министров СССР намечался какой-то очередной крупный юбилей, естественно все министры готовились к этому событию заблаговременно, чуть ли не за год. Наш министр не был исключением и озадачил директора Ростовского завода «Гранит» выполнить к определенному сроку спецзаказ — индивидуальную хрустальную вазу, высотой 110 сантиметров. К работе были привлечены лучшие специалисты Ростова. Наконец, когда к намеченному сроку две вазы были готовы, директор, захватив с собою трех заместителей и главного инженера, отправился в далекий путь и только сегодня утром привез этот ценный груз в Москву. Прямо, чуть ли не с вокзала, отправился он на прием. Первоначально министр был ослеплен красотою вазы, но заметив слово «МЭП» рассвирепел и погнал всю компанию за проходную.

Крепко обняв вазу, они в растерянности буквально не знали, что с ней делать, и вообще куда деваться; и вот прикатили в 11 часов к нам. Ну, а дальше вы все знаете…

Ровно через час появился мастер с чеканкой. Мы с ним зашли в кабинет; у вазы с готовым клеем стоял лаборант, который тут же ловко посадил на текст чеканный листок. Мне оставалось лишь слегка его подправить. Надо сказать, что медный листок придал хрустальной вазе дополнительную элегантность. Ваза была мгновенно упакована и увезена ростовчанами. Мы уложились в обещанные два часа. Несмотря на внешние тишину и спокойствие, все действие по реконструкции подарка происходило примерно со скоростью движения стада бизонов, с грохотом мчащихся по равнине. К концу дня стало известно, что операция «хрусталь» завершилась успешно.

Я постепенно стал привыкать к срочной и незапланированной работе, к частым звонкам руководства, к капризам партии, к жестким волевым решениям нового директора, к беспрерывным заводским рукопожатиям — разносчикам гриппа.

Но главное, я старался во всем сохранять спокойствие и не терять чувство юмора.

Зима 1971 года началась со страшной эпидемии гриппа. Под угрозой оказался даже квартальный план завода. Коварный грипп скосил буквально добрую половину сотрудников предприятия. Для оставшейся недоброй, но стойкой и более проспиртованной, вышел специальный приказ директора по борьбе с вирусным гриппом и обязательных мерах предосторожности:

1. Всем сотрудникам в течение трех дней в обязательном порядке пройти вакцинацию в заводском медпункте.

2. Находиться на рабочих местах строго в трехслойных марлевых масках.

3. Категорически запрещаю на время эпидемии все рукопожатия. (Для приветливых заводчан жесткий третий пункт был почти неприемлем).

В комнате, расположенной рядом с нашим отделом за территорией завода находилась какая-то хитрая лаборатория № 113, состоящая из девяти девушек-тростиночек. Так вот, изнеженные «одуванчики», как мы их ласково окрестили, в период эпидемии гриппа, потеряли половину своего боевого состава. Именно в эти дни мы получили в АХО на четвертый квартал канцелярские товары, а в строительном цехе масляную краску и обыкновенные малярные перчатки. Распаковав принесенное, сотрудники мои заметили, что перчатки несколько необычны. Они были традиционного белого цвета, как всегда, хлопчатобумажные, но почему-то на них на всех в одном и том же месте у запястья, стоял крупный черный штамп, состоящий из четырех букв: ПР-ГР. Казалось можно было не обратить на это внимание, но только не у нас в отделе.

Смотрю, что-то художники мои заволновались, собравшись в тесный круг, шепчутся, хихикают, чувствую пытаются завлечь и меня, но не рискуют. Подхожу к ним.

— Александр Вазгенович! Как по вашему, что могут обозначать эти загадочные четыре буквы: ПР-ГР?

Чтобы быстрее закончить тусовку я  предложил блиц-конкурс. Каждый на клочке бумажки пишет свой вариант расшифровки; бросаем все это на стол и большинством голосов присуждаем приз. А в качестве премии — две пары перчаток — находка для дачников. И посыпались на стол бумажки с вариантами, чего там только не напридумывали:

ПРощай-ГРетта

ПРоф-ГРуппорг

ПРо-ГРессивка

ПРостые-ГРажданские

ПРимитивно-ГРеющие

ПРотиво-ГРиппозные

После долгих споров, самым затейливо-злободневным оказался вариант «противо-гриппозные», автором которого была Ася Шепелева. В весьма торжественной обстановке Юра Мартынов, вытащив из упаковки две пары перчаток, вручил их автору; все зааплодировали. В этот самый момент дверь нашей комнаты отворилась и в нее застенчиво вползла одна из одуванчиков:

— Ой, извините, я как всегда не вовремя, у вас наверное планерка?

— Заходите, все уже закончено — сказал я.

— А что это у вас такое красивое на столе?

— Это перчатки.

— Обычные перчатки?

— Нет, не совсем, они — противо-гриппозные.

— А где их можно приобрести?

— Их выдают… в нашем медпункте.

— Всем?

— Всем, без исключения,  причем по указанию директора в обязательном порядке.

— А почему же нас не известили?

— Я не знаю.

— А когда их можно получить?

— Хоть сейчас; причем говорят, что сегодня последний день выдачи.

— А можно я возьму пару показать нашим в лаборатории?

— Пожалуйста, только с возвратом.

Мы, желая подшутить над одуванчиками, стихийно, без злого умысла, были вовлечены в игру, а теперь хотелось уже довести ее до конца. Лидером нашего детского розыгрыша стала, как всегда, Ася Шепелева, дружившая с девушками и часто навещавшая их лабораторию. Она, под предлогом того, что ей вчера не хватило перчаток, вызвалась идти вместе с ними к врачам. Мы ее с удовольствием делегировали, так как нам нужен был живой свидетель спектакля в медпункте, а главное — хороший рассказчик. Продолжая заражать друг друга идеей, мы тщательно дорабатывали упущенные детали серьезной операции; чтобы еще больше подогреть соседей и ускорить их экскурсию, мы тут же организовали из комнаты парткома в лабораторию фиктивный звонок по внутреннему телефону, якобы из секретариата директора.

И вот, наконец, долгожданный караван, состоящий из пяти щупленьких одуванчиков, в сопровождении нашего конвоя, чинно потянулся к проходной завода.

Проходят мучительные первые тридцать минут… затем час… полтора… И только через два часа появляется бледная, взмыленная Шепелева.

— Александр Вазгенович! Мы явно переиграли, я больше никогда не буду принимать участие в такой растянутой авантюре.

— Анастасия Ивановна! Успокойтесь! Расскажите пожалуйста все как было по порядку и желательно в лицах, иначе мы вас просто лишим прогрессивки.

Ася сосредоточилась и скупо улыбнувшись, начала рассказ:

— Приходим мы, значит, в медпункт, а там — дурдом, причем в полном смысле этого слова. Очередь в коридоре, как в майские дни за водкой в нашем гастрономе, и, самое главное, что тот же контингент: весельчак Владик Гомулка в первых рядах ползает по головам, затем весь наш заводской духовой оркестр в полном составе, представив какую-то справку из профкома, пытается прорваться вне очереди. Для пенсионеров и ветеранов революции — отдельная очередь. И главное — все беспрерывно кашляют и чихают друг в друга. Интересно, зачем мне все это надо? Тем более, что прививка у меня уже подмышкой. Я уж было подумала об обратном ходе, но побоялась, что вы меня неправильно поймете. Простояв ровно час, нам наконец удалось вырваться из этой невыносимой гриппозной ауры.

Запустили нас в медпункт всех шестерых. Внутри было чуть поспокойнее, но то же такой стационарчик психушки в отличие от приемного отделения; инъекция видно успокоила самых рьяных. Сидит, как всегда уравновешенная, врач наш, Картошкина. Абсолютно замученные беспрерывным двухдневным потоком, две сестры работают шприцами. Старшая, заметив нас, тут же отреагировала:

— Я же вас всех вчера проколола, по второму разу что ли решили?

Тут выползла вперед раскрасневшаяся наша Маргариточка и пролепетала:

— Нет, вы знаете, мы сегодня пришли за противогриппозными перчатками.

— Чего? За какими это еще противогриппозными перчатками?

— Белыми такими, знаете, тонкими.

— Вы совсем обалдели что ли? Мы здесь с уколами никак разобраться не можем.

— А нам сказали, что по приказу директора в медпункте выдают всем и что сегодня последний день.

— Голубушки мои! Откуда у вас такая идиотская информация?

Добропорядочные одуванчики, по-видимому, не захотев нас компрометировать, свалили все на профком.

— Сейчас будем звонить; Тамара, набери, пожалуйста, номер Маврина.

— Алло, профком? Петр Сергеевич! Медпункт беспокоит. Здесь лаборатория № 113 повторно пришла полным составом, требуют какие-то противогриппозные перчатки, якобы профком в курсе. Я не знаю. Нет, боюсь, что по телефону мы не решим, очень уж они настойчивы. Зайдите, пожалуйста, хотя бы на минуту.

Председатель примчалась в медпункт из профкома, как взмыленный арабский скакун с ипподрома.

— Что здесь происходит? Врачи наши буквально на ушах стоят, а вы еще их отрываете от работы, не говоря уже обо мне. Вы переиначили весь приказ директора на свой лад: на время эпидемии воздержаться от рукопожатий, но ни о каких противогриппозных перчатках даже вскользь не упоминается. Это плод вашей необузданной фантазии.

Маргариточка, не теряя надежды на получение перчаток, и решив как-то смягчить переговоры с профсоюзами, воскликнула:

— А может это касается только каких-то отдельных подразделений, как например, наша лаборатория или… эстеты?

— У меня к вам убедительная просьба — отправляйтесь немедленно на свои рабочие места и пожалуйста не отвлекайте больше наших медиков!..

При этом он весьма подозрительно посмотрел на меня. Я тут же ускользнула, а одуванчики остались там что-то еще уточнять…

Дня через три мы встретились с председателем профкома на оперативке у директора и он мне мельком шепнул на ухо:

—Ну ты даешь, Александр Вазгенович!

— Не пойму о чем вы, Петр Сергеевич!

— Не притворяйся! Узнаю ювелирную работу раввина Рабиновича!

Прошло ровно пять лет со дня моего поступления на работу в почтовый ящик. Строительство заводского административного корпуса, с опозданием, но было завершено. Причем, удивительно, что проекты интерьеров всех помещений, выполненные нашим отделом, были осуществлены в натуре. За дизайнерами оставался авторский надзор и небольшие коррективы… И на этом все! Кончилась, к сожалению, творческая работа в нашем милом почтовом ящике! Работа по интерьерам и реконструкции старых заводских цехов, которой нас загрузили, не представляла лично для меня особого интереса. Я затосковал по творческой работе, а если быть еще чуть откровенней, то мне просто необходимы были дополнительные средства для выплаты небольшого долга за кооператив на Беговой улице, куда мы благополучно переехали в 1970 году. И работа подвернулась: на помощь пришли такие организации как «Внешторгреклама» и «Мосгоргеотрест».

Именно в семидесятые годы очень много «халтуры», то есть левой работы, делал я для «Мосгоргеотреста», это и интерьеры актового зала, вестибюля и оформление кабинета гражданской обороны и многое другое. Жили мы тогда, пока еще вдвоем, в кооперативной кирпичной башне на Беговой, прямо у Ипподрома. А почему пока, потому что мы тогда ждали ребенка. Ноябрь 1972 года. Квартира забита десятью большущими подрамниками, оформляемыми мною, под чутким руководством и непосредственным участием моей жены, Наталии. С гражданской обороной все двигалось по плану, а вот с интерьерами актового зала возникла небольшая проблема. Дело в том, что три стены зала были уже декорированы строго в соответствии с проектом. Декоративные элементы задника сцены так же были закончены. А вот окончательное завершение интерьера тормозил Ленин. Мне необходим был рисунок вождя в профиль, или в фас, ориентировочно размером полтора метра на полтора. Был такой стилизованный рисунок, именно в профиль и нужного размера, выполненный в 1967 году на толщенной фанере, но он, к сожалению, уже украшал сцену нашего заводского актового зала. Ценою невероятных усилий мне удалось убедить руководство и партийную организацию предприятия, что рисунок безнадежно устарел и его необходимо срочно заменить на более современный гипсовый бюст, стоящий на постаменте.

О детальных подробностях выноса Ильича с территории почтового ящика я просто забыл, а вот о том, что это происходило именно в день рождения моего сына, 26 ноября 1972 года, я запомнил навсегда. Это был самый нелепый день квартала — черная суббота и почему-то именно в этот день мне не сиделось на месте и я решил конспиративно перебросить вождя на территорию института «Мосгоргеотрест». В три часа дня я на машине подъехал с фанерным профилем на Ленинградский проспект; водитель любезно помог мне выгрузиться и тут же умчался. Поставив нелегала лицом к стене, подхожу к остекленному тамбуру и пытаюсь открыть дверь… никак не поддается… пробую следующую… гиблый номер… вдруг обратил внимание на замки, висящие на всех трех дверях. Непонятно… Что происходит? Переехала что ли контора? Начал стучать… стучу громче… еще громче…начал дергать за ручку… замок заиграл. Минут через десять изнутри появился сонный охранник и кричит:

— Чего дверь ломаешь? Закрыто не видишь?

— А куда все подевались?

— Ты, что пьяный что ли?

— Суббота сегодня — нерабочий день!

Я чуть было не расплакался от обиды. Что мне теперь делать с профилем? Не возвращать же его обратно в почтовый ящик. Оставался один-единственный выход — везти домой.

Жена открыла мне дверь со словами:

— Саша! Где ты был? Я звоню тебе на работу буквально с двух часов.

— Наташа! Ты не представляешь, я…

— А чей это такой уродливый профиль?

— Так это же вождь народов!

— Да, нам сейчас только Ленина в профиль не хватает. Зачем ты приволок его домой?

— Наташа, ты представляешь, я…

— Нельзя же превращать всю нашу квартиру в заводской агитпункт.

— Наташа! Ведь ты же член партии! Обещаю мы приютим вождя на одни только сутки, а завтра же вечером я отправлю его по назначению.

— Саша, а ты не догадываешься, зачем я тебе звонила?

Я, мгновенно выскочив на улицу, поймал такси и отвез жену в роддом. А в 12 часов ночи сообщили, что у нас родился сын. Всю ночь я провел наедине с Ильичом. По-видимому, со стороны, была трогательная картина: «Ленин с нами». Лежу я на маленькой тахтушке на фоне громадного профиля вождя. Кстати, элемент присутствия и особенно его лукавый левый глаз не давали мне покоя и я никак не мог заснуть. Пришлось встать и перенести его в соседнюю комнату.

А в понедельник с утра меня срочно вызывают к директору. Ну, думаю, все!.. Пропал!.. Наверняка засекли в субботу с вождем! Хорошо что не успел его еще продать! Захожу…

— Александр Вазгенович! Вам необходимо срочно вылететь в Ереван! Билет забронирован! Оформляйте документы!

Пронесло…

Меня довольно-таки часто засылали в командировки по вопросам не имеющим прямого отношения к профилю нашей работы. Это были города, в основном, южных губерний. Особенно запомнилась мне поездка в Баку в сентябре 1977 года. Как всегда, раздается звонок, как всегда срочно вызывает директор. Захожу.. в кабинете сидит Владимир Георгиевич, и как-то весьма таинственно и лукаво поглядывает в мою сторону. Директор, медленно прохаживаясь по кабинету, обращается ко мне:

— Александр Вазгенович! Нам в Баку необходимо срочно решить вопрос с фондами на электро-механическое оборудование для нашего предприятия. Мой заместитель, Владимир Георгиевич, официально заявил, что ему в Баку просто нечего делать без Мюлькиянца, так как у него там большие связи.

Я перевел взгляд на Володю; он с хитрой улыбкой на лице, скорчил гримасу и закивал головой, что по-видимому означало: «не вздумай отказываться!»

— Николай Иванович! Вы понимаете…

Директор резко прервал:

— За неделю сможете решить вопрос?

— Я постараюсь!

— Оформляйте документы!

Удивительно, но приземлился наш самолет в бакинском аэропорту точно по расписанию — в десять часов утра. Встретили нас мои друзья Гога Готанян, Орик Рустам-заде и Рафик Бабабев, а через тридцать минут мы уже были у моего дома на улице Корганова.

— Шурик! Ты извини, заходить сейчас не будем, страшно торопимся на работу, вечером обязательно заскочим; маме привет!

А мама к нашему приезду уже накрыла стол; она это сделала мило, красиво и вместе с тем по-домашнему. В родительской квартире ничего не изменилось. Свежий воздух большой комнаты был напоен легким и нежным благоуханием, несказанным и неуловимым. Кроме растений, ничего не поражало взгляда; не было ничего особенно яркого, но в ней, оценивая глазами посетителя, вы чувствовали себя как дома, все располагало к отдыху, дышало покоем; комната обволакивала вас своим уютом, она безотчетно нравилась, она окутывала тело чем-то мягким, как ласка.  На моем рояле  в вазочках стояли два каких-то неведомых кустика — розовый и белый; сплошь покрытые цветами, они казались искусственными, неправдоподобными, слишком красивыми для живых цветов.  У окна, точнее у балконной двери, стоял письменный стол отца. На нем: логарифмическая линейка, рихтеровская готовальня, отточенные кохиноровские карандаши и даже очки… и со всего была вытерта пыль. На стене висели черно-белые фотографии Исаакиевского собора и коней Клодта, а в самом углу , инкрустированный перламутром, его любимый тар. Все как будто на  своих метах, кроме одного… самого главного: не было папы… Вазгена Александровича… Такое впечатление, что он вышел на минуточку… в магазин или на почту… и сейчас вернется… хотелось спросить: а где папа?

Я пытался удержать, привести в порядок разбегавшиеся мысли… Показалось, что щелкнул замок… открылась дверь… и вошел отец… Он был слегка смущен, чувствовал какую-то неловкость… Волнение охватило и меня; хотел было пойти навстречу, но побоялся упасть, до того дрожали колени. Я даже предположил, что он скажет: «Ты приехал навестить маму? Молодец!»

А мама встретила Володю, как родного сына. Я даже приревновал; они долго беседовали между собой, исключая почему-то меня.

После вкусного завтрака, приготовленного мамой, мы с Володей вышли в город, естественно прямо на Торговую улицу — бакинский Бродвей, дабы удостовериться, все ли там в порядке. Улица мало чем изменилась — те же знакомые, красивые дома, тот же уют, такая же масса людей, в основном молодежь нового поколения. Пройдя раз до госбанка, мы повернули обратно, затем еще и еще раз…

Терпеливый Володя в недоумении заметил:

— Послушай Вазгеныч! Долго мы еще будем колесить туда и обратно? У вас всего одна улица что ли в Баку?

— Нет, ты знаешь, улиц-то много, но эта самая главная и дорогая. Я люблю ее больше всех… у меня с ней многое связано… Она в Москве мне даже снилась, почти каждую ночь, тринадцать лет подряд. По ней я исходил сотни, тысячи километров, износив не одну пару обуви. По пройденному километражу я был на третьем месте в городе, после Вовы Владимирова и Рудика Аванесова. За эти семнадцать лет можно было смело выучить пять иностранных языков, включая китайский.

— Послушай, китайский тогда, как я понял, ты так и не выучил; а сейчас ты мне своим маршрутом напоминаешь старый граммофон, на котором заело пластинку и он повторяет сотню раз одну и ту же мелодию.

Володе с трудом удалось остановить это безобразие и вытянуть меня с любимой улицы на приморский бульвар.

В тот же день, поднимаясь по Коммунистической улице к Баксовету,  мы услышали вдруг какой-то непонятный шум, с вкраплениями музыки. По мере приближения к улице Полухина, несуразный гвалт усиливался… мне показалось, что это очередная свадьба вывалилась из Дворца бракосочетаний… Подойдя поближе к углу, мы остолбенели…

Огромнейшая толпа разнаряженных мужчин и женщин в национальных костюмах, видимо «Ансамбль песни и пляски», с цветами, свистом, барабанами, криком, пританцевывая, двигалась широким фронтом на нас… Еще мгновение… и поравнявшись  с нами, выкрикнув «оп!» артисты, замерли как вкопанные, причем в очень забавных позах: танцоры остались стоять почему-то на одной ноге, с вытянутыми в сторону руками, а барабанщики и дудукчи встали на одно колено…

Мы с Володей, по-видимому от столба пыли, громко чихнули, а он еще и прослезился.

— Владимир Георгиевич! Ты что-то расчувствовался. Неужто подумал,— это концерт в твою честь?

— Саша! Что это они вытворяют?

Я даже не подозревал, что кто-либо, кроме цапли, сможет столько времени продержаться на одной ноге. Кто это их так терзает?

Но интересно другое, что мы с Володей неожиданно оказались в засаде: прямо перед нами, сантиметрах в тридцати, в черных черкесках и каракулевых папахах, обливаясь потом, замерли два «одноногих» танцора… а сзади нас подпирала толпа прохожих зевак…

Неизвестно, сколько бы еще продолжалась эта пантомима, если б из ансамбля не выбежал красивый джигит, в папахе, чуть выше, чем у остальных, и не подал команду отбоя. Солисты послушно встали на ноги, хором вздохнули, вытерли пот с лица и лениво поплыли обратно к Дворцу. Я почему-то вспомнил любимую игру детства: «Замри!» — «Отомри!», но там, правда, были более щадящие правила.

Остановив пожилого прохожего, мы спросили:

— Скажите, а что здесь происходит?

— О, наверное вы приезжие, потому и не знаете — к нам на днях сам Леонид Ильич приезжает, готовимся к встрече.

Наконец, добравшись до Баксовета, мы вошли в старый город на экскурсию во Дворец Ширван-шахов и Девичью башню.

На следующий день после экскурсии прямо с утра мы отправились на завод «БЭМЗ» выбивать фонды — цель нашей командировки. Мною была проведена небольшая профилактическая артподготовка. Директор завода был заранее уведомлен о нашем визите несколькими звонками сверху. Надо сказать, что с количеством звонков мы чуть переборщили. Они прозвучали из райкома Партии, где работала моя сестра, из главка, где работал мой друг Орик и еще из нескольких весомых инстанций.

Когда мы вошли в кабинет к директору, он, к удивлению обалдевшего Володи, бросился мне на шею, расцеловал и воскликнул:

— Шурик! Ты что меня забыл? Мы ведь с тобой учились в Политехническом в параллельных группах, а я помнишь еще играл на трубе? Зачем надо было столько звонков? Я уж грешным делом подумал, что меня увольняют.

При последних словах он фальшиво расхохотался и буквально силой по-дружески затолкнул нас в комнату отдыха при кабинете, где был накрыт роскошный стол на три персоны. К сожалению, минут через двадцать мы вернулись обратно в кабинет. Вино и желание понравиться придали директору смелости, и он заговорил с каким-то хвастливым увлечением:

— Какие проблемы у вас возникли?

Владимир Георгиевич вкратце изложил суть вопроса.

Директор незамедлительно пригласил главного энергетика и зама по экономике. Через десять минут вопрос был решен.

— Приезжайте, если что-либо еще понадобится.

Когда мы, поблагодарив и распрощавшись с руководством, вышли за проходную, я с гордостью спросил у Володи:

— Ну как фирм??

— Да, Вазгеныч! Ты честно заработал себе премию в Москве в пол-оклада.

— Только с выплатой незамедлительно пятидесяти процентного аванса в Баку.

А теперь Владимир Георгиевич, все! С работой покончено раз и навсегда! Я тебя поздравляю! У тебя есть целых пять свободных дней и вечеров в красивейшем приморском городе Баку, причем, что немаловажно, с личным экскурсоводом — коренным бакинцем. Так вперед! И выше голову! надо ковать железо, пока горячо, черт возьми! Сегодня же вечером отправляемся в летний «Зеленый театр», с живописнейшим видом на бакинскую бухту, на концерт ВИА «Гайя». Готанян наверняка уже взял нам билеты. А завтра в филармонию на концерт Муслима Магомаева.

Надо сказать, что мною, втайне от Володи, был разработан жесткий план-график культурно-просветительных мероприятий, вперемежку с увеселительно-развлекательной программой. План был весьма насыщен, но с графика я старался по возможности не сбиваться. Я чувствовал перед Володей, как москвичом, какую-то ответственность, мне хотелось показать свой Баку во всей его красе.

В ближайшую пятницу намечался «джем-сейшн» — творческая встреча джазовых музыкантов в ресторане «Дружба». Пианист рафик Бабаев вернулся с гастролей из Турции; из Москвы приехал пианист Габиль Зейналов, барабанщик Валя Багирян и контрабасист Алик Ходжа-Багиров. Мы с Владимиром Георгиевичем пораньше поднялись в парк Кирова, чтобы успеть с высоты полюбоваться бакинской бухтой.

На «джем-сейшн» собрался весь джазовый бомонд. Слишком велик соблазн перечислить хотя бы часть присутствующих в зале музыкантов: это Вова Владимиров, Рафик Бабаев, Мурик Маковский, Миша Петросов, Тофик Мирзоев и другие. Для большинства читателей эти имена по-видимому ни о чем не говорят, но без них Баку шестидесятых-семидесятых невозможно было бы себе представить: они во многом определяли музыкальное лицо города,— города, особенно в те памятные годы, живущего музыкой и народной, и классической, и джазовой.

Кто-то из музыкантов около сцены повесил фотографию Кейта Джарретта. Странное это дело — лица музыкантов. Теоретически облик музыканта не должен  иметь значения для слушателей, однако к моменту, когда нам понравилось значительное число его произведений, мы начинаем интересоваться внешностью автора. Это вероятно, связано с подозрением, что любить произведение искусства означает распознать истину. Неуверенные по природе, мы желаем видеть музыканта, которого отождествляли с его творением, чтобы знать, как истина выглядит во плоти.

В шестидесятые годы я мог часами просиживать, внимательно изучая фото того или иного музыканта, пытаясь угадать, что он за человек, пытаясь одушевить его и распознать в лице его музыку. Позже, в компании друзей, мы обменивались нашими смелыми догадками и обрывками слухов, которые до нас доходили, и, выведя общий знаменатель, объявляли свой приговор. Нужно сказать, что часто наши домыслы были не слишком уж далеки от истины. 

Я смотрел на лица своих старых друзей Рафика, Гоги и Орика, сидящих за нашим столом и с волнением предвкушал интересный концерт, приближение которого возвещали звуки настраиваемых инструментов.

«Говорить о музыке — то же самое, что танцевать об архитектуре». Эту бессмертную фразу приписывают джазовому пианисту Телониусу Монку. И вот полилась наконец,  как тонкий ручеек, знакомая блюзовая мелодия; притихли разговоры. Тяжело всегда начало, а дальше: сухое вино рекой разлилось по залу, а пробки, с треском вылетаемые из бутылок и брызги самого шампанского не щадили стен и потолков… Музыканты на сцене менялись почти после каждого номера…

Вскоре все закружилось в музыкальном калейдоскопе… загремели блюзы, боссановы, джаз-рок…

Сидевший рядом Владимир Георгиевич в недоумении прошептал мне на ухо:

— Послушай Саша! А где же у них ноты?

Он не мог себе представить, что вся эта музыка могла исполняться на слух, что все мелодии от начала и до конца — это, рожденная прямо на сцене, живая импровизация. Беседовать нам удавалось урывками — во время небольших антрактов или смены музыкантов. Изредка разговоры наши прерывались, уступая место тому пустому настроению, которое мы называем весельем. Когда же это настроение исчезало, беседы возобновлялись в приглушенной тональности, словно под некий аккомпанемент, который давал всем нам единение чувства и мысли. Мы — шестидесятники, это вскормленное джазом поколение, сидели за четырьмя столами, как бы охраняя сцену плотным кольцом. У всех у нас после первых же двух пьес, исполненных квартетом и двух-трех бокалов «Садыллы»,— проблемы, заботы, однообразие уныло бегущих часов и минут,— все отступило куда-то на задний план и окуталось мерцающей, золотистой паутиной… Все явления упорядочились и умиротворенно стали на свои места… Все приобрело какой-то отвлеченный, символический смысл…

Ввиду того, что беседовать через столы было крайне неудобно, Гога предложил объединить их в единый.  Воспользовавшись случаем, он коротким тостом очень деликатно связал объединение столов с нашей дружбой, с единением наших родственных душ. Он говорил, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомое море разливалось перед нами, уходя в бесконечную даль. Гога был поэтичным сказочником. Он не столько анализировал жизнь, сколько окрашивал ее в свой, готаняновский романтизм, приподнимая ее, воспевал, чуть любуясь своей песней.

Меня всегда покорял его неподдельный пыл, щедрость, с которой он вкладывал себя в тосты, в пожелания; его умение расшевелить самых разных людей, ждавших от него каждый своей доли внимания, как солдаты своей порции от батальонного кашевара,— и все это легко, без усилий, с юмором, с неисчерпаемым запасом душевного богатства для всякого, кто в нем нуждался.

Помню его нравоучение после очередной вечеринки пятидесятых годов: «Шура! Если ты в компании сел за рояль, то желательно молча начать играть, а не нудно пересказывать присутствующим, что никогда не учился музыке и даже не знаешь ни единой ноты. Этим никогда никого не удивишь и тем более не взволнуешь! Единственное, что сможет тронуть твоих слушателей — только твоя музыка».

А беседа за нашим общим столом в ресторане заметно оживилась. Разговор пошел в основном о джазе: о новых направлениях в нем, последних дисках 1977 года, лучших концертах года, новых молодых звездах-американцах. Орик заострил внимание на последнем выступлении Майлса Девиса в Карнеги-холле…

И вдруг, Рудик Аванесов, в самый разгар возвышенных музыкальных споров, неожиданно для всех, задал вопрос на засыпку:

— «Чуваки!» А кто помнит самых красивых девушек города Баку пятидесятых годов?

Он мгновенно опустил всех нас на землю. После недолгих раздумий, все единогласно назвали Аду Летченко, Эльмиру Сафарову, Лену Портнову и Этери Кацитадзе. Орик предложил продолжить соревнование:  «А кто не забыл бакинских красавиц шестидесятых?» И, слегка подвыпившие, сорокапятилетние «казановы» дружно проголосовали за Нину Саакову,  Милу Васильеву, Наргиз Халилову и Нигяр Султанову. Но тут завязался отчаянный спор: в чьем же все-таки доме жила Нина Саакова? Я утверждал, что в моем доме номер шестнадцать на Лейтенанта Шмидта. Оппоненты настаивали на доме девять по улице Самеда Вургуна.

Меня умиляли эти подробности, они казались мне откровением, я как будто проник вдруг в заповедные тайники прошлого. Изрядное количество выпитого вина давало о себе знать: мы говорили теперь уже все вместе, жестикулируя и часто повышая голос… Смех за столом с каждой минутой лился все свободней, все расточительней и готов был хлынуть потоком от одного только шутливого словца.

Общий разговор, который в антрактах не умолкал ни на минуту, нанизывал одну тему на другую и по самому ничтожному поводу перескакивал с предмета на предмет. Наконец, утвердив бакинских красавиц,  перебрав все события дня и попутно коснувшись тысячи других вопросов, вернулся опять к выступлению легендарного Майлса Девиса в Карнеги-холле.

Габиль скромно предложил тост за ветеранов джаза, открывавших в 1963 году ресторан «Дружба»: Вову Владимирова,  Вову Сермакашева, Гену Агаджанова, Рафика Антонова и Валю Багиряна.

Мне казалось, что все это во сне… но это скорее был даже не сон, а фантастическое видение…

Чудилось,  что стол наш слегка приподнялся над Землей, как танцплощадка с особым механизмом… и у всех, кто сидел за ним, возникло такое чувство, будто мы одни среди мрака Вселенной… и пища, которую мы едим,— единственная оставшаяся в ней пища… а тепло, согревающее нас — единственное ее тепло… Я сдавленно кашлянул и,  будто это был знак, что отрыв от Земли совершился…

И вдруг,  все оборвалось…занавес опущен… вечер окончен… Начало имеет смысл только если существует конец…

Смелый порыв, вознесший ребят из простого застольного веселья в разреженную атмосферу высоких чувств,— миновал, прежде чем они успели досыта насладиться этой атмосферой, прежде чем осознали, что они находились в ней.

Владимир Георгиевич на сегодняшнем вечере к сожалению не вписался в общую компанию. Когда мы спускались из Нагорного парка, на его лице можно было прочесть то, что часто бывает на лицах после окончания фильма:  легкое,  скрытое под улыбкой смущение,  когда стыдишься чувства, которое помимо своей воли израсходовал на этот фильм. Тем не менее он мне сказал: «Из того, что там играли я ничего, кроме зажигательных ритмов, не воспринял. Но из ваших застольных разговоров я понял, что джаз — это мировоззрение. Это не просто музыка, но и образ жизни; ему присущи максимализм и вместе с тем деликатность, конфликтность и дружелюбие,  мода и многое другое…

Я не знаток и даже не любитель джаза, но для меня приятная неожиданность, что именно джаз может так объединять людей разного вероисповедания,  разных профессий и даже разных характеров. И я всем вам искренне завидую».

В последний день перед отъездом, Орик отвез нас за город,  к бабушке в Мардакяны. Приветливая Джаваир-ханум встретила нас по-кавказски гостеприимно, приготовив уйму восточной вкуснятины: и плов,  и баклажаны,  и шашлык; угостила также своим сухим вином, пахлавой,… в общем всего не перечислить.  Наблюдательная женщина, заметив мое пристрастие к сладкому, отрезала мне и Володе по большой полоске пахлавы с собой на дорогу. Надвигался вечер — мирный, тихий вечер, лучезарно ясный, исполненный блаженного покоя. Ни малейшего волнения в воздухе и на воде; это великое затишье моря и неба убаюкивало нас.  Сидели мы на веранде,  уютно устроившись в удобных плетенных креслах. Негромко слышалась музыка. Орик сумел создать за столом мягкую, непринужденную атмосферу, подчеркнуто уважительно обращаясь к гостю из Москвы; они с Володей оказались одной специальности и быстро  нашли общий язык.  А говорили в основном о дружбе, о молодости…

Орик рассказал Володе о своих днях рождения пятидесятых годов, которые праздновались в день солидарности трудящихся — Первого мая, вспомнив случайно интересный случай, с забавным продолжением своих именин на улицах города:

— Помню,  в очередной раз, отметив знаменательную дату и досидев до пяти утра, мы в полном боевом составе решили выйти в город,  прихватив с собой чей-то старый контрабас. Внезапно полил сильный дождь и я взял с собой длиннющий брезентовый плащ. А дальше все происходило стихийно, чистейшая импровизация, безо всяких домашних заготовок. 

Выйдя на Проспект Кирова, кто-то, боюсь, что Шурик, предложил нести контрабас почему-то в горизонтальном положении, накрыв его плащом. И шестеро ребят,  взвалив дряхлый инструмент на плечи, медленно понесли его по проезжей части улицы. С этого все и началось: один из наших гвардейцев пристроился впереди с куском драной фанеры, имитирующей фотографию. Но самое интересное, что среди нас был один небезызвестный товарищ — Октай Бабаев, который буквально под самый праздник купил себе альт-саксофон,  в надежде научиться играть. Научился он гораздо позже, а тогда, естественно, пришел на  рождение похвастаться своим новым инструментом. Даже попытался извлечь из него несколько звуков, после чего мы с трудом уговорили его прекратить это безобразие. А вы  по-видимому знаете, что такое недоигранное чувство. И вот теперь, оказавшись на нейтральной территории пустынной бакинской улицы, он, не задумываясь,  вытащил свою альтушку и, пристроившись впереди, принялся дудеть в нее, что было сил. Народа на улицах в такую рань к счастью не было. Наша траурная процессия медленно двигалась к кинотеатру Низами. Все было спокойно, если бы не Октай: он  своими отчаянными воплями разбудил всю округу, и естественно, кто-то из пострадавших жителей позвонил в милицию. На подходе к кинотеатру мы заметили вдали двух стражей порядка на  мотоциклах. Мгновенно отрезвев, поняли, что зашли слишком уж далеко, пора кончать дурачиться. Свернули на улицу Видади и врассыпную бросились бежать, конечно же разбив по пути контрабас и потеряв мой плащ. С трудом дотянув до первого проходного двора, мы разбежались по домам.

Рассказывая о своих днях рождения, Орик забыл или деликатно пропустил одну весьма существенную деталь. На всех его именинах, наряду с приглашенными близким друзьями, регулярно присутствовали, по-видимому преданные первомайской солидарности,  неприглашенные приятели — наши сверстники, безусловно искренне симпатизирующие и имениннику и всей нашей компании.

Орик всегда встречал их достаточно вежливо и доброжелательно, а они в ответ — продолжали ежегодно повторять паломничество, меняя только девиц. Эти неприглашенные гости приходили вовсе не потому, что им некуда было деваться. Они просто не могли перебороть в себе чувство невежества и пропустить столь значительную тусовку. Трудно даже вспомнить, кого обычно за праздничным столом бывало больше — нас или нелегалов. В конечном итоге, после первых же двух тостов, близкие друзья растворялись в неприглашенных товарищах, как джин в тонике, создавая чудесный напиток.

Вспоминая эти счастливые беззаботные пятидесятые годы, Орик процитировал Скотта Фитцджеральда: «Молодость — как тарелка, горой полная сластей. Люди сентиментальные уверяют, что хотели бы вернуться в то чистое состояние, в котором пребывали до того, как съели все сласти. Ничего подобного! Они хотели бы снова испытать приятные вкусовые ощущения. Замужней женщине не хочется снова стать девушкой — ей хочется снова пережить медовый месяц».

Он пересказал Володе еще несколько случаев из нашей затянувшейся юности.

«Шурик, насколько я помню, все свои ухаживания всегда начинал с игры на фортепиано, если оно конечно было под рукой, и,  что не менее важно, если у партнерши присутствовал музыкальный слух. Если же его не оказывалось, то их встреча,  чаще всего заканчивалась весьма печально, а то и скандалом. А мечтал он чаще всего не о блондинках, а о том, чтобы никто ему не мешал побыть в одиночестве с его любимым роялем».

Не забыл он вспомнить и мою первую любовь — Искру. Рыжеволосою, зеленоглазую Искру. В нее была влюблена половина института «Азгоспроект» и весь городской контингент армянских женихов. Упомянул,  как она душевно исполняла аргентинские песни Лолиты Торез.

Орик продолжал: «Именно с Искрой и Шуриком мы двадцать лет назад приезжали сюда на дачу. А возвращаясь обратно в город, изрядно в приподнятом настроении, попали в аварию… Как сейчас помню, впереди по загородной дороге ехал один из наших приятелей на мотоцикле, гримасничая и вытворяя сложнейшие трюки. Я за ним, достаточно аккуратно вел машину, битком набитую веселыми друзьями… И вдруг… на выезде из Мардакян на крутом повороте… перед нами вырос мирно стоявший автомобиль… Мотоциклисту удалось вовремя вывернуть, а я от души врезал машину, сбросив ее в кювет».

Некоторые незначительные детали в рассказе Орика были искажены, но я решил в спор не вступать. Вообще я за весь вечер не проронил, можно сказать, ни единого слова, и вовсе не потому, что мне не хотелось говорить. Мне просто было интересно наблюдать за искренней непринужденной беседой двух близких мне, впервые встретившихся, людей из разных городов, разного возраста, разного мировоззрения. Создалось впечатление, будто не я знакомил их неделю назад, а знают они друг друга, как минимум, лет десять.

Владимир Георгиевич, подробно, в лицах, рассказал Орику о моих приемных экзаменах в почтовый ящик в сентябре 1967 года и о сложившейся неблагоприятной ситуации на художественно-техническом Совете, подчеркнув мою настойчивость и упрямство. «Саше» — сказал он — «очень тяжело было внедриться в наш коллектив, учитывая упрямство и безвкусицу нового директора. Особенно первые пять лет были по-видимому самыми напряженными в его жизни. Я помогал ему, как мог. А сейчас, мне кажется,  все стабилизировалось. Также, как и наша дружба. А вчерашняя ваша встреча земляков-музыкантов произвела на меня неизгладимое впечателение. Символично то, что вы встретились именно в «Дружбе». Я понял, что вы — бакинцы умеете по-настоящему дружить!

Москвичи выискивают всегда тысячу всяких причин, оправдывающих их редкие встречи с близкими людьми. Это и жесткий ритм крупного города; и территориальная удаленность друг от друга; и неблагоприятные погодные условия и многое другое. Саша и в Москве, каким-то образом,  умудряется тормошить всех своих друзей, и не только бакинцев. У вас есть главное — желание общения с друзьями! И пока не забыл, хочу процитировать емкое изречение Игоря Стравинского: «У человека одно место рождения, одна Родина — и место рождения является главным фактором его жизни».

У меня сложилось впечатление, что я нахожусь на встрече с двумя своими биографами,  бакинского и московского периодов жизни, излагающими вслух отрывки из накопленного ими материала; а я только внимательно слушаю, прослеживая достоверность фактов, и, при необходимости вношу свои коррективы. И еще я обратил внимание, что Владимир Георгиевич к концу нашей командировки заговорил с небольшим кавказским акцентом.

Мы не могли заставить себя встать из-за стола, так было уютно и тепло. Засиделись допоздна; только к полуночи окончилось это необычное пиршество и мы улеглись спать.

От избытка впечатлений последних дней, я никак не мог заснуть. Мелькали прогулки по любимым с детства улицам… старый город… филармония… приморский бульвар… зеленый театр… а незабываемый вечер в ресторане вырисовывался сюрреалистическим полотном: сумятицей красок, мгновенных впечатлений, музыки, чарующим хороводом бликов и теней, мельканием движений и лиц.

Кроме того меня все время будили непривычные деревенские звуки: крик совы, лай собаки, пение петуха,  горланившего с полуночи. Но самыми рьяными возбудителями спокойствия оказались ослы. Они перекликались в теплой ночи, оглашая окрестность своей абстрактной песнью. Это был безумный вопль — как скрип несмазанных дверей, как скрежет заржавленных насосов — непонятный сигнал, величественный и слишком абстрактный, чтобы казаться правдоподобным. Неизбывная скорбь слышалась в нем и — как ни странно — невозмутимость.

Я тихо встал, чтобы никого не разбудить, оделся и вышел во двор. Ко мне выбежала собачка, но распознав своего, повиляла хвостом и удалилась восвояси.

Я открыл калитку и замер… В висках у меня застучало, руки стали влажными от пота, и, истерзанный этой лихорадкой, я стал, не в силах сделать и шага.

Передо мной предстала сказочная картина южной ночи. Чистое, прозрачно-темное небо торжественно и необъятно высоко стояло надо мной со всем своим таинственным великолепием, тихо мерцая бесчисленными золотыми звездами. У самого горизонта небо опускалось и сливалось с морем. Полная луна, точно гигантский ламповый шар, висела в небе и осыпала море блестящей чешуей, тонкой и зыбкой.  А лунный столб тянулся золотым мостом, казалось через весь Каспий.

Мираж,  наводящий грусть именно потому,  что это вовсе не мираж и не мог им быть. Не хватало сюиты Дебюсси «Лунный свет».

Я медленно пошел к пляжу, упиваясь свежим и сочным морским воздухом. Ночь была такой светлой, что видно было все как днем:  небольшие домики, инжировые деревья,  колея железной дороги. Я ненадолго остановился, устремив взгляд на двойную линию рельсов, которые убегали вдаль на запад и сближались где-то там, на краю горизонта. Вдали виднелась подернутая рябью длинная полоса моря, которое как будто дремало под звездным небом. В какой-то миг я подумал, что прощаюсь с Каспием, но тут же отогнал эту мысль. Трудно сказать сколько времени я шел — час или полтора… Стоп!.. Вот она нужная мне точка для обозрения! Я присел на утрамбованный влажный песок пляжа. Ночь была теплая и тихая: казалось, ничто не шелохнется, все словно замерло до скончания веков, как будто ветер испустил дух. Даже насекомые и те, казалось исчезли. Я смотрел вдаль;  и мне казалось, что в мире нет ничего прекраснее лунного света, простора и воды. Я наслаждался просто тем, что дышал, и покой умиротворял меня, как прохладная ванна. Сладко стеснялась грудь, вдыхая этот особый томительный запах — запах летней апшеронской ночи. У меня было так радостно на душе,  что мне хотелось кричать от счастья.

В один миг я почувствовал, что счастлив так, как не был еще никогда. Но отчего я был счастлив? Я ничего не желал, ни о чем не думал… Я был просто счастлив. Интересно, а завтра я буду также счастлив?

По-моему,  у счастья нет завтрашнего дня; у него нет и вчерашнего; оно не помнит прошедшего и не думает о будущем; у него есть только настоящее — и только мгновение. Если я и желал когда-нибудь, чтобы время остановилось, то это именно тогда. И тут вдруг прояснились мгновения двадцатилетней давности, будто взвился занавес, за которым скрывалось прошлое: Ленинград… летняя студенческая практика… Русский музей… лунные ночи Архипа Куинджи… Мне померещилось, будто легендарный живописец сейчас, столетие спустя, притаившись за мной на мардакянском пляже, трепетно дописывает свое последнее полотно «Лунная ночь на Каспии». Я сидел как вкопанный и видел протянутые сквозь меня огромные гибкие руки художника, смелые его штрихи на небе и даже чувствовал на затылке его мерное дыхание. Причем, чем свободнее живописец накладывал локальные красочные мазки на мнимый холст, тем эмоциональней и лиричней становился пейзаж в натуре. Невозможно было понять, что же реальнее — натура или полотно великого мастера?

Я положил голову на колени и закрыл глаза. Слабое забытье напало на меня; оно перешло в дремоту… непредвиденный фантастический мираж… На белоснежный круглый экран десятки проекторов ускоренно высвечивали знакомые бакинские фрагменты: кадр за кадром замелькали родные дворец Ширван-шахов, Баксовет, Филармония, кинотеатр Низами, оперный театр, консерватория…

В мягком туманном антураже, создаваемом хрупкой кяманчой и бархатистым таром на фоне симфонического оркестра, едва улавливались расплывчатые отрывки из произведений Гаджибекова. Темп нарастал… ощущалось ускоренное движение аппаратов… будто стук колес… Все быстрее и быстрее!.. На круглом экране хаос: он заметно уменьшился и начал вращаться по часовой стрелке, трансформируясь в металлическое колесо… И вдруг… Стоп! Тишина… В мгновение все проекторы погасли, оставив в воздухе два серых следа в виде рельсов…  Раздался визг, напоминающий  перемотку в обратном направлении… Это паровозный сигнал… Мы прибыли в Москву… 1956 год… Нас привезли… всей группой… Курский вокзал… Красная площадь… Маяковка… студенческая практика в Моспроекте… Кропоткинская… Итальянский дворик Пушкинского музея.

Помню, впервые увидев в натуре конные статуи кондотьеров XV века Коллеони и Гаттамелаты, я готов был бросить архитектурный факультет. Ходил влюбленный ежедневно в музей, и именно к ним. Меня восхищало, что в обеих скульптурах, разного времени и разных авторов, так талантливо переданы сила, целеустремленность и энергия, свойственные людям эпохи Возрождения.  Мне бы такую силу,— подумал я, или хотя бы лошадь, принял бы участие в скачках на Московском ипподроме.

Пока я блуждал в мечтаниях, раздается крик моего маленького сына:

— Папа! Скорее выходи из ванны, а то прозеваешь. Посмотри сколько лошадок на ипподроме.

Выбегаю в нашу лоджию на первом этаже, выходящую на ипподром, а на поле тьма-тьмущая: сотни, тысячи всадников, все в доспехах и на мощных лошадях, похоже что римляне. Как они попали сюда из XV века? Я в изумлении смотрел на это сборище и судорожно стал искать знакомых мне кондотьеров. И вдруг, чудо!.. Из огромной толпы всадников отделяются две фигуры и скачут прямо по направлению к нашему дому. Я узнал их издалека, но главное, что они вспомнили завсегдатая Итальянского дворика.

Подъезжают вплотную к нашей лоджии и Коллеони грозным голосом задает один единственный вопрос: «Что вы здесь делаете?» Эхо пронеслось по всем трибунам… Хочу ответить, что здесь живу и не могу, что-то мешает.. Отраженное эхо вторит: «Что вы здесь делаете? Что вы здесь…» Лошади приблизились ко мне еще на шаг, я уже чувствовал их дыхание… Пронесся ровный свежий ветерок… по ногам моим пробежали мурашки… Лихорадочное возбуждение усиливалось…

Я поднял голову с колен… На меня из темноты смотрели сразу восемь внимательных глаз… Передо мной на пляже, загородив море, стояли две конные статуи из музея, только всадники были кавказской внешности и почему-то не в доспехах, а в милицейской форме. Слева — сержант Коллеони — грозный здоровый детина, без шлема, но в панаме на бритой голове. Справа — рядовой Гаттамелата — щуплый кудрявый паренек. И оба с длинными милицейскими дубинками в руках. Картина казалась прорывом в некую фантастическую и манящую даль. Сержант, видимо не в первый раз, жестко спросил у меня: «Что вы здесь делаете?» Я не мог говорить,  сердце у меня замирало. Наконец я выдавил из себя прерывающимся от волнения голосом:

— Я отдыхаю.

— Вы живете здесь?

— Нет я в гостях.

— У кого?

— У Рустам-заде.

— Затем последовал нелепый вопрос:

— А документы у вас есть?

— Конечно есть, только они дома. Мы можем подойти…

Незначительная пауза…

— Ладно, отдыхайте!

И, пришпорив лошадей, милицейский патруль галопом поскакал вдоль пляжа.

Я решил встать и уйти в дом, но что-то меня удерживало, какие-то цепкие неземные силы будто намертво приковали меня к земле. Они настойчиво требовали оставаться на месте… неизвестно, на час… или на два… но на месте… без движений… Я просто не понимал, что со мной происходит, и что от меня надо? Я иссяк уже для восприятия прекрасного и во сне и наяву.

Казалось, что целую вечность просидел я на берегу, погрузившись в грезы, уж и луна совершила свой путь по небу и спустилась к горизонту, перед тем как окунуться в море. Склонились к темному краю Земли многие звезды, еще недавно высоко стоявшие на небе. Все совершенно затихло кругом, не слышно было ни единого звука, так обычно затихает только к утру: все спало крепким, неподвижным, предрассветным сном. Ночь кончалась… Звезды тускнели… Воздух посвежел… Наступил час предутренней прохлады. Еще нигде не румянилась заря, но уже стал бледнеть горизонт справа — на востоке. Кругом все стало видно… На чьей-то даче пропел петух… На высоком, постепенно светлевшем, небосводе звезды то слабо мигали, то стали исчезать. Вот небо стало розовым, радостно пленительно розовым. Кое-где стали раздаваться живые звуки: где-то вдали чирикнула птичка.

Я вдруг почувствовал,  что меня заливает яркий свет; зажмурился, ослепленный сиянием зари. По всему стыдливо синеющему морю, по длинному мардакянскому пляжу, по сверкающим обагренным инжировым деревьям,— полились сперва алые, потом красные, золотые потоки молодого, горячего света… Буквально на глазах все зашевелилось, проснулось, запело, зашумело… Где-то вдали послышался мугам… Я увидел большую белую чайку:  она сидела неподвижно, подставив шелковистую грудь алому сиянию зари, и только изредка медленно расширяла свои длинные крылья навстречу знакомому морю, навстречу низкому, багровому солнцу. За моей спиной в сторону Бузовнов проползла первая электричка. Пронесся свежий легкий ветерок, будто радостный вздох Земли.

И, прорывая лучистую пелену, зажигая искрами море и весь горизонт, неторопливо выплыл гигантский огненный шар. Солнце поднималось, словно затем, чтобы сверху полюбоваться просторами  Каспия. Но море, словно из кокетства, оделось вдруг легкой дымкой и закрылось от солнечных лучей. Это прозрачный туман, очень низкий, золотистый, он ничего не скрывал, а только смягчал очертания деталей.

Я смотрел в изумлении, точно на чудо, на это сияющее рождение дня. Струйка ледяной воды спустилась у меня вдоль спины. Я понял, что от меня настойчиво требовалось. Неземные силы, как всегда, оказались правы: лунная картина, увиденная и пережитая мною на берегу была бы неполной, недосказанной. Я не досмотрел бы самое интересное и самое главное — рождение нового дня, следующего дня своей жизни. А такая возможность, по-видимому, бывает единственный раз.

Я встал и без оглядки пошел к дому.

Володя встретил меня шуткой:

— Ты что ходил к морю золотую рыбку ловить?

— Ты почти угадал.

— Ну и как, поймал?

— Сразу две.

— А нам бы пора уже собираться, ведь надо еще заехать попрощаться с мамой и забрать вещи.

Орик угостил нас прекрасным хашем, и мы, поблагодарив бабушку Джаваир-ханум за гостеприимство, не забыв пахлаву и виноград, отправились в город.

Мама моя почему-то очень внимательно смотрела на меня, буквально не сводя глаз; она по-видимому что-то предчувствовала, как и я, сидя на берегу…

Перед самым нашим прощанием мама долго держала мою руку в своей, едва сдерживая слезы… «прощай» не прозвучало, но я его услышал…

А Баку тщательно готовился к приезду любимого гостя: красились цоколи домов, ежедневно мылись проезжие части и тротуары всех улиц. Центральные бакинские газеты «Коммунист», «Бакинский рабочий», «Вышка» пестрили отчаянными передовицами: «Баку замер в ожидании…», «Мы никогда еще никого так не ждали…», «Приезжайте  поскорее! У нас есть,  что Вам показать», «Терпение бакинцев на пределе их возможностей», а «Комсомольская правда» умудрилась напечатать «Место встречи изменить нельзя!». А особенно виртуозными были заголовки коротких заметок частных лиц, помещенные на третьей полосе газет: «Мы все наверное Вас не дождемся»  (б-ца им. Семашко); «Заезжайте к  нам, не раздумывая, прямо из аэропорта» (сотрудник ликеро-водочного завода №3); «Мы все зачахли в преддверии нашей  встречи» (работник бакинской  табачной фабрики); «Приезжайте поскорее! Такое напряженное ожидание нам больше не под силу» (роддом им. Н.К.Крупской). Кстати все роженицы роддома, подогнав и родив  мальчиков  в день приезда Леонида Ильича, не раздумывая, назвали  их «Ленями». И именно после этого приезда в Баку, Брежнев произнесет  свою крылатую  фразу: «Широко шагаешь, Азербайджан!»

Его вездесущие изображения оккупировали чуть ли не все улицы и переулки города Баку, все стены школьных  классов и институтских аудиторий, директорских кабинетов, первые полосы всех газет и Бог знает что еще. На большей части портретов генсек был  напряженный, с тем бессмысленным выражением лица, которое можно принять за что угодно —  желательно  за целеустремленность.

Особенно дорога в аэропорт пестрила огромными портретами. Причем настолько разными по возрасту и по схожести  с натурой, что  создавалось впечатление, якобы приезжает  не одно лицо, а несколько родственников-односельчан или же целая семья: дед, отец и  сын. Что поделаешь, у каждого художника  свое  видение!

В  аэропорт  «Бина» примчались мы на полтора  часа раньше. Но как всегда на  Востоке, чем ближе  вы к цели, тем туманнее способы ее  достижения. Выяснилось, что самолет наш задерживается с вылетом на  целых два часа. Поблагодарив Орика за все, с трудом  уговорили его уехать, не дожидаясь нашего вылета. Мы с  Володей зашли в  буфет, выпили по  чашечке кофе и вышли на открытую веранду второго этажа, выходящую в  сторону летного поля. Был теплый осенний день: то самое оранжево-застенчивое утреннее солнце  было  теперь уже почти в зените и обрело всю свою мощь, бликуя лучами на крыльях взлетающих серебристых  лайнеров.  Мне  казалось, будто что-то переменилось на свете: солнце стало не таким уже  жарким, как в дни моей  юности, небо не таким уж синим, трава не такой зеленой; цветы  на  веранде тоже были не так  ярки и ароматны и не дурманили так, как прежде.

Простояв минут  пятнадцать, мы  заметили, что на поле  вдали от  основных взлетных полос, метрах в пятидесяти от нас,  происходит нечто не совсем объяснимое. Стоял самолет с  трапом, в окружении огромной  толпы  людей с цветами и лозунгами. Вначале, по наивности, показалось что прилетел  сам  долгожданный гость, которого мы прозевали, но, спохватившись, сообразили, что в таком  случае  нас  близко бы не  подпустили к зданию аэропорта. Причем толпа не просто стояла возле трапа. Она периодически, по  команде человека в  светлом костюме, издали напоминающего  Гусмана, перемещалась на исходную позицию и становилась метрах в  десяти  от трапа, лицом к  самолету. По приказу человека  в  светлом, который выкрикивал команды в рупор, из самолета выползал человек в  черной шляпе, махал  рукой  и счастливая толпа бросалась с криками ему навстречу… В  третьем дубле четыре женщины  упали навзничь. Тут командир делал какие-то замечания и возвращал всех обратно. Мы просто не понимали,  что происходит. Если это  съемки какого-то фильма, то где же  камеры и  освещение? Загадочный эпизод повторялся десятки раз; у нас было много  свободного времени и мы с удовольствием смотрели все дубли.

Володя, более зрячий, объяснил,  почему падали именно женщины: они оказывается  все были на высоченных каблуках. Я наверное отдал бы тогда всю свою премию, которую обещали в Москве, за самый малюсенький театральный бинокль. Неизвестно, чем закончилось бы представление, если б на веранде не появился какой-то оранжевый человечек. Он весь, вплоть до ботинок, одет  был в ярко-оранжевую форму, испещренную вдоль и поперек огромными красными буквами. Мы поняли, что это работник сферы  обслуживания аэропорта и буквально набросились на него с вопросами:

— Скажите, что это происходит на поле?

— Вы разве не в курсе, что завтра прилетает наш генсек?

— И что?

— А то, что здесь уже вторую неделю проходят репетиции  встречи; согнали 250 членов партии с ближайшего авиационного завода и муштруют.

— Значит нам повезло мы попали сегодня  на генеральную репетицию?

— Выходит, что так;  но вам повезло гораздо больше в том, что  вы проскочили карантин: улетите сегодня  без проблем, а на завтра все вылеты отменены.

Мы поблагодарили служащего за исчерпывающую информацию; а тут как раз объявили о начале регистрации на наш рейс. Вдруг я случайно в массе людей увидел Рафика и Гогу, которые буквально метались по залу ожидания. Я окликнул их; напряжение тут же спало с их лиц; оказывается они поздно выехали  из города и беспокоились, что не успеют нас проводить. Мы, поблагодарив их, попрощались. Едва сев в самолет, я тут же уснул и спал до Москвы так крепко, как некогда в юности после экзамена. По дороге из «Внукова» домой вдруг вспомнил, что в Баку, увлекшись друзьями, слишком мало внимания уделил маме…

В понедельник, в первый день после приезда, идя на работу, во дворе примечательного дома, в котором проживает наш парторг, я столкнулся с необычной картиной. Большущая стая беспризорных собак, взятых по-видимому для детей на лето и  безжалостно  выброшенных на улицу к осени, уютно разлеглась на солнышке вокруг лужи, явно в ожидании чего-то существенного.  Такая дворовая собачья идиллия, рижское взморье.

А вот и появился основной виновник тусовки барбосов — сама Ася Михайловна — секретарь партийной  организации нашего почтового ящика, уважаемый в определенных кругах человек. Не успела она выглянуть из подъезда, как стая оживилась, заерзала. Большинство кобелей уважительно привстали и виляя хвостами, окружили долгожданную знакомую.  Парторг, увидав что я невольно стал свидетелем происходящего, явно смутилась, но быстро сумела собраться:

— Как вы все мне надоели! Отстаньте от меня, наконец! — грубо  выпалила Ася Михайловна.

До завода оставался еще целый квартал…

Мы с парторгом пошли рядом, охраняемые жестким конвоем. Ася Михайловна рассказала  о последних заводских новостях. Во всех подразделениях предприятия прошли  распродажи болгарских дубленок, а наш отдел проигнорировали; заместителя главного бухгалтера за хищение государственных средств посадили на тринадцать лет; двух разгильдяев, парткомовских художников-оформителей, перевели все-таки  к нам в отдел; неожиданно освободили от занимаемой должности нашего директора.

Первые две новости еще можно было пережить, третья новость была неприятной, а вот четвертая — меня буквально скосила. Десять мучительных лет ушло на налаживание отношений с руководителем предприятия и вдруг… в миг все рухнуло…

Мы подошли к проходной завода. Чувственные барбосы, по-видимому желая выразить мне свое сострадание, окружили нас еще  более тесным кольцом.

— Пошли вон! — повторила рассвирепевшая Ася Михайловна. Тут  с палкой выбежал начальник караула, набросился на беспризорников и  разогнал их всех по улице. Раскрасневшийся парторг  юркнула в проходную, а караульный начальник открыл мне секрет: «Во всем породистая Нюрка  — собачка Аси Михайловны виновата; эти дворовые кобели буквально неделю провожают хозяйку на работу.

Я зашел на завод. Единственной приятной новостью оказалось то, что  всех сотрудников моего отдела  в понедельник, за ночную работу на овощной базе, отправили в отгул. В семье я любил, когда все дома и  все спят, а на  работе — когда в отделе, кроме меня,  никого нет.

Захожу в пустую комнату… на столе лежат три моих  портрета, черно-белые фотографии, размером 24х30. Вспомнил, что снимал меня, как-то заводской фотограф еще на первомайской демонстрации, а отпечатки, которые сегодня увидел впервые, видно были сделаны в мое отсутствие.

На двух фотографиях: глаза буквально светятся… улыбка до ушей… в общем, ударник комтруда — лучезарный жизнелюб. На третьей — могила… мрак… прямо будто на чьих-то похоронах… видно у Мавзолея не рискнул улыбнуться. Хотел было тут же порвать, но что-то меня остановило… бросил фото на чистый лист ватмана,  лежащий на полу… вглядываюсь… никогда не видел свои глаза такими пустыми и грустными. Мне стало себя жаль… решил вспомнить… что же тогда могло случиться? Появилось желание наклеить этот портрет на ватман… все под рукой: резиновый клей… кисть, плакатное перо… черная тушь… Я пребывал в каком-то непонятном состоянии… рука стала бессознательно выводить: …15 сентября 1977 года, на 44 году жизни… скоропостижно… прямо на рабочем месте… Затем я поменял плакатное перо на более широкое и черной же тушью обвел свой портрет… на лице появилась безысходность… а глаза еще больше потускнели и прослезились… Нет, нет и нет!... Было что-то фальшивое в этом некрологе… На фотографии такое грустное лицо, будто я года два готовился к этому событию… Попробовал приложить вариант портрета с улыбкой… все стало на свои места!..

11-30 — московское время… час пик на заводе… начало обеденного перерыва в цехах.

Я стоял в засаде у приоткрытой двери комнаты караула и наблюдал за развитием событий. В огромном вестибюле у проходной было пять квадратных мраморных колонн, из которых третья, средняя, традиционно использовалась под некрологи. Образовалась довольно-таки приличная толпа заводчан. Плакали только начальник АХО Надежда Митрофановна и маляр тетя Дуся; человек пять сдерживали слезы. А вот из проходящего руководства так и никто не проронил ни слезинки, видимо не положено в рабочее время. А еще дикое совпадение! В актовом зале именно в обеденный перерыв начал репетировать заводской духовой оркестр, разучивая траурный марш Шопена. Был очень душный день и музыканты открыли настежь все двери. И полились из зала в вестибюль фальшивые ноты разучиваемого марша, слегка усиливая траур. Кто-то из проходивших, заметив меня в дверях, чуть не упал в обморок… Начальник караула, почувствовав что-то неладное, забил тревогу. Я понял, что мне пора уходить восвояси. Не успел открыть дверь нашего отдела и раздеться, как раздается телефонный звонок.

— Александр Вазгенович?

— Да, это я…

длинная пауза…

— Главный инженер говорит… Зайдите пожалуйста ко мне!

Было ровно двенадцать часов дня. Я молча оделся и пошел в сторону административного корпуса. По привычке, поднялся в столовую, но там кроме вонючих котлет ничего не оказалось, да и есть мне толком не хотелось. Внезапно меня захлестнуло желание послать все к черту и исчезнуть — не покончить  с собой, а побыть одному и поразмыслить на досуге, спокойно скрыться от людских глаз… Что я и сделал… спустился в проходную и уехал домой.

В квартире никого не было… полная тишина… я включил музыку… налил себе рюмочку коньяка. Прослушав дважды любимую кассету, случайно вспомнил о бакинской пахлаве… открыл холодильник… и вдруг я ощутил знакомый нежный запах Каспия… будто легкий ветерок с моря разнес по всей квартире аромат цветущего винограда.

Я лежал в ванне, блаженно, всем нутром, впитывая в себя сладость пахлавы и соловея от послевкусия коньяка. Такое впечатление, что бархатный напиток  впитал в себя сказочные мелодии Тутса Тилеманса и, виртуозно балансируя, разлился по всему моему телу. И даже голод и легкое чувство дурноты, что поднимались откуда-то снизу — все это как бы было не со мной, а помимо меня.

Затем это отрешенное настроение сменилось другим, и когда я покончил с очередной рюмкой, образы, созданные моим воображением, растаяли в сияющем тумане, и мне, не умеющему плавать, стало казаться, что я, сбившись с маршрута, плыву куда-то по течению, лежа на спине… Неприкрытые глаза  вдруг стали слезиться и заболели так сильно, как болели бы босые ноги, если бы я шел по щебенке… в ушах загудело… губы пересохли… я начал глотать воду из ванны… Мозг мой лихорадочно работал сам по себе, словно машина, которую забыли отключить…

«Наверное,— подумал я,— так бывает, когда тонешь: кругом одна серая муть, ты в ней захлебываешься, ничего не видишь, ничего не слышишь, только мерный гул  в ушах, а ты все глотаешь и глотаешь эту серую, пресную жижу, которая кажется почему-то сладкой на вкус». Мне стало тесно в ванной… я вдруг почувствовал, что стены ее давят на меня и не дают дышать… Я стал задыхаться…

… Теперь я четко понял то, что чувствовал давно,— просто все эти десять лет боялся откровенно себе в этом признаться: «Я ненавижу эту работу!!! Она меня просто душит! Это был нелепый брак по расчету; причем брак неудачный… бесперспективный… брак от безысходности…

Мудрый «почтовый ящик» всплыл на горизонте  удивительно точно в нужном месте и в нужное время, застав меня врасплох. И  у меня не хватило ни сил, ни мужества отказаться от него. Это была грубейшая ошибка в моей жизни».

И именно в этот миг я, барахтаясь в ванне, ощутил в себе легкую пустоту там, где раньше была ненависть, пустоту, которая тянула меня куда-то вверх из воды, как воздушный пузырь рыбу, но то был только миг, а потом это место заполнила свинцовая тяжесть, смертельный груз безразличия.