Поздняя повесть о ранней юности

Нефедов Юрий Андреевич

В биографических очерках рассказывается о трудном детстве, о войне и о службе в армии после нее. Главным в жизни автора было общение с людьми того исторического времени: солдатами и офицерами Красной Армии, мужественно сражавшимися на фронтах Великой Отечественной войны и беззаветно служившими великой Родине.

Книга рассчитана на широкий круг читателей.

 

От автора

Эти биографические очерки создавались несколько лет. В них рассказывается о трудном детстве, о войне и о службе в армии после нее. Они не претендуют называться литературным произведением, так же, как их автор — писателем. Я всего лишь инженер, научный работник. Написаны они так, как сохранила память. Очень трудно было удержаться, чтобы их не написать. Для внуков.

Рассказывая в праздничные дни в кругу семьи и близких друзей те или иные эпизоды из прожитого, я, наверное, совершал ошибку, не концентрируя внимание на том, что главным в моей жизни было общение с людьми того исторического времени: солдатами и офицерами Красной Армии, мужественно сражавшимися на фронтах Великой Отечественной войны и беззаветно служившими великой Родине после нее.

С высоты прожитых лет могу сказать со всей уверенностью, что все сделанное и достигнутое мною является следствием именно того общения, состоявшегося в ранней юности, и я бесконечно благодарен судьбе за это.

От всей души выражаю чувство искренней признательности моим друзьям Аркадию Пальму и Александру Пиленову за идею, советы и долготерпение в выслушивании фрагментов изложенного в этой книге.

Особую благодарность я выражаю профессору Анатолию Николаевичу Овчаруку за бескорыстную помощь и поддержку при посещении памятных мест на территории Польской Республики.

Автор

 

Вступительное слово

Я благодарен судьбе за то, что она подарила мне многолетние дружеские отношения и сотрудничество с очень интересными людьми. Одним из них является автор этих воспоминаний. Книга, которую Вы держите в руках, завершается 1950-м годом, а с Юрием Андреевичем Нефедовым я познакомился лишь спустя 10 лет, когда начал работать на кафедре металлургии чугуна Днепропетровского металлургического института (ныне Национальная металлургическая академия Украины). За этот, в общем-то относительно небольшой период времени молодой демобилизованный воин, закончивший до начала войны 4 класса средней школы, не только смог получить высшее образование, но и стать сформировавшимся ученым-металлургом, кандидатом технических наук, что свидетельствует о его умении работать целенаправленно и интенсивно. Во время Великой Отечественной войны, прибавив себе 3 года и уйдя в действующую армию по сути дела мальчишкой, Юрий Андреевич после победы и пятилетней службы в армии, уже в мирное время за два года окончил среднюю школу и поступил в институт. Характерен и выбор им специальности — электрометаллургия, тогда еще только начинавшая развиваться подотрасль черной металлургии. Именно решению проблем этой важной области промышленности и посвятил всю свою жизнь мой, тогда еще молодой коллега, а ныне профессор, доктор технических наук. В частности нам вместе пришлось обосновывать наибольшую перспективность и эффективность организации научной деятельности в вузах в форме проблемных лабораторий по направлениям. Юрий Андреевич был организатором и первым заведующим Проблемной лаборатории ферросплавов ДМетИ, которая в 70-е годы решением Госкомитета СССР по науке и технике в связи с расширением направлений исследований была переименована в Проблемную лабораторию новых металлургических процессов. Не касаясь профессиональной стороны деятельности этой лаборатории, научным руководителем которой и сегодня остается Юрий Андреевич Нефедов, отмечу лишь, что за одну из современных разработок в области специальных сталей он с коллегами был удостоен в 1996 году Государственной премии Украины в области науки и техники. Высокие организаторские способности и профессионализм определили успешную, более чем 15-летнюю деятельность автора этой книги на посту проректора НМетАУ по научной работе, на который он был назначен решением коллегии Министерства образования Украины, когда я возглавлял это Министерство.

Меня с Юрием Андреевичем сблизила не только, а может быть даже не столько наша деятельность по развитию отечественной металлургии, а общность наших жизненных установок в части общечеловеческих ценностей и взаимоотношений. Я никогда не забуду трепетное отношение автора книги к памяти о своих соратниках. В период моей работы в Днепропетровске, ежегодно в день Победы в его рабочем кабинете на столе стояла перевернутая простреленная каска, заполненная землей с высаженными в ней красными гвоздиками. Рядом стояла снарядная гильза, лежала полная солдатская фляжка, и каждый пришедший мог помянуть близких ему людей, которых унесла война или ее последствия.

Воспоминаниям о войне посвящено очень большое количество книг. Как правило, это война глазами генералов или высших офицеров. Настоящая книга принадлежит перу молодого солдата, который пережил тяжелейшие годы оккупации и, тем не менее, не ожесточился. Книга, посвященная в большей своей части самому жестокому периоду XX века, наполнена внутренней добротой, и мне очень хочется, чтобы она нашла своего читателя не только среди современников, но и среди молодых людей, не знавших ужасов этой страшной войны.

Член-корреспондент НАНУ

профессор, доктор технических наук

Ефименко Г. Г.

 

Комбат-2 капитан Трусов

…Во второй батальон я шел вместе со связным, пришедшим оттуда несколько минут назад — старым солдатом, который, очевидно, давно выполнял эти обязанности, ибо по дороге только и рассказывал мне, какая это опасная, сложная и ответственная работа. Потом он говорил мне о семье, детях, еще о чем-то, но я почти не слушал. Было уже темно, двигались мы какими-то перелесками, и перспектива наскочить на бродячего немца или власовца нас мало устраивала. Да и не шла из головы происшедшая накануне днем неприятная история.

Было это в Восточной Пруссии, в Алленштайне. Вчера утром после тяжелого боя мы входили в город через железнодорожную станцию, на которой стояло много эшелонов, в том числе санитарных. Раненых немцев, врачей и медсестер, вышедших из вагонов с поднятыми руками, мы не трогали. А в центре города, за полчаса до нашего прихода, немцы взорвали трехэтажный дом, предварительно обработав его горючим. Дом тот был с нашими ранеными военнопленными. Когда мы подошли к нему, стоял такой крик и стон, который был слышен за много километров. Из огня навстречу нам выползали безногие и безрукие факелы, и все бросались к ним, помогая чем кто может, — тут же тушили, перевязывали. Но чем можно помочь в такой ситуации?..

После похорон нашего сослуживца Володи Соловьева, мы разместились в каком-то большом доме на восточной окраине города. Все чистили автоматы, приводили себя в порядок, сушились. Я вышел во двор и начал возиться с трофейным мотоциклом. В доме напротив — штаб полка. Вдруг ко мне подошел помкомвзвода и стал кричать, чтобы я шел к лошадям. Он был контужен и кричал всегда, хотя был нормальным человеком. В этот раз он даже шутил, что выразилось в том, что он пнул меня ногой под зад. Я, не поднимаясь с корточек, тоже шутя, ударил его левой рукой под колени, он упал в сугроб и опять что-то громко прокричал. А от дома напротив шел майор, начальник штаба полка. Он был в полушубке, в ремнях, на животе за поясом торчал парабеллум. Подошел ко мне, вытащил трофейный пистолет, дослал в ствол патрон, приставив к моему животу, закричал, что за избиение командира он меня расстреляет, а домой пришлет похоронку о геройской гибели. Шутки в его словах я не чувствовал. На крик выскочил весь взвод, солдаты подошли к нам вплотную, в руках автоматы. Не знаю, что остановило майора, но он вдруг повернулся к взводному и приказал отправить меня в 1-й батальон, в стрелковую роту. Для нас, разведчиков, это было равносильно, что в штрафную. Пришел капитан Кудрявцев. Взводный доложил ему о происшедшем. Тот пошел в штаб улаживать конфликт, но вернулся ни с чем. Потом, когда пообедали, меня всем взводом провели к коменданту штаба. Это был старшина-кадровик, днепропетровец, хорошо нас всех знавший. Ребята попросили направить меня не в 1-й, а во 2-й батальон, где командиром был майор Пенкин — пожилой и очень добрый человек.

Теперь связной вел меня к нему и дорогу выбирал как-то странно. Мы несколько раз пересекали шоссе, но двигались узкими, кем-то нахоженными тропками, почти в полной темноте, а солдат шел настолько уверенно, будто по своим родным местам. Когда мы пришли, я доложил майору, что прибыл для дальнейшего прохождения службы. Он, расспросив о случившемся, усмехнулся лукаво и сказал, чтобы я шел во взвод ПТР, там, мол, лейтенант из училища, такой же пацан, как и я. Вместе, дескать, и будете воевать. Лейтенант оказался действительно мальчишкой из Москвы. Меня все время подмывало спросить, не прибавил ли он себе 2–3 года, но сдержался.

Отношения с ним сложились дружеские. Во взводе было еще два сержанта, но, как правило, взвод делили на четыре части и меня во главе четырех солдат с двумя ружьями посылали в какую-нибудь роту. Потом одного из сержантов ранили. Он убыл в медсанбат, а мы еще теснее подружились с лейтенантом. А потом и лейтенанта в двух километрах от передовой ранил какой-то заблудившийся немец, выстрелив в него в упор из винтовки. На его место тут же прислали нового, меня же забрали в штаб батальона связным от взвода ПТР. Не успел я там осмотреться, как приехал из академии новый комбат — капитан Трусов, а майора Пенкина отправили в тыл. В момент передачи батальона я находился в соседней комнате, укладывался на соломе вместе с другими связными. Вдруг слышу голоса комбатов — старого и нового. Думаю: как же теперь все повернется? Новый комбат спрашивает, нет ли тут солдата, которого бы в ординарцы взять. Пенкин ему и говорит, что среди связных есть пацан из разведвзвода, хороший, мол, парень, возьми его, и называет мою фамилию.

Позвали меня к новому комбату — Трусову. Я начал отказываться, говоря откровенно, что «мухобоем» (так солдаты называли ординарцев) мне быть стыдно, что я лучше пойду куда угодно, но только не в ординарцы! Как я потом понял, Трусов оказался очень хорошим человеком. Он объяснил, что ординарец ему нужен не для личных нужд, с ними он и сам справится, а для помощи в управлении батальоном. И если мне это не понравится, я смогу в любое время уйти от него. И тут же выдал первое задание: привести батальон к семи утра на место, которое отметил на карте. Это была просека в километре от шоссейной дороги и примерно в 10–12 километрах от нашего расположения. Там надо было накормить людей и в восемь часов связаться с ним по радио. Затем он снял с себя и отдал мне планшет с картой, а сам уехал с Пенкиным верхом на лошади. Была ночь. Все спали. Я тоже. Не приняв всерьез его приказ, улегся на соломе. Сразу не уснул, все думал о происшедшем за эти несколько месяцев…

Летом 1944 года я учился в Херсонской школе юнг, куда попал после двух лет пребывания вместе с матерью и младшим братом в оккупированном Днепропетровске. Отец мой умер в 1938 году. Он был военным. Сам я родился в Одессе в 1929 году. Потом жил в Тирасполе, а с 1933 года — в Днепропетровске. За годы оккупации пришлось много увидеть и, как и всем, хлебнуть немало горя.

Когда учился в Херсоне, начальником школы был капитан первого ранга Москалини. В сентябре 44-го нас послали на уборку урожая в Каховский район, где мне и еще троим явно не повезло: какие-то хулиганы убили из винтовки племенного колхозного кнура. Обвинили, конечно же, невиновных. Мы выступили в их защиту, а кончилось тем, что Москалини отчислил из школы четверых «защитников». Двое из нас уехали домой, а я с товарищем — к его брату, старшему лейтенанту, командиру батареи, лежащему в госпитале в Николаеве. Мы ехали к нему, преследуя одну цель: пробраться вместе с лейтенантом на фронт! Однако брат товарища не оправдал наших надежд: он долго не раздумывая, купил нам билеты до Днепропетровска и для пущей уверенности дал телеграмму нашим родителям. Сам же ушел в команду выздоравливающих. Мы с Борисом прямо с вокзала отправились в Заводской РВК и стали проситься в армию, прибавив себе по три года. Красивый, без левой руки майор, гнал нас из военкомата целый день, а к вечеру сдался. Записав нам 1926 год рождения, отправил в запасной полк, а через 25 дней мы уже ехали на фронт…

…Под Волковыском мы, группа новобранцев, выгрузились. Прошли пешком километров 12–15 и в одной польской деревеньке нас встретили офицеры и генерал — командир дивизии, который объяснил, что попали мы в 191-ю стрелковую Новгородскую дивизию, прибывшую из-под Ленинграда и находящуюся на формировке. Затем развели по полкам. В следующей деревне нас опять встретила группа командиров. Построили в каре, в центр вошли человек пятнадцать офицеров и старший из них представился: полковник Звягинцев, командир 546-го стрелкового полка. Затем представил офицеров. Первым назвал начальника разведки — капитана Кудрявцева. Вышел молодой красивый и подтянутый офицер. Командир полка спросил у всех, нет ли добровольцев во взвод полковой разведки, куда требуется 18 человек. Я и говорю своему другу: «Коль сюда попали добровольно — пойдем и дальше». Перед строем вышло нас человек 11–12. Капитан увел нас за сарай и еще раз сказал, что разведка — дело добровольное, связанное с большой опасностью, и пока не переписаны фамилии, можно передумать и вернуться в строй. Один вернулся, такой высокий и с очень уж необычным в то время сытым лицом.

И вот первая встреча. Из-за стожка соломы вышел среднего роста, довольно плотный, одетый в телогрейку защитного цвета и ватные брюки, в портупее и с новенькой кобурой на поясе, младший лейтенант. Держа руки за спиной, он стал приближаться к нам. Мы, несколько человек, повернулись в его сторону, а капитан, проследив наши взгляды, сказал, что это и есть наш командир взвода — младший лейтенант Зайцев. Он один остался в живых от прежнего состава взвода лишь потому, что в это время был на курсах «Выстрел». До этого Зайцев был сержантом, помкомвзвода. Мы стояли, а младший лейтенант приближался. Нас от него отделяло не более 15–20 шагов. Шел он медленно, пристально, но без напряжения изучал каждого оценивающим взглядом. Потом мы вместе служили, были в боях, попадали в самые невероятные ситуации, вместе ели из одного котелка, но за прошедшие годы образ его стерся из памяти почти совсем… Шел, не торопясь, чуть косолапой походкой, держа руки за спиной, медленно переводя взгляд с одной нашей физиономии на другую. Запомнилась его сдвинутая на глаза чуть ниже обычного шапка и, конечно же, лицо — широкоскулое с еле заметными следами оспы, спокойное и очень доброе, какое бывает у хороших деревенских парней. Подходя к каждому из нас, он брал под козырек, называл свою фамилию и каждому крепко жал руку.

Потом, очевидно, командир решил, что с этими добровольцами много не навоюешь, и нам во взвод дали еще пять человек — опытных ребят: бывшего разведчика фронтовой разведки Сашу Половинкина — старшего лейтенанта, разжалованного в рядовые; Володю Соловьева — кадрового сержанта, провоевавшего командиром орудия от границы до Сталинграда и обратно до Днепра, а затем попавшего в разведподразделение партизан Вершигоры, оттуда в диверсионную группу и уже потом после какой-то неудачи и гибели всей группы — к нам; Сашу Одольского — одессита; Павлика Мусинского — парня из Вологды, очень опытного разведчика, воевавшего с 1942 года и еще 2–3 человека, фамилии которых позабылись.

Это было в начале декабря 1944 года, а через две недели напряженной учебы мы двинулись куда-то на юг; еще через неделю вошли на территорию Восточной Пруссии. Армия наступала, события разворачивались стремительно. Мы то входили в непосредственное соприкосновение с немцами, то нас отводили в ближний тыл, и мы куда-то двигались, преимущественно по ночам.

…Было нам, мне и Борису, по пятнадцать лет. Никто об этом не знал, никому никогда мы об этом не говорили, как и советовал майор из Николаевского военкомата. Конечно, было очень трудно. Во время форсированных марш-бросков проходили до ста километров в сутки, а иногда и больше. Спали на ходу, в снегу, под елью, у костра…

Через много лет на каком-то вечере, где были одни участники войны, меня попросили сказать тост. Я перечислил только очень запомнившиеся трудности и предложил выпить за здравие солдат пехоты. Многие зашумели. Не может быть, мол, такого — преувеличиваешь, начали вслух считать, сколько можно пройти за сутки, если двигаться со скоростью пять километров в час. Только один из ветеранов поддержал, потому что был на фронте командиром стрелкового батальона. Я, не садясь, спросил нескольких, особо сомневающихся, кем им довелось быть на фронте. Оказалось: один — прожекторист, второй — автомобилист, третий — служил в артиллерии на мехтяге и т. д.

…Разбудил меня часов в пять утра командир минометной роты старший лейтенант — веселый, смуглый, всегда всех подначивающий балагур. Жаль, не помню его фамилию, а вот внешность помню. Был он ниже среднего роста, со смоляными волосами, всегда улыбался. Разбудил и шутливо, с подначкой сказал, что батальон построен и надо вести, а командир, как сказали, у нас ты… Мне ничего не оставалось, как вскочить и действовать. Выбежал на улицу. Батальон стоял, многие меня знали, начались шутки, среди них и обидные. Я забрался в тачанку, где уже сидел радист, и выехал в голову колонны. Потом подошел тихонько к командиру 1-й роты и сказал, чтобы начали движение. Часа два мы двигались в темноте. Я подсвечивал на карту. К рассвету мы пришли на место. Приехала кухня, начали кушать. Меня окружили офицеры, стали спрашивать, как я в темноте ориентировался, подсмеивались, а мне все казалось, что идет какая-то игра в оловянных солдатиков, и если бы не звучали слова, брошенные кем-то в темноте: «холуй, мухобой, шестерка», — все было бы хорошо и даже приятно.

Дальше все шло как надо. В восемь часов утра включили рацию, комбат потребовал к себе 1-ю роту, всем остальным — ждать. Сколько ждать, кого ждать — ничего не сказал. Чуть позже приехал майор Пенкин. Оставив оседланную лошадь мне, попросил ездового отвезти его на тачанке в полк. Попрощался со всеми. И такое грустное лицо у него было — вот-вот заплачет. Видно знал, что по возрасту отставку получил, а это никогда не радует.

Когда вернулся ездовой, мне показалось, что я засиделся в тылу, тем более, что появились уже и адъютант и заместитель комбата. Собрал в вещмешок пару банок тушенки, буханку хлеба и флягу с водкой, сел верхом и подался на передовую выполнять свои «холуйские» обязанности. Подъехал к реке. Старики-саперы чинили маленький мостик, а откуда-то немец тревожил их из миномета, постреливая бесприцельно по площади, очевидно, не очень им владея. Один солдат мне говорит, куда, мол, ты на дырявой лошади едешь и показывает. Я спрыгнул, смотрю, а у лошади осколочный разрез на брюхе. Как бритвой срезано, и кишка висит петлей. Я снял седло, солдат говорит: «Пристрели». Я не смог, отпустил ее. Она пошла от меня на поляну, а кишка вылезала все больше и больше.

…Комбата нашел после полудня в какой-то яме у дороги. С ним были офицеры из нашего батальона. Сказал, что прибыл и, тихонько: поесть, мол, принес. Помнил, что ел он последний раз вчера вечером. Комбат отмахнулся. Я не настаивал. С хутора на взгорке били пулеметы, и мы до вечера ползали по кювету на четвереньках.

Когда стемнело, вперед двинули одну роту. Через короткое время поднялась стрельба, крики. Затем стрельба утихла, стали слышны стоны раненых. Прибежал ротный, весь возбужденный и грязный. Комбат ругал его, говорил, что посылал воевать, а не вести роту на убой, потом собрал всех, кто был под рукой. Набралось человек 30–35. Он повел их в сторону от хутора. Метров через 600–800 развернулся на 90° и опять во весь рост через поле до железной дороги. У насыпи опять на 90° влево. Пригнувшись, подошли прямо к домам. Немцы не сделали ни единого выстрела. Мы швырнули по гранате, прокричали ура, пальнули из автоматов — и в хутор. В домах — никого. Немецкие шинели и мундиры висят, автоматы и винтовки на месте, а немцев нет. Пошли в поле, собрали раненых и, вернувшись, метнулись за железную дорогу. Там стояли 2 или 3 каменных дома, но и в них тоже никого не было.

По карте — в километре маленький городишко, туда комбат послал две роты, а мы остались в подвале двухэтажного дома. На столе горела свеча, офицеры склонились над картой, что-то решали, спорили. А я смотрел на нового комбата и думал: «По всему видно, что надежный он человек и, наверное, опытный. С таким можно дела делать, не страшно».

Не успел подумать, прибегает из городка связной от командира. Говорит, что заняли оборону по одну сторону площади в центре, а по другую — немцы ходят и разговаривают. Наших не обнаружили. Ротный спрашивает: «Как быть?». У связного кровь из рукава шинели капает: шальная пуля выше локтя мякоть пробила. Командир осмотрелся, увидел меня и послал в город. Предупреди, мол, чтобы до утра сидели и постарались себя не обнаружить. Я расспросил дорогу у связного и пошел.

…Одному на пустынной дороге жутковато. Вдоль дороги деревья и кажется, что за каждым враг. А когда в улицу вошел, то совсем плохо стало от страха. Впереди слышны голоса немцев: разговаривают не таясь. Я иду прямо в сторону их голосов. Связной говорил, что справа должен быть костел, а слева в подворотне наши. Вдруг шепотом зовут: «Иди-ка, парень сюда». Пригнулся — и к ним. Стоит станковый пулемет и при нем расчет. Старшего сержанта я узнал. Прошлой ночью он меня «холуем» обозвал. Спросил, где ротный. Оказалось — в костеле, вход в который с противоположной стороны от подворотни. Я встал и, ступая на носки, перешел улицу и пошел вдоль стены костела. Опять вдалеке слышны голоса немцев и рокот автомобильных моторов. Иду, касаясь правым локтем стены. Темень беспросветная. Вдруг навстречу — фигура с двумя рядами белых пуговиц. Немец. Впереди и слева опять их голоса. Я шепотком: «Хенде хох». Немец поднял руки, а я уже за спиной у него, автомат упер ему в поясницу. На спине у него бак железный. Я подумал: огнемет! Подтолкнул его к пулеметному расчету, обыскал: за спиной термос, в котором сигареты, табак, спички, а в руках два котелка с горячей картошкой. Расчет поужинал, а я отправился опять в костел. Сказал ротному все, что надо, рассказал, что немцы у него под дверью ходят, но он был сильно увлечен беседой с поляками, среди которых были и молодые паненки.

Пришел опять к расчету, связал немцу руки за спиной, предупредил, чтобы не дергался, и повел в батальон. Опять страшно. Привел немца прямо в подвал. А когда рассмотрел при свете — эсэсовец, по документам — из охранного батальона. Тут уже комбат на меня посмотрел хорошо. Ему очень был нужен этот немец. От него узнали, что их батальон занимался эвакуацией двух госпиталей из этого городка. К утру комбат подтянул минометы и с рассветом они ударили. Охранный батальон драпанул, а больше тридцати автобусов с ранеными бросил. Много здесь было всяких трофеев, но не успели мы осмотреться, как нас срочно вывели из этого городка, и опять — вперед. Идем по дороге — деревня большая перед нами, оттуда бьют пулеметы. Комбат вызвал огонь полковых минометов, но не успели они его открыть, как немцы стрельбу прекратили, а еще минут через десять из деревни показалось человек 15–20. Подходят ближе, смотрим — дивизионные разведчики. Говорят, что когда они зашли в эту деревню, немцы драпанули на автомобиле. Там был просто их заслон. Комбат дал команду отставить огонь, ее передали в полк, а мы вошли в деревню. Когда вошли, оказалось, что эту команду в полк не передали, и мы попали под огонь своих минометов. Я бросился с дороги в канаву, вжался в землю, автоматом прикрыл голову. Слышу, под моим животом ворочается чья-то голова, поворочалась и успокоилась. Думал: кого-то убило. Когда все кончилось, и мы поднялись, оказалось, что лежал я на комбате. Опять он на меня посмотрел как на достойного ординарца: прикрыл, мол, командира собственным телом. А я смутился, стыдно мне стало, ведь не специально я его закрыл, просто так случилось. В этом обстреле маленький осколок отбил у моего ППШ целик. Я, бросив свой автомат на повозку, взял оттуда новый, видно, какого-то раненого — вороненый, совсем целехонький. Проверил только патроны в круглом магазине и подходит ли диск от моего автомата. Все сошлось нормально, но надо было, как оказалось впоследствии, посмотреть внимательней.

Потолкались мы в этой деревне пару часов, а потом вышли и почти походной колонной двинулись по дороге. Впереди комбат, оба заместителя, адъютант и старшина. Тут же с десяток солдат из связных и я между ними. Шли по шоссе несколько километров, потом резко свернули влево на проселок и стали подниматься вгору. Не крутой, но длинный подъем, километра два, а потом вошли в лес, пошли по просеке. Слева был старый красивый лес, по правую сторону — молодые сосенки, жиденькая полоска не более пятидесяти метров, через которую хорошо проглядывалось поле, а за ним вдалеке опять лес. Из офицерских разговоров я знал, что должны мы выйти на железную дорогу и вдоль нее занять оборону, окопаться.

Вдруг не более чем в двадцати метрах от нас из окопа прямо на просеку выскочили два немца в длинных тулупах и бросились бежать. Один сбросил тулуп и мгновенно скрылся в молодых сосенках, никто не успел даже выстрелить, а второй продолжал бежать в тулупе. Видно испугался, а проснуться толком еще не успел. Мы с одним солдатом догнали его в несколько прыжков. Подвели к начальству, обыскали. В карманах две итальянских гранаты и сумка с запасными магазинами к автомату. Два автомата нашли в окопе.

Оказалось, что их рота прибыла на прикрытие железной дороги и именно в то место, куда мы шли. Но их ротный решил дать солдатам отдохнуть, уложив спать в лесничестве, видневшемся через редколесье, и выставил охранение, которое уснуло. История старая и очень поучительная.

Комбат оценил ситуацию мгновенно. Последовала команда, и тут же роты залегли в молодняке, а за спиной у нас развернули четыре миномета. В лесу их поставить было нельзя, маленькая полянка не вмещала больше. Комбат лежал в цепи вместе со всеми справа от меня и чуть на метр впереди. Слева от меня лежал немец, которого мне поручили стеречь. Комбат повернулся ко мне, взял автомат и передал по цепи, чтобы без его команды огня не открывали. А удравший немец уже поднял тревогу. Мы видели, как из лесничества выскакивали немцы и уже разворачивались двумя цепями, охватывая полукольцом то место, где мы находились. Комбат выпустил их ровно на середину разделявшего нас поля и скомандовал: «Огонь», поставив ППШ на автоматическую стрельбу. Ударили минометы и автоматы. Только мой автомат в руках моего начальника пискнул одним патроном. Он тут же открыл затворную коробку, и я увидел, что она забита грязью. Комбат вытащил круглый диск и, полуобернувшись, метнул его в меня. Я отклонился и диск ударил в правое плечо пленного немца. Тот почему-то виновато улыбнулся. Комбат зло выругался.

Немцы все остались на середине поля. Это был умелый удар батальона, организованный опытным командиром. Народ наш преобразился; усталость и сонливость как рукой сняло. Все повеселели, громко разговаривали, и расправленные плечи солдат говорили об уверенности в себе, о вере в командира. Мне было грустно и стыдно. Я тащился в стороне уже с разобранным, почищенным и смазанным автоматом, приглядывая за пленным.

Пришли к железной дороге, пересекли ее в длинной прорези, стали окапываться. Комбат подошел ко мне и нарочито сердитым голосом приказал вырыть Г-образный окоп ему и радисту. Мне показалось, он проверяет меня, мой характер, реакцию. Я сказал ему, что нелепость с автоматом — случайность, что больше такого не будет. Он ответил, что такая случайность в другой обстановке может дорого обойтись, а потом уже шутя добавил: «Выроешь окоп быстро — все прощу». И пошел вдоль цепи. Я взял у кого-то лопату, дал ее пленному, расчертил контуры окопа и показал из кармана шинели рукоятку вальтера. Немец взялся за работу, грунт был песчаный и через полчаса он углубился в него по пояс, а я малой лопаткой укладывал бруствер. Поднял глаза и в нескольких десятках метров увидел комбата. Он стоял с замполитом и весело хохотал, глядя на неистовые старания пленного. Вокруг стояла тишина, и казалось, что мы находимся где-то на учениях. Когда окопались, стали кушать. И в этот момент увидели, что по шпалам к нам идут четыре раненых немца с поднятыми руками, таща друг друга. Их допросили и узнали, что они из той группы, которая должна была прикрывать железную дорогу, на которой мы уже сидели. Из их роты осталось в живых всего шесть человек. Два здоровых ушли в тыл, а эти четверо смогли дойти лишь до нас. Прибавив к ним нашего пленного, комбат отправил их на шоссе в сопровождении двух солдат.

…Потом был вечер. Солдаты дремали в окопах, по-прежнему было тихо. Офицеры отошли в редкий лесок у нас за спиной. Комбат позвал меня. Офицеры и весь штаб батальона сидели у маленького костра, напряженно обсуждая ситуацию. Батальон не мог связаться с полком, потерялся в этих лесных массивах. Орудийная стрельба доносилась с той стороны, откуда мы пришли. Наше положение было непонятно и, по-видимому, не только мне. Комбат посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но вдруг спросил тихо, когда и сколько я спал. Я ответил, что в позапрошлую ночь спал часа 2–3. Тогда он велел принести с тачанки один трофейный тулуп ему, а во второй завернуться мне и поспать прямо на тачанке. Так я и сделал.

Проснулся я, когда уже стемнело, подошел к костру. Офицеры снова о чем-то оживленно разговаривали. Спросил у старшины, что нового. Оказалось, послали связных в полк, а радист по-прежнему не может связаться. Комбат сидел на тулупе, опершись спиной о дерево, побритый и свежий, видно, тоже поспал. Шинель и меховая безрукавка расстегнуты, ремни с кобурой лежали рядом. Заместители и адъютант батальона по-доброму глядели на него, а он, улыбаясь, что-то рассказывал из своей прошлой службы. Улыбка у него была добрая, вызывала доверие. Заместители, видно, приняли его в свою семью после дневного эпизода. Никакой натянутости между ними не чувствовалось. Он продолжал свой рассказ, улыбаясь и показывая красивые белые зубы, а когда начинал двигать руками, безрукавка распахивалась, и на груди были видны ордена Красной Звезды и Красного Знамени. Потом он замолчал, подумал, посмотрел на меня и пригласил сесть рядом. Офицеры начали меня о чем-то расспрашивать, но я понял только, что об эпизоде с ППШ он им не рассказал. Мне было стыдно тогда и сейчас, но случай этот был. Комбат спросил меня, не изменил ли я своего мнения об ординарцах. Он был весел, контакт с офицерами придавал ему уверенности в себе и, очевидно, решая начать этот разговор, был уверен, что закончит тот, начатый трое суток назад при майоре Пенкине. Я понял его желание, настроение, четко сознавая, что передо мною боевой офицер и, наверное, я его уже больше чем уважал. Внутренний голос, совесть и разум говорили, что с ним можно быть вместе, что ординарец при нем не холуй, а он не барин, но я уже закусил свои детские удила и попросил отправить меня во взвод ПТР. Комбат помолчал, посмотрел на меня внимательно, изучающе. Все сидевшие у костра, молчали, ждали. Потом он начал расспрашивать подробности моей жизни и происхождения. Я рассказал. Все слушали, и я чувствовал, что офицеры хотят мне сказать что-то обидное, видно, и они оскорбились за только что принятого в батальонную семью хорошего человека, но им не позволяло это сделать прежнее, доброе ко мне отношение. А я сидел и ждал, думая, что он вдруг скажет о том, что служил вместе с моим отцом, и тогда я ни за что от него не уйду. Но этого, к сожалению, не случилось. Опять помолчали. Вдруг комбат неожиданно для меня сказал, чтобы я нашел кого-нибудь. Я вскочил, побежал к тачанке, нашел ездового, здорового парня с огромной бородой, и сказал ему, что если он побреется, комбат возьмет его к себе в ординарцы.

Через полчаса молодой симпатичный парень подошел ко мне и попросил отвести его к комбату. Я не узнал его, а ведь он был из Молдавии, из какой-то секты, где бриться запрещено. Оба довольные собой мы стояли перед комбатом. Он послал меня опять в группу резерва, где находились все связные от подразделений.

…Через некоторое время после моего возвращения неожиданно все пришло в движение. То ли радист что-то получил, то ли связные вернулись, но батальон быстро зашагал по просеке вдоль железной дороги. Опять впереди шел комбат со штабом, рядом с ним связные, резерв автоматчиков, а затем поротно. Шли быстро, молча и напряженно. Комбат говорил, что нужно к рассвету «оседлать» какое-то шоссе. Потом железная дорога ушла влево, а наша просека уперлась в реденький лесочек на замерзшем болоте. Лед был непрочный, и мы шли, проваливаясь, еще километров 5–6. Наконец остановились в лесничестве. Рядом было шоссе. Роты отправились занимать оборону.

…Мы рыли ровики вокруг лесничества, готовились к круговой обороне, если вдруг появится такая необходимость. Потом меня позвали к комбату. Он отослал меня снова туда, откуда мы пришли. Надо было срочно из двигавшегося за нами батальонного обоза пригнать на рысях взвод пушек-сорокапяток. Из разговоров в избе я понял, что пришел связной из какой-то роты и доложил, что где-то поблизости слышно движение танков. Подчеркнуто официально я козырнул комбату и вышел. Вокруг непроглядная темень. Как только отошел от строений и людей, жутковато стало, но идти надо. Опять, проваливаясь в болото, я почти бежал в обратную сторону. Автомат взведен, в руке итальянская граната, отобранная накануне у немца, а в правом кармане шинели вальтер.

Когда выбежал на просеку, с правой стороны показалась насыпь железной дороги, и я побежал еще быстрее. Послышался шум обоза, характерный скрип колес, похрапывание лошадей и тихая ругань ездовых. Встретил я их на пересечении железной и шоссейной дорог. Передняя повозка, на которой сидел ездовой и старшина минометной роты, поднималась на насыпь шоссе, а я стоял с правой стороны. Луна то выглядывала из-за туч, то снова пряталась. Вдруг старшина поднял с колен свой автомат и пустил длинную очередь в каких-то людей в белых костюмах, подходивших к подводе слева. Те бросились за насыпь. Я тоже залег за насыпью. Поднялась стрельба, и тут я понял, что если эти в белом, немцы, то я лежу в одной с ними цепи. Тихонько сполз с насыпи за деревья и, переходя от одного дерева к другому, увидел пятерых немцев, плотно лежащих спиной ко мне метрах в двадцати. Во мне все дрожало от страха. Но я все же прицелился и дал длинную очередь, потом еще одну, и еще… Немцы исчезли в лесу так же быстро, как и появились… Ко мне бежал человек с автоматом в руках. Я его не узнал сразу. Показалось: немец! В голове мелькнуло, что диск автомата пустой, перезарядить не успею. Граната! Выкрутил шарик, почувствовал натяжение шнура, но в это же мгновение луна осветила старшину. Старшина крикнул своим, чтобы не стреляли, поднялся по насыпи. Я пошел за ним. Тут же стоял лейтенант — высокий красивый грузин, командир взвода сорокапяток. Передал ему приказ комбата, он что-то кому-то крикнул в темноту и исчез. Пока я объяснял старшине, как я здесь очутился и что произошло, обоз объехали две сорокапятки, а лейтенант начал расспрашивать в каком направлении ему двигаться. Потом лошади пошли легкой рысью, я вместе с расчетом бежал следом, иногда придерживаясь за ствол или щит пушки. Старшина бежал рядом.

В лесничестве лейтенант доложил комбату о прибытии, и тут же увел свои пушки на шоссе, а старшина повел одну роту назад к обозу, отбивать его от немцев, переходивших железную дорогу. В суматохе я не понял, что те, которых мы обстреляли, были разведкой двигавшегося за ними подразделения.

Когда во дворе лесничества стало совсем светло, появился лейтенант-артиллерист и, увидев меня, наклонился и с усмешкой сказал, что танки оказались нашими, прошедшими стороной. Я посмотрел ему вслед и отупело думал о том, сколько же километров я сделал сегодня ночью. Лейтенант уходил легкой, почти танцующей походкой веселого лихого человека. Мне и в голову не приходило, что через несколько дней мы снова встретимся с ним, но уже вместо наших танков там будут немецкие.

…За прошедшие после моего ухода из взвода ПТР дни там осталось шесть ружей вместо восьми. Четыре из них комбат распределил по ротам, а два с расчетами во главе со мною держал в своем резерве. Наступали быстро: то разворачивались, то колонной почти бежали по дорогам. ПТР применили несколько раз, но не по танкам, а по автомашинам, тягачам и даже мотоциклам.

Несоблюдение хронологической, суточной точности, смены ночей и дней объясняется то ли прошедшим временем, то ли невероятной усталостью тех дней. Помню три или четыре дома, дорогу мимо них и в нашу сторону мчатся десятка полтора странных машин: впереди колесо и руль мотоцикла, на гусеничном ходу, в маленьком кузове — спаренные пулеметы, и по два немца бьют во все стороны трассирующими. Батальона нет, он где-то в стороне, а здесь, за домами, только комбат со своим окружением и резервом.

Первую такую машинку ахнули из ПТР. Она ударилась о придорожное дерево и опрокинулась в кювет. Тут же выкатили сорокапятку и расстреляли в упор еще восемь, остальные развернулись и уехали. Комбат подошел к лейтенанту-сорокапяточнику и, смеясь, сказал, что в реляции укажет на уничтожение восьми самоходных установок. Тут же приказал поставить пушку на бугор вправо от дороги. Расчет покатил, поле было вспаханное и не промерзшее глубоко, все увязали по колено. Комбат наблюдал за ними из-за дома, потом обернулся и приказал помочь. Побежал я и один пэтээровец, второй остался с ружьем. Выкатили пушку, спрятали за стожком, лейтенант обернулся к нам и, подталкивая в грудь, смеясь, он все еще был в пылу недавнего боя, сказал, чтобы убирались отсюда быстрее. С грузинским акцентом весело и красиво матюгнулся, махнул на нас рукой и, обернувшись к расчету, дал команду: «К бою!». Мы побежали вниз. Сзади грохнул взрыв. Когда мы обернулись, пушка валялась на боку, расчета не было, оттуда бежал один солдат, как потом выяснилось, подносивший ящик со снарядами. Втроем мы подбежали к домам. Тот, оставшийся артиллерист, прислонился спиной к дому и молча открывал и закрывал рот — не мог вдохнуть. Старшина налил ему в кружку водки. Артиллерист выпил, а затем, взяв из рук старшины кусок хлеба и колбасы, стал есть. Лицо его было каким-то необычно красным. Я смотрел и думал, как помочь. Вдруг, опустив глаза, увидел, что его шинель, весь ее перед, от самого верха до низу забрызгана кровью и крошевом человеческого мяса и костей.

Вспомнил веселого лейтенанта, прошло каких-то 2–3 минуты, голос его еще звучал: «Уходите, уходите…»

Я убежал за угол дома. Меня вырвало какой-то пустотой…

…20 февраля. Утро. Мы быстро идем, вернее, бежим, как сейчас называют, трусцой по дороге среди каких-то перелесков. Стоит тишина, солдаты смеются, шутят и, кажется, что идут учения. Но по озабоченному виду комбата угадывается близкая опасность, которую могут разглядеть только те, кто рядом.

Голова колонны шла напряженно. Дорога делала поворот вправо и втягивалась в большой лес. Как только вошли в лес — увидели завал на дороге и справа от нее. Комбат громко скомандовал развернуться вправо в цепь, сам побежал по дороге, обходя поваленные на нее сосны. Мы — за ним. Пробежали завал, а потом свернули вправо, в лес. Тут же раздалась длинная пулеметная очередь, затем сзади несколько взрывов. Я машинально обернулся на взрывы и увидел, как над завалом в воздухе летят два солдата с растопыренными руками и ногами, опускаясь, как в замедленном кинокадре… Вертикально, стволом вниз торчало противотанковое ружье. В этот момент по завалу начался густой минометный обстрел. Мы пробежали вперед, здесь мины рвались реже. Моих бронебойщиков нигде не было. Рядом со мною лежал сержант-латыш, их у нас было два брата-пулеметчика. Он потерял в суматохе своего брата. Теперь, как и я, все оглядывался. Потом подозвал меня, я подполз. Он показал рукой вперед, что-то сказал и двинулся в ту сторону. Кругом грохотало, щелкали по деревьям осколки.

Мы выползли с ним на небольшой взгорок и оказались на опушке. Сержант раздвинул кусты, посмотрел, затем указал рукой вниз. Я посмотрел и увидел метрах в двухстах, в палисаднике, возле красивого кирпичного дома миномет и четырех немцев, быстро опускающих мину за миной в его ствол. У нас в руках были автоматы. Сержант посмотрел по сторонам, ища кого-нибудь с винтовкой, но мы были здесь одни. Проследив взглядом за его рукой, я увидел прислоненную к сосне немецкую винтовку. Пополз, мелькнула мысль о мине-сюрпризе, но рядом, как по заказу, валялся ранец, каска и пояс с патронташем. Приволок. Сержант спокойно установил прицел, прицелившись, выстрелил. Один немец взмахнул руками, остальные продолжали вести огонь. Сержант опять спокойно, как в тире, перезарядил винтовку и уложил второго. Тогда из дома выскочил офицер. Он прыгнул с крыльца и бросился к машине, которую мы до этого не видели. Остальные метнулись от миномета за ним, вскочили в машину и рванули по дороге. Сержант выстрелил еще раз, но безрезультатно. Одно мгновение было тихо, но тут же, совсем рядом, раздался рев танкового двигателя. Из-за дома сначала показался корпус, а затем ствол короткой пушки, которая выпускала снаряд за снарядом влево от нас, в то место, где было шоссе и завал. Оттуда стали тоже раздаваться орудийные выстрелы. Мы встали и пошли вправо, там слышались офицерские свистки, батальон собирали на опушке.

Собрали всех оставшихся. Из моих четырех с ружьями осталось двое, двух отправили в медсанбат. Они подорвались на заминированном завале. Ранения, к счастью, оказались легкими. От минометного огня раненых было человек десять, убитых — два. Офицеры посовещались и, развернувшись прямо в лесу, мы начали выходить в поле. Впереди на высоте было два хутора: один слева — 3–4 дома, а второй метров на пятьсот правее — домов 7–8. Прошли полем метров двести и по нам ударили. С малого хутора — пара пулеметов, а с большого — скорострельные пушки.

Залегли, полежали под огнем, потом дали команду отойти в лес. Комбат уже был в лесу, кого-то материл по рации и был не похож на себя, весь взъерошенный, расстегнутый, шапка сдвинута на затылок. Пару часов мы сидели в лесу. Потом приехали три танка Т-34, из одного вылез командир-танкист, веселый, звания не поймешь, в засаленном комбинезоне. Поздоровался, подначил пехоту и громко, чтобы все слыхали, сказал комбату, что двигаться будет в направлении между хуторами, потом уйдет влево по шоссе. Там у него своя задача. Еще раз как-то даже ласково проматерщинил что-то в адрес пехоты, крикнул, чтобы не отставали, ловко вскочил на башню, словно верхом на коня, и скрылся в люке. Танки зарычали и двинулись из леса, расходясь небольшим веером. Сразу за опушкой была канава с замерзшей водой. Я прыгнул через нее вслед за танком, стараясь быть ближе к машине и, не допрыгнув до другого края, провалился по грудь в воду. Надо ли говорить, что после этого мне очень хотелось быстрей в хутор. Танкисты оказались ловкими ребятами. Там, откуда стреляли пушки, горело 3–4 дома, а на малом хуторе были разбиты два сарая с пулеметными амбразурами. Вдребезги разбили их! Не останавливаясь, танки ушли влево, как и говорил танкист. Мы, человек десять, бежали рядом с комбатом. Уже стояла тишина, а напряжение все не проходило. Вдруг комбат остановился, махнул рукой влево на малый хутор, крикнул, чтобы проверили что там, а сам по проселочной дороге бегом повел батальон к горящим домам.

Мы тихонько обошли дом, подходим к разбитым сараям, как вдруг стукнула дверь, и на крыльце появился поляк лет тридцати пяти, в галифе, красивых сапогах, спрашивает, что нам надо. Отвечаем: «Нужны немцы». Поляк говорит, что уже три дня, как немцев нет. Мы переглянулись: что за чудо, а кто же стрелял по нам? Берем поляка с собой, идем опять к сараям. Вдруг в одном из них слышим пистолетный выстрел. Заглядываем — а там три убитых солдата у станкового пулемета и офицер, придавленный балкой перекрытия. Видно только застрелился…

Обыскали поляка, забрали с собой и пошли к батальону. На окраине хутора люди: старики, женщины. Один старик бросился на нашего поляка, что-то кричит, из-за его волнения мы совсем ничего не можем понять. Потом разобрали: немец он! Грабитель и насильник, сын местного помещика-немца, убивал в этих краях. Мы его еле отбили от разъяренных людей, а когда привели в батальон, там удивились: зачем, мол, отбивали? И это тоже была война…

…Наши уже окапывались на противоположном скате высоты. Я попросил своих бронебойщиков вырыть и мне ровик, а сам пошел к горящему дому обсушиться. Уже темнело. Поставил ППШ к столбику, снял шинель и повесил на этот же столбик, а пистолет (до сих пор не пойму зачем) достал из кармана шинели и сунул за пояс брюк под гимнастерку. Разогрелась на мне мокрая одежда. Уже печет. Хотел снять гимнастерку, расстегнул рукава, воротник. Вдруг вижу, ко мне приближается… тот самый немец с хутора! На земле лежит жердь от изгороди, и он то на нее, то на меня поглядывает. Как потом выяснилось, прозевал его солдат, которому поручили охрану. Я к автомату, вижу, что не успею. Он — за дубину. Только после третьего или четвертого выстрела я сообразил, что стреляю из вальтера… Как я его доставал из-за пояса, снимал с предохранителя… ничего не помню. Прибежали солдаты, пришел комбат, послушал разговоры, попросил показать пистолет, спросил запасную обойму, потом все вместе положил в боковой карман шинели.

— Ты, видно, в сорочке родился! — сказал комбат и ушел по своим делам.

Не успел я высушиться, как подали команду вперед. Прямо с хутора развернутым строем пошли вниз, дошли до железной дороги и резко повернули вправо. Роты шли, развернувшись вдоль полотна, а мы — комбат, замполит, старшина и резерв человек 10–15 — прямо по шпалам. Ночь была морозная и лунная. Стали подходить к окраине какого-то городка. Уже хорошо были видны строения. Мы находились в одной линии с цепью передового подразделения, входившего как раз с замерзшего болота на пригорок.

Вдруг справа раздался рев танкового мотора. Из-за дома выскочил танк и, стреляя на ходу из пулемета, устремился прямо на наши цепи. Солдаты залегли, а из танка продолжалась стрельба в упор. От нас до него было метров пятьдесят, поставили ПТР, но не успели зарядить, как из-за ближайшего дома выскочил еще один, въехал на железную дорогу, ударил по нам из пулемета и на большой скорости пошел на нас. Мы все сбежали с полотна, внизу оказался виадук с незамерзшим ручьем, нырнули в трубу, а там воды выше колена. Танк остановился над нами, и немец стал швырять гранаты, но они рвались в стороне. Потом танк умчался вперед, сзади горели какие-то хутора, а мы вышли опять на железнодорожное полотно. Первого танка уже не было, роты стояли в растерянности. Комбат не успел скомандовать, прибежал связной, передал приказ отойти назад метров на 400–500, полковые артсредства дадут огня. Отошли, сошли с полотна. Я нагнул куст и уселся на него. Незаметно уснул, а когда проснулся — никого не было, наши ушли. Еле двигая ногами, в замерзшей одежде я побежал в том же направлении, откуда пришли, и догнал их. Они уже входили в улицы.

Стрельбы не слышно, пожаров нет. Комбат отдавал команды ротным, расставляя подразделения до утра в круговую оборону. Через короткое время мы, то есть весь штаб и резерв комбата, очутились в большом доме на противоположной окраине городка. Зашли в дом большой группой во главе с комбатом. Дом был огромный, кирпичный и хорошо натопленный. Я стоял у горячей голландки, пробовал согреться. Хозяин дома, пожилой поляк, проходя мимо меня, предложил раздеться и повесить одежду на печь. Я обвязал печь медным проводом и повесил на него брюки, гимнастерку, шинель, а сапоги сунул в духовку. Народ подшучивал. Стоя у печи в одном белье, понимал, что являюсь предметом насмешек. Поляк принес мне брюки, какую-то коричневую куртку и ботинки. Я оделся и, опершись на тумбочку, начал подремывать. Все батальонное начальство было здесь, в доме. Роты занимали оборону по обе стороны от него. От них то и дело прибегали связные. Все было тихо, все были спокойны, а я, согревшись, уснул по-настоящему.

Разбудила меня близкая стрельба. Когда я открыл глаза, увидел, как кто-то метнулся к лампе и погасил ее. Стало темно. Где-то совсем близко охнул орудийный выстрел и тут же разрыв. Впотьмах кто-то куда-то бежал. Я выскочил, а потом вспомнил о ППШ. Он остался в углу за печью. Опять несколько разрывов рядом, возвращаться поздно. Вдали горело несколько строений и рядом небольшой сарай. Во дворе было светло, как днем. У крыльца стоял станковый пулемет, а прямо на нем с разбитой головой лежал пулеметчик, второй катался по земле рядом, держась за глаз, все лицо его было в крови. Я схватил его карабин. Он, лежа на спине, замер. Потом посмотрел на меня одним глазом, сорвал патронташ с себя, протянул его мне и пополз к стене.

Я отбежал за большой кирпичный сарай, стал за углом и только теперь увидел происходящее. В низине, на фоне горящих домов, были хорошо видны две самоходки «фердинанд», двигавшиеся в нашу сторону. Следом и рядом с ними, развернувшись густой цепью, шли немцы, стреляя на ходу. Передняя самоходка никак не могла развернуться пушкой в нашу сторону, ее левая гусеница попала в канаву и, видно, буксовала.

Я стоял за углом сарая и, повесив патронташ на левую руку, опираясь левым плечом в стену, стрелял в набегающие фигурки немцев, которые, чем ближе подходили, тем лучше были видны в свете разгоревшегося сарая. Косил глазом на медленно приближающегося «фердинанда». Вдруг где-то рядом ударил «горюнов». Немцы замешкались, попятились, я выглянул из-за угла. Комбат лежал за пулеметом, ленту ему подавал кто-то из офицеров. Был он в гимнастерке с расстегнутым воротом, без ремней, в свете огня поблескивали ордена. Все было каким-то будничным, как на работе или учениях. Только яростная напористость чувствовалась в его слившейся с пулеметом фигуре, и огонь из ствола, казалось, изрыгался не порохом, а его командирской волей. Подумалось, что все это похоже на эпизод из фильма «Чапаев». Сзади раздался грохот. Во двор въехала наша САУ-100. Как выяснилось позже, самоходку привел кто-то из его заместителей. Я опять глянул на «фердинанда» и обомлел: он развернулся и поднимал свой ствол в сторону нашей самоходки. Надо было где-то укрыться, но было уже поздно. Падая, успел подумать, что если убьют и придут похоронщики, то в одежде, которая на мне, примут за поляка и, конечно же, в братскую могилу не положат. Выстрел. Наша самоходка опередила «фердинанда». Расстояние между ними было не более трехсот метров. Когда я поднял голову, над «фердинандом» поднимался темно-оранжевый факел с клубами черного дыма. Через несколько секунд запылал второй «фердинанд», не успев развернуться в нашу сторону. Немцы исчезли в темноте. Опять стало тихо. Солдаты подходили к самоходке. Было такое впечатление, будто ничего и не произошло. Убитого пулеметчика подтащили к стене дома, на крыльце санитар перевязывал второго — это была война. Я подошел, поставил карабин, повесил патронташ на перила, показал санитару на его хозяина и отошел к самоходке. И тут заметил, что и санитар и другие смотрят на меня как-то странно. И опять вспомнил, во что я одет. Бросился в дом, лампу уже зажгли. Моя одежда висела на месте и была почти сухая.

Собрались толпой у самоходки. Экипаж вылез из машины и с непрошедшим еще возбуждением рассказывал, как они «сработали» этих двух «фердинандов». Я стоял в стороне и думал о немце, в которого сделал последний выстрел. Он был в сотне шагов и шел прямо на меня косолапой походкой в надвинутой на глаза каске, стреляя из автомата от живота. Потом он упал и начал отползать в сторону, пытаясь уйти из освещенного места.

Через семь лет после окончания войны вместе с нами в институте учились немцы из ГДР. Среди них был один, который ходил так же, носками внутрь, а левая рука у него была покалечена на войне. Однажды я его спросил, как и где его угораздило. Он рассказал, что мальчишкой его забрали на фронт в фольксштурм. Был он в тех самых местах, где могли мы с ним повстречаться. А парень он был ничего, только когда говорил о войне, немного виновато улыбался.

…Потом вернулись в дом. Перед утром поели и стали собираться на дороге в сторону центра этого городка. Я уже успел заглянуть в карту и понял, что небольшой городишко находится на пересечении железной и шоссейной дорог, шедших от Кенигсберга в Германию. День предстоял непростой, и солдаты чувствовали ситуацию, хоть совсем недавно, всего 2–3 часа назад, все шутили и были на подъеме, сейчас сосредоточенно молчали и ждали.

Выход из города по автостраде пересекала высокая железнодорожная насыпь с проездом под ней, выложенным большими гранитными камнями. Мы стояли за домами и поглядывали в сторону проезда. Оттуда слышались рев танковых моторов и стрельба из орудий. Наши танки и самоходки стояли на улицах, в тылу у батальона. Комбат был рядом и чего-то ждал, поглядывая на часы. Потом неожиданно махнул мне рукой, вышел из-за дома и пошел к насыпи. Я шел следом. Когда шли по улице, в городке стояла тишина, было совсем безлюдно. Подошли к проезду и неожиданно увидели стоявшего там капитана Кудрявцева. Он глянул на меня, поздоровался с комбатом и, обращаясь ко мне, сказал, чтобы я шел во взвод разведки, есть, мол, потери и нужны люди. Я глазами показал на комбата. Он, не поворачиваясь к нему, ответил, что все согласовано. Тогда ко мне повернулся комбат и не приказал, а попросил сослужить последний раз батальону. Объяснил, что за высотой кочуют несколько танков и нужно узнать сколько их. Мне надо было пройти по улице вдоль железной дороги и с крыши дома осмотреть в торец противостоящую высоту. Тут же подошел взвод разведки. Кудрявцев отозвал одного, помню, что назвал его Барановым и, кивнув комбату, сказал, что пойдут двое. А Борис Лысенко подбежал ко мне и передал письмо, которое носил уже две недели. На той улице, куда нас посылали, еще никого из наших не было. Опять стало жутковато. Я глянул на теперь уже двух своих начальников и удивился их похожести. Оба одинакового роста, подтянутые, одетые по полной форме, затянутые в портупеи и ни единого следа фронтового излишества.

Если б я знал, что эти образы останутся со мной на долгие годы, я бы еще внимательнее присмотрелся к ним. Я бы запомнил больше деталей, а если бы знал, что больше не увижусь с ними, хотя бы спасибо сказал комбату за то, что сделал меня солдатом, сам не подозревая того. Просто так, своим примером истинно доблестного исполнения воинского долга.

После этого до конца войны еще были схожие по опасности ситуации, а когда война окончилась — начались другие. Преодолевались они хоть и с волнением, а часто и со страхом, но с очень четкой координацией действий. Ни одно из них не носило элементов случайности или растерянности. До сих пор я помню упрек ротному в первом же его бою в нашем батальоне: «Я тебя послал воевать с немцами, а ты повел людей, как бык на чикагской бойне». Потом, гораздо позже после этих событий, я узнал, почему именно на чикагской. Еще полнее уяснил смысл его команд и требований к командирам, которые в то время оставались иногда непонятными, понял смысл его действий опытного, боевого офицера.

Разведчики уже выбирались за насыпь и по кювету двинулись на склон высоты, где виднелся брошенный немцами блиндаж. С ними вместе поползли артиллерийские корректировщики и трое с радиостанцией на велосипедном приводе — авиаторы, наводчики штурмовой авиации. Через полчаса почти все они погибнут, и я узнаю об этом только в 1950-м, когда встречусь с Борисом, а тогда мы с Барановым пошли выполнять задание.

Мы двигались по улице, перебегая от дома к дому, но скоро поняли, что немцев здесь нет, и пошли рядом по левой стороне. Дошли до крайнего дома, вошли. Со второго этажа противоположного ската высоты не видно. Забрались на чердак — безрезультатно. Стали смотреть, куда бы забраться еще и увидели в метрах 300–400, прямо у шоссе, отдельно стоящий небольшой домик. Перешли на правую сторону дороги, вышли в поле и по кювету добрались до этого дома. Прошли сразу в крайнюю комнату, оказавшуюся спальней, подошли к окну и увидели 3 или 4 танка, которые имитировали роту, переезжая с места на место и ведя огонь в направлении автострады.

Под окном комнаты, в которой мы находились, был пролом. Там стоял пулемет ДП и лежали два убитых солдата. Присмотревшись, увидел, что застрелены они в спину прямо здесь, в спальне… Глянул на диск пулемета — винт подающего патрона слева, то есть диск полный.

От полотна железной дороги побежали наши солдаты, человек 10–15, даже не бежали, а пятились, отстреливаясь на ходу. На них буквально наседало 30–40 немцев. Если наши убегут в улицы городка, мы останемся в тылу у немцев, отрезанными в этом отдельном доме. Я прилег за пулемет и расстрелял по ним этот диск. Немцы залегли, а те, что были прямо передо мною, бросились назад, за железную дорогу.

Заглянул в коробки, остальные диски были пустые. Затем я поднялся и сказал Баранову, что надо уходить. И тут взрыв… На мои выстрелы очень быстро отреагировал немец в танке. Когда я очнулся, не смог открыть глаза. Раскрыв правый глаз пальцами, увидел лежащего с разбитой головой Баранова. Я выскочил на крыльцо, придерживая глаз пальцами, в метрах тридцати увидел немцев, бежавших по кювету в мою сторону. Петляя и падая, я рванул в противоположную. Когда я вбежал в улицу, то попал в руки наших танкистов, выходивших вслед за выезжающим из проезда танком. Крикнул им, что за высотой всего 3–4 танка. Они ответили, что если я пострадал за это, то спасибо, но от летчиков уже все известно. Один из них отвел меня к медсестре, назвал ее Машей, что-то сказал и убежал. Маша прижала мою голову к груди и стала обрабатывать глаза и лицо, а я площадно ругался. Она удивительно терпеливым и ласковым голосом говорила, что глаза целые, что волноваться не надо, что все еще впереди, что я еще женюсь и буду счастлив. Впоследствии так и произошло, но это было значительно позже, а тогда я ругался и не мог остановиться.

Потом был медсанбат, госпиталь. Так как ранение оказалось легким — запасной полк, а в первых числах апреля я был опять на фронте, но уже в легко-артиллерийской бригаде.

В тот день, когда закончилась война, мы ночевали в каком-то хуторе на опушке большого леса, орудия были развернуты и окопаны вдоль этой опушки в танкоопасном направлении. Рано утром, едва стало светлеть, к нам в комнату буквально вломился радист штаба дивизиона и закричал: «Кончилась война!»

Мы вскочили и выбежали на улицу, начали стрельбу. Сзади нас стоял зенитный дивизион МЗА, который уже пускал трассы в небо. Потом на короткое время успокоились, старшина достал свои запасы, которые, как он уверял, возил от Бобруйска, и все началось снова: стрельба, слезы, крики радости и опять стрельба из всех видов оружия. Наводчик одного из орудий, который стоял у них часовым, присел на станину и выпускал снаряд за снарядом в поле. Они рвались на бугре, но никто не обращал на это никакого внимания. Я подошел к одному из орудий, хотелось и самому отметить этот день чем-нибудь особенным. Вдруг неожиданно я увидел группу вооруженных людей, шедших в нашу сторону. Их было человек 15–18. Они шли гуськом вдоль опушки, медленно приближаясь. Подумал, что из соседней батареи в гости идут, но тут же рассмотрел станковые пулеметы у них на плечах. Пехота. Вдруг от неожиданной мысли я вздрогнул, быть может это наши из второго батальона, и пошел навстречу.

Впереди шли два капитана. Один с левой рукой на подвязке, через бинты проступала еще не почерневшая кровь, на плечи наброшен бушлат. Второй высокий, молодой нес на плече немецкую штурмовую винтовку с оптическим прицелом. Сзади расчет станкового «горюнова», два или три ручных пулемета и автоматчики. Несколько легко раненых, тоже «свежие». Подошел, спросили:

— Что за стрельба?

— Война кончилась, — ответил я.

Офицеры молча посмотрели друг на друга, сняли фуражки, бросили на траву, повернулись к своим и стали кричать радостно, наперебой. Солдаты поставили пулеметы, сели рядом, за ними сели все остальные. Я стал подходить ближе, а когда поравнялся, то увидел, что они все спали. Те, что были дальше, тоже спали, а один, как мне тогда казалось, пожилой, с двумя орденами Славы, поставил ДП на сошки между ног и достал сухарь из противогазной сумки. Потом начал есть шоколад, откусывая поочередно. Я повернулся к офицерам, хотел спросить из какой они части, но осекся. Оба стояли и смотрели на солдат. По их странно окаменевшим лицам текли слезы. Первым спохватился раненый капитан. Он подошел ко мне, хлопнул здоровой рукой по плечу и спросил, чего я плачу и где мой командир. Я повел его к командиру батареи. По дороге не выдержал, спросил часть, он, конечно же, не ответил. Поинтересовался, кого я ищу. А потом, пожав плечами, сказал, что даже не слышал о такой дивизии.

Много позже я понял, что встречи с батальоном быть не могло, что были мы в разных армиях. Но тогда мне хотелось их видеть и как можно быстрее, узнать, кто жив и что же было дальше.

На батарее в это время шел пир горой. Прямо на ящиках со снарядами лежала колбаса, консервы, хлеб. Под деревом в канистре — бобруйский трофей старшины. Я схватил два колбасных круга, флягу со спиртом и побежал к пулеметчику. Он продолжал жевать свой сухарь. Я протянул ему колбасу, он посмотрел на меня невидящим взглядом, взял из рук только флягу, отбросил далеко сухарь, потом потянулся к пулемету и выпустил в поле весь диск. Всего на несколько секунд его взгляд приобрел осмысленность и он сказал, что на рассвете, перед самым началом нашей стрельбы, они похоронили на выходе из леса восемь своих солдат. Приложился к фляге, отпил, закрутил пробку и опять сел под дерево.

Я смотрел на тропу, по которой они пришли, и мне казалось, что оттуда появится еще пехота и это будет обязательно мой батальон во главе с моим комбатом.

 

Детство

Человек не может выбирать, где и когда ему родиться, выбирать своих родителей — все это дарует ему его судьба. Взрослея и осмысливая окружающий мир, он радуется и изо всех сил старается занять в нем место, соответствующее складывающимся впечатлениям и постепенно появляющимся убеждениям, берущим свое начало от первых лет жизни.

Я считаю, что мне повезло: я родился в Одессе 30 июля 1929 года в доме на Пролетарском, а сейчас на Французском бульваре. Справа от нашего дома — вход в Отраду, а слева — Лейтенантский переулок. Мы уехали оттуда, когда мне было три года, но я без труда нашел его через 25 лет. Дом с балконами во всю свою длину все так же стоял чуть в глубине от трамвайной линии. Я до сих пор помню постукивающие, а не дребезжащие, как теперь, звонки открытых зеленых трамвайных вагончиков, идущих от центра в дачный район Большого Фонтана.

Мои родители. г. Одесса.

Мой отец Андрей Семенович Нефедов был военнослужащим, командиром роты в 51-й Перекопской дивизии, стоявшей здесь же в казармах на Пролетарском бульваре. Самым ярким впечатлением того периода осталась встреча полка, возвращающегося из летних лагерей в свое расположение. Впереди духовой оркестр, затем командиры верхом на лошадях, а за ними — колонны запыленных красноармейцев с винтовками, скатками шинелей, ранцами, противогазами, лопатками и большими кожаными патронташами на поясах. В конце командирской колонны — отец, весь покрытый пылью, ремешок фуражки опущен на подбородок, мама подает, а он подхватывает меня и усаживает в седло впереди себя. Пряжка его ремня давит мне в спину. На подходе к казармам оркестр грянул марш, лошади пританцовывают в такт, мне еще больней, но я терплю.

И, конечно же, море. Мама брала меня на руки, и мы спускались к нему по большой деревянной лестнице, сидели на песчаном пляже. Потом купались. Ласковая лазурная гладь моря еще много лет звала, манила и жила в памяти.

Мне 2 года. г. Одесса, 1931

Потом, в 1932 году, четыре кубика командира роты в петлицах отца заменили одной шпалой, и мы переехали в Тирасполь, где он уже командовал батальоном, а я посещал детский сад. В этом полку отец встретился с врачом, вылечившим его от тифа в 1919–1920 годах. Они крепко подружились. Леонид Николаевич Веселовский, из семьи потомственных военных врачей, остался другом нашей семьи до самой своей гибели вместе с сестрой Ольгой (тоже военным врачом) в 1941 году. Дом, в котором мы жили, был расположен на территории военного городка, и все детские игры проходили на спортплощадке среди красноармейцев. Когда пришел мой черед надеть гимнастерку, то запах солдатского пота, специфический дух казармы и казенных щей, исходивший от них, не показался столь отвратительным, как это кажется многим. У нас часто бывали гости — сослуживцы отца и соседи по дому. В то время военные носили оружие. Я завороженно смотрел на серебряные монограммки на наградных маузерах и клинках. Иногда мне давали в руки револьвер, предварительно вынув патроны, что приводило в полный восторг. Страстно хотелось пробежать с ним по улице, чтобы увидели мальчишки. По выходным мы ходили на плац, где кавалеристы устраивали джигитовку, рубя на скаку лозу и стреляя по мишеням из-под брюха мчавшейся лошади.

Однажды, выйдя из детского сада, а он находился рядом со штабом, возле которого меня встречала мама, я направился домой. Возле штаба стоял большой черный автомобиль, где сидели командиры. Я обошел его с правой стороны, уселся на большую широкую подножку, а он тронулся прямо на глазах у мамы. Проехав пятьдесят метров, автомобиль стал поворачивать влево. Я слетел с подножки, пролетев над булыжной мостовой, плюхнулся в густой спорыш, не получив ни единой царапины. Мама вскрикнула, машина остановилась. Оттуда вышел высокий командир с большой черной бородой, взял меня на руки, что-то сказал маме, уселся в машину, посадив меня на колени, и мы куда-то ехали. Потом остановились у моста, рядом с грибком, где стоял пограничник, а по мосту прохаживался румынский солдат с винтовкой, с длинным ножевым штыком. Бородатый командир объяснил мне, что это граница, а деревня за рекой называется Порканы и это уже Румыния. Много позже родители рассказали мне, что бородатым командиром был начальник Политуправления РККА Ян Гамарник.

С отцом и дядей Володей, г. Одесса, 1931 г.

Очень скоро, летом 1933 года, моему отцу добавили еще одну шпалу в петлицу и направили на должность заместителя командира 89-го Чонгарского стрелкового полка в Днепропетровск. Приехали мы сюда в последних числах июля. Пока мы с мамой два часа ждали отца на вокзале, он уехал и вернулся с ключом от квартиры. Там, где сейчас билетные кассы, в старом вокзале был большой пандус, куда и подъехал отец на извозчике, погрузили вещи и отправились через весь город на улицу Лагерную, в двухэтажный дом на углу с улицей Феодосиевской. В этом доме жили командиры, служившие в соседних казармах. Сейчас в этом доме «Днепроэнерго». Теперь он отстроен заново и выглядит значительно лучше.

Наша квартира была двухкомнатной с общей кухней. Соседями была семья Суверистовых: Михаил Андреевич — комиссар батальона связи, его супруга Глафира Даниловна и дочь Алла, моя одногодка. На этом же этаже жила семья Лысенко Николая Трофимовича — командира батальона, его супруга Нина Николаевна и их дети — Коля, чуть старше меня, и тоже моя одногодка — девочка Валерия, или Ляля, как ее называли родители. В этом городе мы остались навсегда и дружили и дружим с этими семьями до сих пор, с теми, кто еще жив. Наши судьбы многократно пересекались.

Через месяц мама родила мне брата Женю и к нам приехала ее сестра Шура, удравшая из колхоза от голода. Она жила на родине родителей. Из ее рассказов мы знали, что там свирепствовал страшный голод, несмотря на то, что был собран хороший урожай. Здесь же военные получали продовольственные пайки, которые вполне обеспечивали существование нам и нашим знакомым, среди которых была семья Мельников. Мы до конца сохранили и с ними добрые отношения.

Летом, когда командиры уезжали в лагеря, а в доме оставались одни женщины, к нам почти каждую ночь лезли воры, поэтому приходилось даже стрелять из ружей, чтобы их отпугнуть. По этой причине нас переселили на территорию Феодосиевских казарм. Здесь было несколько квартир, в которых жили старшие командиры, у них были сыновья-погодки, и мы целые дни проводили в физгородке и оружейной мастерской, с замиранием сердца наблюдая, как ремонтируют винтовки и пулеметы.

Моими близкими друзьями были Владик Евсигнеев, Жора Голев и Света Ширяева. Судьба последних мне неизвестна, а с Владиком мы встретились в 1950 году в военкомате, когда пришли туда становиться на учет после службы в армии. Через два года он поступил в медицинский институт, окончил его и уехал работать в Пятихатки.

Происходящее вокруг мы — дети, естественно, не понимали, да оно и не занимало нас: возраст был слишком мал. Однако я заметил, что к отцу перестал приезжать верхом и подавать лошадь вестовой, он перестал надевать полевые ремни и шпоры, совсем не появлялся на территории городка, но каждое утро уходил и возвращался вечером. А летом 1936-го мы переехали в новую квартиру на улицу Кирова, 25, в маленький одноэтажный домик, в небольшую комнату. Тем же летом в один из дней отец вернулся домой без знаков отличия в петлицах и без красной звездочки на фуражке. Таким я его видел впервые. Я понял, что что-то произошло, но связать и понять происшедшее, естественно, не мог.

Позже я узнал, что отец теперь работает преподавателем военной кафедры металлургического института, куда он меня привел, показал аудитории на первом этаже. На стенах были развешены плакаты с изображением стрелкового вооружения, а на четвертом этаже стоял фюзеляж самолета ПО-2, где готовили летчиков-наблюдателей. Мы спускались и в подвал старого корпуса, в тир, где стреляли из мелкокалиберной винтовки.

Однажды в выходной день мы с отцом и Женей пошли в парк им. Шевченко. На углу Лагерной и проспекта К. Маркса встретили какого-то мужчину с девочкой, у которой были огромные красивые глаза. Они поздоровались, разговорились, как старые знакомые, называя друг друга по имени, и речь шла о какой-то необходимости подождать год-два. Когда разошлись, отец сказал, что это был директор института Н. Ф. Исаенко. Эта короткая встреча имела продолжение через очень много лет, и мне хочется рассказать об этом, перенесясь на 33 года вперед.

К тому времени у меня было уже двое детей. Я жил в однокомнатной квартире. В начале января 1970 года я в установленном порядке подал заявление на расширение жилья. Во второй половине февраля меня через приемную вызвали к ректору. Когда я вошел, Николай Фомич, поднявшись мне навстречу и поздоровавшись, сказал, чтобы я пошел в райсовет и получил ордер на трехкомнатную квартиру. Обрадованный и растерянный, я искал слова благодарности и пытался сложить их в связную речь, думая при этом, как отреагирует на это известие моя семья, но ректор молчал, не прерывал меня, чего-то ожидая. Когда я замолчал, он ответил сразу на все вопросы.

— Не сомневайся и не переживай. Ты получаешь то, что честно заработал, а остальное — мои проблемы. И еще: я рад, что хоть и с большим опозданием, но выполняю просьбу твоего отца. Скажи об этом своей маме и передай привет.

Через два дня я встретил нашу многолетнюю начальницу отдела кадров, Антонину Яковлевну Долгую. Она попросила зайти к ней и показала мне личное дело отца, которое лежало у нее в столе, очевидно, приготовленное для этого случая. С большим волнением и интересом я вчитывался в пожелтевшие страницы, где каждое слово было хоть и давней, но новостью.

Перед приходом немцев мы с мамой запаковали в прорезиненный мешок все бумаги и фотографии, оставшиеся от отца, и закопали в сарае. После освобождения мешок не нашли. Наверное соседи, обнаружив и рассмотрев содержимое, решили сжечь, чтобы избежать возможных последствий. Но спросить к тому времени было уже не у кого.

Как бы понимая это, Антонина Яковлевна вынула из личного дела и отдала мне листок с заголовком «Жизнеописание». Так в те времена называли автобиографию, написанную рукой отца, которую я привожу ниже без исправлений и добавлений:

Жизнеописание Нефедов А. С.

Родился в августе 1901 года в Донской области, ст. В.-Курмоярская хутор Чекурат. До 11 лет проживал в этой местности, а в 1912 г. отец мой переселился в ст. Морозовскую.

Отец крестьянин-бедняк, до революции занимался хлебопашеством, сейчас тоже. С 1926 г. в колхозе. Два брата (младшие) также работают в колхозе: один парторгом, а второй трактористом.

До 1919 года жил с отцом и работал периодически дома, а больше по найму. В 1919 г. во время пребывания белых на территории, где я проживал и был ими мобилизован и прослужил у белых с мая 1919 г. до февраля 1920 г. Заболел тифом и был брошен вместе с госпиталем, в котором находился. По выздоровлении в марте 1920 г. вступил в ряды Красной Армии.

В 1922 г. окончил ком. Курсы и с этого времени беспрерывно до 1935 г. на командных должностях.

С 1922 г. по 1926 г. в частях 3-й Крымской дивизии в должности командира взвода и пом. ком. роты.

С 1927 г. по 1933 г. в частях 51-й Перекопской дивизии в должности командира роты, нач. штаба и командира батальона.

С 1933 г. по 1935 г. в 30-й Иркутской дивизии в должности пом. командира полка.

После увольнения из РККА с декабря 1935 г. и до настоящего времени работаю в Металлургическом институте в качестве преподавателя военной кафедры.

Нефедов А. С.

Последняя фотография отца. 1937

Из личного дела отца я узнал, что в конце 35-го он был исключен из ВКП(б) «За бесхозяйственное отношение к хозяйству». Вспомнилась моя прерванная морская карьера в Херсоне. Теперь это горько ассоциировалось с избитой пословицей «яблоко от яблони…». В графе о семейном положении только одно слово: женат. О детях никаких записей нет. Многие мои знакомые с подобной судьбой рассказывали, что и их отцы не вписывали в тот период в свои анкеты жен и детей. Очевидно, причины к этому уже были. И во второй половине 1937 года они проявились в полной мере. Первым арестовали начальника химслужбы Яковлева. Его жену и дочь не тронули. В начале до семей еще не добирались. Зинаиду Федоровну в самые тяжелые годы мы, как могли, поддерживали. Вторым забрали комбата Н. Т. Лысенко, достав его уже на военной кафедре горного института, а жену Нину Николаевну сослали на 10 лет. Детей, Колю и Лялю, забрал к себе ее брат Г. Н. Карвасецкий, работник НКВД, которому приказали отправить их в колонию, но он категорически отказался. И сразу же арестовали Голева, Евстигнеева, а затем и начальника штаба полка Ширяева. Последнего в 1940-м выпустили, и он погиб в одной из харьковских операций во время войны. Замыкал эту печальную шеренгу командир полка, автор и инициатор «чисток» своих товарищей-командиров.

В 1937 году я пошел в школу № 79, которую построили и открыли на углу улиц Кирова и Нагорной. Сейчас этого здания нет, в 1941 в него угодила немецкая бомба, а затем несколько наших снарядов с левого берега. На ее месте теперь корпус Трубного института.

В наш 1-Б класс попали все ребята-погодки с нашей улицы, жившие по соседству: Женя Петренко, Юра Писклов и Саша Гальперин. Больше всех запомнились, а с некоторыми и сдружились на долгие годы: Валентин Сокологорский, Толя Науменко, Игорь Кухтевич, Сергей Гайдов, Шурик Яценко, Леня Скабаланович, Люба Шорник, Нелля Грушко, Лиля Семенова, Тамара Данилова. Все четыре года учебы до начала войны я просидел за одной партой с Игорем Чекмаревым, с которым и сейчас соседствую в одном доме.

Самые дружественные отношения сложились с Сашей Гальпериным, с которым мы постоянно что-то творили: вначале парусные лодки, потом с паровыми двигателями, а затем освоили изготовление электрических. Источником материалов служил большой мусорный ящик в Горном институте и один из его сотрудников — учебный мастер Александр Петрович Варваров, снабжавший нас отработанными батареями БАС-80, которые мы научились заряжать, магнитами, белой жестью, оловом для паяния и многим другим. Часто результатом нашей активной деятельности являлись сгоревшие предохранители на столбе, и весь квартал погружался во мрак. Нас ругали, наказывали, родители платили штраф, но мы упорно продолжали творить.

В семье постепенно привыкли к новому режиму работы отца. Он стал больше обычного бывать дома, больше времени проводить с нами. Несколько раз он брал меня на охоту. В то время вниз по течению от Комсомольского острова был еще один: Заячья коса. Мы переплывали туда на лодке, прятались в густой лозе. Уток летало там очень много. Почти всегда мы возвращались с десятком. Все лето регулярно ходили в парк им. Шевченко, гуляли, играли на детских площадках, катались на лодках. Отец ходил в гражданском костюме. Было очень непривычно его в нем видеть. Еще до школы он научил меня читать. В первом классе я прочел строго контролируемые отцом ранние рассказы М. Горького, а затем и «Детство», «Юность», «Мои университеты». Уже взрослым я прочел все, что написал М. Горький, он стал одним из самых любимых писателей.

И, конечно же, кино. Мы ходили на улицу Дзержинского в кинотеатр и смотрели все подряд: «Веселые ребята», «Чапаев», «Щорс», «Кочубей», «Если завтра война», «На границе», «Двенадцать». Мечтали, видя себя по ту сторону экрана, участвуя во всем, что видели.

Во второй половине декабря 1937 года отца призвали на две недели в армию на командно-штабные учения в район Кривого Рога.

Зима была в том году суровая, морозы доходили до 25–30 градусов. Пробыв положенный срок в поле, в палаточном городке, участники сборов возвращались на автомашинах в город, и одна из машин, где старшим был отец, поломалась в десяти километрах от Кривого Рога. Отец пересадил пассажиров своей машины на другие, а сам остался с водителем, который оставить машину не имел права. Уехавшие должны были прислать за ними тягач для буксировки, но, попав в расположение, забыли это сделать.

С 22-х часов вечера до девяти часов следующего утра отец с водителем обогревались в кабине машины, пока был бензин, а потом жгли костер из досок автомобильной будки. Но без последствий не обошлось: в госпитале, куда их сразу же отвезли, водителю отрезали отмороженные пальцы на одной ноге, а отца на месяц уложили с двухсторонним воспалением легких. Вышел он из госпиталя в середине февраля, начал работать, но через месяц опять заболел. Лег в госпиталь, выписался через две недели с диагнозом «малярия» и его стали лечить дома. Приходил из госпиталя военврач Фельдман, с двумя шпалами в петлицах, приносил хинин, акрихин и еще какое-то снадобье, но лучше не становилось, и в последних числах мая отец перестал ходить на работу, окончательно слег, а 22 июня он скончался.

Эта трагедия коснулась меня в очень раннем возрасте, мне еще не исполнилось девяти лет. Я не понял сразу, что произошло. Я трогал его застывшие холодные руки и лицо, и казалось, что он сейчас встанет и все будет, как и было — папа, мама, братишка, все мы опять будем вместе и не может быть иначе.

Похоронили отца на православном кладбище, которое в то время было между нынешней улицей Днепропетровской и проспектом Кирова в створе с развилкой дороги на Запорожское шоссе. Провожали его коллеги из института и многие из 89-го полка. Павел Миронович Мельник сделал оградку из дерева. Мы посадили внутри много гвоздик и часто с мамой приходили туда, навещали отца. Только тогда и только там я поверил, что это горе не временное, а навсегда. В 1941-ом какой-то командир приказал через кладбище выкопать противотанковый ров. Могилы отца не стало.

Мама пошла работать в пошивочную мастерскую военторга, где очень быстро стала закройщицей дамского платья. В юности она училась этому в Ростове у какой-то эвакуированной туда из Варшавы мастерицы и, очевидно, преуспела в этой профессии. Дома она обшивала нас, и мы всегда были прилично одеты. К нам приехала и стала у нас жить мамина племянница Маруся, которая присматривала за братом и вошла в нашу семью как старшая сестра. Она прожила у нас до самого своего замужества в 1941-ом.

Летом 1939-го и 1940-го мама отправляла меня к дяде Ване, самому младшему брату отца, на родину в Морозовскую, где он работал в райкоме партии. Он взял часть забот о нас на себя. У него было своих двое: дочь Калерия — сейчас пенсионерка, живет в Одессе — и сын Толя, сейчас — полковник в отставке, летчик, много лет прослуживший пилотом в отряде космонавтов. Дядя Ваня погиб в самом конце войны, и его дети, также как и мы с братом, познали горе безотцовщины.

Там я большую часть времени проводил на хуторе Серебряном у дедушки Семена Зиновьевича. Несмотря на свои восемьдесят лет, дед продолжал трудиться в колхозе: зимой — плотничал, а летом сторожил бахчу с арбузами и дынями. Там же мы с двумя братьями, Володей и Колей, сыновьями среднего отцовского брата Дмитрия, ухаживали за лошадьми, помогали возить керосин к тракторам, ходили в ночное.

Дедушка давал нам старую бурку, мы расстилали ее в какой-нибудь балке, заросшей густой, сочной травой, приносили сушняк, разжигали костер, спутывали лошадей и долго сидели, рассказывая друг другу разные, услышанные от взрослых, героические истории, а потом незаметно засыпали. В пять утра дядя Митя уезжал в Морозовскую за керосином. К этому времени мы приводили ко двору накормленных и напоенных лошадей.

На хуторе было два пруда. В одном из них мы купали лошадей и купались сами, а другой был пересохший, с большими зарослями конопли, в которой гнездилось огромное количество куропаток. Мы приспособились охотиться, бросая в них короткие тяжелые палки, и иногда добывали 2–3 больших жирных птиц, которые утратили способность летать. После таких успехов дедушка стал давать нам ружье, но с ним у нас ничего не получалось: не успевали выстрелить.

Рядом с пересохшим прудом находились развалины усадьбы, в которой выросла мама, Елизавета Ефимовна, в девичестве Болдырева, жившая на одном хуторе и учившаяся в одной школе с отцом. Школа находилась в соседнем хуторе Покровском в полутора километрах. В школе ее отец, а мой дедушка Ефим Николаевич, преподавал джигитовку казачьим детям. Бабушка, Марфа Стефановна, была дочерью поляка, вступившего в казачье войско в одном из его заграничных походов, принявшего православие и женившегося на казачке.

В семье было шестеро детей: два сына — Федор и Дмитрий, и четыре дочери — Екатерина, Елизавета, Нина и Александра. К 1914 году один из сыновей, Федя, достигнув 20-летнего возраста, был призван на войну и погиб в конце 1916 года в районе Августово. Домой вернулся только его конь под чужим казаком и дальше своего двора не пошел. В гражданскую войну его не могли забрать ни белые, ни красные, он никому не давался, кроме мамы, которая была больше всех дружна с погибшим братом.

В описываемое время никого там уже не было. В 1926 году, когда появились первые признаки коллективизации на Дону, все уехали с хутора в Новошахтинск и работали в шахтах. Старшая Екатерина вышла замуж на соседний хутор Золотой.

Дядя Ваня привозил мне на хутор книги из райкомовской библиотеки, чтобы я не утратил любовь к чтению, а братья просили читать вслух, и я это делал с удовольствием. В контакте с детьми и в окружении трех заботливых мужчин щемящее чувство потери притуплялось, но когда я возвращался домой, все начиналось сначала: я постоянно ждал, что все вернется в прежнее состояние. Ничего не менялось, и моя тоска становилась острее.

Саша Гальперин. 1948

Когда мы что-нибудь делали с Сашей Гальпериным у них на кухне, где стоял большой сундук с нашими инструментами, часто приходил его отец. Мне было просто необходимо, чтобы он остановился и поинтересовался нашей работой. Но он работал юристом на заводе имени Петровского и был гуманитарием. Наши железки его не интересовали.

Иногда мы с Сашей ходили к Варварову в мастерскую. Стучали ему в полуподвальное окно прутиком, он открывал и мы, прыгая в глубокую яму, входили в мастерскую. Здесь он учил нас паять, пробивать дырки в тонкой жести, правильно гнуть и делать ребра жесткости, делился с нами кое-каким инструментом, крепежными деталями от старых приборов и еще много всего он нам давал. Мы с Сашей, очевидно, были неплохими учениками, и к лету 1941-го у нас был построен большой корабль длиной сто тридцать сантиметров с мощным электродвигателем, работавшим от батареи БАС-80. Его устойчивость и центровку мы делали в ванне, наполняя ее водой до краев, а ходовые испытания должны были произвести на Днепре 22 июня, так как 23-го я должен был уехать в Морозовскую. В 1970 году, когда я получил квартиру на улице Севастопольской, а это был дом Горного института, в один из первых теплых весенних дней я увидел А. П. Варварова, сидящего в кресле у соседнего подъезда на солнце, укутанного пледом. Рядом на маленькой скамеечке сидела его супруга. Я подошел, поздоровался и спросил, помнит ли он двух мальчишек, над которыми в свое время принял добровольное шефство и которые постоянно копошились в мусорном ящике напротив окна его мастерской. Несмотря на прошедшие тридцать лет и весьма преклонный возраст, он без труда вспомнил и спросил только кто я, Юра или Саша. Супруга попросила посидеть с ним и ушла, а мы долго сидели вдвоем. Я был очень рад возможности сказать ему много слов искренней благодарности за его теплое участие в нашей судьбе.

Парк имени Т.Г. Шевченко. 1940 г. Автор со своими друзьями

В мае 1941-го произошло одно очень неприятное для меня событие, о котором я долго размышлял: писать или умолчать? Но, еще раз подумав, решил все же написать, ибо считаю, что результатом этого случая явилось сознательное переосмысление всего того, что со мной произошло в тот период.

На первом уроке наша учительница Анастасия Николаевна объявила, что сегодня в газетах сообщили о присуждении Государственной премии папе Игоря Чекмарева, и призвала весь класс поздравить его. Все начали дружно аплодировать, а Игорь встал и, раскланиваясь, благодарил своих товарищей за поздравление. Когда он стал садиться, я подставил ему свою ручку пером кверху.

Когда я пишу эти строчки, мне даже сейчас стыдно за мой поступок. Я готов еще не раз принести извинения Игорю, но время ушло. Я надеюсь, что вся моя последующая жизнь может стать оправданием тому, что я тогда сделал, и Игорь будет ко мне великодушным и простит меня.

А тогда меня повели к директору, у которого собрались по этому случаю завучи и учителя. Вначале они говорили все одновременно. Что говорили, я не понимал, но потом директор велел завтра явиться в школу с мамой. Помня, что мама уходит на работу рано и с опозданием у них очень строго, я спросил, можно ли прийти сегодня. Это было понято, как мой вызов, и все началось сначала с утроенной силой. Я каким-то образом сумел объяснить, почему именно сегодня. Все затихли, директор разрешил, и часов в пять я пришел к нему с мамой.

Директор школы Андрей Алексеевич Трунов был знаком с отцом по совместной военной службе. Он разговаривал с мамой совсем не казенным языком, а скорее как старый друг, желающий искренне помочь ей в воспитании непутевого ребенка. Припомнив все мои грехи, он предупредил, что переведет меня в школу для трудновоспитуемых, если я позволю себе хотя бы небольшое нарушение порядка.

Через девять лет после этих событий я встретил Андрея Алексеевича на нашей улице. В доме № 15 помещалось тогда торгово-кулинарное училище, где он был директором. Я поздоровался и назвался. Он, конечно же, сразу не узнал, но, услышав фамилию, вспомнил. Я был в военной форме и направлялся в военкомат для регистрации. Он спросил, где я сейчас, как у меня дела и наладилось ли с дисциплиной. Я достал характеристику, выданную мне при демобилизации, она была отличной, и протянул ему. Надев очки, он долго изучал ее, а потом, тыча пальцем в то место, где был указан год рождения, сказал:

— А о маме ты думал, когда это делал?

Он был опытный педагог и человек, ибо попал своим вопросом в самое слабое место, но и я уже насмотрелся, навидался и надумался и потому отшутился:

— Думал: потому никогда не расставался с малой лопаткой, чтобы лучше окапываться.

Мы оба рассмеялись и расстались. После этого у меня было с ним несколько встреч и больших задушевных бесед.

В мае 1941-го разговором у директора и его предупреждением дело не закончилось. Однажды мы катались на велосипеде Лени Скабалановича во дворе Горного института — велосипед был один на всех. По дороге, которая через двор Металлургического выходила на Лагерную улицу, я заехал чуть дальше и встретился лицом к лицу с папой Игоря, Александром Петровичем. Деваться мне было некуда, и я стоял, ожидая, что он сейчас что-то скажет, а он, рассматривая меня, очевидно, обдумывал, как со мной поступить.

— Юра, я хочу с тобой поговорить, но не здесь. Если хочешь, пойдем к нам домой, — сказал он.

Я обреченно шел за ним и думал, что сейчас все то, что пережил, начнется сначала, да еще предстоит встреча с мамой Игоря, Ксенией Ивановной, которой надо смотреть в глаза и опять краснеть от стыда, как в классе и кабинете директора. Мы прошли в кабинет Александра Петровича мимо Ксении Ивановны, я поздоровался, но она промолчала. Он усадил меня на стул, сам сел в кресло напротив и, немного помолчав, начал разговор, который за давностью я, естественно, повторить не могу, но его суть и ключевую фразу я запомнил на всю жизнь.

Александр Петрович говорил о том, как выбирают дорогу в жизнь, как надо трудиться, чтобы достичь цели, как правильно ее определить и сколько сил надо приложить, чтобы удерживать достигнутое. Он сказал, что пристально наблюдает за нашим классом, знает, сколько у нас отличников, а их было пятнадцать и я в том числе, что ждет нас всех в Металлургическом институте в 1947 году, когда мы закончим школу. В конце, как бы подводя итог, он сказал:

— Я хорошо знал твоего папу. Он был хорошим добропорядочным человеком и, если бы он был жив, ему было бы очень стыдно за то, как ты себя ведешь. Советую тебе от всей души всегда помнить это и хорошо обдумывать свои действия. Игорю я все объяснил так же, как тебе. Думаю, что он понял, и вы продолжите свои отношения, сумеете забыть плохое и остаться хорошими товарищами.

В то время мне еще не исполнилось 12 лет, отец со мною не успел поговорить на подобные темы, а мама была занята другим. Она старалась нас одеть, чтобы мы выглядели не хуже других, и накормить. Сейчас с высоты прожитых лет, оглядываясь на все, что со мной происходило во время монолога Александра Петровича, могу назвать это кодированием, если по-современному, а попросту, хорошим педагогическим приемом, к сожалению, редко применяемым педагогами.

В 1948 году я приезжал в отпуск и, проходя с группой наших одноклассников мимо дома, где жили Чекмаревы, зашли навестить Игоря, но не застали дома. Ксения Ивановна поздоровалась со всеми, кроме меня. Когда я уже учился в институте, мы с ней иногда встречались, я здоровался, но она смотрела мимо. И только в 1973 году в спортивном лагере института в Орловщине она, встретив меня, когда я возвращался с детьми от реки, подождала, пока я подошел, и сказала:

— Юра, я никогда не думала, что из такого хулигана получится такой хороший человек.

Затем взяла меня за руки и поцеловала. Дети стояли, ничего не понимая, а мы оба с Ксенией Ивановной вытирали глаза.

…А потом наступило 22 июня 1941 года. В этот день мы с Сашей собрались утром нести свой корабль на Днепр для проведения ходовых испытаний. Соорудили специальное устройство, чтобы могли нести четыре человека, упросили ребят нам помочь, а сопровождающим был взрослый — курсант спецшколы ВВС Воля Дунаевский, живший на нашей улице.

Мы уже заканчивали свои приготовления: вынесли на веранду корабль со всеми приспособлениями, собрали в сумку необходимый инструмент.

Неожиданно вошла вся заплаканная Сашина мама, Мария Львовна, высокая и очень красивая женщина. Она хотела что-то сказать, но, не сумев подавить спазм, зарыдала. Мы испуганно смотрели на нее, ожидая страшного известия, а она, наконец овладев собой, сквозь слезы хрипло крикнула:

— Мальчики, война началась!

— Ура-а-а! Теперь Красная Армия разобьет фашистов, и все будет хорошо! — заорали мы в две детские глотки.

Так закончилось наше детство.

Наш корабль был тут же забыт, мы начали жить другими интересами. Впереди нас ждали большие испытания, и мы их, каждый по-своему, прошли. После войны Саша окончил Металлургический институт (вечернее отделение) и долгое время работал горновым в доменном цехе Днепродзержинского металлургического завода, а затем перешел в вычислительный центр. Но прежней дружбы у нас уже не было, о чем я искренне сожалею.

А от того «ура!» до сих пор, когда вспоминаю, испытываю величайшее недоумение.

 

Днепропетровск, 25 августа 1941 г.

Накануне несколько дней где-то громыхала артиллерия, по ночам вспыхивали зарницы и доносились далекие разрывы. Потом снаряды стали залетать в город и даже на нашу улицу. Там, где сейчас студенческая поликлиника, стоял одноэтажный дом, в котором жили три почти наших сверстника. При одном из артналетов, за день до прихода немцев, снаряд угодил в щель, в которой прятались ребята. В общей суматохе тех дней мы даже не знали, где и когда их похоронили.

Щели тогда были в каждом дворе, их заставляли рыть службы гражданской обороны. Но прятались мы при бомбежках не в щелях, а в бомбоубежище, в общежитии строительного института, что на углу улиц Чернышевского и Лагерной.

Город наш бомбили часто, особенно в июле. Иногда по два раза в ночь объявляли воздушную тревогу, и тогда мама нас сонных тащила за руки в бомбоубежище. Когда налет заканчивался, мы возвращались домой. Собирали по дороге осколки зенитных снарядов, иногда еще горячие. Пока их было немного, мы их коллекционировали и обменивались.

С 1-го августа маме на работе дали для меня путевку в пионерлагерь, который находился возле двух радиоантенн на нынешнем проспекте Гагарина, а в то время это было за городом. Жили мы в лагере в палатках. По ночам, во время налетов, нас будили, мы сидели в щелях. Вожатыми у нас были студентки ДИИТа и учительницы. Меня избрали командиром звена, которое состояло из двенадцати человек.

Однажды ночью в ботанический сад, находившийся напротив нашего пионерлагеря, прибыла воинская часть, разместилась и замаскировалась под деревьями. Все время мы проводили там и так несколько дней, пока часть не уехала.

Подразделение это, как я понимаю сейчас, было штабное или разведывательное. Под деревьями рассредоточились маленькие танкетки с пулеметами «максим» и машины с радиостанциями. Бойцы и командиры были уставшие, некоторые с бинтами на ранах. Они позволяли нам лазить в танкетки и собирать там стреляные гильзы, восторгаться крепкой броней этих маленьких машин. Остудил нас сержант с забинтованной головой, сказав, что эта броня защищает так же, как зонтик.

18 августа, в связи с приближением фронта, пионерлагерь закрыли и детей отправили по домам. Мне поручили, наверное, потому что я до двадцати лет всегда казался старше своего возраста, отвезти на вокзал и отправить в Днепродзержинск двоих детей: маленького мальчика и девочку, но не намного младше меня.

Я не представлял тогда, что творится в городе, а тем более на вокзале. Вся площадь была завалена чемоданами и узлами, на которых сидели люди, дожидавшиеся отъезда.

Попытавшись несколько раз безрезультатно пройти в вокзал, я заметил справа, где сейчас кассы предварительной продажи, низкий барачного типа дом и надпись: «Военный комендант». Схватив за руки своих подопечных, я стал проталкиваться к этому дому, как к последней надежде. В дверях стоял в мокрой от пота гимнастерке, затянутой в ремни полевой формы, с красной повязкой на рукаве старший лейтенант-кавалерист — «Дежурный помощник коменданта».

Его окружала чего-то у него просившая толпа военных и гражданских. Говорили все одновременно и он, взявшись за голову, шагнув из этой толпы, вдруг оказался прямо передо мной. Что меня осенило в этот момент, я не помню, но на секунду выпустив руку одного из подопечных и, глядя в его удивленно раскрытые глаза, вскинул руку в пионерском салюте:

— Я командир отряда пионерского лагеря имени Валерия Чкалова и мне поручено отправить двух детей в Днепродзержинск.

Я не помню, почему меня понесло в командиры, очевидно, какое-то чувство «сработало» подсознательно, сообразно обстановке. У старшего лейтенанта на мгновение округлились глаза, он развел руки в стороны и посмотрел на окружавших его людей, как бы давая понять им, что деваться ему некуда.

Схватив детей за руки, он побежал вдоль вокзала к пешеходному мосту, перепрыгивая через тела и ноги лежащих и сидящих людей. Девочка чуть не потеряла туфельку, но он подождал ее, потом подхватил одной рукой и, не выпуская руку мальчишки, взбежав на мост, бросился к последнему пути, где стоял готовый к отправке воинский эшелон.

Двери теплушки были открыты, в вагонах были красноармейцы, у дверей лежали минометы, ящики с боеприпасами. Старший лейтенант поднял детей в вагон, передал бойцам, сказал, чтобы высадили в Днепродзержинске. Эшелон тут же тронулся. Уже на ходу, пройдя несколько шагов вместе с движущимися вагонами, он спросил:

— А дорогу от вокзала домой найдете?

Когда он бежал обратно, я не поспевал за ним. Сзади на лестнице увидел на его сапогах шпоры.

Кавалерия в то время была в большом почете. Мы много читали о ней: «Тихий Дон», «Кочубей», «Конармия». Много кинофильмов и песен посвящалось именно ей. Я до сих пор помню много песен, посвященных красным конникам. Правда, в 1940 г. во время финской кампании в магазинах появилась конская колбаса, и народ тут же откликнулся: «Товарищ Ворошилов, война уж на носу, а конница Буденного пошла на колбасу…»

Под Сурско-Литовским наши лихие кавалеристы атаковали наступавшие немецкие танки. Что из этого вышло, я слышал из уст замкомэска Анатолия Ивановича Грушко, отца моей соученицы Нелли, человека совершенно необычной, даже для того времени, судьбы.

За день до прихода немцев сослуживец Анатолия Ивановича принес семье его полевую сумку с документами и красочно рассказал о его гибели именно в боях под Сурско-Литовским. Посидели, помянули, а когда сослуживец ушел, появился сам Анатолий Иванович с перевязанной головой.

Потом он воевал и попал в плен в Лозовой. Бежал из плена. Пробыл дома около месяца и ушел через фронт опять воевать. В середине декабря 1943 года семья получила похоронку из Харьковского госпиталя о его смерти от ран. Нелля с матерью собрались ехать туда, искать могилу. Когда вышли из дома, встретили живого Анатолия Ивановича, правда, на костылях.

На вокзале даже подойти к трамвайной остановке было невозможно и я пошел на следующую. Когда я был в двух кварталах от вокзала, начался воздушный налет и бомбардировка моста, станции и привокзальной площади. Это была самая мощная с начала войны бомбардировка и старые люди ее помнят хорошо, этот ужас 18 августа 1941 года.

Немцы в город вошли без боя и очень тихо. Со стороны Дачной показался мотоцикл с двумя солдатами. В коляске мотоцикла — дощечки с дореволюционными названиями улиц. Мотоцикл остановился на углу Кирова и Чернышевского. Тот, что сидел сзади, сошел на землю, порылся в коляске, достал дощечку и прибил ее двумя гвоздями: «Полтавская штрассе». Так мы узнали прежнее название нашей улицы. Водитель же мотор не глушил и из седла не поднимался, стоявших на улице людей просто не замечал.

На тротуарах группками у своих домов толпились люди, в основном женщины и дети. Отдельно со своей семьей стоял священник Лазаревской церкви Предыткевич, его дети Игорь и Люся, матушка Зинаида. Он махал дымящимся кадилом и что-то говорил. Мы не понимали, что это значит: то ли во славу немецкого оружия, то ли предавал их анафеме. В 1942 году Игоря угнали в Германию, и он исчез бесследно. Священника Предыткевича в 1943 году расстреляли немцы за связь с подпольем. Матушка после войны работала уборщицей в Металлургическом институте, а дочка Люся — в городской технической библиотеке. Она была очень красивой девушкой.

В этом же доме, где жил священник, жили две молодые женщины, квартирантки, мало кому известные. Они тоже стояли на улице и призывно махали ручками немецким солдатам, складывая ладошки, поднося их к щекам и наклоняя головы. Это ошеломило всех.

На противоположный по диагонали угол со двора на тротуар вышли 10–12 красноармейцев с винтовками в руках. Водитель мотоцикла только глянул на них и отвернулся. А по Чернышевского вниз уже катил бронетранспортер, из которого торчали головы в касках. Подъехали к нашим бойцам, в упор навели пулемет, велели положить винтовки на землю. Унтер спрыгнул на тротуар, сложил винтовки на обочину дороги, махнул рукой. Тяжелая машина искорежила их, а потом повернулся к солдатам и, подталкивая их в спину, крикнул: «Век, нах хауз!».

Затем пошел поток машин и бронетранспортеров, они шли без остановки, очевидно, это были подразделения первой линии. Народ стоял и смотрел молча, не двигаясь, застыв в ожидании чего-то.

Наступила пауза, немцев не видно и только изломанные винтовки свидетельствовали о том, что они были. Немая сцена. На улицах стало тихо. Люди, до этого молча наблюдавшие за происходящим, стали расходиться, ушли и наши красноармейцы.

И вдруг улицы стали оживать. Прошел небольшой шум. Засновали какие-то озабоченные люди, неся в руках различные вещи: от узлов и чемоданов, мешков и ящиков с продуктами до мебели. Самый догадливый из нас, Юрка Писклов, пояснил, что началась «грабиловка». Он потом очень здорово изображал лица грабителей. Мы смеялись. Уж очень она была характерна, грабительская внешность.

В это время где-то далеко что-то взорвали. Взрослые сказали, что, наверное, железнодорожный и гужевой мост через Днепр.

А грабители уже ломились в квартиры уехавших соседей.

Мама забеспокоилась, что могут ограбить квартиру моей сестры Марии, которая жила в районе Исполкомовской. 21 июня она вышла замуж за Василия Исаенко, который вернулся из армии после участия в финской войне и работал вместе с ней на обувной фабрике. А 22 июня во второй половине дня он уже шагал на войну от Октябрьского военкомата на станцию Лоцманка, как тогда назывался Южный вокзал.

В середине июля Василия привезли раненного в обе ноги в госпиталь, который располагался в Строительном институте, и он на костылях пришел к нам. Мы позвали Марию. Потом он отвез ее к своей матери на Полтавщину, на Воркслу, в село Лучки, где она и дождалась его с войны. Вернулся он в 1945-ом после семи ранений, честно прошагав до самой Победы командиром противотанкового орудия.

После войны Мария родила ему сына и дочку, и они прожили счастливо долгие годы. Я бывал у них в гостях в этих неповторимой красоты местах. Мне часто кажется, что-то от их счастья осталось и в моей судьбе.

Квартира сестры оказалась разграбленной. Но, очевидно, это произошло еще до прихода немцев, ибо даже дверь с петель была снята.

А по улицам Нагорной, Исполкомовской, Шевченковской сновали люди, таща и везя всякий домашний скарб, вдруг оказавшийся «дармовым».

В центре была слышна пулеметная стрельба, изредка рвались гранаты. Именно туда и тянуло нас детское любопытство. Страха не было. Я его не ощущал в тот период своей жизни. Казалось, что самое страшное где-то в стороне, с кем-то другим, но только не со мной. Он придет, страх, но позже, и я познаю его сполна.

Мы по Артемовской спустились к проспекту. На углу, где был большой гастроном, увидели в его хозяйственном дворе как несколько десятков молодых парней призывного возраста ведром на шесте черпали сметану из огромной, стоявшей во льду, цистерны. В тот момент, когда мы подошли и остановились на противоположной стороне улицы, один из них свалился в огромный люк цистерны, двое его вытащили оттуда, и он стоял на цистерне, как гипсовое изваяние. Толпа хохотала. И опять на мгновение показалось, что нет никакой войны, никаких немцев.

А мы продолжали двигаться в сторону вокзала, по левой стороне проспекта, именно туда, где стреляли. Некоторые дома на проспекте горели, но не от бомб и снарядов. Очевидно, кто-то поджёг.

Стрельба прекратилась, мы подошли ко Дворцу пионеров. На углу стояли люди, человек десять: мужчины и женщины, в основном пожилые. Два немецких солдата оттеснили их дальше от проезжей части. Прямо на углу, ближе к бульвару, горела легковая машина — кабриолет, в которой сидели наши убитые офицеры. Сзади торчали стволы двух ручных пулеметов. Над машиной высоко поднималось пламя. В пламени было видно, как они еще шевелятся.

Очевидцы рассказали, что машина с офицерами опоздала на мост: его взорвали, а они, очутившись в уже занятом немцами городе, метались на машине по проспекту от вокзала до улицы Ленинской, отстреливаясь из пулеметов. На четвертом или пятом кольце, когда машина притормозила перед поворотом, два немецких солдата из-за угла Дворца пионеров швырнули в них по гранате… потом еще.

Это были первые жертвы войны, которые мне пришлось увидеть почти в самом ее начале.

Потом приходилось видеть много. Когда мы ходили к Днепру за водой, то видели, что течением несло и прибивало к берегу трупы наших бойцов. Местные их хоронили, если не было артобстрела с левого берега.

А в город уже по-настоящему входили немцы. Неисчислимое количество автомашин, бронетранспортеров, мотоциклов и велосипедов двигалось по всем магистральным улицам. Многие въезжали во дворы и маскировались под деревьями. Когда мы вернулись домой, то у нас во дворе уже стояло несколько машин. Немцы занимали пустующие квартиры уехавших соседей. Настроены они были благодушно, со всеми вежливо здоровались, а те, что не помещались в домах, укладывались отдыхать в машинах или под деревьями на раскладушках.

Наши соседи Добины, Елизавета Григорьевна и Марк Евсеевич, смущенно улыбались и рассказывали, что он, Марк Евсеевич, стриг немцев, а те благодарили и расплачивались марками. Их дети, дочь Сарра и сын Янкель, эвакуировались с Металлургическим институтом. Дочь преподавала там немецкий язык. Родители сожалели, что дети уехали в неизвестность, а немцы совсем не такие страшные, как о них писали в наших газетах.

Вместе с тем, во всем этом была какая-то настораживающая неопределенность, все ждали чего-то зловещего, но оно еще не пришло в этот первый день немецкой оккупации. Впереди был еще 731 день…

 

Сентябрь-декабрь 1941 г.

Оккупанты, стоявшие во дворах на нашей улице, оказались австрийцами. Это выяснили соседи, говорившие с ними на идиш. Отсюда, очевидно, и их довольно миролюбивое поведение, понять и оценить которое мы смогли через месяц-полтора.

Все это время с левого берега по городу била наша артиллерия. Как говорили взрослые мужчины, стреляли из бронепоезда со станции Игрень. Чаще стрельба была беспорядочной, больше доставалось центру и нагорной части. «Начисто» снесли Лазаревскую церковь на Севастопольском кладбище. О потерях немцев мы не знали, а среди населения жертвы были. Под нашим окном разорвался снаряд, когда нас не было дома. Следы его осколков можно видеть и сейчас, если заглянуть в ворота между жилым двухэтажным домом и прокуратурой Жовтневого района по улице Чернышевского.

Вначале начались проблемы с продуктами. Несколько дней после взрыва Днепрогэса мы ходили к Днепру и приносили рыбу, собирая ее в оставшихся ямах с водой на оголенном дне. Но это быстро кончилось. Тогда мы одолжили у соседей двухколесную тачку и отправились в деревню менять вещи на еду. Пошел я с тетей Шурой, маминой сестрой.

Дорог в деревни мы не знали и пошли по Запорожскому шоссе. На дороге стояли два сгоревших танка Т-34, в кюветах валялись противогазы, каски, ящики со снарядами и патронами, кучи окровавленных бинтов.

Тащить тяжелую тачку нам оказалось не по силам. Мы поняли, что далеко не уйдем. По какой-то проселочной дороге стали спускаться к Днепру и пришли в Лоц-Каменку. Заходя во дворы, предлагали свои вещи в обмен на какие-нибудь продукты.

Никто ничего не хотел. Только в конце улицы, обойдя 10 или 15 дворов, сравнительно молодой хозяин заинтересовался папиным зимним пальто, совершенно новым, не ношенным. Он долго его рассматривал, прощупывая каждый шов, очевидно, раздумывая, как с нами поступить. Потом пошел в дом, оставил там пальто и вынес нам маленькое ведерко столовых буряков, не более 5–6 килограммов.

— Побойтесь Бога, дядя, — сказала ему тетя Шура.

— Геть звідси, бо зараз візьму ружжо, так тіки мозги з твого виблядка полетять.

Так впервые встретился я с воспеваемой сейчас толерантностью.

Из магазина на нашей улице немцы выбросили на тротуар остатки никому не нужных товаров. Мы с Женькой притащили оттуда ящик ячменного кофе. Мама терла буряки на терке, смешивала с этим кофейным порошком и пекла горько-сладкие лепешки.

Вездесущий Юрка Писклов разузнал, что можно чем-то поживиться на элеваторе на улице Горького. Отступая, наши взорвали его снизу, и в силосных башнях горела пшеница. Сотни людей выгребали через круглые взрывные проломы дымящееся зерно. По мере уменьшения его количества огонь разгорался сильнее. Скоро все сгорело. Мы успели сходить туда два или три раза.

Дома полусгоревшее зерно мы научились «обогащать», промывая в воде, затем сушили и измельчали на мясорубке. Если два раза, то муки было больше. Из дробленого зерна варили темно-коричневую кашу и ели, как казалось, вместе с дымом.

Немного позже мы с тетей Шурой совершили поход в Сурско-Покровское. Там наменяли на вещи несколько ведер картошки, сахарной свеклы и кабаков. Мама экономила. Постоянно хотелось кушать, но до глубокой осени мы дотянули.

В первых числах октября фронт быстро покатился на восток, уехали из города фронтовые части, перестала бить по нам наша артиллерия. Изредка прилетали наши самолеты, пытаясь разрушить переправы. В город въехала оккупационная власть…

На следующий день по городу были расклеены приказы военного коменданта, объявлявшие комендантский час с 6 вечера до 6 утра, правила поведения для населения, добровольный набор в украинскую полицию и т. д. За невыполнение любого пункта приказа коменданта — расстрел.

Ровно через неделю появились большие, величиной с газетный лист, приказы о взимании с еврейского населения контрибуции в три миллиона рублей золотом в течение десяти дней. При неуплате будут расстреляны двести заложников.

Еврейским семьям было приказано стать на учет. Пошли не все, некоторые пытались скрываться. По городу ходили полицаи, откуда-то наехавшие дядьки в костюмах явно с чужого плеча с винтовками и белыми повязками на левом рукаве, на которых черными буквами было пропечатано по-немецки и по-украински: «УКРАЇНСЬКА ДОПОМІЖНА ПОЛІЦІЯ», с немецкой печатью, с орлом и свастикой. Они отыскивали евреев. Немного позже их одели в черную форму с серыми обшлагами рукавов. Они же исподволь распространяли слух, что регистрация производится для переселения евреев в села немцев-колонистов Сталиндорф, Калининдорф и Ямбург, а немцев, или как их стали называть, фольскдойче — в город. И действительно в нашем дворе появилась некая Евгения Карловна из Ямбурга, толстенная, одинокая, сравнительно молодая женщина. Мама продала ей какие-то вещи за пуд муки. А в соседнем дворе — Эльза Фридриховна, к которой тут же приехал брат фельдфебель, занимавшийся ремонтом бронетранспортеров на территории Химико-технологического института.

Все немного успокоились. Наверное, стали привыкать к страху. Соседи-немцы, гражданские и военные, по утрам, встречаясь, говорили «Гутен морген», а соседи, евреи Добины, приходили к маме и о чем-то подолгу шептались. Однажды я услышал, что они беспокоились о своей бабушке-инвалиде, постоянно сидевшей в коляске, не представляя, как с нею можно добраться до места, куда их будут выселять.

В городе ничего не менялось, только прибавилось оккупационного воинства: итальянцы, румыны, венгры, словаки и даже латышский полицейский легион. Казалось, что вся Европа навалилась на нас. Мы все чаще вспоминали наших отступавших бойцов. Как им сейчас там, на фронте против такой армады? А немцы в расклеиваемых листовках писали, что уже взята Москва, что скоро войне конец.

Открылось несколько школ. Мама сказала, что нужно учиться, и я вместе с ребятами с нашей улицы пошел в пятый класс школы № 33, что напротив Троицкого собора. Проучились там несколько дней, а когда учительница немецкого языка закричала изо всех сил:

— Это вам не при советской власти, всех буду сечь! — мы ушли и больше в школу не возвращались.

Заработал Лагерный рынок. Вначале там торговали старушки с Мандрыковки. Был он какой-то по-домашнему добрый: торговки подкармливали тех, кто добирался домой из плена, детей и тех, у кого нечего было менять на продукты. Потом в торговлю вступили румынские солдаты и офицеры. Солдаты продавали белье, одеяла и прочее вещевое военное имущество, а офицеры — сигареты и табак. Затем на рынке появились венгры, итальянцы и все, кто был в городе. Немцы, а у них, видно, с этим было строже, иногда заскакивали на базар и где-нибудь в уголочке продавали самое дефицитное — в бутылках бензин и керосин. Итальянцы, как нынешние кавказцы, — цитрусовые.

Появились ремесленники, в основном из покалеченных военных. Делали и продавали зажигалки, керосиновые и карбидные светильники, свечи, ремонтировали примусы и керосинки, запаивали дыры в металлической посуде. Верхом технической мысли и ее воплощения казалось устройство из жести для размалывания зерна и крупу — крупорушка.

Потом начали делать одежду: телогрейки, ватные штаны, шитые бурки и обувь из изношенных и брошенных немцами автомобильных покрышек и камер.

Рынок наполнялся товаром и народом, почти постоянно в нем обитавшим. Некоторые мальчишки проводили там все свое время и стали настоящими рыночниками. Даже после войны они не могли изменить свой интерес к этому занятию, зачастую граничащему с криминалом, и многие очутились в тюрьме.

Марфа Ивановна Самарцева, бабушка Юры Писклова, у которой он воспитывался и жил, не захотев остаться ни у одного из разошедшихся родителей, о чем-то переговорила с нашей мамой. Они категорически запретили нам бывать на Лагерном базаре. К тому времени там образовались, как сейчас говорят, бандитствующие группировки и ходить туда стало страшновато.

А Юра Писклов так и прожил с бабушкой и дедушкой до самой их кончины. Окончил строительный техникум, работал на сооружении Каховской ГЭС, после этого окончил Высшие инженерные курсы в Строительном институте и до пенсии проработал в Гипрошахте.

В описываемое время Юра славился тем, что из рогатки стрелял без промаха от бедра и был страстным рыболовом, каким и остался до настоящего времени.

Постепенно нас переключили на заготовку топлива на зиму. Мы выбирали доски и щепки из развалин разбитых зданий. У нас образовался небольшой «творческий» коллектив: мы с братом, Юра Писклов и Федя Кияновский. У Феди был старший брат Александр, служивший на западной границе и приехавший в отпуск за месяц до начала войны. Его зеленую фуражку пограничника примеряли мальчишки всей нашей улицы.

Родители Феди, оседлые цыгане, были очень добрые люди. Мама всегда чем-нибудь угощала детей, а, отвернувшись, плакала. Они очень переживали за старшего сына, служившего на заставе возле Бреста.

Федя был на два года старше нас, но ростом ниже на целую голову и носил ортопедический ботинок. Одна нога от рождения была у него короче. Зато он был рассудительней нас и почти по-взрослому серьезен. Если мы что-либо задумывали, считали нужным с ним посоветоваться. Как правило, его пророчества сбывались.

Когда нам попадались большие бревна или деревья, мы распиливали их у дома Кияновских, потому что у них имелся инструмент: пилы, козлы, топоры, бывшие в то время в большом дефиците. Дровами мы заполняли любое пустовавшее пространство в квартире: под столом и кроватью, на шкафу и даже внутри его, так как к тому времени он опустел. Сгорали они быстро, комната не успевала нагреваться, и утром в ведрах мы обнаруживали воду с корочкой льда. Но это позже, в разгар зимы, а пока продолжалась осень… Мы научились находить в мусорных ямах, в угольной золе несгоревшие кусочки угля и собирать его. Иногда набирали за день целое ведро, тогда удавалось хорошо нагреть комнату.

Так проходили день за днем. Мы бродили по улицам в поисках чего-нибудь съестного или дров. Опять ходили слухи о взятии немцами Москвы. Оккупанты всех мастей ходили гордые и надменные. Очередным приказом коменданта было введено правило: когда идет по тротуару немецкий офицер, необходимо немедленно остановиться, прижаться к стене и пропустить его. Организовали городскую управу и соответствующие учреждения. Все вывески были на украинском и немецком языках.

Стали выпускать городскую газету. Сразу же нашлись желающие в ней печататься. Писали всякую чушь, вплоть до правил гадания на кофейной гуще, блюдечке, картах. Сводки с фронтов были очень тяжкие, но постепенно люди научились понимать их истинное значение. Особенно глубокой осенью после битвы под Москвой.

Несколько позже начали расхваливать условия жизни в Германии и призывать ехать туда добровольно. Наши соседи Калашниковы, Иван Григорьевич и Мария Васильевна, уже не молодые люди уехали туда добровольно. Он работал там бухгалтером в каком-то хозяйстве в Голландии. Как объяснили маме, они боялись местных доносчиков. За неделю до прихода немцев к ним приезжали дочь и зять. Оба окончили ДИИТ и служили в армии. Очень красивая пара: оба высокие, в форме с портупеями и кубиками в петлицах. Они хотели эвакуировать родителей, но что-то не сложилось. После войны они вернулись в город через Англию и тут же уехали в Среднюю Азию. Их зять, Леня Бондаревский, работал там начальником дороги.

Там, где сейчас лечкомиссия, прямо за парком Глобы (на его месте сейчас Оперный театр) стоял двухэтажный дом. В нем разместилась биржа труда. Туда приходили люди, толпились в очередях, надеясь найти работу. Однажды очередь окружили немцы с полицаями, отобрали тех, кто моложе, в одно мгновение загнали в кузова двух машин и умчались в сторону вокзала. Остальные, кто не попал в машины, разбежались, а в парке стоял стон и плач. После этого мы старались в этом месте не появляться.

Позже полицаи стали забирать прямо из дома по каким-то разнарядкам, ими же и составленным. Сначала тех, кто был 1924/25 года рождения, а затем и более молодых.

Не помню по какому случаю, мы оказались на проспекте в районе универмага: я, мой брат, Юра Писклов и Федя Кияновский. Это было 13 или 14 ноября. На проезжей части, между универмагом и нынешней гостиницей «Центральной», стояла толпа людей, как бы построенная в колонну человек по 6–8 в ряд, мирно разговаривая, медленно продвигаясь в сторону улицы К. Либкнехта в окружении редкой цепочки немецких солдат. Некоторые из них, примерно через 10–12 человек, вели огромных овчарок.

Возглавляли колонну несколько офицеров. Они весело разговаривали и громко смеялись. Один из них, высокий, красивый и даже щеголеватый, очевидно, старший, не забывал оглядываться и подавать руками какие-то знаки солдатам. Солдаты были из войск СС и вермахта.

Мы заметили относительно небольшую толпу — начало огромной колонны, а конец ее просматривался где-то в районе Садовой или еще дальше. Колонну проводили последовательно через третий, второй и первый этажи магазина, заставляя их там оставлять свои вещи, якобы для последующей доставки в места переселения.

Колонна медленно двигалась вперед и уже свернула на ул. К. Либкнехта, а мы все стояли и смотрели. Большинство составляли пожилые люди: женщины, многие с детьми; старики, но были и молодые. Они, в большинстве, вели себя спокойно и даже улыбались, но таких было немного. Основная масса шла обреченно, очевидно, отчетливо понимая, куда и зачем их ведут.

Мы прошли ближе к универмагу и увидели, как полицаи подгоняли людей с вещами к входу, который ближе к улице Короленко, а затем выпускали их через противоположную дверь, но уже без вещей. Всех торопили в колонну.

Обратная стена универмага в ту пору была полностью из стекла. Когда мы зашли на ту сторону, где сейчас магазин Михаила Воронина, то увидели толпу, смотревшую куда-то наверх. Там, на третьем этаже, уже шел дележ оставленных вещей, где усердствовали, в основном, полицаи.

Во второй половине дня со стороны Запорожского шоссе стали раздаваться выстрелы, винтовочные, пулеметные и автоматные, затихшие только часам к 10 вечера.

Так расстреляли евреев в Днепропетровске. Говорили, что в этой колонне, которую мы так близко видели, их было 14 тысяч.

Из нашего двора навсегда исчезли наши соседи Добины, Елизавета Григорьевна и Марк Евсеевич. На веранде в инвалидной коляске осталась сидеть бабушка, мать хозяйки. Такая же старушка и тоже в инвалидной коляске осталась в доме № 42 из семьи расстрелянных Шерфов. Несколько дней за ними ухаживали соседи, затем наехали фольксдойче, заняли опустевшие квартиры, а старушек солдаты перетащили в подвал одноэтажного дома, что еще до недавнего времени стоял на углу улиц Кирова и Дачной, напротив студенческой поликлиники.

С середины ноября до середины марта мы ухаживали за старушками с Юрой Пискловым и Федей. Где смогли, застеклили, а где-то забили фанерой окна в подвале. В развалинах нашли и установили маленькую чугунную буржуйку, принесли дрова, посуду, воду, емкости для отходов, убрали комнату и сделали ее чуть похожей на жилье. Носили еду, которую готовили мама, Марфа Ивановна и Федина семья.

Когда мы оставались с братом вдвоем, а мама уезжала на заработки, мы всегда готовили и на бабушек. Мой восьмилетний брат очень строго следил за этим.

В середине марта, в один из дней, когда был наш черед кормить старушек, мы с братом ранним утром, еще не совсем рассвело, несли им котелок горячей кукурузной каши, или мамалыги, другого тогда не было. Дойдя до дома № 31, мы увидели телегу с лошадью, стоящую у входа в подвал, где находились наши подопечные.

Остановились в нерешительности и испуге. В этот момент из подвала вышел полицай, волоча по земле одну из бабушек. Подтянул, без труда забросил ее в телегу, спокойно вытащил из кобуры пистолет и выстрелил в голову. По-хозяйски спокойно повернулся и пошел в подвал. Нас он не заметил. Надо было быстрее убегать…

Я потянул за руку Женю, но он не сдвинулся с места. Взяв у него сумку, где стоял обернутый полотенцами котелок с кашей, я закинул его руку себе на шею и потащил домой. Ноги его не шли. Я буквально приволок его домой, уложил в постель, затопил печку, сварил еду и пытался его растормошить.

Значительно позже я узнал, что такое шок и как можно вывести из этого состояния. А тогда мне было 12 лет, а ему 8. Примерно через четыре часа он сначала начал водить глазами, вроде бы рассматривая, но не понимал, где он находится, а потом сел в кровати. К котелку с кашей, который несли старушкам, мы не притронулись.

В конце марта мама приехала из Сурско-Литовского, а у нас кончились дрова. Утром, когда было еще темно, я отправился на поиски. Где-то на улице Жуковского я оторвал три доски от еще не до конца изломанного забора и потащил их через дворы домой. Когда я вышел на свою улицу, прямо перед собой увидел трех полицейских-латышей с винтовками. Они рассмотрели меня, велели положить доски на землю. Один повел меня в сторону Лагерного рынка, двое не спеша пошли вниз в сторону Дачной.

Полицай привел меня во двор 5-го почтового отделения, где уже находилось много народа, человек двести, а может и больше, в окружении полицейских и немецких солдат. Двор со всех сторон был огорожен высоким забором, и убежать оттуда было невозможно. Огромный полицай, очевидно, старший, предупреждал, что при попытке побега будут стрелять. Полицаи и немецкие солдаты стояли по периметру двора с винтовками в руках.

Через некоторое время со двора начали выводить людей группами по тридцать человек в сопровождении одного немца и одного полицая и усаживать в огромные крытые грузовики, большая колонна которых стояла на Лагерной. Дворы на улице с двух сторон были блокированы полицией.

Я пытался «улизнуть» со двора, стараясь не попасть в отсчитываемые тридцатки, переходил из одного угла двора в другой, но не получилось. Попал в последнюю машину. В кузове лежали лопаты и кирки.

Нас привезли на территорию нынешнего предприятия «Цветы Днепропетровска», там проходил противотанковый ров от Запорожского до Криворожского шоссе. Теперь это улица Днепропетровская. На этом месте расстреляли в ноябре ту колонну людей, которых мы видели возле универмага. Со стороны хозяйственного двора ров был наполнен трупами. К противоположной стенке рва доползали, видимо, только раненые и добитые позже. Картина страшная, хотя в последующее время я видел лагеря смерти в Германии… Там тоже не менее страшно, но этих я видел в колонне живыми. Среди них были наши соседи, с которыми мы были близки.

Расстрелянные в ноябре и едва присыпанные мерзлой землей, они оказались снаружи под лучами весеннего солнца. По дну рва ходил молодой немецкий офицер с пожилым унтером, очевидно профессионалом. Они штыками открывали рты жертвам, отыскивая золотые коронки. На дне рва, у противоположной от нас стены, сидела крупная молодая женщина с двумя прижавшимися к ней детьми. Кирками долбили мерзлую, уже чуть подтаявшую сверху землю, нашпигованную стреляными гильзами всех калибров, среди которых попадались и гильзы отечественного образца. Это стреляли полицаи.

Когда почти стемнело, нас отпустили. Как я добрался домой, не помню. Несколько дней я был без сознания, мама говорила, что у меня было воспаление легких. Она меня едва выходила.

В 1944-м, когда я уже был в армии, во взвод разведки вместе с нами попал и Борис Эльберт, одессит, эвакуированный в 1941 году и работавший почти всю войну в тылу на оборонном заводе. Его родные остались в Одессе и благополучно пережили румынскую оккупацию. Когда в начале 1944 года там стали править немцы, всех расстреляли: родителей, брата, сестер и многочисленных родственников. Борис с трудом отпросился на фронт, участвовал в Белорусской операции, будучи в роте автоматчиков, был ранен. С первым плененным немцем он обошелся как-то странно: долго смотрел ему в глаза, а потом отвернулся, стараясь больше его не видеть.

Войдя в Восточную Пруссию и пройдя по ней около сотни километров, мы не встретили ни одной живой души. Однажды совершенно неожиданно, выйдя из леса, мы попали на какую-то маленькую железнодорожную станцию, где скопились двести или триста эвакуированных и 15–20 военных. Нас было восемнадцать человек. Мы стояли молча вокруг редкой цепочкой с автоматами наизготовку. Первым отреагировал немецкий офицер. Он медленно достал пистолет и отбросил его шагов на десять, затем все остальные бросили туда же свое оружие.

Из толпы гражданских отделился старик и пошел прямо ко мне. Подойдя почти вплотную, он спросил по-русски московское время, подобострастно объясняя, что теперь они должны свои часы перевести по Москве. У меня часов не было. Я повернулся, чтобы спросить у кого-нибудь. Рядом стоял Борис. Я не узнал его. Он был бледный, с трясущимися искусанными до крови губами, со слезами в глазах.

Мы забрали военных и увели с собой в штаб полка. Большинство из них были из какой-то госпитальной команды. Когда выдалась удобная минута, я решил поговорить с Борисом и хоть как-то утешить. В разговоре мне пришлось рассказать немного из описанного выше. Оказалось, что Боря это тоже видел, но во сне и каждый день.

После окончания войны в течение лет двадцати пяти мне, особенно в день Победы, когда звучал голос Левитана, сообщавший о капитуляции, виделись наши командиры, горевшие в автомашине на проспекте Карла Маркса, противотанковый ров на Запорожском шоссе и заживо сгоревший наш пулеметчик на крыльце фольварка в Восточной Пруссии.

 

Первая военная зима

Зима 1941−1942 г. была очень холодной. Ко всем тяжелым испытаниям этого сурового времени добавилось и испытание морозом. В ход пошли все оставшиеся и еще не проданные вещи и то, что давно лежало в тряпках. Мама латала и штопала нам всякое старье. Потом из остатков старых одеял пошила телогрейки, которые мы надевали под уже ставшие маленькими пальтишки.

Кушать по-прежнему было нечего. Как и чем мы питались, сейчас уже и представить трудно, а если рассказать, то никто не поверит.

Однажды в лютое декабрьское утро по улице Чернышевского на телеге, запряженной двумя битюгами, так называли огромных немецких лошадей, ехал немец. Одна из лошадей ступила в какую-то ямку и сломала ногу. Солдат снял с нее сбрую и пристрелил, отправившись дальше на второй лошади.

Через несколько минут возле убитой лошади собрались люди и наиболее опытные и решительные стали ее свежевать. Я бросился домой за топором, а когда минут через пять вернулся, протиснуться к ней уже было нельзя. Но, как говорится, голод не тетка, и я с топором в руке пролез между чьими-то ногами и, едва не покалечив себе руку, отрубил кусок килограмма в три-четыре. Вернувшись домой с такой добычей я долго ходил гордый, почувствовав первый раз свою мужскую необходимость в семье. И на немецких битюгов стал смотреть совсем иными глазами, ожидая каждый раз очередной удачи.

Хорошее или плохое, как правило, приходит совершенно неожиданно. Так случилось, что в самый трудный момент нашего тогдашнего существования в нашем дворе вдруг появился Федор Тимофеевич Лозовой, старый друг и сослуживец нашего отца по 89 полку. В полку Федор Тимофеевич был начальником медсанчасти.

Семья Лозовых проживала в собственном доме с уютным чистым и зеленым двором, с роскошным ухоженным садом на углу Лагерной и Милицейской улиц. Хозяйка, Мария Емельяновна, умела и любила принимать, угощать гостей. Летом варениками с вишнями, потом с абрикосами и яблоками. И все это в густом саду за большим овальным столом, с огромным блестящим самоваром.

Инициатором и душой этих встреч был Федор Тимофеевич, большой, полный и настолько же добродушный. Демобилизованный из армии в 1936 году по состоянию здоровья он, фельдшер по образованию, успел до войны окончить медицинский институт. В начале войны его не призвали по той же причине и он уехал с семьей к себе на родину — в Сурско-Литовское, где врачевал жителей этого села до самого конца войны.

У них была дочь Тоня, очень красивая девочка. Любоваться ею бегали старшие мальчишки с нашей улицы, те которые уже учились в спецшколе ВВС. В 1941 году она окончила 10 классов.

После войны, в 1948 году мне дали отпуск на две недели и, находясь дома, я зашел однажды к Федору Тимофеевичу в областную больницу, где он работал заведующим венерологическим отделением. Увидев входящего солдата, он пробасил свой профессиональный вопрос:

— Чем тебя наградили?

Но, узнав меня, очень обрадовался. Мы многое с ним вспомнили. И даже тот случай, когда я вывихнул правый голеностопный сустав, резвясь на спортивных снарядах физгородка в Феодосиевских казармах. Он мне его вправлял. Вспомнили суровую зиму 1941–42 гг. в Сурско-Литовском. Я поблагодарил его за помощь нашей семье, но он остановил меня и сказал, что обязан был сделать гораздо больше, но сделал то, что мог в тот момент. И еще что-то говорил о своей благодарности моему отцу, но я не понял, что он подразумевал под этим, а переспросить было неудобно.

Больше я с ним никогда не встречался. Когда я вернулся домой совсем, его уже не было. А с Тоней встретились совсем неожиданно. В середине пятидесятых к маме вызвали скорую помощь. Приехала врач Антонина Федоровна Лозовая. Поразительная схожесть с отцом: громкий бархатный голос, не поймешь, когда шутит, а когда говорит серьезно…

А тогда, зимой 1941–1942 года, Федор Тимофеевич предложил маме поехать с ним в Сурско-Литовское, взять с собой швейную машину и обшивать там крестьян, которые к тому времени порядком поизносились. Меня и Женю оставили на попечение маминой сестры тети Шуры.

Мама собрала свою швейную машину «Зингер», оставила нам жалкие остатки наших продовольственных запасов, рассказала, как ими рационально распоряжаться и со слезами на глазах уехала. Тетя Шура своим опекунством нам не докучала. Мы очень быстро расправились со всем съестным, что у нас имелось.

Когда продукты кончились, мы начали с Женей пилить и колоть дрова у Кияновских, хотя они нас об этом и не просили. Но Федина мама вечером после работы давала нам по два, а иногда и по три пирожка с картошкой, морковкой или фасолью. Мы их несли домой, заваривали чай с чабрецом и медленно съедали, не ведая в то время, что чабрец пробуждает зверский аппетит.

Так прошли четырнадцать долгих и трудных дней. Однажды утром у нашего двора остановилась бедка-тележка на двух колесах, запряженная одной лошадью, из которой Федор Тимофеевич из рук в руки передал мне полмешка кукурузы в кочанах. Я притащил мамину передачу домой, развязал, взял в руки большой замерзший кочан и вместе с Женей рассматривал, не понимая, как можно его превратить в пищевой продукт.

Не ведая по молодости, что голод является великим стимулом научно-технического прогресса, я одолжил у Кияновских кровельные ножницы и отправился к разбитому бомбой детскому саду по улице Жуковского. Из-под обломков извлек дрова, вырезал из остатков крыши два больших куска кровельной жести и приволок все это домой. Затем, хорошо помня виденные мной на базаре крупорушки и понимая принцип их работы, сделал выкройки. Обрезал по выкройкам жесть, опалил с нее краску, набил большим гвоздем дырок, как на терке, скрутил две трубы в форме усеченного конуса, надел внутреннюю трубу на конусную деревянную колоду, прибив ее двумя огромными, вытянутыми из забора, гвоздями к широкой толстой доске.

Мы разлущили кочаны, просушили кукурузное зерно в духовке и засыпали в наше сооружение. Каково же было наше удивление, когда внизу, на выходе появилась мука, мелкая и крупная крупа. Это была наша победа над голодом. Мы тут же рассеяли ее при помощи заранее одолженных у соседей сит, и к полуночи уже ели горячую и неописуемой вкусноты не то кукурузную кашу, не то мамалыгу. О мамалыге мы знали только то, что ее очень любят румыны.

В маминой передаче был еще сверток какого-то жира, растопленного и застывшего в миске. Он был темного цвета и слегка пах солидолом. Наш сосед, Петр Николаевич Зайцев, воин-артиллерист Первой мировой войны, определил это как костный жир, или пушечное сало, которое тоже можно кушать. Мы его и употребили, пережарив с луком.

Кочанов кукурузы было полмешка, вроде бы много, но когда мы их очистили, получилась небольшая сумочка. Однако этот запас позволил нам кормить бабушек в подвале под неустанным Жениным контролем, который очень внимательно следил, чтобы мы не съели больше того, что относили им.

Еще через две недели приехала мама, привезла еще какие-то продукты и главное — ведро картошки, которая по дороге замерзла, но все равно была съедена. Когда все продукты закончились, мама решила забрать нас с собою. Однажды утром, когда было еще темно, мы отправились в Сурско-Литовское. По Криворожскому шоссе, я уже писал, что ныне это улица Днепропетровская, мы дошли до его пересечения с высоковольтной линией. Стало немного рассветать и примерно в двухстах метрах от дороги прямо под линией электропередачи мы увидели две шеренги людей, стоящих в 10–15 метрах друг от друга. Не успели мы о чем-то подумать, как одна из шеренг вскинула винтовки и раздался залп — вторая шеренга повалилась. В оцепенении мы остановились, но тут же из кювета поднялся полицай с винтовкой и предложил пройти в ту сторону, где стреляли. Мы бросились бежать, а он захохотал и выстрелил из винтовки в воздух.

Мы быстро уходили от этого страшного места, боясь, что полицай может в следующий раз выстрелить в нас.

Мороз был очень сильный, с ветром, несущим мелкие, колючие снежинки, впивавшиеся холодом в глаза, нос и все, что было не защищено одеждой. За собой мы тащили большие самодельные санки с привязанным к ним мешком. В мешке везли с собой остатки того, что можно было поменять на продукты или пошить что-либо для обмена. Ветер дул в лицо, обжигая, но мы шли, наклонившись, и порой казалось, что ложимся на встречный поток и топчемся на месте. Сил было мало, Женя норовил присесть на санки, мы его немного везли, а потом мама уговаривала его двигаться самому, чтобы не замерзнуть. Иногда хотелось сказать, что дальше не пойдем или вернемся домой, где можно спрятаться от этого смертельного холода, проморозившего, как казалось, даже кости.

Как ни странно, но на дороге мы были одни. Попутчиков и встречных не было. И в тот момент, когда показалось, что конец или трагическая развязка нашего путешествия где-то рядом, нас стал догонять большой, с крытым кузовом, немецкий грузовик. Мы сошли с дороги и остановились. Машина проехала, потом затормозила и остановилась. Мы попятились, но бежать или скрыться было невозможно.

По нравам оккупационного режима эта встреча на дороге ничего хорошего не обещала. Были случаи, когда людей «подвозили», и они исчезали навсегда или оказывались на работах в Германии. Нормальные люди избегали любых контактов с оккупантами, к какой бы армии они не принадлежали. Исключение составляли торговцы и спекулянты, делавшие гешефты на связях с румынами, венграми и итальянцами; женщины легкого поведения и те, кто пошел в услужение режиму. Но таких было совсем немного.

А тогда из кабины выпрыгнул водитель, открыл задний борт, схватил и забросил в машину санки, а потом затолкал туда нас и только после этого спросил по-немецки: «Куда?» Мама назвала село, он кивнул, и мы поехали. В кабине был второй, но из-за поднятого воротника я его не разглядел, был виден только унтер-офицерский погон.

Сначала было очень страшно, но вспоминая лицо немца я не находил в нем ничего зловещего, что бы насторожило. Машина шла быстро, в кузове громыхали пустые ящики, и уже не было холодного, обжигающего ветра. Когда немного успокоились, стало проходить и чувство обреченности, подумалось: «Уж не из тех ли он немцев, которые должны были соединиться с нашими пролетариями и прекратить войну?», — как мы представляли себе это в первую неделю после 22 июня 1941 года.

Если мне удастся закончить этот свой рассказ о трудном военном лихолетье, я обязательно расскажу в нем о разных немцах, которых мне пришлось видеть много и близко. В тот период, когда шла жестокая война, слова немец и фашист были неразделимы, и я не мог себе представить, что немецкий солдат-шофер может поступить не по-фашистски.

Машина остановилась в центре села у церкви, рядом с которой жили Лозовые. В обратном порядке немец высадил сначала нас, затем сани, закрыл борт, сказал что-то приветливое и сразу же уехал.

Мария Емельяновна обогрела, накормила нас, и мы, захватив мамину машинку, отправились на квартиру к хозяйке, с которой мама договорилась заранее. Хозяйку нашу звали Мокрина Никифоровна Дырда. Жила она с семнадцатилетней дочерью Евдокией, а сын Петр был на фронте с первых дней войны. Спальное место нам с Женей отвели на печи. Мама спала на огромной лавке — непременном атрибуте того времени каждой сельской хаты, а хозяйка с дочкой — на огромной кровати.

Поручили нам и некоторые виды работ по хозяйству. Утром мы убирали снег, в ту зиму его наметало за ночь иногда под крышу. Потом заготовка дров — дело для нас привычное. Если снега было немного, и мы успевали все сделать до середины дня, то играли с местными ребятами, конечно же, в войну. В игре мы, приехавшие из города, всегда были немцами, объедавшими их село. Доставалось нам крепко, но мы не сдавались. Потом за нас вступился Коля Ивлев, мальчик старше нас и безусловный авторитет в селе.

По селу ходило много постороннего люду: ремесленники, врачеватели, гадалки и просто шатающиеся в поиске где и что украсть. Местные полицаи стали проверять по хатам — где, кто и почему живет посторонний. Чтобы не попадать к ним на заметку, мы собрались и со случайной оказией уехали домой, пробыв в селе две недели. Хозяйский родственник ехал в город на санях с лошадью, мы благополучно докатились до самого дома.

После этого мама одна еще несколько раз ездила на короткое время в село, что-то зарабатывала, а потом изменила вовсе форму работы. Перешла с индивидуального на массовый пошив наиболее ходовых вещей: бурки, телогрейки, безрукавки и женские полупальто, которые сбывала приезжавшим в город селянам за продукты, в основном кукурузу. Очевидно, оставлять нас одних мама больше не решалась.

Так мы начали 1942 год, первую зиму оккупации. Наиболее запомнившиеся события того периода я уже описал. К некоторым, особенно интересным, я буду возвращаться, не соблюдая хронологической последовательности, ибо через много лет без дневниковых или хотя бы тезисных записей сделать это очень трудно, а вернее — невозможно.

Ближе к весне мама определила меня «подмастерьем» к Ивану Петровичу Борщу, бывшему мужу нашей тетушки, не попавшему в армию из-за очень плохого слуха и работавшему в областной больнице. В полуподвале здания, в котором сейчас неврологическое отделение, была мастерская, где он точил хирургические инструменты для той части больницы, в которой лечили местное население.

Работа в этой мастерской была интересной и весьма разнообразной. Вначале я помогал устанавливать станки для заточки, доводки и полировки инструмента. Затем приспособления для направки инструментов для бритья. Со временем я кое-чему научился у своего наставника: узнал, что такое шлямбур, зенкер, штангенциркуль, развертка, разницу между отрезным, заточным, шлифовальным и полировальным кругами, по размеру гайки или болта брал нужный ключ, не глядя на цифры у головки, научился затачивать сверла и работать ими и еще многим слесарным премудростям.

Кроме того, Иван Петрович был хорошим часовым мастером, а так как в то время с часами было много проблем, ему носили для ремонта самые разнообразные системы. Это была отличная школа. Месяца через полтора-два ходики и будильники он полностью доверял мне, и я с ними благополучно справлялся.

Своим детям и внукам я часто говорил, изобретая самые различные формы передачи информации: нужно помнить, что лишних знаний не бывает и что самый легкий багаж в жизни — это знания.

Но, очевидно, что каждое поколение должно наступить на собственные грабли, ибо почти ничего из моего опыта им до сих пор не пригодилось. В каких-то книгах по психологии я прочитал, что при нормальных условиях, то есть в отсутствие природных или военных катаклизмов, последующие поколения используют опыт предыдущих всего на двадцать четыре процента, а повышение этой величины на два процента могло бы кардинально улучшить мироздание.

Со временем в мастерской появились и были установлены два токарных станка: один большой, но очень старый, а второй маленький, для часовых деталей. На обоих я научился работать и мог выточить простую деталь, нарезать резьбу, а на маленьком — даже ось для анкерного колеса будильника. Все знания, полученные в этой мастерской, мне в будущем очень пригодились.

Из особенно интересных событий того периода мне запомнились два. Какой-то работник больницы пришел и рассказал о сожженном иконостасе в Преображенском соборе, после того, как объявили, что там будет отслужен молебен в честь большой победы германского оружия и выхода немецких войск к Волге. Давать оценку этому святотатству я не могу, да и не хочу. Могу только свидетельствовать, что людей в городе, которым эта «победа» была, как кость в горле, было значительно больше, и, слава Богу, что нашлись смельчаки, выразившие таким образом мнение большинства. И не было стыдно священнослужителям за молебен, который мог бы состояться.

Я, конечно же, сбегал и посмотрел на случившееся. Вокруг суетились полицаи, близко никого не подпускали, но мне удалось заглянуть внутрь. По характеру разрушений было похоже, что в иконостас швырнули бутылку с горючей смесью и гранату.

Еще одним занимательным свидетельством периода моего пребывания на территории областной больницы было визуальное знакомство с работницей управления (не то старшей сестрой, не то секретарем главврача) Зоей. Крупная, с весьма округлыми частями тела и полными ногами, она была в курсе всех дел в больнице, вникала в деятельность всех служб. И, очевидно, с ней все считались, советовались и спрашивали разрешения. Не любила она только моего Ивана Петровича, не заходила к нему в мастерскую и лишала его некоторых привилегий, которыми пользовались отдельные сотрудники больницы, в виде тарелки баланды, называемой супом.

Из разговоров взрослых я немного знал, что в больнице прячут от немцев офицеров и солдат нашей армии, маскируя под тифозных больных, но не догадывался, что к этому причастна Зоя. Однажды, сидя у открытого окна за занавеской, я направлял на ремне хирургический инструмент. Рядом с окном остановились Зоя и румын Миша (был такой высокий красивый парень в румынском госпитале, вольнонаемный) и о чем-то тихо говорили. Постепенно я стал разбирать отдельные слова и невольно услышал, что речь идет о каких-то продуктах: не то мешок перловой крупы, не то гороха. А главное — чистые бланки с печатями румынского госпиталя, которые Миша должен был достать.

Через двадцать лет после войны в актовом зале Металлургического института на торжественном собрании в честь дня Победы доцент кафедры термообработки Зоя Константиновна Косько рассказывала о своей подпольной деятельности в годы войны. Это была та самая Зоя из областной больницы. При случае я напомнил ей тот, невольно подслушанный мною, ее разговор с Мишей, чем привел ее в состояние сильного волнения, как будто я мог на нее донести.

Мишу я видел последний раз примерно через полчаса после появления в нашем городе первых солдат-разведчиков Красной Армии 25 октября 1943 года у хорошо всем известного здания НКВД. Солдаты во главе с двумя офицерами двигались от улицы Володарского, где я их встретил. Я пошел вместе с ними в сторону улицы Шмидта. На улице Артемовской стояли два немецких грузовика, в кабинах которых спали водители. Их разбудили и повели с собой. Они спокойно шли, будто бы давно этого ждали.

В середине семидесятых я лежал с разбитым коленом в клинике профессора Ю. Ю. Коллонтая. Там еще работали сестры, знавшие румына Мишу и всю эту историю с подпольщиками. Они рассказали, что после войны Миша женился на медсестре и у них родился ребенок.

А тогда, в 1942-ом, продолжалась жизнь в оккупированном городе: немцы ходили с высоко поднятыми головами и вели себя очень агрессивно. Когда случалось, что по улицам проводили наших пленных солдат, они избивали их, оскорбляли, а отставших тут же на улицах расстреливали. Я это видел.

По городу ходила молва, как по Короленковской вверх вели колонну наших пленных моряков. Все они были со связанными за спиной руками, шли и пели во весь голос матросские песни, и, конечно же, «Раскинулось море широко…». Немцы бесновались, били прикладами, а когда они приближались, краснофлотцы отбивались ногами. Немцы стреляли, а следом шли машины, в которые складывали убитых.

На улице Исполкомовской, между Чкалова и Комсомольской, в один день повесили на деревьях пятнадцать человек и каждому на грудь прикрепили табличку: «Я помогал партизанам», «Я прятал советских офицеров» и т. д., но народ сразу разобрался, что людей для этой акции устрашения взяли в лагере военнопленных. Все они, одетые в гражданскую одежду, имели загар, характерный для военных.

Участились и ужесточились облавы на молодежь для отправки в Германию. По городу распространялись переписанные письма, песни и стихи от уже угнанных и познавших западную цивилизацию. Были случаи возвращения по болезни, чаще всего искалеченных.

Расклеиваемые листовки и газеты сообщали о взятии Сталинграда. Когда они сообщили об этом в третий раз с интервалом в две-три недели стало понятно, что это вранье. Нам всем было обидно, страшно и по-прежнему голодно. А из открытого окна соседей-фольксдойче доносились запахи вареного мяса и мы спорили, что варится: свинина, говядина или курица.

У соседей, что жили в квартире расстрелянных Добиных, хозяин работал в городской Управе переводчиком, ходил в полувоенной форме и подчеркнуто строго обращался ко всем только по-немецки. Мы все его люто ненавидели, и у его сына Аркадиуса спрашивали, не собирается ли его отец на фронт — помочь фюреру. Нам всем так хотелось, чтобы его там убили.

Союзники немцев вели себя по-разному. Мадьяры, как правило, с населением не общались. Исключение составляли служившие в венгерской армии русины, говорившие на смеси украинского и русского языков. Они контактировали с населением и часто, чем могли, помогали, особенно детям. Румынов надо было опасаться: могли украсть, что попадется, или просто отобрать что-либо приглянувшееся прямо на улице. Особое войско составляли итальянцы. Они также как и мы люто ненавидели немцев и поэтому казались нам чуть ли не союзниками.

На нашей улице в доме № 31 расположилось небольшое подразделение итальянцев — радиостанция с двумя антеннами в саду и несколькими автомашинами во дворе. Основная их часть находилась в Феодосиевских казармах. Свободные от дежурства солдаты прямо на улице часто играли в футбол. Однажды мяч попал в грудь проходившего мимо немца. Он выхватил штык, с которым постоянно ходили солдаты, проткнул мяч и бросил его итальянцам. Те обиды не стерпели и прилично его побили. Через полчаса их расположение окружили около пятидесяти вооруженных автоматами немцев. Итальянцы, очевидно, позвонили в свою часть и оттуда примчались до двухсот вооруженных солдат. Казалось, кровавая развязка неминуема. Мы рванули врассыпную и, попрятавшись, наблюдали за происходящим через щели в заборе. Неожиданно появились карабинеры и стали плотной шеренгой между немцами и своими солдатами. Немцы молча стояли с автоматами наизготовку, а итальянцы бегали за спинами карабинеров, размахивали своим оружием и все очень громко кричали. Потом откуда-то появился офицер карабинеров, подошел к немцам и начал переговоры. Через несколько минут он что-то крикнул своим солдатам, те мгновенно умолкли и, к нашему изумлению и глубокому разочарованию, поплелись молча в сторону своего расположения.

Через много лет, бывая за границей, я несколько раз посещал итальянский ресторан и почти всегда наблюдал подобную картину: за столиками сидят итальянцы, которых легко можно отличить от других европейцев, едят и тихо переговариваются между собой. Потом громче. Дальше еще громче и, наконец, вскакивают, машут руками у лиц оппонентов, кричат и кажется, что сейчас прольется кровь. Страшно. Я готов был выскочить из ресторана, но вдруг все стихало, они усаживались на свои места и как ни в чем не бывало наматывали на вилки свои спагетти, сдабривали их кетчупом и отправляли в рот.

Дни проходили за днями, складываясь в тяжелые месяцы ожидания. Мы взрослели раньше, чем вырастали, и я уже начал понимать, как трудно маме управляться с нами. Время, проведенное вдвоем с Женей, незаметно приучило к самостоятельности и только значительно позже, став взрослым, я понял всю меру огорчений и материнского горя, которое оно принесло маме.

Летом произошли события, которые повернули наши мысли в другую сторону. Сколько нам пришлось пережить, что рассказать об этом придется со всеми подробностями.

 

Днепропетровск, 4 июля 1942 г.

Зимой в конце 1941-го на нашей улице поселилась семья Сушко: отец Семен Борисович, его сын Юрка, мой ровесник, его сводный брат Рудик и мачеха Юрки, Эмилия Шмидт, немка из местных. Эмилия Шмидт была известна тем, что, работая переводчицей на кухне подразделения полевой полиции в школе № 23, по дороге домой подкармливала немощных стариков и старух на трех кварталах от Шевченковской до Дачной остатками пищи из этой самой немецкой кухни.

В их доме одну комнату занимал молодой немецкий офицер лет двадцати семи, инженер-майор, как подчеркнуто он себя называл. И хоть он был совсем не страшным, страх вызывал его мундир. Комнату он закрывал на ключ. Иногда приходил денщик, пожилой солдат, и убирал ее. В комнате стоял большой радиоприемник, который тянул к себе, как магнит. Изучив дни и время, когда приходил денщик по своим делам, а майор на обед, мы подобрали ключ к комнате и стали регулярно слушать Москву, сводки Информбюро. В тот период каждый день сообщали о боях в Севастополе, а после официальных сводок шли короткие репортажи о героизме его защитников, передавались новые песни о войне, которые мы слышали впервые. Имен и фамилий героев не называли, обозначали их одной буквой, мелькали незнакомые названия: Любимовка, Мекензиевы горы, Сапун-гора, Камышовая бухта, Херсонес, Северная сторона. Я спрашивал у мамы, что это и где. Мои родители, когда поженились в 1924 году, жили в Севастополе. Мама рассказывала, не подозревая причин моего интереса к тем местам.

Так продолжалось долго. Мы слушали сводки о Севастополе и мысленно были там. Рассказы о его защитниках оттеснили на второй план наших кумиров: Робин Гуда, тимуровцев и даже Павку Корчагина.

В романтическом угаре Юрка украл револьвер у румынского офицера, а я стоял на стреме. Спрятали неумело, его нашел Семен Борисович в сарае под полом. Юрке досталось: отец не пожалел, а мне «отказали в доме», — выперли за дверь.

Но мы продолжали слушать радио уже тайком, опасаясь Юркиного отца. Но так как наши вылазки заканчивались благополучно, мы «потеряли бдительность». 4 июля, когда передавали сообщение о сдаче Севастополя нашими войсками, впервые называли имена защитников — от матроса до генерала, что воспринялось нами как большое личное горе, дверь в комнату открылась, — на пороге стоял инженер-майор вермахта Михайлик (я недавно звонил Юрке в Сочи и он вспомнил эту фамилию).

По существовавшим правилам он должен был сдать нас в гестапо, а там — только расстрел. Но он постоял на пороге несколько секунд, послушал, закрыл дверь и прошел в кухню. Когда там загремела посуда и он, очевидно, сел кушать, мы выключили приемник, закрыли на ключ дверь и убежали из дома. Он ничего никому не рассказал.

Так и остался загадкой этот немецкий инженер-майор со странной и совсем не немецкой фамилией, то ли бранденбургский славянин, то ли судетский немец. Но в нашем сознании немцы разделились на плохих и нормальных, что по тем временам было просто невероятно. И даже его ординарец, изредка посещавший квартиру, стал вести себя с нами иначе: он загадочно улыбался и что-то говорил нам, но на таком страшно непонятном диалекте, что мы только разводили руками. По его интонациям казалось, что он посвящен в эту тайну троих, но это только еще одна загадка.

Время шло. Шоковое состояние проходило. Интерес к происходящему брал верх над всеми страхами. И мы приспособились: тот, кто был у приемника не прилипал к нему ухом, а стоял у окна и просматривал подходы к дому со стороны улицы Кирова, второй — от раскрытой двери в кухню, через ее окно, со стороны улицы Жуковского. Тогда все заборы были сожжены. Пройти дворами с одной улицы на другую можно было в любом месте.

Наши отступали. Каждый день мелькали названия новых и новых оставляемых городов: Ворошиловград, Миллерово, Морозовская, Калач. Потом Кавказ: Тихорецкая, Прохладная, Минеральные Воды, Пятигорск. Наконец, самое страшное — Сталинград. В городе были развешены плакаты, что в Преображенском соборе состоится торжественный молебен по поводу выхода победоносной немецкой армии к берегам Волги. Не состоялся. Как я уже писал: кто-то ночью забросал гранатами и бутылками с горючим главный иконостас.

Мы слушали радио и мысленно были там, где сражались наши бойцы. Мы ходили с ними в атаки, строчили из пулемета, прыгали с парашютом в тыл врага, из огня вытаскивали раненых, подносили патроны и гранаты в самый критический момент. А когда передача оканчивалась, мы возвращались в реальность. Это было невероятно тяжело. Юрка срывался в истерику. У него начались серьезные конфликты с отцом. Он возненавидел мачеху, а ее сына, рыжего Рудика грозился зарубить топором и называл не иначе, как «немчура проклятая». Юрка Писклов, острый на язык, в этот период называл его «Дубист нервный глист». В этих его словах, очевидно, был намек на родственные отношения с немцами. Даже когда они встретились через 30 лет, видно было, что обида не прошла.

А приемник приносил все больше и больше тяжелых новостей. Уже шли бои в Сталинграде, Воронеже, в предгорьях Кавказа. И мы по-прежнему были там. Что с нами происходило — объяснить трудно.

У меня дома хранилась оставшаяся от отца карта, несколько склеенных листов, охватывающих полосу от Кировограда до Калача, с очень подробным Донбассом. Мы расстилали ее на полу и тщательно измеряли расстояние до возможного места встречи с Красной Армией. Сначала наш путь лежал до Морозовской, недалеко жил мой дед, на хуторе, где можно было спрятаться, да и местность в тех местах была, как мне казалось, знакома: в 1939–1940 гг. я провел там два полных лета. Пока мы планировали — немцев погнали на запад. Пришлось намечать уже Миллерово или Белую Колитву. Путь к ним прокладывался севернее Сталино, через Горловку, а оттуда — рукой подать. Красным карандашом мы нанесли свой маршрут на карту.

 

Ст. Ясиноватая, февраль 1943 г.

Маршрут, проложенный на карте, вел в обход Сталино на станцию Ясиноватая, далее на Горловку и Артёмовск. Кроме того, мы намечали путь в сторону Ворошиловграда или Старобельска: бои шли уже в тех местах. Ходили слухи о прорыве наших войск к Северскому Донцу и большом поражении итальянской армии.

Разработали мы и версию нашего пребывания там — возвращаемся домой в Днепропетровск из Воронежа, куда были вывезены с ремесленным училищем № 1. Только бы не остановили во время движения на восток. И, как оказалось, не зря: версия сработала очень скоро.

Отправились мы в путь 24 февраля, во второй половине дня, прихватив с собой буханку хлеба и запасные носки — Юрке, а мне — портянки. Я был в валенках и отцовской кожаной куртке. За боковой карман под подкладку сложил и спрятал карту.

Пошли прямо к Днепру, перешли первое русло и Комсомольский остров в районе нынешней канатной дороги. Потом через Шефский и, попав уже в устье Самары, стали двигаться по диагонали в сторону Рыбальского, ближе к мосту. На берег вышли уже в сумерках, дошли до железной дороги и пошли вдоль нее.

На разъездной стрелке станции Игрень из будки стрелочника тянуло дымом и теплом. Спросили, как добраться до Синельниково, объяснили, что едем, мол, к родственникам за продуктами. Оказалось, что поезд уже трогается и мы успели вскочить на тормозную площадку полуразбитого предпоследнего вагона.

В полночь мы оказались в Синельникове. Мороз и поездка в дырявом вагоне достали нас крепко. Мы вскочили в здание вокзала, битком набитое людьми и едва освещаемое керосиновыми фонарями, осмотрелись и начали немного согреваться. В центре зала сидела и ела большая компания мужчин и женщин с детьми. В полумраке мы разглядели на рукавах мужчин полицейские повязки, а затем и лежащие на вещах винтовки. Мы увидели, что и они нас внимательно рассматривают. Надо было немедленно уходить. Первым встал Юрка и, когда он был уже у двери, я не торопясь пошел следом. Уже в дверях услышал окрик: «Пацан, остановись!» — и заметил молодого амбала, поднимавшего винтовку.

Я выскочил, Юрка стоял за дверью, он слышал окрик, и мы бросились направо, за здание вокзала. У телеграфного столба три немца распутывали провода, мы пробежали мимо них в сторону поселка, чтобы скрыться в улицах. Больше бежать было некуда. Когда мы были уже почти в переулке, сзади раздался винтовочный выстрел, крик «стой!», а затем еще крики, но уже немцев. Мы обернулись на ходу, полицай выстрелил вверх, а на столбе, оказывается, находился четвертый немец, который оказался в большей опасности, чем мы.

Быстро отбежав темными переулками на другой конец станции, мы решили немедленно убираться из Синельниково и бегом направились в сторону выездных стрелок. Там стояли три порожняка с паровозами и один уже шипел тормозами, пробуя их.

Спросили у машиниста — оказалось паровоз будет тянуть до Гришино. Карту мы помнили, направление — наше. Мы пошли в конец состава — почему-то нам казалось, что из последних вагонов легче убегать.

В одном из последних вагонов мы и устроились. Там оказалось много соломы, мы сгребли ее в один угол. В соломе валялись окровавленные бинты, ортопедические металлические шины немецкого происхождения и куски обгоревшей камуфляжной плащ-палатки. Зарылись в солому, накрылись палаткой и уснули. Когда проснулись, было светло, во все щели светило яркое солнце, а поезд стоял. Прислушались, осторожно огляделись. Юрка сбегал к паровозу: только зацепили, и сейчас же отправляется до Ясиноватой.

Приехали уже в темноте, быстро дошли до вокзала, но, поразмыслив, входить не стали. Там была такая же толчея, как и прошлой ночью в Синельниково. Обошли привокзальную площадь — пусто. Решили проситься ночевать в поселке напротив вокзала. Большие, как нам казалось, богатые дома мы пропускали; опыт последних лет уже срабатывал. Заметив маленький, заваленный снегом по самые окна, домик, мы подошли к калитке и остановились, решая, как начать. Долго стоять не пришлось: из домика вышла женщина, вылила в снег помои и, увидев нас, остановилась. Потом медленно подошла к нам и спросила тихо, что мы ищем. Спросила ласково, с доброй нотой и по-матерински участливо, на мягком, украинском языке, каким говорят полтавчане.

Мы изложили свою версию, ибо ничего другого сказать не могли. Поверила она или нет, неизвестно, но пригласила в дом: «Заходьте, хлопчики, у мене своїх двоє, але тісно не буде».

Мы вошли в дом, там действительно было два мальчика лет примерно семи и десяти, которые все время молчали и не сводили с нас настороженных глаз…

Хозяйка подвела к умывальнику, дала полотенце и велела помыться. Затем мы, проявляя самостоятельность, стали доставать из сумки оставшуюся горбушку. Женщина остановила нас, положив хлеб обратно, и накормила нас какой-то еще теплой кашей.

Добрая женщина стелила нам на полу у печки и участливо расспрашивала о наших мытарствах на пути из Воронежа, преодоленных опасностях, питании и т. д. Мы рассказывали подробно и, видно, что-то не сошлось в нашей фантазии. Лукаво улыбнувшись, она прекратила затронутую тему. Из ее рассказа мы узнали, что отец пацанов на фронте с первых дней войны, что работал он токарем в депо, что выживать ей помогают родственники мужа, которые живут в селе между Ясиноватой и Горловкой, и она периодически бывает у них, ходит за продуктами. И главное, рассказала, с каким трудом она туда добирается.

Выйдя рано утром, еще в потемках, сориентированные рассказом хозяйки, мы без труда очень быстро вышли на шоссе, ведущее в Горловку. Люди, хоть и немногочисленные, уже двигались в обоих направлениях. Немцев не видно. Изредка они проезжали на машинах. Мороз был сильный, ветер задувал под скудную одежонку, и мы бодрым шагом шли навстречу Красной Армии.

Через некоторое время нас догнали сани. Мы попросились, и старик провез нас немного, а потом свернул в сторону. Когда вошли в Горловку, преодолев 30 километров, было уже темно.

Темная, мрачная, стоящая между терриконов и засыпанная снегом Горловка стала последним пунктом нашего похода на восток. Уже много позже мы долго и детально обсуждали происшедшее и не могли простить себе якобы допущенной ошибки в выборе направления.

…Продолжая слушать майорский приемник, мы знали, что на Северском Донце фронт остановился надолго и, как оказалось, до конца лета 1943 года. У нас могли быть и другие варианты, но…

Побродив по темным улицам, мы нашли какой-то, как нам сказали, заезжий двор, состоящий из двух огромных сараев. Вокруг дальнего толклась толпа итальянских солдат, очевидно, не помещались. Из второго выходили и входили наши. Мы зашли туда. В центре — огромная печь из бочки, а вокруг невероятное количество сидящих и лежащих людей. Кое-как протиснулись, кто-то подвинулся, кто-то согнул ноги и мы устроились на отдых. Опасно только было выходить, чтобы не потерять место.

Под потолком висело несколько фонарей, и было достаточно светло. Присмотрелись, прислушались. Из разговоров окружающих мы поняли, что большинство — ходоки за солью в Артемовск или уже несут оттуда увесистые мешочки. Нам это понравилось. У нас был выбор, как я говорил раньше: на Артемовск, а далее на Старобельск, или на Дебальцево и Ворошиловград. Мы присмотрелись к тем, что шли за солью, старались их запомнить, поговорить или как-то себя обозначить как попутчиков.

Среди этой многоликой толпы, большинство которой составляли женщины, подростки и пожилые мужики, резко выделялись дна молодых парня, активно крутившихся возле железной печи. Обслуживая ее, они выходили на улицу, приносили дрова, выносили золу, приводили и размещали новых постояльцев. В отличие от перепуганных, забитых, замерзших и голодных людей эти ребята были не только с виду сыты, но и раскованны, смелы. Они постоянно подбадривали усталых и растерявшихся, из их уст неоднократно звучало, что, мол, еще немного, и будет лучше. Мы полулежали в самом темном углу, что позволяло наблюдать за ними совершенно незаметно. И вскоре мы увидели третьего; он сидел в противоположном от нас углу и явно был в контакте с этими двумя. Когда по улице пошла тяжелая техника и раздался рев моторов, он глазами повел влево, и один из парней, перехватив взгляд, быстро вышел, а вернувшись, мигнул сидящему в углу.

Сомнений у нас не осталось — мы решили, что перед нами армейская разведка наших. Я долго помнил эту встречу и, когда уже был в армии, спрашивал у бывалых, ходивших в немецкий тыл разведчиков, рассказывая во всех, тогда еще свежих деталях. Оба они, Александр Половинкин и Владимир Соловьев, сказали, что 90 % за то, что это наша армейская разведка, ибо до фронта на север и на восток было примерно 80–100 км, и это полоса ее действия. Но, 10 % — могла быть и контрразведка охраны тыла немцев. Они говорили, что пребывать в тылу у немцев не столь опасно и страшно, как переходить в любом направлении линию фронта.

На этот раз ума у нас хватило и мы не стали их просить, чтобы взяли нас с собой, хоть искушение испытывали большое.

Жизнь, между тем, в этом полутемном сарае продолжалась. Иногда забегали итальянцы, заигрывали с женщинам, пели, что-то объясняли, но никто их не понимал. Мимо изредка проходили небольшие колонны немецкой техники. Немецких патрулей или местных полицейских мы не видели. Очевидно, все скопление людей они приняли в темноте за итальянцев и потому в этом районе не появлялись.

К утру погода резко изменилась — подул сильный теплый ветер. Из сарая стали выбираться люди и расходиться в разные стороны: те, что с грузом — на юг, остальные — в противоположную сторону. Мы шли небольшой гурьбой, человек 10–12, некоторые тянули на санках детей. Впереди и сзади с интервалами в 100–200 метров шли такие же небольшие компании.

Когда стали выходить из Горловки, начало рассветать. От нее мы прошли всего 2–3 километра, стало совсем светло и мы увидели впереди на дороге большую колонну людей, двигающихся нам навстречу. Все замедлили шаг, но вскоре вовсе остановились, а когда стали видны окружившие колонну немцы — бросились назад. Бежали в панике, обгоняя друг друга, роняя поклажу, подгоняя плачущих и ничего не понимающих детей. Страх усилился, когда на окраине Горловки мы увидели железнодорожный эшелон за колючей проволокой и толпу людей, загоняемую в вагоны, среди которых были и в серых шинелях.

На улицах поселка по-прежнему было тихо и спокойно. Не дойдя до ночлежки пару кварталов, мы свернули влево, на Дебальцево, куда указывала немецкая стрелка.

Пройдя два-три квартала по широкой магистральной улице, мы вновь увидели впереди толпу людей, сопровождаемую немецкими солдатами и полицаями. Пробегавшие навстречу девушки сказали, что гонят на станцию и отправляют молодых в Германию, а остальных — в западные области Украины.

Я уже и не помню, как мы вновь очутились у ночлежки, от которой хорошо просматривалась дорога, по которой мы пришли в Горловку. Она была пустынна, и мы быстро зашагали по ней в обратном направлении. Долго шли молча, каждый по-своему переживал провал задуманного нами побега на фронт, к нашим…

Потом навстречу нам по дороге пошли войска на гусеничных бронетранспортерах, с эсэсовскими молниями на дверцах и надписями «ВИКИНГ». Мы сбежали с дороги метров на 50 и пошли по целине, совсем растаявшему снегу. Когда я услышал песню «Теплый ветер дует, развезло дороги и на Южном фронте оттепель опять», то мне показалось, что это именно об этом дне.

Немцы внимания на нас не обращали, сосредоточено сидели в своих машинах. Вообще, после Сталинградской битвы они и внешне выглядели иначе, чем в 1941–42 годах. Очень редко можно было встретить солдата или офицера с гордо поднятой головой, как тогда, в начале. И эти эсэсовцы, спешившие к фронту, олицетворяли общее состояние немецкой армии.

Мы продолжали брести по снежно-водяному месиву, озираясь на проходящие колонны. Юрка шел чуть впереди слева и когда он наступал на бугорок пахоты, через кожу его ботинок проступали водяные пузыри. В моих валенках хлюпала вода и мне хотелось их сбросить, они были неподъемны. Но надо было уходить из этого «мешка» как можно скорей.

Периодически я останавливался, отжимал и перематывал портянки, потом догонял своего друга, который угрюмо молчал и, опустив голову и не реагируя на мои реплики, быстро шел вперед, казалось, и не замечая ничего вокруг. Трудно было понять до конца, но мне показалось, что он переживает возможное свое возвращение в онемеченную семью, с которой он уже порвал все отношения, разорвал, уйдя со мною в эти романтические бега. Порой казалось, что он может броситься на проходящие немецкие машины.

В Ясиноватую пришли уже в темноте и, пробираясь в сторону вокзала, быстро нашли знакомый домик. Больше нам идти было некуда.

Постучали в темное окно, нам долго не открывали, а потом вдруг распахнулась дверь, и знакомый голос из темного чулана пригласил войти. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, зашевелились ее мальчишки, проснулись и уставились молча на нас. Хозяйка велела разуться, сунула нашу обувь в еще горячую духовку. Налила в тазик горячей воды и велела поставить в него ноги, которые были похожи на измятые холщовые мешочки с костяшками. И все это делалось почти молча. Лишь когда хозяйка поставила нам миску с холодной картошкой в мундирах и тарелку с солеными огурцами, и мы начали есть, спросила: «Напартизанились?» Пацаны стали смотреть на нас потеплевшими глазами, а мы в одно мгновение съели молча все, что нам дали. За сутки до этого мы расправились с последней горбушкой, и после этого у нас не было во рту ни крошки еды, ни капли воды. По дороге мы ели снег, но его много не съешь и жажду он не утоляет.

Проснулись мы, когда было совсем светло. Наша обувь хоть и не высохла, но уже можно было ее обуть. Быстро собрались и хотели уйти, но хозяйка опять чем-то угостила, напоила, сказала добрые слова. Мы вышли из гостеприимного дома, поблагодарив добрую женщину, и направились к вокзалу.

На привокзальной площади творилось невероятное: она была заполнена итальянскими солдатами, которые продолжали подходить из всех привокзальных улиц и переулков. Зрелище было потрясающим: солдаты сидели и лежали на площади вокруг костров, на которых сжигали все, что горело. В огне пылали окрестные заборы, сломанные деревья и даже отбитые приклады карабинов. Итальянская армия на площади станции Ясиноватая была представлена всеми родами войск, одетых каждый по-своему: кто в шинелях, кто в замысловатых, похожих на театральный реквизит, накидках. Сначала к общей массе не присоединялись карабинеры, они держались отдельными группами, стараясь соблюсти теряемое достоинство, и в своих шляпах с перьями выглядели по меньшей мере нелепо, но потом и они стали разбредаться к кострам.

Среди этой толпы итальянского воинства было и небольшое количество местного населения, в том числе и мы, на которых они внимания не обращали.

Потолкавшись и пообщавшись с народом мы узнали, что итальянцы, находящиеся на площади — часть их армии, бросившей фронт и направлявшейся домой в Италию. Здесь они ждут возможности перехватить какой-либо порожний эшелон, идущий в западном направлении.

А эшелоны изредка проходили, медленно, не останавливаясь. В каждом вагоне в распахнутых дверях стояли 1–2 немецких солдата с автоматами на груди и торчащими за поясом 2–3 гранатами. Из некоторых дверей были видны стволы пулеметов. В этот момент итальянцы вскакивали на ноги и устремляли свои взоры на уходящие вагоны и в их глазах, лицах и жестах было столько ненависти, что мы невольно прониклись, если можно так сказать, чувством солидарности. Почему-то казалось, что итальянцы не только бросили фронт, но и перешли на нашу сторону и вот-вот начнут бить немцев.

В отличие от вчерашнего, день был морозный и все старались быть ближе к кострам. Ничего не менялось. Также на запад продолжали проходить порожние охраняемые эшелоны, и после каждого итальянцы волновались все больше.

Развязка наступила ближе к вечеру. Немцы стали подтягивать к вокзалу войска, в улицах появились бронетранспортеры и большие группы солдат. Похоже, что немцы окружали станцию. Итальянцы начали митинговать, о чем-то спорили, яростно жестикулируя, и, казалось, начинается драка. Эта нервозность, естественно, передалась и нам. В испуге я вспомнил о карте за подкладкой и не мог придумать, что с ней делать. Трагическая развязка приближалась и оставаться с картой было дольше нельзя. Я забежал в развалины рядом о вокзалом, извлек ее из-под подкладки, засунул в левый рукав и медленно пошел к костру. Итальянцы стояли и смотрели на очередной уходящий эшелон. Я выхватил карту из рукава и сунул в огонь.

И тут случилось то, что целый день витало в воздухе: итальянцы всей своей многочисленной толпой бросились на эшелон, в вагонах которого стояли, как и прежде, немцы, но с колбасой и батонами в руках. Очевидно, у них был обед.

Метнувшаяся к вагонам толпа увлекла и нас, притиснула к медленно движущемуся составу, и десятки рук протянулись к немцу, вытянули его из вагона. Опередившая всех длинная, черная, волосатая, высунувшаяся почти по локоть из шинели, рука выхватила у немца… не автомат, не гранаты, а колбасу.

Забегали карабинеры, эшелон остановился, в несколько минут итальянцы его заполнили. Толпа и нас почти внесла в вагон, обустроенный двухэтажными нарами и буржуйкой в центре. Мы нырнули под нары и затихли. Вскоре эшелон тронулся и застучал колесами на запад.

В вагоне находилось человек 60, они быстро освоились и, изломав пару досок от нар, растопили буржуйку. Стало тепло, на нас никто внимания не обращал, хотя нас было хорошо видно.

На первой же остановке в наш вагон влез офицер и, отсчитав пятерых солдат, отправил их в другой вагон, а на их место привел старенького генерала, его адъютанта и ординарца. Генерала, как и положено, усадили у печурки, чемоданы поставили рядом, адъютант и ординарец устроились неподалеку. Свет из открытой дверцы освещал лицо генерала: был он совсем седой, худой и не отрываясь, отсутствующим взглядом, смотрел на огонь, очевидно, лучше других оценивая происходящее и предвидя последствия. А мне, как назло, стало смешно: я вспомнил стишок, который мы учили в первом классе, посвященный тогдашним событиям в Испании…

…Бросив пушки, танки, ранцы убегали итальянцы, всех быстрее убегал итальянский генерал…

Через какое-то время он оторвал взгляд от огня, огляделся, тыкая пальцем пересчитал всех в вагоне, в том числе и нас. Затем поставил на колени чемодан, открыл, достал несколько пачек галет и протянул каждому по две пресных, несоленых галеты. В том числе и нам, что меня удивляет до сих пор. Обдумывая этот случай много позже и вспоминая как мы летом 1945 г. подкармливали немецких пацанов и их отцов-рабочих, трудившихся рядом с нами в Юкермюнде на демонтаже военного завода, я проводил некую параллель. И до сих пор мне итальянцы кажутся совсем не похожими на своих европейских собратьев, а тем более «старшего брата»-союзника. Непосредственные, искренние, добрые.

А тогда под нарами так хотелось, чтобы они повернули оружие против немцев, открыли второй фронт, а нас бы взяли разведчиками, как знающих местный язык и здешние условия. Но поезд продолжал стучать колесами на запад, а итальянцы, конечно же, думали о своей Родине, а не о нашей. Может быть, они, как и славяне, подвержены ностальгии?

Часа в два ночи поезд остановился и наступила тишина, длившаяся несколько мгновений. Затем послышалась громкая команда на немецком: «Открыть двери» и, как только они загремели — с двух сторон вдоль вагонов вспыхнули яркие прожектора. Метрах в десяти от вагонов почти сплошной стеной стояли эсэсовцы, многие с собаками, автоматы были угрожающе направлены на вагоны. Тут же послышалась вторая команда: «Выйти из вагонов и положить оружие».

Итальянцы, совершенно не похожие на тех, что вламывались в вагоны днем, покорно выпрыгивали, осторожно, с вежливой покорностью клали оружие на землю прямо у немецких сапог и выстраивались шеренгами вдоль эшелона.

Так провалилась наша вторая мечта — о втором фронте. Выпрыгнув из вагона за спинами итальянцев, мы, пригнувшись, стали пробираться к голове состава, чтобы выйти из освещенной зоны. Вместе с нами пробиралось еще несколько человек. Впереди шла женщина с двумя детьми, мы пристроились за ней и вместе вышли из немецкого оцепления. К удивлению, немцы нас пропустили свободно и даже не обратили внимания. Выйдя к помещению вокзала, прочитали название станции — Гришино.

Так мы расстались с итальянцами. Но, как оказалось — не надолго: ранней весной толпы итальянских солдат появились в Днепропетровске. Они ходили с оружием в руках и предлагали его за буханку хлеба, настоятельно рекомендуя вооружаться. Во двор к Сушко забрел унтер, предлагая наган и маузер за две буханки. Мы с Юркой со страхом отрицательно замотали головами, и он понуро пошел со двора. Юрий вбежал в дом, что-то вынес ему, догнал и сунул в руку. Не оглядываясь, итальянец продолжал идти, жуя на ходу.

…Похоже, это была благодарность за генеральские галеты. А потом прошел слух, что задержанных в Гришино итальянских солдат и офицеров расстреляли в Западной Украине.

Мы быстро пошли по улице, мороз подгонял и, после относительно теплого вагона, не могли согреться. Отойдя от вокзала несколько кварталов, стали стучать и проситься в дома. Казалось — безнадежно, но едва стукнули в четвертый дом, как дверь распахнулась: на пороге стоял не старый еще мужчина в пальто и шапке, вопросительно глядя на нас. Мы попросились. Хотя подвох был виден, бежать было нельзя: обе его руки были опущены в карманы пальто. Мужчина отреагировал мгновенно: пригласил переночевать, но сказал, что живет в двух кварталах отсюда.

Чувствуя, что влипли, мы обреченно шли за ним. Улица была широкая, с высокими сугробами, снег скрипел под ногами, бежать нам было некуда, тем более, что правую руку он из кармана не вынимал.

Вышли на маленькую площадь, свернули чуть влево и направились к длинному дому на противоположной стороне. Подойдя ближе, рассмотрели светящуюся синим светом вывеску — «УКРАИНСКАЯ ВСПОМОГАТЕЛЬНАЯ ПОЛИЦИЯ».

Он представился старшим следователем городской полиции, предложил побеседовать и рассадил нас в разные комнаты. Первым был я. Наша легенда предусматривала путь из Воронежа через Вешенскую, Морозовскую, Миллерово, Ворошиловоград, Дебальцево, Горловку. Имена хозяек — имена наших близких: матерей, сестер. Улицы — такие, что были в каждом населенном пункте.

Но до мелких деталей он не добирался, иначе нас можно было легко поймать. На вопрос — как добрались от Воронежа до Вешенской — мы с Юркой ответили одинаково: в группе наших военнопленных при какой-то зенитной немецкой части, заготавливали дрова.

Наши ответы его, очевидно, устроили. Он посадил нас напротив и сказал, что утром в Днепропетровск едут два полицая, они возьмут нас с собой и передадут в городскую полицию, где все проверят и, если не подтвердится, нас расстреляют.

Он говорил тихо, спокойно, но угрожающе. Однако и в речи, и в поведении проскальзывала заискивающая неуверенность и глубокое, далеко спрятанное беспокойство. Мы понимали, что это значит и откуда волнение, нам так хотелось засмеяться и сказать: «Трепещи, подонок».

Ближе к утру пришли два полицая, молодые и пьяные амбалы с винтовками. Один был в овчинном тулупе до пят, второй — в коротком кожушке. Взяли нас, выслушав наставления следователя, и отправились на вокзал.

Следователь никаких бумаг по нашему допросу им не передавал, велел только сдать для проверки в городскую полицию. Он передал большой запечатанный пакет, который вытащил из сейфа и, было очевидно, что он приготовлен заранее.

Полицаи нашли нужный им поезд, усадили нас на тормозную площадку, сами уселись с двух сторон, поставив винтовки между ног, и мы тронулись. Мороз был довольно сильный, очень скоро мы стали околевать. На крошечной площадке негде было попрыгать и даже помахать руками.

Ехали долго, и когда поезд остановился на станции Чаплино, первым не выдержал полицай в коротком полушубке: он разбудил напарника и сказал, что пойдет узнать об отправлении, велел стеречь нас. Но тот сразу же закутавшись в тулуп, уснул. Мы дали отойти полицаю подальше и нырнули под вагоны поперек путей.

Преодолев несколько составов, шмыгнули в улицы и понеслись, петляя, уходя как можно дальше от станции. Бежали, пока не наткнулись на кузницу, из трубы тянуло характерным дымом кузнечного горна, и мы поняли, что можем согреться.

Высокий, картинно-красивый старик-кузнец встретил нас внимательным, изучающим взглядом, выслушал нашу легенду и, по-моему, не поверил ни одному слову. Сунув прут, который он ковал, в горн, взял нас за руки и повел в дом. Уже по тому, как он держал, чувствовалось, что ничего плохого не будет.

Введя в дом, представил своей хозяйке как бродяг из Днепропетровска, которых нужно накормить, дать выспаться и потом поговорить. Такая же красивая и статная старушка согрела и дала нам по большой миске горячего, густого пшенного супа, заправленного жареным на сале луком, который мы раньше если и ели, то только до войны.

Проверив нас на вшивость, хозяйка постелила нам на печи и велела спать, что мы немедленно исполнили под далекий, но звонкий стук молота.

Проснулись поздним вечером, хозяева наши пили чай и, очевидно, ждали нашего пробуждения. Нам пришлось опять врать о ремесленном училище, Воронеже и т. д., но излагали мы свою историю последовательно и по очереди, чтобы не завраться. Не соврали только о вчерашнем задержании в Гришино и побеге от полицаев.

Старик внимательно слушал, о чем-то думал, потом вдруг спросил: «Правда ли, что вам нужно в Днепропетровск?» Услышав утвердительный ответ, он встал, оделся и вышел из дома, ничего не говоря. Мысль о полиции все-таки мелькнула, и стало тревожно. Но настолько по-доброму все было, что тревога рассеялась быстро.

Через полчаса он вернулся и сказал, что утром отведет нас на станцию и посадит в паровоз к знакомому машинисту, который довезет нас до города.

Так и сделал. Еще было темно, а мы уже сидели в деревянной будке, установленной в тендере паровоза, тесно прижавшись друг к другу и упираясь коленями в противоположную стенку. Когда мы поехали, машинист выпускал нас по одному, давая погреться у открытой топки.

Мимо главного вокзала он проехал без остановки, на малом ходу, оставив его занесенные снегом руины слева, и покатил дальше. Перед станцией Горяиново сбавил ход до минимума и, хлопнув по плечу, сказал: «Прыгайте по одному».

Когда нам пришлось уйти в другой район города, с Юркой стали видеться реже, появились новые друзья и я лишь изредка бывал у него. А когда освободили Днепропетровск, я сбегал к нему домой, но не нашел никого.

Это был удар, который я с болью пережил. Время уходило, произошло много событий, я стал забывать, а когда вспоминал его, го с уверенностью, что никогда больше не увидимся.

Когда я уже учился в институте, в марте 1953 года меня прямо с занятий, а шел семинар до истории КПСС, вызвали в МТБ Жовтневого района, где молодой и вежливый капитан, поговорив со мною минут двадцать, попросил написать список моих друзей и близких знакомых периода оккупации. Подчеркнул фамилию Сушко и, посадив меня в отдельную комнату, посоветовал написать о нем подробно и в деталях. Прочитав мой опус на четырех листах, он улыбнулся и заметил, что я, мол, оказал очень добрую услугу своему другу.

В 1961 году Юрка появился в городе, и мы встретились. Приехал он с женой и двумя сыновьями из Караганды. Пытался устроиться на работу, но с жильем здесь не получилось. Уехал. Чуть позже устроился в Сочи, где встретил на улице своего пропавшего в войну отца. Сейчас он тоже в Сочи. На пенсии. Иногда переписываемся, чаще — перезваниваемся. Последний раз он мне сказал, что строит баню и что его выбрали атаманом кубанского городского казачества…

После всех описываемых событий были и другие, не менее тяжелые и страшные, рядом были друзья, близкие — надежные и не очень. Но пережитое с Юркой Сушко осталось самым светлым воспоминанием тринадцатилетнего мальчишки и по силе, и по чистоте чувств.

На следующее после нашего возвращения утро в нашем доме внезапно появилась разъяренная Эмилия Шмидт и предупредила, что при повторении подобных выходок она нас обоих сдаст в гестапо. А вскоре после ее ухода пришел Семен Борисович. Разговор был серьезный, он говорил о возможных последствиях, учил молчать о происшедшем, а в конце сказал, чтобы угроз Эмилии не боялись, она никогда ничего плохого не сделает.

Мы и в самом деле замкнулись. То ли переживали неудачу, то ли испугались. На улице старались не бывать, с друзьями почти не общались, а когда встречались — они ни о чем не спрашивали, явно обходя молчанием наше загадочное исчезновение, а затем такое же загадочное появление. Только Юра Писклов при встрече со смехом называл нас партизанами.

 

Лето и осень 1943 года

Дальнейшие события развивались стремительно. Вообще 1943 год был не похожим на предыдущий. Немцы бежали полным ходом, как они писали в своих сводках — выравнивали линию фронта. В город наехало множество всякого войска, а с ними те, кто бежал от нашей армии: фольксдойче, полиция и прочие, замаравшие себя сотрудничеством с оккупантами.

В наших кварталах улиц Кирова, Чернышевского, Бассейной и Дачной разместилась какая-то часть зенитной артиллерии. Новшеством было их подчеркнуто вежливое отношение к населению и работавшим у них нашим военнопленным. Военнопленные заготавливали топливо, перемещаясь без конвоя, но из осторожности нескольких человек держали в заложниках. Своей уверенностью эти пленные не были похожи на своих собратьев 1941–1942 годов. При встречах они не таясь радостно сообщали, что немцев гонят во всю.

Не знаю какому из прибежавших с востока фольксдойче понравился наш дом, но стали докучать полицаи, предлагавшие немедленно его покинуть. После двух или трех таких приходов мы собрали все, что могли унести втроем, и ушли. Кто-то из маминых знакомых посоветовал и дал адрес. Так мы очутились на ул. Свердлова, 37, на углу с ул. Кооперативной.

Двухкомнатная квартира на 2-м этаже двухэтажного дома стала нашим прибежищем до самого освобождения. Нашими соседями была учительница Мария Григорьевна и ее сын Юра, мой ровесник. Ее старший сын, черноморский моряк, воевал, и от него, что было обычным в то время, никаких вестей не было.

Вторым соседом был Вадим Благун, живший в том же дворе, в соседнем доме. Его отец, бывший военный инженер, соорудил в Аптекарской балке мастерскую, где делал ухнали — гвозди для подков — и продавал их крестьянам за продукты. Подрабатывали у него и мы, дворовые мальчишки.

Еще одними соседями, любимцами всего двора, были братья Слава и Коля Мартыненко и их маленькая сестренка Оленька, жившие одни. Их мама умерла еще до войны, а отец — работник пожарной охраны — ушел на фронт, затем оказался в партизанском отряде на Черниговщине. В 42-м он появился дома, кто-то его предал, но когда за ним пришли, ему удалось уйти. С тех пор Славу, он был старшим, ему было лет 17, периодически забирали в полицию и били, потом отпускали, и он подолгу отлеживался дома, харкая кровью. Ребят этих поддерживал весь двор, делились всем, что имели. Они вместе со всеми встретили наших, а потом в 48-м мама мне написала, что Слава умер…

Из того периода запомнилось два интересных события, о которых стоит рассказать: первое — со слов Вадима.

…На бульваре напротив дома, где сейчас техническая библиотека по ул. Кооперативной, отца Вадима встретили два словацких офицера и напросились в гости. С собой они принесли какое-то угощение, выпивку, кофе и пр. Выпив и хорошо закусив, расслабившись, попивая настоящий кофе, спросили у хозяина, не знает ли он, где поблизости находятся партизаны. Хозяин же, наконец поняв цель визита, испугался до такой степени, что стал заикаться. Гости убеждали его в искренности своих намерений, как могли, клялись, что они не провокаторы и еще несколько раз повторили свой вопрос. Убедившись, что ответа им не получить, задали последний: «Как можете вы, еще не старый мужчина, не только не защищать воюющую Родину, но и не знать, кто и где ее защищает?» По слухам, этой же ночью рота словацких солдат исчезла в неизвестном направлении. Говорили, что они ушли к партизанам в Крым.

Второе событие коснулось нас непосредственно. Примерно в середине августа к маме на улице, на той же Кооперативной, подошли два парня и попросили их спрятать, представившись военнопленными, бежавшими из воинской части, располагавшейся в помещении пожарной охраны. Я не знаю почему, но мама им поверила сразу и привела в дом. Во всем чувствовалось, что немцам уже не до провокаций подобного рода и этим мама, очевидно, и руководствовалась.

Оба парня были среднего роста, крепыши. Один из села в районе Лозовой, второй — из Саратовской области. Имен и фамилий их я не помню. Поместили их на чердаке, и раз в сутки я лазил туда, принося скудную еду и воду. Через месяц их обнаружила на чердаке наша соседка Мария Григорьевна и со слезами предъявила нам претензию, что не сказали ей, плакала и говорила, что она тоже вправе помогать пленным, тем более нам известно, где ее старший сын. Но время было такое, что и доверять, и подставлять под удар было одинаково опасно.

Досидели на нашем чердаке оба парня почти до освобождения города. Дней за десять, когда по городу забегали шайки калмыков и казаков, стали выгонять людей на запад и жечь дома, мы отвели их на Базарную и спрятали в глубоком подвале знакомых нашей соседки.

После освобождения, пройдя все проверки, они опять были на фронте и прислали оттуда письмо с глубокой благодарностью за оказанную им помощь.

Из Саратовской области прислали письмо родители и жена одного из парней, сердечно благодарили, приглашали приехать и еще очень много теплых слов. Из Лозовского района тоже пришло письмо, но другого содержания: жена второго, как могла, ругала маму за то, что она, пользуясь войной, хотела отбить у нее мужа и еще массу пакостных излияний.

А закончилась эта история так. В 1965 г. на Лагерном рынке мама покупала мясо у колхозника и вдруг он спросил не знает ли она его. Мама узнала его сразу, но ответила, что видит впервые. Рядом с продавцом стояла женщина, очевидно жена, автор «благодарственного» послания.

В начале лета того же 43-го маму устроили на хлебозавод № 5, который выпекал хлеб для вермахта. Там была мастерская, где латали и шили мешки для муки и нужны были швеи со своими швейными машинками. Хлебозавод располагался на ул. Володарского, где сейчас Управление «Днепрогаз».

Руководил всем предприятием большой, толстый фельдфебель, все рабочие были гражданские немцы, в основном пожилые. Помогал по хозяйству фельдфебелю наш немец, или фольксдойче, Герман, парень лет около 30, ходивший подчеркнуто аккуратно в советской военной форме с петлицами, на которых остались не выгоревшими места от двух квадратиков и танковой эмблемы. К нашим людям относился очень хорошо, с немцами вел себя независимо и не заискивал.

Давали за 12-часовую работу граммов 600 хлеба через день, а когда хлеба не давали, Герман давал в коробочке сметок: сметенные со стеллажей и вытряхнутые на пол из мешков остатки муки. Конечно же, с мусором. Этого хватало на пропитание нам, а затем и нашим «квартирантам» на чердаке.

Однажды мы с Женей зашли за мамой, чтобы пойти проведать ее сестру, серьезно заболевшую. Герман увидел наше одеяние и дал маме два немецких мешка из очень плотной ткани белого цвета с большим черным орлом. Мама покрасила эту ткань, сшила из нее брюки, и я носил их. Но после стирки сзади на брюках стал отчетливо виден немецкий орел со свастикой. Чтобы избежать насмешек, я старался не поворачиваться задом. А когда летом 44-го я учился в Херсонской школе юнг, нам понемногу выдавали бывшее в долгом употреблении флотское обмундирование. Мне досталась фланелевая роба, тельняшка с узкими полосками и, вместо бескозырки, флотская пилотка. Брюки оставались мои. Однажды командир, наш лейтенант, после пристального изучения нашего внешнего вида объявил о присвоении мне звания «фрегатен-капитан», что, по-видимому, означало правильное понимание расположения немецкого орла на моих брюках. Расстался я с ними только в октябре, сменив на солдатские шаровары.

В городе происходили какие-то события, все больше прибывало войск, потом они куда-то исчезали, а от вокзала к госпиталям тянулись бесконечные колонны санитарных машин. Немцы ходили подавленные и озабоченные. При случавшихся контактах с населением некоторые солдаты и даже офицеры говорили откровенно, что начался полный отход и война Германией проиграна. Этот отход мы называли драп-маршем.

Чаще стали прилетать наши самолеты, бомбили переправы. Разрывы наших бомб мы воспринимали как приятное известие от близких родственников. Однажды мы наблюдали с довольно близкого расстояния бомбардировку Мерефо-Херсонского моста. Находясь в районе нынешнего Дворца студентов, мы отчетливо видели, как две группы наших самолетов, примерно по пять в каждой, давили зенитные батареи на площадке, где сейчас ресторан «Маяк», и сбрасывали бомбы на мост. Мост остался цел, но в парке появилось 10–15 могил немецких зенитчиков.

К концу лета все изменилось. Через город потянулись колонны немцев и их союзников. Появились плакаты, призывающие местное население уходить в западные области Украины, куда большевиков, безусловно, не пустят: «Погода стоит хорошая и можно незаметно добраться до Западной Украины».

Появившиеся с востока полицаи стали ходить по домам и выпроваживать людей, но делали они это несмело и вяло. Тогда за дело взялись прибывшие из Харькова калмыки и какие-то казаки. Они действовали жестоко: выгоняли жителей и сжигали дома. Народ выходил за город и разбегался, многие возвращались и прятались в нагорной части города, где стояли немцы и куда легионеры не заходили. Надо было спасаться и нам. На хлебозаводе работы не стало, всех разогнали, люди разбежалась по неведомым углам и выживали, как кто умел.

Еще раньше мама познакомилась с пожилой учительницей немецкого языка, которая с внуком нашего возраста жила в одноэтажном доме по ул. Володарского, 10. Она нигде не работала, немцев ненавидела люто, дети ее были на фронте. Предполагалось, что калмыки с казаками к хлебозаводу не подойдут и под этим прикрытием можно пересидеть до прихода наших.

Примерно числа 15 октября мы, собрав самое необходимое, отправились на ул. Володарского, где хозяйка радушно встретила нас и разместила в маленькой комнате на полу. Выходить из дома можно было только вечером, чтобы принести воды и справить нужду.

Немцы на хлебозаводе продолжали работать, машины въезжали и выезжали, мимо нашего дома сновали солдаты и все это создавало видимость того, что и наш дом входит в территорию их расположения. Нас никто не трогал, не приходил в дом, немцы были озабочены спасением самих себя и им было явно не до нас. Так продолжалось до 24-го октября.

В тот день, всего за день до прихода наших, во двор въехали 4 мотоцикла с колясками, развернулись и сняли с одной из колясок пулемет. Я увидел в окно, что солдаты были эсесовские, сказал об этом вслух. Но, успокоенные предыдущими днями взрослые и, в частности наша хозяйка, сказали, что, очевидно, приехали взрывать завод.

Но дальнейшие события развернулись молниеносно: молодые и энергичные эсесовцы разбежались по близлежащим домам и очень быстро согнали в наш двор человек двадцать жителей, в основном женщин и детей, поставив всех лицом к забору. Велели всем поднять руки и упереться ими в забор. Совсем молоденький эсесовец в грозно надвинутой на глаза каске ходил за нашими спинами и поправлял руки тем, которые, по его мнению, не очень высоко и красиво их подняли. Правую руку наша хозяйка, стоявшая рядом с нами, держала на плече внука. Эсэсовец подошел сзади, вежливо извинился, снял ее руку с плеча мальчишки и, осторожно подняв, приставил к забору.

Видно из хорошей семьи был этот воспитанный эсэсовский парень. Даже расстреливать как попало людей он не мог. Во всем должен быть порядок. «Орднунг», одним словом. А то потом упадут на землю и ищи тех, кто вдруг останется живым, чтобы добить.

За спиной раздался громкий металлический щелчок. Я оглянулся. Сидевший на корточках возле пулемета немец заправил ленту с патронами и захлопнул крышку затворной коробки. Сказать, что я испугался — это ничего не сказать. Мне долго потом казалось, что у меня остановилось дыхание. Вдруг показалось, что можно еще спастись, если упасть на землю при первых выстрелах. Мы стояли примерно в середине этой шеренги смертников, а стрелять он начнет, наверняка, с какого-то края.

Надо успеть сказать об этом маме, а немец уже стал на одно колено и начал укладываться за пулемет. В это мгновенье распахнулась дверь проходной и из нее вышел огромный, одетый в полевую форму, в каске и с парабеллумом в кожаной кобуре на животе, фельдфебель, главный начальник на этом хлебозаводе.

— Что здесь происходит? — громким голосом почти закричал он, обращаясь к уже лежащему за пулеметом эсэсовцу.

— Ничего особенного, господин фельдфебель. Сейчас мы расстреляем этих людей и уедем, — спокойно ответил пулеметчик.

Наша хозяйка, отлично владевшая немецким языком, переводила маме вполголоса содержание их разговора.

— Почему, на каком основании? — кричал фельдфебель.

— Они не выполнили приказ немецкого командования и не покинули город, — спокойно и деловито отвечал ему пулеметчик, продолжая уже лежать за пулеметом.

Фельдфебель резко двинулся вперёд, наступил одной ногой на пулемет, двинул его вдоль оси, сошки подломились и он поставил на пулемет вторую ногу.

— Нас здесь пятьдесят вооруженных солдат вермахта и вначале вы расстреляете нас, а потом уже и этих людей, — продолжал громыхать фельдфебель.

Из-за его спины, из проходной выскочил сравнительно молодой солдат с винтовкой, растолкал нашу шеренгу, прикладом выбил несколько досок в заборе и крикнул: «Бегите быстро!»

Повторять не надо было, мы рванули через дыру в заборе и разбежались в разные стороны. Далеко бежать было опасно, можно нарваться на других карателей: казаков или калмыков. Через два или три двора мы увидели большую, оставшуюся еще с начала войны щель, хорошо перекрытую и малозаметную, расположенную в густом кустарнике.

В ней уже сидели люди с детьми, несколько семей. Мы просидели с ними некоторое время, услышали треск уезжавших мотоциклов, а после этого, когда стало смеркаться вынуждены были уйти; уж очень они нас недружелюбно встретили и прямо попросили быстрее убраться.

Стало совсем темно. В разных концах города полыхали пожары, больше — в центре и на проспекте Пушкина. Изредка вдалеке раздавались винтовочные выстрелы. А где-то очень далеко, со стороны Запорожья, доносилась артиллерийская канонада и вспыхивали яркие зарницы.

Наша хозяйка, а мы были вместе с нею и ее внуком, знала улицу Володарского лучше нас и в темноте привела всех в глубокий подвал во дворе, напротив ее дома. Замаскировав его снаружи чем попало, мы спустились вниз, зажгли свечу, разобрали какие-то полки и улеглись, прислушиваясь к происходящему в городе. Часов ни у кого не было и мы лежали на досках, дрожали от холода и все еще не могли успокоиться после всего случившегося.

По нашим подсчетам, было уже совсем поздно, когда рядом что-то взорвалось. С потолка и стен осыпалось много земли, но погреб остался цел. Наша хозяйка предположила, что немцы взорвали хлебозавод. Так оно и оказалось впоследствии. Этот хлебозавод № 5 взрывали дважды: одну его половину в 1941 г. взорвали наши, а вторую, в 1943 г. — немцы.

Измученные и замерзшие мы все же уснули, а когда проснулись все вместе — не могли понять: утро уже или еще ночь. С согласия взрослых я поднялся по высокой лестнице и чуточку приоткрыл крышку, закрывавшую подвал. Чрез окошко коридора и щели в двери пробивался еще не яркий, но уже дневной свет. Выбравшись наверх, я стал прислушиваться к звукам улицы. Кругом было совершенно тихо. Только сердце громко стучало, отдаваясь в ушах. Осторожно приоткрыв дверь и оглядевшись, я ступил во двор, услышал треск лопнувших стекол и характерный звук пламени: начинала разгораться 3-этажная школа для глухонемых, подожженная, очевидно, совсем недавно с чердака.

Удивляла совершенно непривычная за последнее время тишина. Ни выстрелов, ни человеческих шагов, ни моторов. Почти абсолютная тишина, только школа разгоралась все сильнее. Осторожно ступая, двинулся к калитке, посмотрел в щель: все дома вокруг хлебозавода были без стекол. Тихонько отворил калитку, огляделся немного по сторонам и шагнул на улицу.

На пересечении улицы Володарского и трамвайной линии стоял боец Красной Армии в шинели с погонами, в шапке и с автоматом ППШ на груди. Я бросился к нему, потом притормозил и прижался к забору. Вспомнил рассказы о том, что в освобожденном и тут же оставленном в 42-м Павлограде еще долго полицаи переодевались в форму наших солдат, выманивали встречающих и тут же в них стреляли.

Боец, очевидно, правильно понял мои сомнения и крикнул:

— Беги смелее, пацан, я свой!

Я подбежал к нему, уткнулся лицом прямо в автомат. Непроизвольно брызнули слезы, и я зарыдал. Даже не заплакал, а завыл в голос, громко застонал, как-то по-звериному.

Солдат обнял меня, похлопал по спине. Он что-то мне говорил, успокаивая, а я просил:

— Дядя, возьми меня с собой…

Он рассмеялся, наверное, его впервые назвали «дядей».

— Ты пока немного подрасти, а потом догонишь нас в Берлине и подсобишь.

Говорил он окая, по-волжски. Уже в армии я научился по говору отличать волжских от вологодских, кировских, архангельских от всех других, как и украинских — восточных, центральных и западных.

— А сейчас нас видишь сколько. Много…

И показал рукой в сторону Краснопартизанской балки. Оттуда по мостовой шли наши бойцы, человек 25–30, одетые кто во что, а впереди два офицера в плащ-накидках и легких брезентовых сапогах.

Отовсюду уже подбегали люди, окружали солдата, а когда подошли остальные, состоялся импровизированный митинг. Один из офицеров поднялся на крыльцо, поздравил с освобождением от немцев и говорил еще что-то хорошее, долго, красиво и именно то, чего мы так долго ждали. А вокруг стояли люди, едва на них похожие: худые, грязные, одетые в тряпки и плакали.

Кто-то из толпы сказал, что школу подожгли два полицая, один из которых куда-то удрал, а второй лежит пьяный в соседнем доме. Пошли два пожилых местных и два бойца, приволокли почти бесчувственного, в черной форме, полицая. Как только он увидел офицеров, стал молить о пощаде, начал рассказывать о том, что раненым попал в плен и что все время пытался уйти к партизанам. Офицер, очевидно старший в этой группе, махнул рукой одному из солдат и тот застрелил полицая на крыльце горящей школы.

Все это продолжалось минут десять, а потом команда и все направились в сторону проспекта Пушкина. Пошел с ними и я.

Впереди шли три или четыре разведчика. Основная группа двигалась следом метрах в ста позади. Местами горели дома, было безлюдно. Дошли до ул. Шмидта и встретились с большим подразделением, поднимавшимся от проспекта К. Маркса. На этом большом перекрестке собралось очень много военных и появилось население. Опять импровизированный митинг, слезы, крики радости и объятия.

Но у военных все шло своим чередом. Появились телеги с продуктами, старшины, начали кормить солдат. «Мое» подразделение тоже получило еду: хлеб, консервы и сахар. Уже почти старые знакомые пытались меня накормить, но я застеснялся и взял лишь маленький кусочек сахара. Потом вдруг вспомнив о Вадиме, сбегал за ним и привел с собою, пообещав «устроить» его разведчиком. Из разговоров вокруг я уже понял, что нахожусь в разведроте стрелковой дивизии.

Вскоре все пришло в движение, все пошли в заданных кем-то направлениях. «Наша» рота зашагала вверх по ул. Шмидта, затем вышли на Запорожское шоссе и до Сурско-Покровского шли по нему. Как и в 41-м году в кюветах валялось много всякой военной амуниции: снарядов, патронов, попадалось и оружие, сгоревшие и поврежденные автомашины, но уже немецкие.

Пройдя окраиной села, перешли через Суру и свернули с шоссе вправо на проселочную дорогу. Впереди, метрах в двухстах, жидкая цепочка авангарда из 10–12 человек, а затем рота во главе с офицером. Второй офицер шел замыкающим, он, очевидно, был старшим и нам велел идти рядом, расспрашивая нас на ходу о том, кто мы, как жили, кто родители и т. д. Между его вопросами мы задали свой — оставят ли нас у них в части? Он спросил нас: «Хотите быть сынами полка?», — и смеясь сказал: «Сразу два — это уже близнецы». Потом объяснил, что он такого серьезного дела не решает, для этого есть старший начальник. Кто, какой он, не сказал. Пообещал только познакомить.

Ночевали в каком-то маленьком селе. На улице почти догорала немецкая штабная машина. Опять были слезы радости и добрые жители делились всем, что имели. Ночь прошла спокойно, и еще до рассвета мы выступили в том же порядке. К концу дня пришли в Соленое. При подходе услыхали стрельбу в селе, на противоположной окраине. Туда, как потом оказалось, вошло другое подразделение и столкнулось с немцами.

Ночевали в трех хатках, стоящих в стороне от сельских улиц, а задолго до рассвета опять двинулись вперед и вскоре пришли на станцию Елизарово. Вначале долго сидели под железнодорожной насыпью, а потом по одному переползли в полуразрушенный станционный пакгауз. Вскоре там появились куда-то уходившие разведчики и сказали, что немцы окапываются на ближайшей возвышенности.

Командир выругался и ничего не сказал больше. Все сидели молча и чего-то ждали. Неожиданно появился старшина с двумя солдатами — принесли еду. Это уже была передовая, и нас тоже накормили наравне со всеми, не спрашивая желания. Обычного после еды благодушия не наступило, а вскоре у нас в тылу стали рваться мины. Кто-то выглянул в разлом стены и сказал, что к нам мчится на «виллисе» генерал.

Командир дивизии, генерал-майор среднего роста, лет сорока пяти, очень подвижный, в кожаной куртке без погон, сразу же увел в угол нашего капитана и что-то ему говорил, очевидно, не очень приятное. Тот стоял навытяжку, и только было слышно:

— Есть, так точно, товарищ генерал.

Поговорив с командиром, генерал повернулся и направился к пролому в стене. Следом заспешил сопровождающий его капитан, очевидно адъютант. И тут он увидел нас, сидящих у пролома рядом со старшиной, возившимся со своим хозяйством. Повернувшись к командиру, спросил с усмешкой:

— Партизаны? Кто такие?

Мы начали отвечать вместе, наперебой, но командир махнул рукой нам, и наклонившись к генералу, что-то объяснил ему. Затем они втроем вылезли в пролом и ушли под насыпь. Через некоторое время командир вернулся, записал наши фамилии и опять ушел к генералу. Через полчаса генерал умчался на своей машине, немцы проводили его, как и встретили, минометным огнем и все стихло.

Бойцы сидели небольшими группами вдоль тыльной стены пакгауза и занимались каждый своим делом. Изредка происходила смена наблюдателей. Тогда командир разворачивал карту и наносил очередную цель. Я смотрел на разведчиков и вспоминал тех наших военных из 1941 года, которых довелось видеть в ботаническом саду. Эти, из 43-го, отличались спокойствием и уверенностью, хоть немцы и сидели в своих окопах всего в 300–400 метрах от станции. Когда кто-нибудь из бойцов раздевался, на гимнастерках я видел большие значки с Красным Знаменем. Спросил у своего самого «старого» знакомого, которого встретил первым:

— Это у вас ордена Красного Знамени?

Он рассмеялся, но ответил утвердительно, а другой, немного старше и очевидно серьезней, объяснил, что это знаки Гвардии, что их соединение гвардейское и эти знаки носят все солдаты, офицеры и генералы. И заметил: «А ордена Красного Знамени мы еще заработаем. До Берлина еще топать и топать».

Неожиданно появились девушки-радистки с молоденьким лейтенантом во главе, они принесли радиостанцию. А еще через полчаса пришли два телефониста с катушками и телефонным аппаратом. Мгновенно все изменилось: командир велел разобраться по подразделениям, переходя от одной группы бойцов к другой, ставил задачи. Тут мы только заметили, что кроме двух капитанов в этом подразделении еще четыре или пять офицеров.

Мы по-прежнему сидели возле старшины, который показал нам автомат ППШ, научил разборке, чистке и сборке, заряжанию магазина. Потом, не выпуская из рук, показал две гранаты РГ-42 и Ф-1, затем трофейный румынский револьвер. Рассказал много интересного из фронтовой жизни своего подразделения и своей личной. Служил он с 1939 года, участвовал в финской кампании командиром саперного отделения.

А командир, переходя от одной группы к другой, приближался к нам и, наконец, остановился напротив, широко расставив ноги в своих щегольских брезентовых сапожках, рассматривая нас внимательно из-под козырька почти на глаза надвинутой фуражки.

Мы встали и вытянулись перед ним. В одно мгновение пронеслась мысль: сейчас нас пошлют в тыл к немцам, в разведку. Подумалось даже как пойдём: сначала вдоль железнодорожной насыпи в низину, а потом окраиной какого-то села в тыл противостоящей возвышенности. А командир, как мне сейчас видится, понимая наше детское состояние и читая наши мысли, нарочито медленно достал из кармана гимнастерки сложенный вчетверо листок бумаги:

— Для вас есть особый приказ генерала, — начал он медленно, продолжая следить за нашей реакцией.

Все, что мы знали о геройских подвигах подростков, ясно представилось нам, как наше ближайшее будущее. И не позже завтрашнего утра нам вручат боевые ордена и гвардейские значки. А сейчас он даст команду вооружить нас автоматами или дать по паре гранат.

Не сводя с нас глаз, командир продолжал:

— Вы направляетесь на учебу в Суворовское училище. Эту рекомендацию нашего генерала вы должны передать в военкомат, где получите направления к месту дислокации училища. Поздравляю вас, ребята, и от имени нас всех желаю отлично учиться и стать хорошими офицерами. Когда мы выйдем в отставку, вы придете и смените нас. Отсюда уйдете с наступлением темноты вместе со старшиной. Все.

Он протянул нам бумагу, повернулся и отошел к своим бойцам.

Вадим быстро подхватил направление из руки капитана и спрятал в карман. Позже он мне его показывал, не выпуская из своих рук. Фамилию генерала, номер воинской части, фамилии командиров и бойцов, с которыми мы пробыли два дня, я не запомнил и, думаю, что я их и не знал тогда. Все происходило очень быстро, хотя и казалось, что времени много и все еще узнается. Так случалось и позже в похожих и непохожих обстоятельствах, но навсегда оставались только эпизоды, лица, места происходящих действий и очень редко — имена и фамилии. Да и интересоваться подробностями в то время было не принято, ибо почти все, а особенно фамилии командиров, номера частей и все с ними связанное, было военной тайной.

Тогда же, 27 октября 1943 года, мы, дождавшись темноты, тепло попрощались с разведчиками и ушли со старшиной в Соленое. Перед рассветом нас посадили в попутную машину и рано утром мы были дома.

Так закончились два с лишним длинных года жизни в оккупации и два очень коротких дня после освобождения.

В городе начиналась новая жизнь. На улицах появилось много народа, ходили без страха, не оглядываясь. Если встречались военные патрули, не надо было прятаться, а при контактах с военными всегда с их стороны чувствовалось очень теплое участие в наших недавних переживаниях и бедах. Именно этого нам не хватало долгие два года и два месяца.

Через город непрерывно шли войска, в основном пехота и легкая артиллерия. Появлялись ночью или утром, маскировались, а ночью опять уходили. Канонада удалялась от города все дальше и дальше, а вскоре и вовсе затихла.

Начали быстро строить переправы через Днепр — одну у железнодорожного моста, а вторую, более капитальную, хоть и деревянную, на том месте, где сейчас «новый» мост. Под началом наших саперов работало много пленных немцев, которых охраняли пленные румыны. Смотреть на такое сочетание было приятно и смешно.

Объявили о наборе в школу, ближайшую от нас, на Кооперативной, напротив пожарного депо. Начались занятия, длившиеся не больше недели, т. к. пришли саперы и сказали, что будут искать мины. После этого решили в здании школы разместить военный госпиталь, а нас переселить в другое место, но, я уже на занятия не вернулся и стал с саперами ходить искать мины.

7 ноября в парке им. Чкалова состоялся общегородской митинг, посвященный 26-й годовщине Октябрьской революции и освобождению города от немецко-фашистских оккупантов. Собралось очень много народа, большинство пожилого возраста и детей. Люди были возбуждены и многие плакали. А на трибуне стояли военные, в основном генералы, и несколько гражданских. Выступающие говорили о победах Красной Армии, о том, что немцев прогнали окончательно, и будут гнать до самого Берлина, что сейчас надо восстанавливать разрушенное фашистами, чтобы помочь армии, но никто ничего не сказал о 1941 годе, о том, что же произошло тогда. Как же мы все попали в оккупацию? Почти каждый выступающий начинал с того, что враг коварен и напал неожиданно. А так хотелось услышать что-то убедительное и понять, каким образом 70 миллионов человек попали в рабство, хоть я и не знал тогда, что много лет еще буду писать в анкетах строки: «Проживал на оккупированной территории с 25.08.41 по 25.10.43 в г. Днепропетровске вместе с матерью и братом. Именно «проживал», а не «был брошен». Не знал я тогда, сколько горьких пилюль придется проглотить мне за это «проживание».

Сразу после праздника началась регистрация населения. Ее проводили работники НКВД, офицеры и сержанты, которые разместились недалеко от нашего дома, на углу улиц Полевой и Свердлова. Приходили туда семьями со всеми сохранившимися документами.

Нас опрашивал пожилой старший сержант, очень добрый и вежливый. Задавал вопросы, записывал ответы, заполнял какие-то бланки. Когда записывал мой возраст — засомневался и не поверил, но я был вписан в мамин паспорт. Метрического свидетельства у меня не было. Его украл из нашей квартиры вместе с какими-то вещами наш сосед зимой 1942 г., когда мы были в Сурско-Литовском, а потом, забравшись к Евгении Карловне и, обокрав ее, «нечаянно уронил» это свидетельство в ее квартире. Был, конечно, большой скандал, но соседи подтвердили, что нас не было в городе.

Старший сержант выписал мне справку, заменяющую свидетельство с пометкой «подлежат уточнению», с которой я и дожил до того, когда попал в армию.

Помимо добрых советов он рекомендовал вернуться на прежнее место жительства, чтобы не иметь неприятностей с теми, кто будет возвращаться из эвакуации. Мы и сами уже делали попытку вернуться, но в нашем доме разместили какой-то узел связи и он был опутан проводами, как паутиной. Дом этот до войны был ведомственный и принадлежал КЭЧ Днепропетровского гарнизона. Как ни странно, но КЭЧ уже работала. Какой-то капитан объяснил маме, что поселить нас в прежнюю квартиру не может и обещал помочь. И действительно, дней через десять он передал нам ордер на квартиру № 2 по улице Кирова, 19, куда мы незамедлительно и перебрались.

Квартира состояла из двух больших комнат и маленькой — не то подсобки, не то кухни, в которой мы и поселились, так как всю квартиру отопить было просто нечем. Отсюда я ушел «в люди»: уехал в Херсонскую школу юнг, потом в армию. Вернулся, учился в институте, уезжал в Златоуст, опять вернулся и прожил там до 1964 года, а мама — до самого конца жизни.

В этот же период отца Вадима призвали на военную службу. Вернули ему довоенное звание инженер-майора и послали в саперную часть, которая строила переправы, восстанавливала мост и железнодорожный вокзал. Через него рекомендация генерала попала в военкомат, но там велели подождать до организации соответствующих отделов. И только во второй половине декабря пришел Вадим и принес повестку с указанием даты и времени нашего прибытия в военкомат.

Встретил нас там симпатичный молодой майор, долго беседовал с нами, заполнял анкеты и учетные карточки, приклеивая наши фотографии. Вложив все в большой конверт, который передал нам вместе с проездными документами и направлением в Харьковское суворовское училище, временно расположенное в Чугуеве. Кроме того, он дал маленький талончик с печатью и велел зайти с ним в продсклад, где кладовщик, к нашему радостному изумлению, выдал нам полторы буханки хлеба, большую банку американской тушенки, пакетик чая и кулечек сахара.

Казалось, что же здесь такого? Дали проездные документы и снабдили едой на дорогу, но нет: это все потому, что у нас есть Родина, которой мы нужны и которая проявляет о нас заботу, несмотря ни на какие трудности. Так мы думали тогда, толком не зная, что такое суворовское училище; представляя себя его воспитанниками, офицерами и еще бог знает кем, бросились на вокзал за билетами, где при поддержке огромной очереди получили их и на следующий же день отправились в Харьков.

До Чугуева добрались лишь поздно ночью и отыскав училище, располагавшееся в здании, напоминавшем монастырь, постучали в дверь, которая тут же открылась и нас встретили пожилой солдат с винтовкой и сержант с красной повязкой дежурного на рукаве и пистолетом на боку. Оставив нас с солдатом, сержант, взяв конверт с документами, удалился и вернулся с дежурным по училищу капитаном, который представился преподавателем и тут же начал решать, куда нас определить до утра. Тем временем солдат налил из стоявшего на топящейся плите чайника по кружке чая и дал по куску хлеба. Уставшие и замерзшие, мы в одно мгновение расправились с суворовским угощением, и тут же сержант отвел нас в караульное помещение, определил на свободные нары в каком-то закоулке и велел спать.

В шесть часов нас разбудили две медсестры, отвели в баню, раздели, забрали нашу одежду, постригли наголо и ушли, велев хорошо помыться. Бронзовые краны с большими деревянными ручками извергали в тазики горячую воду, и мы усердствовали найденными тут же рогожными мочалками.

Такого удовольствия мы не испытывали очень и очень давно. Разве что до войны. И мыло, пахнущее керосином, казалось нам чем-то невероятным только потому, что просто мылилось.

После бани пришел врач, осмотрел нас с головы до пяток, измерил температуру и велел одеться в одежду, принесенную сестрой: чистое фланелевое солдатское белье и черные суконные госпитальные халаты. Затем отвел нас в карантинную палату, велев никуда из нее не выходить. Кушать нам приносила одна из сестер, а мы почти неотрывно стояли у окна и смотрели, как во дворе строевой подготовкой занимались суворовцы и уже, конечно же, видели себя среди них.

Только к концу второго дня пребывания в карантинной палате к нам пришел пожилой, худощавый, но очень красивый подполковник, перетянутый множеством всевозможных ремней, в хромовых сапогах, издававших характерный начальственный скрип. Уже насмотревшись в окно, мы вскочили с кроватей и вытянулись по стойке смирно, как это делали суворовцы перед своими преподавателями.

Он усадил нас, сел сам и начал неторопливый спокойный разговор, детально выясняя, кто мы и как появились здесь. Потом, после, как нам показалось, долгого раздумья сказал, что в этом году принять нас не могут, так как уже набрали воспитанников на 20 человек больше штата и нас просто негде поместить и не во что одеть. Мы и сами видели в окно, что многие ребята были одеты как попало: кто в солдатских шинелях, а некоторые в ватных бушлатах до самых пяток.

Преодолев самую трудную часть нашей беседы, подполковник сказал нам, что наши документы оставляют в училище, нас зачисляют кандидатами в суворовцы, но сейчас мы должны уехать домой, пойти в школу, хорошо учиться и приехать в училище 1-го августа 1944 г., куда будем зачислены после успешной сдачи экзаменов по математике и русскому языку.

Доброжелательный тон разговора и очень теплый прием здесь, в училище, не оставляли возможности просить о чем-то большем, чем мы уже получили. И заверение подполковника было столь убедительным, что нам ничего не оставалось, как молча сидеть на кроватях, низко опустив головы.

На следующее утро нам вернули нашу продезинфицированную, выстиранную и проглаженную одежду, снабдили проездными документами от Харькова до Днепропетровска, дали дорожный паек — буханку хлеба и две маленькие баночки рыбных и мясных консервов, и на попутной машине отправили в Харьков.

Высадили нас у Благовещенского рынка, показали дорогу в сторону вокзала и мы, тепло попрощавшись со старшиной из училища до следующего года, двинулись домой. Проходя через рынок, мы увидели огромную разъяренную толпу народа, в основном вооруженных солдат и офицеров, рядом с четырьмя капитально устроенными виселицами. Потолкавшись в толпе мы узнали, что рядом в доме идет суд над немцами и их помощниками из наших, которые осуществляли убийства людей в специальных машинах-душегубках с выхлопом от двигателей внутрь герметичной будки.

Не помню каким образом, но нам удалось пролезть в зал суда и видеть происходящее. За длинным столом сидели военные и два или три гражданских. С последним словом выступали подсудимые, но была хорошо слышна только немецкая речь, которую мы не понимали. Слов переводчика расслышать было нельзя: мы были очень далеко от него. А когда говорил наш — было слышно хорошо: он просил и плакал, объясняя судьям, что не знал, какой машиной управлял, что его заставили и еще что-то в этом роде. После короткой паузы зачитали приговор. Осужденным связали руки за спиной и стали выводить из помещения. Толпа людей хлынула следом.

Осужденных подвели к виселицам, тут же под виселицы подъехали грузовики с открытыми бортами, по два солдата с двух сторон поставили осужденных в кузова, надели петли на шеи, чуть придержали и машины отъехали. Немцы приняли смерть молча, а водитель душегубки до последнего момента бился в солдатских руках, плакал, просил пощадить и, лишь когда петля была натянута, начал громко ругаться и проклинать всех и вся.

Через много лет в дневниках К. Симонова я прочитал об этом суде и участии в нем А. Толстого и И. Эренбурга. Наверное, они и были теми гражданскими, которые сидели за судейским столом.

Была война и к смертям и трупам люди привыкли, если можно так выразиться. Но казнь на Благовещенском рынке, зрелище насильственной смерти, несмотря на всю праведность происшедшего, оставило тяжелейший след в моей памяти.

Дома мама встретила радостно, хотя ей и очень хотелось, чтобы я учился, но как всем мамам ей больше всего хотелось, чтобы дети были рядом с ней. К этому времени из эвакуации вернулась швейная мастерская, где мама работала до 20 августа 1941 года, и ее приняли на работу закройщицей в цех женской одежды. По карточкам давали хлеб: 600 г работающему и 300 г иждивенцам. Были карточки и на другие продукты, но их, как правило, ничем не отоваривали. Зарплату платили, но это были скорее символические деньги, ибо купить за них ничего было нельзя. Топливо по-прежнему добывали из развалин, но его становилось все меньше, а снежная зима вообще сделала его недосягаемым. В полученной нами квартире стоял разбитый старинный рояль, который пришлось употребить на топливо. Сожгли и платяной шкаф, остатки которого из нашей старой квартиры нам отдали девушки-связистки.

 

Зима и лето 1944 г.

В один из первых дней Нового года к маме на работу зашел по каким-то делам Николай Петрович Чернуха, старый сослуживец отца, по ранению демобилизованный и работавший начальником охраны крупозавода № 10, расположенного на улице Ленинградской. Мама поделилась с ним своими заботами, и он предложил устроить меня на работу до начала нового учебного года на этот самый крупозавод.

Так его стараниями я попал в бригаду Ивана Гальченко, которая обеспечивала бесперебойную работу галендр-аппаратов, в которых шелушили просо, производя пшено, а если просо заменяли ячменем, то получали перловую крупу.

В бригаде нас было четверо вместе с бригадиром Гальченко, тоже демобилизованным по множеству ранений (у него была искалечена левая рука) кадровым сержантом еще довоенного призыва, много пережившим. Его рассказы о войне еще больше разжигали романтизм в детской душе, жаждущей военных приключений.

Было в бригаде еще двое: молчаливый мужик лет сорока, маленького роста, с длинными руками, тоже раненый, и восемнадцатилетний Толя, общительный, красивый парень, постоянно сокрушавшийся, что на этом заводе не дают бронь от призыва в армию. Когда начинался разговор о его возможном призыве, он бледнел, дрожал и заикался. Кто-то ему сказал, что при наличии грудных детей возможна отсрочка, и он сразу же женился. Жена стала ожидать ребенка. В апреле его призвали, мы бригадой ходили его провожать. Взрослые пили самогон и пиво, а мы с Толей только чай. Он сидел бледный и все время повторял, что его убьют в первом же бою, если живым дойдет до передовой. Жена, не переставая, плакала.

Основной задачей нашей бригады было обеспечение бесперебойной работы трансмиссионных валов и ременных приводов к галендрам, элеваторам — вертикальной ленты с металлическими коробками, поднимающей зерно из приемной ямы на все три этажа цеха. Работа не сложная и можно бы было с ней вполне успешно справляться, если бы было чем работать. Гаечные ключи доставал неведомыми путями сам Гальченко, болты с гайками меняли на пшено в соседней Горсети по ночам, ушивальники, т. е. узкие сыромятные ремешки для сшивания приводных ремней, добывали путем воровства деталей лошадиной сбруи на телегах, въезжавших на территорию завода, ну а металл для шайб отыскивали в занесенных снегом немецких окопах на берегу Днепра, который в то время стоял замерзший.

В промежутках между авариями мы бежали в маленькую мастерскую и заготавливали себе про запас необходимый крепеж, стачивая напильником головки болтов, вырубывали из немецких крупнокалиберных гильз шайбы, склепывали элеваторные коробки, распускали на тонкие ленточки ворованные ремни и т. д. И все это под непрерывную, высокохудожественную ругань Гальченко в адрес Гитлера, Геббельса и директора завода.

В случавшиеся паузы мы бегали кушать на склад, где работала бригада удивительных грузчиков: уже старых, не подлежащих мобилизации, но еще очень крепких и оборотистых мужиков. У них всегда был горячий, густой пшенный суп, сдобренный хорошей порцией жареного на растительном масле лука. Но дармового угощения они не допускали: всегда просили забросить на самый верх штабеля 10–20 мешков с пшеном, за что их люто ненавидел Гальченко, считая, что сохранились они потому, что только этим и занимались — самосохранением.

В аварийных ситуациях, а самая страшная — это остановка вертикального элеватора, т. е. полное прекращение подачи зерна в цех, Гальченко был всегда в самом трудном месте: в приемной яме и шахте, откуда надо было выбрать несколько тонн проса или ячменя. Со своими неизменными, нецитируемыми прибаутками, он неистово работал лопатой одной правой рукой, лишь слегка поддерживая ее искалеченной левой. Таким он и остался в моей памяти — добрым, отзывчивым, самоотверженным и человечным.

Режим работы был 12-часовой: с 6.00 до 18.00, а через неделю менялись сменами. Опоздание исключалось — увольняли с работы практически мгновенно. Часов дома не было и приходилось «угадывать» время. Часто приходил на завод в 3 или 4 часа ночи, идя по проспекту К. Маркса по колено в снегу. На углу ул. Ленина и проспекта, на бульваре стояла машина с будкой, в которой дежурили девушки-регулировщицы, у них можно было узнать время. Скоро они стали меня узнавать и по-доброму подшучивать. Но не я один был без часов: часам к 5 приходили человек 4–5 и играли до начала смены в бильярд, установленный в караульном помещении. Выходных дней в то время не было и, приходя с работы, я спал почти до следующей смены.

После одной из первых ночных смен я направился домой и у проходной встретил Н. П. Чернуху, который спросил взял ли я немного пшена с собой. При оформлении на работу предупреждали, что даже попытка что-либо взять каралась увольнением, а за кражу более одного килограмма — суд. Чернуха вернул меня, я всыпал в карманы брюк по две-три горсти пшена и спокойно прошел через проходную. Пока я добрел до проспекта пшено через дырочки в карманах пересыпалось в кирзовые сапоги, надетые с портянками, и до самого дома я шел превозмогая боль, а последние кварталы — со слезами на глазах.

Мама ругала меня, плакала, глядя на мои потертые до крови ноги, ругала Чернуху и просила никогда этого больше не делать.

Больше не пришлось. Не знаю по чьей инициативе, но через пару недель нам перед пересменкой стали давать по два килограмма дробленки, вычищаемой из застойных зон галендры. Гальченко приносил в ведре это пшено, мы делили его кружкой в мешочки и смело отправлялись через проходную.

Так я доработал на этом заводе до конца мая, после чего произошли события, очень много изменившие в моей судьбе, но этот первый урок самостоятельной, взрослой жизни запомнился с чувством глубокой благодарности ко всем, с кем пришлось быть рядом.

 

Херсонская школа юнг

До отъезда в Суворовское училище оставалось два месяца и надо было подумать о сдаче экзаменов. Наша бывшая соседка Мария Григорьевна согласилась с нами позаниматься. Несколько раз в неделю мы с Вадимом приходили к ней, писали диктанты, решали примеры и задачи, получали задания на дом.

Однажды возвращаясь от нее, я стоял на остановке трамвая на углу Кооперативной и пр. Пушкина. Трамвая долго не было и я, поглядывая по сторонам, вдруг увидел в окне первого этажа наклеенное объявление: «Херсонская школа юнг Черноморского флота объявляет прием на учебу мальчиков возрастом до 15 лет, физически пригодных для службы на флоте. Обращаться сюда» и были указаны часы приема. Спросив у прохожих время, я понял, что могу зайти и спросить. Я постучал в дверь.

Открыла мне молодая женщина, провела в комнату и я предстал перед худощавым, одетым в аккуратную морскую форму, капитан-лейтенантом. Я от неожиданности даже растерялся, но он пришел мне на выручку и сам спросил, действительно ли я хочу учиться в школе юнг. Услышав утвердительный ответ, предложил мне найти среди моих друзей еще 2–3 человека и привести к нему на беседу в указанное время.

Вернувшись домой, я сообщил о встрече с моряком и школе юнг ближайшим соседям и друзьям. Трое из них согласились попытать счастья на морском поприще. Это были Вова Потапов, Толя Лючков и Борис Лысенко.

Не откладывая надолго, мы в один из дней отправились на беседу. Моряк встретил нас радушно и уже не показался мне таким суровым, как при первой нашей встрече. Он усадил нас за большой стол и стал рассказывать о школе юнг, об условиях учебы, о специальностях, которым там учат, о морской практике, о возможностях продолжить учебу в мореходных или военно-морских училищах. Школа была гражданская, но военизированная ибо, он сказал, на флоте без военной дисциплины делать нечего. Преподаватели специальных дисциплин — морские офицеры. Рассказав нам все, что счел необходимым для первого знакомства, он встал и предложил нам написать диктант. Передвигаясь за нашей спиной и заглядывая в наши листки, он надиктовал нам строк двадцать, потом каждый внимательно прочитал и заключил: первое испытание вы прошли, пишите заявления. К заявлениям мы должны были приложить справку об окончании 5-ти классов средней школы, что оказалось проблемой, но и с ней мы справились.

Отъезд в Херсон был назначен на 15 июля. В этот день у штаб-квартиры нашего капитан-лейтенанта собралась огромная толпа мальчишек и провожающих их родственников. После построения мы почти строем отправились на Лоцманку и, погрузившись в товарные вагоны пассажирского поезда Днепропетровск — Херсон, почему-то называемого «500-веселый», отправились в путь.

Позади оставались не только Днепропетровск с родными, школьными друзьями, возвращающимися из эвакуации, но и надежды на учебу в Суворовском училище и романтическое офицерское будущее. События 1942 года, связанные с систематическим слушанием передач о моряках-черноморцах, защитниках Севастополя и возможность с ними близко соприкоснуться, оказались сильней. Жалею ли я об этих утраченных возможностях? Нет, нисколько и вот почему.

В 1949 году глубокой осенью, после отличной оценки на инспекторской проверке, почти всему нашему полку дали отпуск. Многим по второму разу, в том числе и мне. В кинотеатре «Родина» — так после войны стал называться «Рот-Фронт», я встретил Вадима. Он был в военной форме, но на все мои вопросы отвечал как-то невнятно, уклончиво, нехотя и я понял только, что он служит воспитанником при воинской части своего отца. На вопрос, ездил ли он в Суворовское училище, ответил, что ездил, но не прошел медкомиссию.

В августе того же года я успешно сдал все экзамены в Ташкентское воздушно-десантное училище. Оставалось только пройти мандатную комиссию. Я уверенно вошел в кабинет, где за столом сидели три офицера и, как положено, доложил. В центре сидел офицер с голубыми петлицами, очевидно представитель училища. Посмотрев на меня, они стали рыться в бумагах, что-то перекладывать на столе и когда пауза затянулась до неприличия, тот, что с голубыми петлицами сказал, что в этом году я не могу быть зачислен, а в следующем изменяются условия приема и надо будет все повторить.

Еще не веря, что все рухнуло, я попросил разрешения выйти и, когда осторожно прикрывал за собой двери, услышал голос офицера с голубыми петлицами:

— Ты что (дальше шло нецитируемое) не знал, что он был на оккупированной территории? Что ты суешь его мне?

Первая реакция была вернуться и спросить столь же колоритно, кто же меня оставил на этой проклятой оккупированной территории? Но я уже был предупрежден однажды, что подобные вопросы мне могут обойтись очень и очень дорого.

Мне было 20 лет и я уже пять из них прослужил в армии, разобрался и принял ее сложную иерархическую систему с обязательным и безусловным подчинением снизу до верху, а самое главное — психологическую и нравственную основу военной службы. Мне по-настоящему хотелось быть военным. И все оборвалось матерщиной офицера с голубыми петлицами.

Через год и два месяца, когда я уезжал домой по демобилизации, наш полковой генштабист майор Бессонов провел со мной беседу на предмет поступления в военное училище их профиля. Я отказался наотрез.

По дороге в Херсон на каждой станции, где были бедные по тем временам базарчики, будущие моряки, не доехав еще до своей гавани, проявили себя настоящими флибустьерами: в одно мгновение опустошались корзины с пирожками, выпивались расставленные на прилавке банки с ряженкой, выхватывались из рук кастрюли с вареной картошкой. Особое веселье вызывала забава, когда один вроде бы покупал семечки или махорку, а второй пробирался между широко расставленных ног покупателя и выгребал из мешка содержимое. Об оплате речи не могло быть. Стоял крик, плач, а будущие моряки весело хохотали.

Еще в дороге образовались группировки, большинство которых состояло из каких-то приблатненных парней, старающихся говорить на каком-то тюремном жаргоне и пытающихся установить свое полное влияние и власть. Это еще в большей степени продолжилось уже в Херсоне, даже когда нас разделили по учебным ротам и назначили командиров. Нас четверых не трогали, мы держались особняком и совершенно независимо благодаря Вове Потапову, который говорил басом, но тихо, имел самые крутые плечи и, очевидно, был принят приблатненными за «пахана». С такими шутками, как «велосипед» — когда спящему между пальцев ног вставляли кусочки кинопленки и поджигали, или «балалайка» — то же, но между пальцев рук, нас обходили только благодаря Вове.

Здание школы юнг на улице Перекопской, 2 было шикарное: трехэтажное, с высокими потолками, просторными, светлыми классами, спальнями с большими сводчатыми потолками, в цокольном этаже, и остекленной башней на крыше, наподобие пожарной каланчи. Говорили, что это здание бывшего кадетского корпуса или дворец губернатора, но построено оно было еще в Потемкинские времена.

Начальником школы был капитан первого ранга Василий Константинович Москалини, среднего роста, плотный, с крупным добрым лицом, которое становилось очень суровым, когда он был недоволен. Долгое время я считал, что его фамилия от итальянских предков, но через много лет я случайно был в греческом селе Ялта под Мариуполем и услыхал там эту фамилию.

Появились преподаватели и нам предложили сдать экзамены — написать диктант и решить по математике несколько задач и примеров. С экзаменами мы кое-как справились и после этого официально приказом были приняты курсантами школы юнг. Вопреки нашему желанию нас всех четверых зачислили в роту палубников, где должны были подготовить как матросов 1-го класса. Странно, но почти все хотели стать мотористами и механиками. «Успокоил» нас ротный командир, объяснив, что мотористы никогда не станут судоводителями-капитанами. А кто не мечтал об этом в детстве?

Постепенно жизнь в школе налаживалась: почти регулярными стали занятия по школьной программе 6-го класса, но мало кто окончил хотя бы 4. Должны были учить английский, но не было преподавателя. С морскими уставами и наставлениями, правилами поведения на судне и другими премудростями морской службы нас знакомил ваш ротный командир лейтенант Михаил Рубин. Стояли мы и на вахте, в упомянутой выше стеклянной будке-каланче на крыше школы, наблюдая за двором и возможными возгораниями. Почти каждый день после занятий мы драили полы: коридоры, классы, спальни.

Тех, кто дежурил у главного входа, а туда назначали более прилично одетых, вооружали винтовкой СВТ с примкнутым штыком.

Стали понемногу одевать в старое, сильно поношенное флотское обмундирование. В первую очередь тех, кто был почти раздет и разут. Столовая была в двух кварталах, а кормили так, что все время хотелось есть, но мы все уже привыкли к этому чувству за три прошедших года.

По выходным нам разрешали съездить домой и мы большой гурьбой атаковали «500-веселый», а через часов 10 уже были дома. Билетов, конечно, никто не брал — забирались в теплушку, лезли на нары, если было место, и ехали. Дома у нас немного наладилось, маме стали давать военный паек, было что покушать и немного взять с собой. То, что привозилось из дома кем бы то ни было, съедалось мгновенно всеми и хорошо, если доставалось владельцу.

Стали складываться определенные отношения между ребятами, как правило, на основе землячества. А так как большинство были из нашего города, то по улицам и районам. Особую группу составляли ребята Чечеловского заводского района: они были взрослей нас и более напористые, больше знающие негативную сторону жизни и, как казалось тогда, умеющие за себя постоять.

Бывали случаи, когда ротный командир приходил на занятия с больной головой, чечеловские с пониманием ухмылялись и давали ему добрые советы, как надо поступать в таком положении. Он оставлял нас часа на два, поручая им же читать уставы, а возвращался бодрым, подтянутым и веселым.

Отношение наше к командирам было очень уважительное, даже с большой долей влюбленности. Они оказались именно теми воинами-севастопольцами, о которых мы давно были наслышаны по сводкам Совинформбюро. Начальник школы был командиром корабля, на котором вывозил на Кавказ раненых, а обратным рейсом доставлял боеприпасы и пополнение, неоднократно тонул и имел множество ранений. Наш ротный — катерник, воевал на катерах, пока их не перетопили, потом сражался в морской пехоте и был основательно покалечен.

Все воспоминания, впечатления и чувства того периода уходили из памяти все дальше и дальше, тем более, что был я в этой школе юнг совсем немного и расстался с нею не совсем обычно. Но через 20 лет после этих событий я повстречал человека, который напомнил мне все прошедшее, а порой и заново заставил его пережить.

На спортивной базе нашего института тренировалась женская баскетбольная команда «Сталь», самая знаменитая и перспективная команда не только нашего города, а всей Украины. Ее бессменным тренером до самого последнего времени был Исаак Ефимович Майзлин, ставший впоследствии Заслуженным тренером СССР и УССР, воспитавший 40 составов этой команды, очень коммуникабельный, общительный и, как оказалось, несколько застенчивый человек. Однажды в разговоре он сказал, что учился в Херсонской школе юнг, и с тех пор мы много раз возвращались к этой теме, вспоминая пережитое.

Дальше выяснилось, что Исаак Ефимович не только вспоминает о прошлом, но и много лет является инициатором почти ежегодных встреч в Херсоне бывших курсантов школы юнг и мореходного училища, которое он окончил, а затем и плавал на Дальнем Востоке. От него я узнал, что механик доменного цеха на заводе «Криворожсталь», выпускник нашего института Александр Суровцев тоже учился и окончил школу юнг. Александра хорошо знали в институте все, он был душой общества, спортсмен-штангист, любимец девушек, хороший студент, а затем и специалист. Его уже давно не стало, но его помнят.

Несколько лет назад Исаак неожиданно организовал встречу бывших юнг в Днепропетровске: Валентин Флякс — автомобилист — пенсионер, Феликс Глушевицкий — тоже автомобилист, Анатолий Ролин — механик, Сергей Ксензов — капитан-наставник, Павел Овсеенко — капитан Херсонского порта и я. Посидели, каждый рассказал о своем пути, вспомнили о том, что еще осталось в памяти, и разошлись с немножко горьковатым чувством тоски по навсегда ушедшему детству и юности.

А тогда, в 1944-м, события развивались следующим образом. Однажды прервали занятия, построили во дворе на плацу всю школу, 300 человек, и объявили о том, что нас направляют на уборку урожая в колхоз. На следующее утро мы на барже двинулись вверх по течению Днепра и к концу дня прибыли в Горностаевский зерносовхоз Каховского района. Поселили нас в большом полуразрушенном здании школы или клуба, без окон и с одной дверью на весь дом. Кое-как переночевав, на следующий день мы с раннего утра «ремонтировали» дом: делали маты из соломенных снопов и закрывали ими окна, таскали солому для постелей, набивали ею наволочки, которые вместе со старенькими одеялами нам дали в Херсоне.

Председателем колхоза был отставной солдат-инвалид, ходивший в шинели, из-под которой торчал деревянный протез вместо правой ноги. Ходил он без костылей, которые брал в руки только ближе к вечеру. Он всячески старался помочь нам, но мог это сделать только добрыми советами и по-отечески нас пожалеть.

Утром следующего дня мы вышли на работу. Второй роте повезло больше: их послали на уборку винограда, а нас — кукурузы. Роту разделили на две группы и, меняясь через день, одна ломала кукурузу в поле, вторая — очищала кочаны. Что было легче — сказать трудно, ибо у ребят обеих групп к концу дня руки распухали и болели всю ночь.

Но очень скоро мы втянулись в работу и время пошло быстрее. Некоторые ребята болели: простуживались или расстраивались желудки. Иногда на работу не выходило по 10–12 человек. Надо отдать должное командиру, он очень заботился о заболевших, приводил к ним молоденькую фельдшерицу, выпрашивал у колхозников для них еду и очень хорошо распознавал симулянтов, благо, таких было очень мало.

Командир жил в маленькой комнатке, где была полуразрушенная печь, которую иногда протапливали соломой и от которой дыма было значительно больше, чем тепла. Спал он на железной кровати, устланной соломенными матами, в обнимку с винтовкой СВТ, которую иногда выдавал на пост у нашего дома, если из него уходили все. К нему повадились ходить в гости и играть в карты наиболее бойкие ребята из числа «приблатненных». Они со временем стали приносить ему где-то добываемый самогон. Это никому не мешало, ни на что не влияло, командира мы все уважали и внимания на этом не заостряли.

Однажды трое или четверо из этой кампании с винтовкой на ремне отправились на дальний, в 3–4 километрах от нас, хутор по той же надобности. Патронов в нашей винтовке не было никогда, но в то время, если не лениться и пройти вдоль любой дороги с километр, поглядывая в кювет, то можно было найти не только патроны, но и кое-что более существенное. Я видел этих ребят, они весело прошагали мимо меня, что-то говоря о возможной встрече с немецкими диверсантами.

Утром до завтрака всю роту построили, перед нами предстал председатель колхоза и едва сдерживая слезы, рассказал как он вез из Сибири свиноматку и кнура, подарок сибирских колхозников возрождающимся колхозам Украины, и что этого кнура сегодня ночью убили, в упор застрелили из винтовки. После короткого замешательства из строя выскочили те, что вчера уходили из нашего расположения с винтовкой, и вытолкали из строя четверых маленьких и худеньких мальчиков, которых часто можно было видеть стонущими от боли в животе, корчившимися на соломенных постелях.

— Вот они, товарищ командир, это они убили кабана, — кричали ретивые юнги, «друзья» командира, — мы видели, это они, мы можем подтвердить.

Возникла пауза, наступила тишина, даже видавший многое командир понимал, что ему никто не поверит в причастности этой четверки к свершившемуся. Очевидно, он не хотел «сдавать» ставших ему близкими воспитанников, искал приемлемый для них выход. В этом деле я ему здорово помог: выйдя из строя и желая установить истину, я громко сказал, показывая на группу обвинителей:

— Товарищ командир, эти ребята, — я показал на четверых инициаторов, — вчера вечером ходили с винтовкой и только они могли это сделать.

Со мной из строя вышли В. Потапов, А. Лючков, Б. Лысенко и подтвердили сказанное. Опять короткая пауза, а затем крик командира:

— Бунт в экипаже, коллективка, срыв уборочной кампании.

Арестовать немедленно и отправить в Херсон.

По какому поводу нас построили, было тотчас же забыто. Приближенные командира бросились связывать нам руки за спиной, мы не давались, началась потасовка. Потом нас посадили на землю и велели стеречь. Четверка плотно окружила нас и бдительно стерегла, командир ушел в дом, а председатель прихрамывая удалился по своим делам. Дело о гибели кабана-производителя было закончено и начиналось новое — срыв уборочной кампании.

Командир вернулся с запечатанным конвертом в руке, вручил его одному из наших охранников, велев отвезти нас на пристань, откуда должна отправляться баржа на ремонт в Херсон, сопровождать до школы и передать замполиту, тому самому капитан-лейтенанту, который оформлял нас в Днепропетровске.

Путь до Херсона оказался весьма забавным. Охранники затолкали нас в трюм ржавой баржи, где на дне было по колено воды, и мы сидели на ее округлых бортах, держась за шпангоуты. Задвинув люк над нашими головами, они всю дорогу стучали по крыше, прерывая это занятие лишь на время переговоров с экипажем буксирного катера:

— Кого везете, — спрашивали с катера. — Уж не героев ли, потемкинцев?

— Хуже, — отвечали наши охранники, — эти люди сорвали уборку урожая в совхозе и убили племенного кабана, которого…

Далее подробно излагалось то, с какими трудностями одноногий председатель колхоза привез его из Сибири.

В Херсоне нас передали замполиту, который тут же отправил нас на уборку помещений вместе с охранниками, объяснив, что начальника школы нет и будет только завтра.

У дежурного лежало письмо Борису от его мамы, в котором она сообщала, что его брат Владимир, старший лейтенант, командир батареи противотанковых орудий, был ранен и лежит в госпитале в Николаеве, уже в команде выздоравливающих, с подробным описанием, как его найти. Я видел Владимира, когда он приезжал к Борису, и даже был знаком с ним.

На следующее утро нас вызвали к начальнику школы. Вместе с ожидавшим нас замполитом, все еще веря в высочайшую справедливость вышестоящего командира, героя морских сражений и обороны Севастополя, мы вошли в кабинет Москалини.

Мы молча стояли перед капитаном первого ранга, который сидел за большим письменным столом, не надеясь, а будучи полностью уверенными, что сейчас произойдет справедливое разбирательство происшедшего и все станет на свои места. Каперанг молча встал из-за стола и, с лицом, налившимся кровью, подойдя к нам вплотную, закричал:

— Пойдете под суд за срыв работ по уборке урожая. По условиям военного времени вас будет судить военный трибунал.

— Можете вы нас выслушать? — тихо, спокойно и вежливо спросил Вова Потапов.

— Слушать вас не желаю. То, что произошло на уборочных работах мне известно от вашего командира роты. Сегодня же мы оформим документы и передадим в суд, а сейчас идите в расположение, при необходимости вас вызовут, — еще больше багровея, продолжал кричать каперанг.

Надежда на справедливое решение наших судеб рухнула окончательно и сознание почти автоматически отделило героическую оборону Севастополя от справедливости. Прежде чем выйти из кабинета, я вдруг заявил, обращаясь к каперангу:

— Но перед расстрелом, когда нам дадут последнее слово, мы расскажем, как все было на самом деле.

— Вон отсюда, — заорал каперанг…

Весь оставшийся день мы драили коридоры, лестничные пролеты, мыли двери и окна. Замполит дал нам талоны в столовую. Сочувственно к нам относилась только наша воспитательница Зоя, демобилизованная по ранению связистка морской пехоты, направленная на работу в школу райкомом комсомола. Она была уверена, что Москалини все простит и все образуется. О нем она говорила как об очень добром человеке и мы этому уже почти поверили.

Вызвали нас к начальнику школы только к вечеру следующего дня.

— Я решил отчислить вас всех четверых из числа воспитанников нашей школы юнг и вы можете взять свои документы в канцелярии, — заявил каперанг, не отвечая на наше «здравия желаем…».

Просить его о помиловании не хотелось. Мы уже познали и нашего ротного командира и методы решения конфликтов начальником школы, и хоть не совсем осознанно, но отделяли военно-морскую романтику от элементарных человеческих качеств. Остаться в школе можно было только ценой большого компромисса с совестью, а этого как раз и не позволял сделать юношеский максимализм.

Забрав документы, мы попросили разрешения у замполита переночевать в школе, ибо идти на вокзал было уже поздно. Охранников наших отправили обратно и в большой спальне мы были одни, совещаясь до полуночи, что же делать дальше.

Потапов и Лючков твердо заявили, что едут домой и пойдут в школу. Когда я вернулся из армии через 6 лет, они оканчивали институты: Вова — горный, а Анатолий — университет.

Анатолий Демьянович Лючков и сейчас работает в Трубном институте ведущим специалистом в области металловедения и термообработки. Владимир Потапов долгое время работал на заводе им. Карла Либкнехта, а затем связь с ним была потеряна.

Мы же с Борисом решили отправиться в Николаев, найти его брата Владимира и попроситься с ним на фронт в его противотанковую батарею.

Юнги встретились через 54 года. 1998 г.

 

25-й учебный стрелковый полк

25 октября рано утром мы приехали в Николаев, без труда разыскали госпиталь, в котором находился брат Бориса, и вызвали его через дежурившего у входа сержанта. Очень скоро к нам вышел щеголеватый в габардиновой гимнастерке с двумя орденами на груди старший лейтенант Владимир Лысенко, слегка прихрамывающий и опирающийся на трость. На рукаве красовался черный, с красной окантовкой, ромбик с двумя скрещенными старинными пушками, такими, какие до сих пор лежат у нашего исторического музея — знаком противотанковой артиллерии. На секунду и мы с Борей представили себя припавшими к прицелу противотанкового орудия, наводя его прямо в крест на башне фашистского танка.

Володя знал, где мы учимся и, увидев нас, сильно обрадовался: в то время родственники, если это было возможно, старались навестить раненых и чего-нибудь необычного он в нашем появлении не узрел. Немного поговорив о доме, братьях и знакомых, Владимир сказал, что сейчас устроит нас на ночлег у себя в команде, он оказался начальником команды выздоравливающих, а завтра отправит нас в Херсон. Мы тут же, чуть ли не дуплетом, выпалили о цели нашего приезда и замерли, ожидая решения нашей судьбы уже в который раз за последние трое суток.

Лицо Володи изменилось до неузнаваемости, вмиг исчезла доброжелательность и радушие, а мы, не зная, что делать, стали наперебой рассказывать о случившемся, отчетливо видя, что он нас не слушает и пытается найти выход из создавшейся ситуации.

— Вот что, ребята. Я сейчас должен уйти на обход главного врача, у нас сегодня выписка. Заодно я поговорю кое с кем о вашем желании. Вы меня подождите. Я постараюсь вернуться минут через сорок, — сказал нам Володя и удалился в глубокой задумчивости.

Просидели мы два часа. К тому времени у меня уже были большие карманные часы фирмы «Павел Буре», так называемые часы машиниста, с гравировкой «Екатерининская железная дорога». Вернулся он с каким-то результатом, что угадывалось по его энергичной походке и решительности в глазах. Подойдя, он взял за руку Бориса, кивнул мне и повел нас в госпиталь, в какую-то маленькую комнатку, где стояли две железные кровати, усадил нас, сам сел напротив и, глядя на нас, начал энергично:

— Вы что, думаете, война — это романтическая прогулка, где мы бьем врага и только побеждаем, потом с улыбками проходим по освобожденным городам, а девушки забрасывают нас цветами? Что такое шестиствольный немецкий миномет, вы знаете? Это когда тебя и твою батарею накрывают шестью двухсотмиллиметровыми минами, а если останешься цел, то увидишь перепаханную осколками позицию, вроде бы черт огромным плугом поработал и, самое жуткое — растерзанные тела своих товарищей. А «юнкерсы» колесами по головам бьют и сотками засыпают. Кругом кровь и смерть.

Володя говорил долго и очень убедительно. Я, естественно, не могу помнить всего, но основу, которую я изложил, запомнил надолго и впоследствии вспоминал часто.

— Нас, противотанковую артиллерию, перед каждой атакой или наступлением стараются обнаружить и обязательно подавить. Последний раз это было под Одессой. От моей батареи осталось трое: через неделю меня выпишут, через месяц — второго, а третий — через два месяца уедет домой калекой.

Он помолчал, видимо, обдумывая что-то и добавил:

— Должен же кто-то живым остаться после этой страшной войны.

Затем он поднялся, поправил гимнастерку, взял в руку тросточку и молча повел нас на вокзал, купил два билета на «500-веселый», дал телеграмму маме Бориса, накормил нас пирожками, напоил кислым молоком и, взглянув на часы, заторопился в госпиталь. До отхода поезда оставался час. Мы попрощались очень тепло, и Володя сказал, что есть надежда получить неделю отпуска по ранению и приехать домой, может, еще увидимся.

Он удалился, мы смотрели ему вслед и не знали, что почти через три месяца Борис получит одно за другим два письма: в первом мама сообщит о гибели Володи в декабре в Венгрии, а во втором — что погиб еще один его брат — Шура — в Будапеште.

Как только он скрылся из вида, мы вышли с перрона в город, спросили у патруля где военкомат и через пять минут стояли перед одноэтажным домом Заводского райвоенкомата г. Николаева.

Осмотревшись и найдя кабинет военкома, мы решили войти к нему, когда он останется один. Вскоре нам это удалось. Он выслушал, улыбнулся и сказал, чтобы мы выбросили эту затею из головы и шли учиться в школу. На пятом или шестом нашем заходе он не выдержал:

— Сейчас в учебный полк направляется команда из разбронированных молодых рабочих судостроительного, и коль вы хотите воевать, я запишу вас 1926 годом и отправлю с ними. Давайте ваши документы.

Мы подали ему все, что нам вернули в школе юнг, он прочел, улыбнулся, вписал наши фамилии в список, лежащий перед ним, и вышел из-за стола:

— Ребята, возьмите ваши документы, сохраните и предъявите невестам, когда будете жениться. А сейчас идите во двор, там собирается ваша команда. Постарайтесь обязательно вернуться живыми и протянул нам единственную руку.

Таким он мне запомнился навсегда — высокий, стройный, черноволосый, с красивыми усами и орденом Красного Знамени на груди.

Через много лет, поимев множество неприятностей в нашем Жовтневом военкомате, я захотел узнать больше о майоре, о котором сохранилось доброе воспоминание. В архиве Николаевского облвоенкомата никаких сведений за 1944 год не оказалось. Как сказал работник архива, в тот период были развернуты полевые военкоматы, подчинявшиеся мобилизационному отделу штаба соответствующего фронта и найти следы майора можно только в Подольске, в Центральном архиве Министерства обороны.

В 1974 году в Подольский архив на несколько месяцев был командирован сотрудник нашего института Василий Павлович Шевелев, фронтовик, начальник штаба стрелкового полка, с задачей отыскать там следы сотрудников, которые затерялись в период войны. Я попросил его, если будет возможность, помочь мне в розыске майора, но безрезультатно: на тот момент подавляющее большинство документов периода войны оставались закрытыми и работать с ними можно было только в присутствии и при участии работников архива, которых, как всегда, не хватало.

В тот вечер 25 октября 1944 года нас, команду из 50 человек, привели строем в расположение 25-го учебного стрелкового полка, постригли, помыли в бане и переодели в военную, изрядно поношенную форму с ботинками и обмотками, которые здесь же в бане научил наматывать сержант, принявший нас по списку. Затем он привел нас в казарму и объявил, что мы все зачислены во 2-ю пулеметную роту и утром, познакомившись с командиром, будем расписаны по отделениям и пулеметным расчетам.

В казарме были двухъярусные огромные нары, где нам предстояло спать, а напротив — пирамида с винтовками и стеллажи с пулеметами «максим», на которые мы смотрели завороженно, конечно же представляя себя уже удалыми пулеметчиками, каких мы насмотрелись в кинофильмах.

Роту сформировали в 150 человек: 3 взвода по 50 человек — 48 солдат и два сержанта. В нашем взводе командиром был сержант Сергеев, а его помощником — ефрейтор по фамилии Сыч, что полностью соответствовало его характеру. Командир роты — старший лейтенант Михайлов, выдержанный, никогда не повышающий голос, улыбчивый и добрый, из фронтовиков. Был в роте еще один офицер, лейтенант, инструктор по пулеметному делу, которого мы видели редко, только при изучении пулемета.

Наш взвод состоял целиком из той команды, в которую нас зачислили в военкомате. Все ребята были молодые, окончившие ускоренное ПТУ и работавшие на судостроительном заводе им. 61 Коммунара, а затем разбронированные, когда на завод стали поступать демобилизованные по ранениям или отозванные с фронта кадровые рабочие-судостроители. Остальные два взвода состояли почти полностью из солдат-фронтовиков, попавших в учебный полк из госпиталей.

Наш пулеметный расчет состоял из Бориса — 1-й номер, меня — 2-й номер, Жоры Стрижевского — 3-й номер, и еще двух солдат, фамилии которых не помню. Сам пулемет системы «максим» в собранном виде весил 63 кг; тело (ствол с механизмом) — 22 кг; станок с колесами — 32 кг; щит — 9 кг. Кроме пулемета — 5 коробок с брезентовыми пулеметными лентами по 250 патронов в каждой и в дополнение ко всему 5-литровая фляга с охлаждающей жидкостью.

Военная учеба началась с курса молодого бойца: один день занимались строевой подготовкой, а затем вся неделя — в поле, на тактических занятиях. В поле выходили с винтовками, в вещевой мешок клали груз в 5 кг, в сумки для гранат — 2 металлических болванки, малая саперная лопатка и противогаз. Место для тактики было выбрано за селом Вознесеновка, расположенном на правом берегу Южного Буга, куда можно было пройти по длинному понтонному мосту. Почва в Вознесеновке и на прилегающих полях глинистая, а погоды на юге Украины в ноябре дождливые, и нагруженная рота продвигалась как по льду. Если ефрейтор Сыч подавал команду «воздух» или «танки справа», мы лежали в глинистой жиже и целились из винтовок в воображаемого противника, ненавидя и кляня Сыча больше, чем противника настоящего.

В казарме на трех огромных голландках 150 мокрых шинелей за ночь не высыхали, подсыхала только корочка глины, которую можно было соскоблить с сукна ножом. Постепенно пропитавшиеся влагой шинели стали неподъемными.

После обеда был час отдыха, после которого мы расходились по классам или углам казармы и изучали устройство пулемета: тактико-технические данные, разборка и сборка, чистка, правила стрельбы. После этого на тактику стали ходить с пулеметами, катить которые не разрешалось и станок весом 32 кг мне приходилось тащить на себе. Теперь уже хотелось быстрее услыхать команду «воздух» или «противник справа» и хоть немножко отдохнуть в глинистой жиже.

Стреляли боевыми патро