Рассказы

Немтушкин Алитет

ДиН память

Алитет Немтушкин

 

 

В ноябре 2009 года исполняется 70 лет со дня рождения выдающегося эвенкийского поэта, писателя, общественного деятеля Алитета Николаевича Немтушкина. В предисловии к своей последней книге «Олень любит соль», вышедшей из печати в 2005 году, незадолго до кончины автора, Немтушкин рассказывает о себе:

«По словам моей бабушки Огдо, Евдокии Ивановны Немтушкиной, которую все токминские эвенки назвали Эки — своей старшей сестрой, у нас была по тем временам большая благополучная семья, мужчины тянулись к новой власти и жизни.

Один мой дядя, самый младший из троих братьев, Моисей Николаевич Немтушкин, в 1926 году знал русский язык и был переводчиком у знаменитой молодой женщины, позднее ставшей учёным-тунгусоведом, автором эвенкийской письменности, Глафиры Макарьевны Василевич. Она в ту свою первую командировку к эвенкам Катангского района кочевала с моими родными и жила в нашем чуме.

Но пришли проклятые тридцатые годы, и за одно неосторожное слово в адрес новых властей, всех моих дядек, по словам сородичей, увезли в золотые шахты Бодайбо, откуда никто и никогда не возвращался.

Отец погиб на фронте, дедушка умер, и у нас не стало мужчин-кормильцев. Одни женщины да я, будущий кормилец. Для нашей семьи потухло солнце. Особенно для меня, двухлетнего ребёнка. Разбилось самое яркое, самое тёплое и самое нежное Солнце, и я перестал ощущать его живительную улыбку и тепло. В моём сердце поселилась сиротская темнота и холод. И всё время хотелось есть.

Я вырос с бабушкой в кориновом чуме и навечно остался таёжным человеком, ибо бабушка всегда говорила, что нашла меня в лесу под колодиной. С шести лет пошёл в интернат — в нулевом классе учили русский язык. Свою бабушку Огдо я называл мамой, хотя родная мать была ещё жива и после войны родила мне сестрёнку Тамару, для которой бабушка Огдо тоже стала мамой. В неимоверно трудных условиях мы вставали на свои суставы. Остались живы.

Сестра выросла настоящим человеком, стала врачом и воспитала достойных детей. Чего уж теперь обижаться, несмотря ни на что, говорим спасибо государству, что не дало умереть с голоду и дало образование. И у меня обе дочери получили высшее образование и, как говорится, слава богу, теперь и у них растут дети.

Единственно, о чём я очень жалею, так это о том, что бабушка, мать и другие мои родные тёти не дождались, когда я стал взрослым, набрался сил и что не накормил их кусочками мяса и хлеба, добытыми и заработанными моими руками. Но я от всей души благодарен всем своим сородичам, учителям, добрым людям, помогавшим, как в детстве, ниматом — общим душевным добром, ставшим моей сутью, на всю мою жизнь, несмотря ни на какие повороты судьбы.

Прости меня, мой малый, но великий сердцем и широкой, наивной душой, кочевой народ — «эвэнкил» — не в обиду другим, переводится как «настоящие люди»! Я горжусь тобой, ибо все наши обычаи, характеры, совестливое отношение ко всему живому и растительному миру — [считаю] самым справедливым и честным.

Повторяю, мы подчинялись законам матушки Природы. У нас был свой первобытный коммунизм, без хитростей, без всяких уловок и обмана, без подковёрных игр, не чета всем современным измам. Жаль, что у меня мало силёнок, не хватает таланта, чтобы достойно рассказать о нелёгкой судьбе моего таёжного народа».

Алитет Немтушкин из рода Хэйкогир

 

Писатель ушёл из жизни 4 ноября 2006 года. Мы вспоминаем нашего друга, постоянного автора «ДиН», с чувством светлой благодарности и всякий раз перечитываем созданное им, заново удивляясь щедрости его таланта.

Редакция «ДиН»

 

Старшая сестра живущих

Когда-то, в очень далёкие времена, Хэйкогирский род эвенков был одним из самых многочисленных и могущественных. Кто знает, сколько лет прошло с тех пор, может, сто, а может, тысяча, а может, и вообще столько, сколько шерстинок на шкуре оленя. Но предания говорят. что от дыма их костров не видно бывало солнца, а оленей водилось, как комаров в травянистом месте. Ума не хватало, чтобы их сосчитать. Самое большое болото, за Гаинней, в весеннюю пору не могло вместить всех оленей. Это болото было своего рода меркой. Перед месяцем Оленят прежде чем откочевать на склоны хребтов, открытые ветрам и солнцу, загоняли сюда оленей, кто-нибудь из мужчин залезал на высокое дерево и осматривал стадо. Если не видно просветов, значит, олени целы.

И мужчинами прежде славился род. По всей тайге, начиная от Ангары и кончая далёкими хребтами Путорана, не было им достойных соперников, а предводитель рода, богатырь Гарпанча, стрелою, пущенной из многослойного клеёного лука, прошивал насквозь по пять рослых быков, поставленных вплотную один к другому. Вот какая сила была у этого богатыря! Он оправдывал имя — Гарпанча, то есть Солнечный Луч!..

Все Хэйкогиры отличались силой и удалью. Воины их достигали других племён и возвращались с богатой добычей и жёнами. По вечерам на закате солнца тайга оглашалась грохотом бубнов. Шаманы камлали, подражали зверям и птицам, чтобы подвигнуть сородичей на новые подвиги. О, было о ком складывать легенды и песни! В постоянном страхе держали они и ближнюю тайгу, и дальние тундры.

Не думали Хэйкогиры о том, что и в других, обиженных ими родах могут появиться такие же могучие богатыри, как Гарпанча, могут вырасти непобедимые шаманы, способные на лыжах ходить по воде, глотать калёные угли и превращать рослых быков-учугов в маленьких трусливых зайчат. Беспечными сделались Хэйкогиры. Вот тогда-то и стала меркнуть былая их слава, затихать стала боевая песня. Мало-помалу захирел род. Шаманы напустили на их стоянки Злых Духов, и пришёл на их землю великий мор, унёс лучших воинов, разорил оленьи стада. Былое могущество осталось только в легендах да сказках.

В этот обнищавший род из другого такого же бедного рода — Ушкагиров — попала и бабушка Эки. Её звали Огдо.

Колокана, своего мужа, она увидела только в дни сватовства. В те времена у девушек не спрашивали согласия. Отец решил, сговорился с другим хозяином — ну и дай бог тебе счастья!..

Так и с Огдо было. Взглянули молодые друг на друга — о Добрый Дух — поблагодарили Всевышнего, что не за чурки их сватают. Понравились они друг другу, но вида не показали — пусть сваты продолжают своё дело, лишь бы не разладилась их женитьба. Но, к счастью, всё обошлось. Уехала в Ушкагирский род сестра Колокана Умбирик, плача, заливаясь слезами, уехала, — ей-то нравился другой парень, из другого рода. Больше с ней никогда не виделись. Далеко её увезли, велика тайга.

По обычаю, подруги Огдо помогли ей собрать приданое, нарядили в праздничную одежду: на голову повязали несколько разноцветных платков, приспустив на лицо кисти, а затем, как куклу, усадили на верхового оленя: не плачь, Огдо! — Счастья тебе, полный чум детей!.. Запомни, без мышей нора будет пустая, без детей чум будет пустой, а значит, и счастья не будет. Живите счастливо!.. — напутствовали невесту. — Живите дружно, берегите друг друга.

Сколько лет прошло, а Эки-Огдо то напутствие помнит. Нет-нет да и задумывается: была ли она счастлива?

А кто знает, какое оно, счастье? Когда сыты бывали, когда дети, как молодые деревца, тянулись к солнцу, всё равно тревога не покидала сердце и всё будто не хватало чего-то. Может, в те времена счастье лишь краешком своего крыла нас задевало, а мы и не замечали? А может, тогда, когда на русской железной птице прилетел в стойбище сын Кинкэ?.. О, как сладко билось в тот день её сердце, как пела душа!.. Вот тогда она была счастлива!

Грех, конечно, на судьбу обижаться. Какая ей выпала, ту и прожила. С Колоканом они дружно жили, не дрались, как другие, даже не ругались, блюли заветы предков.

Колокан был смирным, добродушным мужиком, за глаза его называли Бычком. И, надо признать, прозвище было точным. Колокан знал об этом, не обижался. Молча, неторопливо нёс он свою житейскую ношу основательно да умело. А что ещё нужно женщине? Огдо смолоду не любила таких, как сосед Мада, у которых, казалось, вся сила уходила на пустые слова да зряшные хлопоты. Ни о семье позаботиться, ни на охоту толком сходить духу у них не хватало. Радовалась она, что муж ей хороший попался.

Огдо с детства умела держать в руках иглу и скребок для выделки кожи, а коли нужно, брала и топор, и ружьё. Придя в чум мужа, она сразу стала полноправной хозяйкой. Родители Колокана нарадоваться не могли на такую невестку.

Заглянула Огдо как-то в старый лабаз, где хранились зимние одежды и вещи, распаковала один турсук и ахнула: сколько там было товару!

— Э-э, да вы не купцов ли ограбили? — пошутила она. В турсуке в берестяных коробочках, в тряпочках лежали колечки, шнурочки, разные пуговицы, много разноцветного бисера — от крупного, как смородины, до мельчайшего, как мышиный глаз!

— Ограбишь купца!.. Суют их в первую очередь, вместо пороха и свинца… Нет у нас мастериц, вот и лежат без дела, — отвечал Колокан.

В первое же лето Огдо, на зависть свой свекрови, обновила своими родовыми узорами суконные зипуны, летние унты. Всеми цветами радуги засияла одежда мужчин. В таких нарядах не стыдно было на людях показываться.

— Э, какая у тебя душа красивая! — хвалили её старики.

И верно: в умелых руках — душа человека.

Может, та первая похвала и определила дальнейший её характер? Ведь на хорошее слово всегда хочется ответить таким же словом и делом. Старалась невестка: варила еду, обрабатывала шкуры, шила унты, зипуны, меховые парки, драла берёсту для посуды, для летнего чума — любое дело спорилось у неё в руках. Такая уж доля у женщин — нести хозяйство на своих плечах да детей рожать.

Появились дети: дочь Сынкоик, сыновья Куманда, Кутуй, Кинкэ, потом опять дочь — Сарта. О, сколько радости и хлопот прибавилось в чуме! У многих эвенков ребятишки в то время младенцами в Нижний мир уходили, не увидав ни тайги, ни рек, ни озёр, ни солнца красного, ни луны серебряной, ни звёзд ясных.

У Огдо и Колокана все дети остались в Срединном мире. Злые языки всяко про то болтали: «Ладно ли это? К добру ли? Все дети живы!.. Не бывало ещё такого!»

Неужели люди желали ей горя и слёз? Разве мало их на нашей земле?

Нет, конечно. Эвенки — добрый, сердечный народ. Но благодарить Огдо нужно свекровь — это она научила маленько хитрить. — Огдо, дочка, учись жить у оленя. И мужа учи. Делайте осенью ребятишек. Вместе с оленятами они родятся, весной. За лето маленько окрепнут, а там уж никакая зима не страшна. Я сама так хитрила, вот и выжили все мои детки. Потом научу тебя и Злых Духов обманывать.

Может, и это помогло, кто знает. Как умела, так и оберегала Огдо своих детей. Но разве другие так не лукавили? Разве не клали в колыбели младенцев молотки и ножи, чтобы дети вырастали мастеровыми людьми? Разве не совали в зыбки вместо ребёнка щенков и птичек, чтобы обмануть Злых Духов?.

Все так делали. Не виновата Огдо, что Злые Духи, завидев в зыбке щенка, уходили прочь и отпадала надобность давать детям страшные змеиные имена, неприятные не только для слуха людей, но и для Злых Духов.

Много, очень много оберегов существовало для женщин, для сохранения жизни людской, и она старалась их соблюдать. Как требовали заветы предков, она, нося в себе новую жизнь, не ела медвежью брюшину, чтобы самой не болеть животом, не ела мяса с его головы, почки, печень, ради того, чтобы новый человек пришёл в этот мир легко, без лишних мук. Отводила глаза и прикусывала язык, когда все ели мясо старого оленя, а ничего другого в чуме не было, — нельзя старого мяса касаться, роды будут тяжёлые, намаешься, как молодая важенка.

На все случаи были обереги. «Не ешь рыбу после рождения ребёнка, — говорили старики, — слюнявым вырастет. Не ешь мясо гагары, а если поешь — не нос у малыша будет, а гагарий клюв. Не ешь мясо зайца, не дай бог, вырастут выпуклые «заячьи» глаза, а ещё хуже — как у лягушки».

У того первого щенка, что положила в зыбку Сынкоик свекровь, было во рту нечётное число спиралей. По её словам, они, как небо Вселенной, не имели конца, а уходили в бесконечность. «Даст бог, может, будет она великой шаманкой».

Окрепла Сынкоик, поднялась на ноги, на свет появился Куманда, крикливый, узкоглазый, словно «с прицелом», с одним прищуренным глазом — и новый щенок уже лежал в зыбке. Снял Колокан с наружной стороны колыбельки напёрсток и тряпочки, повесил лучок со стрелами — не девчонка, а сын теперь будет качаться — стрелок из лука. У самого изголовья повесил разные побрякушки: медвежьи, беличьи, горностаевы зубы, птичьи кости, всё, что требовалось по поверьям. Сын всё должен уметь: быть хитрым, умным. Только таким, умеющим и прыгать, и лазать, и кусаться, и стрелять, только таким можно выжить в нашей суровой тайге. Когда сын подрастёт, мать перешьёт ему эти подвески на пояс и на спинку кафтанчика.

Кто знает, может, эти маленькие хитрости, щенята помогли детям одолеть первые суровые зимы, встать на ноги, оглядеться вокруг и увидеть эту прекрасную землю? Огдо верила добрым и худым приметам, уму и опыту стариков — душе всегда нужна опора и поддержка, и она искренне молила Духов быть милосердными к её детям. Видно, они услышали её мольбу.

Лишь сейчас, глядя на свои высохшие руки, на искалеченные пальцы, бабушка Эки иной раз думает: не они ли пеленали счастье? Молитва молитвой, все просят счастья и добра для себя, для своих детей, а тёплые заячьи шкурки, труху из лиственничного пенька, тепло очага, чтобы ребятишки не простудились, — делали её руки, вот эти маленькие скрюченные пальцы.

Вспомнишь былое — несчастье кажется долгим, как зимняя ночь, а счастье — как миг. Почему? Почему счастье мы будто не замечаем, не бережём его? Нет на это ответа. Видно, так устроена жизнь…

Подросли ребятишки Огдо и Колокана — шумно, весело стало в чуме. Сколько прибавилось рук! В три-четыре года они уже умели подать матери и отцу нож или скребок, сходить за водой на речку, а в десять лет — как взрослые, держали в руках ружьё и иголку. Даже в самое голодное время в их чуме была еда — и сами сыты, и сородичам, чем могли, помогали.

Сыновья уже взрослыми стали. Колокан подумывал о невестах для них, помаленьку собирал выкуп. И тут дошёл до таёжных стойбищ слух — в русских деревнях жизнь, мол, переменилась, на сказку стала похожей. Старых купцов да торгашей прогнали, Госторги вместо них эвенкам сахар, муку, порох давать будут. И новые цены куда лучше прежних стали. По душе эвенкам пришлась новая жизнь. Сын Огдо Кинкэ прилетел на железной птице, собрал суглан и позвал всех безоленных сородичей за собой.

Нужными людьми стали дети Колокана и Огдо. Они быстрее всех научились понимать русский язык и раньше других дошли умом до выгод новой жизни. Особенно Кинкэ отличался… «Вот почему их не призвали к себе нижние люди, — говорили в стойбище, — знали, что они здесь понадобятся, в нашем Срединном мире! Счастливые у тебя дети, Огдо!»

Но не ждала не гадала Огдо, что скоро кончится её материнское счастье.

Спокойно и хорошо на душе было. В чуме достаток, еды сколько хочешь, одежды, товаров разных. что ещё бедному эвенку надо? Сыт, одет и обут, не то что прежде. Живи да радуйся!..

Все дети Огдо обзавелись чумами, внуками да внучками одарили родителей. И Кинкэ наконец заимел сына. Долго ждали его. Целых три года Мэмирик затяжелеть не могла, думали, порченая или ванггай, но, к счастью, ошиблись — и она родила крепенького, смуглого мальчугана.

Запоздал маленько сынок у Кинкэ, но зато таким желанным на свет пришёл. Пусть будет имя ему Амарча — запоздавший малость. Ничего, неплохое имя, дедушка Бали его носит, а он человек добрый, хороший.

В Суринде к этому времени выросло уже несколько русских избушек. А первой была вот эта — Госторг. Неподалёку самая главная изба — кочевой Совет, на нём красный флаг на ветру трепещет. А начальником в этой главной избе — кто бы вы думали? — Кинкэ стал. Огдо тогда домик этот самым красивым казался.

Стояла макушка лета, Иркин — месяц снятия кожицы с оленьих рогов. По русскому календарю — это будет июль. Палило нещадно солнце. Днём людей и оленей донимал овод, а по вечерам тучами давило комарьё и мошкара. Ребятишки ходили с опухшими лицами, все искусанные; собаки, высунув языки и повизгивая, искали спасения в тени под кустами либо в траве; олени, побрякивая болталами, щёлкая костяшками ног, бегали между чумами, жались тесней к дымокурам.

Лишь ночью приходила прохлада.

Десятка два островерхих чумов белело в бору на берегу Суринды. Да несколько русских избушек. Большое стойбище. С утра до вечера слышался неумолчный лай собак, крики ребятишек, а по вечерам раздавались песни парней и девушек. Женатые мужчины и старики, откинув пологи чумов, отдыхали в тени. Веками так заведено было, лето — время отдыха около речек на старинных становищах. Ходили в гости из чума в чум, говорили о житье-бытье, об охоте, намечали новые свадьбы. Женщины копошились возле чумов, разводили дымокуры, присматривали за детьми. И с нетерпением поглядывали на Суринду — оттуда должны были появиться русские. Все ждали новых товаров.

Первыми всполошились собаки. Лежали вроде бы тихо. Но вдруг одна вскочила, гавкнула, за нею остальные. Потом раздались голоса ребят:

— Плывут! Плывут!.. Русские плывут! Наконец-то! Стар и мал высыпали на берег. Шум, крики, смех — весело стало. Из-за поворота реки показалась сначала какая-то тёмная масса, потом — лодка. Русские мужики и две бабы, в рваных одеждах, в разбитых ичигах, из которых торчали пальцы, устало тянули на длинной бечеве тяжёлую, затонувшую по самые борта лодку-илимку.

У стоявших на берегу эвенков вид был, наверно, не лучше, но всё же они посочувствовали:

— Хэ, бедные, бедные. Зачем так работают?.

— Для нас стараются!..

— Наши мужики так не смогли бы!

— Да, сильные, видать, эти русские.

Русские подошли поближе, и эвенки увидели среди них старых знакомых.

— Хэ, друг Аркашкэ!

— Мукуиль!..

Они скинули с плеч лямки. Один из них поднял руку:

— Здравствуйте, товарищи. Прошу тишины. Кто из вас будет Кинкэ Хэйкогир?

— Здесь он, — вытолкнули вперёд Кинкэ.

— Вы представляете на Суринде Советскую власть… Рад познакомиться. Я Логинов, бригадир.

Сквозь толпу к русским пробрался Мада.

— Дорова! Ты моя мордам знаш? — спросил он. Кто понял — засмеялся, другие с интересом смотрели, чего ещё выкинет балагур, а Логинов, печально улыбнувшись, сказал:

— Мы ещё познакомимся с вами, товарищ… А сейчас нужно провести митинг. На нашей земле уже три недели идёт война.

— Какая война? Что за война? — всполошились люди.

— Три недели назад на нашу страну напала Германия. Все советские люди поднялись на защиту!

Эки плохо понимала по-русски, да и не помнит она других подробностей того митинга, она поняла главное — мужчин, в том числе и её детей, будут брать на войну. Поняла и испугалась. Прежде войны бывали только в преданиях, да и то казались нестрашными — там стреляли луками, стрелами. Умелые воины ловили стрелы и посылали обратно врагу. А нынешние войны, говорят, не похожи на те, что в легендах. Теперь пулями стреляют друг в друга.

Мужики, только что весело шумевшие на берегу, притихли, присмирели, что-то тревожное появилось в глазах даже у Мады. Он стоял с открытым ртом, не понимая ничего.

Кинкэ видел, как растерялись сородичи, он вышел вперёд и сказал:

— На нашу землю пришла беда. Фашисты хуже всяких чангитов, они никого не щадят. Биться за Родину придётся насмерть!.. Мы умеем метко стрелять. Мы нужны там, где сражаются все мужчины, весь советский народ! Предлагаю всем пойти на войну. Я первый.

— Что тебе надо там? — не выдержав, закричала мать. — Пусть стреляют другие. У тебя сын растёт, кто будет его кормить? — И, обращаясь ко всем, продолжала — Что вам там делать, люди? Это не наша война.

— Правду говорит Эки… Это не наша война! — раздались голоса.

— Нет, мама, это наша война! Мы должны защищать свою землю! Свои чумы! Своих детей! Своих матерей и жён! — возразил ей Кинкэ. — Советская власть дала нам сытую жизнь. Враг хочет опять отнять наше богатство, захватить нашу землю… Разве мы можем, как трусливые зайцы, отсиживаться в кустах?! Подумайте, люди!

Хорошо говорил Кинкэ, не зря он учился в далёком городе Ленинграде. Стыдно стало его землякам.

— Пиши мою тамгу. — К Логинову подошёл друг Кинкэ Черончин.

И ещё несколько молодых мужчин и парней записались на фронт.

На этом неожиданном суглане решено было: на фронт пойдут пока добровольцы, а остальным, если потребуется, пришлют бумажки и вызовут. Пожилых мужчин и стариков вообще трогать не будут.

Кое-кто облегчённо вздохнул. И тут же, набрав продуктов, откочевал в тайгу — вдруг да передумает Кинкэ, всех за собой потащит. Вон братьев своих — Куманду и Кутуя, он, можно сказать, насильно добровольцами записал, а они, кроме тайги, ничего в жизни не видели. Даже язык-то русских и то толком не разумеют. А как воевать будут?

Печальными были в стойбище последние дни перед отъездом на фронт. Всё валилось из рук. Даже Кинкэ и тот ходил сам не свой. Накануне отъезда он взял в руки пэнггивкэвун. Этим простеньким инструментом можно рассказать всё, что хочешь. Кинкэ умел изобразить на нём скрип лыж и полозьев по твёрдому насту, цокот оленьих копыт, вой пурги и метели.

Перед свадьбой его пэнггивкэвун пел о любви. Как звонкий ручеёк журчал, птичкой щебетал на всю тайгу. Невесту, будущую жену Мэмирик, Кинкэ высмотрел сам и женился по новому, советскому закону — без всяких тори, просто записались в одну специальную книгу в кочевом Совете, и всё.

Кикнэ зажал во рту металлический язычок инструмента, тронул его пальцем — глухо вздохнул пэнггивкэвун. И вдруг — печально загоготали гуси, заплакали лебеди и журавли, тревожно прошелестел по листьям деревьев ветер, и вот будто далеко-далеко за чумом завыла пурга, а потом снова опалил душу плач лебедей. Будто осень пришла. Тёмное ночное небо, тучи, сплошные тучи, и за ними вереницей плывут и плачут птицы, милые нашему сердцу небесные олени. И не изо рта Кинкэ, а словно оттуда, с вышины, доносились тоскливые, щемящие душу звуки.

О Небо! Где она, эта Тёплая Сторона Земли? Долетят ли туда наши птицы, вернутся ли они назад? Стань выше, Небо, пусть пролетят мимо небесных оленей дробь и пули охотника! Добрый Дух, помоги птицам возвратиться в родные края!.. Не туда ли теперь, в Тёплую Сторону, собрались наши мужчины? Вернутся ли они назад?! О Небо, о Добрые Духи, будьте рядом, помогите им возвратиться домой!

Кинкэ играл песню «Прощание птиц с родиной».

На следующий день добровольцы покинули стойбище, некоторые из них навсегда.

— Мама, Мэми! Берегите сына, Амарчу! Подрастёт — отдайте его учиться. Я верю, у него будет другая жизнь! Берегите его!.. — обнимая жену и мать, сказал Кинкэ.

А потом Огдо-Эки одну за другой получила бумажки. Страшные, как выстрелы в сердце. Плакала, горько плакала мать над каждой из них, плакала втихомолку, не соблюдая родовой закон. В душе надеялась, что хоть один из её детей уцелеет на этой страшной войне. Последнюю похоронку, на сына Кинкэ, они получили зимой, когда приехали на факторию за продуктами.

Колокан ни слова не проронил, набил табаком трубку, подцепил палочкой уголёк из костра, не торопясь раскурил. Потом, запрокинув голову, долго смотрел в дымовое отверстие. Но вот он поднялся, сказал устало:

— Снег будет, аргишить надо.

И, ещё больше сгорбившись, вышел из чума. Эки знала: сядет он где-нибудь в стороне и будет плакать. Почему эвенкам нельзя плакать?.. Почему Всевышний не запретил и смеяться?.

Не сдержалась Эки, зашлось её сердце. Упала она на шкуру, как неживая. Долго лежала молча. Потом вдруг запричитала:

— Хутэёй! Хутэёй! Зачем ты ушёл в Нижний мир раньше меня? Солнышко моё, зачем ты закатилось так рано?

Люди поняли, что шепчет она песню проводов уходящему в Нижний мир — землю Харги. Но ведь сейчас не положено: Кинкэ, по бумажке-то, три месяца назад умер, стало быть, он давно уже «там». Стали опять уговаривать, чтобы она плакала просто так, без слов.

— Поплачь, Эки, поплачь, теперь все плачут. Духи простят нас… Только молча, не говори ничего…

— Харги! Харгингаса! Злой Дух, проклятый Злой Дух! — вдруг закричала Эки. — Проклятый Злой Дух! Подавись людской кровью!.. И вы, обитатели Нижнего мира! Зачем вам нужны мои дети, возьмите меня! Почему меня не зовёте? Будьте вы прокляты!..

Жутко стало в чуме. Женщины зашептали молитвы. Нельзя так. Нельзя вслух проклинать Злого Духа и нижних людей. Грех-то великий. Горе, если даже это смерть сына, надо переносить молча. Лучше сделать вид, что ты не сильно огорчён — так можно даже обмануть Злого Духа. Так испокон веков делали.

— Эки, помолчи! Услышат тебя!

— Пусть слышит! Не боюсь я его! Харги, слышишь! Чёрная твоя душа, захлебнись в крови моих детей!..

«Уж не кружит ли её ум?!» — испуганно думали люди.

До самой ночи проклинала Эки всех Духов и даже русского Бога. Наконец, совсем обессилев, забылась в тревожном полусне.

Позже, когда не стало тихого, добычливого Колокана, когда болезни и голод съели внука, сына Куманды, жену его и других родственников, снова поползли слухи:

— Услыхал, услыхал Харги!.. Накликала, теперь он их всех съест.

Остались в живых, в этом Срединном мире, две дочери — младшая Сарта и старшая Сынкоик. С шаманкой-то, наверное, Злой Дух не справится, у неё самой есть свои Злые и Добрые Духи, они её берегут, а вот до Сарты, до внуков Эки добраться могут. Сарта со своим Урунчей беспомощны, жить совсем не умеют. Надо же было так обмануться при выборе зятя.

Сынкоик раньше всех вышла замуж. А перед самой войной подались они с мужем на речку Куту — там собирались все, кто не принял новую власть. Оттуда ни один мужчина не ушёл на войну. Радовались на Куте — вот, мол, как ловко они провели новых начальников.

На Куте водились ещё олени, много оленей. А где олень — там сытая жизнь. Шаманка Сынкоик взяла на Куте власть в свои руки. Там её чтили и боялись. Эки вслух никогда не вспоминала о дочери, словно её и не было. Люди дивились: «Как же так? Осталась, можно сказать, трухявым пнём с жиденьким отросточком — Амарчой и не едет к ней, к родной дочери. Даже отобрала мальчонку. Там-то ведь легче прожить, легче вырастить внука. Никто бы её не осудил. Все знают — на Сарту с Ургунчей какая надежда? Им бы себя прокормить…»

Но с другой стороны — гордились ею люди. Уйди она на Куту, обидела бы сородичей, предала их в тяжкую пору, дело Кинкэ предала бы… В стойбище Кинкэ хорошо помнят.

— Ох-хэ! — ворочается ночами бабушка Эки, прислушиваясь к дыханию внука, отгоняет тяжёлые мысли — не оборвалось бы раньше времени сердце. Устало оно за последние годы. Но как бы там ни было, ей жить надо, внука растить. Вот поднимется Амарча — можно будет уйти к сыновьям. Что-то сны нехорошие стали сниться. Чуть закроет глаза, и тотчас лодку увидит, а в ней Кинкэ, Куманда, Кутуй. На войну плывут. И кричат что-то, но что — не понять. Песня слышится… «Прощание птиц».

 

Белый лось, чёрный олень

Лето — не зима. Зимой знай сиди в чуме да подбрасывай в ненасытный огонь дрова. Скучно зимой — ни гостей, ни весёлых игр. Э, да что там сравнивать — лето есть лето.

Летом всегда случаются какие-нибудь гости. Вот и нынче они пожаловали. На мысу Лебединого озера, километрах в пяти от Суринды, раскинули свои чумы оленеводы с Куты, и получилось настоящее стойбище. Там ягельник добрый, есть чем оленей кормить. А у нас они появились совсем налегке, нарядные, гордые. Родственникам кучу разных подарков понавезли.

Тётя Сынкоик с дядей Дапамкэем подарили Амарче летний тёмно-синий зипун, разукрашенный ярким орнаментом, бабушке Эки — шаль с кисточками, выменянную где-то на соболя, а Ургунчэ с Сатртой и девочкам — платья-штаны, игрушки. С бабушкой Эки Сынкоик разговаривала так, словно между ними ничего не было. Наверно, все женщины умеют скрывать свои чувства, ни одним словом не выдадут, что творится у них на душе. Выдать может только взгляд. Бабушка Эки посмотрела на дочь и поняла, что та отступилась, об Амарче больше речи не будет, вздохнула легко и успокоилась.

Гости высматривали невест. После войны в нашем стойбище много вдов оказалось, девочки подросли. Надо думать о будущей жизни, о продолжении рода.

На зависть артельщикам гости брали в Госторге много богатых товаров: муку, сахар, пахучий табак и пачки махорки.

— Вот кого раскулачивать надо, — говорил им прямо в лицо Мирон Фарков. — Артельщики, можно сказать, с голоду пухнут, а они, как при царизме, как при старом режиме, господами вырядились, невест высматривают. Будь моя воля, я бы вам ничего не дал. Наели за войну хари-то, теперь баб захотелось!

— Не имеешь права, — отвечали те.

— Тут-то вы шибко грамотные! Соображаете, значит, как выгодней жить? Куда только власть смотрит? Ну ничего, и до вас доберёмся!

— Мы никому плохого не делаем. Зачем сердишься? Пушниной власти вашей помогаем.

— А вы думаете, что наши охотники спят? Они тоже пушнину сдают.

— Ваши-то оленей порастеряли, вот и сидят голодные. Мы тут при чём?

— При том, — сердито хрипел Мирон, но товары им опускал.

К прилавку, за которым, ворочая мешки, ворчал Фарков, оттирая других, протиснулся Ганча Лантогир, секретарь Совета. Из-за спины его выглядывал Дапамкэй. Лица у них — разомлевшие.

— Это же безобразие! — по-русски закричал Ганча. Выпивший, он становился отчаянным и нахальным.

— Мука, сахар, табак, спичка — всё давай, — начал перечислять Дапамкэй.

— И спирта, — повелительно подсказал Ганча.

— И спиртэ! — обрадовано подхватил Дапамкэй. Мирон молча перевернул порвавшийся мешок с мукой.

— Дядя Дапамкэй, бери карабин! — покровительственно советовал Ганча, похлопывая того по плечу. — Всё бери, что твоя душа пожелает! Это я говорю, понял? — А потом, видимо, подражая какому-то русскому начальнику, обратился к Фаркову:

— Минуточку, минуточку, Мирон Захарыч! ты центнер давай! Центнер! Это я тебе говорю.

— Не кричи, Ганча, под руку. Видишь, с мешком что?.. — Мирон отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Так! — вскипел Ганча. — Разобразие! Кто, спрашивается, мешок ломал?. Кто жулик?.. Оленчик, что ли?.. Прошу акт! Формляй, давай кочсовет, я буду бумажка писать! Верно я говрю? — Ганча кричал на весь домик, поглядывая на гостей — какое впечатление он на них производит. Гости помалкивали, а свои усмехались. Крик Ганчи был пустым, всё равно с ним никто всерьёз не считался.

Фарков улыбнулся и прохрипел:

— А вон там, — он кивнул в угол, — рваный ящик валяется.

— Где? — Ганча не понял иронии и опять закричал. — Формляй бумажка! Разобразие!

Слово «разобразие» он любил, повторял к месту и не к месту.

— Дулбун ты, Ганча. Смотри, докомандуешься, самого куда надо оформят.

Но Ганча слов Мирона уже не слышал, так как в домик, опираясь на посох, вползла мать, старая Буркаик. Эта властная, костлявая старуха держала в повиновении всю родню. Был у неё порок — пугалась неожиданного крика, но, придя в себя, могла и посохом огреть, если что не по ней.

Старуха, охая, опустилась на пол, рядом с женщинами. Ганчу как ветром сдуло.

— Кто здесь шумит? — спросила она и, не дождавшись ответа, обратилась к Сынкоик — Ох-хо!.. Кости мои. Слава богу, нашла тебя. Собираюсь сходить к вам в гости, да боюсь не дойду, ноги не слушаются.

— Приходи. У Дапамкэя учуги крепкие, быстро домчат. Я скажу, — приветливо отозвалась Сынкоик.

— Приду, приду, поговорить надо. — Старуха вынула трубку из кисета, болтавшегося на боку, набила табаком и, прикурив, стала пускать дым.

— Девка твоя, говорят, красавицей стала, — польстила ей Сынкоик.

— Растёт, да что-то женихов не видать.

— Возьми её с собой. У нас молодёжь ночами хороводы водит, спать не даёт. Парней много.

— Позову.

…Наконец покупки были уложены в турсуки, упакованы, а дядя Дапамкэй всё тянул с отъездом в своё стойбище. Он несколько раз заскакивал в чум к старухе Буркаик, откуда доносились пьяные крики Ганчи, выбегал на воздух к оленям весь потный, лоснящийся. Сынкоик сидела с Сартой и другими женщинами, разговаривала о предстоящих кочевьях. Она не терпела запаха «веселящей воды», как, впрочем, и все Хэйкогиры. За это раньше купцы их не жаловали, пьющего-то обдурить легче.

— С Ганчой гуляешь? — строго спросила Сынкоик мужа, заглянувшего в чум. Тот вытер потное лицо платком, которым повязывал голову, выдохнул:

— С начальником маленько можно. Он хорошо помог, вон сколько добра набрали. Карабин обещал. Прикажет Фаркову.

Положим, заслуга Ганчи тут была невелика, но если достанет ружьё. Сынкоик осмотрела свои турсуки и, видно оставшись довольной, смолчала. Но тут же вспомнила:

— Аргишить будем, не забудь мать Ганчи с её девкой взять.

— Сказывала она.

Амарча с Воло с утра крутились возле оленей, дядя Дапамкэй обещал прокатить Амарчу. Мечтал покататься и Воло.

— Дядя, возьмём с собой русского, — попросил Амарча. — Он мой друг, тоже на олешках покататься хочет.

Дядя Дапамкэй оглядел лупоглазого Воло, подумал, подумал и махнул рукой:

— Пусть едет. Только отцу скажи. Воло обрадовался:

— Я сейчас отпрошусь!

«Теперь-то уж точно выпрошу карабин», — решил Дапамкэй.

Неподалёку от стойбища вырос новый чум. Над ним поставили четыре тонкие и длинные лиственницы, связанные верхушками над дымовым отверстиям. Это нымнгандяк — шаманский чум. Сегодня будет камлание.

Устроить камлание просила старая Буркаик. Пусть Сынкоик не стесняется, Ганча хоть и служит в Совете, всё же свой человек. К тому же ради него и надо побеседовать с Духами, узнать судьбу денег, пропавших из стола в кочсовете.

Пока строили нымнгандяк, Сынкоик готовилась. Сейчас уже лето, природа мирно дремлет, а она, Сынкоик, чувствует прилив сверхъестественных сил лишь весной, когда начинают шуметь ручьи, когда неистово бурлит в своём половодье река. На шаманку тогда нападает тоска, беспричинный страх. Страх лишает её покоя. Частенько среди белых ночей Сынкоик вскакивает с постели и с диким криком, пугая мужа, бежит в лес, садится на берегу горного потока и поёт, поёт свои шаманские пенсии. Когда «кружит» умом, чувствует, как входят в неё Духи умерших шаманов Хэйкогирского рода, Ховоны. С каждым годом буйства её становятся всё страшнее и непонятнее, но и сила шаманская растёт с каждой весной. Уже несколько лет назад изготовила она двенадцатизубчатый бубен — столько новых земель появилось у неё на Хэрпу, на земле нижних людей. Дапамкэй гордился женой. А сородичей его такое могущество Сынкоик всё же пугало. Шаманка ведь пользуется услугами своих, Хэйкогирских, Духов, хотя живёт среди Кондогиров и других родов. При желании она может напакостить им. Но вслух таких опасений никто не высказывал, и лучшие промысловые угодья были в руках Дапамкэя.

Нымнгандяк построили наспех: велика ли беда — пропавшие деньги! Галерею Дарпэ — Верхнего мира, сделали из молоденьких лиственниц, стоявших на берегу «шаманской» земли. Эти же лиственницы прикрывали угдупку — входное отвестие.

С противоположной, западной стороны чума соорудили Онанг — галерею из мёртвого леса, валежника, символизировавшего Нижний мир, реку мёртвых. По краям Дарпэ поставили небольшие столбы — нэлгэт — из молодых лиственниц, вырванных с корнем. Нэлгэт воткнули вершинами в землю, корнями же они были обращены к небу. Это шаманское дерево Верхнего мира, которое растёт корнями вверх, а вершиной обращено к людям.

Многого, конечно, недоставало в шаманском чуме, да ладно. Дапамкэй решил, что хватит; главное — присутствуют три мира: Дарпэ — Верхний, Онанг — Нижний, и сам чум, символизировавший Среднюю землю, — Дулу; остальное от мастерства Сынкоик зависит. А в ней-то уж он уверен.

С отрешённым видом Сынкоик вошла в чум, развела там огонь, и некоторое время оттуда слышался невнятный шёпот и пение. С наступлением сумерек Сынкоик вышла из чума, что-то сказала Дапамкэю и удалилась в стойбище. В нымнгандяк потянулись люди. Приходили и степенно садились по кругу. Амарча с Воло одними из первых проскочили вслед за дядей Дапамкэем и замерли, как мыши, у самых оснований жердей. Пришёл всё ещё не протрезвевший Ганча, за ним, кряхтя и опираясь на посох, влезла мать. Дапамкэй показал им рукой на малу — почётное место, напротив двери.

— Не будет ли ветра? — спросила старуха…

— Зайцу и гагаре ветер не помеха, — загадочно ответил ей Дапамкэй.

На груди его красовался холмэ из дорогого синего материала, опушённый шерстью кабарги. Волосы были прибраны — уложены на затылке в пучок, отчего Дапамкэй сильно походил на китайского божка.

В косы некоторых женщин были вплетены связки старинных серебряных монет, да и мужчины украсили себя, как могли. Вид у всех был необычный, таинственный.

Чтобы лишний раз не попадаться на глаза взрослым, Амарча с Воло укрылись зипуном и лежали не шелохнувшись, стараясь даже потише дышать. Сейчас начнётся камлание. Тётя Сынкоик будет говорить со своими Духами, и они ей укажут, где надо искать деньги Ганчи. Неужели у него их украли? У эвенков ведь не было никогда воровства.

Среди тех денег была и доля бабушки Эки с Амарчой. Советская власть помогала семьям погибших на фронте. И вот деньги исчезли. Правда, кое-кто предполагал, что новый председатель Совета вместе с Ганчой пропили те денежки. Частенько они бывали навеселе. Ходили, махали руками. Ганча, как всегда, пытался командовать. Но кто знает, может, и потерял их Ганча, пьяный куда-нибудь положил и забыл… Вон, у Мады тоже память стала дырявой, без ружья на охоту ходит… Ждали шаманку.

Далеко за озером, в высоком сосновом бору, есть лабазы, в которых хранятся разные старинные вещи. Амарча, Воло и другие ребята ходили как-то туда за ягодами и видели в одном лабазе шаманский наряд.

Старики говорили, что главное для шамана — иметь свой бубен. У бубна есть глаза и уши, он видит и слышит, помогает шаману и его Духам передвигаться в Нижнем и Верхнем мирах, поэтому на его наружной стороне изображена вся Вселенная — Солнце, Луна, Земля и Звёзды. По краям бубна — зубцы, это шаманские земли, а весь бубен подобен голове человека. Верхние и нижние части его так и зовутся: хорон — макушка, дев — подбородок.

Не менее важна гиривун — колотушка. Делают её самые умелые мастера. Для колотушки нужна кость ушедшего со Срединной земли громадного, как гора, зверя — хэли, мамонта; либо лиственница, расщеплённая молнией. Широкая нижняя часть колотушки обтягивается медвежьей шкурой и оленьей роговицей. Тыльная часть остаётся открытой. На другом конце колотушки изображены головы человека и гагары, помощников шамана в кочевьях по Нижнему миру.

Только после бубна шаман получает от рода шаманский костюм, украшенный разными символами: фигурками птиц и зверей, Духов предков. Нагрудник расшит бисером и волосом дикого оленя, разрисован чёрной краской.

О, не каждый смертный человек может стать шаманом! Только избранники Духов. Мы, люди, способны лишь ползать по нашей грешной земле!..

Вошла Сынкоик, и все разговоры в чуме умолкли. На её костюме, на уровне лопаток, прикреплена была металлическая пластина с изображением птиц. Это редкий знак. Сынкоик — сильная шаманка, заслужила право носить его.

Сынкоик села рядом с мужем, откинула с головы чёрный платок и стала широко зевать — это она глотала Ховонов и Этанов — души предков и души рыб, птиц и зверей, её помощников.

Амарча не узнал её лица. В сумрачном свете чума отчётливо виднелись только глаза и рот. Не накрасила ли тётя Сынкоик своё лицо отваром чинэ — нароста на деревьях? Или, может, углём, смешанным с серой? Отчего оно стало похожим на маску?

Сделалось страшно. Зарылся лицом в зипун и Воло, также испугался. Внезапно, подпрыгнув и звякнув подвесками, Сынкоик глухо, незнакомым голосом что-то крикнула, и Дапамкэй подал её нагретый над костром бубен. Камлание началось.

Гулкой, громкой дробью зарокотал бубен. Сынкоик подпрыгнула, всколыхнула пластину, снова ударила в бубен и начала что-то шептать.

Должно быть, эти первые звуки бубна напугали округу. Не стало слышно ни птиц, ни лая собак, ни щёлканья оленьих ног. Замерли у костра парни и девушки. Сегодня у них хоровода не будет.

— Бо! — закричала тётя Сынкоик.

— Бо! — подхватили сидящие в чуме люди. Сынкоик нагнулась над притухшим костром, послышался её глухой, пронзающий душу возглас: «Дэ… ги… лим!.».

Мурашки поползли по спине, сжались люди, застыли. Сынкоик начинала скликать своих Духовпомощников, которые могли бы слетать, сползать, сплавать в Нижнюю землю и узнать у предков, кому и зачем понадобились деньги Ганчи.

Широко раскрыв рот, она снова, скрипя зубами, глотала Ховонов.

Сынкоик махнула рукой, и костёр тут же вспыхнул, словно кто-то подбросил пороху. Вскрикнули, шарахнулись в сторону люди. Дапамкэй, помощник жены, бросил в огонь траву, запахло багульником, жимолостью.

Амарча вдруг чихнул, и тут Сынкоик замерла, будто наткнулась на какое-то препятствие, застыла, полусогнувшись. У Амарчи сердце ушло в пятки: не из-за него ли прервалось камлание?

Но тётя Сынкоик выпрямилась и, подражая гортанному крику ворона и клёкоту орла, приподняв плечи, затряслась всем телом. Зазвенели медные пластины, как гугары на шеях оленей, заговорили подвески. Шаманка что-то выкрикивала, люди, раскачиваясь из стороны в сторону, повторяли за ней её возгласы. Она снова и снова прыгала, колотила в бубен, входя в неистовство. Только так можно найти общий язык с Духами. Откуда у неё бралась сила? Ведь ещё днём она стонала, прижимая к сердцу руки, жаловалась.

Сынкоик трясла головой так, что волосы её колыхались, как на ветру; изо рта показалась пена. Шаманка неожиданно остановилась, к чему-то прислушиваясь, и потом снова, придя в ярость, стала выгонять присутствующих из чума. Подчиняясь её воле, мужчины, женщины поползли по суковатым лиственницам, изображавшим Делбонов — идолов, поползли по изображениям рыб и зверей, вырезанным из дерева.

На улице люди не посмели проронить ни слова. Все были словно в каком-то оцепенении.

Амарча, сжавшись в комочек, дрожал, как зайчонок, а Воло, видно умаявшись и тоже натерпевшись страху, спокойно спал под зипуном.

Изгнание было недолгим: без людей шаманке не обойтись. По знаку Дапамкэя все, обдирая колени, поползли снова в чум.

Остывший бубен валялся возле костра, а сама шаманка лежала, уткнувшись лицом в землю, слабым голосом бормоча непонятные слова.

Бормотание и стоны всё продолжались. Ожидание становилось мучительным. Все были прикованы к своим местам, не шевелились, чутко прислушиваясь к шёпоту Сынкоик. Огонь погас.

Но вот шёпот шаманки стал более внятным. Люди уловили — возвращается Этан, которого Сынкоик долго искала; она требует разжечь огонь, чтобы Дух видел дорогу.

Нагревается бубен. Сынкоик сидя начинает шаманскую песню. Сначала она повторяет отдельные фразы, и наконец можно уловить мелодию. Её несмело подхватывают, а Сынкоик, поднявшись на колени, что-то кричит Дапамкэю и бросает бубен. Дапамкэй ловко ловит его и, став у входного отверстия чума, через который недавно вползали люди, начинает изображать традиционный Шаманский марш. В этом искусстве он был мастером.

Ритм марша снова привёл шаманку в экстаз. Началась дикая пляска. Вскочили на ноги двое мужчин и ловко набросили на плечи Сынкоик «нектар» — цепь из ремня. Продели его в спинное кольцо шаманского костюма, концы привязали к толстым жердинам чума. Шаманка неистовствовала. Чтобы она не разбилась, мужчины придерживали её за этот «нектар» и тоже приплясывали. Дапамкэй колотил в бубен.

Пляшущие попадали ногами в костёр, угли и головёшки разлетались в разные стороны. Женщины гасили их, чтобы не загорелся чум.

И вдруг среди этого сумасшедшего крика, грохота бубна, яростной пляски отчётливо послышался крик гагары: «Кы… ых!.. Кы… ых!.».

Откуда гагара? Ведь Сынкоик в это время сама что-то выкрикивала?

Ошалели люди.

Дапамкэй извлёк откуда-то чучело птицы. Сынкоик схватила его, с пеной у рта бросилась наземь, придавила гагару. Потом приподнялась и передала чучело Ганче, приказала посадить на лиственницу возле чума.

У Амарчи всё окаменело внутри. Он не узнавал свою тётю, боялся её. Он молил Духов, чтобы камлание поскорее закончилось.

Сынкоик заговорила шёпотом: — Гагара есть хочет, дайте ей углей. Она любит угли, которые делает огонь.

Буркаик быстро налила из чайника чашечку воды, набросала туда горячих углей, и Сынкоик с жадностью выпила, хрумкая углями.

Потом шаманка презрительно выплюнула выпитую воду, выругалась в адрес гагары, вскочила и опять пришла в бешенство. Она ещё раз выгоняла всех из чума, снова ползали люди по стволам лиственниц, изображавшим, зверей и птиц, снова грохотал бубен. Снова во все стороны летели угли, зола.

Женщины и мужчины хватали дымящиеся головни и выбрасывали во входное отверстие. Огонь исчез, образовалась площадка. Вздымая горячую золу, задыхаясь, Сынкоик понеслась по кругу — она за кем-то гналась, продолжая своё бормотание. Ремни мешали ей двигаться, но она упорно кого-то ловила. В руках Дапамкэя снова оказался бубен — раздались глухие удары. Сынкоик подпрыгнула и, раскинув руки, быстро закружилась в обратную сторону. Затрещали жерди, зашатался чум. Испуганные люди подпёрли жерди руками, чтобы, чего доброго, не обвалились. Точно вихрь, носилась шаманка, виден был один её силуэт. Сынкоик — птица!..

Неистовый грохот сопровождал эту жуткую кутерьму. Обо всём, казалось, забыли люди, тоже стали как ненормальные, ужас застыл на их лицах. О, Хэвэки! О, Добрый дух!..

Сынкоик, повиснув на ремнях, коснулась ногами земли. Что-то забормотала. Какая-то женщина уловила, чего хочет шаманка, и начала прыскать ей лицо водою. Шаманка обмякла, но по-прежнему висела, раскачиваясь.

— Уе! — крикнул дядя Дапамкэй.

Пока бегали за скребком, тётя Сынкоик, как неживая, висела на ремнях, раскачиваясь из стороны в сторону. Притащили скребницу для выделки шкур, и Дапамкэй стал легонько «подпиливать» ей ноги в сгибах коленей. Сынкоик, оказывается, превратилась в дерево и потому не может согнуть колени, не может сесть на землю, которую потеряла впотьмах. Скребница помогла. Шаманка села, держась за ремни.

— Пуртая! — чуть слышно прошептала она. Двое мужчин выхватили свои ножи и поставили их остриями вверх — для укрощения разбушевавшихся Духов, Ховонов.

Шаманка потребовала ещё один нож. Вытянула правую руку, и дядя Дапамкэй выложил ей нольгот — деревянный нож; она с силой вонзила остриё в живот и, охнув, повалилась лицом в пепел. Изо рта пошла кровь.

В чуме всё стихло.

Амарча не выдержал. Громко закричал, заплакал. Проснулся Воло и, не понимая в чём дело, что происходит, где находится, тоже заревел в голос. Очнувшись, люди сердито зашикали на детей, а дядя Дапамкэй, ругаясь, вытолкал их из чума. рыдая, кинулись они к стойбищу. Там, возле костра, всё ещё сидели парни и девушки. Ультарик, сестра Ганчи, пожалела ребят, вытерла слёзы и посадила их рядом с собой.

До восхода солнца из шаманского чума раздавались громкие звуки бубна, пение, стоны, бормотание. Потом послышался крик гагары — кричал дядя Дапамкэй, давая знать о приближении утра.

Камлание закончилось.

Наступила тишина. И стало слышно, как где-то рядом на дереве залепетала птичка: «Чив-чив-чив!» Замолчала, словно прислушиваясь к чему-то, снова запела. Ей отвечала другая, третья. Хоркая, из леса бежала олениха — она разыскивала своего телёнка.

Амарча облегчённо вздохнул и. пошёл спать.

Проснулся он после полудня, когда солнце уже заглянуло в чум. Хотел испугаться, но в чуме как ни в чём не бывало сидели дядя Дапамкэй, тётя Сынкоик, ещё двое мужчин и мирно беседовали.

— Ну, герой, вставай, пей чай, — весело сказал дядя. Тётя чуть улыбнулась. Поставила маленький столик и налила чаю. Простая, обыкновенная женщина.

Потом люди изумлялись мудрому совету Духов, велевших Ганче собираться в тайгу на охоту. Духи видели в нашей тайге белого лося и чёрного оленя. Ганча должен убить одного из них, и тогда деньги найдутся.

Хэ! Нелёгкую задачу задали Духи предков. Придётся Ганче побегать по лесу, ища оленя и лося. Но задача вполне разрешима. Старики помнят, что были случаи, когда люди убивали белых лосей и чёрных оленей и достигали цели.

Но не пришлось Ганче идти на охоту. Приехал уполномоченный из района. Долго разбирался с деньгами, потом снял с должности Кирэктэ и Ганчу и увёз их с собой в райцентр. Говорили — там тёмный дом, «чурма», которым Кирэктэ так пугал суриндинцев.

А как приехал «полномоченай», гости сразу же раздели свои чумы и от греха подальше откочевали назад на Куту, увозя с собою двух вдов и Ультарик, высватанную Бирагирами.