Август

Неродо Жан-Пьер

Введение

«ХОРОШО ЛИ Я СЫГРАЛ КОМЕДИЮ СВОЕЙ ЖИЗНИ?»

 

 

Легкая смерть

«Поскольку болезнь его усилилась, ему пришлось остановиться в Ноле (близ Неаполя). Он заставил вернуться только что покинувшего его Тиберия и долго беседовал с ним с глазу на глаз. После этого он больше не занимался важными делами.

В последний день своей жизни, время от времени справляясь, не начались ли в городе волнения в связи с его состоянием, он потребовал себе зеркало, велел, чтобы его причесали и подтянули обвисшие щеки, а затем впустил к себе друзей и обратился к ним с вопросом: «Как, по-вашему, хорошо ли я сыграл комедию своей жизни?» После чего добавил (по-гречески) традиционную реплику:

Коль хорошо сыграли мы, похлопайте И проводите добрым нас напутствием.

Затем он отослал их назад и стал выспрашивать у людей, прибывших из Рима, что нового слышно о дочери Друза, но в тот же миг внезапно испустил дух на руках у Ливии, успев проговорить: «Ливия! Помни, как жили мы вместе! Живи и прощай!»

Так, за 14 дней до сентябрьских календ, в девятом часу дня (19 августа 14 года н. э., около 15.00), скончался Август — человек, покончивший с Римской республикой и заложивший основы принципата. Случай или судьба тому причиной, но он встретил смерть в собственном доме и простился с жизнью в той же самой комнате, где умер его отец. Через 35 дней ему исполнилось бы 76 лет.

Светоний повествует об этой кончине, придерживаясь принятой схемы, согласно которой соблюдается единство места, а действие разворачивается в рамках трех последовательных эпизодов, в результате чего постепенно обнажается истинная сущность принцепса.

Хотя разговор умирающего с его будущим преемником Тиберием протекал в обстановке секретности, догадаться о его содержании нетрудно. Ситуация сложилась действительно небывалая: четкой системы передачи власти Август не разработал, и никакой определенности, что наследует ему именно Тиберий, не существовало. Да и сам монархический характер режима полностью проявился только в момент смены власти. Кроме того, в живых еще оставался внук Августа, отбывавший ссылку на одном из островов, и как знать, может быть, во время своего тайного разговора собеседники как раз и обсуждали, как от него избавиться. Его и в самом деле «убрали» еще до того, как весть о кончине Августа стала общим достоянием. Август в данном случае снова выступил — в последний раз — под маской своей привычной роли и своей политической судьбы.

После избранного наследника настал черед друзей. Именно они стали той последней аудиторией, перед которой умирающий, как и положено всякому значительному лицу, произнес исторические слова. Август сравнил свою жизнь с пантомимой, то есть с весьма модным в ту пору развлекательным зрелищем, которое сменило старинную комедию, переняв из нее некоторые сюжеты и отдельных персонажей, но добавив искусство танца. Свою пантомиму Август довел до развязки и, только продекламировав дрожащим голосом стих, каким обычно заканчивались комические представления, дал волю родственным чувствам, приоткрыв перед смертью свое подлинное лицо.

Кончина принцепса на руках 72-летней Ливии, с которой его связывали 52 года супружества, выглядела по-домашнему трогательно — как внезапная разлука до сих пор неразлучной пары. Вместе с тем торжественный «триптих», изображающий смерть Августа, представляется простым и сложным одновременно, таким же, каким был на протяжении всей своей жизни и сам изображаемый персонаж. Слово «персонаж» выбрано не случайно, ибо оно как ни одно другое точно подходит человеку, который практически до последнего вздоха вел себя так, будто постоянно находился на сцене. Невозможно сказать, в какой момент он наконец вышел из роли, чтобы без грима предстать перед лицом смерти, да и вышел ли из нее по-настоящему.

Судить об этом тем труднее, что существует еще одна версия ухода из жизни Августа, изложенная Дионом Кассием. Согласно его рассказу, Тиберий не только не присутствовал у смертного одра принцепса, но и последние слова умирающего были обращены вовсе не к Ливии. Вот его краткое описание этого события:

«Август, которого настигла болезнь, созвал своих друзей и сказал им все, что хотел сказать, а в конце своей речи добавил: «Я получил Рим кирпичный, а вам его оставляю мраморным». Под этими словами он разумел не внешний вид зданий, а прочность империи, и подобно театральным актерам, которые в конце пантомимы требуют аплодисментов, произнес несколько шуток о человеческой жизни».

Горделивую фразу про кирпич и мрамор, построенную с использованием сразу двух стилистических фигур — метафоры и метонимии, Светоний в свой рассказ не включил, хотя, конечно, слышал ее. В его изложении Август взывает к памяти жены, как будто опасается, что она его скоро забудет, и это его беспокойство добавляет к торжественной картине смерти, похожей на образцовую смерть мудреца, после кончины Сократа ставшую правилом, штрих простой человечности. В лице Августа уходит из жизни государственный муж, озабоченный вопросом престолонаследия; мудрец, умеющий с насмешкой говорить о земной тщете; наконец, просто человек, у которого есть друзья, родственники и жена. Дион Кассий смазал этот последний, домашний штрих и отдал предпочтение описанию смерти государственного деятеля, долгое время игравшего главную роль на сцене человеческого тщеславия.

Но и в том и в другом рассказе перед нами почти образцовая кончина человека, оставившего в наследство осиротившей обширной империи политический режим, которому на протяжении ближайших пяти столетий предстояло определять не только ее собственную судьбу, но и судьбы других народов. Признавая заслуги усопшего, римский сенат причислил его к богам. По всему миру появились воздвигнутые в его честь храмы со своими жрецами, а преемникам досталось его имя.

По завершении своего земного пути Август действительно стал божеством — не таким, конечно, как Юпитер, Марс или Нептун — этих «природных» богов римляне называли словом «dei», — а божеством («divus»), вознесенным на небеса по решению сената, но почитаемым наравне с богами. Между тем для значительной части населения империи, говорившего по-гречески, для обозначения обоих этих понятий использовалось одно и то же слово «theos» (бог), так что они видели в Августе такого же бога, как и любого другого. Мало того, если в Риме он удостоился этого звания только после смерти, в провинциях его обожествляли уже при жизни.

Нам эпоха Августа во многом кажется странной. Люди того времени считали нормальным, что в мире порой происходят самые невероятные чудеса, резко меняющие привычный ход вещей. О них писали историки, рассказы о них охотно использовали в собственных целях те, кто стоял у кормила власти. С точки зрения нашего современника, чтобы принимать за чистую монету все эти сказочные легенды, надо обладать совершенно фантастической доверчивостью. Разумеется, среди простого народа вера в сверхъестественное пускала корни легче, чем среди социальной и интеллектуальной элиты, однако и самые образованные люди прислушивались к предсказаниям и гороскопам и верили в приметы.

Вместе с тем они прекрасно владели языком символов, умея извлекать из них глубоко скрытый смысл. Полностью отдавая себе отчет в абсолютном неправдоподобии тех или иных историй, они видели в них одно из средств выражения тайны реально существующей действительности. Слова, сказанные Титом Ливием о Риме, вполне приложимы к Августу:

«Если и существует народ, справедливо претендующий на священное происхождение, связанное с вмешательством богов, то военной славе Рима довольно величия, чтобы род человеческий, признавая его власть над собой, также признал за ним право вести свой род и род своего основателя скорее от Марса, чем от любого другого из богов».

Римляне верили в действенную силу слова, придающую форму и прочность сырой материи реальности. Объявить Августа богом значило признать, что своей жизнью он явил пример добродетели и что, почитая его, человечество чтит лучшее, на что способен человек, то есть божественное в человеке. Да и в самой личности Августа находит наиболее наглядное воплощение это странное сочетание прозорливости ума и немощи разума, вынужденного отступить перед непроницаемой загадкой вселенной.

Но, умирая, этот самый могущественный в мире человек, прекрасно сознававший масштаб своей нынешней и грядущей посмертной славы, этот будущий бог нашел для прощания с земной судьбой не громкие, а простые слова, словно пытался сбросить маску величия, которую носил много лет. Впрочем, может быть, он просто сменил эту маску на другую, чье величие измеряется единицами совсем другого порядка.

 

Принцепс в маске?

Он настолько тщательно подготовил свою роль, что лишь сам да еще несколько самых близких ему людей знали, что он умирает — как обыкновенный человек. Для многих жителей империи, особенно ее восточной части, давно почитавших его как божество, он просто отправился к богам, сравнявшись с ними в добродетели. Он сам составил Деяния (Res Gestae), которые после его смерти выгравировали на двух бронзовых колоннах, установленных возле его могилы, а копии разослали по всем провинциям империи. Историю своей жизни и деятельности он изложил по восходящей, так, чтобы за этим перечислением не угадывались ни превратности карьеры, неудачные моменты которой исчезли из людской памяти только после того, как он добился решающего успеха, ни вероятные перемены в его собственном характере.

Создание исторической биографии Августа явится своего рода расследованием, конечная цель которого — сорвать с героя маску. Осуществить такое расследование тем труднее, что принцепс, чью тайну мы будем пытаться раскрыть, никогда и не скрывал, что носит маску, давая понять, что в этом и заключается его главная особенность. И античные, и новейшие историки, определяя характер Августа, привычно говорят о его двуличии и наперегонки стараются ее изобличить. Но разве не является эта черта общей для всех без исключения правителей? Август обладал ею не больше, чем любой другой деятель его уровня, а может быть, и меньше. И предполагать, что власть бывает прозрачной, а властитель — искренним и открытым, значит находиться в плену иллюзии, наивность которой доказана всей историей человечества.

Впрочем, складывается впечатление, что Август довел искусство маскировки до совершенства. Светоний сообщает, что он никогда не выступал ни перед сенатом, ни перед народом, ни перед солдатами, не обдумав заранее и тщательно не проработав своей речи, хотя в неожиданных ситуациях умел импровизировать. «Дабы не полагаться на могущую подвести память и не тратить времени на заучивание наизусть, он взял привычку зачитывать свои речи. Он загодя набрасывал даже личные беседы, в том числе и со своей супругой Ливией, если считал их важными, и говорил, сверяясь с заметками, потому что опасался, что без подготовки скажет слишком много или слишком мало» (Светоний, LXXXIV, 2–3).

Не стоит торопиться, объясняя эти предосторожности скрытностью. В самом деле, если боязнь сказать слишком мало обычно диктуется стремлением не упустить той или иной важной мысли и в сущности выражает недоверие к собственной памяти, то за страхом сказать слишком много кроется нежелание выдать под влиянием удивления, поспешности или волнения нечто такое, о чем ни в коем случае нельзя проговориться, или то, о чем просто лучше умолчать, или то, о чем следует сказать совершенно иначе. Эти три мотива не имеют между собой ничего общего, и лишь последний из них может быть расценен как свидетельство скрытности политика. Впрочем, с тем же успехом его можно приписать заботе об эстетической стороне дела.

Август, который отличался достаточно тонким литературным вкусом и вообще неплохо разбирался в литературе, не терпел невнятности и всегда старался выразить свою мысль предельно точно. Он предпочитал пожертвовать изяществом слога, лишь бы сохранить ясность изложения. И в письменных, и в устных выступлениях он сознательно избегал любого кокетства, любых стилистических ухищрений, способных затруднить слушателю или читателю понимание его речи. В этом вопросе он решительно не соглашался с Антонием, которого упрекал в стремлении не столько донести до людей свои мысли, сколько поразить их. Всю свою жизнь он с особым вниманием следил за тем, чтобы быть правильно понятым окружающими, и близким советовал поступать так же. Так, внучке Агриппине, которую высоко ценил за ум, он писал: «Старайся говорить и писать без тумана» (Светоний, LXXXVI).

Следовательно, готовясь к выступлениям и беседам, Август преследовал в том числе и цель сказать именно то, что нужно сказать, используя точные слова, взятые в нужном и достаточном количестве. Разумеется, его твердое стремление к ясности речи само по себе не доказывает, что он всегда говорил одну лишь правду. Но и тот факт, что он никогда не произнес ни одного слова впустую, не может служить доказательством, что среди этих слов не попадалось ни одного искреннего. Высшее мастерство персонажа, уверяющего, что он выступает в маске, в том и заключается, чтобы высказать свои сокровенные мысли так, чтобы окружающие при этом приняли бы их за текст роли.

Вместе с тем, подчеркивая скрытность и двойственность Августа, мы предполагаем, что и это притворство, и это двуличие делали его способным в чем-то обмануть современников. Но ведь очевидно, что, отдавая предпочтение видимости над сущностью, он вовсе не рассчитывал обвести вокруг пальца окружавших его политиков, которые прекрасно понимали истинный смысл любого его поступка. Он видел свою задачу в установлении такого режима, который внешне выглядел бы как реставрация республики, но на самом деле являл собой монархию. И не Август выбрал строй, основателем которого ему пришлось стать: заложенную в нем двойственность определили обстоятельства. И сама эта двойственность явилась не результатом стремления кого-то обмануть, а следствием политического прагматизма и одновременно своеобразной данью уважения к древним обычаям.

Римляне веками не уставали твердить о своей ненависти к монархии, однако на протяжении последнего столетия в римское сознание постепенно все глубже проникала идея, что для спасения государства необходимо, чтобы им управлял один человек. Они нуждались в царе, который не назывался бы царем. Тот политический контекст, в котором предстояло действовать Августу, предусматривал единственный выход: играть комедию, причем комедию с участием главных действующих лиц, выступающих перед публикой, которая понимает, что она присутствует на представлении, а значит, внимательно следит за качеством игры и логикой ее развития. Словам в этой пьесе, в любой момент грозившей обнажить свою изнанку, придавалось огромное значение, возможно, не меньшее, чем делам, и Август ораторствовал с предельной осторожностью.

Сама ситуация предполагала разрыв между реальностью монархического устройства и видимостью восстановления республиканских институтов. Этот разрыв, проявившийся в несоответствии сущности режима и его политической формы, наложил свой отпечаток и на личность Августа, заставив его быть одним, а казаться совсем другим. Однако в этом соотношении определяющую роль играло все-таки не «казаться», а «быть», и Август никогда не скрывал своих неустанных трудов над внешним обликом принцепса. Он и потомкам передал в наследство определение того, что должен представлять собой принцепс. Свой финальный апофеоз, превращения в божество, покровительствующее городу, он выстроил по образу человека, силой своих добродетелей шагнувшего за пределы человеческих возможностей.

Власть, определяемая как преодоление собственной сущности, требовала «показа» этой сущности — не обязательно подлинной, скорее некоего образа, достаточно правдоподобного, чтобы на его основе судить о размахе и успешности самопреодоления. Принцепсу это позволяло обосновать свой внешний образ, создаваемый относительно совершенного человеческого образа, который он выдавал за свою сущность. Исходя из этого, высказывания Августа, приводимые античными историками, можно расценивать либо как в целом искренние, либо как полностью лживые. В тех случаях, когда он явно грешил против истины, например, в истории с дочерью, его ложь отнюдь не вводила в заблуждение современников, которые понимали ее необходимость, вызванную логикой роли. Впрочем, нельзя сказать, что он только и делал, что лгал, когда признавался в своих неудачах и разочарованиях и во имя человечности скрывал истину.

Всю свою жизнь он упражнялся в красноречии, порой в самых неподходящих условиях, например, при осаде Модены. Он знал, что оратор, готовя речь, выбирает нужный «этос» — форму изложения и тон, наиболее подходящие для конкретной темы и данной аудитории. Его главной темой оставалась власть, однако в Риме ему приходилось скрывать ее монархическую сущность. Публика, к которой он обращался, также не отличалась однородностью. С одной стороны, его слушали люди образованные и искушенные в риторике, не хуже него умевшие жонглировать политическими идеями и способные уловить любой подтекст, с другой — плебеи, которых в основном интересовали сугубо материальные вещи, например, продовольственное снабжение города. Отношение последних к правителю изменялось: от горячей любви до холодной неприязни в зависимости от того, насколько полно он удовлетворял их требования.

Но ведь кроме Рима существовала еще и огромная империя, над которой Август должен был утвердить свою власть и свою личность. Ее западная часть, в основном покончившая с войнами, убедилась, что былой свободы уже не вернуть, и в принципе созрела для того, чтобы признать за победителем сверхчеловеческие добродетели. Что же касается восточной части, которая издревле находилась под властью царей, то здесь дела зашли еще дальше. В самых отдаленных провинциях римского владыку считали просто новым царем; Египет, например, признал в нем нового фараона. Всячески избегая царского титула в Риме, в грекоязычных странах Август соглашался именоваться басилевсом и уклониться от этого звания не мог.

Перед лицом этой пестроты ему приходилось искать для себя внешний образ, составленный из множества граней. Он нашел свой «этос» в промежуточной по весомости форме между традиционной римской auctoritas и священной властью греческих царей. При этом такое его качество, как простота в общении, перекликалось и с демократизмом древних римских магистратов, и с приветливостью добрых царей.

Неизвестно, скрывала ли эта маска его истинный облик или скорее придавала его чертам определенный стиль. Действительно, вникнув еще раз в последние произнесенные им слова, нельзя не заметить и той простоты, что заставила принцепса сравнить себя с актером театра пантомимы, и той серьезности, что сквозит за его рассуждением о мире как о театре. Так что же перед нами — маска или выражение подлинного лица человека, который никогда не заблуждался относительно своей жизни и, будучи актером на ее сцене, в равной мере оставался и зрителем разыгрываемой пьесы?

 

Непостоянный человек?

В начале своей жизни Август играл совершенно другую роль, в которой проявились иные стороны его личности. Впрочем, для человека, который прожил 76 лет, в этом нет ничего странного. Монтень, считавший, что человек есть олицетворение непостоянства, поэтому судить о нем на основании самых общих сторон его жизни невозможно, в качестве примера приводил как раз Августа («Опыты», II, 1):

«Ввиду природного непостоянства наших нравов и суждений мне часто казалось, что даже хорошие авторы ошибаются, с завидным упорством пытаясь представить нас в форме неизменных и твердых натур. Они создают некий обобщенный образ, а затем, глядя на эту картинку, принимаются подгонять под него и толковать поступки того или иного лица, а если не в силах объяснить их, как им хочется, обвиняют это лицо в скрытности. Но Август от них ускользнул, ибо в этом человеке проявилось такое разнообразие поступков, всегда внезапных на протяжении всей его жизни, что он, цельный и не поддающийся определениям, недоступен и самым дерзким судьям».

Последнее следует понимать в том смысле, что люди, которым достало отваги судить Августа, в конце концов признали за ним цельность натуры и отказались от стремления разложить ее по полочкам. Эта мысль должна внушить биографу Августа великую осторожность: если уж ему недостает мудрости отказаться от замысла поведать о его жизни, пусть по крайней мере не претендует на возможность раскрыть «неизменную и твердую натуру» своего героя. И тогда все превосходство Августа над обыкновенными людьми сведется к тому, что в силу своего положения он явит собой высший образец непостоянства как свойства человеческой природы. В конечном счете его исключительность — это исключительность самого яркого примера, иллюстрирующего черту, присущую всем людям.

Монтень тонко уловил метаморфозы, отметившие жизнь Августа, но еще до него это сделали римские историки и философы, для которых этот факт стал общим местом. Так, Сенека, беседуя со своим учеником Нероном, приводил Августа в качестве примера («О милосердии», III, 7, 1 и 9, 1–2):

«Божественный Август был принцепсом, исполненным мягкости, если судить по его личному правлению, однако в несчастную для государства пору (во времена триумвирата) и он потрясал мечом… К 20 годам он уже успел обагрить свой меч кровью друзей, уже втайне злоумышлял против консула Марка Антония, уже участвовал вместе с ним в проскрипциях… В юности он отличался горячностью, легко впадал в гнев и совершил немало преступлений, о которых не любил вспоминать… Да, он проявил мягкость и умеренность, но лишь после того как оросил римской кровью море у Акция, после того как погубил свой и вражеский флот возле Сицилии, после того как устроил резню в Перузии и организовал проскрипции. Нет, я не назову «милосердием» былую жестокость».

Итак, милосердие, которому в идеализированном портрете Августа отводится такая важная роль, может оказаться лишь очередной маской. В этом случае его обращение в милосердного человека должно объясняться либо усталостью и тем, что с годами некоторые черты его подлинной натуры смягчились, либо политическим приспособленчеством, а это означает, что он никогда не переставал быть самим собой, то есть жестоким карьеристом, который, добившись своего, притворяется, что стал другим.

Этот вопрос начал обсуждаться еще во времена античности, но так и не нашел решения. Юлиан, например, описывает воображаемый спор об Августе между Аполлоном и Силеном, приемным отцом Диониса. Аполлон вспоминает о благоговении, которое демонстрировал по отношению к нему Август, и уверяет, что тот переменился главным образом под влиянием стоицизма, тогда как Силен продолжает считать его хамелеоном, менявшим окраску в зависимости от обстоятельств.

Способность к приспособлению находит свое выражение в некоторых внешних приметах, за которыми кроются действительно серьезные перемены. Взять хотя бы смену имен. При рождении его звали Гай Октавий по прозвищу Фуриец. Затем его усыновил двоюродный дед Юлий Цезарь, и он превратился в Гая Юлия Цезаря Октавиана; позже свое личное имя он сменил на титул Императора, наконец, взял прозвище Август, под которым и стал известен. К моменту его смерти о Гае Октавии никто уже и не вспоминал — он исчез из списков граждан еще в 44 году.

Значит ли это, что вместе с именем исчез и характер молодого человека, звавшегося Гаем Октавием? Но кто же тогда появился вместо него? В связи с этим интересно вспомнить, что на протяжении своей жизни Август поочередно пользовался тремя разными печатями. Конечно, точного ответа на поставленный вопрос этот факт не дает, тем более что мы не знаем, когда именно он менял одну печать на другую. Первую он нашел в ларце для драгоценностей, принадлежавшем его матери. У нее было два похожих кольца с резными камнями, украшенными изображением сфинкса. Запечатывая свои письма подобной фигурой, он как будто признавал — не без нахальства, что в глазах римлян его появление на политической сцене таит загадку, скрывает вопрос, который он, обращая его согражданам, возможно, задавал и самому себе: «Кто я? Гай Октавий или Цезарь?»

Но получатели писем откровенно потешались над символом тайны, вышучивая сфинкса — любителя загадывать загадки, и тогда он выбрал другую печать, на сей раз с изображением Александра Македонского. Это случилось после его победы при Акции, когда он побывал в Египте, где для него открыли саркофаг Александра, которому он отдал дань почтения. Тогда же ему предложили осмотреть усыпальницы Птолемеев, на что он ответил: «Я хотел видеть царя, а не мертвецов» (Светоний, XVIII). Тем самым он выразил и свое восхищение величайшим завоевателем античности, и свое желание сравняться с ним в славе. В начале 20-х годов он все еще пользовался этой печатью, поскольку именно она фигурирует на статуе в Прима Порта, воздвигнутой в честь возврата парфянским царем значков, захваченных у римлян.

Но идеальным образцом Александр служить не мог. Да, благодаря своему военному гению он сумел покорить мир, но в то же время оставался примером невоздержанности и неутолимой жажды самых диких удовольствий. И Август без колебаний отбросил печать со слишком спорной символикой и взял себе новую — с собственным изображением, выполненным греческим художником Диоскуридом с соблюдением полного портретного сходства.

Значит ли это, что, отказавшись от мифологических и исторических символов, Август наконец-то нашел точку соприкосновения со своей истинной сущностью? Ничего подобного. Напротив, он «подарил» свое лицо той должности, которую исполнял, подчинив ей свою личность, и не случайно наследники Августа продолжали пользоваться его печатью, видя в ней символ преемственности власти. Политическая подоплека этого хода ничем не отличалась от той, что подвигнула Людовика XIV поначалу окружить себя атрибутами языческих богов и выступить в ореоле славы великого Александра, чтобы в конце концов отказаться от любых образов, кроме собственного, словно утверждая тем самым, что для государя прожить жизнь значит стать самим собой.

Между тем не исключено, что стремление стать самим собой подразумевало, в числе прочего, исполнение предсказаний гороскопа. Любопытно, что у Августа был не один, а сразу два гороскопа! Так, у Светония (XCIV) читаем:

«Август настолько верил в свою судьбу, что даже обнародовал свой гороскоп и отчеканил серебряную монету со знаком созвездия Козерога, под которым он был рожден».

Странное заявление относительно человека, рожденного в сентябре, то есть под знаком Весов! Но вот что пишет Германик:

«О Август! Силою того же небесного тела, что дало тебе рождение, Козерог вознес к небесам твою божественную душу».

С другой стороны, Вергилий предрекал, что Август, обратившись после смерти в звезду, займет свое место между Скорпионом и Девой, то есть именно там, где положено находиться Весам. Того же мнения придерживается и Манилий, повествующий о судьбе ребенка, явившегося на свет под знаком Весов:

«Счастливо дитя, рожденное под коромыслом Весов — знаком совершенного равновесия! Оно станет полновластным судией, распоряжающимся жизнью и смертью; оно подчинит себе народы и даст им закон. Пред ним падут города и царства. Все будет делаться, как оно того пожелает, и, завершив свой земной путь, оно обретет могущество в небесах».

Совершенно очевидно, что в этих строках говорится о судьбе Августа. Но какой же знак — Весов или Козерога — Август считал своим? В спорах по этому вопросу исследователи извели море чернил. Самое простое решение, как нам кажется, заключается в том, что он сам колебался между знаком, господствовавшим в момент его рождения, то есть Весами, и Козерогом, определившим его зачатие. Преимущество Козерога состояло в том, что это созвездие считалось знаком Ромула и самого Рима, зато Весы олицетворяли царство справедливости. Август не хотел отказываться ни от одного из этих символов, заставив потомков ломать себе голову над еще одной его загадкой, из-за которой Светонию пришлось «переместить» знак Козерога на сентябрь.

Возможно также, в этом проявилось его желание внести сознательную путаницу в природу носителя особой судьбы, рожденного под двумя знаками. Так кем же он был — «владыкой» (dominus), «царем» (rex, греческим «басилевсом»), чье появление возвестили предсказания? Или спасителем отечества, полководцем, удостоенным благословения богов? Или просто человеком, который благодаря своим исключительным добродетелям занял место Первого среди людей, то есть принцепсом? На самом деле он выступал во всех этих ипостасях, хотя далеко не в одно и то же время и отнюдь не в одном и том же месте.

 

Постоянство принцепса?

Справедливости ради следует признать, что повесть о жизни Августа несет на себе отпечаток той резкой перемены, которая произошла в образе его действий. Первая часть его биографии похожа на приключенческий роман — с более или менее дальними походами, безжалостными схватками, опасностями и кровавыми преступлениями, разыгрывающимися под аккомпанемент воплей, криков и стонов. Но вот он добился поставленной цели — и рассказ о нем превращается в семейную хронику с ее приглушенной атмосферой, с описанием сцен домашней жизни, в которой тоже порой разыгрываются жестокие баталии, но только соперники предпочитают драться на рапирах с предохранительным наконечником.

С той самой поры, когда Август остановил окончательный выбор на последней из своих печатей, он демонстрировал поразительное постоянство и в действиях, предпринимаемых в качестве принцепса, и в образе, который старался внушить окружающим. Ни разу не изменил он своему упорному стремлению осуществить исторические преобразования, в которых нуждалась империя, а если иногда и позволял себе кое-какие отступления, то продиктованы они были не капризом или трусостью, но желанием соблюсти верность генеральной линии. Порой то, что на поверхностный взгляд казалось отступлением, на самом деле скрывало глубочайшую приверженность раз и навсегда избранному курсу.

Он даже внешне не менялся, вернее, почти не менялся. Так, мы прекрасно знаем, как выглядел Людовик XIV в старости, не говоря уже о Бонапарте, который, став Наполеоном, кажется, и вовсе обрел другое лицо. Но вот облик Августа, запечатленный на его портретах, хоть и делался с годами чуть более жестким, но все равно оставался молодым и прекрасным. Даже умирая, он попытался стереть со своего увядшего лица разрушительные следы, наложенные старостью, словно мечтал вновь обрести тот безупречный профиль, что когда-то увековечил Диоскурид. Август хотел в последний раз стать таким, каким благодаря бесчисленным портретам его знала вся империя от Рима до глухих провинций — навеки застывшим в величественной красе зрелости. Политической зрелости, символизировавшей возраст империи, которой, если судить по облику ее основателя, никакая дряхлость просто не могла грозить.

В попытке Августа и на смертном одре вернуть красоту своему лицу, привлекательности которого до последних дней не одолели ни годы, ни невзгоды, видны и его величие, и его пафос. «Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся, брови — сросшиеся, уши — небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и белым. Роста он был невысокого — впрочем, вольноотпущенник Юлий Мараф, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти, — но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми» (Светоний, LXXIX).

Если Юлий Мараф говорит правду, значит, рост Августа достигал 1 м 70 см, что для той эпохи было даже выше среднего. Вот почему в словах Светония проскальзывает некоторое удивление, которое может быть объяснимо его осведомленностью о том, что Август, сожалевший, что природа не наградила его исключительным ростом, носил обувь на высокой подошве.

Впрочем, если судить по изваянию, запечатлевшему Августа босым, которое Ливия велела воздвигнуть на вилле Прима Порта, он вовсе не был низкорослым. Это посмертная статуя, но описанная Светонием красота телесной оболочки оригинала предстает здесь во всем своем неувядаемом совершенстве. Тяжесть корпуса приходится на правую ногу, тогда как левая, в манере статуй Поликтета, касается земли лишь кончиками пальцев, что производит впечатление динамики и устойчивости. Лицо вылеплено согласно канонам греческой классической скульптуры и состоит из трех равновеликих частей. Небольшими уступками индивидуализации, вызванными необходимостью портретного сходства, выглядят лишь спускающиеся до середины лба пряди волос да, пожалуй, слишком выступающий нос. Разумеется, скульптура не способна передать особого блеска глаз, который, возможно, служил умелым средством маскировки природного недостатка. В самом деле, если верить Плинию Старшему, в сине-зеленых глазах Августа с непропорционально большими белками было что-то лошадиное, поэтому он очень не любил бросаемых на него слишком пристальных взглядов.

Для искусства официоза тело Августа перестало стариться примерно после сорока лет, а пережитые им душевные страдания никак не отразились на внешней безмятежности его портретов, оставив по себе лишь легкие морщинки. Даже после смерти его продолжали изображать мужчиной в расцвете сил. Дело в том, что художники той эпохи запечатлевали не просто портрет человека, а облик его вечного двойника, именуемого гением. Олицетворяя духовное начало, гений человека оказывался неподвластен времени. Поэтому, глядя на статуи, барельефы и монеты с профилем Августа, мы видим не его, а его гения; его же Диоскурид вырезал на камне, из которого Август сделал себе печать. И нам никогда не узнать, как выглядел Август в старости, хотя легко догадаться, что он увял и поблек.

Но и для его души бурные события жизни не прошли бесследно. К старости Август почувствовал себя в густой паутине одиночества, которую сплела вокруг него его собственная жестокость, пышным цветом расцветшая в годы гражданской войны, когда он, как, впрочем, и другие, позволял себе слишком многие беззакония. Может быть, в миг прощания с Ливией, уронив маску, он, назубок вытвердивший роль божества, вдруг лицом к лицу столкнулся с собственной совестью, и в нем вспыхнуло желание простого человеческого тепла, которого уже никто не мог ему дать? Ощутил ли он себя жертвой стечения обстоятельств, которыми никогда по-настоящему не управлял, мирясь с любыми их последствиями во имя общих интересов?

Вряд ли подобные мысли посещали юного Цезаря Октавиана в ту пору, когда он замышлял и осуществлял самые кровавые преступления. Но мы почти уверены, что они всплывали в гаснущем сознании старого Августа, которому в смертный миг открылась вся необъятность его одиночества. Как знать, может быть, даже жена вздохнет с облегчением, когда его не станет?

Наверное, воспоминания о прошлом продолжали преследовать его. Мы никогда не узнаем, что являлось ему в ночных кошмарах, — не желая пересказывать своих снов, он уверял близких, что ему снится всякая бессмыслица. Не легче разгадать и смысл последнего страшного видения, посетившего его незадолго до кончины. Ему пригрезилось, что его схватили (abripi) и куда-то потащили сорок молодых мужчин. По мнению Светония, считающего, что Август умер легкой смертью, о которой всегда мечтал, «только один раз выказал он признаки помрачения, но и это было не столько помрачение, сколько предчувствие, потому что именно сорок воинов-преторианцев вынесли потом его тело из дома» (Светоний, XCIX, 4).

Толкование Светония сбивчиво и нелогично. Почему мы думаем, что оно сбивчиво? Не найдя для эпизода с видением подобающего места в «сценарии» смерти, он спутал причину со следствием. В самом деле, разве не яснее выглядела бы картина, если бы Светоний написал, что накануне кончины Август впал в состояние бреда, в котором ему явилось точное число преторианцев, выносящих его тело, но затем пришел в себя и умер в полном сознании, обращаясь к Ливии? Почему, на наш взгляд, оно нелогично? Потому что преторианцы должны были нести тело с величайшим почтением, а видение Августа напугало его до ужаса. Кстати сказать, употребленный Светонием глагол «abripi» обозначает именно «схватить» и никак не приложим к тому, что делали с телом преторианцы; в последнем случае уместен глагол «extollere». Если на основе текста Светония попытаться реконструировать, что же именно закричал Август, то, очевидно, окружающие должны были услышать нечто вроде: «Меня тащат из постели сорок молодцов!»

Можно предложить и другие варианты. «Что это за сорок молодцов, которые…» Или: «Почему эти сорок молодцов тащат меня из постели?» Или: «Куда меня тащат эти сорок молодцов, которые…»

Но и это еще не все. Он оставил подробные распоряжения относительно своих похорон, следовательно, знал и число преторианцев, которые понесут его тело. Значит, его видение не несло в себе ничего пророческого, если, конечно, не считать его знаком приближающейся кончины, но разве и без всяких знаков не было очевидно, что он умирает?

Рискнем выдвинуть другую гипотезу, прекрасно понимая ее уязвимость. Итак, Август на краткий миг впал в забытье и увидел сгрудившихся вокруг него «молодцов». Их было много. Либо он успел их сосчитать, либо, как это часто случается во сне, просто знал, что их ровно сорок. Они грубо выдернули его из постели и куда-то потащили. Если правда, что перед мысленным взором умирающего человека стремительно проносится вся его жизнь, почему не предположить, что Август в эту минуту беспамятства вновь пережил самые кровавые события своего прошлого и понял, что перед ним жертвы его собственных преступлений или казненные им заговорщики? Тогда становится понятным, чего он так испугался: юноши, убитые им во цвете лет, явились за своим убийцей и поволокли его прямо в преисподнюю — самое подходящее место для отъявленных злодеев.

Есть у нас и еще одна гипотеза, которую, признаем, невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Истинный сын своего времени, Август искренне верил в совпадения чисел. Между тем год его смерти отделяли от 27 года, когда он взял себе имя Августа, ровно сорок лет. Что, если привидевшиеся ему сорок юношей олицетворяли те жертвы, которыми ему пришлось оплатить свое пребывание у власти — по одной за каждый год? Или он увидел повторенный сорок раз образ себя самого, и все эти воплощения толпились вокруг его смертного одра безжалостным напоминанием об ушедшей молодости?

Впрочем, какой бы гипотезы ни придерживаться, действительно важное значение имеет одно: бредовые видения Августа отнюдь не вселили в его душу умиротворения, а смерть явилась ему не тихим скольжением к покою, но грубым броском к новым неведомым мукам.

 

Комедия или трагедия?

Мучительных воспоминаний Августу хватало. Комедия его жизни оказалась отмечена таким количеством поражений, убийств, страданий и слез, что трагические эпизоды, пожалуй, заняли в ней гораздо больше места, чем сцены фарса. Размышляя о его жизни, Плиний Старший имел все основания написать:

«Даже божественный Август, принадлежащий к числу счастливейших из смертных во всей вселенной, если пристально приглядеться, явит собой яркий пример превратности человеческой судьбы. Дядя отказался назначить его начальником конницы и предпочел ему Лепида; из-за проскрипций, проводимых триумвиратом, на него обрушилась всеобщая ненависть, хотя по сравнению с коллегами он обладал куда меньшей властью, вынужденный повиноваться Антонию; во время битвы при Филиппах он занемог, бежал и три дня больной прятался в болотах, — по свидетельству Агриппы и Мецената, все тело его разбухло от воды, проникшей под кожу; близ Сицилии он потерпел кораблекрушение и снова скрывался, на сей раз в пещере; надеясь бежать морем, он попал в тиски неприятельской эскадры и умолял Прокулея прикончить его. Затем были тяготы Перузийской войны, треволнения войны в Актии, война в Паннонии и ранение после падения с башни, бесчисленные военные поражения и бессчетные опасные болезни. Добавим к этому вызывающие подозрение притязания Марцелла, позорную ссылку Агриппы, все множество ловушек, угрожавших его жизни, подозрения, павшие на него после смерти его детей, и горе, вызванное не только их потерей, прелюбодейство его дочери и ставшие всеобщим достоянием планы отцеубийства, которые она вынашивала, оскорбительную отставку его зятя Тиберия и еще одно прелюбодейство, теперь уже его внучки. А ведь было еще и оскудение казны, из которой выплачивалось жалованье солдатам, и мятеж в Иллирии, и необходимость призывать рабов, и нехватка людей для воинского набора, и чумная зараза в Риме, и испытание голодом и жаждой в Италии, и решимость умереть, когда после четырех дней поста он оказался на волосок от гибели. Но и это еще не все, ибо был еще разгром Вара, оскорбительные насмешки против его величества, высылка прежде усыновленного Агриппы Постума и горькие сожаления по поводу этой высылки, подозрения против Фабия, возможно, выдававшего его секреты, тайный сговор его жены с Тиберием, до последнего часа служивший причиной его тревоги. И в конце концов это божество, о котором я затрудняюсь сказать, вознесся ли он благодаря удачливости или собственным заслугам, простилось с жизнью, оставив после себя наследником сына человека, воевавшего против него же».

Этот список неудач, заставляющий нас согласиться с Плинием, когда он говорит, что судьба обращалась с Августом не как «добрая мать», а скорее как «безжалостная мачеха», только подчеркивает горечь его последних слов» обращенных к друзьям, и доказывает, что если он и смеялся над своим концом, то сардоническим смехом, демонстрируя несгибаемую волю противопоставить слезам презрение к земной тщете.

Но раз уж он сам избрал для оценки своей жизни комический регистр, не станем спорить и последуем за развитием его истории в том же русле, в каком разворачивается классическая античная комедия, точнее даже, греческая комедия, — ведь он процитировал именно ее финал.

 

Изобилие и скудость источников

Для работы над биографией Августа в нашем распоряжении такое количество источников, что самое их множество не только не помогает ухватить суть нужного нам персонажа, но словно бы окутывает его непроницаемой тенью. Мало того, эти источники чаще всего вопиюще противоречивы, что, как будто в насмешку над растерянным биографом, доказывают первые же главы «Анналов» Тацита.

При жизни Августа и в годы правления его преемников тексты подвергались цензуре, о существовании которой мы знаем, хотя о степени ее строгости судить не можем. Все, что писалось в духе, враждебном Августу, вымарывалось, так что до нас дошли только те сочинения, авторы которых Августа превозносили. Правда, сохранились кое-какие следы памфлетов, которыми на протяжении десяти лет обменивались Антоний и Август, но оба автора настолько старательно извращали мысли и поступки друг друга, что сегодня нет ни малейшей возможности определить, степень истины в этих взаимных обличениях. Из-за цензуры, из-за того, что далеко не все литературные произведения в античности переносились на пергамент, а папирусы не пережили прошедших столетий, от мемуаров, написанных главными действующими лицами этой «пьесы», включая самого Августа, не осталось ничего. Погибла и большая часть сочинения Тита Ливия, слишком объемистого для переписывания, в том числе главы, посвященные гражданским войнам. Впрочем, даже если бы сохранилось гораздо больше источников, многие события так или иначе остались бы для нас загадкой. Что такого натворили дочь и внучка Августа, если он наказал обеих изгнанием? Что узнал или увидел Овидий, если и его сослали в немыслимую даль, откуда нет возврата? На самом ли деле Агриппа Постум был таким неуправляемым буяном, как о нем пишут? И соответствовали ли действительности слухи, зародившиеся еще в те античные времена, что к многочисленным смертям, ввергшим в траур семью Августа, приложила руку Ливия?

Но и позже, когда династия угасла, критики Августа не почувствовали особенной свободы, потому что власть перешла к череде принцепсов, унаследовавших и его титулы, и его полномочия. Разумеется, свидетельства подобного рода имеются, и даже в избытке; ими изобилуют, например, тексты Сенеки Ритора и его сына-философа, Плиния Старшего и других. Но и они — не более чем часть головоломки, в которой не хватает слишком многих элементов, чтобы пытаться сложить целостную картину.

Таким образом, даже самые осведомленные из античных историков пользовались либо неполными, либо недостоверными источниками. Так Тацит, творивший в годы правления Траяна, вместо яркого портрета Августа оставил черно-белый диптих, лишенный каких бы то ни было оценок, на основе которого совершенно невозможно разглядеть личность под личиной, вернее, под многими личинами. К тому же рассказ Тацита начинается с правления Тиберия, так что Август фигурирует лишь в ее прологе.

Светоний в посвященной Августу биографии сообщает тысячу подробностей, кажется, позволяющих наконец-то приподнять с его лица маску. Но… Обилие деталей и явно сочувственный тон изложения не столько проясняют картину, сколько ее затемняют.

В середине II века н. э. была написана «Римская история» грека Аппиана, которая, по всей видимости, испытала влияние «Истории» Азиния Поллиона, современника Августа, не во всем разделявшего политические взгляды последнего. Этот труд кажется особенно интересным в сравнении с «Римской историей» Диона Кассия, тоже грека, жившего в начале следующего века и входившего в окружение Септимия Севера. Относительно политических убеждений Диона твердого мнения не существует.

При этом не следует забывать, что в античности жанр исторического сочинения тесно смыкался с риторикой, политической моралью и литературой. Если его конечной целью, бесспорно, являлся поиск объективной истины, то практическое воплощение оказывалось неразрывно связанным с особой манерой изложения, с помощью которой — как в риторике или в литературе — воссоздается «поэтическая» действительность, считающаяся более истинной, чем сама истина — разумеется, если допустить, что истина как таковая существует сама по себе, вне формы выражения.

Наиболее ярким примером вольного обращения с действительностью служит рассказ о смерти Августа. Вряд ли последние слова умирающего, обращенные к Ливии, являются плодом воображения Светония, а тот факт, что о них умалчивает Дион Кассий, объясняется просто: он писал не биографию, а римскую историю, в которой семейные подробности выглядели бы неуместно. Но кто поручится, что последние слова Августа не выдумала сама Ливия? После смерти мужа ей пришлось отстаивать свои интересы в столкновении с собственным сыном, и ее забота обеспечить себе наилучшие позиции вполне понятна. И даже если будут найдены новые тексты или надписи, они не помогут нам прийти к окончательному решению вопроса, действительно ли Август приберег последние слова для жены.

Это говорит о том, что тексты — не более чем отражения образов, и их изучение непременно должно дополняться и интерпретироваться в свете данных, полученных специалистами смежных с историей областей — эпиграфики, искусствоведения, нумизматики. Достижения этих дисциплин позволили новейшим историкам внести существенные коррективы в устоявшийся образ Августа как великодушного правителя и едва ли не героя, запечатленный, в частности, в творчестве современных ему поэтов — в первую очередь Вергилия, но и Горация тоже. Сегодня появилась тенденция к реабилитации не только главного соперника Августа — Антония, но и других его противников и, соответственно, к пересмотру в сторону увеличения той доли ответственности за развязывание и ведение гражданских войн, обескровивших Рим, которая ложится на плечи Цезаря Октавиана. Если человеческая личность Августа по-прежнему остается загадкой, то о его политической деятельности мы постепенно узнаем все больше.

Вместе с тем новейшие исследования множатся столь интенсивно, что сегодня ни один отдельно взятый ученый уже не в состоянии уследить за всей необъятной библиографией по теме, которая понемножку начинает генерировать собственные загадки. И специалисты еще долго будут спорить об организационной природе полномочий Августа, о пестрой картине философских течений, которые он синтезировал в одно, об успехах и провалах его политики.

В намерения автора этой книги ни в коем случае не входит обрушить на читателя всю толщу существующей библиографии или предложить его вниманию политическую и экономическую историю принципата Августа, подобную той, что в 1981 году выпустил в свет Германн Бенгстон. В отличие от Рональда Сайма я отдаю предпочтение текстам, повествующим о событиях, в которых участвовал или о которых отзывался сам Август, что позволяет, оставаясь в рамках биографии, задуматься над личностью человека, оказавшего столь большое влияние на всемирную историю.

Вслед за поэтами эпохи Августа, избегавшими касаться неохватных тем, я повторю, что моим парусам недостает прочности, чтобы бросить вызов океанским волнам, а потому, остерегаясь выпустить свой челн на безбрежные просторы Истории, довольствуюсь скромным каботажем. Но и эта задача не из легких, если верить Леону Омо, предпринявшему подобную попытку прежде меня. Август — личность почти неуловимая, и пусть читатель не думает, что на последней странице книги его поджидает портрет героя в полный рост, четкий и недвусмысленный. Отводя значительное место собственным высказываниям Августа, как устным, так и письменным, мы в лучшем случае надеемся предложить ряд правдоподобных гипотез, имеющих целью объяснить не столько его характер, сколько придуманный им самим образ принцепса. Жизнь Августа представляет для нас интерес главным образом благодаря тому политическому уроку, который он преподал. На его примере прекрасно видно, как правитель, тщательно проработав собственный «имидж», затем навязывает его не только окружающим, но и самому себе.

 

Дидаскалия

[20]

Действие пьесы, отрежиссированной и сыгранной Августом, охватывает промежуток с 63 года до н. э. — даты его рождения — по 14 год н. э. — даты его смерти.

В 63 году Цицерону, одному из двух консулов года, стало известно, что знатный патриций Каталина при поддержке разношерстной группы заговорщиков готовит государственный переворот с целью захвата власти. Цицерон выступил в сенате с разоблачительными речами — Катилинариями — и пламенной силой своего красноречия сумел убедить гражданскую общину в серьезности нависшей угрозы, потребовав для ее виновников смертной казни. Нескольких соучастников Катилины действительно казнили, а сам он в начале 62 года пал в сражении против римской армии. Цицерон надеялся, что ему удалось достичь долговременного согласия и ликвидировать зло, грозившее самому существованию государства. Однако он заблуждался, поскольку случай Катилины вовсе не сводился к единичному проявлению зла и был лишь симптомом гораздо более глубокого процесса, анализу которого посвятил свою монографию Саллюстий. На самом деле республика была смертельно больна.

Слово «республика» плохо передает тот смысл, который древние римляне вкладывали в понятие «Res Publica» (дословно: общая вещь), подразумевая под ним государство как общую принадлежность. И Август, добившись полноты власти, продолжал управлять «общей вещью», так что выражение «res publica» не исчезло из политического словаря. В современных языках слово «республика» употребляется в двух значениях. Ради удобства мы вслед за авторами других книг по истории будем здесь обозначать словом «республика» период, протянувшийся от 509 года до н. э., когда рухнула царская власть, до начала правления Августа, то есть до 31, 27 или 17 года. Об этом полезно помнить, чтобы лучше понять, что именно совершил Август, и удержаться от искушения слишком прямолинейных аналогий между исторической обстановкой, сложившейся в ту пору в Древнем Риме, и, например, развитием Французской революции.

В истории термин «республика» применяется относительно того периода, на протяжении которого политическая жизнь Древнего Рима регулировалась конституцией. Она разрабатывалась постепенно, начиная с изгнания последнего царя Тарквиния Гордого, и велась в таком ключе, чтобы сделать невозможным возврат к монархии. Эффективность и устойчивость этой конституции зиждилась на трех взаимно уравновешивающих элементах. Высшей властью обладали два консула, что, конечно, несло в себе опасность тирании, но, во-первых, консулов было двое, а во-вторых, избирались они всего на год. Элементом аристократии был сенат, а демократии — народ, который голосовал на собрании. В случае тяжелого кризиса консул имел право назначить диктатора, наделенного неограниченными полномочиями, но не более чем на полгода. К тому же диктатор в обязательном порядке избирал себе помощника, носившего звание начальника конницы. Заговор Каталины нанес жестокий удар по стройному трехчастному зданию римской конституции, вызывавшей восхищение всего античного мира.

Впрочем, первые трещины в этом здании появились еще раньше, в 133 и 123 годах, во время трибуната Гракхов. Именно тогда впервые проявились симптомы болезней, точивших государство. Вдруг выяснилось, что невероятно трудно поддерживать гражданский мир, если почти все общественные богатства захватили сенаторы, выделившиеся в особый класс, в то время как народ и в Риме, и по всей Италии прозябал в нищете. Сельское хозяйство полуострова переживало жестокий кризис, из которого оно никак не могло выбраться еще с окончания пунических войн. С образованием обширной Римской империи началось бурное развитие торговли, но, хотя сенаторы из-за специального запрета не имели к ней доступа, простому народу здесь тоже не нашлось места. Торговля стала привилегией сословия всадников. Всадники быстро превращались в богатейших людей римского мира. Кроме того, в результате военных побед огромную власть сосредоточили в своих руках военачальники. Они широко использовали собственный авторитет среди солдат и рвались к гражданской власти. Наконец — и на этом обстоятельстве особенно настаивают древние историки, — под влиянием хлынувших с Востока богатств дрогнули и пошатнулись исконные ценности, обеспечившие Риму его величие, — гражданская доблесть и нравственная стойкость. Им на смену явились Алчность, Роскошь и Разврат — гнусные пороки, аллегорически изображавшиеся в виде неразлучной троицы.

После смерти Гая Гракха (123 г.) и до битвы при Акциуме (31 г.) Рим пережил полосу невероятно кровопролитных внутренних войн, приведших страну на грань распада. Борьба развернулась между оптиматами — партией сенаторской аристократии, защищавшей свои привилегии, и сторонниками реформ, которые именовали себя популярами. Однако с расколом на тех и других не все обстояло так уж просто, потому что к популярам примкнуло немало патрициев. Некоторые из них горели вполне искренним негодованием против нищеты, в которой жил народ, но большинство преследовало совсем другую цель — опереться на народные силы ради удовлетворения личных амбиций. К числу последних принадлежал и Юлий Цезарь, который тайно поддерживал Катилину — не потому, что надеялся на его победу, а потому что понимал: все, что ослабляет государство, лично ему поможет возвыситься. В 63 году Цезарь ревниво следил за Помпеем, который одерживал на Востоке победу за победой, что позволило ему значительно укрепить свои позиции и вернуться в Рим, чувствуя себя настоящим лидером.

В 63 году и сенаторы, и всадники почти единодушно поддержали акцию Цицерона, поскольку того требовали их собственные интересы. Однако лишь единицы из них были готовы защищать республиканские ценности как таковые, и среди них сам Цицерон, несколькими годами позже изложивший свои взгляды в трактатах «О государстве» и «О законах». Но даже он, не жалевший сил для спасения сенаторской республики, в конце концов пришел к убеждению, что наилучшим образом с этой задачей справится один человек — принцепс, то есть первый среди равных. Он станет следить за незыблемостью существующих институтов и будет мудрым и бескорыстным судией в политических спорах. Эту роль принцепса он примерял и на себя. Затем, после 63 года, полагал, что с ней справится Помпей, хотя последний выдвинулся исключительно за счет военных успехов. Но главное стало ясно уже всем: конституция, прекрасно работавшая в масштабах средней величины полиса, не применима для управления империей.

Такова была обстановка, сложившаяся к моменту рождения Августа. Когда спустя 76 лет он умер, процарствовав, в полном смысле этого слова, более 40 лет и обеспечив гражданский мир, новая политическая система стала данностью. Первому принцепсу наследовал второй, им же и избранный. Так зародился принципат. И здесь мы снова для описания исторического процесса воспользуемся театральным языком, ведь любая комедия начинается с неразберихи, а заканчивается восстановлением порядка. И мы постараемся показать, каким путем и с какой ловкостью Август установил новый порядок, не переставая при этом твердить, что восстанавливает старый.

Во всей античной истории нет деятеля, который мог бы сравниться с Августом стремительностью и продолжительностью взлета. Сыгранной им пьесе предшествовали многие репетиции, ни одна из которых, несмотря на старания актеров, так и не завершилась развязкой. Он подхватил и довел до конца дело, в котором не преуспели ни Марий, ни Сулла, ни Помпей, ни Цезарь, хотя каждый из них сделал очередной шаг по пути к достижению абсолютной власти. Марий правил Римом всего пять лет, с 104 по 100 год. Сулла был диктатором и почти царем, но и он по прошествии трех лет, в 79 году, отрекся от власти. Но и Марий, и Сулла хотя бы умерли своей смертью, тогда как Помпей, единовластный владыка Рима, совершивший блестящий дебют, чем-то напоминающий дебют Августа, затем потерпел поражение от Цезаря и погиб, преданный вероломным египетским царем. Что же до его победителя Цезаря, то он, добившись пожизненной диктатуры и мечтавший о монархии, 15 марта 44 года пал от руки убийц.

Все четверо были удачливыми полководцами, то есть императорами, которые стремились использовать военную власть — империй (imperium) — для достижения гражданской власти — potestas. Каждый из четверых старался внушить окружающим, что ему покровительствуют боги и что лично он шагнул далеко за пределы человеческих возможностей. Репетиция или черновик Истории, их карьера, со всеми ее взлетами и падениями, готовила восхождение Августа.

Вдохновляющим примером для каждого из этих триумфаторов мог послужить один-единственный исторический персонаж — Александр Македонский. Как и его предшественники, Август нисколько не возражал против такого сравнения и даже подчеркнул его, выбрав себе печать с изображением великого завоевателя. Впрочем, сравнение не вполне корректно. Александр, рожденный в царском пурпуре, прожил всего 33 года, а созданную им гигантскую империю его полководцы превратили в лоскутное одеяло. Кстати сказать, именно Август сумел уменьшить его пестроту, объединяя царства-лоскуты под властью Рима, который он олицетворял своею личностью. С другой стороны, как мы уже упоминали, в характере неутомимого завоевателя уживалось слишком много пороков.

С точки зрения успеха политической карьеры Август не знает себе равных. Лишь в последующие эпохи можно попытаться отыскать более или менее приемлемые аналогии. Как и Август, свое имя целому веку дал Людовик XIV, начало царствования которого ознаменовалось завершением гражданской войны, что отвечало самым глубоким народным чаяниям. И тот и другой правили долго, и тот и другой на определенном этапе своей жизни совершили крутой поворот, и тот и другой встретили старость отягощенные физической немощью и несчастьями как общественного, так и личного порядка. Разница в том, что Людовику XIV пришлось отстаивать свою легитимность, а не создавать ее заново. Другой пример. Наполеон, как и Август, строил карьеру собственными руками. Он дал Европе законы, некоторые из которых действуют и поныне, однако его царствование было недолгим и стоило странам, вовлеченным в орбиту его деятельности, потоков крови.

Все великие династии, оставившие яркий след в мировой истории — Капетинги, Гогенштауффены, Габсбурги, Романовы, — начинались тихо и незаметно, в смутное время, и усиливались медленно и постепенно. Август же утвердил новый режим в период расцвета классической эпохи, отмеченной величайшими именами мировой культуры.

Юношей он бывал у Цицерона, затем дружил с Меценатом, через которого познакомился с Вергилием, Горацием и Проперцием. В годы его правления жили и работали Тит Ливий, Овидий и многие другие, озарившие литературу того времени блеском, долгое время считавшимся непревзойденным. И все они в той или иной мере принимали участие в великом деле сотворения новой эпохи.

В этот процесс оказались вовлечены и многие другие персонажи: Марк Антоний, Клеопатра, со своим знаменитым носом, якобы способным изменить облик мира, Агриппа, следы градостроительной деятельности которого все еще заметны в сегодняшнем Риме, Тиберий, второй принцепс династии, Германик, образец добродетели… Свое слово сказали и женщины: любящая сестра Октавия, непокорная дочь Юлия и, конечно, Ливия, не покидавшая сцену до последнего акта, чтобы выслушать заключительную реплику заглавного героя пьесы.

Только вот театральное представление не может длиться более одного дня, а состав действующих лиц остается, как правило, неизменным с начала и до конца. Но Август прожил такую долгую жизнь, что почти никого из тех, с кем он начинал, к последнему акту на сцене не осталось.

За это время и роли успели перемениться. На заре своей политической карьеры Август выступал в амплуа типичного комедийного героя. Он, смело восставший против власти сенаторов, именуемых «отцами», к финалу и сам превратился в старика, увенчанного титулом Отца отечества и олицетворяющего для грядущих поколений суровый принцип авторитета. Его жена Ливия, появившаяся в комедии довольно рано, последовательно сыграла молодую женщину, которую влюбленный герой отбивает у мужа, потом супругу, наконец, вдову, пережившую его на 15 лет.

Итак, в окружении многочисленных партнеров и толпы статистов Цезарь Октавиан двинулся на завоевание славы. Избавившись от соперников, он, уже под именем Августа, преобразил весь римский мир, словно каким-то чудом ему стали известны слова, якобы произнесенные Екатериной Медичи после убийства герцога Гиза: «Славно скроено, сынок! Осталось сшить».