Август

Неродо Жан-Пьер

Часть шестая

ЯКОРЬ И ДЕЛЬФИН. ИТОГИ ПРАВЛЕНИЯ

 

 

Полномочия Августа

Создание принципата означало, во-первых, упрочение положения, которое до сих пор считалось временным (хотя таковым и не являлось), и во-вторых, передачу другому лицу полномочий, до этого признаваемых исключительной прерогативой Августа. Между тем эти полномочия он получил не сразу, а завоевывал их постепенно, в результате конкретных и тщательно продуманных действий. Август действительно совершил революцию, но ее плоды не могли созреть до его смерти. Самый яркий парадокс его жизни заключался, может быть, в том, что ему не дано было оценить весь успех своего предприятия. Ливия, олицетворявшая память о его правлении, и Тиберий, в котором воплотилось его будущее, не могли ошибиться в анализе ситуации. Судя по всему, в эти душные августовские дни 14 года они занимались тем, что снова и снова припоминали события минувших лет, оценивали масштаб власти, оставленной им Августом, по косточкам разбирали все этапы его восхождения к вершине и тонкости проводимой им политики. Тем же самым попытаемся заняться и мы и начнем с того момента, когда Август впервые получил в руки реальную власть.

7 января 43 года Цезарь Октавиан добился своего первого империя, то есть в качестве высшего магистрата обрел право формировать армию, вести военные кампании и взимать налоги на ведение войны. В интересах соблюдения дисциплины империй подразумевал также право карать непокорных смертной казнью. Только обладатель этих полномочий мог после убедительной победы рассчитывать на звание императора, открывавшее дорогу к триумфу. Свой первый триумф Цезарь Октавиан отпраздновал 16 апреля 43 года. Мы помним, что впоследствии он оставил за собой это звание, слившееся с его собственным именем, в результате чего новейшие историки стали привычно называть его «императором», а установленный им государственный строй — «империей». Однако и сам Август, и его современники, и его преемники никогда не называли свое государство иначе чем принципатом.

Одного этого расхождения в терминологии достаточно, чтобы вскрыть сущность власти Августа. Она родилась в результате войны и в дальнейшем носила по преимуществу военный характер. Ее существование целиком зависело от военных побед, в частности от победы при Акциуме, хотя Август и старался затушевать этот аспект, подведя под свое могущество гражданский фундамент.

В том же самом 43 году он вместе со своим родственником Квинтом Педием был избран консулом, сменив на этой должности обоих консулов, погибших в битве при Мутине. Консулы обладали не только империем, но и гражданской властью, например, правом созывать народное собрание и председательствовать на нем или правом законодательной инициативы.

Таким образом, на протяжении нескольких месяцев 43 года Цезарь Октавиан, пока он занимал должность консула, располагал вполне законной властью, распространявшейся как на армию, так и на гражданское население. Затем, с 43 по 32 год, в качестве триумвира он стал обладателем почти всех полномочий, прежде принадлежавших высшим магистратам, — вначале захватив их силой, но вскоре легализовав. В правление триумвирата политическая жизнь, казалось бы, вошла в нормальное русло. Ежегодно избирались два консула. Но постепенно утвердилось правило назначать им в помощь коллег, именуемых «консулами-суффектами». Цезарь Октавиан был избран консулом в 33 году.

В этот же период к власти, которой он обладал в качестве триумвира, в 36 году добавилась неприкосновенность плебейского трибуна. Трибунская неприкосновенность означала, что всякий, кто осмелится поднять руку на трибуна, должен быть проклят людьми и богами.

До сих пор все кажется ясным или почти ясным. Сложности начинаются в момент разрыва с Антонием, положившего конец прежним договоренностям, достигнутым в рамках триумвирата. В 31 году Цезарь Октавиан в третий раз стал консулом. Именно в качестве консула он повел войну против Антония, но к его легальным полномочиям в это время добавились некоторые новые преимущества, к законности которых можно относиться по-разному: вес его имени; клятва верности, которую принесла ему вся Италия; сила его армии и финансовое могущество.

Несмотря на все эти «довески», в рядах ветеранов зрело недовольство. Август понимал, что ему необходимо упрочить свою власть, и в 30 году добился того же права, каким пользовались плебейские трибуны: прийти на помощь любому гражданину, если ему угрожает опасность. Тем самым он сделал новый шаг к трибунской власти, о которой давно мечтал, но которую сенат пока не был готов ему предоставить. После январских дней 27 года помимо имени Августа, звания принцепса и империя, дающего право распоряжаться войсками, стоящими в провинциях, он получил и консульство» которое удерживал до 23 года.

В 23 году, сложив с себя звание консула, он наконец-то стал обладателем всех трибунских полномочий. Это давало ему право созывать и вести не только народное собрание, но и сенат, а главное — парализовать действия любого другого магистрата, либо душа их в зародыше, либо пользуясь правом кассации. Власть трибуна вообще не имела ограничений, кроме самой власти трибуна. Это значит, что противодействовать решениям, принятым трибуном, мог только другой трибун. Но Август, входивший в число патрициев, формально не имел права занимать должности, предназначенные для плебеев. Из этого обстоятельства он сумел извлечь максимум пользы. В его положении он становился недосягаемым для любого трибуна. Тацит, убежденный, что именно этот шаг лег в основу всемогущества Августа, пишет по этому поводу («Анналы», III, 56, 2):

«Это была находка Августа, который, не желая именоваться ни царем, ни диктатором, стремился подчинить себе все прочие властные институты под прикрытием любого удобного звания».

Это действительно так. И Август, и его преемники всегда правили под знаком трибунских полномочий. Завладев этими полномочиями, Август выхолостил содержание магистратуры, именем которой прикрывался. То же самое он проделал с империем проконсулов, завладев им навечно и в масштабах всего государства, хотя сам никогда проконсулом не был.

Мы скорее поймем глубинные устремления Августа, если вспомним, что уже в следующем, 22 году он отказался от предложенной ему диктатуры и прижизненного звания консула. Отвергая диктатуру, он разыграл очередную театральную сцену, которыми иногда позволял себе развлечься: «Он упал на колени, спустил с плеч тогу и, обнажив грудь, умолял Народ его от этого избавить» (Светоний, LII). Его отказ обретал тем большее политическое значение, что в это время в Риме свирепствовали эпидемия и голод, и в народе укрепилось мнение, что эти несчастья обрушились на город только потому, что впервые за много лет должность консула занимал не Август. Народ, таким образом, сделал попытку наделить его вечной властью, руководствуясь суеверием. Отвергнуть это предложение значило разрушить магическую связь, которая объединяла его лично, управление государством и спасение города. Но Август не хотел, чтобы эта власть досталась ему из рук Народа.

В течение следующих нескольких лет он три раза подряд отклонил предложение занять должность цензора. В «Деяниях» (VI) он комментирует это так:

«В консульство Марка Винуция и Квинта Лукреция (19 г. до н. э.), в консульство Публия и Гнея Лентулов (18 г. до н. э.), наконец, в консульство Павла Фабия Максима и Квинта Туберона (11 г. до н. э.) вопреки единодушному решению сената и Народа наделить меня самыми широкими полномочиями, чтобы я единолично отвечал за надзор над нравственностью и законностью, я не захотел принять эту магистратуру в нарушение традиции предков. Действия, которых ждал от меня сенат, я предпринял исходя из моей власти трибуна».

Подобная щепетильность не может не удивить в человеке, на протяжении долгих лет привыкшем манипулировать государственными институтами, созданными предками, и откровенно попирать основополагающие законы прежней республики, согласно которым смена высших магистратов происходила ежегодно, а повторное избрание допускалось лишь при соблюдении ряда строгих условий. И разве не цинизмом выглядит его отказ от цензуры на фоне согласия, данного в том же 19 году, принять пожизненный консульский империй? Но он действительно не нуждался в новой должности, потому что отнюдь не ставил своей целью собрать «коллекцию» титулов и званий. Подобно тому, как он не терпел пустого многословия в речи, не выносил он и лишних титулов. Он согласился взять на себя ответственность за снабжение Рима продовольствием, но отказался от пожизненной цензуры, предпочитая ограничиться участием в отдельных мероприятиях, например в проведении переписи населения.

Таким образом, мощь принципата покоилась на трех столпах, унаследованных от республики: всемогуществе трибуна, империи и авторитете. Разница заключалась в том, что все эти полномочия впервые оказались сосредоточены в руках одного человека.

 

Принцепс как личность

Вместе с тем очевидно, что одним из средств укрепления своего авторитета Август избрал умелую игру на сочетании вещей на первый взгляд взаимоисключающих. О нем никогда нельзя было с уверенностью сказать, где его истинное лицо, а где маска, когда он проявлял свою подлинную сущность, а когда действовал в рамках образа. Одним словом, когда он действительно был собой, а когда только казался собой. Выбор нужной линии поведения всегда диктовался конъюнктурой, и для его преемника главная трудность заключалась в том, чтобы продолжить его игру, постепенно освобождаясь от навязанных этой игрой правил. Наследнику Августа приходилось делать вид, что он по-прежнему только первый из равных, в то же время сознавая, что это первенство досталось ему отнюдь не в результате одних лишь его личных заслуг, а благодаря завещанию Августа. Правда, сам факт, что именно его Август избрал своим наследником, свидетельствовал и о его личных заслугах, и о благосклонности к нему судьбы. Очевидно, Ливия, лучше кого бы то ни было понимавшая своего мужа и лучше других, хотя и далеко не всегда, способная разобраться, когда он играл комедию, а когда проявлял свой истинный характер, старалась обучить Тиберия этой сложной игре и помочь ему в сложившейся беспрецедентной ситуации избрать единственно верную линию поведения.

Август и в самом деле в совершенстве владел искусством казаться «прозрачным», оставаясь непроницаемым. Он всегда был здесь, рядом, но в то же время был недосягаем. В Риме он, как и большая часть его семьи, жил на Палатине. Ядро, сложившееся в 40–39 годы и представлявшее собой его первоначальное жилище, постепенно обросло другими домами, приобретенными после побед при Навлохе и Акциуме. Каждый из этих домов соединялся с остальными, так что ни о какой уединенности его обитателям не приходилось и мечтать. Кроме принцепса с супругой здесь жило множество детей — не только внуки Августа Гай и Луций, навсегда переселившиеся к деду, но и, например, дети покоренных царей, которых отправляли в Рим в качестве заложников. Дети вырастали, но им на смену приходили другие — так, после изгнания обеих Юлий их дети тоже перебрались в дом Августа. Как и во всяком большом доме, здесь трудилась целая армия слуг-рабов, каждый из которых занимался своим делом: одни убирали комнаты, другие следили за бельем, третьи за посудой, четвертые готовили пищу, пятые обслуживали бани и так далее. Кроме слуг в доме жили и представители более благородных профессий: наставники молодых принцепсов, чтецы и чтицы, личные писцы Августа и Ливии. Если вспомнить, что в античности внутреннее пространство домов вовсе не отличалось большими размерами, легко себе представить, какая здесь с утра до ночи творилась толкотня.

Часть дома, открытая для публики, вообще никогда не пустовала. С раннего утра к Августу шли многочисленные посетители, спешившие засвидетельствовать ему свое почтение. Здесь же он принимал советников и друзей, здесь же беседовал с вольноотпущенниками, выполнявшими его поручения, и заслушивал их отчеты. Коротко говоря, за отказ открыто признать свое всемогущество и переселиться в дом, соответствующий масштабу его власти, Август расплачивался житейскими неудобствами и теснотой.

Многие из его приближенных устраивались с несравненно большим комфортом. Например, Меценат, владевший огромным домом на Эсквилине, — кстати сказать, к нему Август перебирался, когда болел. Поместье одного из советников последних лет принципата Саллюстия, расположенное на Пинционе, считалось едва ли не самым богатым в Риме. Оно досталось ему в наследство от историка Саллюстия, известного защитника традиционных римских ценностей, который приобрел его на средства, награбленные в пору службы в Африке.

Агриппе и Юлии принадлежал дом, расположенный на правом берегу Тибра. Нам этот дом хорошо известен под именем виллы Фарнезе, основой для которой он и послужил. До наших дней сохранились фрагменты живописи и великолепной фактуры орнаментов из искусственного мрамора, имеющие огромную ценность для истории древнеримского искусства. Возможно, дом построил Агриппа, в качестве свадебного подарка преподнесший его Марцеллу и Юлии, а после смерти молодого человека получивший назад.

Эта вилла позволяет нам составить представление об обитавшей здесь супружеской паре как людях образованных, с тонким вкусом и максимально приближенных к верховной власти. В отличие от традиционных римских домов вилла имела не замкнутую конструкцию, а выходила в сад, по отлогому склону спускавшийся к Тибру. Потолки четырех из комнат виллы украшали росписи. Две картины изображали посвящение в мистерии Диониса, другие — пейзажи с фигурами людей и животных или мифологические сцены, например разговор Солнца с Фаэтоном, выпрашивающим разрешения прокатиться в солнечной колеснице. Но одной из картин виден бог Гермес, у египтян именовавшийся Тотом — проводник душ в царство мертвых. Его лицо кажется точной копией портрета Августа. В целом внутренний декор помещений, очевидно, производил впечатление святилища, одухотворенного как традиционной римской религией с ее Юпитером, Аполлоном, Меркурием и Церерой, так и мистицизмом восточных обрядов. Это яркий пример стремления Августа добиться слияния римской традиции с чувственным восточным мировосприятием.

В духе этой гармонии была выдержана и стенная живопись. Пространство между легкими колоннами заполняли картины, изображающие то выступающую на перламутровом фоне фигуру Венеры, подставившей голову причесывающей ее рабыне, и внимательно наблюдающего за сценой Эрота, то, на зеленовато-голубом фоне, юного Дионисия в окружении ласковых нимф, то, на черном фоне, ярко-зеленые лиственные гирлянды. На одной из стен оставил свою подпись художник — грек по имени Селевк. Отдадим ему должное: и картины, и орнаменты, выполненные его рукой, несут печать таланта. Они позволяют предположить, что люди, жившие в этих стенах, любили роскошь и отличались тонким вкусом.

Август, сам равнодушный к роскоши, вовсе не отказывал другим в праве на эту слабость, разумеется, при условии соблюдения определенных границ. Мы не думаем, что его собственная скромность в быту диктовалась исключительно необходимостью соответствовать раз и навсегда избранному образу. Привычка к простому образу жизни укоренилась в нем с детства, лишний раз заставляя нас убедиться, что многие из его поступков, как, впрочем, и поступков прочих его современников, объяснялись происхождением, и в этих случаях за маской иногда начинали проступать черты его истинного лица. Действительно, покончив с гражданскими войнами, став обладателем почти ничем не ограниченной власти, он, казалось, мог себе позволить проявить подлинные черты своего характера. И тут оказалось, что они как нельзя лучше соответствуют его сущности политика. Возьмем, к примеру, его литературные вкусы. Это область, в которой притворство бессмысленно, поэтому по литературным пристрастиям человека легче всего составить представление о неизменных свойствах его натуры. И здесь Август оставался верен себе, превыше всего ценя в изящной словесности меру и упорядоченность. Тиберий, отличавшийся совсем другими вкусами, не мог сразу решить, стоит ли ему их отстаивать или разумнее копировать Августа даже в этом.

 

Литературные вкусы

Как и все представители высшего римского общества, Август получил прекрасное образование. В те времена образование отнюдь не ограничивалось изучением риторики и литературы, но и предполагало активное участие в творчестве. Мы уже показали, что во время осады Мутины он в часы досуга упражнялся в красноречии, в Тарраконе слушал уроки Гавия Силона, вместе с Агриппой и Меценатом посещал школу Латрона. Он не чуждался сочинительства и, по обычаю того времени, нередко выступал со своими творениями перед друзьями. Подобные чтения, проходившие в богатых домах или в особых залах декламации, получили тогда широкое распространение.

Как и большинство государственных деятелей той эпохи, он начал писать «Мемуары», посвященные Меценату и Агриппе, но из-за нехватки времени не смог довести задуманное до конца и остановился на тринадцатом свитке, повествующем о войне против кантабров.

Написал он также и «Побуждение к философии», по всей видимости, выдержанное в духе стоицизма, и «Ответ Бруту по поводу Катона», в котором в соответствии с канонами литературной полемики подверг критике восторженные отзывы о Катоне Утическом, после смерти превращенном в символ республиканской свободы. Благодаря Светонию известно, что значительную часть «Ответа…» он читал близким уже в преклонном возрасте, поскольку, быстро утомившись, попросил Тиберия продолжить чтение вместо него. Но замысел этого сочинения наверняка созрел у него намного раньше, потому что прославление Брутом Катона имело актуальное значение в пору установления нового режима.

Пробовал он себя и в поэзии. Одной из таких попыток стало сочинение трагедии о гомеровском герое Аяксе, покончившем с собой, бросившись на меч. Но работа шла туго, и в конце концов автор собственноручно уничтожил незадавшееся произведение, стерев написанное губкой. Когда друзья интересовались, что поделывает его Аякс, он с остроумием отвечал им, что он погиб, бросившись на губку. Зато он благополучно завершил работу над короткой поэмой о Сицилии. Наконец, в минуты досуга, например, отдыхая в ванне, он любил сочинять эпиграммы, по меньшей мере одна из которых дошла до наших дней.

В том возрасте, когда римские юноши отправлялись в Грецию заканчивать образование, Август с головой ушел в строительство политической карьеры. В результате свободного владения греческим языком он так и не достиг, и, если ему случалось выступать с речью по-гречески, всегда просил помощников подготовить для него перевод. Вместе с тем греческую литературу, особенно греческую поэзию, он знал хорошо, что позволяло ему в соответствии с принятым тогда обычаем расцвечивать свои письма греческими словечками, фразами или целыми цитатами из греческих авторов.

Он, бесспорно, был человеком общительным и не лишенным чувства юмора. О том, что он использовал это свое качество даже в разговорах с простолюдинами, свидетельствует следующий анекдот. Однажды во время публичного заседания к нему обратился с жалобой некий плебей-ходатай, страшно смущенный. Подсмеиваясь над неуклюжими заходами просителя, Август, обращаясь к нему, сказал: «Ты подаешь мне просьбу, словно грош слону» (Светоний, LIII, 5).

С друзьями и близкими он охотно вступал в споры на литературные темы и часто подшучивал над Меценатом, называя писания последнего «напомаженными завитушками». Иногда он даже принимался пародировать его стиль, начиная свое письмо Меценату с целого букета пышных обращений, одно изысканнее другого: «Привет тебе, о мед нации, этрусская слоновая кость, благовония Арезона, адриатический алмаз, жемчужина Тибра!» Из этого мы можем сделать вывод, что Меценат питал особое пристрастие к выспренним выражениям, редким словечкам и их причудливым сочетаниям. Точно так же вышучивал Август и Тиберия, склонного без меры употреблять устаревшие слова и всякие туманные выражения.

В разговорах и семейной переписке он часто употреблял свои излюбленные словечки. О должниках, тянущих с выплатой долга, он говорил, что они «не станут платить до греческих календ». Поскольку в греческом календаре календ — чисто римского изобретения — не существовало, выражение означало «никогда». О каком-то деле, законченном очень быстро, он говорил: «Сделали быстрее, чем сварилась спаржа». Светоний, благодаря которому нам известны эти подробности, приводит и другие образные выражения, в интерпретации Августа звучавшие по-своему. Так, вместо общеупотребительного «maie se habere», что значило «плохо себя чувствовать», он предпочитал говорить «vapide se habere», что можно перевести приблизительно как «упариться». Вместо распространенного глагола «languere», означавшего «быть вялым» и происходившего от слова «овощ» (то есть чувствовать себя овощем), он употреблял «betizare» — «чувствовать себя свеклой»…

Порой он прибегал к сравнениям, заимствованным из повседневной жизни. Заядлый рыболов, он уподоблял азартных людей тем, кто удит рыбу на золотой крючок: сорвись крючок — никакой улов не возместит потери (Светоний, XXV, 6).

Об орфографии у него имелись собственные представления, заставлявшие его писать вопреки всяким правилам, почти фонетически, то есть так, как слышится. Обычно так писали простолюдины, таков же, кстати сказать, стиль многих сохранившихся надписей. Но иногда он сознательно настаивал на собственном написании, уверяя, что оно благозвучнее и потому правильнее. Так, внуку Гаю он высказал претензию по поводу употребления слова «calidus» вместо «caldus» («горячий»): «не потому, что первая форма не латинская, а потому, что она неблагозвучна и нарочита». Справедливости ради отметим, что наиболее распространенным вариантом произношения был как раз второй.

Писал он очень быстро и при письме, как это свойственно многим людям, часто пропускал буквы и даже целые слоги, так что в результате получалась невнятица. При письме он не делал пробелов между словами, а если для начатого слова не хватало места, дописывал его снизу и обводил все слово чертой.

Между непосредственностью Августа в его общении с людьми и торжественной сдержанностью стиля «Деяний» лежит пропасть, что вполне естественно. Такая же пропасть разделяла в нем обычного живого человека и принцепса. Пожалуй, единственной чертой, равно характерной и для того и для другого, оставалась любовь к ясности, которой он требовал и от окружающих. Благодаря внимательному к деталям Светонию мы можем составить себе представление об Августе как о довольно заурядном, рискнем даже сказать, простоватом человеке. Тем легче нам вообразить, что он должен был чувствовать, постоянно играя перед окружающими роль. Простота вкусов с головой выдает в нем человека отнюдь не аристократического, а, как сказали бы сегодня, буржуазного происхождения. Ничего удивительного, такими же простыми вкусами отличались и его провинциальные предки. Разумеется, при условии, что его пресловутая простота не была всего лишь очередной маской.

Стремление к примату ясности роднило его со школой аттицистов, к которой принадлежал, например, Брут, но не принадлежал Цицерон. Обратную тенденцию выражали так называемые азианисты, яростным приверженцем которых считался Антоний. Первые защищали строгий, доходящий до сухости стиль речи, почти не допускающий эффектных приемов и обращенный прежде всего к разуму читателя или слушателя. Вторые любили словесное изобилие, фигуральные выражения, причудливые украшения и старались воздействовать не столько на разум аудитории, сколько на ее чувства. Только Цицерону удалось найти между двумя этими крайностями третий путь, но по этому пути он шел практически в одиночестве. Что касается Цезаря Октавиана, то и ему случалось подобно азианистам сыграть на чувствах толпы — например, когда он поклялся народному собранию отомстить за отца, когда во время беспорядков в городе он просил нападающих о милости, когда, наконец, он умолял народ не навязывать ему роль диктатора. Но все эти эпизоды, без сомнения, разыгрывались как театральная мизансцена, тогда как по природной склонности он всегда тяготел к строгому стилю.

Даже его орфография находилась в согласии с его вкусами и проводимой им политикой. Он никогда не стремился изображать из себя высоколобого интеллектуала, никогда не проявлял снобизма. Его мнение о знати, наверное, дословно совпало бы с принадлежащим Лабрюйеру отзывом об аристократах его времени: «Они презирают народ, но они сами — народ».

То же самое относится и к его литературным пристрастиям. Он, конечно, в гораздо большей степени был читателем, чем писателем, и любил красивую поэзию, каноны которой определил Гораций в «Поэтическом искусстве». Но кроме красоты и удовольствия он искал в книгах полезные советы и поучительные примеры, которые годились как в частной жизни, так и в политике. Особенно понравившиеся стихи он отдавал в переписку, а затем посылал родственникам, командующим войсками, наместникам провинций или высшим чиновникам, служившим в Риме, тем самым давая им конкретный совет.

Именно в книгах он нашел свои любимые изречения: «Спеши не торопясь» (Festina lente), «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей», «Осторожный полководец лучше безрассудного». Последнее высказывание принадлежит Еврипиду («Финикиянки», 612).

Что касается первого изречения, то его вспоминает и Авл Геллий, проводя параллель с рассуждением пифагорейца Нигидия Фигула о наречии «mature» («своевременно»; буквальное значение латинского слова — «когда созреет»): «Этим словом называют действие, которое производят ни слишком рано, ни слишком поздно; оно подразумевает золотую середину и меру». Далее он добавляет: «Золотую середину, определенную Нигидием Фигулом, Август умел точно и емко выразить с помощью всего двух греческих слов. Тем самым он советовал приступать к каждому действию с поспешным усердием и неторопливой осторожностью».

Эта же поговорка появляется и в «Сне Полифила» Ф. Колонны, где ее смысл передают два иероглифа, обозначающих дельфина — символ скорости — и якорь — символ неторопливости. Этот образ получил толкование в трудах Эразма Роттердамского и Франсуа Рабле, а венецианский издатель и типограф Альд Мануций использовал оба иероглифа как логотип своего издательства.

Все это приводит к мысли, что внутренне противоречивый императив — спешить не торопясь — на самом деле вовсе не так банален и не так искусственен, как это может показаться на первый взгляд. Если вдуматься, в нем находит символическое выражение и судьба Августа, и весь стиль его жизни, и, что вероятно, его характер, и самый дух его власти. Краткость изречения, подчеркивающая совместимость двух взаимоисключающих понятий, в результате которой смысл его постигается не вдруг, но требует умственного усилия, идеально отвечала не только откровенной приверженности Августа к экономии, но и его менее бросающемуся в глаза стремлению проникать в самую глубь вещей и явлений. Но это стремление чаще всего и выливается в предельную упрощенность мысли, ту самую мудрую посредственность, блеск которой сводится к красоте формы.

В том же самом сочинении Авл Геллий, размышляя над наречием «praemature» (преждевременно), по смыслу обратным наречию «своевременно», цитирует стих комического поэта Афрания: «Безумец, ты слишком спешишь к преждевременной власти». Август наверняка слышал это изречение и, может быть, примеривал его к собственной судьбе. Достаточно вспомнить, с какой осторожностью он делал первые шаги к завоеванию власти и с каким терпением преодолевал каждую ведущую к ней ступеньку.

Нельзя завершить анализ литературных пристрастий Августа, не упомянув о том, что и в этой сфере он демонстрировал склонность навязать свои вкусы другим. Меценату, Тиберию, Гаю, Агриппине и его внукам часто приходилось выслушивать от него критические замечания. Казалось, он хранил убеждение, что даже в такой личной, чтобы не сказать интимной области, как литературный вкус, никто не имеет права на самовыражение. Человек предельно политизированного сознания, он во всем искал всеобщего согласия — при условии, что это будет согласие с его личными вкусами и пристрастиями.

Наверное, такое беззастенчивое давление, нередко обретавшее вид мелочных придирок, не доставляло особой радости получателям его записок, которые достигали их всюду — в домашнем кругу, в далекой провинции, в солдатском биваке. Считая себя вправе с настойчивой любезностью диктовать каждому образ мыслей, Август вместе с тем надеялся, что лучшие писатели и поэты станут посвящать ему свои произведения. Он донимал Вергилия требованиями показать ему готовые куски «Энеиды», он сурово укорял Горация, который посвящал свои поэмы друзьям, но забыл о нем, Августе, владыке империи! Впрочем, ничего необычного в этом нет. История знает немало примеров, когда крупного государственного деятеля, особенно основателя нового строя, обуревает неуемное желание ощутить себя великим писателем, единственно способным прославить свои подвиги. Наверное, ему хотелось бы, чтобы, перефразируя выражение античного историка, о нем сказали: «Август был великим человеком, достойным бессмертия, и, чтобы воспеть его, понадобился бы еще один Август».

 

Что такое добрый принцепс?

Вместе с тем он не раз доказал, что способен на настоящую дружбу и верность. Он не забывал оказанных ему услуг и легко прощал друзьям их слабости, а то и пороки. Действительно сурово он наказал лишь двоих из них — Сальвидиена Руфа и Гая Корнелия Галла. Последний был провинциалом, некоторое время прослужившим в армии Антония, но затем примкнувшим к Цезарю Октавиану, под покровительством которого сделал политическую и военную карьеру. Он оставил свой след в истории литературы, первым воспев в элегической форме радости и муки, которые дарила ему возлюбленная. Сочинители элегий долгое время считали его образцом для подражания. Он поддерживал дружеские отношения с Вергилием, который посвятил ему последнюю «Буколику» и последнюю книгу «Георгик». С точки зрения происхождения, культуры и образа действий Галл являл собой яркого представителя нового общества, начавшего складываться вокруг Августа.

Принцепс сделал его первым префектом Египта, низведенного до статуса провинции. То ли Галл не справился с обязанностями, налагаемыми высоким постом, то ли слишком много возомнил о себе, то ли оказался повинен в обоих грехах одновременно, но факт остается фактом: вскоре его сместили с должности, запретив жить на территории провинций императора. Возможно, именно тогда он попытался организовать заговор, потерпел неудачу, и в 26 году сенат приговорил его к смертной казни. Он предпочел покончить самоубийством. Август поблагодарил сенаторов за непримиримость к предателю, но горько оплакал смерть Галла, сетуя, что «ему одному в его доле нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется» (Светоний, LXVI), Понимая, что сенаторы, скорее всего, действовали по указке самого Августа, мы, разумеется, вправе подвергнуть сомнению искренность его слез, но не будем забывать, что Августа окружали философы, постоянно твердившие ему о необходимости уметь сдерживать свой гнев. Во всяком случае, его слова гораздо больше подходят «доброму царю», нежели тирану. В них он как будто признает, что даже в отношениях с близкими друзьями вынужден повиноваться не чувствам, а долгу.

Август и в самом деле ни в коем случае не хотел прослыть тираном. Он всегда с ужасом отмахивался от звания «государя», считая его для себя оскорбительным. Однажды, когда во время представления мимический актер произнес со сцены: «О добрый, справедливый государь!», а зрители, слыша эти слова, повернулись в его сторону и разразились шквалом рукоплесканий, он движением и взглядом тут же заставил их умерить свои восторги, дав понять, что считает столь неприкрытую лесть непристойной. Мало того, на следующий же день он выразил порицание зрителям в суровом эдикте. Детям и внукам он даже в шутку запрещал называть его господином; не разрешал и им обращаться друг к другу подобным образом. В своих поступках он избегал всего, что могло бы дать повод заподозрить его в «господстве» над кем-либо.

По этой же причине он не позволял сенаторам являться с приветствиями к нему домой, но сам ходил в сенат. Покидая заседание, он никого не заставлял подниматься с места. Путешествуя, он всегда старался появляться в том или ином городе и уезжать из него ночью, чтобы не собирать вокруг себя толп народа.

Смерть Галла еще и потому расстроила Августа до слез, что он сознавал неотвратимость наказаний, которым вынужден подвергать провинившихся друзей. Преданный и щедрый друг, он и от друзей ждал к себе такого же отношения. Предательство Галла, как прежде предательство Руфа, казалось ему немыслимым нарушением некоего пакта о дружбе, условия которого сам он неукоснительно соблюдал. Точно так же он не скрывал огорчения, если кто-то из друзей упускал возможность выразить ему свою горячую привязанность в завещании. Так среди близких к Августу людей постепенно сложился обычай включать его в число своих наследников, и хотя завещанная принцепсу доля состояния иногда бывала значительной, интересовали его, конечно, не деньги и не имущество, а выражение благодарности и теплых чувств. Поэтому, если у завещателя оставались родственники, он передавал им свою долю наследства. Малолетним сыновьям умершего друга он возвращал завещанное ему добро в тот день, когда они надевали мужскую тогу, или в день, когда они вступали в брак, и еще добавлял что-нибудь от себя (Светоний, LXVI, 8–9).

Маску милосердия и дружелюбия он носил с завидным постоянством, объясняемым, очевидно, как политической необходимостью, так и глубоким равнодушием к чужому злословию. Вот какую историю приводит Светоний (LI, 3):

«Однажды на следствии, когда Эмилиану Элиану из Кордубы в числе прочих провинностей едва ли не больше всего вменялись дурные отзывы об Августе, он обернулся к обвинителю и сказал с притворным гневом: «Докажи мне это, а уж я покажу Элиану, что и у меня есть язык: ведь я могу наговорить о нем еще больше».

С рабами и вольноотпущенниками он всегда поступал по справедливости, иными словами, не переходил рубежей строгости, установленных обычаем. В качестве примера Светоний вспоминает случай с двумя вольноотпущенниками Августа (LXVII). Одного из них, по имени Пол, замеченного в любовных связях с матронами, он покарал смертью, хотя очень любил его. Второй, которого звали Талл, служил у него писцом и однажды за взятку выболтал содержание его письма. Он также заслуживал смерти, но Август ограничился тем, что велел переломать ему ноги. Когда после смерти Гая его наставник и слуги, забыв всякий стыд, начали обирать провинцию, Август приказал швырнуть их в реку с грузом на шее.

И в светской жизни Август неизменно демонстрировал те же качества: сдержанность, любезность, простоту в обращении. Он часто давал обеды, на которых приглашенные рассаживались согласно «табели о рангах». Сам он частенько опаздывал к трапезе или покидал ее первым, однако настаивал, чтобы никто из-за этого не беспокоился. Когда он чувствовал, что из-за робости гостей разговор за столом не клеится, умело оживлял беседу (Светоний, LXXIV). Пожалуй, он сознавал, что и его, и его сотрапезников вечно подстерегает ловушка, определение которой в лучших традициях придворного этикета оставил античный ритор: «Тем, кто смеет говорить перед тобой, не дано постичь твоего величия, тем, кто не смеет, — твоей доброты». С краткостью, свойственной новой школе риторики, это высказывание противопоставляет земное величие и величие доброты, одновременно осуждая и тех, кто предпочитает хранить перед лицом принцепса молчание, и тех, кто осмеливается говорить с ним, не скрывая подобострастия — но разве с принцепсом говорят иначе, чем с подобострастием?

Он поощрял эту робость в окружающих, когда находил, что она продиктована сознанием его превосходства над остальным человеческим родом, и осуждал ее, когда она мешала ему общаться с людьми. Стараясь оживить свои обеды, он часто приглашал для развлечения гостей музыкантов, актеров, плясунов из цирка или шутов. Эти развлечения, носившие общедоступный, чтобы не сказать простонародный характер, казалось бы, хотя бы временно ставили его на одну доску со своими приглашенными. Впрочем, поскольку выбор «дивертисмента» всегда принадлежал хозяину, нам трудно судить, насколько искренне восхищались предложенным зрелищем гости.

Порой он испытывал их выдержку, заставляя участвовать в разных сумасбродных затеях. Так, иногда ему вдруг приходило в голову устроить за столом распродажу. Он приказывал принести тщательно запакованные свертки с неизвестным содержимым или картины, повернутые лицевой стороной к стене. Каждого гостя он заставлял купить такого «кота в мешке» и от души веселился, когда видел, как радуется тот, кто задешево приобрел ценную вещь, и огорчается тот, кому за большие деньги досталась сущая ерунда.

В праздники он преподносил близким дорогие подарки — золотые или серебряные изделия, старинные монеты, но иногда мог «пошутить», одарив родственника солдатским одеялом или губкой (Светоний, LXXV). Разумеется, подобные розыгрыши, в основе своей циничные, преследовали одну цель — дать ему ощутить свое превосходство над окружающими. Нацепив маску добродушного шутника, на самом деле он жаждал выступить в роли провидения, провоцируя друзей и близких на низкие чувства и поступки. Тем же самым увлеченно занимался Людовик XIV, когда устраивал у себя в Марли розыгрыш вещевой лотереи.

Отметим, что Светоний никак не комментирует эти эпизоды, очевидно, считая их нормальным времяпрепровождением славного, в сущности, и вполне компанейского человека, каким был Август. Но не зря говорят: в тихом омуте черти водятся. В сенате, например, он демонстрировал предельную терпимость и соглашался выслушивать критику по своему адресу. Кто-то из сенаторов во время его речи позволил себе сказать: «Не понимаю!» Другой заявил: «Я бы возразил тебе, если б ты дал мне такую возможность!» Но стоило спорам затянуться, он просто-напросто покидал курию, отнюдь не пряча раздражения и оставляя сенаторов сколь угодно долго кричать ему вслед, что и они имеют право обсуждать государственные дела (Светоний, LIV).

Он не часто давал выход своей злости, но испытывал ее, мы думаем, постоянно. И причина его недовольства могла быть только одна — общество противилось его всевластию. Это обстоятельство обязаны были учитывать Ливия и Тиберий.

 

Высшее общество

Это общество, сложившееся за долгие годы правления Августа, устроилось жить в комфорте и спокойствии. В силу обстоятельств оно отличалось большой пестротой и включало как представителей старых фамилий, олицетворявших, порой уже не столько лично, сколько именами, республиканскую историю Рима, так и новых людей, пробившихся наверх и обогатившихся благодаря преданности Августу. Оно состояло как из людей пожилых, принимавших непосредственное участие в гражданских войнах и помнивших, как именно Август стал тем, кем он стал, так и из молодежи, родившейся, когда войны уже отполыхали, а потому с трудом переносившей стариков, погрязших в воспоминаниях о своих былых подвигах.

Среди тех, кто хорошо помнил старый режим, заметной фигурой был Азиний Поллион. Он дружил с Цезарем, пять лет служил у Антония, к которому относился с искренней симпатией, но затем примкнул к Цезарю Октавиану, надеясь, что тот восстановит дорогую его сердцу республику. В бытность свою проконсулом Цизальпинской Галлии он познакомился с Вергилием и понял, что перед ним большой талант. Впоследствии, когда ему стало ясно, куда метит Цезарь Октавиан, он отдалился от него. Он прожил до глубокой старости и успел написать «Мемуары», в изложении событий недавнего прошлого разительно отличавшиеся от сочинений самого Августа и Агриппы.

Он был на 13 лет старше Августа и в свое время отличился в иллирийских походах. За счет военной добычи он основал первую публичную библиотеку, осуществив то, чего не успел мечтавший об этом Юлий Цезарь. Кроме воспоминаний он писал трагедии и стихи, выдержанные в духе эллинистической традиции. Он же первым ввел обычай читать вслух свои творения избранному кругу друзей, вероятно, не подозревая, что его изобретение переживет века. Эти читки, по-латински именуемые recitationes, вскоре стали одним из излюбленных занятий высшего римского общества.

Благодаря этому республиканцу интеллектуальная жизнь римлян претерпела немалые изменения. С одной стороны, он внес неоценимый вклад в появление того, что сегодня мы называем литературой, подразумевая под этим не занятия сочинительством от случая к случаю, ради развлечения или отдыха от политики, а целенаправленную, всепоглощающую деятельность. С другой стороны, он же завел в образованных римских кругах моду на упорный литературный труд, что вызвало язвительный отзыв Горация. Он писал:

Вот изменил уж народ неустойчивый мысли и пышет Страстью одной — сочинять, и отцы с строгим видом, и дети, Кудри венчая плющом, произносят стихи за обедом. Сам я, хотя и твержу: «Стихов никаких не пишу я», — Хуже парфян уж лгуном оказался: до солнца восхода Встану лишь, требую тотчас перо, и бумагу, и ларчик. Тот, кто не сведущ, корабль боится вести, и больному Дать абретон не дерзнет, кто тому не учен; врачеванье — Дело врачей; ремеслом — ремесленник только и занят; Мы же, — учен, неучен, безразлично, — кропаем поэмы [256] .

В этом послании, адресованном Августу, принцепс не мог не узнать картины охватившего всех помешательства, распространению которого он и сам способствовал в немалой мере. Римляне практически полностью утратили политические свободы, в частности свободу политической речи, во времена республики игравшую определяющую роль в жизни города. В качестве компенсации они бросились в сочинительство или риторику, избирая для своих творений самые невероятные сюжеты, не имевшие ничего общего с реальной действительностью. И каждому из них хотелось, чтобы плоды его трудов стали известны всем, — не случайно новомодные recitationes пользовались таким ошеломительным успехом. Августа это устраивало. Он не возражал, чтобы римские граждане самозабвенно отдавались изящной словесности — это не оставляло им времени размышлять над политическими вопросами.

Поощряя всеобщее увлечение литературой, он открыл две библиотеки. И хотя он лишь повторил то, что первым предпринял Азиний Поллион, слава, конечно, досталась ему. Поставив во главе библиотек людей знающих и преданных его интересам, Август начал проводить в жизнь направленную культурную политику.

Первым библиотекарем нового учреждения, расположившегося в Портике Октавии, стал Гай Меценат Мелис. Человек причудливой судьбы, он появился на свет свободнорожденным, но был собственными родителями подброшен в чужой дом. Подобравший его человек дал ему блестящее образование, а потом подарил Меценату в качестве грамматика. Вскоре объявилась и мать Мелиса, которая стала требовать, чтобы сыну вернули звание свободнорожденного, хотя, покинув его в младенчестве, сама же и лишила его гражданского статуса. Но… он предпочел остаться рабом Мецената. Очевидно, он рассудил, что жизнь раба в доме Мецената гораздо привлекательнее жизни свободного человека, лишенного высокого покровительства. Дальнейшее показало, что он не ошибся. Меценат отпустил его на волю и даже представил Августу. Мелис оставил после себя несколько комедий и сборник крылатых выражений.

Руководство библиотекой, расположенной на Палатине, Август доверил своему бывшему рабу Гаю Юлию Гигину, отпущенному на волю. Этот грамматик и тонкий знаток древностей написал множество произведений, из которых до нас дошли только трактат по астрономии и сборник мифологических рассказов. Возможно, он сменил на этом посту талантливого поэта Помпея Макра. Они оба поддерживали самые тесные отношения с Овидием и вместе посещали кружок Марка Валерия Мессалы Корвина.

Так же, как Азиний Поллион, Мессала принимал личное участие в гражданских войнах, так же, как Поллион, впоследствии вошел в круг наиболее близких к Августу деятелей. Он был старше принцепса всего на год и, подобно ему, сумел сделать раннюю карьеру. Правда, от Августа его отличало одно существенное преимущество — рождением он принадлежал к одной из самых почтенных римских фамилий. В молодости он твердо поддерживал республиканцев, и от проскрипций его спасло лишь высокое семейное покровительство. В битве при Филиппах он сражался на стороне Брута и Кассия, но затем перешел на сторону Антония, подкупленный его благородством по отношению к погибшему Бруту. Напротив, жестокость Цезаря Октавиана его откровенно коробила. В 37 году он познакомился и вскоре подружился с Агриппой и, не изменяя Антонию, в Сицилии воевал на стороне Цезаря. Понемногу его привязанность к Антонию слабела все заметнее, не в последнюю очередь из-за связи последнего с Клеопатрой, которая шокировала многих. В конце концов он примкнул к рядам сторонников Цезаря, за что последний отплатил ему быстрым ростом карьеры. В 31 году Мессала вместе с Цезарем был избран консулом, затем участвовал в битве при Акциуме. После этого он превратился в одного из виднейших деятелей нового режима. В 29 году Цезарь предложил ему вместе с Агриппой занять огромный дом, принадлежавший Антонию. Он прожил в нем четыре года, пока дом не сгорел в пожаре. В 26 году Август доверил ему вновь созданный пост городского префекта. В его обязанности входило «сдерживать рабов и ту часть граждан, дерзость которых, не подавляемая страхом, могла бы толкнуть их на возмущение». Но Мессала счел «полицейские» функции несовместимыми со своими по-прежнему глубокими республиканскими убеждениями и уже через несколько дней взял отставку. Август не проявил ни тени недовольства. Он ввел Мессалу в жреческую коллегию арвальских братьев и до самой его кончины, случившейся в 8 году н. э., продолжал оказывать ему покровительство.

Пример Мессалы остается одним из ярких свидетельств того, с какой ловкостью Август сумел перетянуть на свою сторону представителей старинной римской знати, превратив бывших противников в друзей. Одних он «подловил» на преданности идее государственности, других — на личном тщеславии, но тем и другим предоставил высокие и почетные должности. Искушенный политик, Мессала вместе с тем горячо интересовался литературой, в часы досуга сам сочинял стихи и прозу и принимал у себя в доме многих талантливых поэтов, которым оказывал поддержку.

Из всех его подопечных наибольшей известности добился Тибулл. В 31 году, когда разыгралась битва при Акциуме, он был 24-летним молодым человеком. Тибулл стал выразителем настроений той части молодых италийцев, которые прожили достаточно, чтобы постичь весь ужас гражданских войн, но слишком мало, чтобы отказаться от надежд на радости мирной жизни. Он писал:

Пусть другой проявляет в бою свою доблесть; Пусть другому сражаться с врагом помогает воинственный Марс. Мне же слаще стократ разделить с боевым ветераном Добрую чашу вина и взирать с нетерпеньем, Как, в вино обмакнув грубый палец, он чертит По столу боевые порядки; Слаще подвигов мне ветерана рассказ. Лишь безумец способен стремиться на поле сраженья, Где за ним по пятам угрюмая гонится смерть. Нет, мне больше по нраву дожить до глубоких седин И, состарясь в свой срок, О минувших деньках вспоминать иногда [261] .

Увы, дожить до седых волос Тибуллу было не суждено. Он скончался в 19 году, почти одновременно с Вергилием, не дотянув и до 40 лет. С собою в могилу он унес и мечты молодого поколения о безоблачной мирной жизни, наполненной радостями любви и свободной от необходимости участвовать в военных и политических распрях.

Не желал умирать молодым и другой поэт, еще один друг Мессалы и Тибулла. Он заклинал богов подземного царства не забирать его к себе слишком рано:

Да будет мне дано узреть как можно позже Поля Элисия, ладью, скользящую по водам Леты, И Киммерийские озера, — Не раньше, чем когда поблекшее чело Изрежут многие морщины И, дряхлый старец, стану я рассказывать любезным внукам Истории минувших лет… Какое счастье без причин Выдумывать себе горячку и понапрасну волноваться! Увы, уж пятый день пошел, как болен я… [262]

Этот поэт писал под псевдонимом Лигдам и, возможно, приходился старшим братом Овидию. Как и Тибуллу, ему не довелось поговорить с внуками — он умер в возрасте 20 лет.

У Мессалы была племянница по имени Сульпиция, которой он одновременно был и опекуном. Эта девушка, влюбленная в человека много ниже себя по происхождению, может быть, даже раба, лишь в стихах осмеливалась излить свое чувство:

Вот, наконец, пришла любовь, Но ждет меня позор, коли о том прознают; Позор и то, что я ее скрываю. Венера, моим стихам внимая благосклонно, Послала мне любовь в награду. Я дорожу своей виною, И мне претит из страха пред молвою, Любовь встречая, каменеть лицом. Нет, я была его достойна, Как он достоин был меня, И что за дело нам до глупых пересудов! [263]

Сульпиция — единственная римская поэтесса, чьи творения дошли до нас. Никаких доказательств того, что она и в самом деле любила человека, стоящего на социальной лестнице много ниже себя, не существует, однако, смело заявляя о возможности такой любви в стихах, она проявила вольномыслие, прочертившее бездну между ней и образцом добродетельной матроны, которому служила Ливия.

К этому же обществу принадлежал еще один поэт, родившийся в 43 году до н. э. Свои первые стихи он написал в возрасте 20 лет. Звали этого поэта Овидий. В отличие от Тибулла и Лигдама, которые умерли, не успев испытать на себе все строгости нового времени, он имел несчастье прожить долгую жизнь.

Овидий не зря пользовался репутацией эксперта в сердечных делах. Вначале он издал «Героиды» — поэтический цикл, написанный в форме писем, которые героини известных мифов адресовали своим возлюбленным. Затем поведал миру о перипетиях своей любви к некоей молодой особе. Наконец, выпустил в свет «Искусство любви» — настоящий трактат, посвященный науке обольщения и предназначенный как мужчинам, так и женщинам. Прячась за улыбкой опытного сердцееда, Овидий сумел показать, что римской молодежи, лишенной всяких гражданских прав, не оставалось ничего иного, как только обратить всю свою жажду деятельности и весь жар своего красноречия на любовные битвы. Уйдя с головой в достижение побед на сердечном фронте, на величие режима молодые римляне взирали со стороны, как зрители смотрят на актеров. Рисуя в воображении будущий триумф внука Августа Гая, Овидий давал своим ровесникам такие советы:

«Если какая-нибудь юная особа станет спрашивать у тебя имена царей и названия стран, гор и речек, изображения которых проносят мимо, отвечай не задумываясь, а еще лучше — не жди вопросов и начинай рассказывать про них сам. Даже если ты ничего про них не знаешь, говори так, словно знаешь все на свете».

Около 1 года до н. э. Овидий охладел к жанру элегии и написал «Метаморфозы» и поэтический календарь, озаглавленный «Фасты». Казалось, он отказался от роли бунтаря и изо всех сил старался прославить режим, но это плохо у него получалось. Его поэзия не желала укладываться в узкие рамки официальной идеологии, и, какую бы тему он ни затрагивал в своих сочинениях, за внешним смирением автора все равно упрямо проглядывал его мятежный дух. Он истощил терпение Августа, и тот примерно наказал поэта, столь верно выразившего настроения, владевшие молодым поколением, выросшим за годы его правления.

Словно сознавая, что после гражданских войн с их массовыми жертвами счастливая жизнь невозможна, молодая римская знать с бездумным отчаянием пустилась во все тяжкие. Примерно то же самое происходило и во Франции времен Директории. Впрочем, в кругу поэтов, близких к Меценату, царили не совсем похожие настроения. Меценат познакомился с Вергилием в 40 году, во время кампании по конфискации земель, и с тех пор начал оказывать покровительство не только ему, но и другим писателям, подарив свое имя целому направлению в общественной жизни, заключающемуся в поддержке людей искусства. Вергилий познакомил Мецената с Горацием, который вскоре сделался его другом. Чуть позже к этому кружку присоединился Проперций. Меценат отлично понимал, насколько важна роль поэтического слова в разработке образа принцепса, но в то же время, будучи убежденным эпикурейцем, дружбу он считал высшей ценностью на земле. В подражание Платону Меценат написал диалог «Пир», выведя в качестве действующих лиц Вергилия, Горация и Мессалу. Последний, в частности, воздал на его страницах хвалу вину, которое «отворяет нам взор, делает все вокруг прекрасным и возвращает нас в сладкие годы юности».

Меценат, конечно, побуждал опекаемых им поэтов славить Августа, однако делал это ненавязчиво, и, если встречал колебания или твердый отказ, никогда не настаивал. Вергилий, даже согласившись написать эпопею, все-таки не стал делать Августа ее героем. Что касается Горация и Проперция, то оба они не раз и не два решительно отвергали предложения Мецената, нисколько не рискуя его благосклонностью.

Проперций воспевал любовь к красавице, которая звалась Цинтией и рядом с которой поэт мечтал наблюдать, как в городе устанавливается торжество новой власти. В конце концов Меценат уговорил Проперция прославить в стихах величие своего древнего города. Результатом явилась поэма, в которой автор превозносил радости любви и вспоминал старинные легенды. Но, как и Тибулл, Проперций не задержался в мире, прелести которого описывал. Он умер, не дожив и до 40 лет.

Высшее римское общество охотно сложило с себя всякие обязанности, связанные с политикой, и окунулось в жизнь, полную неги и удовольствий. Излюбленным местом времяпрепровождения римской знати стала Кампания, привлекавшая к себе мягкостью климата и красотами природы. Особенной популярностью пользовался в этом земном раю город Байи, имевший репутацию восхитительного и вместе с тем чуть «крамольного» уголка, немного напоминающую недавнюю репутацию Сен-Тропеза в современной Франции. Здесь казались возможными самые увлекательные приключения, здесь завязывались самые смелые любовные романы. Здесь, вдали от Рима и любопытных глаз толпы, можно было не стесняясь купаться в умопомрачительной роскоши, не отказывая себе решительно ни в чем. Здесь возводились просторные виллы, больше похожие на дворцы, комнаты в которых располагались таким образом, что из них открывался вид и на море, и на окрестные холмы; днем они спасали от палящего зноя, в сумерки дарили мягкое вечернее тепло. Со всех сторон дома окружали тенистые портики, увитые цветущими растениями. Гуляя, обитатели вилл на каждом шагу встречали беседки, домики и бельведеры. В них они отдыхали, наслаждаясь красотой окружающей природы, казалось, нарочно собранной богами со всего мира в этом благословенном краю. Морская вода плескалась в бассейнах и живорыбных садках, а на Лукринском озере с начала века стали устраивать и устричные садки, так что рыба и устрицы попадали к столу свежими, только что из моря. На склонах Везувия рос виноград, из которого давили превосходное вино, но никто не вспоминал, что виноград растет на склонах вулкана. Нежась в ленивой роскоши возле самого подножия спящей огнедышащей горы, никто не думал, что превращает свою жизнь в символ хрупкости человеческого бытия.

Римляне съезжались в Кампанию ранней весной и оставались до конца сентября. Когда здесь появлялся Август, сюда же временно перемещалась столица империи. Принцепс устраивался на вилле в Сорренте, иногда, вероятно, перебираясь на Капри. Его обиталища отнюдь не затмевали роскошью все остальные, ибо он предпочитал собирать всякие диковины, а не статуи и не картины. Так, на вилле на Капри у него хранилась коллекция останков ископаемых животных, которые современники называли «костями гигантских чудовищ», а также доспехи героев (Светоний, LXXII). Очевидно, разглядывая их, он убеждался, что в древности землю и в самом деле населяли исполины, которых, состарившись, земля перестала рождать.

Семейству Августа принадлежало в этом краю несколько вилл. Так, Октавия выкупила имение оратора Гортензия в Бавлах. Рассказывали, что прежний владелец виллы умел приручать мурен, и они ели из его рук. Очевидно, страшные рыбины, а может, их потомство, не забыли уроков дрессировки, потому что однажды дочь Октавии Антония Младшая ухитрилась нацепить свои серьги на жабры мурене. Поглядеть на это чудо сбежалась целая толпа любопытных соседок. Если вспомнить, каким зловещим развлечениям предавался Ведий Поллион, то придется признать, что забавы Антонии отличались детской невинностью. Своими домами владели в этих землях также Юлия и Агриппа, оставившие их в наследство детям.

Одним из излюбленных занятий римского высшего общества были азартные игры. Сам Август питал к ним непобедимую слабость. Впрочем, он не скрывал этого, о чем свидетельствует одно из сохранившихся его писем Тиберию:

«За обедом, милый Тиберий, гости у нас были все те же, да еще пришли Виниций и Силий Старший. За едой и вчера и сегодня мы играли по-стариковски: бросали кости, и у кого выпадет «собака» или шестерка, тот ставил на кон по денарию за кость, а у кого выпадет «Венера», тот забирал деньги».

В другом письме он рассказывал:

«Милый Тиберий, мы провели Квинкватрии с полным удовольствием: играли всякий день, так что доска не остывала. Твой брат (Друз) за игрой очень горячился, но в конечном счете проиграл немного: он был в большом проигрыше, но против ожидания помаленьку из него выбрался. Что до меня, то я проиграл тысяч двадцать, но только потому, что играл не скупясь, на широкую руку, как обычно. Если бы стребовать все, что я каждому уступил, да удержать все, что я каждому одолжил, то был бы я в выигрыше на все пятьдесят тысяч. Но мне это не нужно: пусть лучше моя щедрость прославит меня до небес».

Писал он и дочери:

«Посылаю тебе двести пятьдесят денариев, как и всем остальным гостям, на случай, если кому за обедом захочется сыграть в кости» (Светоний, LXXI).

Шутка про «славу до небес» звучит довольно двусмысленно. В том, что это именно шутка, мы не сомневаемся, но за этой шуткой явственно проступает желание Августа взять на себя роль провидения, твердой рукой поправляя ошибки слепого случая. Обычно люди играют с единственной целью — выиграть. Однако Август умел извлекать из игры двойное удовольствие: и от выигрыша, и от возможности возместить проигрыш партнерам. Его поведение снова заставляет нас вспомнить о Людовике XIV, который, никогда не принимая личного участия в игре, превратил азарт приближенных в инструмент своей власти над ними, ведь именно он, если пожелает, оплачивал колоссальные проигрыши своих родственников и придворных.

Если судить исключительно по сохранившимся текстам, перед нами встает образ высококультурного общества, живущего под ненавязчивым руководством доброго и снисходительного принцепса. Разумеется, это представление поверхностно. Август действительно любил казаться снисходительным, но под бархатной перчаткой своей доброты он прятал железную руку власти. Светские любезности составляли лишь одну, далеко не единственную грань его истинного политического облика.

 

Принцепс и его власть

Логично предположить, что создаваемый им в массовом сознании образ силой и мощью намного превосходил его человеческие возможности. Мы уже высказали догадку, что, публикуя против воли автора «Энеиду», Август прежде всего стремился утвердить в обществе именно тот образ властелина, который создал на страницах своей поэмы Вергилий. Поддавшись уговорам Мецената и Августа сочинить эпопею, Вергилий избрал ее героем Энея — сына Венеры, от которой, по преданию, произошел род Юлиев, следовательно, и сам Август, но все-таки не лично Августа. Такой подход позволил поэту оторваться от современности, подняться выше сиюминутных событий и предложить свое видение римской истории и истории человечества в целом.

«Энеида» начинается описанием бури, свирепостью своей напоминающей ту, что потопила возле берегов Сицилии флот Цезаря Октавиана, а заканчивается смертью одного из героев, символизирующей поражение италиков. Бурю насылает Юнона, которая ненавидит троянцев и не желает, чтобы они расселились на италийской земле. После долгой кровопролитной войны она наконец меняет гнев на милость, но ставит жесткое условие — троянцы должны принять язык и обычаи италиков. Именно благодаря Юноне происходит рождение Рима, впитавшего в себя италийские добродетели и забывшего свое восточное происхождение. В этом образе Вергилий выразил сущность римского духа, вечно разрывающегося между добродетелью Запада и соблазнами Востока.

Опираясь на этот образ, поэт пускается в более общие рассуждения о природе миропорядка. Юнона олицетворяет яростную силу, сталкивающую между собой людей в непримиримой схватке, но ярость ее, при всей своей мощи, бесплодна, ибо Риму самой судьбой давно уготовано стать величайшей державой мира. Юнона знает о предначертании судьбы, и войны, которые она разжигает, приводят лишь к массовым жертвам как среди победителей, так и среди побежденных. Но жестокость Юноны не просто неизбежна, она оправданна, ведь только благодаря богине Рим может стать тем, чем он должен быть. Итак, в мире существует две силы. Первая, именуемая судьбой, определяет общую линию развития событий, которая, извиваясь и петляя, все равно в конце концов приводит в единственно возможную точку: Рим возникнет и станет властвовать над миром. Вторая сила сознательно пытается противостоять неизбежному, но, не способная отменить его, лишь задерживает его приход, обогащая костяк событий подробностями и деталями. В результате первое утверждение принимает вид: да, Рим возникнет и станет властвовать над миром, которому подарит италийские законы и обычаи.

Именно вторая сила, защищающая установленный людьми и одобренный богами миропорядок, приводит к историческим потрясениям и заставляет историю течь по самому извилистому руслу. Ничего не ведая об управляющих миром законах, люди спешат возложить вину за свои страдания на неведомую силу, которую называют Фортуной, тогда как на самом деле источник страданий кроется в столкновении между неизбежностью наступления исхода, определенного судьбой, и косным началом. Тот, кому удастся проникнуть мыслью в тайны мироздания, поймет, что исторический прогресс зиждется на принципе, который может быть сформулирован следующим образом: основание чего бы то ни было нового требует сохранения старого.

В конце поэмы, как и следует ожидать, гибнет противник Энея — Турн. Эней, уже готовый убить его, замирает в нерешительности, потому что Турн умоляет пощадить его из сострадания к старику-отцу, который не переживет смерти сына. Что должен делать Эней? Покончить с Турном или оставить ему жизнь во имя чувства, которое по-латински называлось pietas и выражало одновременно и жалость, и почтение? На этом месте повествование замедляется, чтобы вновь ускорить свой ритм, когда Эней заметит на плечах Турна доспехи, снятые, согласно боевому обычаю, с убитого врага, и поймет, что это доспехи его любимого друга. В этот миг охватившая его ярость заставит его забыть о pietas и подстегнет к убийству. Описывая эту сцену, Вергилий не искал дешевого эффекта. Он формулировал страшный закон истории: основание чего бы то ни было нового требует убийства старого.

Сведя воедино оба закона, поэт приходит к выводу: основание нового требует и беречь, и убивать.

Но какая роль во всем этом отводится людям? Что остается на их долю? Покориться неизбежному и молча страдать? Нет, не этим печальным уроком наполнена «Энеида». Ведь дело шло о создании Рима, а согласно мировому закону цена такого предприятия и должна быть высокой. Значит, людям придется страдать, и страдания их будут тем горше, что конечная цель их судеб остается им неведома. Порой, и даже довольно часто, им даже начинает казаться, что самые несчастные — вовсе не те, кто погиб во цвете лет.

В самый разгар бури, с которой начинается поэма, герой, ведущий за собой троянцев, восклицает:

О, трижды, четырежды счастлив, Кто на глазах у отцов, под высокими стенами Трои, Смерть удостоился встретить! [271]

Во все время, пока длится поход, Энея не покидает глубокая печаль, которую не в силах рассеять даже пророчество отца, предсказавшего грядущее величие римской державы. Став помимо своей воли орудием в руках судьбы, Эней переносит тысячи испытаний и свершает тысячи подвигов, без которых основателю нового государства никак не обойтись. Избранник богов, носитель миссии, обрекающей его на страдание, в своей героической ипостаси он выступает новым Гектором. Но его другая, человеческая ипостась заставляет его испытывать все соблазны плоти и чувствовать себя вторым Парисом. Он — основатель, он обязан быть великодушным, значит, он должен принести себя в жертву своему делу. Если дело требует кровопролития, он прольет эту кровь, хотя все в нем восстает против насилия. Но без насилия нельзя исполнить предначертанное судьбой — нельзя основать новый город.

Вергилий объяснял Августу природу его власти, как и природу политической власти вообще. Он показал необходимость преодоления противоречий, внутренне присущих миропорядку, открыл, что осуществление власти означает почтительное сохранение основ и умение, каким владел Эней, подчинить себе мировой хаос и людей, навязав им свой порядок, умение примирить между собой движение и неподвижность, умение сочетать противоположности, одним словом, умение всю жизнь заниматься решением неразрешимых задач.

Если в «Буколиках», а затем в «Георгиках» Вергилий идеализировал Августа, то в «Энеиде» он придал его образу поистине вселенский размах, сопоставимый с величием его победы при Акциуме. Подробно описывая щит, который Вулкан выковал для Энея, поэт задерживает взгляд читателя на римской истории и роли в ней Августа. По краю щита бог поместил картины, напоминающие о событиях прошлого, но центр отдал битве при Акциуме:

Можно было узреть в средине обитые медью Флоты, актийскую брань и как оружием Марса Весь закипает Левкат и сверкают золотом волны. Италов движущий в бой здесь Август Цезарь, с ним рядом И отцы, и народ, и Пенаты родные, и боги Все на высокой корме: его виски извергают Радостный пламень; звезда родовая над теменем блещет. В месте другом при ветрах и богах благосклонных Агриппа Гонит полки, у него, отличие гордое брани, Блещут корой виски, морской, с золотыми носами, С ратью варварской здесь и оружием разным Антоний, Всех победитель племен Авроры и красного брега, Силы Востока везет, и Египет, и дальние Бактры, И — о нечестье! — за ним супруга египтянка — следом. […] Систром царица родным средь судов призывает отряды И не чует еще двух змей за своими плечами. Чудища разных богов и лающий дерзко Анубис Против Нептуна царя, Венеры и против Минервы Копья держат свои…

Последние строки книги VIII, в которой описано это сражение, снова возвращают нас к Энею:

Этим узорам щита Волканова, матери дара, Он дивится и образам рад, не зная событий И поднимая плечом потомков славу и судьбы [272] .

Изображая Августа в облике Энея, Вергилий словно предчувствовал, какую душевную муку предстоит пережить принцепсу, и заранее помогал ему подняться над своим страданием и не дать ему сломить себя. Августу, далекому потомку Энея, выпало на долю довершить то, что начал его легендарный предок. И история Рима стала для него личной историей, историей его семьи. Именно он стал завершающим звеном великого цикла, всем своим существованием подготовившего его приход и ожидавшего его. Август наследовал Энею, но вместе с тем он наследовал и римским царям, и великим деятелям республики. Вергилий хотел убедить Августа, что его долг — исполнить свою миссию и тем самым оправдать все связанные с ней страдания и жертвы. Мириться с человеческой историей можно лишь на этих условиях.

Но не один Вергилий посвятил свой гений тому чудесному превращению, благодаря которому рядовое сражение при Актии обрело масштаб чуда, сотворенного при прямом участии богов. У Проперция, например, к Цезарю Октавиану обращается сам Аполлон:

Сын Альбы Лонги, мира спаситель, о Август, Доблестью ты превзошел дальних троянских прадедов; Властвуй же, Август, на море, ибо суша тебе уж подвластна. Для тебя натяну я свой лук, для тебя свой наполню колчан, Ибо должен от страха свою ты избавить отчизну. Помни, вера в тебя осенила корабль твой обетом народным! Если нынче ее защитить не сумеешь, Значит, Ромул ошибся, свое совершая гаданье, Сидя здесь, на холме Палатинском, Как посмели челны их приблизиться к этому брегу? Стыд, о стыд, латиняне, вы видите в ваших волнах Царским знаком украшенный парус! Много весел у них, у них воинов многие сотни — Не робей! даже море, и то негодует, на волнах их качая суда. Приглядись, на носу кораблей Ты увидишь кентавров и грубые камни — Не путайся раскрашенных пугал из пустотелого гипса! Знай, тогда побеждает врагов своих воин, Когда бьется за правое дело. Пробил час, слышишь, Август, снаряжай же свои корабли! Нынче собственной лавром украшенной дланью Стану юлиев флот направлять [273] .

Разумеется, никто не верил, что Аполлон обращался к Августу с подобной речью, однако все поняли, что имел в виду поэт. Римская мысль искала символическое выражение сущности новой власти, и в числе одного из самых ярких символов использовала благословенный образ вождя, который вернулся из глубины веков, чтобы защитить и подтвердить римское могущество.

 

Алтарь мира

Едва ли не самым показательным примером самоопределения власти стал Алтарь мира. Решение о его возведении, принятое сенатом в 13 году, сопровождалось торжественной церемонией, в ходе которой священное пространство обнесли деревянной оградой, украшенной скульптурными бычьими головами и жертвенными сосудами — патерами. Впоследствии воспроизведенная в мраморе, эта ограда еще и сегодня окружает алтарь по прямоугольному периметру. Внутрь ограды ведут довольно широкие ворота, устроенные с обеих коротких сторон прямоугольника. На внутренней поверхности стенок можно видеть такие же бычьи головы и патеры, какие некогда красовались на деревянной ограде, только теперь они тоже изваяны из мрамора. Внешняя поверхность украшена барельефами, выдержанными в духе идеологии режима.

Через всю поверхность стен ограды проходит декоративная поперечная полоса, как бы делящая ее пополам. Нижняя часть заполнена орнаментальной вязью, в причудливых изгибах которой прячутся фигуры птиц, ящериц, ужей. Больше всего здесь лебедей. Лебедь считался птицей Аполлона, и здесь их присутствие напоминает зрителю, что Август пользовался покровительством этого бога и благодаря его вмешательству одержал победу в битве при Акциуме. В целом эта часть декора производит впечатление изобилия, которое, кажется, готово вырваться за грани стены, чтобы растечься по окружающему пространству.

Четыре свободных прямоугольника, оставшихся сбоку от ворот по обеим сторонам ограды, заполняют картины, выполненные каждая на свой сюжет и в своем стиле, но объединенные внутренней связью. На первой Эней приносит в жертву Пенатам свинью с тридцатью поросятами, появление которой возвестило ему, что он наконец достиг земли обетованной. Картина, занимавшая пространство по другую сторону ворот, сохранилась очень плохо, но все же можно догадаться, что она изображала Луперкал, где волчица вскормила Ромула и Рема.

Картины, обрамляющие ворота с противоположной стороны ограды, выдержаны в символическом духе. Одна из них изображает пышногрудую женщину, держащую на коленях двух младенцев. Справа и слева от нее видны еще две женские фигуры — одна сидит на лебеде, вторая — на морском чудище. Аллегорический смысл картины очевиден: женщины олицетворяют землю, воздух и море, но земля-кормилица, помимо того, символизирует Италию, мать и защитницу своих детей. К сожалению, последняя, четвертая картина почти не сохранилась, и сегодня трудно сказать, что она изображала. Мы можем лишь предположить, что здесь была представлена богиня Рома в окружении фигур, символизирующих победоносные войны и воцарившийся после них мир.

Полностью смысл этих четырех картин становится ясен лишь после внимательного изучения изображений, украшавших длинные стороны ограды. Мы видим здесь длинный ряд рельефных фигур — это процессия, участвовавшая в освящении алтаря 4 июля 13 года. Особенно интересно приглядеться к барельефу одной из стен, потому что это — ценнейший исторический документ, дающий представление не только о семье Августа, но и о том, какой эта семья, с его точки зрения, должна была выглядеть в глазах современников. Художник запечатлел процессию в тот миг, когда она ненадолго остановилась, а ее участники, пользуясь моментом, спешат переброситься несколькими словами или просто взглядом. Этот прием, нарушающий торжественность церемонии, придает изображению живость и непосредственность и заставляет легонько колыхаться тяжелые складки мужских тог и длинных женских платьев.

Возглавляет процессию Август. На нем одежды верховного понтифика, хотя мы знаем, что в 13 году он еще не занимал этой должности. Перед ним шествуют ликторы, за ним — фламины в своих забавных островерхих колпаках, за фламинами — снова ликторы. Дальше в строгом иерархическом порядке следуют члены семьи. Первым идет Агриппа, рядом с ним Гай, его старший сын, дальше видна женская фигура — очевидно, это Юлия, впрочем, может быть, и Ливия. Дальше мы узнаем Тиберия, за ним следует дочь Октавии Антония Младшая. За руку она держит маленького Германика и, полуобернувшись, смотрит на своего мужа Друза. За Друзом видна еще одна женская фигура — возможно, это Октавия, ради такого случая согласившаяся прервать свое добровольное заточение. Она прижимает палец к губам, словно призывая дочь и зятя прекратить неуместные разговоры. За ней следует Антония Старшая с мужем, Луцием Домицием Агенобарбом, и двумя детьми.

Благодаря оживленным позам некоторых из участников процессии эта семейная картина, не теряя торжественности, выглядит естественной и человечной. Из-за того, что шествие остановилось, люди стоят довольно тесно, и это подчеркивает их внутреннее единство. Даже складки одежды колышутся у них в унисон. Освящение достроенного алтаря состоялось в 9 году, и мы легко можем представить себе, с каким волнением разглядывали члены семьи фигуру Агриппы, умершего три года назад. Через несколько месяцев после открытия алтаря умер Друз, и взгляд, которым он обменивается на барельефе с женой, кажется нам прощальным…

Алтарь мира выражает в мраморе те же идеи, что в поэтической форме высказал Вергилий. Август, выступающий под видом жреца, подчеркивая свою преемственность и с Энеем, и с Ромулом, воплощает образ того, кто снова привел Италию к процветанию. Даже стилистическое богатство оформления ограды алтаря служит подтверждением восстановленной гармонии. Так, символические картины выдержаны в духе эллинистической традиции, тогда как барельефы, изображающие участников процессии, — излюбленный римлянами жанр изобразительного искусства, — выполнены скорее в классическом греческом стиле. Характерные особенности «источников», послуживших образцом для создания алтаря, — орнаментальная вязь с включенными в нее фигурами животных, заимствованная из главного алтаря Зевса в Пергаме, и рельефное изображение человеческой процессии, повторяющее шествие на празднике Панафиней на стенах Парфенона, — сопрягаются здесь в органичном единстве.

Сочетание греческого классицизма с эллинистической вычурностью, вообще характерное для искусства эпохи Августа, прослеживается не только в барельефах, но и в архитектуре, и в живописи. В настенной живописи исчезают широко распространившиеся в последние годы республики приемы оптического обмана, благодаря которым казалось, что стена комнаты открывается в некое несуществующее пространство. Этот потусторонний мир, затягивая в себя погибшие иллюзии и рухнувшие надежды, словно предлагал последовать за ними, лишь бы не видеть окружающей действительности, переносить которую становилось все труднее.

Но с приходом к власти Августа эта мода постепенно сошла на нет. Отныне художники обратили свои взоры к реальным лицам и событиям, а картины, которые они писали, заказчик предпочитал вешать на настоящую, а не на воображаемую стену. И внутренний декор помещений стал подстраиваться под новые веяния. Ложные колонны утратили свою тяжеловесную основательность, украсились цветочными мотивами, а затем и вовсе переродились в канделябры. Все то, что в жизни предшествующего поколения побуждало к бегству от действительности, теперь воспринималось как простая декорация. Да и к чему, в самом деле, бежать от жизни, если благодаря небесами ниспосланному принцепсу наступил золотой век?

 

Образ героя

Итак, Август явился Риму и новым Энеем, и новым Ромулом — дважды героем. Во времена античности в это слово вкладывали вполне определенный смысл. Героем называли того, кто с самого рождения принадлежал и миру людей, и миру богов, а после кончины становился божеством. Благодаря усыновлению Август стал отпрыском божественного Юлия, возможно, был он и сыном Аполлона, значит, имел все основания претендовать на звание героя. Новое имя, которое он взял себе в 27 году, вплотную приблизило его к небожителям, а в народном представлении он стал все больше восприниматься не как человек, а как божество, и это происходило не только в провинциях, но и в самом Риме. От благосклонности, с какой он принимал поклонение своему имени — nomen, до согласия позволить народу поклоняться его божественной воле — numen — ему оставалось сделать один-единственный шаг: заменить гласную в корне слова, и в некоторых надписях встречается именно второй вариант обращения к Августу. Этот шаг узаконил бы проявившуюся тенденцию, возможно, возникшую в массовом сознании инстинктивно. Но Август удержался от этого шага. Он предпочел готовить свое обожествление политическими методами, очищая его от конъюнктуры и народных суеверий, потому что только этот путь гарантировал формирование нужных ему представлений не только на уровне неосознанных верований, но и на уровне сознания. Как и могущество Августа в целом, так и тщательно планируемое посмертное его обожествление зиждились на синтезе римских и эллинистических традиций, на сочетании философских концепций и народных суеверий.

Ни одна из римских традиций, связанная с обожествлением государственных деятелей, не ускользнула от его внимания. Для некоторых из них существовали свои строго установленные правила. Так, высшие магистраты, имевшие доступ к участию в ауспициях, то есть имевшие право вопрошать небеса о том, что следует предпринять в том или ином конкретном случае, уже в силу этого считались связанными с миром божественного. Но Август, помимо этой привилегии, располагал и другими преимуществами. Причастность к высшим сферам сообщало ему и звание императора, — ведь, как и всякий триумфатор, он переживал кратковременное отождествление с Юпитером, — и священная неприкосновенность, какой он пользовался в качестве плебейского трибуна.

Кроме того, он стремился занять как можно больше постов в жреческих коллегиях и, как свидетельствует нижеприведенная надпись, непременно включал их все, наряду с прочими официальными званиями, в полный перечень своих титулов:

«Императору Цезарю Августу, сыну божественного Юлия Цезаря, Великому понтифику, Отцу отечества, авгуру, члену коллегии пятнадцати, ответственной за проведение священных обрядов, члену коллегии семи, ответственной за устройство пиров, тринадцатикратному консулу, семнадцатикратно чествуемому императору, тридцатикратному обладателю трибунской власти».

Следовательно, Август входил сразу в три жреческие коллегии. Коллегия семи занималась организацией публичных пиршеств, по тому или иному поводу устраиваемых в честь богов. В момент основания коллегии, в 196 году до н. э., число жрецов ограничивалось тремя, но впоследствии увеличилось до семи, и название «семь эпулонов» закрепилось за коллегией навсегда, даже когда жрецов стало десять.

На коллегии пятнадцати лежала обязанность консультироваться с сивиллиными книгами. По преданию, эти книги, содержавшие греческие оракулы, были выкуплены царем Тарквинием Гордым у Сивиллы Кумской. Они хранились в крипте храма Юпитера Капитолийского, но в 83 году погибли во время пожара. Сенат приказал восстановить книги, которые отправились на хранение в крипту заново отстроенного храма. В то время книги представляли собой сборник оракулов различного происхождения, предписывающих проведение тех или иных обрядов в ответ на то или иное чрезвычайное событие или чудо. Книги сыграли существенную роль в истории римской религии, поскольку служили удобным инструментом, открывавшим путь внедрению греческих обрядов.

Происхождение коллегии авгуров восходило к Ромулу и Рему. Специальностью этих жрецов, число которых при Юлии Цезаре с пятнадцати увеличилось до шестнадцати, были ауспиции, то есть толкование предзнаменований, сообщаемых людям богами при помощи птиц. В их обязанности входили также поддержание согласия с богами и освящение тех мест, где проходили религиозные и политические мероприятия.

Но этим Август не ограничился. Он входил также в коллегию титиевых товарищей (Titii sodales) и в коллегию арвальских братьев. Первая из них, по одной из бытовавших версий, появилась по инициативе царя Альбы Тита Татия, стремившегося насадить в Риме сабинский культ; впрочем, существовало мнение, что первоначально жрецы коллегии отвечали за ежегодное поминовение памяти Тита Татия, устраиваемое на его могиле. На самом деле об этом культе нам известно очень мало.

Происхождение второго культа уходит еще дальше в глубь веков, ибо состав коллегии воспроизводил семью Акки Ларентии — кормилицы Ромула, имевшей двенадцать сыновей. Вместе с ними она ежегодно совершала жертвоприношения, призванные повысить плодородие полей. После смерти одного из братьев его место занял Ромул. Август восстановил эту коллегию и, подобно Ромулу, вошел в число ее членов. Арвальские братья совершали обряды в честь богини, называвшейся Деа Дия. Очевидно, они чествовали в ее лице покровительницу сева. Вместе с остальными жрецами коллегии Август каждый год в мае, надев претексту, повязав вокруг лба белую ленту, закрыв лицо сеткой и водрузив на голову венок из колосьев, выходил танцевать священный танец, исполнявшийся со счетом на три, и одновременно декламировать вслух старинный гимн, написанный в том же размере и местами уже тогда утративший свой смысл. Гимн начинался с троекратного повторения заклинания:

«Enos Lases invate».

Членство в коллегии арвальских братьев было пожизненным, а это значит, что и жрецам-старикам приходилось участвовать в пляске. Можно представить себе, с каким трудом давалось это Августу, у которого в последние годы жизни одна нога почти не гнулась. Но, несмотря ни на что, он не пропускал ни одной церемонии, старательно исполняя все требования ритуала, малейшее отклонение от которого в слове или жесте сводило на нет весь смысл обряда. Точно такое же скрупулезное внимание к точности каждого слова он проявлял и в политике.

Повторяя хором слова заклинаний, арвальские братья действительно начинали чувствовать себя связанными узами братства — идеальной модели того братства, в которое Август мечтал превратить все высшее римское общество. В состав коллегии входили знатные патриции, в 29 году обозначившие ее ядро, и плебеи — представители старинной республиканской аристократии. Социальный состав арвальских братьев ясно показывает, какое политическое значение придавал Август возрождению коллегии, начавшей активно действовать, по всей вероятности, не позже 29 года.

Наконец, Август возродил две коллегии луперков и две коллегии салиев. Возникновение первых относили к доисторическим временам и связывали с именем Ромула. Каждый год 15 февраля жрецы коллегии, из всей одежды оставив только набедренную повязку, обегали вокруг города, заклиная несчастья покинуть Рим вместе с уходящим годом и призывая на его земли плодородие в году наступающем. Между тем в древности празднества луперков включали в себя и обряд обновления царской власти, вот почему в 44 году Антоний, входивший в эту коллегию, воспользовался праздником как поводом, чтобы предложить Цезарю царскую корону. Август совсем не стремился увековечить это событие, однако коллегии луперков распускать не стал, ограничившись тем, что членство в них сделал достоянием преимущественно молодежи всаднического сословия, возложив на нее задачу ежегодного обновления утомленных сил природы и власти. Через коллегии луперков и римская молодежь получила право участвовать в формировании официальной идеологии режима.

Август принадлежал к сословию патрициев и воплощал собой идею превосходства мужской зрелости над юношескими порывами. Однако членом коллегий луперков и салиев он не стал совсем по другой причине. Так, салии, считавшие своим основателем царя Нуму, набирались из патрициев, однако участие в этой коллегии исключало возможность занимать какую бы то ни было военную или политическую должность. Но даже не являясь жрецом коллегии, Август добился включения своего имени в перечень божеств, которых салии упоминали в своих молитвах. Этот перечень выглядел весьма солидно, но салии, служившие богу Марсу, совершали свои обряды, повторявшие древний ритуал открытия и закрытия «военного сезона», только дважды в год — в марте и в октябре.

В целом мы видим, что Август не пренебрег ни одной из сторон старинной религиозной традиции и сосредоточил в своих руках весьма значительную долю священных обязанностей. Помимо прочих преимуществ это давало ему возможность стать на одну доску с древними царями Рима и Альбы — в качестве авгура и арвальского брата с Ромулом, в качестве титиева собрата — с Титом Татием, в качестве жреца коллегии пятнадцати — с самим Тарквинием. Очень долго ему не хватало сана и должности верховного понтифика, но отнимать их насильно у Лепида он не хотел. Лепид же, лишенный всякой власти и изгнанный из Рима, все еще оставался жив, заставляя Августа мучиться нетерпением.

Коллегию из пяти жрецов, как считалось, впервые создал Нума, нуждавшийся в помощниках. Постепенно число помощников росло, и к последнему периоду существования республики достигло 15 человек. Юлий Цезарь увеличил коллегию понтификов, как и коллегию авгуров, до 16 жрецов.

С падением монархии большая часть религиозных полномочий, прежде принадлежавших царю, оказалась сосредоточена в руках великого понтифика. Древность происхождения этого института подтверждается уже перечнем обязанностей и ограничений, накладываемых на его главу. Так, великий понтифик не имел права покидать Италию, а жить должен был в доме, расположенном по соседству с храмом Весты на Форуме, являвшимся собственностью государства. Он никогда не клялся жизнью своих детей, но только богами. Фламины и весталки подчинялись ему как отцу, он же назначал и смещал тех и других. Таким образом, он воплощал одновременно и наследника царей, и представителя богов и надзирал за отправлениями культа в государственном масштабе, как отец семейства надзирал за отправлением домашнего культа. В каком-то смысле государство и являлось его домом.

Великий понтифик советовался с членами своей коллегии, но окончательные решения принимал единолично. Между тем понтифики вмешивались во многие стороны жизни общества, отнюдь не ограничиваясь религиозной сферой. Они следили за соблюдением обрядов и еще в классическую эпоху сохраняли за собой право корректировать религиозный календарь, что изначально, в момент создания коллегии, считалось всецело их прерогативой. После реформы Цезаря, лишившей их функции установления промежуточных дней, за ними осталась власть назначать дату нефиксированных праздников. Точно так же, даже перестав олицетворять собой высшую судебную инстанцию, они по-прежнему пользовались влиянием в решении семейных споров, и даже Август в молодости, задумав жениться на Ливии, не мог обойтись без их поддержки.

Одним словом, великий понтифик обладал значительным моральным авторитетом и, служа своего рода посредником между людьми и богами, воплощал самый дух римской религии. Не случайно Август, участвуя в жертвоприношениях и других обрядах, требовавших его присутствия, появлялся на них в облачении великого понтифика, прикрыв голову полой тоги.

Добившись вожделенного звания, он поспешил извлечь из него максимум пользы для укрепления своего, как мы сказали бы сегодня, имиджа. Не желая переселяться в дом на Священной дороге, он воздвиг небольшое святилище Весты, соседство с которой предписывалось правилами, на принадлежавшем ему земельном участке на Палатине и отдал его в общее пользование. Так самое древнее римское божество, чей огонь символизировал жизнь города, в чьем храме нашли приют Пенаты — хранители домашнего очага, совершило переезд на Палатинский холм, чтобы устроиться по соседству с Ромулом, Аполлоном и самим принцепсом.

Кроме того, Август произвел ревизию сивиллиных книг, в результате которой около двух тысяч оракулов были признаны апокрифами и уничтожены. Остальное отправилось на хранение в цоколь статуи Аполлона Палатинского. Так, поручая свое добро заботам вдохновителя богов, он, будучи поблизости, мог и сам следить за надежностью хранилища.

Отныне место, где он жил, стало самым священным в Риме. Корни древнейших традиций, связанных с Ромулом и Вестой, соседствовали здесь с греческим тайным знанием, позволявшим заручиться благословением богов. И сам он превратился в хранителя святилища, в котором прошлое и будущее встречались, образуя вечность.

Трибунской неприкосновенности и священного ореола, окружавшего звание верховного понтифика, вполне хватило бы, чтобы придать фигуре принцепса величие, возвышавшее его над всеми прочими людьми. Но земная его оболочка оставалась смертной, и, какие бы усилия сродни героизации он ни предпринимал, стараясь казаться вечным, не в его силах было побороть ее эфемерной сущности. Впрочем, древнеримский менталитет допускал существование в человеке неизменного и неподвластного времени начала, именуемого гением. Именно на него и опирался терзаемый болезнями Август, готовя свое посмертное обожествление.

Сделав основой этого обожествления официально признанные добродетели, он так же оставался в русле ортодоксального мышления. Его предтечей на этом пути можно в некотором смысле считать Цицерона, который в последней книге трактата «О государстве» показал, что великих деятелей после смерти ждет другая жизнь — на- небесах. Не превращаясь в богов, они попадают в эмпиреи — страну вечного блаженства. Так, стремясь придать своей личности и своей власти священный ореол, подобный ореолу древних эллинистических правителей и современных ему восточных царей, продолжавших владычествовать под римским господством, Август поставил себе на службу весь священный потенциал традиционных институтов и философских концепций, принятых римской мыслью.

 

Завоевание пространства

Завершив разработку образа правителя, который Август стремился внедрить в сознание современников, он занялся его распространением по всем пределам Римской империи. Прежде всего следовало показать самим римлянам, которые очень плохо представляли себе, на что похож завоеванный ими мир, его огромные размеры и бесконечное разнообразие. Нам сегодня нелегко поверить в существование мира, не знавшего, что такое географическая карта, но на самом деле римляне в подавляющем большинстве понятия не имели, где расположена, например, Британия и как она соотносится с Испанией, не говоря уже о Фессалии, которую путали с Македонией. Да что там говорить, если даже география Италии оставалась для многих загадкой! Работу над составлением карты мира начал Агриппа, намеревавшийся разместить ее в особом портике на Марсовом поле. Смерть помешала ему довести до конца начатое дело, о котором он поведал в своих «Мемуарах» и по поводу которого оставил распоряжения в своем завещании. Завершил его Август. При нем население города (по-латински «urbis») наконец-то увидело, как выглядит окружающий мир («orbis»), и убедилось, что первое — часть второго, но такая часть, которая способна заменить целое. Именно это имел в виду Дю Белле, когда писал:

Рим был весь мир, и нелый мир был Рим, И если вещь одну звать именем одним, То имя Рим позволено отринуть И называть его землей, водой, эфиром, Тогда весь мир сожмется до пределов Рима, Как Рима план являл собою карту мира [283] .

Карта, заключив, как по волшебству, необъятность мира в свои рамки, создавала иллюзию полного господства над ним. Мало кто заметил, что на карте Агриппы расположение Бетики было указано неправильно, зато каждый римлянин мог по достоинству оценить размах империи и, следовательно, величие своего принцепса. Теперь любой, только взглянув на карту, представлял, в каких местах бились римские легионы в старину и где они бьются сегодня. Теперь ничего не стоило проследить взглядом за течением Рейна, обозначавшего границу Косматой Галлии, или обозреть береговую линию Средиземного моря, очертившую Нарбон, Испанию, обе Африки, Египет, Сирию, Киликию, Азию, Вифинию, Македонию, Грецию, италийские земли. Бесчисленные острова, разбросанные там и сям по огромным просторам этого моря, все признали римское владычество — Корсика, Сардиния, Сицилия, Крит, Кипр, все Киклады. Рим подчинил себе и приручил волшебные страны, в которых когда-то разворачивались события, запечатленные в греческих мифах. И этот неисчерпаемый источник поэтического вдохновения вместе с картой перенесся в Рим.

На подступах к этому гигантскому образованию теснились покоренные царства и варварские народы. Одного взгляда на карту было довольно, чтобы вздрогнуть от опасной близости Иллирии и Паннонии, — каждому становилось ясно, что эти земли следовало завоевать, объединить Македонию с Венетией, тем самым укрепив единство империи и обеспечив безопасность Италии. Точно так же обывателю грело сердце созерцание невероятной, фантастической отдаленности Парфии, угрожавшей лишь отодвинутым глубоко на восток границам покоренного мира.

Составление карты преследовало не только зримые, конкретные, но и более отвлеченные, идеологические цели. Разумеется, карта служила наглядным подтверждением величия принцепса и в этом смысле выполняла назначение символа власти. Но в то же время карта приносила большую пользу. В годы правления Августа, когда от завоевания новых провинций империя перешла к насаждению в них своей модели управления, небывалое прежде значение приобрела география. География отвечала за «инвентаризацию» мира, объясняя, почему одни военные походы необходимы, а другие — те, которые не удавалось довести до победного завершения, — не нужны. Так, современник Августа географ Страбон утверждал, что Британия, в которой принцепс потерпел фиаско, не представляет для Рима никакого интереса.

В пространстве, описанном географами и выставленном на всеобщее обозрение в портике на Марсовом поле, Рим занимал центральное место. Из Рима разбегались по миру все дороги, в Рим же они возвращались. Эта идея получила зримое воплощение в 20 году, когда Август воздвиг на Форуме колонну, символизировавшую место слияния всех дорог империи. Выбитые на колонне надписи указывали, какое расстояние отделяет Рим от всех крупных городов мира.

Город, ставший средостением мира, не мог не быть достойным своей великой миссии. На всем протяжении своего правления Август не жалел усилий, украшая Рим. Рассказ о его градостроительной деятельности занимает немалое место в «Деяниях»:

«Курия с прилегающим вестибулом, храм Аполлона на Палатине с портиками, храм божественного Юлия Цезаря, Луперкал, портик близ Фламиниева цирка, которому я оставил имя Октавия, соорудившего первый портик на том же самом месте, императорскую ложу в Большом цирке, храмы Юпитера Феретрия и Юпитера Громовержца на Капитолийском холме, храм Квирина, храмы Минервы, Юноны царицы и Юпитера Освободителя на Авентинском холме, храм ларов на Священной дороге, храм Пенатов на Велии, храм Юности, храм Великой матери богов на Палатинском холме были реставрированы мною.

Я осуществил дорогостоящую перестройку всего Капитолия и театра Помпея, но не стал давать ему свое имя. Я восстановил акведуки, которые во многих местах обветшали и пришли в негодность; я вдвое увеличил мощность Марциева водопровода, напитав его от нового источника. Я закончил постройку Юлиева форума и базилики, расположенной между храмом Кастора и Поллукса и храмом Сатурна, — обе стройки начал мой отец и почти довершил их. Когда та самая базилика погибла в огне пожара, я от имени моих сыновей приказал ее перестроить, увеличив, и, если мне не дано будет завершить начатое, завещаю наследникам сделать это. В год своего пятого консульства (29 г. до н. э.) я с благословения сената отремонтировал 82 храма, не обойдя вниманием ни один из нуждавшихся в переделке. В год своего седьмого консульства (27 г. до н. э.) я починил Фламиниеву дорогу, ведущую из Рима в Аримин, и все мосты, кроме моста Мульвия и моста Минуция.

На средства от военной добычи я воздвиг на принадлежащем мне земельном участке храм Марса Мстителя и Форум Августа. По соседству с храмом Аполлона я воздвиг театр, выкупив большую часть земельного участка у частных лиц, и дал театру имя своего зятя Марка Марцелла».

Как видим, размах немалый. И в самом деле, Август действовал в русле традиции великих триумфаторов прошлого, которые по возвращении из победоносного похода часть военной добычи жертвовали на сооружение новых или реставрацию старых памятников архитектуры. Но за внешним сходством таились глубокие внутренние различия. Некоторые из построек, затеянных Августом, действительно носили триумфальный характер, то есть осуществлялись за счет военной добычи, например Марсов форум. Но многие другие он оплачивал из своего собственного кармана, что решительно меняло дело. Август превратил градостроительство в дело политической важности, на каждом шагу подчеркивая свою щедрость по отношению к горожанам. Мало того, право благоустраивать Рим он оставил исключительно за собой, предлагая остальным магистратам и даже членам своей семьи проявлять градостроительную инициативу в провинциальных городах.

Так Рим постепенно превращался в место, где любое благодеяние исходило только от принцепса. Август не забывает упомянуть, что он не стал всем вновь появившимся памятникам присваивать свое имя, но разве он в этом нуждался? Разве не ясно было всем и каждому, что чудесное превращение, которое переживал город, происходило исключительно благодаря ему? Впрочем, некоторым новым сооружениям он присваивал имена своих родных. Мы уже говорили о театре Марцелла, но такой же чести удостоились Октавия и Ливия, каждая из которых получила по портику.

Чтобы подчеркнуть свое повсеместное присутствие в городе, Август нашел иной способ. Он разделил Рим на 14 районов, в свою очередь поделенных на 265 кварталов. Согласно старинному обычаю на городских перекрестках всегда устанавливали жертвенники богам Ларам, происхождение которых оставалось загадкой даже для ученых того времени, но которым поклонялись все жители Рима, включая рабов и вольноотпущенников, считавших Ларов богами-покровителями. Получив звание верховного понтифика, Август ввел обычай поклоняться Ларам — хранителям его собственного домашнего очага, а также его личному гению. В 12 году он впервые испробовал это новшество в одном из римских кварталов, но постепенно распространил его на весь город, заставив участвовать в его домашнем культе такие категории жителей, которые всегда считались самыми опасными с точки зрения возмущения общественного спокойствия.

Наконец, именно к Риму относится один из самых известных афоризмов, сказанных Августом. Он утверждал, что получил Рим кирпичным, а оставил его мраморным. Мы уже показали, что, по мнению Диона Кассия, это заявление следует понимать в фигуральном смысле, но даже если мы попытаемся придать ему буквальный смысл, то убедимся, что в приложении к Риму оно не соответствует действительности. При Августе и в самом деле появилось несколько сооружений из мрамора, например храм Аполлона на Палатине, но все-таки большая часть из них возводилась традиционным для Рима способом — из камня, добываемого в окрестностях города, или из кирпича, лишь снаружи прикрытого мраморной облицовкой. С другой стороны, архитектурные сооружения, возводимые во времена республики, отнюдь не всегда строились из кирпича. Для них чаще всего использовали камень или грубый цемент под каменной или даже мраморной облицовкой, ведь разработка мраморных карьеров Каррары началась уже при Цезаре. Так что Август, во-первых, получил Рим вовсе не кирпичным, а во-вторых, оставил его не мраморным, а лишь прикрытым мрамором.

Подобная оговорка в устах человека, всегда тщательно следившего за точностью выражений, не может объясняться простой небрежностью. Август понимал, как важно для него придать Риму величественный вид. Мраморные декорации были необходимы для героической пьесы, в которой все актеры, и в первую очередь он сам, выступали в торжественных нарядах, скрывавших скромный примитив реальности. Впрочем, когда в 64 году н. э., во время правления Нерона, в Риме вспыхнул пожар, этот «мраморный» город «стал легкой добычей огня, бушевавшего на узких извилистых улочках, вкривь и вкось застроенных домами». Август действительно придал Риму монументальный вид, но он и не прикоснулся к жилым кварталам, беспорядочностью своей застройки обязанным, как считалось, торопливости, с какой город восстанавливался после страшного пожара, учиненного галлами в 385 году до н. э.

Что же двигало Августом — стремление приукрасить истинное значение своего правления или честное осознание того, что он больше заботился о соблюдении внешних атрибутов, чем о структурной прочности возведенного им здания? Трудно сказать. И даже если вслед за Дионом Кассием мы попытаемся истолковать его заявление в переносном смысле, все равно оно будет означать, что Август в первую очередь думал о внешней устойчивости империи. Впрочем, разве мраморное сооружение прочнее кирпичного? И Дион Кассий, упоминая, что Август отпустил это замечание про мрамор и кирпич как раз перед тем, как пошутить на тему театра жизни, заставляет нас серьезно усомниться в том, что принцепс еще питал какие-то иллюзии по поводу реальных результатов своих свершений. Может быть, он просто надеялся, что, сотворив очередную иллюзию, сумеет убедить потомков в ее реальности?

Образ принцепса, довлевший над новым Римом, не менее широко распространился и по просторам империи. И Запад, и Восток, раз увидев Августа, уж не могли его забыть, — такими многочисленными были статуи, представлявшие его в полном блеске стати и красоты, и жертвенники, и монеты, и надписи. Каждый эдикт имперского или местного значения содержал полное перечисление его титулов, достойных высокого почитания. Население провинций очень рано, с 26–25 годов охотно признало в нем полубога, если не просто бога. В провинции Азия, например, по предложению проконсула Павла Максима Фабия с 10—9 года отсчет нового года начали вести со дня рождения Августа. Но даже более сдержанные в этом отношении жители Италии понемногу стали смешивать культ его гения с культом богини Ромы. Это явление достигло даже Рима, где Августа отныне славили на каждом перекрестке.

Одним словом, Август стал вездесущ. Дошло до того, что папирус наивысшего качества, прежде именовавшийся иератическим, то есть священным, переименовали в «август», тогда как папирус качеством чуть похуже, но все-таки хороший, называли «ливией». Что ж, империя чтила священный облик своего принцепса, и не удивительно, что писать о вещах священных она теперь предпочитала на «августе».

 

Завоевание времени

Подчинив себе пространство, занимаемое городом и империей, Август не забыл овладеть и второй важнейшей составляющей бытия — временем. Составление календаря издавна считалось прерогативой коллегии понтификов. Заняв должность верховного понтифика, Август наконец-то мог ощутить себя властелином времени, впрочем, времени, которое Юлий Цезарь привел в соответствие с астрономическим. Теперь функция понтификов сводилась к тому, чтобы отслеживать возможные расхождения между ритмом, в котором жил город, и космическим циклом. Вначале они допустили ошибку в расчетах и объявили високосным каждый третий, а не каждый четвертый год. Это выяснилось через 36 лет после смерти Цезаря, и в 8 году до н. э. Август издал эдикт, согласно которому на протяжении следующих 12 лет ни одного високосного года в календарь не включалось. «Убедившись в надежности системы, он приказал выбить календарь на бронзовых таблицах». Тем самым он выступил наследником своего божественного отца и увековечил реформу.

В древности год начинался в марте, и только четыре первых и два последних месяца имели собственные наименования (март, апрель и т. д.). Месяцы, оказавшиеся между ними, обозначались просто порядковым номером в календаре. Юлий Цезарь первым удостоился чести дать свое имя месяцу года, и тогда пятый месяц древнего года перестал быть «квинтилием» и стал «юлием» — нашим июлем. Такой же почести добился и Август, и начиная все с того же 8 года до н. э. шестой месяц года из «секстилия» превратился в август. Август предпочел его сентябрю, в котором родился, потому что именно в секстилии он впервые был избран консулом и в секстилии же одержал свои самые громкие победы. Так что именно этот месяц претендовал на право самого благополучного в истории империи.

Тогда же было решено, что цирковые зрелища, впервые устроенные в 13 году, по его возвращении из западных провинций, отныне будут проводиться регулярно, дабы лишний раз напомнить римлянам, какими опасностями чревата жизнь в отсутствие принцепса и как славно, когда он дома, рядом с ними.

Но еще до того, как Август занял собой целый месяц, он вполне успешно внедрил в старинный римский календарь немалое число дат, связанных со знаменательными событиями его собственной жизни и жизни его родственников. Эти дни стали отмечаться как праздничные, в некоторые из них запрещалось заниматься делами, в другие — напротив, рекомендовалось. В своей поэме, посвященной календарю, Овидий пишет:

Здесь ты увидишь и то, что извлек я из древних сказаний, Здесь ты прочтешь и о том, чем каждый день знаменит. Здесь ты преданья найдешь о домашних праздниках ваших, Часто прочтешь об отце, часто о деде своем. Лавры, которых они в расписных удостоены фастах, Также получишь и сам с Другом ты, братом своим [291] .

Действительно, если проанализировать все сведения о римском календаре, дошедшие до нас, окажется, что римский год представлял собой краткую биографию принцепса. С его именем было связано примерно 50 дней в году. Первую веху встречаем 7 января:

«В консульство Гиртия и Пансы император Цезарь Август впервые получил фасции. День воздаяния благодарений вечному Юпитеру».

Еще 10 январских дней связаны с той или иной знаменательной датой. Это и день рождения Ливии (30 января 58 г.), который начал отмечаться с 9 года, одновременно с открытием Алтаря мира, и день рождения Антония (14 января). По решению сената этот день считался нечистым. Это и дата освящения храма Согласия (16 января 10 г. до н. э.), и памятный день 27 года, когда Цезарь Октавиан взял себе имя Августа, и дата закрытия храма Януса (11 января), и прочие события того же рода.

В секстилии, позже превращенном в август, также хватало знаменательных дат. Например, первое число месяца календари характеризуют так:

«День подчинения Египта власти римского народа. Поклонение Деве Победы на Палатине. Поклонение Надежде на площади Герба. Праздничный день в честь принятия сенатус-консультума, потому что в этот день император Цезарь Август спас республику от смертельной опасности».

Дни 13, 14 и 15 секстилия напоминали о триумфах 29 года; 19 секстилия — о первом консульстве Августа, полученном в 43 году, а впоследствии — о дне его смерти. Тогда 19 секстилия стало «черным днем календаря». Таким образом, если прогулка по Риму могла быть приравнена к экскурсу в жизнь Августа, то просмотр римского календаря превращался в перечитывание бесконечной книги о нем же.

Но Август не просто сумел войти в повседневную жизнь горожан, он замахнулся на владение временем как универсальной категорией. В отличие от большинства античных философов, поддерживавших концепцию циклического времени, Вергилий предложил современникам, в том числе и Августу, несколько иной взгляд на категорию времени, в котором идея вечного возврата в одну и ту же точку оказалась несколько смазанной. Разумеется, золотой век вернется, но благодаря Августу отныне он воцарится навсегда, предрекал Вергилий. Здесь мы встречаем мотив утраченного рая, характерный для многих культур, и аналогичный ему сюжет о потерянном и вновь обретенном предмете, давший основу многим мифам, вспомним, например, миф о Эросе и Психее. В изложении Вергилия римская история выглядит чередой суровых испытаний, через которые надо пройти, чтобы вновь обрести счастье доисторических времен. Август в череде героев стоит последним, он как бы завершает цикл. Да, ему предстоит преодолеть жестокие испытания, но эти испытания будут последними в истории. Следовательно, речь идет не о циклической, а о повторяющейся модели времени, которую легче всего сравнить с театральной репетицией. Таким образом, в историческом времени Август являет собой завершающий виток спирали, по которой идет развитие событий.

 

Реставрация прошлого

Миссия, выпавшая на долю Августа, казалась ясной: покончив с последними испытаниями гражданских войн, заняться восстановлением золотого века. Впрочем, поэты, начиная с Гесиода, снедаемые тоской по золотому веку, всегда видели в нем лишь некий идеализированный образ. В отличие от них Август, прочно стоявший на земле, под золотым веком понимал прежде всего то реальное историческое время, когда республика олицетворяла силу и добродетель. На протяжении последнего столетия языческой эры деятели науки и культуры не переставали твердить, что Рим гибнет, и причина его гибели — в измене себе самому. Чтобы спасти Рим, говорили они, ему необходимо вернуть его сущность. Поиски путей спасения шли во всех направлениях, и лучшие умы не жалели усилий, чтобы разобраться в римской истории, понять смысл древних римских институтов, старинных религиозных обрядов и дошедших из глубины веков законов. Римской душой овладел жар познания. Ярким примером его проявления стал энциклопедический труд, изданный Варроном. Конечно, Древний Рим, встающий со страниц его сочинения, больше напоминает умозрительную конструкцию, нежели объективный и точный снимок. Но разве это имело значение? Усилиями Варрона и других деятелей римляне получили образец, с которым могли сравнить свою жизнь, понять, что она далека от идеала, и убедиться, что разрыв между тем и другим огромен.

Август поставил своей целью возродить Древний Рим, вернуть ему утраченную добродетель и оживить обряды предков, когда-то спаявшие римлян в единый народ. Именно эту идею он положил в основу своей политики, но для него она имела еще и немалое личное значение. Такие пороки, как любовь к роскоши и безнравственность, в основном охватили Рим, тогда как остальная часть Италии еще сохраняла верность традициям, а населявшие ее «буржуа» отнюдь не разделяли владевшей римской аристократией страсти к излишествам. Но ведь и сам Август, как мы знаем, происходил из провинциальной, зажиточной, но отнюдь не аристократической семьи. Мы видели, с какой решимостью он поставил собственный дом на патриархальную ногу, требуя от жены и дочери своими руками ткать материю для его тоги. Мы убедились в простоте его вкусов, постоянство которых, демонстрируемое на протяжении всей жизни, доказывает, что в данном случае он, скорее всего, вел себя искренне, а не ломал комедию.

Собственные склонности и политические устремления подвигли его на попытку восстановить патриархальную мораль, основы которой он заложил в 18 году с помощью законов о браке и супружеской измене, и религию предков, которую он начал защищать еще раньше, в 31 году, объявив войну Клеопатре. Революционер, окончательно «добивший» республику, он открыто провозгласил восстановление ценностей этой самой республики. Этот кажущийся парадокс на самом деле служит свидетельством его политического таланта, поскольку взятый им курс, полностью отвечавший, напомним, его личным убеждениям, доказал свою бесспорную эффективность. И действительно, он нуждался в ценностях прошлого, чтобы на их фундаменте установить новый порядок. Современники прекрасно понимали его устремления, не видя в них ни малейших противоречий, хотя далеко не все поддерживали его. Особенное недовольство проявляла молодежь, не пережившая на личном опыте ужасов гражданской войны, а потому отнюдь не настроенная мириться с чем угодно, лишь бы избежать ее повторения.

Мы не станем здесь подробно останавливаться на укреплении религиозных институтов, сыгравшем такую значительную роль в обожествлении Августа. Огромное число восстановленных им храмов и извлеченных из забвения священных обрядов говорит лишь о том, что главные инициаторы гражданских войн, продолжавшие традиционно искать покровительства богов, почти совсем не уделяли внимания официальной религии. Мы уже показали, с каким мастерством Август проводил религиозную политику, что позволило ему не только заслужить репутацию правителя, озабоченного реставрацией ценностей прошлого, но и заложить основу своего посмертного обожествления.

 

Отношение к официальным институтам

Точно так же вел себя Август и по отношению к официальным институтам: при внешнем к ним уважении он лишил их существование всякого смысла. Он старался поднять престиж сената и оказывал сенаторам внешние признаки почтительности. Так, по его инициативе каждые полгода путем жеребьевки набирались специальные сенаторские комиции, с которыми он консультировался по некоторым вопросам внешней и внутренней политики, прежде чем вынести их на обсуждение всего сената. Тем не менее формированием сената занимался он сам, он же не раз проводил в рядах сенаторов «чистки». Во время заседаний, если он и обращался к сенаторам за советом, то руководствовался при этом не уважением к традиционным правилам, а собственной прихотью: «словно затем, чтобы каждый был наготове и решал бы сам, а не присоединялся бы к мнению других» (Светоний, XXXV, 4). Как мы видим, Светоний по-своему истолковывает манеру поведения Августа, которая нам кажется больше похожей на стремление учителя постоянно держать аудиторию в напряжении, не давая ей расслабиться.

Август и в самом деле держал себя с сенаторами как учитель с учениками. Он предпринял ряд мер, направленных на поддержание в них должного прилежания, и строго регламентировал частоту заседаний. Особым эдиктом он предписал вновь избранным сенаторам, чьи кандидатуры он лично утверждал, перед заседанием приносить жертву вином и ладаном на алтарь того бога, в храме которого происходило собрание, чтобы они «несли свои обязанности с большим благоговением». Это означает, что усердие сенаторов оставляло желать лучшего, что неудивительно: лишенные какой бы то ни было реальной инициативы, многие из них старались увильнуть от необходимости присутствия на собрании. От Августа требовалась немалая ловкость, чтобы, ни в грош не ставя мнение сенаторов, делать вид, что он относится к ним с уважительным почтением. С его точки зрения, сенаторов следовало постоянно опекать, иначе ни один из них не справился бы с возложенной на него ответственной ролью.

Впавший в детство сенат утратил доступ к рычагам реальной власти, когда потерял контроль над армией и чеканкой монеты. Даже разделение власти, законодательно утвержденное в 23 году, на практике не соблюдалось. Документы, найденные в Кирене, которая входила в сенаторскую провинцию, подтверждают это. Вот что говорится в одном из них:

«Император Цезарь Август, верховный понтифик, в семнадцатый раз облеченный властью трибуна, повелевает: «Жителям провинции Киренаики, получившим права гражданства, предписывается не уклоняться от участия в священных обрядах эллинского культа…»

Тон эдикта говорит сам за себя: авторитет Августа безоговорочно признавался даже в провинции, официально управляемой сенатом.

Ограничив полномочия сената, Август в то же время заложил основы новой администрации, поделив ответственные должности между сенаторами и всадниками, которые впоследствии оформились в высокопоставленную чиновничью прослойку. Но именно принцепс, от которого напрямую зависело, примет ли карьера того или иного политика стремительный ход или зайдет в тупик, брал на себя все принципиальные решения, опираясь на сенаторские комиции, но главным образом на узкий круг близких друзей.

Перечисление реформ, предпринятых Августом в сфере политики и управления Римом, Италией и империей, заняло бы здесь слишком много места. Отметим главное: все они были нацелены на упорядочение того, что до той поры пребывало в хаосе, все осуществлялись с опорой на постоянно действующий «аппарат», работавший под неукоснительным контролем вездесущего принцепса.

Очертив рамки деятельности двух высших сословий, Август обратил взор на реорганизацию и еще одной политической силы, именуемой Народом и требовавшей сдерживания. С этой силой он расправился теми же методами, что применил и к сенаторам: лишил Народ юридических полномочий, оставив за ним формальное право избирать магистратов. Поэтому народные собрания по-прежнему имели место, и даже сам принцепс принимал участие в голосовании как обычный гражданин. Однако реальной власти у народного собрания не осталось, поскольку принцепс вначале утвердил свое право предлагать угодных себе кандидатов и, напротив, вычеркивать из избирательных списков неугодных, а затем, после 5 года н. э. и вовсе ввел практику «назначений», которая заключалась в том, что он просто представлял список кандидатур, подлежащих голосованию.

Август не отказался от принятой во времена республики практики раздачи населению денежных сумм и организации зрелищ, веком позже заслужившей суровое осуждение Ювенала. Он, конечно, понимал, что этот обычай развращающе действует на людей, лишая их жизненной энергии, и, не в силах поломать его, старался проявить максимум придирчивой строгости, выступая в роли отца, выдающего отпрыскам карманные деньги. Так, однажды, когда народ требовал обещанной выдачи, он ответил: «Я свое слово держу». В другой раз, когда плебс настаивал на выдаче, хотя принцепс ничего не обещал, он издал особый эдикт, в котором заявил: «Не дам ничего, хотя и собирался». Когда же жители города стали жаловаться на недостаток и дороговизну вина, он высокомерно бросил: «Мой зять Агриппа построил довольно водопроводов, чтобы никто не страдал от жажды» (Светоний, XLII).

Эти анекдоты служат яркой иллюстрацией как отношения Августа к народу, так и менталитета последнего. Август сожалел, что народ деградирует, но при установленном им режиме, лишившем людей какой бы то ни было ответственности за свои поступки, эта деградация только усиливалась. Ему хотелось бы, чтобы народ, попавший в рабскую зависимость от подачек власти, в то же время проявлял величие, когда-то выражавшееся формулой «Сенат и римский Народ» и определявшей его политическую волю. Увидев однажды в собрании толпу людей в темных плащах, он негодующим жестом велел им убраться прочь и процитировал вслух стих Вергилия: «Вот они, Рима сыны, владыки земли, облаченные в тогу!» («Энеида», I, 282). После этого он запретил кому бы то ни было появляться на Форуме и близ него без традиционной тоги (Светоний, XL).

Но тщетными оставались его попытки вернуть былое достоинство народу, готовому на любую низость ради подачки и научившемуся хитрить с принцепсом. Так случилось в день, когда в преддверии обещанной выдачи многие римляне отпустили на волю своих рабов и внесли их в списки граждан, надеясь таким образом урвать куш побольше. Принцепс прознал про этот трюк и уменьшил размер выдачи «на душу» (Светоний, XLII), но, вынужденный пойти на этот шаг, не мог тем самым не признать полного провала своей политики.

В отношении зрелищ он также старался соблюдать заложенные в республиканские времена традиции. Мало того, при Августе число устраиваемых зрелищ и их пышность достигли небывалого размаха. Он сам составил перечень развлечений, которыми ублажал народ за годы своего правления:

«Трижды я устраивал гладиаторские бои от своего имени и пять раз — от имени своих сыновей или внуков; в этих боях сражались около десяти тысяч человек. Дважды от своего имени и в третий раз — от имени своего внука — я показал народу состязание атлетов, которых собрали со всего мира. Четырежды от своего имени и 18 раз от имени других магистратов я устраивал игры. В консульство Гая Фурния и Гая Силана (17 г. до н. э.) я как глава коллегии пятнадцати провел Столетние игры. Помогал мне в этом Марк Агриппа. В год своего 13-го консульства я впервые справил игры в честь Марса. Либо от своего имени, либо от имени своих детей и внуков я 26 раз устраивал в цирке, на форуме или в амфитеатре звериную травлю, во время которой было убито примерно три с половиной тысячи африканских зверей».

Десять тысяч человек, три с половиной тысячи зверей… Масштаб цифр дает нам ясное представление о том, с каким размахом проходили зрелища. Они собирали огромные толпы народа, так что Августу приходилось на время их проведения значительно усиливать городскую охрану, чтобы предохранить от грабежей опустевшие дома. Он старался также показывать народу всякие диковины, например, молодого карликаликийца, ростом едва достигавшего 60 сантиметров, весившего меньше шести килограммов и при этом обладавшего громовым голосом, или носорога, или змею длиной 22 метра (Светоний, XLIII).

Ни в коем случае не мог он допустить, чтобы в местах проведения зрелищ начались беспорядки. Напротив, он мечтал превратить их в зеркало идеально выстроенного общества, где каждый занимает свою ячейку, определенную строгой иерархией. В театре, цирке или амфитеатре публика рассаживалась по определенному ранжиру. Снова обратимся к рассказу Светония:

«…И было постановлено сенатом, чтобы на всяких общественных зрелищах первый ряд сидений всегда оставался свободным для сенаторов. Послам свободных и союзных народов он запретил садиться в орхестре, так как обнаружил, что среди них бывали и вольноотпущенники. Солдат он отделил от граждан. Среди простого народа он отвел особые места для людей женатых, отдельный клин — для несовершеннолетних и соседний — для их наставников, а на средних местах воспретил сидеть одетым в темные плащи. Женщинам он даже на гладиаторские бои не дозволял смотреть иначе как с самых верхних мест, хотя по старому обычаю на этих зрелищах они садились вместе с мужчинами. Только девственным весталкам он предоставил в театре отдельное место напротив преторского кресла. С атлетических же состязаний он удалил женщин совершенно: и когда на понтификальных играх народ потребовал вывести пару кулачных бойцов, он отложил это на утро следующего дня, сделав объявление, чтобы женщины не появлялись в театре раньше пятого часа» (Светоний, XLIV).

В этой системе запретов, относящихся к поведению во время зрелищ, выразилась вся социальная политика Августа и вся насаждаемая им мораль. Если мы еще вспомним, что в театре сенаторы всегда садились в орхестре, а всадники занимали 14 следующих рядов, то нашему взору предстанет картина строго разделенного общества, в котором каждому в зависимости от общественного положения, возраста, половой принадлежности, заслуг, семейного положения, манеры одеваться и умения держать себя отводилось свое определенное место. В театре или цирке можно было воочию увидеть, что такое общественное согласие, и наслаждаться им в такой же мере, как и самим зрелищем.

Развлекаться следует не теряя достоинства, проповедовал Август и первый показывал тому пример. В Большом цирке он с семьей всегда занимал особую ложу, по случаю празднества украшаемую статуями богов. Иногда он смотрел представление отсюда, иногда предпочитал устроиться в одном из домов, расположенных рядом с цирком и принадлежавших кому-нибудь из его друзей или отпущенников. Если он уходил с представления до его окончания, непременно просил его извинить, если же оставался, наблюдал за действием очень внимательно. Он хорошо помнил, какое раздражение вызывала в горожанах привычка Юлия Цезаря во время представления читать или писать письма. Впрочем, ему не приходилось себя принуждать, потому что, по собственному его признанию, он любил смотреть на игры, особенно на состязания борцов (Светоний, XLV). Даже болезнь не мешала ему присутствовать на играх — в этих случаях он просто смотрел на происходящее лежа в носилках.

Но никакие усилия Августа насадить мораль не могли иметь успеха в обществе, которое эту мораль отвергало. Известно, что актеры всегда считались в Риме низким сословием и не пользовались гражданскими правами. Август, хоть и не сделал их гражданами, все же заметно смягчил законы, регламентирующие отношение к актерам. Некоторые из них, пользуясь популярностью не меньшей, чем у нынешних кинозвезд, порой позволяли себе забыться. Так, некоему Стефаниону прислуживала за столом матрона, остриженная под мальчика. Август сурово наказал Стефаниона, приказав высечь его во всех трех римских театрах. Но никакая порка не могла заставить горожан забыть, что римская матрона не только согласилась на позорное переодевание, но и впала перед актером в добровольное рабство.

Даже высшее общество насмехалось над устаревшей моралью и не желало видеть в былых доблестях мерило ценностей. Очень скоро Август убедился, что идеалы мужества подверглись необратимому разрушению. Однажды Азиний Поллион обратился в сенат с жалобой на то, что его внук Эзернин во время Троянских игр упал и сломал себе ногу. Август очень дорожил этой старинной забавой, позволявшей мальчикам из лучших семейств блеснуть ловкостью и сноровкой, но после случая с внуком Поллиона ему под давлением сенаторов пришлось отменить эти игры. За несколько лет до этого произошел еще один подобный случай. Другой мальчик, по имени Ноний Аспренат, тоже получил во время игр травму, и Август в качестве утешения подарил ему золотой ошейник и повелел ему и его потомкам впредь именоваться Торкватами. Прозвище Торкватов (от латинского torques — ошейник) издавна носило известнейшее в Риме семейство Манлиев, обязанное им одному из своих далеких предков, который в поединке сумел сорвать с галльского воина его ошейник. Поистине, заслуга юного Нония Аспрената по сравнению с этим древним подвигом выглядела смехотворной. Как ни старался Август, ему так и не удалось возродить былую римскую славу, — может быть, по той простой причине, что эта слава существовала лишь в виде поучительных легенд, а современный ему Рим решительно отказывался выслушивать чьи бы то ни было поучения…

Если коротко суммировать все сказанное, то придется признать: дело Августа свелось в основном к тому, что он умело прикрыл мрамором иллюзий суровые кирпичи реальной жизни.

 

Военное могущество

Но с особым тщанием Август следил, чтобы не выплыла наружу самая основа его власти, состоявшая в военном могуществе, о грозной силе легионов ни на миг не забывал ни один из его подданных. К концу жизни принцепса безопасность империи обеспечивали 25 легионов, численность которых вместе с конными соединениями составляла 150 тысяч человек. Все они подчинялись своим военачальникам, а через них — непосредственно Августу. Это была профессиональная армия, формируемая на добровольной основе и главным образом из граждан. Но добровольцев под военные знамена толкал отнюдь не патриотизм, а прежде всего соображения материальной выгоды. Поэтому Августу, мечтавшему о воссоздании старой армии Древнего Рима, с доблестью пронесшей по миру римское право и римскую культуру, за отсутствием патриотического порыва пришлось завести в войсках суровую дисциплину. Примерно равную по численности личного состава силу представляли вспомогательные войска, набираемые из населения провинций, не имевшего гражданских прав.

В самой Италии ни легионы, ни вспомогательные корпуса никогда не стояли. Однако Август позаботился о создании почетной гвардии, в которую вошли бывшие республиканские военачальники, а также особой «преторианской» гвардии, насчитывавшей 4500 воинов, поделенных на девять когорт и усиленных конными отрядами. Эти формирования подчинялись двум командирам, именуемым «префектами претории». Август всячески старался затушевать революционный характер своих военных преобразований: в Риме по его приказу были расквартированы только три когорты, причем не в казарме, а на частных квартирах, по несколько человек на квартире, а остальные размещались в казармах, выстроенных в близлежащих городах. Он не случайно ограничил число когорт девятью. Дело в том, что обычный легион состоял из десяти когорт, а Август ни в коем случае не хотел допустить разговоров о том, что он держит в Италии легион. Но разве могли эти предосторожности обмануть хоть кого-нибудь? Каждый житель Рима прекрасно понимал, что, случись в городе волнения, преторианские когорты немедленно вмешаются и подавят их в зародыше.

Преторианцы в любую минуту были готовы прийти на помощь воинам четырех городских когорт, набираемых из римских граждан и призванных следить за общественным порядком. Они подчинялись так называемому городскому префекту. Военную службу несли в городе также семь когорт караульщиков, которые набирались из рабов и вольноотпущенников. Под командованием префекта ночной стражи они следили за пожарной безопасностью и обеспечивали порядок на ночных улицах. Таким образом город оберегал свой покой от всевозможных неприятностей, какими чревато скопление в одном месте почти миллиона человек: и от огненной стихии, и от собственных страстей.

Наконец, за личной безопасностью принцепса следила особая охрана, состоявшая из 500 воинов-германцев, по преимуществу батавов, — своего рода прообраз королевской швейцарской гвардии во Франции старого режима или наполеоновских мамелюков.

Как ни тщился принцепс мира скрыть сущность своей власти, каждому было очевидно: он создал военный режим. Впрочем, так ли уж он это скрывал? Установленный им мир нуждался в строгом надзоре, и никакая иллюзия мягкости не могла поколебать всеобщей уверенности в том, что страной правит твердая рука, способная пресечь любую попытку нарушить устоявшийся порядок.

Вот такое наследство и получил Тиберий. Теперь ему предстояло доказать армии и сенату свое право распоряжаться им.