Открытие Индии

Неру Джавахарлал

Эта книга видного политического и государственного деятеля, одного из лидеров национально-освободительного движения в Индии, ее первого премьер-министра Джавахарлала Неру была написана им в тюрьме в 1944 году, в момент, когда борьба за освобождение страны от колониального владычества близилась к победному завершению. В ней рассказывается об истории, драматических страницах освободительной борьбы, культуре, религии, быте и традициях Индии. Автор размышляет о важнейших проблемах жизни индийского народа.

 

Джавахарлал Неру

Открытие Индии

ДЖАВАХАРЛАЛ НЕРУ

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Я счастлив, что моя книга «Открытие Индии» переводится на русский язык. Эта книга была написана двенадцать лет назад, когда я находился в тюрьме, а на большой части земного шара бушевала война. В книге отражены мои настроения и мысли того периода.

За последнее десятилетие в мире произошли крупные перемены и мы, кажется, уже далеко ушли от начала сороковых годов этого столетия. Но книга касается, главным образом, далекого прошлого Индии, и, быть может, она несколько облегчит понимание истории этой древней страны. Возможно также она поможет получить некоторое представление о событиях, которые оказали влияние на современное поколение Индии.

Я надеюсь через несколько дней посетить Советский Союз, эту великую страну, чтобы лично увидеть то, о чем я читал так много, и познать в какой-то мере те силы, которые содействовали созданию в наш век этой великой и обширной страны, оказывающей столь большое влияние на судьбы всего мира. Мне особенно приятно, что эта книга, созданная в уединении тюремной жизни, теперь выйдет в свет на русском языке.

Дшавахарлал Неру

Дели.

28 мая 1955 г.

«Когда в мечтаньях сладких, молчаливых

Я вспоминаю о делах прошедших...»

МОИМ КОЛЛЕГАМ И ТОВАРИЩАМ ПО ЗАКЛЮЧЕНИЮ В АХМА ДНАГАРСКОЙ ТЮРЬМЕ

С 9 АВГУСТА 1942 ГОДА ПО 28 МАРТА 1945 ГОДА.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга была написана мною в Ахмаднагарской тюрьме за пять месяцев, с апреля по сентябрь 1944 года. Некоторые из моих коллег, отбывавших заключение вместе со мной, оказали мне любезность, прочитав рукопись и сделав ряд ценных замечаний. Просматривая свою книгу в тюрьме, я учел эти замечания и внес некоторые добавления. Едва ли надо оговаривать, что никто из читавших рукопись не несет ответственности за то, что я написал, и вовсе не обязательно разделяет мои взгляды. Но я должен выразить глубокую благодарность моим сотоварищам по заключению в Ахмаднагарской тюрьме за наши бесчисленные беседы и споры, которые в значительной мере помогли мне уяснить для самого себя различные стороны индийской истории и культуры. Пребывание в тюрьме неприятно даже в течение короткого срока, не говоря уже о долгих годах. Но мне посчастливилось жить в тесном контакте с людьми выдающихся способностей и высокой культуры, чьи широкие гуманистические взгляды не омрачались даже бушевавшими в то время страстями.

В лице моих одиннадцати сотоварищей по Ахмаднагарской тюрьме весьма любопытным образом была представлена вся Индия. Они олицетворяли, каждый по-своему, не только политику, но и индийскую науку, как старую, так и новую, и различные стороны жизни сегодняшней Индии. Были представлены почти все основные существующие индийские языки, а также классические языки, оказавшие огромное влияние на Индию в прошлом и в настоящем, причем уровень знаний был часто высоко научным. Среди классических языков были: санскрит и пали, арабский и персидский; из современных — хинди, урду, бенгали, гуджарати, маратхи, телугу, синдхи и ория. Все это богатство было к моим услугам, и пользование им было ограничено лишь моими собственными возможностями. Хотя я питаю благодарность ко всем моим сотоварищам, мне хотелось бы особенно выделить маулана Абул Калам Азада, чья огромная эрудиция неизменно удивляла и восхищала меня, Говинда Баллабх Панта, Нарендра Дева и М. Асафа Али.

Прошел уже год и три месяца с тех пор, как я закончил эту книгу; некоторые ее разделы несколько устарели, ибо за это время произошло много событий. У меня было искушение внести в книгу добавления и исправления, но я не поддался ему. Да, собственно, я и не мог поступить иначе, ибо жизнь за стенами тюрьмы течет по-иному, и для размышлений и литературной работы нет времени. Я не мог даже перечитать написанное. Вначале я писал от руки, а после моего освобождения рукопись была перепечатана на машинке. Мне трудно было выбрать время, чтобы прочитать отпечатанный текст, и издание книги все откладывалось, пока на помощь мне не пришла моя дочь Индира, которая и сняла это бремя с моих плеч. Книга осталась такой же, как она была написана в тюрьме, без добавлений или изменений, кроме постскриптума в конце книги.

Я не знаю, какие чувства вызывают у других авторов их произведения, но когда я читаю что-либо написанное мною ранее, у меня всегда бывает какое-то странное ощущение. Это ощущение еще более усиливается, когда рукопись пишется в душной, ненормальной атмосфере тюрьмы, а читается потом на свободе. Я, конечно, узнаю свою книгу, но не полностью. Мне кажется, что я читаю нечто знакомое, написанное другим человеком, который был мне близок и все же был иным. Быть может, это связано с теми переменами, которые происходят во мне.

Такие же чувства вызывает у меня и эта книга. Она — моя и, вместе с тем, не совсем моя, поскольку сегодня я уже иной. Она представляет скорее некое мое прошлое я, которое уже ушло с целым рядом других я, существовавших какое-то время и исчезнувших впоследствии, оставив после себя одно лишь воспоминание.

Джавахарлал Неру.

Аианд Бхаваиу ^^.ллсюьаб&д j

29 декабря 1945 года.

 

Глава первая

ФОРТ АХМАДНАГАР

ДВАДЦАТЬ МЕСЯЦЕВ

Форт Ахмаднаеар , 13 апреля 1944 года

Прошло более двадцати месяцев с тех пор, как нас привезли сюда, более двадцати месяцев моего, девятого по счету, тюремного заключения. Когда мы прибыли сюда, нас приветствовала новая луна — мерцающий серп в темнеющих небесах. Начинался светлый двухнедельный период, в течение которого луна прибывает. С тех пор каждое новолуние напоминало мне, что еще один месяц моего тюремного заключения позади. Так было и во время моего последнего заключения, которое началось в новолуние, вскоре после диипавали, праздника света. Луна, всегдашний мой товарищ в тюрьме, по мере того как мы знакомились ближе, становилась все более доброжелательной; она — живое напоминание о прелести этого мира, о прибывающей и убывающей жизни, о свете, сменяющем тьму, о смерти и возрождении, непрерывно следующих друг за другом. Вечно меняющаяся и все та же. Я наблюдал ее в разных фазах и в самых различных положениях: по вечерам, когда удлиняются тени, в тихие ночные часы, и тогда, когда дыхание и шелест рассвета предвещают наступление дня. Луна помогает вести счет дням и месяцам, поскольку ее размеры и форма, когда она видима, довольно точно указывают день месяца. Это — простейший календарь (хотя время от времени его приходится подправлять) и наиболее удобный для крестьянина, который следит по нему за течением дней и за постепенной сменой времен года.

Три недели мы провели здесь, совершенно отрезанные от внешнего мира. Мы ни с кем не общались, ни с кем не говорили, не получали ни писем, ни газет, не слушали радио. Предполагалось, что самый факт нашего пребывания здесь является государственной тайной, не известной никому, кроме чиновников, под надзором которых мы находились. Мнимая тайна — ибо вся Индия знала, где мы находимся. Затем нам разрешили читать газеты, а спустя несколько недель позволили получать от близких родственников письма о домашних делах. Но за все двадцать месяцев — ни одного свидания или какого-либо иного общения с внешним миром.

Известия, печатавшиеся в газетах, проходили суровую цензуру, но они все же давали нам некоторое представление о войне, охватившей более половины мира, и о том, как она отразилась на жизни нашего народа в Индии. Нам очень мало было известно о нашем народе, кроме того, что десятки тысяч людей без суда были брошены в тюрьмы и концентрационные лагери, что тысячи были расстреляны, что десятки тысяч были изгнаны из школ и колледжей, что режим, господствовавший во всей Индии, нельзя было назвать иначе, как военным положением, что страна была охвачена страхом и ужасом. Им — тем десяткам тысяч людей, которые, как и мы, были без суда брошены в тюрьмы,— было хуже, гораздо хуже, чем нам, ибо им не разрешали не только свиданий, но не давали даже писем и газет, а книги разрешались редко. Многие болели из-за отсутствия нормального питания, и некоторые дорогие нам люди умерли, не имея надлежащего ухода и лечения.

В Индии находилось несколько тысяч военнопленных, главным образом из Италии. Мы сравнивали их положение с положением наших соотечественников. Нам говорили, что обращение с военнопленными определяется Женевской конвенцией. Но условия, в которых приходилось жить индийским заключенным, не регулировались никакими конвенциями, законами или правилами, если не считать тех указов, которые угодно было время от времени издавать нашим английским правителям.

ГОЛОД

Наступил голод, ужасный, потрясающий, не поддающийся описанию. В Малабаре, в Биджапуре, в Ориссе и особенно в богатой и плодородной провинции Бенгалии мужчины, женщины и маленькие дети ежедневно тысячами умирали из-за отсутствия пищи. Они падали мертвыми перед дворцами Калькутты, их трупы лежали в глинобитных хижинах бесчисленных деревень Бенгалии и устилали дороги и поля ее сельских районов. Во всем мире люди умирали и убивали друг друга в бою. Обычно это была быстрая смерть, часто мужественная, смерть во имя какого-то дела, смерть ради определенной цели, смерть, которая в нашем обезумевшем мире казалась следствием неумолимой логики событий, внезапным концом жизни, над которым мы не были властны. Смерть стала обычным явлением повсюду.

Но здесь смерть была лишена всякой цели, всякой логики и необходимости; она являлась результатом человеческого неумения и бессердечности, делом рук человека. Это было нечто страшное, медленно подкрадывавшееся, от чего не было спасения. Жизнь постепенно угасала и переходила в смерть; смерть глядела из ввалившихся глаз и высохшего тела, где пока еще теплилась жизнь. Упоминать об этом считалось ненужным и неудобным: говорить или писать о неприятных вещах было дурным тоном. Делать это — значило бы «драматизировать» неблагоприятное стечение обстоятельств. Те, кто стоял у власти в Индии и в Англии, публиковали ложные сообщения. Но трупы нельзя не видеть — они повсюду.

 

В то время, когда население Бенгалии и других районов погибало в адских муках, высшие власти сначала заверяли нас в том, что благодаря процветанию, порожденному войной, крестьянство во многих районах Индии имеет избыток продовольствия. Затем они заявили, что виной всему — провинциальная автономия и что английское правительство в Индии или Департамент по делам Индии в Лондоне, ярые поборники соблюдения конституции, не могут вмешиваться в дела провинций. Действие этой конституции приостанавливалось; она нарушалась, игнорировалась или непрерывно изменялась сотнями декретов и указов, издававшихся вице-королем в осуществление его единоличной и неограниченной власти. Эта конституция означала по существу бесконтрольное авторитарное правление одного человека, который ни перед кем не был ответственен в Индии и который обладал большей властью, чем любой диктатор в мире. Эта конституция проводилась в жизнь постоянными административными учреждениями, главным образом Индийской гражданской службой1 и полицией, которые были ответственны в основном перед губернатором, являвшимся агентом вице-короля и имевшим полную возможность игнорировать министров, когда таковые имелись. Министры, хороши они были или плохи, легко могли быть отстранены, и они не смели ослушаться приказов свыше и даже вмешаться в действия учреждений, которые считались подчиненными им.

В конце концов кое-что все же было сделано. Кое-какая помощь была оказана. Но миллион, а быть может, два или три миллиона людей умерло. Никто не знает, сколько человек умерло от голода или болезней в эти ужасные месяцы. Никто не знает, сколько миллионов истощенных мальчиков, девочек и младенцев, хотя и избежавших в те дни смерти, зачахли и были надломлены физически и духовно. И до сих пор страна живет' под страхом широко распространенных голода и болезней.

«Четыре свободы» президента Рузвельта включают свободу от нужды. Между тем богатая Англия и еще более богатая Америка очень мало внимания обращали на физический голод, убивавший миллионы людей в Индии, точно так же, как они обращали мало внимания и на сильную духовную жажду, которая мучит народ Индии. В деньгах, говорили нам, не было нужды, а вот в судах для доставки продовольствия ощущалась

о 1 Индийской гражданской службой назывался апглийский чиновничий аппарат в Индии.— Прим . ред.

И

нехватка в связи с нуждами военного времени. Но, несмотря на обструкцию со стороны властей и их желание преуменьшить потрясающую трагедию Бенгалии, отзывчивые и сердечные люди в Англии, Америке и других странах пришли к нам на помощь. Прежде всего великодушную помощь оказали правительства Китая и Эйре, стран также весьма бедных ресурсами и имевших немало собственных затруднений, но испытавших на своем горьком опыте голод и нищету и понявших физические и духовные страдания Индии. У Индии вообще хорошая память, но, даже если она и забудет что-либо,— этих великодушных и дружественных деяний она не забудет никогда.

ВОЙНА ЗА ДЕМОКРАТИЮ

В Азии, Европе, Африке и на обширных просторах Тихого, Атлантического и Индийского океанов свирепствовала война со всеми ее ужасами. Почти семь лет длилась война в Китае, около четырех с половиной лет шла война в Европе и Африке, и уже два года и четыре месяца продолжалась мировая война. Война против фашизма и нацизма и их попыток установить мировое господство. Пока что я почти три года из этих военных лет провел в тюрьме, здесь и в других местах Индии.

Я вспоминаю, какую реакцию вызывали у меня фашизм и нацизм в ранний период их истории, да не только у меня, но и у многих людей в Индии. Как глубоко взволновала Индию японская агрессия в Китае и как оживила она наши извечные чувства дружбы к нему; какое отвращение вызвал у нас разбой Италии в Абиссинии; какую боль и горечь мы испытали в связи с предательством по отношению к Чехословакии; а падение республиканской Испании после ее героической и стойкой борьбы явилось для меня и для других трагедией и личным горем.

Нас возмущали не только сами акты агрессии, совершавшиеся фашизмом и нацизмом, не только ужасающие грубость и жестокость, которыми они сопровождались, но и принципы, из которых они исходили и которые они так громко и крикливо провозглашали; возмущали и этические теории о законах жизни, которыми они старались оправдать свои действия, ибо все это шло вразрез с тем, во что мы верили в настоящем и чего придерживались с незапамятных времен. И даже если мы утратили духовные богатства нашего народа и лишились своих устоев, наш собственный опыт, хотя он пришел к нам облеченным в несколько иную одежду и для приличия слегка замаскированным, оказался достаточным, чтобы мы поняли, к чему в конечном итоге ведут эти нацистские принципы и теории о жизни и государстве. Ибо наш народ в течение долгого времени являлся жертвой именно этих принципов и методов управления. Поэтому мы немедленно и решительно выступили против фашизма и нацизма.

Я помню, как в начале марта 1936 года я отклонил настойчивые приглашения синьора Муссолини повидаться с ним. Многие из ведущих государственных деятелей Англии, которые весьма резко отзывались о дуче в последующие годы, когда Италия вступила в войну, в те дни говорили о нем мягко и с восхищением, восхваляя его режим и методы управления.

Двумя годами позже, в лето, предшествовавшее Мюнхену, я был приглашен нацистским правительством посетить Германию. Это приглашение сопровождалось оговоркой, что им известно мое враждебное отношение к нацизму, но они все же хотят, чтобы я своими глазами увидел Германию. Я мог отправиться туда по своему выбору — в качестве их гостя или частным образом, под своим собственным именем или инкогнито, и мне была обещана полная свобода передвижения по стране. Но и это приглашение я вежливо отклонил. Вместо этого я отправился в Чехословакию, эту «отдаленную страну», о которой тогдашний премьер-министр Англии знал так мало.

Незадолго до Мюнхена я встретился с несколькими членами английского кабинета и другими видными политическими деятелями Англии и позволил себе высказать им свои антифашистские и антинацистские взгляды. Я убедился, что мои взгляды не встречают одобрения, и мне было сказано, что существует множество различных соображений, которые надо учитывать.

То, что я увидел по части франко-британского искусства государственного управления в период чехословацкого кризиса в Праге и в Судетах, в Лондоне и в Париже, а также в Женеве, где в то время заседала Ассамблея Лиги наций, удивило и возмутило меня. Слово «умиротворение» казалось здесь слишком слабым. За этим скрывался не только страх перед Гитлером, но и тайное восхищение им.

И вот теперь, в то время, когда идет война против фашизма и нацизма, по странному капризу судьбы я и люди, подобные мне, должны проводить свои дни в тюрьме, а многие из тех, кто преклонялся перед Гитлером и Муссолини и одобрял японскую агрессию в Китае, выступают знаменосцами свободы, демократии и антифашизма.

Перемены в Индии столь же знаменательны. Здесь, как и везде, имеются «государственные деятели», цепляющиеся за подол правительства и, как эхо, повторяющие мнения, которые, по их представлению, будут одобрены теми, чьих милостей они постоянно домогаются. Было время, и не так давно, когда они восхваляли Гитлера и Муссолини, объявляя их образцом для подражания, и на все лады поносили Советский Союз. Теперь не то, ибо направление ветра изменилось. Они — высокопоставленные правительственные и государственные чиновники, и они во всеуслышание заявляют о своих антифашистских и антинацистских взглядах и, хотя и приглушенным голосом, говорят даже о демократии как о чем то желанном, но далеком. Я часто спрашиваю себя, как бы они поступили, если бы события приняли иной оборот, хотя, впрочем, особенно тут гадать не приходится: они встретили бы с цветами и приветственными адресами каждого, в чьих бы руках ни оказалась власть.

На протяжении многих довоенных лет ум мой был поглощен грядущей войной. Я думал о ней, говорил о ней, писал о ней и морально подготавливал себя к ней. Я хотел, чтобы Индия приняла энергичное и активное участие в великом конфликте, ибо я считал, что в нем на карту будут поставлены высокие принципы и что результатом этого конфликта явятся великие революционные перемены в Индии и во всем мире. В то время я не видел непосредственной угрозы для Индии, какой-либо вероятности непосредственного вторжения. Тем не менее я хотел, чтобы Индия внесла в войну свой полный вклад. Однако я был убежден, что она будет в состоянии это сделать лишь в качестве свободной и равноправной страны.

Такова была позиция Национального конгресса, той крупной организации в Индии, которая на протяжении всех этих лет была последовательно антифашистской и антинацистской, точно так же как и антиимпериалистической. Национальный конгресс стоял за республиканскую Испанию, за Чехословакию и неизменно — за Китай.

И вот прошло уже около двух лет с тех пор, как Конгресс объявлен вне закона и ему запрещена какая бы то ни было деятельность. Конгресс в тюрьме. Его члены — выборные депутаты провинциальных парламентов, руководители этих парламентов, бывшие министры, мэры и председатели муниципальных советов — в тюрьме.

А тем временем продолжается война за демократию, за Атлантическую хартию и за «Четыре свободы».

ОЩУЩЕНИЕ ВРЕМЕНИ В ТЮРЬМЕ.

ПОТРЕБНОСТЬ ДЕЙСТВОВАТЬ

В тюрьме время как будто изменяет свою природу. Настоящее едва ли даже существует, ибо отсутствуют впечатления и ощущения, которые могли бы отделить его от мертвого прошлого. Даже вести об активном внешнем мире, живущем и умирающем, отличаются какой-то призрачной нереальностью, неподвижностью и неизменностью, присущими прошлому. Внешнее, объективное время перестает существовать; внутреннее и субъективное ощущение остается, но оно несколько притуплено, если не считать тех моментов, когда мысль извлекает ого из настоящего, испытывая своего рода реальность в прошлом или в будущем. Мы живем, как сказал Огюст Конт, жизнью мертвых людей, замкнутые в своем прошлом; и это особенно ощущается в тюрьме, где мы пытаемся найти в воспоминаниях о прошлом пли в мечтах о будущем какую-нибудь пищу для наших изголодавшихся, не находящих себе выхода эмоций.

Прошлому свойственны неподвижность, постоянство. Оно не меняется и несет на себе печать вечности, подобно написанной маслом картине или статуе из бронзы или мрамора. Не затрагиваемое бурями и волнениями настоящего, оно сохраняет свое достоинство и спокойствие, заставляя смятенный дух и измученный разум искать убежище в его сводчатых катакомбах. Там мир и покой и чувствуется даже некая одухотворенность.

Однако это не жизнь, если мы не сумеем найти живой связи между прошлым и настоящим со всеми его конфликтами и проблемами. Это — своего рода искусство для искусства, лишенное страсти и стремления к действию, которые составляют самую суть жизни. Без этой страсти и стремления постепенно уходят надежда и жизненная энергия, совершается переход на низшие ступени существования, постепенно сливающегося с небытием. Мы становимся пленниками прошлого, и какая-то часть его неподвижности переходит и на нас. Подобные явления в сознании особенно легко возникают в тюрьме, где активная деятельность невозможна и где мы становимся рабами повседневной рутины тюремной жизни.

И все же прошлое всегда с нами, и все, что мы собой представляем, все, что мы имеем, исходит из прошлого. Мы его творение, и мы живем, погруженные в него. Не понимать этого и не ощущать прошлое как нечто живущее внутри нас — значит не понимать настоящее. Сочетать его с настоящим и распространять его на будущее, порывать с ним, когда оно не поддается такому соединению, превращать все это в пульсирующий и вибрирующий материал для размышлений и действий — вот что такое жизнь.

Всякое жизненное действие исходит из глубин бытия. Условия для этого психологического момента действия подготовляются всем долгим прошлым индивидуума и даже всего народа. Прошлое народа, влияние наследственности, среды и воспитания, подсознательные стремления, мысли, мечты и поступки со времен младенчества и детства в своем причудливом и невероятном переплетении неумолимо толкают к тому новому действию, которое, в свою очередь, становится лишь новым фактором, оказывающим влияние на будущее. Оно влияет на будущее, оно отчасти, а может быть даже в значительной мере, определяет его, и, тем не менее, конечно, нельзя все отнести только к детерминизму.

Ауробиндо Гхош где-то писал о настоящем как о «чистом п девственном моменте», той резкой грани времени и бытия, которая отделяет прошлое от будущего и, существуя, в то же мгновение перестает существовать. Это звучит красиво, но что оно в сущности значит? Девственный момент, появляющийся из-за завесы будущего во всей своей обнаженной чистоте, приходящий в соприкосновение с нами и тотчас же превращающийся в загрязненное и истасканное прошлое. Мы ли его грязним и оскверняем? Или в действительности сам этот момент не является столь уж девственным, поскольку он неразрывно связан со всей грязью прошлого?

Я не знаю, есть ли на свете такая вещь, .как человеческая свобода в философском смысле, или же существует лишь автоматический детерминизм. Очень многое, повидимому, определяется комплексом прошлых событий, оказывающих влияние на индивидуум и часто его подавляющих. Быть может, даже внутренние стремления, которые он испытывает, эти кажущиеся проявления свободной воли, также обусловлены. Как говорит Шопенгауэр, «человек может делать что он хочет, но не может хотеть так, как хочет». Вера в абсолютный детерминизм, как мне кажется, неизбежно ведет к полной пассивности, к прижизненной смерти. Все мое ощущение жизни восстает против нее, хотя сам этот бунт также, быть может, обусловлен событиями прошлого.

Обычно я не обременяю свой ум подобными не поддающимися разрешению философскими или метафизическими проблемами. Иногда они приходят ко мне почти неожиданно среди долгого безмолвия тюрьмы или даже в разгар напряженной деятельности, принося с собой чувство отрешенности или утешение после какого-нибудь мучительного переживания. Но обычно я полон деятельности и мыслей о деятельности, а когда я лишен возможности действовать, я представляю себе, что готовлюсь к действию.

Влечение к действию было присуще мне издавна, но к действию, не оторванному от мысли, а вытекающему из нее и следующему за нею в непрерывной последовательности. И когда между ними устанавливалась полная гармония, что случалось редко, когда мысль вела к действию и находила в нем свое воплощение, а действие вновь рождало мысль и более полное понимание, в этих случаях я чувствовал полноту жизни и интенсивно ощущал всю яркость данной минуты существования. Но такие моменты редки, очень редки. Обычно мысль и действие обгоняют друг друга, между ними нет гармонии, и все попытки привести их в согласие остаются тщетными.

Было время, много лет тому назад, когда я подолгу жил в состоянии эмоциональной экзальтации, занятый деятельностью, которая совершенно поглощала меня. Теперь эти дни моей юности кажутся мне очень далекими, и не только потому, что с тех пор прошло много лет. В гораздо большей степени это объясняется тем, что их отделяет от сегодняшнего дня целый океан опыта и мучительных размышлений. Прежний избыток энергии ныне значительно поубавился, почти неудержимые порывы стали гораздо умереннее, страсти и чувства легче поддаются обузданию. Бремя мысли часто оказывается помехой, и в рассудок, где когда-то царила полная уверенность, закрадывается сомнение. Быть может, все это лишь следствие возраста или . общих умонастроений, свойственных нашему времени.

Но все-таки даже теперь призыв к действию затрагивает какие-то неизвестные струны в моем сердце и часто вступает в короткие схватки с мыслью. Мне хочется вновь испытать «этот восхитительный порыв восторга», который толкает навстречу риску и опасности и позволяет глядеть в лицо смерти и смеяться над ней. Я не питаю любви к смерти, хотя и не думаю, чтобы она меня пугала. Я не верю в отрицание жизни или в отречение от нее. Я всегда любил жизнь, и она все еще влечет меня к себе. Я стараюсь по-своему пользоваться ею, хотя вокруг меня выросло множество незримых барьеров. Но это же самое стремление побуждает меня играть с жизнью, пытаться заглянуть за край ее, не быть ее рабом, чтобы мы могли еще больше ценить друг друга. Быть может, мне следовало быть летчиком, чтобы я мог, когда жизнь станет одолевать меня своей медлительностью и скукой, метнуться в хаос облаков и сказать самому себе:

Я взвесил все, мой разум знает ныне:

Года грядущие — сухой песок пустыни,

Года минувшие — сухой песок пустыни

В сравненьи с этой жизнью, этой смертью.

ПРОШЛОЕ В ЕГО ОТНОШЕНИИ К НАСТОЯЩЕМУ

Эта потребность в действии, это стремление ощущать жизнь через действие оказали влияние на весь строй моих мыслей и на всю мою деятельность. Длительное размышление, помимо того, что оно уже само по себе является определенного рода действием, становится частью будущего действия. Оно не является чем-то совершенно абстрактным, происходящим в пустоте и оторванным от жизни и деятельности. Прошлое превращается в нечто такое, что ведет к настоящему, к моменту действия, из которого рождается некое будущее, и все три неразрывно друг с другом переплетены и взаимосвязаны.

Даже моя, казалось бы, совершенно бездеятельная жизнь в тюрьме каким-то образом, мыслями и чувствами, связана с предстоящей или воображаемой деятельностью, и благодаря этому она наполняется для меня определенным содержанием. Без этого была бы лишь пустота, в которой существование стало бы невыносимым. Когда я лишен возможности активно действовать, я ищу такого подхода к прошлому и к истории. Поскольку мой личный опыт часто связан с историческими событиями, а порой я даже в какой-то мере, в сфере своей собственной деятельности, оказывал известное влияние на события такого рода, мне было нетрудно представить себе историю в виде живого процесса, с которым я мог себя до некоторой степени связать.

Я обратился к истории поздно, но и тогда я пришел к ней не обычной прямой дорогой, через изучение множества фактов и дат и извлечение из них выводов и заключений, никак не связанных с собственным моим жизненным путем. Пока я поступал так, история мало что значила для меня. Еще меньший интерес я питал к сверхъестественному или к проблемам потусторонней жизни. Наука и проблемы сегодняшнего дня, нашей сегодняшней жизни интересовали меня гораздо больше.

Некая смесь- мыслей, эмоций и порывов, лишь смутно осознававшихся мною, побуждала меня к действию; действие же, в свою очередь, вновь рождало у меня мысль и желание понять настоящее. Корни этого настоящего лежали в прошлом, и это заставляло меня отправляться с поисками в прошлое, вечно ища в нем ключ к пониманию настоящего, если такой ключ вообще существовал. Настоящее никогда не переставало довлеть надо мною, даже тогда, когда я весь отдавался размышлениям о событиях прошлого и о далеких, живших давным-давно людях, забывая, где я и кто я. Если иногда мне казалось, что сам я принадлежу прошлому, я чувствовал также, что и все прошлое принадлежит мне в настоящем. Прошлая история сливалась с современной историей: она становилась живой реальностью, возбуждающей чувства боли и радости.

Если прошлое имело тенденцию превращаться в настоящее, то и настоящее иногда как бы отступало в далекое прошлое, принимая его застывший, неподвижный облик. В самый разгар напряженной деятельности возникало вдруг такое ощущение, будто имеешь дело с каким-то событием прошлого и начинаешь рассматривать его, так сказать, в ретроспективном аспекте.

Именно это стремление раскрыть прошлое в его отношении к настоящему и побудило меня двенадцать лет назад написать книгу «Glimpses of World History» в форме писем к моей дочери. Я писал довольно поверхностно и как только мог просто, ибо я обращался к девочке-подростку, но в моих письмах мною руководили жажда и искание открытий. Все м'ое существо было проникнуто духом приключений, и я жил последовательно в разных веках и эпохах, в окружении людей далекого прошлого. В тюрьме я располагал досугом, у меня не было ощущения спешки, необходимости выполнить работу в определенный срок, и я предоставлял своим мыслям блуждать или задерживаться какое-то время на одном предмете, в зависимости от моего настроения, позволял впечатлениям отложиться и облекать в живую плоть иссохшие кости прошлого.

Подобные же искания, хотя и ограниченные на этот раз недавним прошлым и более близкими мне людьми, побудили меня впоследствии написать автобиографию.

Я, повидимому, сильно изменился за эти двенадцать лет. Я стал более склонен к размышлениям. Появилась, пожалуй, несколько большая уравновешенность, некоторое чувство отрешенности, большее душевное спокойствие. На меня уже не действует в такой мере, как раньше, трагедия или то, что я считал трагедией. Хотя масштабы трагедии стали гораздо значительнее, вызываемые ею смятение и волнение не так сильны и продолжительны, как прежде. Говорит ли это, спрашивал я себя, о появлении духа покорности или же об очерствении души? Быть может, в этом сказывается всего лишь возраст, ослабление жизненной энергии и страсти? Или же это результат длительного пребывания в тюрьмах и того, что жизнь медленно угасает, а мысли, почти не останавливаясь, проносятся в мозгу, оставляя только легкий, быстро исчезающий след? Измученный рассудок ищет каких-то путей избавления, чувства от частых ударов притупляются, и вам начинает казаться, что слишком много зла и несчастий омрачает мир и, если их будет немногим больше или меньше, это не будет иметь особого значения. Нам остается только одно, и этого никто не может у нас отнять,— действовать мужественно, с достоинством и твердо придерживаться идеалов, которые составляют смысл жизни; но это не путь профессионального политика.

Кто-то как-то сказал: право на смерть — врожденное право всякого появившегося на свет человека. Своеобразная формулировка очевидной истины. Это такое врожденное право, которого никто никогда не отрицал и не может отрицать и о котором все мы стараемся забыть, как можно дольше не думая об этом. И все же в этом изречении было нечто новое и привлекательное. У тех, кто так горько сетует на жизнь, всегда есть возможность уйти из нее, если они этого захотят. Это всегда в нашей власти. Если мы не можем подчинить себе жизнь, мы можем, по крайней мере, подчинить себе смерть. Приятная мысль, уменьшающая ощущение беспомощности.

МИРОВОЗЗРЕНИЕ

Шесть или семь лет назад один американский издатель предложил мне написать для сборника, который он готовил, статью о моем мировоззрении. Эта идея показалась мне заманчивой, но я колебался, и чем больше я над этим размышлял, тем меньше мне хотелось браться за перо. В конце концов я так и не написал этой статьи.

В чем сущность моего мировоззрения? Я не знал. Несколькими годами раньше я не испытал бы таких колебаний. В то время мои мысли и стремления отличались определенностью, которая ныне утрачена. События, совершившиеся за последние несколько лет в Индии, Китае, Европе и во всем остальном мире, смущали, угнетали и волновали меня, и будущее стало неопределенным и смутным, утратив ту ясность очертаний, которой оно когда-то обладало в моем розна-нии.

Эти сомнения и затруднения в важнейших вопросах не мешали моей непосредственной деятельности, если не считать того, что они несколько притупляли ее. Я уже не мог действовать, как в дни моей молодости, подобно выпущенной из лука стреле, устремляясь прямо к избранной мною цели, ни на что, кроме этой цели, не обращая внимания. И все же я действовал, ибо стремление к действию у меня оставалось, и эта деятельность согласовывалась в действительности или в воображении с моими идеалами. Однако меня охватило растущее отвращение к участию в политике в том виде, в каком она осуществлялась перед моими глазами, и постепенно изменилось осе мое отношение к жизни.

Идеалы и стремления прошлого продолжали существовать и в настоящем, но сияние их несколько померкло, и хотя мы, казалось, следовали им, они утратили свою сверкающую красоту, согревавшую ранее нам сердце и придававшую бодрость телу. Зло торжествовало довольно часто, но что было гораздо хуже — это искажение и извращение того, что казалось таким совершенным. Неужели человеческая природа настолько скверна, что требуются века воспитания в страданиях и горе, чтобы человек смог вести себя разумно и подняться над той похотливой, жестокой и лживой тварыо, какою он является сейчас? И неужели до тех пор все усилия радикально изменить человеческую природу в настоящем или в ближайшем будущем обречены на неудачу?

Цели и средства. Существует ли между ними неразрывная связь, оказывают ли они взаимное воздействие друг на друга, ведет ли применение ошибочных средств к искажению, а подчас даже и к уничтожению поставленной цели? Но ведь надлежащие средства могут оказаться недоступными для слабой и эгоистичной человеческой натуры. Как же поступать в таком случае? Не действовать значило полностью признать поражение и подчиниться злу; действовать — весьма часто значило идти на компромисс с каким-то проявлением этого зла, со всеми теми вредными последствиями, к каким ведут такого рода компромиссы.

Вначале мой подход к проблемам жизни был более или менее научным. В нем было нечто от того спокойного оптимизма, который был свойственен науке 19 и начала 20 века. Обеспеченное и спокойное существование, энергия и самоуверенность, которыми я обладал, усиливали это чувство оптимизма. Мне импонировал некий расплывчатый гуманизм.

Религия в том виде, в каком ее исповедывали и признавали даже мыслящие умы, будь то индуизм, ислам, буддизм или христианство, меня не привлекала. Она казалась мне тесно связанной с суевериями и догматическими верованиями, а подход ее к проблемам жизни определенно не был научным. В нем было что-то магическое, некритически доверчивое, какая-то вера в сверхъестественное.

И все же было очевидно, что религия отвечает какой-то глубоко ощущаемой внутренней потребности человеческой души и что огромное большинство людей во всем мире не может обойтись без тех или иных религиозных верований. Религия создала много прекрасных людей, но также и много фанатичных, ограниченных, жестоких тиранов. Она внесла в человеческую жизнь много духовных ценностей, и хотя некоторые из этих ценностей сегодня утратили свое значение или даже стали вредны, другие попрежнему составляют фундамент морали и этики.

В более широком смысле религия была связана с неисследованными областями человеческого опыта, не исследованными современным позитивным научным познанием. В некотором смысле можно считать, что религия расширяет область познанного и исследованного, хотя методы науки и религии совершенно несхожи и в большинстве случаев им приходилось пользоваться различными средствами. Было очевидно, что нас окружает обширная область неизвестного и наука, при всех ее замечательных достижениях, весьма мало о ней знает, хотя и пытается двигаться в этом направлении. Возможно также, что обычные методы науки, имеющей дело со зримым миром и процессами жизни, не вполне приспособлены к физическим, художественным, духовным и другим элементам невидимого мира. Жизнь заключает в себе не только то, что мы видим, слышим и ощущаем — зримый мир, изменяющийся в пространстве и времени, — она постоянно соприкасается с невидимым миром, состоящим из других, быть может, более устойчивых или столь же изменчивых элементов, и ни один мыслящий человек не может игнорировать этот невидимый мир.

Наука мало говорит, даже, можно сказать, ничего не говорит нам о цели жизни. Но сегодня она раздвигает свои границы и, возможно, в скором времени вторгнется в пределы так называемого незримого мира и поможет нам понять эту цель в ее широчайшем смысле или, по крайней мере, бросит хоть какой-то свет на проблему человеческого существования. Давний конфликт между наукой и религией принимает новую форму — научный метод применяется и к эмоциональной, духовной жизни человека.

Религия переходит в мистицизм, метафизику и философию. Мир знал великих мистиков, обладавших притягательной силой, от которых нельзя попросту отмахнуться, как от заблуждающихся дурачков. И все же мистицизм (в узком смысле этого слова) раздражает меня. Он кажется мне расплывчатым, дряблым, вялым. Это не суровая дисциплина ума, а капитуляция рассудка, жизнь в'море эмоциональных восприятий. Случается, что эти восприятия позволяют заглянуть во внутренние и более скрытые процессы, но они могут также привести и к самообману.

Метафизика и философия или метафизическая философия более импонируют разуму. Они требуют усиленных размышлений, применения логики и рассуждения, хотя все это обязательно исходит из неких основных предпосылок, которые считаются самоочевидными, но могут, тем не менее, и не быть истинными. Все мыслящие люди в той или иной степени отдают дань метафизике и философии, ибо не делать этого значило бы игнорировать многие стороны жизни нашей вселенной. Одни испытывают большее влечение к ним, чем другие, и в различные эпохи им уделяется различное внимание. В древнем мире как в Азии, так и в Европе за основу брали примат внутренней жизни человека над внешними явлениями, а это неизбежно вело к метафизике и философии. Современный человек в гораздо большей мере погружен в эти внешние явления, но даже и он в периоды душевного кризиса и несчастья часто прибегает к философии и метафизическим размышлениям.

Какая-то жизненная философия, расплывчатая или более четкая, имеется у нас у всех, хотя большинство из нас слепо разделяет общие воззрения, свойственные нашему поколению и среде. Большинство из нас принимает также некоторые метафизические концепции, составляющие часть той веры, в которой мы выросли. Меня никогда не влекло к метафизике, я даже испытывал некоторое отвращение к отвлеченным размышлениям. И все же я получал иногда интеллектуальное наслаждение, пытаясь следовать за строгим ходом мысли метафизиков и философов древности или современности. Однако я никогда не чувствовал себя в этой области свободно и испытал облегчение, когда избавился от их чар.

Я интересуюсь в основном этим миром, этой жизнью, а не каким-то иным миром или потусторонней жизнью. Я не знаю, существуют ли такие вещи, как душа или новая жизнь после смерти, и как бы эти вопросы ни были важны, меня они ничуть не волнуют. Среда, в которой я вырос, считает существование души (точнее — атма) и потусторонней жизни, теории кармы (о причине и следствии) и перевоплощения бесспорными. На мне это также сказалось, поэтому я в известном смысле склонен соглашаться с этими представлениями. Быть может, душа, переживающая физическую смерть тела, действительно существует. Теория причины и следствия, управляющая жизнью, представляется мне разумной, хотя, когда дело доходит до первопричины, возникают очевидные трудности. Допуская существование души, можно усмотреть некоторую логику и в" теории перевоплощения ее.

Но я не принимаю ни одну из этих теорий, ни одно из этих допущений как религиозную догму. Это не более как отвлеченные умопостроения, относящиеся к области, о которой мы почти ничего не знаем. Они никак не воздействуют на мою жизнь, и будет ли впоследствии доказана их справедливость или ошибочность, для меня не имеет большого значения.

Спиритизм с его сеансами, с его так называемыми явлениями духов и прочим всегда казался мне довольно смешным и нелепым способом исследования психических явлений и тайн загробной жизни. Обычно он представляет собой нечто худшее, а именно — игру на чувствах некоторых чрезмерно доверчивых людей, ищущих утешения или избавления от душевных страданий. Я не отрицаю возможности того, что некоторые из этих психических явлений истинны, но самый способ представляется мне совершенно неверным, а выводы, которые делаются из скудных и отрывочных данных, необоснованными.

Часто, глядя на этот мир, я чувствую его загадочность, его неизведанные глубины. Мною овладевает стремление познать его, насколько это в моих силах, быть в гармонии с ним, ощутить его во всей полноте. Но мне кажется, что путь к такому познанию должен быть в основном научным путем, предполагающим объективный подход, хотя я и понимаю, что подлинной объективности быть не может. Но если субъективный элемент неизбежен и необходим, он должен быть максимально ограничен при помощи научного метода.

Что такое неизведанное, я не знаю. Я не называю это богом, ибо понятие бога включает многое из того, во что я не верю. Я совершенно неспособен представлять себе божество или какую-либо неизвестную высшую силу в антропоморфических образах, и я никогда не перестаю удивляться тому, что именно таково представление многих людей. Всякая идея личного божества кажется мне чрезвычайно странной. Разумом я способен в известной степени оценить концепцию монизма, и меня всегда привлекала ведантийская философия адвайпга, то есть не-дуалистическая философия веданты, хотя я и не претендую на то, что она понятна мне во всей ее глубине и сложности, и сознаю, что в такого рода вопросах одной рассудочной оценки недостаточно. В то же самое время подход веданты к этим вопросам и другие аналогичные подходы пугают меня туманностью и неопределенностью своих экскурсов в бесконечность. Многообразие и полнота природы волнуют меня, создают в душе ощущение гармонии, и мне кажется, ч*го я чувствовал бы себя как дома в языческой и пантеистической атмосфере древней Индии или Греции, но без присущей им идеи бога или богов.

Для меня большую притягательную силу имеет некий этический подход к жизни, хотя я затруднился бы обосновать его логически. Меня всегда привлекало положение, усиленно подчеркивавшееся Ганди, о необходимости избирать надлежащие средства для достижения цели, и я считаю это одним из его величайших вкладов в нашу общественную жизн£. Сама идея отнюдь не является новой, но применение этической доктрины к широкой общественной деятельности, несомненно, представляло собой нечто новое. Здесь имеется множество трудностей, и, быть может, цели и средства вообще неразделимы и составляют некое органическое целое. В мире, который думает только о целях, игнорируя средства, этот упор на выборе средств кажется странным и поразительным. Я не могу сказать, насколько успешным оказалось применение этого принципа в Индии. Но нет сомнений, что он произвел глубокое и неизгладимое впечатление на умы многих.

Изучение Маркса и Ленина оказало огромное влияние на мое сознание и помогло мне увидеть историю и современную жизнь в новом свете. В длинной цепи исторических событий и общественного развития обнаружился некий смысл, некая последовательность, а будущее уже не казалось таким неясным. Практические достижения Советского Союза также производили чрезвычайно глубокое впечатление. Мне часто не нравились и были непонятны некоторые явления в СССР, и мне казалось, что слишком много внимания уделяется приспособлению к требованиям момента и политики великой державы. Но, несмотря на все эти явления и, возможно, на некоторый отход от первоначального страстного стремления к совершенствованию человека, я не сомневался, что советская революция намного продвинула вперед человеческое общество и зажгла яркое пламя, которое невозможно потушить. Она заложила фундамент той новой цивилизации, к которой может двигаться мир. Я слишком большой индивидуалист и слишком верю в свободу личности, чтобы мне могла нравиться чрезмерная регламентация. Однако мне казалось совершенно очевидным, что в сложном социальном организме свобода личности должна быть ограничена и что ограничение такого рода в социальной сфере является, быть может, единственным путем обеспечения свободы личности. Часто оказывается необходимым ограничить второстепенные свободы в интересах свободы в более широком смысле этого слова.

Многое в марксистском философском мировоззрении я мог принять без каких бы то ни было затруднений: его монизм, единство духа и материи, движение материи и диалектику непрерывного изменения, совершающегося как путем эволюции, так и скачками в результате действия и взаимодействия причины и следствия по формуле: тезис, антитезис, синтез. Однако полного удовлетворения оно мне не дало; не дало оно мне ответа и на вопросы, возникавшие в моем сознании, и почти незаметно для меня самого в мое сознание прокрадывались смутные идеалистические взгляды, приближавшиеся, пожалуй, к ве-дантийским. Не в различии духа и материи здесь было дело, скорее это касалось чего-то, что лежит за пределами мышления. Кроме того, здесь были еще этические вопросы. Я понимал, что моральный подход изменчив, что он зависит от развития мышления и культуры и определяется как бы духовным климатом эпохи. И все же в нем заключено нечто большее — определенные стремления, отличающиеся большим постоянством. Мне не нравился часто наблюдающийся в практике коммунистов и других разрыв между действием и этими основными стремлениями или принципами. В результате в моем сознании возникла путаница представлений, в которой я не мог разобраться. Моей общей тенденцией было не думать слишком много о тех вопросах, которые хотя и важны, но представляются неразрешимыми, а сосредоточить вместо этого свое внимание на проблемах жизни, чтобы понять эти более узкие и непосредственные проблемы и найти пути их разрешения. Что бы ни представляла собой первичная реальность и независимо от того, удастся ли нам когда-либо познать ее во всей полноте или хотя бы отчасти, несомненно, имеются широчайшие возможности для увеличения человеческих знаний, пусть даже в большей или меньшей степени субъективных, и для применения их к улучшению и совершенствованию условий человеческой жизни и организации общества.

Некоторые люди в прошлом — да еще и сегодня, хотя и в меньшей степени,— склонны были углубляться в поиски ответов на загадку вселенной. Это уводит их от личных и общественных проблем дня, и, когда они убеждаются в своей неспособности разрешить эту загадку, они отчаиваются, становятся пассивными, погрязают в мелочах или же обретают утешение в каком-нибудь догматическом вероучении. Социальные пороки, из которых большинство, несомненно, поддается устранению, приписываются первородному греху, низменности человеческой натуры, или общественного строя, или же, наконец,— в Индии — их объявляют неизбежным наследием предыдущих перерождений. В результате такие люди отказываются даже от попытки мыслить рационалистически и научно и находят себе убежище в иррационализме, суеверии, в неразумных и несправедливых социальных предрассудках и делах. Правда, даже рациональное и научное мышление не всегда позволяет нам продвинуться так далеко, как нам бы того хотелось. Существует бесконечное количество всевозможных факторов и взаимосвязей, которые в различной степени влияют на события и определяют их. Охватить их все невозможно, но мы можем попытаться выявить важнейшие из действующих сил и путем наблюдения над внешней материальной реальностью, при помощи опыта и практики, через эксперименты и ошибки, нащупывать путь ко все более широкому знанию и истине.

Для этой цели и в указанных границах общий марксистский метод, более или менее отвечающий нынешнему состоянию науки, мог, как мне казалось, оказаться весьма полезным. Но даже при этом методе выводы, к которым он приводит, и интерпретация прошлых и настоящих событий далеко не всегда были ясны. Данный Марксом общий анализ общественного развития представляется замечательно правильным, и все же впоследствии произошли многочисленные события, не согласующиеся с его представлениями о ближайшем будущем. Ленин успешно развил положения марксистской теории в применении к некоторым из этих позднейших событий, но с тех пор произошли новые поразительные перемены — возникновение фашизма и нацизма со всем тем, что стояло за ними. Весьма быстрое развитие техники и осуществление на практике огромных достижений науки с удивительной быстротой меняют картину мира, вызывая к жизни новые проблемы.

Итак, признавая основные положения социалистической теории, я не задумывался над ее многочисленными внутренними противоречиями. Меня раздражали левые группировки в Индии, тратившие массу энергии на взаимные споры и обличения по поводу различных тонкостей учения, которые меня вовсе не интересовали. Жизнь слишком сложна, и в ней, насколько мы способны понимать ее при нынешнем уровне наших знаний, слишком много нелогичного, чтобы можно было втиснуть ее в рамки определенной доктрины.

Для меня подлинными проблемами остаются проблемы жизни личности и общества, гармоничного существования, приведения в должное соответствие внутреннего мира личности и окружающей ее среды, урегулирования взаимоотношений между отдельными личностями и между группами, постоянного облагораживания и совершенствования человека, проблемы социального прогресса, непрерывных человеческих исканий. При разрешении этих проблем необходимо действовать путем наблюдения, точного установления фактов, осторожных выводов в соответствии с научными методами. В наших поисках истины этот метод не всегда может оказаться применимым, ибо искусство, поэзия и некоторые явления психики, повиди-мому, лежат в иной плоскости и не поддаются объективным методам науки. А потому не будем отказываться от интуиции и других методов постижения истины и действительности. Они необходимы даже и для целей науки. Однако мы должны всегда держаться за якорь точного объективного знания, проверенного разумом и, что еще важнее, опытом и практикой; нам следует всегда быть настороже, чтобы не утонуть в море теоретических рассуждений, не имеющих никакого отношения к повседневным проблемам жизни и к нуждам людей.

Живая философия должна отвечать на вопросы сегодняшнего дня.

Мы, люди современной эпохи, так гордящиеся достижениями нашего времени, являемся, быть может, пленниками своей эпохи, точно так же как люди древности и средневековья были пленниками своих эпох. Быть может, мы заблуждаемся, как заблуждались и до нас, воображая, что наш подход к окружающим явлениям есть единственно правильный подход, ведущий к истине. Но мы не можем вырваться из этого плена или полностью освободиться от этой иллюзии, если это действительно иллюзия.

И все же я убежден, что на всем протяжении истории ничто так не революционизировало человеческую жизнь, как это сделала наука своими методами и своим подходом. Она проложила путь для дальнейших, еще более радикальных перемен, которые подводят к самому преддверию того, что долгое время считалось непостижимым. Технические достижения науки совершенно бесспорны, ее способность превращать экономику голода в экономику изобилия очевидна, ее вторжение во многие области, считавшиеся до сих пор монополией философии, становится все более явственным. Пространственно-временная и квантовая теории полностью изменили представления о материальном мире. Позднейшие исследования природы материи, структуры атома, превращения элементов, взаимной трансформации электрической и световой энергии еще дальше продвинули человеческое знание. Человек уже не рассматривает природу как нечто отдельное и отличное от себя. Человеческая судьба представляется ныне частью ритмичной энергии природы.

Все эти сдвиги в мышлении, явившиеся результатом развития науки, открыли перед учеными новую область, граничащую с метафизикой. Они сделали из этого различные, часто противоречивые выводы. Некоторые усматривают в этом новое единство, противополагаемое случайности. Другие, подобно Бертрану Расселу, заявляют: «Академические философы со времен Парменида были убеждены в единстве мира. Самое основное из моих убеждений состоит в том, что это вздор». Или: «Человек есть результат действия причин, не преследовавших какой-либо определенной цели. Его появление на свет, его рост, его надежды и страхи, его любовь и верования — все это не более как результат случайного расположения атомов». В то же время новейшие достижения физики дают много доказательств единства природы. «Представление о том, что все предметы созданы из единой субстанции, так же старо, как сама мысль; но только наше поколение, первое за всю историю, способно воспринять единство природы не как безосновательную догму или пожелание, не имеющее надежды на осуществление, а как научный принцип, основанный на самых ясных и четких доказательствах, какие нам только известны» .

Как ни старо это представление в Азии и в Европе, интересно сравнить некоторые из новейших выводов науки с основными идеями, лежащими в основе адвайты, не-дуалистической теории веданты. Эти идеи состояли в том, что вся вселенная создана из единой субстанции, форма которой вечно меняется, и далее, что общее количество энергии остается всегда постоянным. Эта теория гласила также, что «объяснение вещей надо искать в их собственной природе и что для объяснения явлений, происходящих во вселенной, не требуется признания каких-либо внешних существ или факторов», из чего следовал вывод о саморазвитии вселенной.

Для науки не имеет большого значения, к чему ведут эти туманные рассуждения, ибо она тем временем движется вперед в сотнях различных направлений, применяя свой собственный точный экспериментальный метод наблюдения, расширяя границы исследованных областей знания и изменяя в процессе всего этого человеческую жизнь. Наука находится, быть может, на пороге раскрытия важных тайн, которые, однако, могут и ускользнуть от нее. Но она будет и впредь идти по предначертанному ей пути, ибо движению ее нет конца. Игнорируя пока что философское «почему?», наука будет продолжать искать ответ на вопрос «как?». Давая ответ на этот вопрос, она делает жизнь содержательнее и осмысленнее и, быть может, в какой-то мере приближает нас к тому времени, когда мы получим ответ и на вопрос «почему?».

А может быть, мы вообще неспособны преодолеть это препятствие, и непостижимое так и будет оставаться непостижимым, а жизнь, со всеми ее переменами, будет оставаться нагромождением добра и зла, цепью конфликтов, причудливым сочетанием несовместимых и взаимно враждебных стремлений.

Или же, наконец, может случиться и так, что самый прогресс науки, совершенно не связанный с нравственной дисциплиной или с какими бы то ни было этическими соображениями, приведет к сосредоточению власти и созданных ею ужасных орудий разрушения в руках дурных и эгоистичных людей, стремящихся к господству над другими людьми, и тем самым к уничтожению великих достижений этого прогресса. Нечто подобное совершается на наших глазах и сейчас: за этой войной стоит все тот же внутренний конфликт человеческого духа.

Как он удивителен, этот человеческий дух! Несмотря на свои бесчисленные слабости, человек на протяжении веков неизменно жертвовал своей жизнью и всем, что ему дорого, во имя идеала, во имя истины, во имя веры, во имя родины и чести. Этот идеал может меняться, но способность к самопожертвованию остается неизменной, и за это можно многое простить человеку и нельзя потерять веру в него. Среди несчастий он не утратил своего достоинства или своей веры в ценности, которыми он дорожит. Игрушка могущественных сил природы, ничтожная пылинка в этой огромной вселенной, он бросил вызов стихийным силам и попытался с помощью своего разума, этой колыбели революций, овладеть ими. Какие бы ни существовали боги, нечто божественное определенно есть в человеке, как есть в нем что-то и от дьявола.

Будущее темно, неопределенно. Но часть пути, который ведет к нему, мы можем видеть, и мы можем идти по нему твердой поступью, помня, что ничто не сломит дух человека, устоявший против стольких опасностей, помня также о том, что жизнь, при всех ее горестях, содержит в себе радость и красоту и что мы всегда можем — если только знаем, как это сделать,— блуждать в волшебном лесу природы.

Так что ж есть мудрость?

Что в поступках человечьих

Иль в божьих милостях возвышенным назвать?

Умение без страха жить и ждать,

На ненависть и гнев руки не поднимать.

Что, кроме как любовь, похвал достойно вечных? 1

БРЕМЯ ПРОШЛОГО

Идет уже двадцать первый месяц моего заключения; луна прибывает и убывает, и скоро исполнится два года с тех пор, как я здесь. Наступит еще один день рождения, чтобы напомнить мне о том, что я старею. Последние четыре годовщины своего рождения я провел в тюрьмах: здесь и в тюрьме Дехра-Дун, а также во многих других тюрьмах, в которых мне пришлось побывать во время моих предыдущих заключений. Я потерял им счет.

В течение всех этих месяцев я не раз подумывал о том, чтобы начать писать, чувствовал и потребность в этом и в то же время какое-то нежелание браться за перо. Мои друзья считали само собой разумеющимся, что я буду писать и создам еще одну книгу, как я это делал во время своих предыдущих заключений. Это превратилось уже почти в привычку.

И все же я не‘приступал к работе. Мне не хотелось произвести на свет книгу, лишенную сколько-нибудь серьезного значения. Писать вообще нетрудно; трудно написать' что-то

3 Еврипид, Вакханки.

стоящее, что-то такое, что не устареет, пока в тюрьме я пишу свою рукопись, а в мире продолжают происходить перемены. Я писал бы не для сегодняшнего или завтрашнего дня, а для неизвестного и, быть может, далекого будущего. Для кого бы я стал писать? И для какого времени? Быть может, то, что я пишу, никогда не увидит света, ибо годы, которые мне суждено провести в тюрьме, могут оказаться свидетелями еще больших потрясений и конфликтов, чем те годы войны, что уже миновали. Индия сама может оказаться полем битвы или же в ней может произойти гражданская смута.

К тому же, если бы мы и избегли всех этих событий, рискованно сейчас писать для будущего, когда все сегодняшние проблемы будут, возможно, уже мертвы и похоронены и на их месте возникнут новые проблемы. Я не мог рассматривать нынешнюю мировую войну как очередную войну, отличающуюся от других только большими масштабами. С того дня, как она разразилась, и даже еще раньше, я был полон предчувствий грандиозных перемен, катаклизмов, в результате которых при всех обстоятельствах должен был возникнуть новый мир. Какую цену будут иметь тогда мои жалкие писания о прошедшей и исчезнувшей эпохе?

Все эти мысли тревожили и сдерживали меня, а за ними в тайниках моего сознания скрывались более глубокие вопросы, на которые мне нелегко было найти ответ.

Подобные мысли и затруднения возникали у меня и во время моего прошлого тюремного заключения, длившегося с октября 1940 по декабрь 1941 года. Большую часть этого срока я просидел в своей старой камере в тюрьме Дехра-Дун, где шестью годами раньше я начал писать свою автобиографию. В течение десяти месяцев я не мог заставить себя работать; я проводил время за чтением, копался в земле и ухаживал за цветами. В конце концов я все же взялся за перо, намереваясь продолжить свою автобиографию. В течение нескольких недель я быстро и непрерывно писал. Но прежде чем работа была закончена, меня неожиданно освободили, задолго до истечения четырехлетнего срока моего заключения.

Хорошо, что я не успел закончить начатую книгу, ибо в противном случае меня могли бы уговорить послать ее издателю. Просматривая ее теперь, я вижу, как мала ее ценность, сколь многое в ней кажется устаревшим и неинтересным. События, которые в ней затрагиваются, утратили свое значение, превратившись в обломки полузабытого прошлого, покрытые лавой последующих вулканических извержений. Я потерял всякий интерес к ним. В моем сознании ярко запечатлелись личные переживания, наложившие на меня свою печать; соприкосновение с некоторыми лицами и некоторыми событиями; общение с массами — индийским народом в его бесконечном многообразии и удивительном единстве; некоторые искания разума; волны тоски и чувство облегчения и радости, охватывавшие меня, когда тоску удавалось одолеть; веселое возбуждение момента действия. О многих из этих вещей не следует писать. Внутренний мир человека, его чувства и мысли содержат что-то глубоко личное, что не должно и не может поверяться другим. И все же эти встречи и столкновения, личные и не личные, значат очень много. Они оказывают свое'злияпие на человека, формируют его, изменяют его отношение к жизни, к его собственной стране и к другим народам.

Здесь, в Ахмаднагарской тюрьме, как и в других тюрьмах, я занялся садоводством и ежедневно часами, даже под палящим солнцем, копал землю, подготавливая клумбы для цветов. Почва была очень скверная, каменистая, засоренная обломками и мусором от прежних строек и даже остатками древних памятников. Это место историческое, место многочисленных битв и дворцовых интриг. История этого места по отношению ко всей истории Индии не слишком древняя и не играет особенно важной роли в цепи более серьезных событий. Однако одно выдающееся событие того времени до сих пор сохраняется в памяти: мужество красивой женщины Чанд Биби, которая с мечом в руке защищала эту крепость и вела свои войска против армий империи Акбара. Она была убита одним из своих же воинов.

Роясь в этой несчастливой земле, мы обнаружили остатки древних стен, крыши и верхушки куполов зданий, похороненных глубоко под землей. Мы не могли проникнуть далеко, так как глубокие раскопки и археологические изыскания не одобряются властями, да у нас не было для этого и необходимых орудий. Однажды нам попался высеченный из камня прелестный лотос. Он составлял часть стены, по всей вероятности над входом.

Я вспомнил о другой, менее приятной находке в тюрьме Дехра-Дун. Три года тому назад, копаясь в своем маленьком дворике, я натолкнулся на любопытную реликвию прошлого. Глубоко под землей были обнаружены остатки двух столбов, и мы разглядывали их не без некоторого волнения. Они составляли часть старой виселицы, действовавшей здесь тридцать или сорок лет назад. Тюрьма давно уже перестала служить местом казней, и все видимые следы стоявшей здесь ранее виселицы были уничтожены. Мы обнаружили и извлекли из земли ее фундамент, и все мои товарищи по заключению, участвовавшие в этой работе, радовались, что мы наконец убрали эту зловещую штуку*.

Теперь я отложил в сторону свой заступ и взялся за перо. Быть может, то, что я пишу сейчас, постигнет та же участь, что и мою незаконченную рукопись, начатую в тюрьме Дехра-Дун. Я не могу писать о настоящем до тех пор, пока не буду свободен, чтобы ощущать его в процессе активной деятельности.

Именно необходимость действовать в настоящем позволяет мне ясно осознать это настоящее, и тогда я могу писать о нем свободно и с известной легкостью. В тюрьме оно представляется мне чем-то расплывчатым, смутным, чем-то таким, что я не могу ухватить или воспринять как ощущение момента. Оно перестает для меня быть настоящим в подлинном смысле этого слова, но в то же время это и не прошлое с его неподвижностью и застывшим спокойствием.

Не могу я брать на себя и роль пророка и писать о будущем. Я часто думаю о нем, и мой ум пытается проникнуть сквозь его покров и облечь его в выбранные мною одежды. Но все это — пустое воображение. Будущее остается неопределенным, неведомым, и нет никакой уверенности в том, что оно не разрушит вновь наши надежды и не обманет мечты человечества.

Остается прошлое. Но я не могу писать о событиях прошлого академически, как историк или ученый. Я не обладаю необходимыми для этого знаниями, данными и подготовкой, да я и не расположен к такого рода работе. Прошлое или угнетает меня, или согревает своей теплотой, когда оно соприкасается с настоящим и становится как бы частью этого живого настоящего. Если этого не происходит, прошлое холодно, бесплодно, безжизненно, неинтересно. Я могу писать о нем, как я это делал и раньше, лишь ставя его в какую-то связь с моими сегодняшними мыслями и действиями, и тогда занятие историей, как сказал когда-то Гёте, несколько облегчает тяжесть и бремя прошлого. Я полагаю, что это процесс, схожий с психоанализом, по только примененный не к отдельному человеку, а к целому народу или ко всему человечеству.

Бремя прошлого, бремя заключенного в нем хорошего и дурного давит, а иногда просто душит. В особенности это относится к тем из нас, кто принадлежит к таким древнейшим цивилизациям, как индийская и китайская. Как сказал Ницше: «Не только мудрость веков, но и их безумие вспыхивает в нас. Быть наследником — это опасно».

В чем состоит мое наследие? Наследником чего я являюсь? Наследником всего, чего человечество достигло за десятки тысячелетий, всего, о чем оно помышляло, что оно чувствовало, от чего страдало и чему радовалось, кликов его торжества и горьких мук поражения, этого удивительного подвига человечества, который начался так давно и все еще длится, маня нас за собой. Вместе со всеми людьми я являюсь наследником всего этого и многого другого. Но мы, индийцы, являемся обладателями еще одного особого наследия, не являющегося исключительно нашим достоянием, ибо таких наследий нет, а все они составляют общее достояние всего человечества, но такого, которое имеет к нам все же наибольшее отношение, чего-то, что есть в нашей плоти и крови и что сделало нас такими, какие мы есть и какими можем быть.

Именно об этом наследии и о его применении к настоящему я давно размышлял, и именно об этом мне хотелось бы написать, хотя меня пугают трудность и сложность вопроса и я могу коснуться его лишь поверхностно. Я не могу осветить его так, как он того заслуживает, но, попытавшись все же это сделать, я, быть может, смогу сослужить некоторую службу себе самому, внеся ясность в свои собственные мысли и подготовив свой разум к следующим этапам размышлений и деятельности.

Неизбежно мой подход будет часто носить личный характер: я буду говорить о том, как та или иная идея возникала в моем уме, какие формы она принимала, какое влияние она оказывала на меня и как она сказывалась на моих действиях. Речь будет идти также и о некоторых чисто личных переживаниях, которые не имеют никакого отношения к теме в ее широком понимании, но которые так или иначе окрашивали мои мысли и определяли мой подход ко всей проблеме. Наши суждения о странах и народах основываются на многих факторах. Среди них большое значение имеет фактор личного общения, если таковое имело место. Если мы сами не знакомы с народом той или иной страны, мы обычно склонны выносить о нем еще менее правильное суждение, чем когда мы его знаем, считая его при этом совершенно чуждым и отличным от нас.

Что касается нашей собственной страны, то тут наши личные связи бесчисленны, и благодаря им в нашем сознании возникают многочисленные образы или некий сводный образ наших соотечественников. Так я заполнил картинную галерею моего ума. В ней имеется несколько портретов ярких, живых, которые смотрят на меня, напоминая о некоторых возвышенных моментах жизни,— и тем не менее все это кажется таким далеким, похожим на когда-то прочитанную книгу. Есть там много и других картин — живых свидетельств былого товарищества и дружбы, которые так скрашивают жизнь. Там множество картин, изображающих народ — индийских мужчин, женщин и детей, сгрудившихся вместе и глядящих на меня, в то время как я пытаюсь постигнуть, о чем говорят эти тысячи глаз.

Я начну свой рассказ с главы, полностью посвященной моей личной жизни, ибо это дает ключ к тому настроению, в котором я находился в течение месяца, непосредственно последовавшего за тем периодом, который описан в конце моей автобиографии. Однако эта книга не будет новой автобиографией, хотя я боюсь, что личный элемент будет занимать в ней немало места.

Мировая война продолжается. Сидя здесь, в Ахмаднагарскон тюрьме, обреченный на бездействие в то самое время, когда весь мир охвачен неистовой деятельностью, я подчас испытываю некоторое волнение и думаю о тех больших проблемах и дерзких предприятиях, которыми были заполнены мои мысли на протяжении этих долгих лет. Я пытаюсь рассматривать войну абстрактно, так, как рассматривают какое-нибудь стихийное явление, какую-нибудь катастрофу — сильное землетрясение или наводнение. Разумеется, из этого ничего не получается. Но ничего другого, повидимому, не придумать, если я хочу оградить себя от слишком сильной боли, ненависти и волнения. \Ь в этом мощном проявлении дикой и разрушительной силы природы собственные мои беды и мое я становятся ничего не значащими.

Я вспоминаю слова, сказанные Ганди в тот роковой вечер, 8 августа 1942 года г : «Мы должны глядеть в лицо миру спокойными и ясными глазами, несмотря на то, что глаза мира сегодня налиты кровыо>>.

 

Глава вторая

БАДЕНВЕЙЛЕР, ЛОЗАННА

КАМАЛА

4 сентября 1935 года я был неожиданно освобожден из находившейся в горах Алморской тюрьмы: было получено сообщение, что состояние здоровья моей жены угрожающее. Она была далеко, в немецком санатории, в городе Баденвей-лере (Шварцвальд). Я спешно отправился на автомобиле, а затем на поезде в Аллахабад. На следующий день, в полдень, я начал оттуда свое воздушное путешествие в Европу. Пассажирский самолет доставил меня в Александрию через Карачи, Багдад и Каир, откуда я прибыл на гидроплане в Бриндизи. Из Бриндизи я отправился поездом в Базель (Швейцария). Я прибыл в Баденвейлер 9 сентября, через 4 дня после своего отъезда из Аллахабада и спустя 5 дней после моего освобождения из Алморской тюрьмы.

Когда я увидел Камалу, на лице ее была знакомая мужественная улыбка, но она была слишком слаба и слишком страдала от боли, чтобы много говорить. Быть может, мой приезд сыграл какую-то роль, так как на следующий день и в течение нескольких последующих дней она чувствовала себя немного лучше. Но кризис продолжался, и силы ее постепенно иссякали. Не будучи в состоянии примириться с мыслью о ее смерти, я воображал, что она поправляется и что, если только ей удастся перенести кризис, она может выздороветь. Врачи по своему обыкновению обнадеживали меня. Непосредственная угроза, казалось, миновала, и состояние ее не ухудшалось. Она была слишком слаба для длительных бесед. Наши разговоры были непродолжительны: заметив, что она начинает утомляться, я тотчас умолкал. Иногда я читал ей вслух. В числе книг, которые я читал ей, была, помнится, «Земля» Пэрл Бак. Ей нравилось, когда я ей читал, но наше чтение подвигалось медленно.

Утром и днем я брел из своего пансиона в маленьком городке до санатория и проводил с нею несколько часов. Мне так много хотелось ей сказать, но приходилось сдерживать себя. Иногда мы беседовали понемножку о старых временах, вспоминали прошлое, общих друзей в Индии; иногда, с оттенком грусти, говорили о будущем и о том, что мы тогда будем делать. Несмотря на серьезность своего состояния, она думала о будущем. Ее .глаза блестели и были полны жизни, лицо было веселое. Случайные друзья, приходившие навестить ее, бывали приятно удивлены, видя, что она выглядит лучше, чем они ожидали. Их вводили в заблуждение эти блестящие глаза и улыбающееся лицо.

Длинными осенними вечерами я сидел один у себя в комнате в пансионе или же отправлялся на прогулку в поле или в лес. Сотни образов Камалы проходили в моей голове, сотни различных сторон ее многогранной и глубоко интеллектуальной личности. Как часто, несмотря на то, что мы были женаты почти двадцать лет, она удивляла меня какой-нибудь новой чертой своего интеллекта или своего духа. Я знал ее с самых различных сторон и в последние годы изо всех сил стремился познать ее. Нельзя сказать, чтобы мне это не удалось, но все же я часто спрашивал себя, действительно ли я знаю и понимаю ее. В ней было что-то неуловимое, что-то призрачное, реальное и вместе с тем невещественное, трудно постижимое. Иногда, глядя в ее глаза, я видел незнакомое существо, украдкой поглядывавшее на меня.

Если не считать недолгого пребывания в школе, она не получила систематического образования; ее ум не подвергся воздействию учебного процесса. Она явилась к нам неискушенной девочкой, свободной от каких-либо «комплексов», которые, как говорят, стали ныне таким обычным явлением. Она и в дальнейшем не вполне утратила этот девический облик, но по мере того как она становилась женщиной, глаза ее обретали глубину и огонь, напоминая тихие омуты, на дне которых бушевали бури. Она не принадлежала к числу девушек современного типа с их привычками и неуравновешенностью, но она достаточно легко освоилась с современным укладом жизни. И все же в основе своей она была индийской девушкой или, точнее, кашмирской девушкой, чувствительной и гордой, ребячливой и взрослой, легкомысленной и мудрой. Она была сдержанна с теми, кого не знала или кто ей не нравился, но вся искрилась весельем и откровенностью в обществе знакомых и приятных ей людей. В суждениях о людях она была стремительна, в своих выводах не всегда справедлива, но она твердо держалась своих инстинктивных симпатий и антипатий. Она не умела лукавить. Если тот или иной человек ей не нравился, это было ясно для всех, и она не пыталась это скрыть. Впрочем, если бы она и попыталась, это едва ли удалось бы ей. За свою жизнь мне довелось встретить очень немногих, кто произвел бы на меня столь же сильное впечатление своей искренностью.

Я думал о первых годах нашей совместной жизни, когда, несмотря на свою огромную любовь к Камале, я почти забывал о ней, лишая ее тех товарищеских отношений, на которые она имела право. Я походил тогда на одержимого; я целиком посвящал себя делу, в которое верил; я жил в созданном мною сказочном мире, глядя на окружающих меня реальных людей как на призрачные тени. Я вкладывал в работу все свои силы; ум мой до краев был заполнен работой, которая меня целиком поглощала. Ей я отдавал почти без остатка всю свою энергию.

И все же я был далек от того, чтобы забыть Камалу. Я снова и снова возвращался к ней, как к спасительному прибежищу. Если в течение нескольких дней я был в отлучке, мысль о ней охлаждала мой разгоряченный мозг, и я с нетерпением ждал того дня, когда смогу вернуться домой. Разве смог бы я что-либо сделать, если бы не она, поддерживавшая меня, придававшая мне силы и дававшая мне тем самым возможность как бы вновь заряжать иссякшие аккумуляторы моего духа и тела?

Я брал у нее все, что она могла дать мне. Но что дал я ей взамен в эти первые годы? Я явно обманул ее ожидания, и эти дни, быть может, наложили на нее свой глубокий отпечаток. Она с ее необычайной гордостью и чувствительностью не хотела обращаться ко мне за помощью, хотя я скорее, чем кто бы то ни было, мог бы оказать ей эту помощь. Ей хотелось играть самостоятельную роль в национальной борьбе, а не быть только приспешницей и тенью своего мужа. Она хотела оправдать свое существование перед самой собой и перед всем миром. Ничто в мире не могло бы доставить мне большей радости, но я был слишком занят, чтобы глубже понять ее, и не видел, к чему она стремится и чего так страстно желает. Кроме того, тюрьма слишком часто заявляла свои права на меня, и я находился вдали от Камалы, а она часто болела. Она, казалось, говорила мне подобно Читре, героине пьесы Тагора: «Я Читра. Не богиня, которой надо поклоняться, но и не жалкое существо, от которого можно равнодушно отмахнуться, как от какого-нибудь мотылька. Если ты позволишь мне идти рядом с тобой по пути опасностей и дерзаний, если ты разрешишь мне участвовать в исполнении великого долга твоей жизни, ты узнаешь тогда мою подлинную сущность». Но она пе облекала эту мысль в слова, и лишь постепенно я прочел это в ее глазах.

В первые месяцы 1930 года я понял ее желание, и мы стали работать вместе. Это явилось для меня новым источником радости. В течение некоторого времени мы жили на гребне жизни; тучи сгущались, назревал национальный подъем. Для пас это были счастливые дни, но они слишком быстро миновали. В начале апреля страна была охвачена движением гражданского неповиновения и подверглась правительственным репрессиям, а я вновь очутился в тюрьме.

В тюрьме оказалось большинство нас, мужчин. И тогда произошло нечто замечательное. На поле битвы вышли наши женщины и вступили в борьбу. Женщины, разумеется, всегда принимали в ней участие, но сейчас их была целая лавина, что явилось неожиданностью не только для британского правительства, но и для наших мужчин. Эти женщины —женщины, принадлежавшие к высшим или средним классам, жившие спокойной жизнью под кровом своих домов, крестьянки, работницы, богатые женщины — десятками тысяч выходили на улицу в нарушение приказа правительства и не считаясь с дубинками полиции. Поразительным было не только это проявление мужества и отваги — еще более удивительной была сила организованности, которую они продемонстрировали.

Я никогда не забуду, какое глубокое волнение охватило нас, когда мы, находившиеся в то время в тюрьме Наини, узнали об этом. Как бесконечно мы гордились женщинами Индии! Мы почти не в состоянии были говорить об этом, ибо сердца наши были переполнены, а глаза затуманены слезами.

Впоследствии к нам присоединился в Тюрьме Наини мой отец, который рассказал много такого, чего мы не знали. Действуя в качестве лидера движения гражданского неповиновения, он ничем не поощрял этих наступательных действий женщин по всей стране. Ему с его патриархальными и несколько старомодными взглядами не нравилось, что старые и молодые женщины толпятся на улицах под палящим солнцем и вступают в столкновения с полицией. Но он понимал душевное состояние людей и никого не пытался отговаривать, в том числе и свою жену, дочерей и невестку. Отец рассказывал нам о том, как приятно он был поражен энергией, мужеством и способностями, которые проявляли женщины по всей стране. О девушках из своей собственной семьи он говорил с любовной гордостью.

По инициативе отца на тысячах массовых митингов, состоявшихся по всей стране 26 января 1931 года, в годовщину «Дня независимости Индии», зачитывалась «Памятная резолюция». Эти митинги были запрещены полицией и многие из них были разогнаны. Отец сумел организовать их, даже будучи прикован болезнью к постели. Это было торжеством его организаторского таланта, ибо он не мог пользоваться ни газетами, ни почтой, ни телеграфом, ни телефоном, ни типографскими машинами. Но, несмотря на все это, в один и тот же день, в

назначенный час по всей нашей обширной стране, включая самые глухие деревни, эта резолюция была оглашена на местных диалектах и принята участниками митингов. Через десять дней после того, как эта резолюция была таким образом одобрена, отец умер.

Резолюция была длинная. Часть ее была посвящена женщинам Индии: «Мы свидетельствуем свое уважение и глубокое восхищение женщинами Индии, которые в час опасности, нависшей над отечеством, покинули свой домашний очаги с неизменным мужеством и стойкостью боролись плечом к плечу с мужчинами в первых рядах национальной армии Индии, идя вместе с ними на жертвы и разделяя успех борьбы...»

Камала принимала смелое и активное участие в этих бурных событиях. На ее неопытные плечи пало бремя организации нашей работы в городе Аллахабаде, когда все активные деятели находились в тюрьме. Она компенсировала свою неопытность энтузиазмом и энергией и в какие-иибудь несколько месяцев стала гордостью Аллахабада.

Мы встретились снова, находясь еще под свежим впечатлением болезни и смерти моего отца. Мы встретились на новых началах: нас связывали чувства товарищества и взаимопонимания. Несколько месяцев спустя, когда мы, захватив с собой дочь, отправились на Цейлон для первого нашего кратковременного совместного отдыха, который оказался также и последним, у нас было такое ощущение, как будто мы заново открыли для себя друг доуга. Все прошлые годы, проведенные нами вместе, были лишь подготовкой к этим новым, более близким отношениям.

Мы слишком скоро вернулись обратно, и снова работа потребовала меня; а вслед за тем — тюрьма. Нам не суждено было больше ни отдыхать, ни работать, ни даже быть вместе, если не считать кратковременного периода между двумя последовательными тюремными заключениями, длившимися каждое по два года. И вот, когда срок второго из них еще не истек, Камала лежала при смерти.

Когда в феврале 1934 года пришли меня арестовать на основании ордера, выданного в Калькутте, Камала пошла в наши комнаты, чтобы собрать для меня кое-какую одежду. Я последовал за нею, чтобы с ней попрощаться. Вдруг она ухватилась за меня и, потеряв сознание, упала. Это было совсем непохоже на нее, ибо мы приучили себя легко, даже весело относиться к этим арестам и как можно меньше волноваться из-за них. Было ли у нее какое-то предчувствие, что это последнее наше более или менее нормальное свидание?

Два долгих тюремных заключения, каждое сроком в два года, встали между мною и ею в тот самый момент, когда мы больше всего были нужны друг другу, в тот самый момент, когда мы так сблизились друг с другом. Я думал об этом в

долгие дни в тюрьме, и все же я твердо надеялся, что придет время, когда мы будем снова вместе. Как ей жилось в эти годы? Я могу об этом догадываться, но толком я ничего не знаю, ибо во время свиданий в тюрьме или в короткий период моего пребывания на свободе обстановка была не совсем нормальная. Нам приходилось все время тщательно следить за собой, чтобы не показать один другому своих страданий, которые могли причинить боль. Но было очевидно, что многое глубоко тревожит и огорчает ее и что в ее душе нет покоя. Я мог бы оказать ей некоторую помощь, но не из тюрьмы.

ПРОБЛЕМА ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ

Эти и многие другие мысли приходили мне на ум в долгие часы моего одиночества в Баденвейлере. Я с трудом отвыкал от тюремной обстановки; я давно уже свыкся с ней, а новая обстановка мало чем отличалась от нее. Я жил в нацистской стране со всеми странными происходившими в ней явлениями, которые внушали мне такое отвращение, но нацизм непосредственно меня не затрагивал. В этой тихой деревне, в глуши Шварцвальда, он мало чем давал о себе знать.

А возможно, ум мой был занят чем-то другим. Передо мной проходила моя прошлая жизнь, и всегда рядом со мной была Камала. Она стала для меня символом индийских женщин или даже символом женщины вообще. Иногда ее образ причудливо смешивался с моими представлениями об Индии, этой столь дорогой для нас родине, со всеми ее слабостями и недостатками, такой неуловимой и загадочной. Что представляла собой Камала? Знал ли я ее? Понимал ли ее настоящее л? Знала и понимала ли она меня? Ибо я тоже был сложной личностью со своими тайнами и неизведанными глубинами, непостижимыми для меня самого. Иногда мне казалось, что она немного меня боится из-за этого. Я всегда был и остался человеком неподходящим для брака. Камала и я в некоторых отношениях были различны и в то же время весьма схожи в других отношениях; мы не дополняли друг друга. Даже положительные наши качества в наших взаимоотношениях превращались в недостатки. Между нами были возможны либо полное взаимопонимание, совершенное единение душ, либо споры. Ни один из нас не мог жить монотонной домашней жизнью, принимая вещи такими, какие они есть.

Среди множества картин, выставляемых на базарах Индии, была одна, на которой были изображены два портрета, Камалы и мой, с надписью наверху: «адарша джори» — образцовая или идеальная чета,— такою нас считали многие. Но достичь идеала или сохранить его чрезвычайно трудно. И все же я помню, как во время нашего отдыха на Цейлоне я говорил Камале, что вопреки всем трудностям и разногласиям, вопреки злым шуткам, которые жизнь сыграла с нами, мы счастливы тем, что брак — это необычайная вещь и что он не перестал быть ею, несмотря на свою тысячелетнюю историю. Мы видели вокруг себя крушение многих браков или, что было не лучше, превращение сияющего золота в золу. Как мы счастливы, говорил я ей, и она соглашалась. Хотя порою мы и ссорились и сердились друг на друга, однако сумели сохранить в себе жизненный огонь, и для каждого из нас жизнь всегда открывала перспективы новых заманчивых приключений и позволяла по-новому заглянуть в душу друг другу.

Проблема человеческих взаимоотношений — какая это важная проблема и как часто мы забываем о ней в наших горячих спорах о политике и экономике! Ее не игнорировали подобным образом старые и мудрые цивилизации Индии и Китая. Они выработали кодекс социального поведения, который, при всех его недостатках, несомненно, давал человеку равновесие. Этого равновесия не видно в сегодняшней Индии. Нет его и в странах Запада, которые достигли столь большого прогресса в других областях. Быть может, равновесие в основе своей статично и противоречит прогрессивному изменению? Должны ли мы жертвовать одним ради другого? Должна, разумеется, существовать какая-то возможность сочетать равновесие с внутренним и внешним развитием, мудрость старины с наукой и энергией новых времен. Поистине, мы, кажется, достигли такой ступени мировой истории, когда единственной альтернативой такого сочетания может оказаться разрушение и уничтожение как того, так и другого.

РОЖДЕСТВО 1935 ГОДА

В состоянии Камалы наступило улучшение. Оно было не очень заметно, но после напряжения последних недель мы испытывали большое облегчение. Она пережила кризис, и состояние ее стабилизировалось, что само по себе уже было достижением. Так продолжалось в течение еще целого месяца, и я воспользовался этим, чтобы съездить ненадолго в Англию с нашей дочерью Индирой. Я не был там восемь лет, и многочисленные друзья настойчиво приглашали меня посетить их.

Затем я вернулся в Баденвейлер, и все опять пошло по-старому. Наступила зима, и все вокруг стало бело от снега. С приближением рождества состояние Камалы начало заметно ухудшаться. Наступил новый кризис. Жизнь ее, казалось, была на волоске. В эти последние дни 1935 года я тащился через слякоть и снег, не зная, сколько дней или часов ей еще осталось прожить. Спокойный зимний ландшафт с его белым снежным покровом напоминал мне о холодном покое смерти, и я утратил весь былой оптимизм.

Но Камала переборола и этот кризис и выжила, проявив удивительную жизнеспособность. Ей стало лучше, она повеселела и хотела, чтобы мы увезли ее из Баденвейлера. Ей наскучило это место; кроме того, на нее повлияло еще одно событие — смерть одного из больных санатория, который посылал ей цветы и раза два посетил ее. Этот больной — один ирландский юноша — был в гораздо лучшем состоянии, чем Камала, и ему разрешали даже гулять. Мы пытались скрыть от нее его внезапную смерть, но нам это не удалось. У больных людей, особенно у тех, которые имеют несчастье находиться в санатории, повидимому, развивается шестое чувство, которое подсказывает им многое из того, что от них хотят скрыть.

В январе я съездил в Париж и посетил еще раз, на короткий срок, Лондон. Жизнь снова тянула меня к себе, и когда я находился в Лондоне, мне стало известно, что я вторично избран председателем Индийского Национального конгресса, съезд которого должен был состояться в апреле. Я ожидал этого, так как был предупрежден друзьями, и даже обсуждал этот вопрос с Камалой. Передо мной стояла дилемма: оставить ее в ее тогдашнем положении или отказаться от председательского поста. Она и слышать не хотела о моей отставке. Ей было немного лучше, и мы полагали, что позднее я смогу к ней вернуться.

В конце января 1936 года Камала была перевезена из Баденвейлера в Швейцарию, в санаторий близ Лозанны.

СМЕРТЬ

Мы оба, Камала и я, радовались переезду в Швейцарию. Она повеселела, и я чувствовал себя уютней в этой части Швейцарии, которую я знал довольно хорошо. В ее состоянии не наблюдалось сколько-нибудь заметных изменений, и, казалось, кризис не повторится. Можно было надеяться, что такое состояние продлится еще долго и она понемногу начнет поправляться.

Между тем Индия настойчиво звала меня, и находившиеся там друзья требовали моего возвращения. Я потерял покой; проблемы моей родины все больше завладевали моим умом. В течение нескольких лет тюрьма и другие препятствия мешали мне принимать активное участие в общественной жизни, и теперь я рвался к деятельности. Мои поездки в Лондон и Париж и вести из Индии помогли мне освободиться от моей скорлупы, и теперь я не мог снова уйти в нее.

Я обсудил этот вопрос с Камалой и посоветовался с врачом. Оба они соглашались с тем, что мне следует вернуться в Индию, и я заказал билет на самолет голландской авиакомпании КЛМ. Я должен был покинуть Лозанну 28 февраля. После того как все уже было решено, я увидел, что Камале вовсе не улыбается мысль о моем отъезде. И*все же она не стала просить меня изменить свои планы. Я говорил ей, что недолго задержусь в Индии и что надеюсь вернуться через два-три месяца. Если она пожелает, я смогу вернуться еще раньше. Когда мне дадут телеграмму, я вылечу на самолете и уже через неделю буду около нее.

До моего отъезда оставалось четыре или пять дней. Индира, находившаяся в школе в соседнем местечке Бекс, должна была приехать, чтобы провести эти последние дни с нами. Ко мне явился врач и посоветовал отложить отъезд на неделю или на десять дней. Больше он ничего не хотел сказать. Я тотчас же согласился и заказал новый билет на следующий самолет К JIM.

За эти последние дни в Камале произошла едва уловимая перемена. Ее физическое состояние, насколько мы могли судить, оставалось почти прежним, но ее сознание, повидимому, все меньше фиксировалось на окружающей обстановке. То она говорила мне, что кто-то ее зовет, то она видела, как кто-то входит в комнату, в то время как я ничего не видел.

Ранним утром 28 февраля она вздохнула последний раз. Индира была возле нее, а также наш верный друг, неизменно находившийся при нас в эти месяцы,— д-р М. Атал.

Из соседних городов Швейцарии приехало еще несколько друзей, и мы свезли ее в лозаннский крематорий. В несколько минут это прекрасное тело и это прелестное лицо, которое так часто и так хорошо улыбалось, были превращены в пепел. Маленькая урна заключила в себе бренные останки той, которая была такой энергичной, светлой и полной жизни.

МУССОЛИНИ. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Узы, связывавшие меня с Лозанной и Европой, были порваны, и мне незачем было больше там оставаться. Что-то оборвалось также и внутри меня, но я лишь постепенно начал это осознавать, ибо эти дни были для меня черными днями и рассудок мой отказывался нормально работать. Мы с Индирой отправились в Монтре, чтобы в тишине провести вместе несколько дней.

Во время нашего пребывания в Монтре меня посетил итальянский консул в Лозанне, явившийся специально для того, чтобы передать мне искренние соболезнования синьора Муссолини по поводу моей потери. Я был несколько удивлен, так как никогда не встречался с синьором Муссолини и не имел с ним каких-либо иных связей. Я попросил консула передать ему мою благодарность.

За несколько дней до этого один из моих друзей, находившийся в Риме, сообщил мне в письме, что синьор Муссолини хотел бы со мной встретиться. В то время о моей поездке в Рим не могло быть и речи; я так и ответил ему. Позднее, когда я стал подумывать о возвращении в Индию самолетом, это приглашение было повторено, причем на этот раз в нем был оттенок нетерпеливой настойчивости. Я хотел избежать этого свидания, но в то же время мне не хотелось быть невежливым. При обычных обстоятельствах я преодолел бы свое отвращение к встрече с ним, так как мне любопытно было узнать, что собой представляет дуче, йо в то время велась война в Абиссинии, и эта встреча неизбежно послужила бы поводом ко всякого рода кривотолкам и была бы использована в целях фашистской пропаганды. Никакие мои опровержения ни к чему бы не привели. Мне было известно несколько недавних случаев, когда индийские студенты и другие лица, посетившие Италию, были использованы, вопреки их желанию, а иногда даже и без их ведома, фашистской пропагандой. Наконец, известно было подложное интервью Ганди, которое «Джорнале д'Италиа» опубликовала в 1931 году.

Поэтому я выразил моему другу свои сожаления и через некоторое время снова написал ему и позвонил по телефону, чтобы исключить какие бы то ни было недоразумения. Все это было еще до смерти Камалы. После ее смерти я послал еще одно письмо, в котором сообщил, что, помимо всяких других причин, я не расположен сейчас встречаться с кем бы то ни было.

Эта настойчивость с моей стороны была необходима ввиду того, что самолет авиакомпании KJIM, на котором я собирался лететь, должен был следовать через Рим и мне предстояло провести в этом городе целый вечер и ночь. Избежать этой попутной остановки и кратковременного пребывания в Риме я не мог.

Проведя несколько дней в Монтре, я выехал в Женеву, а оттуда в Марсель, где сел на самолет KJIM, отправлявшийся иа Восток. Когда в конце дня мы прибыли в Рим, я был встречен высокопоставленным чиновником, который вручил мне письмо от личного секретаря синьора Муссолини. Дуче, говорилось в письме, будет рад повидаться со мной, и он назначал наше свидание на шесть часов вечера. Я был удивлен и напомнил чиновнику о моих письмах. Однако он продолжал настаивать на том, что теперь все уже окончательно подготовлено и встречу нельзя расстраивать. Больше того, если свидание не состоится, весьма вероятно, что он будет уволен со своего поста. Он заверил меня, что в печать ничего не проникнет и что мне надо будет провести с дуче всего несколько минут. Он хочет только пожать мне руку и лично выразить свои соболезнования по поводу кончины моей жены. Мы препирались таким образом в течение целого часа, соблюдая обоюдную вежливость, но испытывая все большее напряжение. Это был чрезвычайно утомительный час для меня и, вероятно, еще более утомительный для моего собеседника. Наконец, назначенный для свидания час наступил, но я настоял на своем. Во дворец дуче была послана телефонограмма о том, что я не могу явиться.

В этот вечер я послал синьору Муссолини письмо, в котором выражал сожаление в связи с тем, что я не смог воспользоваться его любезным приглашением встретиться с ним и благодарил его за присланное мне соболезнование.

Я продолжал свое путешествие. В Каире меня встретили несколько старых друзей. Оттуда мы двинулись далее на восток, летя над пустынями Западной Азии. До сих пор различные события и хлопоты, связанные с моей поездкой, занимали мой ум. Но теперь, когда мы, покинув Каир, часами летели над этой безлюдной пустыней, меня охватило чувство ужасного одиночества, опустошенности и бесцельности. Я возвращался один в свой дом, который больше не был для меня домом, а рядом со мной стоял ящик, и в этом ящике была урна. Это было все, что осталось от Камалы, и все наши светлые мечты были так же мертвы и превратились в пепел. Ее больше нет, Камалы больше нет,— снова и снова повторял я себе.

Я думал о своей автобиографии, об этой летописи моей жизни, которую я обсуждал с ней, когда она лежала в санатории Бховали. Когда я писал ее, я время от времени захватывал с собой одну-две главы и читал их ей. Она читала или слышала лишь часть ее, она никогда не прочтет остального, и мы уже не впишем вместе ни одной новой главы в книгу жизни.

По прибытии в Багдад я послал телеграмму моим издателям в Лондон, у которых печаталась моя автобиография. Я просил их сопроводить книгу посвящением: «Камале, которой больше нет».

Вот наконец и Карачи, толпы народа, много знакомых лиц. А далее — Аллахабад. Там мы отнесли драгоценную урну на берег быстрого Ганга и высыпали пепел в лоно этой благородной реки. Сколько наших предков она унесла таким образом в море, и сколько тех, кто придет нам на смену, совершит свое последнее путешествие в ее объятиях.

 

Глава третья

ИСКАНИЯ

ПАНОРАМА ПРОШЛОГО ПНДПП

В эти годы размышлений и практической деятельности все мои мысли были поглощены Индией. Я пытался понять ее, а также проанализировать мое собственное отношение к ней. Я возвращался мысленно к дням моего детства и старался припомнить, каково было мое понимание Индии в то время, в какие расплывчатые формы облекал его мой зреющий разум и как оно формировалось дальше под воздействием нового опыта. Иногда этот образ Индии отступал на задний план, но все же он никогда не покидал меня. Постепенно он менялся, образуя причудливую смесь представлений, почерпнутых из старых сказаний и легенд и современных фактов. Он рождал у меня чувство гордости, но в то же время и чувство стыда, ибо я стыдился многого из того, что видел вокруг себя,— суеверий, отживших идей и прежде всего нашего порабощенного состояния и нищеты.

По мере того как я рос и приобщался к деятельности, которая сулила привести к освобождению Индии, мысли об Индии все более овладевали мною. Что представляла собой эта Индия, владевшая мною, вечно манившая к себе и побуждавшая меня к действию, направленному на осуществление ка-кого-то смутного, но остро ощутимого стремления в нашей душе? Я полагаю, что первоначальным толчком для меня послужила гордость, как личная, так и национальная, и присущее всем людям желание противиться чужому господству и пользоваться свободой устраивать свою жизнь по собственному усмотрению. Мне казалось чудовищным, чтобы такая великая страна, как Индия, с ее богатым и древним прошлым, была прикована к отдаленному острову, который навязывал ей свою волю. Еще более чудовищным было то, что этот насильственный союз привел к безграничной нищете и деградации. Для меня и других это было достаточным поводом к действию.

Но этого было недостаточно, чтобы ответить на вопросы, возникавшие в моем уме. Что представляет собой Индия с иных точек зрения, помимо физической и географической? Что она представляла собой в прошлом? В чем был тогда источник ее силы? Каким образом она утратила эту былую силу? И утратила ли она ее полностью? Представляет ли она собой и ныне нечто жизнеспособное, помимо того, что она является родиной огромного числа человеческих существ? Какое место занимает она в современном мире?

Эти более широкие, международные аспекты проблемы вставали передо мной во весь рост по мере того, как я все яснее сознавал, насколько нежелательной и немыслимой является изоляция. Будущее, рисовавшееся моему мысленному взору, предполагало тесное сотрудничество, политическое, экономическое и культурное, между Индией и другими странами мира. Но прежде чем наступит будущее, надо иметь дело с настоящим, а за настоящим стоит долгое и сложное прошлое, из которого выросло это настоящее. Поэтому за ответами на свои вопросы я обратился к прошлому.

Индия была у меня в крови, и многое в ней меня инстинктивно глубоко волновало. И все же я подходил к ней почти как чужеземный критик, полный отвращения к настоящему и ко многим пережиткам прошлого, которые я наблюдал. Я пришел к ней в известной степени через Запад и смотрел на нее так, как мог бы смотреть дружественно расположенный европеец. Я горел нетерпеливым стремлением изменить ее внешние очертания и облик, придать ей современную внешность. И все же v меня возникали сомнения. Знаю ли я Индию, я, считавший необходимым отдать на слом значительную часть ее прошлого наследия? Много было такого, что следовало, даже необходимо было, отдать на слом, но было совершенно ясно, что Индия не могла бы быть тем, чем она, без сомнения, являлась, и не могла бы продолжать на протяжении тысячелетий свое культурное существование, если бы она не обладала чем-то очень жизненным и стойким, чем-то очень ценным. Что же это было такое?

Я стоял на холме в Мохенджо-Даро в долине Инда, на северо-западе Индии, а вокруг себя видел дома и улицы этого древнего города, существовавшего, как говорят, более пяти тысяч лет назад; причем уже тогда это была древняя и высокоразвитая цивилизация. «Цивилизация долины Инда,— пишет профессор Чайлд,— это весьма совершенное приспособление человеческой жизни к особенностям окружающей среды, которое могло возникнуть лишь в результате долгих лет терпеливых усилий. И эта цивилизация сохранилась. Она носит уже специфически индийский характер и составляет основу современной индийской культуры». Трудно себе представить, чтобы какая-нибудь культура или цивилизация могла просуществовать в течение пятп, шести или даже больше тысячелетий, и не в статичиом, неизменном виде, ибо Индия непрерывно изменялась и прогрессировала. Она вступала в тесное соприкосновение с персами, египтянами, греками, китайцами, арабами, народами Средней Азии и Средиземноморья. Но, несмотря на то, что она оказывала влияние на них и, в свою очередь, испытывала на себе их влияние, ее культурная основа оказалась достаточно прочной, чтобы сохраниться. В чем был секрет этой силы? Где был ее источник?

Я прочел историю Индии, а также часть произведений ее необычайно богатой древней литературы, и на меня произвели огромное впечатление заключенные в них сила мысли, ясность языка и богатство ума. Я странствовал по Индии вместе с великими путешественниками из Китая и Средней Азии, которые побывали здесь в далеком прошлом и оставили описания своих путешествий. Я думал о том, что сделано было Индией в Ангкоре, Боробудуре и многих других местах. Я бродил по Гималаям, которые тесно связаны с древними мифами и легендами и оказали такое большое влияние на наше мышление и литературу. Моя любовь к горам и родство с Кашмиром с особой силой влекли меня к ним, и я видел там не только жизнь, силу и красоту настоящего, но и сохраненное до нас историей очарование прошедших веков. Меня привлекали к себе могучие реки Индии, текущие с высоты этого великого горного массива в наши долины. Они напоминали мне о бесчисленных событиях пашей истории. Инд или Синдху, по имени которого наша страна стала называться Индией или Хиндустаном и через который па протяжении тысячелетий двигались народы и племена, караваны и армии; Брахмапутра, лежащая несколько в стороне от главного исторического потока, но живущая в древних преданиях; она пробивает себе путь в Индию через глубокие ущелья, прорезанные в самом сердце северо-восточных гор, и далее течет спокойно, делая плавный поворот между горой и лесистой равниной; Джамна, с которой связано столько легенд, положенных в основу танцев, забав и игр; и, наконец, Ганг, первая из рек Индии, пленившая сердце Индии и с незапамятных времен притягивавшая на свои берега бессчетные миллионы людей. История Ганга, от его истоков до места впадения его в море, с древних времен до сегодняшнего дня,— это история индийской цивилизации и культуры, возвышения и падения империй, история великих и гордых городов, дерзаний человека и исканий разума, которыми были так поглощены мыслители Индии, история богатства и полноты жизни и история отказа и отречения от нее, история взлетов и падений, развития и упадка, жизни и смерти.

Я познакомился со старыми памятниками, руинами, древней скульптурой и фресками в Аджанте, Эллоре, пещерах Эле-фанты и других местах; я видел также прекрасные сооружения более поздней эпохи в Агре и в Дели, где каждый камень рассказывает историю прошлого Индии.

В моем: родном городе Аллахабаде и в Хардваре я часто отправлялся на празднества омовения Кумбх мела 4 , наблюдая за тем, как сотни тысяч людей приходят, чтобы совершить омовение в Ганге, подобно тому, как сюда приходили со всех концов Индии на протяжении тысячелетий их предки. Я вспоминал описания этих празднеств, оставленные китайскими паломниками и другими путешественниками,— описания, имеющие 1300-летнюю давность, причем }же тогда эти мела были древними и происхождение их терялось в седой старине. Какая могучая вера, спрашивал я себя, влекла наш народ на протяжении многих поколений к этой знаменитой индийской реке?

Эти мои странствования и поездки и та основа, которую мне дало чтение, позволили мне глубже проникнуть в прошлое. К несколько бесцветному интеллектуальному пониманию добавлялось эмоциональное восприятие, так что образ Индии, который я создал в своем воображении, стал постепенно приобретать черты реальности, и страна моих предков предстала передо мной населенной живыми существами, которые смеялись и плакали, любили и страдали. Среди них были люди, повидимому, знавшие жизнь и понимавшие ее. Их мудрость и помогла им создать тот фундамент, который обеспечил Индии устойчивость культуры, сохранившейся на протяжении многих тысячелетий. Сотни живых картин прошлого теснились в моем воображении, и они тотчас же вставали передо мной, как только я посещал какое-либо место, с которым они были связаны. В Сарнатхе, близ Бенареса, я почти видел перед собой Будду, произносящего свою первую проповедь, и некоторые из его слов доносились до меня, как эхо, из глубины двадцати пяти веков. Каменные колонны времен Ашоки с их надписями говорили со мной на своем величавом языке, рассказывая о человеке, который, будучи правителем, превосходил своим величием всех королей и императоров. В Фатхпур-Сикри восседал Акбар, который, позабыв о своей империи, беседовал и спорил с учеными богословами — представителями самых различных религий, горя желанием узнать что-нибудь новое и найти разрешение вечной загадки человека.

Так передо мною медленно развертывалась панорама истории Индии с ее взлетами и падениями, ее победами и поражениями. Я видел нечто исключительное в том, что на протяжении пятитысячелетней истории вторжений и переворотов Индия сохранила непрерывную культурную традицию—традицию, широко распространенную среди масс и оказавшую на них огромное влияние. Только Китай знает такую же непрерывность традиций и культуры. И эта панорама прошлого постепенно свелась к жалкому настоящему, когда Индия, несмотря на все ее былое величие и устойчивость, стала порабощенной страной, придатком Англии, а во всем мире свирепствует ужасная опустошительная война, ожесточающая человечество. Но знакомство с этим пятитысячелетним прошлым открыло мне новые перспективы, и бремя настоящего казалось уже не этаким тяжелым. Сто восемьдесят лет английского владычества в Индии были лишь одним из печальных эпизодов в ее долгой истории; она сумеет вновь обрести себя, дописывается уже последняя страница этой главы. Мир также переживет ужасы сегодняшнего дня и снова утвердится на новом фундаменте.

НАЦИОНАЛИЗМ И ИНТЕРНАЦИОНАЛИЗМ

Мое отношение к Индии часто, таким образом, было эмоциональным, обусловленным и ограниченным многими обстоятельствами. Оно проявлялось в форме национализма.

У многих людей отсутствуют подобные обусловливающие и ограничивающие факторы. Но в современной Индии национализм был и остается неизбежным; он представляет собой естественное и здоровое явление. Первейшим и основным стремлением для всякой порабощенной страны должно быть стремление к национальному освобождению. Это было вдвойне справедливо в отношении Индии с ее острым ощущением своей индивидуальности и своего прошлого наследия.

События последнего времени во всем мире показали, что мнение, будто бы национализм исчезает под натиском интернационализма и пролетарских движений, неправильно. Он по-прежнему остается одним из самых могучих стимулов, движущих народом, с ним связаны чувства, традиции народа, сознание общности условий существования и жизненных целей. В то время как прослойка буржуазной интеллигенции постепенно отходила от национализма или думала, что отходит, рабочие и пролетарские движения, сознательно опирающиеся на принципы интернационализма, все больше склонялись к национализму. Война втянула всех, повсюду в сети национализма. Это знаменательное возрождение национализма или, вернее, навое открытие его и признание его жизненно важного значения вызвали к жизни новые проблемы, а старым проблемам придали новые черты и формы.

Отбросить или упразднить старые установившиеся традиции не так-то легко. В критические моменты опи оживают, овладевая умами людей, и, как мы видели, нередко имеют место сознательные попытки использовать эти традиции с целыо вдохновить народ на максимальные усилия и жертвы. В значительной мере приходится считаться с существующими традициями, видоизменяя и приспосабливая их к новым условиям и новому образу мыслей; в то же самое время нужно создавать и новые традиции. Принцип национализма имеет глубокие и прочные корни; он не является чем-то отжившим, не имеющим значения для будущего. Однако наряду с ним возникли другие принципы, более прочно опирающиеся на неопровержимые факты сегодняшнего дня,— принцип интернационализма и пролетарский принцип, и если мы хотим достигнуть равновесия в мире и ослабить раздирающие его конфликты, мы должны стремиться к какому-то сочетанию этих принципов. Необходимо признать постоянную притягательность национализма для человеческого духа и нужно поддерживать его, однако его размах должен быть ограничен более узкой сферой.

Если влияние национализма до сих пор столь широко распространено даже в странах, подвергшихся могучему воздействию новых идей и международных сил, то насколько же сильнее он должен владеть умами индийцев! Иногда нас уверяют в том, что наш национализм есть не что иное, как свидетельство нашей отсталости, а наши требования независимости — показатель нашей ограниченности. Те, кто это говорит, видимо, полагают, что если бы мы согласились остаться в роли младших партнеров в Британской империи или в Содружестве наций, это явилось бы торжеством подлинного интернационализма. Они, очевидно, не понимают, что этот вид так называемого интернационализма есть не что иное, как проявление узкого британского национализма, который не мог бы нам импонировать даже и в том случае, если бы логические выводы, вытекающие из истории прошлых англо-индийских отношений, не исключили бы всякую возможность его воздействия на наше сознание. Тем не менее Индия, при всем ее пламенном национализме, пошла дальше многих стран в признании истинного интернационализма и сотрудничества и даже, до известной степени, подчинения статута независимого государства мировой организации.

СИЛА И СЛАБОСТЬ ИНДИИ

Поиски источников силы Индии, а также причин ее упадка и ослабления — дело долгое и сложное. Однако недавние причины этого упадка достаточно очевидны. Индия отстала в развитии техники, и Европа, которая была долгое время во многих отношениях отсталой, заняла ведущее положение в области технического прогресса. Этот технический прогресс вдохновлялся наукой, в нем сказывалось бурление жизни и духа, которые находили свое проявление в самых различных областях человеческой деятельности и в отважных путешествиях с целью открытия новых земель. Новая техника дала военную мощь странам Западной Европы, облегчила им продвижение на Восток и подчинение .Востока. Это относится не только к Индии, но и почти ко всей Азии.

Почему это должно было именно так произойти, объяснить труднее, ибо в прежние времена Индия никогда не проявляла недостатка в живости ума или в техническом мастерстве. Процесс упадка можно проследить на протяжении ряда столетий. Стремление к жизни и действию ослабевает, творческий дух постепенно исчезает, уступая место подражанию. Там, где раньше торжествующая мятежная мысль пыталась проникнуть в тайны природы и вселенной, появляется многословный комментатор со своими толкованиями и длинными пояснениями. Величественная живопись и скульптура уступают место кропотливой отделке сложных деталей, не одухотворенных благородством идей или замысла. Живость и богатство языка, выразительного и простого, сменяются витиеватыми и сложными литературными формами. Дух дерзаний и избыток жизни, рождавшие грандиозные замыслы колонизации и распространения индийской культуры в далеких землях,— все это исчезло, и узкая ортодоксия объявляет запретным даже далекие плавания. Столь характерный в былые времена рационалистический дух исследования, который мог привести к дальнейшему развитию науки, вытесняется иррационализмом и слепым преклонением перед прошлым. Индийская жизнь превращается в вяло текущий поток, питаемый прошлым и медленно прокладывающий себе путь сквозь нагромождения мертвых веков. Тяжкое бремя прошлого подавляет ее, и ее охватывает какое-то оцепенение. Неудивительно, что, находясь в таком состоянии духовного паралича и физической усталости, Индия деградировала и оставалась омертвелой и неподвижной в т'о время, когда другие страны мира двигались вперед.

Однако этот обзор не является полным и вполне правильным. Если бы существовал лишь ^длительный и непрерывный период омертвения и застоя, это могло бы иметь своим результатом полный разрыв с прошлым, гибель целой эпохи и возникновение чего-то нового на ее обломках. Но такого разрыва не произошло, и налицо определенная преемственность. Время от времени наблюдались также периоды возрождения, иногда длительные и блестящие. И неизменно видны попытки понять новое, приспособить его и привести в гармонию со старым или, по крайней мере, с теми чертами старого, которые считались заслуживающими того, чтобы их сохранить. Часто это старое сохраняет лишь внешнюю форму, являясь неким символом, в то цремя как внутреннее его содержание меняется. Однако что-то существенное, что-то живое продолжает оставаться, какой-то стимул, побуждающий людей двигаться в не совсем для них ясном направлении. И неизменно остается стремление к синтезу между старым и новым. Именно этот стимул и это стремление заставляли индийцев двигаться вперед и позволили им усвоить новые идеи, сохранив в то же время многое от старого. Существует ли такая вещь, как видение Индии, переходящее из поколения в поколение, яркое и полное жизни, но временами низведенное до бормотаний неспокойного сна,— этого я не знаю. У каждого народа и каждой нации имеется нечто вроде такой легенды или веры в ее историческую роль и, быть может, в каждом случае в этом есть какая-то доля правды. Будучи индийцем, я сам испытал на себе влияние этой действительной или легендарной веры в роль Индии, и я думаю, что все то, что оказывало непрерывное воздействие на сотни поколений, должно было черпать свою неизменную жизненную энергию из какого-то глубокого источника силы и обладало способностью обновлять эту жизненную энергию из века в век.

Существовал ли такой источник силы? И если да, то что с ним случилось — высох ли он, или же он имел какие-то скрытые ключи, которые его питали? И как обстоит дело сегодня? Существуют ли еще какие-нибудь родники, которые могли бы освежить нас и придать нам силы? Мы являемся древним народом или, вернее, причудливым смешением многих народов, и история нашего народа восходит своими истоками к заре истории. Быть может, наша пора расцвета уже миновала и мы переживаем сейчас поздний, близящийся к закату период своего существования, влача свои дни, как старцы, неподвижные, утратившие жизненную силу и творческий дух и больше всего на свете жаждущие покоя и сна?

Ни один народ, ни одна раса не остаются неизменными. Они непрерывно смешиваются с другими народами и расами и постепенно изменяются. Они могут казаться почти умирающими, а затем вновь воспрянуть как новый народ или как разновидность старого. Между прежним и новым народом может быть полный разрыв, но они могут быть и связаны важнейшими узами мысли и представлений.

История знает многочисленные примеры постепенного исчезновения или внезапной гибели старых и прочных цивилизаций, место которых занимали новые, полные жизни культуры. Существует ли какая-то жизненная энергия, какой-то внутренний источник силы, сообщающий жизнь цивилизации и народу, без которого тщетны все их усилия, подобно напрасным стараниям старика изображать из себя юношу?

Из всех народов современного мира я обнаружил эту жизненную энергию, в основном, у трех — американцев, русских и китайцев,— странное сочетание! Американцы, хотя они и связаны своими корнями со Старым светом, являются новым народом, ничем не скованным и свободным от бремени и от всех обычаев и традиций старых рас, так что их бьющая через край жизненная энергия вполне понятна. То же самое можно сказать о канадцах, австралийцах и новозеландцах. Все они в значительной мере отрезаны от Старого света и воспринимают жизнь во всей ее новизне.

Русские не являются новым народом. Однако они пережили полный, подобный смерти, разрыв со старым, после чего они заново перевоплотились. Подобных примеров история до сих пор не знала. Они вновь стали молодыми и обладают поистине удивительной энергией и жизненной силой. Они пытаются отыскать некоторые из своих старых корней, но, тем не менее, практически Зто новый народ, новая раса и новая цивилизация.

Пример русских показывает, что народ может вдохнуть в себя новую жизнь л стать снова молодым, если он готов уплатить за это необходимую цену и дать выход энергии и силе, таящимся в массах. Быть может, эта война, при всех ее ужасах и безобразии, приведет к омоложению и других народов — тех, которым удастся избежать гибели.

Китайцы стоят особняком среди других. Они не являются новой расой и они не пережили такой коренной ломки, какая выпала на долю России. Семь лет жестокой войны, несомненно, должны были изменить и изменили их. В какой мере это изменение является результатом войны, или каких-нибудь более постоянных факторов, или же следствием того и другого, я не знаю, но жизнеспособность китайского народа меня поражает. Я не могу себе представить, чтобы народ, наделенный такой огромной силой, мог погибнуть.

Нечто подобное этой жизнеспособности, которую я видел в Китае, я по временам замечал также в индийском народе. Это бывало не всегда, да к тому же мне трудно в данном случае быть объективным. Быть может, мои желания заставляют меня видеть то, чего нет в действительности. Но, блуждая среди индийского народа, я всегда искал именно этого. Если индийский народ обладает этой жизнеспособностью, тогда можно не тревожиться, он еще покажет себя. Если же он ею совершенно не обладает, тогда все наши политические усилия, все наши понукания тщетны и не уведут нас далеко. Я не был заинтересован в установлении такого политического порядка, который позволял бы нашему народу жить более или менее прежней жизнью, разве лишь немного получше. Я почувствовал, что он обладает огромным запасом скрытой энергии и таланта, которым я хотел дать простор, чтобы народ наш снова почувствовал себя молодым и полным жизни. Индия, такая, какою она создана, не может играть в мире второстепенную роль. Она будет значить либо очень много, либо ничего не будет значить. Никакая средняя роль меня не привлекала, да я и не считал возможной какую-либо промежуточную позицию.

В представлении моем и представлении многих других в основе борьбы за независимость Индии, развертывавшейся на протяжении последней четверти века, и всех наших столкновений с английскими властями лежало стремление возродить Индию. Мы считали, что, действуя, добровольно идя на страдания и жертвы, на риск и опасности, отказываясь склониться перед тем, что мы считали дурным и несправедливым, мы оживим дух Индии и пробудим ее от долгого сна. Хотя мы вели непрерывную борьбу с английскими властями в Индии, наши взоры были всегда обращены к нашему народу. Любые политические успехи имели цену лишь постольку, поскольку они содействовали достижению нашей основной цели. Постоянно руководствуясь этим стремлением, мы часто поступали так, как не поступил бы ни один политик, действующий только в узкой сфере политики, и критики за границей и в Индии удивлялись безрассудности и прямолинейности наших действий. Действительно ли мы поступали глупо, или нет, решат будущие историки. Мы метили высоко и глядели далеко вперед. Быть может, часто мы и поступали глупо с точки зрения оппортунистической политики, но мы никогда не забывали о том, что главной нашей целью было поднять общий уровень жизни индийского народа — психологический и духовный, а также, разумеется, политический и экономический. Возрождения этой подлинной внутренней силы народа мы и добивались, зная, что все остальное неизбежно придет само собой. Нам надо было искоренить складывавшееся на протяжении поколений постыдное раболепие и робкую покорность перед высокомерными чужеземными властителями.

В ПОИСКАХ ИНДИИ

Хотя книги, памятники старины и культурные достижения прошлого помогали составить некоторое представление об Индии, они меня не удовлетворяли и не давали ответа на волновавшие меня вопросы. Да они и не могли дать ответа, ибо относились к прошлому; я же хотел знать, существует ли какая-либо действительная связь между этим прошлым и настоящим. Для меня и для многих подобных мне людей настоящее представляло собой причудливую смесь средневековья, ужасающей бедности и нищеты и несколько поверхностного модернизма средних классов. Я не был поклонником своего класса или рода, и все же я неизбежно обращался к этому классу за руководством в борьбе за освобождение Индии. Этот класс — буржуазия — чувствовал себя скованным и ограниченным в действиях. Он хотел расти ж развиваться. Лишенный в условиях британского владычества такой возможности, он проникся духом бунтарства против этого владычества, однако этот дух не был направлен против системы, которая давила нас. Он пытался сохранить ее-и овладеть &ю, вытеснив англичан. Наша буржуазия в слишком большой степени была порождением этой самой системы, чтобы бросить ей вызов и добиваться ее уничтожения.

Возникли новые силы, которые влекли нас к крестьянским массам, и впервые новая и совершенно иная Индия открылась взорам молодых интеллигентов, которые почти забыли о ее существовании или не придавали ей большого значения. То, что мы увидели, встревожило нас, и не только из-за крайней нищеты, представшей нашим взорам, и сложности вставших перед нами проблем, но и потому, что увиденное нами вело к переоценке некоторых ценностей и умозаключений. Так началось для нас открытие настоящей 11ндии, и это повело как к взаимопониманию* так и к конфликтам в нашей среде. Наша реакция была различной и зависела от нашего прежнего окружения и опыта. Некоторые из нас были уже достаточно знакомы с этими крестьянскими массами, чтобы испытать какие-либо новые чувства. Они принимали их как нечто само собой разумеющееся. Но для меня это было настоящим открытием, и хотя я всегда мучительно сознавал недостатки и слабости моего народа, я нашел, в кряслъянском люде Индии нечто привлекательное, хотя и с трудом поддающееся определению. Это нечто отсутствовало у нашей буржуазии.

Я не идеализирую массы и стараюсь по возможности не думать о них как о теоретической абстракции. Индийский народ во всем его великом многообразии представляет для меня нечто вполне реальное, и, несмотря на его многочисленность, я стараюсь представлять его себе в образе отдельных личностей, а не в виде каких-то неопределенных групп. Быть может, я потому и не испытал чувства разочарования, что не ожидал от них слишком многого. Напротив, я нашел больше, чем ожидал. Я пришел к выводу, что, возможно, причиной этого, а также причиной известной устойчивости и потенциальной силы, которыми они обладали, было то, что в их среде сохранились, хотя бы и в небольшой степени, старые индийские культурные традиции. Многое погибло под ударами, которые обрушивались на них за последние двести лет. И все же кое-что ценное сохранилось, хотя наряду с этим сохранилось много совершенно никчемного и вредного.

В двадцатых годах моя работа была ограничена, в основном, пределами моей родной провинции, и я часто разъезжал по многим городам и деревням сорока восьми округов Соединенных провинций Агры и Ауда, которые долгое время считались сердцем Индостана. Это была колыбель и центр как древней, так и средневековой цивилизации, плавильная печь народов и культур, место, где вспыхнуло и впоследствии было жестоко подавлено великое восстание 1857 года. Я познакомился с выносливыми джатами, жителями северных и западных округов, этими истинными сынами земли, смелыми, независимыми и сравнительно преуспевающими; с крестьянами и мелкими землевладельцами — раджпутами, которые все еще гордятся своим происхождением и своими предками, хотя некоторые из них и изменили своей вере, приняв ислам; с умелыми и искусными ремесленниками и сельскими рабочими, как индусами, так и мусульманами; с массами бедных крестьян и арендаторов, особенно в Ауде и в восточных округах, задавленными долголетним гнетом и бедностью, едва осмеливающимися надеяться на облегчение своей участи и все же надеющимися и полными веры.

В тридцатых годах, в короткие промежутки между моими тюремными заключениями и в особенности во время избирательной кампании 1936—1937 годов, я много путешествовал по всей Индии, посещая как большие, так и малые города и селения. За исключением сельских районов Бенгалии, где я, к сожалению, бывал очень редко, я разъезжал по всем провинциям, заглядывая даже в глухие деревни. Я говорил о политических и экономических проблемах, и, судя по моим речам, можно было подумать, что политика и выборы всецело меня поглощают. Однако все это время в тайниках моего сознания жило что-то более глубокое и яркое, а выборы и прочие преходящие волнения мало значили для меня. Иное, более сильное волнение охватило меня, я вновь был в пути, в поисках новых великих открытий, я видел простиравшуюся передо мной Индию, видел индийский народ. Индия с ее бесконечным очарованием и многообразием начинала все более овладевать моим воображением, и все же чем больше я ее наблюдал, тем яснее мне становилось, насколько трудно мне или кому бы то ни было постигнуть идеи, которые она в себе воплотила. Недоступными для понимания были не ее обширные пространства и даже не ее многообразие, а лакая духовная глубина, в которую я не мог проникнуть, хотя временами передо мной открывались мимолетные дразнящие видения ее. Она походила на древний палимпсест, на котором один на другом были запечатлены мысли и мечты, причем ни одна последующая надпись не скрыла и не стерла полностью начертанного ранее. Все эти мысли и мечты жили в нашем сознании или подсознании, хотя мы, быть может, и не отдавали себе в этом отчета, и благодаря им складывался сложный и загадочный облик Индии. Повсюду, в любом уголке страны, виднелось это лицо сфинкса с его неуловимой и подчас насмешливой улыбкой. Хотя народ наш отличался бесконечным внешним многообразием, на нем лежала печать того великого единства, которое на всем протяжении прошлых веков сплачивало нас, как бы ни складывалась наша политическая судьба и какие бы несчастья ни выпадали на нашу долю. Единство Индии уже не было для меня чисто умозрительным представлением: я ощущал его глубоко эмоционально. Это внутреннее единство было столь могучим, что никакое политическое раздробление, никакое бедствие или катастрофа не могли нарушить его.

Представлять себе Индию или любую другую страну в каком-либо антропоморфическом образе было, конечно, абсурдом, и я этого не делал. Я имел полное представление о многообразии и различиях индийской жизни, классов, каст, религий, рас и уровней культурного развития. И все же я думаю, что страна с древним культурным прошлым и единым взглядом на жизнь проникается каким-то особенным, ей одной присущим духом, который налагает отпечаток на всех ее сынов, сколь бы сильно они ни отличались друг от друга. Разве можно не обнаружить этого в Китае, встретите ли вы ветхозаветного мандарина или коммуниста, несомненно порвавшего с прошлым? Вот этот дух Индии я и пытался уловить. Мною руководило не праздное любопытство, хотя я был в достаточной мере любопытен,— я чувствовал, что это может дать мне какой-то ключ к пониманию моей страны и народа, какое-то руководство для размышлений и действия. Занимаясь политикой и выборами, этими повседневными делами, мы волновались по пустякам. По если мы хотели построить здание будущего Индии, прочное, надежное и красивое, мы должны были заложить фундамент на большой глубине.

«БХАРА'Г МАТА»

Часто, странствуя с собрания на собрание, я говорил своим слушателям о нашей Индии, о Индостане и о Бхарата (старое санскритское название, происходящее от имени мифического прародителя нашего народа). В городах я это делал редко, ибо там аудитория более искушенная и ей надо преподносить что-нибудь более существенное. Но обращаясь к крестьянину с его ограниченным кругозором, я говорил об этой великой стране, за свободу которой мы боремся, о том, как каждый район отличен от всех остальных и все же представляет Индию, об общих проблемах, стоящих перед крестьянством всей страны, от севера до юга и от востока до запада, о сварадже [самоуправлении], который может мыслиться для всей Индии и для каждой из ее частей, а не только для некоторых. Я рассказывал им о своих путешествиях от Хайбер-ского прохода на крайнем северо-западе до Каниа Кумари или мыса Коморин на далеком юге и о том, что повсюду крестьяне задавали мне одни и те же вопросы, ибо у всех у них были одинаковые беды — нищета, долги, частнособственнические интересы, помещики, ростовщики, высокая арендная плата и налоги, полицейские преследования— все это, неразрывно переплетенное с системой, навязанной нам чужеземными властителями; я говорил им также о том, что избавление должно наступить одновременно для всех. Я пытался заставить их думать об Индии как о,едином цепом и хотя бы в какой-то степени думать также и о необозримом мире, частью которого мы являемся. Я упоминал о борьбе, происходившей в Китае, Испании, Абиссинии, Центральной Европе, Египте и странах Западной Азии. Я рассказывал им о замечательных переменах, совершившихся в Советском Союзе, и о великом прогрессе в Америке. Задача эта была нелегкая, и все же она оказалась не такой трудной, как я ожидал, ибо наш древний эпос, мифы и легенды, которые они так хорошо знали, создали у них представления об их родине; и всегда находились среди них люди, которым довелось совершить далекие паломничества к святым местам, расположенным в различных концах Индии. Встречались среди них и старые солдаты, служившие в иностранных армиях в первую мировую войну или во время других военных экспедиций. Даже мои упоминания об иностранных государствах доходили до их сознания благодаря последствиям большого кризиса тридцатых годов.

Иногда, когда я приходил на собрание, меня приветствовали громовым кличем: «Бхарат Мата ки джаи!» — «Победу Матери Индии!» И тут я неожиданно спрашивал их, что они под этим подразумевают, кто такая эта «Бхарат Мата», «Мать Индия», которой они желают победы? Мой вопрос забавлял и удивлял их; не зная, как на него ответить, они начинали переглядываться между собой, поглядывая на меня. Я продолжал свои расспросы. Наконец какой-нибудь из могучих джатов, на протяжении бесконечного ряда поколений неразрывно связанных с землей, заявлял, что они имеют в виду дхарти, добрую землю Индии. Какую землю? Только ли свой деревенский участок, или все участки в их округе, или в их провинции, или во всей Индии? Так продолжался этот обмен вопросами и ответами, пока наконец они не начинали нетерпеливо требовать, чтобы я рассказал им обо всем этом подробно. И я пытался это сделать, объясняя им, что Индия действительно такова, какою она им мыслится, но в то же время она есть и нечто гораздо большее. Горы и реки Индии, ее леса и обширные поля, дающие нам пищу,— все это нам дорого, но дороже всего — народ Индии, люди, подобные им и мне, живущие на этих обширных пространствах. «Бхарат Мата», «Мать Индия» — это, в первую очередь, именно эти миллионы людей, и ее победа означает победу этих людей. Вы являетесь частью этой «Бхарат Мата», говорил я им; в некотором смысле вы сами и есть «Бхарат Мата». И по мере того как эта мысль медленно просачивалась в их сознание, глаза их загорались все ярче, как если бы они сделали великое открытие.

МНОГООБРАЗИЕ И ЕДИНСТВО ИНДИИ

Многообразие Индии огромно; оно очевидно; оно явно, и всякий может его видеть. Это относится как к ее физическому облику, так и к духовным ее особенностям и чертам. При внешнем наблюдении мало общего можно усмотреть между патаном северо-запада и тамилом крайнего юга. Их происхождение не одинаково, хотя, быть может, в них и имеются общие черты; они различаются по внешности, пище и одежде и, конечно, по языку. В Северо-западной пограничной провинции уже ощущается широта Средней Азии, и, подобно Кашмиру, она многими своими обычаями напоминает страны, расположенные по ту сторону Гималаев. Народные танцы патанов удивительно напоминают пляски казаков в России. Но при всех этих особенностях патан — столь же ярко выраженный индиец, как и тамил. В этом нет ничего удивительного, ибо эти пограничные районы, как и Афганистан, на протяжении тысячелетий были объединены с Индией. Старые тюркские и другие племена, населявшие Афганистан и некоторые районы Средней Азии, до распространения ислама были в большинстве буддистами, а еще ранее, в период, к которому относится индийский эпос, — индусами. Пограничный район был одним из главных центров старой индийской культуры, и в нем до сих пор встречаются многочисленные развалины памятников и монастырей и, в частности, развалины великого университета в Таксиле, который две тысячи лет назад достиг вершины своей славы и привлекал к себе учащихся со всех концов Индии и из различных районов Азии. Смена религии внесла некоторые изменения, но она не могла полностью изменить духовный строй народов, населяющих эти районы.

Патан и тамил — это два полюса. Представители прочих народностей занимают место где-то между ними. Все они имеют свои отличительные черты и в еще большей мере отмечены характерной печатью Индии. Отрадно убедиться в том, что бенгальцы, маратхи, гуджаратцы, тамилы, андхра, ория, ассамцы, каннара, малаяли, синдхи, пенджабцы, патаны, кашмирцы, раджпуты и огромная центральная группа народов, говорящих на языке хиндустани, сохранили на протяжении столетий свои характерные особенности; они до сих пор обладают более или менее теми же самыми достоинствами и недостатками, о которых повествуют древние предания и летопись, и при всем том на протяжении веков они оставались индийцами, с одинаковым национальным наследием и сходными душевными и моральными качествами. В этом наследии было нечто живое и динамичное, нашедшее свое проявление в жизненном укладе и в философском отношении к жизни и ее проблемам. Древняя Индия, подобно древнему Китаю, представляла сама по себе целый мир со своей собственной культурой и цивилизацией, накладывавшей на все свою печать. В этот мир проникали внешние влияния, которые часто оказывали воздействие на его культуру и впитывались им. Разобщающие тенденции тотчас же дали толчок поискам синтеза. Мечта о некоем единстве жила в душе Индии со времен зарождения ее цивилизации. Это единство мыслилось не как что-то навязанное извне, не как стандартизация внешних черт или даже верований. Это было нечто более глубокое; в рамках этого единства проявлялась величайшая терпимость по отношению к самым различным верованиям и обычаям, и любая их разновидность признавалась и даже поощрялась.

Даже внутри одной национальной группы, как бы ни была она внутренне сплочена, всегда можно обнаружить те или иные значительные или мелкие различия. Однако при сравнении ее с другими национальными группами становится очевидным ее существенное единство,хотя нередко различия между двумя соседними группами в пограничных районах стираются и смешиваются, а современный прогресс оказывает повсюду в известном смысле нивелирующее воздействие. Во времена древности и средневековья современного понятия нации не существовало, и феодальные, религиозные, расовые или культурные узы имели большее значение. И все же я думаю, что, пожалуй, в любую известную нам историческую эпоху индиец в любой части Индии чувствовал бы себя более или менее как дома, тогда как во всякой другой стране он чувствовал бы себя чужеземцем и посторонним. Конечно, в странах, заимствовавших его культуру и религию, он чувствовал бы себя менее чужим. Те, кто исповедовал религию не индийского происхождения, равно как и пришельцы, поселившиеся в Индии, через несколько поколений приобретали характерные индийские черты. Так было с христианами, евреями, парсами, мусульманами. Индийцы, обращенные в какую-либо из этих религий, никогда не переставали быть индийцами из-за перемены своей веры. В других странах на них смотрели как на индийцев и иностранцев, хотя бы даже их связывала с этими странами общность религии.

Сегодня, когда идеи национализма получили несравненно большее развитие, индийцы, проживающие в других странах, неизбежно образуют единую национальную группу и в ряде вопросов действуют совместно, невзирая на существующие между ними внутренние расхождения. На индийца-христиа-нина, куда бы он ни явился, повсюду смотрят как на индийца. Индийца-мусульманина считают индийцем и в Турции, и в Аравии, и в Иране, и в любой другой стране, где ислам является господствующей религией.

Я полагаю, что все мы по-разному представляем себе свою родную страну, и не найдется двух таких людей, которые мыслили бы совершенно одинаково. Когда я думаю об Индии, я думаю о многих вещах: об обширных полях и бесчисленных деревушках; о малых и больших городах, которые я посетил; о волшебной силе периода дождей, несущего жизнь иссохшей от жажды земле и внезапно превращающего ее в грандиозный, чарующий зеленый ковер; о великих реках и горных потоках;

о Хайберском проходе и его суровых окрестностях; о южной оконечности Индии; об отдельных людях и о народных массах; и прежде всего — об увенчанных снегом Гималаях или о ка-кой-нибудь горной долине в Кашмире весной, когда вся опа покрыта цветами и слышатся всплески и журчание протекающего по ней ручья. Мы сами выбираем и храним в своей памяти эти картины, и я бы предпочел запомнить эту горную панораму, чем более обычный ландшафт жаркой, субтропической части страны. Обе эти картины правдивы, ибо Индия простирается от тропикфв до умеренного пояса и от районов, близких к экватору, до холодного сердца Азии.

СТРАНСТВИЯ ПО ИНДИИ

В конце 1936 и в первые месяцы 1937 года я разъезжал по стране, все ускоряя темпы передвижения, которое наконец превратилось в бешеную скачку. Я проносился по нашей обширной стране, как вихрь, двигаясь день и ночь, вечно в пути, почти без остановок и отдыха. Меня требовали повсюду, а время было ограничено, так как приближались выборы и я должен был обеспечить на них победу для других. Я путешествовал главным образом в автомобиле, а частично также на самолете и по железной дороге. Иногда мне случалось совершать короткие переезды верхом на слоне, верблюде или лошади, плыть на пароходе, в весельной лодке или в челне, пользоваться велосипедом или передвигаться пешком. Эти необычные и разнообразные средства передвижения оказывались иногда необходимыми в глубинных районах, удаленных от проторенных путей. Я постоянно имел при себе двойной набор микрофонов и громкоговорителей, ибо без них невозможно было выступать перед огромными массами слушателей и я сорвал бы себе голос. Эти микрофоны путешествовали вместе со мной по самым удивительным местам, от границ Тибета до Белуджистана, где раньше ничего подобного не видали и не слыхали.

С раннего утра до поздней ночи я странствовал с места на место, и повсюду меня ожидали огромные сборища, а в промежутках между выступлениями, в пути, мне приходилось неоднократно останавливаться там, где меня встречали, чтобы приветствовать, терпеливые крестьяне. Эти импровизированные встречи нарушали мое перегруженное расписание и задерживали все последующие выступления, но мог ли я проехать мимо, не уделив внимания этим скромным людям? Опоздание добавлялось к опозданию, и на многолюдных собраниях, происходивших под открытым небом, немало минут уходило у меня на то, чтобы пробраться сквозь толпу к трибуне, а затем выбраться обратно. Каждая минута имела значение. Они нагромождались одна на другую, превращаясь в часы, так что к вечеру оказывалось, что я опаздываю на несколько часов. Но толпы людей ожидали терпеливо, хотя была зима и они под открытым небом в своей жалкой одежде дрожали от холода. Моя дневная программа растягивалась, таким образом, на восемнадцать часов, и мы заканчивали свои дневные разъезды только в полночь, а то и позже. Однажды в середине февраля в Карнатаке мы перешли все границы и побили свои собственные рекорды. Программа этого дня была очень насыщенной, а нам пришлось пробираться через горы, поросшие необыкновенно красивым лесом, по извилистым и не очень удобным дорогам, по которым двигаться можно было лишь очень медленно. Мы побывали на нескольких чрезвычайно многолюдных митингах и на множестве небольших. Наше первое выступление в этот день состояло(|ь в восемь часов утра, а последнее — в четыре часа ночи (оно должно было состояться семью часами ранее), после чего нам еще пришлось проделать 70 миль, прежде чем мы достигли места нашего ночлега. Мы прибыли туда в семь часов утра, покрыв за эти сутки 415 миль и побывав на множестве митингов. Это был двадцатитрехчасовой рабочий день, а час спустя мне уже надо было приступать к программе, намеченной на следующий день.

Кто-то потрудился подсчитать, что в эти месяцы на митингах, где я выступал, присутствовало около десяти миллионов человек, не считая тех миллионов людей, с которыми я так или иначе соприкасался в пути. На наиболее многолюдных собраниях присутствовало до ста тысяч человек, а двадцатитысячныо аудитории были довольно обычным явлением. Иногда, проезжая через какой-нибудь небольшой городок, я с удивлением замечал, что в нем почти не видно людей, а все магазины закрыты. Все становилось ясно, когда я узнавал, что почти все население городка — мужчины, женщины и даже дети — собралось в другом конце города, в месте, назначенном для митинга, терпеливо ожидая моего прибытия.

Сейчас мне просто непонятно, как я мог физически выдержать все это. Поистине это было чудо физической выносливости. Видимо, мой организм постепенно приспособился к этой бродячей жизни. Между двумя митингами я крепко засыпал на полчаса, сидя в автомобиле, и мне трудно было проснуться. Но надо было подниматься, и при виде огромной толпы, приветствующей меня, я окончательно сбрасывал с себя сон. Я свел свои трапезы к минимуму и часто вообще обходился без еды, особенно по вечерам, чувствуя себя от этого только лучше.Что меня поддержпвало и придавало мне силы, это энтузиазм и любовь, которые меня окружали и которые я встречал повсюду. Я привык к этому и все же никогда не переставал этому удивляться, и каждый новый день приносил с собой какую-нибудь новую неожиданность.

ВСЕПНДИШСКПЕ ВЫБОРЫ

Мое турне было непосредственно связано с предстоявшими выборами по всей Индии. Однако я не признавал обычные приемы и ухищрения, практикуемые во время предвыборной кампании. Выборы составляли существенную и неотъемлемую часть демократического процесса, и обходиться без них было невозможно. Однако они нередко вели к проявлению дурных сторон в человеке, и было очевидно, что на выборах далеко не всегда побеждает тот, кто лучше. Люди щепетильные и неспособные действовать напролом оказывались в невыгодном положении и предпочитали уклоняться от участия в этих состязаниях. Но означало ли это, что демократия должна стать монополией тех, кто обладает толстой кожей, громким голосом и податливой совестью?

Все эти пороки выборов особенно давали себя знать в тех случаях, когда контингент избирателей был мал, в тех же случаях, когда он был велик, многие из этих пороков исчезали или, по крайней мере, не были так явны. Правда, даже самый большой контингент избирателей можно было сбить с толку каким-нибудь фальшивым лозунгом или апелляцией к религиозным чувствам (в чем мы и убедились впоследствии), но обычно имелись некоторые уравновешивающие факторы, позволявшие предотвратить худшее зло. Мой опыт укрепил мою веру в необходимость максимально широкого избирательного права. Я склонен был гораздо больше доверять широкому кругу избирателей, нежели ограниченному кругу, определяемому на основании имущественного или даже образовательного ценза. Имущественный ценз заслуживал безусловного осуждения, что же касается образования, то оно, разумеется, бдаю желательным и необходимым. Однако я не обнаружил у грамотного или получившего некоторое образование человека каких-либо особых качеств, которые заставляли бы считаться с его мнением больше, чем с мнением какого-нибудь неотесанного крестьянина, неграмотного, но в избытке обладающего пусть несколько ограниченным, но здравым смыслом. Во всяком случае, в тех вопросах, которые затрагивают главным образом крестьянина, его мнение несравненно важнее. Я твердо убежден в необходимости предоставления избирательного права всему взрослому населению, как мужчинам, так и женщинам, и хотя я отдаю себе отчет в том, с какими трудностями это связано, я уверен, что возражения, выдвигавшиеся против введения всеобщего избирательного права в Индии, не имеют под собой серьезной почвы и основаны на опасениях привилегированных классов и групп.

Выборы 1937 года в провинциальные законодательные собрания происходили на основе ограниченного избирательного права, которое распространялось приблизительно на 12 процентов населения. Но даже это было большим шагом вперед в сравнении с прежним избирательным законом. Около 30 миллионов человек по всей Индии, не считая индийских княжеств, пользовалось теперь правом голоса. Зона, охваченная этими выборами, была чрезвычайно широка: она включала всю Индию (без княжеств). Каждая провинция должна была избрать свое провинциальное законодательное собрание, причем

Культура долины Инда.

В 1921 году, когда начались раскопки в Хараппе, был обнаружен неизвестный дотоле центр древней культуры. Наряду с Египтом и Месопотамией долина реки Инд также является колыбелью древней цивилизации. Район, на который распространялась эта цивилизация, простирается от Аравийского моря до того места, где река Сатледж вытекает из гор Симла. На настоящей карте отмечено местоположение раскопок, где обнаружены керамические изделия, относящиеся к периоду этой древней цивилизации Хараппы.

Капитель колонны с надписью Ашоки из Сарнатхи. 3 век до н. э.

в большинстве провинций эти собрания состояли из двух палат, и, таким образом, выборы в каждую палату проходили отдельно. Число кандидатов достигало нескольких тысяч.

Мой подход к этим выборам, а также, до известной степени, подход большинства деятелей Национального конгресса, не был обычным. Я не заботился об отдельных кандидатах, а скорее стремился создать по всей стране атмосферу сочувствия нашему национальному освободительному движению, представителем которого выступал Национальный конгресс, ц.программе, изложенной в нашем предвыборном манифесте. Я считал, что, если мы добьемся успеха в этом, все будет хорошо; в противном случае не так уж было важно, будет избран тот или иной кандидат, или нет.

Я подходил к вопросу с идеологической стороны и редко говорил о кандидатах иначе, как о знаменосцах наших идей. Многих из них я знал, но было среди них немало и неизвестных мне людей, и я не видел никаких оснований обременять свою память сотнями имен. Я призывал голосовать за Национальный конгресс, за независимость Индии и за борьбу, которая ведется во имя завоевания этой независимости. Я не давал никаких обещаний, кроме обещания продолжать неустанную борьбу до тех пор, пока свобода не будет завоевана. Я призывал людей голосовать за нас лишь при условии, если они понимают, в чем заключается наша цель и наша программа, и готовы их поддержать; я требовал, чтобы они не голосовали за Национальный конгресс, если они не одобряют его цель и программу. Мы не нуждались в фальшивых голосах, в голосах, отданных тем или иным лицам по мотивам личной симпатии. На одних только выборах далеко не уедешь: они были всего лишь первым шагом, началом далекого пути, и успокаивать себя тем, что избиратели голосуют за наших кандидатов, хотя и без ясного понимания того, что это означает, и без готовности к последующим действиям, значило обманывать себя и свою страну. Для нас значение имели не отдельные личности — хотя мы и хотели, чтобы нас представляли достойные и порядочные люди,— а наше дело, организация, которая его представляла, и народ, за свободу которого мы поклялись бороться. Я рассказывал о том, что означает свобода и что она должна принести сотням миллионов наших соотечественников. Мы стремились не к тому, чтобы заменить белых властителей темнокожими, а к истинно народному правлению — правлению народа и в интересах народа — и хотели положить конец нашей бедности и нищете.

Таково было основное содержание моих речей, и только таким безличным подходом мог я приобщиться к избирательной кампании. Я мало интересовался шансами отдельных кандидатов. Меня интересовало нечто гораздо более важное. Надо сказать, что такой подход был правильным даже с более узкой точки зрения — с точки зрения обеспечения успеха конкретного кандидата. Ибо благодаря такому подходу этот кандидат и вопрос об его избрании поднимались на более высокий и важный уровень, на уровень борьбы великой нации за свободу, в сферу, где миллионы людей, страдающих от нищеты, стремились избавиться от этого векового проклятия. Эти идеи, высказывавшиеся десятками руководящих деятелей Национального конгресса, распространялись подобно могучему ветру с моря, сметая на своем пути мелкие мыслишки и всяческие предвыборные трюки. Я знал свой народ и любил его, и миллионы глаз, которые я видел перед собой, многое сказали мне о психологии масс.

Я говорил о выборах изо дня в день, и тем не менее выборы редко занимали мой ум полностью. И думал я не об одних лишь избирателях. Я соприкасался с чем-то более грандиозным —с многомиллионным народом Индии, и то, что я имел ему сообщить, относилось в равной мере ко всем: к избирателям и к не участвующим в выборах, к каждому индийцу, будь то мужчина, женщина или ребенок. Я был охвачен возбуждением деятельности. Физическое и эмоциональное соприкосновение с огромной массой людей глубоко волновало меня. Это не было ощущение, которое охватывает вас в толпе, когда вы чувствуете себя одним из многих и подчиняетесь ее порывам. Мои глаза притягивали тысячи взоров, мы смотрели друг на друга не как впервые встретившиеся незнакомцы, а как бы видя друг в друге что-то знакомое, хотя никто бы не мог сказать что именно. Когда я приветствовал их жестом намаскар (то есть сложив перед собой сомкнутые ладони рук), целый лес рук поднимался в ответном приветствии, на каждом лице появлялась дружеская улыбка, и приветственный гул толпы как бы заключал меня в теплые объятия. Я начинал говорить, мой голос передавал мои мысли, и я спрашивал себя, в какой мере доходят до них мои слова и те идеи, которые в них были заключены. Мне трудно сказать, понимали ли они все то, что я говорил, но в глазах их светилось внутреннее глубокое понимание, которое, казалось, пе нуждалось в словах.

КУЛЬТУРА МАСС

Таким образом, я наблюдал волнующую драму индийского народа в настоящем; и часто я мог проследить те нити, которые связывали его жизнь с прошлым, хотя взоры его и были обращены к будущему. Я обнаруживал повсюду культурные богатства, которые оказывали огромное влияние на его жизнь. Эти богатства представляли собой смесь народной философии, преданий, истории, мифов и легенд, и провести какую-либо разграничительную грань между ними было невозможно. Эти богатства были достоянием даже совершенно необразованных и неграмотных людей. Древний индийский эпос — «Рамаяна», «Махабхарата» и другие книги — известен широким массам в переводах и пересказах, и каждый эпизод, каждое поучение, заключенное в них, глубоко запечатлелись в сознании народа, обогащая и расширяя его. Неграмотные крестьяне знали наизусть сотни стихов и в разговоре постоянно ссылались на них или на какой-нибудь рассказ с соответствующим поучением из той или иной древней классической книги. Нередко меня удивляла какая-нибудь группа крестьян, умевшая придать такой литературный оборот незамысловатой беседе о делах сегодняшнего дня. Я понимал, что если мое воображение полно картин, навеянных документированной историей и более или менее достоверными историческими фактами, то и в сознании неграмотного крестьянина имеется своя картинная галерея, хотя его представления почерпнуты главным образом из мифов, преданий и эпических повествований о героях и героинях и лишь в самой незначительной степени — из истории. Тем не менее представления эти были достаточно ярки.

Я разглядывал их лица и фигуры и следил за их движениями. Я видел немало одухотворенных лиц и крепких тел, стройных и красиво очерченных. Женщины отличались грациозностью и гибкостью, величавой и гордой осанкой, и очень часто взор их был полон грусти. Обычно более утонченный физический тип встречался среди представителей высших каст, несколько более обеспеченных в экономическом отношении. Иногда, идя по проселочной дороге или проходя через деревню, я останавливался пораженный при встрече с прекрасным мужчиной или красивой женщиной, которые напоминали мне какую-нибудь древнюю фреску. И я дивился тому, что этот национальный тип мог выжить и сохраниться в веках, несмотря на все ужасы и страдания, выпавшие на долю Индии. Чего только мы не добились бы с таким народом при более благоприятных условиях, если бы для него были открыты более широкие возможности!

Повсюду царила нищета во всех ее бесчисленных проявлениях, и знак этого зверя был отчетливо виден на лбу каждого индийца. Жизнь была измята, изуродована, стала несчастьем, и на почве этого, на почве постоянной нужды и вечной необеспеченности возникли многочисленные пороки. Видеть все это было неприятно, но таково было действительное положение Индии. Слишком сильно давал себя чувствовать дух покорности, готовности мириться с существующим положением вещей. Но при этом сохранялись нежность и мягкость, культурное наследие тысячелетий, которое не смогли стереть никакие несчастья.

ДВЕ ЖИЗНИ

Таким и различными иными путями я стремился открыть Индию, Индию в ее прошлом и настоящем, и я заставлял себя быть восприимчивым к внешним впечатлениям и к волнам мыслей и чувств, которые доходили до меня как от моих современников, так и от тех, кто давно уже перестал существовать. Я пытался на какое-то время отождествить себя с этой бесконечной вереницей людей, в конце которой и я с борьбой прокладывал себе путь. А затем я временами отрывался от нее и как бы с вершины холма глядел на простиравшуюся внизу долину.

Ради какой цели совершалось это далекое путешествие? Куда движутся эти бесконечные вереницы? Чувство усталости и разочарования иногда овладевало мною, и тогда, стараясь избавиться от него, я развивал в себе некое чувство отрешенности. Мое сознание постепенно подготовило себя к этому, и я перестал придавать слишком большое значение собственному я и тому, что со мной происходило, или так мне, по крайней мере, казалось. До известной степени я преуспел в этом, хотя, боюсь, и не слишком, ибо в моей груди — вулкан, который не дает мне действительно проникнуться чувством отрешенности. Внезапно все мои оборонительные укрепления рушатся, и моей отрешенности как не бывало.

Однако даже тот частичный успех, какого мне удалось достигнуть, оказался весьма полезным. В самый разгар какой-нибудь деятельности я мог отделить себя от нее и рассматривать ее со стороны. Иной раз я урывал час или два и, забыв о своих обычных занятиях, удалялся в уединенную башню моего разума и жил некоторое время другой жизнью. И так эти две жизни, в некотором смысле, шли рядом, неразрывно связанные друг с другом и в то же время самостоятельные.

 

Глава четвертая

ОТКРЫТИЕ ИНДИИ

КУЛЬТУРА ДОЛИНЫ ИНДА

Древнейшими из известных нам памятников прошлого Индии являются многочисленные остатки цивилизации долины Инда, обнаруженные в Мохенджо-Даро (Синд) и Хараппе (Западный Пенджаб). Произведенные там раскопки коренньш образом изменили все наше представление о древней истории. К несчастью, через несколько лет после начала раскопок работы в этих районах были приостановлены, и в течение последних тринадцати лет или около этого не было сделано ничего существенного. Первоначальной причиной приостановки работ послужил кризис начала тридцатых годов. Объясняли это отсутствием средств, хотя в средствах для поддержания пышности и блеска империи никогда не ощущалось недостатка. Вторая мировая война положила практически конец всякой деятельности в этом направлении, и даже охране раскопанных памятников не уделялось должного внимания. Я побывал в Мохенджо-Даро дважды — в 1931 и 1936 годах. Во время второй поездки я обнаружил, что многие из раскопанных зданий уже повреждены дождями и песчаными ветрами. Свыше пяти тысяч лет находились они под слоем песка и земли, и вот теперь под действием атмосферных явлений они быстро разрушались, и мало что делалось для охраны этих бесценных реликвий древности. Чиновник археологического департамента, на которого была возложена эта задача, жаловался, что ему, в сущности, не отпускают ни средств, ни материалов и не оказывают никакой иной помощи, чтобы предохранить раскопанные памятники от разрушения. Мне неизвестно, что произошло за последние восемь лет, но думаю, что разрушение продолжалось и что через несколько лет многие характерные особенности Мохенджо-Даро вообще исчезнут.

Это трагическое положение нельзя оправдать: исчезнет нечто невосполнимое, и лишь фотографии да описания будут напоминать нам о том, как все это выглядело раньше.

Мохенджо-Даро и Хараппа расположены далеко друг от друга. Развалины в этих двух районах были обнаружены совершенна случайно. Не приходится сомневаться в том, что и между этими двумя районами много таких погребенных городов и других следов трудовой деятельности древнего человека и что эта цивилизация распространялась на обширные области Индии, во всяком случае Северной Индии. Быть может, придет время, когда эта работа по изучению далекого прошлого Индии будет возобновлена и будут сделаны крупнейшие открытия. Уже сейчас следы этой цивилизации обнаружены в таких отдаленных местах, как Катхиавар на западе и район Амбала в Пенджабе, и есть основание считать, что она распространялась на долину Ганга. Следовательно, это было нечто гораздо большее, нежели цивилизация долины Инда. Надписи, обнаруженные в Мохенджо-Даро, полностью еще не расшифрованы.

Но и то, что мы уже знаем, имеет огромнейшее значение. Мы застаем цивилизацию долины Инда на высокой ступени развития, и прежде чем она достигла этой стадии, должны были пройти тысячелетия. Как это ни удивительно, но это была преимущественно светская цивилизация, в которой религиозный элемент хотя и присутствовал , но не играл ведущей роли. Кроме того, она, несомненно, оказала воздействие на более поздние периоды развития индийской культуры.

Сэр Джон Маршалл пишет: «И Мохенджо-Даро и Харап-па позволяют сделать совершенно очевидный и безошибочный вывод, что цивилизация, следы которой обнаружены в этих районах, отнюдь не была цивилизацией зарождающейся. Это была многовековая цивилизация, стереотипно повторяющаяся на индийской территории и созданная трудом людей на протяжении тысячелетий. Таким образом, следует признать, что Индия, наряду с Персией, Месопотамией и Египтом, была одной из важнейших областей возникновения и развития процесса цивилизации». Далее Маршалл говорит, что «в Пенджабе и Синде, а возможно, и в других частях Индии, имелась развитая и поразительно схожая цивилизация, родственная цивилизациям древней Месопотамии и Египта, а в некоторых отношениях даже превосходившая их».

Население долины Инда тесно соприкасалось с шумерийской культурой того периода, и даже имеются доказательства существования в Аккаде индийской колонии, вероятно торговой. «Товары из городов на Инде попадали даже на рынки, расположенные на Тигре и Евфрате. В свою очередь, на Инде воспроизводились некоторые шумерийские предметы искусства, месопотамские туалетные приборы и цилиндрические печати. Торговали не только сырьем и предметами роскоши. Рыба, регулярно вывозившаяся с берегов Аравийского моря, пополняла продовольственные запасы Мохенджо-Даро».

Хлопок, даже в те далекие времена, использовался в Индии для производства тканей. Маршалл сравнивает цивилизацию долины Инда с современной ей цивилизацией Египта и Месопотамии. «Так, останавливаясь лишь на некоторых важных моментах, следует отметить, что производство хлопка было ограничено в тот период исключительно пределами Индии и лишь спустя 2—3 тысячи лет распространилось на западный мир. Далее, ничто ни в доисторическом Египте, ни в Месопотамии или какой-либо другой стране Западной Азии не может идти в сравнение с прекрасными банями и просторными жилищами жителей Мохенджо-Даро. В этих странах мысль и деньги обильно затрачивались на строительство великолепных храмов для богов и царских чертогов и гробниц, а остальной народ, видимо, довольствовался скромными глинобитными жилищами. В долине Инда наблюдалась обратная картина: лучшими зданиями были сооружения, возведенные для удобства жителей». Эти общественные и частные бани, равно как и замечательная канализационная сеть, обнаруженные в Мохенджо-Даро, представляют собой первые известные нам сооружения подобного типа. Имеются там и двухэтажные жилые дома, сложенные из обожженного кирпича, с купальнями, помещением для сторожа, а также дома с множеством комнат, предназначенных для сдачи в наем.

Приведем еще одно высказывание Маршалла, этого признанного авторитета по цивилизации долины Инда, руководившего раскопками. Маршалл говорит, что «столь же своеобразными и отличающимися самобытным характером, присущим только культуре долины Инда, являются ее искусство и религия. В других странах этой эпохи мы не находим ничего похожего по своему стилю на фаянсовые фигурки баранов, собак и других животных или на резные изображения на печатях. Лучшие из них — а именно изображения горбатых и короткорогих быков — отличаются смелостью замысла, чувством линии и пластической формы, почти не превзойденными в искусстве резьбы по камню. Точно так же в мировой культуре, предшествовавшей античному периоду в Греции, нет ничего равноценного по изысканности и изяществу форм двум найденным в Хараппе статуэткам людей... В религии народностей, живших по Инду, имеется, конечно, много такого, подобное чему можно найти и в других странах. Это справедливо для любой религии доисторического периода и большинства религий, известных в истории. Но в целом религия долины Инда столь типично индийская, что ее трудно отличить от современного нам индуизма».

Таким образом, мы видим, что цивилизация долины Инда была связана с родственными цивилизациями Персии, Месопотамии и Египта, с которыми поддерживались тогда торговые отношения, и что кое в чем она превосходила их. Это была цивилизация городов, в которых был богатый класс торговцев, игравший, очевидно, важную роль. Улицы, вдоль которых были расположены лотки и, вероятно, небольшие лавки, напоминают современный индийский базар. Профессор Чайлд пишет: «Из этого, невидимому, явствует, что ремесленники индийских городов работали в значительной степени «на рынок». Неясно, однако, какая денежная единица и мера стоимости были приняты обществом, для того чтобы облегчить товарообмен, и существовали ли они вообще. Торговые помещения при многих просторных и удобных частных домах свидетельствуют о том, что их владельцы были торговцами. Количество и размер этих помещений говорят о существовании сильной и процветавшей торговой колонии». «Из развалин извлечены богатейшие украшения из золота, серебра, драгоценных камней и фаянса, сосуды из кованой меди и металлические орудия и оружие». Чайлд добавляет, что «хорошо спланированные улицы и великолепная, регулярно очищавшаяся канализационная сеть говорят о деятельности какого-то постоянного городского управления. Оно обладало достаточно сильной властью, чтобы обеспечить выполнение постановлений о городском планировании и сохранить установленное направление улиц и проездов во время ряда восстановительных работ, вызванных наводнениями».

В истории Индии между периодом, к которому относится цивилизация долины Инда, и современной Индией имеется много пробелов и периодов, о которых нам мало что известно. Звенья, связывающие один период с другим, не всегда видны, и, конечно, с тех пор многое случилось и произошло немало перемен. Однако всегда ощущаешь целостность, непрерывность цепи, связывающей современную Индию с очень отдаленным периодом в 6—7 тысяч лет, когда, возможно, зародилась цивилизация долины Инда. Удивительно, сколь многое в Мохенджо-Даро и Хараппе напоминает об устойчивых традициях и обычаях: народные обряды, ремесла, даже некоторые типы одежды. Многое из этого оказало влияние на Западную Азию.

Интересно отметить, что на заре своей истории Индия представляется нам не беспомощным младенцем, а зрелой во многих отношениях. Она не забывает о повседневной жизни, предаваясь мечтаниям о смутном и иллюзорном сверхъестественном мире, но достигла значительного технического прогресса в области искусства и жизненных удобств, создавая не только украшения, но также и утилитарные вещи, более типичные для современной цивилизации, — хорошие бани и канализационную сеть.

Что же представлял собой народ, создавший эту цивилизацию, и откуда он появился? Этого мы еще не знаем. Вполне возможно и даже вероятно, что его культура была культурой коренного населения и что ее корни и ответвления можно найти даже в Южной Индии. Некоторые ученые усматривают большое сходство между этими народностями и дравидскими племенами Южной Индии и их культурой. Даже если в древности и имела место некоторая миграция в Индию, это могло случиться лишь за несколько тысяч лет до того времени, к которому относят существование Мохенджо-Даро. Фактически мы вполне можем считать население Мохенджо-Даро коренными жителями Индии.

Что произошло с цивилизацией долины Инда и каков был ее конец? Некоторые (в том числе Гордон Чайлд) заявляют, что она погибла внезапно в результате какой-то необъяснимой катастрофы. Река Инд известна своими мощными разливами, затопляющими и смывающими с лица земли города и деревни. С другой стороны, перемена климата также могла привести к постепенному истощению почвы и наступлению пустыни на обрабатываемые земли. Сами развалины в Мохенджо-Даро свидетельствуют о том, что один слой песка наносился на другой, поднимая уровень почвы и вынуждая жителей надстраивать дома на старых фундаментах. Некоторые из раскопанных домов имеют вид двух- или трехэтажных построек, в то время как в действительности стелы их возводились по мере того, как повышался уровень почвы. Мы знаем, что в древности провинция Синд была богатой и плодородной, но начиная со средних веков она превратилась в значительной своей части в пустыню.

Вполне вероятно поэтому, что эти климатические изменения оказали заметное влияние на население этих областей и их образ жизни. Но, во всяком случае, климатические изменения затронули, должно быть, лишь относительно небольшую часть этой обширной области городской цивилизации, которая, как мы имеем сейчас основание полагать, распространялась до долины Ганга и, возможно, даже дальше. Мы, собственно, не располагаем достаточными данными, чтобы судить об этом. Песок, который, возможно, засыпал и похоронил некоторые из этих древних городов, также и сохранил их, в то время как другие города и памятники древней культуры постепенно разрушались и погибали на протяжении веков. Быть может, будущие археологические находки позволят обнаружить новые связи с более поздними временами.

Хотя между цивилизацией долины Инда и более поздними периодами истории чувствуется непрерывная связь, однако имеется и известный разрыв или пробел не только во времени, но и в характере последующей цивилизации. В первое время эта новая цивилизация была, возможно, более сельскохозяйственной, хотя существовали и города и кое-какая городская жизнь. Возможно, что уклон в сторону сельского хозяйства был придан пришельцами — ариями, которые последовательными волнами проникали в Индию с северо-запада.

Полагают, что миграции ариев происходили примерно тысячу лет спустя после периода цивилизации Инда. Тем не менее возможно, что значительного разрыва не было и что, как это бывало в более позднюю эпоху, племена и народности постепенно проникали в Индию с северо-запада и тут растворялись. Мы могли бы сказать, что первое большое культурное слияние имело место между вторгшимися ариями и дравидами, которые были, вероятно, представителями цивилизации долины Инда. Плодом этого синтеза и слияния явились индийские народности и коренная индийская культура, носившая отличительные черты и тех, и других. В последующие века появлялось много других народов: иранцы, греки, парфяне, бактрийцы, скифы, гунны, тюрки (до ислама), первые христиане, евреи, зороастрий-цы. Они приходили, вносили что-то свое и ассимилировались. По словам Додуэлла, Индия, «подобно океану, обладала бесконечной способностью поглощения». Кажется странным, что Индия с ее кастовой системой и исключительностью могла обладать этой удивительной способностью поглощать иноземные народности и культуры. Может быть, этим объясняется то, что она сохраняла свою жизнеспособность и время от времени омолаживалась. Мусульмане, когда они появились в Индии, также испытали на себе ее сильное влияние. «Иноземцы (тюрки-мусульмане),— пишет Винсент Смит,— подобно своим предшественникам сакам и юечжи, поддавались, как правило, замечательному ассимилирующему воздействию индуизма и быстро индуизировались».

ЧТО ТАКОЕ ИНДУИЗМ?

Винсент Смит употребляет здесь выражение «индуизм» и «индуизировались». Я не считаю правильным подобное их употребление, если только здесь эти слова не понимаются в самом широком смысле, как индийская культура вообще. В наше время эти термины ассоциируются с гораздо более узкими и специфически религиозными понятиями и могут ввести в заблуждение. В нашей древней литературе слово «хинду» [индус] вообще не встречается. Мне говорили, что в индийских книгах это слово впервые встречается в одном тантрическом |магическом] произведении 8 века нашей эры, где слово «индусы» означает народ, а не последователей какой-то определенной религии. Но совершенно ясно, что это очень древнее слово, так как оно встречается в «Авесте» и в староперсидском языке. В ту эпоху и в течение еще тысячи лет или больше народы Западной и Средней Азии обозначали им Индию или, вернее, народности, жившие по ту сторону Инда. Это слово явно происходит от «Синдху» — старое, равно как и современное индийское название Инда. От этого «Синдху» происходят слова «индус» и «Индостан», а также Инд и Индия. Знаменитый китайский паломник И Цзин, посетивший Индию в 7 веке, писал в своих путевых записках, что «северные племена», то есть население Средней Азии, называют Индию «Син-ту», но, добавляет он, «это далеко не общее название... и более подходящим названием для Индии является Земля благородных (Арьядеша)». Употребление слова «индус» в связи с определенной религией — явление весьма позднее.

Древним общим термином для религии в Индии был арья дхарма. В сущности дхарма означает больше, чем религия. Корень этого слова имеет значение «держаться вместе». Это — внутреннее строение вещи, закон ее внутреннего бытия. Это— этическое понятие, включающее кодекс морали, праведность и весь круг обязанностей и ответственности человека. Термин арья дхарма включал все религии (ведические и не ведические), возникшие в Индии. Его употребляли как буддисты и джайны, так и те, кто признавал Веды. Будда всегда называл свой путь к спасению «арийским путем».

Выражение ведическая дхарма употреблялось также в древности для обозначения более определенно и исключительно всех тех философских воззрений, учений о морали, ритуала и обрядов, источником которых считались Веды. Таким образом, всех, кто признавал общий авторитет Вед, можно было считать принадлежащими к ведической дхарме.

Термин санатана дхарма, означающий древнюю религию, можно отнести к любой из староиндийских религий (включая буддизм и джайнизм), но в наши дни это выражение более или менее монополизировано некоторыми ортодоксальными индусскими сектами, которые называют себя последователями древней веры.

Буддизм и джайнизм, несомненно, не были индуизмом или даже ведической дхармой. Однако они возникли в Индии и были неотъемлемым элементом индийской жизни, культуры и философии. Буддисты и джайны в Индии — стопроцентный продукт индийского мышления и культуры, и все же ни те, ни другие не являются индусами по религии. Поэтому совершенно неправильно говорить об индийской культуре как о культуре индусской. В дальнейшем эта культура подверглась сильному влиянию ислама, но, тем не менее, осталась определенно индийской в своей сущности. Сейчас она испытывает во многих отношениях могучее воздействие промышленной цивилизации, возникшей на Западе, и трудно сказать сколько-нибудь точно, каков будет конечный результат.

Индуизм как вера расплывчат, аморфен, многосторонен; каждый понимает его по-своему. Трудно дать ему определение или хотя бы определенно сказать, можно ли назвать его религией в обычном смысле этого слова. В своей нынешней форме и даже в прошлом он охватывает много верований и религиозных обрядов, от самых высших до самых низших, часто противостоявших или противоречивших друг другу. Смысл его можно выразить в словах: живи и жить давай другим. Махатма Ганди пытался дать ему следующее определение: «Если бы меня попросили определить индусское вероисповедание, я сказал бы просто: поиски истины ненасильственными средствами. Человек может не верить в бога и все же называть себя индусом. Индуизм— это неустанная погоня за истиной... Индуизм есть религия истины. Истина — это бог. Отрицание бога нам ведомо. Отрицание истины нам неведомо». Истина и ненасилие,— так говорит Ганди. Но многие видные и убежденные индусы заявляют, что ненасилие, как понимает его Ганди, не составляет существенной части индусского вероисповедания. Таким образом, в качестве отличительной черты индуизма у нас остается всего лишь истина. Это, конечно, не определение.

Поэтому неправильно и нежелательно употреблять слова «индус» или «индуизм» в применении к индийской культуре, даже когда дело касается далекого прошлого, хотя главным выражением этой культуры были различные стороны мышления, воплощенные в трудах древних авторов. Еще более неправильно употреблять эти термины в таком смысле в наше время. Пока старая религия и философия были преимущественно определенным образом жизни и миросозерцанием, они являлись в основном синонимами индийской культуры. Но когда появилась более строгая религия со всем ее ритуалом и обрядами, индуизм стал означать нечто большее и в то же время нечто гораздо меньшее, нежели вся культура в целом. Христианин или мусульманин мог приобщаться и зачастую приобщался к индийскому образу жизни и культуре и все же оставался по своей религии ортодоксальным христианином или мусульманином. Он индианизировался и становился индийцем, не переменив своей религии.

Правильным термином, обозначающим «индийский» в применении к стране, культуре или исторической преемственности наших традиций, будет «хинди», производное от «Хинд», сокращенной формы слова Индостан. Название «Хинд» попрежнему широко употребляется для обозначения Индии. В странах Западной Азии — в Иране и Турции, в Ираке, Афганистане, а также в Египте и других странах Индию всегда называли и все еще называют «Хинд». Все индийское именуется «хинди». «Хинди» не имеет никакого отношения к религии, и индиец-мусульманин или индиец-христианин в такой же степени хинди, как и лицо, исповедующее индуизм как религию. Американцы, называющие всех индийцев индусами, не так уж неправы. Они были бы совершенно правы, если бы употребляли слово «хинди». К сожалению, «хинди» ассоциируется в Индии с определенным шрифтом— деванагари, пришедшим из санскрита, и поэтому его стало трудно употреблять в его более широком и более естественном значении. Быть может, когда утихнут нынешние споры, мы сумеем вернуться к первоначальному и более удовлетворительному использованию этого слова. Сейчас индийца называют «хиндустани», что является производным от Индостан. Но это слишком длинное слово; кроме того, оно не связано так с историей и культурой Индии, как слово «хинди». Несомненно, было бы странно говорить о древних периодах индийской культуры как о «хиндустанских».

Но какое бы слово мы ни употребили для обозначения нашей культурной традиции, будь то «индийская», «хинди» или «хиндустани», мы видим, что в прошлом господствующей чертой развития индийской культуры и даже народностей было некое внутреннее тяготение к синтезу, вытекающее в основном из индийского философского мировоззрения. Каждое новое вторжение иноземных элементов было вызовом этой культуре, но ему успешно противостоял новый синтез и процесс поглощения. Это был также процесс омоложения, на почве которого выросли новые цветы культуры, хотя основа осталась в общем без изменений.

ДРЕВНЕЙШИЕ ПАМЯТНИКИ. ТЕКСТЫ И МИФОЛОГИЯ

До открытия цивилизации долины Инда древнейшими памятниками индийской культуры, имеющимися в нашем распоряжении, считались Веды. Вокруг вопроса о давности ведического периода было много споров: европейские ученые обычно относят его к более позднему времени, а индийские — к гораздо более раннему. Такое стремление индийцев отодвинуть этот период как можно дальше, усилив тем самым значение нашей древней культуры, представляется весьма любопытным. Профессор Винтерниц полагает, что истоки ведической литературы относятся к 2000 году до н. э. или даже к 2500 году. Это весьма близко подводит нас к периоду Мохенджо-Даро.

Большинство современных ученых относит обычно гимны «Ригведы» к 1500 году до н. э. Однако со времени раскопок в Мохенджо-Даро существует тенденция датировать эти индийские тексты более ранним периодом. Независимо от точной даты вполне вероятно, что эта литература древнее литературы Греции и Израиля и что, в сущности, это один из самых древних документов, находящихся в нашем распоряжении, созданных разумом человека. Макс Мюллер назвал ее «первым словом, произнесенным арийским человеком».

Веды были творением ариев, вторгшихся на богатую землю Индии. Они принесли с собой свои идеи, происходившие от того общего корня, из которого выросла «Авеста» в Иране, и развили их на индийской почве. Даже язык Вед разительно напоминает «Авесту», и отмечалось, что язык «Авесты» ближе к Ведам, чем Веды к тому санскриту, которым написан эпос.

Как должны мы относит