"…Рюрик первым встретил меня. Боже, какая это была встреча! Какие цветы! Какие лица! Даже шампанское, подобного которому я никогда не пил!

Я оказался в кругу знакомых мне людей, о существовании которых даже и не догадывался. Нет, однажды мне сообщили, что за меня кто-то борется, но для меня эта борьба имела чисто умозрительный характер. А теперь мне предстояло узнать, что такое подлинные единомышленники. Которые, не жалея… и так далее. Речь Рюрика Алексеевича, как мне с почтением сообщили – одного из лидеров российской эмиграции, произвела впечатление. Как все в нем: его в высшей степени респектабельная внешность, врожденное чувство собственного достоинства и при этом полнейшая открытость и умение без нашей, расейской показухи действительно слушать собеседника – с интересом и уважением к его мыслям. Даже если он их считал в чем-то ошибочными. Наверняка я – со своим максимализмом – наговорил при первом знакомстве массу глупостей, но он не позволял себе указать мне на это. Он был предельно внимателен и тактичен. Да что говорить, давно я не имел подобного собеседника. Какое это счастье, когда тебя понимают!…

Если бы я был женщиной – влюбился бы в этого светлого человека!…

…Я немного устаю без привычки. Приходится отвечать на большое количество вопросов. Они повторяются в разных вариациях, и я понимаю, зачем это нужно. Рюрик так и сказал, что мне придется немного помучиться, ибо мое освобождение стоит того. Я понимаю, что никакие эмигрантские силы, каким бы авторитетом в Европе и Америке они ни пользовались, сами по себе ничего не смогли бы сделать. Решения принимает, в конце концов, государственный чиновник. Огромная машина, бесперебойная работа которой зависит от многих компонентов – политических, экономических, социальных, от тех или иных аспектов международной политики, дипломатии и даже, возможно, от конкретного настроения отдельных лиц на данный момент. Попадись, скажем, предложение об обмене полковника Руденко на заключенного физика Красновского нашему «выдающемуся ленинцу» Леониду Ильичу под горячую руку или в момент похмелья – и рухнула бы тщательно подготовленная операция. А то, что это была действительно операция, я четко усвоил с первых же допросов, которые достаточно бесцеремонно учинили мне представители американских спецслужб. Они не называли себя, но, когда я пожаловался Рюрику, что вовсе не ожидал такого прохладного приема со стороны самых активных своих освободителей, он спокойно объяснил мне, что без помощи разведки они вообще не нашли бы того лагеря, в котором я находился. Не говоря уже обо всем остальном. Поэтому приходится понимать их заботы и – терпеть. Такова планида всякого русского человека!

И я терплю и стараюсь отвечать полную правду. Да мне, впрочем, особо-то и скрывать нечего. У меня все на виду: темы, проблемы, сотрудники, семейные дела, завершившиеся скорым и бескомпромиссным разводом. Я никого не корю, ибо сам себе выбрал свой скорбный путь.

Моих новых малотактичных и не очень вежливых хозяев интересует буквально все: от нормы зековской пайки до гипотезы прецессии земной оси и связанных с нею глобальных катаклизмах. Но я так понимаю, что они, возможно, и сами немного в растерянности: кого спасали-то? Кого выручали? Если от него никакой практической пользы? Решив так, я почувствовал себя уязвленным в моральном отношении. Неужели действительно я ни на что уже не гожусь!

Рюрик успокаивает, говорит, что это обычная практика: высосать из эмигранта максимум сведений и отпустить на все четыре. Если, конечно, это не грозит безопасности Америки. На что я, видимо не без иронии, заметил, что вообще-то не готовился специально покинуть бывшую родину, а потому как-то не особенно интересовался ее оборонными и прочими секретами. Уж что знаю – пожалте! А на что не способен, поздно жалеть. Надо было заранее предупреждать.

Наверное, я все-таки несколько переборщил с иронией, но, честное слово, очень неприятно чувствовать себя в роли никчемной подопытной крысы. Рюрик, я заметил, огорчился. Нехорошо. Будто я его обвиняю в чем-то. Я, разумеется, извинился, но и заметил, что его отношение ко мне после этого несколько… изменилось. Внимания поубавилось.

Я, кажется, догадался почему. Видимо, тут, помимо моей воли, сработала – назову ее, хотя, возможно, и не достоин, – природной щепетильностью, что ли. Ну не могу я называть фамилии людей, с которыми вместе сам на себя взвалил тяжкий крест диссидентства. Причем взвалил вполне сознательно, догадываясь, чем все дело закончится. Но уж очень хотелось правды! Ведь лгут все – от генерального секретаря до точнейшей из наук – статистики! И ведь пример Андрея Дмитриевича был, по сути, перед носом. Я уж не говорю о судьбах таких громких людей, как Александр Исаевич или милейший и нежнейший Саша Галич, вечная ему память и огромная моя благодарность Господу Богу, за то что подарил мне счастье познакомиться с этим замечательным человеком… Ну и как же я мог, как посмел бы называть после этого вслух имена людей, к которым я и сейчас испытываю глубочайшую приязнь! Кому, как не мне, и знать, как опасна бывает мысль изреченная…

Но то, что я считаю своим основополагающим принципом, похоже, для других является деловой информацией. Увы!

Кажется, и Рюрик наконец убедился, что я не советский шпион, заброшенный в Штаты со столь изощренной легендой. Интересное слово – оно для меня ново, поскольку я привык понимать слова в их истинном, первородном значении. А убедившись, предложил поработать над своего рода мемуарами – особенно о моем последнем периоде жизни, чтобы затем прочитать наиболее яркие эпизоды из них на радио. Причем рассказы мои должны быть абсолютно доверительными, будто я разговариваю с лучшими друзьями и потому ничего не стесняюсь, называя вещи своими именами. Предложение мне понравилось, и я засел за стол.

…Жизнь налаживается. Пособие политэмигранта не позволяет роскошествовать, но мне хватает. Милейшая Нина Павловна, секретарша Рюрика, все еще продолжающего оказывать мне определенное покровительство, помогла снять неподалеку от их института в Бронксе сравнительно недорогое однокомнатное жилье с кухней и необходимыми удобствами. Меня это вполне устраивает. По дорогим ресторанам я и раньше не шлялся, а тут питаюсь в русском кафе, не без волнения слушаю родную речь, штудирую американский, поскольку мой английский они-то понимают, но я с трудом проникаю в суть их речи. Кроме того – пишу. Стараясь выбирать для воспоминаний эпизоды поострей.

Ах этот проклятый внутренний цензор!

Рюрик прочитал несколько десятков страниц, усмехнулся и в течение буквально пяти минут, с моей, конечно, помощью, предал моим несколько беспредметным разглагольствованиям остроту настоящего памфлета. Нет, конечно, он бесспорно бешено талантлив! Как я ему завидую!…

Первый успех!

Ко мне приезжала остроумнейшая женщина, представившаяся нью-йоркской корреспонденткой радиостанции «Свобода», – помню, помню я, с какой ненавистью там, у нас, плевались в адрес этого враждебного «голоса»! А вообще, я заметил, что мне пора бы уже кончать говорить «там, у нас», это нехорошо действует в той среде, в которой я теперь вращаюсь. Только – «у них»!

Ну так вот, эта милая Сьюзен легко, без всякого давления так раскрутила меня со всеми моими мемуарами, что получилось, с моей точки зрения, просто чудо, а не передача.

А когда она наконец прошла в эфире, мои новые коллеги сделали меня в буквальном смысле именинником!

Оказывается, они еще и платят хорошо! Я вспомнил свои гонорары за научные статьи… Убожество!…

…Я надеялся на возрастание интереса к моим экзерсисам, но, увы, вторая передача прошла с большой задержкой, которую мне объяснили необходимостью оценок более важных политических событий, а эфир, как известно, не безграничен. Юмор был в том, что это сказано мне – физику! Уж кому и знать-то…

А третья передача, вероятно, так и не будет услышана… у них. И значит, надо кончать заниматься чепухой, а переходить к делу. Гонорары меня расслабляют и подталкивают жить с непривычной мне распущенностью.

Сказал об этом Рюрику Алексеевичу, он обещал подумать и посоветоваться. С кем, очень мне интересно.

Время эйфории прошло, наступили будни. Михайлов стал для меня уже не Рюриком, а Рюриком Алексеевичем. Я сумел оценить его тактичность в этом, казалось бы, малозначительном вопросе. Он несколько раз подряд на людях назвал меня Игорем Владимировичем, хотя прежде звал Игорем и даже Игорьком. Я все понял.

…Меня вызвали в нью-йоркское отделение ФБР для беседы.

Обо мне им было, как я сразу увидел, известно практически все. Но интерес пожилой господин с явно крашеными волосами проявил лишь к одному аспекту моей прошлой жизни. Предложив считать нашу беседу доверительной и потому не подлежащей разглашению, – даже Михайлову? – спросил я наивно, на что он ответил категорически: да, даже ему, – джентльмен начал подробнейшим образом расспрашивать меня о работе в моем бывшем институте в Серпухове. Его интересовало буквально все. И из вопросов я понял, что им тут известны очень многие из наших отечественных научных разработок, которые в институте считались совершенно секретными и требовали таких допусков, что ни о каких посторонних там и речи быть не могло. Однако же…

Я, конечно, отстал за последние пять лет, украденных у меня тюрьмой и колонией, от новейших разработок в области атомного ядра. Но тем не менее, как мне показалось, крашеному джентльмену, довольно профессионально разбиравшемуся в физических проблемах, которыми в России занимался коллектив «закрытого» для прессы академика Прокопченко, понравились мои ответы и собственные суждения. Разумеется, Дмитрий Юрьевич просто убил бы меня за столь вольное толкование его так называемого «серпуховского эффекта», но что делать? Я вынужден был сохранять свое лицо. Ну а мой дотошный собеседник, видимо, принял некоторые мои «вольности» за критический взгляд на идеи мэтра.

Результат нашей «беседы» оказался совершенно неожиданным для меня и, как я понял, будет иметь столь же воодушевляющие последствия.

Не вдаваясь в существо моего разговора с джентльменом, который представился мне расхожим шпионским именем Джек Смит – а мог бы назваться немцем Мюллером или русским Ивановым, – Рюрик Алексеевич, зная лишь о самом факте этой встречи, сказал мне, что я выглядел достаточно убедительно, что, в свою очередь, вскоре будет иметь продолжение. И даже пригласил встретиться вечерком и поболтать за рюмкой водки – по-русски. Удивительно, я уже давно не мог рассчитывать на такую милость.

…Чудо, а иначе это и не назовешь, случилось. Второе чудо в моей жизни! Первое – это свобода.

Я получил официальное приглашение. Оно последовало из Бостона, в десятке верст от которого находится один из знаменитейших университетов мира – великий Гарвард! А вот рядом с ним другой, не менее замечательный очаг науки – Эм-ай-ти, как называют его американцы, – Массачусетский технологический институт. Письмо с просьбой к господину профессору И. Красновскому приехать для переговоров о возможном предоставлении работы, соответствующей научному профилю господина профессора, а также потребностям МАТ. А подписал письмо ко мне руководитель проекта, лауреат Нобелевской премии Роман Штейн.

Тот, кто занимается ядерной физикой, знает, что этот гениальный старик, чьи родители покинули Киев и приехали в Америку в поисках лучшей жизни еще перед Первой мировой войной, в настоящее время по праву считается одним из краеугольных, как говорится, столпов науки. И свою научную работу он вот уже многие годы, если не десятилетия, сочетает с преподавательской деятельностью. Я у себя еще слышал, что темой его разработок является создание какого-то кардинально нового вида вооружений. Естественно, все было закрыто, наша нынешняя разведка не могла отличиться высочайшими способностями, присущими их выдающимся предшественникам, в сороковых – пятидесятых годах осуществившим уникальную операцию «Энормоз», после которой Советский Союз стал второй ядерной державой мира. Великой ядерной державой.

И вот я получил приглашение патриарха!

Рюрик Алексеевич всем своим видом демонстрировал, что это дело его рук. Обычное дело. В конце концов, мы же земляки. Мы просто русские люди. А то, что мы на чужбине, так это лишний раз подчеркивает наш подлинный интернационализм, который определяется не узкими коммунистическими догмами, а стремлением слиться со всеми народами мира в чувстве общего гражданства. Синоним космополитизма.

Помню я, помню, эту маленькую черную книжку, найденную мной в словарном отделе библиотеки Прокопченко. Помню свое изумление по поводу совершенно неожиданной для меня трактовки этого термина, из-за огульного награждения которым многие и многие светлые головы проложили тот путь, по которому однажды довелось пройти и мне. Да, прочитал я тогда в Карманном словаре иностранных слов, выпущенном в 1907 году, следующее: «Космополитизм – распространение идеи отечества на весь мир; общечеловеческое гражданство или братство, нисколько не исключающее любви к собственному отечеству, – течение, противное узкому национализму».

Но если это так, то почему же были объявлены врагами родины писатели и ученые, артисты и музыканты?! Великие люди, обруганные «безродными космополитами»… Выгнанные с работы и из общества, объявленные шпионами империалистических разведок, отщепенцами и подонками всех мастей…

Видя мое искреннее изумление, полнейшее «опупение» позавчерашнего студиозуса, Дмитрий Юрьевич, тогда еще членкор, не улыбнулся, не нахмурился, а лишь пожал плечами и философски заметил: «Есть многое на свете, друг Горацио, о чем не снилось мудрости твоей!» Он знал многие варианты переводов из Шекспира…

Итак, мы с Михайловым, разумеется, космополиты. Как и Роман Григорьевич Штейн, как десятки и сотни наших единомышленников. И я торжественно вступаю в их почетный круг. Рюрик Алексеевич, конечно, обладает даром публичного политика, а потому, слушая его, поневоле проникаешься и к себе поразительным уважением.

Он мне сказал, кстати, что я могу добраться до Бостона тремя путями. Самый американский – это самолет. Можно лететь из центрального аэропорта имени Кеннеди, можно из Ньюпорта. Причем на внутренние рейсы билеты продаются прямо в самолете. Это очень удобно и, главное, быстро. За что и ценится американцами, у которых время, как известно, деньги.

Если я желаю больших впечатлений, то есть смысл отправиться морским путем. Из Нью-йоркской гавани пароходом в Бостон. Заодно можно увидеть военные суда на рейде морской военной базы в Бостоне. Чрезвычайно любопытное зрелище. И наконец – поезд. Но это часов примерно восемь, хотя и очень комфортно. Четвертый путь ко мне не имел отношения – это автомобиль. У меня был подержанный «форд», но со своими не слишком выдающимися водительскими способностями на дорогу в четыреста миль я бы с ходу не решился.

Скорее всего, я выберу самолет. Ничего не поделаешь, надо становиться американцем. Подобные приглашения выпадают не каждый день.

Одно заставляло печально сжиматься сердце. Если это действительно серьезное предложение, а не желание просто побеседовать в очередной раз или пробудить неведомые ностальгические воспоминания, то мне, видимо, придется перебираться на жительство в Бостон. А это обстоятельство чревато разлукой с новыми друзьями.

Рюрик словно чувствовал это, называл меня Игорьком и убеждал, что придет время – и я сам почувствую внутреннюю потребность заняться политикой. Себя он считал закоренелым, неисправимым политиком. И отдавал, по сути, все свое время разработке долгосрочных программ, связанных, как он говорил мне, с глобальными изменениями в расстановке мировых сил. Он утверждал, что предвидит их, а потому надо быть к ним готовым. В наибольшей степени это касалось, разумеется, нашей России. Нашей с ним. Он называл себя истинным патриотом родины. Как Тургенев, как Герцен.

Расстались мы с ним, словно родные братья…"

От напряжения болели глаза. Турецкий вышел на кухню – покурить и освежить горло еще толикой коньяка. Подумал, что между папашей и сыном, оказывается, много общего. Начиная с того, что оба уже покойники. Да-а, юмор… И у того, и у другого записаны вроде бы какие-то собственные ощущения, мелкие жизненные факты, наблюдения, а все равно читается. И никак не выходит, чтоб пробежаться галопом. Притягивает эта замочная скважина – чужая жизнь…

Значит, папаша в конце концов удостоился – попал в общество яйцеголовых! Но если он вернулся в любимую свою науку, кой черт его потом погнал в политику? Ведь тут и причина случившейся с ним беды. Битва гигантов за право руководить каким-то паршивым частным институтишкой. Воистину неисповедимы пути…

Ну так что, обратно к кроссворду? Или плюнуть и отдохнуть? В конце концов, если станет совсем уж невмоготу, можно прилечь и на диванчике. Продемонстрировав… что? Тупость или сверхпорядочность?

Турецкий вернулся к столу и сразу пролистнул десятка два мелко исписанных страниц. Штейн, Штейн… Штейн… Ну это понятно – эмоции, о них можно и потом. Нужна информация. Совершенно ясно, что о проблемах, которыми занимался автор записок у Штейна, ничего рассказано не будет. Во-первых, привычка российского ученого ничего, кроме эмоций, бумаге не доверять, особенно когда разрабатываешь сверхсекретный проект. А во-вторых, у американцев наверняка контроль за сотрудниками поставлен ничуть не хуже нашего. Тем более за русским эмигрантом. Тут не разбежишься.

Но нужны не всхлипы, а биографические факты. Пусть не имеющие к ядерной физике отношения.

Пробегая глазами страницы по диагонали, Турецкий лениво переворачивал их и чувствовал, что голова от этого однообразия заметно тяжелеет… Вот – Ира! Что это такое? Откуда?

Широко зевнув, перевернул назад одну страницу, другую и нашел первое упоминание.

Так, Косенкова… Из Ленинграда…

"…Я чувствую, что уже не могу жить, не видя ее… Дочь эмигранта… Отец – Василий Косенков, мать Этель Ройзман… Записываю теперь редко, от случая к случаю. Не потому что почти не остается времени на подобные глупости, а потому что как-то и не тянет. Зачем бумага, когда рядом живой человек!…

…Был в Нью-Йорке, отпраздновали с Ириной наш, русский Новый год. Ездили с ней на Лонг-Айленд, ночь провели в изумительном маленьком коттедже, которые сдаются в праздники таким неприкаянным дурачкам, как мы с ней. Знала б Ирка, что Лонг-Айленд – это совсем не то, что она видит вокруг. Что это очень страшная и опасная штука. Лучше не думать".

…Турецкий уже слышал этот термин, точнее, читал о нем в дневнике Вадима. Ядерный проект, какое-то новое орудие, разрабатываемое под руководством Романа Штейна. Его-то, видимо, и боялся Игорь Красновский, потому что, как специалист в этой области, хорошо понимал, какую «бяку» готовят они с нобелевским лауреатом благодарному им человечеству.

Надо будет, кстати, потом поинтересоваться, какими такими проблемами занимался наш физик в Серпухове и как это его с такой легкостью поменяли, то бишь выдворили из России? – подумал Александр.

Дальше в мемуарах шли страницы с описаниями любовных томлений. А чего было томиться-то? – удивлялся Турецкий. Ведь переспали в уютном коттеджике! Или у них был всего лишь «лямур платоник», как это духовно-сексуальное мучение называли в каком-то очень давнем кино? Тогда, конечно, плохи дела господина профессора. Девица, которой, если посчитать внимательно, к середине восьмидесятых уже где-то под тридцать, долго на платонической любви не протянет. Если перед ней не стоят иные задачи. А Игорю в то время – он, кажется, тридцать четвертого года – уже полтинник. Разница хоть и не в его пользу, но и не такая, чтоб рвать на себе волосы. В наш век двадцать лет – не проблема. Как раз наоборот. Самый смак!

Почему– то захотелось какой-то эротической сценки. Турецкий ринулся листать дальше, но кроме охов и ахов ничего не нашел. Видно, сильно задела сердце мужика эта «девочка».

И нигде ни разу никаких воспоминаний об оставленной семье. Хотя, если быть справедливым, это не он их, а они его оставили. Вернее, жена. Да, в общем, понять-то можно…

Разочарование пришло на сотой с чем-то странице. Трудность чтения заключалась еще и в том, что страницы были исписаны аккуратно с обеих сторон и так сброшюрованы. И читать трудно, и в руках держать.

Интересна причина страданий! Оказывается, Красновский познакомил свою любовь с Романом Григорьевичем и… невесту, считай, украли. Не в прямом, разумеется, смысле. Она втюрилась в великолепного старца, забыв, что он ей уже и не в папаши годится, как Игорь, а в прадедушки. Семьдесят пять лет – не шутки. Но с другой стороны – какая могучая фигура! Втрое старше? Как это в «Крокодиле»-то было, в те еще времена: «Позвольте, я стану вашей вдовой!» Похоже на то. Ну вот и разочарование! А не в нем ли причина того, что Игорь отказался от несостоявшейся любви, а с горя, известно, куда еще не кинешься? Политика – не самый худший вариант…

"…Я не могу без омерзения смотреть на эту шлюху! Нагло, в открытую и без всякого стеснения, без совести использующую сексуальную притягательность своего лживого тела для достижения столь низменных целей – охомутать старого человека, неспособного в бытовом отношении решать какие-либо проблемы! Он великий ум, но у него совершенно нет трезвости самооценки. У него полностью отсутствует чувство реального… До добра это не доведет! И я не хочу участвовать в разрушении замечательного создания природы. Но и ссориться не могу, потому что у меня нет аргументов, которые были бы понятны ослепленному страстью патриарху…

…Между нами назревает трещина. Я чувствую его укоризненный взгляд на себе, как бы говорящий: как же мог ты, друг, не понять меня?… А у меня нет слов, чтобы объяснить ему его глубочайшее заблуждение.

…К своему ужасу осознал, что она – я больше никогда не назову вслух ее имя! – как будто бы не прочь на уик-энд повторить со мной наше давнее путешествие на Лонг-Айленд!… Не скрывая презрения, я спросил: «Разве вас, в вашем положении, мадам, может устроить столь платоническое приключение?» На что она с откровенностью публичной женщины заметила: «Больше никаких платонизьмов!» Мы говорили по-русски, и этот ее «платонизьм» меня просто шокировал. Уже из холодного любопытства я поинтересовался, а что по этому поводу думает старец? Она со смехом заявила, что он отбывает на неделю в Лос-Анджелес, куда ей доступ закрыт. Вот она и решила…

Я конечно же ответил категорическим отказом, а много позже пожалел, потому что узнал, что она умотала в те края, где расцветала наша любовь, с каким-то футболистом из Гарварда. Как я пожалел, что отказался от мщения. Надо было поехать с ней, надо! Воспользоваться своим правом и… Впрочем, тогда я не смог бы честно глядеть в глаза своему другу. Я не могу, несмотря ни на что, называть Романа иначе. Есть дружба, которая выше всяческих разногласий, включая такие чувства, как ревность и все от нее производное.

…Удивительное дело, узнав, что у меня появилось немного свободного времени, Рюрик Алексеевич пригласил меня побывать в его институте. Там у них, по его словам, чрезвычайно интересные дела затеваются. На проведение ряда программных экономических семинаров он пригласил в качестве руководителя Николая Ивановича Бруткова, своего старого знакомого, в буквальном смысле сподвижника знаменитого на весь мир Василия Васильевича Леонтьева. Когда я сказал, что экономика некоторым образом не моя стезя, Рюрик долго смеялся и заявил, что этого просто «физически» быть не может. И настоятельно предложил захаживать. Наверное, надо бы навестить, зачем же забывать то хорошее, что мне сделал в жизни этот замечательный человек!

…Ай да Николай Иванович! Вот уж поистине светлая голова! Он чем-то напоминает мне Романа – убежденностью своей, что ли? Напором? Или отсутствием боязни уронить свой авторитет? Странно, но, сравнив Бруткова с Рюриком, я как-то сразу отдал предпочтение первому. А ведь почти не знаю человека. А Рюрик для меня просто… Нет слов для наиболее полной характеристики. И вдруг я увидел, как смотрит Рюрик на Николая Ивановича, и понял, что первый – действительно великан, а второй… я боюсь этого слова, но Рюрик сам виноват: его реплики – нет, это были не дружеские шпильки, а холодные уколы, и один болезненнее другого. Зачем? Зависть. Вот отгадка…

Ну когда же я научусь разбираться в людях!… Николай Иванович пригласил меня провести отпуск у него, как он назвал, «в бунгало». Это не очень близко. Местечко называется Платсберг в штате Нью-Йорк, на границе с Нью-Хемпширом, возле озера Шамплейн, примерно в двенадцати милях к югу.

Добираться туда лучше всего поездом. И такая первозданная природа кругом! Словом, кажется, убедил. Обещал порассказать кое-что о нашем общем знакомом. К Михайлову у него отношение совершенно иное, нежели у меня. По-моему, Брутков Рюрика и в грош не ставит, и, хотя старается не демонстрировать своего отношения, всем окружающим это заметно.

Михайлов нервничает. Брутков усмехается. Я слышал, что в институте назревают перемены. Кажется, это народ хочет каких-то новаций. А вот в чем они будут заключаться, именно на эту тему якобы и собирался меня некоторым образом просветить Николай Иванович, заметивший мое несомненно глубоко уважительное отношение к директору института. Больше всего мне не хотелось бы оказаться между двумя жерновами.

Странно, я не замечал за собой такой уж откровенной некритичности, в которой меня почему-то упрекнул Николай Иванович, когда я высказался в том смысле, что заслуги Михайлова, мол… и так далее, позволяют мне сделать определенные выводы в пользу Рюрика Алексеевича. Брутков долго – и чуть не написал «безутешно» – хохотал. Безудержно, конечно! Я даже несколько обиделся.

Но он чем-то притягивал к себе, этот Брутков, будь он неладен. Не хватало, чтоб у них с Михайловым еще война вспыхнула за влияние на мою грешную и рыщущую, взыскующую истины душу!…

Решено, я еду в отпуск…"

– Я тоже хочу в отпуск, – сердито заметил вслух Турецкий. – И еще спать хочу! А вот где, я сейчас пойду покурю – и решу.

– Ты с кем там разговариваешь? – донеслось из спальни.

– Ну вот, – сокрушенно развел руками Турецкий, – разбудил-таки! На свою голову!

– Не волнуйся, я совсем не настаиваю!… А что, у нас там больше нечего выпить?

– Вот такая постановка мне нравится! У тебя немного вина осталось. А коньяк на самом донышке, поэтому даже не рассчитывай. Хочешь, вина дам?

– Да-вай… – врастяжку произнесла Лиза. – Вообще-то я могла бы, конечно… Сколько времени?

– Пятый час. – Турецкий принес ей полстакана вина и свою рюмку, которую можно было уже только нюхать.

– Мужчина собрался на работу? – осведомилась она, увидев его одетого.

– Нет, – с самым серьезным видом ответил он, – работа для меня всегда самое святое.

– Понятно, – сказала она, высовывая ногу из-под простыни.

– Я бы не стал этого делать, – подавая стакан, Турецкий нарочито вежливо отвернулся.

– Ох ка-ки-ие мы-ы! – изумленно протянула Лизавета, полностью сбрасывая с себя простыню.

– Что ж ты творишь-то со мной?

И пока Турецкий с торопливой неловкостью избавлялся от одежды, она пила свое вино, захлебываясь от смеха. А потом смех надолго оборвался…