История британской социальной антропологии

Никишенков Алексей Алексеевич

Часть III

Функционализм и прикладные исследования

 

 

Как уже отмечалось, лидеры функционализма смогли утвердить в университетах Великобритании свою версию социальной антропологии не в последнюю очередь благодаря тому, что поставили на повестку дня проблему научного содействия решению острых проблем, вставших перед Британской колониальной империей. Установки Малиновского и Рэдклифф-Брауна на сотрудничество с колониальными службами имели следствием не только поддержку последними нового теоретического направления в университетах империи, но и создание особой отрасли социальной антропологии, получившей название «прикладной» или «практической антропологии».

Научно-познавательная деятельность британских ученых протекала не в «башне из слоновой кости», но в обществе, раздираемом политическими и идеологическими противоречиями. Сам традиционный объект изучения – народы Азии, Африки, Австралии, Океании, попавшие в зависимость от британской короны, – представляли собой отнюдь не изолированные осколки первобытности, но общества современников. В таких условиях любые суждения антропологов об изучаемых обществах, в особенности суждения прикладного характера, имели не только познавательное, но и социально-политическое, идеологическое и морально-этическое значение.

 

Гл. 1. Проект «социальной инженерии»

Идея непосредственного воздействия научного знания на общество занимала умы ученых задолго до возникновения антропологии, но Малиновский и Рэдклифф-Браун одними из первых в этой науке предприняли практические шаги для того, чтобы придать ей черты социальной инженерии. Само понятие «социальная инженерия» трактовалось ими как конечная цель всей «чисто научной» деятельности, как использование ее результатов для «научно обоснованного» регулирования социальных процессов.

Установки на «универсальность охвата практической деятельности научным знанием» и «не только в сфере производства, но и в сфере общественных отношений (политических, моральных и т. д.)» берут начало в позитивистской научной традиции, основанной О. Контом. Сциентистский пафос позитивизма был характерен и для основоположника британской социальной антропологии Э. Тайлора, который закончил вышедший в 1871 г. труд «Первобытная культура» лозунгом: «Наука о культуре по своей сути является наукой реформаторов». В таком же духе расценивал задачи социологии и Э. Дюркгейм, вообще оказавший непосредственное влияние на мировоззрение Малиновского и Рэдклифф-Брауна. Учение Дюркгейма о «социальной норме» и «социальной патологии» имеет существенное значение для понимания отношения функционалистов к этой проблеме. Организмические представления главы французской социологической школы привели его к выводу о том, что нормальное состояние общества – это такое состояние, когда его институты обеспечивают функциональную целостность и согласованность всех общественных явлений. Любое явление, нарушающее сложившуюся гармонию, признавалось им «патологическим». Общественный долг социолога Дюркгейм видел «не в том, чтобы толкать общество к идеалу, кажущемуся ему соблазнительным; его роль есть роль врача: он должен предупреждать развитие болезней хорошей гигиеной, а когда они возникли, должен стараться вылечить их». Именно эта консервативная по своей сути установка стала характерной чертой представлений лидеров функционализма об общественном значении социальной антропологии.

Что же понимали они под прикладной антропологией, какое место они отводили ей в системе своей научной деятельности, что им удалось сделать в этой сфере? Термин «прикладная антропология» был введен Рэдклифф-Брауном в 1930 г., хотя вопрос о воз можностях «приложения» антропологии к практическим делам обсуждался исследователями и до этого. Точки зрения Рэдклифф-Брауна и Малиновского о применении антропологических знаний в практике общественной жизни нельзя назвать полностью совпадающими, однако в ряде аспектов ученые были единодушны. Прежде всего, это касается общих мировоззренческих положений о роли социальной антропологии. Малиновский в своей «Научной теории культуры» писал: «Наука действительно начинается тогда, когда общие принципы подлежат проверке фактами и когда… теоретическое знание об отношении сущностных факторов в обществе используется для управления действительностью, выраженной в поведении людей». Он был убежден, что социальная антропология является такой же естественной наукой, как физика, химия и т. п., и поэтому практическое применение ее теории считал аналогичным использованию знаний о физических и химических законах на производстве. Именно в этом смысле он утверждал: «… Если теория истинна, то она одновременно является и прикладной». До конца своих дней Малиновский был уверен, что «антропология может играть роль учительницы жизни наряду с историей в классическом значении этого выражения».

Подобную же позицию занимал и Рэдклифф-Браун, однако высказывал ее более сдержанно, относя грандиозные, по его мнению, практические возможности социальной антропологии не к современности, как это делал Малиновский, а к отдаленному будущему. «Сможем ли мы, – писал он в 1923 г., – заглянуть вперед во времена, когда достоверное познание законов социального развития, давая знания о социальных силах – материальных и духовных – и средства их контроля, позволит нам достигнуть практических результатов огромного значения?» И тут же добавлял: «Я верю в это, это должно быть верой (подчеркнуто мной. – А. Н.) со циального антрополога». Спустя 20 лет Рэдклифф-Браун подтвердил, что «научное понимание природы человеческого общества является признанной задачей социального антрополога в обеспечении управления человечеством (to provide for guidence of mankind)».

Приведенные высказывания – «символ веры» лидеров функционализма, в значительной мере заимствованный из позитивистского фонда идей, основание которому было положено мыслителями эпохи Просвещения. Положения, заключающиеся в этих высказываниях, служили мировоззренческим фундаментом прикладной антропологии, однако как субдисциплина она формировалась не столько в ходе реализации идеалов Просвещения и позитивистской социологии, сколько под воздействием гораздо более прозаических мотивов. Ее «повивальными бабками» стали, во-первых, потребности колониальной практики и, во-вторых, стремление основоположников нового теоретического направления заручиться организационной и финансовой поддержкой влиятельных политических кругов, поддержкой, необходимой для проведения дорогостоящих полевых исследований и для укрепления своих позиций в университетах, где новый подход не всегда доброжелательно встречался консервативной академической элитой, в особенности склонной к эволюционистскому или диффузионистскому видению задач этнологии.

Не случайно самые первые декларации прикладного значения функционализма стали провозглашаться на конференциях, созываемых по инициативе колониальных властей в Южной Африке и Океании. Не случайно и то, что эти декларации, как правило, сопровождались антиэволюционистской и антидиффузионистской критикой. Выступая на конференции Южно-Африканского научного общества в 1923 г. с программным сообщением о новом теоретическом подходе, Рэдклифф-Браун категорически заявил, что деятельность антропологов крайне необходима колониальным чиновникам, миссионерам и всем тем, кто «связан с практическими проблемами приспособления туземной культуры к новым условиям, созданным нашей оккупацией страны». При этом он подчеркнул, что эволюционистская антропология, так же как и этноистория, совершенно бесполезны в практических делах современных колоний, поскольку заняты «беспочвен ными предположениями» о далеком прошлом и не интересуются функционированием современных институтов коренного населения. В этой связи Рэдклифф-Браун не раз ссылался на этнологический бестселлер той поры – многотомную «Золотую ветвь» Дж. Фрэзера. «Один чиновник колониального суда, – рассказывал Рэдклифф-Браун, – пожаловался мне, что хотя и прочитал «Золотую ветвь» всю целиком, но не может сказать, что она оказала какую-либо практическую помощь в ведении судебных дел, связанных с обычаями туземных племен».

С аналогичным докладом Рэдклифф-Браун выступил несколько лет спустя, в 1929 г., оперируя уже фактами, характеризующими колониальную ситуацию в Океании. Весьма показательна тема этого доклада – «Историческая и функциональная интерпретация культуры в отношении к применению антропологии в контроле туземных народов». Первый номер основанного Рэдклифф-Брауном в 1930 г. журнала «Океания» открывала его статья, содержащая основные программные установки нового печатного органа. «Генеральная политика “Океании”, – писал в этой статье ученый, – выражается в том, что антропология больше не рассматривается только как академическая дисциплина, имеющая чисто теоретический интерес, она может и должна быть преобразована в науку, обладающую непосредственной практической ценностью, особенно в управлении и обучении туземных народов… удовлетворительный контроль в управлении и обучении так называемых отсталых народов требует полного понимания их культуры…».

Подобные же взгляды демонстрировал и Малиновский. В своей монографии «Преступление и обычай в обществе дикарей», вышедшей в 1926 г., он подчеркивал необходимость для колониальных чиновников детально знать нормы обычного права. Знание это, уверял он, может быть получено только с помощью тщательных полевых антропологических исследований. При этом Малиновский весьма презрительно отзывался о суждениях антропологов-эволюционистов (Г. Мейна, У. Риверса, Л. Г. Моргана) о первобытном обычном праве, суждениях, основанных на превратном кабинетном толковании случайных и неверно понятых фактов. С развернутой декларацией практической полезности социальной антропологии Малиновский выступил в 1934 г. в Кейптауне на конференции по «туземному» образованию. В своем выступлении он указал на главные, с его точки зрения, проблемы прикладной антропологии, среди которых особое внимание уделил «принципам практических советов, основанных на силе научного предвидения, которые каждая подлинная наука призвана давать практикам».

Категоричность рассмотренных деклараций может создать впечатление, что лидеры функционализма стремились полностью растворить социальную антропологию в колониальной практике, подчинить научную деятельность задачам совершенствования методов колониального управления. Такое впечатление кажется тем более правомерным оттого, что Малиновский и Рэдклифф-Браун сами отчасти стремились его создать, ведь одной из основных целей, которые они ставили, делая подобные заявления, было привлечь внимание могущественных кругов колониального департамента и связанных с колониями предпринимателей к своей науке и к идеям ее реформирования. Эти попытки не пропали даром. Новое направление получило весомую поддержку. Если же внимательнее проанализировать отношение Малиновского и Рэдклифф-Брауна к прикладным задачам своей науки, то оно окажется более сложным, чем это видно по их заявлениям, рассчитанным на определенных слушателей.

Прежде всего, необходимо обратить внимание на их представления о соотношении теоретической и прикладной антропологии. Анализ этих представлений позволяет выделить как минимум два толкования понятия «прикладная антропология». Первое, назовем его условно расширительным, связано с противопоставлением общетеоретического уровня функционализма, представляющего собой систему десубстанциональных, абстрактных, эвристических положений, с одной стороны, любым конкретным, содержательным выводам, вытекающим из анализа фактов, – с другой. Причем в данном толковании понятия «прикладная антропология» содержатся и чисто академические исследования, и попытки решения практических задач колониальной практики. Малиновский так объяснял соотношение этих двух уровней: «Убедительность функционального подхода (имеются в виду его общетеоретические принципы. – А. Н.) заключается в том, что он не претендует на точное предсказание способа решения той или иной проблемы, стоящей перед культурой. Он лишь указывает, что эта проблема универсальна и неизбежна». Гораздо более четкое определение расширительного значения понятия прикладной науки дал Рэдклифф-Браун. Он писал: «Существуют две стороны науки и деятельности ученых. С одной стороны, существует задача создания общей теории определенного класса явлений… Это теоретическая наука. С другой стороны, существует задача приложения какого-либо установленного теоретического знания в объяснении и понимании частного явления – это так называемая “прикладная наука”».

Наряду с подобным толкованием смысла прикладной науки в трудах Малиновского и Рэдклифф-Брауна явственно прослеживается и более узкое толкование, связанное с решением проблем колониальной практики. В этом значении прикладная антропология противопоставлена так называемой «чистой» (pure), академической социальной антропологии.

«Чистую науку» Рэдклифф-Браун определял как «деятельность ученых, занятых поиском знаний ради них самих и часто независимо от каких бы то ни было практических результатов, которые могут вытекать из их исследований». Социальной антропологии в этом смысле он противопоставлял «прикладную», или «административную» антропологию. Работа так называемых «правительственных антропологов» (government anthropologiests) в управленческом аппарате британских колоний, преподавание на курсах подготовки колониальных чиновников – вот что, по его мнению, составляло содержание «административной антропологии». Задачи ученого-антрополога, работающего в прикладной сфере, по Рэдклифф-Брауну, не предполагали непосредственного участия в практическом решении вопросов колониальной политики, его делом было «изучать жизнь и обычаи туземцев и искать их объяснение в терминах общих законов». Полученные знания антрополог-прикладник мог довести до практических деятелей либо в виде инструктивных лекций, либо с помощью информационных сводок, написанных по заказу колониальных властей. Рэдклифф-Браун, впрочем, очень настороженно (особенно в последние полтора десятилетия своей жизни) относился к сотрудничеству ан тропологов с колониальными властями и не раз высказывал опасения, что слишком тесное сотрудничество с ними может повредить престижу теоретической науки. Надо признать, что эти опасения и суждения о желательности соблюдать политическую нейтральность науки не стоит воспринимать как проявления антиколониальных убеждений. Скорее всего, подобные заявления были продиктованы трезвым осознанием реальных возможностей горстки антропологов, которые попросту были не в силах средствами своей науки существенно влиять на политику. Отказ самого Рэдклифф-Брауна от непосредственного участия в решении колониальных проблем – это результат логического расчета, который, на мой взгляд, основывался на принципах науковедения, воспринятых антропологом еще на лекциях А. Н. Уайтхеда в Кембриджском университете. «Подойти вплотную к истинной теории и найти точный способ ее практического приложения, – учил Уайтхед, – это два совершенно разных дела…».

Позиция Малиновского в вопросе о взаимоотношениях между антропологией и колониальной практикой была гораздо более запутанной и противоречивой. Порой он прямо говорил о несовпадении целей науки и колониальной практики, а иногда был склонен их смешивать. В своей статье «Практическая антропология», вышедшей в 1929 г., Малиновский высказал следующую точку зрения: чем более научна по своему содержанию рекомендация, даваемая антропологом практику, тем менее она будет пригодна для реализации. Смысл статьи сводился к тому, что в прикладной антропологии ни научный, ни практический аспекты не должны преобладать, идеальной фигурой в ней является человек, имеющий в равной степени теоретические знания и навыки административной работы в колониях. Трудно удержаться, чтобы, вспомнив известное изречение Скалозуба из грибоедовского «Горе от ума», не представить эту «идеальную фигуру» в виде Вольтера, облеченного в фельдфебельский мундир. В другой своей работе Малиновский задает вопрос: «Можем ли мы, зная, что историк будущего все то, что мы сейчас называем “распространением западной цивилизации”, “передачей туземцам благ нашей культуры”, “бременем белого человека”, назовет уничтожением целых народов, сверхжестокими формами рабства, расизмом, – зная все это, смешивать науку и политику?» И тут же отвечает: «Конечно, да! Потому что знание дает возможность предвидеть, а предвидение означает власть…». Иными словами, ученый, исходя из убеждения в справедливости положений просветительской и позитивистской риторик, считал свою науку силой, способной оказывать непосредственное воздействие на политику.

Рассмотренные суждения при всей их противоречивости позволяют утверждать, что прикладная антропология с самого начала представлялась лидерам функционализма особой сферой сотрудничества с колониальной администрацией, со своей спецификой, отличающей эту область науки от общетеоретических и конкретно-научных исследований, проводимых в рамках традиционной академической проблематики. Разумеется, грань между этими сферами и в сознании британских ученых, и в действительности всегда была не очень четкой.

Прикладная антропология сложилась в Великобритании межвоенного периода как три основных вида деятельности: 1) обучение колониальных чиновников на специальных курсах, 2) служба в административном аппарате колоний на должности правительственного антрополога, 3) участие антропологов в специальных исследованиях, организованных по заказу колониальных властей и нацеленных на получение интересующих их информации и рекомендаций. Личное участие Малиновского и Рэдклифф-Брауна в этих делах было, в общем-то, незначительным. В 20 – 30-х годах они наряду с другими преподавали на краткосрочных курсах для колониальных чиновников при Оксфордском, Кембриджском, Лондонском, Кейптаунском и Сиднейском университетах, где до Второй мировой войны прошли обучение лишь несколько десятков человек. Непосредственно в административный аппарат колоний лидеры функционализма никогда не входили, не вели они и специальных исследований по заказу колониальных властей. Тем не менее и Малиновский, и Рэдклифф-Браун с полным правом могут считаться основателями британской прикладной антропологии, так как они не только утвердили статус этой субдисциплины в научных и правительственных кругах, определили ее основные параметры и задачи, но, главное, именно они воспитали группу молодых исследователей, с самого начала своей карьеры включивших в программу деятельности прикладные проблемы.

Этой группе функционалистов второго поколения и суждено было взяться за реализацию общих установок своих учителей. По их практическому вкладу в прикладную антропологию только и можно судить об этой субдисциплине. Заявления же их учителей были лишь обещаниями, «подписанием векселей» под будущие ассигнования на научно-исследовательские работы в колониях. Прикладными исследованиями в той или иной мере занимались почти все ученики и последователи Малиновского и Рэдклифф-Брауна. Однако характер деятельности в этом направлении определялся не только установками последних, но и изменяющейся ситуацией в британской колониальной политике 20 – 30-х годов ХХ в. Официальный курс на повсеместное введение так называемого «косвенного управления» (indirect rule), главным образом в африканских колониях Великобритании, проблемы и трудности, возникавшие при этом, – вот что определило содержание и характер прикладной антропологии. Специфическая связь науки с этим направлением колониальной политики надолго стала своеобразным штампом в сознании антропологов мира, именно это стало считаться прикладной антропологией, хотя антропологические знания нередко и гораздо более эффективно применялись в других сферах общественной жизни.

 

Гл. 2. Колониальная политика «косвенного управления»: предпосылки социального заказа ученым-антропологам

Особое значение для настоящего исследования имеют африканские колонии Великобритании, так как именно здесь сотрудничество антропологов с администрацией было наиболее интенсивным. Именно в Африке к началу ХХ в. были сконцентрированы самые острые противоречия соперничавших колониальных держав – Великобритании, Франции, Бельгии, Португалии и Германии. В интенсивном захвате африканских территорий пальма первенства принадлежала Великобритании. Эта страна здесь весьма активно вела административное экспериментирование, стремясь выработать оптимальные формы освоения богатейших людских и природных ресурсов континента. В этом контексте становится понятным, почему представители нового теоретического направления британской социальной антропологии в преобладающем своем большинстве занимались изучением именно африканских народов. Хотя прикладные исследования велись и на островах Тихого океана, они по своему количеству и масштабам не шли ни в какое сравнение с тем, что делалось в Африке. Достаточно сказать, что в межвоенный период там работали такие известные ученые, как Э. Эванс-Причард, М. Фортес, М. Глакмен, О. Ричардс, З. Надель, Д. Форде, Г. и М. Вильсоны, Х. Купер, Л. Мейр, Г. Вагнер, И. Шапера, К. Оберг и др. В 30-е годы все больше внимания африканской тематике стал уделять Малиновский.

К 20-м годам ХХ в. колониальный раздел Африканского континента в основном закончился. Британское владычество утвердилось на территориях, лежащих во всех частях материка. Управление подвластным населением Африки на различных этапах истории Британской империи осуществлялось по-разному. В период, непосредственно следующий за аннексией той или иной территории, господствующим способом управления был так называемый «прямой» метод. Сущность его в общих чертах сводилась к подчинению населения захваченной страны назначаемому правительством губернатору, который при помощи аппарата колониальной администрации осуществлял законодательную, исполнительную и судебную власть. Такой метод управления вызывался необходимостью подавления сопротивления народа новым господам. При этом традиционные институты власти, социального контроля и регулирования, судопроизводства и налогообложения, где они были, нередко упразднялись, а порой и уничтожались вооруженной силой.

Такая ситуация сложилась к началу ХХ в. в британских колониях Золотой Берег, Гамбия, Сьерра-Леоне, Лагос, Кения, Наталь, в Капской колонии и на многочисленных зависимых территориях Южной Нигерии. Особенно жестким было прямое управление на территориях Африки, захваченных компанией Сесиля Родса, которая в 1889 г. получила королевскую хартию на огромную область к северу от реки Замбези, позже в честь промышленного магната названную Северной Родезией.

Однако британская экспансия в Африке не везде приводила к установлению прямых методов колониального управления. В ряде стран британское господство с самого начала сочеталось с традиционными институтами власти. Выбор косвенного управления, как правило, вовсе не был проявлением доброй воли британских властей, свидетельством их уважения к традициям африканцев. Обычно такое управление вводилось под давлением объективных обстоятельств. Причинами введения косвенного управления в период колониальных захватов служили: стремление английских властей побыстрее «застолбить» вновь приобретенную территорию в условиях, когда не было возможности сразу основательно закрепиться на ней; противоречия между соперничающими колониальными державами из-за овладения той или иной территорией – в такой ситуации Великобритания признавала местных правителей с тем, чтобы в дипломатических спорах выступать «защитницей» суверенитета и территориальной целостности своих новых «союзников»; отсутствие средств на организацию административного аппарата; и, наконец, достаточно сильные местные правители, устранение которых по каким-либо причинам было затруднено. Разумеется, в чистом виде ни один из перечисленных факторов сам по себе не мог повлечь за собой введение косвенного управления – как правило, они выступали в комплексе, но в любом случае необходимой предпосылкой такого введения являлся определенный уровень социально-экономического и политического развития народа, ставшего объектом экспансии. Иными словами, для того чтобы опереться на традиционную власть, нужно, чтобы такая власть существовала.

Одной из первых африканских стран, попавших в колониальную зависимость от Великобритании на условиях косвенного управления, стала Уганда. «Юридической основой системы косвенного управления в Уганде были соглашения колонизаторов с правителями Буганды и Торо в 1900 г., Анколе (включая Нкоре и небольшие соседние государства) в 1901 г… Эти соглашения колонизаторы рассматривали как своеобразные конституции, а господствующая феодальная верхушка считала их хартиями своих прав и привилегий». Сохранение в государствах протектората Уганды традиционных политических структур, провозглашение их «королевствами», наделение местных правителей высокими европеизированными титулами и довольно широкими полномочиями не в последнюю очередь было вызвано стремлением англичан как можно быстрее и безболезненнее закрепиться на этой стратегически важной территории. Здесь находились истоки Белого Нила, а контроль над ними означал контроль над всей долиной этой великой реки. Действия англичан подхлестывались экспансионистскими устремлениями Германии, которая к концу XIX в. закрепилась в Руанде, Бурунди и Карагве и намеревалась захватить государства Уганды, послав туда в 1889 г. экспедицию К. Петерса. В этих условиях английские эмиссары использовали все средства – от натравливания друг на друга местных правителей до лицемерных заявлений о защите суверенитета центральноафриканских государств от посягательств Германии.

Похожая ситуация сложилась при захвате Англией эмиратов Северной Нигерии, где ее колониальные интересы столкнулись с интересами Франции и Германии. Одной из причин, по которой англичане с самого начала своей экспансии делали ставку на сохранение хаусанских эмиратов, было стремление прийти к дипломатическим переговорам по поводу зон влияния в этом районе не в качестве завоевателей, а в роли «опекуна» и «протектора», связанного договорными обязательствами с африканскими государствами. К тому же Англия в это время не имела достаточных сил на вооруженный захват страны, удаленной от морских коммуникаций и обладавшей довольно значительным военным потенциалом.

Резюмируя краткий обзор политики Великобритании по отношению к традиционным институтам власти в период захвата африканских территорий, можно отметить, что в это время у руководителей колониальной политики этой страны не было сколько-нибудь определенной линии на предпочтительное использование методов косвенного управления. Там же, где они использовались, это не было реализацией определенной политической доктрины, но лишь следствием конъюнктуры, сложившейся в той или иной конкретно-исторической ситуации. Колониальная политика Великобритании в Африке до 20-х годов ХХ в. ничем принципиально не отличалась от политики таких стран, как Франция и Герма ния, известных своей приверженностью к прямым методам управления колониями. В рассматриваемый период эти страны прибегали к косвенным методам не менее часто, чем Англия. Так, Франция к концу XIX в. располагала колониями, которые делились на три категории: «полноправные коммуны», «аннексированные страны» и «протектораты». В последних, как правило, сохранялись нетронутыми многие традиционные институты власти и судопроизводства. Германское владычество в Африке – классический пример прямого и довольно жесткого управления – имело в этом смысле немало исключений. В частности, в Бурунди, Руанде и Карагве немцы сохранили традиционных правителей, переименовав их для единообразия в султанов, но оставив им значительную часть прежних политических функций.

Понятие «косвенное управление» в лексиконе британских колониальных деятелей значительно изменило свое содержание в 20 – 30-х годах ХХ в. В это время оно стало обозначать официальную политическую доктрину, целью которой была повсеместная реорганизация африканских колоний по единому образцу. Своеобразной моделью косвенного управления стал опыт британского владычества в Северной Нигерии. «Спецификой английской политики в Нигерии, – отмечает Ю. Н. Зотова, – было то, что приемы колониального управления были детально разработаны и целесообразность их применения всесторонне обоснована. Во всяком случае, они были скрупулезно зафиксированы в обширных постановлениях, положениях, инструкциях, проверены на практике и в результате превращены в тщательно отрегулированную систему. Ее “универсальность” была доказана тем, что “туземная” администрация нигерийского типа была учреждена в 15 африканских странах».

Процессы формирования колониальной политики в Нигерии и ее распространения на остальные британские колонии являются ключевыми для понимания общей ситуации, сложившейся в британской Африке в 20 – 40-х годах ХХ в. Периодом становления британской системы косвенного управления в Северной Нигерии принято считать 1903–1919 годы. Провозгласив протекторат над этой страной 1 января 1900 г., Великобритания взяла курс на сотрудничество с правящей верхушкой феодалов, стоящей у власти в халифате Сокото. К началу ХХ в. это крупное мусульманское государст во объединяло несколько эмиратов (Кацина, Кано, Зариа, Даура и др.), сохранявших в его рамках некоторую автономию. Государство Сокото было образовано в результате религиозной войны (джихада) за торжество ислама, которую развязала фульбская знать во главе с Османом дан Фодио в 1804 г. против «языческих» царей народа хауса. В итоге джихада власть в большинстве хаусанских государств и в объединившем их халифате перешла к сподвижникам дан Фодио, основавшим здесь фульбские правящие династии. К началу ХХ в. в халифате Сокото сложилась развитая система политического управления и контроля во главе с эмиром аль-мумини.

Творец политики косвенного управления в Африке Фредерик Лугард, ставший верховным комиссаром (позже генерал-губернатором) нового протектората, не случайно сделал ставку не на традиционных хаусанских правителей, а на фульбскую знать. Английские колониальные власти и фульбская верхушка говорили на одном языке – «языке захватчиков». Их интересы по отношению к населению были идентичны. К тому же оба «партнера» оказались в зависимости друг от друга: англичане могли утвердиться в стране только при поддержке некоторых династических кланов, так как были весьма ограничены в военной силе и финансах, а фульбские эмиры из-за далеко зашедших к началу ХХ в. центробежных тенденций в халифате уже не могли эффективно сдерживать борьбу народных масс, в особенности махдистское движение, которое как раз в это время широко распространилось в Сокото. Единство эмиров и англичан наглядно проявилось в их совместных действиях против повстанцев в Сатиру и Абинси в 1906 г. Восстание было жестоко подавлено.

Эти и подобные им события убедили Лугарда в возможности применения в Тропической Африке методов косвенного управления. После комплекса мероприятий колониальных властей в Северной Нигерии сложилась специфическая система «двойной администрации». В ее основу были положены написанный Лугардом и строго конфиденциально адресованный верхушке колониального аппарата документ под названием «Политический меморандум» и целая серия ордонансов. Меморандум направлял британскую политику «на восстановление престижа фульбских эмиров, в значительной степени утерянного в результате завоевания». Ордонанс о «туземных властях», разработанный в 1907 г., фиксировал исторически сложившуюся в эмиратах административную структуру: законодательно подтверждались неограниченные, на первый взгляд, права эмиров, была сохранена сословно-клановая монополия на власть. В колониальный период положение эмиров даже укрепилось. Ф. Лугард, полагая, что массы африканцев не должны соприкасаться с английскими властями и все административные мероприятия должны осуществляться при посредстве «туземных» правителей, многое сделал, чтобы действия этих правителей были максимально эффективными. Он укрупнял эмираты за счет упразднения мелких владений, активно вмешивался в династические распри, поддерживая наиболее энергичных и преданных ему претендентов. «Если туземный правитель, – писал Лугард, – до такой степени теряет свой престиж и влияние, что обращается за помощью к правительству (колониальному. – А. Н.), то он становится не только не нужен, но служит источником слабости администрации…». Одной из основных функций «туземной» администрации в Северной Нигерии стало своевременное и полное взимание налогов с населения. Поручая налогообложение местным властям, англичане использовали традиционное право эмиров на монопольное взимание феодальной ренты-налога. Лугард писал: «Налоги вводятся от имени африканских правителей. Эти налоги – не что иное, как ранее существовавшие повинности зависимого населения, лишь систематизированные и взимаемые регулярно». По ордонансу о «туземных» налогах 1917 г., налоги взимались непосредственно чиновниками «туземного» аппарата низового уровня – дагатаи и май-ангува, которые передавали их ведавшим налогообложением в дистриктах хакимам, а хакимы отправляли собранное в казначейство эмира. Часть налоговых поступлений шла на оплату «туземных» властей. По статьям 11 и 14 ордонанса, дагатаи получали до 10 % от собранных ими средств, хакимы – до 25 %. Весьма высоким было жалованье эмиров, выдаваемое из средств «туземного» казначейства. Так, по данным Ю. Н. Зотовой, жалованье главы эмирата Кано в 30 – 40-х годах ХХ в. составляло 6 тыс. фт. ст., не считая 3 тыс. представительского фонда. Столько же получал шеху Борну и саркин мусульми Сокото. Если сравнить размеры жалованья местных правителей с оплатой высшего звена колониального аппарата, то можно увидеть, что лишь губернаторы колоний приближались по своим доходам к эмирам. К этому надо добавить, что жалованье губернаторов постоянно сокращалось, а денежное содержание «туземных» правителей до конца колониального периода оставалось на прежнем уровне.

Необходимо отметить и то, что в постановлениях колониальной администрации вплоть до 1948 г. распределение денежных средств из «туземного» казначейства никогда строго не фиксировалось. Это позволяло эмирам безнаказанно присваивать себе огромные суммы. Губернатор Лугард сознательно закрывал глаза на финансовые злоупотребления эмиров. По его мнению, такая форма оплаты «туземных» властей составляла базис системы двойной администрации. Целиком ложась на плечи африканцев-налогоплательщиков, она ни пенса не стоила Великобритании. Кроме того, Лугард не желал смирять жадность эмиров, боясь джихада, так как не без оснований полагал, что правители пойдут на какие угодно уступки англичанам, но дружно восстанут, если существенно затронуть их право грабить население.

Другой важной функцией «туземных» властей было судопроизводство. Сразу же после установления протектората Лугард признал полномочия местных судов. Эмиры бесконтрольно и безнаказанно творили самый дикий произвол, а англичане смотрели на это сквозь пальцы, более того, изданный ими в 1914 г. ордонанс о «туземных» судах санкционировал многие формы произвола эмиров.

С точки зрения стороннего наблюдателя, порядки, установленные в эмиратах Северной Нигерии в колониальный период, свидетельствовали о незыблемости традиционной политико-административной структуры. В действительности же с приходом англичан вся эта структура, сохранив в нетронутом виде свой «фасад», наполнилась принципиально иным содержанием. Почти полностью включенная в новую систему колониальной зависимости, она стала лишь специфическим и жестко контролируемым элементом этой системы. Реальной властью обладали британские чиновники. Власть эта была закреплена законодательно в каждом эмирате и в колонии в целом. Англичане бесцеремонно тасовали эмираты: упраздняли одни, укрупняли другие, формируя из них провинции (лардуны). Так же английские чиновники вели себя и при выдвижении претендентов на «посты» эмиров. Формально избрание нового эмира производилось представителями фульбской знати, но фактически претендент заранее избирался англичанами и получал власть только после принятия из рук генерал-губернатора символа власти (металлического жезла) и «грамоты о назначении». Губернатор мог изменить, приостановить или отменить назначение туземного вождя. Кроме того, предписания местных правителей вступали в силу лишь утвержденные губернатором, а отменить их могли резиденты и комиссары дистриктов. Все это, подчеркивает Ю. Н. Зо това, «свидетельствовало об узости дарованных африканским правителям административно-правовых полномочий. Совершенно очевидно, что англичане стремились более создать видимость, чем признать за “туземными” властями право принимать какие-либо нормативные акты».

* * *

Система колониального управления, сложившаяся в Северной Нигерии, была не только результатом определенных конкретно-исторических условий. Ее образованию объективно способствовало и то, что феодальная политическая организация, созданная предшественниками англичан – фульбскими эмирами, была пригодна для использования в колониальном управлении. Субъективным же фактором явилось непосредственное руководство захватом Северной Нигерии и управление новой колонией влиятельным в правительственных кругах теоретиком и практиком колониализма, сторонником методов косвенного управления Фредериком Лугардом. Выходец из семьи английских миссионеров, работавших в Индии, Лугард с юности был знаком со многими индийскими правителями и имел возможность оценить все достоинства косвенного управления, отработанного англичанами в Индии на протяжении более чем столетия. Еще до своего назначения в Нигерию Лугард, тогда еще капитан на службе частной Британской восточноафриканской компании, получившей королевскую хартию на захват ряда территорий континента, разработал и навязал в 1890 г. кабальный договор правителю Буганды. Этот договор был первой попыткой осознанного и последовательного применения методов косвенного управления в африканских колониях Великобритании.

В начале ХХ в. Лугард создал целую «партию» сторонников косвенного управления, которая всячески рекламировала достижения этой политики в Северной Нигерии и активно проталкивала ее в правительственных кругах. Итогом деятельности этой партии стало постепенное внедрение северонигерийской модели во всех колониях. В 1931 г. система косвенного управления была утверждена обеими палатами парламента и вплоть до 1947 года являлась официальной политикой Великобритании на Африканском континенте и в ряде других районов.

Северная Нигерия стала своеобразной школой подготовки колониальных служащих для осуществления административных пре образований во многих колониях. В 20-х годах губернатор Судана направил в Нигерию специального чиновника для изучения северонигерийского опыта. Этот опыт был использован затем при учреждении «туземной» администрации на юге Судана. Х. Палмер, принимавший активное участие в организации северонигерийской системы управления, получил в 1930 г. назначение на пост губернатора Гамбии, где внедрял принципы косвенного управления. Губернатор Ньясаленда в конце 20-х годов послал своего чиновника в Танганьику, где колониальное управление было уже перестроено по нигерийскому образцу. Дж. Максвелл, ранее служивший в Нигерии, заняв пост губернатора Северной Родезии, учредил там в 1929 г. «туземные» власти по образцу хаусанских эмиратов. Перед тем как приступить к административным реформам в колонии Золотой берег, губернатор в 1930 г. послал на стажировку в Нигерию своего секретаря по «туземным делам».

Причин для официального признания и введения методов косвенного управления в африканских колониях у британских властей было немало. Вряд ли при рассмотрении этого вопроса стоит принимать во внимание частые и широковещательные их заявления о стремлении сохранить самобытность социального развития своих подопечных, предоставить им более широкие возможности для участия в решении своих проблем. Причины крылись в другом. Прежде всего, косвенное управление обещало значительное расширение социальной базы колониальных мероприятий. Это расширение, помимо существенного сокращения и удешевления административного аппарата, должно было способствовать повышению эффективности колониальных акций, таких как поставка рабочей силы на промышленные предприятия, внедрение новых сельскохозяйственных культур, пользующихся спросом в метрополии и на мировом рынке, строительство дорог и т. п. При этом косвенное управление создавало видимость того, что эти акции проводятся в интересах африканцев. И, наконец, в 20 – 30-х годах ХХ в., когда в африканских колониях активизировалась деятельность национально-освободительных групп и партий, обострились антиевропейские настроения среди населения, искусственная гальванизация уже во многом отживших традиционалистских институтов отвлекала внимание масс от новых веяний. Британские власти стремились нейтрализовать и подавить антиколониальные выступления африканцев руками самих африканцев.

Введение косвенного управления в большинстве африканских колоний сталкивалось с немалыми трудностями. Основная труд ность заключалась в объективной противоречивости, присущей колониальной политике Великобритании. Сам факт политического и, главным образом, экономического присутствия Англии на подвластных территориях порождал процессы, разрушающие традиционную культуру, а следовательно, и политические структуры африканского общества. Английские предприниматели первыми среди европейцев оценили колонии как возможные рынки сбыта своих промышленных товаров, что повлекло за собой разрушение натурального хозяйства африканцев, ибо африканские крестьяне не только административно, но и объективным ходом событий понуждались к возделыванию экспортных культур (арахиса, кофе, какао, каучуконосов, индиго, хлопка и др.). Продажа их на рынке давала африканским земледельцам возможность получить деньги на приобретение европейских товаров, постепенно становившихся привычными и необходимыми элементами быта. Это влекло за собой необратимые изменения в отношениях собственности на землю (стали появляться элементы частной собственности), служивших всегда фундаментом многих традиционных институтов власти. В результате этих процессов африканские правители не могли осуществлять властные функции, так как эти функции были неотделимы от функций регулирования землепользования.

Не менее радикальные изменения вызывало развитие промышленности, результатом которого стал все более интенсивный отток африканцев из своих общин на шахты и заводы, а, следовательно, фактически их выход из-под контроля «туземных» властей. Интересы производства требовали, и с каждым годом все больше, определенного минимума образования рабочих-африканцев, что вынуждало колониальные власти организовать школьную систему. Наиболее интенсивно этот процесс шел в Южной Африке, где в одном лишь промышленном районе Кимберли уже в 1872 г. на рудниках работали свыше 20 тыс. африканцев. Здесь в 1917 г. действовало 2935 субсидируемых государством школ для неевропейцев, в которых обучались 201 тыс. детей. Кроме того, 1173 африканца учились в частных школах.

Разумеется, в первой половине ХХ в. указанные процессы проявлялись еще в слабой форме – рыночная экономика пробивала себе путь с большим трудом, а многих районов почти не коснулась. Наемный труд выступал в крайне неразвитой форме отходничества, и об африканском рабочем классе в этот период едва ли можно говорить как о влиятельной социально-политической силе. Даже к 80-м годам ХХ в. рабочий класс Тропической Африки составлял всего 7,4 % экономически активного населения. Образование африканцев в подавляющем большинстве случаев не выходило за рамки начальной школы. Тем не менее процессы ломки традиционных отношений были существенным фактором, объективно противоречившим политике косвенного управления и с каждым годом все более и более препятствовавшим ее проведению. Эти процессы сыграли немалую роль в том, что политика косвенного управления потерпела окончательный крах, который был официально признан в 1947 г.

На пути реорганизации административного управления британских колоний Африки по северонигерийскому образцу встречались и трудности более частного характера. Прежде всего, порядки хаусанских эмиратов в ряде районов совершенно не годились из-за отсутствия соответствующих традиционных институтов власти. Так, в низовьях Нигера, в Кении и других местностях колониальные власти были поставлены перед проблемой поиска традиционных правителей, которых можно было бы облечь «высокими полномочиями». В Кении таких «правителей» пришлось назначать из числа людей, которые не воспринимались населением в качестве лидеров, обладающих по традиции авторитетом. Разумеется, ожидаемого эффекта от правления таких вождей англичане не получили, так как и родовая знать, и общинники считали назначенных правителей просто агентами чуждой им колониальной администрации.

Особенно показательными являются попытки введения «туземной» администрации по образцу хаусанских эмиратов в низовьях Нигера, в бывшем «Протекторате на масляных реках» у народностей иджо, эфик, итсекири, ибо, ибибо и др. До реформы единственными представителями африканцев в управленческом аппарате этого района были члены так называемых «туземных судов», назначаемые англичанами за особые заслуги перед ними. Среди населения судьи получили прочную репутацию своекорыстных слуг англичан. В этих органах власти царил произвол посыльных и клерков, не имевших никаких официальных полномочий, но определявших всю политику на местах. В 1914 г. на южные провинции Нигерии было распространено действие ордонансов, уже утвержденных на севере. Однако отсутствие у народностей этих местностей сколько-нибудь значительных традиционных институтов власти делало эти ордонансы пустым звуком. Англичане были вынуждены сконструировать новый институт «назна ченных вождей» (warrant chiefs). Несмотря на строгие задания губернатора резидентам подобрать подходящие кандидатуры для замещения должностей вождей, несмотря на требования «ликвидировать должности, занимаемые лицами, которые не пользовались влиянием», чиновники в юго-восточных провинциях ничего не могли поделать, а если и делали, то это было созданием правителей псевдотрадиционного типа. Ю. Н. Зотова справедливо квалифицирует итоги реформы в данном районе как провал политики косвенного управления, обусловленный не только отсутствием подходящего «материала», но и непониманием чиновниками принципов действия традиционных институтов власти.

Несколько иначе дело обстояло в африканских странах, где в доколониальный период уже существовали более или менее развитые формы государственности. В Буганде условия договора о протекторате 1890 г. давали англичанам возможность найти опору в лице правителя кабаки и довольно многочисленных представителей его административного аппарата, которых, по документам 1908 г., насчитывалось до 4 тыс. человек. Однако условия того же договора постепенно привели к тому, что кабака и его приближенные превратились из традиционных правителей в заурядных колониальных чиновников или в капиталистических предпринимателей. Этому способствовало то, что, «стремясь обеспечить для себя прочную социальную опору, англичане создали (выделено мной. – А. Н.) институт феодальной частной собственности на землю», а это не соответствовало традиционным нормам землепользования. Новоиспеченные «феодалы» получили от англичан 23 тыс. кв. км земли, которую они либо продавали, либо сдавали в аренду своим же подданным. Примерно так же обстояло дело и с традиционными правителями других королевств протектората Уганда. Это никак не соответствовало целям, ради которых вводилось косвенное управление.

В 20-х годах ХХ в. англичане ввели ордонансы о косвенном управлении в Танганьике, унаследовав эту германскую колонию по мандату Лиги наций. Ордонансы наделяли местных вождей значительными административными полномочиями, однако довольно быстро в результате распространения товарно-денежных отношений в среде местного населения образовалась социальная прослойка, авторитетное положение которой определялось не традиционным статусом, а новыми видами престижа – богатством, образованием и т. п. Эта прослойка африканцев в ряде случаев становилась в оппозицию традиционным властям. В такой ситуации ярко проявилось двойственное отношение английской администрации к новым социальным силам, которое «эволюционировало от настороженности к поддержке, что, в частности, выражалось в защите экономических интересов таких лиц от нападок… “консервативных традиционалистов”».

Весьма своеобразным был процесс внедрения косвенного управления на территории бывшей «Бенинской империи». Именно к ней, как к наиболее перспективному объекту своей политики, обратились взоры Лугарда после его назначения в 1914 г. генерал-губернатором объединенной Нигерии. По его инициативе был отыскан потомок бывших правителей Бенина. Его провозгласили 36-м оба (титул правителя) под именем Эвеки II. Однако эта акция не повлекла за собою желаемых результатов. Период прямого колониального управления на территории Бенина (1897–1914) почти полностью стер в сознании бывших подданных обы отношение к нему как к священному владыке, а крайняя небрежность проведения англичанами «реставрации» монархии не способствовала восстановлению былого почтения, так как «живой бог» получил прозаическое звание «главного туземного администратора» округа, составлявшего незначительную часть бывшей «империи». Новому правителю запретили вступать в контакты со многими из своих подданных, проводить религиозные церемонии и многое другое. Попытка англичан ввести эффективную форму косвенного управления в Бенине свелась к театральному жесту, который не изменил сложившейся ситуации и не решил тех проблем, которые была призвана решать эта форма управления. Планы Лугарда и в этом районе потерпели провал.

Неудачи с первыми попытками введения косвенного управления во многих колониях заставили колониальные власти задуматься над причинами такого положения дел. Многие чиновники пришли к выводу, что эти неудачи суть следствия непонимания основных принципов функционирования традиционных политических институтов на местах. Так, в 1922 г. секретарь нигерийского губернатора С. М. Грие констатировал, что «примерно 75 % уоррент чифс в восточных провинциях не являлись представителями традиционной власти… и, по-видимому, в этом стоило искать источник всех бед».

Действительно, колониальные чиновники часто даже не задумывались над вопросом, кто является подлинным носителем традиционной власти и в чем ее специфические особенности в данном конкретном районе. Л. Е. Куббель, анализируя взаимодействие политической культуры белых с политической культурой африканцев, отмечал, что «сущность и нормы функционирования традиционных властей воспринимались им (колонизатором) в категориях европейского буржуазного права. В лучшем случае – в свете типичных для этого права представлений о феодальной власти, когда традиционные структуры обнаруживали определенное сходство (внешнее!) с таковой». Следствием такой предвзятой точки зрения была убежденность, что северонигерийская модель управления может «работать» в любой колонии, стоит лишь эту модель ввести. Практика очень быстро показала неверность подобного мнения. Разумеется, причины неудач коренились не только и даже не столько в субъективном непонимании чиновниками природы традиционной политической культуры, сколько в объективной невозможности сохранить эту культуру в ее подлинном виде в условиях колониальной системы. Но англичане долго не хотели признавать этого – слишком много обещало косвенное управление в политическом и идеологическом планах.

Не остановил правительство Великобритании и тот факт, что действия «туземных» властей в отдельных районах способствовали крайнему обострению отношений между англичанами и местным населением. Так, в юго-восточных провинциях Нигерии в 1927–1930 гг. вспыхнуло восстание. Правительство назначило специальную комиссию для расследования событий, и на основании ее материалов министр колоний Пасфилд в 1931 г. пришел к выводу, что одна из основных причин несовершенства учреждаемых «туземных» органов власти заключалась в незнании колониальными чиновниками образа жизни и традиционных политических институтов коренного населения. По указанию министерства был взят курс на всемерное расширение прикладных антропологических исследований. Понятие «прикладная антропология» получило государственную санкцию и вошло во множество официальных документов, а работа антропологов – мощную материальную поддержку со стороны многочисленных учреждений, связанных с британскими колониями.

 

Гл. 3. Прикладная антропология в действии

 

Хотя принципы косвенного управления были признаны и применялись довольно широко с конца XIX в., только с начала 30-х годов они стали доминирующими. В это время отмечается значительное повышение интереса к антропологическим исследованиям со стороны политических кругов, связанных с колониями. В особенности со стороны тех из них, кто сделал ставку на методы косвенного управления. В это время как бы по-новому взглянули на случаи, когда непонимание «туземных» обычаев приводило ко всякого рода недоразумениям. Внимание к подобным случаям особенно активно привлекалось именно социальными антропологами, так как это казалось им лучшей аргументацией в пользу практической полезности их науки. В научных кругах даже сложилась полулегендарная традиция, собирающая подобные эпизоды. Самым ярким примером дорогой цены, заплаченной за невежество колониальных деятелей, в этом собрании казусов стала «война за Золотой трон ашанти», о которой рассказывают многие учебники по прикладной антропологии.

Суть этого конфликта заключалась в том, что в 1900 г. английский резидент в колонии Золотой Берег был дезинформирован несведущими чиновниками о значении «Золотого трона», который был расценен как символ власти и суверенитета асантехене – правителя ашанти. Резидент распорядился захватить этот «трон», чем вызвал восстание ашанти. В действительности «Золотой трон» был не символом власти, а священной реликвией, недоступной взорам непосвященных. Антропологическая традиция была склонна подавать этот случай так, что, если бы английский резидент располагал антропологическими данными об ашанти, не погибли бы сотни англичан, не был бы захвачен восставшими форт Кумаси и вообще английское господство утвердилось бы в этом районе без лишнего кровопролития. Нет нужды доказывать, что подобная трактовка очень наивно рисует ход англо-ашантийских отношений, суть которых заключалась в грубом за хвате Великобританией африканского государства в ходе длительной и жестокой войны, начавшейся еще в 70-х годах XIX в. Антропологическая осведомленность британского резидента вряд ли могла существенно изменить характер и ход этой войны. На этом этапе колониальной экспансии британские власти были даже заинтересованы в возникновении конфликтов и не раз их провоцировали, так как после каждого подавления восстания их позиции значительно укреплялись, а сила сопротивления ослабевала.

Курс колониальных властей на привлечение к практическим делам антропологов вовсе не означал признания просветительской и гуманистической миссии последних, хотя об этом много говорилось в официальных декларациях. Гуманистическая риторика была адресована, главным образом, британской общественности, которая в условиях парламентской демократии играла определенную роль в принятии государственных решений по колониальному вопросу. В практической же плоскости на новом этапе антропологическая информация понадобилась для ведения сложной игры при формировании марионеточных псевдотрадиционных «туземных» властей. Свои политические цели англичане стремились облечь в «туземную» оболочку и подать их сознанию коренного населения колоний. Эта игра была достаточно тонкой и требовала максимально точной информации о политической культуре африканских народов доколониального периода.

Социальный заказ, предложенный колониальными службами антропологам, имел свои особенности на разных этапах их сотрудничества. Вплоть до Второй мировой войны он ориентировал исследователей преимущественно на добывание информации, помогающей реконструировать доколониальное состояние традиционных институтов, хотя и в этот период антропологи делали попытки разработать методику изучения изменений культуры коренного населения под воздействием колониальной системы. Попытки эти, однако, не повлияли не преимущественно ретроспективный характер исследований, который, кстати, вполне соответствовал давно сложившимся академическим стереотипам в подходе к изучению культуры неевропейских народов.

Колониальные власти, разумеется, не ограничились одними призывами к ученым. В университетах империи организовывались новые кафедры и научные центры, специально ориентированные на исследования в колониях. В 1926 г. был создан Международный институт африканских языков и культур (МИАЯК). В состав его совета вошли Ф. Лугард, миссионер-этнолог Э. Смит, этнологи с мировым именем Л. Леви-Брюль, П. Шебеста, Ч. Селигмен. Первыми штатными сотрудниками института, от которых в значительной степени зависела практическая направленность его деятельности, стали М. Фортес, З. Надель и Г. Хофстра. В 1932 г. был опубликован пятилетний план исследований МИАЯК, в котором давалась общая трактовка процессов, протекающих в колониях. Культурные изменения в африканских обществах, вызванные контактами с европейской цивилизацией, расценивались в этом документе как простая дезинтеграция традиционных институтов. В этой оценке присутствовал консерватизм, неявная установка на политику сохранения традиционных институтов, хотя декларативно авторы плана заняли подчеркнуто нейтральную позицию: «… институт не выступает ни за, ни против “изменений” (культурных. – А. Н.). Он нацелен на объективный научный их анализ, без какой бы то ни было установки за или против определенной политики. Администраторы просто получают информацию, которая может оказаться полезной для них».

В 1933 г. в Ливингстоне был основан еще один научный центр – Институт Родса-Ливингстона, предназначенный для координации антропологических исследований в британской Центральной Африке. После Второй мировой войны в других районах британской Африки были основаны еще несколько подобных центров, находившихся в ведении колониальной администрации, в частности, Институт западноафриканских ремесел, искусств и социальных наук в Аккре, Институт социальных исследований Макерере в Уганде и др. Для координации их деятельности был учрежден Совет по социально-научным исследованиям в колониях, большинство членов которого были антропологами-африканистами.

Масштабы деятельности новых научных центров, среди которых ведущее положение занимал МИАЯК, направленность их исследований определялись источниками и размерами финансирования. Первоначальную финансовую базу МИАЯК создали денежные поступления из фондов, связанных с колониальными экономическими интересами и от правительств, главным образом, британских колоний в Африке. Вначале это составило незначительную сумму (3 тыс. фт. ст.), но благодаря участию корпораций Карнеги и привлечению Фонда Рокфеллера к 30-м годам годовое поступление выросло до 9 тыс. фт. ст..

Поворотным моментом в политике британского колониального ведомства в отношении антропологических исследований стала предпринятая в конце 30-х годов на средства из Фондов Карнеги и Рокфеллера инспекционная поездка лорда Хейли, видного в прошлом чиновника индийской колониальной службы. Итоги инспекции были положены в основу так называемого «Акта о развитии и благосостоянии колоний», принятого британским правительством в 1940 г. По этому акту на все мероприятия по развитию колоний отпускалось на десятилетний срок 5 млн. фт. ст. в год. Из этой суммы 0,5 млн. в год выделялось на все научные исследования. Был образован Комитет по исследованиям в колониях во главе с Хейли. Из общего научного фонда на социальные и экономические исследования выделялось 9 % средств, и эту часть фонда осваивали главным образом социальные антропологи. Надо учесть, что помимо этого фонда антропологические исследования финансировались и из других источников.

Благодаря такому значительному финансированию британская социальная антропология в 40 – 50-х годах ХХ в. провела небывалые по своим масштабам исследования, характер и направленность которых сформировались уже в 30-х годах. Весьма точно охарактеризовал зависимость развития антропологических исследований от колониальной политики М. Фортес: «Различные колониальные правительства поощряли и всячески стимулировали серьезные антропологические исследования, которые иначе не были бы возможны. В 1939 году, а тем более в 1904 году, мы не могли и мечтать о таком потоке государственных субсидий (ныне, увы, иссякшем), которые мы получали со времени начала войны. Это обязывает нас с тем большей благодарностью вспоминать о поддержке, которую оказывали в прошлом антропологическим исследованиям английские колониальные власти. Благодаря им английская антропология смогла сосредоточить свое внимание на практических вопросах, что стало ее характерной чертой».

Формы сотрудничества антропологов с колониальными властями были различными. Иногда правительства колоний создавали в своем аппарате специальные научные отделы. Так, в 1925 г. в департаменте по «туземным делам» правительства Южно-Африканского Союза была образована «этнологическая секция», в обязанности членов которой входили: сбор статистической информации о коренных народностях страны, сбор сведений о возможных кандидатах на посты вождей и рекомендации по их назначению, позже они привлекались к разработке проектов введения традиционных форм «племенной администрации».

В годы Второй мировой войны правительства и военная администрация колониальных территорий создавали специальные учебные центры антропологической подготовки офицеров, направляемых в места, населенные «туземными племенами», – в Северную Африку, Юго-Восточную Азию и Океанию. В качестве примера можно привести школу, организованную в 1944 г. при военном колледже Дантрун в Канберре командованием австралийского контингента британских войск в Австралии. В этой школе одновременно обучались 40 слушателей. В течение 15 недель они проходили программу, которая должна была подготовить их к контактам с коренными жителями Новой Гвинеи. Занятия вели преподаватели и выпускники кафедры социальной антропологии Сиднейского университета, а учебным материалом служили данные, собранные самими преподавателями в ходе полевой работы на Новой Гвинее.

В некоторых колониях администрация вводила штатную должность «правительственного антрополога». Впервые эта должность была введена в 1908 г. в провинциях Южной Нигерии для изучения ситуации в «туземных судах», однако интерес к антропологии был тогда еще случайным, и должность быстро была упразднена, так и не принеся сколько-нибудь заметной пользы. В 1921 г. колониальная администрация Нигерии приняла решение образовать статистическую комиссию по сбору и обработке антропологической информации в северных провинциях и назначила на пост комиссара К. Мика, чиновника с некоторой антропологической подготовкой. В 1927 г. К. Мику и П. Тэлботу, назначенным правительственными антропологами, было поручено изучить условия для реформы местного управления в южных провинциях Нигерии.

Периодом наиболее активного сотрудничества колониальных властей с антропологами в Нигерии стало правление генерал-губернатора Д. Камерона, который еще при Лугарде служил здесь резидентом и хорошо знал страну. Вскоре после своего назначения в 1931 г. он писал министру колоний, что во избежание ошибок Лугарда и для более эффективного проведения политики косвенного управления он намерен расширить антропологические исследования в колонии. Камерон утверждал: «Важно не только обнаружить традиционные власти, но также выяснить, продолжают ли они пользоваться влиянием среди африканского населения и целесообразно ли их использовать в качестве органов управления на местах». Организуя прикладную исследовательскую деятельность, Камерон использовал как штатных правительственных антропологов (К. Мик, П. Тэлбот), так и приглашенных из академических учреждений (М. Грин, Дж. Джоунс, З. Надель и др.).

К 1934 г. он получил 199 докладов, основу которых составляла информация о том, как действовали в различных местностях африканские власти до колонизации. Эта информация позволила колониальным властям добиться некоторых успехов, и поэтому время правления Камерона даже получило в политических кругах Великобритании наименование «эры Камерона».

В 1933 г. по всем правилам «туземного ритуала» была произведена коронация нового обы Бенина Акензуа II. Оба получил многие права, которых был лишен в свое время его предшественник. В 1936 г. колониальная администрация «реставрировала» институт традиционного правителя народности итсекири – олу. В колонии были отменены звания «назначенных вождей» и запрещалось «создавать вождей путем простого росчерка пера, как это делали прежде». Мероприятия, проводимые в Нигерии на основе научной информации, придали реставрированным институтам более традиционный вид, но институты эти по своей сути уже не соответствовали новым условиям и в своем большинстве не принесли желаемых результатов. Попытка «удержать новое вино в старых мехах» в значительной степени закончилась неудачей – под воздействием развития промышленности, торговли и образования англичане были вынуждены параллельно с восстановлением традиционной власти вводить «туземные советы», куда наряду с вождями входили и представители новых социальных слоев общества – предприниматели и интеллигенция. Эта группа с каждым годом все больше оттесняла «традиционалистов» на второй план.

Должность правительственного антрополога вводилась не только в Нигерии, этом «полигоне косвенного управления», но и в других колониях. В 1920 г. на эту должность в колонии Золотой Берег был назначен Р. Ретри, чиновник колониальной администрации, получивший антропологическое образование, он серьезно занимался наукой и очень много сделал не только в прикладной, но и в теоретической сфере. В колониальной администрации Танганьики длительное время работал в должности правительственного антрополога Г. Корри.

Такую же должность в правительстве англо-египетского Судана с 1938 по 1941 г. занимал З. Надель, впоследствии ставший крупным теоретиком социальной антропологии. Уже имея опыт прикладных исследований в Нигерии, Надель в Судане специально изучал нубийские племена Кордофана с целью снабдить колониальное правительство информацией об их «политической системе и гражданском праве». Прикладной антропологии Надель не оставил и после того, как ушел добровольцем в английскую армию в начале Второй мировой войны. В годы войны он занимал видные посты в военной администрации различных территорий Северной и Восточной Африки и Ближнего Востока – был секретарем по «туземным делам» в Эритрее, Сомали и Триполитании; в Эритрее он изучал обычное право и традиционную систему землевладения, эти материалы предназначались для использования в военных судах, а позднее были опубликованы в научных журналах; работая в Сомали, Надель, благодаря своему официальному положению, смог удалить из практики военных судов так называемые «коллективные наказания» (наказания всего племени за преступления, совершенные одним из его членов) как не соответствующие традиционным правовым нормам кочевников.

В Австралии и Океании в межвоенный период правительственные антропологи работали в администрации колонии Папуа и подмандатной территории Новая Гвинея. В этот период их было всего двое – Ф. Уильямс и Э. Чиннери. Деятельность правительственных антропологов в этих местностях сильно отличалась по своему характеру от работы их коллег в Африке. Прежде всего, экономические и политические интересы англичан в этом районе не шли ни в какое сравнение с африканскими. Лежащий в зоне влажных тропиков гигантский остров обладал губительным для европейцев климатом. Огромные пространства его внутренних районов не были еще открыты и, по выражению губернатора Д. Муррея, представляли собой «неконтролируемые территории». Австралийцы в какой-то степени освоили лишь приморскую полосу шириной не более 20 км. Экономическое освоение Новой Гвинеи осуществлялось очень медленно. В 1939 г. доход колонии Папуа составлял 290 тыс. австралийских долл., а территории Новая Гвинея – 1 млн. долл., причем основная часть этих доходов поступала от добычи золота.

Население Новой Гвинеи (папуасы и меланезийцы) представляло собой конгломерат деревенских общин, каждая из которых в подавляющем большинстве была самостоятельным социальным организмом, весьма слабо связанным даже с ближайшими соседями. Институты власти здесь были весьма архаичными – наследственных вождей в большинстве районов не было, а функции социального контроля и регулирования на уровне общин осуще ствляли все взрослые мужчины, объединенные вокруг так называемых «мужских домов», где ведущую роль играли старики. В этих условиях австралийские власти свели свое управление коренными жителями к сбору налога (чаще всего натурального), вербовке рабочих на плантации и эпизодическим полицейским рейдам. Все эти мероприятия на большей части контролируемой территории осуществлялись при помощи патрулей, состоящих из «туземных» полицейских во главе с офицером-европейцем. Таким образом, несмотря на довольно слабый колониальный аппарат обеих новогвинейских колоний, к 40-м годам насчитывающий всего около 400 человек, проблема косвенного управления не стояла здесь так политически остро, как в колониях Африки.

Деятельность правительственного антрополога на Новой Гвинее зачастую сводилась к интерпретации местного обычного права для нужд судебных органов и часто напоминала работу разведчика, выясняющего, что за люди живут в том или ином неисследованном районе. Уникальное в этнографическом смысле, положение острова делало порой антрополога первооткрывателем племен и целых культур, и это вызывало живейший интерес научной общественности. Иллюстрацией сказанному служит деятельность Ф. Уильямса, который с 1922 г. и до своей трагической смерти в авиационной катастрофе в 1943 г. бессменно занимал пост правительственного антрополога Папуа. Вряд ли можно было найти тогда человека, который так же хорошо знал бы образ жизни столь большого количества папуасских и меланезийских групп Новой Гвинеи. Уильямс нередко был первым европейцем, посещающим папуасов в труднодоступных районах, расположенных в глубине острова. В служебных докладах, составленных после открытия им ранее не известных народов, он излагал свои соображения о возможностях работы в их среде миссионеров, чиновников, геологов и др., давал рекомендации о возможных формах контакта и сотрудничества с островитянами. Так, в начале 30-х годов он работал в дистрикте Морхед, жители которого не испытали еще прямого влияния европейцев. В докладе губернатору антрополог сообщал, что папуасы этого района «находятся в таком состоянии, что вполне готовы принять в свою среду миссионера, который может быть весьма полезным для них практическими советами и религиозной проповедью». Перу Уильямса принадлежит большое количество научных публикаций, содержащих уникальный материал о папуасах. Надо сказать, что его научная квалификация была весьма серьезной – в 1914 г. он окончил университет в Аделаиде и с 1919 по 1922 г. специализировался по социальной антропологии в Оксфордском университете. В 1942 г. этот университет присвоил Уильямсу степень доктора наук за труд «Папуасы, живущие за рекой Флай». Помимо этой книги Уильямс написал такие фундаментальные научные монографии, как «Магия Орокаива», «Общество Орокаива», «Драма Ороколо», «Туземцы озера Кутубу, Папуа» общим объемом более 1700 страниц, а также множество статей и служебных докладов.

Правительственные антропологи так и не стали, однако, главным каналом связи колониальных властей с социальной антропологией. Эта должность нигде, за исключением, пожалуй, Папуа, не была постоянной. В большинстве африканских колоний ее учреждали на определенный срок и для определенной цели. Основной формой сотрудничества стали специальные исследования, проводимые антропологами, работающими в академических учреждениях, по заказу колониальных правительств.

В 30-х годах колониальная администрация Бечуаналенда столкнулась с очень острой проблемой дезорганизации коренного населения протектората, вызванной хищнической эксплуатацией его трудовых ресурсов южноафриканскими промышленными корпорациями. Власти Бечуаналенда обратились к И. Шапере за научным содействием, и он заключил с ними контракт, по которому в течение нескольких лет занимался изучением так называемого «миграционного труда» – труда отходников, числящихся в протекторате, но большую часть года работающих на рудниках и фабриках ЮАС. Главной темой его исследования стало влияние отходничества на основные стороны племенной жизни – семейный быт, традиционные институты власти, хозяйство и т. д. В опубликованной позже антропологом монографии «Миграционный труд и племенная жизнь», которая стала научным итогом этой большой работы, Шапера подвергает анализу способы вербовки отходников, мотивы отходничества, а также дает рекомендации администрации протектората по смягчению негативных для племени последствий этого явления. Помимо этой работы Шапера занимался фиксаци ей норм обычного права народа бечуанов (ботсвана или тсвана), и эти данные использовались правительством ЮАС для составления кодексов, регулирующих судебную деятельность вождей – глав «туземной администрации» на местах. Материалы этого исследования были опубликованы в виде «Пособия по законам и обычаям тсвана», одного из наиболее полных собраний норм обычного права южных банту. Здесь же в Южной Африке, в протекторате Ньясаленд, изучением проблем миграционного труда занимался по контракту с администрацией М. Рид.

Моника и Годфри Вильсоны в 30-х годах получили из фондов, связанных с колониальной администрацией Кении, субсидию на изучение проблемы внедрения в хозяйство коренного населения экспортных культур. В 1935–1938 гг. они проводили полевые исследования, собирая данные по обычному праву, традиционной системе землепользования народностей ньякиуса и нгонде. Основываясь на полученных материалах, Г. Вильсон предложил колониальным властям систему мер, которые могли бы способствовать внедрению культуры кофе в систему традиционных производственных и правовых отношений.

В 1933 г. в Северной Нигерии З. Надель по программе МИАЯК изучал народность нупе. Его исследование увенчалось изданием академического труда «Черная Византия». Помимо этого, ученый, используя экономические данные, полученные в ходе полевых исследований, сделал ряд практических предложений администрации колонии по усовершенствованию системы колониального налогообложения, произвел оценку возможных последствий от введения в традиционное земледельческое хозяйство новых экспортных культур, а также дал несколько советов по учреждению в колонии так называемых «туземных языческих судов», которые были призваны дополнять существующее здесь исламское судопроизводство.

Ч. Селигмен совместно с Э. Эванс-Причардом в 20 – 30-х годах вели прикладные исследования в англо-египетском Судане по контракту с правительством кондоминиума. Л. Мейр, ставшая впоследствии одним из ведущих теоретиков прикладной антропологии и много лет преподававшая этот предмет в университетах Великобритании, в начале 30-х годов работала по программе МИАЯК среди народности ганда, изучая традиционную экономи ку и воздействие на нее современных рыночных отношений, традиционные институты власти в условиях косвенного управления в Уганде, а также воспроизводство традиционной культуры в условиях распространения европейского образования среди коренного населения этой страны и др..

М. Фортес, работая в начале 30-х годов по программе МИАЯК среди народов британской Западной Африки, неоднократно предлагал различную информацию администрации колонии Золотой Берег. Он, в частности, предоставил сводку брачного права народности талленси для использования ее в практике «туземных судов», сформулировал рекомендации по организации «туземных» органов власти в северных провинциях колонии.

Ф. Каберри в 1944 г. по инициативе Отдела исследований министерства колоний подписала контракт на четырехлетний срок и в течение этого времени изучала проблему экономического положения женщин в британском Камеруне.

В Океании деловые контакты антропологов с колониальными властями не были столь масштабными, как в Африке, но и здесь установку на прикладные исследования разделяли все, кто был связан со структурно-функциональным направлением. Р. Фёрс в своей книге о жителях острова Тикопия поместил специальную главу «Приспособление к цивилизации», в которой дал анализ проблем, возникающих при контакте полинезийцев и их традиционных институтов с европейцами. Я. Хогбина колониальная администрация различных территорий часто привлекала в качестве эксперта. Так, в 1947 г. он в течение нескольких месяцев находился в Папуа – Новой Гвинее по поручению правительства, «давая советы администрации по организации местного “туземного” управления». В конце 40-х годов А. Элькин, ставший в это время лидером австралийской социальной антропологии (заведующий кафедрой в Сиднейском университете и председатель Национального исследовательского совета по антропологии), по предложению правительственной Южнотихоокеанской комиссии организовал подготовку обширного доклада, отражающего современную этническую и лингвистическую ситуацию в Меланезии.

Итогом деловых контактов социальных антропологов с колониальными властями стали научные рекомендации по различным вопросам колониальной практики и специфическая информация о культуре и политической структуре коренного населения зависимых территорий Великобритании. Формулирование таких рекомендаций и составление информационных документов для колониальных чиновников стало неотъемлемой чертой деятельности большинства британских антропологов.

 

3.1. Прикладная антропология: что это такое?

Определение специфики прикладной антропологии, ее соотношения с «неприкладными» исследованиями до сих пор является проблемой, далекой от решения. Оценка итогов прикладной деятельности британских социальных антропологов представляет собой непростую науковедческую задачу. Как и всякая оценка сложного социального явления, оценка итогов научной деятельности не может базироваться на каком-то одном ей присущем аспекте – будь то истинность или ложность, полезность или бесполезность и т. п. Наука – это подсистема в многоплановой системе общественных отношений, и в силу этого и сама она, и продукт ее деятельности могут выступать во многих качествах. Вероятно, предмет нашего исследования – прикладная антропология – получит достаточно полную оценку, если рассмотреть его в контексте трех взаимосвязанных систем – практических колониальных мероприятий, этики научного познания и идеологических воззрений.

Критерии оценки в каждом из этих трех случаев будут обладать своей спецификой. Так, при рассмотрении прикладной антропологии в системе колониальной практики следует пользоваться критерием эффективности, выяснить степень полезности и необходимости рекомендаций ученых, соответствие собранной и обобщенной ими информации целям этой практики. В вопросе об этике научного познания критерием оценки прикладной деятельности британских исследователей должна служить система морально-нравственных норм, причем не только на уровне субъективных представлений о добре и зле, но и на уровне объективных последствий деятельности антропологов для судеб изучаемых ими народов. Критерий идеологической оценки прикладной деятельности антропологов заключается в определении ее места в противостоянии двух основных идеологических течений, концептуализирующих и обосновывающих, с одной стороны, ценности британской колониальной империи, а с другой, – ценности традиционных культур и национально-освободительной борьбы народов зависимых территорий.

Выделение и обособление всех этих систем оценки – в известной мере условный прием. В реальной действительности деятельность британских ученых представляла собой целостный процесс, в котором каждое действие (полевые исследования, написание научных трудов, выдача информации и рекомендаций властям и т. п.) одновременно имело и политико-административное, и этическое, и идеологическое значение. Да и сама прикладная антропология в ряде случаев теряла свою узкую специфику, смыкаясь с чисто академическими исследованиями и наоборот. К тому же, три отмеченных аспекта прикладной деятельности испытывали взаимовлияние: методический принцип полевой работы приводил к определенной этической позиции; тот или иной идеологический, мировоззренческий постулат мог привести к предвзятости и тем самым к нарушению объективности научного отражения изучаемой реальности; характер социального заказа мог вольно или невольно повлиять на формулировку чисто научной проблематики, а академические традиции, в свою очередь, могли повлиять на характер выполнения социального заказа. Все это заставляет осторожно подходить к оценке деятельности британских антропологов, особенно если учитывать политическую ангажированность многих суждений об этой деятельности постколониального периода, когда политические деятели освободившихся государств и радикально настроенная интеллигенция внутри Великобритании нередко позволяли себе огульное и не всегда справедливое осуждение всей социальной антропологии.

 

3.2. Эффективны ли прикладные исследования?

Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо, прежде всего, оценить сведения антропологов о традиционных институтах власти с точки зрения их объективности и адекватности. Есть основания полагать, что описательные труды британских ученых обладают этими качествами в значительной степени, поскольку функционалистская полевая методика, сам стиль отражения фактов давали объемную картину изучаемой культуры, в которой тщательно прослеживались структурно-функциональные связи между различными ее аспектами. Каждый институт выступал во всем многообразии своих проявлений, а культура того или иного народа – как целостный тонко сбалансированный организм, в котором ничто не случайно, но все функционально обосновано.

Признавая это обстоятельство, все же следует отметить, что адекватное отражение культур здесь имело определенные рамки, обусловленные, с одной стороны, особенностями общеметодологической доктрины функционализма, а с другой, – характером социального заказа. Британские ученые в большинстве случаев не замечали тенденций спонтанного развития африканских обществ, вызванных проникновением европейских влияний. Информация исследователей, таким образом, была не вполне объективной, но субъективно искажающей реальную действительность. Порой эта информация способствовала реконструкции традиционных институтов, порой – приданию некоторым, уже ставшим колониальными, институтам традиционного вида. Мероприятия, связанные с введением косвенного управления, в целом не способствовали гармоничному функционированию культур коренного населения колоний. Что же касается идеальной модели косвенного управления, созданной Лугардом и усовершенствованной Камероном и другими, то она нигде не была полностью воплощена в жизнь. Бурные процессы социально-экономического развития колониального общества диктовали свои жесткие условия, заставляли англичан постоянно корректировать методы управления, учитывая новые социальные силы и все больше отходя от ставки на традицию и, таким образом, как бы отказываясь от своего собственного заказа, сформулированного перед прикладной антропологией.

Означает ли это, что информация антропологов так же, как и политика косвенного управления, оказалась бесполезной для колониальной практики? Вовсе нет. Псевдотрадиционные институты власти, судопроизводства, налогообложения, которые в значительной степени благодаря прикладной антропологии были приняты массовым сознанием африканцев, сыграли определенную, полезную для колониальных деятелей консервативную роль. В течение ряда лет эти институты помогали сдерживать антиколониальную борьбу. С учетом данного обстоятельства надо подходить к оценке заявлений лидеров функционализма о задачах и целях прикладной антропологии. Еще на заре возникновения этой субдисциплины ее «пророк» и «проповедник» Малиновский выдвинул тезис о главной цели социальной антропологии – обеспечении понимания европейцами «туземных» культур. Такое понимание, по его мнению, должно стать необходимым условием любого практического мероприятия в колониях, должно устранить всяческие недоразумения, мешающие гармонии в сотрудничестве между черными и белыми. В частности, именно непониманием Малиновский объяснил разрушение традиционного уклада населения Меланезии, стремительную депопуляцию на некоторых ее островах. Эти трагические явления, писал в 1922 г. антрополог, «вызваны, главным образом, разрушением всего, что было жизненно важно для туземца, лишением всего, что для него дорого и насущно, всего, что дает ему радость жизни. Все, что кажется рутинному, ограниченному, обывательскому сознанию “омерзительным”, “глупым”, “аморальным”, попросту отменялось росчерком пера или, хуже того, уничтожалось при помощи винтовки и штыка. В то время как для более глубокого познания, основанного на подлинной человеческой симпатии и добросовестном научном исследовании, многие из этих “диких” обычаев оказываются содержащими саму сущность жизни для народа, без чего немыслимо само существование этой расы». Всего этого не понимают «грубые и предубежденные бюрократы, хотя, возможно, и действующие из лучших побуждений».

По поводу подобных заявлений лорд Хейли, прекрасно знакомый с колониальной действительностью, как-то насмешливо сказал: «Дело вовсе не в недостатке понимания. Обе стороны (колониальные власти и туземцы. – А. Н.) понимают друг друга слишком хорошо». История доказала не раз циничную правоту колониального деятеля, и сами антропологи позже ее признали, но в 20 – 30-х годах многие из них были уверены, что их прикладная деятельность – это благородное и в высшей мере полезное поприще устранения из колониальной практики зла, порожденного «непониманием». Такая позиция во многом определяла содержание рекомендаций, даваемых антропологами колониальным властям. Часто они носили наивный характер либерально-гуманистических призывов не нарушать функциональную целостность культур, не разрушать сложившееся в течение веков равновесие сил в племенных сообществах. Нужно ли говорить о том, что грубая практика реальной колониальной политики чаще всего попросту игнорировала подобные советы как бесполезные. К этому надо добавить, что значительная часть колониальных резидентов и комиссаров дистриктов не особенно вникали в изощренные и далеко идущие планы политических стратегов и весьма скептически относились как к экспериментам по введению косвенного управления, так и к самим антропологам. Косвенное управление они, часто не без оснований, считали мифом, а антропологов – чудаками, «романтическими реакционерами», хлопочущими по поводу сохранения уже не существующего «не испорченного цивилизацией дикаря». Сам образ жизни исследователей, поселяющихся среди «туземцев», «якшающихся с черными», в некоторых колониях британской Африки вызывал резко отрицательную реакцию со стороны колониальных чиновников. В подобных действиях они усматривали ущерб достоинству белых господ.

Все это не способствовало особенно тесному сотрудничеству антропологов с колониальной администрацией на местах. Эванс-Причард, который продолжил начатое Селигменом сотрудничество по контракту с правительством в Южном Судане, писал в 1946 г.: «Профессор Селигмен однажды сказал мне, что за все годы, в течение которых он работал в Судане… у него ни разу не спросили совета, а единственный раз, когда нечто похожее на запрос было сделано в связи с институтом “вызывателей дождя” в Нубийских горах, его совет не был принят. В течение 15 лет моей работы над социологическими проблемами в этом же районе у меня ни разу не просили совета ни по одному вопросу».

С течением времени некоторые антропологи стали постепенно отходить от «охранительных» рекомендаций, признав невозможность их выполнения. Внимание исследователей стали привлекать проблемы, связанные с колониальными изменениями в традиционных культурах. Характерны в этом отношении исследования Г. Вильсона. Изучая народность ньякиуса, он обратил внимание на трудности, с которыми сталкивались колониальные власти при внедрении в экономику этой народности культуры кофе. Дело в том, что у ньякиуса система земледелия была основана на периодической смене полей и поселений (так называемое «бродячее земледелие», обусловленное особенностями африканских почв и подсечно-огневой технологией их обработки, которая не позволяет эксплуатировать один и тот же участок более 3–4 лет). В этих условиях возделывание кофейных насаждений было невозможно, так как они требовали многолетней кропотливой обработки и вложения капитала. В результате традиционного переезда на новое место хозяин кофейной плантации по обычаю полностью терял права собственности на землю. Ордонансы «туземных» властей, объявляющие частнособственнические права на землю под кофейными насаждениями, ничего не могли изменить. Вильсон, прекрасный знаток обычного права ньякиуса, обнаружил одну особенность – при любых переездах хозяин банановых насаждений (как известно, банан – многолетнее растение) сохранял на них собственнические права, но мог пользоваться лишь определенной частью урожая, а остальную часть присваивал тот, кто занял место хозяина на данной территории. Вильсон в конце 30-х годов предложил ввести в действующее законодательство изменение – приравнять кофейные насаждения к банановым, со всеми вытекающими из этого правами и обязанностями. Администрация признала предложение дельным, но ровным счетом ничего не сделала для его реализа ции, поскольку была гораздо больше заинтересована в коренной ломке традиционного хозяйства, разрушении общины и в развитии частнособственнических отношений среди африканцев.

Исаак Шапера в своих докладах колониальной администрации Бечуаналенда наряду с подробной информацией о процессах, вызванных миграцией отходников на предприятия ЮАС, давал и рекомендации. В частности, он аргументированно указывал на многочисленные негативные последствия отходничества – разрушение семьи, резкое сокращение рождаемости, распространение болезней, упадок земледелия и скотоводства, ломку традиционных отношений, на которых базируется «закон и порядок». Исходя из этого, Шапера предложил сократить число мигрантов и уменьшить сроки их контрактов. Все пожелания ученого остались на бумаге. Интересы предпринимателей оказались важнее, чем забота антрополога о состоянии традиционной культуры, и с каждым годом число отходников не уменьшалось, а все более увеличивалось. Такая же судьба ожидала рекомендации Одри Ричардс, предлагавшей колониальной администрации ограничить вербовку на промышленные предприятия представителей народности бемба, предостережения исследовательницы в адрес миссионеров о пагубных последствиях насильственного введения вирилокального брака (традиционная семья бемба строится на принципах уксорилокальности – поселения супружеской пары в домохозяйстве жены, что не соответствует христианской традиции) и т. п..

В своем большинстве рекомендации антропологов носили утопический характер, и это не могло не сказаться на отношении к ним со стороны колониальных чиновников. Лорд Хейли, благодаря которому социальная антропология получила невиданную в ее истории финансовую поддержку, не верил, как это ни покажется парадоксальным, в сколько-нибудь серьезное значение этой науки для практических мероприятий в колониях. Он утверждал: «Если политика косвенного управления будет отменена, что, несомненно, следует сделать, то существующее весьма ограниченное использование антропологии еще больше сузится». В 1938 г. Хейли писал, что единственная область, где «антропологические исследования сейчас имеют прямое применение, – это фиксация норм обычного права, регулирующих заключение браков, наследование имущества и землепользование».

Сами антропологи к концу 30-х годов начали осознавать некоторую ложность своего положения. Хотя они и вдохновлялись широковещательными обещаниями благ, приносимых косвенным управлением коренным жителям колоний, но, работая в поле, не могли не замечать, что в действительности эта политика приходит в противоречие с объективными процессами. В отдельных антропологических исследованиях стали появляться критические высказывания в адрес строителей косвенного управления. Люси Мейр в работе «Вожди в современной Африке», вышедшей в 1936 г., прямо заявила, что сторонники косвенного управления не знают природы института вождей, на который делают ставку. «Существование института вождей, – пишет она о ганда, – зависит от сложной системы отношений, которые не могут быть сведены к какому-либо одному атрибуту». По наблюдениям исследовательницы, нормы европейского феодального права, ложно понятые администраторами, совершенно не свойственны большинству африканских обществ – здесь правитель не является монархом и наследственное право не влечет за собой покорность подданных. Вождь у ганда наряду с правами связан целой серией обязательств по отношению к своему народу. Он должен быть щедрым и значительную часть традиционных подношений, передаваемых ему населением, в регламентированных традицией случаях распределять между соплеменниками. Вождь не может совершать поступков, противоречащих традиции. Наследование статуса вождя хотя и происходит в рамках определенных родственно-корпоративных групп, но основной критерий при этом – соответствие претендента этому статусу по своим личным качествам. Л. Мейр порой поднимается до обличения британской колониальной политики по отношению к ганда и прямо говорит, что администрация навязывает вождям этого народа функции, ранее совсем им не свойственные. Администрация явно дискредитирует вождей в глазах народа, вменяя им в обязанность поставлять рабочую силу на европейские предприятия, собирать налоги, оказывать давление на «туземцев», внедряя в их хозяйство коммерческие культуры, и т. п. Все это, по мнению исследовательницы, превращает традиционную власть в «инструмент колониального правительства». Не способствует поддержанию авторитета вождей и сохранение администрацией былых их привилегий – традиционные подношения народа вождям в новых условиях преврати лись в одностороннее тягло, в квазифеодальную ренту, не имеющую ничего общего с отношениями взаимных обязательств. «Такая интерпретация косвенного управления, – утверждает Мейр, намекая на силы, определяющие, в конечном счете, колониальную политику, – никогда не будет принята сторонниками теории, основной принцип которой заключается в том, что развитие туземного общества должно быть подчинено требованиям европейского рынка». Признавая существенные недостатки косвенного управления, Мейр, тем не менее, не смогла предложить ничего конструктивного для улучшения этой политики. Она как заклинание повторяет уже ставший банальным тезис о необходимости «понимания» сложной природы традиционной культуры: «То, что требуется, так это полное понимание в каждом случае всего, что означает вождество и что оно может значить в терминах власти и лидерства».

На остро поставленную жизнью проблему изучения процессов взаимодействия африканской культуры с европейскими институтами реагировали не только отдельные ученые, но и вся британская социальная антропология. Если идеи Малиновского и Рэдклифф-Брауна, высказанные ими в 20-х годах, ориентировали на отражение преимущественно статичного состояния изучаемых культур, на поиск, прежде всего, интегративных факторов, игнорируя, по существу, проблемы социального развития, то уже в начале 30-х годов в тогдашнем интеллектуальном центре британской антропологии, на кафедре в ЛШЭПН, наметился сдвиг в методологической ориентации. Не без влияния колониальных кругов, связанных с МИАЯК, семинар Малиновского переориентировал свою работу на проблему «культурных контактов» и «культурных изменений» в Африке.

На изучение этой проблемы МИАЯК, используя Фонд Рокфеллера, выделил значительную сумму денег, благодаря чему группа антропологов получила субсидию на проведение полевых исследований в ряде британских колоний. Основной костяк этой группы составили те, кто прошел подготовку в семинаре Малиновского: О. Ричардс, М. Рид, И. Шапера, М. Хантер (Вильсон), З. Надель, Г. Браун, Л. Мейр, Г. Вильсон, М. Фортес, Г. Вагнер, К. Оберг. Малиновский взял на себя разработку общих теоретико-методологических принципов нового направления исследований. В течение 30-х годов он выпустил серию статей по проблеме культурного контакта. После его смерти эти статьи, а также неопубли кованные рукописи были сведены Ф. Каберри в одну книгу под названием «Динамика культурных изменений».

Суть концепции Малиновского заключалась в следующем: социокультурная среда, сложившаяся в Африке к 30-м годам ХХ в., представляет собой сложное образование, состоящее из трех сущностей – «африканской культуры», «европейской культуры» и особой переходной зоны между ними – «ничейного поля контактов». Каждое из этих явлений обладает уникальной природой и функционирует согласно «принципу автономного детерминизма», т. е. по своим собственным законам. Контакт европейской культуры с африканской происходит на уровне институтов – взаимодействуют не столько конкретные люди, социальные группы или классы, сколько «системы четко определенных деятельностей, производимых организованными группами, связанными с определенными материальными приспособлениями и нацеленными на удовлетворение биологических, социальных и духовных потребностей». Идеальным итогом развития африканского общества, достижимым лишь в далеком будущем, Малиновский считал постепенное расширение сферы контактов, формирование в «ничейной зоне» особых институтов, «полную трансформацию африканского племени в черное европейское общество». Основным рычагом в этом процессе, по мнению исследователя, должен служить так называемый «общий фактор» (единство целей и интересов европейцев и африканцев), насаждаемый белыми при помощи «туземных» христианских конгрегаций, рудников и фабрик, европеизированных «туземных» школ. Приведенная концепция – не более чем своеобразный парафраз общей теории культуры Малиновского на тему политики косвенного управления. «Действительная проблема институтов, – писал он, – которую антрополог обязан учитывать, зависит, во многом, от того, как усилить политически, в финансовом и правовом отношении сегодняшнего вождя в сегодняшних условиях».

Лейтмотивом теории культурных контактов Малиновского был консервативный тезис о недопустимости прямого смешения африканской культуры с европейской, о необходимости сохранения традиционных африканских институтов. Практическое решение этой проблемы он видел в политике сегрегации, в создании резерваций: «Благодаря силе традиционного гостеприимства, большой жизнеспособности родственных обязательств и соседского доброжелательства безработный может вернуться в резерват и существовать на жалкие средства натуральной племенной экономики… Таким образом, у горнодобывающих компаний имеется отличная система гарантий против безработицы, стоимость которой ложится на туземцев».

Как справедливо отметил Е. А. Весёлкин, подвергнувший теорию культурных изменений Малиновского детальному анализу, «трехчленная схема культурных контактов по существу снимает вопрос о путях развития африканского общества. Она допускает только изменения под влиянием взаимодействия с европейской культурой на “ничейной земле”». Эта теория совершенно неадекватно отражала реальную ситуацию в Африке и не несла в себе сколько-нибудь эффективных аналитических средств познания действительных процессов, протекавших в колониях. Для практических мероприятий колониальных властей данная теория также ничего не давала, поскольку содержала лишь общую констатацию всем известных и уже существующих форм эксплуатации коренного населения и управления им.

Многие ученики Малиновского не приняли его теорию. В отличие от своего учителя, не проводившего полевых исследований в Африке, они представляли ситуацию на этом континенте не умозрительно – они хорошо изучили ее во время неоднократных многомесячных полевых сезонов. Опыт изучения жизни африканских народов был обобщен группой исследователей, объединенных вокруг программы МИАЯК, в специальном труде «Методы изучения культурных контактов в Африке», вышедшем в 1938 г. Большинство авторов этого сборника довольно резко высказались против механистической концепции Малиновского. Их не устраивал, во-первых, его категорический антиисторизм, во-вторых, искусственное расчленение социокультурной среды колониального общества на три сущности. Л. Мейр поставила вопрос о том, что наблюдаемая в африканских обществах действительность – это отнюдь не чистая первобытность, но результат их многолетних контактов с европейцами. Для изучения процесса культурных изменений, по ее мнению, необходимо было, прежде всего, провести исторические исследования по реконструкции доколониального состояния.

Это было прямым указанием на порочность распространенной в функционалистской антропологии тенденции воспринимать наблюдаемые африканские институты как чисто традиционные, в то время как они уже не являлись таковыми в полной мере. М. Фортес, М. Хантер и другие поддержали этот тезис Л. Мейр.

Большинство авторов «Методов изучения…» единодушно трактовали сложившуюся в Африке ситуацию как «интегрированную систему», в которой судьбы африканских народов были поставлены в жесткую зависимость от европейских интересов, проявлявшихся во всех сферах жизни. И. Шапера писал: «Миссионер, администратор, торговец и вербовщик должны считаться такими же факторами племенной жизни, как вожди и колдуны».

Частичное осознание аналитических слабостей концепции культурного контакта Малиновского все же не привело его учеников к формированию более совершенной методологии изучения процессов развития африканских обществ. В 30 – 40-х годах функционалисты так и не смогли отойти от консервативной, статичной исследовательской модели. В этой связи необходимо отметить, что судьба общеметодологических претензий функционализма на открытие универсальных общественных законов не случайно была аналогична судьбе его сциентистских деклараций о возможностях «социальной инженерии». И то, и другое оказалось утопией.

К 40-м годам стало ясно, что практические деятели вовсе не интересуются тем, что было главной целью антропологов, – созданием целостных образов изучаемых культур, в которых все элементы соединены причудливой сетью взаимосвязей, составляющих неразрывное функциональное единство. Я. Хогбин писал, что в социальной антропологии весьма часто возникают ситуации, в которых «проблемы, представляющие большой научный интерес для исследователей… в то же время имеют ничтожное значение либо вообще никакого значения для деловых людей». Последних, в частности, вообще не интересовали научные проблемы, составлявшие основу предметной сферы социальной антропологии, – проблемы изучения систем родства, религиозных верований и мифологии. Но изучение любых других явлений, таких, к примеру, как нормы обычного права (представлявших интерес для властей), в отрыве от систем родства, религии и мифологии было попросту невозможно. В результате подавляющее большинство трудов, написанных британскими учеными в результате финансированных властями полевых исследований, представляли собой весьма объемные описания традиционных культур, отражающие, по выражению Малиновского, «калейдоскоп племенной жизни». Отношение колониальных властей к этим трудам выразил Ф. Митчелл, служивший в годы Второй мировой войны Верховным комиссаром Западной части Тихого океана: «Антропологи, утверждающие, что только они одни обладают даром понимания, с энтузиазмом занимались копанием в мелочных тайнах племени и личной жизни туземцев, в особенности, если это было связано с вопросами пола и отдавало непристойностью. Результатом было огромное количество старательных и зачастую точных описаний интересных обычаев, причем настолько длинных, что ни у кого не находилось времени их читать, и в любом случае ко времени их выхода в свет теряющих всякое значение для повседневной практики управления».

Уверенные заявления о практической ценности антропологических исследований, которые можно обнаружить почти в каждой публикации сторонников структурно-функционального подхода 20-х – начала 30-х годов ХХ в. сменились в 40 –50-х годах горькими сетованиями на косность колониальных властей, не желающих обращаться за советами к ученым или игнорирующих их информацию. О. Ричардс уже после войны отмечала, что «антропологи часто предлагали свою помощь, но слишком редко удостаивались чести ее оказать». М. Фортес из многолетнего общения с представителями колониального аппарата вынес убеждение, что преобладающее их большинство сильно сомневается в практической полезности антропологии. Будучи уверенным, что понимание традиционной культуры – основное условие и предпосылка колониальной практики, он считал свою книгу об общинно-генеалогических структурах талленси полезной, невзирая на скепсис чиновников, и поместил в ней не лишенный чувства горечи намек в виде эпиграфа, взятого из высказываний древнекитайского мудреца: «Полезность бесполезного очевидна».

Отмеченные обстоятельства позволяют высветить существенную сторону во взаимоотношениях между антропологами и коло ниальными структурами, что может помочь скорректировать существующие в литературе и общественном сознании стереотипы о характере сотрудничества между ними, стереотипы, во многом порожденные и восторженными надеждами молодых антропологов времен введения косвенного управления, и антиевропейскими настроениями коренных жителей колоний.

 

3.3. Морально-этические аспекты прикладных исследований

Говоря об этической стороне прикладных исследований антропологов, надо учитывать объективные исторические условия, в контексте которых производится та или иная этическая оценка. В межвоенный период подобные оценки сами по себе мало кого из ученых интересовали, но в условиях строительства национальных культур и роста национального самосознания в бывших колониях Великобритании проблема этической оценки прикладных исследований колониального периода приобрела особое значение для британской социальной антропологии. Судя по многочисленным публикациям, эта оценка привлекает в наши дни гораздо большее внимание, чем проблема практической эффективности прикладной антропологии и ее реального вклада в технику и политику британского колониального управления.

Отношение к морально-нравственной стороне деятельности британских социальных антропологов в современной литературе поражает диаметральной противоположностью мнений. О взглядах на этот вопрос некоторых политиков и интеллигенции независимых африканских стран, в прошлом колоний Великобритании, можно судить хотя бы по содержанию одной гигантской по размерам картины, висевшей в приемной президента Ганы Нкваме Нкрума. На этой картине, по описанию Й. Галтунга, изображен сам Нкваме Нкрума, разрывающий цепи колониализма. Земля содрогается от мощных вулканических толчков, небо перечеркнуто зигзагами молний, вдаль убегают три человеческие фигурки, позы которых говорят о паническом ужасе. Это английский капиталист с портфелем, миссионер, несущий Библию, и человек, зажимающий под мышкой книгу, озаглавленную «Африканские политические системы». Последний, без всякого сомнения, социальный антрополог.

Наряду с такой недвусмысленной оценкой роли социальной антропологии бытуют и другие мнения. Р. Фёрс, например, утверждал в 1972 г., что «антропологи считают добываемые ими знания, прежде всего, средствами, способствующими более ува жительному отношению к культурным ценностям изучаемых народов, но не средством их более эффективного контроля». С. Дайемонд назвал социальную антропологию «революционной дисциплиной», рожденной прогрессивными идеями эпохи Просвещения, а что касается ее позиции в отношении неевропейских народов, то он подчеркнул ее гуманистический характер, отраженный в научных трудах, которые рисуют эти народы с глубокой симпатией, как подлинно человеческие общества.

Столь разные оценки говорят не только о разности исходных мировоззренческих установок тех, кто их высказывает, но и о сложной природе проблемы этической оценки как таковой. Анализ собственной деятельности с этических позиций вплоть до середины ХХ в. не был особенно развит в социальной антропологии, но отдельные суждения на этот счет высказывались еще классиками эволюционизма. Их отношение к этому вопросу определялось нормами так называемой «натуралистической этики» или «эволюционной этики», основы которой заложил Г. Спенсер. Согласно натуралистической этике, оценочный подход (с позиций: «хорошее – плохое», «лучшее – худшее») к объекту социальной антропологии – обществам и социокультурным явлениям – был четко связан с идеей эволюции. «Формы поведения, – утверждал Спенсер, – приобретают этическую санкцию пропорционально тому, как развиваются…». «Лучшее» означало «более развитое». Такой подход еще в 1903 г. подверг критике крупнейший представитель новой английской этики Джорж Мур. Он упрекал Спенсера в том, что тот «недостаточно осознал, насколько эти тезисы нуждаются в доказательстве, насколько разными являются термины “более развитое”, “высшее” и “лучшее” … утверждать одно ни в коем случае не означает то же самое, что утверждать другое».

Эволюционистская этика вольно или невольно совпадала по своей сути с колониалистскими стереотипами мышления, распространенными в самых разных слоях британского общества. Согласно этим стереотипам, англичане как более развитая (самая развитая!) нация получали моральное право на захват колоний и эксплуатацию их населения, а британское колониальное управление признавалось более совершенным по сравнению с обычаями «дикарей» и «варваров». Колониальные мероприятия рассматривались как меры по «развитию», а следовательно, по «улучшению» институтов коренного населения. Именно в подобных суждениях преобладающее большинство колониальных чиновников в рассматриваемый период видели морально-этическую санкцию своей деятельности.

Функционалистская доктрина, научный и мировоззренческий антипод эволюционизма, казалось, должна была бы отрицать этические воззрения Спенсера. Однако решительная, а порой даже грубая антиэволюционистская критика в области абстрактно-теоретических и академических проблем почти совсем не затронула сущности эволюционистской этики. Социальные антропологи новой формации были в большинстве своем типичными представителями «среднего класса» Британской империи, они сколько угодно могли опровергать научные воззрения своих коллег, могли даже выступать с критикой отдельных колониальных акций, но они никогда не ставили под сомнение «необходимость» и «неизбежность» Британской колониальной империи. Для них господствующее положение Великобритании в африканских, азиатских, океанийских странах было так же естественно, как естественно было само существование Великобритании с ее политической системой, сословными и национальными привилегиями.

Признавая это, необходимо все же отметить, что в условиях изменившегося идейно-политического климата 20 – 40-х годов функционализм не мог принимать эволюционную этику в чистом виде. Функционалистская трактовка культуры неизбежно приводила к известному крену в сторону релятивизма, к восприятию жизни неевропейских народов в виде изолированных систем ценностей, не сводимых к ценностям европейского общества. Иными словами, этическая позиция функционалистов была противоречивой: с одной стороны, как лояльные граждане Великобритании, во многом зависимые от государственных институтов, связанных с колониями, они не могли отрицать моральное право этих институтов на существование, с другой, – сама суть их теории отвергала единую шкалу этических оценок, дававшую возможность признать безусловным «благом» цивилизаторскую миссию англичан.

Двойственность позиции привела британских ученых к поискам этического компромисса, что особенно наглядно проявилось в прикладных исследованиях. Этот поиск у них протекал по-разному. Наиболее путаную позицию занял в этом вопросе Малиновский. Его труд «Динамика культурных изменений» представляет собой смесь либерально-гуманистической риторики и явно циничных заявлений о «научной» обоснованности сегрегации в африканских колониях. Антрополог призывает англичан «поделить ся с африканцами достижениями европейской цивилизации», дать им «более значительную долю в экономических благах их территории и более значительное образование». Это не мешает ему, однако, высказать резко негативную оценку попыток африканцев заявить о своих правах и предложить средство защиты от антиколониальной борьбы в виде искусственного сохранения трайбализма. Он прямо заявляет: «Если мы, даже из лучших побуждений, будем разрушать то, что осталось от него (трайбализма. – А. Н.), мы столкнемся с появлением и неудержимым распространением новых сил национализма и расизма (африканского. – А. Н.), которые будут враждебны, неуправляемы и опасны…».

Те из социальных антропологов, кто был прямо связан с колониальной администрацией, довольно просто выходили из противоречия между релятивизмом функционалистской доктрины и грубо европоцентристскими установками эволюционной этики. На первое место они ставили интересы колониальной политики. В качестве примера можно привести позицию Ф. Уильямса, правительственного антрополога колонии Папуа. Несмотря на свою функционалистскую подготовку (он учился в семинаре Малиновского в ЛШЭПН), Уильямс подверг сомнению основной постулат функционализма об абсолютной замкнутости культуры, любой элемент которой функционально необходим и потому «хорош», а любое нарушение функциональной целостности культуры есть «зло». Этот постулат он назвал «заблуждением функционализма». По мнению Уильямса, явления культуры «примитивных» народов не имеют жесткой функциональной взаимосвязи – в нее (культуру) «могут вводиться новые элементы, а существующие убираться, не вызывая неизбежной дезорганизации культуры в целом». Этот тезис в качестве научно-методического суждения не может вызывать возражений, в конце 30-х годов мало кто из учеников Малиновского разделял постулат последнего об абсолютной функциональной необходимости всех элементов культуры. Интерес вызывает другое – в какой связи эта мысль была высказана Ф. Уильямсом. Она связывалась им с практической потребностью интерпретировать культуру меланезийцев как объект возможных перестроек со стороны колониальной администрации. Не без скепсиса намекая на распространенное среди антропологов стремление к «защите» традиционных культур от разрушительного европейского влияния, Уильямс подчеркивал, что его позиция есть «точка зрения практического антрополога, делающая его работу полезной, а не сводящейся к роли интеллигентного пугала».

Основная масса антропологов-функционалистов заняла гораздо более осторожную этическую позицию по отношению к колониальной политике. Для них довольно быстро стали очевидными бедствия коренного населения, вызванные некоторыми акциями колониальной администрации. По мнению франко-бельгийского антрополога-африканиста Ж. Маке, специально изучавшего эту проблему, большинство британских антропологов были убеждены, что европейская колониальная политика по отношению к африканским обществам и культурам сыграла в целом негативную роль. Можно привести немало критических высказываний антропологов в адрес колониальных властей. Так, О. Ричардс в книге «Земля, труд и питание в Северной Родезии» приводит факты, свидетельствующие о негативных результатах колониальной земельной реформы на территории расселения народа бемба, реформы, которая привела к интенсивной эрозии почв и постоянным голодовкам. Она же ставит в вину администрации подрыв основ образа жизни бемба и разрушение семьи, вызванные массовой вербовкой мужчин на промышленные предприятия. Г. Вильсон в своем исследовании о ньякиуса дает картину развала сельского хозяйства этого народа в результате колониальных мероприятий, направленных якобы на развитие местной экономики. Ориентация на прямое смыкание антропологии с колониальной практикой, столь свойственная в ряде случаев Малиновскому, вызывала у некоторых исследователей резко отрицательную реакцию. М. Глакмен в 1947 г. выступил с критикой книги своего учителя «Динамика культурных изменений». «Это плохая книга… – писал он. – Трагично для социальной антропологии, что она вообще была опубликована, так как запятнала заслуженную репутацию Малиновского. Ее теория бесплодна, а заканчивается она худшим вариантом прикладной антропологии: аморальными по своей природе благотворительными рассуждениями, основанными на наивных упрощениях». Особенно нетерпимым было отношение Глакмена к концепции «общего фактора» Малиновского, на основе которой он пытался доказать возможность принципиального совпадения жизненных интересов африканцев, с одной стороны, и английских предпринимателей, администраторов, миссионеров – с другой. Глакмен назвал позицию Малиновского «ползанием на коленях перед администрацией с целью выпросить жалкие крохи для черных и убедить миссионеров проповедовать смирение для предотвращения конфликтов».

В ситуации все большего ужесточения расистского режима в Южной Африке некоторые антропологи порывали связь с местным правительством. Рэдклифф-Браун в 1926 г. покинул эту страну, а затем и пределы Британской империи. После прихода к власти в ЮАС расистского правительства буров оттуда уехали Глакмен, Шапера и некоторые другие антропологи. Позиция тех, кто продолжал сотрудничество с правительством ЮАС, осуждалась многими учеными. В частности, З. Надель в 1953 г. подчеркнул, что «некоторые антропологи сотрудничают с такими правительствами, как администрация Южно-Африканского союза, чью политику другие антропологи осуждают, – это пример использования научного знания в антиобщественных целях».

Критическое отношение антропологов к наиболее негативным проявлениям колониализма определялось старыми принципами просвещенческого гуманизма. Польский исследователь А. Валигурский, в свое время учившийся у Малиновского в Лондоне, давая во многом нелицеприятную критику воззрений своего учителя, признавал, что по отношению к неевропейским народам позиция последнего была в целом гуманистической. Это же обстоятельство в отношении Рэдклифф-Брауна уверенно подчеркивал и его ученик из Индии, антрополог М. Шринивас, отмечая его веру в прогресс и разум, которые должны противостоять силам зла в человеческом обществе. В британской научной традиции существуют предания, основанные отчасти на воспоминаниях самого Рэдклифф-Брауна, о дружбе его в юношеские годы с П. А. Кропоткиным, с которым они были соседями по меблированным комнатам в Бирмингеме. По этим преданиям, они часто говорили о бедах современного английского общества, и Кропоткин будто бы высказал мысль, которая определила научную судьбу студента Альфреда Брауна, прозванного однокашниками «анархистом»:

«Необходимо изучать и понять общество, прежде чем приниматься за его перестройку, но для того, чтобы понять такое сложное общество, как викторианская Англия, нужно предпринять систематическое исследование значительно более примитивных общностей». Эта полулегендарная версия косвенно подтверждается высказываниями как Кропоткина, так и самого Рэдклифф-Брауна, в частности, утверждением последнего о том, что сверхзадачей социальной антропологии является «устранение зол нашей цивилизации». В этом деле, говорил он, «единственная разница между нами и революционерами в том, что последние готовы ради своей веры предпринять героические меры, рискуя всем…».

Либеральный гуманизм как ориентация, свойственная довольно широким кругам английской интеллигенции, основывался на идеях социального реформизма, на вере в вечные ценности европейской цивилизации и демократии. Он делал ставку на просветительство, науку и образование как на основные средства устранения общественного зла. Именно эти черты и определили субъективное отношение антропологов к объекту своей науки – традиционным неевропейским обществам – и к своей, в том числе и прикладной, деятельности по их изучению. Л. Мейр утверждала, что антропологи в африканских и других колониях Великобритании «…настолько же заинтересованы в демократизации народов, насколько их деды в свое время были заинтересованы в их христианизации». Изучение «дикарей» было признано «долгом цивилизованных народов», таким же долгом считалось и наделение их благами европейской культуры. «Более сильный партнер (англичане. – А. Н.), – писал Малиновский, – не должен ограничиваться только кормлением красивыми фразами и добрыми намерениями более слабого (африканцев. – А. Н.). Он должен, хотя и с тяжелым сердцем, поделиться своим материальным достоянием, некоторыми из своих привилегий и постараться выяснить, каким образом он может разделить свое политическое влияние с туземным населением».

Утопичность подобных установок очевидна, однако довольно долго антропологи находились в плену этой утопии и строили свою деятельность в соответствии с ней. Основным средством до стижения этих идеалов они считали просвещение. Учредители и первые сотрудники МИАЯК прямо указывали на то, что главной задачей института являются «исследования, имеющие целью внести вклад в просвещенную (выделено мной. – А. Н.) политику». Пафос сотрудничества антропологов с проводниками политики косвенного управления заключался в «просвещении» последних – в стремлении научить чиновников «понимать» культуру коренного населения, что само по себе должно было, по убеждению ученых, привести к гармонии в отношениях между англичанами и населением колоний. В таком контексте сама политика косвенного управления рассматривалась антропологами как «попытка сохранить то, что еще можно было сохранить из туземных институтов», как средство «предоставления туземным народам более значительного участия в их собственном управлении…» и, наконец, как средство защиты культурной самобытности коренного населения колоний. Все это было выражением настроений, которые в Англии имели уже довольно длительную историю: еще в 1835 г. по представлению общественности британский парламент создал комиссию по изучению положения коренных жителей колоний и принял ряд циркуляров, содержащих призывы к гуманности колониальных чиновников. В первой половине ХХ в. эти настроения в форме фабианского реформизма были особенно сильны как раз в центре функционалистской антропологии – в ЛШЭПН.

Важно иметь в виду, что отношение подавляющего большинства антропологов к изучаемым ими народам отличалось искренней человеческой симпатией. Каждый, кто прочтет этнографические монографии функционалистов, без сомнения, почувствует их уважительное и доброе отношение к обычаям, ценностям, образу жизни коренных народов колоний. Доброе отношение это было порождено не только руссоистскими настроениями, вообще свойственными западной антропологии, но длительным непосредственным общением с людьми, знанием их языка и пониманием культуры «изнутри», т. е. в какой-то мере функционалистской полевой методикой. Однако предвзятость, обусловленная социальным заказом, и традиции науки, которая со времен классиков эволюционизма была обращена в прошлое, а настоящее воспринимала преимущественно как «живую старину», заставляли исследователей видеть в изучаемых обществах в основном элементы архаики. Поэтому многие антропологи питали симпатии к «вчерашнему» африканцу, меланезийцу, австралийцу, идеализировали его общинные и племенные порядки и почти совсем не замечали новых веяний, появлявшихся на надобщинном и надплеменном уровнях политической культуры, либо считали их вредной аномалией.

Объективная действительность колониальной империи не могла не подтачивать веру антропологов в адекватность либерально-гуманистических установок. С каждым годом двусмысленность этих установок становилась все более очевидной. Множество благих устремлений заканчивалось крахом – политика косвенного управления вела вовсе не к тому, на что рассчитывали ученые; просветительские установки антропологов встречали холодный прием у колониальных чиновников. Понимание тонкого механизма функционирования традиционных культур слишком часто оказывалось лишним в грубой практике колониальной системы. Формирующаяся африканская интеллигенция, новые политические силы, а кое-где и народные массы колоний все больше осознавали смысл политического трюка с косвенным управлением, в котором принимали участие и антропологи. Они оказались перед необходимостью определить свою позицию в быстро меняющейся обстановке, когда «объект» их исследования все ощутимее стал проявлять свойства «субъекта», заявляя о своих правах, давая оценку действиям своих господ и своих интерпретаторов. Открытое сознательное блокирование с колониальной властью явно приобретало дурной оттенок, а сотрудничество с антиколониальными организациями для антропологов, воспитанных в большинстве своем на принципах лояльности к государству, было маловероятным. Создавшееся положение не позволяло занять какую-либо иную из этих двух крайних позиций. Тем не менее британские антропологи приложили немало усилий, чтобы ее отыскать, и одним из основных вариантов «третьего пути» стала уловка, именуемая доктриной этической нейтральности науки вообще и прикладной антропологии в частности.

Логическим основанием доктрины этической нейтральности науки стал все тот же мировоззренческий натурализм, идеи которого активно разрабатывал Рэдклифф-Браун. Социальная антропология, по его мнению, была наукой естественной, а прикладная ее ипостась по этой логике могла трактоваться как аналог науки технической. Сторонники ее принципиальной этической нейтральности заявляли, что, подобно тому как в профессиональные обязанности инженера, строящего мост или возводящего здание, не входит морально-нравственная оценка способов использования этих сооружений, так в профессиональные обязанности антрополога не должна входить оценка использования добытой им информации. Наиболее четко эту точку зрения выразил Г. Вильсон. В своей статье «Антропология как гражданская служба», опубликованной в 1940 г., он заявил, что дело антрополога в прикладной сфере – только техника сбора фактических данных и обеспечение их объективности, а цели и способы их использования – это дело политиков. «Социальный антрополог, – писал он, – не может, как ученый, судить о добре и зле, но лишь о степени объективности фактов».

Р. Фёрс полагал, что антропологическое знание в принципе нельзя использовать в качестве предписаний по поводу того, какой должна быть политика. Его следует воспринимать лишь в качестве информации, обращающей внимание на возможные непредвиденные последствия политики, проводимой властями. В качестве примера он приводил свои выводы о возможных последствиях политики, направленной на подготовку в странах третьего мира технической интеллигенции, указав на угрозу безработицы для этой категории населения. При этом ученый подчеркнул, что говорить о способах предотвращения этого зла не входит в задачи антрополога. Л. Мейр развивала мысль об универсальной пригодности материалов прикладной антропологии: «… Антрополог может “прилагать” свои специальные знания, раскрывая перед непосвященным практиком характер действия социальных сил в обществе, которое последний хочет изменить. Факты, которые были существенными, к примеру, для колониальной администрации, стремящейся сохранить традиционные институты власти, так же существенны и для независимых правительств, стремящихся устранить их».

Заявления об этической нейтральности прикладной антропологии, на мой взгляд, были попыткой чисто риторически, при помощи фраз решить проблему ответственности ученых перед изучаемыми ими обществами. Проблема этической оценки прикладной деятельности британских антропологов не может, однако, сводиться лишь к их субъективным суждениям об этой деятельности. Эти суждения, так же как и сама деятельность, должны быть подвергнуты морально-нравственной оценке с учетом социально-экономического и политического контекста и объективных последствий. Необходимо также учитывать, что «мораль не может “определяться из самой себя”, и в этом смысле она гетерономна», современная наука этики «в то же время решительно отвергает редукционизм (в данном слу чае в смысле отрицания качественного своеобразия моральных явлений и сведения их к экономическим, правовым, лингвистическим и любым другим процессам). Задача состоит в реализации прямо противоположного редукционизму принципа, а именно в выведении конкретных форм морали из социальной, экономической, классовой структуры общества на данной ступени его развития». Из всего многообразия социальных отношений, определявших положение антропологов в обществе и влиявших на мировоззренческую позицию ученых, самым непосредственным образом их касались отношения в рамках научного сообщества. Университетские кафедры, временные научные коллективы и исследовательские центры были той средой, которая давала стимулы деятельности, влияла на ее содержание и оценку. Личная карьера преобладающего большинства сторонников структурно-функционального подхода была связана с преподаванием в университетах – университетские советы присуждали ученые степени, они же назначали на должности, в университетских кругах выносили оценки научным трудам и принимали решение об их публикации, и, наконец, университетское жалованье было основным и наиболее стабильным источником существования. В силу этого участие в прикладных исследованиях носило, как правило, эпизодический характер и осуществлялось либо во время каникул и творческих отпусков, либо по контракту на 1–3 года. Очевидно, прав был ученик Рэдклифф-Брауна С. Тэкс, утверждая, что «профессия “прикладной антрополог” так и не сложилась где бы то ни было». Даже должность правительственного антрополога в Великобритании, за редчайшими исключениями, не стала постоянной, а те, кто ее занимал, рано или поздно уходили в академические учреждения. Университетская академическая среда оказывала специфическое воздействие на прикладную антропологию. Именно она определяла либерально-гуманистическую позицию антропологов. Влияние ее сказывалось и на проблематике исследований: нередко основное внимание антропологов было сосредоточено на явлениях, не представлявших непосредственного интереса для колониальных властей, но в научной традиции ставших важным предметом изучения. Иными словами, положение социальных антропологов как профессиональной группы имело свою специфику и не может быть полностью растворено в колониальной практике с ее целями, политическими средствами и отношением к коренному населению колоний.

Означает ли это, что социальная антропология как общественный институт занимала нейтральное положение по отношению к политике, идеологии и этическим проблемам колониальной империи? Разумеется, нет. В финансировании деятельности кафедр антропологии и научных институтов сплошь и рядом участвовали специальные фонды, связанные с колониальными интересами, и правительства колоний. Работая по контрактам с этими учреждениями, антропологи получали повышенное жалованье за счет солидных колониальных, тропических и других надбавок и, таким образом, материально были обеспечены несколько лучше, чем другие категории университетских преподавателей у себя на родине.

Вряд ли каждый из антропологов осознавал все эти обстоятельства как фактор, определявший его отношение к морально-нравственным аспектам колониального вопроса, но на уровне профессиональной группы такое положение, несомненно, имело следствием определенную степень лояльности по отношению к силам, делающим возможным само существование этой группы, а следовательно, и к идеологии, порожденной этими силами. Поэтому этическая оценка прикладной деятельности неотделима от анализа ее результатов в контексте колониальной идеологии.

Главная установка прикладной антропологии – содействие политике косвенного управления – получила действительно практический эффект не столько в административной сфере, сколько в идеологической, пропагандистской игре колониальных политиков, рассчитанной на дальнюю перспективу. Политика косвенного управления сыграла существенную роль, породив в массовом сознании населения колоний иллюзию восстановления политической самобытности их образа жизни и, таким образом, на какое-то время смягчив напряженность между англичанами и африканцами. Без тщательно собранной антропологами информации мероприятия по введению косвенного управления не оказали бы должного влияния на общественное сознание народов колоний, а также граждан и парламентариев Великобритании. Отношение последних к проектам новой колониальной политики, которое формировалось такими профессиональными лоббистами, как журналистка Пёрем, сенатор Брукс, губернатор Камерон и др., скорее всего не было бы без ссылок на авторитет антропологической науки на столько позитивным, чтобы провести проекты новых законов через парламентские слушания и правительственные инстанции.

Идеологический контекст деятельности прикладных антропологов позволяет внести в ее этическую оценку новые нюансы. Постулаты «сохранения традиционных институтов», «понимания механизмов их функционирования» и т. п., в конечном счете, обернулись немалым числом негативных последствий для коренного населения колоний, которые ощущаются и по сей день. Реанимированные и поддерживаемые англичанами псевдотрадиционные институты власти просуществовали на многих территориях вплоть до получения ими независимости, а в новых африканских государствах стали основой трайбалистских сил, часто выступающих с антинациональных позиций сепаратизма. Дело в том, что чаще всего традиционные институты в Африке были связаны с определенными этническими группами, а формирование колоний, а затем на их основе новых независимых государств игнорировало этнические границы. В итоге этнические массивы оказались разделенными между несколькими государствами, и политические амбиции традиционалистских этнических элит вошли в жесткое противоречие с общегосударственными (в современной политической терминологии – «надэтническими», «национальными») интересами. Все это стало одной из основных причин нескончаемых гражданских войн в Африке, которые унесли сотни тысяч жизней.

В данном контексте неубедительным выглядит тезис о нейтральности прикладных антропологических исследований, ссылки на объективность, как на «индульгенцию», снимающую все морально-этические вопросы. Ж. Маке в своей работе «Объективность в антропологии» пришел, на мой взгляд, к не лишенному оснований выводу об изначальной предвзятости точки зрения британских антропологов, обусловленной особенностями их положения в колониальной системе. «Совершенно очевидно, – пишет он, – что антрополог воспринимает социальное явление, им изучаемое, не из “ниоткуда”, но с определенной точки зрения, которой и является его ситуация существования. Для того чтобы определить антропологическое исследование, недостаточно указать его объект, к примеру – “социальная структура маданг”, здесь необходимо добавить – “рассмотренная антропологом, принадлежащим по своему социально-экономическому статусу к среднему уровню господствующего белого меньшинства колонии”».

Некоторые исходные мировоззренческие постулаты социальной антропологии демонстрируют определенную связь с распро страненными в Британской колониальной империи стереотипами. Начнем с того, что фундаментальное противопоставление общества «цивилизованного» (европейского) обществам «примитивным» (неевропейским) было характерным для теоретических построений любого направления британской социальной антропологии (в том числе и функционализма) с момента становления этой науки. Лидеры функционализма и их последователи высказывали, правда, сомнения в логической оправданности такого противопоставления, но эти сомнения были вызваны, главным образом, универсалистскими претензиями ученых на изучение любого и всякого общества. Это противопоставление перекликается с известным британским стереотипом, выраженным в поэтической форме Р. Киплингом: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места они не сойдут, пока не предстанут Небо с Землей на Страшный Господень суд». В Южной Африке эта установка нашла свое крайнее политическое выражение в доктрине «белая страна – черный труд».

Представление о принципиальной обособленности европейцев и неевропейцев, глубоко пустившее корни в сознании определенного круга англичан и стимулируемое идеологами колониализма, прямо вело к тезису об особой миссии европейцев в «диких», «отсталых» странах, о праве и даже долге белых управлять «дикарями», просвещать их, учить «ленивых» африканцев, меланезийцев и других «регулярному и эффективному» труду на промышленных предприятиях и плантациях европейцев, прививать им «здравый смысл» в виде частнособственнических интересов и потребностей в европейских товарах. Такая идеология в области колониальной практики являлась моральной санкцией политического господства, духовной экспансии и экономической эксплуатации миллионов коренных жителей колоний.

Все эти стереотипы и отношение к ним ученых в 60 – 70-х годах ХХ в. были подвергнуты резкой критике группой радикально настроенных антропологов, главным образом, связанных происхождением с бывшими колониями. В частности, Диана Льюис в одной из своих статей заявила: «Антрополог, как и другие европейцы в колонии, занимал позицию экономического, политического и психологического превосходства по отношению к зависимому населению». Превосходство это вело к тому, что «профессиональные интересы антрополога делали его бесчувственным к личным интересам информантов», к «эксплуатации народа, который он изучает в своих собственных профессиональных интересах, без всякого чувства ответственности перед ним и его жизненными интересами». Й. Галтунг усмотрел определенное сходство «научной эксплуатации» с экономической эксплуатацией европейцами населения колоний и квалифицирует ее как «научный колониализм» – «процесс, в котором основная масса полученного знания о народе выводится за пределы этого народа. ‹…› Идея неограниченного права получать информацию любого рода, – продолжает он, – имеет такую же природу, как уверенность колониальных властей в своем праве наложить руку на любые богатства зависимой территории».

Распространенный в первой половине ХХ в. тезис о принципиальной этической нейтральности прикладной антропологии, основанной на примате научной объективности, в действительности приобрел, как полагают многие современные антропологи, этическое значение, прямо противоположное тому, которое в него вкладывали его творцы. Вместо освобождения от ответственности за содействие сомнительным колониальным акциям он сам по себе ставил их науку в антигуманную позицию по отношению к изучаемым обществам, так как превращал эти общества в объект и только, подобно тому чем являются животные для зоолога, агрегаты механических тел – для механика, молекулы – для химика и т. п. Так как идеальная объективация чего-либо предполагает полное отчуждение от него, то это требует от наблюдателя-ученого фундаментального отделения своей внутренней сущности (т. е. общественных параметров своей личности и тем самым основы, составляющей специфику человеческих отношений) от мира наблюдаемых. По этому поводу Питер Уорсли заметил, что для отчужденного наблюдателя-антрополога стремление к абсолютной объективации означает стремление к деперсонализации и обесцениванию индивидуальности представителей изучаемого народа. «Если антрополог, – пишет Д. Льюис, – играл роль колонизатора часто помимо своей воли, то позицию чужака (outsider) он занял вполне сознательно». Эта позиция, по мнению К. Леви-Строса, глубоко аморальна. «Человеку цивилизованного общества, – пишет он в своей “Структурной антропологии – II”, – нельзя простить одно неискупимое преступление: постоянно или временно он стал считать себя высшим существом и рассматривать других людей (делалось это во имя расы, культуры, победы, миссии или просто ради удобства) как объекты».

Культ объективности, характерный для многих британских антропологов, в конкретных исследованиях не всегда приводил их к полностью объективным результатам. Консерватизм исходных установок (в том числе и прикладных) заставлял их во всем многообразии конкретных проявлений жизни изучаемых обществ видеть преимущественно архаику. Если для узких специально-научных задач условное абстрагирование от современности с целью реконструкции исторического прошлого нельзя не признать необходимым и оправданным приемом, то для дисциплины, претендующей на статус научного основания политической практики, этот прием означал идеологически ориентированную предвзятость, в конечном итоге худший вариант субъективизма.

Британские социальные антропологи долгое время пребывали в искренней благодушной уверенности, что формирующаяся африканская интеллигенция с доброжелательным пониманием отнесется к их исследованиям, столь настойчиво призывающим к сохранению самобытности африканских культур. В действительности же по вполне понятным причинам реакция большинства африканских политических лидеров и национальной интеллигенции была негативной. Многих антропологов эта реакция шокировала. З. Надель вспоминал, какой неожиданностью оказался для него разговор в середине 40-х годов с африканскими студентами, специализировавшимися по социальной антропологии и работавшими с ним в поле. «Юношеский энтузиазм и сильная приверженность идеям косвенного управления», с которыми он в свое время входил в антропологию, были подвергнуты яростному нападению со стороны африканских коллег. Последние обвинили лично его и всю британскую социальную антропологию в том, что «она играет на руку реакционным администраторам и дает научную санкцию политике, предназначенной для того, чтобы сдерживать развитие африканцев». Дж. Барнесу во время его полевых работ в Африке однажды было предъявлено обвинение в шпионаже. Таких примеров из практики антропологов в 40 – 50-х годах можно привести множество.

Ненависть африканцев к колониализму распространилась и на социальных антропологов. Африканские ученые подвергли суро вой критике всю их науку – от терминологического аппарата до методологических основ. Наибольшую неприязнь вызывали принцип разделения всех народов на «цивилизованные» и «примитивные», а также термины «дикари», «варвары» и т. п., активно используемые британскими антропологами вплоть до середины ХХ в. Угандиец Окот п’Битек в своей книге «Африканские традиционные религии» вспоминает о своем обучении в Оксфордском университете: «На первой же лекции в Институте социальной антропологии я услышал, что преподаватель называет африканцев и другие незападные народы варварами, дикарями, первобытными людьми, племенами и т. д. Я пытался протестовать, но безрезультатно… В институтской библиотеке у меня вызывали чувство ненависти такие названия книг и статей в научных журналах, как “Примитивная культура”, “Примитивная религия”, “Мышление дикарей…”».

Среди обвинений в адрес британских социальных антропологов со стороны научной интеллигенции развивающихся стран был упрек в поддержке ими колониализма как такового. Б. Магубане, преподаватель университета в Замбии, в своей статье писал: «Антропологи были внутренне убеждены не только в неизбежности, но и в правомерности захвата белыми Африки», они «принимали колониальные ценности и психологию без всяких вопросов». Он отметил парадоксальное, на первый взгляд, обстоятельство: принимая колониализм, антропологи в своих исследованиях давали анализ африканских институтов без учета их положения в социально-экономической структуре колониального общества, как институтов, совершенно обособленных. Магубане утверждает, что «такой стиль анализа политически и социологически действует как мистификация реальной расстановки социальных сил», уводит в сторону от изучения объективных процессов, составляющих сущность происходящего в Африке. Рассматривая европейские и африканские политические институты как существующие на принципиально разных основаниях, британские антропологи в то же время подчеркивали, что для конфликта между африканцами и европейцами нет серьезных причин и что сохранение колониального status quo на неопределенное время в принципе возможно. «Факт сегодняшней независимости Замбии показывает, – пишет Магубане об антропологах, работавших в колонии Северная Родезия, – насколько отвлеченными, предвзятыми были их исследования».

Некоторые африканские ученые утверждают, что даже отвлеченные теоретические принципы и методы британской социальной антропологии в колониальной ситуации могут получить негативное этическое или идеологическое звучание. Кениец С. Чилунгу посвятил этому вопросу специальный труд – «Проблемы этики исследовательского метода». Чилунгу рассмотрел все этапы познавательного процесса в антропологическом изучении африканцев – от сбора информации в поле до теоретических обобщений. Он подверг сомнению моральное право антропологов высказывать суждения о том или ином африканском народе в целом, так как, по его мнению, функционалистская полевая методика не позволяет в принципе собрать информацию более чем об одной-двух узких региональных группах того или иного народа. В частности, он предъявил такое обвинение Г. Вильсону, который в своей монографии о ньякиуса делал выводы о всем этом народе, хотя из 234 тыс. его представителей знал едва ли больше сотни, а основную информацию получил от четырех человек. Не осталась без внимания и характерная для британской антропологии, в особенности для сторонников стиля Малиновского, склонность к чрезмерному эмпиризму научных трудов. Магубане не без оснований отметил, что «фотографическое описание социальной реальности совершенно бессильно показать процессы трансформации в ней. Оно омертвляет реальность… За деревьями в таком описании не видно леса». По мнению Чилунгу, «культ» объективности в британской социальной антропологии не всегда способствовал объективному отражению культуры, но нередко приводил к нарушению элементарных норм человеческой этики в полевых исследованиях. Роль антрополога, «использующего неэтичные средства сбора данных», по его мнению, часто может быть вполне «сравнимой с ролью обманщика и шпиона, которую он использует для сбора ценной информации – ценной по стандартам определенной группы, к которой он сам принадлежит и с которой связан отношениями лояльности». Отсутствие каких бы то ни было форм ответственности перед народом, который антрополог изучает, делает его позицию еще более аморальной.

Разработка принципов синхронного анализа культуры и размежевание с «псевдонаучными» основами антропологического эволюционного историзма (предмет гордости британской теоретической антропологии) получили в глазах африканских обществоведов негативное значение постулатов, принципиально отрицающих наличие истории у африканских народов. Тем более что и сами антропологи нередко подтверждали такую точку зрения, в частности, Рэдклифф-Браун в одной из своих работ прямо заявил, что «у подавляющего большинства африканских обществ… мы не можем обнаружить истории их институтов». Нигерийский ученый О. Окедиджи довольно резко выступил против такой трактовки вопроса, утверждая, что попытки лишения народа его истории подрывает чувство национального достоинства, способствует духовной колонизации.

Общее отношение интеллигенции развивающихся стран к западной антропологии порой формулируется довольно резко: «Антропологи должны осознать, что народы мира не желают, чтобы кто бы то ни было превратно интерпретировал их культуру… они не хотят, чтобы о них судили по обобщениям, основанным только на опросе, наблюдении и описании оппортунистов»; «Исследования антропологов проникнуты этноцентристскими характеристиками с точки зрения привилегированной группы… это пропаганда определенных идей под видом социологического анализа»; «Антропологические исследования использовались для разработки целого ряда реформ, нацеленных на более эффективное функционирование колониальной системы». Свою задачу в деле политического и духовного раскрепощения обществоведы развивающихся стран видят именно в преодолении стереотипных представлений о своих народах, представлений, в определенной степени порожденных и трудами британских антропологов. Дж. Касаипвалова, крупный общественный деятель Папуа – Новой Гвинеи, уроженец Тробрианских островов, получивших мировую известность благодаря трудам Малиновского, как-то сказал: «Я заявляю твердо, что, если мы будем основывать наше отношение к собственной истории и собственной культуре на антропологических исследованиях, нам придет конец». Такое заявление небезосновательно, так как сам Касаипвалова, отвечая на вопрос европейцев: «Откуда вы родом?», не раз слышал в ответ – «Тробрианы! О! Малиновский, свободная любовь!!». Разумеется, они прочитали монографию Малиновского «Сексуальная жизнь дикарей в Северо-Западной Меланезии», в которой он уделяет очень много внимания мельчайшим деталям взаимоотношений между полами у тробрианцев (отношений, впрочем, очень важных для специалистов по антропологии брака и семьи), но почти ничего не говорит о колониальной ситуации на островах, об эксплуатации островитян англичанами и о негативном воздействии всего этого на меланезийское общество и, в частности, на семейно-брачные отношения в нем.

Индийский антрополог С. Сабервал обратился к своим коллегам из стран, получивших независимость: «Недостаточно указать западным антропологам на их этноцентризм: от этого толку мало. Наша главная задача – создать наши собственные академические центры, где мы могли бы работать и воспитывать наших студентов: наши собственные центры, на территориях, которые пока еще являются интеллектуальной периферией Запада. Если мы этого не сделаем, западные ученые будут по-прежнему надевать на нас маски».

Критика британской социальной антропологии колониального периода со стороны ее бывшего «объекта» зачастую носит разрушительный характер, отвергающий не только этическую и идеологическую направленность отдельных ее аспектов, но и предметно-логическую ее сторону. Образно говоря, наиболее решительно настроенные критики «выплескивают вместе с водой и ребенка». Между тем, бесспорные теоретические достижения британских ученых и собранный ими большой и добротный фактический материал, который ввиду кардинальных изменений, произошедших в ХХ в. в культуре народов Африки, Азии, Океании, стал уникальным историческим источником, невозможно вычеркнуть из истории мировой антропологии. Да и сами исследователи развивающихся стран объективно не могут не обращаться к нему в своей работе. Это обстоятельство признают многие современные ученые, в том числе и из стран третьего мира.

Тем не менее общий характер критики британской антропологии, преимущественно идеологический и этический, можно понять. В бывших колониях до сих пор довольно сильны настроения, направленные против негативных последствий колониального периода. Неудивительно, что и британская антропология, сознательно сотрудничающая с колониальными властями, оказалась «под обстрелом». «В молодых государствах, которые недавно получили независимость, – писал в 1974 г. К. Леви-Строс, – университеты тепло встречают европейских специалистов – экономистов, психологов и социологов. Едва ли это можно сказать об антропологах… в отношении которых население занимает категорично враждебную позицию по психологическим и этическим причинам».

В 60-х годах, отмеченных получением независимости многими колониями Великобритании, британская социальная антропология вошла в полосу жесткого морального кризиса. В это время в научных кругах самой Англии стало «популярным приемом, говоря об антропологии, в особенности о социальной антропологии, употреблять такие термины, как “дитя”, “внучка”, “падчерица” колониализма». Довольно долго в выступлениях британских антропологов то и дело проскальзывали нотки покаяния или оправдывания, они нередко предпринимали специальные усилия, чтобы подчеркнуть несовпадение целей своей науки и колониальной политики. В частности, Р. Фёрс в одном из своих публичных выступлений в 1972 г. заявил: «Антропология не может считаться незаконнорожденным ребенком колониализма, она законный потомок эпохи Просвещения. Интерес к практическому значению социальной антропологии за последние сорок лет был очень неровным и определенно был второстепенным по сравнению с общетеоретическим интересом».

Отрицательное отношение к британской социальной антропологии со стороны некоторых представителей интеллигенции стран третьего мира вряд ли скоро исчезнет полностью. По крайней мере, это не произойдет до тех пор, пока будут ощущаться «родимые пятна» колониализма в виде «традиционалистских» групп и партий, уходящих своими корнями к «туземным» властям, созданным с помощью антропологов.