Victory Park

Никитин Алексей

Новый роман современного русскоязычного украинского писателя, местами игровой, местами пугающе пророческий, удачно комбинирует сюжетную увлекательность беллетристики и метафорику высокой литературы. Действие происходит в конце 1980-х годов в Киеве, точнее, в одном из его районов, Парке «Победа». Где-то далеко идет афганская война, коррумпированная власть уже не справляется с управлением, страна скоро рассыплется, но пока каштаны цветут, жители южной столицы шутят и влюбляются, празднуют дни рождения и проводы в армию, устраивают жизнь и достают по блату то, чего, как им кажется, не хватает для счастья. Роман еще в рукописи попал в лонг-лист премии «Национальный бестселлер» и в финал Русской премии.

 

Часть первая. Пеликан и Багила

 

Глава первая

Фарца голимая

 

1

Виля просыпался медленно, тяжело выбираясь из вязкого предутреннего кошмара, но проснулся быстро и тут же, отбросив одеяло, сел. Было тихо и сумрачно. Он не помнил, что ему снилось, и не понимал, где находится. Виля впервые видел комнату, в которой провел ночь: громоздкий полированный шкаф, какой-то хлам, сваленный сверху, телевизор на тумбочке – кажется, «Электрон», – на полу дешевый ковер, вешалки и полки по стенам. На ковре валялись его туфли, джинсы и наспех сброшенное женское белье. Пахло пылью, несвежей одеждой. Пахло нелюбимым неухоженным жильем, домом, где живут в спешке, без удовольствия и без внимания к милым пустякам, способным если не сделать жизнь осмысленной, то хотя бы скрасить ее унылую бесприютность. А Виля любил пустяки. Он был мастером детали.

– Миша, – раздался из-за спины сонный голос, – не спишь уже?

Миша… Ну, конечно. Виля осторожно оглянулся. Из-под одеяла выглядывало чуть полноватое колено и пухлая женская рука. Судя по обручальному кольцу – правая. Виля задумчиво погладил колено: как же ее зовут?

– Да, дорогая. И очень хочу кофе.

– Тогда свари и мне тоже. Кофе в банке на столе у плиты…

Виля рассчитывал услышать немного другие слова, но спорить не стал.

– Конечно, солнышко, – его рука неторопливо заскользила по гладкой коже женского бедра и скрылась под одеялом. Из-под подушки донеслось довольное урчание.

– Свари кофе и приходи скорее, милый.

«Теперь всем подругам расскажет, что Боярский ей кофе в постель приносил», – чуть усмехнулся Виля.

Встав с дивана, он быстро натянул старые потертые левайсы, и разыскивая рубашку, еще раз оглядел комнату. Джинсы Виля купил прошлым летом. Взял две пары за восемь червонцев у финна с «Ленинской Кузницы» в валютном баре «Лыбеди». Вторую пару он потом сбросил за стольник Белфасту, отбив покупку. Белфаст уже за двести загнал ее на «точке». Виля не фарцевал постоянно, только иногда бомбил случайных фирмачей. А у Белфаста это дело было поставлено основательно.

Рубашку Wrangler Виля нашел на полу, в углу между стеной и шкафом. Сбившись тугим комком, она валялась в пыли под зеркалом.

Виля с детства не любил зеркала, особенно в сумраке пустых полутемных квартир. Он боялся воды, темноты и зеркал. Повзрослев, Виля кое-как сумел наладить отношения с зеркалами в блеске огней освещенных залов и студий, но от отражавших темноту стекол его и теперь отбрасывало прежде, чем он успевал хоть что-то сообразить. Потом он мог вернуться к чертову зеркалу и, пересилив себя, даже заглянуть в него. Но первая реакция оставалась неизменной.

Застегивая рубашку, Виля вышел из-за шкафа и, набравшись мужества, попытался разглядеть свое отражение. В сумраке спальни можно было различить только роскошные «боярские» усы, отчетливо темневшие на еще не загорелом лице.

В соседней комнате его ожидали руины давешнего стола. Хлеб черствел, зелень вяла, сморщенные огурцы грустили рядом с подсохшими помидорами. Большая муха тяжело и лениво поднялась с финского сервелата и, сделав круг над столом, опустилась на остатки селедки. Пустая бутылка из-под виски лежала на полу у балконной двери. Коньяка и конфет на столе не было: наверное, Белфаст и подружка Афродиты забрали их, уходя.

Афродита! Вот как зовут дремлющую за стеной в ожидании утреннего кофе обладательницу полного колена и обручального кольца.

Виля отрезал ломтик колбасы, затем еще один, подцепил вилкой оливку из салата и отправился на кухню.

В этот дом накануне вечером его привез Белфаст. В шесть часов, закончив работу, Виля закрыл фотоателье в парке Шевченко и по бульвару направился к Крещатику. Во всю мощь цвела сирень, затапливая и сам парк, и прилегающие дворы густым приторным ароматам. Девушки с черно-белых портретов, вывешенных в витрине ателье, едва уловимо улыбались Виле, друг другу и всем, кто этим ранним вечером оказался в парке. Из Ботанического сада уже тянуло свежестью, а сверху, над коричневыми крышами домов, освещенных уходящим на запад солнцем, перекрикивая друг друга, носились стрижи. Стоял май, такой, каким он бывает только в Киеве.

Виля шел легко. Впереди у него был вечер, который он пока не знал чем занять, а в переброшенной через плечо кожаной сумке лежала пара кроссовок Puma любимого женщинами тридцать шестого размера. В обед он обошел свои адреса: «Театральную» и «Интурист» на Ленина, «Ленинградскую» и «Украину» на бульваре Шевченко. В «Украине» ему повезло: дежурная по четвертому этажу Ниночка завела его в номер к бундесу, и тот отдал Виле эти кроссовки всего за полтинник. Белфаст, Харлей или Алабама забрали бы их у Вили за сотню не думая, но если не спешить и поискать покупателя самому, то новенькие красно-белые «пумы» можно было отдать и за сто семьдесят.

Выйдя к Бессарабке, Виля на минуту остановился, раздумывая, куда бы ему сегодня свернуть. Крещатик приветствовал его, вспыхнув солнцем в окнах верхних этажей. Решив, что это знак, Виля пробежал подземным переходом и оказался под каштанами нечетной стороны. Вслед ему оглядывались студентки младших курсов, тридцатилетние фам фаталь, которыми всегда были полны киевские улицы, и их ревнивые спутники, преждевременно полнеющие на жирных борщах и ленивых варениках. Вслед ему оглядывались все. Виля надел итальянские очки и вроде бы скрылся за их затемненными стеклами от невозможно любопытных взглядов. На самом же деле, и он это знал, его сходство с главным мушкетером Советского Союза после появления очков только достигло апогея.

– Боярский! Смотри, Боярский, – подгибались коленки у киевских красавиц. – Боже мой, точно же он!

Виля шел по асфальту Крещатика, как по красной ковровой дорожке за давно и безусловно заслуженным Оскаром, только что не останавливался улыбнуться камерам и дать автограф фанаткам, изнемогающим от восторга.

Но Крещатик – не только место медленных прогулок под руку с подружкой с протекающим вафельным стаканчиком сливочного пломбира за девятнадцать копеек. Для многих это станок, мартен, прокатный стан – одним словом, сеть точек. Первую точку – у выхода из перехода – Виля привычно проследовал без остановки, как троллейбус, уходящий в депо. Здесь все слишком хорошо просматривалось, простреливалось, было почти невозможно скрыться от лишних любопытных взглядов. Зато вторую – возле Мичигана – так просто он пройти уже не мог. Едва миновав «Болгарскую розу», Виля заметил впереди знакомую физиономию. Веня «Минус семь диоптрий» так доверчиво хлопал глазами, разглядывая стрижей в киевском небе, что случайный покупатель ни за что не заподозрил бы в этом долговязом инфантильном типе самого опытного фарцовщика на Кресте. Его брали десятки раз, но отчего-то всегда отпускали. Кто знает, может, и правда дело в том, как Веня беспомощно заглядывал в глаза и доверчиво шевелил ресницами, вплотную придвигая лысеющую голову вечного мальчика к форменной фуражке лейтенанта Житнего.

– Как вы сказали? Чем сегодня фарцую? Извините, я почти ничего не вижу. Я инвалид по зрению. У меня и справка есть, не желаете взглянуть?

– Да знаю я, знаю, – отмахивался Житний. – Видите вы плохо, гражданин Сокол, но слышите-то вы хорошо.

Веня Сокол и слышал, и видел превосходно, куда лучше лейтенанта Житнего. Шесть лет назад он ушел из Театра русской драмы, оставил сцену, выбрав карьеру фарцовщика, и с тех пор ни разу об этом не пожалел. Со своей точки он мог смотреть на родной театр теперь каждый день, целый день, а если бы вдруг решил сходить на любой из спектаклей, то место в партере за проходом ему было бы обеспечено. Но Веня презирал киевский Театр русской драмы и место за проходом занимал только когда с гастролями приезжали москвичи или грузины. «Кавказский меловой круг» Брехта в постановке Стуруа он посмотрел ровно столько раз, сколько его давали тбилисские гастролеры.

Сегодня утром, у церкви, я сказал Георгию Абашвили, что люблю ясное небо. Но, пожалуй, еще больше я люблю гром среди ясного неба, да-да.

Грузинские актеры, повидавшие достаточно и в Тбилиси, и в Москве, надолго запомнили элегантного киевского красавца, подарившего на прощальном банкете всем мужчинам по бутылке ирландского виски, а дамам по комплекту французского белья. Причем белье удивительным образом пришлось впору всем без исключения.

Если бы на том банкете по какой-то невероятной, невозможной прихоти его милицейской судьбы вдруг оказался лейтенант Житний, то он просто не узнал бы полуслепого, всегда чуть пришептывающего Веню «Минус семь диоптрий».

Но пообщаться с Веней в этот день Виле суждено не было. Едва он только миновал магазин тканей и первые легкие капли фонтана, обустроенного заботливыми городскими властями перед Мичиганом, вспыхнув на солнце, тяжело висевшем над противоположным концом улицы Ленина, легли на поляризационные стекла итальянских очков Вили, как наперерез ему ринулся плотный лысый невысокий человек.

– Верной дорогой идете, товарищ! – театрально картавя, выкрикнул плотный лысый невысокий и обнял Вилю так, словно не видел его годы. – И дорога эта ведет вас ко мне.

– Здоров, Белфаст! – Виля подумал о кроссовках, лежащих в сумке, и решил ничего Белфасту о них пока не говорить.

– Надеюсь, ты сегодня свободен? – Белфаст взял Вилю под руку и повлек за собой. – Вечер только начался, и хотя звезды еще не появились на нашем южном небосклоне, они уже сулят нам романтическую ночь. Ты готов?

На самом деле заманчивого в предложении Белфаста было немного. Виля прекрасно знал, что его «романтическая ночь» – это всего лишь очередная пьянка с какими-то мерзкими бабами из Главного управления торговли Горисполкома. Или из Киевлегпищеснабсбыта. Или из Укрювелирторга. Или из Укринвалютторга. Словно специально для таких стареющих похотливых стерв были созданы бессчетные множества управлений, трестов и контор. По заиленным руслам этих чиновничьих каналов, проложенных среди полупустыни социалистического хозяйствования, слабеющими год от года, но все же не иссякающими до конца потоками шла продукция инофирм и качался отечественный дефицит. Пухлые руки чиновных дам мастерски открывали нужные шлюзы или опускали задвижки, отчего одни поля колосились и зеленели, а другие сохли и переставали давать урожай.

Как же были они неприступны в своих кабинетах, заставленных типовой лакированной мебелью с обязательным профилем вождя на одной стене и анфасом генсека на другой. Как презрительно смотрели на посетителя сквозь приопущенные ресницы. Как умели улыбаться, передавая едва заметным движением накрашенных губ тончайшие градусы чиновней спеси и брезгливого безразличия.

Но все их неприступные бастионы были смешны Белфасту. Он знал, чем их взять, знал, где отыскать незаметные на первый взгляд щели в их чиновничьих латах. И даже тех, у которых было уже все, тех, которые привыкли есть с руки одного только хозяина и яростно облаивали посторонних, не слушая намеков и соблазнительных посулов, он брал одним именем – Боярский. Боярский! И тут же в холодных глазах чиновных сук появлялся живой блеск. И в улыбках проступало не совсем еще доверчивое внимание, и уже какая-то готовность что-то слушать, и куда-то идти, встречаться где-то за стенами этого лакированного кабинета. Готовность снять латы и заменить их тем милым итальянским костюмчиком, который до сих пор не было повода надеть.

– Но неужели Миша в Киеве?..

– Да-да, всего два дня. Всего один вечер, а потом улетает. Пригласили на киностудию, обсуждают новый сценарий…

– Какая прелесть, Миша в Киеве! Так, может, он и споет?

– Миша – актер, творческая личность, не будем забывать об этом. Может быть, споет, но, может, и не станет…

Ах, эта непредсказуемость актеров, ах, эта дразнящая неопределенность, способная так приятно разнообразить унылую повседневность, в которой давно уже все расчерчено, расписано и установлено раз и навсегда: это можно, это нельзя, а это нельзя ни в коем случае. Спеть с Боярским, спеть вот эту: А-ап, и тигры у ног твоих сели… Спеть, положив ему руку на плечо, чувствуя запах его французского парфума – ну не «Шипром» же ему пахнуть, в самом деле…

Белфаст загадочно улыбался, ничего не обещал, и в этом необещании таилось куда больше, чем если бы он тут же посулил и песни из «Мушкетеров», и танцы с Мишей под «Арабески».

На самом деле все у них с Вилей было и давно оговорено, и опробовано не раз. Виля опаздывал, приходил на час-полтора позже назначенного времени, когда чиновные дамы, слегка истомленные ожиданием, успевали выпить по первой, закусить нежнейшим балыком, извлеченным Белфастом из недр УРСа Главречфлота, повторить и перейти к икорке.

Виля врывался, как свежий ветер, в их затхлые гостиные улучшенной планировки с шифоном и бархатом на окнах, плюшем и вельветом на диванах. Он белозубо смеялся, сходу, не успев присесть, выпивал, целовал всем ручки, рассказывал новый анекдот, выпивал еще раз и под водку, смеясь, наскоро пересказывал свежую питерскую сплетню. Потом извинялся, обнимал Белфаста и жаловался, что срочно вызывают в театр, что запись, что съемки и что такси в Борисполь все это время ждет его у подъезда. И правда, в окно видна была «Волга» с шашечками, и желтый огонек за лобовым стеклом в правом верхнем углу светился укоризненно и призывно.

– Ну хотя бы фото, Миша! Фото на память!

И Миша, то есть Виля, не отказывал. Прежде чем умчаться в свои прекрасные заоблачные дали, он послушно усаживался на плюшевый диван в самом центре перезрелого цветника в итальянских костюмчиках. Виля белозубо улыбался, деликатно прижимая к себе свисающие салом бока соседок, чувствуя на шее их мягкие ласковые пальцы с холодными бриллиантами колец, а на щеках их дыхание, отдающее водкой, балыком и следами неудачной работы отечественных стоматологов.

– А спеть, Миша! Спеть на прощанье, а? Вот эту: «А-ап!..» – набирались нахальства и переходили черту дозволенного дамы. – Вот и гитара есть!

И Виля улыбался им ласково, но и слегка укоризненно, дескать, не забывайте, милые, кто с вами здесь и куда зовут его фанфары славы. Не было в его улыбке грубого чванства или резкой заносчивости, которую собравшиеся распознали бы мгновенно. Уж в этом-то они смыслили как ни в чем другом. Нет, одно лишь сожаление о невозможности оставаться дольше в этой чудной компании и легкая усталость от того, что он вынужден вести такую поспешную и безостановочную жизнь.

Виля бы и спел, если б мог. Спел бы обязательно, Белфаст нашел бы резоны и аргументы. Но Вилины таланты распространялись только на его внешние качества. Музыкальным слухом усатый фотограф из парка Шевченко не обладал.

Миша прощался, такси срывалось с места и уносилось в ночь, а Белфаст оставался с потекшими расслабленными дамами, бесконечно благодарными ему за эти минуты редкого счастья. И то, что Миша не спел им, играло только на руку Белфасту. Значит, есть им чего еще хотеть от жизни, значит, споет для них Боярский в следующий раз. Обязательно споет, никуда не денется. И «А-ап», и «Городские цветы». Значит, еще порадуются они на своем веку и, значит, пригодится им Белфаст. Этот полезный человек с таким замечательным другом.

Вот только друга эти вечерние маскарады не радовали совсем. Понятно же, что однажды обман раскроется, и что тогда? Нет, они не мошенники, и денег у доверчивых статс-дам не вымогали. Доказать присутствие корыстных мотивов в их поведении не смог бы никто. Да у Вили их и в самом деле не было. Но всякий раз, представляя возможную месть обманутых женщин, Виля замирал в ужасе: их невинные забавы могли кончиться очень неприятно. И ведь Белафсту – что? Он все равно отмажется. Скажет: я не знал, меня обманул этот усатый проходимец. А Виле придется потом выгребать в одиночку.

– Ты знаешь, старик, – Виля аккуратно высвободил руку и сел на скамейку под каштаном. Белфаст устроился рядом, – меня наши выступления перед подшефными колхозами уже утомили. Давай заканчивать со всей этой боярщиной. Побудем немного самими собой.

– Виля, я понимаю тебя, как никто, – Белфаст по-отцовски положил ему руку на плечо. – Ты знаешь, я редко прошу тебя о чем-то для себя. Только для дела. Но сегодня – совсем другой случай. Может быть, впервые это нужно мне лично. А? Как другу. Я уже сказал им, что со мной будет Боярский. Не поверили, сучки. Ну, мы им покажем…

– Кому им-то? – вздохнул Виля, понимая уже, что и на этот раз ему не отвертеться.

– А с ней подруга будет. Ну и пусть, подруга. Так даже веселее.

И Виля согласился.

Они отправились на Бессарабку, чтобы к бутылке виски, сервелату и банке черной икры, уже лежавшим в кейсе Белфаста, добавить селедочки и овощей, способных украсить вечер двух деловых людей свободных взглядов и профессий. Виля не успел прицениться к крымским абрикосам, как Белфаст, махнув кому-то, взял его крепко за руку и завел в кабинет санврача. Туда же, быстро перебирая короткими ногами, невысокий усатый человек в белом переднике немедленно доставил ананас и ветку бананов. Белфаст брезгливо двумя пальцами пощупал фрукты и едва заметно кивнул. Затем еще один, в точности такой же усатый и коротконогий, принес Белфасту бутылку «Наполеона», «Крымского игристого» и коробку «Вечернего Киева».

Десять минут спустя «восьмерка» Белфаста уже сворачивала с улицы Кирова на Петровскую аллею, чтобы потом, промчавшись по мосту Метро, миновав Гидропарк и Левобережную, свернуть на Комсомольский массив и остановиться у блочной двенадцатиэтажки, выстроенной полукругом.

– Так мы почти домой ко мне приехали, – огляделся Виля, выйдя из машины. – Вот парк «Победа», я здесь когда-то фарцевал у Алабамы, там метро «Дарница». До моего вигвама отсюда двадцать минут пешком или пять минут на колесах.

И двести четвертая школа рядом. Я семь лет назад закончил двести четвертую школу, Белфаст. И с тех пор, говорят, мало изменился. Только усов я тогда не носил. Меня на массиве каждая шалава знает. Еще раз говорю, мне не стоит тут включать Боярского.

– Виля, не кипишуй, – похлопал его по плечу Белфаст и, взяв в охапку покупки, направился к двери. – Пошли скорей, девушки стынут. А страхи свои забудь. Она из Литвы. Зовут Афродита. Не знает здесь никого, и хотя, может быть, слегка сомневается, но как все бабы верит в чудо и ждет в гости Боярского. Так давай сотворим ей чудо, если это так просто.

Белфаст оказался прав. Как, впрочем, и всегда. Легкое сомнение, кое-как скрывавшееся за первыми вежливыми улыбками Афродиты и старшей ее подруги Лены, рассеялось мгновенно, едва лишь на стол в гостиной легли бананы и ананас, а к «Наполеону» присоединились бутылка скотча, продукт финских колбасников и черная икра. От дней сотворения этого стола на нем еще не лежало столько сказочной роскоши одновременно. И если бы осторожным девушкам вдруг не хватило абсолютного внешнего сходства гостя с любимым актером, то его дары говорили и за себя, и за него. Кто же еще мог явить все это в киевской малометражке, на самой окраине города, возле леса?

– Девочки! – решительно скомандовал Белфаст. – Режем бутерброды, селедочку, достаем припрятанные салатики. Хоть мы гости почти нежданные, но я уверен, что пара салатиков у вас заготовлена. У Миши время есть, а уж для вас точно есть, но его мало. На десять вечера уже заказано такси в Борисполь, а завтра заслуженного артиста России ждут в Театре Ленсовета. Кроме того, артист голоден. Он целый день провел среди чиновных рыл на киностудии Довженко. Так что скорее! Время работает против нас, но за нас – что? За нас любовь!

Белфаст был человеком умным и успешным, однако грани между уместным пафосом и неуместной пошлостью часто не чувствовал. Возможно, именно потому, что не отвлекался на эти пустяки, Белфаст и был успешным человеком.

– Дитка, – выскочила на кухню после речи Белфаста подруга Афродиты Лена, и ее ошеломленные глаза едва умещались на круглом украинском лице, – это настоящий Боярский! А я, дура, не верила.

– Ага, – растерянно кивнула головой Афродита, не переставая быстро крошить огурцы, – и я сомневалась. – Достань вареные яйца из холодильника. И майонез там в баночке.

Доверив дамам сервировку, Виля с Белфастом вышли на балкон. Внизу зеленел тихий киевский двор, еще не выгоревший, не выцветший до желтизны под раскаленным летним солнцем. В тени шестнадцатиэтажных башен мирно поспевали абрикосы и вишни, кричали о чем-то дети, дворники поливали асфальт из шлангов.

– Как они тебе? – спросил Белфаст, доставая пачку московской «Явы».

– Афродита, конечно, хороша, – улыбнулся Виля, разглядывая знакомый двор. – А Лена просто красавица, хотя ей, понятно, уже не двадцать. Но я тебе скажу, таких, как она, я всегда боялся. И муж у нее наверняка висит в шкафу на вешалке. Она его снимает, когда захочет, а потом отправляет назад, в нафталин. Хотя как раз за такими, как она, многие бегают.

– Ладно, – хохотнул Белфаст, – ты просто поработай два часика, а дальше я сам. И я твой должник, Вилька.

– Да ладно, – отмахнулся Виля.

Все бы в этот вечер могло пойти по привычной, месяцами отработанной программе, если бы не неофициальный статус встречи. Не чувствуя обычной ответственности, Виля расслабился и после двух программных рюмок виски позволил себе третью, а под нежную селедку с удивительным салатом, приготовленным ласковыми руками Афродиты, еще и четвертую. И Афродита, и подруга ее Лена (которая тоже, как оказалось, не киевлянка, а приехала из Донецкой области несколько лет назад и жила тут же, неподалеку с мамой, дочкой и мужем), как-то так уютно устроились по обе стороны от Вили, что его мушкетерские руки сами крепко обняли обеих, не отпуская ни ту, ни другую к оставшемуся в одиночестве Белфасту. И если Лену Виля был готов в любой момент отпустить к загрустившему приятелю, но та сама не шла, то Диту, прижавшуюся к нему полным теплым бедром и так тонко пахнувшую нежной сиренью рижской фабрики «Дзинтарс», Виля отпускать уже никуда не собирался. Он быстро забыл, что приехали они сюда потому, что Белфаст хотел развить недавнее знакомство с Дитой. Единственное, что беспокоило Вилю, – как бы не забыть, что он все еще Боярский.

Белфаст, хоть и злился слегка на Вильку, но тонкость ситуации понимал и ждал десяти часов. Белфаст терпеливо ждал появления такси, в котором Виля уедет не в Борисполь, разумеется, а к себе домой или куда он там захочет, оставив его наедине с девушками. Вот тогда и придет его время. Время настоящего хозяина этого праздника.

Кто же знал, что загусаривший, замушкетеривший и захмелевший уже Виля слышать ничего не пожелает о такси, когда оно наконец появится, и уезжать откажется наотрез.

– Как мне хорошо с вами, девчонки, – довольно жмурился Виля, допивая виски и переходя к коньяку «Наполеон», – не поеду я никуда. Ну зачем мне все эти съемки, записи, Ленсоветы, когда у меня есть вы, такая чудесная компания.

– А-а! – подпрыгнула Лена так, словно только что выиграла «Москвич». – Миша остается!

Афродита отреагировала не так бурно – видно, сказывался спокойный литовский темперамент, но благодарное пожатие руки говорило Виле о том, как она приняла его решение.

– Миша, да ты что! – ошалело уставился Белфаст на Вилю. – У тебя самолет! Ты забыл? Са-мо-лет! В Ле-нин-град! Давай быстренько! А то тебя разжалуют – оглянуться не успеешь. Был заслуженным, а станешь застуженным, – вспомнил он старую шутку и поднялся, чтобы помочь Виле выйти из-за стола, дойти до лифта и раствориться в теплой киевской ночи.

– Ничего себе! – возмутилась Лена, встав на пути Белфаста. – Хорош людям праздник ломать! И не надо тут гнать, никто Мишу не разжалует. Если б он был капитаном, как некоторые, – подмигнула Лена Дите, – то еще могли бы. А он мушкетер! Мушкетера не разжалуют.

– Его могут только убить, – неожиданно согласился с ней Белфаст. Работа научила его принимать легкие удары судьбы и уворачиваться от суровых. – Значит, Миша остается! Отлично! Тогда споем. Спой, Миша!

– Вот это другое дело, – поддержала Белфаста Лена. – Спой нам Миша вот эту: А-ап… И тигры у ног твоих…

– Есть в этом доме гитара? – продолжал свою подрывную работу Белфаст. Такси еще стояло под подъездом, и он рассчитывал, что если сейчас надавит на Вилю, тот все же сбежит, оставив за ним поле неожиданного сражения.

Но хоть гитары не нашлось, Виля неожиданно принял брошенный вызов.

– Споем, – решительно поднялся он с дивана, но тут же качнулся, и если бы не заботливо подставленное плечо Диты, Виля вполне мог оказаться на полу. – Споем, – повторил он, тяжело опираясь на Афродиту, – только тихо споем. Тихонечко. Вот это: Па-ад кры-лом са-ма-ле-та…

– Народный артист России устал, – грустно определила Лена. – Какой тут Ленинград? Ему дальше этого дивана уже нельзя.

– Заслуженный, – ревниво поправил Белфаст и подумал, что этот вечер он Вильке запомнит надолго. – Ну что ж, Лена, тогда я отпущу такси, а тебя могу подвезти домой. Время позднее, а у меня тут машина.

– Да мне и пешком недалеко, – пожала плечами Лена, но отказываться от предложения не стала.

Вилю отвели в соседнюю комнату и уложили. Какое-то время из гостиной доносились голоса, кто-то звонил по телефону. Потом послышался шум отъезжающего лифта и все смолкло. Подождав еще минуту, Виля приоткрыл дверь. Свет в гостиной был выключен, но на кухне лилась вода. Это мыла посуду Дита.

Виля тихо подошел к ней сзади, обнял и, легко щекоча усами, сказал на ухо:

– Может, и не народный, но пьяного сыграть могу неплохо, правда же?

– Неплохо, – вздрогнула от неожиданности, но после тихо рассмеялась Афродита, и Виля наконец различил в ее интонациях тот легкий литовский акцент, которого ему не хватало весь этот вечер. Не домыв посуду, Афродита выключила воду и повернулась к Виле. – Но и не очень хорошо. Я ведь догадалась.

Прижав ее к себе сильнее, Виля хотел спросить, не догадалась ли она еще о чем-то, но решил не искушать лишний раз судьбу. Сегодня судьба была к нему ласкова, и этого пока хватало.

 

2

Поднявшись над плоской крышей еще не достроенного «Детского мира», солнце заливало кухню ярким светом, беспощадно подтверждая догадку Вили, что обитатели квартиры не любят свое жилье, да и вообще мало радуются жизни, то ли не умея, то ли не имея возможности. А между тем, весь его опыт говорил уверенно и в полный голос, что Афродита, ожидавшая сейчас в спальне в легкой полудреме его и чашку утреннего кофе, готова на многое, лишь бы наполнить жизнь радостью, наполнить ее до краев, чтобы плескаться в ней, как в бассейне под ласковым летним солнцем, забыв обо всем, и не бояться расплескать. И вряд ли она сильно огорчится, узнав, что ее новый знакомый вовсе не заслуженный артист РСФСР, а обычный фотограф из ателье в парке Шевченко. Что ей Боярский, по большому счету? Она встречалась бы с ним, если наивно предположить, что вообще встречалась бы еще когда-нибудь, в лучшем случае раз в полгода. А Виля здесь, всегда рядом, всегда свободен. Если, конечно, она свободна для встреч с ним.

Виля поставил на огонь джезву и окинул взглядом кухню в поисках сахара. Сахара не было. Виля порылся в ящиках, открыл сперва один настенный пенал над мойкой, потом второй, но все безрезультатно. В третьем, висевшем на противоположной стене и уже явно предназначенном не для продуктов, но все же проверенном дотошным Вилей, сахара не было тоже. Зато он там нашел милицейскую фуражку.

«Так вот что, наша Дита – мент», – рассмеялся сперва Виля, и эта мысль ничуть его не огорчила. Была в этом какая-то острота и просматривалась легкая игра судьбы. Женщин с погонами у Вили еще не было, эта первая. Однако следом пришла другая мысль, отрезвляющая. Виля взял фуражку в руки и понял, что в первом своем предположении ошибся. У Диты не могло быть фуражки пятьдесят восьмого размера. Эту фуражку носил мужчина, не очень аккуратный, если судить по тому, как сильно была засалена ткань на обруче, а если присмотреться к жирному пятну в том месте, где фуражки касалась макушка, еще и лысоватый. Обручальное кольцо, милицейская форма в доме… Все это требовало осторожности и размышлений.

Неухоженная квартира, в которую вчера привез его Белфаст, была очень похожа на квартиру мента. Не мента-сибарита, сытого гаишника или подполковника, оседлавшего спокойную синекуру в республиканском управлении внутренних дел, но мента-сыскаря, фанатика, проводящего на работе по тридцать часов в сутки, даже во сне вычерчивающего криминальные схемы, не выбирающегося из командировок и вспоминающего о доме, когда уборщица приходит запирать его кабинет. А о жене – когда он переступает порог своего дома. Но даже с таким ментом, и, скорее, именно с таким, Виля не хотел бы встретиться на этой пустынной кухне с мойкой, предательски полной немытой посуды.

Поэтому, разлив горький кофе без сахара по чашкам, Виля решил изменить планы на ближайший час. Надо было немедленно мотать из этой квартиры. Под любым предлогом. Брать у Диты телефон, обещать позвонить, когда будет в Киеве, и мотать сейчас же…

Но едва Виля зашел в спальню, как тут же едва не отказался от этой разумной и единственно верной в его положении идеи – так соблазнительна была Афродита, уже проснувшаяся, но еще нежившаяся в кровати в ожидании его возвращения. Одеяло вроде бы случайно, хотя, конечно же, совсем не случайно, укрывало Диту так, что Виля тут же вспомнил, как ласково ложилась ему в руки этой ночью грудь Афродиты, как нежно касались его ног ее бедра и как требовательны были движения ее губ и языка.

– Кофе, – довольно потянулась Афродита, поворачиваясь на бок и на недолгое мгновение выскальзывая из-под всех покровов. Потом она села на кровати, закутавшись в одеяло как-то так, что оно вроде бы и прикрывало ее чуть полноватое тело, но, в то же время, почти ничего и не скрывало. И взяла наконец чашку из рук Вили, стоявшего все это время перед ней, не зная, ни куда деть руки, ни куда поставить чашки.

Выпив залпом слегка уже остывший кофе, Виля наконец нашел в себе силы отказаться от всего, что так красноречиво, хоть и не говоря ни слова, только что предлагала ему Дита. Отведя взгляд от ее огорченного личика, он сказал, что ему нужно мчаться, что, не улетев вечерним самолетом, он просто обязан лететь утренним, а он опаздывает уже и на этот рейс, что при первой же возможности позвонит, если Дита оставит ему телефон, и что, как только он будет в Киеве, они увидятся, и что Киев для него теперь – это Дита, и он обязательно ей споет при встрече. И «А-ап…», и «Городские цветы», и все, что она захочет. Виле пришлось говорить коротко и быстро, иначе Дита, будь она чуть предприимчивей, одним долгим поцелуем могла заставить его и замолчать, и изменить это твердое решение.

Она написала ему номер телефона на листке, вырванном из подвернувшейся под руку записной книжки. Набросив платье, в котором была накануне, проводила до двери. Легко поцеловала на прощанье, закрыла дверь, долго смотрела в глазок, как он ждет лифт, и удивлялась: надо же, на нашей лестничной площадке стоит Боярский и ждет наш лифт. Буквально так же, как все мы ждем его каждое утро. Обо всем, что было до этого, Афродита пока не была готова даже думать.

Наконец дверь перед Вилей раздвинулась, и он махнул Афродите на прощанье, словно знал, что все это время она смотрела в глазок.

На первом этаже, выходя из лифта, Виля столкнулся с крупным высоким кудрявым, но лысеющим блондином, который показался ему смутно знакомым. Однако Виля так и не смог вспомнить, где и когда его видел. А Йонас Бутенас, старший оперуполномоченный БХСС, вернувшийся из командировки в Вильнюс на двое суток раньше расчетного времени, Вилю вспомнил. Не сразу, но вспомнил, потому что фотограф был в разработке у его отдела, как и все спекулянты, контактирующие с иностранцами. И не то чтобы капитан Бутенас сильно удивился, но все же был озадачен этой встречей.

 

Глава вторая

Волшебная сила дизайна

 

1

Воздух был пропитан запахами близкого леса, мокрого, только что вымытого, асфальта, запахом набирающего силу майского утра. Если бы Пеликан решил, что этот день ему, как обычно, нужно провести в университете, и поехал на трамвае в сторону Ленинградской площади, чтобы сесть там на четырнадцатый автобус, то через три-четыре остановки он привычно увидел бы, как над трубами и градирнями заводов гигантской промзоны на северо-востоке города поднимается солнце. В эти утренние часы контуры солнца в потоках горячих выбросов, рвущихся к небу, всегда казались размытыми и неуверенными.

Но здесь, на Комсомольском, близкое соседство большой химии почти не ощущалось. И только когда восточный ветер становился особенно настойчив, характерный режущий запах сернистого ангидрида смешивался с ароматами цветущей сирени и акации. От него чуть заметно белели бордовые розы, высаженные под окнами пятиэтажных жилищ их хозяйственными обитателями, текли слезы у детей в песочницах и надсаднее обычного хрипели в кашле старики, дремавшие с газетами поблизости.

Пеликану следовало ехать в университет хотя бы потому, что в расписании, уже неделю висевшем на доске объявлений возле деканата, именно на сегодня для его группы был назначен зачет по матфизике. Но вместо этого он пошел в парк.

И дело тут, конечно, не в матфизике. У добрейшего профессора Липатова он получил бы нужную запись в зачетке быстро и без особых усилий. Да он и получит ее. Завтра, послезавтра, на следующей неделе. Когда угодно! Но только не сегодня. Сегодня – не до Липатова, потому что сегодня день рождения Ирки! А у него до сих пор для нее нет подарка. И денег на подарок тоже нет!

Поэтому, выйдя из дома, Пеликан повернул не к трамвайной остановке, а в сторону парка. Он прошел дворами мимо закрытого еще пивного ресторана «Казбек» и вышел на улицу Бойченко. Там, возле гастронома, на врытой в землю длинной металлической трубе, как голуби по краям балкона, уже рассаживались личности, томившиеся глухим похмельем. До одиннадцати часов было далеко, но в компании таких же мучеников, понимавших явное значение каждого вздоха и тайный смысл каждой гримасы ближнего, они чувствовали себя лучше, чем в обществе сварливых жен, включивших неизменные свои электропилы заранее, не дожидаясь даже пробуждения жертв оковитой.

Временами в гастроном засылался гонец то к Любке, то к Кате, чтобы льстивыми намеками и лживыми посулами выманить у богинь консервированной салаки и повелительниц шоколадного «Каштана» хоть одну пляшку на всех. А там уже и до одиннадцати можно кое-как дотерпеть. Но Любка и Катя оставались непреклонны, высокомерны, как египетские принцессы, и беспощадны, как амазонки Геродота. Один за другим гонцы возвращались, разочарованно разводя руками и зло сплевывая в сторону поломанных автоматов с газировкой.

Дух народного недовольства и свободомыслия пытался взмыть у стен гастронома, но пульсирующая боль в висках и лобных долях собравшихся не давала ему набрать высоту, сбивая на взлете.

– Суки, – злился народ, имея в виду Любку и Катю, а также директора гастронома Соломона Израилевича, которого старожилы помнили стройным застенчивым юношей в круглых очках и двубортном костюме на два размера больше, а потому и теперь, двадцать лет спустя, привычно звали Семой.

– Долбанные суки, – продолжал негодовать народ, адресуясь на этот раз к руководству Днепровского райгастрономторга и всей советской торговой системе, не позволяющей простому человеку опохмелиться, когда ему это нужно, а не дожидаться в муках дозволенных триста шестьдесят первым постановлением Совмина СССР одиннадцати часов утра. Будто они сами там, в Сов мине, тоже похмеляются после одиннадцати, а не когда организм потребует.

– Сраное мудачье, – заключал народ уже по адресу всего Совмина с его Президиумом и Центрального Комитета партии с его ленинским Политбюро.

Высказав все, народ бессильно замирал на холодной железной трубе, подставляя лица солнцу, медленно поднимавшемуся между панельными стенами девятиэтажек.

Миновав этот лазарет, Пеликан забежал в гастроном выпить кофе. Там уже топталась, перекатывалась по залу пестрыми кольцами, взвизгивала детьми и истеричными мамашами очередь, ожидавшая машину с базы.

Ожидание машины – это ритуал, акт коллективного шаманства вроде вызова дождя или спасения колхозного поля от нашествия саранчи. Машину нужно выпросить, выговорить у высших сил, непрестанно объясняя соседкам по очереди и – опосредованно – божествам советской торговли, как нужны, и именно сегодня, матери семейства свиные ребрышки или голландский сыр, творог, молоко и яйца. Но просить что попало нельзя, если хозяйки просят все без разбора впрок, они рискуют не получить ничего. Надо через верных людей узнать, с чем же должна прийти машина, и именно об этом говорить, именно этот ассортимент выпрашивать у судьбы, прокладывая водителю безопасный путь через дворы, минуя другие магазины, минуя явные и тайные ловушки, поджидающие ценный груз.

Этим утром обещали докторскую колбасу, сардельки «Молочные», обещали даже сливочное масло по тридцать четыре копейки, но когда будет машина и будет ли она сегодня вообще, хозяйки не знали, а Любка с Катей на все вопросы пожимали плечами. Любка – зло и нервно, Катя – величественно.

– Привет, Гантеля. Свари мне двойную половинку за двадцать восемь, – попросил Пеликан Любку, хмуро глядевшую мимо него.

– Сначала тебе двойную половинку сделай, а потом бутылку казёнки попросишь? Скажешь, запить нечем? – суровым тоном человека, все знающего наперед и не поддающегося на двадцативосьмикопеечные провокации, уверенно предположила Любка Гантеля. Первые восемь лет они учились с Пеликаном в одном классе. Потом Пеликан перешел в физмат школу, а Любка в торговый техникум. Школа не дала ей ничего, кроме клички – Гантеля.

– Что ты, Люба, с утра на людей бросаешься? – вышла из подсобки вторая продавщица, Катя, и мягко отодвинула Гантелю. Затем она облокотилась на прилавок и широко и ласково улыбнулась, демонстрируя Пеликану роскошное декольте. – Это же Пеликан. Какой тебе кофе, Пеликан?

– Кать, мне, пожалуйста, по-ирландски, с виски и со сливками.

– Ты ж моя птица, – Катина улыбка стала только шире. – Откуда у нас кофе по-ирландски? Ты ошибся гастрономом.

Пеликан оглянулся. Очередь росла на глазах, шумно вздыхая у пустых прилавков. Уборщица лениво гоняла шваброй коричневую лужу по полу из мраморной крошки. В окно заглядывали тоскливые физиономии алкоголиков.

– Наверное, я страной ошибся, Катя. Давай обычную двойную половинку.

Катя долго варила кофе и, улыбаясь, глядела в глаза Пеликану. Потом, не считая, бросила его копейки в кассу, протянула чашку – красную, в крупный белый горошек – и еще раз ласково улыбнулась. – Аккуратно, горячий! Кстати, мамашу Иркину вчера опять посреди ночи хахаль привез. На новенькой восьмерке. Где она только находит таких? Хоть бы одного мне подогнала.

– А ты ее попроси. Вместо того чтоб вести журнал учета: кто, куда, кого и во сколько привез.

Кате было двадцать восемь, и она жила с Иркой через стенку – на одной площадке. Полгода назад Катя выставила мужа. С визгом, с мордобоем, с вышвыриванием на лестницу его дубленки, костюма и телевизора. Телевизор стал последним и самым весомым аргументом. Муж понял, что раз уж дошло до телевизора, то ему здесь точно не рады, и больше не появлялся. С тех пор Катя присматривала нового мужика. На Пеликана у нее планов не было. Во-вторых, Катя знала, что он влюблен в Ирку, но на это она могла и наплевать, если бы Пеликан ей подходил. Только Пеликан Кате не подходил. Потому что молодой еще и настоящие деньги приносить начнет лет через десять, не раньше. Это во-первых. А у Кати дочке восемь месяцев, и жизнь проходит как в кино – стороной. На всякий случай Катя вела общение с Пеликаном полунамеками и манящими взглядами, мало ли как потом повернется. Но в этот непредвиденный поворот Катя и сама не очень верила.

– Какой журнал, Пеликан? Утром опять был скандал на весь дом. Федорсаныч сперва из классики декламировал, а потом в ванной рыдал.

– Где он уже только не рыдал, Катя: на кухне, в ванной, на балконе, во дворе на лавочке, в парке на колесе. Для него весь мир театр, а он один в нем – актер-трагик. Остальные – зрители. Кстати, ты вечером будешь в парке? У Ирки день рожденья сегодня.

– Нехорошо так шутить над одинокой женщиной. Поздно мне уже с вашей компанией мухобродить на болотах. Мне бы кого-нибудь с машиной и с доставкой на дом. А Ирку я еще утром поздравила. Всю теплую, сонную, какой ты хотел бы ее съесть, но не можешь.

– Я же не дракон, Катя, и не питаюсь девственницами из спальных районов. Зато от твоего кофе, похоже, начинаю просыпаться. Ладно, увидимся сегодня.

– Непохоже, – заметила Катя вслед Пеликану, выходившему из гастронома. – Если б он начал просыпаться, то увидел бы, что мамаша у Ирки – шалава редкая. А Ирка в нее пошла. И всем им она еще покажет. Уже показывает…

– Ирка, Ирка, в жопе дырка, – безразлично заметила на это Гантеля и ушла в подсобку.

 

2

Пока Пеликан пил кофе, у входа в гастроном как-то вдруг, сама собой возникла давка. Хозяйки, уже занявшие очередь, решили, что должны, конечно же, ждать машину, да и детям следует подышать утренним воздухом на крыльце магазина. Далеко отходить мамаши не хотели, положение дел в очереди требовало зоркого присмотра, однако и упускать из виду подрастающее поколение они не могли. Между тем, подходили новые дамы, и некоторые тоже были с детьми. Они стремились проникнуть в магазин поскорее, но им мешали старожилы очереди, и тем, что топтались на крыльце, затрудняя доступ к неширокой стеклянной двери, и просто из любви к ближнему. В давке начали плакать дети, к ним тут же присоединились дети, в давке не участвовавшие, но страстно к этому стремившиеся, и женщины сцепились в яростной сваре. Похмельные страдальцы на трубе попытались утихомирить их выразительным отрезвляющим матом. Но амазонки немедленно объединились против алкоголиков и выступили в защиту нравственности несовершеннолетних. Пеликан понял, что утро в гастрономе закончилось, начался рабочий день. Он кое-как протиснулся между плотными рядами сцепившихся в словесном поединке, прорвался к автоматам с газировкой и оттуда уже на свободное пространство улицы Бойченко.

Его настроение, и без того серое и сумрачное, после разговора с Катей и Гантелей испортилось окончательно. Вроде бы ничего особенного сказано не было, но дальше мириться с мыслью, что у Ирки день рожденья, а у него нет, не то что подарка, но и денег на подарок, Пеликану уже не удавалось. Ни денег, ни подарка. Что может быть хуже?..

 

3

Улица Бойченко давно уже не ключевая магистраль Комсомольского массива. Но лет пятнадцать назад, когда на Малышко только завозили фундаментные блоки для будущих универмагов и универсамов, а по обочинам Дарницкого бульвара можно было собирать маслята, Бойченко была главной в жизни Пеликана. По ней он возвращался домой из школы. Тогда прямая, без затей улица сплеталась в удивительные узлы, выводя Пеликана то к Волчьей горе, где, подчиняясь реактивной силе, взлетали в небо бутылки с карбидом; то к экспериментальному отрезку трамвайных путей возле кинотеатра «Ровесник», где на рельсы под колеса выкладывались и взрывались малокалиберные гильзы, набитые серой, счищенной со спичечных головок.

Эта легкая жизнь городского мелководья могла длиться все десять школьных лет, но после восьмого класса Пеликан с другом Багилой сдали экзамены и перешли в физмат школу. Таким было его первое самостоятельное решение, и больше других оно удивило родителей.

Пеликаны в трех поколениях изучали историю сами и учили ей студентов, проводя в экспедициях каждое лето. В экспедициях происходило все интересное, а киевская жизнь отдавалась обработке данных и подготовке к новым полевым сезонам. В раскопе под Черниговом, на берегу Десны, в средине шестидесятых познакомились родители Пеликана, и всем было понятно, чем сам он станет заниматься, когда вырастет.

Пеликан все детство охотно подтверждал предположения друзей семьи – да, он хочет быть археологом. Домашняя библиотека в основном состояла из книг по истории, и, не слишком разбирая, детская попала в руки книжка или не очень, он читал все подряд.

На полках плечом к плечу стояли работы прадеда, приват-доцента Пеликана, и деда, красного профессора Пеликана. Они занимались одним периодом – Хмельниччиной, но, как вдруг понял школьник Пеликан, стояли на враждебных позициях и яростно громили друг друга на страницах журналов и монографий. Впрочем, ни приват-доценту, ни профессору впрок это не пошло: одного посадили в тридцать четвертом, второго расстреляли в тридцать восьмом.

Отец Пеликана выбрал более отдаленный и спокойный период – княжескую эпоху. Но и в этой тихой заводи, кормившей не одну сотню ученых карасей, время от времени била хвостом и разевала зубастую пасть очередная партийная щука, казавшаяся испуганным карасям средних размеров крокодилом. И тогда серели лица родителей и на кухне, за закрытой дверью, обсуждались сложные тактические схемы отступлений и уступок. Отступить нужно было так, чтобы потом иметь возможность вернуться, и уступать что-то не важное, не главное, а главное пытаться завуалировать и все-таки сохранить. Если, конечно, получится. А если не получится, не удастся сберечь букву, то сохранить хотя бы дух правды. И эта трактовка седой старины – заслуга историков нашей страны!

В спокойные времена родители Пеликана просто шутили над странной особенностью бытования отечественной исторической науки, и Пеликан с ними вместе смеялся и над тонкими, понятными лишь посвященным шутками, и над любимой песенкой Галича. Но когда Багила сказал ему, что решил поступать в физмат школу и уходит из вечно сонной двести четвертой, Пеликан решил идти с ним вместе. Работа должна давать результат, точный и окончательный. Заниматься историей он больше не хотел.

 

4

Напротив магазина «Светлячок» Пеликан налетел на серую фигуру, которая неожиданно резво выползла из кустов на асфальт тротуара.

– Коля, Коля, Коля, – быстро забормотала фигура и, вжав лысую шишковатую голову в плечи, испуганно глянула на Пеликана. – Пеликан!

– Коля, – узнал Пеликан местного дурака. – Что ты делал в кустах?

– Цветы, – Коля быстро поднялся на ноги и улыбнулся счастливо. Рукава его старого пиджака и вздувшиеся на коленях темно-сине штаны были вымазаны черноземом. В грязных руках Коля сжимал только что сорванный, но уже измочаленный тюльпан.

Коля любил цветы. Даже зимой он всегда таскал с собой какое-нибудь безжизненное растение, мертвенно бледневшее в его иссиня-красных коченеющих руках.

– Идем отсюда, а то за эту ботанику тебе сейчас по голове надают.

– Идем, – тут же согласился Коля. – Не хочу по голове. Не надо.

Вместе они вышли на улицу Юности и, оставив за спиной двести четвертую школу, миновав ресторан «Олимпиада-80» с мозаикой, изображающей четырех босоногих мускулистых греков, устремленных к чаше олимпийского огня, направились к парку. Высокий худой светло-русый Пеликан и маленький ссохшийся Коля с голым шишковатым черепом.

Коля шел быстрой птичьей походкой и всю дорогу беспокойно оглядывался. Большую часть жизни он проводил в больнице, а когда его ненадолго отпускали, ездил на поездах метро. Он заходил в вагон молча, зажав в одной руке цветок, в другой – грязную картонку, на которой расползающимися буквами был написано: «привет я тебя видел меня зовут коля». Тихо улыбаясь, ни на кого не глядя, не говоря ни слова, Коля проходил от первой двери вагона до последней, от первого вагона поезда до последнего. Он никогда не просил денег и не понимал, почему ему подают.

Пеликан знал Колю с детства, помнил его давно и уже не мог сказать, когда впервые увидел его худую сутулую фигуру. В младших классах двести четвертой школы считалось, что встреча с Колей до уроков – это верная двойка. Что будет, если встретить его после уроков, точно сказать не мог никто.

Коля почти не изменился с тех пор, только на вечно лысой его голове стало больше шишек и шрамов. Должно быть, Колю били в больнице, потому что на Комсомольском его знали все и не обижали. Всего раз Пеликан видел, как стая пришлых малолеток загнала Колю в озеро за парком и забрасывала его камнями и грязью. Дело было прошлым летом, Пеликан с Багилой собирались ехать на велосипедах загорать на Десенку. Они тогда разогнали Колиных обидчиков, а его самого кое-как вытащили из озера и, пожертвовав Десенкой, дождались, пока он высохнет. С тех пор Коля запомнил Пеликана и как-то по-своему радовался, встречая его.

Так они прошли вдвоем весь Дарницкий бульвар до улицы Жмаченко и там вдруг увидели Вилю, идущего со стороны гостиницы «Братислава». Виля шагал быстро, высоко подняв голову. Он глядел поверх Коли и Пеликана, поверх невысоких сосен, отделявших парк и остатки старого болота от жилых кварталов Комсомольского массива.

– Усатый, – тихо сказал Коля и осторожно встал так, что Пеликан оказался между ним и Вилей, приближавшимся широким уверенным шагом. Видно, случилось что-то такое между ними в прошлом, что заставляло осторожного Колю держаться от Вили подальше. Но Пеликан не обратил внимания на Колин маневр. Он смотрел на Вилю и думал, что это именно тот человек, которого он ищет. Ведь не может же быть так, что здесь, возле парка, практически на краю города, в тот момент, когда ему нужен подарок для Ирки, он вдруг встретит единственного фарцовщика, с которым давно и хорошо знаком, и встреча эта ни к чему не приведет. Так не бывает. Перст судьбы не может указывать в пустоту.

– Привет, Пеликан, – наконец заметил их Виля и махнул рукой. – Сессию уже сдал?

– Нет, Виля. Еще даже не начал.

– И что ты можешь сказать в свое оправдание?

– Только то, что сегодня день рождения Ирки из второго дома, а у меня нет подарка.

– Пеликан, – взгляд Вили, остававшийся рассеянным и мечтательным еще с момента расставания с Афродитой, мгновенно сделался осмысленным, – тебе нужен подарок? Ну-ка, глянь сюда! – он бросил сумку прямо на асфальт тротуара, присел рядом и достал из нее женские кроссовки. – Годится?

В обычной своей жизни Пеликан не испытывал трепета перед красивыми шмотками, да и утомительная суета, всякий раз предшествовавшая приобретению сколько-нибудь приличной вещи, лишала ее, в его мнении, немалой доли привлекательности. Но на кроссовки, извлеченные Вилей из волшебной сумки, лежавшей на асфальте, Пеликан смотрел не обычным своим критическим взглядом, он смотрел на них глазами девочки из панельной пятиэтажки с улицы Юности. И эти кроссовки были прекрасны! Красные, почти алые, «пумы» тридцать шестого размера с толстой мягкой белой подошвой, на которой рядом с надписью Puma была вытиснена взлетевшая в прыжке дикая хищная кошка. По красному нубуку шла, изгибаясь и утончаясь к заднику, белая кожаная полоса, а над ней, рядом со шнуровкой, чуть топорщилась красная же шильда с белой надписью Puma California. И на шильде, над буквами, тоже взмывал легкий кошачий силуэт.

Даже Пеликан, не смысливший ничего в дизайне спортивной одежды, заметил, до чего сильно отличались эти «пумы» от привычных адидасов семидесятых, слизанных кое-как не только шустрыми цеховиками, но и неповоротливой советской промышленностью. Кроссовки были идеальным подарком, и упускать их было нельзя.

– Так что, берешь? – Виля спрятал кроссовки, застегнул сумку и огляделся. Он не мог здесь фарцевать – не его район. Парк – территория Алабамы. И то, что они стояли через дорогу от парка, случись что-нибудь, вряд ли могло служить оправданием. Строго говоря, у Вили своего района не было вообще, с тех пор как он ушел от Алабамы, он ни под кем не работал, и значит, должен был сдавать свой товар. Либо продавать его у себя дома. Обычно Виля работал с Белфастом, но, оказавшись в парке, мог отдать его, например, Алабаме. Только не прямому покупателю.

– Беру, конечно, – неосторожно быстро ответил Пеликан. На самом деле он неплохо умел торговаться; всякий, кто вырос рядом с Лесным рынком, умеет торговаться. Предлагать цену вдвое ниже настоящей и презрительно кривить губу, когда бледнеющий продавец пытается ее поднять, делать вид, что товар тебе неинтересен и крутишь ты его в руках только из пустого любопытства, уходить, оборвав продавца на полуслове… Нехитрый набор приемов, которые Пеликан освоил еще в детстве, можно было использовать и теперь, только сейчас все это выглядело бы смешно и глупо. Ему нужны были эти «пумы», и Виля все отлично понимал.

– И я беру, – неожиданно выступил из-за спины Пеликана Коля.

– Сейчас мы аукцион устроим, – засмеялся Виля, но глаза его нехорошо потемнели. – Вот прямо здесь, возле дороги. Возле парка.

Не делая паузы и не ожидая ответа ни от Пеликана, ни от Коли, он вдруг взревел:

– А ну пошел вон отсюда, дурень чертов!

Коля испуганно сжался, но отступил всего на шаг и попытался опять спрятаться за Пеликана. Виля схватил палку и замахнулся ею, зверски выпучив глаза. Коля отпрыгнул, не удержавшись на ногах, упал, кое-как поднялся и тяжело побежал в сторону леса.

– Зачем ты его так? – огорчился Пеликан. – Он безобидный совершенно.

– Он на меня ментов один раз навел. Я понимаю, что не спецом, а по дурости своей, но мне ж от этого не легче, правда? Говорят же, что встретить его – плохая примета.

– Да ладно тебе, Виля! – Пеликан тихо удивился, как прочно въедаются давние детские суеверия.

– Я его как только вижу – сразу гоню. И сейчас надо было гнать, но я расслабился. У меня такая ночь была, Пеликан… – встопорщил усы и зажмурился Виля, но тут же сам себя оборвал. – Ладно, на лирику совсем нет времени. Мне на работу пора. Я домой хотел хоть на минуту заскочить, но не успеваю уже. Застрял тут с вами. Так что? Забираешь кроссы?

– Виля, ты хоть цену назови, – пожал плечами Пеликан. – Идем, я тебя до Братиславы проведу.

– Ну… какая цена? – Виля развернулся и зашагал в ту сторону, откуда пришел всего пятнадцать минут назад. Пеликан двинулся за ним. – Я хотел сто семьдесят вообще-то. Для тебя четвертак могу сбросить. Сто сорок пять. Ладно… Сто сорок – для круглого. Но это предел, Пеликан, ниже не могу.

– Сто сорок? – переспросил озадаченный Пеликан. – Основным его доходом была повышенная стипендия – пятьдесят пять рублей в месяц. Он рассчитывал получить ее на следующей неделе.

– У Алабамы ты их меньше чем за двести не увидишь, – похлопал его по плечу Виля.

– Понятно, – приученный мыслить системно, Пеликан тут же разложил ситуацию на составляющие. – Эти тапки мне нужны, и я их возьму. Они мне нужны сегодня, завтра будет поздно. Но денег нет. То есть при мне нет. Поэтому давай так: ты сейчас отдаешь мне тапки, вечером я приношу тебе половину, а вторую половину – на следующей неделе. У меня стипендия будет.

Пеликан пока не знал, где возьмет вторую половину, и тем более не представлял, как за день достанет первую, но упустить Вилю он не мог.

– Знаешь, Пеликан, – неожиданно остановился Виля, – я сделал ошибку. Мне нужно было гнать отсюда не того дурака, а тебя. Или вас обоих. А если я сейчас, в больном уме и смутной памяти, вдруг приму твое предложение, то гнать надо будет меня. И добивать в спину гнилыми желудями из рогатки. Ты понял?

– Понял, – глядя в сторону, кивнул головой Пеликан.

– Только потому что мы с тобой из одной песочницы, я готов ждать до четырех часов вечера. В четыре позвонишь мне в ателье и скажешь, достал деньги или нет. Если достал, то вечером, в шесть часов, мы встречаемся в парке под колесом. Ты приносишь всю сумму, не половину, не две трети, а всю – сто сорок рублей, и тогда я отдаю тебе «пумы». Если нет, то твой кредит доверия у меня исчерпан. Согласен?

– Договорились. В четыре позвоню, – что еще мог ответить ему Пеликан?

Прощаясь, Виля взмахнул рукой, свернул с дороги и направился во двор, к которому вел узкий проход между двумя двенадцатиэтажными домами. Он выбрал самый короткий путь к метро «Дарница».

«Надо будет сказать Вильке, что он стал неприлично похож на Боярского. А может, мне это показалось»? – подумал Пеликан, пересек дорогу и пошел вглубь парка.

У него было семь рублей, и с этими деньгами он мог дотянуть до стипендии. Он мог попросить у родителей еще червонец и даже получить его, если бы удалось убедительно объяснить, для чего нужен сверхнормативный червонец. А больше бы не дали все равно. Но где достать за день сто сорок рублей, Пеликан не представлял. Впрочем, пока это его не огорчало. Если всего полчаса назад у него не было ни денег, ни подарка на примете, то теперь со вторым пунктом он кое-как разобрался. Оставался только первый – можно считать, полдела сделано. Пеликан хотел спокойно обдумать ситуацию и решить, где взять деньги. Пока на ум приходило всего два варианта: он мог их одолжить или заработать. Но до сих пор ему ни разу не случалось заработать сто сорок рублей за день, и Пеликан сомневался, что это удастся именно сегодня.

Он миновал «Ровесник» – унылый бетонный саркофаг, собиравший в праздники пионеров из окрестных школ, а в прочие дни – тех, кому за тридцать, пересек центральную аллею парка и направился к аттракционам. До десяти оставалось чуть меньше получаса, места злачные, хоть и не покойние, не работали, и только дверь билетной кассы возле колеса обозрения была открыта. Рядом с кассой, греясь на майском солнце, курил рыжий Серега Белкин, бывший афганец, комиссованный по ранению. Он приходил в парк первым и с утра до вечера возился с механизмом циклопического аттракциона. Белкин состоял при нем рабочим. Целыми днями он крутился в своем колесе, и если бы фамилия не подтверждала прямую связь Сереги с лесным грызуном, то эту связь установили бы парковые, не спросив согласия ни у Сереги, ни у белки. Два крупных желтых передних резца и щетина яркой беличьей масти усиливали сходство.

После того как обломком лопасти рухнувшего вертолета ему снесло треть черепа, врачи запретили Сереге курить, грозно предупредив, что любая сигарета может стать для него последней. Но Серега им не поверил; сигареты уходили пачка за пачкой, и ни одна не становилась последней. Это добавляло ему уверенности в том, что, не слушая никого, он живет правильно. Он мог бы не работать, но становиться пенсионером-инвалидом в двадцать лет Серега не захотел, решив, что всегда успеет. Шерстяная шапочка скрывала изуродованную часть черепа, но правое ухо, вернее, тот обмылок сложной формы, который хирургу удалось сохранить, всегда оставался на виду. Серега от рождения был лопоух, и теперь его левое ухо настойчиво напоминало, как он выглядел до армии.

– Пеликан, – обрадовался Серега Белкин. – Ты мне нужен. Крутанешься на колесе? Хочу проверить, как трясет наверху! Всего разок, а?

– Хорошо, – согласился Пеликан. – Может, хоть сверху увижу что-то новое.

 

Глава третья

Колесо на ветру

 

1

Колесо затрясло немедленно, едва лишь Белкин его запустил.

– Серега! – крикнул Пеликан, когда его кабинка поднялась над билетной кассой. – Трясет, как телегу на булыжниках! Я уже чуть язык не прикусил!

– Потерпи минуту! – прокричал в ответ Белкин, взбираясь по лестнице к левому мотору колеса. – Сейчас тут подрихтую немного, и все будет нормально!

После этого колесо затрясло еще сильнее. Пеликан изо всех сил ухватился за железный руль в центре кабины – его бросало не только вверх-вниз, но и раскачивало из стороны в сторону. Деревья и дома мелькали перед глазами, начало даже укачивать, и если бы он решил еще раз что-то крикнуть Белкину, то вряд ли у него это теперь получилось. Но тут колесо вдруг оглушительно взвизгнуло, дернулось, чуть не выбросив Пеликана из кабинки, и замерло.

Стало тихо и спокойно. Пеликан болтался почти на самом верху, выше деревьев, вровень с крышами домов. Ветер здесь был резче, чем внизу, он налетал порывами, раскачивая колесо, но и солнце, не скрытое кустами и окрестными постройками, грело в полную силу.

– Пеликан, не ссы, – послышался снизу голос Белкина, – все нормально! Это в автомате пружина полетела. Но у меня запасная есть – я быстро сбегаю и принесу. Ты посидишь там пока?

– Нет, я сейчас сорвусь и улечу отсюда, – пробурчал Пеликан. – Давай скорее! – крикнул он Белкину. – У меня полно дел сегодня.

– Жди! Я мигом вернусь, – ответил ему Белкин, закрыл кассу и исчез.

Небо над городом было чистым и только на востоке, где-то над Броварами, угадывались далекие облака. Пеликан сидел лицом к солнцу, а за спиной у него оставались Никольская слободка, Русановка, пылающие в лучах солнца купола Лавры и устремленная ввысь Андреевская церковь. За его спиной поднимались над Днепром высокий правый берег и Киев.

Это там, на холмах правого, будущий князь Олег представился купцом доверчивым Аскольду и Диру, прежде чем их зарезали его друзья-викинги. А шестьдесят лет спустя Ольга, невестка Олега, отдавая команду закопать живьем посольство древлян, не забыла спросить, нет ли у гостей претензий к регламенту встречи.

Все, о чем потом писал Нестор, все, что рассказывали скучающим школьникам учителя истории, происходило на правом берегу. Там крестил киевлян князь Владимир, побеждал половцев и строил Святую Софию Ярослав, умирал в блевотине и судорогах отравленный боярами Юрий Долгорукий.

Левый берег – пасынок истории. На левом под теплым солнцем цвели заливные луга, пахли смолой и земляникой сосновые леса, жирели кулики на болотах и только кое-где появились вдоль дорог небольшие села с названиями, подсказанными их обитателям местной флорой: Осокорки, Вишняки, Березняки, Очереты…

Рассеянная Клио обратила внимание на малолюдные лесные просторы за Днепром, только когда от Киева осталась лишь слабая тень былого величия. Но, скользнув по ним взглядом, она не нашла здесь ничего любопытного. Впрочем, нет, один былинный персонаж из этих обойденных цивилизацией мест все же угодил в тонкие сети истории, и потому мы помним о нем что-то смутное и недостоверное. Где-то здесь, рядом с «дорожкой прямоезжей», нынешним Черниговским шоссе, насвистывал свои вольные разбойничьи песни, так не понравившиеся Владимиру Ясну Солнышку, Соловей Разбойник. Князь и разбойник разошлись во взглядах на искусство художественного свиста, и тогда на роль искусствоведа вельможный меломан пригласил Илью Муромца. Богатырь быстро и предельно доступно разрешил все разногласия эстетического характера, возникшие между Владимиром и Соловьем.

Левый берег не был Киевом, не был им даже юридически – все прибрежные села и слободы относились к Остерскому уезду Черниговской губернии. Возносясь к небу башнями замка воеводы на Хоревице, колокольнями Лавры и Софии, Киев, когда требовалось, мог быть Польшей, а мог быть и Россией. Но небольшие села левого берега, затерявшиеся между старицами Днепра и безымянными лесными болотами, затаившиеся в прибрежных камышах рядом с густыми сосняками, всегда оставались Украиной. Здесь ловили рыбу, охотились, возили добычу на базары Подола и продавали ее там за гроши. Отсюда уходили в Сечь и не возвращались. Отсюда с недоверием смотрели на Киев, хоть и близкий, но чужой, отводили, но не опускали глаза, разговаривая с властями, и долгими тяжелыми взглядами провожали фельдъегерские экипажи, несущиеся с севера по старой Черниговской дороге к днепровской переправе.

После Крымской войны указом Александра Второго участок соснового леса между Черниговским шоссе и Воскресенской слободой перешел в распоряжение артиллерийского ведомства. Почти восемьдесят лет, до начала Второй мировой, на полигоне били пушки и гаубицы Киевского военного округа. Здесь поручик Нестеров летом 1913 года провел первые совместные учения авиации и артиллерии и здесь же в 1935-м проходили стрельбы самых крупных довоенных советских маневров.

Киев пришел в эти места после войны, неожиданно и стремительно. Городские архитекторы не стали застраивать левый берег равномерно, двигаясь от Днепра на восток. Они зашли с тыла, от Дарницы. Сперва пленные немцы построили вполне патриархальные двух– и трехэтажные коттеджи Соцгорода для рабочих Вагоноремонтного завода и Химволокна. Затем кирпичные пятиэтажки нового поколения в считанные годы заняли Дарницу и двинулись к Днепру. Следом за ними, развивая наступление в северном и северо-западном направлениях, в атаку на старый полигон и Воскресенку были брошены дивизии типовых панельных новостроек. Левобережные слободы и села оказались в кольце. Одно за другим они исчезали, оставляя новым районам города свои названия. И только Очереты, давнее рыбачье село с приземистой церковью, по окна ушедшее в пески между Куликовым болотом и камышами днепровских стариц, неожиданно устояло перед массированной атакой новостроек.

Подразделения пятиэтажных блочных вездеходов наступали на Очереты от Миропольской, вдоль Черниговского шоссе, тремя главными колоннами – по улицам Юности, Бойченко и Малышко. Силы поддержки подтягивались по Космической, Дарницкому бульвару и улице генерала Жмаченко. Им предстояло форсировать небольшое болотце, сломить сопротивление Очеретов и победно выйти к берегу Днепра. В планах молодых строителей все даты были расписаны и утверждены на собраниях. Комсомольцы не могут отступать, тем более, когда строится Комсомольский массив. Они должны брать встречные планы и перевыполнять их под руководством старших товарищей из райкома партии.

Обязательства, как и положено, были взяты, мощные «Уралы», груженые глиной, поднятой метростроевцами с двухсотметровой глубины, ринулись засыпать небольшое болотце. На схеме строящегося массива его можно было закрыть ладонью, а на карте города – копеечной монетой. Каждые сутки в мутную воду лесного водоема, словно в бездонную пропасть, вываливали самосвалы Дарницкого строительного треста десятки тонн глины. Шли дни, проходили недели, но болотце не становилось ни меньше, ни мельче. План срывался, план был сорван, на строительных планерках летели искры, сухо потрескивал наэлектризованный воздух в высоких кабинетах горисполкома, но болото словно и не замечало усилий строителей.

Район отставал в сводных планах-графиках и подводил весь город. На совещании в горкоме ответственным за ситуацию на болоте был назначен лично председатель Дарницкого рай исполкома Петро Тертычный. И уже на следующий день количество самосвалов с глиной, идущих на Комсомольский массив, было удвоено за счет других строительных трестов. В лесок выдвинулись бульдозеры и экскаваторы, чтобы расчищать и засыпать…

По всему Левому берегу кипела работа. Стремительно продвигалось строительство Воскресенки, все четче прорисовывался облик Русановки, город обошел Очереты с флангов и двинулся дальше, а лесное болото сдаваться не собиралось. Между тем, дарницкие стройтресты, лишенные самосвалов, тоже начали отставать от графиков, и на Петра Тертычного, безупречного бюрократа и коммуниста, стали косо смотреть в горкомовских кабинетах, потому что в его болоте крепко увязли показатели всего города. Фигурально выражаясь, разумеется.

Впрочем, возня с болотом не прошла совсем уж бесследно: не может такого быть, чтобы десятки экскаваторов что-то черпали и не вычерпали совсем ничего. Строителям удалось расчистить давно занесенные илом и мусором подводные ключи, и вода в южной части болота стала заметно чище. Теперь это было уже и не болото, а живописное озеро на окраине леса. Оставалось только убрать изуродованные строителями деревья и привести в порядок варварски развороченные техникой берега. Наверное, это была подсказка, намек, но не такой человек Петро Тертычный, чтобы сдаваться при первых трудностях. Он выполнял решение горкома и не желал ничего знать об озере. Тертычный распорядился бросить на болото все самосвалы дарницких стройтрестов, а глину дополнительно брать в карьерах за Пироговым. Эта прямолинейность окончательно вывела из себя горкомовских чиновников. Разве так должен вести себя настоящий коммунист? Будь настойчив, но если задача не дается в лоб, то ищи обходные пути, находи компромиссы. Одним словом, появилось мнение, что с Петей пора что-то решать, и на ближайшем совещании Тертычному объявили выговор за невыполнение, отстранили его от должности и перевели в резерв.

Тут, неожиданно, но очень кстати, появились ученые и объявили Покровскую церковь в Очеретах историческим памятником. Семнадцатый век. Казацкое барокко. И хотя на плане строящегося района вместо церкви давно уже должен был стоять торговый центр с гастрономом, кинотеатром и библиотекой, городское начальство решило воспользоваться ситуацией. Новый предрайисполкома получил команду благоустроить озеро и парковую зону, а Очереты и церковь, раз она представляет такую ценность, не трогать. До особого распоряжения.

…И сразу все как-то успокоилось. Строительная техника ушла на северо-восток, в сторону Воскресенки и на Лесной, который тогда как раз начинали строить рядом с Водопарком. Зеленстрой слегка проредил лес, проложил аллеи и насыпал мемориальный курган. К очередному 9 мая расчищенный участок с озером назвали парком «Победа». Потом поставили аттракционы, открыли танцплощадку, а через озеро перебросили ажурный мостик. Тут же прилетели утки и пара лебедей, словно именно ради них все это и затевалось.

Тогда только Очереты, не до конца еще веря в чудесное спасение, со своей стороны болота, так неожиданно ставшего озером, начали осторожно присматриваться к незваным соседям, заселившим бывший полигон.

Комсомольский массив был молод и по-советски космополитичен. Аскетичные жилища в новых панельных домах, где на кухнях с трудом могли разойтись двое, заселили недавние выпускники минских, одесских, бакинских, ленинградских институтов. Рядом с ними жили лейтенанты и старлеи, которым счастливая судьба вместо Амдермы, Кушки и острова Даманского определила теплый и мирный Киев. Новые квартиры получали рабочие заводов «Арсенал», «Большевик» и те, кто совсем недавно строил Комсомольский массив, черная кость дарницких СМУ – штукатуры, крановщики, водители.

Все они знали о Киеве мало, а то, что знали, запросто умещалось в узких рамках школьного курса истории, так что оставалось достаточно свободного места для баек и совсем уж невообразимых басен. Они не видели ни прежнего Крещатика, ни довоенной площади Калинина. Не знали они и Украины, считая ее той же Россией, только разве что немного другой и какой-то странной. Потому и Очереты жители Комсомольского сперва просто не заметили, вернее, не посчитали нужным заметить. Какой может быть прок в этих допотопных деревянных развалюхах, коровниках, старых рыбачьих складах и смешной церкви? Страна уходит в космос – на Луну, на Венеру, покоряет мирный термояд! Что общего у нас с неприглядным деревянным прошлым?! Все эти хибары простоят здесь от силы еще год-другой, а потом на их месте появятся высотные новостройки, еще лучше тех, которыми застроен Комсомольский массив.

Очереты на Комсомольский смотрели иначе, и хотя мнение о нем держали при себе, но выводы делали.

Застройка левого берега шла так стремительно, что область не успела передать городу всю землю и все полномочия на левом берегу. Где-то успела, а где-то руки не дошли. Да и что за формальности между своими – власть-то везде наша, советская! Не передали сегодня – передадим завтра. Вот так и получилось, что окруженные со всех сторон городом, прижатые к Днепру Очереты по-прежнему оставались колхозом с законным головой, действующей сельрадой и прочими органами местного самоуправления. В этих органах нашлись люди, сумевшие на глаз прикинуть разницу между оптовой закупочной ценой молока (50 копеек за 40 литров), по которой Очереты должны были сдавать его государству, и розничной ценой (32 копейки за литр) в магазинах. Какие-нибудь пять бидонов молока могли принести небогатому колхозу фантастическую сумму – 50 рублей чистыми в день!

Поэтому уже очень скоро на улицах Юности, Бойченко и Космической, неподалеку от трамвайных остановок и гастрономов, ранним утром появились молочницы в белых передниках. Они не были круглолицы и вызывающе краснощеки – обычные сельские тетки, пережившие войну и голод, слегка испуганные новой своей ролью, но оттого не ставшие менее решительными или голосистыми.

– Мо-ло-ко! – понеслось над спящими кварталами Комсомольского массива. – Мо-ло-кооооо!

Алюминиевыми ковшами с длинными ручками тетки наливали свежее неснятое молоко утренней дойки в хозяйскую тару. Тонкие струйки проливались на киевский асфальт, оставляя в пыли темные пятна.

А к вечеру в полных литровых банках, заботливо поставленных хозяйками в холодильник, появлялась полоска сливок толщиной в три сантиметра – верный признак качества продукта и его лучшая реклама. Поэтому с первых же дней к молочницам из Очеретов начали выстраиваться очереди. Молоденькие киевлянки в туфлях на шпильках и итальянских платформах, с «конскими хвостами» и умопомрачительными «бабеттами» полюбили покупать у них «домашнее» молоко, прежде чем бежать на работу. Привычка рождает привязанность, и вскоре у многих появились «свои» молочницы, которых можно было попросить привезти и «отложить» полкило свежего творожка или пару колец домашней колбасы.

Вслед за товарообменом начался обмен идеями. Чем лечить ячмень у ребенка – золотым кольцом или компрессом с отваром укропа? А при гайморите достаточно натереть кожу чесноком или потом все-таки надо на полчаса приложить березовый уголь с соком корня лопуха? А если муж… ну… как-то непонятно себя ведет? Как узнать, может, кто-то у него там появился?..

И вот тут выяснилось важное: оказалось, в Очеретах живет старый. Одни зовут его дед Максим, другие – старый Багила. Кроме старого в селе есть еще бабка-шептуха. Баба Галя лечит, но может при случае и погадать на картах или по руке, а Багила видит тайное и будущее. Он не лечит, он только видит, но так, что прежде чем идти к нему, лучше подумать хорошо и не спеша, хочешь ли ты знать, что он увидит. Потом ведь с этим жить.

Ах, какие сомнения могут быть, когда тебе двадцать лет, когда двадцать пять? И вскоре тонкие каблучки киевлянок застучали по бетонным плитам аллей парка «Победа». Затем они осторожно заскользили между булыжниками старой дороги на Погребы и Летки, отделявшей Очереты от Комсомольского. И наконец, утопая в песке и глине немощеных улиц Очеретов, теряя набойки, кое-как добирались их молоденькие хозяйки до старой хаты бабы Гали и крепкого хозяйства деда Максима. Добирались, как правило, уже не в одиночку, потому что без сострадания видеть мучения неземных существ на французских шпильках отзывчивые очеретянские хлопцы не могли. Прежде чем они оказывались возле первого перекрестка центральной магистрали Очеретов – улицы Червоных казаков с безымянным козьим переулком, каждой предлагалась крепкая мужская рука и доскональное знание здешних улиц, тупиков, проходимых и непроходимых грязей. И то и другое охотно принималось, потому что без местного драйвера разобраться в географии Очеретов не смог бы и мастер спортивного ориентирования. В скором времени выяснялось, что поддержка и опыт предлагались на дорогу в обе стороны. Возвращаться приходилось, как правило, вечером, и впереди отчаянных девчонок с Комсомольского ждали не только полупроходимые сельские переулки, но и темные аллеи парка «Победа». Доброй славы у парка как не было в первые годы его существования, так не добавилось и после. Потому что, едва возникнув, он стал той ничейной землей, нейтральной полосой, которая не просто разделяла Комсомольский массив и Очереты, но позволяла им, не привлекая ненужного внимания сил охраны общественного порядка, выяснять спорные мировоззренческие вопросы.

Таких мест на границе Комсомольского образовалось три. Главным нервным узлом, конечно, стала танцплощадка, приткнувшаяся на самом краю парка и к нему уже вроде бы отношения не имевшая. Кто знает, о чем думали архитекторы, ограждая это круглое сооружение, словно территорию режимного объекта, рвом с водой и металлическими конструкциями? Опыт каких строек Сибири и Северного Казахстана использовали они? Но, так или иначе, с задачей проектировщики справились, и никаким недозволенным способом, минуя узкую бетонную плиту, переброшенную, словно подъемный мост, через ров с водой, попасть на танцпол было невозможно. Мир и благоденствие сошли на ярко освещенный пятачок. Зато какие страсти бушевали под вяжущие звуки саксофона поздними летними вечерами с внешней стороны крепостного рва! Здесь сталкивались не только интересы Соцгорода, очеретянских хлопцев и Комсомольского. Экстерриториальный статус танцплощадки признали все – сюда могли приезжать и совсем чужие с Воскресенки или даже с Русановки. Но одно дело безнаказанно появиться на танцах и совсем другое – уйти, не ответив на вопросы, задать которые всегда готовы люди, не безразличные к мелочам нашей жизни. Временные коалиции после танцев составлялись самые неожиданные, и нередко союзниками в них оказывались бойцы, при иных обстоятельствах не раз сходившиеся в жестких и безжалостных схватках. Например, парни с Комсомольского и Соцгорода. Возле танцплощадки они заключали временный союз, а конфликтные вопросы решали на Волчьей горе.

Чтобы получить гордое название горы на левом, плоском как столешница берегу достаточно возвышаться над окрестными плешами метров на пять. Да, пяти метров Волчьей горе вполне хватило. Эту кучу песка среди редких сосен назвали горой задолго до того, как поручик Нестеров выбрал ее для наблюдательного пункта на совместных учениях авиации и артиллерии.

Впрочем, о славном боевом прошлом Волчьей горы ни на Комсомольском, ни в Соцгороде в те времена ничего не знали. Просто она была всем удобна. У парней с Соцгорода, как правило, имелся уже кое-какой уголовный опыт и понятия о законах мироустройства. Но и у ребят с Комсомольского были свои взгляды на жизнь. Поэтому в мае, когда праздники шли один за другим и пить надоедало смертельно, или в пору летнего солнцестояния, когда вечера все тянулись, не заканчиваясь, и казалось, что жизнь будет длиться вечно, на Волчьей горе и возле нее шли отчаянные бои. Соцгород пытался доказать Комсомольскому, что желторотым щеглам рано иметь собственное мнение и дальше лавочек под подъездами новеньких пятиэтажек нос им высовывать пока опасно. А Комсомольский, отмахиваясь увесистыми трудовыми кулаками, объяснял Соцгороду, что нечего лезть к соседям, когда есть у тебя свой район и свои малинники. Вот и сиди там, надев противогаз, чтобы уже через год-два твои легкие не просвечивали на рентгене рваными детскими колготами.

Силы противостоящих сторон были приблизительно равны, а взгляды на жизнь хоть и отличались, все же не опровергали друг друга – скорее, дополняли. Потому уже через несколько лет, в конце шестидесятых, когда Комсомольский массив был застроен, противостояние на Волчьей горе затихло само собой.

От дней кровавых драк сохранились только клички: до конца семидесятых Соцгород называл жителей Комсомольского массива «щеглами», а Комсомольский, намекая на смрадную атмосферу мест, прилегающих к химкомбинату, продолжал дразнить их обитателей «противогазами». И еще «немцами» в память о военнопленных-строителях. Впрочем, уже поколение восьмидесятых не слышало почти ничего и об этом. Для них Волчья гора осталась лишь местом, где можно спокойно бухнуть в хорошей компании. А отголоски слухов двадцатилетней давности кому интересны? Все это ушло, сгинуло за горизонт времен и не вернется больше никогда.

Другое дело – парк «Победа», место хоть и не самое спокойное, но глухое и удаленное от магистралей. Здесь две цивилизации встретились и замерли в изумлении. Конечно же, очеретянские жители бывали прежде в Киеве, и бывали не раз. Они попадали в город по Русановскому мосту и затем по мосту Евгении Бош. В войну старые мосты взорвали, а новый Русановский и мост Метро на их месте появились только в середине шестидесятых. Добираться же до моста Патона из Очеретов было долго и неудобно. Поэтому, когда у них появлялись дела в городе, очеретянцы заводили моторы старых баркасов и держали курс на Речной вокзал.

Дорога из Очеретов в Киев отнимала не меньше часа, переправа через Днепр превращалась в целое путешествие, а Комсомольский с его гастрономами, хозяйственными магазинами так кстати, так удобно возник под самым боком, всего в десяти минутах езды на велосипеде. И едва отступила угроза, что стройка следа не оставит от старого села, пришло время использовать новые возможности. Торгуя на Комсомольском молоком и иной снедью, Очереты неплохо зарабатывали, а потом тратили заработанное в гастрономе на Дарницком бульваре, в «Светлячке» на Бойченко, позже – в «Алмазе» и «Ровеснике». Очереты не хотели войны, потому что польза от соседства с Комсомольским была слишком очевидна. Но и признавать превосходство пришельцев они не собирались.

Комсомольский не сразу заинтересовался Очеретами. Первое время село здесь не замечали, вернее, не выделяли его из окрестных пейзажей, ведь сразу за жилым массивом начинался лес, дальше шли заливные луга, а за ними тихо шуршали камыши, и они уже тянулись до Чертороя. Что интересного в каком-то старом сельце где-то между камышами и лесом, когда вокруг такие красоты? Даже осторожные вылазки доверчивых киевлянок к Багиле и бабе Гале мало что изменили в нелюбопытном безразличии горожан. Но первая же пасхальная всенощная в Очеретах, с колокольным набатом, предвещавшим крестный ход, подняла на ноги весь Комсомольский массив. Вывалив на балконы, полусонные горожане изумленно слушали «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех» и таращились на процессию крестного хода. Следом за старостой с фонарем и отцом Мыколой с кадилом паства огибала храм по небольшому старому майдану. «Христос воскресе»! – доносилось затем до разбуженных кварталов ночного Комсомольского.

– Воистину воскресе, – повторяли вслед за очеретянцами одни, а другие, захлопнув балконные двери, чтобы не слышать праздничного перезвона колоколов, садились писать жалобы в горком партии. Они требовали снести старую церковь и «немедленно уничтожить гнездо мракобесия и клерикализма». Но времена, когда в Киеве рушили храмы легко и охотно, уже миновали, да и не было других на левом берегу. Церковь Иоанна Рыльского в Предмостной слободке, вместе со всей слободкой, уничтожили в 1943 году немцы. Исчезла и церковь Никольской слободы, в которой когда-то венчались Ахматова и Гумилев. Покровская в Очеретах, самая старая и самая необычная из всех, сохранилась чудом. Она выстояла в тридцатых, пережила немцев, а теперь, под защитой историков и упрямых очеретянцев, ей уже мало что угрожало. Когда же в Дарницу провели метро и в Очереты стали заглядывать иностранные туристы, все решилось само собой: церковный майдан заасфальтировали, от метро до села начал ходить автобус, а ответы страдающим бессонницей атеистам от секретаря городского комитета по идеологии с обещаниями разобраться и благодарностью за активную жизненную позицию приходить, наоборот, перестали. Зато паства отца Мыколы за первые пару лет после появления Комсомольского массива почти удвоилась. Это была победа Очеретов, и победа не последняя.

14 августа, на Медовый Спас, возле танцплощадки, так что с шоссе не заметить его было невозможно, появился изрядных размеров маковей – чучело из камыша, осоки, травы, мака и кукурузы, с тыквой вместо головы. Другой маковей, еще больше, стоял у поворота на Очереты. А при въезде в село был вкопан огромный деревянный крест с иконой, украшенной травой и цветами. Давний этот обычай защищаться от бродячей нечисти, отпугивая ее освященным маком, забыт уже почти всюду, кроме, может быть, полудюжины сел между Фастовом и Белой Церковью. Да вот еще Очереты цепко держались старых правил, упрямо не желая отступать и уступать Киеву ни одного из них.

Водители автомобилей, сворачивавших с Броварского шоссе на Воскресенку, приветствовали появление маковеев восторженными гудками – уж очень ярко и необычно выглядели средневековые чучела у обочин современных автомагистралей. А в строгих кабинетах горкома и Дарницкого райкома партии целый день дребезжали телефоны и хрипели в трубках чиновничьи голоса – власти не знали, как быть с неожиданным рецидивом язычества. Одно дело, когда обереги выставляют в сельской глуши, где и не видит их никто, кроме тех, кто ставил, но совсем другое, если они появляются вблизи новых столичных кварталов. Массив-то Комсомольский, а тут какие-то тыквы на палках. Черт знает что… Хотя можно на это и иначе посмотреть. Лепят же зимой безобидных снеговиков с носами-морковками и детскими ведерками на подтаивающих головах. Эти зимние забавы тоже ведь отдают язычеством, а между тем бригады добровольных дружинников не ходят по дворам и детсадам, не сшибают головы снеговикам и не топчут жестяные ведерки. Что же тогда страшного в «летних снеговиках» – маковеях? Так в первый день ничего и не решили, назначили совещание на завтра, вызвали заодно голову сильрады и отца Мыколу из Троицкой церкви – пусть объяснят эту вспышку язычества в селе…

Но ночью маковеев украли. Крест с иконой не тронули, а чучела на шестах унесли. Впрочем, болотная нечисть в похищении замешана не была и обереги вскоре нашлись: тот, что поменьше, стоял теперь у пересечения улиц Космической и Юности и скалил неровно вырезанные зубы в сторону сто восемьдесят третьей школы, тот, что покрупнее, отыскался там, где улица Юности впадает в Дарницкий бульвар. Тут уж в райкоме долго не раздумывали, риска оскорбить чувства верующих больше не было, и к обеду оба чучела убрали. Совещание по усилению борьбы с языческими пережитками провели все равно, обязали Очереты лучше вести разъяснительную работу среди населения и впредь не выставлять обереги за пределами села.

На этом, с точки зрения райкома, история закончилась, хотя на самом деле она только началась. Потому что нет большего оскорбления для села, чем похищение его маковеев чужаками. Маковей – не только оберег, который должен простоять от Медового Спаса до Яблочного, а потом сгореть, защитив от ведьм и лесных упырей искрами искупительного огня. Это еще и важный символ независимости села на своих территориях. В Очеретах прежде слыхали, что маковей могут похитить, но столкнулись с этим впервые, и как ответить на недружественную акцию Комсомольского, долго не могли решить. Открытого глобального конфликта не хотел никто, а небольшие акции возмездия или устрашения дела не решали. Но тут очень кстати на границе парка и леса возле озера встретились две группы – одна из Очеретов, другая с Комсомольского. До драки дело не дошло, но в разговоре выяснилось, что похитители даже не представляли, как в Очеретах воспримут кражу маковеев. Обереги унесли вглубь массива просто потому, что они всем понравились, а своих тыкв у горожан не было. Не покупать же их на рынке, в самом деле, чтобы потом насадить на шест. В Очеретах посчитали, что на первый раз горожан простят, а в будущем и самим нечего хлебалами щелкать, ведь старые правила велели охранять маковеев круглыми сутками, а по ночам – особенно.

Небольшая поляна за парком «Победы», в лесу, возле озера, стала в результате не столько местом драк Комсомольского и Очеретов, хотя и без них, конечно, не обходилось, сколько коридором, по которому шел обмен идеями. А лучшему усвоению новых идей неизменно способствовал отличный буряковый самогон, который очеретянские парни мастерски похищали из родительских запасов и приносили в поллитровых бутылках, плотно забитых газетными затычками.

Казалось, что в необъявленном соревновании правил жизни Очереты еще на старте ушли вперед на два корпуса. Но всего через несколько лет выяснилось, что никакого соревнования нет и не было, а цивилизационные отличия непрочны и легко стираются в одном поколении.

В семидесятых Очереты не только вросли в город, но и официально стали его частью. Бывшее село отстроилось, покрыло крыши жестью, отгородилось каменными заборами, его улицы заасфальтировали, а деревянные развалюхи и ветхие рыбачьи склады убрали. Очеретянскую восьмилетку закрыли, здание снесли, и первоклассники пошли учиться сперва в украинскую сто восемьдесят третью школу, а потом и в русскую, двести четвертую.

Ну а еще десять лет спустя село уже ничем не отличалось киевских кварталов, застроенных частными домами. От старых Очеретов на усохшем и съежившемся майдане осталась только Покровская церковь, ушедшая на полметра в асфальт и на века в историю. И если бы Пеликан не знал, где ее искать, то с верхней точки колеса обозрения вполне бы мог не разглядеть темно-зеленый грушевидный купол церкви среди крыш, сверкающих жестью и нержавейкой.

 

2

Хотя ветер, упрямо нагонявший тучи с востока и севера, больше не казался пронизывающим и невыносимым, Пеликан все же продрог. Он проторчал на колесе минут сорок, ожидая, пока Серега починит сломавшийся механизм, и это время не прошло даром. Пеликан уже решил, как достанет деньги для Вили. Теперь надо было действовать, он не мог дольше болтаться в воздухе. Время от времени Белкин орал ему снизу слова поддержки: «Не ссы, Пеликан, ща запустимся!» – дескать, потерпи, брат, потерпи еще немного, работы осталось всего на пару минут. Но за парой минут следовала другая пара, а колесо все стояло неподвижно и только скрипело, когда ветер, разогнавшись над парком, налетал на его металлический каркас. Пеликан решил, что и ему пришло время крикнуть Белкину какие-нибудь ободряющие слова, чтобы тот вдруг не подумал, будто в запасе у них целый день и можно оттягивать запуск до вечера. Но Белкин сидел где-то глубоко под колесом и наружу выходить не собирался.

А между аттракционами на своих «Украинах» и «Минсках» проносились школьники. Закончив завтрак, бабушки с улицы Жмаченко выводили внуков детсадовских лет в тень невысокого соснового леска подышать фитонцидами и эфирными маслами, о которых так подробно и со знанием дела пишет журнал «Здоровье». Киевские бабушки непременно читают «Здоровье», но знают и много такого, о чем журнал молчит. Они уверены, что ребенка нужно кормить сухим печеньем и тогда он вырастет высоким. Настоящая бабушка никогда не купит внуку лимонад. Никакого лимонада! Только боржом с вареньем. Чтобы мальчик был сильным, он должен есть мясо старой коровы. Старую! Красную! Говядину! А чтобы хорошо дышал, чтобы легкие не болели, нужно кормить ребенка жирным. Что значит «не хочет»? А вы добавьте в кефир сметану и скажите ему, что это мороженое!

Наблюдая за бабушками и велосипедистами, Пеликан не сразу заметил необычную пару, появившуюся на центральной аллее парка. Наверное, это были отец и дочь – так казалось ему издалека, пока он не видел их лиц. И правда, отчего бы крупному лысеющему брюнету не прогуливаться утром по парку с юной дочкой, родительски приобняв ее за талию, и отчего бы той не смеяться его свежим утренним шуткам? Потом пара на несколько секунд скрылась от него за курганом Славы, а когда Пеликан увидел их опять, то смог разглядеть уже отчетливо и ясно. В изумлении он вскочил на ноги, ударился с размаху головой о металлическую штангу, оступился и едва не вывалился из кабинки, потому что это его любимая Ирка шла под руку с каким-то гнусным типом. Тем же привычным жестом отбрасывала она волосы, так же склоняла голову, слушая собеседника, и смеялась она так же легко, как смеялась, гуляя с Пеликаном. Видеть этого Пеликан не мог. Чертыхаясь, он заметался по кабинке, не зная, чего в этот момент хочет больше – немедленно оказаться на земле или незаметно затаиться здесь, наверху, над верхушками тополей и каштанов. Нет! Яростно и страстно Пеликан желал, чтобы все сейчас провалилось к чертям и исчезло навеки: и этот парк, и дурацкое колесо на ветру, и Ирка с ее лысым папиком.

– Пеликан! – послышался снизу голос Белкина. – Держись там! Запускаю!

Его крик услышали все, кто был в этот момент неподалеку. Школьники бросили велосипеды и, разинув рты, уставились на колесо, обернулись в их сторону бабушки, прервав на полуслове ученые монологи, и только Ирка со спутником, не замечая ничего вокруг, прошли по аллее до конца парка, сели в вишневую шестерку, припаркованную возле ресторана «Братислава», и уехали в сторону Дарницы.

Ирка не была похожа ни на одну из прежних подружек с их уклоном в математику, манерными мамочками – брошенными профессорскими дочками, и дедушкиными квартирами с видом на тихие дворы Пушкинской и Никольско-Ботанической. С ними все было понятно, все просматривалось на годы вперед, все читалось как с листа: каждый их застенчиво-рассчетливый взгляд, каждый их шаг, просчитанный на семейном совете с мамой и бабушкой, и просчитанный, конечно же, с нелепыми, невозможными ошибками.

А Ирка не считала ничего, ее несло, несло одновременно во все стороны, казалось, что бешенная витальная энергия однажды ее просто разорвет. Когда Ирка была рядом, адреналин у Пеликана хлестал какими-то чудовищными дозами, не предусмотренными медициной и остальными науками о человеке. Одного ее прикосновения, легкого движения сухих прохладных пальцев по руке, быстрого скользящего взгляда было достаточно, чтобы ему отказали разом все главные чувства. Рядом с Иркой у Пеликана просто сносило башню, и ничто не имело значения: ни то, что ей было только шестнадцать, ни то, что она встречалась черт-те с кем, ни то, что школа счастливо простилась с ней после восьмого класса и мать определила Ирку в какое-то швейное ПТУ.

– Ну как? – встретил внизу Пеликана Белкин. – Не растрясло?

– Прекрасно, – обнял его Пеликан. – Я отлично провел время.

– Ну извини, извини… Я же не знал, что так выйдет. Замерз? Или укачало? Хочешь пыхнуть? – он попытался искупить вину. – У меня тут пяточка забычена. Добьем?

– Не могу, Серега. Не сейчас, – Пеликан сбежал на землю и махнул Белкину рукой. – Вечером увидимся.

«Обиделся все-таки», – решил Белкин и ошибся. Пеликан на него не обиделся. Он пришел в парк, чтобы одолжить денег у ребят с аттракционов – у Гоцика с автодрома, у Рубля с качелей-лодочек, у того же Белкина. Просить деньги в долг – неприятное и мутное дело, без которого Пеликан с радостью обошелся бы, но другого способа добыть их срочно он не знал. А теперь знает, так что не зря он мерз на колесе.

Ну а Ирка… Пока колесо, так и не починенное Белкиным, взбрыкивая и дергаясь, опускало его на землю, Пеликан убедил себя, что ее с этим мерзким лысеющим типом ничего связывать не может. Это же так очевидно. А значит, все скоро разъяснится. Все будет хорошо.

 

Глава четвертая

Пятно коммунизма

 

1

Леня Бородавка высадил Ирку возле бурсы. Она легко и не оглядываясь пересекла двор училища, поднялась на крыльцо, встретила там кого-то знакомого и скрылась за дверью, а Леня курил, откинувшись на водительском сидении, и не спешил ехать на комбинат.

«Все-таки малолетки бодрят, – думал Леня. – Дурные, как пенопласт, конечно, но заводные и забавные. Каких-то полчаса погулял с ней по парку, а ощущение будто самому опять семнадцать… Ну хорошо, не семнадцать – двадцать семь. У нее и мать такая же, скоро тридцать пять, а мозги, как у школьницы».

Он встретил Ирку утром возле дома случайно, поздравил с днем рожденья и сам не заметил, как зацепился – слово за слово… У Лени еще с комсомольских лет сохранилась привычка забалтывать собеседника анекдотами, хохмами, выдуманными и полувыдуманными байками. На комсомольской службе без этого сложно: или пой под гитарку, или, если слуха нет, – трави анекдоты. Надо же как-то притягивать внимание и одобрительные улыбки начальства, выделяться среди дуболобых сексотов-карьеристов с комсомольскими значками. А девчонки, хоть им тридцать пять, хоть семнадцать, от комсомольского начальства в этом смысле мало отличаются, они так же слабеют под нагловато-преданными взглядами, так же любят болтовню ни о чем, но с подтекстом, со вторым смыслом, будоражащим и манящим. Впрочем, был у Лени недостаток – самые доверчивые нагоняли на него скуку и надоедали прежде остальных. Так же вышло и с комсомолом – после аспирантуры он мог остаться в институте Легкой промышленности, стать секретарем комитета, а мог добиться и места в райкоме. Но существовать в пустой, мертвящей тоске и скуке чиновничьего мира было выше его сил. Леня чувствовал, как безвозвратно в никуда уходят часы, проведенные на собраниях, на райкомовских совещаниях и семинарах. Говорят, нервные клетки не восстанавливаются. Ерунда! Не восстанавливается только время.

Окончив аспирантуру, Леня удивил всех: он ушел на завод – инженером в объединение «Химволокно». Секретари Печерского райкома комсомола, с одной стороны, конечно, были рады, что опасный конкурент сошел с дистанции, с другой же, подозревали в неожиданном карьерном зигзаге Бородавки скрытый подвох. Но подвоха не было, ему просто хотелось делать что-то настоящее, не болтать, а делать и видеть результат своей работы.

На производстве Леню приняли настороженно – нечасто люди с такой биографией приходили к ним добровольно. Обычно карьерных комсомольцев и коммунистов на завод отправляли в ссылку, и они никогда потом толком не работали, только пили, отчаянно интриговали в парткоме и мечтали вернуться в те сказочные поднебесные сферы, из которых были изгнаны незаслуженно и несправедливо. Но Бородавка расстался с прошлым уверенно и навсегда, а такие вещи чувствуются безошибочно.

Поработав три месяца в цеху полиамидной нити, он подготовил записку, в которой предложил, как перенастроить оборудование, чтобы экономить примерно пятую часть сырья – полиэтилентерфталата, который в Советском Союзе любовно называли лавсаном. Начальник цеха, вместо того чтобы возненавидеть слишком умного и беспокойного новичка, а потом тихо выжить его с производства, передал записку директору. Предложение показалось полезным, его не стали даже обсуждать на общем совещании руководителей объединения и дали «добро» на проведение в порядке эксперимента. Но эксперимент не удался. Нет, все расчеты Бородавка сделал верно, и «Химволокно» действительно стало экономить те самые двадцать процентов лавсана, ради которых все и затевалось. Только никто не обратил внимания, что по новой технологии резко сократилось количество отходов. Казалось бы, что тут плохого? Но отходы цеха полиамидной нити были сырьем для другого цеха, выпускавшего вторичный гранулят. В результате смежники остались без сырья, план по производству гранулята был сорван, а вместо премий и грамот за экономию руководству объединения пришлось синеть лицом под грозный рев секретаря Промотдела горкома партии: «Не посоветовались! Не обсудили! Авантюристы и вредители!», а потом, выйдя в приемную, глотать нитроглицерин и терпеть сочувственные взгляды секретарши. Хорошо хоть обошлось тогда без строгачей и прочих оргвыводов.

Удивительным в этой истории было то, что пользу эксперимента, предложенного Бородавкой, понимали все. Даже горластые горкомовцы понимали. Объединение экономило, значит, экономило и государство. А гранулят… Если производство невыгодно – его закрывают! Можно подумать, в стране не хватает гранулята!

Но это в идеале, в тех правильных схемах, которые Леня Бородавка изучал в родном Легпроме. А в социалистическом плановом хозяйстве все иначе, здесь работают другие схемы, и определяет все не экономическая целесообразность, вовсе не она.

Линию по производству полиамидной нити вернули в прежний режим работы – черт с ней с эффективностью, лишь бы в горкоме по голове не били. Кстати, Бородавку и после этого случая никто не стал наказывать, наоборот, вскоре назначили заместителем начальника цеха. Он оказался толковым специалистом, какие к нему-то могли быть претензии? Все ведь все понимали.

Понимал все и Леня, только радости новое знание ему не прибавило. Не для того он ушел на производство, чтобы убивать время точно так же, как прежде убивал его с комсомольцами. Сперва он даже хотел уволиться, вернуться в родной институт и преподавать, но место его давно было занято и вакансий не предвиделось. А бывший научный руководитель, Жорж Матвеевич, которому Леня рассказал свою историю, пригласил его – потерпевшую сторону – в ресторан, и за хорошей говяжьей отбивной, под водочку, вспомнил, как в точно такой же ситуации оказался в конце сороковых будущий нобелевский лауреат по экономике Леня Канторович, которого он знал еще с довоенных лет – вместе учились в Ленинграде у Фихтенгольца. Канторович усовершенствовал систему раскроя стальных листов на ленинградском вагоностроительном заводе имени Егорова и сэкономил при этом тоже что-то около двадцати процентов стали. А потом вагоностроительный не выполнил норму по сдаче лома, и, как следствие, Череповецкий металлургический комбинат завалил план по выплавке стали. Скандал дошел до Политбюро, а дело было еще в сталинские годы, так что Канторовича едва не арестовали за вредительство. И новые схемы его отменили, конечно.

– Ты, Ленечка, я вижу, решил, что тебе сломали позвоночник, – обнимал Бородавку крепко уже принявший профессор. – Нет, дорогой, тебе всего лишь слегка наступили на хвост. С тобой вообще обошлись очень и очень порядочно. Такие вещи нужно ценить. Так что выспись, отдохни и иди работай. Все будет хорошо.

– Но, Жорж Михайлович, так же не может длиться вечно.

– Ты о чем, Ленечка? А-а, в глобальном масштабе? Ну, дорогой мой… Может – не может… Семьдесят лет уже без малого протянули. А было ведь хуже, было намного хуже. Сейчас, если сравнивать, – времена золотые. Так что как-нибудь еще поживем, ты об этом просто не думай.

Жорж Михайлович обещал дать знать, если освободится место в институте, и Бородавка вернулся на завод.

Еще когда он начинал готовить эксперимент, обнаружилось, что оборудование в цехе настроено под старую модификацию лавсана, хотя поставщики давно уже, года полтора как, перешли на новую. Тогда Леня не стал говорить об этом начальству, не до того было, теперь же от его идей не то что шарахались, но просили подождать немного, пока шум от скандала уляжется. А между тем из нового сырья можно было делать полиамидную нить прочнее, но главное – тоньше. Цех запросто мог увеличить выпуск процента на три-четыре. И кроме Лени этого знать никто не желал. Если бы он сам перенастроил линию и смог вывозить неучтенную продукцию, никто бы вообще ничего не заметил. «Только что потом делать с полиамидной нитью? Не на базаре же ее продавать?..» – думал Леня, разглядывая в окно соседние корпуса Дарницкого шелкового комбината.

На разработку первой схемы у него ушло почти полгода. Позже он понял, какой она была громоздкой и неряшливой, и уже запущенную, приносящую живые деньги, шлифовал ее еще несколько лет, убирая ненужные звенья, вообще убирая все лишнее, меньше людей – меньше расходов. И меньше риска. Но даже в самом раннем варианте его схема решала главную проблему – сбыт. Полиамидная нить была только сырьем – прогнав ее через цеха шелкового комбината, а затем через мастерские домов быта, он получал на выходе остродефицитную продукцию: ткани и одежду, которые в тех же домах быта и находили покупателя. Самого Лени в этой схеме не было – ни одной подписи, ни единого согласования. Он хорошо платил людям на ключевых местах, его собственный начальник цеха получал дополнительную тысячу рублей каждый месяц. Конечно, деньги решали многое, и тем удивительнее оказалось открытие, которое сделал Леня к концу первого года работы, – даже в его схеме многие работали не только ради денег. Абсурдность сложившейся деловой жизни угнетала всех, и намного сильнее, чем люди готовы были это признать. Одни успели привыкнуть и сжиться с ней, как с дурной погодой с постоянным дождем за окном, другие, хоть привыкнуть и не могли, приучали себя не раздражаться и вообще не реагировать. Став звеном в схеме Бородавки, они вдруг погружались в среду разумных и понятных решений, а деньги, которые аккуратно развозил Леня раз в неделю, были веским подтверждением и того, что их труд и знания стоят больше, и того, что можно нормально работать, можно даже у нас.

 

2

– Леня, я же просил предупреждать, если опаздываешь, – начальник цеха встретил Бородавку недовольным бурчанием.

– Сан Степаныч, я влюбился! – картинно вскинул руки Леня.

– Значит, предупреждай, когда влюбляешься.

– А если это вспышка любви к родине? – Бородавка подсел к столу начальника. Тот был не в духе и не пытался это скрыть.

– Любовь к родине, Леня, еще никому не мешала приходить на работу вовремя.

– Что-то ты, Степаныч, нерадостный какой-то сегодня. Неужели начальство уже успело отметить тебя своим благосклонным вниманием?

– И тебя тоже. Нас обоих успело отметить. Утром главный инженер прислал нам студента.

– Я не заказывал студента. А ты?

– Никто не заказывал. Ты можешь меня выслушать наконец?

– Я слушаю тебя внимательно, но ты же ничего не говоришь. Только ворчишь и злишься. Так в чем дело? Надеюсь, это не курсант высшей школы милиции?

– Наше родное объединение подписало договор с Институтом кибернетики. Теперь они нас будут обсчитывать и оптимизировать. Ты об этом знал?

– Впервые слышу. Наверное, идея главного инженера.

– Уже неважно, чья идея. Важно, что человек сидит вот здесь, за стенкой, в комнате отдыха персонала. Ему нужны цифры, точные цифры, понимаешь? Второй час сидит, тебя ждет.

– Ну, значит, ему повезло – он меня дождался. Сейчас пойду поговорю. Это все?

– Пока да.

– Так у нас все отлично. Пей кофе, Степаныч.

 

3

Никаких цифр Леня давать не собирался, тем более какому-то студенту – еще чего! Но поговорить с ним, конечно, надо было. Чтобы понять, что происходит и как вести себя дальше. И со студентом, и вообще. А то ведь часто так бывает: ты думаешь, что с обрыва просто скатился комок сухой глины, а это начался обвал.

«Надо быть внимательным, нельзя расслабляться, нельзя», – сказал себе Леня и открыл дверь соседней комнаты. Студент был на месте. Мальчишка как мальчишка, больше похож на боксера или спортсмена-многоборца, чем на математика. Математика-кибернетика.

– Добрый день, – быстро поздоровался Леня. Он решил быть предельно вежливым. Вежливым и кратким. – Мне поручили встретиться с вами и ответить на вопросы. Задача очень важная, все это понимают. Моя фамилия Бородавка. Что вас интересует в работе нашего цеха?

– А-а… Здравствуйте… – подчиняясь напору Лени, студент вскочил на ноги, опрокинул табуретку и уронил на пол папку, лежавшую у него на коленях.

Леня остался доволен началом разговора.

– Что это у вас? Вопросы? – спросил он, глядя, как студент подбирает бумаги. – Дайте-ка сюда, мне проще будет отвечать.

– Нет-нет, это я для себя подготовил… Рабочие записи.

– Давайте-давайте, – требовательно протянул руку Леня. – На все я сразу не отвечу, но пойму проблему в целом. Вы бы для начала представились, а? Как вас зовут?

– Меня Иван зовут. Иван Багила.

– Отлично… Отлично… – не отрывая взгляда от листка с вопросами, Леня рассеянно пожал Багиле руку. – Я все понял, Иван. Вы пришли не совсем по адресу.

– Но… Главный инженер…

– Да, я знаю, знаю. У главного инженера вас направили к нам. Но мы здесь все узколобые практики, понимаете? План даем. Следим за чистотой и противопожарным состоянием цеха. Соблюдаем нормы технической безопасности. А цифры, которые вам нужны, можно взять – загибайте пальцы, но лучше записывайте: в плановом отделе – раз, в отделе сбыта – два, и в архиве – три. Чтобы не отвлекать занятых, а потому нервных людей, советую вам сразу идти в архив. Там работают специалисты с большим опытом. Хотите, покажу дорогу?

– Да, спасибо большое, – обрадовался Багила. Сам он ни за что бы не подумал об архиве, а ведь это так просто. Какая разница, получит он цифры прошлого года или пятилетней давности? Да никакой…

– Тогда вперед! – Бородавка быстро вышел из комнаты, и Багила, укладывая на ходу бумаги в папку, поспешил за ним.

– Надолго к нам? – спросил Леня, уже спускаясь по лестнице. – На месяц? На два?

– Нет, что вы, – засмеялся Багила. – Всего на две недели. Я же на стажировке. А потом – сессия.

– Ну, за две недели тебе непросто будет все успеть, – с сочувствием посмотрел на него Леня, перешел на «ты» и подумал, что студент не только ничего не успеет сделать, но и не поймет ничего. Даже не разберется, что именно он должен понять.

– Мне показалось, – честно сознался Багила, – что в институте эти цифры никому особо и не нужны.

– Думаю, так и есть, – согласился Леня. – Они вообще никому не нужны. Но ты их все равно принесешь. В архиве тебе помогут.

– Да, я понял!

– Кстати, Иван, ты уже завтракал? – спросил Бородавка, когда они проходили мимо столовой. – У нас тут почти коммунизм – дешево и вкусно. В городе так не поешь.

– А коммунизм и бывает только «почти», и только местами. Пятнами, – засмеялся Багила. – Нет, я не завтракал.

– Тогда предлагаю по стакану кефира с сочником для разминки, а остальное – по вкусу. У нас пекут просто сказочные сочники. Заодно расскажешь мне про пятна коммунизма.

– Пятна коммунизма – это полный аналог солнечных пятен. Они возникают в результате возмущения силовых линий. Например, линия Токио—Лондон напряжена до последнего предела. Противоречия капиталистического образа жизни разрывают нашу планету, а конкретно эту силовую линию рвут в клочья японские милитаристы с одного конца и британские колониалисты с другого. На британском полюсе шахтеры начинают бессрочную забастовку, на японском – восемьдесят три горняка гибнут в шахте Омута. На британском – Ирландская республиканская армия готовит покушение на Тэтчер, на японском – Какуэй Танака получает четыре года тюрьмы за взятку в два миллиона долларов. На британском – …

– Спасибо, я понял, – перебил Багилу Бородавка. – Сложная международная ситуация. Дальше что?

– И на все это накладывается противостояние Земли и Марса! Как силовая линия выдерживает это сверхкосмическое напряжение – не понимают ни ученые Ливерморской лаборатории, ни астрономы Крымской обсерватории Академии наук, ни даже сотрудники Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Она просто обязана лопнуть! По всем законам ее должно разорвать! Рвануть должно так, что Лондон и Токио съедут в море со всем историческим наследием и миллионами жителей. Их ведь ничто не будет больше удерживать! И вот в этой взрывоопасной обстановке, в треугольнике Свердловск—Астрахань—Минск закономерно возникает возмущение – пароксизм счастья, вызванный массовым приступом любви к Генеральному Секретарю ЦК КПСС товарищу Константину Устиновичу Черненко. Происходит это так: сперва отдельные коммунисты, подняв головы от токарных станков и посмотрев в сторону Кремля, вспыхивают в ультрафиолетовом диапазоне. Американские спутники слежения немедленно фиксируют эти вспышки. Между тем новые мощные ультрафиолетовые источники начинают воздействовать на линию Токио—Лондон, снижая скорость обмена силовыми потоками между милитаристами и колониалистами, тем самым ослабляя непереносимое напряжение. Успех всегда привлекателен и ультрафиолетовый пожар распространяется стремительно, поглощая новые города и поселки городского типа. Захватывая даже тех, кто не стоял у станка и не смотрел в сторону Кремля. Счастье резонирует в сердцах людей. Так возникают пятна коммунизма.

– В ультрафиолетовом диапазоне? – уточнил Бородавка.

– Разумеется. А как иначе?

– Хорошо-хорошо. И чем все заканчивается?

– Чем оно может закончиться? Напряжение спадает – мир спасен, и это главное. Со временем настоящие коммунисты сгорают, генсек умирает без поддержки. И все затухает. До следующего пятна.

– А Токио и Лондон?

– Если их не снесло в океан, то какое-то время там штормит, конечно, крепко. Британские шахтеры прерывают бессрочную голодовку, идут маршем на парламент, сносят кордоны полиции и приносят в Вестминстер тормозки с вискарем и закуской. После недельной пьянки даже королева, вынужденная вмешаться в конфликт, не может отличить шахтеров от вигов и тори, поэтому в Вестминстере оставляют только тех, кто еще способен узнать в лицо свою королеву и назвать ее по имени. Остальных полиция отвозит назад в забой. Пусть голодают бессрочно, раз обещали. Британский шахтер должен держать слово. А их японские братья, выбравшись из шахты Омута, просто пьют саке канистрами и требуют вернуть Северные территории. По одной территории в одни руки. Чтобы всем хватило. Чтобы принцип социальной справедливости и шахтерского братства не был нарушен. Но требуют не у Советского Союза, а у нового британского парламента.

– Все понял, спасибо, – вежливо поблагодарил Багилу Бородавка. – О пятнах коммунизма в других диапазонах расскажешь в следующий раз. Мне давно пора в цех, а то мы не попадем в те цифры, которые тебе еще предстоит собрать. Вот тебе визитка: Леонид Бородавка – это я. Если будут вопросы по полиамиду – звони.

– Так где же все-таки архив?

– Да тут, рядом. По коридору, последняя дверь перед поворотом. Ладно, жуй творожок, он у нас свежий, каждое утро из Очеретов привозят. А я побежал.

– Ага, так Очереты еще и сюда свой творожок пристроили, – засмеялся Багила. – Я тоже из Очеретов.

– Багила из Очеретов? – вдруг вспомнил Бородавка и удивился. Он слышал это имя много раз от самых разных людей.

– Багила из Очеретов – это мой дед. Его все знают. А я – просто… тоже Багила…

 

4

– Все, Степаныч, – начальника цеха Бородавка нашел в курилке, – студент обезврежен, отправлен в архив, и там, надеюсь, затеряется до конца стажировки.

– Лень, ты гений. Как я сам не сообразил отправить его в архив? Идеальное решение.

– Решение очевидное, ничего особенного. А вот мальчик непростой оказался. Его фамилия Багила. Тебе это ни о чем не говорит?

– Нет. Даже не представляю, о чем ты.

– Ты не местный, что ли, Степаныч?

– Я с Оболони, Леня.

– Понятно. Темные вы там, на Оболони. А я комсомолец с Комсомольского. Здесь о старом Багиле все слышали, но наверняка никто ничего не знает. Личность загадочная, но почему-то очень популярная.

– Вот ты всегда так, – начальник цеха достал очередную сигарету, – сам не знаешь, а от меня требуешь. Могу объяснить это только одним.

– Чем же? – заинтересовался Бородавка.

– Ты меня подсидеть мечтаешь. Хочешь занять мое место.

– Конечно, мечтаю, – не стал спорить Бородавка. – Всякий подчиненный мечтает съесть своего начальника, чтобы завладеть его прокисшей женой, захламленной смежно-раздельной двушкой и ржавым «Запорожцем».

– Иронизируешь?.. Ты, делец-подпольщик, слуга чистогана…

– Черт возьми, Степаныч, – спохватился Бородавка, – ты вовремя напомнил. Сегодня надо быть в Доме быта на Бойченко. На Бойченко, а потом на Тельмана. Надо деньги забрать и развезти по цепочке, а вечером я еще на один день рожденья успеть хотел.

– Вот-вот, лучше чем-то полезным займись, – пробурчал Степаныч, так, словно и в их подпольном и незаконном предприятии, за участие в котором каждому светил тюремный срок в пятнадцать лет, главным был тоже он, а не Леня Бородавка.

 

Глава пятая

Багилы из Очеретов

 

1

Иван Багила давно привык к тому, что здесь, на Комсомольском, услышав его имя, почти всегда спрашивают про деда. А если и не спрашивают, то все равно на какие-то мгновения погружаются в себя, пытаясь вспомнить, откуда же его знают.

Для Ивана, который вырос рядом с дедом Максимом и мог наблюдать его в разных обстоятельствах, тот оставался фигурой такой же загадочной и непонятной, как для любого гостя. А гости были у них все время, сколько Иван себя помнил. Они приезжали, приходили пешком, сидели на лавочке возле дома, стояли в очереди, пытались разговаривать с Иваном, угощали его какой-то дрянью – конфетами, орехами, мармеладом в грязной сахарной пудре. Они расспрашивали Ивана про деда – задавали дурацкие, пустые вопросы. Но ничего особенного, такого, чего не знал бы про деда Максима любой в Очеретах, Иван рассказать им не мог. Да если бы и мог, все равно не стал бы – с какой стати? И то, что он чаще других встречал внимательный взгляд этого невысокого человека со щеткой жестких, когда-то черных, а теперь серовато-седых усов, в поношенном сером костюме и старом картузе, не меняло ничего. Он догадывался, что дед Максим чего-то ждет от него, но не понимал, чего именно. Это так неприятно, не оправдывать чужих надежд. Особенно если не знаешь, что от тебя хотят.

У деда было двое детей и двое внуков – Иван и Дарка. Дочь Таня жила с ним в Очеретах, а сын Семен, отец Ивана, лет пятнадцать назад, разругавшись с дедом, завербовался на Север. С тех пор он появлялся в Очеретах дважды, словно не мог спокойно жить, не доругавшись с семьей до полного и окончательно разрыва, и оба раза, продержавшись в Очеретах меньше недели, уезжал назад в поселок Игрим Ханты-Мансийского национального округа. Там он сперва работал бульдозеристом, но всю жизнь возиться в грязи и соляре не собирался – несколько лет спустя заочно окончил Московский нефтяной институт и к началу восьмидесятых стал заметной шишкой в тресте «Тюменгазпром». Появилась у Семена и новая семья, знать которую дед Максим не желал.

Чтобы разобраться в причинах конфликта, надо было хорошо представлять все повороты лихой биографии самого деда Максима. А о ней не только Иван не знал почти ничего, но и его тетка Таня были знакома лишь с очень аккуратно отредактированной версией.

В первой половине двадцатого века Украина оказалась самым опасным местом в Европе. Здесь выживали не сильные, а гибкие и осторожные. Развитый инстинкт самосохранения стоил всех прочих природных талантов. Надо ли удивляться, что многие потом не решались или просто не хотели рассказывать детям, как жили с начала Первой и до окончания Второй мировой войны. Вот и про Максима Багилу даже самые близкие ему люди знали очень немного.

Его мобилизовали петлюровцы зимой девятнадцатого, Максиму тогда как раз исполнилось восемнадцать лет. В сентябре под Уманью он перешел к Махно и воевал у батьки больше года, сперва против Деникина, затем против Врангеля. Поздней осенью двадцатого, уже в Крыму, когда Врангель был разбит, части Четвертой армии красных окружили отряды Махно и потребовали их самороспуска. Кавалерии Махно тогда удалось выйти из окружения и даже вырваться из Крыма, но на пути к Гуляйполю ее все-таки настигли, и вот из того, последнего, боя вышли живыми и соединились с основными войсками батьки только три неполных сотни бойцов. Максим Багила в Гуляйполе не появился, и о том, где он провел следующие пятнадцать лет, не известно ничего. С конца двадцатых в Очеретах его уже не ждали, но в тридцать пятом, хромая, он вернулся домой и тихо прожил в родном селе почти два года. Это выглядело странно и непонятно, впрочем, в тридцать седьмом странности закончились, все стало на свои места: Багилу арестовали за шпионаж в пользу Румынии – якобы еще в двадцатых он уходил в Румынию с остатками частей Махно, но там оставил батьку, был завербован Сигуранцей и, получив задание, вернулся на Украину. Багиле дали десять лет, и – удивительно – через десять лет, в сорок восьмом, когда почти всем, отсидевшим свое, запросто добавляли срока и давали повторно уже не по десять, а по двадцать пять, он опять вернулся в Очереты. Но вернулся другим человеком. В селе это поняли, когда Максима Багилу арестовали, а потом немедленно, словно обжегшись, отпустили. Какие слова тогда были сказаны, кем и кому – неизвестно, но в Очеретах точно знали, что после этого за советом к старому не раз приезжал лично министр внутренних дел УССР товарищ Строкач. Причем министр приезжал как до своей недолгой опалы, случившейся весной 1953 года, так и после нее, до самого перевода генерала в Москву. А следом за ним потянулось к Багиле в гости и другое начальство.

Ивану дед Максим казался человеком непредсказуемым, а решения его странными. Вот запретил он сыну Семену ехать на Север, потому что он сам уже отработал там десятку, а двух забайкальских комсомольцев в семье быть не должно – одного хватит. И никаких слов о том, что там масштабы, перспективы, деньги, наконец, а Киев – глухое сонное болото, где без разрешения органов даже лягушки не квакают, старый Багила слушать не желал. Потому что на самом деле – однажды он не сдержался – причина была в другом.

– Я забороняю тебе мешать мою кровь казна с кем, – сказал дед Максим сыну в его последний приезд. – Ты украинец, у тебя кровь казацкая. Багилы еще с Сагайдачным Кафу брали и на Москву ходили. И ни с какими якутами я не породнюсь, хоть ты тут свою сраку на тын натягивай. А если жинка твоего дурного характера не вынесла и ушла от тебя, так это не значит, что теперь нужно на край земли из своего села бежать.

На следующий день Семен уехал назад в Игрим и в Очеретах больше не появлялся.

После этого случая прошло два года, Ивану Багиле исполнилось семь, и тетка спросила деда, в какую школу отдавать внука, в русскую или в украинскую? Тот твердо велел записывать в русскую.

– По-украински он и так болтать не перестанет – родное не забывается, а язык власти надо знать лучше нее самой. Его надо знать лучше всех, чтобы угадывать каждую козявку между строк. И что ты меня спрашиваешь?! – рассердился Максим на дочь. – Русская, украинская… Нет разницы, на каком ему сказки про Ленина будут рассказывать. Вот если бы в греко-латинскую академию можно было отдать малого, тогда б еще было о чем говорить! Ленина же на латынь не переводили? Или перевели уже?..

Первого сентября Иван узнал, что русская двести четвертая школа на двести метров ближе к его дому, чем украинская сто восемьдесят третья. И все восемь лет учебы, каждое утро, опаздывая по утрам в школу и влетая за секунду до звонка, он думал, что дед сделал правильный выбор!

Был и еще один разговор у Максима с Иваном, но уже с глазу на глаз и без тетки. Осенью, в девятом классе, Ивана с приятелем повязали менты. На Малышко, возле почты, кто-то перевернул киоск с сигаретами и вынес весь товар, а они случайно, но очень некстати, оказались рядом. Дело было поздним вечером, и им повезло, что третий из их компании случайно отстал, а потом смог незаметно уйти от ментов. Уже через час в Очеретах все знали, а под утро дед Максим сам приехал в обезьянник на Красноткацкую забирать бранцев. К тому времени нужные звонки прозвенели, команды были отданы, ошибки признаны, поэтому старому без лишних разговоров отдали и пацанов, и даже протокол допроса Ивана. Вот об этом протоколе дед и захотел поговорить с ним на следующий день. Он вызвал внука к себе в поветку – летом Максим жил отдельно от семьи – и посадил за стол, как сажал всех своих гостей.

– Тебя что там – били? – спросил он внука.

– Нет.

– Пальцы дверью зажимали? Тоже нет? А зачем тогда ты все это наговорил? – дед брезгливо бросил на стол протокол допроса.

Иван молчал. Правда сейчас прозвучала бы очень странно – он подписал протокол из вежливости. Иван не мог отказать старшему в вежливой просьбе, потому что так его воспитала сельская тетка Таня. Опер был корректен, не требовал признаний, не орал и не размахивал руками. Он тихо и спокойно задавал Ивану вопросы, например, спрашивал:

– Когда вы решили ограбить киоск?

– Мы не решали ничего, – отвечал Иван.

– То есть вы не хотели его грабить?

– Нет.

– Тогда я запишу это в протокол, ты не против?

Иван, конечно, не был против, и в протоколе появлялась фраза, что к ограблению киоска они заранее не готовились. Ему не с чем было спорить, против логики следователь не грешил. А настаивать на других формулировках Ивану не позволяло воспитание.

Фраза за фразой ложились на бумагу, следователь ткал паутину протокола, как паук крестовик свои колесовидные тенета. Как и паук, он работал ночью, чтобы к утру в липких нитях уже болталась пара глупых насекомых.

– Малый, был бы ты на год старше, этот протокол принес бы тебе шесть лет общего режима, – удивлялся дед бестолковости внука. – А хлопцы из НКВД, видишь, тоже время не теряли и разному успели научиться – в мои годы они бы тебе сперва морду в мясо разбили, а потом только спросили, как зовут и сколько лет.

Иван подумал, что если бы начали с морды, то было бы намного проще – он ничего им не сказал бы вообще.

Дед Максим взял со стола протокол и аккуратно его порвал.

– Когда разговариваешь с человеком, ты должен научиться одновременно делать шесть дел. Три пассивных: слушать его, наблюдать за ним и защищать от него свои мысли. И три активных: быть убедительным, делать только необходимое, чувствовать его настоящие мысли. Меня учили, что первые две пары – зрительная и словесная – вспомогательные, и в диалоге-поединке их используют, чтобы сбить противника, спутать следы: говорят не просто не то, что думают, понимаешь, не просто брешут, но расставляют ложные цели. Как птичка, как зяблик или мухоловка уводит охотника от гнезда, будто бы подставляясь под опасность.

У каждого человека в голове лежит мусор – куча мусора – и его мусор гниет. Выделяется тепло, тепло его греет, и ему кажется, что он мыслит. На самом деле это просто гниет его мусор.

Если ты сможешь разворошить его кучу, он забудет о тебе и займется собой – он надолго зароется в свой мусор, в свою кучу. Привычка велит ему уложить ее так, как лежала она до вашего разговора. Защищать нерушимость кучи, привычную узнаваемость ее контуров, главный смысл его жизни. Куча – символ его личности. Он ведь личность! Но если ты сможешь перетряхнуть его мусор по-новому, сложить из его мусора свою кучу, то он станет думать так, как тебе надо. И никогда не догадается об этом.

Поэтому важно получить доступ к его куче. Одни – их большинство – держат свои кучи на виду, они сами не знают, чем их наполнить и что с ними делать. Приходите, люди добрые, сыпьте свой мусор на мою кучу. Чем больше навалите, тем моя куча красивее станет, тем умнее я буду казаться. Они говорят подслушанными фразами и прочитанными словами. Дураки. Другие обороняют подходы к своей куче и скрывают пути к ней. Они следят, чтобы мусор на ней был отборный, подобранный и принесенный только ими. Тоже дураки. Куча мусора всегда остается лишь кучей мусора.

– Но почему мусор? Может быть, там у него что-то полезное и важное.

– Да, да, полезное… Что ты знаешь полезного? Правила дорожного движения? Так завтра их поменяют. И без того полмира живет по другим правилам. Что еще ты знаешь?.. Таблицу умножения? Стихи о родине? Все полезное уже заложено у тебя в генах. И в инстинктах. А остальное – мусор, просто мусор… Выдумки, сплетни, пропаганда. Понял?

– Понял…

– Ну и ладно, – дед Максим протянул внуку яблоко, сочный, только созревший снежный кальвиль. – Иди тогда. И не сиди ты ночами в своем гнилом парке. Как было там болото, так болото и осталось. Смердит на все Очереты.

– …И часто я украдкой убегал в великолепный мрак чужого сада, – взял яблоко Иван.

– Мрак чужих садов никуда не девается, он терпеливо ждет тебя, малый. Единственное в нашем мире, что всегда есть и никогда не озаряется светом вполне, – это вечные сумерки чужих садов и парков. Ты думаешь, что крадешься между старыми стволами незаметно и тихо, что лабиринт выведет тебя прямо в сердце сада, ты разведаешь его тайны, похитишь сокровища, найдешь прекрасную пленницу и уйдешь с ней незамеченным. Но как бы тихо ты ни крался, ты не замечаешь, что идешь по костям таких же как ты. До тебя уже пробирались и в этот сад, и в другие; придут и после тебя. Чужие сады полны обитателей: двуглавых амфисбен, василисков с изорванными в лохмотья алыми гребнями, барсуков, набивших желудки жирной землей, четырехрогих катоблепасов, взгляд которых смертелен, и белых птиц каладриусов, предвещающих скорую смерть. Они знают о тебе все, они ждут тебя, потому что ты – добыча. Ты добыча, а они – настоящие хозяева сада, что бы ни было написано на мраморной табличке у главного входа, чье бы благородное имя ни было высечено на ней. Людовик разбивал сады для своих любовниц, немцы – для романтических фантазий, голландцы – для порядка, царь Петр – в подражание голландцам, британцы развешивали в садах, на сучках дубов, знамена модного либерализма. Хорошо, если в саду селился пеликан, готовый пожертвовать собой ради своего племени, но это редкость – большая удача. Зато всюду, в каждом саду, живут гадюки, которых не очаровать даже пением черных дроздов, ядовитые ехидны и удоды, строящие уютные гнезда из нашего дерьма. Кто был первым садовником, малый? Господь Бог. Но даже в Его саду жил змий. И, думаю, он не был там одинок.

На следующий день Иван взял в библиотеке «Ловцов привидений», масштабный атеистический труд Н. Питонцева, старательно развеивавший все виды религиозного дурмана. Тридцать страниц этой монументальной монографии были посвящены средневековым бестиариям, так что каждому парковому пацану Багила смог подобрать родственного монстра. И только несколько несколько недель спустя он вдруг сообразил, что разговор о садах был демонстрацией, второй частью урока. Дед легко и быстро переворошил его мусор.

 

2

Архив, конечно, не работал. Это обычное дело: если приходишь в какую-нибудь химчистку в среду, то узнаешь, что она работает по вторникам и четвергам, а если являешься во вторник, то оказывается, что рабочие дни – среда и пятница. В понедельник государственные учреждения лучше вообще обходить стороной. В понедельник служащие готовы сделать все, чтобы их тяжелый день стал твоим. Вот и архив был участником этого заговора бюрократов. Из расписания на двери следовало, что Ивана ждут завтра с десяти до двенадцати. А сегодня ему здесь делать нечего.

Он прошел насквозь небольшой сквер, разбитый перед старым корпусом «Химволокна», огляделся и решил идти в Очереты пешком. Погода была все еще солнечной, хотя первые тучи уже накрывали ДВРЗ и Харьковский массив. Багила рассчитывал, что на дорогу у него уйдет минут сорок. От силы – час. Но он ошибся. Пройдя метров двести, Багила увидел впереди Леню Бородавку. Леня шел забавной походкой маленького полного человека, выбрасывая ноги далеко вперед и размахивая руками у себя за спиной. Иван сбавил темп и двинулся следом за Леней. Так они шли довольно долго, пока Бородавка не свернул к небольшой платной автостоянке. Там он отыскал вишневую «шестерку», быстро протер лобовое стекло и уже собрался уезжать, но вдруг замер, опершись на открытую дверь машины. Наблюдая за ним, слегка озадаченный Багила попытался понять, почему Бородавка, так явно не склонный к пешим походам, не ставит машину на стоянке «Химволокна». Сложно ведь представить, что на эту прогулку по промзоне Леня решился ради поддержания физической формы. Между тем, Бородавка стоял возле заведенной машины, все стоял и не уезжал. Багила проследил за его взглядом и увидел на другой стороне улицы, в тени трех чахлых кустов сирени, Кинокефала и Прекрасную Пантеру. Сперва Иван не понял, что они делают здесь, между ДШК и «Химволокном», тоже ведь не лучшее место для романтических встреч, но тут же вспомнил, что Ирка, Прекрасная Пантера его бестиария, учится в здешней бурсе – швейном училище, ну а Кинокефал – Толик Руль, наверное, заехал за ней, чтобы отвезти домой. Или куда там он хотел ее отвезти?.. Раз Толик Руль здесь, то где-то за кустами должен стоять и его Чезет.

В профиль Толик здорово напоминал терьера – голова рыжая, прямоугольная, челюсть крепкая. Красоты в нем не было, и характером на дружелюбного терьера он не походил совсем. По наблюдениям Багилы, Толик был коварен и подловат. Но вот уже год как он выиграл кубок Украины по мотокроссу, стал звездой, и за то, чтобы вечером красиво подъехать к танцплощадке на Чезете с Рулем за рулем, парковые девчонки могли позволить ему многое. Вот и сейчас дела у него шли неплохо. Он что-то говорил Ирке на ухо, крепко обхватив ее, прижавшись сзади и положив ей на плечо свою рыжую собачью морду. Его руки в темно-коричневых перчатках на груди и на талии Ирки были видны издалека, и, похоже, это зрелище совсем не понравилось Лене Бородавке. Коротко ругнувшись, Леня сел в машину и, громко хлопнув дверью, начал выруливать к воротам. Не то услышав хлопок, не то закончив обсуждать непростые отношения, связывавшие их, Ирка дернула плечом, Толик Руль отпустил ее, вывел из-за кустов сирени красный Чезет, и через полминуты они умчались в сторону Комсомольского.

Оставшись один, Багила в очередной раз подумал, что Пеликану с Иркой не повезло. Впрочем, сам он, да и все их друзья предупреждали Пеликана, что будет именно так, а потом говорили ему, что их предсказания уже сбываются в полной мере и даже с перебором. Но для Пеликана эти слова ничего не значили…

А ведь есть же на Комсомольском девчонки, готовые появиться на пути Пеликана, когда он идет в парк или покупает квас возле «Алмаза». Вот как они узнают маршруты Пеликана? Наверное, инстинктивно, как птицы. Правда, Пеликан их не замечает. Зато замечает Багила.

 

3

Пеликан и Багила были знакомы с первого класса, их дружба началась с поисков партизанской землянки. Каждый школьник Комсомольского массива в те времена знал, что за болотом, в лесу, в самой глухой его части, куда аллеи парка не добрались и доберутся еще нескоро, со времен войны осталась партизанская землянка. Те, кто в ней был, говорили, что в землянке на стене висит карта подземных ходов, а под картой, на ящике с гранатами, сидит скелет немца в форме и в каске. Руки немца связаны цепью. Пеликану рассказали об этом знакомые третьеклассники и пообещали взять его с собой, когда в следующий раз отправятся за гранатами. Но время шло, а экспедиция все откладывалась. Потом полили дожди, началась зима, выпал снег, а весной было не до того. Следующей осенью Пеликан встретил бывших третьеклассников и спросил, когда ему все-таки покажут землянку, но они отвечали, что были там недавно и гранаты все уже забрали, так что смысла идти в землянку больше нет никакого. А если Пеликану очень нужно, то пусть отправляется сам, не такое уж это и сложное дело. Пеликан бы и пошел, но он не знал наверняка, где именно искать землянку, да и вообще он тогда ничего не знал ни про парк «Победа», ни про лес, ни про болото. Кроме разве что одного: болото до сих пор опасно, и каждый год там гибнут люди, вот, например, недавно одна девочка из сто восемьдесят третьей школы пошла после уроков не домой, а в парк и пропала. А потом ее портфель нашли возле болота.

Учителя пугали их умышленно и изощренно, наверное, они даже обменивались опытом – как пострашнее напугать учеников, чтобы те держались подальше от парка. Пеликан, разумеется, боялся, как и все, но с землянкой все же надо было разобраться раз и навсегда. Он вызвал на разговор Багилу – единственного очеретянца в их классе – и спросил, бывал ли тот в землянке. Багила тоже много о ней слышал, но не видел ни разу. Всю зиму Пеликан и Багила готовили предприятие, решая, как поступят со скелетом немца и с картой подземных ходов. Договорились, что карту возьмут с собой и потом первыми пройдут всеми ходами. Было даже как-то странно, что никто до сих пор этого не сделал. Дохлый немец их не интересовал.

Экспедицию сперва назначили на весну, но в апреле Пеликан заболел, и потом весь май его забирала из школы бабушка. Поэтому пришлось еще раз менять планы и сдвигать сроки. Опять на осень.

Наконец в середине сентября они объявили недельную готовность. Пеликан отвечал за фонарик и веревку, Багила обещал принести большой мешок и нож; два двухметровых шеста были спрятаны в траве недалеко от центральной аллеи. В субботу они встретились у входа в парк, напротив Дарницкого бульвара. Вместо учебников у Пеликана в ранце лежали резиновые сапоги. Багила пришел без портфеля, но с рюкзаком.

Маршрут поиска был придуман и нарисован ими давно, однако стоило свернуть с главной аллеи, как тут же оказалось, что следовать ему невозможно: то приходилось обходить густые и оттого непроходимые кустарники, то линия поиска вообще выходила за пределы парка. Тогда они пошли просто наугад, уже понимая, что вряд ли что-то найдут, разве что случайно, но и не желая сдаваться, едва начав поиски.

Когда добрались до болота, все стало и вовсе скучно: проходимые участки были исхожены, истоптаны, и незаметной землянки там, конечно, не было, а в непроходимых и заболоченных ее быть просто не могло. Кто станет рыть землянку в воде? Начинался дождь, уже хотелось есть и пора было расходиться по домам. Но бросить все вот так, без результатов, сдаться, признать, что экспедиция провалилась, и не добыть партизанский план подземных ходов они тоже не могли.

– Я все понял, – сказал Пеликан, когда они вышли к небольшой березовой роще. – Просто землянку уже засыпали. Нам надо искать засыпанную землянку. Ты ничего похожего не видел?

– Конечно, видел, – обрадовался Багила. – Было одно место, когда я даже подумал, что это похоже на засыпанную землянку.

– Надо вернуться и исследовать ее, – Пеликан решительно развернулся и пошел в сторону болота.

– Да? – неуверенно спросил его Багила. Ему уже не хотелось никуда возвращаться. – Ну хорошо.

Тут Пеликан неловко ступил на мгновенно размокшую под дождем тропинку, поскользнулся и сел в грязь.

– Слушай, – предложил Багила, глядя на мокрого и грязного Пеликана, – давай мы ее исследуем, когда дождя не будет. Мы ведь ее уже нашли, мы знаем, где она. А сейчас лучше пойдем ко мне. Тут недалеко.

Так Пеликан впервые попал в Очереты и познакомился с дедом Максимом. Старый появился, когда, отмытые и переодетые в сухое, они уже сидели за обеденным столом. Приятель внука был представлен деду по всем правилам.

– Пеликан – старая шляхетная фамилия, – вспомнил Максим Багила. – Так ты поляк?

– Нет, – удивился Пеликан. – Я не поляк, – он привык, что на его «птичью» фамилию все и всегда обращают внимание. Ему это даже нравилось. Только поляком его еще никто не называл. – Я русский Пеликан.

– Хорошо, – дед Максим спорить не стал, но ухмыльнулся широко и весело. – Никогда не видел русских пеликанов. Ты первый.

 

4

Багила шел в Очереты самым коротким путем. Пройдя улицу Малышко до половины, сразу за хлебно-молочным магазином он свернул и дальше двинулся дворами напрямик, с тем чтобы выйти на улицу Юности уже за двести четвертой школой. Наверное, и в детские воспоминания он погрузился из-за того, что подошел к родной школе на опасно близкое расстояние. Либо это она нагоняла ностальгический туман, либо где-то неподалеку проходил Пеликан. У Багилы часто так бывало: стоило подумать о Пеликане, и он тут же откуда-то появлялся.

 

Глава шестая

Повестка в военкомат

 

1

Комсомольский массив – заповедные кошачьи места. Коты и люди обживали его одновременно. Аккуратно обходя котлованы будущих домов, коты прокладывали охотничьи тропы, щедро метили углы новостроек, первые саженцы кленов и каштанов, дремали на пологих ветвях невысоких старых сосен, сохранившихся кое-где во дворах. А когда вслед за деревьями выросли еще и кустарники, все эти спиреи Тунберга, белые снежноягодники и калины гордовины, когда сирень поднялась в два человеческих роста, превратив дворы в роскошные охотничьи угодья, когда наконец в палисадниках зацвели абрикосы и вишни, коты завладели этими землями окончательно и решили не делить их ни с кем.

Во дворах собаки котам не конкуренты и не соперники. Собака живет или с человеком, или с другими собаками – стаей. Одинокая собака, даже если ее любят дети всего дома, все равно долго не продержится – уйдет к своим. А собачьим стаям в городе не место, их либо отлавливают, либо вытесняют в лес. И если майским утром пройти весь Комсомольский массив насквозь – от трамвайной остановки «Улица Юности» до станции метро «Дарница» – причем идти не тротуарами основных магистралей, а дворами, мимо подъездов домов, старых мусорников, мимо детских садов и голубятен, внимательно считая при этом встречных котов и собак, то вряд ли за время пути удастся учесть больше дюжины собак. Зато котов встретится не меньше трех десятков.

Большинство городских собак нервны и взвинчены: одних держит в напряжении близость непредсказуемого хозяина, других беспокоят актуальные вопросы выживания хищника в условиях современного мегаполиса. Редко встретится пес, беззаботно спящий на солнце, отбросив хвост и вывалив язык. Коты же, если не заняты охотой и не добиваются внимания прекрасной дамы, – расслабленно медитируют на подоконниках первых этажей или на лавочках у подъездов. Они смотрят на нас лениво и свысока, потому что этот мир принадлежит им.

Насчитав восемнадцать котов на пути от парка до улицы Малышко, Пеликан подошел к дому букиниста Малевича. Девятнадцатый кот встретился уже у входа в подъезд. Двадцатый – пушистый сибирский гигант Ячмень – ждал его в квартире букиниста.

– Сегодня Ячмень порвал отечественную цензуру, – встретил Пеликана Виталий Петрович Малевич. – Я всегда подозревал в нем скрытого либерала.

– Извините, Виталий Петрович, – не верю. Призраки, привидения и отечественная цензура порваны быть не могут. При всем уважении к талантам Ячменя. Каждому пионеру известно, что их в природе нет, а цензуры у нас нет особенно.

– Разве я сказал, что он уничтожил несуществующую советскую цензуру, Пеликан? От его когтей пострадал сборник распоряжений по цензуре: три устава, циркуляры, постановления. С петровских времен и до царствования Александра II Освободителя.

– Не либералом он себя показал, Виталик, а обычным невоспитанным котом и стихийным анархистом, – донеслось из гостиной. – Либералы-то как раз пытались упорядочить дикую русскую цензуру. Подчинить ее хоть каким-то законам. Уж если совсем без нее не получалось. Эти прекрасные возвышенные люди верили, что Россия может жить по правилам.

В гостиной на журнальном столике уже стояла початая бутылка «Слънчева бряга» и два бокала с коньяком.

– Жорик, они ошибались. Россия не может жить по правилам. Ни по своим, ни по чьим бы то ни было. Никогда не жила и сейчас не станет. Мы все нарушаем их. Все. Вся страна. Каждый из нас, – Пеликан пожал руку высокому брюнету с породистым лицом, иссеченным резкими вертикальными морщинами. Глядя на него, можно было решить, что Жорик провел годы в экспедициях, на Крайнем Севере или в Сибири, что жизнь его была полна опасностей и лишений. На самом деле Жорик просто много и регулярно пил. Впрочем, опасностей в его жизни тоже хватало – Жорик зарабатывал торговлей самиздатом и книгами эмигрантских издательств. – Взять хотя бы нас с вами. Сию минуту я должен сдавать зачет по матфизике в двести восьмой аудитории физфака, Виталий Петрович – стоять у кульмана в мастерской на третьем этаже Киевпроекта, а ты, Жорик… даже не могу сказать, чем именно ты должен заниматься. Когда мы виделись в последний раз, ты числился инженером в автопарке и, кстати, обещал принести мне «Остров Крым».

– Если бы, Пеликан, я занимался тем, чем должен, то ты не напоминал бы сейчас об Аксенове. Ты просто зашел бы ко мне в магазин – у меня был бы небольшой книжный за Пассажем, на улице Заньковецкой, – и выбрал любое издание «Острова».

– А у тебя их было бы несколько, и все разные?

– Конечно! Было бы недорогое, в картонной обложке, издательства «Радянський письменник», еще одно такое же, но в мягком переплете, выпустила бы «Советская Россия». «Художественная литература» в серии «Библиотека классики» издала бы его как положено, в супере и с иллюстрациями. Ну а для ценителей вроде тебя я бы держал первое издание, «Ардис», 1981 год.

– Предлагаешь подождать до тех времен, когда ты откроешь свой магазин?

– Нет, только до тех, когда придет следующая партия книг из Штатов. Потому что поставку, на которую я рассчитывал и в которой был твой Аксенов, месяц назад задержали в Шереметьево. Тут ведь, Пеликан, момент тонкий – да, я нарушаю, их правила, но сами эти правила абсурдны и нелепы. В большинстве стран мира мое желание торговать книгами никого бы не удивило – открывай магазин, торгуй, плати налоги, и все дела. Но только не у нас. У нас я асоциальный тип и хожу под статьей, хотя по Конституции и у тебя, и у меня, и у любого есть право пользоваться достижениями культуры. Я уж не говорю о свободе слова, о ней я предпочитаю свободно молчать. Но я не всегда так покладист, и есть одно право, от которого я не откажусь ни за что. Это мое право на утреннюю чашку кофе с коньяком. Ради него я готов на время отказаться от всех своих конституционных прав. Но если из-за твоего прихода Виталик забудет о кофе, то я выйду на демонстрацию к Горисполкому и потребую немедленной свободы эмиграции для Леонарда Пелтиера.

– Идем на кухню, Пеликан, сварим кофе себе, а главное – Жорику. Иначе Валентин Арсентьевич Згурский будет втянут в международный конфликт. А кому это надо? Никому. – Малевич увлек Пеликана за собой. – Теперь рассказывай, почему ты здесь, а не сдаешь сессию.

– Хочу предложить вам одну книгу, Виталий Петрович. Мне срочно деньги понадобились. Сто сорок рублей.

– Ого. Это немало. Это половина моей зарплаты. Нет, срочно не получится, Пеликан. К концу недели в лучшем случае. Да и то… А что за книга?

– «Сады и парки» Курбатова. Санкт-Петербург. 1916 год.

– Ага, Курбатов. Получить за нее сто сорок, да еще и срочно… Даже не знаю, что тебе сказать.

– Сегодня нужны, Виталий Петрович. К шести часам вечера.

– Да это почти невозможно. Она и не стоит столько. То есть стоит, но для моего покупателя. А у тебя я ее только за сотню могу взять, не дороже. Да и то если книга в идеальном состоянии.

– Вот потому я и пришел именно к вам, – Пеликан решил, что время лести уже наступило. – Никто ведь другой не сможет ее так продать.

– Книга-то с собой?

– Я быстро принесу. Мне тут рядом, вы же знаете.

– Приноси, надо посмотреть на нее. Ко мне сегодня в обед заедет один человек. Ему про сады и парки сейчас интересно.

– Тогда я побежал?

– Да не спеши ты так. Идем кофе с Жориком выпьем.

Пока они мололи и варили кофе, в гостиную вышел весь пушистый и не желающий даже в мае линять Ячмень. Убедившись, что его давешняя атака на цензуру уже прощена и забыта, он уснул, устроившись под боком у Жорика.

– Тихо, не будите кота, – строго велел Жорик Малевичу и Пеликану. – Умом я хоть и не разделяю пристрастия Ячменя к экстремистским методам борьбы с цензурой, но сердцем все же с ним.

– Я знал, что твои слова в защиту цензурных уставов неискренни, – Пеликан передал Жорику его кофе. – Любая статья и любая книга рискуют оказаться под запретом там, где допустима хоть какая-то цензура. Вот, например, «Остров Крым»…

– Пеликан, я же попросил тебя, не приставай ко мне с Аксеновым. Когда будет, тогда будет. Сейчас у меня есть «Партократия» Авторханова и первый том «ГУЛАГа». Это все.

– Хорошие книги, – поднял бокал с коньяком Малевич. – Любую берешь в руки и знаешь, что от пяти до семи лет тебе, если что, обеспечены. Предлагаю выпить за наш уголовный кодекс – высшую и совершенную форму цензурного устава.

– Передайте Ячменю, когда проснется, слова моей поддержки, – Пеликан допил кофе и поднялся с дивана. – Я побежал за Курбатовым, Виталий Петрович. Буду через полчаса.

 

2

Пеликан и Малевич познакомились два года назад в букинистическом отделе писательского магазина «Сяйво». Они одновременно разглядели на самой верхней полке темно-коричневый корешок карманного географического атласа Маркса начала века и мгновенно в него вцепились. Для Пеликана это была невиданная книга сказочной красоты с гербами европейских держав, с изображением монет всех стран мира, включая экзотические эритрейские лиры и тунисские франки, с диковинной статистикой, наконец. Кто сейчас знает, что торговый флот Британии тех лет равнялся французскому, немецкому и российскому, взятым вместе? А Маркс знал.

Атлас стоил всего десять рублей, и Пеликан не мог выпустить его из рук, как ребенок не может отдать яркую елочную игрушку. Он ни за что не хотел упускать атлас. А у Малевича два таких же, только изданных несколькими годами раньше, уже стояли дома в шкафу, ждали покупателя. Конечно, он запросто мог попросить Жанну, которой всего год назад помог устроиться продавцом в «Сяйво», продать атлас ему, но делать этого не стал и уступил книгу нахальному десятикласснику. На этом он выиграл дважды, получив хоть и не очень состоятельного, но постоянного покупателя, а главное, у него появился новый друг. Малевич ввел Пеликана в узкий круг своих знакомых, назвать который узким можно было лишь потому, что существовал еще и широкий, а его границы вряд ли взялся бы очертить сам Виталий Петрович.

Болтаясь этим утром на колесе и разглядывая с его высоты аллеи парка, Пеликан вдруг вспомнил, что у него же есть Курбатов. А вспомнив о книге, тут же понял, что если Малевич ему поможет, то он сумеет достать деньги на подарок для Ирки. Ну а если не сможет Малевич, то, наверное, ему не поможет уже никто.

Полчаса Пеликану должно было хватить, чтобы сбегать домой и вернуться с книгой. Он жил неподалеку, в старой панельной пятиэтажке, одной из тех, с которых когда-то начинался Комсомольский массив. С его последнего, пятого, этажа, из-под вечно протекающей, кое-как залитой битумом плоской крыши, в первые годы были неплохо видны колокольни Лавры и Софии – весь киевский правый берег. Однажды Пеликан разглядел с балкона огромную летающую тарелку, севшую на строящийся Дом Торговли. Он наблюдал за ней несколько дней, и все это время тарелка оставалась на крыше, никуда не улетала, а по ночам ее даже подсвечивали. Наверное, изучали. Пеликан решил, что обязательно должен увидеть ее вблизи. Вдвоем с Багилой он отправился к Дому Торговли с инспекционной поездкой. Тогда они учились классе в третьем или в четвертом, и само путешествие на Львовскую площадь поразило их, пожалуй, сильнее, чем строительство новой высотки. Все-таки правый берег – не левый, что ни говори. Тем более что тарелки никакой там не оказалось – за тарелку Пеликан принял белый шар метеорадара между стрелами двух подъемных кранов. Вблизи и не похоже совсем на тарелку.

Ну а потом как-то быстро, чуть ли не за год, перед его домом все застроили, и из окон Пеликана, с его пятого этажа, теперь были видны одни лишь стены шестнадцатиэтажных общежитий. Никакого правого берега – ни Софии, ни Лавры, только Дом Торговли какое-то время еще маячил на отшибе. А потом застроили и его.

Пеликана эти перемены так разозлили, что он даже плеснул свежей пионерской желчи в школьное сочинение на безобидную тему «Вид из моего окна». За сочинение он получил тройку с двумя минусами, в кровь расцарапавшими тетрадный лист. К оценке прилагалось указание раздраженным почерком: Смотреть нужно выше! И шире!

 

3

Миновав нелюбимые общаги пединститута, он подошел к своему дому и у входа в подъезд привычно проверил почтовый ящик. Газет не было, писем не было, зато пришла повестка из военкомата. Пеликану предлагали через пятнадцать дней явиться для прохождения медосмотра на улицу Лебедева. На этот раз о нем не забыли.

Его должны были забрать еще прошлой осенью, после первого курса. Но почему-то этого не сделали. Может быть, его дело попало не в ту стопку, не в тот ящик, легло не на тот стол, не к той девушке, прапорщику советских вооруженных сил. Неизвестно, что там случилось, но лето миновало, заканчивалась осень, однокурсники Пеликана один за другим получали повестки на расчет и уходили в армию, а Пеликана в военкомат все не вызывали. Так и не вызвали. Зато в конце зимы его пригласили в военную прокуратуру.

– Как здоровье, как себя чувствуете? – не отрывая взгляда от медицинской карточки Пеликана, спросил прокурор.

– Спасибо, неплохо.

– Как учеба?

– Учусь, – отвечал озадаченный Пеликан.

– Если у вас все неплохо, то почему же вы до сих пор не в армии, а? – прокурор посмотрел на Пеликана так, словно тот немедленно должен был собрать рюкзак и бежать на построение.

– Так вы же меня не зовете. А без приглашения не принято у нас все-таки.

– Действительно, не зовем. И это странно. Всех зовем, а вас почему-то нет. Как это объяснить?

– Загадка, – пожал плечами Пеликан.

– Может быть, вы заплатили кому-то? Военкому, например? – прокурор вдруг улыбнулся широко и дружески. – Говорите, не бойтесь – мы его накажем, а не вас. Или это ваши родители дали ему взятку, а?

Тут Пеликан подумал, что прокурор, наверное, копает под военкома – зачем ему какой-то Пеликан? Но как вести себя, когда, брызгая слюной и чернилами, сцепились юристы и военные, он не знал, а потому просто сидел и молча смотрел в глаза прокурору.

– Ну хорошо, – сказал тот минуту спустя. – Мы в этом разберемся, а вас еще вызовем. Вы ведь никуда уезжать не собираетесь?

– До лета я точно в Киеве, – кивнул Пеликан.

В результате его не призвали в армию и весной тоже. Разбирались, наверное, все это время с военкомом. А вот теперь, в конце мая, вдруг прислали повестку, и значит осенью вместо квантовой механики он отправится учить Устав гарнизонной и караульной службы. Итак, все предельно прояснилось: впереди сессия, лето и затем – два года армии.

 

4

– Какие тут чудесные акварели Остроумовой-Лебедевой, а я ведь совсем забыл о них, – восхитился Малевич, не спеша перелистывая страницы «Садов и парков». – Ты не помнишь, Пеликан, она их рисовала специально для Курбатова?.. Нет, вряд ли. Но, так или иначе, они здесь удивительно к месту. Что говорить, замечательная книга. И выглядит безупречно – даже отметок магазинов не видно. Рискну предположить, что ты ее не в магазине покупал, а взял из старой, хорошо подобранной библиотеки, в которой она и провела без малого семьдесят лет. Впрочем, настаивать не буду, – Малевич легко погладил светло-бежевый парчовый переплет и положил Курбатова на стол. – Просить за нее сто сорок рублей – это, конечно, проявление безграничного нахальства, но и не просить как будто нет причин. Во всяком случае, я их не вижу.

Малевич не ошибся, «Сады и парки» были бабушкиным наследством. Правда, от ее сказочной библиотеки, занимавшей когда-то целый зал в старой квартире на углу Владимирской и Большой Житомирской, давно уже остались считанные тома. К родителям Пеликана их попало только шесть. Теперь осталось пять.

– Все ведь зависит от покупателя, – продолжал Малевич, – кто-то за нее десятки не даст, а наш может и полутора сотен не пожалеть. Тут как повезет. Пеликан, ты иди, наверное, погуляй час-полтора, а потом позвони мне, хорошо? Не будем смущать человека.

– Служение мамоне не терпит лишних глаз и требует уединения, – понимающе кивнул Пеликан.

– Ты молодой наглец! Если покупатель увидит здесь незнакомого человека, да еще с твоей нахальной любопытствующей физиономией, то развернется, уйдет и адрес этот забудет. И правильно, между прочим, сделает. Так что проваливай, не трать мое время и не мешай работать. У меня сегодня библиотечный день, а он бывает всего раз в неделю.

– Просто я хотел посмотреть, кому уйдет мой Курбатов, – объяснил Пеликан. – Все-таки он мне родной. Я вырос с ним в обнимку. Но ладно, нельзя так нельзя.

Пеликан вышел от Малевича с таким чувством, словно день уже закончился. Он сделал все что мог, а остальное от него не зависело. К тому же он был уверен, что букинист продаст «Сады и парки», а значит, деньги у него будут, и подарок для Ирки тоже будет.

Погода, между тем, портилась. Небо совсем затянуло какой-то серой дрянью, и об утреннем солнце не напоминало уже ничего.

В глубине двора, на небольшой самодельной лавочке возле высокой зеленой голубятни, накормив птиц, отдыхал Лысый Матрос. Он сидел, немного развернувшись, вытянув далеко вперед покалеченную левую ногу. Еще в те времена, когда был он молод и жил на Подоле, в Киеве случился очередной приступ борьбы с голубями и голубятнями. Во двор к Матросу явилась комиссия, состоявшая из управдома, его помощника и двух рабочих. Управдом сказал, что этот колченогий курятник давно уже всем надоел, есть постановление исполкома, и будет лучше, если Матрос сам его сломает, по-хорошему. Но Матрос ломать по-хорошему не захотел, он взобрался на крышу голубятни и заявил, что не уйдет оттуда никуда, а если его голуби так мешают советской власти, то пусть ломают вместе с ним. Матроса долго уговаривать не стали, быстро подпилили шесты, на которых стояла деревянная конструкция, и она завалилась набок под яростный рев Матроса, под вопли и причитания соседок. Лысый Матрос тогда сломал левую руку и ногу. Его руку врачи кое-как привели в порядок, а нога срослась неправильно и с тех пор так и не гнулась.

– Привет, Матрос! Уже есть свежий голубиный прогноз? Дождь скоро начнется? – присел рядом с ним Пеликан.

– Обязательно будет, – не расслышал его Матрос.

Пеликан и Багила когда-то насчитали на Комсомольском массиве два десятка голубятен. Бывшие жители левобережных слободок, да и киевляне, переселенные уже в семидесятых на Комсомольский со Сталинки, Зверинца, Сырца, из коммуналок Подола и Печерска, не желали расставаться со своими голубями. И вместо голубятен, снесенных одновременно с их старыми домами и усадьбами, строили для своих стай точно такие же новые.

Голубятникам наши власти никогда не доверяли. Ни до войны, ни после. Почтовый голубь – это связь, а в опытных руках он эффективнее портативного передатчика – сообщение можно отправить за сотни километров, даже за тысячи. Поэтому и немцы в годы оккупации запрещали киевлянам держать голубей, привычно расстреливая нарушителей приказа.

Отсчет спокойной жизни украинские голубятники повели с середины шестидесятых, с тех лет, когда Щербицкий встал сперва во главе украинского правительства, а потом и ЦК партии. О его голубятнях на Печерске и в Вышгороде ходили легенды, а отставного полковника, отвечавшего за голубей первого секретаря, на киевском птичьем рынке знали в лицо. Вряд ли он был полковником, но и это стало частью легенды, а следом и то, как продавали ему своих голубей для Щербицкого, как не хотели расставаться с ними, но соглашались из уважения или уступали силе, как получали в дополнение к небольшой оплате – кто «Запорожец», кто машину зерна. Попробуй достать зерно для птиц, если ты не председатель колхоза, а обычный городской голубятник.

Ну и, конечно, у каждого были голуби из стаи Щербицкого или их потомки.

– Вон тот, красный, венский, с белыми пятнами на крыльях. У него кровь Щербицкого, – всегда показывал гостям непривычно крупную птицу Лысый Матрос. – Но я больше наши породы люблю – Нежинского, Русского барабанщика – драчливый черт, Киевского светляка. Глянь, какой красавец – сам черный, шея белая, голова белая, а над клювом – темно-серая отметина.

Пеликан был уверен, что Лысый Матрос не видит уже ни пятен, ни отметин на своих голубях и рассказывает о них только по памяти. Матрос дремал, вытянув больную ногу и подняв лицо к птицам, рассевшимся на шестках и крыше голубятни.

– Это не твой приятель идет? – не поворачиваясь и даже, кажется, не открывая глаз, вдруг спросил он Пеликана. Действительно, со стороны улицы Малышко, из-за угла детского сада, прямо на них вышел Багила.

«Так кто из нас ничего не видит?» – спросил себя Пеликан.

Следом за Багилой во двор медленно въехала черная «Волга» и остановилась возле подъезда Малевича.

– К кому бы это? – вслух подумал Пеликан, уже догадываясь, что приехал его покупатель.

– К Петровичу, – подтверждая его догадку, уверенно ответил Лысый Матрос. – Не первый раз его здесь вижу.

– Пеликан, – засмеялся Багила, подходя к голубятне. – Я знал, что ты где-то тут. Твои следы и метки – по всему массиву.

– Даже не думай спрятаться, если твоего друга зовут Багила, – тихо ответил Пеликан, внимательно разглядывая крепкого, коротко стриженого блондина в светлом костюме, быстро шагающего от «Волги» к подъезду Малевича.

– Багила у нас в семье не я, ты же знаешь.

– Да все у вас в семье – Багилы. Что твой дед, что ты, что Дарка.

– Вот Дарка как раз да, – согласился Багила. – Старый последние месяцы ее возле себя держит, целыми днями не отпускает. А сам он уже еле ходит. И гостей больше не принимает.

– Да ладно, – легко отмахнулся Пеликан. – Он еще всех нас переживет. Сколько старому? Восемьдесят?

– Восемьдесят три…

– Не мне судить, конечно, – внезапно согласился Пеликан. – Да и никому из нас. Я, кстати, в армию этой осенью ухожу. Сегодня получил повестку.

– В армии служить нужно, – уверенно и громко вдруг заявил Лысый Матрос. – Говорят, армия – школа жизни. Это ерунда! Главное, что понимаешь в армии, – как устроена власть. А она очень просто устроена. Один раз это нужно почувствовать и потом всю жизнь пользоваться. Армия – школа власти. Я семь лет на Северном флоте служил, это много, конечно. Три, как сейчас служат, – было бы нормально.

– Старый сказал, что в армию можно идти только главнокомандующим, – усмехнулся Багила. – А тратить жизнь на то, чтобы выполнять приказы идиотов с погонами, – это преступление. Мне даже повестку не присылали. И не пришлют.

– Армия помогает правильно выставить прицел, – не согласился Лысый Матрос. – После нее мир видишь точнее. И промахов меньше.

– Матрос, вот ты приди к нам в парк как-нибудь часов в шесть вечера, – хмуро посоветовал Багила, – там как раз эти, с выставленным прицелом, раскумариваются. Им Афганистан на всю их недолгую оставшуюся жизнь прицел выставил. Ни один наркодиспансер уже не поправит.

– Я же не про то, – запротестовал Матрос. – Афганистан… Дурачье тупое! Зачем вообще туда полезли?! Истории не знают?

Спорить о том, служить или не служить, Пеликан не собирался. Пытаться откосить от армии – значит добровольно идти на унижение. Служба в армии предполагает подчинение, поэтому тоже связана с унижением, но уже вынужденным. А это все-таки дело другое. Для него вопрос был решен.

– Послушай, Иван, ты в парке сегодня вечером будешь?

– Нет, я не приду, – зевнул Багила. – Дождь скоро начнется, ты же видишь. Что мне там делать под дождем?

– У Ирки день рождения сегодня, забыл? Все соберутся.

– Пеликан, – вздохнул Багила, – идем, пройдемся, пока сухо. – Ему не хотелось портить настроение другу, но и молчать о том, что видел сегодня Ирку с восходящей звездой мотокроссов, он не собирался. Багила не любил Ирку.

– Ладно, удачи, – попрощался Пеликан с Лысым Матросом. – Тебе помочь подняться?

– Сам справлюсь, идите, – Матрос даже не посмотрел в их сторону, но Пеликан уже понял, что тот и так все отлично видит.

– Только далеко уходить не будем, – сразу предупредил Багилу Пеликан, – у меня тут дела еще остались.

– Ты можешь не уходить, можешь и дальше петлять по массиву, а я – домой. Спать хочу. Я сегодня все утро провел на «Химволокне». А там уныло и безрадостно, сам знаешь. После нескольких часов среди этой химии накатывает какая-то беспредельная удушливая тоска. Тоска сильнее жизни.

– То горестный удел тех жалких душ, что прожили, не зная ни славы, ни позора смертных дел.

– Вот-вот, настоящее преддверие ада. Не представляю, как бы я там работал: с утра и до вечера, целый день среди железнодорожных веток и тупиков, среди улиц, которые на самом деле – не улицы никакие, а подъездные пути автотранспорта к складам и базам. Для меня эти промзоны – самый сильный аргумент в пользу атеизма. Не может человек, если он творение Божие, добровольно создавать на земле весь этот инфернальный мрак и существовать в нем по своей воле. Ему природа велит стремиться в сады и парки, разводить голубей, вот как Матрос, разыгрывать античные трагедии.

– Не надо античных трагедий, Иван, – засмеялся Пеликан. – Нам и своих хватит… Черт возьми, поздно. Ты накликал!

– Что? О чем ты?

– Ты посмотри, кто там так страстно машет нам руками? Видишь этого розового пупса в черепаховых очках и трогательном голубом костюме? Это Иркин отчим, Федорсаныч Сотник, артист малых ролей в кино и Театре русской драмы. Сейчас нам будет представлен отрывок из Эсхила в вольной современной обработке. Интерпретация свободная, но основное условие соблюдено: боги неизменно безжалостны к главному герою, а Эринии, как и положено, беспощадны.

К Федорсанычу Пеликан относился нежно, но говорить о нем без иронии у него не получалось.

– Пеликан, если бы я попал в эту семейку, я бы еще и не так взвыл, – Багила немедленно встал на сторону Сотника. – Кстати, я сегодня Ирку видел…

– Поздравляю тебя, я тоже ее видел.

– Пеликан, как вовремя, как кстати ты появился, – закричал Сотник едва не с противоположного конца двора, и Багила понял, что рассказ об Ирке придется отложить. – Я измучен. Я страдаю вот уже скоро сутки. Ах, что, сутки?! Я страдаю седьмой год! Эта женщина ведет себя со мной так, словно я – какой-то пустяк в ее богатой приключениями жизни. Она приезжает домой ночью, от нее пахнет дорогим алкоголем, она привозит икру и конфеты! С кем она ела эти конфеты? Где взяла она эту икру? Что я должен думать, Пеликан!? Скажи мне!

– Слушай, Пеликан, слушай, – ядовито усмехнулся Багила. – Слушай внимательно. Это и про Ирку тоже…

– Нет, нет, – резким бульдожьим движением вскинул голову Сотник, и из забавного нелепого дядечки, которого ни в грош не ставит жена, проводя ночи невесть где и невесть с кем, немедленно превратился в ревнивого и гордого отца. – Ирочка пошла не в нее. О, как хотел бы я сказать, что есть у нее и мои гены. Ты знаешь, я познакомился с Еленой, когда ребенку было уже десять, а воспитал ее как родную! Я – актер! Но не театр был ей домом…

– Я знаю, – кротко согласился Пеликан, – это ваш дом был театром.

– Да! Я играю! Я не могу не играть! Но мой талант невостребован. Мне нужна сцена «Глобуса», «Комеди Франсэз», «Современника»! Мне по силам роли в великих пьесах. А что вместо этого? «Не был… Не состоял… Не участвовал». «Я, конечно, человек маленький». Одним словом, все сплошь «Из жизни насекомых». Кто же упрекнет меня, что я играю в жизни то, чего не позволяет мне сцена?!

– А окружающие как могут подыгрывают, но играют они плохо.

– Что ж, может, ты и прав, может быть, планка поднята слишком высоко. Вот потому я снисходителен. Я прощаю Елене то, что другой не простил бы никогда. И к этому же я призываю вас! Прощайте ближних. Прощая, вы их возвышаете. Их возвышаете, а не себя, как все мы почему-то думаем.

– Пеликан, я уже люблю этого человека, – развел руками Багила. – Он, конечно, неправ, но при случае надо будет с ним выпить и продолжить этот разговор.

– О Боже! – как всегда переигрывая, схватился за голову Сотник. – Я ведь об этом и хотел с тобой говорить, Пеликан. Сегодня у Ирочки день рождения. Конечно же, я не мыслитель, не пророк, а всего лишь смешной безымянный артист, но – увидишь, это ее последний день рожденья дома. В следующем году ее здесь уже не будет.

– Куда же она денется? – одновременно спросили Пеликан и Багила.

– Выйдет замуж и уйдет, упорхнет. Через год все будет иначе, вот увидите. И поэтому…

– Ирка выходит замуж? – перебил его Пеликан.

– Нет-нет, это я… предсказываю, да? Я же знаю ее, и ты ее знаешь. Мы все знаем ее достаточно, чтобы понимать – в восемнадцать Ирочки здесь не будет. Она вырвется отсюда и унесется куда-то… Я даже представить не могу, куда. Но Елена ее просто так не отпустит, поэтому она выйдет замуж. Что называется – за первого встречного. Может быть, за тебя, Пеликан, кто знает? Но этому первому я не завидую ни секунды. Он будет несчастным человеком.

– Вот она, беспощадная правда, – Багила похлопал Пеликана по плечу.

– Это меня здесь через год не будет, Федорсаныч, – игнорировал реплику Багилы Пеликан. – Осенью я иду в армию.

– Значит, тебе повезло, – с мрачноватой ироний заметил Сотник. – Но до этого еще надо дожить. А семнадцать ей исполняется уже сегодня. И раз это ее последний день рождения дома, я хочу, чтоб она его запомнила надолго. Я договорился с администратором – зал «Олимпиады-80» на этот вечер наш. Ты представь, весь зал – наш! Но нужна водка. Ресторан дает ящик «Русской», больше у них нет, а что такое ящик? Это капля. И я не позволю себе травить вас «Русской». Во всяком случае, начнем мы не с нее, а уж там как пойдет… Поэтому нужно поехать на базу Днепровского треста столовых, взять там два ящика «Зубровки» и три ящика массандровской «Алушты» – все уже договорено. А после этого можно будет «Русскую», что угодно уже можно будет. Я бы поехал сам, но нужно еще взять икру и балык, а это совсем другое место, совсем другие люди и совсем другие связи. Там по записке не дадут, только лично: руки – в руки, глаза – в глаза. Поэтому умоляю тебя слезно, ползая здесь, в пыли, и этой же пылью посыпая свой лысеющий череп: привези водку вместо меня. Бери такси, отправляйся туда прямо сейчас, и к семи ты успеешь вернуться.

– Это невозможно, Федорсаныч. У меня на шесть в парке под колесом встреча назначена. Подарок для Ирки принесут. Поймите, я никак не могу уехать.

– Да, можешь, конечно, – засмеялся Сотник. – Ну что, подарок… Ты попроси кого-нибудь, вот хотя бы своего товарища. Это же несложно, это совсем несложно, а столько проблем сразу разрешится, а? – Сотник крепко схватил Багилу за запястье, притянул к себе и внимательно посмотрел тому в глаза. – Так ведь?

– Хорошо, – согласился Багила, хотя в эту минуту ему не хотелось с кем-то встречаться в шесть часов вечера под колесом, а хотел он только домой. В этот день он как никогда хотел домой. Он устал. Наверное, все дело было в погоде.

– Отлично! – Хлопнул в ладоши Сотник. – Значит, мы все утрясли. Тогда запоминай, Пеликан: скажешь, что ты приехал вместо меня от Алабамы. Все просто. Туда берешь такси, держи два червонца на такси, а назад приедешь с их грузчиком на их машине. Водку по белым накладным проведут через ресторан, так что тут все чисто, и деньги не твоя забота. Ну что, понял?

– Не знал я, Федорсаныч, что вы такой напористый деловой человек, – удивился Пеликан.

– Я играю, Пеликан, – подмигнул ему Сотник, – не забывай, я все играю. Могу сыграть короля, могу могильщика, могу череп Йорика.

– Все-таки он удивил меня, – глядя вслед Сотнику, спешащему смешной катящейся походкой, сказал Пеликан Багиле. – Если бы это не звучало так смешно и глупо, я бы сказал, что он играет играющего.

– Играет актера, ты хотел сказать?

– Да, именно так я и хотел сказать. Ну что ж, с этим ясно. Пора звонить Малевичу. Внутренний голос настойчиво твердит, что мои деньги уже лежат у него.

 

Глава седьмая

Монолог Вертера

 

1

Всю ночь Федор Александрович страдал. Перед рассветом, когда дома все еще спали, он заперся в ванной, включил горячую воду и начал привычно читать монологи Эдипа и Аякса. Потом он рыдал, читал еще что-то, не отвечая на стук и грубые призывы тещи прекратить выть. Когда вода уже совсем остыла, он вдруг услышал, что декламирует предсмертный монолог Ромео: Скрепите, губы, вечный договор с прожорливою смертью! Где питье? Где этот горький и бесстрашный кормчий? Тут бы ему остановиться – какой он, в самом деле, Ромео? – эти страдания становились смешными уже и для него самого, а катарсиса все не было, катарсис ускользал. Но Федор Александрович упрямо взялся читать с середины роль Вертера из давнего студенческого спектакля, в котором Вертера играл вовсе не он. Бог свидетель, как часто ложусь я в постель с желанием, а порой и с надеждой никогда не проснуться; утром я открываю глаза, вижу солнце и впадаю в тоску.

Минувшей ночью он вообще не ложился: сперва ждал жену, курил, пытался читать киносценарий – роль небольшая, но других ему не предлагали. Потом с улицы, снизу, донесся смех Елены и звуки мужского голоса. Федор Александрович сперва решил, что ему послышалось, а когда выбежал на балкон, то успел разглядеть только «восьмерку», сворачивавшую за угол дома.

Какое-то время после этого он плакал на балконе, не решаясь вернуться. С Еленой ему теперь лучше было не встречаться до утра. Сколько уже было этих скандалов, бессмысленных и отвратительных. Да, она жила как хотела, а у него не хватало сил что-то изменить.

Дождавшись, когда жена уснет, Федор Александрович отправился на кухню и обнаружил на столе коробку «Вечернего Киева» с остатками конфет, а в холодильнике полупустую стеклянную баночку черной икры. Он поставил на огонь чайник и потом долго пил сладкий чай, намазывая икрой один за другим бутерброды, огромные и толстые, как подошвы солдатских сапог. Икра отливала благородным серебристо-черным цветом, слегка пахла рыбой, была не пересоленной, невероятно вкусной. Федор Александрович ел не спеша, смакуя, долго пережевывая, и не смог остановиться, пока не съел ее полностью. Потом он вытер хлебом дно баночки, не оставив ни единой икринки. Все это время он придумывал месть. Он хотел отомстить жене, отомстить решительно и безжалостно, но в то же время и тонко, так чтобы все произошло словно без него, без его участия. А если и с ним, то в роли малозаметного статиста. И в игре, и в жизни он привык быть на втором плане. Пусть его место в эпизоде, но он покажет, на что способен король эпизода!

Федор Александрович думал над этим целую ночь, иногда задремывая в кресле, засыпая на двадцать минут, на полчаса, просыпаясь всякий раз с мыслью, что никогда не придумать ему месть хоть немного такую же обжигающе-оскорбительную, какой в последние годы стала его жизнь с Еленой. И только в ванной, утром, рыдая над монологом Вертера из старого спектакля, забытого, наверное, уже всеми, кроме него одного, рыдая над теми самыми словами, где Вертер говорит, что он стоит перед лицом Божьим, точно иссякший колодец, точно рассохшаяся бадья, и молит о слезах, Федор Александрович неожиданно запнулся на полуслове – он вспомнил, что сегодня день рождения Ирки, и сказочный план мести жене вдруг расцвел перед его мысленным взором сочным и ярким ядовитым цветком. Если бы у воображаемых цветов был запах, то этот пах бы невинными вишневыми косточками – смертельным цианистым водородом, синильной кислотой.

Из ванной он вышел, остро сверкая очками, тщательно выбритым, сильным и решительным. В проеме кухонной двери немедленно возникла мать Елены, уже настроенная на бодрящий утренний скандал, но Федор Александрович, не говоря ни слова, не останавливаясь даже, легко поймал и поцеловал ее руку, и теща затрещала, зашипела, как раскаленная сковорода, на которую упал первый ломоть парной телятины. Если у него все получится, то удар он нанесет вечером. Настоящий, крупнокалиберный, оглушительный удар. Поэтому не нужно, нет никакого смысла тратиться сейчас на мелкие стычки, теряя в них силы, давая противнику возможность и время подготовиться. Ему предстоял разговор, от которого зависело многое в этот день.

Последние страницы старой записной книжки Федора Александровича были исписаны какими-то случайными словами, телефонами без имен и фамилий, исчерчены загадочными схемами, смысл и назначение которых не мог понять уже никто. И из-под этого культурного слоя, из-под нагромождения детских каракуль, гротескных профилей и силуэтов проглядывала предпоследняя внятная запись: Шума – г4-12-54. Рядом с ней, ясней и четче, последняя: Толик Шума – 24-49-51. Страницы, отведенные под Щ, Э, Ю, Я в старой книжке не сохранились.

В новой все было иначе. В новой книжке все было по правилам, последние буквы алфавита аккуратно существовали на своих пустующих листах, а запись Шумицкий Анатолий Яковлевич (Шума) 513-80-00 по-прежнему замыкала список знакомых Федора Александровича.

По-разному ведут себя друзья детства. Одни и в высоких чинах требуют, чтобы в старой компании давно облысевших и растолстевших однокашников все без церемоний называли их школьными кличками, радостно обнимаются даже с теми, кого совсем не помнят, и презрительно кривят губу, только если кто-то почтительно спрашивает о званиях и наградах. Так, словно не положили они всю жизнь ради этих звезд на погонах и разноцветных орденских колодок на парадных кителях.

А Шума, наоборот, постепенно забывал и те времена, когда он был Шумой, и тех, для кого он им был. До высоких званий он не дослужился – в системе ресторантреста не носят погоны, – но какую-то карьеру все же делал, а потому уверенно осознавал себя Анатолием Яковлевичем для всех без исключения. Ну и ладно.

Но вот, примерно год назад раздался звонок, и Анатолий Яковлевич сказал:

– Привет, Федя, это Шума, узнал?

Сотник не узнал школьного приятеля, но легко догадался, что тому от него что-то нужно, а других аргументов, кроме зыбких и неверных детских воспоминаний, у Анатолия Яковлевича не нашлось. Поэтому ненадолго он готов был снова стать Шумой.

К тому времени, почувствовав, что уже достаточно оброс связями, зарядился опытом и может существовать автономно, Шума стал администратором «Олимпиады-80». Он долго присматривал ресторан для себя и выбрал этот, на Дарницком бульваре. Несколько лет назад, готовясь к Олимпиаде, там сделали небывалый ремонт, отделав зал зеркалами и оснастив его немецкой свето-акустической системой. Но звонил Шума Сотнику, конечно, не по ресторанным делам – у него появилась новая подружка, выпускница киевского Иняза, девочка тонкая, образованная, из хорошей семьи. И если прежним его любовницам вполне хватало столика в «Олимпиаде», шмоток из «Березки», а летом номера в гостинице «Ялта», то у этой были еще и не очень понятные Шуме духовные запросы. Он купил девочке видеомагнитофон – ну не в киношку же ему с ней ходить?! Но оказалось, что можно и в киношку, если это, например, французская неделя в Доме Кино. Вот тут Шума и вспомнил об однокласснике. Он пообещал Сотнику столик в своем ресторане и отличное обслуживание в любое время. И хотя Федор Александрович тогда пробурчал что-то вроде «Меня и в ресторане родного Дома Кино неплохо накормят», но пригласительные для Шумы и его девочки достал, а потом и предложением администратора воспользовался. Потому что в Доме Кино всегда себя чувствуешь воспаленным прыщом на носу – все тебя видят, все знают, с кем ты встречался и когда. Вы еще кофе не допили, счет еще не оплачен, а тусовка уже знает в подробностях, и о чем договорились и, особенно, о чем не смогли. Хорошо если это к тебе приезжали польские друзья и ты хотел просто понтануться, но где-то ведь нужно и о делах спокойно поговорить.

Потом, в начале мая, был Всесоюзный кинофестиваль, на который он достал Шуме и его подружке Оле пригласительные. Правда, смотреть на фестивале оказалось нечего: советское кино само уже зевало от затянувшегося военно-полевого романа и, казалось, было готово прокатывать его без свидетелей. Сотник повел жену и дочь только на грузинскую комедию, ему хвалили «Голубые горы» Шенгелая. Но фильм оказался безрадостным и заунывным, как «Сулико» на концерте в День милиции.

После показа они сели по-семейному в баре на втором этаже: Шума с Олей и Сотник с Леной и Иркой. Ирка ела мороженое и скучала, она не понимала, почему эту производственную труху называют комедией. Во всем фильме ей понравились только мотоциклисты. Скучала и Елена, но у нее было занятие: она разглядывала лица за соседними столиками и искала знакомых. Сотник что-то толковал тогда о смелости режиссера, о том, что на Украине такой фильм никогда бы не дали снять. Никогда, никому и ни за что. И на фестивале в Киеве картину показали только потому, что Шенгелая – большая шишка в грузинском кино. Но решительная Оля не соглашалась, сердилась и говорила, что фильм только кажется смелым, а на самом деле это обычная грузинская фига в кармане старых советских штанов. Смелость режиссера совсем не в том, чтобы так скучно рассказывать о том, что все и без него знают. Тут обрадовалась и захлопала в ладоши Ирка – она поняла, что фильм ей не понравился не потому, что она дура малолетняя и ничего не понимает, а потому, что он и в самом деле скучный. У Сотника еще тогда мелькнула мысль, что Оля, пожалуй, ближе к Ирке, чем к Елене. А Шума просто пил коньяк и не то слушал свою любовницу и молча соглашался с ней, не то вообще ни о чем не думал и просто пил коньяк.

– Слушай, киноман, – набрав номер Шумицкого, Сотник, конечно, вспомнил их посиделки на фестивале, но заговорил о другом, – на следующей неделе будет закрытый показ. «Город женщин» Феллини. Могу заказать для тебя два приглашения, если интересно, конечно. Фильм как раз для таких, как мы с тобой, героически перешагнувших кризис среднего возраста и даже не заметивших его.

– Отлично! – обрадовался Шума. – Бери! Твой Феллини, конечно, насквозь гнилой, но не тухлый.

– Сам придумал?

– Нет, это Оля мне недавно объяснила.

– Образно объяснила, – засмеялся Сотник. – Хорошо, значит, я заказываю для тебя два пригласительных. И еще вот что: сегодня у моей Ирины день рождения. Я вас с Олей приглашаю. Ты ведь свободен вечером?

– Вечером… Да, вечером свободен, спасибо. Где отмечать будете?

– У тебя в «Олимпиаде».

– Ага, отлично… И идти недалеко. Так тебе столик нужен? – догадался Шумицкий.

– Мне, Шума, нужен весь зал на весь вечер.

– Ну ты даешь! И ты говоришь мне об этом сегодня утром?

– Тебе, конечно! Кому мне еще об этом сказать?

– А если на сегодня уже приняты заказы? Я же так, навскидку, не помню.

– Один-два посторонних стола нам не помешают. Но остальные должны быть нашими.

– Ну хорошо, – согласился Шумицкий. – Я думаю, решим. Подходи в одиннадцать ко мне в «Олимпиаду», надо все посчитать, оформить заказ. И задаток приготовь, рублей двести.

– Шума, я в тебя верил! – голос Сотника был полон сахара, и меда, и благодарности, но в эту минуту он уже прикидывал, где к одиннадцати часам возьмет две сотни, а к вечеру еще тысячи полторы. – В одиннадцать буду в «Олимпиаде»!

Вот теперь отступать было некуда. Если бы Шума отказал, то Сотник, пожалуй, смирился бы, потому что его план, едва он начал выполняться, немедленно показался Сотнику авантюрой. Но раз первый шаг сделан, то нужно идти до конца.

Сейчас он ярко и смешно сыграет утро праздника для Ирки, потом он скромно, может быть, даже подчеркнуто сухо и деловито, так, чтобы ни в коем случае они не решили, будто что-то можно изменить, сыграет торжественную новость для жены и тещи, черт бы драл эту старую гадину. А потом его ждет тяжелый день, финал которого предсказать невозможно.

 

2

Федор Александрович родился в Киеве за три года до войны, но настоящим киевлянином себя не считал. Его отец, Александр Сотник, в тридцать седьмом стал секретарем одного из киевских райкомов партии, а в тридцать восьмом его арестовали и дали десять лет без права переписки. Едва это случилось, Роза Львовна, мать Федора Александровича, нашла место учительницы музыки в Чернигове, и семья тихо исчезла из города, а когда началась вой на – быстро уехала на Урал.

Вернулись они в Киев только в сорок шестом. Брата Розы Львовны, Семена Смелянского, в те годы знали многие, во время войны он командовал крупным партизанским отрядом, входившим в соединение Ковпака, и после победы помог сестре найти работу и жилье в разрушенном городе. В сорок восьмом, когда с момента ареста мужа прошло десять лет, Роза Львовна отправилась на Владимирскую, 33 узнавать о его судьбе. Ей быстро и без обычной волокиты выдали справку, что Александр Вацлавович Сотник был расстрелян в 1939 году по решению трибунала Львовского военного округа. Что значит «десять лет без права переписки», к тому времени все уже неплохо знали, и полученный ответ Розу Львовну врасплох не застал. Она не поняла только, при чем тут Львовский военный округ, если мужа арестовали в Киеве, удивилась и пошла за советом к брату. Смелянский удивился даже сильнее Розы Львовны, но не тому, что зятя расстреляли на Западной Украине – где захотели, там и расстреляли, какой с них спрос? – просто он точно знал, что в тридцать девятом году никакого Львовского военного округа не было, его создали только в сорок четвертом, да и то ненадолго. Однако выяснять, что значит эта странная ошибка, он сестре не советовал, может быть, со временем само разъяснится. Но со временем ничего не разъяснилось, а только еще сильнее запуталось.

В пятьдесят первом в Киев по приглашению Верховного Совета Украины приехала делегация из Кракова. Роза Львовна привычно развернула «Правду Украины» и на фотографии митинга в честь украинско-польской дружбы узнала своего мужа, расстрелянного двенадцать лет назад. Снимок был не очень четким, Роза Львовна могла ошибиться, но словно специально, чтобы она не сомневалась, под ним шла текстовка: «Выступает второй секретарь краковского городского комитета ПОРП Александр Сотник». Роза Львовна внимательно изучила текст и фото и грохнулась в обморок, а потом, едва придя в себя, долго молчала, удивленно разглядывала и не узнавала окружающих. Испуганный Смелянский записался на прием к Ковпаку, который в те годы был вторым человеком в Верховном Совете. Его бывший командир договорился с польскими товарищами – Сотник пообещал встретиться с Розой Львовной в гостинице «Украина».

Эта история могла стать мелодрамой, могла – драмой, но она закончилась фарсом.

В вестибюль гостиницы к Смелянскому и Розе Львовне медленно спустился удивительно худой, высокий и безгранично печальный человек.

– Здравствуйте, пани, – он поцеловал руку Розе Львов не. – Вы хотели меня видеть?

– Нет, – растерялась она, – не вас. Мне нужен Александр Сотник.

– Я – Александр Сотник, – меланхолично кивнул поляк.

– Нет! – это была грубая и очевидная ложь. Роза Львовна помнила Сотника невысоким, крепким, невероятно энергичным человеком. Конечно, он мог за эти годы похудеть, постареть и растерять энергию. Но он никак не мог вырасти на целую голову. – Вот Сотник, – она протянула газету с фотографией.

– Пани, – печально покачал головой поляк, внимательно рассмотрев фотографию. – Это ошибка. Журналисты часто ошибаются. В нашей делегации нет никого похожего. Наверное, это какой-то украинский товарищ. А Александр Сотник – это я. Мне очень жаль, пани. – Поляк поцеловал ей руку и ушел наверх.

Вечером Роза Львовна опять потеряла сознание, а после не узнавала уже никого. Сложив на коленях руки, она целыми днями сидела на краешке табурета посреди комнаты, возле круглого стола; она всегда держала спину прямой и смотрела в самый дальний, самый темный угол. Если ее пересаживали на другой стул или на диван, Роза Львовна не сопротивлялась, но со временем вновь оказывалась на старом деревянном табурете. Она молчала, не говорила, и хотя все слышала, но на просьбы и уговоры не отзывалась.

За тем же круглым столом Федор делал уроки. Однажды он заметил, что мать слушает, как он пытается учить стихи. Он сам не очень понял, как об этом догадался, – Роза Львовна не поворачивала голову, не смотрела на него и уж, конечно, не думала о нем. Как всегда, она смотрела в угол комнаты, но Федор был уверен, что она и слышит его, и слушает.

Тогда он стал читать ей школьную хрестоматию подряд, начиная со «Слова о полку Игореве», – других книг со стихами дома просто не было. Читая, Федор слушал себя так, как, казалось ему, слушает мать, он слушал ее слухом, и от этого сухие, царапающие и непонятные строки наполнялись силой и жизнью, а серые размытые картинки, которые прежде возникали перед его мысленным взглядом, становились яркими и объемными. Он все равно плохо улавливал суть того, что читал, слова переплетались в его воображении, прирастали странными невозможными смыслами, и уследить за мыслью автора не удавалось почти никогда. Редкие стихи были ему ясны и интересны, но и так, не понимая вполне, он чувствовал их плотными и динамичными и, декламируя, как мог усиливал ощущение упругости звучания, потому что важным ему казалось именно это. Читая «Слово», Федор вдруг расплакался, когда дошел до Плача Ярославны, и тут же увидел, как Роза Львовна уронила две тяжелые слезы.

Она умерла через три года после встречи с фальшивым Сотником в гостинице «Украина», а Федор Александрович потом всю жизнь, декламируя монологи, играя в театре, выходя на съемочную площадку, видел себя, свою игру со стороны. Окончив театральный институт, он уехал из Киева, работал в провинциальных театрах, редко задерживаясь в каждом дольше, чем на один сезон, и вернулся в столицу только через пятнадцать лет.

За десятилетия, которые прошли после смерти матери, он перестал играть и читать для нее, но продолжал делать это для стороннего наблюдателя. Иногда таким наблюдателем был он сам, а чаще Сотник не мог сказать, для кого именно играет. Он не думал об этом, но всегда чувствовал, что его невидимый зритель где-то неподалеку.

* * *

– Храня деньги в сберегательной кассе, вы помогаете обществу, но вредите своему здоровью! – Ровно в одиннадцать Сотник вошел в небольшой кабинет Шумицкого. Перед этим он провел полтора часа в липкой духоте сберкассы, дожидаясь, пока получит пенсии десяток стариков. Очередь едва ползла, пенсионеры не желали ничего понимать, писали не то, расписывались не там, кассир орала на них, они орали в ответ, потом глотали таблетки, кассир бегала за водой…

Сотнику нужно было снять две сотни, чтобы заплатить Шуме аванс. Но когда подошел его черед, двухсот рублей в кассе не оказалось – не хватало тридцатки, все унесли с собой пенсионеры – и если бы сразу за Сотником в очереди не стояли две мамаши с коммунальными платежами, то обещанных денег он бы просто не принес. А так, можно считать, повезло.

Шумицкому тяготы и невзгоды Сотника были неинтересны – если ты придумал себе праздник, то празднуй и не жалуйся.

– Давай займемся твоими делами, Федор, у меня времени мало, мне уезжать через полчаса.

– Да, давай, – обрадовался Сотник. – Что с предварительными заказами? Много у нас будет подселенцев?

– Никого, ты один. Пятнадцать столов тебе хватит? Пятнадцать столов по шесть человек. Девяносто гостей. Если не хватит, могу еще два добавить.

– Ого, – вдруг испугался Сотник. – Девяносто!

– Что, много? Но я не могу сократить, план есть план. Снизу меня держит план, а сверху – санитарные нормы, понимаешь? А я кручусь между ними.

– Ничего, пусть девяносто. Это даже хорошо.

– Значит, решили, девяносто. Теперь меню. Из водки – только «Русская»…

– Толик… – Сотник растерянно остановил Шумицкого.

– Что «Толик»? Только «Русская». Другой нет. И той остался один ящик.

– Но этого же мало. И водка плохая.

– Водка как водка, но одного ящика мало, согласен. Давай сейчас разберемся с едой, а потом поговорим о водке. Водка – решаемый вопрос.

Шумицкий работал по привычной, давно отработанной схеме: сперва он заставлял клиента торопиться, затем оглушал неприятной новостью, а потом уже спокойно диктовал свои условия. И тот соглашался. То, что сегодня клиентом был Сотник, ничего не меняло – Шумицкий должен зарабатывать ежедневно. Иначе чем он потом расплатится с ресторантрестом? Школьными воспоминаниями? Да, с ресторантрестом еще ладно, а с остальными?

Сотник послушно согласился на самые дорогие салаты и горячие блюда – тут не обошлось, конечно, без жульенов и котлет по-киевски. Девяносто котлет по-киевски с маргарином вместо сливочного масла, девяносто салатов «Оливье» с «Любительской» колбасой по два двадцать вместо телятины. И пять процентов сверху. Этот день Шумицкий прожил недаром.

– А что за девяносто рублей ты тут добавил? – все так же растерянно спросил Сотник, увидев пятипроцентную надбавку. Сумма в графе «Итого» совсем чуть-чуть не дотягивала до двух тысяч, но на нее он старался вообще не смотреть.

– Это, Федор, за срочность, – терпеливо объяснил Шумицкий. – Через восемь… уже через семь с половиной часов мне предстоит накормить девяносто человек. Три салата, три закуски, два горячих блюда, десерт – каждому. А кухня об этом еще ничего не знает. Вот ты принимал дома гостей? Человек десять хотя бы? Сколько дней твоя Лена для них готовила? Бегала по магазинам, покупала, чистила, нарезала, варила, жарила, торты пекла? Три дня? Пять? Неделю? А у меня на все семь часов. Пять процентов за срочность, Федор, – это норма, утвержденная прейскурантом. Можешь пойти в «Братиславу», тут недалеко. Можешь пойти, спросить их и сравнить. Только «Братислава» сегодня – на сегодня у тебя заказ не примет.

– Понятно, Шума. Да я же не спорю…

– Вот и отлично. – Шумицкий еще раз проверил расчеты. Эти пять процентов он брал себе, ни с кем никогда не делил и сегодня не собирался. Вечером, когда Сотник станет расплачиваться, он наверняка не обратит внимания, что в экземпляре счета, который останется ресторану и потом пойдет в бухгалтерию, нет надбавки за срочность, а сумма стоит другая. Но Сотник будет пьян, счет выпишут не очень разборчиво – главное, что он уже согласился расстаться с деньгами и внес задаток. Вечером он просто не успеет за всем проследить.

– Так как же мне быть с водкой?

– Водка! – Шумицкий достал записную книжку. – Сейчас будем решать. Ты не знаком с Алабамой? Нет? Вот, заодно и познакомишься. Алабаев Фридрих Атабаевич… Звонить?

– Звони. Он казах, что ли?

– Он только снаружи казах. Глаза узкие, скулы – монгольские, здоровый, гад, и сильный, как носорог. Азиатский косоглазый носорог. А по сути, он, конечно, немец. Все сечет, все помнит, копейки не прощает – настоящий бош. Но если Алабама пообещал, то сделает все, как договорились. Никого еще не подвел.

– Звони-звони…

– Алабама, это Шумицкий из «Олимпиады». Приветствую… Мой школьный товарищ сегодня хочет отметить день рождения дочери, а с алкоголем в «Олимпиаде» как всегда, сам знаешь… Да, отличный парень, мы с ним все уже решили, только с водкой нужно бы помочь… Он артист… Да, понятно, все мы понемногу, но он настоящий… Подойдет, конечно. Как скажешь, к трем, значит, к трем… Ты будешь в парке, как обычно? Договорились… Записку писать?.. Да, я тоже думаю, не ошибется. Скажет, что от меня… Да, обязательно…

– К трем? – переспросил Сотник, когда Шумицкий положил трубку.

– Да. В парке возле «Ровесника» есть кафе «Конвалия». Знаешь?

– Найду.

– Оно там одно, других нет. В три часа Алабама всегда обедает в «Конвалии». Он тебя ждет.

– Спасибо, Шума.

– Да не за что. С деньгами у тебя все нормально?

– Деньги есть, их только с книжки снять нужно.

– Что, копил на машину, а теперь пропиваешь? – подколол Шумицкий и почти угадал. Сотник снимал деньги со счета, о котором Елена ничего не знала. На книжке накопилось уже четыре тысячи, и он действительно думал о машине.

– Классический случай, – засмеялся Сотник. – Успеть бы их еще сегодня снять.

– И с этим я тебе помогу, – Шумицкий опять потянулся к телефону. – У меня хорошая знакомая – заведующая сберкассой на Алишера Навои. Выдаст сколько нужно. И обслужит без очереди. Звонить?

– Спасибо тебе, Шума, – растрогался Сотник.

– Да ладно, – отмахнулся Шумицкий. – Мы же друзья все-таки. Тридцать лет знакомы. Или больше?

 

3

Азиатский носорог, – вспомнил Сотник, едва разглядев Алабаму за столиком возле кафе «Конвалия». – Интересно, это тоже Оля заметила или Шума придумал сам?

Азиатский носорог Алабама ощупывал окрестности медленным сонным взглядом. Рядом с ним, за тем же столиком, скучали молодая ориентальная брюнетка с ярким пятном помады на голубовато-бледном лице и худой тип в темных очках с неприятными коричневыми пятнами и смазанными чертами лица.

– Ага, артист, – узнал Сотника Алабама, слегка оживился и кивнул в сторону свободного стула. – Присаживайся. Есть будешь?

– Спасибо. Я до вечера потерплю. Сейчас не успеваю.

– Да ладно, – отмахнулся Алабама. – Куда спешить? Здесь манты хорошо делают. Я их сам научил. Долго дрессировал, но зато теперь есть место, где мне готовят настоящие манты. Поешь с нами, не спеши. А то ты похож на мятую салфетку. Зачем комкать жизнь – живи хотя бы себе в радость, раз уж остальным ты надоел. Поверь мне, ты надоел, тебя еле терпят. И меня тоже. Когда человеку пятьдесят, он уже всех достал, от него устали, и это не изменить. Так что наплюй на них. Вот, ты устраиваешь дочке праздник, значит, хочешь радоваться жизни и должен меня понимать. Жить нужно так, чтобы не было мучительно больно, когда к тебе придут с обыском. Правильно?

– Конечно, – согласился Сотник. Ему было все равно, с чем соглашаться, лишь бы поскорее договориться о водке.

Он уже снял деньги со счета, побывал в театре, пригласил тех, кто был на дневной репетиции, и встретился с Веней Соколом, потому что ресторан – это для него, а дочке нужен подарок. Сейчас он поговорит с Алабамой, а потом ему придется опять мчаться в центр города снова встречаться с Веней и еще раз бежать в театр – приглашать тех, кто придет на вечернюю репетицию. Хорошо, что сегодня нет спектакля. За этот долгий день Сотник уже успел больше, чем обычно успевал за неделю, и это было только начало.

– Торпеда, скажи, чтоб нам принесли манты, – велел Алабама пятнистому.

– Я не хочу манты, – пошевелила пятном помады брюнетка. – Мне вредно.

– А что ты хочешь?

– Я хочу мороженое и ликер.

– Манты из свежей баранины ей вредно, а жир, лед и алкоголь – полезно, – сообщил Алабама Сотнику. – Ладно, она хочет мороженое с ликером, и я их ей заказываю. Думаешь, она мне за это благодарна? Вот ты, артист, как ты думаешь?

– Надо у нее спросить. Так проще всего.

– Спроси, – охотно разрешил Алабама. – Она отзывается на русское имя Каринэ.

– Я знала, что опять придется жрать твои манты. Они мне уже в рот не лезут, – скривилась Каринэ. – Слышать о них не могу! Каждый день манты! С ума можно сойти! И мне вредно…

– Сам видишь, – пожал плечами Алабама. – Ни слова благодарности от капризной армянской красавицы. Ни капли. Ни грамма… В чем сейчас принято мерять благодарность?

– В нематериальных единицах, – быстро ответил Сотник. – В баллах эмоциональных колебаний. Как землетрясения и цунами.

– Да? Хоть и звучит угрожающе, но если дело только в эмоциях, то все еще не так плохо. Эмоций у нее достаточно, и, главное, не она ими управляет, а они ею. Давай так, – Алабама слегка обнял армянку, – сначала ты ешь манты, потом – мороженое с ликером.

– Вообще тогда ничего есть не буду. Пусть менты едят манты!

– Ну поголодай. Тебе не повредит, – согласился Алабама и подмигнул Сотнику. – На самом деле, раньше она манты любила, все съедала, сколько ни дашь. А то, что мы сейчас видели, – это защитная реакция ее психики. Потому что теперь манты у моей армянской красавицы – это я, старый жирный баран. Это я вреден для ее здоровья. Это меня она не хочет, меня она готова скормить ментам без остатка. Отказываясь от мантов, она отказывается от меня, только сказать об этом боится. А себе рада найти что-то освежающее, что-то легконогое, мускулистое, загорелое. Сладкое и крепкое, как ликер. Как дешевый ликер, потому что другого в «Конвалии» не бывает. Здесь вообще все – говно, только манты делают как надо. Вот в «Олимпиаде» у Толика неплохо готовят. Да он вообще молодец, и другу поможет, и себя не забудет. Так ведь?

– Конечно, – снова согласился Сотник. – Вы приходите сегодня вечером. В семь часов. Я вас приглашаю.

– А ведь ты не думал об этом заранее, – заметил Алабама. – Не искал подходящего момента, чтобы вовремя пригласить нужняка. Это был душевный порыв, и я ценю такие вещи. Не потому что в них благодарность меряют, ты ерунду сказал. А потому что жизнью не расчет управляет, а эмоции. Вернее, и расчет, и эмоции, но расчет все-таки сила вспомогательная, как техперсонал. А миром правят страсти – мной, тобой, толпой… Да что я тебе рассказываю? Любая пьеса, даже если она будто бы о расчете, все равно о страстях. Так?

– Конечно, – в третий раз согласился Сотник.

– Спасибо за приглашение. Мы придем. Только ты скажи: у тебя рыба будет? Балык, лосось легкого посола, икра?..

– Нет, не будет. Мне Шума не предлагал.

– Я знаю. У него с рыбой всегда плохо. Человек, который в ресторантресте сидит на рыбе, сам хотел перейти в «Олимпиаду», но Толик сумел его отодвинуть. Теперь он с «Олимпиадой», но без рыбы. А я, понимаешь, по вечерам не ем мясо. Манты – это днем, а вечером – рыба. Поэтому у меня к тебе просьба – найди время заехать к директору Центрального гастронома и передай ему от меня записку. Он даст рыбу и немного икры. На всю твою свадьбу, конечно, не хватит, но два-три стола уважаемых гостей накормишь. Вот, все. Вечером увидимся?..

– А с водкой как быть? – напомнил растерявшийся Сотник.

– О твоей водке мы еще утром договорились. Я разве не сказал? В Днепровском тресте столовых тебя ждут два ящика «Зубровки» и три ящика массандровской «Алушты». Туда можешь кого угодно отправить, хоть жену, там накладные белые и все чисто. А к директору гастронома заедь, пожалуйста, сам. Так мне будет спокойнее.

 

Глава восьмая

Манты в кафе «Конвалия»

 

1

Весна заканчивалась. Вязкой душной волной на город накатывало лето, а Алабама не мог вырваться к морю даже на неделю. Для него парк «Победа» превратился в джунгли, парк опутал его лианами, намертво, как к пальме, привязал к столику «Конвалии». Пока два тихих алкоголика, подполковники-отставники – директор парка и главный инженер, жрали водку, запершись в комнате смеха с давно уже перебитыми зеркалами, Алабама работал. Каждый день с полудня до позднего вечера он следил, чтобы на центральных аллеях и в глуши, по всей территории – от танцплощадки до озера, было тихо. Чтобы спокойно работала фарца, чтобы звереющие без дури афганцы не сносили продавцов анаши, а наряды ментов не видели больше того, что им положено видеть. Он сохранял баланс, он удерживал равновесие. На нем, как на гигантской черепахе, лежало здесь все, и доверить хозяйство хотя бы на неделю он не мог никому. Алабама чувствовал себя матерым производственником, взмыленным директором завода, от которого зависела отрасль. Но директорам, да что директорам – всем в этой стране без исключения полагался отпуск – двадцать четыре дня плюс выходные в белом санатории с широкими окнами на берегу теплого синего моря. Или те же двадцать четыре тихих дня с бамбуковой удочкой в шелестящих зарослях ивняка на песчаном берегу Десны. Или на даче, раскорячась на щедро политых интеллигентским потом шести сотках, в битве за огурцы и кабачки. Каждый выбирал по вкусу. И только Алабаме, массовику-затейнику, по штатному расписанию – режиссеру публичных зрелищ, в отпуск уходить было нельзя. Он видел в этом насмешку высших сил.

За нами сверху следят заинтересованно, мы им небезразличны. Наши просьбы исполняются рано или поздно. Мы долго и многословно просим высшие силы о какой-то чепухе, а потом, получив ее, глядим растерянно, не понимая, зачем она нужна и что теперь с ней делать. И даже если мы не просим ничего, если живем, упрямо добиваясь каждой мелочи только собственной хитростью, настойчивостью и силой, все равно на нас глядят с легкой иронией, как на молодого и неопытного кота, затеявшего на глазах у всех охоту на голубя. Замысел равен просьбе, и однажды кот получит своего голубя. Не сразу, но получит. А потом будет долго отплевываться от пуха и перьев, забивших рот, заклеивших глаза, облепивших всю его ошалевшую от неожиданной удачи кошачью морду. Отмывшись, отчистив усы и нос от рваных голубиных потрохов, молодой кот вдруг спросит себя, а стоило ли это странное удовольствие потраченных сил, тех часов, что он провел в пыли под солнцем и в грязи под дождем. Ведь дома, в миске, ждал его, плавая в соку, кусок куриной печени. Да, за время охоты печенка слегка подсохла, но она там была. Она есть и будет до скончания кошачьих времен. «Так стоило ли?» – спросит кот. Ладно, кот, может быть, и не спросит… Но Алабама себя спрашивал. И не мог избавиться от чувства, что там над ним смеются.

Свою жизнь он строил так, чтобы не иметь ничего общего ни с этой властью, ни с этим государством – он понял о них все, что нужно было понять, еще в детстве, и больше ничего знать не желал. Возможно, существуют страны, где ему бы это удалось, но нашей в том счастливом списке точно нет. Едва Алабама решил, что наконец свободен и независим, как тут же выяснилось, что на самом деле он безвылазно увяз в болоте. И как теперь ему выбираться – не скажет никто.

Отца Алабама не помнил, тот исчез перед войной, оставив сыну русско-татарскую фамилию, ген азиатской невозмутимости и казахское отчество. Расспросить о нем было некого, потому что мать Алабамы, Элла Адлер, умерла от воспаления легких в декабре сорок первого года, через несколько месяцев после высылки херсонских немцев в Казахстан. Алабама привык думать, что немецкое имя, а с ним в комплекте точность и упрямство, достались ему от матери. Еще неполные полгода он прожил у ее родственников, Адлеров, в Ерментау, а потом Алабаму отдали в Акмолинский детский дом. За эти недолгие месяцы Адлеры успели сделать для него всего две, но очень важные вещи. Терять им было нечего, хуже голода и выживания на грани смерти посреди голой, насквозь промерзшей степи где-то у черта на рогах, на краю света, быть ничего уже не могло, и Адлеры не молчали, они яростно проклинали большевиков и вообще Россию с ее безумным коммунизмом. Алабама получил ответы на вопросы, которые и задать тогда толком еще не мог. Он получил их авансом, заранее, на много лет вперед. А кроме того, совсем уже случайно, его дядюшка Вилли, в прошлой жизни, до депортации, – дирижер небольшого хора, заметил у племянника музыкальный слух и успел немного позаниматься с ним вокалом. Странно и невозможно звучали старые немецкие гимны на окраине Ерментау, в их ссыльной конуре, лишь самую малость отличавшейся от большой собачей будки.

– Фриц, – обнял Алабаму дядя Вилли перед тем, как посадить его на грузовую попутку и отправить в Акмолинск, – обещай всем говорить, что ты хорошо поешь. Обязательно запишись в хор. У тебя фамилия не наша, может быть, хоть так ты вырвешься из этого ада.

Добрый Вилли не сомневался, что в детском доме будет хор. Разве может быть детский дом без хора?.. Когда рушится привычная жизнь, человеку тяжело поверить, что она рушится полностью и без остатка. И даже когда все ясно, когда надежды нет, он продолжает верить, что катастрофа локальна и у нее есть границы, что хоть у кого-то другого жизнь сложится лучше. Не может же быть плохо всем и всюду. Это просто невозможно! Возможно…

О пяти годах, проведенных в детском доме, Алабама не рассказывал никому, да и сам старался о них не вспоминать. Ежедневные кровавые драки за тушенку, за хлеб, за мерзкую баланду, которую там называли первым блюдом, не стоили его воспоминаний. Вяло и лениво их пытались чему-то обучать, но едва сумели научить писать. Никакого хора в детском доме, конечно же, не было.

После седьмого класса Алабама уехал в Алма-Ату и никогда больше не возвращался в безрадостный двухэтажный деревянный город неистовых самумов, который по случайности стал городом его детства. Алабама постарался забыть Акмолинск навсегда, и это ему почти удалось. Только воспоминания о невероятных, не виданных никогда больше, песчаных бурях в полнеба не оставляли его даже десятилетия спустя. И если ему вдруг снился Акмолинск, то всякий раз этот сон заканчивался мгновениями глухой тяжелой тишины. Следом за ними шквал песка и пыли обрушивался на него, выдавливая воздух из легких, затмевая солнце, стремясь оборвать тонкую нить сознания.

Песчаный сон неизменно предвещал тяжелый день, полный сложных и мутных дел, которые требовали от Алабамы предельной концентрации. Каждое из них в любой момент могло выйти из-под контроля, вырваться из-под его власти и вдребезги разнести небольшое, отлично налаженное и безупречно работающее предприятие – его парк «Победа». Поэтому если ночью ему снилась буря, то утром Алабама объявлял выходной. Он, как всегда, приходил в парк, но приходил отдыхать. В эти дни он занимался только пустяками, не признавая ничего важного и срочного. Алабама вызывал Каринку, он любил, чтобы она была с ним с самого утра, – она и Боря Торпеда. А если вдруг возникало что-то совсем уж неотложное, то Алабама поручал это Торпеде.

Торпеду ему навязал начальник Днепровского ОВД полковник Бубен. Считалось, что Боря у них для связи. Они это так и называли – стучать в бубен. Конечно, Боря передавал Бубну намного больше, чем поручал ему Алабама, Алабама это чувствовал, в таких вещах он не ошибался.

Он начал фарцевать в парке «Победа» пять лет назад. Гостиницу «Братислава» тогда еще только строили, но Алабама все рассчитал точно, и когда к Олимпиаде «Братиславу» открыли, попутно вылизав и прилегающие кварталы, парк немедленно превратился из глухой спальной окраины в живое и многолюдное место. Сюда стали приезжать семьями со всего левого берега, и сплетенная Алабамой к этому времени сеть фарцовщиков заработала в полную мощность.

Алабама поставил в парке только своих ребят и всем им, кроме Марика Гронадера, неплохо знавшего английский и немецкий, белозубого, дружелюбного и обаятельного, как Хамфри Богарт, запретил появляться возле «Братиславы». Ни к чему было лишний раз злить милицию и КГБ. С фирмачами встречался Марик, и только он. Марик никогда не торговал, и потому его было сложнее обвинить в спекуляции, считалось, что покупает он исключительно для себя. На самом деле, конечно, для Алабамы.

Даже Алабама появлялся в «Братиславе» редко и ни в коем случае не по делам, хотя с директором гостиницы он был знаком, и если было нужно, то свободный номер для его гостей находился всегда. Первое время деловые встречи Алабама проводил в «Олимпиаде-80» – ему нравился этот ресторан после ремонта, но все же что-то мешало ему чувствовать себя там спокойно и уверенно. Да и до парка было далековато. Пришлось пробить через трест столовых открытие еще одного кафе в парке, подальше от людных аллей. Так появилась «Конвалия». Вот туда и потянулись для разговоров с Алабамой бомбилы-одиночки, доверенные люди киевских заведующих базами и курьеры кавказских цеховиков с образцами. С местными Алабама старался не работать, чтобы лишний раз не рисковать.

Это были сказочные времена. Ему почти не мешали, а о готовящихся милицейских рейдах аккуратно предупреждал свой человек в отделе внутренних дел. Впрочем, и рейдов было немного, ведь парк «Победа» – это не Крещатик. Пока на Кресте лютовал лейтенант Житний, пока тамошнюю фарцу мели без разбора, пока из валютных баров «Руси», «Днепра» и «Лыбеди» частой сетью вылавливали всех, от сопливых гамщиков до опытных штальманов, Алабама спокойно зарабатывал на тихой киевской окраине. Он всегда знал, что главное в работе – это стабильность, и потому нельзя рассчитывать на капризных фирмачей: сегодня они есть, завтра их нет, а парк должен работать каждый день без перебоев. Поэтому Алабама придирчиво и внимательно выбирал постоянных партнеров. На это он потратил примерно год – отбраковал бакинцев и батумцев, выставил из парка один за другим сразу три цыганских табора и остановился на двух подпольных семейных предприятиях из Еревана. Восканяны шили туфли под Италию и Германию, а Микаэляны строчили джинсы и куртки любимых народом американских марок. Обувь армяне делали очень неплохую, в другой жизни и в другой стране на ней не стыдно было бы ставить собственную фамилию и не прятаться под марками Gabor и Tamaris. А вот самострок с лейблами Lee, Wrangler и Levi’s от оригиналов отличался заметно. Хотя что значит заметно? Кому-то заметно, а кому-то и думать об этом неинтересно. Всех ли интересуют идеальная форма шва, длина стежка и безупречная линия строчки на штанах? Алабаму устраивало, что армяне работали осторожно и аккуратно, а остальное… В настоящих джинсах, если посмотреть внимательно, тоже полно брака.

Как-то раз Алабама принял приглашение Микаэлянов и слетал в Ереван. Улетал он один, а вернулся с Каринэ. Так получилось… В делах Алабама всегда был предельно точен, не признавал мелочей, по второму, по третьему разу обдумывал уже состоявшиеся сделки, отыскивая свои промахи и слабые места, чтобы не повторять даже мелких ошибок. Но в личной его жизни все складывалось иначе, и идея увезти с собой случайную ереванскую знакомую, которая была его моложе почти на двадцать пять лет, пришла мгновенно. Но позже Алабама понял, что это было не худшее его решение. Каринэ не знала в Киеве никого, а значит, она замыкалась на нем, он мог ее контролировать. И он воспитывал ее, как считал правильным.

Спокойные времена закончились с появлением в парке афганцев. Опасность приходит на мягких лапах с лицом скорбным и жалобным или с невинным и скромным, и мы никогда не знаем наверняка, чего опасаться, а чему радоваться. Многое вначале кажется простым и очевидным, но жизнь переворачивается мгновенно, камнем уходит в темные воды прошлого, и уже неясно, за что хвататься и что спасать.

Первое время афганцев было мало, и какого-то особого внимания на них не обращали. А ведь тогда Алабама запросто мог высадить их из парка и близко к нему не подпускать. Они нашли бы себе другой лесок или сквер – на левом берегу достаточно тихих мест. Но об афганцах никто не думал как о враждебной и опасной силе, которой когда-нибудь придется противостоять – они были всего лишь покалеченными мальчишками, им нужно было где-то работать. К тому же директор парка неожиданно протрезвел и вспомнил о своем военно-техническом гарнизонном прошлом. Он, видите ли, подполковник запаса, он, видите ли, должен помогать ветеранам и инвалидам. Вот и помог. В начале восьмидесятых так непривычно и странно было называть ветеранами двадцатилетних сопляков.

Они возвращались из какого-то дикого мира, о котором здесь не знали почти ничего, да и не очень хотели знать. Это прежние «правильные» ветераны когда-то защищали и освобождали свой дом, свою страну, а теперь аккуратно ходили на торжественные митинги, терпеливо стояли на трибунах, принимали цветы у пионеров. Их не трясло от обиды и ярости, потому что они знали, за что воевали, потому что с ними вместе воевал весь народ. А афганцы не успели ничего понять, даже вернувшись домой. И у тех из них, кого вроде бы не задело, кто уцелел физически, не стал наркоманом и не утратил способность солнечным утром радоваться предстоящему дню, все равно рано или поздно, не после третьей рюмки, так после четвертой, отказывали тормоза. Быстро и невнятно начинали они что-то твердить случайным соседям по столу, неожиданным собутыльникам, не понимая, почему те первое время пытаются слушать, а затем осторожно отходят в сторону, оставляя их один на один с воспоминаниями, которых не вынести в одиночку.

Афганцы находили друг друга, узнавали в толпе по тени глухой отчужденности, проскальзывавшей даже в самом спокойном, уверенном в себе взгляде. Прошлое собирало их вместе, и если они просто сидели молча, то молчали об одном и том же.

Сперва их жалели, но жалость быстро сменилась раздражением. Афганцам полагались какие-то льготы, что-то им должны были продавать дешевле, где-то пропускать без очереди, но стремительно нищающее государство вечных очередей уже не могло выполнить все, что наобещало ветеранам всех своих явных и тайных, засекреченных войн. По многолетней привычке чиновники были готовы кое-как обслуживать поколение своих родителей, стариков, ветеранов Второй мировой, но мальчишки, вернувшиеся из-под Кабула, Герата и Джелалабада, едва не из каждой чиновничьей пасти слышали: «А мы вас в Афганистан не посылали».

Афганцы накатывали на страну волнами, каждые полгода, после очередной демобилизации их становилось все больше. Милицейские сводки и отчеты наркодиспансеров безжалостно свидетельствовали об одном и том же: Афганистан обернулся для Украины невиданным, немыслимым ростом наркомании. Цветущие маковые поля, алые, багровые, бордовые, трепещущие на ветру, уходящие за горизонт, – красота и гордость южных областей мгновенно превратились в смертельную угрозу. Ими больше не любовались – их сжигали и перепахивали. Их уничтожали. Но это ничего не меняло и изменить уже не могло.

Когда афганцам, обосновавшимся в парке «Победа», не хватило денег на дурь, первыми пострадали фарцовщики. Фарце накидали несильно, но у двоих забрали товар и деньги. Алабама быстро навел порядок, ущерб был возмещен, извинения принесены, однако он понимал, что это только начало. Убрать афганцев из парка Алабама уже не мог – это следовало сделать прежде, а теперь рычагов управления ими у него не было. Да, на этот раз он договорился: надавил авторитетом, слегка припугнул, немного пообещал – Peitsche und Zuckerbrot, как говорили его немецкие братья. Но что делать дальше? Ведь придут новые, совсем уже безбашенные. Им однажды тоже не хватит денег на анашу или на водку, или нечем будет догнаться, или просто порывом ледяного ветра выключит свет в их навеки больных головах – и тогда все повторится, повторится еще не раз. И цукербротов на всех не напасешься.

Эта ситуация разрешилась неожиданным и очень неприятным для Алабамы образом. Если бы он мог, если бы у него был выбор, он, конечно же, постарался бы найти другое решение. Но выбора ему не оставили.

Полтора года назад, зимой, в Днепровском ОВД сменилось руководство, и на улице Красноткацкой воцарился Бубен. В Киев его перевели из города Фрунзе, столицы Киргизской ССР. Человек Алабамы в Днепровском ОВД передал, что полковника в Главке считают опытным борцом с наркотиками, для того его и перебросили на Украину. Это была последняя информация от доверенного человека, потому что Бубен первым делом почистил штат районного отдела внутренних дел, отправив на пенсию среди прочих и прапорщика, сливавшего Алабаме милицейские слухи и сплетни.

Алабаму новости не обрадовали. Он остался без надежной, проверенной крысы в тот момент, когда она была нужна ему как никогда. Опыт Алабамы говорил, что новое, не обтершееся ментовское начальство всегда опасно, а интуиция подтверждала, что полковник Бубен не оставит своим вниманием парковых афганцев. Алабама спешно искал новую крысу, но дело это было непростым, требовало времени, и он не успел.

Ранней, еще морозной весной следующего года, на Масленицу, в сероватой мгле наступающего вечера, когда киевляне с детьми уже возвращались из парка по домам, всю парковую фарцу с товаром и выручкой свинтили прямо на точках. Одновременно с ними взяли и Алабаму, и зачем-то весь штат «Конвалии».

Если бы операцию проводил московский мент, или ленинградский, или даже киевлянин, то Алабама с первых дней задержания начал бы готовиться к суду. У этих ушибленных идеей славян все понятно и просто: раз тебя взяли, значит, будут следствие и суд. Ты можешь попытаться откупиться, и если сумма окажется достаточной, чтобы перевесить моральный кодекс офицера, строителя коммунизма, сделка вполне может состояться. Но когда они идут тебя брать, гайдамаки чертовы, они не думают о сделках, они не думают о торговле. Это может прийти позже. А может и не прийти.

Однако полковник Бубен приехал из Средней Азии, и значит, ход его мысли вполне мог оказаться другим. Может быть, это приглашение к разговору, кто знает? Возможно, он просто хочет познакомиться с Алабамой и показывает ему свои возможности. Жест гостеприимства, так сказать. Жесть гостеприимства.

Обдумав ситуацию, Алабама решил, что Бубен потребует долю, и приготовился торговаться. И хотя торговаться действительно пришлось, говорили они совсем о другом. Бубен в самом деле оказался специалистом по наркотикам. Одного взгляда на карту Днепровского района ему хватило, чтобы предположить, где могут собираться местные наркоманы, а оперативные данные быстро превратили его предположение в уверенность. Но, просматривая старые доклады оперов, он поймал себя на том, что не верит им, как не верит, например, статьям в «Правде», неважно, описывают ли они страдания рабочих под гнетом капитала или величие трудовых побед советского народа. Доклады не были взяты с потолка, но словно составлены с чужих слов – в них не было искренности очевидцев, подделать которую невозможно. Бубен отлично знал, что это может значить: парком управлял человек, сумевший вывести его из под контроля системы. После этого найти гражданина Алабаева Фридриха Атабаевича было делом техники.

Когда Алабаму привели на допрос в кабинет начальника Днепровского отдела внутренних дел, он уже понял, что главные предложения будут сделаны ему именно в этом разговоре. Алабама не волновался, тем более не боялся, скорее, ему было любопытно. Но, когда разговор закончился, он понял, что встретил человека, которого лучше было не встречать. Впрочем, ничего изменить он все равно не мог.

Бубен начал разговор с темы, для Алабамы понятной, – с того, что по сто пятьдесят четвертой статье УК УССР его ребятам светит от двух до семи с конфискацией, а самому Фридриху Атабаевичу, против которого участники его преступной группы уже дают показания, – от пяти до десяти. Алабама на это понимающе кивнул. Было ясно, что Бубен берет его на понт. Его ребята отлично знали, что говорить при задержании, и втягивать Алабаму никто бы из них не стал. Алабама на свободе – это их спасательный круг. Кто кроме него найдет серьезного адвоката и вытащит их с нар на волю? А доказательств против Алабамы у ментов нет. Чтобы их нарыть, Бубну нужно было не меньше года заниматься только парком «Победа», а он еще четыре месяца назад кушал ферганские дыни и ни о чем таком не думал.

Но полковник тут же показал, что может опереться не на одни только слова ненадежных фарцовщиков, и положил на стол протокол обыска. Якобы в «Конвалии» при понятых было найдено два килограмма гашиша и свидетели показали, что наркотики принадлежат лично Алабаме, а хранил он их для продажи. Бумага была слеплена не очень аккуратно, как и вся эта операция, и Алабама молча пожал плечами. Бубен подождал, не начнет ли Алабама возмущаться, что-то отрицать, доказывать, но тот только неопределенно кивнул и вернул бумагу. Пришло время переходить к главному.

Бубен твердо знал, что если в парке обосновались наркоманы, тем более афганцы-наркоманы, то выдавить их оттуда уже почти невозможно. И не нужно. Пусть лучше собираются на краю леса, чем где-то среди жилых кварталов. Их нельзя убрать, их нельзя посадить всех и сразу, со временем их станет только больше, потому что война продолжается, и дембеля возвращаются каждые полгода. Все, что может сделать Бубен, – это сесть на вентиль, вернее, посадить на него подходящего человека. Например, Алабаму. Этот казахстанский немец уже запустил в парке работающую сеть фарцы и продержался несколько лет – значит, он умеет работать. Пусть теперь добавит к ней двух-трех продавцов дури, это не так сложно. Власть у того, кто сидит на вентиле, кто дает кислород: если все хорошо, то больше и дешевле, если что-то не так, то меньше и дороже. Контролировать вентиль Бубен собирался лично, а в том разговоре, в кабинете начальника ОВД, он предложил Алабаме стать оперативным управляющим, предупредив, что время от времени по одному продавцу придется сдавать. Все-таки их задача бороться с наркоманией, а не развивать ее.

Бубен не сказал, что когда ему понадобится громкий успех, а это непременно произойдет, потому что даже погоны полковника – не предел его карьерных устремлений, то он сольет и Алабаму. Но Алабама все понимал сам. Выбор у него был, но это был плохой выбор. Непросто торговаться, еще сложнее ставить условия, когда за спиной у тебя тюремная камера, а договариваться приходится с человеком, который решает, выйдешь ты сегодня на свободу или вернешься на нары и останешься там до суда…

А в целом они без труда поняли друг друга и договорились быстро. Поставка наркотиков в парк шла через Бубна. В основном это был среднеазиатский гашиш – Бубен использовал старые связи. А Алабама отвечал за продажи. Чтобы не мелькать в компании Алабамы, Бубен дал ему для связи Борю Торпеду. Бубен привез его с собой из Фрунзе и Борю в Киеве никто не знал. В повадках и привычках Бори проглядывало уголовное прошлое и жесткий характер, но Алабама умел находить общий язык. И хотя Боря Торпеда никогда не забывал, кто его начальник и на кого он работает на самом деле, но обязанности личного ординарца Алабамы и его заместителя в те редкие дни, когда тот уезжал из города, он всегда выполнял аккуратно.

…Алабама вышел из «обезьянника» на Красноткацкой в сиреневые сумерки раннего мартовского вечера. За те дни, что он провел в камере, мороз отступил, в городе потеплело, старые сугробы осели и потекли, заливая бурой водой тротуары, дворы и подворотни. Собравшись на сухом островке недалеко от входа в отделение, три мента курили и громко ржали над анекдотами. Мимо них от автобусной остановки брели угрюмые горожане. Алабама заметил стоящее неподалеку такси – забрызганную грязью старую желтую «Волгу» – повернул к ней, чтобы ехать домой, но дверь такси вдруг распахнулась, и ему навстречу через все лужи, через потоки бурой весенней воды по размокшей грязи бросилась Каринэ. И в тот день Алабама больше не думал ни о Бубне, ни о Торпеде, ни о том, что теперь он не свободная фарца, а зависимый в каждой мелочи, связанный по рукам и ногам парковый торговец дурью.

 

2

Этой ночью Алабаме опять приснилась песчаная буря в Акмолинске, и он привычно объявил выходной. Вызвав к двенадцати в «Конвалию» Торпеду и Каринку, Алабама расположился у себя на кухне, не спеша сварил кофе и долго его пил с сухими галетами. Обычно он вообще не завтракал, а обедал в парке не раньше трех часов дня.

Алабама существовал сам по себе, ему не удавалось ни с кем ужиться в одной квартире – ни с женщиной, ни с денщиком. Поэтому Каринке он купил двухкомнатный кооператив на Печерске. А жильем для Торпеды занимался Бубен.

Последние месяцы Алабама чувствовал, что Каринка от него уходит. Не к кому-то другому, это он почуял бы сразу, а просто отдаляется, как рассекающее пространство космическое тело, сперва захваченное гравитационным полем другого, более крупного, объекта, но потом вдруг сошедшее с орбиты, вырвавшееся на независимую траекторию и неудержимо уплывающее в далекий космос.

Женщины ведь все хотят одного: детей, семьи, счастья. Это инстинкт. Только одних он подчиняет сразу, с детства, с первых кукол, а других – чуть погодя, дав им возможность зачерпнуть и попробовать вкус риска и опасности, побыть рядом с сильными мужчинами, пожить их жизнью, оставаясь при этом женщинами. Почему у них все так по-разному? Наверное, дело в гормонах – врачи должны об этом что-то знать. Но не спрашивать же ему врачей, в самом деле.

Алабама хотел сам понять, как быть с Каринэ. Солнечное утро, объявленное им выходным, отлично подходило для этого. Знать бы только, с чего начать…

Но даже начать он не смог, потому что зазвонил телефон, и Толик Шумицкий из «Олимпиады» попросил его о водке для какого-то артиста. Достать водку для незнакомого человека – это не работа, это развлечение, тем более что Алабама давно уже хотел поговорить с ребятами из Днепровского треста столовых. За ними висел небольшой должок, и они все как-то забывали его вернуть. Алабама не любил, когда ему забывали возвращать долги. Поэтому подумать о Каринэ этим утром он опять не смог, решив, что сначала поговорит с ней. Может быть, он вообще зря волнуется, может быть, никуда она от него не уходит, не размыкает траекторию и не улетает в бесконечный беспросветный космос.

Если бы Алабама внимательнее прислушался к себе, то, пожалуй, понял бы, что только рад звонку Шумицкого. Он не хотел – даже боялся – думать о Каринэ и ее настроениях. Он просто не умел этого делать.

 

3

– Вот: артист, обитатель богемы, сучьего и продажного мира, а человек, сразу видно, неплохой, – заметил Алабама, глядя, как Сотник своей смешной походкой быстро катится по узкой боковой аллее в сторону Дарницкого бульвара. – Что, Каринка, проведем мы с тобой вечер в обществе мастеров провинциальной сцены?

– Он не обитатель богемы, – сдвинула в усмешке яркие губы Каринэ, – он домашний терпила, потный подкаблучик. Ты что, не увидел? На нем жена ездит, а теперь его еще и дочка седлает. Будет, как верблюд, возить обеих.

– Не путай компот и купорос. Он их любит, ему это в радость. Про жену, впрочем, ничего не скажу, не знаю, зачем ты ее сюда приплела. А дочку – точно.

– У него спина седлом сбита, на ребрах шрамы от шпор и углы рта уздечкой порваны. Дочка еще не успела бы так его загонять. Любовницы у него нет, конечно. Так что это жена, больше некому.

– Наблюдательная ты, – ухмыльнулся Алабама. – Видишь то, чего нет, и тут же делаешь выводы.

– Что хуже, – подняла на него взгляд Каринэ, – видеть то, чего нет, или не видеть того, что есть?

– Второе, конечно, – уверенно ответил Алабама.

– Почему? – удивилась Каринэ. Вопрос был риторическим, и прямого ответа она не ждала.

– Потому что когда ты видишь то, чего нет, это бред, и он пройдет. Но если ты не видишь того, что есть, это слепота. Кто знает, удастся ли ее вылечить.

– Ты все свел к медицине, – зевнула Каринэ. – К симптомам и диагнозам. Это скучно.

– А чего же ты от меня ждешь? Философских обобщений?

– Прозрений. И откровений. Женщине недостаточно, чтобы рядом с ней сидел справочник со встроенным калькулятором. Ты должен смотреть глубже и видеть больше.

– Ты что-то конкретное имеешь в виду? – с тоской спросил Алабама. Каринка опять капризничала, он видел, что не угодит ей, что бы сейчас ни сделал, и это начинало не на шутку раздражать Алабаму. Это не у артиста были шрамы от шпор на ребрах, а у него.

– Конкретнее некуда! Я тебя имею в виду. Я о тебе говорю. Ты превратился в заплывшую жиром записную книжку с маленькими глазками и таблицей умножения на обложке. Ты робот, машина, на тебя даже смотреть жаль, а ведь ты же раньше любого человека с одного взгляда понимал. Любого!

Тут Алабаме показалось, что еще одна-две фразы, и он уловит, чего от него добивается Каринэ. Но ее внимание вдруг отвлеклось, и разговор ушел в сторону.

– Посмотри, идет какой-то бомж, – ткнула Каринэ пальцем в облезлую фигуру с ромашкой в руке, шагавшую по аллее нелепой припрыгивающей походкой. – Раньше ты бы по одному его виду угадал и что он тут делает, и куда идет. А теперь попробуй…

Подача была слишком легкой, и Алабама не удержался.

– Коля! – позвал он, когда фигура проходила мимо них. – Как дела, Коля?

– Алабан, Алабан, Алабан, – забормотал Коля, опасливо поглядывая в сторону их столика.

– Иди сюда, Коля, – позвал Алабама. – Иди поешь.

– Так нечестно, – надулась Каринэ. – Ты его знаешь. Эксперимент сорван. Результат не засчитан.

– Как скажешь, – Алабама покорно склонил голову и довольно улыбнулся.

– И еще… – Каринэ надменно глянула на Алабаму и Торпеду. – Если хотите сидеть с ним за одним столом, то сидите сами. А я не буду. От него воняет.

– Едь, наверное, домой, – не стал спорить Алабама. – Переоденься. А вечером я тебя заберу.

Высокие каблуки Каринэ, быстро удаляясь, гневно застучали у него за спиной. Алабама не обернулся и не посмотрел ей вслед, стройная фигура Каринэ отчетливо отражалась в темных очках Торпеды. Боря деликатно молчал все время их пикировки, молчал он и теперь, не обращая внимания на испуганного Колю, который наконец подошел к столику.

– Садись, Коля, – Алабама кивнул на освободившийся стул Каринэ. – Будешь манты? Или тебе тоже мороженого с ликером?

– Коля гулял, – дурак сел на край стула и тут же беспокойно закрутил головой. – В лесу птицы. Цветок. – Он положил на стол ромашку.

– Боря, попроси, чтобы ему принесли манты, – Алабама внимательно посмотрел на свое отражение в очках Торпеды. Тот молча поднялся и пошел в кафе.

– Как дела, Коля? Не обижают? – Алабама вытянул ноги и постарался откинуться на стуле. Он так и не понял Каринку, а ведь был совсем близко и, казалось, еще чуть-чуть и дотянулся бы до ее мысли. Но не смог.

– Обижают, – поджал губы Коля. – Колю обижают.

– Кто тебя обижает, Коля? – рассеянно спросил Алабама.

– Усатый. Коле не дал кроссовки. Пеликану дал. Колю прогнал.

– Сейчас ему принесут манты, – вернулся из «Конвалии» Торпеда.

– Вот, хорошо. Пусть поест. А то его какой-то усатый обижает, – кивнул головой Алабама. – Какой усатый, Коля?

– Усатый, – уныло повторил Коля. И вдруг чуть прищурил правый глаз, улыбнулся и каким-то таким легким движением поправил воображаемый левый ус, что Торпеда с Алабамой безошибочно узнали Вилю. – Колю прогнал. Кроссовки Пеликану.

– Вилька, что ли? – осторожно переспросил Алабама и удивленно посмотрел на Торпеду.

Торпеда вдруг снял очки и уткнулся жестким взглядом в Колю.

– Усатый продал Пеликану кроссовки?

– Да, – Коля схватил ромашку и начал ломать стебель цветка быстрыми частыми движениями.

– Здесь? – в один голос спросили Алабама и Торпеда.

– Здесь, – не понял и на всякий случай повторил за ними Коля.

– Где?

– Где.

– Ты тут беса не гони, попка драный, – Торпеда вскочил и навис над Колей.

Коля взвизгнул, оттолкнулся от стола и вместе со стулом опрокинулся навзничь. Потом он кувыркнулся через голову и, дурацки припрыгивая, побежал вглубь парка.

– Петух компостированный, – посмотрел ему вслед Торпеда.

– Благотворительный обед не удался, – вздохнул Алабама. – Зря ты, Боря, дурака погнал.

На самом деле Алабама был уверен, что дело не в Торпеде и не в Коле, да и с Каринкой в любой другой день он бы договорился. Только не сегодня. Ему снилась песчаная буря – и значит, день пропал. Лучше вообще ничего не делать в песчаные дни. Не вставать с дивана. Читать газеты. Телефон отключить. Из дома не выходить! Все равно ничего не получится, все пойдет вразнос.

– Тут говорят, что встретить его – хреновая примета, – не то напомнил, не то попытался оправдаться Торпеда.

Из «Конвалии» принесли манты для Коли.

– А с этим что?.. Давай пополам? – Алабама не обратил внимания на слова Торпеды. Он и без парковых примет знал, что виноват во всем песчаный день. Но говорить об этом никому не собирался.

Они разделили Колину порцию поровну и долго, не торопясь, жевали сочную баранину.

– С Вилькой как быть? – наконец спросил Торпеда. – Совсем они с Белфастом оборзели. Порядок не уважают – барыжничают где хотят.

Когда-то Виля фарцевал в парке, но потом ушел от Алабамы. Он ушел примерно через месяц после появления Торпеды. Боря решил, что Виля не захотел работать лично с ним, и затаил на фотографа обиду.

– Ты не спеши, Боря, – поморщился Алабама. – Откуда у нас информация? От Коли! Тебе не смешно?.. Он сам не понял, о чем мы его спрашивали.

– Все он понял, – спрятал недовольный взгляд под темными очками Торпеда.

– Вот что: я Вильке позвоню на днях… Завтра-послезавтра. И вызову сюда на разговор. Тогда все и решим.

– Так он нам и сознается.

– Может, не сознается, – пожал плечами Алабама, – но и соваться сюда больше не станет. А вот если после этого попадется, то ответит по всей строгости социалистической законности.

Торпеда зло двинул бровью, но промолчал.

Около пяти Алабама решил уходить.

– Сегодня вечером в парке что-то будет? – спросил он Торпеду.

– Так… Ерунда. День рожденья одной малолетки.

– Тут день рожденья малолетки, там день рожденья… Слушай, – вдруг засмеялся Алабама, – а это не один и тот же день рожденья? Хотя какая разница? Ты до полвосьмого побудь здесь, посмотри, чтобы все спокойно закончилось. Чувствуешь, как давит? Дождь будет. Они сами разбегутся. А потом приходи в «Олимпиаду».

– Меня не приглашали.

– Я тебя приглашаю, Боря, – поднялся Алабама. – Твои унылые будни – это менты, барыги и парковые шалашовки.

А в жизни есть прекрасное. Актрисы, например.

 

Глава девятая

Красно-белые «пумы» 36 размера

 

1

Фотоателье номер четыре от бульвара отделяли густые кусты сирени и несколько каштанов. Машин здесь почти не было слышно, но зато, крякая во весь голос и посвистывая, самозабвенно рвали глотки дрозды и истерично трещали скандальные скворцы. Запах живой весенней свежести пробивался от парковых фонтанов к ателье, оттесняя к бульвару приторные ароматы сирени.

Виля любил парк Шевченко, а широких аллей парка «Победа» все-таки побаивался. Может, потому что там он почти год фарцевал у Алабамы, и это был не самый тихий год в его жизни. Здесь же Виля – просто фотограф из обычного паркового ателье.

Жизнь в парке «Победа» была не то чтобы опасной, все-таки Алабама надежно прикрывал своих – в этом ему не откажешь, – но нервной и беспокойной. А здесь она течет мирно и ничем не грозит. В парке Шевченко нет никого из фарцы, и Вилю это радует: так меньше риск попасть под случайную раздачу. Зато центральные гостиницы под рукой и всего пять минут до Крещатика. А то, что неподалеку от шахматистов собираются голубцы, так это не к нему.

Виля открыл ателье и привычно позвонил на пульт охраны, снимая объект с сигнализации. Он был один, директор раньше одиннадцати не приходил, а кассир должен был вот-вот появиться. Клиенты пока тоже не спешили за фотокарточками.

Виля устроился на скамейке у входа. Мимо него, спасаясь от навязчивого внимания мам и бабушек, неслись по алее дети. Они радостно трубили миру, что наконец вырвались на свободу и домашняя неволя им больше не грозит. Бабушки опытными птичницами мчались за детским выводком следом, выкрикивая что-то вразумляющее и успокаивающее, но ни в коем случае не угрожающее, чтобы не спугнуть и без того беспокойную молодежь.

Шумные гонки трех поколений проходили здесь каждое утро. Они неизменно заканчивались одинаково – безусловной победой опыта и мастерства над юностью и безрассудством. Сперва гонки развлекали Вилю множеством забавных эпизодов, но их результат был стопроцентно предсказуем, и наконец они ему надоели.

С витрины ателье на него насмешливо смотрели черно-белые красавицы. Каждая осталась легкой короткой историей в его богатой приключениями биографии, и теперь, разглядывая их фото, Виля поймал себя на том, что прикидывает, где бы лучше повесить портрет Афродиты. Ему захотелось прямо сейчас вызвать ее, чтобы немедленно усадить перед объективом камеры. Виля увидел вдруг отчетливо и ясно, что Дита удивительно фотогенична. Он сфотографировал бы ее просто, анфас, без всяких хитростей, которые так любят фотографы, без лишних деталей – они ей не нужны. Афродита и так лет на пять-семь старше девчонок на витрине, а возраст – это всегда дополнительные детали на портрете. Морщинки в уголках глаз; усталый взгляд, в котором ослепительный свет ясного будущего уже приглушен первыми неудачами и разочарованиями, а детское упрямство сменилось готовностью слушать и соглашаться; чуть тяжеловатый прибалтийский подбородок; обручальное кольцо. Тут имела значение каждая деталь, и Виля чувствовал, что портрет Афродиты может стать лучшей его работой. Он будет самым светлым и самым мягким среди собранных в витрине. Виля повесит портрет не в центре, но так, чтобы каждый, входя в ателье, видел его первым.

Остальные фотографии придется поменять местами. Рядом с Дитой он поместит двух брюнеток, Вику и Риту. У Вики рот чуть открыт в улыбке, нежная нижняя губа, которую так любил целовать Виля, приопущена и открывает ровные ясно-белые зубы, и так же, только чуть меньше, будет приоткрыт рот у Диты. Но Вика смотрит с портрета как будто бы чуть-чуть снизу вверх – такой ее запомнил Виля и такой сфотографировал, а Дита будет парить и над зрителем, и над Викой с Ритой.

Дети и пенсионеры наконец унеслись куда-то в сторону памятника Шевченко, и сразу же следом, словно лишь для того, чтобы заполнить опустевшую аллею, один за другим к фотоателье подошли два первых клиента. За ними, едва заметно кивнув Виле, торопливо протрусил приемщик-кассир Рувим Исаевич. А за кассиром вдруг возник Миша Яблозинский, старый приятель Вили, и не только Вили, а, пожалуй, всего Киева.

Когда-то Миша с Вилей учились фотографии в ПТУ Горбытуправления на Курской. Но Виля, как и собирался, теперь работает фотографом, а Миша фотографом не стал. Миша стал поэтом. И музыкантом. И художником тоже. Ни одно из трех занятий не приносило Яблозинскому денег, поэтому зарабатывал он, паяя педали для электрогитар.

– Вилька! – крикнул Миша. – Олени времени несут меня к тебе. Ведь ты и сам олень – глаза твои ветвисты.

– Что-что у меня с глазами? – не понял Виля.

– Я хотел сказать – рога! – засмеялся Миша. – Твои рога олении ветвисты.

– Нет, глаза все-таки лучше.

– Ну, как хочешь, – не стал спорить Миша. – Мне с тобой поговорить нужно.

– Виля, вы уже будете фотографировать людей? – вклинился в разговор Рувим Исаевич. – Они тут целый час ждут! Или мне самому встать к аппарату?

– Мишка, приходи в обед, в два часа дня. Сможешь?

– Договорились! Буду у тебя в два.

– Рувим Исаевич, – Виля посмотрел на часы, – откуда вам знать, что делали эти люди час назад, если вы здесь всего пять минут? Это ваши родственники? Племянник и внук?

– Виля, не умничай, – отмахнулся приемщик, достал из кармана яблоко и откусил сразу половину. – Иди работай. А то сейчас начнется, ты же знаешь.

И действительно началось. Пока Виля фотографировал двух первых: одного – 3×4 для комсомольского билета, второго – 5×6 для паспорта, подвалило сразу двенадцать дам разных возрастов и габаритов из Музея русского искусства, у них одновременно заканчивались удостоверения. Когда он уже заканчивал с первой партией, оказалось, что будет еще вторая, просто директор не захотел оставлять музей совсем без персонала. Большинство музейных теток Виля знал. Не потому что часто ходил смотреть русское искусство – он был в музее только когда учился в школе, наверное, раз или два, не больше. Но парк-то небольшой, и лица всех, кто работает по соседству, быстро успевают примелькаться.

Между первой и второй группами музейщиц вклинились две воспитательницы детсада с пятью детьми. Им срочно нужно было оформлять какие-то путевки в санаторий. На фотографию одного ребенка времени уходит как на трех взрослых, и когда Виля еще только заканчивал с четвертым детсадовцем, у входа в ателье собралась изрядная толпа из экскурсоводов и примкнувших студентов университета.

Тут наконец появился директор ателье и едва смог пробиться ко входу – очередь не желала его пропускать – поэтому первым делом он обругал Вилю за то, что тот медленно работает.

– Просто начинать нужно вовремя, – подъелдыкнул Рувим Исаевич, достал второе яблоко и с удовольствием откусил половину.

До обеда Виля так и не успел отпустить всех собравшихся. Недовольно бурча, очередь запомнила, кто первый, кто за кем, и разошлась. Из музейных экскурсоводов на скамейке у входа осталась одна девушка, которой он прежде в парке не встречал.

– Ой, а Вы не могли бы меня поскорее сфотографировать? – попросила девушка. – Мне очень нужно уйти с работы прямо сейчас. Директор уже отпустил, только сфотографироваться осталось. Я пока только устраиваюсь в музей, еще столько дел надо сделать. А завтра уже будет поздно, я все сроки сорву.

– У меня обед, – казенно-нудным тоном ответил Виля и посмотрел на часы.

Миша опаздывал. Если не придет через пять минут, то он пойдет обедать один. Не сидеть же ему с экскурсоводшей на лавочке и объяснять, что у него нет времени ее фотографировать. Это как-то совсем глупо получится.

– Понятно, – вздохнула девушка из музея, подтянула колени к подбородку и приготовилась терпеливо ждать целый час. Но всего через пару секунд спросила: – А это вы делали все эти портреты?

– Конечно, я.

– Здорово. Даже жаль, что мне всего лишь фото 3×4 нужно, а не такой портрет. А я бы хотела.

– Ладно, пойдем сделаем снимок, – Виля попался на ее лесть. – Я приятеля жду, но он опаздывает. Успеем быстренько сделать ваше 3×4.

– А портрет? – тут же спрыгнула со скамейки девушка.

– Портрет в следующий раз, – довольно шевельнул усами Виля, пропуская ее вперед. Он любил женские портреты.

– Вам не говорили, – спросила девушка десять минут спустя, когда они вышли из ателье, – что Вы очень похожи на Боярского?

– Правда? – рассеянно переспросил Виля. Эту безразличную, чуть отстраненную интонацию в сочетании с холодновато-удивленным выражением лица он отрабатывал старательно и долго. – Чем же?

– Усами, конечно, – тут же начала загибать пальцы будущий экскурсовод Музея русского искусства, – и выражением глаз, и улыбкой… Вот улыбнитесь!

– Да он все это знает, девушка, – раздался голос подходящего к ним Мишки. – Он эти усы еще в училище культивировал, как элитные сорта пшеницы на Кубани. Одни побольше и посветлее, другие поменьше, но потемнее. А еще закрученные, пышные, волнистые. Он их, как Мичурин, выращивал – научными методами.

– Правда? – удивилась девушка.

– Кого Вы слушаете? – Виля похлопал Мишу по спине. – Миша – поэт, в его воображении усы и на Марсе будут, как яблони, цвести. Жду Вас завтра после обеда за фотографиями. Тогда и про портрет поговорим.

– Ты зачем девочку шугаешь? – Виля замахнулся, чтобы дать Мишке подзатыльник, едва они вышли из парка и направились обедать в «Ленинград», но вместо этого обнял его.

– Да ее не испугаешь, – засмеялся Миша, – впилась в тебя, как акула. Ты еще не будешь знать, как от нее отделаться. Ногу точно отгрызет, вот увидишь. Или руку.

– Ничего, главное, чтоб не голову. Раньше с ними как-то управлялся и теперь разберусь. Как вообще у тебя дела? По-прежнему паяешь педали?

– Конечно. Я это дело теперь на поток поставил. Производство налажено, но сбыт хромает на обе ноги. На обе педали. Я об этом и хотел поговорить.

– А детали? Ты же жаловался в прошлый раз… Что ты смеешься? «Дом Радио» расширил ассортимент и обошел радиорынок?

– Виля, дорогу в «Дом Радио» я забыл навсегда. Я не пойду по ней, даже если татаро-монголы потащат меня туда на аркане. Я буду сопротивляться и плевать желчью во всех встречных. Мои глаза открылись, как шлюзы Днепрогэса перед теплоходом «Леся Украинка», и я увидел, что радиорынок – это детский сад! Это магазин «Юный техник» в сравнении знаешь с чем?

– С чем?

– С заводом «Маяк».

– Магнитофоны? – не понял Виля.

– Патефоны на транзисторах, – с жалостью посмотрел на него Миша. – Ты помнишь, как в сентябре прошлого года наши сбили над Сахалином южно-корейский «Боинг»?

– Еще бы. Все помнят.

– Так вот, на той «Сушке», на Су-15, который выходил на боевой перехват, стояло оборудование, выпущенное на нашем «Маяке». И оно сработало без сбоев, точно и надежно. Когда полный разбор полетов был закончен, ребята на заводе отметили успех. Тихо. Неофициально. В узком кругу специалистов.

– Значит, твои педали сделаны на лучших транзисторах в стране?

– Точно!

– В чем же тогда дело?

– Я же сказал: сбыт. Три готовые педали лежат дома – не могу продать. Познакомь меня с Белфастом.

– Белфаст самопальной электроникой не торгует.

– Неважно, – впился в него Миша. – Он просто не знает, как это клево. А там двойной подъем.

– Миша, ну не смеши ты меня. Двойной подъем у них на фирмовом шмотье, а твой металлолом ничего не стоит… Слушай, может, тебя с Харлеем познакомить?

– Не надо. С Харлеем я уже говорил. Он сейчас только на косметике сидит. Мне нужен Белфаст.

– Мишка, давай с Белфастом пару недель подождем.

– Почему?

– Так вышло, что я вчера у него бабу увел. Ну, так получилось. Я не хотел, понимаешь? Она сама в руки шла. И пришла.

– Тебя Белфаст посадит на кол. А после рот забьет свинцовым жестким кляпом. И спать пойдет. С твоей бабой…

– Типун тебе…

– Экспромт, между прочим, – довольно улыбнулся Мишка, однако с темы стихов тут же съехал. – Но я же на тебя рассчитывал, Вилька! Думал, продам сейчас три педали и поеду к морю.

– Извини, не оправдал, – вдруг обозлился на приятеля Виля. Почему его включают в какие-то дурацкие, нелепые, невыполнимые планы, не предупреждая, строят на нем расчеты, а потом, когда планы рушатся, на него же и обижаются? Он-то тут при чем? – Все, Миша, мне пора в ателье. Я жду звонка.

– Ты не забудь мне сказать, когда у вас с Белфастом все наладится, – жалобно попросил Миша.

– Это другое дело.

 

2

Пеликан позвонил, как и обещал, ровно в четыре.

– Виля, деньги есть. Сто сорок, как договаривались. Ты тапки еще никому не продал?

– Изо всех сил держу для тебя, – успокоил Пеликана Виля. – Всем отказываю.

– Тогда встречаемся, как договаривались. В шесть у колеса, – обрадовался Пеликан. – Только я сам подойти не смогу. Вместо меня с деньгами будет Багила. Ты же его знаешь?

– Да, я Багилу знаю, – подтвердил Виля, раздумывая, нет ли тут кидка. Но главного правила – не допускать зазора между передачей товара и получением денег – Пеликан не нарушал. Деньги он получит, кроссовки отдаст, остальное – не его дело. Дальше Пеликан с Багилой пусть сами разбираются. – Хорошо, договорились. В шесть часов я жду Багилу под колесом. И пусть не опаздывает.

– Спасибо, Виля! А то меня тут загрузили неожиданно. Раньше семи не вырвусь.

В пять часов вечера у входа в фотоателье опять было пусто. Студенты закончили сдавать зачеты и экзамены сразу после обеда и к четырем уже разошлись, а до вечернего выгула детей оставалось не меньше часа. Клиентов они больше не ждали. Директор ушел два часа назад, и Рувим Исаевич тоже начал разглядывать часы над входом.

– Рувим Исаевич, – встал в дверях Виля, – вчера я закрывал ателье и сдавал его под охрану. А сегодня открывал и снимал с охраны. Вам не кажется, что это слишком?

– Это нормально, Виля.

– Нормально будет, если сегодня вы поставите его на сигнализацию, а завтра – снимете.

– Не дерзи старшему товарищу.

– Мне нужно срочно уйти, Рувим Исаевич. Я уже не помню, когда в последний раз был дома.

– За это…

– За это я сфотографирую вашу любовницу без очереди.

– Какую любовницу? – всполошился приемщик. – У меня нет любовницы. У меня внуки.

– Вот когда будет, тогда и сфотографирую, – прощаясь, хлопнул его по плечу Виля, взял сумку с кроссовками и вышел в парк. – Все равно скоро дождь пойдет! – крикнул он. – А в дождь лучше сидеть под надежной крышей.

Это был разумный совет – все мы любим и умеем давать разумные советы. Когда Виля вышел из перехода возле метро «Дарница», дождь уже начинался. Если бы возле колеса обозрения его не ждал Багила, то Виля и сам сейчас забрался бы поскорее в сухое тепло своей однокомнатной бетонной норы в самом конце улицы Юности и там наконец отоспался. А на следующий день он позвонил бы Дите. Листок из записной книжки с ее телефоном по-прежнему лежал в боковом кармане его сумки.

Виля шел на встречу немного заранее – не любил опаздывать. Дождя Виля не боялся – от дождя в парке можно спрятаться где угодно, например, у Гоцика на автодроме – зато он поболтает с Белкиным и даже с Алабамой, если тот ему вдруг встретится. Виля не видел всех их больше года. Он не собирался продавать кроссовки прямо под колесом – там он хотел только встретиться с Багилой, чтобы потом вместе уйти из парка. Виля достаточно фарцевал у Алабамы, знал его правила и нарушить их даже не думал.

Парк стремительно пустел. Слабый дождь быстро разогнал гуляющих, но фарца не расходилась. Все понемногу собирались под крышей автодрома, сюда же подтягивались афганцы и остальные парковые.

– Вилька, старый конь! – обрадовался Гоцик и обнял Вилю. – Хрен Боярский! Все еще телок снимаешь? Ничего, Алабама скоро и у нас в парке фотоателье откроет. Тогда не отвертишься, пойдешь директором.

– Директором я не смогу. Я же кроме выдержки и диафрагмы ни в чем не разбираюсь.

– Да брось. Раз фарцуешь, значит разбираешься. А директор что должен уметь? Бухать с нужными людьми и знать, где подпись ставить.

– Что-то знакомых совсем мало, – огляделся Виля. – Где Шляпентох? Где Меченый Михасик? Алабаму почему-то не вижу.

– Алабама уехал час назад. А остальные, – пожал плечами Гоцик, – ушли кто куда. Здесь многое изменилось, много новых. Торпеда… Ты помнишь Торпеду?

– Конечно, помню, только и его не видно.

– Торпеда где-то здесь. Шифруется, как обычно. Он уже знаешь скольких из парка выдавил?.. Это не мое дело, я не под ним, у меня чисто – ни фарцы, ни дури, одни машинки на электрическом ходу, но я же все вижу.

– А Багила где? Мы с ним в шесть под колесом договорились встретиться.

– Раз договорились, значит встретитесь. Сегодня многие собирались быть – сегодня день рождения у Ирки. Помнишь Ирку?

– Нет, – честно признался Виля. – Кто это?

– Ну да, – сообразил Гоцик. – Ирка же совсем малолетка. Когда ты тут был, она на горшок еще ходила. Но сейчас Ирка у нас первая красавица: и Леня Бородавка за ней ходит, как бычок, и Пеликан, и еще чуть не полпарка.

– Да, точно, – сообразил Виля, – Пеликан что-то говорил про день рожденья. Ладно, пойду поищу Багилу. Может, еще увидимся сегодня.

– Ты не пропадай, – попросил Гоцик. – А то когда все разом исчезают, жизнь словно рвется. Связь теряется, понимаешь?

– Связь времен?

– Именно.

Виля свернул за угол автодрома. Там было темнее, чем у входа, и дождь еще не пробивался сквозь кроны каштанов и кленов. В полумраке на невысокой старой металлической ограде сидел Торпеда. Виля заметил его не сразу и с разгона едва не наступил тому на ногу.

– Аккуратнее, Виля, – поднял руку Торпеда, но даже не двинулся, словно хотел, чтобы Виля налетел на него. – Пришел в парк и не здороваешься. Вот, меня чуть с ног не свалил.

– Привет, Боря, – Виля не знал, о чем говорить с Торпедой. – Прости, не заметил. Ты всегда в тени, маскируешься в складках местности.

– Зато тебя хорошо видно. Пойдем, – Торпеда поднялся с ограды и аккуратно отряхнул штаны, – нужно поговорить.

– Извини, Боря, меня ждут, – Виля был уверен, что речь пойдет о фотоателье. – Давай я завтра зайду, тогда и поговорим, а то сегодня такой день тяжелый. И мокрый.

– Завтра не получится, Виля, – слегка подтолкнул его Торпеда. – Топай.

Торпеда вышел проверить, как работают ребята у входа в парк, и заметил Вилю, едва тот появился на центральной аллее. Торпеду взорвало от ярости – Вилька совсем оборзел, фарцует в парке, как у себя на кухне, утром, вечером, когда хочет! И никому ничего не платит!

Этого нельзя было прощать, и пока фотограф болтал с Гоциком, Торпеда успел взять с собой двух не знакомых с Вилькой афганцев, Бухало и Кухту-Подольского. Кухту он отправил в толпу перед автодромом – следить за нарушителем конвенции, Бухало поставил в тылу у небольшой тропы, ведущей в парк. А сам сел неподалеку.

Теперь у Вили не было незаметных путей к отступлению. У него их вообще не было, Вилю перехватили бы всюду, но план Торпеды сработал просто идеально: Виля вышел прямо на него и никто этого не видел.

– Куда идти? – не понял Виля, послушно шагая за Торпедой.

– Просто иди за мной, – не оборачиваясь бросил тот. Как-то незаметно к ним присоединились еще двое. По виду – парковые афганцы, а может, и фарца, но Виля их не знал. Теперь Торпеда шел первым, Виля – за ним, а сзади – эти двое. Получалось, что Виля идет не сам, что его ведут и сбежать он не может. Все случилось как-то тихо и так быстро, что Виля занервничал только когда они прошли людные места и начали углубляться в ивовые кустарники.

– Боря, я не хочу никуда идти. Меня люди ждут, – Виля присел и попытался уйти в сторону, но его тут же схватили те, кто шел за ним, и с силой толкнули вперед.

– Да подожди ты, не кипишуй, – лениво растягивая слова, ухмыльнулся Торпеда и поежился, – дождь больше не моросил, он лил уверенным и плотным потоком. – Мы уже почти на месте.

Они вышли к озеру, и Торпеда вдруг отступил вправо, пропуская Вилю вперед. Виля обернулся. Теперь за спиной у него была вода, а от парка его отделяли эти трое.

– Покажи сумку, – велел Торпеда.

– Еще чего! – возмутился Виля и прижал сумку к себе.

Но тут же Бухало быстрым ударом кулака свалил Вилю с ног, а Кухта пнул его вполсилы ногой, потом наклонился, отнял сумку и передал ее Торпеде.

– А мог ведь и сам показать, – пожал плечами Торпеда. Он расстегнул молнию, достал кроссовок, повертел его в руках, разглядывая, и бросил на землю. – Что, Виля, пришел к нам по старой памяти, пофарцевать немного для души? – Торпеда недобро прищурился.

– Я не собирался фарцевать в парке, – кое-как поднялся на ноги Виля.

– Да-да, – не стал с ним спорить Торпеда, достал из сумки второй кроссовок и тоже бросил его под ноги Виле. – Так само получилось. Сначала утром, потом вечером, правда?

Торпеда выбросил сумку куда-то за спину. Только тут Виля понял, что привели его сюда не случайно, что кто-то рассказал Торпеде о его утренней встрече с Пеликаном.

– Да не фарцевал я тут ни утром, ни вечером! – крикнул Виля, но теперь уже сам Торпеда, ослепленный вспышкой ненависти, коротким резким ударом кулака рассек ему щеку и опрокинул навзничь. Виля упал в воду, кровь с водой мгновенно залили глаза, но он быстро перевернулся и откашливаясь встал на четвереньки. В мутной неровной поверхности озера отразилось его разбитое лицо. Вилю затрясло от ужаса.

Он уже не раз все это видел. Он видел свое лицо за мгновения до смерти, оно являлось ему во снах, в давних незапамятных кошмарах. Виля знал, что сейчас произойдет, знал с самого детства, с глухих бессознательных младенческих лет. Во всех темных зеркалах открывалась ему эта картина, и потому давно и навсегда он запретил себе в них заглядывать. Сейчас его будут убивать и убьют – он никуда не денется, потому что спасения от них нет. Если ждать помощи и рассчитывать на чудо, то он не убежит и ничего не сможет сделать. Надо немедленно прорываться, пробиваться через этих костоломов на свободу. Никто ему не поможет, и если он сейчас не вырвется сам, то его здесь задушат, зарежут, его утопят. Ему не дадут уйти! Он должен пробиваться, потому что это его последний день!

Торпеда вовсе не собирался убивать Вилю. Фотографа надо было наказать каким-то особенным, смешным и в то же время позорным способом. Пока они шли к озеру, Торпеда еще не знал, что он придумает, он даже не был до конца уверен, что Виля в чем-то виноват на самом деле. Что у него было против Вили? Колины слова? Даже не слова – какая-то гримаса. Но Виля же не просто так пришел сюда этим вечером. Вот зачем он приперся в парк под дождем? Торпеда был уверен, что ответы на эти вопросы лежат у Вили в сумке. И когда он достал оттуда кроссовки, все встало на свои места, все стало предельно ясно. Осталось только решить, как быть с Вилей. Но пока Торпеда придумывал насмешливые язвительные слова, которые сейчас скажет Виле, тот неожиданно бросился на него. Этого никто не ожидал, и помешать Виле не успели. Он вцепился Торпеде в горло, свалил его, сам навалился сверху, и они покатились в кусты. Уже через минуту Вилю оттащили от Торпеды и пинками загнали в озеро.

– Ты, говно, плыви отсюда, – прохрипел Торпеда. Глубокие царапины тянулись от подбородка до ключиц. Вскипавшей на них кровью уже была залита рубашка. Под глазом у Торпеды набухал синяк в пол-лица. – В парк я тебя больше не пущу. Пшел в воду!

Виля не мог идти в воду. Он не умел плавать, но дело было даже не в этом. Виля боялся этой черной бездонной воды больше Торпеды с его афганцами.

Торпеда думал, что дает Виле шанс. Позорную и бесславную, но верную возможность уйти. На самом деле эту возможность он у него отбирал.

Виля сделал вид, что действительно готов сейчас уплыть, и даже сделал какой-то неуверенный шаг, словно пробует дно, но плыть никуда не собирался. Вместо этого Виля чуть присел, а потом опять бросился на Торпеду, и они снова покатились по скользкому грязному берегу. Быстро темнело, Кухта и Бухало, бросившиеся помогать Торпеде, уже не видели, кого они месят. Они молотили кого попало, не разбирая. Виле и Торпеде доставалось примерно поровну. Торпеда орал и матерился, дико орал и Виля. Потом на мгновение вдруг показалось, что Виля сейчас оторвется и оставит Торпеду на земле, а сам скроется в кустарнике, но тут он вдруг осел, заскулил и тихо замер.

Торпеда выбрался из-под Вили, оттолкнув его тело куда-то к озеру. Виля упал головой в воду и уже не шевелился. Торпеда умылся, вымыл в озере нож, спрятал его в боковой карман штанов и, чуть пошатываясь, пошел в сторону парка. Следом за ним поплелись Кухт и Бухало. Не по-майски холодный дождь только набирал силу.

 

Глава десятая

День рожденья Ирки

 

1

Ирка забежала домой всего на минуту. Толик Руль ждал ее внизу – они ехали на Днепр купаться. Солнце уже уходило в какую-то мутную дымку, и нужно было спешить.

Ей повезло – родителей дома не оказалось, а бабушка, наверное, спала и не слышала, как она вошла. Ирка быстро надела купальник, натянула джинсы и алый батник, бросила в сумку куртку – она не собиралась появляться здесь до позднего вечера. Это ее день рождения, и, значит, она будет делать то, что ей нравится.

Вообще-то Ирка и в остальные дни жила как хотела, не слишком интересуясь мнением окружающих. Федорсаныча она не уважала и не слишком это скрывала. Он был мягким человеком и жить Ирке не мешал, но всегда казался ей облаком дыма, через которое можно пройти легко и без усилий. Он не умел сопротивляться – ни ей, ни ее маме, ни вообще жизни. Потому и оставался актером эпизода. Это тонкое наблюдение Ирка сделала не сама, но однажды услышала, как мама влепила его Федорсанычу ночью во время скандала, и подумала, что мать права, так оно и есть. От бабушки Ирке обычно удавалось быстро отделаться и не слушать ее завываний, но от мамы уйти было непросто. Они были слишком похожи, и это сходство пугало обеих.

Елена видела, что у Ирки в точности ее характер, – значит, им не ужиться ни за что. Еще год, от силы два, и они сперва разругаются, а после на всю жизнь возненавидят друг друга. Словно готовясь встретить это близкое будущее уже сейчас, Елена не уступала дочери ни в чем, жестко подчиняя ее, навязывая свою волю даже в мелочах. Ирка тоже понимала, что слишком похожа на мать, и больше всего боялась этого сходства. Она, как могла, сопротивлялась агрессивной экспансивности Елены, проявляла в точности те же качества, и от этого только сильнее становилась на нее похожа.

Закончив с одеждой, Ирка на пару секунд задумалась, выбирая помаду, потом взяла самую яркую и быстро глянула в зеркало. В рассеянном дневном свете отразились строгие, классические черты лица, высокий лоб и внимательно-жесткий взгляд серых глаз. Такими романтически настроенные художники рисуют восточно-славянских красавиц. Ирка улыбнулась отражению, отражение улыбнулось в ответ. Она мазнула по губам помадой, пару раз провела щеткой по русым волосам и вышла в коридор.

Там ее уже караулила бабушка.

– Я ушла, буду вечером, – бросила Ирка, чтобы избежать разговора. Но не помогло.

– У тебя сегодня день рожденья, – проскрипела старуха, пытаясь встать между внучкой и дверью. – Могла бы побыть дома. С нами.

– С кем? Нет же дома никого! – Ирка быстро надела босоножки и попыталась обойти бабушку, но та отступила, прижавшись спиной к дверному замку.

– Скоро будут. И потом, Федор всех пригласил в ресторан.

– Точно! Хорошо, что напомнила, а то я забыла. Значит, там и увидимся! – Ирка попыталась мягко отодвинуть бабушку, но та не собиралась отступать, считая, что разговор не окончен.

– Отойди, бабушка, меня ждут, – Ирка обхватила ее за талию и мгновенно передвинула на пару метров назад. Путь на лестницу был открыт.

– Ты что, ненормальная? Ты могла меня убить! – закричала ей в спину бабушка. – Кость могла сломать!

– В следующий раз обязательно! – уже снизу ответила ей Ирка. – Скажешь заранее, какую ломать!

Увидев Ирку, Толик завел свой Чезет, и они рванули в сторону Воскресенки. Мотоцикл летел, с ревом рассекая ленивые кварталы городских окраин, а когда старые пятиэтажки остались позади, свернул к Московскому мосту, и Толик выжал полный газ. Воздух, тугой и плотный, ударил Ирке в лицо.

– Руль, гони! – закричала она и в восторге вскинула руки. – Добавь еще!

– Да куда еще, чума? – засмеялся Толик. – Уже почти добрались. За Десенкой съезжаем.

Перед Московским мостом они повернули в сторону главной аллеи парка, но поехали не по ней, а неширокими тропами, стараясь держаться ближе к берегу, чтобы выбрать безлюдное место с чистым песком.

– Тормози тут, – уверенно велела Ирка Толику, когда они подъехали к небольшому тихому пляжу. – Сюда никто не придет. Соскочив с мотоцикла, она немного закатала джинсы и, не дожидаясь Толика, побежала к реке.

– Засада! Совсем холодная! – Ирка ударила ногой по воде. – И солнца нет.

Она прошлась по дну реки вдоль берега, но купаться не стала и вернулась к Толику, старательно устанавливавшему свой Чезет между ивовыми кустами.

– Ты чего не раздеваешься? – спросил он, закончив с мотоциклом.

– Там холодно, Руль. Вода ледяная, будто с гор течет. А солнце спряталось.

– Так что, мы зря приехали? – набычился Толик.

– А ты что, только плавать умеешь? – Ирка положила ему руки на плечи и улыбнулась.

– Нет, конечно, – Толик тут же осип, но быстро облизал губы и прижал Ирку к себе.

– Тогда научи меня ездить на мотоцикле.

– Да ты что, малая? – Толик ждал от нее совсем другого. – Это же мой боевой кроссовый Чезет. Я его чувствую как свое второе…

– Яйцо?

– Сердце!.. – Ты его за пять минут в хлам разнесешь, – безнадежно закончил Толик.

Ирка прижалась к Толику, взяла его голову в руки и привстала на цыпочки. Сил сопротивляться у него не было.

– Руль, ты же все можешь, – прошептала Ирка, едва трогая губами его губы. Толик потянулся к ней, но касание было легким, почти нещутимым, и уже мгновение спустя о нем напоминал только слабый вкус какой-то лесной ягоды. – Я уже ездила. Мне нужно только вспомнить.

– Хорошо, – сдался Толик и еще раз хотел поцеловать Ирку, но она уже отпустила его рыжую голову, выскользнула из рук и быстро шла к Чезету.

– Не так, – пробурчал Толик, глядя, как Ирка села на байк. – Ты сидишь, как на лошади, как на старой кляче, которая может только шагом и только в большие праздники, – он привычно повторял слова своего первого тренера, с которых когда-то началось и его обучение. – Надо сесть, сильно наклонившись вперед, и обнять коленями бензобак. Так позвоночнику намного легче. Смотри вперед, а не перед собой. И вообще, слезь пока, я выкачу его из песка. Ты же не поедешь прямо отсюда?!

Они вывели мотоцикл на тропу, и Ирка легко вскочила в седло.

– Я что сказал? – он с силой провел ладонью по ее спине. – Наклонись. Тебе нужно научиться включать сцепление, газ и переключать передачи буквально на автомате. Это самое главное при старте, да и вообще. Попробуй сначала «всухую»: сцепление, передача, газ.

– Это я помню, – перебила его Ирка. – А тормозить задним тормозом. Где у тебя задний?

– Вот задний, но я же сказал: сначала «всухую».

– Да в какую… Отойди! – Ирка решительно оттолкнула ногой Толика, мотоцикл взвыл, и она понеслась по тропе между кустами.

– Куда?! – заорал Толик и бросился за ней, но ее алый батник уже скрылся в зарослях калины, бузины и ежевики.

– Убьет машину, – Толик стащил с себя куртку и ударил ею по кусту. – Дура чумовая.

Между тем Ирка выехала по тропе на центральную аллею парка, добавила газа, пролетела по ней до конца, до того места, где аллея закругляется, там плавно развернулась и понеслась назад. Ирка была спокойна и уверена в себе, не нервничала и ничего не боялась, она аккуратно объезжала редких пешеходов, но, до ехав до начала аллеи, до самого выезда на шоссе, вдруг поняла, что пропустила и уже не сможет найти свою тропу. Он не запомнила место, где выехала на аллею, и теперь не знала, куда сворачивать. Тогда Ирка повернула на первую попавшуюся дорожку, ведущую к Десенке, решив, что главное – добраться до берега, а когда она будет ехать вдоль него, то Руль точно попадется ей на глаза. В общем, так и получилось, но только прежде чем приехать к месту старта и обнаружить там мечущегося в панике Руля, она спугнула парочку, тихо и незаметно устроившуюся в кустах. Выбранный ими небольшой пляж был еще спокойнее того, который заняли Ирка с Рулем. Со стороны тропы их прикрывали густые кусты, а со стороны воды – милицейская «шестерка». На открытой передней дверце «Лады» болталась серо-голубая форменная рубашка, а на ней сверху – внушительных размеров бюстгальтер.

Ирка не собиралась сгонять капитана с его дамы, но тропа неожиданно вильнула из-под колес мотоцикла, и Чезет вынес Ирку на невысокую кочку, с которой, как с небольшого трамплина, она ушла сперва в небо, а затем в те самые кусты, где отдыхал от службы мент с подругой. Полет прошел нормально, но место приземления было выбрано очень неудачно. Чезет с едва удержавшейся в седле Иркой плюхнулся в метре от изогнувшейся в сладострастной судороге потной парочки средних лет. Мотоцикл опустился аккуратно на махровое полотенце с малосольными огурцами, молодой картошкой, базарной подчеревиной и помидорами, нарезанными щедрой рукой женщины, еще не потерявшей надежду устроить свое семейное счастье. Все это уже было попробовано, где-то даже ополовинено, но вовсе не доедено, и капитан рассчитывал вернуться к махровой скатерти-самобранке после завершения главного пункта культурной программы пикника. Этот момент был уже близок, но свалившаяся с неба Ирка все испортила. Колеса ее байка порвали в кровавые лохмотья помидоры, измололи в кашу огурцы и картошку. А потом в лицо капитану и его обомлевшей даме полетело грязное полотенце и следом, забивая глаза, ударила мощная струя песка. Капитан что-то захрипел угрожающим матом, завизжала тетка, но умный Чезет уже аккуратно вынес Ирку на тропу. Всего минуту спустя правильным задним тормозом она остановила мотоцикл в точности там, где ждал ее Толик.

– Что? – спросил он, глядя в ее серые глаза, потемневшие от затопившего их адреналина, и ухмыльнулся. – Трясет? Обосралась?

– Руль, быстро поехали, – ничего не объясняя Толику, Ирка отодвинулась, уступая ему место на сидении. – Быстро!

Толик перебросил ногу, занимая место на Чезете, и тут увидел несущуюся к ним сине-желтую «Ладу» с прищемленным дверью серым лифчиком, мотающимся на ветру из стороны в сторону. За рулем сидел мент в майке и орал что-то неслышное, но от того не менее понятное и грозное. Мент требовал сатисфакции. Следом за машиной пыталась бежать полуголая тетка. Она, не замолкая, пищала: «Петя! Петя! Петя!», – видно, хотела вернуть бюстгальтер, но мент не желал ни замечать ее, ни слышать. Его целью была Ирка.

– Во блин! – выдохнул Руль. – Ирка, держись!

Они сорвались с места, швырнув задним колесом смятый кусок дерна на капот «шестерки».

– На шоссе они нас возьмут! – крикнула Ирка, увидев, что Толик направил Чезет к аллее парка. – Помотай его по ямам и загони в болото!

Но до болота дело не дошло. Коварная парковая тропа проделала с разъяренным ментом тот же предательский трюк, что и с Иркой. Только там, где легкий Чезет просто взлетел в наливающееся тяжелыми облаками небо, «шестерка» пройти не смогла. Не удержав равновесие, она перевернулась, встала на бок, а потом, дико вращая колесами, медленно опрокинулась.

Руль с Иркой выскочили на аллею парка и уже оттуда, сверху, увидели, как боевая подруга помогает своему менту выбраться из перевернутого автомобиля.

– А-а-а-а! – радостно заорал Толик, выжимая газ. – Ну ты чума!

– А ты не знал? – засмеялась Ирка.

Они возвращались, и тугой воздух не давал им говорить, вбивая слова назад в гортани и легкие. Возле кинотеатра «Аврора» мотоцикл попал под дождь, Толику пришлось сбросить скорость, но его все равно трясло от бешенного ощущения полноты жизни, чистого драйва, замешанного на крутом адреналине.

– Помнишь, девочка, гуляли мы в саду! – заорал Толик. – Я бессовестно нарвал букет из роз! Дай бог памяти, в каком это году-у-у, – они мчались по мокрому бульвару Перова к парку «Победа», рассекая пропитанный водой густой и вязкий воздух, – …надрывались от погони сторожа!..

 

2

В парке их уже ждали. В другую погоду, не будь дождя, например, теплым майским вечером, все сидели бы на остатках раздолбанных скамеек между колесом обозрения и автодромом, гоняя по кругу пару косяков и несколько бутылок казенки. А так – ежились, жались под крышей автодрома, разбившись на несколько компаний, трепали какие-то давние новости, потому что свежих в парке давно уже не было. Парк «Победа» – сонное болото.

Фарца – люди деловые – на этот раз к ним даже не присоединились. Там у каждого свои интересы, да и Ирку они толком не знали. Зато афганцы подтянулись почти полным дембельским составом, и остальная парковая тусовка, оба ее крыла – комсомольские и очеретянские, тоже были здесь.

Тихонько, в стороне от всех, курил Лосось. Его старались не трогать без дела, но давно уже было замечено, что в драках он всегда валит соперника первым ударом. Ни разу не скиксовал. Такой Лосось.

Унтер кривлялся, как обычно, рассказывал анекдоты: «– Видел, телка прошла? – Ну видел. – Она мне улыбнулась. – Улыбнулась? Вспомни, как я ржал полчаса, когда первый раз тебя встретил».

Закрыв из-за дождя колесо пораньше, подошел Серега Белкин. Он обнял Буратино, пожал руки Тощему и Турку, достал забыченную пяточку, угостил друзей.

На полминуты заглянул к ним Иван Багила и, увидев Белкина, протолкался к нему через толпу.

– Серега, ты Вильку не видел сегодня? Мы с ним на шесть под колесом стрелу забивали. А уже половина седьмого.

– Не было его в шесть под колесом, Иван, – уверенно ответил Белкин. – Хочешь, зуб могу дать.

– Я здесь видел Вильку, – услышал их разговор Тощий. – Он с Гоциком базарил. Спроси у Гоцика, куда он пошел.

– О, спасибо! – обрадовался Багила. – Сейчас спрошу. Где он? Гоцик!

Гоцик сходу подтвердил, что Вилю видел и что тот собирался ровно в шесть встретиться с Иваном под колесом. Уже перевалило за половину седьмого.

– Ладно, – пожал плечами Багила. – Пойду искать Вилю.

А парковые все подходили. Димка Джеймсон, бармен из «Братиславы», пустил по кругу бутылку «Столичной».

– Где именинница? – спросил он, разыгрывая легкое безразличие. – Мне через десять минут надо возвращаться, мутить коктейли для интуристов.

– Джеймсон, мы ее за тебя поздравим, не переживай, – ответили ему из толпы. – Оставь нам то, что в сумке, и можешь возвращаться к своим коктейлям хоть сейчас.

Джеймсон хотел обидеться, но не успел. Из глубины парка, со стороны Воскресенки, донесся треск мотоциклетного мотора. На него не обратили внимания, многие просто не расслышали в общем гуле, но всего через несколько секунд Чезет с Толиком и Иркой вылетел из-за кургана Славы и затормозил возле автодрома.

– Пацаны! – закричала Ирка, соскакивая с мотоцикла.

– А-а-а! – радостно ответили парковые. – Ирка, привет! Ирка, с днем варенья! С днюхой тебя, малая!

– Держи стакан, – Джеймсон протиснулся в первый ряд и протянул Ирке гранчак, потом достал из сумки бутылку красного шампанского.

– Шампунь! – взвизгнула Ирка, и тут же розовая струя ударила из-под руки Джеймсона. – А-а-а! Какой кайф!

Джеймсон налил Ирке шампанского, чокнулся с ней бутылкой, выпил сам и передал бутылку в толпу.

– Ирка, счастья тебе!

Ирка разом выпила весь стакан и повисла у Джеймсона на шее.

– Димка, спасибо! Я тебя люблю!

– Малая, мы тебя тоже любим, – закричали очеретянские, – иди к нам, у нас смага есть!

– Смага у вас каждый день есть, а красный шампунь мне раз в год приносят! – засмеялась Ирка и тут же пошла обниматься к очеретянским. Но не дошла.

– Ты что это, красавица, не здороваешься? – спросил ее сзади и сверху знакомый голос, и сильная рука стиснула Ирку так, что она не только идти уже никуда не могла, но и дышала еле-еле.

– Калаш! – тихо обрадовалась Ирка. – Тебя же вчера еще не было.

– Сегодня вернулся. Два часа как с вокзала. У меня для тебя подарок приготовлен, но это уже завтра, да?

Калаш – загадочная личность. Он живет пунктиром: то появляется в парке на неделю, то на месяц исчезает. Все думают, что Калаш – это погоняло, и оно бы подошло ему, как никому другому, но на самом деле это его фамилия. Не Калашников, а именно Калаш. Он тоже из афганцев, но его ребята не пьют, не курят и не колются. Они качаются и бегают кроссы – для них армия продолжается. Четверо из компании Калаша – студенты: историк, философ и два экономиста. Остальные – работяги с Арсенала. Калаш живет с Иркой в одном подъезде – этажом выше, и ее соседка Катя считает Калаша главной и самой лакомой добычей. Хотя, как и Ирка, почти ничего о нем не знает.

– Да, конечно, заходи ко мне завтра.

– Зайду, соседка. А ты сейчас что, с Рулем встречаешься?

– Ревнуешь? – засмеялась Ирка. – А Руль меня полдня на своем Чезете катает.

– Нет, катайся с кем хочешь. Руль так Руль – твое дело. Просто я с Пеликаном хотел поговорить, но не вижу его. Куда он делся?

– Слушай, точно, – огляделась Ирка. – Нет Пеликана. Он мне вчера два раза сказал, что будет сегодня в парке. Ну, я ему устрою, когда увижу!

– Что же ты ему устроишь, соседка? – весело заржал Калаш. – Ты же с Рулем приехала. Тебе радоваться надо, что его нет.

– Что приехала с Рулем, не значит, что с ним бы и уехала, – мрачно сказала Ирка, еще раз внимательно разглядывая толпу. – А теперь точно с ним уеду.

– Ладно, я в твои дела не мешаюсь. Завтра увидимся, добро?

– Да, Калаш, завтра, – попрощалась Ирка.

Конечно, дождь испортил ей праздник. Да еще и не пришли почему-то многие. Нет Лени Бородавки, а утром он почти на этом месте такие песни пел и клялся быть с цветами. Нет Багилы, но это ладно, без Багилы можно и обойтись. А вот где бродит Пеликан?

Тут Ирку все-таки обступили очеретянские. Эти пока лично не поздравят и не нальют самогона, чтобы каждый выпил с именинницей, – не успокоятся. Сельское воспитание. Ирка хоть и пыталась пить каждый раз не полную, и даже не половину, но с непривычки и без закуски после пятого тоста вдруг почувствовала, что земля теряет устойчивость и твердость.

Ей стало хорошо и радостно среди друзей, которые ее любят и специально собрались здесь вечером, под холодным дождем, чтобы об этом ей сказать.

– Руль, – позвала Ирка. – Руль, ты где?

Но из наступающих сумерек вынырнул не Руль, а тихий старичок Владимир Матвеевич. Когда-то он преподавал французскую литературу в Инязе. За сморщенную от вечного пьянства физиономию Владимира Матвеевича в парке называли Дулей, он всегда улыбался, никому не мешал, был услужлив, когда нужно – молчалив, а когда требовалось – разговорчив. Дуля пил, если наливали, ел там, где угощали, и сегодня заглянул к автодрому, рассчитывая перехватить свои шаровые сто граммов. Очеретянские хозяйские дети не налили ему сотку, и дальше проявляя сельское воспитание, но пятьдесят граммов чистого картофельного самогона Дуле в стакан все-таки попало. Дуля никогда не смотрел, с чего начинает. Он, по мудрому совету, глядел в корень, его интересовало, сколько осталось в бутылке. А в бутылке еще кое-что было.

– Ирочка, – поднял стакан Дуля и отступил на шаг, чтобы видеть одновременно и Ирку, и бутылку самогона в руках очеретянских, – всякому бриллианту нужна оправа. Ты – бриллиант среди нас, здесь нет тебе равных. Мы – твоя восхищенная свита, стоит тебе захотеть чего угодно, и каждый будет счастлив найти, добыть, принести к твоим ногам это немедленно. Даже выпив, – Дуля опрокинул скупые пятьдесят граммов, выдохнул, протянул пустой стакан навстречу бутылке самогона, и ему тут же плеснули, на этот раз уже не отмеряя граммы и не сдерживая наливающую руку, – а может быть, именно выпив, мы становимся особенно старательны, внимательны и услужливы. Мы ничего не ждем от тебя, никакой оплаты, потому что монархи не платят. Может быть, только улыбки. Легкой улыбки благодарной и благородной принцессы.

Тут Ирка почувствовала, что лицо ее не слушается, и хоть она пыталась улыбнуться в ответ на праздничную трескотню Дули, но вовсе не была уверена, что удается ей это хорошо. Впрочем, майские сумерки давно уже скрыли парк, и вряд ли кто-то видел ее лицо. Ирку качало и уносило.

– Но кто мы, рядом с тобой? И кто ты среди нас? – продолжал Дуля. – Чья ты принцесса и что мы за свита? Ведь мы здесь звери. Сегодня – мирные и пьяные, – он протянул пустой стакан за самогоном, и удивленные очеретянцы в третий раз стакан наполнили, – но в остальные дни – хищные и дикие. Нас укрощали, нас почти укротили, и все же в душе мы по-прежнему дикие. Мы кровожадные и нет на нас управы. Возможно, только красота способна с нами сладить. Она – единственная власть в этом мире, временная, слабая, неверная и вовсе не абсолютная. Но другой нет. Все остальное – не власть, все остальные – узурпаторы, лживые и нелегитимные временщики. Только красоте, твоей и нашего удивительного парка, мы готовы подчиняться этим вечером. Ведь ты – его часть, ты такая же, как он. Божественной красой хозяйки осенен, изыскан и богат прекрасный Трианон: блистая для нее, блистает он и ею… И наш Трианон блистает тобой, ты его хозяйка, а не Каринка, что бы там не говорили. Только будь осторожна, потому что красота опасна. Я знаю, что не тебе говорить об осторожности, ты не знаешь такого слова. И все же, если к ней неумело подойти, то можно не справиться. И тогда она разорвет! В порох. В дым! Меня. Тебя. Любого. Но… Я верю, что с тобой этого не будет. Я желаю тебе счастья. Хотя бы тебе… За тебя, Ирочка! За то, чтобы наш парк «Победа» блистал тобой и для тебя. И для нас, беззубых, но еще не до конца укрощенных хищников… Налейте же мне, жлобы, самогона! Я вам не секретарь парткома – толкать такие речуги всухую!

 

3

Гости съезжались аккуратно и к сроку, словно не были артистами, ленивой и необязательной богемой, словно не они опаздывают всегда и всюду: на свидания с любимыми, на генеральные репетиции, на собственные бенефисы.

Все-таки право пожрать и выпить на халяву – важнейшее из наших неконституционных прав. И мы не уступим его никому, тем более своим близким – друзьям и коллегам, которых знаем как самих себя. Они ведь тоже своего не упустят, придут раньше, выпьют больше. Вообще все выжрут! Они будут уже сыты и пьяны, когда мы интеллигентной походкой только войдем в зал и оглядим его, близоруко щурясь, стряхивая воду с плащей, зонтов и шляп. Они будут сыты, пьяны и нос в табаке. А во взгляде – веселое презрение более ловких, удачливых, матерых членов стаи к опоздавшему недотепе.

– Привет, старина! А мы тут без тебя уже начали. Ничего? Ты не против? Давай, подсаживайся, подметай, что осталось. Хотя осталось уже маловато. Ничего, прямо скажем, и нет! Га-га-га! Го-го-го!

Вот поэтому на халявные банкеты, на фуршеты и званые вечера богема не опаздывает. Она приходит раньше и занимает лучшие места. Назло друзьям и хозяевам!

Встречая гостей у входа, Сотник целовал и обнимал каждого, смеялся искренне и весело, так, словно не видел их всего несколько часов назад, в театре на дневной репетиции. Конечно, среди приглашенных был главный режиссер с супругой. Пришел и директор театра, куда же без него? Явились и другие лица, от которых зависело, останется карьера Сотника и дальше такой же скромной и неприметной широкому советскому зрителю или он все же сможет хоть чуть-чуть расправить крылья, уже изрядно побитые молью и временем. Тяжело отдуваясь и отфыркиваясь, поднялся по ступенькам Баняк, кинорежиссер студии имени Александра Довженко, создатель двух кассовых шедевров: «На радаре не появлялся» и «Государственную границу не пересекал». Следом за ним обняли и поздравили Елену и Сотника с днем рождения дочки Петр Михайлович, замдиректора Ленфильма, и Петр Михайлович, замдиректора Свердловской киностудии, прилетевшие в Киев на встречу с Баняком. Вообще к Федорсанычу пришли этим вечером очень разные люди. Был тут и Веня Сокол, не уступавший в элегантности, как уверяли киевские старики, пока маразм не заткал паутиной их долгую память, Моисею Соколу, своему деду, молодому удачливому биржевику, зарезанному в девятнадцатом году не то отступавшими петлюровцами, не то наступавшими деникинцами. Выполняя просьбу Сотника, Веня Сокол пришел с юной красавицей Аленой Менжерес. Тут памятливые люди опять-таки обменялись мемуарами о том, как всего каких-то неполных двадцать лет назад отплясывал Веня буги-вуги на киевских вечеринках с мамой Алены, румынкой Мэри Попеску. Теперь же им приходилось ломать голову, кого этим вечером вывел в свет вечно молодой Веня, дочку или новую подругу?

Пришли художники Тынчук и Бара. Заглянула, сказав, что ненадолго, семья скульпторов, авторы той самой Стены на том самом кладбище. Аниматор Валик Дон, лауреат мультфестиваля в Саппоро, пришел с младшей сестрой. Валику до «Олимпиады» – рукой подать, он живет рядом, на Жмаченко.

Пришли все, кого хотел видеть и пригласил Федорсаныч, не одни только нужные люди, но и друзья его и Елены, а в основном – артисты родного театра. И все же, когда зал уже почти заполнился, а общий свет еще не приглушили, многие заметили любопытную особенность. Оказалось, что большинство сидевших за столиками были молодыми артистками возрастом немного за двадцать, но далеко еще не дотягивавшими до двадцати пяти. То есть вообще о возрасте как таковом применительно к ним говорить было смешно. Это обстоятельство испортило Елене настроение на весь вечер. К тому же, муж, представляя ей каждую актриску, рассказывал, как та замечательна, как талантлива, как любят все и саму актриску, и ее удивительный, многогранный дар.

Елена держала себя в руках и ни разу не спросила, о каком именно даре идет речь, но всего через полчаса она оставила Сотника одного встречать гостей. Елена жалела, что не может уйти немедленно, и уже подыскивала подходящую возможность сбежать с банкета. Она вдруг увидела, что старше едва ли не всех собравшихся женщин. Ее окружали молодые хорошенькие, да к тому же хоть немного, да талантливые девчонки. Рядом с ними она смотрелась… Елена даже не хотела думать, как она выглядит в окружении этого цветника. Хорошо еще, что под боком нет Ирки. Кстати, где она? Или это не ее день рожденья? Елена вернулась к Федорсанычу, все еще поджидавшему последних гостей, и спросила, где дочка. Но тот пожал плечами и отмахнулся.

– Придет, куда денется? Я же с ней не сидел весь день. Опоздает, в крайнем случае. Плохо, конечно, но потерпим, что делать? А начинать будем без нее.

Тут появились Алабама с Каринэ, и Федорсаныч мгновенно забыл о Елене. То есть не забыл, конечно. Потому что весь этот праздник, стоивший ему, если посчитать, целого года изнурительной работы на выездных концертах, долгого года утомительных, выматывающих халтур, этот банкет он устроил специально для нее. Пусть посмотрит на молодых сосок, пусть подумает, так ли она нужна кому-то, кроме него. Пусть задумается хотя бы сейчас, если почему-то эта простая мысль до сих пор не освещала сумерки ее рассудка. Вечер еще не начался, все пока впереди.

Пеликан тоже не мог понять, куда пропала Ирка. Его поездка за водкой, конечно, затянулась. В тресте столовых Пеликана встретили с каменными мордами и хотя не говорили прямо, но «Зубровку» и вино давать не хотели, тянули с отгрузкой, ждали конца рабочего дня. Он не сразу понял, что происходит, и какое-то время пытался с ними договориться, но потом не вытерпел, обозлился на это сонное воровское болото и даже наорал на самого ленивого каменнорылого дядьку. Потом связался с «Олимпиадой», сказал, что алкоголя не будет, потому что в тресте диагностировано повальное размягчение мозга. И только когда из «Олимпиады» в трест позвонил какой-то Шумицкий, водку все-таки отгрузили. Вино тоже. Но в результате Пеликан приехал в ресторан к семи, и бежать в парк было поздно. Он думал, что встретит Ирку уже здесь, но она не появлялась, и даже Федорсаныч не знал, где ее носит. Не пришел к семи и Багила, что было совсем уж странно. Пеликан занял места для себя и Ивана и вышел в вестибюль. Гости шли, их пришло много, но Пеликан никого не знал, а тех, кого знал и ждал, по-прежнему не видел.

Уже в половине восьмого, последними, появились Алабама с Каринэ. Федорсаныч поспешил к ним навстречу, что-то говорил, пожимая плечами, благодарил, наверное, за водку. Потом наконец повел в зал. Каринэ шла под руку с Алабамой и смотрела куда-то вверх и вдаль, хотя в «Олимпиаде», если смотреть вверх и вдаль, то кроме зеркального потолка, отражающего пол, вообще ничего не увидишь. Но, проходя мимо Пеликана, Каринэ вдруг едва заметно повернула голову и улыбнулась. Это было удивительно и неожиданно. В парке они виделись всего раза два, не больше, и то мельком. Не могла же она его запомнить? Да и зачем он ей? Улыбка подруги Алабамы не развеяла дурного настроения Пеликана, потому что не ее улыбку он хотел видеть этим вечером. Но все же она немного разбавила глухой мрак, поднимавшийся в его душе.

Тем временем Сотник решил никого больше не ждать и попросил Шумицкого начинать. Без Ирки.

«Вот это да! – удивился Пеликан. – День варенья без именинницы. Кому же они будут желать любви, здоровья, счастья?»

Но оказалось, что гостям все равно кого поздравлять, и если нет именинницы, которую они все равно не знают, то можно и родителей. Родителей даже лучше!..

И понеслось! Тост, зубровка, закуски, закуски, тост, зубровка… Сотник оказался отличным тамадой, и даже актеры, привычные к застольному плетению изящных словес, вскоре завелись и развлекались уже совсем как дети.

– Ты посмотри, – сказал свердловский Петр Михайлович ленинградскому, – как эти хохлы живут. Да никогда у нас простой актер такой банкет не закатит. Я тебе честно скажу, Петр Михайлович, у нас даже на обкомовских приемах не всегда так кормят и редко когда так наливают. Лучше – только на Кавказе. Ну, давай! За здоровье именинницы, которую мы никогда не видели и, как мне кажется, вряд ли увидим!

Сотник посадил Алабаму рядом с Шумицким, но кто же знал, что их подруги, Каринэ и Оля, мгновенно невзлюбят друг друга. Они и сами этого не знали, пока не оказались за одним столом. Но достаточно было короткой, вполне нейтральной фразы, произнесенной Олей, даже не фразы, но только интонации, а может быть, и не интонации, лишь волны флюидов, чутко уловленных внутренними локаторами Каринэ, чтобы система распознавания армянки присвоила подруге Шумицкого метку «чужая». Оля ответила тем же. Впрочем, девушки были хорошо вышколены и без большого труда сделали вид, что друг друга не замечают.

– Что, Толик, – спросил Алабама, осторожно потрогав вилкой котлету по-киевски, – опять на сливочном масле сэкономил?

– Да кто здесь это заметит, – не стал отпираться пойманный за руку Шума. – И тебе-то что? Ты же Федору отдельно рыбу заказал.

– Вот потому и заказал, – довольно улыбнулся Алабама. – Знаю я эти твои штучки. Не хватало мне на старости лет портить желудок дешевым маргарином.

Между тем, художник Бара затащил к себе за стол Сотника. Напротив метро «Дарница» они с Тынчуком увидели недостроенный «Детский мир».

– Это Тетяныч? – спрашивал Бара, возбужденно дергая Сотника за рукав пиджака. – Я шел и всю дорогу от метро вспоминал: декоративное оформление «Детского мира» – это же Фрипулья?

– Слушай, Бара, я не знаю. Может быть, и он.

– Да, точно он. Вам тут повезло! Это все равно что Сикейрос. Все равно что Филонов! Ты видел его «Казака Мамая»? Фрипулья ведь абсолютный гений и по-настоящему свободный чувак. Представь: пять лет назад, на дворе семьдесят, допустим, девятый год. В Доме художников идет партсобрание. И тут заходит Фрипулья с приятелем – оба в костюмах инопланетян. В президиуме вой, вопли: «Товарищ Тетяныч, что вы себе позволяете?» А что он позволяет? Ну, костюм у него такой. Он же не Штирлицем оделся. Где тут антисоветчина? Да, ее в этом мурлыканье больше, чем в идеях Фрипульи.

Мурлыканьем Бара назвал сладкий музыкальный компот из итальянских мелодий последних лет, которым заливал зал «Олимпиады» небольшой оркестр.

– А ты знаешь, – сказал Шумицкому Алабама, глядя на лабухов, – я ведь когда сбежал после детдома в Алма-Ату, тоже по кабакам пел.

– Что, иногда тянет вспомнить молодость и вернуться на сцену? – пошутил Шумицкий.

– Ты будешь смеяться, но бывает.

– Так просим…

– Нет-нет, – погрозил ему пальцем Алабама. – Для этого я еще мало выпил.

– Спой, Алабама, – попросила Каринэ.

– Все, все. Закончен разговор, – отрезал Алабама и Каринэ обиженно от него отвернулась.

– Какого черта я вообще сюда приперлась? – громко спросила она себя, но Алабама сделал вид, что вопроса не услышал.

– А вы знаете, – вспомнил ленинградский Петр Михайлович, – ведь Миша Боярский поет очень забавные пародии на эти итальянские макароны. На всяких тотокутуний и рикардофолий… Когда он в следующий раз приедет к вам в Киев, вы его попросите. Они у него очень смешные, честное слово.

– Боярский сегодня утром улетел в Ленинград, – подняла на него глаза Елена.

– Сегодня? Из Киева? – переспросил тот. – Не думаю. И даже сильно в этом сомневаюсь.

– Я точно знаю, – уверенно улыбнулась Елена, перехватив боковым зрением удивленный взгляд Сотника. – Вчера он был на студии Довженко и вечером должен был ехать в Борисполь. Но не поехал и улетел только утром.

– Я вас огорчу, Леночка, – покачал головой Баняк, – но вчера на студии Миши не было.

– И не могло быть, – подтвердил ленинградский Петр Михайлович, – потому что театр Ленсовета уже две недели на гастролях. Польша, Чехословакия, Венгрия, Болгария. Вернутся через десять дней.

Елена удивленно подняла бровь и ничего на это не сказала. Зато теперь она знала, о чем в следующий раз будет говорить с Белфастом.

Ирки по-прежнему не было, и о ней словно никто не вспоминал. Хотя на самом деле и Елена, и Сотник думали о ней постоянно. Но что они могли сделать? Не понимал, как быть в этой дикой ситуации и Пеликан. Он жевал котлету по-киевски, не чувствуя ни вкуса, ни удовольствия. Этот странный день рождения все больше его злил. Наверное, ему лучше уйти отсюда и пойти в парк. Хотя кого он встретит в парке под дождем в девятом часу вечера? Ирку? Ее наверняка там давно нет. И где она сейчас, непонятно. Багилу? А он-то где? Куда он делся?

Словно решив ответить Пеликану хотя бы на часть вопросов, в зал «Олимпиады» заглянул мокрый Багила.

– Иван, у тебя губы синие, – сказал Пеликан, наливая Багиле «Зубровки».

– Перекупался, – хмуро ответил тот, выпил и потянул к себе тарелку с салатом. – Значит так, Вильку я не видел.

– Почему?

– Потому что его под колесом в шесть часов вечера не было. И в полседьмого не было. И в семь он не пришел. Вот твои деньги, держи.

– Вот Вилька гад. Я же специально ему звонил днем, и он сказал, что придет.

– Пеликан, это странно, потому что Вильку в парке видели. Он приехал вовремя, но под колесо не пришел.

– Может, вы разминулись?

– Нет. Почему-то я больше ни с кем не разминулся, только с ним. Это странно, ты согласен?

– Согласен. Это странно. А Ирка где?

– Разве ее здесь нет?

– Нет, сам видишь.

– Сейчас доем и посмотрю, а пока извини. Очень жрать хочется. Налей еще, пожалуйста, а то я совсем замерз, пока по парку туда-сюда под дождем мотался.

– Так что, ее в парке не было?

– Была, была. Но наши, очеретянские, довольно быстро Ирку накачали самогоном, и Руль давно уже ее куда-то увез. Я думал, она здесь.

– Руль? А что там делал Руль?

– Пеликан, – вздохнул Багила, вытянул ноги и уже не так жадно посмотрел на горшочек с жульеном. – Я ведь тебе говорил, кажется, что Ирке ты не слишком дорог. Это мое скромное и заведомо ошибочное мнение. Так мне кажется. Сегодня у нее Руль. Завтра будет еще какой-нибудь Тормоз. А твой номер в ее жизни двузначный. Извини за откровенность.

– Жуй свой жульен, – обиделся Пеликан. – Много ты понимаешь.

– А что тут сложного? Днем я видел их возле Иркиной бурсы. Потом они поехали купаться на Десенку. Оттуда Руль привез Ирку в парк и через час увез бухую в неизвестном направлении.

– Черт! – Пеликан вспомнил, как утром Ирка шла по парку с каким-то толстяком. И это был не Руль. Наверное, Багила прав – он Ирке нафиг не нужен. Значит, сейчас ему лучше валить из ресторана. Что он тут делает?

– Смотри-ка, Алабама с Каринэ, – наевшись, Багила взялся разглядывать публику. – Откуда они тут взялись?

– Федорсаныч пригласил.

– И посмотри, сколько вокруг красивых телок. Пеликан, тебя с этой Иркой не туда занесло, правда. Просто выбрось все из головы, оглянись, подсядь сейчас к любой и проведи нормально этот вечер.

– Ладно, Иван. Пойду я домой. Извини, что так вышло, и ты из-за меня промок, – Пеликан поднялся. – С Вилькой потом будем разбираться. Хотя, может, и к лучшему, что он не пришел. Что бы я сейчас делал с тем подарком?

– Ну ты совсем как-то… Не огорчайся так, Пеликан, – попытался удержать его Багила.

– Завтра созвонимся, – Пеликан пожал Ивану руку и, не прощаясь больше ни с кем, вышел из зала.

Он остановился у двери, ведущей на крыльцо. Ливень с силой бил по асфальту Дарницкого бульвара, и потоки воды, набирая скорость, текли в сторону парка. Не было сомнений, что дождь зарядил надолго. Уходить из «Олимпиады» не хотелось, но и оставаться здесь Пеликан не мог.

За спиной послышался стук каблучков. Быстрым шагом из зала ресторана вышла Каринэ.

– Убегаешь? – спросил ее Пеликан, так, словно они и прежде встречались каждую неделю, чтобы поболтать о разной ерунде.

– Достал он меня, – Каринэ бегло глянула на улицу, поежилась и стала рыться в сумке. – Сноб старый. Это он так светскую жизнь себе представляет. Да у меня в Ереване… Сигареты на столе забыла, ну! У тебя нет сигарет?

– Нет, – ответил Пеликан, медленно разглядывая Каринэ. Она ведь не случайно вышла сейчас за ним. Она и улыбнулась ему тогда не случайно. Пеликан почувствовал, что этим вечером между ними возникло силовое поле, и напряженность его сейчас росла.

– Ну не возвращаться же мне за ними, – армянка беспомощно подняла глаза на Пеликана и встретила его взгляд. – Что? Что ты хотел?

Он взял ее за руку и потянул к себе. Каринэ быстро оглянулась. В вестибюле никого не было, но из зала в любой момент могли выйти.

Не говоря ни слова, не выпуская ее руку, Пеликан вышел на улицу и сразу свернул за угол ресторана. Вдоль торцовой стены здания тянулся широкий навес, под которым обычно выгружали продукты. Под навесом, у запасного выхода, который вел на мойку, днем всегда кто-то крутился, там курили повара и официантки. Но сейчас у выхода было темно и пусто, а дверь закрыта.

Пеликан дошел до середины навеса и обернулся. Навес закрывал не только от дождя, теперь их не увидели бы и от входа в ресторан. Каринэ послушно шла за Пеликаном, и он вдруг почувствовал, что у него есть власть над этой женщиной. И она ее признает. С Иркой такого не было никогда.

Он едва различал лицо Каринэ, но даже в бурой глухой темноте ее губы алели ярко и вызывающе. Пеликан обнял Каринэ, легко провел рукой по открытой шее, чуть отвел с лица темные волосы и поцеловал. Может быть, она не ожидала этого, хотя чего же тогда она ждала? В первое мгновение Каринэ как будто возмутилась его бесцеремонной решимостью, но тут же уступила Пеликану, как уступает мужчине женщина, когда понимает, что он знает, что делать, когда он берет на себя ответственность за все, что случится. Их время почти замерло. Теперь оно двигалось медленно, толчками, сперва чуть разгоняясь, после затихая, шло тихими скачками, от одного удара сердца к другому. Руки Пеликана тихо скользили по ее телу, и каждое его движение отзывалось глубоким выдохом Каринэ.

– Хочешь ко мне? – тихо, как только могла, едва сдерживая себя, спросила Каринэ. – Поехали отсюда.

– Поехали, – согласился Пеликан. Еще какое-то время он не отпускал ее, не хотел уступать, но потом немного отстранился, и Каринэ глубоко вздохнула, как будто приходя в себя.

Они отошли от ресторана недалеко, но так, чтобы их не разглядели с крыльца. Дождь теперь не имел значения, они его не замечали. Несколько минут спустя Пеликан остановил мутно-зеленую «копейку», вяло тащившуюся по бульвару, они кое-как втиснулись на тесное заднее сидение, и, хрипло бурча старым мотором, машина свернула на улицу Малышко, в сторону моста метро.

 

4

Алабама не сразу сообразил, что Каринэ в зал не вернется, но когда понял, решил, что так даже лучше. Пусть разберется в себе. Если захочет уйти, он ее держать не будет. Это в деловых отношениях нужно давить, выбивая свое, а с женщиной…

– Когда я только приехал в Киев, мне помогли устроиться торговать пивом на «Лесном» рынке, – Алабама повернулся к Шумицкому. Он вдруг вспомнил одну давнюю историю. История была не про Каринэ, и вообще ни про что. Почему бы не рассказать хорошую историю за хорошим столом? – И ни хренища у меня не получалось. Пиво я наливал медленно – пены выходило по полбокала, даже больше. Пока отстоится, пока то-се. И не доливать было невозможно, в очереди одни мужики стояли, и каждый следил в четыре глаза. Чуть недолив – сразу лезли с матюками, а если ответишь, так кулаками махать начинали. Потом, вечером, я садился подбивать бабки, и каждый раз оказывался в минусе. Короче, со всех сторон засада. И так меня это выводило, что один раз, когда очередь опять мне кадык вырывать полезла, я психанул, повернул кран в их сторону и сказал, чтоб наливали сами.

– Да ты что? – засмеялся Шумицкий. – И как?

– И отлично. Теперь каждый отвечал за свое пиво, а если мало налил, то ко мне претензий не было. Кто ж признает, что сам себе мало налил.

– А если бы перелил? Или вообще разлил?

– Куда перелил? Им же отступать было некуда, позади, как Москва, стояла очередь. Если у кого-то пиво долго отстаивалось – на него сразу орать начинали, потому что все спешили, никто не хотел стоять и ждать. А если кто-то хоть каплю переливал, то тут же без разговоров получал в дыню, потому что из-за него очереди пива могло не хватить. Такое у нас не прощают!

Ко мне из других ларьков начали приходить. Говорили, что я потом с базой не расплачусь, что так не делают. А у меня выторг вырос сразу процентов на пятнадцать.

– Самоорганизация.

– И так во всем. Человек себе доверяет больше, чем чужому дяде. Вот, смотри, даже музыканты. Им что сказали играть?

– Итальянцев, – Шумицкий прислушался. Клавишник и сакс негромко обыгрывали какую-то джазовую тему. – Сейчас пойду дам им по голове.

– Ну зачем? Хорошо ведь играют, да и на хрена нам эти итальянцы? Давай еще по одной, и я спою.

Они выпили и, глядя, как тяжело, выбравшись из-за стола, Алабама идет к оркестру, Шумицкий подумал, что Фриц сдает. От него демонстративно ушла баба, а он тут сейчас будет песни петь. И идеи у него какие-то… анархистские. Какая, к чертям, самоорганизация? Да если Шумицкий хоть чуть-чуть ослабит контроль в «Олимпиаде», то здесь украдут все. Даже мозаику с бегущими греками сколют со стены и унесут. Эти греки будут какую-нибудь дачу в Осокорках украшать. Следов их потом не найдешь.

Между тем Алабама поговорил с оркестром, взял микрофон и вышел в зал.

– Слова и музыка моих немецких братьев, Бертольда Брехта и Курта Вайля, – без долгих предисловий объявил он. – Вольный перевод мой… Луна над Алабамой!

– У-у-у! – в восторге завизжали актрисы Театра русской драмы.

Ну что ж, покажи Мне ворота в этот рай…  —

начал тихим медленным речитативом Алабама. И хотя он говорил, прижав микрофон к губам, первое время его почти не было слышно. А потом то ли слушатели привыкли к тембру его голоса, то ли Алабама добавил громкости, но дальше он звучал отчетливо и ясно.

Тут всюду стена, Тут всюду стена, Ведь ты говорил: Стена не страшна. Я сдохну под ней, Я сдохну под ней, Я сдохну, Я сдохну, Я сдохну под ней.

Сложив руки крест-накрест, Алабама изобразил умирающего под стеной. Он не спеша прошел к входной двери, давая оркестру возможность поиграть, и только потом вернулся на сцену.

Луна над Алабамой Взошла сказать «прощай». Она всегда верна мне, А шлюха кинет, сколько водки ты ей ни наливай! Луна над Алабамой Взошла сказать «прощай». Она всегда верна мне, А шлюха кинет, сколько водкой ты ее ни угощай! Тогда покажи Мне дорогу в твой бордель…

Он еще играл, еще валял дурака. Но после этих слов, послав легкий воздушный поцелуй столику с четырьмя восхищенными девчонками, Алабама начал стремительно нагнетать напряжение:

Тут всюду стена, Тут всюду стена, Ведь ты говорил: Стена не страшна. Я сдохну под ней, Я сдохну под ней, Я сдохну, Я сдохну, Я сдохну под ней. Oh moon of Alabama, We now must say goodbye, We have lost our good old mama And must have whisky, oh, you know why! Oh moon of Alabama, We now must say goodbye, We have lost our good old mama И я забил на вашу Каринэ! Давно забил на сучку Каринэ! Все!

Это было и сильно, и неожиданно одновременно. Гости замерли, не зная, как реагировать на странный финал.

Первой захлопала Оля, к ней тут же присоединились Шумицкий, Сотник, Елена, а потом и весь зал радостно закричал: «Браво!» Алабама с ненавистью посмотрел на них, отдал микрофон музыкантам и вышел в вестибюль. Там было пусто и тоскливо. Каринэ, конечно, давно ушла. И почему-то не пришел Торпеда, а ведь Алабама велел ему быть!

У крыльца «Олимпиады» на несколько секунд остановился Чезет. С него медленно сползла Ирка, и мотоцикл, рассекая потоки воды, тут же умчался по улице Юности. Ирка тяжело поднялась по ступенькам и, не замечая Алабаму, вошла в зал ресторана.

 

5

Жизнерадостные парковые решили гулять всю ночь. Выпито и выкурено было достаточно, чтобы никто не замечал ни дождя, ни ночного холода. И если бы Толик Руль вовремя не выцепил уже бухую, но еще соображавшую Ирку, то, наверное, она бы там так до утра и осталась.

– Ты в седле удержишься? – спросил Толик, с большим сомнением глядя, как Ирка пытается взобраться на мотоцикл.

– Руль, погнали, – старательно выговаривая слова, велела Ирка. – Только скажи, куда мы едем.

– Ко мне едем, – Руль завел Чезет, и мотоцикл не спеша двинулся по парковой аллее в сторону улицы Жмаченко. – Ты у меня в гараже была?

– В гараже? – засмеялась Ирка. – Меня в ресторане ждут. У меня день рожденья!

– Малая, ты посмотри на себя! Какой ресторан? Тебе высохнуть надо и причесаться хотя бы.

– Тогда погнали, – не то чтобы согласилась с ним, скорее, просто не захотела спорить Ирка. Все-таки Руль был нудным. Чезет у него классный, а сам он нудный.

Гараж Толика стоял на краю леса, в самом начале Комсомольской, напротив психдиспансера. Стандартная металлическая коробка, выкрашенная в коричневый цвет, среди таких же серых и зеленых коробок.

Толик включил свет, завел мотоцикл внутрь и позвал Ирку. Гараж нагрелся за день и еще не успел остыть под дождем. Машины у Толика не было, он держал здесь только Чезет и запчасти других байков, поэтому свободного места хватало. По стенкам тянулись полки с разложенными на них деталями, банками и баллончиками с краской, коробками, подписанными латиницей. Только одна стена оставалась свободной, на ней висели, один на другом, два старых ковра. Вплотную к коврам стояла узкая кушетка, застеленная какой-то зеленовато-рыжей тряпкой.

– Садись, малая, не стой, – кивнул на кушетку Толик. – Я сейчас поставлю чай. Тебе надо согреться и протрезветь. Хоть немного.

– Не хочу садиться, я мокрая.

– Тогда переоденься. Я тебе сейчас найду что-нибудь. Куртку какую-нибудь.

– Зачем мне еще одна куртка? – засмеялась Ирка. – У тебя тепло. – Она сняла мокрый батник и попыталась его выжать. Получилось плохо. На улице дождь и свежий воздух как-то заставляли ее организм сопротивляться опьянению, а здесь, в душновато-затхлом тепле, алкоголь немедленно начал раскачивать стены гаража.

– Да у меня вообще классно, – откликнулся Толик. – Сейчас чай вскипит.

– Куда мне повесить одежду? – осторожно, чтоб не оступиться при слабом свете лампочки, Ирка подошла к Толику. Она осталась в одном купальнике, и ее стройное, не загорелое тело серебристо мерцало в полумраке гараже.

– Вот тут веревка между гвоздями натянута, – Толик возился с электроплиткой, готовил чай и в сторону Ирки не смотрел. Но сейчас, когда она вдруг появилась рядом, он немедленно забыл и про чай, и про плитку. Наверное, он бросил бы все, что бы ни делал в тут минуту.

Толик взял у Ирки влажный батник и мокрые джинсы, кое-как зацепил их за веревку, потом легко поднял ее на руки и понес на кушетку. От Ирки пахло дождем и самогоном, мокрые волосы лежали на лице темными полосами. Она внимательно смотрела ему в глаза, но нельзя было понять, что она при этом видит и что думает. Все это только сильнее заводило Толика.

Он уложил Ирку на кушетку и навалился сверху, по-собачьи облизывая ее мокрое лицо и шею, одновременно пытаясь стащить с нее купальник. Ирка лежала молча, не помогая ему, но и не мешая, словно происходящее было ей не очень интересно. Ей казалось, что она все понимает и полностью контролирует ситуацию, просто не чувствует при этом ничего, ни отвращения, ни даже любопытства. Ирка словно наблюдала сцену в гараже со стороны. Она оставалась влажной и прохладной под вспотевшим, уже сбившимся с дыхания Толиком. Такой же влажной и прохладной, какой недавно вошла в гараж. Только когда он приподнялся над ней и потащил куда-то в сторону ее голую правую ногу, Ирка спокойным, отсутствующим голосом спросила:

– Целяк будешь ломать?

Толик замер на какое-то мгновение, и выглядело это так, словно он о чем-то задумался. На самом деле думать он ни о чем не мог и, быстро выбросив из головы Иркин вопрос, со всей силой навалился на нее, по-прежнему отстраненную и возмутительно независимую.

Но тут Ирка взвыла и больно ударила Толика пяткой по копчику.

– Да тихо ты, – прохрипел Толик, смяв Ирку вместе с тряпкой, на которой она лежала, и попытался еще раз. Но получилось только хуже: Ирка заорала, вырвалась, сильно ударила Толика локтем в лицо и перевернулась на бок.

– Пошел вон, козел, – прошипела она, чувствуя, как из разбитого носа Толика теплая кровь часто капает ей на бедро. Толик поднялся и молча ушел в другой конец гаража. В углу, на плите, докипал забытый чайник. Через минуту оттуда прилетели мокрые Иркины джинсы и куртка. Следом за ними, не долетев до кушетки, упал на пол алый батник.

– Одевайся, – сказал Толик. – Чая не будет. Выкипел.

– А говорят, алкоголь – это анестезия, – Ирка чувствовала себя трезвой, замерзшей и злой. Кушетка липла кровью, и уже никто не смог бы разобрать, где была ее кровь, а где Толика. Она оделась и открыла дверь гаража. – Руль, я же говорила, мне надо в «Олимпиаду». Заводи свой Чезет.

– Да там такой дождь, – поморщился Толик, но послушно вывел мотоцикл из гаража.

– Вот так болят трудовые мозоли, – закусила губу Ирка, усаживаясь за спиной Толика. – Поехали, Руль. Насильник из тебя хреновый. Лучше тебе с Чезета вообще не слазить.

Две минуты спустя мокрая Ирка утиной походкой вошла в зал ресторана.

 

6

После выступления Алабамы «Олимпиада» пошла вразнос. Девушки желали танцевать, и музыканты покорно вернулись к репертуару итальянской эстрады. В актрисах недостатка не было, и Багила всякий раз выбирал новую партнершу. Шумицкий танцевал только с Олей, а Сотник после первого медляка с Еленой оставил жену с тещей и танцевал с девчонками из театра.

Появлению Ирки, конечно же, обрадовались. Все-таки странный был бы день рожденья, если бы именинница не пришла. А так – все в порядке, ну опоздала немного, бывает.

– Ты совсем мокрая, – кудахтали вокруг нее мама с бабушкой. – И переодеться не во что.

– Да не надо переодеваться, – отмахнулась Ирка и на всякий случай застегнула верхнюю пуговицу батника. Чтобы лишнего не увидели, а то кто знает, какие следы оставили нежные руки Толика. – Это я промокла немного, пока от парка дошла. Дайте хоть пожрать на собственном дне рожденья. А то с утра ничего не ела.

Ей принесли и салаты, и курицу. От вина Ирка отказалась – пить она больше не могла.

Между тем, итальянцев сменили песни попроще. Шумицкий заказал «Вези меня, извозчик».

– О! – обрадовался свердловский Петр Михайлович, на минуту вернувшись из сумеречных краев алкогольных химер. – Это наша песня. С Урала.

– Разве? – удивился столь же драматически пьяный ленинградский Петр Михайлович. – А я думал, кого-то из эмигрантов.

– Каких еще эмигрантов? – свердловский Петр Михайлович обиделся за Урал. – Это Саша Новиков. Наш парень. Видишь, какая слава у мальчишки – на весь Союз. Второй Высоцкий вырастет. Если не посадят, конечно.

Ирка жевала салаты, пила минералку и пыталась разглядеть собравшихся.

– Иван, – остановила она пробегавшего мимо Багилу, – куда сегодня делся Пеликан? В парке его не было. Здесь тоже нет.

– Его Федорсаныч днем за водкой в трест столовых посылал. Вот за этой, – Багила взял в руки бутылку из-под «Зубровки». Поэтому он в парк прийти не успел.

– А сейчас он где? – не успокаивалась Ирка.

– Уже ушел. Ему сказали, что ты уехала с Рулем, и он не стал ждать. Ушел примерно полчаса назад.

– Понятно.

У Ирки не было сил злиться ни на Пеликана, ни на себя. У нее вообще не было сил. Казалось, что если сейчас ее оставят в покое, не будут приставать к ней, не станут ничего говорить, то, может быть, все обойдется. Но не обошлось.

После «Извозчика» актрисы закричали: «Помнишь, девочка!»

– Не дай бог, – Ирке было плохо. Ее мутило от мысли, что она сейчас еще раз услышит эту песню.

– Помнишь, девочка, гуляли мы в саду? – под радостный визг собравшихся женщин спросил мягкий баритон вокалиста. – Я бессовестно нарвал букет из роз. Дай бог памяти, в каком это году…

Ирку вырвало. Она не успела даже подняться, чтобы вый ти из зала. Стол неожиданно поплыл в сторону и качнулся так, что она едва усидела. Ирка сползла на пол, и ее вывернуло еще раз.

 

Часть вторая. Краткий курс садового искусства

 

Глава первая

Кофе с сахаром и коньяком

 

1

Полковник Бубен форму не любил и надевал ее редко, когда вызывали в Управление или на расширенную коллегию МВД. А в обычные дни он носил классические тройки, предпочитая серые светлых тонов. Светлые позволяют почувствовать фактуру материала, но главное – зрительно увеличивают объем. Бубен был суховатым человеком невысокого роста с загорелым на всю жизнь лицом. Ему шли светлые костюмы. Прежде полковника одевал лучший портной города Фрунзе. В Киеве ему посоветовали Воронина, и тот пошил Бубну неплохую летнюю пару, но Воронин был слишком занятым человеком, он всегда торопился, а полковник любил неспешные примерки с чаем и разговорами о пустяках, о новых фасонах, о модных тканях. Все то, чего он не терпел на службе, всю тягучую неспешность размышлений вслух он перенес в примерочную. Если ты прожил полжизни на Востоке, то Восток останется в тебе навсегда. Бубну нравился рассеянный взгляд портного поверх очков. Это был взгляд человека, который отчетливо видит будущее, хотя бы малую и не самую важную его часть – новый костюм своего постоянного клиента. Он нашел приличного мастера в доме быта, рядом с Владимирским рынком, и одевался только у него. Бубен не носил импортную одежду – его костюмы были пошиты лучше, впрочем, они и стоили дороже.

На утреннем совещании доложили первые подробности убийства в парке «Победа». Тело обнаружили два рыбака-пенсионера в половине шестого утра, едва закончился дождь. Опергруппа выехала в начале седьмого и пока не вернулась. По предварительным данным криминалистов, убийство произошло вечером, между шестью и восьмью часами. Смерть наступила от ножевого ранения, на теле обнаружены следы побоев, сломано ребро. На месте преступления найдена сумка с документами на имя Коломийца Вилена Григорьевича, и, судя по всему, сумка и документы принадлежали убитому.

Бубен слушал доклад молча, едва заметно кивал, пытался выдернуть нитку, выбившуюся из подкладочной ткани возле шва на рукаве нового пиджака. Нитка оказалась удивительно прочной, она не рвалась, а морщила подкладочную ткань и тянула ее за собой. Бубен подумал, что нужно не забыть обрезать нитку после совещания – не перекусывать же ее при всех! Его раздражало, что она торчит и не рвется, хотя это значило, что на подкладку портной, как и обещал, взял качественную ткань, какую-то из новых, экспериментальных. Нитка в рукаве злила полковника даже сильнее, чем вопрос, почему о жмуре в парке он узнал утром из оперативной сводки, а не сразу же вечером от Торпеды или Алабамы. Он ведь должен четко понимать, в каком направлении повернуть это опасное расследование. Все, что касается парка, нужно делать аккуратно, тут нельзя рисковать вслепую.

Когда совещание закончилось и Бубен остался в кабинете один, на панели селектора мигнула лампочка внутренней связи.

– Товарищ полковник, – доложила секретарь, – вас спрашивает майор Грек.

– Какой еще, на хрен?.. – не понял Бубен, но тут же вспомнил. – Соединяй. И принеси мне ножницы наконец.

Майора Грека он придумал полтора года назад, чтобы Торпеда мог срочно связаться с ним по городскому телефону, не привлекая ненужного внимания дежурной части и секретаря. Мало ли в Киеве майоров милиции, которым надо поговорить с начальником Днепровского РОВД? До сих пор Торпеда обходился без выдуманного Грека, но сегодня вспомнил о нем, и вспомнил очень кстати.

– Что там у вас? Можешь объяснить? – не здороваясь, спросил Бубен.

– Да, – глухо ответил Торпеда.

– Тогда встречаемся как обычно.

– Хорошо. Только я не могу выйти из дома.

– Ноги промочил, что ли? – Бубен недовольно глянул на часы. – Ладно, сейчас приеду. Напомни адрес.

Он сказал секретарю, что едет в райисполком, водителя решил не брать и сам сел за руль «Волги».

 

2

Наверное, была какая-то ирония в том, что кооперативный дом, на первом этаже которого год назад купил квартиру Торпеда, стоял рядом с милицейским общежитием, как будто даже слегка оттесняя его от дороги и небольшой каштановой аллеи к пустырю. На самом деле все это, конечно, ерунда и случайность. Торпеда мог купить квартиру в любом кооперативе, а этот выбрал, потому что парк начинался в четырех кварталах отсюда.

Уезжая из Фрунзе, Бубен взял с собой в Киев только Торпеду. Даже жене велел оставаться в Киргизии, с детьми и родителями, пока он полностью не обживется на новом месте. А то мало ли как может повернуться.

Первое время дела у него шли туго. Бубна пригласили заместителем начальника «восьмерки», Управления по борьбе с незаконным оборотом наркотиков. Но когда он уже заканчивал подписывать обходной лист, позвонили киевские друзья и предупредили, чтобы не спешил увольняться, потому что на его место неожиданно прислали человека из Москвы. Как это не спешить, когда все сделано и задний ход уже не дашь? Бубен не мог этого понять, он обозлился и немедленно вылетел на Украину спасать рушащуюся карьеру. То был почти безнадежный шаг: что он мог сделать в министерстве чужой республики, практически без поддержки? Но настойчивость, усиленная липкой восточной назойливостью, приторной лестью и дорогими подарками, отлично справляется там, где расшибают лбы напористые и нетерпеливые.

Должность начальника районного ОВД, которую Бубну в конце концов предложили взамен, устраивала его даже больше. В министерстве он у всех на виду. В кругу чиновников, давно и хорошо знакомых, нового человека пасут десятки глаз. А у себя в районе он автономен, кто за ним проследит? И если под рукой есть надежные люди, то свой район намного выгоднее высокого кабинета в министерстве. Но откуда на новом месте взяться надежным людям? Их нужно приводить с собой! Вот только районный отдел внутренних дел – не тот уровень, куда через полстраны можно привезти свою команду. Поэтому на службе Бубен начал не спеша подбирать верных людей. А вот в парке ему был нужен один человек – Торпеда.

Бубен отмазал этого грека из Беловодского, потомка черноморских греков, переселенных Сталиным в Среднюю Азию, в одном мелком деле, еще когда был опером. Он отмазал не одного Торпеду – в киргизском уголовном мире было немало людей, обязанных Бубну лично. Он засевал ими местные банды, как тополь засевает в мае пыльные городские дворы. А потом смотрел, что из этого выйдет. Как правило, не выходило ничего, его люди вскоре гибли, исчезали без следа. Не потому, что кто-то обнаруживал их связь с Бубном, просто жизнь у бандитов короткая. Из оставшихся многие сгорели от героина, а некоторые вдруг женились и ушли из блатного мира.

Лишь несколько человек из всех посеянных Бубном не сели на иглу, не попали под нож, не связали себя семьями и понемногу стали авторитетными ворами. Среди этих умных, осторожных и расчетливых людей Торпеда, возможно, не был лучшим, но его выделяло умение контролировать любые ситуации, не выходя из тени, и потом неизменно уходить незамеченным. Торпеда не был похож на уголовника, и, уезжая из Фрунзе, Бубен точно знал, кто понадобится ему в Киеве.

 

3

Он оставил машину возле небольшого грязного овощного магазина на Бойченко и квартал до дома Торпеды прошел дворами. Бубен не хотел, чтобы машину видели из окон милицейского общежития, потому что эту «Волгу» его жильцы знали слишком хорошо.

Лицо Торпеды было похоже на грубую маску мрачного клоуна: правая половина распухла гигантским лилово-черным синяком, а левую пересекали три глубоких параллельных царапины.

– У тебя морда фирмы «Адидас», – пробурчал полковник, заходя в квартиру. – Только лилии на лбу не хватает.

– Смешно, – едва шевеля губами, согласился Торпеда.

Понятно теперь, почему он не хотел выходить на улицу. Правильно не хотел.

– Где это тебе отвалили? – спросил Бубен, внимательно разглядывая физиономию Торпеды, но вдруг уловил странную гримасу, скользнувшую по расцарапанной половине, поймал уплывающий в сторону взгляд, и ответ ему уже не был нужен.

– Твою мать, – не сразу поверил себе Бубен. – Ты, что ли, замочил его? Что ты сделал, мать твою?

– Да он сам меня чуть не придушил! Зубами глотку рвал. Агрессивный оказался, козлина!

– Давай все подробно, – потребовал Бубен. Он уткнулся взглядом в распухшее лицо Торпеды и едва сдержался, чтобы изо всех сил не врезать ему кулаком в челюсть. – По минутам. По секундам!

– Мы этого Вильку давно знаем. Он фарцевал под Алабамой и ушел примерно год назад.

– К кому ушел? Под кем он работал?

– Да ни под кем. Фирмачей бомбил по мелочи, а потом сам все сбывал или сдавал Белфасту. Он пескарь, мелочевка. Мы уже и забыли про него. И вдруг вчера слушок прошел, что он утром фарцевал в парке. Алабама сказал, чтобы я разобрался. А через два часа после разговора он опять к нам приперся. Совсем обнаглел.

– Когда это было?

– В шесть часов. Без пяти, без десяти минут шесть, как-то так.

– У него стрела была с кем-то забита?

– Да. Я потом уже узнал. Его в шесть под колесом ждал Багила.

– Это кто?

– Да никто. Студент.

– Хоп, ладно! Вошел он в парк, и дальше что? – спросил Бубен.

Слушая Торпеду, переспрашивая, уточняя детали, он уже приглядывал для этого случайного студента подходящую роль в убийстве спекулянта.

– Где орудие убийства? – спросил он, выслушав Торпеду до конца. – У кого нож?

– Здесь, у меня.

– Почему сразу не уничтожил? Неси сюда. И вытри его хорошо.

Торпеда принес нож. Это была старая финка со стертой потемневшей деревянной рукояткой.

– С собой привез? Память детства? – полковник, завернул нож в газету. – Кто еще знает, как все было?

– Алабама знает, я с ним говорил сегодня утром. И те два афганца, которые были со мной, – Бухало и Кухта.

– Афганцам скажи, чтобы по домам сидели, носа не высовывали и молчали как немые – они соучастники. Это понятно? Завтра отправлю их в солнечный Кыргызстан, пусть там перекантуются, пока тут не утихнет. Кроме Алабамы еще кто-то может знать? Думай сейчас, потом будет поздно!

– Я больше ни с кем не говорил. Бухало и Кухта – тоже. Никто ничего не знает!

– Никто… Все сперва так думают. А когда опер начнет раскручивать, окажется, что полгорода знает. Ты затихарись на неделю, я поработаю с этим делом, чтоб следствие лишнего не нарыло.

– А с новым товаром как быть?

Гашиш и колеса шли в парк только через Торпеду.

– Товар придет завтра. Вот деньги, – Бубен положил на стол две упаковки сотенных купюр. – Поедешь, получишь, как обычно, и привезешь сюда. Потом сюда же вызовешь Алабаму и передашь ему. Сделай все так, чтобы из местных тебя никто не видел.

– Я понял. Катта рахмат, ака.

– Благодарить потом будешь. А кстати, с кем убитый вчера утром встречался в парке?

– Кто, Виля? Не помню. Хотя нет. Помню. Коля говорил, что с Пеликаном.

– Это что за птица?

– Да тоже студент. Дружбан Багилы.

– Так что же ты молчишь! Вот их уже двое. И еще Коля какой-то. Это кто?

– Коля не годится, он дурак.

– У нас полстраны – дураки. А остальные идиоты. И ничего, живем, коммунизм строим.

– Коля – дурак со справкой. Он в больнице сидит больше, чем на свободе гуляет.

– Маньяк-убийца? Тоже неплохой вариант. Вот уже три человека в деле. Следствию будет с кем работать.

Тут Торпеда не выдержал и беззвучно рассмеялся. Смеяться было больно, и он, как мог, придерживал рукой фиолетовую половину лица. Глянув на него, Бубен тоже косо ухмыльнулся, взял газету с ножом и пошел к двери.

– Сиди тут тихо, лечи морду и нервы. В парк не высовывайся, жди звонка. Можешь не провожать.

Возвращаясь теми же дворами к машине, Бубен вдруг подумал, что эти кварталы блочных пятиэтажных домов вроде бы одинаковы по всему Союзу, но все-таки очень разные. В Петропавловске-Камчатском они торчат на голой сопке над Авачинской бухтой, и их бетонные стены змеятся трещинами, кое-как замазанными черным гудроном.

В Двадцатом квартале Семипалатинска дворы уже заросли чахлой зеленью, но когда поднимается восточный ветер, в окна всех пяти этажей бьет песок – и дышать невозможно, и жить не хочется. Восьмой микрорайон Фрунзе больше других похож на эти киевские окраины, но там во всем вибрирует соперничество Севера и Юга, Чуйской долины и гор, внутреннего Тянь-Шаня. А здесь медленно, неспешными теплыми реками, течет сонная, ленивая жизнь в тени спеющих вишен и абрикосов, наливающихся мягким соком после ночных дождей. На Комсомольском так тихо и зелено, что даже убожество пятиэтажных халуп не оскорбляет взгляда внимательного и чуткого наблюдателя.

Занимаясь наркотиками, отслеживая маршруты их транспортировки, Бубен много ездил по Союзу и соцстранам. Командировки были тяжелыми, но интересными. На востоке он добирался до Владивостока и Камчатки, на западе – до балтийских портов Польши и адриатического побережья Югославии. В этих поездках Бубен ясно увидел, что архитекторы демаркируют границы империй не хуже топографов. А когда империи рушатся, разламываясь на куски, то вместо наблюдательных вышек и надежных пограничных столбов несуществующих больше границ остаются улицы, площади, иногда целые города. Вот потому на всем пространстве от небольших адриатических портов Югославии до Праги и Львова по-прежнему высечены в камне и отлиты в бронзе надменные и торжественные черты империи Габсбургов. А на центральной площади любого крупного города между Владивостоком и Хельсинки путешественник безошибочно определит, что он по-прежнему в Российской империи, как бы сегодня ни называлась эта страна, как бы она ни называлась завтра.

Убийство в парке, нелепое и случайное, уже было оформлено уголовным делом, которое в эти минуты наполнялось отчетами, актами экспертизы, первыми свидетельскими показаниями. Бубен не сомневался, что сумеет увести следствие от Торпеды и натравить его на более подходящих подозреваемых. Если это удавалось ему в Восьмом микрорайоне Фрунзе, то почему должно быть иначе здесь, на Комсомольском массиве?

Прежде чем ехать в парк, Бубен зашел выпить кофе в гастроном на Бойченко. На трубе галдело несколько алкоголиков. Они вяло размахивали руками и спорили о вечном. Водка в магазине закончилась еще в двенадцать, но все, конечно, успели похмелиться, и теперь поджидали, не будет ли новой машины с бухлом. И хотя от директора гастронома Семы давно уже передали, что машины сегодня не будет, но ведь Сема мог и соврать. А потом, бывают же и в обычной нашей жизни чудеса. Может быть, придет другая машина?

Когда Бубен проходил мимо, алкоголики вдруг затихли, словно птицы перед грозой. Это было бы понятно, будь он в форме, а так всех их разом без предупреждения накрыло горячей и тугой волной власти. Она накатывала за Бубном, как за небольшим, но мощным катером на подводных крыльях, и алкоголики едва усидели на трубе.

В магазине топтался короткий огрызок очереди, впрочем, и на прилавках из съестного не лежало ничего, кроме залитых парафином кругов Пошехонского сыра.

Бубен не спеша осмотрелся в сумраке торгового зала и разглядел кофейную машину, а рядом с ней, за прилавком, Катю с ее сказочным баварским декольте. Катя тоже заметила загорелого мужчину в безупречной светло-серой тройке и восхищенно улыбнулась. Она улыбалась даже не Бубну, а образцовому самцу средних лет, спортивному и элегантному, словно только что покинувшему страницы каталога «OTTO». Кто запретит помечтать матери-одиночке, продавщице гастронома на улице Бойченко, когда мужчина ее мечты мягкой, крадущейся походкой пересекает по диагонали зал гастронома? Бубен шел легко и быстро, так, словно вышел на охоту, и в эту минуту Катя была не прочь оказаться той дичью, которую он сегодня добудет.

– Сделайте мне кофе, – он положил на стойку пятерку. – И сахара побольше.

– Может быть, с коньяком? – предложила Катя и внимательно посмотрела в глаза Бубну. В его взгляде был вяжущий восточный полумрак, клубился дым, шевелились тяжелые и медленные тени. Если бы Кате было восемнадцать, она бы испугалась. Но в двадцать шесть она боялась только одиночества.

Бубен не без труда отвел взгляд от Катиного декольте и быстро осмотрел ряды трехлитровых банок с томатным и березовым соком, кое-как перемежавшихся бутылками «Миргородской».

– Что-то я не вижу у вас коньяка.

– Это «Ужгородский» коньяк-невидимка, – довольно зажмурившись, промурлыкала Катя и достала початую бутылку из-под прилавка. – Его можно увидеть только у меня в руках.

Она уже почувствовала, что этот стройный тренированный мужчина запал на нее, он старается ловить ее флюиды, чувствовать настроение, ощущать токи ее желаний. Он думает, что начал охоту, что все это ему поможет… Уже не поможет. Потому что теперь на охоту вышла и она, а природа всегда на стороне женщины. Ее слова сейчас неважны: они слишком тяжелы и грубы, они не способны передать всех тонкостей игры, которую ведут охотники в этих первобытных джунглях.

– Действительно, – согласился Бубен. – Теперь вижу.

– Сколько? – спросила Катя, доставая мерный стаканчик. – Пятьдесят? Сто? Сто пятьдесят?

– Пятьдесят, – едва заметно улыбнулся Бубен. – Я и за рулем, и на работе.

– Коньяк укрепляет руку. Мужчину он делает тверже, а женщину тоньше.

В иных случаях эти слова прозвучали бы банально и, пожалуй, пошловато, но полковник был настроен различать их скрытый главный смысл, поэтому услышанное показалось ему мудрым и глубоким. Катя отмерила пятьдесят грамм коньяка и перелила его в небольшую рюмку.

– А Вам? – спросил Бубен.

Она поставила рядом точно такую же рюмку, наполнила ее до краев, подняла, Бубен поднял свою, и, тихо чокнувшись, они выпили.

– Ну вот, – довольно кивнул Бубен, проглотив следом за коньяком сладкий кофе и разглядывая, как порозовела от коньяка Катина грудь. – Теперь моя очередь угощать. Где бы Вы хотели сегодня поужинать? В «Братиславе», в «Салюте», в «Москве»?

– «Салют» – хороший ресторан, – вслух подумала Катя.

– Тогда не будем откладывать. В восемь вечера я жду Вас у выхода из магазина.

Бубен вышел из гастронома, и Катя заметила, как с его появлением ощетинились алкоголики на трубе. Но он прошел быстро, не замечая их бессильной и безмолвной враждебности, сел в серую «Волгу», припаркованную возле овощного, и поехал в сторону парка «Победа».

«Наверное, дипломат, – подумала Катя, ополаскивая кофейную чашку и рюмки. – Или из министерства. Может быть, замминистра. Интересно, зачем он сюда приезжал? Что, ему кофе выпить негде?»

 

4

– Салам. Обедаешь? – спросил Бубен, усаживаясь напротив Алабамы. Возле «Конвалии» было тихо и безлюдно, только со стороны центральной аллеи доносились детские голоса и велосипедные звонки.

Алабама был уверен, что полковник вызовет его для разговора, но не ожидал увидеть того в парке. Первый и единственный раз Бубен появлялся здесь в марте прошлого года, когда брали Алабаму, а с ним и всю парковую фарцу. Полковник был осторожен, встречались они редко и всегда так, чтобы вместе их не видели.

– Ассаламу алейкум. Манты скоро будут готовы, – вежливо предложил Алабама.

– Нет, не надо, – покачал головой Бубен. – Я днем не ем. Для еды и отдыха Аллах создал вечер. А день существует, чтобы ловить и сажать воров и преступников вроде тебя. Мы, коммунисты, знаем это лучше других.

– Кофе? Чай? – Алабама пропустил ядовитую шутку мента мимо ушей. Это было не впервые, и он привык.

– Чай.

За столиком «Конвалии» Бубен был гостем Алабамы, а потому не мог отказываться от предложенного угощения совсем. Воспитание не позволяло. И то, что он уже начал готовить смену власти в парке «Победа», ничего не значило. Скоро он заменит Алабаму Торпедой, но это же не повод оскорблять человека за его столом.

– Расскажи мне, – попросил Бубен, – что тут говорят об убийстве.

– Ребята нервничают, – пожал плечами Алабама. – Вилю многие хорошо знали. Выросли вместе.

– Кого-то подозревают?

– Определенно – никого, и ничего конкретного не знают. Думают, что чертогоны залетные его просто грабануть хотели, а обернулось мокрухой. Ты же знаешь, как бывает.

– Бывает, что кот калоши обувает. А убийства просто так не случаются, – Бубен тяжело посмотрел в глаза Алабаме. – Кто знает, кто хотя бы подозревает, что это Торпеда?

– Никто.

– В наших интересах – в твоих и в моих – чтобы никто и не узнал. Те двое, что были с Торпедой, в парке уже не появятся. У них теперь другая жизнь начнется, можешь о них забыть.

– Понятно.

– Завтра здесь будет крутиться опер, задавать вопросы: с кем он в этот день встречался, кого искал в парке, кого ждал… Надо, чтобы несколько человек назвали фамилию Багилы. Сделай это аккуратно, не дави ни на кого, просто напомни между делом, что убитый вчера с этим Багилой стрелку забил как раз на то время, когда его грохнули.

Алабама слушал Бубна, и картинка, дробившаяся в его сознании после утреннего звонка Торпеды, наконец начинала складываться. Понятно, что даже простого упоминания имени беловодского грека полковник в этом деле не допустит. Достаточно какому-нибудь внимательному менту сопоставить время появления в Киеве Бубна и Торпеды, как у следствия непременно возникнет сразу несколько неприятных вопросов к полковнику. Конечно, это должен быть не мальчишка из Днепровского РОВД, тут нужен важняк из следственного управления МВД, тяжеловес, способный бить в этот тугой и опасный бубен.

У Алабамы наконец появится оружие против Бубна, но их отношения от этого обострятся до предела, потому что начальник РОВД не потерпит никакой зависимости. Сейчас, пока Торпеда сидит дома с разбитой мордой, Алабаму убрать сложно, но пройдет несколько дней, пройдет неделя – и все изменится. Значит, у него в запасе только неделя.

– И вот еще, – Бубен отодвинул чашку и встал. – Подыщи пару надежных ребят. Когда тут все уляжется, мы к гашишу и колесам добавим героин. Пробился хороший канал, так что работы прибавится.

– Вот как, – неопределенно заметил Алабама и даже постарался сделать вид, что новость ему интересна. На самом деле это была паршивая новость, потому что героин – не косяк с анашой, за ним мгновенно приходят настоящие проблемы. Фарцовка – дело само по себе немного нервное, так зачем еще нагнетать? Когда в парке появится героин, здесь будет уже не до фарцовки, потому что обычный, спокойный покупатель в парк больше не пойдет. Но Бубен считает другие деньги и считает их иначе, а потому для него героин интереснее мирной торговли фирмой и самостроком.

– Именно так, – с напором подтвердил полковник, расслышав в интонациях Алабамы не то неуверенность, не то неудовольствие. – Все! Большой привет с большого БАМа!

Бубен хлопнул Алабаму по плечу и ушел вглубь парка, в сторону озера.

Глядя вслед полковнику, шагающему на место убийства Вили, Алабама даже лучше Бубна знал, что того тоже ждет несколько непростых недель. Сейчас он попробует подставить Багилу, и это может стать его главной ошибкой. Видимо, Бубен еще ничего не знает о старом, иначе дикая мысль вывести следствие на младшего Багилу не пришла бы ему в голову. Сделав это, он прихлопнет себя сам, Алабаме останется только все рассказать старому, а потом можно будет занять место в зрительном зале. Максим Багила все сделает сам.

Официант унес недопитый чай и поставил на столик манты. Несколько минут Алабама смотрел, как горячий ароматный пар поднимается над тарелкой, и вдруг понял, что не может сейчас даже видеть свое любимое блюдо и тем более не в силах есть в одиночку.

Телефон Каринэ молчал, и это злило и одновременно тревожило Алабаму. С тех пор как вчера она ушла из «Олимпиады», от Каринэ не было ни известий, ни звонка, ничего.

 

5

Вернувшись на Красноткацкую, Бубен затребовал все документы по убийству в парке «Победа» и вызвал капитана Падовца, которому поручили дело.

Падовец был лысеющим тридцатисемилетним блондином с характерной внешностью матереющего бюрократа. В каком-нибудь райисполкоме, например, в отделе распределения жилплощади, он смотрелся бы как родной со своими роговыми очками и намечающимися брылями.

Падовец всегда чутко ловил настроения начальства. Когда Бубну было нужно, Падовец оформлял дело за считаные дни, но если он понимал, что шеф не хочет спешить, то мотал его месяцами, убедительно объясняя, почему все так тянется, а результата нет и конца не видно. Падовец не ждал прямых и определенных команд – и этим был очень ценен, а в деле об убийстве в парке Бубен не хотел ничего говорить напрямую. Тут требовалась чуткость исполнителя, фирменная тонкость Падовца.

Бубен внимательно разглядывал фотографии: тело убитого на берегу озера – ноги на суше, голова в воде; кожаная сумка в кустах; новенькие женские кроссовки, валяющиеся на берегу. Он уже был на месте убийства, видел эту истоптанную жирную землю, еще не высохшую после дождя, сломанные кусты на месте драки Коломийца и Торпеды, видел сероватую спокойную воду озера со стайками мальков на мелководье и рыбаков на противоположном берегу. Теперь черно-белая реальность фотоснимков из уголовного дела накладывалась на спокойный озерный пейзаж, сохраненный его памятью, и утренний рассказ Торпеды наливался тяжелой и мрачной силой.

– Ну что же, порадуйте меня яркими, оригинальными, жизнеспособными версиями, – велел Бубен, продолжая листать страницы с фотографиями.

– О версиях говорить пока рано, товарищ полковник, – осторожно потер руки Падовец и бегло, из-под очков, глянул на Бубна. – Лаборатория еще не дала всех заключений.

– Как это рано? – не понял Бубен. – При чем здесь лаборатория? Вы уже должны были проверить, с кем убитый встречался в день смерти, почему под дождем он пришел в парк, а не отправился домой пить в тепле чай и читать газету «Вечерний Киев», сидя перед телевизором. Что он вообще делал в парке тем вечером? Что это, наконец, за кроссовки валяются на берегу? Вы же целый капитан милиции, Падовец, и считаетесь опытным специалистом, а говорите мне о лаборатории.

– Кроссовки западногерманской фирмы Puma, тридцать шестого размера, женские, новые.

– Ну вот! Можно подумать, у нас повсюду по берегам водоемов валяются горы новой импортной спортивной обуви! Нет? Не валяются? А эта пара что делает на месте убийства? Там что, девку разували? Пятки ей чесали? Не знаете? Что вы вообще знаете?! Сколько человек присутствовало при убийстве?

– Предположительно двое. Или трое.

– Предположительно… Какие-то особые находки были?

– Особые… Нет. Только сумка и в ней документы.

– Сумка с документами… – повторил Бубен. – Хоп, ладно. Скоро пять, оставьте дело у меня, хочу еще полистать. Завтра утром заберете его у секретаря и всей следственной группой отправляйтесь в парк. Вы должны по минутам расписать последний день убитого – с утра и до… С кем, где, когда и зачем он виделся. Понятно?

– Так точно, – поднялся Падовец.

– Идите.

Теперь Бубен не сомневался, что через день-два фамилии Багилы и его приятеля всплывут сами, а Падовец, который уже все понял – должен был понять, вцепится в студентов и не отпустит, пока не додавит до конца.

Он еще раз просмотрел все фотографии, собранные в деле. К карточкам, сделанным на месте преступления, аккуратный Падовец добавил снимки вещдоков, всего того хлама, который выгребли из сумки Коломийца. На одном из них Бубен увидел сложенный вдвое листок с именем «Дита» и номером телефона, быстро, но аккуратно выведенными круглым женским почерком. Что-то знакомое, какая-то слабая тень воспоминания проскользнула в памяти полковника и тут же исчезла. Номер начинался с цифр 513 – значит, эта Дита жила где-то рядом, на Комсомольском массиве, но он не знал никого с таким именем на Комсомольском.

На шесть у Бубна была назначена примерка в доме быта на Тельмана. Он ехал по проспекту Воссоединения в сторону моста Патона и вспоминал дневную беседу с Алабамой. Беседа ему не понравилась, и Алабама ему в этот раз совсем не понравился. Бубен окончательно решил, что немца пора убирать, а разговор о героине, в общем, уже ненужный, лишний разговор, он начал только затем, чтобы посмотреть на реакцию Алабамы. Реакция была как раз такой, какую он ждал, – Алабама повел себя так, словно от него что-то зависит, словно его мнение чего-то стоит. Он ничего не понял за прошедший год, он все еще живет какими-то воспоминаниями, давними иллюзиями, и у Бубна нет времени, да и желания, что-то объяснять Алабаме, в чем-то его убеждать. Здесь у всех один начальник – у Торпеды, у Алабамы, у Падовца – и его мысли нужно ловить на лету, как это делает Падовец. Подпрыгивать изо всех сил, извиваться в воздухе, тянуться мордой, роняя слюну и пену, и хватать, что есть мочи, зубами. А потом бежать к нему за похвалой, за небрежным похлопыванием по спине, бежать, пригибая голову и быстро виляя хвостом. Кто вовремя не успел, тот, извините, сам виноват. Такая жизнь, такие правила для них установил полковник Бубен.

Подъезжая к дому быта, он еще раз прикинул время: примерка закончится в семь, и к восьми он свободно успевал вернуться на улицу Бойченко за Катей. Что-то было в этой продавщице, какая-то тянущая, щемящая нота звучала в разговоре, и эту ноту Бубен хотел услышать еще раз.

Он оставил машину во дворе и привычно вошел в здание через неприметную боковую дверь. В вестибюле стояла вечная суета, было душно, жарко и влажно, пахло химией, к окошкам выдачи вещей из ремонта и из химчистки тянулись очереди. Бубен шел медленно, давая людям возможность разойтись, освобождая ему дорогу. И они послушно, безропотно расступались перед ним, а потом тихо и молча смыкали за его спиной ряды бесконечных очередей. Так он вышел к лестнице на второй этаж, где в тесных кабинках работали портные.

По ступенькам навстречу Бубну, не глядя под ноги, не замечая полковника, но внимательно рассматривая заполненный людьми зал, спускался капитан милиции. В руках у него был потертый кожаный портфель, на голове – глубоко надвинутая фуражка, форма сидела на капитане отвратительным мешком, и Бубен немедленно узнал этого человека, хотя видел его лишь однажды, почти два года назад. Даже странно, что все это время они не встречались на совещаниях, в коридорах Городского управления или министерства. Ну что ж, не встречались там – значит, встретились здесь.

Их познакомили на дне рождения одного чина из городского управления, когда судьба Бубна еще не была решена. Это теперь у него жизнь налажена, и все нити он крепко держит в руках. А тогда все висело, опасно раскачиваясь, трепетало на случайных сквозняках, тогда Бубен искал новые связи, не зная, кто и когда сумеет, если понадобится, поддержать его. Капитан отдела БХСС вряд ли мог ему пригодиться, но Бубен запомнил и капитана Бутенаса, и его жену Афродиту, сонно скучавшую за столом среди стремительно напивавшихся мужиков в форме.

– Как дела, капитан? – остановил он Бутенаса. – Полковник Бубен, Днепровский РОВД. Да мы знакомы, не помнишь?..

Капитан Бубна, разумеется, не помнил, но его сонный, отсутствующий взгляд немедленно ожил и удивленно скользнул по костюму полковника.

– Да, конечно, – неуверенно подтвердил Бутенас и крепко сдавил ладонь Бубна. – А ведь очень кстати я вас встретил. У меня в Днепровском районе одно дело заворачивается.

– Тогда заходи, – Бубен вскинул свободную левую руку так, словно собирался обнять капитана. – Всегда поможем. Здесь тоже по делу?

– Да, все по тому же. Тут одна интересная ткань появилась, вот посмотрите, – он открыл портфель и мгновенно извлек образец материала в полиэтиленовом пакете. – Криминальная мануфактура…

– Похожа на подкладочную, – определил Бубен. Расстегнув пиджак, он провел рукой по подкладке. – Вот на эту.

– А где вы покупали костюм? – Бутенас тут же бросился щупать пиджак Бубна.

– Две недели назад мне его пошили в этом доме быта. Портной сказал, что ткань новая, экспериментальная. А сегодня утром из шва выбилась нитка.

– Экспериментальная, – довольно засмеялся капитан Бутенас и спрятал образец. – Я к вам зайду на днях. Всего доброго.

– Заходи, капитан, – на прощанье взмахнул рукой Бубен. И тут он неожиданно для себя спросил, – ты все там же живешь, на Комсомольском?

– Да, куда же я денусь?

– А напомни мне свой домашний телефон: 513… Дальше как?

И капитан Бутенас назвал те самые цифры, которые полковник час назад видел выведенными аккуратным женским почерком на небольшом листке, наспех вырванном из блокнота.

Бубен застегнул пиджак и, глядя вслед Бутенасу, представил, как порадует опера записка с его домашним телефоном в деле об убийстве фарцовщика. Если, конечно, он когда-нибудь ему ее покажет.

К чему лезть и хватать руками чужую одежду? Бубен не любил таких людей.

 

Глава вторая

Литовская фамилия

 

1

После вечернего звонка из Вильнюса Гончаренко испугался не сразу. Новость была неприятной: днем литовская милиция задержала при въезде в город его рафик с тканями, костюмами и упаковками полиамидной нити. Но договор с вильнюсской базой Гончаренко составил аккуратно и копии транспортных накладных он хранил дома именно на случай непредвиденных проблем вроде этой. Завтра утром он проведет арестованную партию через бухгалтерию и будет готов встретить любую проверку честной широкой улыбкой, накрытым столом и безупречными финансовыми документами. А трехдневная задержка с оформлением накладных – это ведь не криминал: закрутился директор ателье индпошива, забегался, забыл, бывает… Зато ведь и план ателье перевыполняет на два с половиной процента. Так объявите ему выговор в устной форме без занесения и не лишайте прогрессивки, бюрократы казенные!

Гончаренко бодрился и убеждал себя, что все продумано до последней мелочи, все просчитано, но под утро на него вдруг навалился страх. Так боятся люди деятельные и решительные, когда не могут ничего изменить, когда хоть в малой мере вынуждены подчиняться обстоятельствам. Что там на самом деле случилось, в этом Вильнюсе? Почему остановили машину и потом не отпустили? Случайность? Но такого прежде никогда не было. Да, задерживали, бывало, но неизменно отпускали. Если водитель что-то нарушал, то его штрафовали, и на этом все заканчивалось. А тут, как назло, в одной машине – и ткани, и нити, и костюмы, словно он сам решил подсказать следствию, в каком направлении работать.

Если машину задержали случайно, то все, конечно, обойдется. Ну а вдруг литовский ОБХСС по каким-то своим причинам вышел на вильнюсскую базу Легпищепромоптторга и сейчас начнет проверять все ее договоры, все контакты? Тут ведь запросто могут всплыть их двойные накладные, а среди них и его бумажки не потеряются. В прошлом году он отправил в Вильнюс товара на семьдесят пять тысяч, из них треть прошла мимо бухгалтерии.

Путаные, вязкие мысли гнали сон. За окном светало. Гончаренко вдруг удивился, что страх пришел только теперь. Он не боялся, когда договаривался с Бородавкой, когда по собственной воле забирался в паутину двойной бухгалтерии, подложных накладных и неучтенных остатков. Он спокойно шел на риск, подписывая липовые договоры с базами в Вильнюсе, Ростове и Сочи. Вот когда ему надо было трястись, замирая от ужаса в предчувствии этой ночи и тех, что придут за ней. Но нет, тогда он был деловит, энергичен и полон идей. Официальный план он выполнял на сто два с половиной процента. Это же смешно! А сто восемьдесят не хотите? Да он бы и двести выдал, его ателье вполне могло шить вдвое больше костюмов, но кто станет пахать за зарплату в сто сорок рублей? За сто сорок получите сто два с половиной. А за остальное он каждому закройщику лично доплачивал еще триста. И у людей появлялся огонь в глазах, находилось время, переставали болеть дети, они не бежали домой ровно в шесть, а вместо двадцати четырех дней отпуска плюс выходные вполне хватало двенадцати.

Этой ночью Гончаренко понял, что страх и прежде был совсем рядом. Он стоял словно за едва прикрытой дверью, за плохо задернутой шторой, скрывался за шелестом накладных, за ночными телефонными переговорами. Пока все было спокойно, он лишь напоминал о себе приступами дурной необъяснимой тоски. Но вот раздался первый тревожный междугородний звонок, и страх немедленно навалился всей тяжестью, подмял вялое тело директора ателье, залил потом подушку, оставил без сна и заставил совсем не робкого человека мучительно ворочаться полночи, продумывая, придумывая, прикидывая, но так и не зная, от кого и откуда ждать опасности.

Утро все разъяснило. Едва Гончаренко с бухгалтером подшили документы на партию, задержанную в Литве, и он выдохнул, хоть еще и не спокойно, но уже зная, что успел вовремя сделать важное дело, как в кабинет без стука ввалился капитан милиции и сунул ему прямо в лицо удостоверение. Гончаренко ухватил взглядом литовскую фамилию, и его голову немедленно наполнила глухая ватная пустота. Значит, все же не просто так взяли машину, значит, давно уже менты крутили это дело, раз так быстро приехал этот литовский капитан.

Капитан, правда, оказался не литовским, а местным, киевским. Он с любопытством разглядывал аскетичную обстановку кабинета Гончаренко, стол из ДСП с перекидным календарем на дешевой пластмассовой подставке, вымпелы «Победителю соцсоревнования» на выгоревших обоях, домашнюю розу, заботливо политую уборщицей этим утром.

– А тут у вас собрана документация? – капитан подошел к застекленному шкафу, полки которого были плотно заставлены папками.

– Не вся, только часть, – безразлично отозвался Гончаренко. – Финансовые хранятся в бухгалтерии.

– Очень хорошо, – капитан говорил с заметным литовским акцентом, немного растягивая слова, и от этого весь разговор казался Гончаренко постановочным. Словно он смотрит кино про наших и немцев – сцену допроса красного командира гестаповским палачом. Палач прикидывается своим парнем, угощает фашистскими сигаретами, трофейным американским шоколадом и говорит на ломаном, но понятном зрителю языке. Однако Гончаренко так просто не обмануть, понятно же, что скоро тот сбросит маску, жадно отнимет и шоколад, и недокуренную сигарету, и начнется то, ради чего этот фашист сюда приехал. Начнутся пытки. – Не хочу отрывать вас от работы, но нам нужно познакомиться с частью документов вашего ателье, а именно всем, что касается поставок на базу Легпищепромоптторга в Вильнюсе. Сколько вам нужно времени, чтобы подготовить документы? Трех дней хватит?

– Хватит. Вчера мне сказали, что там задержали нашу машину?

– Вы уже знаете? Не волнуйтесь, это просто формальность. Накладные на товар в порядке, так что ваш рафик вернется, как только закончится проверка базы. Это займет день-два, не больше. Давно вы, кстати, с ними работаете?

– Около года, – пожал плечами Гончаренко.

– Значит, за три дня управитесь, – довольно кивнул капитан, посмотрел на него медленным доброжелательным взглядом и попрощался.

В первую минуту Гончаренко понял только, что сегодня звезды на спине ему выжигать не станут, теперь он может выдохнуть и перекреститься. Он может пойти поболтать с главбухом, проверить как дела у портных, может спокойно поесть, наконец. Но едва подумав об этом, он понял, что есть не хочет и аппетит к нему вернется не скоро, что предстоящие три дня кажущейся свободы будут заполнены нервной, выматывающей возней с документами, что за эти дни он возненавидит главбуха и все ателье, лично каждого, потому что теперь любой из них – угроза его привычной жизни и свободе. Потому что пытка уже началась. Капитан отлично выполнял свою беспощадную работу.

 

2

Леня Бородавка приехал в ателье на Бойченко сразу после обеда. Гончаренко сидел, положив на стол кулаки, как академик Павлов на известном портрете Нестерова. Вместо белой азалии в горшке перед ним стоял телефон. Гончаренко смотрел на телефон с усталым удивлением во взгляде.

– Как дела, коллега? – бодро спросил Леня, хотя у самого настроение было тускленькое. Зря он утром размечтался насчет Ирки, куда ему? Рыжие мотоциклисты – вот кто интересует малолеток с Комсомольского массива.

– Капитан из ОБХСС приходил, – ровным голосом ответил Гончаренко, не отрывая взгляда от телефона. – Через три дня еще раз придет.

– Он приходил предупредить, чтобы ты приготовился к следующему визиту?

– Да, именно так. Сказал, чтобы я собрал документы по Вильнюсу.

– Замечательный парень. Побольше бы таких.

– Я тоже сначала удивился, но потом понял, что раз они Вильнюс накрыли, то от меня уже почти ничего не зависит.

– Что за Вильнюс, кстати? – удивился Бородавка. – Впервые о нем слышу.

– Какая тебе разница? Ты же не спрашиваешь фамилии всех моих покупателей. Тебе важно, чтобы товар ушел. А кто его купил, для тебя уже значения не имеет.

– Это правильно, если покупатель простой Иван Иваныч. Он купил себе костюм или трусы, гуляет в них по дому, смотрит «Клуб кинопутешествий» и кушает кефир с черным хлебом. Все! Но если у тебя незадокументированный левак уходит на государственную базу – это же совсем другое дело. Ты что, дорогой, таких простых вещей не понимаешь? Ты увеличиваешь риск для всех, даже для тех, с кем напрямую не контачишь, о ком ты вообще не знаешь.

– Ну ты-то чист, – раздраженно бросил Гончаренко. – Твой цех вообще никак не засвечен.

– Потому и не засвечен, что думаю о последствиях, прежде чем начинаю что-то делать! Хорошо. Я хочу, чтобы ты сейчас рассказал мне все с самого начала. И постарайся ничего не забыть, рассказывай все по порядку.

Гончаренко начал вспоминать. Разговор – это тоже занятие, он мобилизует, помогает сосредоточиться, и уже скоро Гончаренко почувствовал, что состояние беспомощного бессилия оставляет его. Подготовить документы по Вильнюсу – дело пары часов. Но кроме Вильнюса он работал с Ростовом, Сочи, Минском. Все концы не спрячешь, но теперь у него есть время их подчистить. И надо не забыть предупредить ребят.

Слушая директора ателье, Бородавка думал, что срочно, завтра же, он закроет цех на техобслуживание и быстро перенастроит станки. Пусть все уляжется или хотя бы прояснится. С одной стороны, Бородавке бояться нечего, потому что его продукция неизменно шла неучтенкой. Не существует ни единого документа, подтверждающего его участие в деле. С документами все обстоит идеально, но люди… Люди – самые ненадежные, самые непредсказуемые, а потому опасные элементы во всех схемах. И здесь, и на ДШК, и в других домах быта его многие видели, он что-то привозил, что-то увозил, кому-то платил деньги. Если дело начнут раскручивать всерьез, то показания против него рано или поздно появятся. Скорее рано, чем поздно. Но показания – это одно, а вот доказательства… Пусть ищут доказательства: документы, недостачу сырья в его цеху. Пусть попробуют найти у него недостачу сырья. Ее нет! Зато ткани и полиамидную нить из всех домов быта нужно поскорее убрать, например, свезти к кому-нибудь на дачу. Хоть бы и к Гончаренко. Нет, у Гончаренко уже горячо, нужно отвезти к кому-нибудь совсем постороннему.

Они просидели в кабинете директора до половины восьмого. На улице лило. Леня предложил подвезти Гончаренко к метро и тут только вспомнил, что в пять вечера хотел быть в парке, сегодня же день рождения Ирки! Впрочем, какой день рождения, когда льет такой дождь, у него на загривке хрипит ОБХСС, а Ирка предпочитает молодых мотоциклистов скромным владельцам вишневых «шестерок». Поэтому Бородавка отменил свое предложение, решив, что лучше взять в гастрономе бутылку и продолжить разговор у него дома. Гончаренко согласился немедленно: он не хотел ехать к себе, боялся остаться наедине с женой. Он еще не знал, что можно ей рассказывать, а что пока не стоит. В этот вечер Бородавка был единственным человеком, с которым Гончаренко чувствовал себя уверенно и свободно.

Они взяли двухлитровую банку консервированных патиссонов, полкило какой-то вареной колбасы, уже подсохший кусок сыра, две банки кильки в томате и буханку замечательного, свежего, еще теплого «Украинского» хлеба, который, как обычно, привезли аккуратно перед закрытием магазина. Водки в гастрономе не было.

– Ладно, черт с ней, – сказал Бородавка, – идем, у меня дома есть бутылка «Столичной».

Устроившись на кухне, Гончаренко отмахнул от буханки несколько ломтей, нарезал грубыми, неровными кусками колбасу и сыр. Бородавка поставил вариться картошку, нашел где-то луковицу, потом достал из холодильника водку и открыл консервы.

Не дожидаясь, пока сварится картошка, они выпили по первой и закусили тем, что было на столе. Мягкая холодная водка пошла легко и тихо, ласково, стирая следы истеричного напряжения прошедшего дня. Закусывая, Гончаренко сперва набросился на кильку с хлебом, но вскоре отложил и хлеб, и кильку. Он сидел молча, прикрыв глаза, чувствуя, как водка растворяет намерзшую за день ледяную корку страха. Ощущение жизни, теплой, привычной, вернулось к нему на кухне у Лени Бородавки, и теперь Гончаренко ни за что не хотел его потерять.

Они выпили по второй и начали вспоминать. Леня говорил о каких-то мамонтах, которых варили студенты комсомольских стройотрядов на Ямале, когда у них заканчивалось мясо, а Гончаренко – о том, что клубника у него на даче в этом году – небывалая, каждая размером с гусиное сердце.

Тут вдруг оказалось, что совсем забыли про картошку, и та едва не сгорела. Леня быстро разбросал по тарелкам горячие клубни, слегка припахивавшие жженым, и разрезал пополам луковицу. Они выпили еще по одной и сочно захрустели луком. Болтать о пустяках уже не хотелось.

– Я одного только не пойму, Леня, – спросил Гончаренко, досаливая картошку. – Почему мы с тобой преступники? Мы кого-то убили или ограбили? Мы что-то украли? Почему мы должны прятаться и бояться ОБХСС? Мы что, похитили какую-то социалистическую собственность, скажи мне? Ведь нет же. Мы с тобой ничего не украли, а только добавили, хотя могли этого не делать и жили бы спокойно. Я бы давал план, получал свои премии и плевал в потолок. В стране не хватает качественной одежды, и мои костюмы возьмет любая база. Не веришь? Давай сейчас, сию минуту позвоним хоть в Одессу, хоть в Ленинград, да хоть в Москву. Никто не откажется! Скажут, завтра же отправляй. Так почему я трясусь при виде капитана ОБХСС? А потому, что, по их логике, по их законам, мы не добавили, а присвоили. Там, где мы видим плюс, они считают минус. Они не глядят на пустые полки своих магазинов, они смотрят в мой кошелек. Лишние пятнадцать тысяч в моем кармане – ужасная угроза государству! Потом, когда они будут подсчитывать ущерб и придумывать, на сколько лет меня закрыть, то скажут, что я пользуюсь их станками и электричеством, только скажут это в конце. Если бы мне не в конце, а в начале заявили: за электричество заплатишь столько-то, за амортизацию оборудования еще столько-то – что, я не заплатил бы? Да с удовольствием! Лишь бы дали работать! А они не дают и не дадут. Где здесь логика, Леня? Я ее не вижу.

Знал бы Гончаренко, сколько раз Леня Бородавка задавал эти вопросы своим учителям, друзьям, случайным знакомым на комсомольских конференциях, и под водку, и без нее. Когда-то прежде говорить об этом было опасно, но те времена давно миновали. А теперь ему казалось, что говорить об этом поздно и уже бессмысленно. Сколько можно все об одном и том же? Надо или что-то делать, или не делать ничего и собирать, например, марки или спичечные коробки. А тратить время на пустые разговоры он больше не хотел, ему надоело. Даже если это разговор с человеком, которого через месяц возьмут за хищение в крупных или особо крупных размерах.

Леня разлил по рюмкам остатки водки, с грустью посмотрел на пустую бутылку и неуверенно подумал о подарочной «Тисе», стоящей у него в баре. Они выпили.

– Ты ищешь смысл, а смысла в этом нет – когда-то он был, но давно выветрился. Осталась традиция. Например, в большинстве стран пишут слева направо. Но в некоторых – справа налево, а в некоторых – сверху вниз. И если в стране, где пишут слева направо, ты начнешь писать справа налево, то тебя могут не понять. Вот и здесь тебя не понимают. А традиция часто иррациональна, не стоит искать в ней логику. Со временем она теряет всякий смысл, ее нужно просто соблюдать, потому что, пересекая границу непонятного, не только ты не знаешь, велико ли нарушение, но и те, кто следит за точным соблюдением правил, ничего в этом не смыслят.

– Водка закончилась, – печально заметил Гончаренко.

– Ты готов пить коньяк после водки? Религиозные убеждения позволяют?

Гончаренко не стал спрашивать у Лени, какая религия не велит смешивать коньяк с водкой, и они быстро покончили с «Тисой», но алкоголь этим вечером их не брал.

Около одиннадцати, под непрекращающимся дождем, Гончаренко ушел в сторону метро «Дарница», а Бородавка заснул легким и глубоким сном.

 

3

Утром весь двор говорил о дне рождения Ирки, который Федорсаныч накануне отгулял в «Олимпиаде-80». Бабушки из Иркиного подъезда точно знали, что приглашенных было на семь человек больше, чем месяц назад – на свадьбе сына районного прокурора. Да и гости к Федорсанычу пришли матерые: семь заслуженных артистов, три любимых народных и один любимый всеми народный СССР. Это вам не ментовско-прокурорская шушера, которая и в обычной жизни достала хуже клеща за ухом.

Федорсанычу простили прежние публичные страдания, засчитав их по разряду чудачеств большого артиста. В эти утренние часы его дворовый авторитет разрастался стремительно и уже к обеду обещал достичь высот и размеров, прежде в здешних краях не виданных.

В былые, совсем еще недавние, времена Леня присел бы на лавочку послушать новости бабушек с улицы Юности, однако сегодня он спешил, дел у него было много. Леня уже собирался уезжать, но тут из дома вышла Елена и прошла по тротуару мимо, не замечая его. Ее лицо было мрачным, взгляд тяжелым, и Леня подумал, что совсем не так должна глядеть на мир счастливая мамаша после замечательного дня рождения любимой дочери.

– Лена, – негромко позвал он ее. – Тебя к метро подбросить?

Но Елена как будто не услышала его предложения. Она дошла до места слияния улиц Юности и Бойченко и скрылась за кустом сирени.

«Правильно, – подумал Леня, – нечего тут. У меня и без нее сегодня полно дел, а еще Степанычу нужно будет все как-то объяснить».

Когда он приехал на работу, начальник цеха ел консервированные персики. Сан Степаныч доставал их вилкой со дна двухлитровой банки, стоявшей на его рабочем столе, быстро облизывал гладкие бока фруктов и не спеша заталкивал в широко разинутый рот. Сироп медленными сладкими каплями стекал по губам и подбородку. Довольный Сан Степаныч вытирал лицо небольшим белым махровым полотенцем.

Леня сел напротив и замер, глядя, как мастерски управляется с консервами начальник цеха.

– Что-то ты рано сегодня, Леня, – посмотрел на часы Сан Степаныч. – Хочешь персик?

– Кушай, Степаныч, – покачал головой Леня, – наедайся. В тюрьме таких персиков тебе не дадут.

– Типун тебе… – недовольно буркнул Сан Степаныч и отставил банку в сторону. – Ну что там? Аппетит перебил.

– Доедай спокойно. А потом объявим техобслуживание. Надо срочно перенастроить станки. Сделаем все, как было раньше. Ты меня понял?

– Леня, я тебя понял. Мы все сделаем, но техобслуживание по графику у нас в июле. Ты мне раньше не мог сказать?

– Степаныч, – терпеливо улыбнулся Леня, – все претензии к ОБХСС. Они могут прийти к нам уже сегодня.

– И об этом мог бы сказать заранее. Но техобслуживание на сегодня все равно нельзя назначать. Не раньше чем через неделю.

Леня взял банку с недоеденными персиками и подумал, что хорошо было бы надеть ее начальнику цеха на голову. Прямо сейчас и без предупреждения.

– Сегодня.

– Ладно, черт с тобой, – вздохнул Сан Степаныч, словно Леня выпросил у него червонец в долг. – Завтра.

– Степаныч…

– Ну нельзя сегодня! – вдруг заорал на него начальник. – Нельзя! Заявку на срочное ТО нужно подавать за неделю. Но я – человек талантливый, ради тебя я ее за день протолкну! Завтра утром остановим цех и все перенастроим, а сегодня нельзя, понятно тебе?!

– Ладно, черт с тобой, – махнул рукой Леня. – Авось, один день ничего не решит. Пиши заявку и жуй свои персики.

– Пугать он меня выдумал, – остывая, ухмыльнулся Сан Степаныч и протянул Лене руку. – Отдай банку!

Только несколько месяцев спустя, когда допросы Лени Бородавки капитаном Бутенасом стали похожи на дружеские беседы, Леня понял, что в этом споре прав, скорее, был не он, а Степаныч. Их все равно взяли бы в день перенастройки станков, неважно, когда бы это случилось – на следующей неделе или в июле. А значит, подгоняя Степаныча, Леня изо всех сил приближал день их ареста.

 

4

– Вы, эстонцы, такие нетерпеливые! – ответил Йонас Бутенас своему другу, Акселю Вайно, когда тот в третий раз намекнул, что вильнюсскую базу Легпищепромоптторга давно уже пора брать.

– Мы не только нетерпеливые, мы еще и быстрые, как балтийский шторм, – согласился подполковник Вайно.

Пару лет назад Аксель Вайно обнаружил в Таллинском порту канал контрабанды. Два молодых таможенника вступили в сговор с командой шведского туристического лайнера: в обмен на «Столичную» шведы привозили в порт джинсы и сигареты. Со временем таможенникам удалось расширить сеть поставщиков, и контрабанду начали доставлять команды еще одного шведского, двух финских и одного датского судна. Схема работала несколько лет, потому что таможенники действовали осторожно – они не продавали товар в Эстонии, а переправляли его на торговую базу в соседнюю Литву.

Когда вся цепочка преступного предпринимательства уже отчетливо просматривалась, базу аккуратно проверил местный ОБХСС и выявил не совсем понятные связи с Украиной. Для расследования «Дела оптовиков» Литовское МВД создало межреспубликанскую группу, которую возглавил подполковник Гедиминас Пятрулис.

Капитан Бутенас был знаком с Вайно и Пятрулисом много лет, когда-то они учились на юридическом факультете Вильнюсского государственного университета имени Винцаса Капсукаса. И теперь, раскрывая тайные механизмы преступного предпринимательства в команде с друзьями-однокашниками, Йонас Бутенас был счастлив. Он знал их и доверял им как себе, они учились по одним и тем же книгам, одинаково думали и одинаково видели мир. Йонасу было с ними легко, как ни с кем и никогда не было в Киеве – он не понимал украинцев, а украинцы не понимали его. Может быть, поэтому Аксель и Гедиминас уже подполковники, а он все еще капитан?..

«Дело оптовиков» стало самым сложным, но и самым интересным в его карьере. Нить, потянувшаяся от Вильнюсской базы, привела его к запутанному клубку, связавшему несколько ателье, домов быта, цеха Дарницкого шелкового комбината и объединения «Химволокно». Кроме Литовского оптторга в деле участвовали и другие оптовики из Кишинева и Ростова. Одни периферийные звенья не знали о существовании других. Но кто-то же был в центре этой паутины, и этот кто-то знал всех.

Продукция киевских швейных предприятий уходила в несколько городов, и самым удивительным было то, что за два года капитану Бутенасу не удалось найти источник сырья цеховиков. Где-то, в какой-то мрачной дыре, расхищались государственные ценности и потом пускались в частный оборот. Одежда и ткани возникали словно из ниоткуда. Кто это делал и где?

Собранная информация привела капитана Бутенаса к цеху полиамидной нити на «Химволокне», но дотошная и детальная проверка показала, что цех выпускает ровно столько нити, сколько и должен, – ни килограмма лишнего сырья не поступало в переработку. Полгода назад на работу в цех устроился офицер украинского ОБХСС, но и он не обнаружил ничего подозрительного.

После двух лет работы у капитана Бутенаса не было главного подозреваемого, и из-за этого он тормозил развитие всей операции. Он подводил друзей, портил показатели отчетности ОБХСС сразу трех республик, вел себя эгоистично, но не мог согласовать начало операции, не раскрутив полностью киевскую сеть.

– Тебе нужно пойти на обострение, – посоветовал Бутенасу Аксель Вайно.

– Всех арестовать?

– Но! Ты же не Берия. Если непонятно, как работает муравейник, – брось туда гусеницу и посмотри, что получится.

– Гусеницу… – повторил за ним Бутенас. – Аксель, я немного не понял твою метафору.

– Йонас, давай наконец возьмем вильнюсскую базу! Узнав об этом, твои подопечные в Киеве немедленно запустят резервные схемы. Понимаешь? Ты наблюдал их в одном режиме, а теперь увидишь в другом. Перед тобой откроется совсем новая, незнакомая картина. Может быть, как раз ее тебе и не хватало все это время?

– Вот именно. Они просто остановят операции.

– Допустим. И тогда станет ясно, что операции были как раз там, где ты их не видел. Понимаешь? Нужно знать, как выглядит штиль, чтобы понять, что такое ветер.

– Очень доступный образ, товарищ подполковник, – сдался Бутенас.

– На какое число назначаем взятие Бастилии, командир? – спросил Вайно у руководителя группы и весело потер руки.

– Вы, эстонцы, такие нетерпеливые! – довольно улыбнулся подполковник Пятрулис.

 

5

Капитан Бутенас вылетел из Вильнюса первым рейсом и был в Борисполе около восьми утра. Накануне ребята Пятрулиса задержали директора и еще двух человек с базы Легпищепромоптторга. По случайному совпадению, как раз в этот день там ждали очередную машину из Киева. РАФ остановили на КПП при въезде в Вильнюс.

Бутенас посмотрел накладные на товар, который везли на базу, прочитал первые протоколы допросов и, не дожидаясь результатов обыска, уехал в аэропорт. Он еще сомневался, что поступил правильно, уступив Вайно и Пятрулису, но менять ничего уже не собирался.

Дома он застал следы недавней пьянки. Дита смотрела на него удивленно, немного растерянно, и Бутенас только тут сообразил, что, не предупредив, приехал на день раньше, чем собирался. А может быть, и на два – он уже не помнил, что говорил Дите перед отъездом.

– Возвращается муж из командировки, – пошутил капитан, быстро сбрасывая китель, – а в холодильнике сохнет винегрет. Кто-то не доел…

– Лена вчера приходила с друзьями. Посидели немножко.

– Я сейчас помоюсь и доем винегрет, хорошо? – Бутенас попытался вспомнить, кто такая Лена, но не смог. – И если еще что-то осталось, тоже охотно съем.

– Хорошо, – нервно зевнула Дита. – Сейчас достану.

– Я разбудил тебя, да? Ты спи. Я помоюсь, поем и сразу же убегу по делам.

– Ничего, – поежилась она. – Я уже не усну, да и на работу скоро. Там еще картошка осталась и рыба. Иди мойся, я сейчас разогрею.

– А знаешь, – уже в одних трусах заглянул на кухню капитан, – внизу, возле лифта, я встретил одного фарцовщика. У него внешность яркая, легко запоминается. Интересно, что он тут делал в такую рань?

– Интересно, – безразлично согласилась Дита. Она привыкла, что муж думает и говорит только о цеховиках, торгашах и фарцовщиках. Ее эти личности не интересовали.

Помывшись, Бутенас есть не стал, а сразу плотно сел на телефон. Он разыскал двух лейтенантов, велел им взять машину и отправляться на улицу Бойченко – присмотреть за домом быта третьей фабрики индпошива. Там, на втором этаже, находилось ателье, машину которого накануне задержали в Вильнюсе. Потом капитан стремительно проглотил опять остывшую картошку, винегрет и какую-то рыбу, быстро собрался и тоже отправился в дом быта. Ему нужно было пройти всю улицу Бойченко от конца к началу. Пешком это пятнадцать минут, не больше.

 

6

День, стартовавший так динамично, в итоге не принес почти ничего. Капитан Бутенас провел его в Управлении. Он писал отчет о командировке, ждал звонка от лейтенантов, наблюдал, как солнечное утро скатывается в тяжелый мутный вечер, и прислушивался к головной боли. Она то сдавливала его мозг быстрыми ослепляющими спазмами, то ненадолго отпускала.

Днем лейтенанты доложили, что в ателье к Гончаренко приехал Бородавка с «Химволокна», а когда уже стемнело, сообщили, что объекты взяли закуску и пошли домой к Бородавке.

– Бухать будут, – уверенно определили лейтенанты.

«И я бы сейчас с кем-нибудь вмазал», – подумал Бутенас, отпустил лейтенантов и поехал домой. Решение подтолкнуть теневиков теперь казалось ему худшим из возможных. Нелепая, карикатурная, вредная идея.

– Может быть, нам отсюда уехать? – спросил он вечером жену.

– Уехать? – удивилась Дита. – Куда?

– Меня Пятрулис зовет в Вильнюс. Давай вернемся, а?

Подполковник Пятрулис действительно звал его в Вильнюс, но на самом деле Йонас Бутенас не собирался возвращаться в Литву. Если бы Афродита внимательней прислушалась к словам мужа, возможно, она поняла бы, что это он так жалуется на долгую, двухлетнюю полосу неудач в «Деле оптовиков», на то, что он до сих пор капитан, а его однокурсники, оставшиеся служить дома, уже подполковники. На то, что на улице зарядил беспросветный дождь, и у него так некстати разболелась голова.

– В Вильнюс? Я бы в Ленинград уехала.

– Почему в Ленинград? – не понял Бутенас.

Дита пожала плечами и улыбнулась непривычной и неприятной улыбкой.

 

7

На следующий день он решил забыть о неудачной попытке спровоцировать непонятно кого на непонятно что. Заниматься надо тем, что есть, что ты крепко держишь в руках, – раскручивать связь Гончаренко с Вильнюсом и пытаться вытянуть из директора ателье новые, дополнительные нити. А прочее – недостойный самообман.

Полдня капитан Бутенас готовил вопросы для допроса Гончаренко, комбинировал, перемежал важные незначительными, чтобы тот не знал, не понимал, где его ждет опасность, а где лишь отвлекающий финт, обманка. Он пытался формулировать вопросы так, чтобы логически подвести подозреваемого к признательным показаниям. Капитану казалось, что он придумывает сложный, разветвленный лабиринт с множеством поворотов и ложных ходов, каждый из которых неизменно заканчивается тупиком. И только один, настоящий, ведет к выходу. Вот там-то, у выхода, он и будет ждать Тесея Гончаренко. Пусть тот сам придет к нему в руки. Капитан дал директору три дня, но на самом деле столько ждать он не собирался. Допрос и арест Гончаренко Бутенас запланировал на завтра.

К четырем часам дня список вопросов был готов, и Бутенас отправился в дом быта на Тельмана – неделю назад поступил сигнал, что там тоже шьют из левых тканей. Сигнал подтвердился. Капитан с первого взгляда узнал продукцию неуловимых цеховиков. Он даже не стал проверять документы. Зачем пугать людей раньше времени? Не было сомнений, что здесь, как и всюду, бумажки в порядке.

Он опять думал о предстоящем допросе Гончаренко и, наверное, потому, спускаясь по лестнице дома быта, не сразу заметил полковника Бубна. Полковник принадлежал к породе тех холеных ментовских вельмож, которых они с Акселем и Гедиминасом так не любили. На Бубне был отличный светлый костюм, и в тот момент, когда вдруг выяснилось, что этот костюм – тоже продукт подпольной индустрии, Бутенас испытал мрачное удовольствие. Впрочем, позже он понял, что это ему было бы неприятно носить одежду, пошитую цеховиками, а Бубна это, возможно, не задевает никак.

Бутенас вернулся домой раньше обычного и застал жену говорящей по телефону.

– Лена, это правда? – спрашивала Дита. – Это правда? Ты уверена?

Видимо, Лена была уверена, но Дита все равно спрашивала: «Лена, он точно это знает? Он не мог ошибиться?»

При этом лицо у Диты было даже не огорченное, а по-детски удивленное. Она все никак не хотела поверить Лене.

А утром, когда арест Гончаренко был уже делом решенным и подготовленным до последней детали, вдруг позвонил его человек, работавший на «Химволокне».

– Товарищ капитан, – произнес он слова, которых на самом деле так ждал Йонас Бутенас, – цех полиамидной нити остановили на техобслуживание. Но по плану у них техобслуживание должно быть только в июле. Рабочих отправили на склад переукладывать продукцию, поэтому я не знаю, что сейчас делается в цеху.

– Я знаю, – быстро ответил капитан, и его литовский акцент был в эти минуты заметен, как никогда прежде. – Ждите. Сейчас приедем.

В тот день он взял и Гончаренко, и Бородавку. Допросы длились всю ночь и закончились только утром. Потом весь день шли совещания, на которых обсуждали полученную информацию и планировали работу на следующий месяц. Бутенасу дали в подчинение старлея и еще одного лейтенанта. Дело пошло!

Вечером Дита неожиданно вспомнила, как он предлагал ей уехать.

– Я подумала, – медленно сказала она, – может быть, нам и правда стоит вернуться в Вильнюс.

– Зачем? – не понял Бутенас.

– Тебя же звал к себе Пятрулис. Поехали. Купим дом, например, в Пилайте. У входа я посажу цветы. И сад. Дому нужен сад…

– Да, Пятрулис меня звал, но, знаешь, работать у командира-однокурсника – это как-то… А майора мне и тут скоро дадут.

– Правда?

Йонас Бутенас тяжело пахал два дня, не спал ночь, но снова чувствовал себя сильным и уверенным. Он рисковал, он ведь чертовски рисковал, когда последовал совету Вайно. Это была настоящая авантюра, но ему неожиданно повезло, как не везло уже много лет. Дита почувствовала уверенность и силу, вернувшиеся к Йонасу.

– Герай-герай, товарищ майор, – тихо улыбнулась она, когда Йонас, обняв, прижал ее к себе.

Карьера честного, но простоватого мужа Диту уже давно не интересовала всерьез. И так понятно, что майора ему когда-нибудь дадут, а генералом он ни за что не станет. Даже полковником не станет. Чего же особенного и яркого ждать от такой карьеры?

Ночью, уже засыпая, Дита подумала, что, пожалуй, нет ничего страшного в том, что Боярский оказался не Боярским. Она ведь и так подозревала это с самого начала и лишь потом зачем-то дала себя убедить. Ей было неприятно слышать сочувствие в голосе Елены, но Дита уверенно объяснила себе, что сочувствие это не искреннее. Так ей было легче.

 

Глава третья

О садах и парках

 

1

Сколько стоит мечта? Заместитель начальника Северного межрайонного отдела КГБ в городе Киеве Роман Галицкий купил мечту за сто пятьдесят рублей.

Супруга Галицкого работала в Военно-медицинской службе КГБ и прежде него узнала, что осенью сотрудникам конторы будут раздавать участки под застройку на Ирпене. Никакой участок Галицкому нужен не был, а мысли о стройке, об огороде с огурцами и картошкой, сами слова окучивать и ядохимикаты поднимали в его душе серую, тоскливую муть. Такую же серую и тоскливую, как разговоры о ремонте, которые каждую субботу заводила жена. Галицкий не хотел думать о ремонте, тем более не хотел говорить о нем. Уже много лет по выходным он писал пулю с двумя приятелями и не желал тратить это сладкое время на добывание дерева, кирпича и прочего цемента.

Галицкий надеялся, что, как и в случае с ремонтом, жена побулькает и остынет, но она не пожелала остывать, а вместо этого, ничего не сказав Галицкому, написала за него заявление, и он вдруг обнаружил себя в списках на получение земли. Отказываться, просить, чтобы его вычеркнули, Галицкий не мог, это был бы шаг странный и нелогичный, а в их конторе всегда обращали внимание на нестандартные поступки сотрудников.

Распределение участков вместо обычной жеребьевки превратилось в яростную свару между офицерами и продлилось до конца марта. Одни хотели жить ближе к городу и остановке автобуса, другие, наоборот, подальше от дороги, возле леса. Галицкий надеялся, что при очередной перетасовке его выбросят из списка, но жена мобилизовала все медицинские связи, и их не тронули.

В середине апреля, когда ночи еще были холодны и лужи примерзали к асфальту, но днем уже чувствовалось настоящее весеннее тепло, Галицкий поехал смотреть свои угодья. Его земля, не просохшая после зимы, вязкая, густая, изжелта-коричневая, покрытая клочьями мокрой прошлогодней травы, вся в темных кочках и грязно-серых пятнах нерастаявшего снега, была прекрасна. Неровными волнами она свободно спускалась от опушки старого смешанного леса к реке. В ней не было напряжения, не было ничего раздражающего или гнетущего, и Галицкий, сделав всего несколько шагов, вдруг ощутил, что земля его не гонит. Он понял, что сможет здесь жить.

На участке, почти посередине, рос крепкий дуб, а ниже его, ближе к воде, жались друг к другу два куста калины со сморщенными, не склеванными за зиму птицами красно-бурыми ягодами. Он мог бы посадить еще две-три липы, что-нибудь цветущее, душистое, например, сирень или черемуху – ведь не обязательно добровольно загонять себя на огородные грядки, чтобы потом, не разгибаясь, провести над ними жизнь, что-то там окучивая.

Галицкий стал мечтать о маленьком парке, о предутреннем пении дроздов, о доме с верандой, затянутой виноградом, ночном шуме близкого леса, мерцании стрекоз в полдень над Ирпенем и светлой свежести проточной речной воды. Теперь все это было возможно.

Прежде Галицкий работал в пятерке, но занимался не идейными диссидентами, а мелкой шушерой, самиздатчиками, распространителями эмигрантских книжек и их неосторожными покупателями. Всерьез они никого не интересовали, а вспоминали об этой самонадеянной, но пугливой публике лишь с началом очередной кампании, когда от отдела ждали отчетов с цифрами задержанных и разоблаченных. Всех их без труда можно было посадить, но, как правило, срок давали одному-двум, а остальных вербовали и потом распускали по домам. Работа была несложной, но Галицкому она нравилась и крепко напоминала любимый преферанс. Только в этой игре он знал прикуп.

Многие сотрудники после долгих разговоров с идейно незрелыми, но неплохо образованными элементами сами становились библиофилами и собирателями редких книг. Говорили, что даже начальник пятого управления КГБ СССР Филипп Денисович Бобков стал театралом и составил приличную коллекцию раритетов. Галицкого книги не интересовали, он любил преферанс.

Так он проработал шесть лет, а когда в городе создали несколько межрайонных подразделений конторы, Галицкому дали подполковника и отправили в Северный отдел заместителем начальника. Ему поручили культуру и связи, он должен был приглядывать за всем: от визитов делегации городка-побратима Шалетт-сюр-Луэн в Днепровский район до представлений драмкружка пенсионеров при каком-нибудь забытом Богом и городскими властями ЖЭКе. В подчинении у него было два человека. С первых дней Галицкий потребовал от них создать максимально широкую сеть информаторов и регулярно собирать у тех сведения, потом самостоятельно отфильтровывать выдумки и сплетни, а все существенное сортировать и раз в три дня докладывать ему. Подчиненные освоились довольно быстро, и жизнь Галицкого опять начала зарастать ряской спокойного безделья.

Но весной, когда он вернулся из-под Ирпеня, все изменилось. Теперь, закрывая глаза, Галицкий всякий раз видел пологий берег реки, шоссе с редкими автомобилями вдали и высокие старые сосны, поднявшиеся над густо темнеющим подлеском. Он начал прикидывать на бумаге, какие деревья и где он посадил бы на своем участке, но быстро понял, что и тут, должно быть, есть своя наука. Если что-то делать по-настоящему, то делать нужно один раз и потом уже не менять ничего. Галицкий не хотел выглядеть неумелым дилетантом, поэтому он достал старую картотеку и, пересмотрев ее, выбрал несколько человек. Впервые ему понадобилась книга. Он еще не знал, какая именно, что-нибудь о парках, но не учебник для школяров, не методичка «Зеленстроя». Галицкий искал книгу, конгениальную его замыслу. Ему не просто предстояло вписать в неброский ирпенский пейзаж скромный участок на краю леса, но сделать это так, чтобы даже случайный гость, выйдя на его веранду, вдруг ощутил легкий сквозняк, дуновение свежего ветра из других садов, принадлежавших другим временам. Благородные тени Потсдама и Шенборна мечтал увидеть Галицкий из окна своего еще не построенного дома.

Конечно, старые информаторы переполошились – звонков от него не было уже несколько лет. К тому же, подполковник, которого они по давней привычке называли товарищем майором, не мог объяснить толком, что ему нужно, – ни названия книги, ни автора он не знал. А их, между тем, одолевал ужас от звука его голоса в трубке, от того, что о них не забыли, помнят, а значит, держат имена в каких-то тайных, черных списках. Его звонок напоминал о том, что они старательно забывали, изо всех сил вытесняли за пределы круга обычных своих мыслей. И пока Галицкий говорил о садах, о стиле, о традиции, его собеседники слышали лишь тяжелые глухие удары и мерзкий скрип маховиков судьбы. Потом они что-то мямлили, жевали слова, обещали поискать нужную книгу, но от отчаянья и тоски даже самые умеренные начинали пить и пили неделями, стараясь забыть и о нем, и о его звонке. Один лишь Жорик, оперативный псевдоним «Джон», спокойно выслушав Галицкого, попросил сорок восемь часов на поиски, но уже день спустя продиктовал телефон и адрес букиниста Малевича, который взялся найти любую книгу, если она есть в Киеве.

Галицкий оказался неплохим, хотя и утомительным покупателем. Бегло просмотрев книги, выложенные на журнальном столике, он брал сразу все, словно в прихожей уже сопели и сдержанно кашляли конкуренты, готовые подхватить и унести незамеченный им том. А потом не спеша, в присутствии продавца, разглядывал каждую и объяснял, почему именно эта ему не подходит. Малевич довольно быстро понял, что никогда не найдет книгу, нужную Галицкому, если попытается следовать его невнятным пожеланиям, и только метод ковровых бомбардировок может привести к случайному попаданию, поэтому бомбил Галицкого от души, не щадя его денег. Рядом с трудами о парках и садах Малевич выкладывал книги по искусству, дошло даже до «Альбома архитектурных стилей» Брунова и дрезденского издания «Kunst und Umwelt» датского коммуниста Броби-Йохансена. Галицкий поглощал все, что предлагал ему букинист, но по-прежнему ждал появления Главной Книги. Аккуратный Малевич записывал его покупки в толстую общую тетрадь. Список растянулся на несколько страниц, первая из них выглядела так:

М. Волошин и др. Алупкинский парк в Крыму;

Плиний Младший. Описание вилл в Лаврентинуме и Тускулумуе;

Игорь Эльстингерян. Защита яблоневых садов до цветения;

А. Рогаченко. Уманское чудо;

Ксенофонт Афинский. Сократические сочинения;

Гийом де Лоррис, Жан де Мен. Роман о Розе;

З. Клименко и др. Розы;

Н. Семенникова. Летний сад;

Людовик XIV. Как показывать Версальские сады;

Шарль Перро. Версальский лабиринт;

A. Колесников. Декоративная дендрология;

Указатель Павловска и его достопримечательностей;

Фрэнсис Бэкон. О садах.

Т. Гузенко и др. Декоративное садоводство и садово-парковое строительство.

Варрон. О сельском хозяйстве;

Игорь Эльстингерян. Защита садов от цветения до созревания;

Эрнст Юнгер. Сады и дороги;

Вахтанг Орбелиани. Повесть о Петергофе, или О парках, садах и дворцах государевых, кои я лицезрел и описал;

B. Иващенко. Исторический очерк Умани и Царицына сада (Софиевки);

Джон Мильтон. Потерянный Рай;

Иван Гройсентрандт. Сады и время;

Клод-Анри Ватле. Опыт о садах;

А. Лаптев и др. Справочник работника зеленого строительства; Федор Глинка. Письма о Павловске;

Александр Чаянов. Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии;

Вирджиния Вульф. Сады Кью;

Дмитрий Лихачев. Поэзия садов;

Г. Маргайлик. Справочник озеленителя;

Шарль Бодлер. Цветы Зла;

Сергей Засадин. Сады в искусстве Серебряного века…

Покончив с торговыми делами, они пили «Слънчев Бряг», иногда в компании Жорика, но чаще вдвоем. Говорили о книгах, говорили об архитектуре, причем Малевич больше молчал, не забывая, кто его собеседник, зато Галицкий безостановочно трубил последним осенним журавлем. Все, что за три недели он успел понять о стилях в искусстве и архитектуре, Галицкий спешил рассказать Малевичу, и тот слушал подполковника внимательно и терпеливо, словно не занимался этим всю жизнь. Пролистав десяток изданий, Галицкий вдруг увидел, что Комсомольский уродлив, а жить в пятиэтажках нищенской четыреста восьмидесятой серии для советского человека оскорбительно.

– Зато тут много зелени и микрорайоны удобно спланированы, – тихо вздыхал Малевич, отстаивая достоинства Комсомольского массива. Он-то как раз привык к роли обвинителя и в настоящих спорах запросто сокрушал аргументы защиты, к которым сейчас вынужденно прибегал.

– Что называете вы современной архитектурой, – захлебывался патетикой подполковник КГБ, – где она? Укажите мне хоть один образец! Яркой! Выразительной! Свободной!

«Где я возьму тебе свободную архитектуру? Сами же добили ее остатки в шестидесятых», – злился, но молчал изо всех сил Малевич.

Появление на журнальном столике «Садов и парков» Курбатова избавило наконец его и от приятных бесед, и от непривычной роли охранителя. Галицкий мгновенно заметил книгу и поспешно выдернул ее из стопки.

– Сто пятьдесят? – не поверил он, услышав цену. – Ничего себе! Сбрось, Виталий, не жадничай!

– Книга не моя, – развел руками Малевич, – а хозяину очень нужны деньги. Иначе он ее вообще продавать бы не стал.

– Сбрось хотя бы десятку, последний рубль ведь забираешь. Сто сорок, а?

– Не могу, – печально покачал головой букинист, и было видно, что если бы он мог, то уже, верно, уступил бы. – Иначе самому доплачивать придется.

– Ох вы, живоглоты, – засмеялся Галицкий, но Курбатова из рук не выпустил. – Нет бы хозяину книги пойти и заработать эти деньги каким-нибудь другим способом, полезным для общества и не таким губительным для моего кошелька, – вагон с цементом разгрузить, например. Сто пятьдесят… Тогда вот что: эту я покупаю, а остальные брать не буду.

Галицкий пролистал «Сады и парки», бегло разглядывая гравюры, чувствуя, что наконец-то нашел ту книгу, ту самую, которая так нужна ему, чтобы он мог подняться и встать вровень со своим замыслом.

…Задача устроителя сада – в красивом открытии пространства и в увлечении восхищенного взгляда вдаль… Галицкий выхватил обрывок фразы со случайно раскрытой страницы, обрадовался и немедленно решил, что с Курбатовым уже не расстанется ни за что. Он мечтал об этом издании, он искал его, и он его нашел.

…А вечером жена устроила небывалый скандал. Галицкий впервые рассказал ей, каким будет их участок на Ирпене, нарисовал будущий дом, развернув его верандой к реке, показал, как от дома к дубу и дальше, к кустам калины, будет спускаться аллея. Он уже хотел достать из портфеля Курбатова, чтобы она почувствовала, до чего основательно он подготовился, поняла, что промаха не будет, что он построит нечто потрясающее… Но до Курбатова дело не дошло.

– Но яблони мы посадим? – осторожно спросила супруга. Она уже догадывалась, что Галицкого занесло куда-то не туда и ей сейчас придется все исправлять.

– Нет, что ты, – небрежно бросил он, – ни яблонь, ни ананасов. Только благородные лиственные породы.

– И огорода не будет? – на всякий случай уточнила она, хотя уже ясно понимала, каким будет ответ.

– Нет, конечно.

– Ты идиот, Галицкий, – тихо сказала жена. – Ты круглый дурак и полный идиот. Тебе мало леса на горе, ты хочешь посадить еще немножко на нашем участке? А зимой что ты будешь есть? Липовую кору грызть? Варить варенье из сосновых шишек? Даже не думай обо всей этой ерунде! – разъярившись, орала на него она. – Слышишь? Забудь этот бред немедленно! Нынешней осенью посадим три-четыре яблони, а со следующего года займемся огородом: картошка, клубника, помидоры, огурцы и смородина. Можешь записать в рабочий дневник, чтобы не забыть!

– Даже не надейся! – рявкнул в ответ Галицкий.

Утром он увез «Сады и парки» на работу. Он боялся, что когда его не будет дома, жена может выкинуть книгу. Или подарить на день рождения какой-нибудь нелюбимой подруге. С нее станется.

День обещал быть спокойным, и он надеялся рассмотреть том Курбатова во всех деталях. Никакого огорода на своей земле он, конечно, не допустит.

На рабочем столе, как и всегда, его ждала сводка происшествий по городу за минувшую ночь. Обычно он наскоро ее просматривал и тут же забывал, потому что грабежи, драки, кражи, аварии с человеческими жертвами, даже если случались в зоне ответственности его отдела, к культуре и культурным связям отношения не имели, а потому шли по линии других замов. Но на этот раз было иначе. Убийство в парке «Победа», еще неизвестно кем и почему совершенное, произошло на территории, за которую отвечал он, а сводки, вроде той, что лежала на его столе, буквально сию минуту читали на разных этажах в здании на Владимирской. Значит, в любой момент мог раздаться звонок: Что там у вас творится, Галицкий? Конечно, Галицкий – не МВД, за уголовку он не отвечает, но Комитет должен быть в курсе всех подробностей. Для того его сюда и назначили.

Подполковник запер «Сады и парки» в сейф – ему стало не до Курбатова, потом быстро и привычно составил план мероприятий по контролю за расследованием убийства неизвестного в парке «Победа». Пунктом первым в плане было записано совещание, затем шли беседы с руководством парка, с источниками из окружения руководства и совместные действия с сотрудниками Днепровского ОВД. Поставив вверху гриф «ДСП», Галицкий отдал листок с планом секретарю. С этого момента, отвечая на любой звонок сверху, он мог сказать, что работа ведется, и его слова подтверждала бумага, надлежащим образом оформленная и зарегистрированная. Документ еще предстояло утвердить у начальника отдела, но секретарь сделает это без него.

Галицкий вызвал капитанов Ломако и Невидомого, своих Бобчинского и Добчинского, и дал им сорок минут на подготовку к совещанию по парку «Победа». А час спустя в его кабинете уже вовсю летели перья из ощипанных спин Боба и Доба.

– Разленились! – орал на них Галицкий. – Что творится у вас под носом? Ни хренища не знаете, бездельники! Вы для чего здесь поставлены – в морской бой играть целыми днями? Кто из ваших источников видел убийство, кто хоть что-то знает? У вас вообще есть живые информаторы в парке? Или одни мертвые души по ночам на болоте воют?

Когда Галицкий только начинал работать в Северном отделе и у него впервые появились подчиненные, он удивлялся неожиданному разнообразию риторических фигур, которые сами собой, из ниоткуда, вдруг возникали во время таких разносов. А ведь и Боб с Добом, и сам он знали отлично, что гнев его наигран, а ярость театральна. И рев в кабинете Галицкого, и кровопускания, и ощипывание офицерских спин нужны были лишь затем, чтобы зорче глядели его капитаны, резвее шевелились и не спали на бегу. Пошумев с четверть часа, подполковник взял полтона ниже – до его собственных учителей, вышедших из сталинской шинели, Галицкому было далеко, да и темпераментом он до них не дотягивал, – и капитаны наконец доложили о скромных результатах работы в парке. Действующий информатор среди личностей, трущихся возле аттракционов и гостиницы «Братислава», нашелся всего один. Немного, конечно, но зато это был кадр старый и надежный – Владимир Матвеевич Дулецкий, в прошлом институтский преподаватель, а ныне – пьющий пенсионер, равнодушно отзывающийся на парковую кличку Дуля. Кроме него по документам в информаторах числился бывший афганец Панченко, но тот прошлой осенью умер от инфаркта. Взял и помер в возрасте двадцати трех неполных лет.

Какие-то сведения мог им подбросить и директор парка, однако на старого отставного алкоголика, уже много лет предпочитающего Массандру всем марочным коньякам, особенно рассчитывать не приходилось.

Беседу с директором Галицкий поручил Бобу с Добом, а сам, нарушая субординацию и барски вваливаясь на территорию подчиненных, велел этим вечером организовать ему встречу с Дулей.

Наконец секретарь принесла план, утвержденный шефом, капитаны с приглушенным жеребячьим ржанием унеслись в парк, и в кабинет Галицкого вернулась тишина. Он собирался достать из сейфа Курбатова, но позвонила Белецкая из отдела культуры райисполкома.

– Роман Игнатьевич, – запела она сочным, медовым голосом, – нам кинотеатр «Ленинград» прислал на утверждение план показов на третий квартал.

– Рад за вас. Если там есть что-то про чекистов, то оставьте мне лишний билетик, – пошутил Галицкий.

– Про чекистов ничего, – понимая его шутку, сочувственно загрустила Белецкая. – Но на сентябрь администратор «Ленинграда» запланировала небольшую ретроспективу фильмов Тарковского, всего четыре картины: «Андрей Рублев», «Солярис», «Сталкер» и «Зеркало». Причин отказывать вроде бы нет, к тому же, показывать их будут на утренних сеансах. Но на всякий случай я хотела у вас уточнить…

– А что у нас уточнять? – удивился Галицкий. – Вы исполнительная власть, вам и решать. Мы давить на вас не можем, не имеем права. Разве что информацией поделиться…

– Да-да, поделитесь со мной вашей информацией.

– Кинорежиссер Тарковский четвертый год живет заграницей, хотя уже давно должен был вернуться в Советский Союз. Что он там делает, с кем и о чем договаривается, неизвестно. Не исключено, что в самом скором будущем его лишат советского гражданства.

– Ой, правда, что ли? – испугалась Белецкая и мгновенно забыла о приторном сюсюкающем тоне. – Я же не знала. Я вот и звоню посоветоваться.

– Так что сами решайте, согласовывать ретроспективу такого режиссера или нет.

– Да что вы! Да никогда!

– Это уже ваше дело. Но, пожалуйста, сделайте вот что: изложите этот эпизод на бумаге в свободной форме и передайте мне на днях. Сможете?

– Да, Роман Игнатьевич, смогу, конечно.

– И фамилию администратора в своем рассказе упомянуть не забудьте.

– Все поняла, – уверенно подтвердила Белецкая. – Сделаю.

 

2

Вечером, в половине седьмого, Дуля сидел на центральной аллее парка, под каштаном. Он нервничал, злился и был безрадостно трезв. Капитан Невидомый перехватил его после обеда, на выходе из подъезда, и вместо содержательного разговора у пивного автомата с Семеном Моисеевичем и Гречкой из девятнадцатого дома по Дарницкому бульвару Дуле пришлось выслушивать невнятный и дурацкий инструктаж. С ним хотел поговорить шеф Невидомого, поэтому капитан решил на всякий случай объяснить, что можно говорить начальству, а о чем лучше молчать.

Дуля видел, что кэгэбэшник крутит, старательно намекает на что-то, но открыто говорить не хочет. Это было неприятно, это раздражало, но лишь до тех пор, пока Дуля не понял, в чем дело: последний год капитан ленился встречаться с ним и все его донесения просто выдумывал. Теперь он боялся, что подлог каким-то образом вскроется, но прямо попросить прикрыть его тоже не решался. Дуля уверенно хлопнул капитана по плечу и успокоил, что все понимает и проблем с ним не будет.

– Ну тогда вот что, – покончив с деликатным вопросом, капитан почувствовал себя уверенно, – прошлой ночью в парке было совершено убийство.

– Дождь был, – не к месту вспомнил Дуля. – Кого убили?

– Вот на этот вопрос, Владимир Матвеевич, в широком, конечно, смысле, вы и должны вечером ответить моему шефу.

Дуля повернул к капитану лицо с вопросительной улыбкой и подумал, что контора все быстрее превращается в детский сад для одаренных кретинов. Если б тридцать лет назад его попытался вербовать вот такой Невидомый, то жизнь он прожил бы намного приятнее и сейчас спокойно пил пиво с Гречкой и Семеном Моисеевичем, а не выслушивал глупости от этого жизнерадостного сопляка. Но его вербовали грамотно, с подставой, с шантажом, по всем их хитрым правилам, потому что органам был нужен молодой и обаятельный преподаватель французского, фрондер и любимец студенток. Ладно, дело давнее, что уж теперь вспоминать?..

– Вы хотите, чтобы я быстренько расследовал убийство и через пару часов все выложил вашему начальнику? В широком, разумеется, смысле.

– Не говорите чепухи, – поморщился Невидомый.

– Нет уж, дорогой мой, это вы не говорите чепухи, – разозлился Дуля. – Я вам не опер и не следователь, и не надо валить на меня работу, за которую вам платят жалование. Совсем обленились!

В другой ситуации Невидомый наорал бы на Дулю, но сегодня он не мог ссориться со стариком.

– Владимир Матвеевич, вы не так меня поняли. В широком смысле – это значит рассказать ему о жизни в парке. Просто рассказать, что вам известно. И все.

– Хорошо хоть не за пять минут предупредили.

Вечером Дуля ждал начальника капитана Невидомого на второй лавочке, если считать от конца центральной аллеи. Он примерно понимал, о чем его будут спрашивать, и еще не решил, стоит ли отвечать.

 

3

Галицкий остановился у главного входа. Парк лежал перед ним ровный и плоский, аккуратно, даже слишком аккуратно, расчерченный прямыми линиями аллей. Здесь, на Левом берегу, другим он и не мог быть, но Галицкий устроил бы все иначе. Плоский парк – это пошло! Рельеф – вот что делает мир объемным! Он насыпал бы три настоящих холма разной высоты и высадил на них клены и грабы – они быстро растут.

Центральная аллея должна быть не такой широкой, это же не Бориспольское шоссе, и, разумеется, извилистой. Он пустил бы ее по низине, среди сосен, а периферийные аллеи направил к вершинам холмов, чтобы затем неспешными петлями они спустились к подножиям и снова объединились внизу.

Но начал бы Галицкий с того, что навеки извел «Курган Бессмертия», нелепую кочку посреди парка. Его «Курган Бессмертия» был бы величественным и прекрасным, самым высоким в парке, самым высоким на всем Левом берегу, ни в чем не уступающим надменному Правому берегу. На курган вела бы длинная медленная лестница с каким-нибудь символическим числом ступеней. 1418 – отличное число. 1418 дней войны – 1418 ступеней…

Галицкий еще не вошел в парк, он едва миновал ворота, но многое здесь ему уже не нравилось. Его раздражала угрюмая жесткая музыка, тяжело вибрировавшая где-то возле аттракционов. В другой ситуации он просто велел бы директору разобраться, что там у него крутят на колесе обозрения, и немедленно навести порядок. Но сегодня именно эта музыка была важна дня него, потому что там, где слушают рок, металл, – что еще они слушают, как это называется? – потом и происходят убийства. Это вещи, несомненно, связанные между собой. У него бы в парке звучало что-то легкое, инструментальное, а на самом деле, если на минуту забыть о необходимости тотального, повсеместного воспитания трудящихся, никакой музыки вообще быть не должно. В парке достаточно слышать шум сосен, стук дятла, пение дрозда, зяблика или какой-нибудь славки, славки садовой, которую невооруженным взглядом и в кустах-то не разглядишь.

Да, Галицкий охотно обошелся бы без людей, они все только портят, но не получалось. Без людей никогда не получалось. Вот и теперь один из них ждал его на лавочке в конце аллеи.

– Вам не кажется, Владимир Матвеевич, – спросил Галицкий, подняв Дулю со скамейки и увлекая за собой вглубь парка, – что этой местности не хватает характера? Ей не достает перепадов высот, здесь не чувствуется разность потенциалов. Не перехватывает дыхание от долгих утомительных подъемов, не захватывает дух от стремительных спусков. За поворотом аллеи нас не ждут новые пейзажи, не открываются удивительные виды. Нет ни холмов, ни оврагов – ничего.

Дуля шел молча, искоса смотрел на невысокого лысеющего блондина с острым носом и слегка выдающимся подбородком. Он видел множество кэгэбэшников, молчаливых, разговорчивых, грубых, деликатных, и точно знал, что ни их поведение, ни манеры не имеют никакого значения. В кэгэбэшнике важны только две вещи: умный он или дурак, это во-первых, а во-вторых – есть ли у него воля заставить всех играть по-своему, независимо от того, прав он или нет. По большому счету, и для обычного человека важны только эти качества, но для лица, обладающего властью, они важны критически. Если серьезный разговор начинают с какой-то дряблой маниловщины, то либо собеседник считает Дулю дураком, либо он сам дурак. Ни то, ни другое Дуле не нравилось.

– Никакие холмы здесь невозможны, – безразлично пожал плечами Дуля. – И оврагов тут быть не может, потому что половина парка раньше была болотом. Да и сейчас это болото.

В широком смысле, конечно.

При устройстве парков многое зависит от характера почвы. Всего пару часов назад Галицкий прочитал об этом у Курбатова и, конечно, немедленно забыл.

– Вот потому что невозможны, все так и получается, – Галицкого научили не признавать ошибок, если только такое признание не составляло часть продуманного плана. – Расскажите мне, что вам известно о вчерашнем убийстве.

– Давайте будем последовательны, – предложил Дуля. Шеф Невидомого ему не понравился, но кураторов не выбирают и работать приходится с такими, какие есть. – Не хотите продолжить разговор о парке?

– Хорошо, – удивился Галицкий. – Давайте будем последовательны. Скажите, что вы слышали об Алабаме?

– Ничего. Кто это?

– О Торпеде?

– Впервые слышу.

– О начальнике Днепровского РОВД, полковнике Бубне?

– Да, его я немного знаю. Бубен служит в Киеве служит, но у него хорошая репутация. Волевой, грамотный офицер.

– Понятно. Тогда я коротко. В парке…

– Предлагаю для правдоподобия называть его лесом.

– Для правдоподобия?

– Именно. Пять лет назад в нашем лесу завелись волки.

Волки, как известно, социальные животные, они охотятся стаей и подчиняются вожаку. На кого охотятся волки? – Дуля привычно дробил лекцию на мелкие вопросы и тут же на них отвечал. – Добыча волков – это кабаны, лоси, косули, зайцы. Их гастрономические интересы могут распространяться на мышей и даже на лягушек. Волки не брезгливы и осторожны, но предприимчивы и готовы рисковать. Я бы сказал, это чертовски рисковые ребята и потому они так дорожат чувством стаи. Если стая отторгает, изгоняет какого-нибудь зверя, то для него это может обернуться гибелью. Слабый волк не выживет один, но сильный зверь, наоборот, нередко стремится к одиночной охоте. Для него это как стажировка, испытание на профпригодность. Лучшими вожаками становятся бывшие одиночки, потому что они обладают уникальным опытом.

Взаимоотношения стаи и изгоя всегда определят вожак. Он может дать команду загрызть одиночку, порвать его, если вдруг охотничьи тропы такого волка и стаи пересекутся. В этой ситуации почти все зависит от вожака.

– А у нашего вожака есть имя? Или кличка.

– Я ведь ему не представлен, в стаю не вхожу. Я ведь даже не волк, поэтому могу только гадать. Есть три варианта, их я уже назвал. Но как именно среди этих троих распределены роли, я вам сказать не могу. Просто не знаю. Уж очень в нашем лесу все запутано.

– Вам бы, Владимир Матвеевич, взять псевдоним «Виталий Бианки» и писать репортажи в «Лесную газету». Ни за что не поверю, что вы не знакомы с вожаком.

– Напрасно. Чему не стоит слишком верить, так это моему рассказу. Ведь а beau mentir qui vient de loin.

– Я не понимаю по-французски. Говорите нормально! – Галицкий остановился и сердито уставился на Дулю.

– Не могу, дорогой мой, – скорчил смешную и дурацкую рожу Дуля. – Мне срочно нужно выпить. Требую пива! Или водочки – на ваш вкус. Иначе я окончательно перейду на французский.

– Не валяйте дурака, Дулецкий! – рявкнул Галицкий. – Отвечайте на вопрос. Кто тут всем руководит?

– Чем «всем»? Волками? – совсем по-детски удивился Дуля. – Да откуда у нас в городе хищники? Их тут нет и быть не может, а мои сказки, вы правы, годятся только для «Лесной газеты». Вряд ли я могу помочь вам чем-то еще. Разве что небольшим советом: если отправитесь в лес, будьте осторожнее с волками. Даже очень хорошо вооруженный охотник, опытный, подготовленный, уверенный в себе и окружающем мире, может оказаться неожиданно легкой добычей. Это я не к тому, чтобы волков бояться, просто в лес нужно ходить известными тропами, понимаете? А то ведь здесь chacun pour soi…

Дуля едва заметно поклонился и напрямик, минуя аллеи, быстро ушел в сторону Дарницкого бульвара, оставив Галицкого одного в глухом, почти диком углу незнакомого парка.

 

Глава четвертая

Красный флаг кирпичного цвета

 

1

В июне сессия разогналась, набрала скорость и понеслась с горы, подпрыгивая на кочках экзаменов и гулко ухая: история партии, радиоэлектроника, оптика, электродинамика, теория вероятностей… Полусонная жизнь учебного семестра прошла, Пеликан летел вместе с сессией, от сдачи к сдаче, едва замечая, что происходит вокруг. Да и что интересного могло происходить? На следующий день после их встречи Каринэ улетела в Ереван. Ночь с Пеликаном была ее прощальным подарком Алабаме, но Пеликан не знал этого и вспоминал яростную армянку со щемящей нежностью и смешным ему самому полудетским восторгом. А еще день спустя Елена отправила Ирку на все лето к сестре в город Жданов. Женщины разлетелись, словно не желая Пеликану мешать.

Еще не было покончено с зачетами, а история КПСС уже сунула свиное рыло в калашный ряд естественных наук. Она всегда стремилась быть первой, и на факультете с ее полномочными представителями, доцентами Рудым и Ласкавым, старались не конфликтовать. Даже первого сентября первой лекцией для первокурсников, ломая расписание, любовно и старательно составленное деканатом, всегда становилась история партии. Ее читали только по-украински. Для остальных дисциплин системы не было, преподаватели выбирали язык сами: математический анализ и квантовую теорию поля Пеликан слушал по-украински, математическую физику и теорию функции комплексного переменного – на русском языке. Но история партии в лекционных аудиториях и на семинарах всегда звучала только по-украински. Наверное, проявлялась в этом какая-то извращенная логика партийных идеологов, кто знает, кто готов с уверенностью сказать, что за идеи вьют гнезда у них в головах? Можно, конечно, предположить, что хлопцам с кафедры истории КПСС удобнее было читать лекции и вести семинары на родном языке, но не та это была кафедра, чтобы думать о чьем-то удобстве, да и дисциплина не та.

На экзамене доцент Ласкавый задал Пеликану дополнительный вопрос: попросил одной фразой охарактеризовать различие в позициях большевиков и меньшевиков на Пятом съезде РСДРП в Лондоне.

Прежде чем ответить, Пеликан молчал с полминуты, и Ласкавый уже решил, что подловил его. На самом деле фразу из учебника, которую рассчитывал услышать экзаменатор, Пеликан помнил, но помнил он и другую фразу из неоконченной статьи, предварявшей публикацию протоколов Пятого съезда. Синий том со статьей, выпущенный Партиздатом в тридцать пятом году, отмеченный автографом деда, чудом переживший конец тридцатых и войну, Пеликан прочитал года три назад, еще когда учился в школе.

– Обе фракции, и большевики, и меньшевики, утверждали, что стоят на точке зрения марксизма. Но беспомощность меньшевиков, неспособность руководить классовой борьбой пролетариата, умение только заучивать слова Маркса и неготовность применять их на практике уже тогда показывали, что меньшевики не стоят, а лежат на позициях марксизма. Большевики стояли, а меньшевики лежали, в этом и было их различие.

Таких ответов доцент Ласкавый не слышал, наверное, никогда.

– Не юродствуйте, Пеликан. И не шутите такими вещами. По сути, ответ вы дали правильный и по билету отвечали верно, но я поставлю вам четверку. Серьезнее надо быть.

– Я понял, – ответил Пеликан и решил не говорить доценту, что почти дословно вспомнил реплику Яна Тышки, давно уже забытого польского социал-демократа, одного из основателей немецкой компартии, арестованного и застреленного в Берлине, через месяц после убийства Либкнехта и Люксембург.

Возможно, Тышку и не забыли бы так крепко, если бы Ленин через шесть лет после Лондонского съезда не разнес его в дым в небольшой статье «Раскол в польской социал-демократии». Позицию поляка он назвал «тышкинской мерзостью». Но тогда, в 1907 году, на Лондонском съезде, никакой мерзостью еще не пахло, Тышка был своим, а его слова о меньшевиках, лежащих на позициях марксизма, позабавили многих, и среди прочих Иосифа Джугашвили. Это он пересказал шутку Тышки в неоконченной статье о съезде социал-демократов для газеты «Бакинский пролетарий», подписанной псевдонимом Коба Иванович.

Пеликан живо представил себе ужас Ласкавого, случись тому оказаться в церкви Братства на лондонской Саусгейт роад в 1907 году среди террористов, налетчиков и профессиональных революционеров, которых доценту, пожалуй, и видеть никогда не случалось. Отправить бы его сейчас на стажировку в «Красные бригады», может, после этого стал бы веселее глядеть на мир и лучше понимать, чему учит студентов.

После экзамена, спускаясь по лестнице, он случайно попался на глаза даме из деканата.

– Пеликан, – дама подняла недовольный взгляд, – тебя забирают в армию?

– Да, – признался Пеликан.

– Что же ты молчишь? Это безобразие, – возмутилась она. – Решил уйти посреди сессии? Немедленно подойди к замдекана, сейчас же, слышишь? И запишись в группу студентов-призывников. Сдашь экзамены по ускоренному графику. Не хватало еще отвечать за вас, бездельников.

Дама решила, что Пеликан попал в весенний призыв и уходит служить вот-вот, уже на днях. Из таких студентов собрали группу; экзамены в эту сессию у них принимали быстро и троек не ставили. Понятно ведь, что за два года служивые все забудут, поэтому учиться, так или иначе, им придется заново. Пеликана призывали только осенью, и он собирался сдавать экзамены вместе со всеми, но если деканат настаивает, то зачем лишний раз с ним спорить?

Десять дней спустя с сессией было покончено, оставалось только сдать пропущенный в мае зачет по матфизике. Встреченный у входа на факультет профессор Липатов виновато посмотрел на него поверх очков и сказал, что раз Пеликан уже успел подготовиться, то может приехать завтра в девять утра к нему домой. В десять профессора ждали в институте на семинаре.

Липатов заведовал отделом в Институте теорфизики и жил неподалеку, в Феофании, в доме, построенном специально для сотрудников института. Без малого двадцать лет назад он приехал в Киев из Москвы, а следом за Липатовым приполз сперва неуверенный, но быстро подтвердившийся слух, что перебрался он на Украину не просто так, а крепко обидевшись на москвичей. Еще молодым ученым Липатов предложил изящную теорию, описывавшую взаимодействие частиц и волн в плазме. Свою работу он отправил в журнал, но влиятельный московский академик попросил главного редактора придержать публикацию, чтобы дать возможность первыми прокукарекать двум его протеже, которые работали над той же темой. В результате официальная наука записала авторами теории академика с двумя учениками, но симпатии московских, а следом и киевских физиков были отданы Липатову.

Если смотреть по карте, то можно решить, что самый удаленный от Комсомольского массива район Киева – это Святошино. На самом деле от Комсомольского до Святошино всего сорок минут на метро. Феофания – дело другое. Чтобы попасть туда, нужно сперва дотрястись на трамвае до Ленинградской площади, пересесть на четырнадцатый автобус и на нем доползти до Выставки, а уже там дождаться двести шестьдесят третьего, который идет в Феофанию. У двести шестьдесят третьего автобуса свободное расписание загородного маршрута, и никогда не знаешь, сколько придется высматривать эту желтую гусеницу производства венгерского завода «Икарус», пять минут или полчаса. Опаздывать на зачет Пеликан не хотел, поэтому вышел за два часа до назначенного времени, приехал рано и еще тридцать минут гулял между институтом и домом Липатова по дорожкам, выложенным выщербленными бетонными плитами.

Дом стоял на краю большого лесопарка, скрывавшего за дубовыми рощами несколько заросших прудов и заброшенную церковь между ними. А там, где парк заканчивался, открывались засеянные ячменем и овсом поля, улицы села Хотов и дорога, по которой можно было попасть на Одесское шоссе.

Пеликан подумал, что пора бы ему тоже поехать куда-нибудь на юг, в Одессу или в Крым, потому что после зачета у Липатова делать в Киеве ему будет нечего. Прежде Пеликан собирался отправиться к родителям под Чернигов, они раскапывали там любимое городище. Но неожиданно освободившиеся две июньские недели открывали перед ним простор для маневра. Может быть, он успеет попасть в какую-нибудь из причерноморских экспедиций Института археологии. Там всегда нужны недорогие рабочие руки, способные дробить киркой камни и сухую землю, расчищая раскоп для ученых.

Ровно в девять Пеликан позвонил в дверь Липатова.

– Очень хорошо, что вы вовремя, – профессор провел Пеликана к себе в кабинет и предложил место за небольшим столиком возле окна. – А то, знаете, у студентов почему-то автобусы всегда опаздывают, часто даже ломаются в самый неподходящий момент. Да и у аспирантов тоже. Только с возрастом транспорт начинает ходить точнее. Вот такое наблюдение. Ну что же, пришли сдавать экзамен по матфизике?

– Зачет, – уточнил Пеликан.

– Только зачет? – удивился Липатов. – Я почему-то думал… Ладно, ладно. Тогда расскажите мне о потенциале объемных масс. Если вы помните, там есть ряд утверждений, которые нужно доказывать…

– Об условиях, при которых объемный потенциал непрерывен и имеет непрерывные производные первого порядка?

– Да, хотя бы это. Думаю, будет достаточно… А что же, вы тоже собираетесь в армию?

– Две недели назад получил повестку.

– Вот как… Хорошо, готовьтесь, не буду мешать, – Липатов вышел в коридор, оставив дверь кабинета открытой.

Пеликан начал заполнять формулами лист бумаги. Вопрос был несложным, и, привычно записывая интегралы, он временами отрывался и смотрел в окно. С высокого девятого этажа были видны заросшие камышами озера, зеленые поля, уходящие к горизонту, два дальних села – Чабаны на Одесском шоссе и еще одно, названия которого Пеликан не знал. Мирная колхозная пастораль.

– Слава, кто там у тебя? – через открытую дверь донесся женский голос из глубины квартиры. – Очередной двоечник?

Пеликан бросил разглядывать загородные пейзажи и прислушался к разговору. Если судить по сильному и звонкому голосу, то с Липатовым говорила дочка или даже внучка. Но она называла профессора по имени… Впрочем, и так часто бывает.

– Нет, Сашенька. На этот раз – будущий призывник.

– Постой, я что-то пропустила? Ты ведь прежде ничего не читал на первом курсе.

– Я и сейчас ничего не читаю. Это – второй курс.

– Слава, они совсем с ума сошли. Забирать в армию после второго курса… До каких же пор этой страной будут править идиоты!

– Сашенька, говори, пожалуйста, чуть тише.

– А что это изменит? Они поумнеют? Нет, но послушай, ты помнишь, как Андрей Дмитриевич нам рассказывал, что в сорок первом весь его курс эвакуировали в Ашхабад. Это в сорок первом, когда немцы были на окраине Москвы! А сегодня что происходит? Страна в кольце фронтов? Враг у Кремля? Нет, всего лишь генералам не хватает мяса.

– Саша…

Липатов старался говорить тише, но его собеседница, похоже, не желала этого замечать. И вряд ли она была дочкой профессора, наверное, все-таки женой. Что, конечно же, ничего не меняло.

– Так вот, эвакуированный в сорок первом Сахаров двенадцать лет спустя разработал для них водородную бомбу. Не погиб под Можайском, геройски отстреливаясь от немецких танков из трехлинейки, а создал оружие, защитившее страну на десятилетия. И теперь они думают, что им уже ничего не нужно, наука им больше ни к чему. Они чувствуют себя в безопасности. Они – может быть! Но не мы. Мы все в опасности, пока страной правят полуживые, дремучие, но от того не менее злобные носороги.

– Что-то ты увлеклась… Пора проверить, что там сочинил твой подзащитный.

Липатов вернулся в кабинет, прикрыл дверь, быстро просмотрел записи Пеликана и задал несколько вопросов. Потом попросил напомнить, как выглядит функция Грина для лапласиана, и пока Пеликан писал формулу, Липатов уже тянулся за зачеткой.

– Что же, желаю вам успешно сдать сессию, – профессор проводил его до входной двери. Пеликан ждал, что в коридоре появится женщина, яростный монолог которой он слышал через открытую дверь кабинета. Но было тихо и казалось, что кроме них в квартире нет никого.

– Спасибо, – улыбнулся Пеликан. – Только что мы с вами это уже сделали. Матфизика была последней в списке.

– Вот как. Тогда я надеюсь снова увидеть вас через два года на своих лекциях.

Как не всегда можно разглядеть границу между синим цветом и зеленым, путаясь в оттенках, так Пеликан в эту минуту с трудом различал границу между сочувствием и виной во взгляде Липатова.

 

2

Старый корпус Института археологии стоял на задворках Выдубецкого монастыря. Над ним, на пологом склоне холма, был разбит ботанический сад. Когда поднимался южный ветер или западный, приторные запахи цветущих кустарников и невозможно душистых экзотических цветов из ботсада заполняли небольшой монастрыский двор, а потом стекали дальше, к Днепру. Где-то здесь, если верить любимой киевской сказке, днепровской волной прибило к берегу идол Перуна, верховного божества славянского пантеона, «глава его сребрена, а ус злат». Он был сброшен в реку волей князя Владимира, и новообращенные христиане не позволили вытащить идолище на сушу. Языческому громовержцу привязали на шею камень и утопили его в Днепре. А чтобы поганое место не оставалось без присмотра, сто лет спустя внуки Владимира основали здесь монастырь во славу воинственного Архангела Михаила. Перуна с тех пор в этих местах не видели.

Пеликан поднялся на второй этаж института и нашел нужную дверь.

– Привет, студент, – встретила его начальник отдела кадров Зоя Павловна. – Опять собрался в землекопы? Куда тебя записывать? К отцу, в Чернигов?

Зоя Павловна сидела в этом кабинете лет двадцать, знала в лицо каждого, и попасть на работу в институт, минуя ее, было невозможно. Год назад она выписала Пеликану трудовую книжку. Тогда он первый раз поехал в экспедицию к родителям рабочим с окладом девяносто рублей в месяц.

– Я бы, Зоя Павловна, в этом году в Крыму поработал. В Херсонесской экспедиции еще есть места?

– Ты что, хочешь к Таранцу? – не каждое летнее утро приносило кадровичке новость, из которой удавалось скроить стоящую сплетню. Но это утро, похоже, не пропало даром. – А родители знают?

Отец Пеликана учился с Семеном Таранцом на одном курсе. Когда-то они дружили, но четверть века достаточный срок, чтобы дружба людей очень разных взглядов успела мутировать во что-то смутное и вязкое. До открытой вражды дело не дошло, и оба надеялись, что не дойдет. При встрече они радостно жали друг другу руки, но весь институт знал, что область соперничества старшего Пеликана и Таранца давно не ограничивается одной только наукой.

– Знают, конечно, – спокойно соврал Пеликан.

– Хо-ро-шоо! – ласково пропела Зоя Павловна и зашуршала страницами книги учета сотрудников. Она мгновенно просчитала вранье Пеликана и запросто могла сказать, что вакансий лаборантов – так в штатном расписании института назывались рабочие – в Херсонесской экспедиции уже нет, а потом отправить Пеликана в Чернигов. Но жизнь проявляется в столкновениях противоположностей, и Зоя Павловна всегда старалась в этом ей не мешать. – Трудовая с собой?

– Завтра занесу.

– Та-ак, смотрим… Одно место осталось, последнее. Наверное, тебя ждало. До завтра могу его подержать, но и ты меня не подводи. Смотри, чтобы утром, в десять, трудовая лежала у меня на столе. Договорились?

– Конечно! – обрадовался Пеликан.

– Отлично. Ты должен быть у Таранца через неделю, двадцатого июня. Билеты до Севастополя достанешь?

– Постараюсь.

– Если не сможешь – звони, попробуем помочь, хотя летом с билетами сам знаешь как… И пропуск в милиции обязательно получи. Севастополь – закрытый город. Все, дружочек, до завтра.

Еще накануне Пеликану казалось, что, сдав сессию, он освободится на все лето, еще утром у него не было приблизительного плана хотя бы на завтра, а теперь он точно знал, что будет делать до конца августа. Оформится в экспедицию к Таранцу, пройдет медосмотр в военкомате – все это время повестка лежала у него на столе, наконец, получит разрешение на въезд в Севастополь. Его ожидала беготня по чиновничьим логовам, пропахшим потом бесконечных очередей, – время, потраченное без пользы, убитое без следа. Но Пеликан уже видел, как за чередой этих безрадостных дней над густо-синей полосой моря поднималось раскаленное солнце Херсонеса. И с каждой минутой оно становилась все ближе.

 

3

У гастронома на Бойченко курили разочарованные домохозяйки, зло рявкали на детей, раздраженно косились на алкоголиков, выжидая повода выплеснуть в их пьяные рыла скопившийся яд. Здесь полдня ждали машину с сырокопченой колбасой и мясом и полтора часа назад дождались. Но мяса привезли мало, а вместо сырокопченой на прилавках появилась «Любительская» по два двадцать с пятнами какого-то жуткого жира внутри. Собаки, спавшие в тени автоматов с газировкой, отказывались признавать ее едой. Дамы, которым не хватило мяса, собрались боевой группой и пытались путем логических умозаключений определить, где зажали ценный продукт: еще на базе или Сеня, гад, уже здесь припрятал? Если это Сенины фокусы, то можно, в конце концов, к нему вломиться, все перевернуть и проверить. Полдня они стояли в этой духоте, и что, впустую? Чем теперь кормить своих мужиков?!

А алкоголики мирно дремали на теплой трубе, не желая ни с кем конфликтовать. И этим только сильнее злили домохозяек.

Здесь ничего не менялось десятилетиями: так же бессильно гневалась очередь, оставшись без мяса, так же безмятежно отдыхали районные алкаши. Только труба у входа в гастроном год за годом ржавела все заметнее и среди автоматов с газировкой все меньше оставалось способных справляться со своей копеечной работой.

– Пеликан, – обрадовалась Катя, заметив его в дверях магазина. – Давно не заходил.

– Сессия, Катя, – Пеликан подошел к стойке с кофейным автоматом. – Сегодня закончил сдавать.

– Да ладно, – широко улыбнулась Катя. – Какая там сессия? Тебя не было с тех пор, как матушка сослала Ирку в деревню или куда там. Не нужны тебе мы с Гантелей, не любишь ты нас. Ни Гантелю, ни даже меня. Но хоть кофе пить будешь?

– Буду, Катя. Двойную половинку, как обычно.

– А у меня мужик появился, – сообщила довольная Катя. – Загадочный весь такой. Но богатый. По ресторанам водит, денег не считает. В «Салюте» с ним ужинали, в «Москве» и в «Куренях» – два раза. Сейчас лето, тепло, наверное, потому мне в «Куренях» больше всего понравилось – там парк, воздух и звезды над головой.

– Вид у тебя довольный, – Пеликан внимательнее посмотрел на Катю. – А что за мужик? Где работает?

– Не знаю. Но элегантный. И говорит вроде бы с акцентом чуть-чуть. Может быть, дипломат… Тоже сперва кофе зашел выпить. На следующий день после того как Вилю в парке убили.

– Кого убили? – громоздкая коробка кофейного аппарата резко качнулась, и стойка кафетерия заскользила под вспотевшими ладонями Пеликана.

– Да Вилю убили, ты что, не помнишь его? Он в парке раньше фарцевал. На мне вот сейчас его джинсы. Зимой покупала, как раз перед тем, как своего выставила…

– Послушай, я ничего не знаю. У меня правда сессия была. Я после Иркиного дня рождения даже в парк не заходил… Когда убили?.. Кто?..

– Откуда я знаю, кто? Менты сейчас каждый день в парке трутся, всех трясут, тоже, наверное, хотят знать, кто. Это же случилось в ту ночь, когда все Иркин день рождения справляли.

– На Иркин день рождения… Он мне для нее кроссовки должен был принести. И не пришел…

– Да ты что?.. В тот самый день?

– В тот самый вечер. Но я тогда в «Олимпиаде» был. Меня Федорсаныч запряг и вырваться никак не получалось.

– Ничего себе поворот… Может, тебе еще кофе сделать?

– Налей мне лучше коньяка, Катя, и пойду я домой. Есть у тебя коньяк?

– Что-то еще осталось, – ответила Катя, нашаривая под прилавком полупустую бутылку.

– А где твоя подруга Гантеля? – Пеликан глянул на полуоткрытую дверь в подсобку.

– Ушла недавно. У нее сегодня короткий день…

Гантеля ждала его на улице возле служебного выхода.

– Пеликан, – тихо позвала она. – Ты в парке сегодня будешь?

– Не знаю, – удивился Пеликан. – Не собирался. А что?

– Тебя Калаш хотел видеть. Он каждый день в семь часов вечера качается с ребятами в березовой роще. Приходи сегодня.

– Я же не спортсмен, – удивился Пеликан. – Зачем я ему нужен?

– Там все узнаешь. Он тебя не качаться зовет.

– Что, из-за Вили?

– Какого Вили? А, фарцовщика, которого зарезали… Нет, с чего вдруг? Фарца – кровопийцы, враги народа. Калаш за них мазу не тянет.

 

4

Березовая роща – самый дальний и безлюдный угол парка «Победа». К ней ведет одинокая унылая аллея, декорированная битыми фонарями и скелетами разнесенных в щепки лавочек. Когда-то это был чахлый и едва проходимый березнячок, окруженный глухим болотом, а сразу за ним начинался сосновый лес, тянувшийся до Воскресенки. Потом часть болота осушили, убрали гнилые пни, растащили осиновые завалы и проредили березы. Оставшиеся деревья тут же почувствовали свободу, и всего через несколько лет за кустарниками кое-как осушенной пустоши вдруг поднялась молодая роща, светлая, насквозь зеленая и рвущаяся к солнцу. Первые годы земля здесь была наискосок расцарапана дренажными канавами, напоминавшими аккуратные окопы, но со временем они заросли травой, их засыпало листвой, так что постороннему человеку даже разглядеть эти борозды между деревьями было непросто.

От леса рощу отделяла широкая и почти незастроенная улица Алишера Навои, а от села, после того как не стало болота, не отделяло уже ничего, кроме давних предубеждений осторожных очеретянцев.

Пеликан подошел к роще не через парк, а старой извилистой тропой, которой из Очеретов ходили на полигон еще в те времена, когда Комсомольского массива не было даже не планах архитекторов Киевгорстроя.

Калаш с его афганцами как раз заканчивали тренировку. Всего их было восемь. В конце, как обычно, они разбились на две группы и сошлись в схватке – четыре на четыре, так что каждый был за себя, сражался со «своим» противником, но одновременно и страховал партнеров. Пары боролись прямо на земле, среди травы и старых пней, валили друг друга в прошлогодние листья, скатывались в старые канавы, возились там, вскрикивая и тяжело матерясь, потом снова подхватывались на ноги, продолжали кружить, выбирая момент для атаки, и одновременно следили, как идут дела у остальных, чтобы помочь отбиться, если кому-то придется совсем туго.

Пеликан не стал подходить близко, но его все равно заметили, кто-то коротко свистнул, и бои тут же прекратились. Все восемь, красные и взмокшие, двинулись к Пеликану, понемногу обходя его так, чтобы затем сомкнуть кольцо у него за его спиной. Они шли на него, не остыв от напряжения внезапно прерванных боев, шли, как на чужака, прокравшегося на территорию стаи, не узнавая его и совсем не похожие на себя.

– Стоп! Это Пеликан! – негромко сказал Калаш. И напряжение, сгустившееся над небольшой поляной, мгновенно растворилось в вечернем воздухе.

– Пеликан, – засмеялись афганцы, хлопая его по спине. – Ну ты, черт шифрованный. С болота подошел, лисой прокрался!

– А вы испугались? – Пеликан хлопал их по спинам в ответ и смеялся, узнавая наконец в этих хищниках, сильных и опасных, друзей с Комсомольского.

– Все! Все! Тренировка окончена, – ударил в ладоши Калаш. – Кто сегодня в карауле?

– Горец.

– Значит, Горец – со мной, остальные свободны! Завтра с пяти до семи здесь!

Невысокий темноволосый Горец с жестким взглядом и сбитыми костяшками пальцев подошел к Калашу.

– Я готов.

– Давай, за нами, – кивнул Пеликану Калаш. – Есть разговор.

Калаш с Горцем вышли на аллею и побежали по ней в сторону леса. Пеликан не понимал, куда они бегут и зачем, но послушно рванул следом. Перед ним в тренировочных штанах и мокрой от пота майке бежал Калаш. Он был старше Пеликана лет на шесть. Как-то раз еще в школе, на уроке физкультуры, Калаш заменял у них учителя. Он тогда заканчивал десятый, Пеликан с Багилой – пятый, была весна, апрель, а может быть, май. Они вот так же бежали за Калашом по школьному стадиону, только майка, обтягивавшая мощные мускулистые плечи Калаша, была сухой и чистой, не было на ней ни следов травы, как теперь, ни темных пятен пота. Пятиклассники сделали с ним круг, а когда он пошел на второй, Пеликан с Багилой, не сговариваясь, рванули в сторону школы – пусть дураки наматывают круги на стадионе следом за этим лосем-десятиклассником, а им и без того было чем заняться.

Изжелта-розовый свет вечернего солнца широкими косыми лучами пробивал рощу насквозь. Калаш, Пеликан и Горец бежали, пересекая эти полосы предзакатного света, ныряли в тень деревьев, как в густую воду теплого озера, выныривали и бежали дальше. Когда роща закончилась, они, не останавливаясь, пересекли пустую Алишера Навои и по присыпанной сухой сосновой иглой тропе быстро пошли вглубь леса. Здесь было серо и сумерки слоились между стволами сосен, скрывая тропу от Пеликана. Но Калаш с Горцем отлично знали дорогу. У старой сосны с раздвоенным стволом Калаш резко свернул, махнув Пеликану рукой, а Горец двинулся дальше, но тоже не по тропе, а по какой-то своей траектории.

Наконец Калаш остановился. Остановился и Пеликан. Они стояли молча, ожидая, пока подойдет Горец.

– Никого, – уверенно доложил тот, сделав широкую петлю по лесу и вернувшись к ним.

– Отлично! – Калаш быстро разбросал сухие ветки у себя под ногами, и оказалось, что все это время он стоял на круглой металлической крышке.

«Опасно! Газ!» – было написано на ней белой краской.

– Пеликан, ты, когда в школе учился, про партизанскую землянку ничего не слышал?

– Слышал. Даже искал ее. Только не здесь.

– А надо было здесь, – засмеялся Калаш. – Подняли! – скомандовал он Горцу.

Под крышкой оказался люк, запертый изнутри. Калаш постучал и что-то тихо сказал. Снизу донесся скрежет металла. Люк открылся, резко запахло влажной землей, в круглом проеме появилась металлическая лестница. Калаш спустился первым, Пеликан за ним. Горец остался наверху. Уже стоя на нижних ступенях, Пеликан увидел, как тот тащит крышку, чтобы завалить ею вход.

Внизу их встретила Гантеля.

– Товарищ, командир отряда, – доложила она Калашу. – Во время моего дежурства происшествий не случилось. Дежурная по штабу боец Гантеля.

– Вольно, боец, – скомандовал Калаш. – Приготовь нам чай. Чай – настоящий пролетарский напиток, верно, Пеликан?

– А я думал, водка, – ответил Пеликан, понемногу осматриваясь. Землянка оказалась довольно большим прямоугольным помещением, метра три на четыре, с листами фанеры над головой и стенами, обшитыми дощатым горбылем. Сюда было проведено электричество – на стенах ярко горели два небольших плоских светильника, закипал включенный Гантелей электрочайник, а на полу, в углу, Пеликан заметил обогреватель.

Посредине стоял стол с развернутой картой мира и рядом с ним – две длинных скамейки. Точно такие же Пеликан когда-то видел в школьном спортзале – оттуда их, наверное, и притащили.

На стене, напротив входа, чуть наискосок, висел большой флаг Советского Союза, и как-то сразу, с первого взгляда, было ясно, что его не покупали в магазине «Пропагандист», а сняли где-то и специально привезли сюда. Грубое полотнище выгорело и обтрепалось по углам, оно было не красного, а, скорее, кирпичного цвета, но вышитые золотом серп и молот с пятиконечной звездой над ними по-прежнему сверкали вызывающе и ярко. Обычно взгляд Пеликана скользил мимо красных флагов, развевающихся на бесчисленных флагштоках страны, не замечая их, как не замечают утомительно-однообразную наглядную агитацию, заполняющую городские пространства. Но здесь, в лесной землянке, растянутый на грубом горбыле, советский флаг был удивительно к месту.

На двух других стенах крепились вешалки с одеждой – несколько ватных бушлатов, плащ-палатки, поношенные солдатские шинели с погонами сержантов и старшин. Рядом с вешалками висели книжные полки. Пеликан подошел ближе, разглядывая корешки книг: Ленин, Маркс, Николай Островский, снова Ленин, Барбюс, Горький, атлас Советского Союза, Арагон, еще один Ленин, Борис Полевой… Все это были недорогие издания последних лет в бумажных или картонных переплетах, много раз читанные и оттого сильно истрепанные.

Водкой в этой землянке и не пахло – похоже, здесь действительно пили только чай. И, конечно, она не могла быть партизанской – на сосновом горбыле еще не застыла смола.

– Когда вы все это… построили? – покружив по землянке, спросил Пеликан.

– В прошлом году. Но ведь похожа на настоящую, скажи?

– Наверное, похожа, – не стал спорить Пеликан. – А раньше что тут было?

– Ничего не было, – Калаш пожал плечами. – Яма какая-то.

– Очень все классно сделано, – согласился Пеликан. – Специалист работал.

– У нас есть свой сапер. Садись за стол. Чай уже готов.

– Здесь не хватает рации, – вдруг понял Пеликан. – В кино у партизан в землянке всегда стояла рация.

– Партизаны связывались с Центром, с Большой Землей. Им оттуда боеприпасы присылали, газеты, продукты. Постановления ЦК. А у нас никакого Центра нет, его давно захватили предатели. Мы сами себе ЦК и сами Совнраком, Большой и Малый. Поэтому рация нам, Пеликан, не нужна. Говорить нам не с кем. Разве что с ментами.

– Что значит «Центр захватили предатели»?

– Это значит, что настоящей советской власти давно нет. Ленина продали, не вынося из мавзолея. Маркса переврали и забыли! Мы должны были строить коммунизм, в этом смысл существования Советского Союза. А что построили вместо коммунизма?

– Пока ничего, – пожал плечами Пеликан.

– Не надо, – остановил его Калаш. – Не надо самообмана. Уже построили. Государство воров разного калибра и тухлых лжецов. Они говорят «коммунизм», а сами строят дачи. У Ленина не было дачи, у Сталина ничего не было! Зачем коммунисту дача? Ему нужна только кровать и шинель. На даче можно играть в лото, варить компот из вишен и крыжовника, страдать от безответной любви. А коммунизм на дачах не строят, понимаешь? За коммунизм нужно бороться, идти в бой, не жалея жизни и не боясь крови! Кто сейчас на это способен? Настоящих коммунистов в Советском Союзе не осталось, власть в стране захватили обыватели. А обывателям все безразлично, кроме их теплых и глубоких нор. Они роют норы и больше ничего не желают видеть. Мы – страна победивших кротов-ревизионистов! Вот потому и расплодились повсюду воры. Даже в армии. Даже в нашем парке – воры, цеховики и фарца. Посмотри, сколько их там! Им уже тесно, им мало места, они глотки рвут друг другу за рваный, засаленный рубль. Но сражаться мы будем не с ними, потому что не они причины болезни. Они – сыпь, которая пройдет, когда мы вылечим страну. Стране нужна новая революция. И она начнется очень скоро. Ты готов к революции?

Тут Пеликан вспомнил постную рожу доцента Ласкавого и подумал, что хотя Калаш несет сейчас чушь, дремучую и беспросветную чушь, он прав. Их страну, словно тяжелый танк, загнал в болото безграмотный механик-водитель. И как теперь им выбираться? Почему-то все вокруг уверены, что выберутся запросто – раньше ведь еще хуже было, а ничего, справились, вот даже в космос полетели! Один Калаш грезит не космосом, а коммунизмом. Конечно, на карты советских вождей, прокладывавших пути к коммунизму, не нанесли болото, в которое занесло страну. Тут он прав, но правота Калаша была безразлична Пеликану, потому что коммунизм его не интересовал. Пеликан не верил ни в какой другой коммунизм, как не верит старая учительница бездельнику и двоечнику. Сейчас он жалобно ноет и обещает исправиться, но она знает, что не исправится, и больше не собирается себя обманывать. Если бы хотел и мог, то давно бы это сделал.

Нет никакого другого коммунизма, есть только такой, который нам достался, а все остальное – лишь тоскливое нытье двоечника. И ненавистное Калашу воровство, замешанное на тотальном лицемерии, – это лишь реверс железного советского рубля. А на аверсе – тот самый яростный коммунист, которого сегодня так ему не хватает. И если вдруг каким-то невозможным чудом кому-нибудь, допустим, Калашу удастся еще раз подбросить монету, то, крутанувшись в воздухе десяток раз, она упадет точно так же, реверсом вверх. Так падали монеты всех революций, давя всех, кто, к своему несчастью, оказался рядом. Впрочем, такие, как Калаш, умеют гибнуть достойно, в этом им не откажешь.

Ничего такого говорить Пеликан не собирался и спорить не хотел, понимая, что Калаша ему не переубедить. Говорить было не о чем.

– Хорошо, давай к делу, – допил чай Калаш. – Ты в университете учишься? На химическом факультете?

– На физическом.

– Да? А почему мне говорили, что на химическом? – он посмотрел на Гантелю.

Гантеля затрясла головой: я про него вообще ничего не говорила.

Все это время она не отрывала потрясенного взгляда от Калаша, слушала его восторженно, как, может быть, слушали апостола Павла новообращенные христианки в катакомбах Каппадокии.

– Она тебя не любит, – ухмыльнулся Калаш. – Ты ей в первом классе в портфель нассал.

– Что за бред? – возмутился Пеликан.

– Шучу, шучу… Зато это ты назвал ее «гантелей». Помнишь?

– Нет, не помню.

Тут Гантеля не то засмеялась, не то закашлялась. А может быть, зашипела.

– Ладно, со школьными воспоминаниями сами потом разберетесь, – сменил тему Калаш. – Плохо, что ты не на химическом факультете учишься. Мне реактивы нужны. Сможешь достать?

– Да где же? Это не ко мне.

– А что можешь? Жидкий азот можешь?

– Азот у нас есть. Но зачем тебе?

– В азоте можно так охладить металл, что он раскрошится даже от слабого удара.

– Ты, Калаш, фантастики начитался. Это там достаточно плеснуть азотом на дверь сейфа, чтобы она в порошок рассыпалась. Металл, конечно, можно охладить, но сделать это совсем не просто.

– Как охладить – это мое дело. Так что, достанешь азот? Пары литров для начала хватит.

– Хорошо, узнаю… Только смотри, через неделю я уезжаю в экспедицию. Потом возвращаюсь и примерено через месяц ухожу в армию. Могу не успеть…

– А ты успей. И с чистой совестью иди служить. Могу провести курс молодого бойца, хе-хе… Портянки наматывать умеешь?

– Ладно тебе…

– Я серьезно. Если что, приходи. А про азот я тебе в сентябре я тебе напомню, потому что он мне нужен. Еще чаю?

– Нет, спасибо. – Пеликан поднялся. – Флаг у тебя на стене интересный.

– Флаг исторический. Как-нибудь расскажу о нем. Вот ты не веришь, а мы его еще увидим над Кремлем.

Калаш ударил два раза по крышке, закрывавшей вход в землянку, и несколько секунд спустя Горец ее оттащил. Калаш выбрался наверх.

– Правда, что «гантелю» придумал я? – спросил Пеликан дежурную по штабу продавщицу гастронома.

– Давай, вали отсюда к своему Багиле, – не глядя на него, ответила Гантеля.

 

Глава пятая

Луна над Алабамой

 

1

Максиму Багиле опять приснилось возвращение в Очереты. Холодным утром раннего октября он плыл на старой лодке-долбанке через Днепр. Лодка беззвучно шла сквозь туман, только вода слабо всплескивала, перекатываясь по деревянному дну. Максим стоял на корме и несильными привычными движениями короткого и узкого весла направлял долбанку по тихой воде Чертороя. На нем были новые английские ботинки, длинная шинель и надвинутая на глаза овчинная папаха. Левый ботинок нестерпимо жал и от этого немела нога, но он стоял, не садился, всматривался в туман, зная, что где-то здесь за лето намывает отмель, и надо обойти ее чуть ниже по течению.

Берег появился, как всегда, неожиданно, но Максим успел его заметить, прыгнул в воду, вытащил лодку на песок и, хромая, пошел к селу. Здесь все было, как обычно, – лежали перевернутые лодки, сохли сети, пахло осенью, дымом, рыбой и засыпающей рекой. На краю села стояли люди, но Максим не узнавал их, а они не замечали его и смотрели вдаль, за Днепр, на Киев. На глубоко втоптанной в землю старой улице, возле хаты, стояли и его родители, молча глядя туда, откуда он только что приплыл. Наконец, не выдержав общего молчания, Максим Багила оглянулся и за мгновение до пробуждения увидел взметнувшееся над редеющим туманом гигантское зарево неудержимого пожара, пожирающего Киев.

Этот сон впервые приснился ему осенью девятнадцатого года после отчаянной, но неожиданной атаки махновцев на позиции симферопольского офицерского полка Слащева. Конница батьки выходила из окружения под Уманью, бои длились два дня, не прекращаясь. От Махно ждали бегства, но вместо этого, развернувшись, он приказал атаковать противника в лоб и от шести рот белогвардейцев, укомплектованных опытными боевыми офицерами, осталась неполная сотня. В том бою под Багилой был убит конь, а сам он ранен в левую ногу. Он хромал на нее всю жизнь, а в старости нога совсем перестала ему подчиняться.

В родное село Багила возвращался дважды – в тридцать пятом и после лагеря, в сорок восьмом. Оба раза совсем не так, как ему снилось, но сон не желал об этом ничего знать и упрямо повторялся, приводя за собой следом боль в ноге, которая затем не оставляла старого по нескольку дней. И уже в шестидесятых, в семидесятых, когда все вокруг изменилось, когда Киев стал ничем не похож на тот, каким его помнил Багила, когда многоэтажные новостройки, появившиеся на берегу Днепра, оттеснили Очереты от воды, да и само село стало частью города, сон приходил к нему снова и снова. И опять он вытаскивал на песок долбанку, там, где берег давно уже залит асфальтом и вдавлены в землю бетонные плиты набережной, опять шел по улице между старыми плетнями, хотя даже во сне знал, что сейчас его улица зажата между высокими кирпичными заборами, ограждающими дворы справных хозяев-очеретянцев. Только лица родителей со временем он перестал узнавать, они смазались, и разглядеть их никак не удавалось.

Прежде, в годы скитаний, и потом, в лагере, самым важным эпизодом этого сна ему казалась дорога к дому, медленный тяжелый путь от берега реки по старой сельской улице. Багила видел ее в самых мелких подробностях и всякий раз радостно убеждался, что все во сне осталось по-прежнему, все на месте, как было, как он помнил. Ничего не изменилось. Но позже, уже вернувшись в Очереты окончательно, когда в любой момент он мог выйти со двора и пройти по улице от дома до реки, а потом назад, когда уже знал, что прежней улицы нет и никогда она не станет такой, какой ему снилась, старый подумал, что сон его совсем о другом. Наверное, о том огне, который оставляли они за собой, покидая верхом и на тачанках тихие уездные города, затаившие дыхание за тяжелыми ставнями черных домов. Он давно был готов забыть время своей юности, так далеко позади оно осталось. Пожалуй, только этот сон и все чаще возвращающаяся боль в ноге заставляли его помнить о нем.

А может, это был сон о родителях, которых он не видел с той морозной ночи января восемнадцатого года, когда его и еще трех мобилизованных очеретянских хлопцев отвели в Никольскую слободку, а оттуда в казармы саперного полка. После того как он ушел от Петлюры к Махно, тех хлопцев он тоже никогда больше не видел. В Очереты они не вернулись.

Совсем недавно Багила заметил, что у родителей в этом сне лица его внуков – Ивана и Дарки. Он хотел разглядеть их лучше, пытался подойти ближе, но болела нога, уходило время, и, подчиняясь безжалостной фабуле сна, он опять не успевал хотя бы просто поймать их взгляды. Вместо этого Багила неловко оборачивался, чтобы в который раз увидеть за спиной пылающий Киев.

Проснувшись этой ночью в своей поветке, старый взял костыль, набросил кацавейку и вышел во двор. Он устроился на обычном месте под орехом и закурил, разглядывая окна новостроек, поднявшихся вдоль улицы Жмаченко.

Комсомольский массив никогда не спал, и не было такой ночи, чтобы его дома стояли совсем темными. Пока полуночники до утра досиживали на кухнях за долгими разговорами о путях и судьбах родины, легко и естественно перетекавшими в сплетни, кто с кем, кто кого и кто когда; пока окна их плавились масляной желтизной, по соседству за тонкими перегородками зажигались такие же желтые лампы под пыльными абажурами, и сонные люди начинали собираться на работу.

Да, Киев горел только в его снах. На самом же деле он сдавливал Очереты в тисках, впрыскивал в вены газ и протягивал под кожей телефонные кабели. Дурацкое колесо обозрения нависало над селом, парковая музыка дробила вечернюю тишину рваными ритмами. Музыка раздражала, она была отвратительна, но Багила понимал, что бессилен против нее, потому что ритмы музыки – это ритмы времени. Время менялось стремительно, и с ним вместе менялась жизнь.

Одно по-настоящему удивляло старого, и об этом он думал, разглядывая желтые и черные клетки на стенах домов Комсомольского массива, – каким образом красным удалось оседлать время и продержаться так долго? Прежде они были его врагами, и единственным чувством, которое испытывал Максим Багила к большевикам, была ненависть – злая, яростная, обжигающая крутым кипятком ненависть к сильным и вероломным врагам. Он не забыл ни одного предательства Махно большевиками, долго помнил и не желал прощать ни одного из друзей, взятых в плен, а потом расстрелянных или зарубленных даже без решения трибунала на майданах украинских городков при стечении частью испуганных, а больше безразличных обывателей. Он не прощал им даже врагов, ведь пообещал же Фрунзе сохранить жизнь белым, оставшимся в Крыму. А вместо этого большевики по приказу секретарей Крымского обкома Бэлы Куна и Землячки (действительно землячки, дочери киевского купца Самуила Залкинда) десятками тысяч казнили не только офицеров, но и гимназистов, священников, сестер милосердия. Топили их в море, расстреливали и даже не хоронили потом по-человечески.

С годами все притупилось, ненависть сменилась усталостью. Но бессонными ночами вроде этой Багила смотрел на новостройки Комсомольского и не переставал удивляться.

Большевики всегда держались на лжи и терроре, но сейчас террор отступил, остались только воспоминания о страхе, да и то у людей немолодых, вроде него. Выросло новое поколение, которое знает, что бояться нужно, но толком не понимает, чего именно, и смеется над дурацкими правилами, по которым живет страна, а с ними вместе и над осторожными стариками, аккуратно эти правила выполняющими. Страх в стране ослаб, а ложь давно вскрылась. Большевики обещали коммунизм, и где он? Никакого коммунизма построить они не могли и не построили. У них тоже сменилось поколение, выросла беспечная молодежь, которая не видела большой крови, не знает настоящей политической борьбы, а потому не понимает природы власти. Они уверены, что внешние угрозы им не страшны, а внутренние ничтожны, и значит, Советский Союз продержится вечно.

Между тем, в ложь большевиков больше не верят, их самих не боятся, и если ничего не изменится, эта власть, какой бы прочной она ни казалась, скоро развеется по ветру липкими клочьями, как туман над Чертороем. Либо они опять отстроят лагеря и загонят в них полстраны, либо весь их Советский Союз рухнет, как рухнула когда-то Николашкина Россия, едва народ перестал бояться царя и устал верить в Бога.

Империи гибнут по-разному, но их гибели всегда предшествует ослабление власти, а это неизбежно ведет к появлению в провинциях мелких деспотов, сила которых растет незаметно и так же незаметно становится абсолютной. События в парке подсказывали старому, что совсем рядом, у него под боком, один такой уже завелся. Нет ничего опаснее, чем оказаться во власти степного атамана на переломе времен. Старый боец батьки Махно знал это лучше других.

 

2

Следователь из районной милиции заявился неожиданно. Прежде чем постучать в ворота, он любопытной дворняжкой пробежал по улице из конца в конец, внимательно разглядывая случайных встречных. Открыла ему Татьяна, дочь старого.

– Капитан Падовец, – представился он. – Я бы хотел поговорить с Иваном Багилой. Проживает у вас такой?

Татьяна удивилась. Ей давно казалось, что в Киеве и окрестностях не осталось человека, который бы не знал, кто здесь живет. Она попросила следователя подождать и отправилась советоваться с дедом Максимом.

– Пусть заходит, – разрешил старый, только заводи сразу ко мне. И малого зови сюда.

Падовец проработал в Днепровском РОВД семь лет и, конечно, знал, к кому пришел. Но, во-первых, он ничего такого знать обязан не был, а во-вторых, он же не к старому – ему нужен Иван.

Суетливой рысью, осторожно огибая рвущегося с цепи здоровенного Рябка, Падовец протрусил через двор к пристройке деда Максима. Чем может быть опасен полноватый человек в очках и мятом костюме с раздувшимся потрепанным портфелем? Застенчивый, даже дружелюбный взгляд, неуверенные движения. Падовец не хотел с первых минут пугать подозреваемого. Всему свое время.

– Позволите? – робко улыбнулся он, открыв дверь.

Дед полусидел на любимой лежанке. Прежде на кухне, за стеной, отделявшей пристройку от дома, была печь, а теперь стоял газовый котел, поэтому лежанка всегда оставалась теплой.

– Входи, гражданин начальник. Присаживайся вон к столу, на табуреточку.

Ни здороваться с ментом, ни хотя бы делать вид, что собирается это сделать, старый не стал. От Падовца пахло клеткой, и он хорошо помнил этот запах.

Следом за капитаном вошел Иван.

– Вот, капитан, записывай, – представил внука старый, – Иван Багила, 1966 года рождения, украинец, не судим.

– Зачем так официально? Я ведь зашел задать всего пару вопросов.

– Лучше сразу официально, тогда он быстрее привыкнет. А то ведь злой следователь и добрый могут неплохо и в одном человеке уживаться, сменяя друг друга, как на дежурстве. Верно, капитан?

– Я смотрю, вы человек опытный, – этот дед уже мешал Падовцу.

– Статья пятьдесят восемь, тринадцать. Ты, начальник, и статей таких, наверное, уже не знаешь. Активная борьба против революционного движения…

– Я понял, что у вас богатая биография. Мне бы поговорить с вашим внуком наедине.

– Говори здесь. Другого помещения для разговора все равно нет, а выходить на двор мне тяжело. Говори, не стесняйся…

Падовец посмотрел на Ивана и постарался не думать о старом.

– Всего два вопроса, Иван. Считайте, что это просто формальность. Убит человек, идет расследование, вы же понимаете…

– Он понимает, капитан, – насмешливо подтвердил Максим Багила. – Он все понимает.

– Иван, вы были знакомы с Виленом Коломийцем?

– Да.

– Кто это? – тут же встрял с вопросом старый.

– Фарцовщик с Комсомольского. Его убили в конце мая, – объяснил деду Иван.

– Когда вы последний раз видели Коломийца, Иван?

– Давно. Очень давно и точно не помню, когда именно. Около года назад.

– Как же вы назначали ему встречу?

– Я ему ничего не назначал.

– Вы ведь должны были встретиться с ним в день убийства?

– Но он не пришел…

– Вот как у нас получается: вы Коломийца год не видели, но должны были встретиться, а не встретились, потому что как раз в это время его убили. Правда, странно?..

– Ничего странного, начальник, – вместо Ивана отозвался дед. – Малой его не видел и не встречался с ним ни в тот день, ни раньше. К тому, что кого-то убили, он отношения не имеет. Все остальное – твои фантазии.

– Не встречался, допустим… Но договаривался. И именно на это время.

– Я и не договаривался, – пожал плечами Иван. – Меня Пеликан попросил.

– А почему он сам не пошел? – удивился старый.

«Пеликан», записал Падовец в блокноте и обвел фамилию красивой фигурной рамочкой.

– Его Федорсаныч Сотник запряг. Федорсаныч устраивал день рождения Ирки в «Олимпиаде» и не успевал поехать в трест столовых за водкой. А тут мы с Пеликаном. В результате в трест поехал Пеликан, а я вместо него пошел встречаться с Вилей. Пеликан водку привез, а я с Вилей не встретился. Вот так все было.

– И что вы сделали потом?..

– Пошел в «Олимпиаду» сохнуть и греться. Той ночью был сильный дождь.

– Действительно, тогда был дождь, – согласился Падовец. – Чертов дождь. Собаки след не взяли.

– Мне кажется, все понятно, начальник. Один поехал за водкой, другой под колесом ждал, промок как цуцык, замерз как крыса на морозе, потому что весна – не лето, дожди в мае холодные. Тут говорить нечего – хоть говори, хоть молчи, а рот не огород – не загородишь. Люди – собаки божьи, на кого хотят, на того и брешут. – Старый отвернулся к стене. – Спать буду.

– Да, все понятно. Конечно, конечно, – засуетился Падовец. Но если вдруг… Возможно, мне еще придется… В крайнем случае, повесткой, чтобы вас не беспокоить…

Падовец вышел на улицу взбешенным. Бубен вызывал его по этому делу дважды в день и сам решал, с какими версиями работать дальше, а какие отбрасывать. Все это время полковник находил время случайно спросить его: «Что там с этим студентом? Ты его допрашивал?» Да какой смысл допрашивать, если тут работать не с чем? И этот дед еще… Бубен играл его втемную, и Падовец это понимал. Он непрочь был подыграть начальнику, когда риска нет, а смысл есть. Но слишком очевидно, что с Багилой, и вообще с этим убийством в парке, все иначе. Все совсем иначе.

Когда Татьяна заскрипела воротами, выпуская Падовца, а Рябко наконец замолчал, Максим Багила снова вызвал к себе Ивана и велел подробно рассказать, что же все-таки произошло в парке. Он слушал внука внимательно, переспрашивал о деталях их разговора с Сотником, обо всем, что происходило вечером возле колеса, о том, кто крутился у автодрома, и пытался понять, отчего так не понравился ему следователь, почему он показался ему таким опасным.

А на следующий день к старому пришел Алабама.

 

3

На завтрак Алабама пил кофе и грыз любимые галеты с нелюбимым сливовым джемом. Каринэ оставила на память о себе едва початую литровую банку. В последний визит она потребовала сладкого, и сладкое – мороженое, джем, мармелад – было ей доставлено. Мороженое с мармеладом Каринэ съела без остатка, но на джем ее уже не хватило. Девушка уехала, а джем в холодильнике остался. Что же теперь его, собакам выбрасывать?

Алабама думал не о Каринэ. Накануне в парке опять появился Торпеда. В этот раз он заехал на минуту – забрать выручку от продажи дури. Темные очки закрывали желтое лицо Торпеды на треть, но он был бодр, его синяки проходили, царапины подсыхали, и говорил он уже вполне разборчиво. Через два-три дня Торпеда вернется окончательно, и если Алабама готов к войне с Бубном, то дожидаться его нельзя, начинать нужно сейчас. Готов – не готов… Какая разница? Либо Алабаму уберут, и наступят новые, героиновые времена, либо он сам уйдет, но уйдет живым. Война снесет здесь все, и уж точно несколько лет работать в парке будет невозможно. Придется налаживать новое дело где-нибудь в другом месте, наверное, в другом городе. Ему не привыкать, конечно, но хотелось наконец где-то осесть. Сколько раз можно начинать сначала?..

Под рукой частыми междугородними звонками задребезжал телефон.

– Вызывает Ереван, – сварливо крякнула телефонистка. – Ответьте Еревану.

– Алабама, – тут же, без всякого перерыва, услышал он низкий голос Каринэ, и по его холостяцкой кухне волной прокатился запах ее духов. – У тебя осталась моя банка сливового джема.

– Тебе в Ереване не хватает джема? – удивился Алабама.

– Я хочу, чтобы ты привез мою банку, – потребовала Каринэ.

– Боюсь, она приедет почти пустой. Все время, пока тебя не было, я ел джем.

– Ты ел мой джем? – засмеялась Каринэ. – Я тебе не верю! Ты же его видеть не хотел!..

– И сейчас не хочу видеть, но закрываю глаза и ем. Я завтракаю: кофе, печенье и этот чертов джем. Не мог же я отдать его какой-нибудь соседке.

– Алабама, – пожаловалась Каринэ. – Мне тут совсем одиноко. Мне не хватает тебя.

– Так возвращайся, им ахчи.

– Нет, я не хочу больше в этот Киев. Тут мне одиноко, а там плохо. Все эти люди… Я их не понимаю и боюсь. Приезжай лучше ты ко мне.

– Но если я к тебе приеду, то приеду насовсем, и тогда ты от меня уже никуда не денешься. К тому же, джема в банке почти не осталось. Тебе его покажется мало, я уверен. Подумай, стоит ли?..

– Я уже подумала, – сказала Каринэ. – Если ты ко мне приедешь, то я больше никуда не денусь.

– Завтра. Ты готова приехать завтра в Звартноц, чтобы встретить старого полунемца с полупустой банкой сливового джема?

– Завтра – это хуже, чем сегодня, но намного лучше, чем обязательно или скоро. Да и весь джем за один день ты не съешь. Приезжай…

Она положила трубку.

Как изменился мир за несколько быстрых минут! Все, что казалось мутным, угрюмым и тяжелым, после звонка Каринэ стало ясным и выстроилось в последовательность простых и понятных действий. Один день – это очень много. Если точно знаешь, что делать, обычного дня может хватить на все. Один день стоит жизни! Как все-таки здорово, что на планете есть Ереван, где, спасаясь от дурного настроения, скрываются капризные армянские красавицы, которые жить не могут без сливового джема!

Алабама чувствовал себя так, словно ему снова двадцать. Но в двадцать он смотрел на мир молодым зверем. В двадцать он ни за что не уступил бы – ни Каринэ, ни Бубну с Торпедой, а теперь запросто мог себе это позволить.

Алабама потерял прежнюю жесткость, зато стал сентиментален. После полудня он прогулялся по центральной аллее парка «Победа» и поговорил с ребятами. Прощаться с ними он не мог, никто не должен был знать, что он уезжает. Поэтому Алабама пришел просто поболтать с ними.

С Саней Карабинчиком – о рыбалке. Они давно договаривались поехать в устье Десны. Каждое утро, когда техслужбы Киевской ГРЭС спускают воду, леща и жереха хватают в тех краях как звери. Сказочный клев. Алабама поклялся поехать с Саней на рыбалку в эти выходные. Что бы ни случилось.

С Геной Полстакана – о джазе. Алабама давно обещал достать запись выступления Кэннонболла Эддерли в парижском зале Плейель. Это было непросто, но плиту уже привезли в Киев, и до конца недели она без балды попадет к Гене. А на плите и Черный Орфей, и Рабочая Песня, и Мерси, Мерси, Мерси… Любимые композиции нетребовательного киевского меломана.

С Борманом-Бараном вспомнили старый анекдот про еврея, который пишет другу большое письмо с описанием всех подробностей своей жизни и жизни жены, а в конце добавляет: хотел вернуть тебе долг, 10 рублей, но уже заклеил конверт и отнес его на почту. Так что в другой раз, дорогой…

С Шиттом. С Шампаниром. С Фактором. С Гоциком. С Судаком и Судакевичем. С О’Рурком. С Рыбой. С Поляком, Ольбертом, Ольмой и Нюрнбергом. С Кулишом и Махибородовым. С Индржишеком. С Де-Молинари, Маргидеем и Гельблюмом. С Ущербовым. С Тахтамышем-Унавой. Никого не забыл Алабама, все были здесь… Нет, не все – Бухало и Кухта-Подольский исчезли неделю назад, и когда вернутся в парк, неизвестно. Бухало и Кухту, а с ними и Вилю, Алабама еще впишет в счет Бубну и Торпеде. Недолго осталось, счет уже почти составлен.

В «Конвалии» Алабаму ждали манты, настоящие манты с бараниной, луком и курдючным салом. Все было сделано в точности так, как научил он когда-то повара Мишу Колосова. Отличного повара Алабама оставляет в парке «Победа». Колосов еще не раз накормит хороших людей правильными мантами.

– Миша, – попросил Колосова Алабама, – вот конверт. Послезавтра передай его Торпеде. Дело неспешное, но меня не будет в парке дня три-четыре – надо слетать в Москву по делам.

– Конечно, – взял конверт повар, – передам обязательно.

В конверте лежали деньги и список людей, с которыми Алабама не успел расплатиться. Он долго сомневался, стоит ли передавать список и деньги Торпеде. Это было опасно. Ни Торпеде, ни Бубну не следовало раньше времени знать, что он уходит из парка с концами. Конечно, Алабама мог просто исчезнуть, отложить расчеты до более спокойных времен. Кто станет искать его в Ереване? Кто знает, куда он едет? Но он привык заканчивать дела красиво. Он прожил в Киеве десять не худших лет и хотел оставить о себе хорошую память. Мало ли, как потом повернется? Кто знает, может, с кем-то из киевских знакомых со временем случится поработать.

– И вот что, – добавил Алабама, – упакуй мне две бутылки водки и манты, если там что-то осталось.

– Ты же не ешь мясо по вечерам.

– Я и не пью в одиночку.

– На пикник собрался? С дамой? – подмигнул повар. – Сейчас такие вечера на Десенке. Такие закаты… Только от комаров возьми что-нибудь.

– Опытный ты человек, Миша, – не стал спорить Алабама. – Все с одного взгляда понимаешь.

– У меня глаз ого какой… У меня жизненный глаз! Помидорчиков еще могу положить, не хочешь?

– Давай и помидорчиков.

Полчаса спустя Алабама с авоськой в руках стоял у ворот Максима Багилы. В авоське что-то булькало, а когда Алабама поставил ее на лавочку, громко и безнадежно чавкнуло, словно повар отловил возле озера и кое-как упаковал гигантскую улитку.

 

4

– Там к тебе бандит из парка пришел, – разбудила старого дочь Татьяна. – Скоро вечер, может, уже хватит спать?

– Как зовут бандита?

– Фридрих Атабаевич.

– Красиво, – почесал затылок старый и сел на лежанке. Космос велик и бесконечен, его разнообразие описать невозможно, но действует он всегда по нескольким удивительно простым, повторяющимся сценариям. Послав однажды старому Падовца, космос словно принял обязательство прислать и анти-Падовца. Он мог сделать это тысячу лет спустя, но Фридрих Атабаевич анти-Падовец появился уже на следующий день после визита неприятного капитана. Значит ли это, что космос торопится? – Заводи его сюда.

– Ивана тоже позвать?

– Нет. Мы без малого обойдемся. Тут, я думаю, совсем другой разговор будет. Дай нам горилки.

– Он казенку принес, – недовольно поморщилась Татьяна.

– Видишь, как: мы с ним еще не знакомы, а уже друг друга поняли. Но ты все равно поставь пляшку. На всякий случай…

Алабама принес не только «Столичную». Из раздутой авоськи первыми были извлечены помидоры, следом появились манты, заботливо собранные Мишей Колосовым, потом соленый лосось и обычная селедка с маринованным луком, литровая банка салата «Днестр», полкило сыра «Чеддер», буханка украинского хлеба и, наконец, полтора десятка свежих огурцов.

«Как все-таки широко трактует Миша помидоры», – удивился Алабама, разгружая авоську.

– Сейчас попросим Татьяну пожарить картоплю и можно садиться разговаривать, – одобрил доставленную из «Конвалии» снедь Багила.

Разговор начали с важного – с обсуждения несправедливости среди лососевых. Почему самая вкусная икра в этом благородном семействе у горбуши, рыбы очень средних органолептических качеств? Знающие люди горбуше неизменно предпочитают чавычу. А между тем, икра чавычи слова доброго не стоит. Откуда взялось в природе такое несоответствие? Алабама грешил на товароведов дальневосточных рыбхозов – кому еще выгодно подсунуть гадкую икру в нагрузку к хорошей рыбе? Только им, шкуродерам и казнокрадам. Но дед копал глубже и батькой клялся, что до революции у чавычи икра была первоклассная, ни с какой другой не сравнимая. Это большевики своими декретами пересрали рыбам икрометание. Как и всем нам.

После икры перешли к мантам. Тут старый проявил знание предмета и, не побрезговав ленинской терминологией, назвал добавление курдючного жира в манты архиважным мероприятием.

Они неспешно допивали вторую бутылку «Столичной», несли весеннюю чушь, которую выдавали за случаи из жизни, и уже оценивающе смотрели на горилку старого. Казалось, и Багила, и Алабама давно и безмерно пьяны, на самом же деле они только примеривались друг к другу. Старый хотел понять, может ли он верить этому казахскому немцу, превратившему парк «Победа» в процветающий подпольный универмаг. А Алабама прикидывал, так ли велики возможности деда, как говорят о них на Комсомольском. Похож ли он на доверенное лицо ментовских и гэбэшных генералов, и не брешут ли, как обычно, киевские обыватели? Отметив про себя, что градус горилки старого выше, чем у его «Столичной», Алабама вдруг в деталях рассказал, как за рюмку самогона он пел Вертинского и «Цыпленка жареного» в алма-атинских шалманах в пятидесятом. А Максим Багила в ответном тосте пообещал научить немца правильно мыть золото. Может, пригодится еще в жизни, мало ли. Потом они поговорили о песчаных бурях в Казахстане, о встречных атаках кавалерии Махно, а где-то в середине разговора Алабама вдруг заметил, что уже рассказал Багиле об убийстве Вили и как раз вспоминает о разговоре с полковником Бубном за столиком кафе «Конвалия». Он помнил все в удивительных подробностях и сейчас даже тонкие, едва мерцающие в памяти мелочи той неприятной встречи аккуратно выкладывал перед внимательно молчавшим старым.

– Ну, это мы ему поломаем, – спокойно пообещал Багила и подмигнул Алабаме, но тут, видно, волна холодной ярости накрыла старого с головой. Он взял два помидора, поднес их к лицу Алабамы, придвинулся к нему сам и мгновенно сдавил помидоры так, что сок с силой брызнул во все стороны из плотно стиснутых старческих кулаков. Густая красная струя ударила в глаза Алабаме. Старый смотрел на него в упор. Мякоть томатов медленно сползала по их щекам. – С хребтом поломаем…

Вдруг Алабаме померещилось, что он слышит глухой топот, резкий хрип и приглушенное ржание коней, возбужденные голоса хлопцев, доносящиеся с улицы. Басовито ухнул Рябко и сорвался в самозабвенном лае.

– Наши взяли Очереты, – Багила протянул Алабаме чистое полотенце. – Вытри лицо, а то тебя будто шашками порубали.

– Кто взял? – не понял Алабама.

Но старый спокойно дождался, когда Алабама утрется, поднял стакан, глянул выжидающе, и наваждение развеялось.

Они допили дедову горилку, дважды спели походный марш махновской кавалерии «Розпрягайте, хлопці, коней» и долго обнимались возле ворот. «Цыпленка жареного» старый не любил и гимном анархистов его не признавал.

Рябко позвякивал цепью, недовольно таращился на них из будки и пытался тихо подвывать.

– Хреновое у тебя прозвище, Алабама, – заметил Багила. – Я бы тебя называл старым Фрицем, как короля Пруссии. Но не могу.

– Почему? – огорчился Алабама. Он был готов называться старым Фрицем, как король Пруссии.

– Потому что ты меня на тридцать лет моложе.

Они спели «Розпрягайте, хлопці, коней» в третий раз, обнялись на прощанье, и Алабама пошел через парк навстречу огромной желто-бурой луне, тяжело висевшей над градирнями промзоны. Он сжимал в кулаке пустую авоську, и кроме ключей от квартиры в карманах у Алабамы больше не было ничего.

Луна едва заметно вибрировала в потоках теплого ночного воздуха. Жирные густые капли быстро стекали по ее круглым бокам и, багровея, стремительно срывались в темноту.

 

Глава шестая

Снежный кальвиль Максима Багилы

 

1

Дарка Багила начала узнавать себя на давних семейных фотокарточках, когда ей исполнилось тринадцать. Два десятка твердых прямоугольных картонок с тисненым золотом названием заведения Унiонъ и адресом: Кiевъ, Константиновская, 13 вперемежку с более поздними – мягкими, выгоревшими, истрепанными, исчерканными, обрезанными и разорванными, старыми и совсем недавними, уже цветными фотографиями – были аккуратно сложены в коробке из-под настольных часов «Весна».

Часы оказались негодными, хотя и стоили восемнадцать рублей. За сутки они убегали вперед на четверть часа. Поэтому каждое утро стрелки приходилось переводить назад. Но иногда их забывали перевести, а иногда, наоборот, делали это дважды. В доме Багилы время не желало знать никаких законов. Наконец пляски Хроноса старому осточертели, он взял две отвертки, нож и вскрыл заднюю металлическую крышку на корпусе, чтобы чуть-чуть ослабить спираль баланса. После оперативного вмешательства устройство остановилось навеки.

Хозяйственная Татьяна решила использовать сломанные часы как груз при засоле капусты, но «Весна», хоть и выглядела громоздкой, оказалась недостаточно тяжелой. Обыкновенный кусок бутового камня справлялся с ролью груза намного лучше. Какое-то время спустя часы попали в руки пятилетнему Ивану, и больше их никто не видел. Механизм, корпус, стрелки – все растворилось в усадьбе старого. О том, что «Весна» когда-то существовала, напоминали только случайные шестеренки, изредка выкатывавшиеся из-под дивана во время уборки.

Зато прочная, старательно обклеенная кожзаменителем коробка оказалась надежнее и вместительнее любого фотоальбома. Доставали ее нечасто, только чтобы добавить в семейный архив новую партию фотографий. Тогда же заново перебирали старые снимки, разглядывали лица, обстановку и одежду, пристально смотрели в глаза бабушек, прабабушек, их кузин и кузенов.

На фотокарточках Уніон были запечатлены странные люди в невообразимых интерьерах. Они не умели улыбаться, старались смотреть в объектив надменно, но получалось испуганно. Большеглазые и длинноклювые лебеди плыли за их спинами мимо классической ротонды; море обрушивало нарисованные волны на бутафорский утес.

Они стояли перед камерой фотографа, леденея от настоящего напряжения на выдуманном ветру; отважно сидели на пыльном куске папье-маше, изображавшем замшелый камень. Они недоверчиво глядели в объектив, потому что так велел им мастер, а мнительному зрителю казалось, что они беспокойно всматриваются в будущее.

Будущее не сулило им ничего хорошего.

– Эту сослали… Эту тоже… Этого судили, дали десятку, и где-то он сгинул потом, не знаю, где… Этот в войну погиб. И этот. И эта. Этого расстреляли. Этот в Аргентине, – Максим Багила не любил старые семейные карточки. Они мешали ему помнить прошлое таким, каким оно было на самом деле, потому что фотограф с Константиновской улицы не останавливал мгновение, но выстраивал его по собственному вкусу. Люди на снимках Унiона жили бутафорской жизнью, картонной и гипсовой, а старый помнил их поющими, смеющимися, плачущими, молодыми… И ничего менять не хотел.

Дочь Багилы Татьяна смотрела семейные фото иначе. Людей на снимках она не помнила, но зато знала всех их поименно. Взяв в руки карточку, почти не глядя на изображение, Татьяна перечисляла, указывая пальцем на изображения, словно читала школьный стишок: баба Катя, баба Вера, дед Никифор, дед Петро… Она точно помнила, как звали и кем приходились ей эти давно умершие или погибшие неизвестно где родственники. Но кроме имен и степени родства мать Дарки почти ничего не знала о людях, собиравшихся в фотоателье под сенью искусственных пальм.

Баба Лена, дед Мыхайло, дед Порфирий, дед Васыль…

Детский взгляд часто запинается о мелочи, которых не замечают взрослые, привычно скользя от одной знакомой детали к другой, не столько пытаясь увидеть новое, сколько подтверждая, что на давно известной картинке ничего не изменилось.

В детстве Дарка Багила разглядывала на старых карточках не людей – она никого не знала лично, поэтому родня не была ей интересна, а родство ни о чем не говорило и ничего не значило. Ее занимали детали: на одном снимке грубо намалеванный задник был перетянут, и по озеру, изображенному на холстине, лучами разбегались настоящие, хотя и неестественно прямые, волны; на другом предательски белел выступ скалы – за него держались клиенты, и поэтому с гипсового утеса почти полностью сошла краска. Но однажды, покончив с изучением смешных и неестественных интерьеров, Дарка заинтересовалась людьми.

Длиннолицых крупноглазых Багил отличали большие острые фамильные носы. Оснащенные ими лица мужчин притягивали и прочно удерживали взгляд, а женщины отпугивали. Носы Багил казались похожими между собой, но они не были одинаковыми. У одних рисунок ноздрей выглядел тоньше, а горбинка на переносице больше, у других ноздри смотрелись крупнее, а где-то фотография искажала рисунок лица, так что узнать человека было невозможно. Так или иначе, хищные носы Багил надежно выделяли их в ряду остальных очеретянцев, скуластых, с бесформенными носами-картошками на широких лицах.

Между собой Багилы отличались рисунком бровей и губ. Большегубая Дарка внимательно перебрала весь пантеон предков. Только у одной совсем молоденькой девчонки на самом старом снимке были такие же губы, как у нее; и такие же брови, поднятые высоко, словно девушку только что удивили и насмешили; и в точности такой же подбородок, решительно выдвинутый вперед: и нос…

– Баба Катя, – уверенно определила Татьяна, потом присела рядом, внимательно разглядывая глаза, нос и губы дочери, словно не видела их по многу раз, каждый день, тринадцать лет подряд. – У вас с ней одно лицо. Это твоя прапрабабка, бабка деда Максима.

Новость сообщили старому, но тот насмешливо ухмыльнулся в ответ: Думаете, талант опять возвращается к бабам? Посмотрим, посмотрим…

Прошел год, а смотреть оказалось не на что – ни Иван, ни Дарка ярких способностей, как и прежде, не демонстрировали. Впрочем, Максим Багила по своему опыту знал, что проявление таланта нельзя ни поторопить, ни спровоцировать, он покажет себя сам, когда придет время. Так было с ним, так было и с другими.

У Багил талант передавался по женской линии, от матерей к дочерям. Никто заранее не мог сказать, в чем он проявится, сможет ли новая стара видеть болезни и лечить людей, читать мысли или предсказывать. Всякий раз талант удивительно преломлялся в его носительнице, но, неизменно и несомненно, он был проявлением удивительной и необъяснимой благосклонности высших сил к семье Багил. В семье помнили редкие случаи, когда талант включал несколько способностей сразу. Бабка деда Максима, баба Катя, сходство с которой обнаружилось у Дарки, видела сквозь стены, читала мысли и пела в церкви всю жизнь, до самой смерти, удивительно чистым, звенящим сопрано.

Всего дважды талант доставался мужчинам. Он был у деда Мирона, о котором не помнили уже ничего, кроме того, что он служил писарем в киевском магистрате и назвал наперед имена пяти городских бурмистров. Вторым старым стал дед Максим. Ни у его родителей, ни у его детей таланта не было, и самому Максиму он достался в странном, мерцающем и усеченном виде. Его талант то появлялся, то исчезал на годы, и всякий раз непонятно было, вернется ли снова. Последние два года он оставил Максима Багилу. К старому уже и гости приходить перестали. Багила смеялся, что он старый на пенсии, и сам не понимал, рад ли тому, что утомительный, докучливый дар его оставил, или все-таки хотел бы еще раз услышать от недовольных дочерей, что опять из-за гостей ворота открыть невозможно и в дом даже своим не пройти.

До сорока пяти Максим Багила жил обычным человеком: воевал у батьки, работал, ездил на заработки. Он часто покидал дом – даже не столько ради денег, сколько в надежде сбить со следа хищников, но ничего сделать, конечно, не сумел. В конце тридцатых Багилу арестовали, осудили и отправили в лагерь. Его соседи по нарам в киевских тюрьмах и на пересылках все удивлялись, не могли понять, за что их взяли? Багила если и удивлялся, то только тому, что взяли так поздно.

Никогда он не примерял на себя семейный талант, никогда не представлял, что судьба ему стать старым, и меньше всего думал об этом на хабаровской пересылке в тот вечер, когда сцепился с толстым бурятом за яблоко, спрятанное и забытое кем-то из партии, только что ушедшей на погрузку. Яблоко, сказочный кальвиль, золотое с красноватым отливом, глянцевое, чудом сбереженное, отполированное ладонями неизвестного зэка, само выкатилось на пол, под ноги Багиле и буряту. Оба мгновенно бросились на него, отталкивая друг друга, отбиваясь ногами, ломая пальцы, выворачивая руки.

– Да на хрена ж оно тебе? – безуспешно отдирая от шеи скользкие клешни бурята, прохрипел Багила. – Сдохнешь ведь через три недели. Замерзнешь в Магадане и двое суток будешь валяться куском льда, мороженой тушей.

Бурят медленно, словно пропитываясь смыслом услышанного, ослабил хватку и понемногу отпустил Багилу. Потом уполз под стену, сел там, подобрав под себя ноги, не думая больше о яблоке, не думая даже о Багиле, мысленно повторяя слова о двух сутках и трех неделях. Он отчетливо видел себя вмерзшим в грязный сугроб. По слежавшемуся снегу ветер гнал мимо него клочья пакли. Черно-белые сопки вдали уходили в темное небо. Бурят знал, что именно так все и будет.

Старый поднял яблоко и положил его в карман телогрейки.

Легкое сияние чуда на несколько недолгих секунд осветило угол барака и лица зэков, наблюдавших за дракой. После первых мгновений замешательства Багила понял, что произошло: ломая все его привычки, переворачивая будущую жизнь, сколько бы ее ни оставалось – день, год или полвека, на него обрушился семейный талант. Одновременно дало о себе знать и его необычное свойство: старый не только видел будущее собеседника сам, но умел мгновенно показать его. Он делал это так убедительно и ярко, что не нужно было ничего доказывать, не требовалось десятилетиями ждать подтверждения правдивости предвидения. Предсказание казалось равносильным его исполнению.

С тех пор прошло больше сорока лет. Сперва в лагере, позже здесь, в Очеретах, к старому приходили тысячи людей. Так сложилось, что впервые талант Максима Багилы проявился на пересылке, по пути из Лукьяновки на Колыму, а главными гостями старого, обеспечившими ему почти полвека спокойной жизни, стали генералы милиции и КГБ, носившие по две, а то и по три больших звезды на погонах. Покровительство было негласным, иным оно и не могло быть. Багила ни с кем не говорил об этом, генералы тоже дальше узкого дружеского круга информацию старались не выпускать. Но временами то один, то другой привозил к старому близкого приятеля, которому срочно требовалось помочь.

– Сейчас покажу тебе настоящего махновца, – обещал киевский товарищ генерал московскому, удобно устроившись на широком заднем сидении «Чайки». – Таких ты точно не видел.

– Я всяких видел, – снисходительно цедил сквозь губу московский товарищ генерал. И сомневаться в его словах не приходилось. Генерал действительно видел всяких.

Насмешливо поглядывая на толпу простых гостей, шел он сквозь нее в дом к невысокому, коротко стриженному седому человеку с вытянутым лицом и хищным острым носом. А всего пару часов спустя, выходя из ворот Багилы, генерал уже не думал о демонстрации московских понтов и прочих проявлениях столичного превосходства. Он молча возвращался в Киев на удобной «Чайке» и только в конце пути говорил киевскому товарищу генералу: «Вы тут берегите его. И не показывайте… кому не надо».

Достаточно было вспомнить гигантскую очередь у ворот старого, чтобы пожелание это показалось странным и невыполнимым. Как же не показывать? Но московский товарищ генерал имел в виду не обычных сограждан, до которых дела ему не было никакого, а конкурентов, членов враждебных кланов, хищных акул, обитающих в тусклых подковерных мирах самых высоких кабинетов страны. И киевский отлично понимал московского.

Старый не любил больших генералов. Их просьбы неизменно оказывались мелкими, но и невероятно сложными. Проследить лишь одну дьявольски запутанную, петляющую линию изощренных чиновничьих интриг, отбросить ложные решения, отыскать истинное и не ошибиться было сложнее, чем просмотреть судьбу очеретянского хлопца на всей ее протяженности от рождения до смерти. Но и тех, и других приводила к нему неуверенность. Они не знали, как поступить, не могли принять решение, они хотели, чтобы он взял на себя их ответственность. Ведь ответственность бывает разной. Мало кто готов всей жизнью, иногда и не только своей, платить за одну ошибку…

Чтобы ответить на самый простой вопрос, старому приходилось погружаться в неприятную темную и вязкую субстанцию. Она была полна мерцающих изображений, которые могли бы стать будущим, но никогда им не станут. Легким текучим веществом струился старый между смутными образами, которым не суждено реализоваться. Среди тусклых и безжизненных, как бурые водоросли, он искал яркие и живые, а когда находил, узнавал их безошибочно. Правильные ответы на вопросы его гостей всегда чем-то напоминали старому большие золотые яблоки с легким красным отливом. Сказочный снежный кальвиль.

 

2

Как обратиться к большому чину? Как привлечь его высокое внимание к своей незначительной проблеме? Как пройти по тонкой грани, не унизившись чрезмерно, потому что просьба всегда связана с унижением, но и не вызвав вельможного недоумения излишней смелостью, в которой тонкая чиновничья натура немедленно видит дерзость и рефлекторно демонстрирует в ответ агрессивно-защитную реакцию: отказать во всем, что бы этот наглец ни попросил. Всякий, кому предстоит разговор с большим начальством, выбирает стиль и средства исходя из представлений о своем месте и месте чиновника, от которого зависит решение вопроса. Среди множества выборов, которые приходится нам делать, этот не самый приятный, впрочем, и не самый болезненный.

Максиму Багиле тоже предстояло выбирать. Но не выражения, в которые он облечет свою просьбу, а чиновника, с которым предстояло договариваться. Недостатка в генералах, в разные годы суливших ему помощь по первому звонку, у старого не было. Все приветливо махали рукой на прощанье и предлагали обращаться, если что. Помогали не все. К тому же, он сейчас пенсионер, его талант ушел и вернуться не обещал. Может быть, не вернется уже никогда. Стоит сейчас одному чиновнику в погонах отказать ему, и лавину отказов Багиле не удержать. Он перестанет быть старым, он станет для них всего лишь старым капризным дураком, возомнившим о себе невесть что. Поэтому выбор должен быть безошибочным. А просьба – выполнимой. В этой «выполнимости» и была скрыта главная проблема, с которой должен был разобраться старый. Он не мог сказать начальнику Бубна, что его подчиненный за два года превратил парк «Победа» в место сбора наркоманов всех левобережных районов города, что в парке действует криминальная группа, руководителя которой Бубен специально привез из Киргизии, что последнее убийство в парке Бубен расследовать не намерен, потому что тесно связан с убийцей, а вместо расследования собирается засадить невиновных, среди которых и его внук.

Хоть все это и правда, но вряд ли замминистра внутренних дел готов услышать такую правду о начальнике РОВД даже от Багилы, которого знает много лет и которому обязан карьерой. Он решит, что эта беспросветная дичь не может быть правдой ни при каких условиях, а раз старый так ополчился на честного офицера, полковника Бубна, значит, Иван Багила попал серьезно, и потому пусть это дело катится своим ходом, мараться в нем не стоит. Вот тогда помощи старому больше ни от кого из них не дождаться.

Поэтому с милицейским начальством старый решил говорить только о внуке. Это сразу же сделало задачу решаемой. Начальство неплохо представляло, как работают следователи в отделах внутренних дел, оно само когда-то прошло эту непростую ступень карьерного роста, а потому ничуть не удивлялось, что, отрабатывая разные версии, могли привлечь и кого-то случайного, кого-то не того, может быть, даже не заметить чье-то алиби. Всякое бывает, но если ошибку вовремя заметить, то исправить ее можно без большого труда.

Замминистра пообещал Багиле, что сегодня же возьмет дело под личный контроль. И если Иван ни при чем, то следаки из Днепровского РОВД о себе не напомнят.

Багила о большем не просил и в этом разговоре не сказал ни слова о Бубне. Зато долго говорил о нем, и только о нем, с другим генералом из другого учреждения.

КГБ и МВД, конечно, служили одному делу и задачи решали общие, но следили друг за другом ревниво – как жена за любовницей, как любовница за новенькой секретаршей, и если появлялась возможность макнуть конкурентов мордой в дерьмо, то ни те, ни другие такого шанса не упускали. Генерал из конторы пообещал старому аккуратно пощупать ментовского полковника.

Два эти разговора мало чем были похожи между собой. В одном Багила, хоть и держал себя с собеседником как старший, однако выступал просителем, в другом он был гражданином, предельно сдержанным в словах и интонациях, но гневным обличителем.

И все же одна общая деталь объединяла эти разговоры. Генералов двух ведомств искренне интересовало здоровье старого, именно та загадочная составляющая его здоровья, благодаря которой когда-то так стремительно продвинулись карьеры обоих. Но ничего нового и обнадеживающего Максим Багила сказать многозвездным генералам не мог.

«А жаль», – подумали оба генерала после разговора со старым.

«А чтоб тебя…» – подумал старый после разговора с каждым из них.

 

3

Солнечный киевский июнь, горячий, яркий, полный синевы и зелени, неожиданно стал медовым месяцем для Кати и Бубна. По вечерам полковник в неизменной светло-серой паре ждал Катю возле дома и вез ужинать. Он выбирал рестораны с открытыми террасами на высоком Правом берегу, заказывал столики с видом на темный Днепр, освещенный только луной и огнями бакенов, с далекими спальными и промышленными районами за рекой. А на выходные Бубен договаривался с санаториями Пущи-Водицы, Кончи-Заспы, Бучи, с какими-то охотхозяйствами и снимал уединенные коттеджи. Они уезжали в пятницу вечером, а утром в понедельник полковник высаживал счастливую Катю на Бойченко, за квартал от гастронома.

С мужем, изгнанным в конце прошлого года, никакого медового месяца у Кати не сложилось – все, что у них было, с первых дней расплескалось в злобной и тупой грызне. А тут нежданно привалило счастье, и Катя не желала его терять. Ее яркие губы, алое летнее платье, ослепительное декольте сияли в грязно-серой глубине торгового зала возле коричневой кофемашины «Будапешт». Даже Гантеля, погруженная в свои тайны и чужие секреты, заметила, как вдруг расцвела ее напарница. Сама Гантеля цвести не собиралась, ей это было ни к чему. Все силы продавщицы были отданы борьбе, сама она навеки предана Калашу, а Калаш на эти глупости не смотрел.

Зато Катино цветение заметил Бубен – не мог не заметить. Бубен вырос на востоке, прожил всю жизнь на границе пустыни и гор, и как бы безупречно ни сидел на нем европейский костюм, как бы правильно ни говорил полковник по-русски, он оставался восточным человеком. Поэтому семья, жена, хоть и держал он их на изрядном расстоянии – четыре тысячи километров – это немало по любым меркам, – в системе ценностей полковника уверенно занимали первое место. Но прочная семья никогда не мешала настоящему мужчине иметь красивую любовницу. Джалалабадскому дяде полковника восемьдесят, а любовнице восемнадцать. Его жена заботится о девочке, как о родной внучке. Кате – не восемнадцать, но Бубен всегда мечтал о такой женщине, большой русоволосой красавице с яркими алыми губами. Если не раздражать начальство, если личные дела не смешивать с работой, то кого интересует, кто такая Катя и почему полковник Бубен провел с ней выходные на берегу тихой зеленой затоки? Он два года живет в Киеве, но еще не привык, что воды может оказаться так много, а женщины бывают такими красивыми.

Во вторник, после расширенного заседания коллегии, замминистра попросил Бубна задержаться. Такого никогда прежде не случалось, и пока офицеры выходили из зала совещаний, Бубен быстро просмотрел сводки последних дней. Ничего необычного за понедельник и выходные не произошло. Он не знал, о чем пойдет разговор, и это его беспокоило. Пока генерал говорил о низкой раскрываемости, почти дословно повторяя свою речь на коллегии, пока это был разговор ни о чем, и Бубен понимал, что до главного еще не дошло, он пытался разгадать, зачем вдруг понадобился начальству. Но едва прозвучало парк «Победа», как сомнения и беспокойство немедленно оставили Бубна. Эта тема была слишком опасной, чтобы он мог позволить себе волноваться, когда ею интересуется начальство.

– Что там у вас с майским убийством в парке? – замминистра наконец задал конкретный вопрос. – Новый висяк намечается? Говорите, как есть.

– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант, – Бубен поднялся. – Следователь работает с подозреваемыми.

– Ты не вскакивай, Бубен, – генерал поморщился, – сиди, сиди. У нас по-простому тут все, без чинопочитания. Мы же не восток. Верно?

– Так точно, товарищ…

– Вот ты заладил, – снова недовольно сощурился генерал. – Говорю же, не в Киргизии мы. А ты и привычки свои сюда переносишь, и азиатские методы раскрытия преступлений у нас применять пытаешься.

Полковник не понимал, о чем говорит, но главное – чего от него добивается начальство? Лишний раз проявленное уважение до этого дня никого здесь не смущало. А что до азиатских методов, то в его родном МВД Киргизской ССР местным азиатчине и византийщине еще и поучиться могли бы.

– Ты опытный офицер, Бубен, характеристика у тебя отличная, и за то время, что у нас работаешь, претензий к тебе нет. Но ты не всегда еще улавливаешь специфику, вот что я хочу сказать. И нам не критиковать тебя нужно, а помогать. Поэтому за расследованием убийства в парке я теперь лично присматривать буду. Мы ведь не для галочки работаем, мы не должны хватать кого попало. Это же обычный парк, там люди гуляют… разные. Мамы с детьми. Старушки. Студенты. А тут убийство. Не старушка ведь зарезала этого фарцовщика.

– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Не старушка.

– Вот, уже какая-то определенность, – усмехнулся замминистра. – Значит, договорились? Через неделю, после коллегии, жду тебя с подробным докладом об этом деле. И случайных подозреваемых, притянутых за уши для отмазки, в нем быть не должно.

– Понял, товарищ генерал-лейтенант.

На самом деле Бубен не понял ничего. Пожалуй, более странного разговора со здешними генералами у него еще не случалось. Если бы с ним так поговорили дома, если бы сказали, что он не всегда улавливает специфику, то впору было бы застрелиться. Быстро и не раздумывая. Потому что если он не успеет сам, то ему помогут и форму помощи выберут не самую щадящую. Если чиновнику в Средней Азии говорят, что он не всегда улавливает специфику, значит, он где-то крупно прокололся. Но это там, дома, а что это значит здесь?

Вернувшись на Красноткацкую, Бубен вызвал Падовца и прямо спросил, почему замминистра беспокоит убийство в парке.

– Это Багила, – уверенно ответил капитан, и на какое-то мгновение оба они замолчали. Падовец внимательно и терпеливо глядел на полковника, но Бубен отвел взгляд. Сейчас Бубну казалось, что с самого начала, с первой минуты, он чувствовал: со студентом что-то не так. За все время расследования фамилия Багилы ни разу не прозвучала в этом кабинете. В разговоре с Падовцом он не называл ее ни разу. Капитан плел сеть и выстраивал дело, полковник торопил капитана, полковник хотел знать, когда начнут допрашивать того студента и почему допрос все еще откладывается. Но ни один, ни другой фамилии того студента не называли.

– Почему Багила? – спросил Бубен и услышал от Падовца то, что должен был услышать два года назад, когда только вступал в должность.

На самом деле он должен был спрашивать не Падовца, а себя: как вышло, что такие важные вещи он узнает только сейчас? Удивительно прав и действительно не по-азиатски, даже не по-украински, мягок был с ним сегодня генерал. Как он сказал: не всегда улавливаешь специфику? Какой деликатный и вежливый человек замминистра. Бубен готов был разжаловать себя до лейтенанта, он готов был уволить себя из милиции навсегда, и хорошо, что не ему было решать. Даже то, что последние два года, все два года его службы в Киеве, старик Багила не принимал посетителей, ничего не меняло. Он оставался уважаемым влиятельным человеком, он оставался другом его начальников, и Бубен должен был это знать. На пенсию, немедленно! Без права носить мундир! В его случае, впрочем, последнее можно было считать послаблением.

– Это все интересно, – согласился Бубен, выслушав капитана, – я ничего этого не знал, признаю, но студент Багила в деле об убийстве в парке у нас мог проходить только как свидетель. Да к тому же и не самый главный свидетель.

«Вот же, кобра тянь-шаньская, – преданно глядя на командира, подумал Падовец. – Все, Багилы в деле нет, как не было. Хорошо, что я домой к нему сходил, а не сюда вызывал. Так было бы намного хуже».

– Между тем, я вам давно уже предлагаю сосредоточиться на главном подозреваемом, – продолжал Бубен. – Я имею в виду психически нездорового гражданина, у которого в тот день был конфликт с убитым. Через неделю мне нужно предоставить заместителю министра весомые результаты расследования. Что скажете?

– Результаты, разумеется, будут, товарищ полковник, – без большого энтузиазма пообещал Падовец. – Но убедят ли они генерала? А тем более суд.

– Должны убедить, – Бубен достал из сейфа небольшой продолговатый сверток и положил его перед следователем. – На вот.

Падовец взял сверток и, не разворачивая его, понял, что Бубен – или кто там – аккуратно упаковал в газету. Сквозь бумагу уверенно прощупывался нож, орудие убийства, на котором еще предстоит появиться нужным отпечаткам пальцев. Такая улика убедит любой суд. А с сумасшедшего какой спрос?

Все-таки Падовцу нравилось, как играет Бубен, и он точно знал, что в критической ситуации хотел бы оказаться с ним в одних окопах.

– Все, – Бубен поднялся. – Иди, капитан, работай.

– Насчет младшего Багилы, товарищ полковник…

– А что с ним неясно? – удивился Бубен. Студент был ему уже неинтересен.

– Вчера у нас был капитан Бутенас из отдела по борьбе с хищениями…

– Помню такого капитана, – кивнул Бубен.

– Несколько дней назад он взял крупную подпольную сеть. Цеховики, сбыт в пятнадцать городов, подпольные базы… Четыре республики задействованы. Это только то, что уже раскопано, а там еще рыть и рыть.

– Можно поздравить капитана, – равнодушно пожал плечами Бубен. – Наконец дадут ему майора. Давно уже пора, а то засиделся литовец в младших офицерах. Кстати, я распорядился подготовить и твои документы на повышение. Кадры должны расти, если образование позволяет, верно?

– Спасибо, товарищ полковник. – Падовец знал, что документы на него давно готовы, но Бубен держит их у себя и чего-то ждет. Чего он ждет, спрашивается?

– Но, между нами, капитан, – вдруг продолжил Бубен. – Это ведь все только звучит так громко и торжественно: пятнадцать городов, четыре республики… А на самом деле что у него там? Грабежи, убийства?.. Нет ведь ничего! Можешь поверить мне, в городе Фрунзе, столице солнечной Киргизии, все его цеховики были бы уважаемыми людьми. Секретари райкомов за честь бы считали к ним в дом попасть. Люди деньги зарабатывают и других кормят, поят, одевают. Какой от них стране вред? Я вот не проверял и не стану, но не поручусь, что к этому моему костюму они тоже руку не приложили. По мне бы всю эту борьбу с хищениями… Ну да ладно. Кого он там главным считает? Кто во главе его сети стоял?

– Бородавка. Инженер с Химволокна.

– Инженер, – засмеялся Бубен. – Значит, плохо стоял его инженер, раз среди первых взяли. А Багила тут при чем? К чему ты ведешь, капитан?

– Бородавка жил на Комсомольском массиве, его часто видели в парке. Младший Багила был знаком с Бородавкой и, как оказалось, приходил к нему в цех.

– Держал связь с фарцовкой? Помогал сбывать левак? Даже если так, к чему нам это сейчас? – Падовец едва заметно пожал плечами.

– Сейчас ни к чему. На будущее… Мало ли, как все обернется.

– А, ты вот что, – Бубен хлопнул Падовца по плечу. Все-таки он в нем не ошибся, капитан оказался полезным кадром. – Продолжай копать на Багилу. Писатели, бывает, работают в стол. А ты поработай немного в сейф, глядишь, что-нибудь полезное и нароешь. В деле об убийстве все ясно, студент ни при чем. А как жизнь завтра повернется, никто ведь знает. Верно?

 

Глава седьмая

Чумной скотомогильник Херсонеса

 

1

Когда поезд отошел от людного, вечно галдящего вокзала Симферополя, в вагоне оставалось от силы пять человек. По проходу, заглядывая в пустые купе, быстро прошла проводница.

– У тебя пропуск в Севастополь есть? – она в упор посмотрела на Пеликана, потом подозрительно оглядела купе.

В милиции с оформлением документов, как всегда, затянули, и разрешение на въезд в закрытый город он получил только накануне.

– Приготовь пропуск и паспорт. После Бахчисарая будут проверять, – предупредила проводница.

В Бахчисарае вышли последние попутчики, и Пеликан остался в вагоне один. Минуя небольшие поселки, поезд уверенно спешил на юг. Еще не было девяти утра, но воздух, врывавшийся в опущенное до упора окно купе, уже казался сухим и раскаленным. Ему негде было напитаться влагой и свежестью в этой узкой долине, отрезанной от моря Крымскими горами. Солнце пробивало насквозь даже невысокий редкий лес на восточном склоне Кара-Тау, не оставляя места для тени.

А в Чернигове, обложенное низкими неряшливыми тучами, небо и сегодня, наверное, продолжало сочиться унылыми дождями.

После медосмотра Пеликан, уже признанный годным к военной службе, поехал на полтора дня к родителям. Они окопались на берегу Десны еще в начале мая и за весь месяц звонили домой только раз. Связи с черниговскими селами не было, поэтому ради пары минут разговора приходилось ездить в город. Вроде бы недалеко, но каждая поездка отнимала полдня. Автобус из Чернигова ходил редко и кое-как.

В экспедиции у родителей ничего не менялось годами. Одни и те же свои проверенные ребята приезжали к ним на лето поработать, попеть Окуджаву и Визбора, обстоятельно поговорить без посторонних. Все шло здесь по давно заведенному распорядку, и за месяц раскопок в экспедиции почти ничего не случилось: нашли две полуземлянки, перебрали содержимое хозяйственной ямы. По соседству, как и в прежние годы, работали ленинградцы. Они вскрыли еще один курган и обнаружили захоронение викинга с рабами. Киевляне вели натуральный обмен с ленинградской экспедицией: конфеты фабрики имени Карла Маркса и украинские анекдоты меняли на копченую балтийскую рыбку и свежие питерские сплетни.

Из-за дождей в раскопе у родителей было сыро и скользко, но прогноз уверенно обещал, что погода дней через пять наладится, и значит, неделю спустя тяжелая скользкая черниговская глина наконец высохнет.

Побродив с отцом среди тоскливых пропитавшихся речной и дождевой водой пейзажей, Пеликан в первый же час промочил куртку, кеды, джинсы и твердо решил, что, оформив документы в Херсонесскую экспедицию, он поступил правильно. Пеликан хотел моря, солнца, свободы – и в Крыму они у него будут. Все его детство прошло в залитых дождевой водой черниговских раскопах. Это было интересно, это было не скучно, но он точно знал, что, не вырвавшись отсюда, он так и останется ребенком Пеликанов. Поэтому он не желал в этом году видеть ни Десну, ни черниговский раскоп. Уже в конце осени его загонят в какой-нибудь Забайкальский военный округ. Черт с ними, пускай, Пеликан не в силах ничего изменить, но лето он проведет так, как ему нравится. А то, что Херсонес копает Таранец, с которым у отца отношения загадочные и непонятные, сейчас не значит для него ничего. Он же не к Таранцу едет, а к морю. Не надо путать!..

– Правильно, – легко и как-то слишком поспешно одобрил его решение отец. – Конечно, тебе лучше провести лето в Крыму. Мы тут отлично управляемся. Передавай привет Семену, его грекам и скифам.

Они вышли на пляж. Две пары кедов одного размера оставляли на мокром песке следы с одинаковым рисунком. Десна текла тихо, вода в реке казалась теплой, теплее моросящего дождя.

– Когда ты едешь? – спросил отец.

– Завтра в милиции должны выдать пропуск, а на послезавтра уже взял билеты.

– Да-да, еще и пропуск. А я, как только дождь закончится, выйду со спиннингом на наше место за старым дебаркадером. На днях мы за две бутылки водки свели знакомство с колхозным кладовщиком дедом Федотом. Он обещал показать место, где в прошлом году хорошо брал сом. На сома нам пропуск пока не нужен.

Слишком легко родители отпустили его к Таранцу. Пеликан должен был это почувствовать еще тогда, в Чернигове. Но он настроился взламывать их глухое сопротивление, и неожиданная покладистость отца его только обрадовала. Искать ей объяснение он тогда не стал. Лишь теперь, когда поезд не спеша миновал Инкерман, а запахи большого порта, нефти, дыма и близкого моря заполнили его купе, у Пеликана вдруг мелькнула слабая и грустная мысль, что, может быть, напрасно он решил ехать к Таранцу и все же стоило остаться с родителями. Мысль мелькнула, но тут же пропала.

Сине-белыми военно-морскими флагами Советского Союза, громко полоскавшимися на свежем ветру, Пеликана встречал Севастополь.

Как попасть в Херсонес с железнодорожного вокзала, ему объяснила Зоя Павловна из отдела кадров. Но чего стоило ее объяснение, если в севастопольских киосках «Союзпечать» не было даже самой приблизительной и неточной карты города? Где заканчивается второй троллейбусный маршрут и начинается восемнадцатый? Как с площади Суворова попасть на пересечение Большой Морской и проспекта Нахимова? Севастополь засекречен, и длинноволосый, бледнокожий, то есть определенно приезжий, Пеликан в кедах, старых джинсах и вызывающе несоветской майке, с рюкзаком на одном плече, требующий карту Севастополя, подозрителен втройне. Возможно, он столкнулся с заговором киоскеров, может быть, существовало тайное распоряжение не продавать карты залетным пеликанам, не исключено, наконец, что гражданского плана города, предназначенного для общего пользования, просто не существовало. Так или иначе, купить карту Пеликан не смог и пошел наугад, временами останавливая флотские патрули и уточняя у них дорогу.

Военных патрулей в городе было много. В Киеве Пеликан никогда не видел ничего подобного. По широкой Большой Морской, которую он все-таки нашел, включив интуицию, здравый смысл и внутренний компас, патрули шли волнами, сменяя друг друга: флотские, общевойсковые, опять флотские. Севастополь – город патрулей, понял Пеликан. Офицеры флота на его улицах смотрелись естественно и живописно, они чувствовали себя здесь хозяевами; пехотинцы и артиллеристы в окружении моряков тушевались, старались отойти в тень и слиться со стенами домов. Ничего у них не выходило: южный город, светлый, легкий, казалось, надел летнюю парадную форму офицера ВМФ.

Центр Севастополя был неуловимо похож на Ленинград. Такой могла стать столица империи, если бы история развернулась другим бортом и Петр взялся рубить окно не на Балтике, а на Черном море. Питеру всегда не хватало солнца, зато в Севастополе его было в избытке. Оно заливало набережные и улицы города, добавляло лазури в ярко-синие цвета моря. Солнце, море, свежий ветер, реющие повсюду флаги флота, духовые оркестры на набережных создавали в городе атмосферу праздника. Но то же солнце беспощадно подчеркивало ветхость классических фасадов, глубокие трещины по всей длине стен, рассохшиеся двери балконов под прекрасной лепниной. В Ленинграде все обстояло примерно так же, но бывшую имперскую столицу выручали частые туманы. Они скрывали обвалившиеся карнизы, огромные проплешины осыпавшейся штукатурки и вывалившихся кирпичей, а фантазия благодарных зрителей охотно дорисовывала недостающие архитектурные детали прекрасных зданий. Дом за домом, улица за улицей, строфа за строфой построенный на крутом холмистом берегу Севастополь рифмовался с Ленинградом, плоским, как торцевой срез ствола старого дерева.

Наконец, сориентировавшись в городе, Пеликан уверенно пересек исторический центр и вскоре оказался среди знакомых блочных пятиэтажек, в точности таких же, как на Комсомольском массиве, как в сотнях городов Советского Союза. На этом Севастополь для Пеликана закончился. Но море и солнце остались.

 

2

– Шпионаж на службе капитала? Тебя семья прислала, говори сразу, прямо и не крути!

Таранец был похож на потный коричневый сейф, загруженный в огромные шорты, небрежно прикрытый мятой панамой. Он стоял у распахнутого окна и возмущенно листал документы Пеликана. За окном сухая земля Херсонеса резко обрывалась в море. Море здесь было повсюду, оно назойливо лезло в окна, отражалось в темных очках собеседников, шумно плескалось у прибрежных камней. Железный запах морской травы беспощадно забивал ароматы степных трав.

– Чья это замечательная идея зачислить ко мне в экспедицию Пеликана? – театрально вскинул руки Таранец так, словно в пустой комнате кроме них теснилась толпа людей и всякий был готов немедленно бежать к нему с обстоятельным и подробным ответом.

– Я сам попросился, – осторожно признал Пеликан.

– И с какой, скажи мне, целью ты это сделал? Хотел со мной познакомиться? Так я сразу скажу, что Пеликанов в моей биографии и без тебя было достаточно. Не семья, а орнитологический заповедник!

– Что же мне теперь – покупать билет и возвращаться в Киев? – пошел на обострение Пеликан, понимая, что почти не рискует.

– А кто будет работать? Кто в раскоп пойдет? Скифы? Нет, я знаю кто! Я телеграммой вызову сюда эту интриганку Павловну из кадров и отдам ей твою кирку. Она специально все подстроила. Шутки у нее такие! Фуу-фу-фу-фу, – шумно вздохнул Таранец и еще раз перелистал документы Пеликана. – А где твой пропуск в Севастополь? Ты еще и пограничный режим нарушаешь?

– Пропуск вложен в паспорт, – рассердился Пеликан. – За всю дорогу его ни разу не проверили.

– Пропуска в нашей стране ввели не для того, чтобы их проверять. Получение пропуска, униженное ожидание мелкого чиновника в очереди – это все ритуалы инициации советскоподданного. Государство нагибает покорного и говорит ему добрым голосом: если захочу, то пущу тебя, птичка, в Херсонес, к дяде Семе, в земле поковыряться, а не захочу, будешь со своими водоплавающими в Десне бултыхаться. Ладно, – Таранец почувствовал, что его занесло, – сегодня устраивайся, а завтра начнешь трудиться. Расписание простое: в семь утра подъем, завтрак – и марш в раскоп. Работаем с восьми до двенадцати. Чем ты будешь заниматься в оставшееся время, меня не интересует, но главное, чтобы это не заинтересовало местную милицию.

И еще раз тебя предупреждаю, если выяснится, что ты приехал шпионить для своего папаши, то выгоню немедленно. А вдобавок повешу на тебя что-нибудь несмываемое, например, растление черноморских русалок, понял, птичка божия?

– Сегодня же сломаю передатчик, а ночью обломки выброшу в море, – пробурчал Пеликан, выходя из коттеджа руководителя экспедиции, так чтобы тот мог его слышать. Таранец показался ему и смешным, и неприятным одновременно. Не понятно, как вести себя с таким человеком.

Возле скособоченного строения, предназначенного для рабочих едва ли не со времен появления здесь «Склада местных древностей», топтались четверо. Пеликан занял свободную кровать и отправился знакомиться с коллегами. Миша-гриша-паша-саша оказались студентами Института инженеров гражданской авиации. Они приехали из Киева накануне и уже чувствовали себя опытными археологами. Специально для этой поездки будущие инженеры собрали металлоискатель и теперь вышли на полевые исследования. Они клялись, что во дворе общежития прибор находил алюминиевую ложку на глубине лезвия лопаты, но здесь он не желал замечать ее даже слегка присыпанной сухой землей Херсонеса. Консилиум склонялся к выводу, что в дороге металлоискатель растрясло, и какой-то контакт мог отойти.

Полчаса спустя по тропинке, ведущей от коттеджа Таранца, подошли еще двое. Один был похож на культуриста-интеллектуала, второй казался просто здоровенным.

– Коля, – приветливо поигрывая всеми мышцами торса сразу, помахал им рукой культурист.

– Богдан, – представился здоровенный и тут же заинтересовался работой прибора. – Это у вас, уважаемые, миноискатель из набора «Юный следопыт»? Да? Это прекрасно! Вы только Таранцу не показывайте свою машину.

– Почему? – не поняли студенты.

– Сами подумайте, зачем ему рабочие, способные видеть металл под землей? Так ведь все золото скифов будет ваше, и ему ничего не достанется. Если он узнает об этом миноискателе, уволит вас. Точно уволит!

– Да вы что, – возмутились и обиделись миша-гриша-паша-саша. – Мы же не себе. Мы прибор для дела привезли.

– Ладно, Коля, – довольно ухмыльнулся Богдан. – Идем, глянем на этот сарай типа барак. У Таранца в этом году совсем детский сад какой-то. Пионерский лагерь. Ты готовься, они будут нам перед сном рассказывать про черную комнату, а ночью, при свете Южного Креста, мазать щеки зубной пастой.

– Я в этом клоповнике вообще ночевать не собираюсь, – отмахнулся Коля.

– Герой-любовник, – Богдан похлопал Колю по спине. – А мне придется.

– Тогда построй их прямо сейчас. Пусть маршируют и отрабатывают приемы с киркой и тачкой.

Богдан с Колей зашли в барак. Студенты испуганно посмотрели им вслед.

– У нас намечается дедовщина?

– Ничего, мы не в армии, отобьемся.

– Кто они вообще такие?

Культурист Коля оказался художником и ходоком. Быстро оценив обстановку, он нашел в Севастополе медсестру и две ночи из трех проводил у нее. Третью ночь медсестра дежурила в госпитале. Из города Коля приносил алкоголь и книги. Тем летом наконец-то вышел Борхес на русском языке. Первые экземпляры – голубые с золотым трилистником в круге, эмблемой серии, вытисненной в правом нижнем углу обложки, едва попав в Севастополь, немедленно появились на книжном рынке. Борхес у севастопольских книжников стоил в восемь раз дороже номинала.

– Коля, ты больной человек, – пожалел художника Богдан. – Это же закрытый город, и цены тут закрытые. В Киеве ты переплатил бы всего впятеро.

– Как все мужчины в Вавилоне, я побывал проконсулом; как все – рабом… – гордо ответил Коля. Борхес уже впрыснул ему дозу терпкого метафизического яда прямиком в таламус.

После обеда их навестил Таранец.

– Все устроились? – начальник экспедиции обошел барак. – А график дежурств почему не висит? Нарисовать график и повесить возле входной двери. Убирать за вами никто не будет. – Шульга, – он остановился возле кровати Богдана, – ты тут старший, значит, будешь следить за порядком. За график отвечаешь ты.

– Двадцать пять процентов к ставке? – поинтересовался Богдан.

– Выполняйте и не хамите начальству, – рявкнул Таранец и отправился дальше разглядывать барак, словно зашел сюда впервые.

– Пеликан, ты ведь не историк, слава богу. Ты, кажется, физик? В моем коттедже проводка перегорела. Надо починить.

– Я теоретик. Когда надо будет взять интеграл, обращайтесь.

– Ладно, завтра в раскопе проверим твои интегралы.

Начальство раздраженно хлопнуло дверью. Богдан сел на кровати и постучал по тумбочке мирно дремавшего соседа.

– Коля, пока ты спал, меня кум бугром назначил. Да хватит уже мечтать о бабах, просыпайся! Нарисуй график дежурства в стиле Альфонса Мухи. С его виньетками, с его щекастой славянкой посредине. Нарисуй женщину Мухи, а вокруг нее график.

– А при чем тут модерн, Бодя? – удивился сонный Коля. – Кругом же антика, коринфский ордер.

– Потому что мы свободные люди, и нет над нами власти Таранца. А у свободного человека должен быть свой стиль! И пусть под хвост себе засунет свой сталинский коринфский ордер.

В небольшой столовой, за ужином, Таранец сидел султаном, милостиво разглядывал собравшихся, пересмеивался с приближенными, по-хозяйски оценивал приехавших в экспедицию девчонок. В Херсонесской экспедиции все было продумано и толково, пожалуй, даже лучше, чем в других экспедициях Института археологии, теперь Пеликан мог сравнивать и ясно это видел. Устоявшиеся правила здесь были жестче, потому что люди собирались случайные. В Чернигове, у отца, все было иначе, туда приезжали свои. Никаких графиков дежурств Пеликан там никогда не видел. Когда собираются единомышленники, бюрократия отступает. Дернул же его черт поехать в Херсонес.

В коттедже Таранца после ужина взревела дрель, застучали молотки и тихо, в четыре голоса стали переругиваться студенты. Миша-гриша-паша-саша меняли сгоревшую проводку.

– Идем, Пеликан, погуляем, поговорим, – предложил вечером Богдан, и они пошли мимо руин базилики к маяку, в сторону моря, в сторону заходящего солнца.

– Послушай, старик, это, конечно, не мое дело, но я вижу, что Таранец на тебя взъелся, а ты хлопаешь глазами, не знаешь, как увернуться от гнева высокого всемогущего начальства и, кажется, собираешься принять неравный бой.

– Это из-за отца, – уверенно ответил Пеликан.

– Не совсем. Таранец так устроен, что он должен быть главным во всем. Он подавляет любое противостояние, потому что видит в нем угрозу. Он подавляет сопротивление заранее, там, где оно еще не появилось, но только может возникнуть. Почему сегодня в бараке он на меня наорал? Вот скажи, были у него причины? Не было! Просто он видит во мне потенциального конкурента, неформального лидера, который может создать оппозицию, отравить ему жизнь и сорвать работу. Поэтому он приходит на мою – так он думает – территорию и демонстрирует, кто здесь альфа-самец. Таранец – талантливый ученый и сильный администратор, он многого добьется. Не потому, что он выдающийся специалист – таких, как он, немало, и среди них, кстати, твой отец, – а потому, что Таранец точно такой же, как наше государство. Он деспот, он давит, он требует полного подчинения. Он не допустит никакой самоорганизации, никакой инициативы.

– У отца в экспедиции все устроено иначе.

– Вот именно. Существуют и другие модели, именно поэтому Таранец в твоем появлении видит угрозу, а в тебе – врага. Не идейного врага, а стихийного, и есть всего два способа его успокоить.

– Один – это уехать…

– Другой – показать ему, что ты не опасен. Во-первых, не спорь с ним в раскопе. Он будет находить для тебя самую тяжелую и неприятную работу, но ты не спорь, а просто делай. Выполнять физическую работу, поверь мне, совсем не тяжело, если не накручивать себя, не думать: мир жесток и беспощаден, он устроен несправедливо, и почему всю эту неприятную работу должен делать я, такой нежный и возвышенный, а не кто-то грубый и брутальный, специально приспособленный для этого природой? Четыре часа в раскопе – совсем не много. Постарайся получать удовольствие от простого физического труда.

– Хорошо, – согласился Пеликан, – это несложно. А что во-вторых?

– Придумай себе какую-нибудь безобидную слабость и не скрывай ее от Таранца. Пусть будет уверен, что у него есть на тебя компромат.

– Что ты хочешь сказать? Какую слабость он может мне простить?

– Я не предлагаю тебе изображать эксгибициониста…

– Спасибо, – не очень искренне обрадовался Пеликан. – Но шахматы и преферанс он вряд ли расценит как слабость.

– В нашей стране сквозь пальцы смотрят на тихих алкоголиков и на бабников, пока те не выбились в начальники или не вступили в партию. Коммунистов за блядство на партсобраниях бьют по яйцам, но мне их не жаль. Так им и надо!

– Алкоголиком я быть не согласен.

– Значит, у тебя нет выбора, – подвел итог Богдан. – Только учти, что всех баб, которые работают у него в экспедиции, Таранец автоматически считает своим гаремом. Даже если никогда не наложит на них лапу. Поэтому, если не хочешь стать жертвой приступов ревности начальства, выбирай девчонок на стороне. Их тут вон сколько бегает, загорелых.

Они остановились на высоком берегу Херсонеса, глядя на закат. Ветер затих, и волны едва плескались у мокрых камней.

– Ты замечал, Пеликан, что закаты меняют масштаб местности, и обычные земные пейзажи вроде этого вдруг обретают космическую перспективу?

– Давай подождем, вдруг будет зеленый луч, – попросил Пеликан.

В эту минуту посреди густо-багровой закатной солнечной дорожки тихо и быстро, словно ниоткуда, появилась черная субмарина.

– Вот твой зеленый луч, – поморщился Шульга и повернулся к морю спиной.

– Почему мне показалось, что эти правила ты придумал не сейчас? – спросил Пеликан, когда они возвращались сквозь густые и вязкие сумерки, вздрагивавшие рубиновыми вспышками маяка.

– Я вообще ничего не придумывал, потому что так живут все мои друзья. Они работают, не обращая внимания на пинки и матюки сверху, и показывают изо всех сил, что никому не конкуренты. За это им кое-как прощают то, что я называю грехом интеллектуального первородства. Надо понимать, что коммунисты не уйдут: они зацепились здесь надолго, нам их не пережить, и с этим ничего не сделаешь. Если ты не хочешь уезжать и не готов стать одним из них, то нужно учиться выживать в полупустыне. Жить без воды, питаться колючками, радоваться редким оазисам. Экспедиция Таранца не просто похожа на наше государство, она – его микроскопический осколок, сохранивший все свойства системы. Это отличный полигон, чтобы тренироваться и привыкать.

 

3

Раскоп начинался метрах в трехстах от лагеря экспедиции. Из него было видно, как нервными частыми волнами далеко внизу шли севастопольцы к морю, на пляж бухты Песочной. Рядом с раскопом тянулась грунтовая дорога, вдоль которой торчали столбы с колючей проволокой. По ту сторону заграждения вооруженный автоматом часовой нарушал статьи устава, строго и в мелочах регламентировавшие его обязанности. Он спал, сидел, прислонялся ко всему, что мог найти, ел, пил, курил, говорил с сослуживцами и случайными прохожими, отправлял естественные надобности. Только два запрета часовой соблюдал строго: он никогда не читал и ничего не писал.

– За проволоку не ходить, часовых не дразнить, – в первый же рабочий день предупредил всех Таранец. – Часовой охраняет запасной КП командующего Черноморским флотом. Это самый секретный объект в Севастополе. Кто там что-то сказал об обороноспособности нашей родины?.. Никто? Ничего? Вот и хорошо. Тогда кирки, лопаты, тачки в зубы – и вперед! Лупайте сю скалу!..

Но как раз скалу им трогать было запрещено. Студенты убирали сухой и плотный каменистый грунт, а следом за ними шли девушки со скребками и щетками. Чуткими руками они аккуратно счищали остатки земли до скального основания.

Работа была привычной для Пеликана. И хотя твердую сухую каменистую почву Херсонеса дробить, копать и грузить оказалось нелегко, но и вязкие глинистые черниговские грунты были ничуть не легче – они быстро налипали на инструмент и обувь, поэтому лопату приходилось чистить каждые несколько минут, а по раскопу все ходили походкой ластоногих дайверов.

Здесь же в одиннадцатом часу утра солнце уже жгло в полную немилосердную силу, так что только сухая пыль трех тысячелетий поднималась и висела над раскопом, ожидая, пока ветер с моря отнесет ее в сторону секретного военного объекта и развеет над ним, как прах ветеранов пунических войн и галльских походов над алтарем бога войны.

В обе стороны: из Херсонеса в Песочную бухту и обратно, из Песочной в Херсонес, по дороге, отделяющей раскоп от военной части, каждый день пылили сотни отдыхающих, а потому никуда не спешащих людей. Все они были раздеты, загорелы и любопытны. Отдыхающие молча сбивались в группы по краям раскопа, как собираются в зоопарке зрители у вольеров со львами или носорогами, и тихо обсуждали, что же ищут археологи. Идеи возникали разные, как правило, взаимоисключающие, так что вскоре кто-то не выдерживал гнетущей неизвестности и задавал главный в этой части заповедника вопрос. Обычно самой нетерпеливой оказывалась полнеющая дама в купальнике, очках и большой панаме. Возле нее непременно крутился ребенок, неравномерно, но щедро заляпанный зеленкой. Ребенок тоскливо хныкал, не желая дольше ни минуты находиться под раскаленным солнцем. Он мечтал немедленно оказаться в море и сообщал окружающим о своем желании так громко, как мог, и так часто, как это у него получалось.

Дама держала себя предельно вежливо, однако любопытство понуждало ее к поспешным и необдуманным действиям. Она выбирала самого представительного человека в раскопе и задавала ему вопрос: «Это ведь археологические раскопки? Позвольте узнать, что же вы ищете»?

Природа живет закономерностями: птицы мигрируют с севера на юг и обратно, лососи приходят нереститься туда, где провели мальками свое рыбье детство, а праздные дамы Херсонеса, все без исключения, адресовали вопрос только одному человеку. Среди тех, кто был в раскопе, они безошибочно выбирали Богдана, и этим их судьба была предрешена.

Богдан поднимал вверх умное лицо, обрамленное бородой, которая со временам обещала стать профессорской, авторитетно выставлял вперед солидный живот и доброжелательно смотрел на собравшихся у раскопа.

– Перед вами, уважаемые, чумной скотомогильник. Мы проводим плановую санобработку места захоронения больных животных. Вы попали в опасную зону, поэтому не отходите никуда, стойте, где стоите. Сейчас приедет машина из службы главного санитарного врача флота, и все вы пройдете специальную дезинфекцию. После этого каждого поместят на двухнедельный карантин. Вашей жизни ничего не угрожает, но сами вы представляете опасность для здоровья животных города Севастополя, так как можете выступать разносчиками вирусов.

Последние две фразы Богдану приходилось кричать вслед толпе зевак, уходивших от него быстрым спортивным шагом. Дама с зеленым ребенком бежали первыми.

– Граждане, проявите терпение, санитарная машина будет с минуты на минуту. Проявите сознательность, граждане!

– Богдан, кем ты работаешь? – заинтересовались миша-гриша-паша-саша, когда Шульга в очередной раз разогнал орду любопытных.

– Я, уважаемые, работаю эссеистом, – скромно отвел взгляд Богдан.

– Кем? – не поняли студенты.

– Эссеист – это редкая, вымирающая профессия – немного сценарист, немного очеркист и совсем чуть-чуть журналист. Сложно объяснить вот так, на пальцах.

– Нет-нет, спасибо, нам все понятно!

– Что за ерунду про эссеиста ты рассказал ребятам? – спросил Пеликан, когда они после работы возвращались в лагерь.

– Понимаешь, старик, это как-то унизительно быть писателем, которого никто не знает. Когда говоришь: я писатель, то обязательно переспрашивают: Писатель? А как фамилия? Как-как? Шульгак? Нет, не слышал. Это очень неприятно, веришь? Лучше я пока побуду эссеистом.

 

4

Первое время Пеликан наталкивался на жесткий пристальный взгляд Таранца неожиданно и часто. Казалось, начальник экспедиции следит за ним постоянно: в раскопе, в столовой, после работы. Пеликан делал вид, что не замечает недоброго внимания начальства, и старательно рвал киркой ороговевшую и растрескавшуюся кожу Херсонеса. Чтобы поддерживать состояние раздраженной взвинченности, Таранцу требовались новые впечатления, свежая пища для злости, и если ее не давал Пеликан, значит, надо было искать в другом месте. Тут ему подвернулись миша-гриша-саша-паша с их то работающим, то глохнущим миноискателем. Студенты приволокли железяку в раскоп и попытались с ее помощью что-то обнаружить. Таранец пришел в бешенство. Ему было безразлично, работает прибор или нет, он слышать о нем ничего не желал и в ярости требовал немедленно утопить в море любимую игрушку студентов. Богдан оказался прав, вооруженных металлоискателем студентов экспедиционное начальство посчитало опасными. Миша-гриша-саша-паша сопротивлялись, пытались вступить в дискуссию, обещали экспедиции всяческие пользы и бенефиции от устройства, едва оно заработает без сбоев и в полную проектную мощность, но Таранец от обещаний и сопротивления только зверел.

А затем в какой-то совсем уже невыносимо жаркий день, когда расчищенные участки скалы плавились от жары и снова становились магмой, а море у берега Песочной бухты казалось особенно прекрасным, миша-гриша-саша-паша, все вчетвером, сбежали из раскопа купаться.

– Не самураи наши парни, – осудил дезертирство студентов Богдан.

– И в этом им повезло, – Пеликан увидел, как со стороны лагеря к раскопу идет Таранец. – Иначе дело закончилось бы групповым публичным харакири.

– Для самурая сэппуку – это венец карьеры, демонстрация мужества и кристальной чистоты помыслов, а наших ждет позор и унизительная публичная порка.

Так и вышло. Таранец несколько часов визжал, грозил уволить бездельников немедленно и без выплаты заработанных копеек, а студенты агрессивно оправдывались и уличали начальство в нарушении трудового законодательства и санитарных норм.

Вектор противостояния в экспедиции после этого скандала радикально поменял направление, и Пеликан вдруг обнаружил, что его оставили в покое.

 

5

Херсонес и прилегающие пляжи днем были полны праздной, скучающей публики, от которой, казалось, невозможно укрыться на открытых пространствах, зажатых между Карантинной и Песочной бухтами. Но к вечеру обугленные севостопольцы расходились по своим жилищам, и Херсонес пустел. Ночь здесь проводили только археологи нескольких экспедиций, пограничники и романтические парочки, приходившие посмотреть на закат и остававшиеся до рассвета. Предвечерье и ранние сумерки были самым спокойным временем на небольшом полуострове.

Когда художник Коля отправлялся в город к своей медсестре, Пеликан похищал его Борхеса, брал спальный мешок и уходил к морю. В самой спокойной части Херсонеса он облюбовал мелкий старый ров, небольшое углубление в земле, давно заросшее травой, и под прикрытием склонов, осевших и осыпавшихся много лет назад, валялся там до позднего вечера. Ветер гнал к морю горячий воздух, пахнувший пылью, полынью и лавандой, солнце тихо уходило на запад, Пеликан читал небольшие рассказы Борхеса медленно и осторожно, как археологи открывают исторические слои в тесном пространстве раскопа. Его никто не видел, ему не мешали, одиночество Пеликана было безгранично и великолепно, как море, залитое предзакатным солнцем.

Однажды на краю его укрытия появились две женские фигурки.

– Вот, видишь, эти древние места населены необычайно плотно. В каждой канаве притаился скифский варвар, – заметила одна.

– Судя по археологическому спальнику, перед нами не варвар, а еще один внук академика Рыбакова, – не согласилась с ней другая. – Что-то читает.

– Просто потомки академика одичали и варваризовались уже в третьем поколении.

– Нет, не верю. Я спущусь, посмотрю, что там у него.

– Как хочешь, – безразлично ответила ее подруга и, уходя, зашуршала сухим ковылем, но потом вернулась и громко, чтобы Пеликан ее услышал, добавила: – Если до темноты не вернешься в лагерь, мы придем сюда искать тебя с милицией.

– С милицией, – насмешливо повторила девушка, подходя к Пеликану. – Нет тут никакой милиции. Из опасной и вредной фауны – одни пограничники и собаки.

– Ни разу с ними не сталкивался.

– Повезло. Так что же ты читаешь, покажи-ка? – она повернула книгу, чтобы увидеть обложку. – Понятно. Экспансия латиноамериканцев в наше полушарие неудержима. Страна за страной сдаются на милость мракесов, бьой-касаресов и карлосов-фуэнтесов.

– Не любишь?

– Не то что бы… Но как-то странно они звучат в наших широтах. До того неестественно, что кажутся чужими. Тебя как зовут?

– Пеликан.

– Ничего себе имечко.

– Я привык, мне нравится. А тебя?

– А меня зовут Сиринга.

– Но я на самом деле Пеликан.

– А я все равно Сиринга.

– Целомудренная гамадриада.

– Это в прошлом, – быстро внесла ясность Сиринга. – Пан меня уже догнал и сделал дудку, поэтому я больше не гамадриада. Можно я посижу у тебя немного? Здесь тихо и травой пахнет сильнее, чем морем. А когда ветер дует с суши, то слышен запах кипарисов. Я мешать не буду, можешь читать своего аргентинца.

Сиринга сломала стебель полыни и зажала его в зубах. Она была некрасивой, с мелкими чертами лица и глубокими следами давней, может быть, детской ветрянки на лбу и щеках. Но наступавшие сумерки стирали и затушевывали детали, сохраняя тонкий темный силуэт на фоне еще светлого летнего неба.

– Не читается сегодня, – признался Пеликан. – У Борхеса в каждом абзаце по три незнакомых имени. Кто эти люди? Что они написали? Он говорит о них так, будто они всем известны, но по нашу сторону Карпат никого, а сноски в три строки помогают мало. Эта книга словно с другой планеты упала.

– И что же? – насмешливо глянула на него Сиринга. – Сопит наш разум возмущенный? Железный занавес не позволяет Пеликану вгрызаться в сочную мякоть южноамериканской культуры?

– Ну да.

– Брось, пустяки. Тебе за звучными фантастическими именами мерещится какой-то невероятный мир. Ты пытаешься думать об их культуре, но останавливаешься в самом начале, уткнувшись в ее мнимую недоступность. На самом же деле все решается просто, достаточно лишь один раз крепко упереться головой и прорвать заслоны. Они сделаны всего лишь из бумаги. Тут как раз все легко, вопрос в другом, а нужна ли она тебе? Нужна ли она вообще? Наша возня на планете закончится очень скоро. Всех нас мгновенно забудут, как забыли херсонесских греков, и даже еще быстрее. Они здесь жили, строили, молились, воевали. Две тысячи лет прошло, никого не осталось, всех забыли, все пошло прахом. Рядом с античными руинами нужно строить санатории и лечить от тщеславия. С тех времен остались только камни в земле и солнце над морем. Если мы хотим погрузиться в прошлое, то нам нужны лишь камни и солнце. Но даже тут мы суетимся и делаем смешные глупости. Мы зачем-то выкапываем камни вместо того, чтобы, обнявшись, сидеть на них у края воды и смотреть на закат. Только закат остался таким же, каким был две тысячи лет назад. Ни капельки не изменился. Когда сюда приехали первые греки из Гераклеи Понтийской, закат их уже ждал. В точности так же терпеливо он ждал первого из нас, чтобы когда-нибудь проводить последнего.

– Да, это похоже на голос тростниковой сиринги. Жизнь – только миг, живи мгновением…

– Уже темно, мне пора возвращаться. Проводи меня, – попросила Сиринга, – я боюсь херсонесских собак. Гамадриады не любят собак.

– Не видел здесь ни одной, – удивился Пеликан.

– Это потому, что ты их не боишься.

Осторожно пробираясь сквозь набиравшие силу сумерки, они направились куда-то в сторону торжественных развалин Владимирского собора. В двух небольших коттеджах рядом с ними жили археологи Уральского университета. Сиринга и ее подруга приехали в Крым из Свердловска. Пеликан подумал, что ему даже неинтересно, откуда она. Странно было бы встретить гамадриаду где-нибудь за пределами древней греческой колонии.

– Ты каждый вечер лежишь в своей канаве? – спросила Сиринга, оказавшись рядом с невысоким двухэтажным домом, по самую крышу затянутым виноградом.

– Нет. Но я там часто бываю.

– Может быть, загляну к тебе еще как-нибудь, – неуверенно предположила Сиринга. – Поговорим о греках и Аргентине.

Она ушла, просто махнув ему рукой.

 

6

Наблюдательные помощники Таранца быстро заметили частые вечерние прогулки Пеликана со спальным мешком за спиной. О них, вместе с другими мелкими, но забавными сплетнями, однажды было доложено начальнику экспедиции. Так, совсем к тому не стремясь, Пеликан выполнил второй совет Богдана.

Таранца новость не то чтобы порадовала, но и совсем безразличным не оставила. Если человек работает аккуратно, а досуг проводит на стороне с девчонками, то, с одной стороны, он полезен, а с другой – уязвим. К тому же, со временем из таких получаются надежные столпы режима.

Встретив Пеликана несколько дней спустя, Таранец доверительно сообщил ему, что евгеника – совершенно определенно лженаука, и он не удивится, если Пеликан когда-нибудь выйдет в люди. Одобрение Таранца Пеликана не порадовало, но еще неприятнее было представлять, как что-нибудь похожее тот скажет отцу, встретив его в коридоре института осенью или зимой. А ведь скажет, не забудет.

Между тем, экспедиция работала, расширяла раскоп, открывала новые участки скалы. Миша-гриша-саша-паша, оставив надежду починить металлоискатель, чтобы опробовать его в деле, начали искать, к чему бы приложить бешеную энергию молодости. Они взяли у Таранца денег в долг под будущую зарплату и купили акваланг. Один на четверых. Вернее, на троих, потому что Саша, выгрузив однажды из головы принципы работы металлоискателя, но еще не заполнив освободившееся место схемой акваланга, вдруг заметил в столовой миниатюрное существо женского пола с растерянным взглядом серовато-голубых глаз.

– Вот и со мной это произошло, – сообщил в тот же день Саша, встав посреди барака. – Я влюбился.

– Саша, не делай глупостей, это Белая Акула, акула-людоед, самый опасный хищник в местных водах, – тут же предупредил студента Коля. Было странно, что эти грозные характеристики он относил к такой хрупкой девушке. – Она этой весной сломала зубы о начальника отдела в Институте археологи и приплыла в нашу тихую заводь зализывать раны. Не связывайся.

Но Саша не желал слышать Колю. Он не занимал очередь за приятелями, чтобы уходить с аквалангом под воду, погружаться на дно и там, среди неподвижных камней и колышущихся водорослей, распугивая прибрежную рыбью мелюзгу, искать осколки античных цивилизаций. Двухметровый Саша превратился в огромную рыбу-прилипалу при миниатюрной Белой Акуле. Валяясь на высоком берегу среди сохнущих трав, Пеликан не раз видел их гуляющими по самым тихим окрестностям Херсонеса. Быстрыми ночными тенями они пересекали его дорогу, когда, проводив Сирингу к затянутому виноградом двухэтажному дому, Пеликан осторожным шагом возвращался к себе в барак.

Уже наступил август, суетливое время покупать обратные билеты и готовиться к осени. Осень в наших краях неотвратима, а добыча обратных билетов требует сил и специальных талантов. Таранец подключил институт, институт – академию. Битва за билеты велась на космических высотах, и экспедиция иногда только через верных людей получала обнадеживающие сигналы: Ждите. Билеты будут…

А в Крыму продолжалось лето: дни, как и прежде, стояли жаркие, вечера – теплые и долгие. Полынью и кипарисами пахли сумерки Херсонеса.

Однажды, хаотично перемещаясь по полуострову, Саша и Белая Акула наткнулись на Пеликана с Сирингой, яростно споривших о ближайшем к Херсонесу входе в царство мертвых. Пеликан стоял за остров Змеиный, приютивший Ахилла, после того как тот сумел выбраться из Аида. Но Сиринга ничего не желала слышать об Ахилле и Змеином, она точно знала, что самый близкий вход в Аид – на турецком побережье Черного моря, возле Гераклеи Понтийской. Его видел Геракл, когда направлялся к амазонкам, там умер Тифис, кормчий «Арго».

Гости в споре поучаствовать не смогли, но у них была с собой бутылка домашнего вина, и Пеликану показалось, что эта пара была рада провести вечер в компании новых людей. По всем признакам, они уже начали уставать друг от друга.

Когда у моря совсем стемнело, Саша и Белая Акула ушли в ночь, куда – неизвестно, однако точно не в сторону лагеря. Часов у Пеликана не было, но он и без часов видел, что никогда не оставался на берегу так поздно. Сиринга привычно жевала стебель полыни и смотрела куда-то вдаль.

– Неужели здесь полынь не горькая? – удивился Пеликан.

– Горькая. Хочешь попробовать?

– Хочу, – Пеликан протянул руку.

Сиринга легко провела веточкой травы по его открытой ладони, потом по загорелой руке – до локтя, уронила ее и потянула Пеликана к себе.

Ее губы лишь слегка отдавали свежей горечью. За вкусом полыни Пеликан различил аромат спелого винограда, а за ним, дальше, еще какой-то знакомый, но не сразу узнаваемый вкус, который ему никак не удавалось определить. Губы Сиринги были то мягкими, то упругими, и Пеликан хотел распробовать ее до конца, понять, что же там дальше, за полынью, за виноградом, за можжевельником. И она вроде бы не прятала от него ничего, но и не спешила раскрывать свои тайны, то подпуская ближе, то отдаляясь, и он начинал все сначала, разделяя слой за слоем: стынущую полынь, вяжущий виноград, терпкий можжевельник, нежный бархатный абрикос.

Всякий раз она казалась новой, и новым был ее вкус. Пеликан мог бы остановиться, уступая мнимой покладистости Сиринги, но неожиданная настойчивость толкала его вперед. Конечно, она лучше него знала, где вход в Аид, зачем было с ней спорить? Эта догадка быстрой падающей звездой слабо вспыхнула в темных пространствах его сознания и тут же забылась. Пеликан легко подчинялся Сиринге, угадывая, что дальше, где-то в глубине, она прячет свой самый главный, самый тайный свой вкус – липовый, густой, медовый. Этот вкус, может быть, главная тайна Сиринги, и, скрывая его, она в то же время ждет, что Пеликан сумеет до него добраться и попробовать хотя бы раз. И еще раз. И еще.

 

Глава восьмая

Монолог королевы в Жданове

 

1

День рождения Ирки удался, но затея Федорсаныча, о которой известно было только ему, за которую заплатил он ходовой и двигателем будущего своего автомобиля, провалилась полностью и безнадежно. Сотник хотел показать Елене, что ее время изображать вечную молодость на сцене их провинциального театра уже закончилось, потому что выросло новое поколение красавиц – таких же ярких и безбашенных, как она, но при этом оскорбительно молодых. Елене с ними не тягаться, их соперничество проиграно заранее: и по очкам, и нокдауном одновременно. А потому ей, как старой цирковой кобыле, пора правильно выбирать место в жизни и парковаться наконец в их тихом трехкомнатном стойле.

Если бы Елена узнала об истинной причине, по которой Федорсаныч закатил этот банкет, ему долго пришлось бы чистить семейный сортир и осторожно тереть холку, по которой прошлась тяжелая рука его супруги. Но он никому об этом не говорил, а Елена ни о чем не догадывалась.

Сперва действительно все шло из рук вон: Елена злилась и на собравшихся, и на Сотника, чувствовала себя сухим осыпающимся прошлогодним подсолнухом в жизнерадостном весеннем цветнике. Но уже к середине вечера, когда девчонки из Русской драмы решительно покончили с «Алуштой» и ударили по «Зубровке», Елена увидела, что в этом пьяном детсаду соперниц ей нет. Кто еще был в зале, кроме артисток? Любовница Шумы? Армянка Алабамы, сбежавшая со средины праздника? У любой из них Елена могла отбить мужика запросто, всего за час, но к концу вечера она и без того чувствовала себя первой. Никакие доказательства ей не были нужны.

Федорсаныч, которого Елена привыкла считать слабаком, в этот вечер тоже показал себя мужчиной. Все-таки деньги дают мужику что-то такое, чем обошла его природа: делают выше на пару сантиметров, взгляду добавляют блеска, проявляют его обаяние и шарм. Елена не хотела знать, на какие шиши он устроил день рождения Ирки. Раз сделал, значит, деньги у него были, и, очевидно, не последние. Все остальное пусть обсасывают бабушки на лавочках у подъездов.

Одно лишь испортило ей настроение праздника всерьез, и Сотник тут был ни при чем: вечером в ресторане Елена не узнала свою дочь. В тот момент, когда Ирка, мокрая и какая-то больная, вошла в зал «Олимпиады-80», вместо нее Елена вдруг увидела себя. К Ирке подбежала бабушка, начала о чем-то ее расспрашивать, накладывать какие-то салаты – сперва в одну тарелку, затем сразу же в другую. Дочь отворачивалась, смотрела поверх голов собравшихся безразличным, невидящим взглядом. В каждом своем жесте, в каждом движении теперешняя Ирка была так невозможно похожа на нее саму, что Елена вдруг замерла, не слыша музыки и шума голосов, не замечая в зале никого, кроме Ирки. Это был не пустяк, не случайность, не минутное затмение. Ирка стала в точности такой, какой была Елена двадцать лет назад, в тот год, когда встретила Бойко. Ирка выросла удивительно похожей на нее, но Елена видела, что характер достался дочери от отца. И вот этого она боялась всерьез, потому что не было в ее жизни человека более жесткого и упрямого, способного так последовательно разрушать собственную судьбу и жизнь окружающих, добиваясь своих целей, даже если эти цели были очевидно недостижимы.

Елена познакомилась с первым мужем, когда его имя знали на каждой шахте Донбасса. Бойко пять лет назад вернулся с флота, работал инженером-механиком на «Бутовке-Донецкой», стал кандидатом в члены партии, секретарем комитета комсомола шахты и занимался профсоюзными делами. В том году ему удалось добиться увольнения директора небольшой шахты в Красноармейском районе за невыполнение условий трудового договора с рабочими. Это было невероятно – директора сняли не за невыполнение плана, а за гибель в забое нескольких рабочих. Такого не случалось никогда, потому что уголь был важнее жизни, скольких бы жизней он ни стоил. Уголь дает металл, металл – это оборона страны! Техника безопасности, конечно, важна, но считалось, что шахтеры должны понимать: работа у них опасная, и риск – неотъемлемая ее часть. Уголь – черное золото металлургии, а за золото всегда платили кровью. Если произошел несчастный случай и погибли люди, значит, проведем траурный митинг, назначим пенсии вдовам и детям, а потом вернемся к ударному труду. Страна ждет угля, а не оправданий и объяснений! Да, шахтеры рискуют, но этот риск приносит им почет, высокие зарплаты и путевки в лучшие санатории страны.

Бойко первым собрал документы, подтверждавшие прямое нарушение трудовых договоров, и доказал, что директор лично виноват в аварии. Потом он подключил прокуратуру, и по результатам проверки директора отправили на пенсию. Дело против проверенного кадра возбуждать не стали, и все равно это был триумф немыслимый, небывалый.

Директора шахт – особая каста, у них свой круг общения и свои правила. Они не стали отвечать Бойко немедленно, у молодого инженера были крепкие тылы в горкоме партии, но где-то, в какой-то записной книжке напротив его фамилии появилась точка. Небольшая черная точка – и все.

Ничего этого Бойко, конечно, не знал и ответного удара не ждал. Он впервые добился справедливости в важном деле, а таких дел еще предстояли десятки. Социалистическое государство должно заботиться о рабочем классе, для того оно и создано. А если где-то засели бюрократы, для которых мертвые цифры важнее жизней рабочих, то у государства найдутся воля и силы их убрать, заменив настоящими коммунистами. Примерно так думал в то время Бойко, и у него действительно многое получалось. Он генерировал мощное поле силы и успеха, а такое излучение всегда чувствуется. Волю Бойко ощутили сотни людей, и когда он объявил о создании «Инициативной группы за соблюдение трудовых прав шахтеров», в нее вступили рабочие пятнадцати шахт. Это был настоящий независимый профсоюз, ничего похожего в области не видели с середины двадцатых годов, поэтому в Донецком обкоме на какое-то время растерялись. Разогнать незаконную организацию рабочих или объявить ее еще одним направлением социалистического профсоюзного движения, влить в официальные организации и растворить в них? Склонялись к более мягкому решению, ведь никаких политический требований Бойко не выдвигал, не требовал даже повышения зарплаты, а только выполнения и без того утвержденных трудовых договоров. На первый взгляд, ничего в этом крамольного не было.

Пока обком колебался, на «Бутовке-Донецкой» – шахте, где работал Бойко, – случилась авария, и «Инициативная группа» потребовала уголовной ответственности для директора. Директор – фронтовик, орденоносец – вывел предприятие в лидеры отрасли, а тут какой-то мальчишка копает под него и подводит под статью. Это было слишком, это был крутой перебор. Бойко так и объяснили в обкоме, а заодно предложили сворачивать правозащитную активность, которая многим уже надоела. На секретарей донецкого обкома удивленно смотрели в Киеве и спрашивали, что за махновщина началась у них в Углепроме.

Вместо того чтобы послушать умеренных доброжелателей из аппарата, Бойко направил в ЦК КПСС свои «апрельские тезисы» – письмо с требованием обеспечить соблюдение трудовых прав шахтеров Донбасса. Письмо подписали полторы сотни рабочих. Обком увидел в нем объявление войны – из благополучной донецкой избы вынесли сор и вытряхнули прямо посреди Москвы. Донецкий обком собрал отраслевое совещание, и директора шахт, как один человек, заявили, что не позволят популистам-проходимцам марать авторитет трудового края. Умеренные пожалели о проявленной мягкотелости, Бойко немедленно выгнали с работы, исключили из комсомола и из кандидатов в члены партии, а его «Инициативная группа» разбежалась сама.

Если бы на этом все закончилось, то через какое-то время жизнь инженера наладилась бы: его восстановили бы на работе или нашли другую, пусть не по специальности, но на еду и жилье хватило бы. Однако Бойко посчитал молчание ЦК поражением всех шахтеров Донбасса и решил бороться до конца. Он написал письмо XXIV съезду партии и поехал в Москву, чтобы лично передать его в оргкомитет съезда. Заодно в Москве он встретился с норвежскими дипломатами и оставил в посольстве копии всех своих документов. С этого момента дело Бойко стало политическим. У выхода из посольства его задержало КГБ. Инженера вывезли в Донецк и поместили в изолятор, пока его судьба решалась где-то наверху.

В те дни на «Бутовке-Донецкой» опять взорвался метан, опять погибли люди, и рабочие вышли на митинг с требованием освободить Бойко и вернуть его на шахту. Митинг разогнали жестко, а бывшего профсоюзного вожака обвинили в антисоветской клевете и отправили в Днепропетровскую психиатрическую больницу. Свидания с ним были запрещены. На свободу Бойко выпустили только четыре года спустя.

Эти несколько лет Елена была с ним. Они не оформляли брак, потому что первое время ей еще не было восемнадцати, а когда исполнилось, стало очевидно, до чего опасно быть женой Бойко. Тогда Елене это было безразлично. Она точно знала, что печать в паспорте будет для него полезна, но Бойко упрямо откладывал свадьбу, говоря, что скоро все устроится, он добьется правды, его восстановят, а директора снимут и справедливость восторжествует, вот тогда они поженятся и позовут на свадьбу всех, кто помогал ему, кто боролся с ним вместе, кто был рядом. Он не сомневался, что когда-нибудь будет именно так, но дела его слишком заметно двигались в противоположную сторону.

Все время, которое инженер провел в изоляторе КГБ, за Еленой ходила наружка, и это выглядело смешно, особенно когда зимой она везла на санках из яслей двухлетнюю Ирку, а за ними, спотыкаясь и поскальзываясь на неровных тропах, проложенных сквозь сугробы, брел в ботинках на тонкой подошве мерзнущий на крепком донецком морозе мальчишка-топтун. Однажды санки застряли между гигантскими кучами старого смерзшегося снега. Вечер переходил в ночь, на улице не было никого. Быстро оглянувшись, наружник поднял тяжелые санки с Иркой и перенес их на расчищенную проезжую часть дороги.

Следить за ней перестали только после того, как Бойко отправили в больницу.

Примерно год спустя, когда удалось наладить отношения с врачами и санитарами, от него, в нарушение всех правил и официальных запретов, стали приходить первые письма. Он писал, что уже не остановится и продолжит свое дело, когда выйдет из больницы. Значит, дальше находиться рядом с ним будет только опаснее и сложнее. Бойко разорвал отношения с Еленой окончательно.

Время, как сложная оптика, преломляет потоки памяти и меняет масштабы событий. Память уничтожает тяжелые воспоминания, их контуры стираются, а светлые и легкие, даже если их было немного, кажутся ярче. Они делают осмысленными целые годы безрадостного существования. Мы все бескорыстные адвокаты своего прошлого. Но то время, когда Бойко в первый раз выпустили из психушки, Елена вспоминала с ужасом и трепетом даже десять лет спустя.

По событиям неполного года, который ее муж провел на свободе, прежде чем его повторно упекли в больницу, можно было снимать триллер. Бойко начал с того, что привез в Донецк журналистов десятка европейских газет и показал, как на самом деле живут рабочие в самом крупном индустриальном центре Европы. А затем собрал свою старую гвардию и объявил о создании Независимого украинского профсоюза. На следующий день после того, как журналисты разъехались, КГБ арестовало Бойко, но во время допроса он сумел бежать и уехал в Москву. Он решил просить политического убежища в посольстве Норвегии. До Москвы Бойко добрался, однако в посольство попасть не сумел: его задержали на Киевском вокзале и вернули в Донецк для обследования. По дороге из Москвы он бежал еще раз, скрывался несколько месяцев – сперва в Киеве, потом в Днепропетровске. Все это время за семьей Елены опять, как и четыре года назад, вели наблюдение, и когда Бойко все же появился у них дома, его взяли, чтобы закрыть уже надолго. В тот раз она видела его впервые за последние пять лет. Он стал невозможно худым, зарос, давно не брился, и темная щетина торчала кустами на его лице. И все же ее муж оставался сильным и выглядел несломленным. Прямо в их тесной гостинке, пока милиционеры составляли протокол, какие-то люди, не снимая с Бойко костюма, сделали ему укол в ногу, он потерял сознание, и вместе с недописанным протоколом его вынесли на носилках и погрузили в машину скорой помощи.

Елена не встречалась с ним больше никогда.

В том же году вся их семья разъехалась, чтобы уже не возвращаться в Донецк. Младшая сестра Елены вышла замуж и уехала с мужем в Жданов, а сама она во время гастролей Русской драмы познакомилась с Сотником и несколько месяцев спустя с мамой и Иркой переехала к нему в Киев.

Удивительно, но именно мать Елены, суровая и жесткая, изводившая Сотника все десять лет жизни под одной крышей, к Бойко относилась заботливо и нежно. Может быть, потому что и ее муж в первый послевоенный год погиб в забое под обвалом. Был человек – и не стало, и жизнь покатилась дальше, так, словно никто кроме нее этого не заметил.

Мать оставалась последним каналом связи с Донецком, и редкие новости о Бойко доходили до Елены теперь только через нее.

Его выпустили из больницы спустя три года. Он опять поехал в Москву и прошел обследование у доктора Корягина, консультанта неофициальной комиссии, занимавшейся изучением использования психиатрии в политических целях. Инженера признали психически здоровым.

Он успел еще раз встретиться с западными журналистами и обратиться с письмом к британским профсоюзам шахтеров. Это решило его судьбу окончательно. Бойко изолировали на несколько месяцев в Днепропетровской спецбольнице, а затем отправили лечиться в Казахстан.

С тех пор прошло пять лет. В Донецке о нем не слышали больше ничего, но Елена точно знала, что если Бойко жив и если его выпустят еще раз, он не остановится. Такой у него характер. А у Ирки – в точности как у отца.

Всю ночь, пока шел дождь, Елена не спала, слушала бодрое сопение Сотника, думала о первом муже и о дочке. Мысли то путались, то срывались и неслись, выхватывая из дремучих глубин памяти давно и, казалось, навсегда забытые эпизоды ее прошлой жизни.

Ирка выросла такой же, какой была она сама. Елена понимала, что мало знает о дочери и плохо представляет ее жизнь, но сейчас она чувствовала, что Ирку нужно куда-нибудь увезти из города. Почему бы не к тетке, в Жданов? Заодно и мама поживет у младшей дочери. Скоро лето – пусть едут на море. И поскорей.

 

2

– Белфаст, – сказал Сотник голосом Вени Сокола, набрав домашний номер фарцовщика и ловеласа, – у меня появился оптовый покупатель на твой товар. Ты не поверишь, но люди в городе Коростополе мечтают ходить в вельветовых джинсах, пошитых в Западном Берлине. Торговые связи укрепляют дружбу между народами. Сегодня вечером я встречаюсь с коростопольским гонцом – ему нужно пятьдесят пар. Прикинь, старик, пятьдесят, а я даже не знаю, что это за город и где он раскинул свои широкие многолюдные проспекты…

– Веня, – попытался вставить слово Белфаст.

– Подожди, – Сотник вытолкнул его из монолога Вени Сокола. – Хрен с ним, с Коростополем. Сегодня вечером мне будут нужны пятьдесят пар твоих джинсов. А у меня осталось только пять. Ты сможешь подогнать к Мичигану еще сорок пять? Сегодня, к пяти вечера, например?

– Веня… – вздохнул Белфаст, когда Сотник замолчал. – Что мешало тебе позвонить вчера? Где я тебе за шесть часов добуду пятьдесят пар немецких штанов? Я даже не знаю, есть ли они на базе. Я ведь фарца голимая, маленький зависимый человек.

– Белфаст, мы работаем с тобой пять лет. Или шесть? Пусть шесть. Так давно со мной работает только лейтенант Житний, дай ему Бог всего и побольше. Ты же умеешь находить решения, от которых в сказочном экстазе встает дыбом шерсть на позвоночнике у обезьян из Киевгорторга. Придумай что-нибудь. Пятьдесят пар джинсов, и на каждой – чистый полтинник навара. Надо просто наклониться и поднять с земли два с половиной косаря. Они валяются в пыли и пропадают без дела. Реши это простое уравнение с одним неизвестным – найди джинсы. Никто, кроме тебя, с ним все равно не справится.

– Веня, это грубая лесть.

– Лесть, соразмерная твоим заслугам, Белфаст. Так что? Договариваться с гонцом на вечер или лучше перенести встречу на другой раз?

– Еще чего! – рявкнул Белфаст. – Главный закон торговли: других разов не бывает. В провинции живут люди, не испорченные диалектическим материализмом, и город Коростополь мне уже нравится заочно. Его нельзя терять. Жди меня в пять у Мичигана.

Федорсаныч положил трубку и вытер мокрый лоб. Елена потрепала его по затылку.

– Ты опасный человек, Сотник. Ты Сирена. Крысолов с дудочкой. Мне самой хотелось отдать тебе все джинсы, которые есть в доме. Все-таки ты настоящий артист, не то что все эти…

На самом деле опасной была Елена, а не Сотник. О чем думал Белфаст, когда вместо Боярского подсовывал им с Дитой какого-то усатого прохвоста, который даже петь не умел, как следует? Кто они ему, две лопоухие дурочки с Комсомольского массива? Кто сказал, что с ними так можно? Ладно если бы усатый оказался приличным человеком, но этот козел взял телефон Диты и не позвонил ей ни разу. Даже Белфаст названивал Елене несколько вечеров и бросал трубку, когда к телефону подходил Сотник. А мнимый Боярский пропал бесследно, словно ничего и не было.

Елена точно знала, что такие шутки без ответа не оставляют, иначе вся жизнь может превратиться в один паршивый розыгрыш. Она несколько дней терзала Диту, убеждая ее, что отомстить Белфасту с его коварным усатым приятелем для них дело чести. Но Дита тихо плавала по раскаленной от летнего солнца квартире, выплывала на балкон, пила кофе, курила и ни о какой мести думать не хотела. Может быть, она надеялась, что однажды снимет трубку телефона и знакомый всей стране голос скажет: «Привет! Я стою внизу, у подъезда, с букетом городских цветов. Ты мне откроешь?» А может быть, Дита просто решила забыть эту историю – кто знает, как в Литве ведут себя девушки в таких случаях? Только здесь не Литва, и Елена не простит двум проходимцам их наглый обман.

Не сумев растормошить подругу, Елена взялась за Сотника. Они остались вдвоем в опустевшем доме, их не отвлекала Ирка, им не мешала ее мама, и за несколько дней Елена с мужем придумали план мести. Сотнику пришлось встретиться с Веней и, не посвящая в подробности, расспросить о его коллеге по подпольной коммерции, а Елена позвонила Белфасту и минут двадцать болтала вроде бы ни о чем, но на самом деле выуживала в разговоре нужные ей детали. Наконец план был продуман, операция подготовлена. Сотник позвонил Белфасту от имени Вени Сокола и вызвал его на Крест с пятью десятками вельветовых джинсов. Пятьдесят пар штанов – это два увесистых чемодана. Пусть побегает с ними по городу в летнюю жару и подтает килограмма на полтора. Для начала неплохо, но главное начнется потом.

Без четверти пять Белфаст привычно припарковался во дворе у Бессарабки, взвалил на спину два гигантские спортивные сумки и, согнувшись под их нелегким весом, попер к Мичигану. Весь день он провел на ногах: выбивал, выпрашивал, вырывал зубами эти чертовы джинсы. Он все сделал вовремя, все успел. Чем зыбче, чем ненадежнее дело, которым ты зарабатываешь на жизнь, тем выше ценится репутация партнера. Иногда только на нее и можно положиться. Репутация Белфаста была безупречной.

Возле подворотни, сразу за «Болгарской розой», к нему подошли менты. Их было трое – два капитана и полковник. Вид у ментов был такой, словно они его ждали, словно знали, что он пройдет по Кресту в это время, и именно его они высматривали в плотной толпе прохожих.

– Вот, товарищи офицеры, знакомьтесь, – сказал полковник, довольно улыбаясь, – некто Белфаст, спекулянт и валютчик. Давно у нас в разработке. Опять, наверное, тащит материальные ценности, нажитые нетрудовым путем, чтобы втридорога продать их советским трудящимся. Но на этот раз ничего у него не выйдет. А потому не выйдет, Белфаст, что поедешь ты с нами в отделение, где будет составлен протокол об изъятии.

– Какой протокол? – ощетинился Белфаст. – Я же ничего не делал, я просто шел по Кресту.

– Вот в отделении все и узнаешь. Идем-идем! А по дороге придумай убедительное объяснение – откуда взялся товар, которым забиты обе твои сумки.

– Это не товар, – брезгливо улыбнулся Белфаст. – Это мои личные вещи.

Полковник пошел к милицейскому бобику, не дожидаясь ни капитанов, ни фарцовщика. Белфаст его где-то уже видел, и видел совсем недавно, но не в обезьяннике и ни в одном из РОВД. В каком-то необычном месте мелькал перед ним этот полковник.

– Давай, чего стоишь, – грубо подтолкнули его капитаны, и втроем они подошли к бобику.

В отделении полковнику все улыбались и жали руку, словно он только что вернулся из долгой командировки или вышел из больницы после опасного ранения. Его здесь знали и любили, это было очевидно, да и на Белфаста смотрели чуть ли не дружески. Все, кроме полковника.

Он отпустил капитанов, завел Белфаста в пустой кабинет и велел расстегнуть сумки.

– Показывай, что там у тебя на этот раз. Не терпится посмотреть.

– Одежда. Для себя взял. Мужские штаны.

– Конечно. Импорт. Пар пятьдесят, наверное, а?

«Как он угадал? – удивился Белфаст. – Бах, и сразу пятьдесят! Вот глазомер! А может, знал? Точно, знал! Они меня пасли, знали, что я буду с товаром. Но почему не взяли с поличным у Вени? Это странно…

– Что там у тебя в сумках? Доставай все! – велел полковник. – Пиши объяснение, а я сейчас приглашу понятых, будем оформлять изъятие.

Полковник положил на стол небольшой листок бумаги и вышел из комнаты.

«Хоть бы ручку дал, жлобина, – разозлился Белфаст. – Даже бумажку оставил какую-то маленькую. Что я на ней напишу?»

То, что он принял за лист бумаги небольшого формата, оказалось фотографией.

Жизнерадостно расправив усы, весело и хитро улыбался Белфасту со снимка артист Боярский, неотличимо похожий на Вильку Коломийца, которого в конце мая зарезал какой-то маньяк.

Привет Мише – идеально разборчивым женским почерком было написано на обороте карточки. И тут Белфаст ясно вспомнил, где видел невысокого полковника. В кино! Этот актер играл полковника в фильме про погранцов. Небольшая роль, второй план. Даже мундир, наверное, был на нем этот же! Даже интерьеры отделения милиции вдруг показались Белфасту знакомыми, хотя этого-то уж точно быть не могло.

Киностудия имени Александра Довженко, черт бы ее драл…

– Вы еще репетируете? – в дверь кабинета заглянул какой-то майор.

– Уже закончили. Сейчас ухожу.

Белфаст попытался застегнуть сумку, но, как назло, заело молнию, а у него совсем неприлично тряслись руки. Майор понимающе улыбнулся и предложил помочь, но Белфаст отказался, медленно выдохнул и поскорее вышел на улицу.

Он даже не пытался понять, кто мог так жестоко его разыграть. Да кто угодно мог, что тут гадать? В Киеве достаточно влиятельных женщин с хорошей памятью.

 

3

В августе на восточной окраине города Жданова стоял запах разрушенной канализации и мазута. В воздухе пахло серой и еще какой-то дрянью, в которой специалисты находили ядовитые и канцерогенные фториды, бензапирен, соединения хлора и марганца. Лишь изредка с юго-восточным ветром в узкие улицы городских кварталов прорывался запах моря.

Светлана, сестра Елены, жила в небольшом доме с мансардой, в ряду таких же небольших домов с мансардами и без них, в самом центре паутины пыльных, кое-как заасфальтированных улочек и переулков, названия которых ни о чем не говорили и ничего не значили. На улице Светлой света было не больше, чем на Февральской; в Жемчужном переулке жемчуга не видали никогда, зато песка по обочинам было навалено не меньше, чем на Песчаной.

Здесь жили обособленно – семьями, кланами. Чужих в свою жизнь не пускали, к соседям без дела не заходили. Дома с огороженными участками превращали в крепость, землей не разбрасывались, засаживали и застраивали все. Каждый квадратный сантиметр стоял на учете и приносил хозяевам пользу.

Семья Светланы собиралась во дворе по вечерам. Под огромным старым орехом накрывали большой стол, не спеша ужинали, говорили обо всем, что случилось за день. Когда темнело, укладывали детей, зажигали небольшой фонарь у входа в дом и продолжали говорить допоздна.

Приторный аромат петуний скапливался во дворах, наполнял их и перетекал на улицы городских окраин. Он заглушал на время запахи канализации и выбросов металлургических гигантов. Ночью переулки Жданова пахли цветами, молодой луной и свежестью приморской ночи.

Сотник не хотел ехать в Жданов даже ненадолго. Он устал от украинской провинции, от поездов, от автобусов, от вечной пыли разбитых дорог, соединявших заштатные городки. Он не хотел к Светлане, не хотел спать на узком продавленном диванчике в тесной комнате для гостей. Мысль о походах на море нагоняла на Сотника тоску. От дома Светланы до ближайшего приличного пляжа нужно было сперва идти по жаре и пыли, а потом ехать минут сорок на ужасном, перекошенном, всегда заполненном людьми автобусе. Зачем ему эти галеры? В Киеве дорога от дома до пляжа на Днепре, если идти напрямик, через Очереты, отнимала минут двадцать, не больше, или столько же на метро – до Гидропарка. Но когда Елена сказала, что в гости к сестре им нужно отправиться вдвоем, Сотник согласился беспрекословно, словно мечтал провести десять дней рядом с домнами Азовстали, на берегу мелкого и грязного моря.

За два летних месяца их отношения с Еленой как-то наладились. Может быть, не зря он устроил день рождения Ирки в «Олимпиаде», и его план сработал. А может, Елена оценила его в роли полковника милиции, наказавшего матерого фарцовщика. Ни одна кинороль Сотника не произвела на нее такого впечатления. Ему пришлось здорово побегать, договариваясь с киностудией, с ментами, встречаясь с Веней Соколом, зато и результат получился первоклассный.

В историю с обманутой подругой Елены Сотник не поверил, но и правды решил не добиваться. Стало бы ему легче или приятнее, если б оказалось, что он выступил орудием мести бывшему любовнику жены? Пусть уж считается, что он вступился за безответную влюбленную женщину, с которой даже не знаком…

 

4

Ждановский быт оказался не так ужасен, как представлялось Сотнику. Светлана была мила, ее муж дружелюбен, племянники не сидели у него на голове, а вели какую-то свою тихую и незаметную жизнь, и даже теща на время спрятала отравленное жало. Обыкновенно женщины полдня возились на кухне, готовили, а после неторопливого обеда оставались под тенистым орехом, играли в подкидного, по очереди обмениваясь давно уже обсужденными новостями. История о том, как Федорсаныч в облике полковника милиции вершил возмездие над теневым дельцом, пересказывалась за столом раз пять. Елена прошлась по ней жесткой редакторской рукой, но временами то ее мать, то сестра задавали неудобные вопросы и получали на них ответы тем более откровенные, чем больше было выпито домашней наливки и чем меньше детей оставалось за столом.

Сотник сидел с ними, как правило, молча, иногда только вставлял в рассказ Елены смешные детали, пил чай, поливал цветы из шланга – пионы, петунии, бархатцы. Оказалось, что и в Жданове можно отдыхать.

Каждые полчаса во двор осторожно входили какие-то мальчишки. Не показывая чрезмерной смелости, они останавливались у калитки и спрашивали, скоро ли выйдет Ирка. Сотник пытался запомнить хотя бы одного, но мальчишки всякий раз приходили новые. Ирка царила в окрестных переулках. Ее абсолютное превосходство признали все существа мужского и женского пола в возрасте до восемнадцати, и она пользовалась обретенной властью с небрежностью единственной и безусловной наследницы престола.

Однажды племянники принесли весть, что в кинотеатре «Труд» через три дня покажут шпионский детектив «Государственную границу не пересекал», в котором Сотник сыграл того самого полковника милиции, который позже, уже за кадром, так безжалостно обошелся с доверчивым Белфастом. Женщины немедленно захотели увидеть нашего Федю в деле. Билеты в кино были куплены на обе семьи, и даже теща сказала, что раз все идут, то и она дома не останется.

Конечно, фильм Баняка – не шедевр, да и роль Федорсаныч сыграл в нем пустяковую. Он сказал всем об этом несколько раз, впрочем, родственники правильно оценили скромность артиста и пропустили его саморазоблачения мимо ушей. Федорсанычу было приятно.

Но утром того дня, на который был назначен поход в кино, что-то вдруг случилось. Сотник со Светланой поехал на рынок за молоком и мясом, а когда они вернулись, оказалось, что Елена уехала.

Куда она уехала? Почему ничего не сказала ему? Наверняка все знала теща, но старуха привычно молчала и смотрела на него как на пустое место. На бесполезное, вонючее и грязное пустое место. На Сотника медленной ватной глыбой, как в худшие времена, накатила тоска. Чуть позже Ирка сказала, что мать уехала в Донецк на два дня, но зачем и отчего так срочно, она и сама не понимала. Сотнику от этого стало только хуже. Дома он заперся бы в ванной и декламировал. Что он читал бы? Монолог Отелло?

Будь воля Неба меня измучить бедами, обрушить на голову мою позор и боль, зарыть меня по губы в нищету, лишить свободы и отнять надежду – я отыскал бы где-нибудь в душе зерно терпенья. Но, увы, мне стать мишенью для глумящегося века, уставившего палец на меня!..

Нет, монолог Отелло не годился. Сотник не хотел говорить о себе. Ему неинтересно говорить о себе, когда вокруг развиваются тайные отношения и в них участвуют близкие люди. Они разговаривают с тобой, улыбаются, жмут руку, называют себя твоими друзьями, одной семьей, но предают немедленно, лишь только угадывают возможность. Ладно теща, о ней разговор особый. Но вот Светлана, с которой утром они ездили на рынок за мясом, потом стояли в очереди за живой рыбой и болтали, как свои, – она ведь все уже узнала и тоже молчит. Сейчас все соберутся, пойдут в кино, и он пойдет с ними. Они будут смотреть, как он валяет ваньку на экране, натурально изображая ненатурального полковника, и будут смеяться, хвалить его, говорить о таланте, но в мыслях держать при этом необъясненный и необъяснимый отъезд Елены! К кому она поехала на этот раз? Кто этот Глостер? Может быть, здесь уместен монолог из Ричарда Третьего? Кто обольщал когда-нибудь так женщин? Кто женщину так обольстить сумел? Она – моя! Но не нужна надолго. Как! Я, убивший мужа и отца, я ею овладел в час горшей злобы, когда здесь, задыхаясь от проклятий, она рыдала над истцом кровавым!.. Ладно, про час проклятий, может быть, и слишком сильно, но ведь уехала она к кому-то.

Сотник был прав в одном: Елена действительно уехала к мужчине. В конце июля Бойко выпустили из кустанайской больницы, и он вернулся в Донецк. Те, кто видели первого мужа Елены, говорили, что выглядел он ужасно, и по всему выходило, что Бойко приехал домой умирать. Ни Елена, ни ее мать ничего об этом не знали, но утром, без предупреждения, на удачу, к ним заехала давняя подруга тещи. Она возвращалась с внуками из отпуска на такси, торопилась, и потому донецкие новости были вывалены кучей и наспех.

От Жданова до Донецка сто десять километров – полтора часа на машине. Времени на раздумья у Елены не было, и она сорвалась, не дожидаясь Сотника, никому ничего не сказав. Ее мать тоже решила промолчать. Почему она так поступила, осталось еще одной загадкой в долгом ряду нерешенных загадок, наполнявших сложные отношения зятя и тещи. Зачем Елена ездила в родной город, Сотник узнал только два дня спустя, когда она вернулась в Жданов. Все эти два дня он страдал, как постоянно страдал в Киеве, и тщательно выбирал монолог, который мог бы описать ситуацию и примирить его с ней.

 

5

В кинотеатре перед началом сеанса к публике неожиданно вышла администратор.

– Товарищи, – сказала она вполне безразличным тоном. – Сейчас вы посмотрите фильм «Государственную границу не пересекал» о службе наших пограничников.

– Афишу читали, грамотные, – ответили ей из зала.

– Так сложилось, что с нами посмотрит этот фильм артист киевского Театра Русской драмы Федор Сотник, сыгравший в картине полковника милиции Кузнецова. Давайте попросим товарища Сотника выйти к нам и сказать буквально два слова об этой интересной роли.

Зал вяло похлопал.

Сотник удивился, отчего вдруг администратору пришло в голову пригласить его на сцену. Но тут его озарило, он понял, какой монолог следует читать на отъезд Елены, и, не думая больше ни о чем, быстро зашагал по проходу.

– Если вы не против, – сказал Сотник, встав перед залом, – я не стану рассказывать о небольшой роли, которую сыграл в этом фильме. В ней нет ничего нового и интересного.

– Верно, артист, – согласился зал. – Что интересного в роли мента?

– Вместо этого я прочту вам монолог королевы Елизаветы из пьесы Шиллера «Мария Стюарт». Это новая роль, новый спектакль. Наша труппа сейчас над ним работает.

Зал озадаченно замолчал, пытаясь представить Сотника в роли королевы. Ирка в ужасе взялась за голову: она одна знала, чем все может закончиться. Светлана растерянно и виновато отводила глаза, стараясь не встретить изумленного взгляда администратора кинотеатра. Это была ее идея пригласить Сотника сказать несколько слов перед сеансом. Кто же предполагал, что все может так повернуться? И только Федорсаныч был рад неожиданной возможности выплеснуть отчаянье привычным ему способом. В эти минуты он видел Елену королевой Елизаветой: надменной, себялюбивой, презирающей всех подданных, всех, кто случайно оказался рядом.

– О, рабское служение народу! – осторожно сказал Сотник, осматривая зал.

–  Позорное холопство! Как устала Я идолу презренному служить! Когда ж свободна буду на престоле? Я почитать должна людское мненье, Искать признанья неразумной черни, Которой лишь фиглярство по нутру…

Да, все именно так. Он для Елены чернь, прислуга, исполнитель пустых и глупых ее капризов.

…Кругом враги! Непрочный мой престол Народной лишь приверженностью крепок! Меня сгубить стремятся все державы Материка! Анафемой грозит В последней булле непреклонный папа, Кинжал вонзает Франция с лобзаньем Предательским мне в сердце…

Она не верит никому, она всех боится, всех подозревает в предательстве, и потому предает первой. Ах, как это точно!..

Так я живу, воюя с целым миром. Мгновенья счастья быстротечны, И невольно я жить берусь по чертежам чужим. А в них измены черные ветвятся густою сетью Длинных коридоров. Предательство рисует ложный вход, Там, где стена, плющом увитая, поднялась. И я стучу. Я жду, когда дворецкий передо мною эту дверь откроет, И вновь стучу, и вновь. Но тишина вокруг, лишь ветер смрадный, Несет отраву с домен Азовстали и распыляет над моей страной. Я одинока! Страсти не стихают в моей душе, но сердце не болит. Оно меня моложе, объяснить ему не в силах я, что допустимо, А что так больно ранит любимых и друзей, и всех, кто рядом…

Нет, стой! Это притворство. Тут все одно притворство! Что значит сердце ее моложе? И почему это чертежи вдруг оказываются чужими? Чьими же тогда?

Судьба недобрая и с ней неверный случай решают все за нас. Одно лишь право – тихо подчиняться – они за ними признают, Тогда, быть может, удастся ускользнуть из-под надзора Бессонных сторожей и кое-как, не выделяясь, серо, как в тумане, Прожить и не накликать на себя небесной кары. Если же ты вдруг Набрался смелости и заявил открыто, что сам себе хозяин, То жизнь твоя недолгая пройдет в печалях. И окончится в психушке!

Разрыдавшись, Сотник выбежал из кинотеатра «Труд». Свет в зале тут же выключили и на экране пошли титры фильма «Государственную границу не пересекал». Растерянная публика молчала.

 

Часть третья. Осенний счет

 

Глава первая

Утки и лебеди

 

1

Иван Багила объяснил старому, что фиксированного и окончательно определенного будущего нет, оно возникает и меняется каждую секунду настоящего. Предсказать будущее во всей полноте невозможно, потому что неисчислимое количество событий, происходящих одновременно, создает тонкий и сложный рисунок каждого следующего мгновения и влияет на все более отдаленные, без исключения. Нам неизвестно о природе времени ничего, а в будущем мы видим лишь преломленное отражение прошлого. Если летом мы говорим, что осенью этот замечательный кальвиль упадет, то имеем в виду только то, что до сих пор большинство известных нам яблок сорта кальвиль, да и всех прочих сортов, созревало осенью и падало под действием сил всемирного тяготения и других законов природы. Поэтому нет причин полагать, что судьба именно нашего яблока сложится иначе. Хотя все может быть. Все возможно, повторяем мы, даже зная что-то наверняка.

Старый не спорил. У него был свой опыт. Его гостей никогда не интересовало будущее как категория, никто не задавал ему отвлеченных вопросов, о судьбе вселенной, например. Людей смущают космические масштабы, они живут в разностороннем треугольнике, ограниченном тремя линиями судьбы: семьей, службой, здоровьем.

Максим Багила хотел спросить у Ивана, знает ли наука о той странной среде, в которую ему приходилось погружаться всякий раз, чтобы разглядеть судьбы гостей, но понял, что не сможет ее описать, и не стал даже пробовать. Как мог он рассказать о вязкой глухой тишине, в которой пузырями разных форм и размеров застыли звуки? Или о темноте, в которой свет превратился в вибрирующие кристаллы с обжигающе-острыми гранями? Там время обращено в пространство и истории жизней тянутся жесткими тугими нитями. Они то сплетаются с другими в сложные узлы, которые невозможно ни разорвать, ни распутать, то вдруг расходятся, чтобы не пересечься уже никогда. Этот мир, не похожий ни на что, открыл старому его талант, но, научившись безошибочно и точно ориентироваться в скрытых пространствах, старый вряд ли сумел бы рассказать о них так, чтобы его понял хотя бы еще один человек.

Собственное будущее перестало интересовать Максима Багилу, когда он стал старым. Принимая гостей, первое время он удивлялся тоскливому однообразию их вопросов и пожеланий, позже привык и к этому. Мечты людей были скроены по одним лекалам, их жизни словно сошли с конвейеров трех-четырех фабрик. И даже те, а может быть, особенно те, кто, как сам он, выбивался из общего ряда, настойчивее других стремились вернуться в теплое стойло, к кормушке, которую аккуратно наполняет внимательный хозяин.

Старый никогда не стыдился прошлого; ему было стыдно за свое будущее. К концу жизни у него не осталось ни вопросов, ни интересов, ни желаний. Нет, одно все-таки сохранилось – ему не хватало собеседника, равного по опыту, способного понимать и говорить с ним на одном языке. Одиночество одолевало Максима Багилу ощутимее всех болезней, старательно накопленных им за восемьдесят пять лет, даже сильнее раненной ноги, которая давно устала ему подчиняться, но так и не устала болеть.

Календарное лето закончилось, стояла теплая ранняя осень с долгими, неторопливыми вечерами, густыми красно-кисельными закатами над Куреневкой и Оболонью. В эти дни старый допоздна сидел на узкой скамейке за поветкой рядом с двумя последними яблонями, оставшимися от большого когда-то сада, – снежным кальвилем и симиренкой. Он глядел, как темное небо над Правым берегом вспыхивает и переливается огнями огромного города. Может быть, тот яркий, но непостоянный свет, колебавшийся за Днепром в его давнем и многолетнем сне, на самом деле не был заревом пожара? Может быть, уже тогда, в девятнадцатом году, за его спиной поднимался современный город, а родители молча смотрели на него, стоя у старых деревянных ворот, которые сгорели на третий год войны. Этого не проверить, но даже если так, главное остается неизменным: все, что он заслужил у жизни, – лишь свежий запах созревших яблок и одиночество тихой предосенней ночи. Только запах яблок и одиночество остались с ним до конца, до последней минуты. Максиму Багиле этого было достаточно.

Старый обычно ложился поздно, поэтому тело на скамье за поветкой его дочь Татьяна увидела только утром. Это было первое по-настоящему осеннее утро с легкими заморозками и инеем на траве.

В ту ночь осыпался весь кальвиль, все яблоки до единого. А симиренка стояла еще долго, до середины ноября.

 

2

Семен Багила прилетел в Киев на третий день после смерти старого. Такси из Борисполя битый час петляло по Очеретам между новыми двухэтажными домами и возвращалось к Покровской церкви – Семен не узнавал родного села. Полжизни вспоминал он широкие немощеные улицы, ветхие деревянные заборы, пахнувшие гнилью, туман, накатывавший с Днепра. Он точно знал, как огородами пройти от церкви к дому старого, он помнил, в чьем саду черешня поспевает первой и у кого самые злые собаки. Семен Багила не забыл ничего – не осталось только тех Очеретов, которые, как старые тускнеющие фотоснимки, аккуратно хранила его память.

За высокими кирпичными заборами с воротами достаточной ширины, чтобы во двор свободно вошла «Нива» с прицепом, под надежными крышами, крытыми оцинковкой, отстроились новые Очереты. По ним уже тайком не пробежишь огородами, легко перемахивая через плетни. Эти Очереты не спешили признавать в нем своего.

Семен долго не сдавался, он был уверен, что найдет дорогу без чужой помощи, но когда водитель сказал, что еще немного – и в баке закончится бензин, пришлось капитулировать. Не догадываясь, насколько окончательно и всесторонне его поражение, Семен спросил дорогу к дому старого у высокого парня, выходившего из церкви. Минуту спустя оказалось, что этот парень – его сын Иван, а родную улицу он никогда бы не смог найти, потому что соседи превратили ее почти в тупик. Они застроили выезд к церкви так, что протиснуться между соседским забором и стеной магазина теперь можно было только боком. «Волга» трижды проехала мимо узкого прохода, заваленного картонными коробками и деревянными ящиками, и трижды Семен Багила не узнал улицу своего детства.

В прежние времена во двор к старому было не войти из-за гостей, ожидавших очереди у ворот. Теперь на скамейках возле забора сидели пять старух в черном и три старика в серых картузах и коричневых костюмах в темную полоску по моде ранних шестидесятых. Больше не было никого. Очереты не заметили смерти Максима Багилы, а обзванивать и собирать его киевских знакомых Татьяна не захотела.

Брата она узнала не сразу. Увидев в дверях темный с синим отливом югославский плащ, черные немецкие лакированные ботинки и фетровую шляпу, Татьяна решила, что приехал один из милицейских генералов. Впрочем, она тут же разглядела хоть и заплывший уже нежным жиром, но все еще вытянутый, утяжеленный к подбородку овал лица и хищный фамильный нос. Семен обнял сестру и еще раз прижал к себе Ивана. Потом неловко положил на стол запечатанную банковскую упаковку двадцатипятирублевых купюр. После обескураживающих блужданий по Очеретам дома он тоже чувствовал себя неуверенно. Татьяна поблагодарила и равнодушно убрала пачку в стол – деньги у семьи были.

Ждали отца Мыколу. Батюшка оставался последним живым ровесником Максима Багилы в Очеретах. Другой священник, может, и засомневался бы, не нарушит ли он какую-нибудь важную ведомственную инструкцию, отпевая старого, но отец Мыкола об этих глупостях не думал. Он знал Максима всю жизнь, не раз сидел с ним за чаркой, помнил его родителей и бабку Катерину, от которой Максиму перешел талант. Может, в других селах своих старых не отпевают, но в Очеретах всегда жили без этих дурных предрассудков.

Семен Багила десять минут помолчал у гроба отца, попытался собраться с мыслями, но в голове лишь гулко звенела пустота. Ничего кроме усталости после трех перелетов и непредвиденной схватки за билет во Внуково он не испытывал. Билет в счет квоты «Тюменгазпрома» заказали вовремя, но в аэропорту кто-то, видно, решил на нем заработать, да, наверное, и не только на нем. Пришлось доходчиво объяснять, что директор газоперерабатывающего завода им не мальчик и из-за чьей-то жадности в очереди толкаться не станет.

Семен вышел во двор, нашел за поветкой лавочку и устроился на ней в тишине и одиночестве. Он провел в дороге две ночи, все это время не спал и теперь, расслабившись лишь на минуту, накрепко вмерз в сон, как в ледяную глыбу. В общей суете его отсутствия не заметили, и он спокойно проспал все, ради чего приехал: и отпевание Максима Багилы, и похороны.

Во сне, который увидел сын старого на любимой скамейке его отца, не было ничего загадочного и ничего пророческого. Семену Багиле приснился пожар в компрессорном цехе, который случился неделю назад, за несколько дней до того, как пришла телеграмма о смерти отца. Пожар потушили быстро и, к счастью, никто не погиб, но производство пришлось остановить на три дня. Три дня не умолкали телефоны в его кабинете, и начальство самых разных уровней, от краевого до московского, орало на него из всех телефонных трубок. Завод срывал план объединения и отрасли, портил показатели города, края и республики. Семен представить не мог, что бы он делал, если бы телеграмма пришла дня на два раньше, потому что уехать, оставив неработающий завод, никто бы ему не позволил.

Когда он улетал в Ханты-Мансийск, производство уже было запущено, телефоны на его столе звонили не чаще обычного, но он знал, что на совещание в министерстве вынесен его вопрос, и ему здорово повезет, если обойдется одним лишь выговором. Совещание назначили на конец сентября. Пришло время запасаться валидолом.

Отпустило Семена Багилу только после второй рюмки. Мысли о пожаре и о том, как будут драть его в министерстве, тихо ушли, зато он вдруг почувствовал вкус вареной картошки, жареной курицы, приготовленной Татьяной для поминального стола, и знакомый с каких-то еще полудетских лет аромат нечеловечески крепкого пшеничного самогона.

«Мне раньше надо было накатить, – подумал Семен, – сразу же, как только приземлились». Эта мысль приходила ему и прежде, но появляться выпившим перед похоронами он не захотел. Нет уж, лучше все делать вовремя.

Собравшихся за столом Семен Багила не помнил. За сорок пять лет ему случалось сидеть за разными столами с очень непохожими людьми. Он пил с бывшими зеками и вохрой – отставной и действующей, с геологами, геодезистами, учеными и артистами, с бичами, солдатами-срочниками, уголовниками во всесоюзном розыске, министрами и членами ЦК, моряками и работягами, но никогда он не чувствовал себя так неловко и глупо, как этим вечером. Его здесь помнили, с ним здоровались, на него смотрели, узнавая. Он отвечал, он тоже что-то говорил, хотя никого из этих людей Семен не помнил и вспомнить не мог. Между тем, всем наливали и снова пили. Самогон мягко растворял реальность и постепенно за морщинами, за шрамами и отечными мешками под глазами его соседей понемногу проступали черты людей, знакомых ему с детства. Но для Багилы это не значило уже ничего.

 

3

Семен Багила всегда поднимался рано, сколько бы ни было выпито накануне. От давешнего вечера в памяти остался обрывок непонятного разговора с очеретянским батюшкой. Отец Мыкола спросил Семена, где он работает.

– На газоперерабатывающем заводе, батюшка. Производственное объединение «Газтрубал».

– Это как-то связано с Карфагеном? – удивился отец Мыкола.

Да, когда-то он знал их, жил с ними рядом, но что это меняет? С тех пор прошла целая жизнь, мир стал другим, и другим стал Семен Багила. Он никогда уже не будет здесь своим и не почувствует Очереты своими. Это только кажется, что всегда можно вернуться, – на самом деле дорог, идущих назад, не существует. Все они ведут не туда.

– Идем, – сказал Семен сыну. – Покажешь мне Очереты. А то я будто впервые сюда приехал, ничего не узнаю.

По правде, Очереты его не интересовали – он хотел поговорить с Иваном. Семен здесь был в гостях, Иван – дома, но, глядя со стороны, можно было решить, что все обстоит ровно наоборот.

– Куркули, – по-хозяйски оглядел село Семен. – Отстроились, отгородились от всего мира. Тебе здесь не тесно?

– В Очеретах? – не понял Иван.

– В Очеретах. В Киеве. На Украине.

– Нет как будто…

– Это пока. Но очень скоро ты начнешь задыхаться. Здесь уже все разгородили и застолбили до нас, понимаешь? Все командные высоты заняты и должности поделены. Сейчас ты этого не чувствуешь, но когда окончишь институт и начнешь работать, то сразу поймешь, о чем я. Страной правит поколение победителей. Они до сих пор мыслят сводками Совинформбюро. Им пора на пенсию, на покой, их время кончилось десять лет назад. Их взгляды устарели, но они не сдаются и не сдадутся никогда. Не те это люди, чтобы уйти добровольно. А нам что же делать? Поднимать мятеж? Бунт на корабле? Или терпеливо ждать, когда они уйдут? Только ведь за ними не твоя очередь придет – за ними уже двадцать лет топчутся те, кому сейчас полтинник, да и за этими тоже занято. Куда бы ты ни пошел, тебя там не ждут, парень. Если ты останешься здесь, то будешь бегать молодым человеком до седых волос, это я тебе твердо могу обещать. Устраивает тебя такой вариант? Если да, то наш разговор закончен, и дальше мы мирно гуляем, разглядывая местные достопримечательности.

– А если нет?

– То тебе нужно отсюда мотать, и поскорее. Есть места, где не ждут полжизни, когда появится шанс что-то сделать и реализовать себя, а просто делают. Север – это наша Америка, страна сказочных возможностей. Пятнадцать лет назад я был бульдозеристом, теперь – директор завода. Если бы начал раньше, то за это время поднялся бы еще выше. Но и сейчас у меня перспективы неплохие: из Уренгоя Москва видна отлично, такие кабинеты просматриваются, что дух захватывает. Вот только сидит в них поколение победителей и перекрывает нам кислород. Ладно, это частности. Я тебе коротко скажу: сворачивай все свои дела и переезжай ко мне. Закончишь институт по профилю и впишешься в систему как свой. Это настоящая мужская работа, ты видишь результаты своего труда и получаешь за него настоящие деньги. Север за месяц осваивает больше средств, чем вся Украина за год. Отсюда и масштабы, и возможности. Понятно я объяснил?

– Понятно, – ответил Иван. – Но старый был бы против, ты же знаешь.

– Старый был умный. Он иногда между делом говорил вещи, до которых я годами потом доходил. Сначала я ругался с ним страшно, спорил, а потом понимал, что все именно так, как он сказал. Да и не дожил бы он до наших дней, просто не выжил бы, если бы был дураком. Но насчет Севера дед ошибался. У него был свой опыт, и по нему он судил мою жизнь, а этого делать нельзя. Поэтому отвечу я тебе так: да, он был бы против. И опять ошибся бы. Это все, что тебя останавливает?

– Меня могут забрать в армию.

– Это здесь тебя могут забрать. А там я решаю все вопросы – с армией, с милицией, с Господом Богом. Сейчас пойти в армию – значит просто вычеркнуть два года. Нет в этом ни смысла никакого, ни пользы. Ладно, – закончил разговор Семен, – дальше думай сам. Жизнь большая, и успеть можно многое, если заниматься делом, а не ждать, когда тебе разрешат к нему подступиться.

Они вышли к воде, и Семен Багила замолчал, разглядывая с детства знакомые очертания правого берега. За пятнадцать лет Очереты изменились, их уже не узнать, но холмы за Днепром остались такими же, какими он их помнил. Золотым и красным сияли клены над рекой, отражавшей ярко-синее осеннее небо.

– А это что за железяка? – спросил сына Семен, указав на высокую арку, холодно отсвечивавшую нержавеющей сталью. – При мне ее не было.

– Памятник дружбе народов. Построили в позапрошлом году.

– Загадочная штука. Я думал, памятники ставят тем, кто уже умер, чтобы о них не забывали. Если дружба есть, то зачем ставить ей памятник? А если ее нет, то тем более, прости мне эту банальность, – дружбе памятники не нужны.

На следующий день Семен Багила улетел в Москву. Когда в иллюминаторе ТУ-134, стремительно уходившего за облака, промелькнули северные окраины Киева, он уже знал, что никогда не вернется в Очереты. Ему здесь больше нечего делать.

 

4

На девятый день после смерти старого Иван Багила получил повестку – Падовец вызвал его на допрос. Тот самый смешной Падовец, которого как-то, еще в начале лета, выставил из своей поветки старый, а потом во дворе Рябко чуть не хватанул за дряблую ляжку. Иван отлично помнил капитана, не мог только понять, зачем теперь, четыре месяца спустя, вдруг ему понадобился. Не понял этого и Бубен, когда Падовец доложил, что отправил повестку младшему Багиле.

– Так ведь ситуация изменилась, – объяснил капитан. – Старый Багила сыграл в ящик, и теперь никто не помешает поработать с его внуком.

– Ты главное в деле об убийстве Коломийца больше ничего не меняй, – велел Бубен. – Убийца найден, признан невменяемым и помещен в спецбольницу. Мы свою работу выполнили. Все!

– Я о другом думаю, товарищ полковник: исчез Алабама, он почуял что-то и сбежал. Кто знает, как повернется ситуация в парке через полгода, через год? Нам может понадобиться пешка на роль поставщика фарцы. А этот Багила уже немного замазан: есть показания против него по делу об убийстве Коломийца – раз, есть связь с цеховиком Бородавкой – два. По отдельности это вроде бы мелочи, но какая-то картина все же вырисовывается.

– Хорошо, поработай с ним, поиграй, – разрешил Бубен и подумал, что Падовец, пожалуй, крутит и настоящую причину, по которой хочет прижать Багилу, но не называет. Может, студент когда-то наступил капитану на мозоль, и теперь тот решил насыпать пацану соли на хвост?

Бубен был прав примерно на треть. Падовец действительно не забыл, как старый сперва сорвал ему допрос Ивана, а потом выставил со двора. Но дело было не только в этом. Капитан любил порядок и жил по системе. Он потратил на Багилу время и силы, он опрашивал свидетелей, бегал по парку, собирал показания, и ему жаль было работы, проделанной впустую. Если показания есть, то человек, уважающий порядок и систему, всегда найдет им применение и, начав с кем-то работать, не бросит дело, а доведет до конца.

Прежде чем разрешить Ивану войти, Падовец продержал его в коридоре сорок минут. В это время он говорил по телефону, пил чай с конфетами и размышлял, не мелко ли он мстит Багилевнуку за дурной характер Багилы-деда, маринуя его в коридоре. Допив чай, решил, что не мелко – в самый раз.

– Входите, – протрубил он, убрав конфеты и чашку в ящик стола. – Багила! Где вас носит?!

Иван не узнал следователя. В небольшом захламленном кабинете капитан сидел у окна недобрым буддой, спокойным и сосредоточенным, таким же деревянным, как его стол. Он листал документы, не смотрел на Ивана, аккуратно скрывал все колющие и режущие мысли.

Неужели это он семенил по их двору в Очеретах, прижимая к животу портфель, а когда Рябко отчаянно рвал цепь в надежде впиться в его роскошные окорока, нежно трепетал всеми полутора центнерами живого, но такого ли полезного веса? То был какой-то другой Падовец, и этот ничем не похож на того – он отобрал у Ивана пропуск, кивнул на расшатанный стул напротив, а потом, не объясняя ничего, начал быстро задавать вопросы, требуя таких же быстрых и коротких ответов.

Как вы осуществляли доставку в парк неучтенной продукции ПО «Химволокно»?

Кому вы передавали товар? Кто, кроме вас и Пеликана, входил в преступную группу?

Кто занимался сбытом? Имена. Фамилии. Клички.

Иван растерялся. В вопросах Падовца сквозило безумие. Отвечать на них всерьез было невозможно. Не отвечать он не мог, потому что молчание предательски означало согласие. Его испуганные никто, никак, не знаю выглядели неубедительно и даже не пытались противостоять напору Падовца.

Как вы осуществляли оплату? Кто передавал деньги? Кому передавали? Бородавке лично?

Градус абсурда зашкаливал. Капитан словно раскручивал Ивана, вращая его на месте, потом валил с ног, сталкивал в болото. Иван пытался зацепиться за что-то, но ничего не получалось, он не знал, как себя вести и что говорить.

Какая часть расчетов шла в иностранной валюте?

Для чего вы брали чеки Внешпосылторга?

Вы говорили Бородавке о пятнах коммунизма. Что вы имели в виду и как вы их использовали?

Беглое, ничего не говорящее упоминание об этих пятнах Падовец нашел в протоколах допроса Бородавки и не понял, о чем речь. В протоколах вообще было мало интересного для Падовца, и его скучающий взгляд зацепился только за пятна. Багилу он спросил о них из простого любопытства. Должны же эти вымороченные допросы принести хоть что-то новое. Но когда прозвучал вопрос, Иван почувствовал, что у него вдруг появилась возможность разорвать дурной круг безумия, в который загнал его следователь.

– Пятна коммунизма – это явление, отмеченное исследователями бриофитов. Его изучают уже несколько лет, но объяснения пока не нашли.

– Бриофиты? – не понял Падовец.

– Это мховые. Мхи. Мелкие растения, длина которых…

– Я знаю, что такое мох, – хмуро перебил Ивана капитан. – Коммунизм тут при чем?

– Ну как же? Мхи – настоящие пионеры в рискованном деле заселения необжитых пространств. У мхов нет корней, но они накапливают воду, как губки… Нет, как верблюды. Мхи обитают на всех континентах, включая Антарктиду, и романтические полярники называют их верблюдами Антарктиды.

Изучая свойства бриофитов, важно не спутать мхи с лишайниками. Основное отличие одних от других состоит именно в способности создавать пятна коммунизма. Лишайники, даже так называемый олений мох – ягель, ни к чему подобному не склонны. Истинный мох ветвист и пушист, а ягель – кожист. Поэтому – только мхи! Моховые пятна коммунизма могут появляться где угодно: на валунах и скалах, на болотах, пустошах и пустырях, на стенах зданий. Представьте, стоял себе веками какой-нибудь буржуазный парламент – каменюка-каменюкой, и вдруг на северной или на западной – обязательно на теневой – его стене появилось живописное зеленое пятно, напоминающее… Нет, сперва оно ничего не напоминает, но со временем одни замечают, что очертания пятна похожи на профиль Мао, а другие видят сходство с бородой Маркса. Борода Маркса на буржуазном парламенте – это еще не пятно коммунизма, это только его зеленый призрак. Тут дело не в форме. Пятно коммунизма может быть похоже на кролика, да хотя бы на того же верблюда. Главное, что оно существует по законам коммунизма: колонии мха не признают социальных классов и государства, но всегда готовы оказать содействие пролетариату. Кабы не клин да не мох, кто бы плотнику помог? Мох, образующий пятна коммунизма, не съедобен ни при каких обстоятельствах.

– Это все?

– К сожалению, да. Рано или поздно приходит какой-нибудь дядя Вася из ЖЭКа, садовник, маляр или группа муниципальных служащих и сдирает пятно коммунизма со стены парламента. Ржавым скребком или щеткой. Потом они долго моют серую стену раствором щелочи, чтобы больше никаких пятен. Ни здесь, нигде и никогда. Но со временем пятно коммунизма непременно появляется где-нибудь еще.

– Вот что, Багила, – Падовец протянул Ивану два заполненных бланка. – На сегодня хватит. Придете через три дня; время и дата следующего допроса указаны в повестке. Хочу предупредить сразу, что ваши попытки закосить под больного у меня не пройдут. Если будете и дальше тут сказки выдумывать, то мы вам быстро психиатрическую экспертизу организуем. Второй старый здесь никому не нужен, надеюсь, это понятно?

 

5

Боря Торпеда не любил киевскую осень, она развивала в нем меланхолию. Даже зимой, когда в его квартире насквозь промерзала торцовая стена – дом построили по какой-то чертовой экспериментальной технологии, – ему не было так тоскливо. Холод заставлял двигаться, больше работать, не давал отвлекаться. А осенью Торпеду тянуло домой, в Киргизию, и готовность заниматься делами словно растворялась в прозрачном стынущем воздухе.

После исчезновения Алабамы вся работа легла на него. Надо было налаживать новые схемы поставок и расчетов, но вместо этого Торпеда сидел за столиком «Конвалии», пил водку, запивал ее чаем, ел в одиночестве манты, приготовленные поваром Мишей по рецепту Алабамы, и думал, что донашивает за беглым казахстанским немцем парк как демисезонный плащ.

Так почему-то вышло, что все важное в жизни Торпеда подобрал за другими. Даже Беловодское, где он родился тридцать восемь лет назад, пыльное и неустроенное, с кучами мусора на обочинах дорог, досталось его родителям от киргизов и русских.

Из родного Инкермана их семью вместе с болгарами, армянами и понтийскими греками выселили летом сорок четвертого. В детстве Боря говорил приятелям, что во время войны его отец служил командиром торпедного катера. Отстаивать эту версию было непросто, все знали, что его старик работал на железной дороге, обходчиком Сукулукской дистанции пути, но Борино упрямство оценили, и он на всю жизнь стал Торпедой.

А может, дело было совсем не в осени. Если в тихом одиночестве жевать манты, пить большими пиалами чай и маленькими рюмками водку, смотреть, как ветер гонит листья каштанов по центральной аллее, то постепенно приходит понимание, что в парке что-то не так. Что-то пошло не туда после исчезновения Алабамы, изменилось угрожающе и необъяснимо.

Торпеде не с кем было посоветоваться, а разобраться в происходящем или в своих подозрениях в одиночку ему никак не удавалось. Конечно, он мог наплевать на все, надеть гусеницы и пройтись по парку бульдозером, вогнав в землю сомнения и предчувствия, но кто знает, чем они потом прорастут? Вот с тем же Вилькой – зачем он подрезал усатого? Тогда ведь это вышло по запарке. Если бы он хоть пару секунд успел подумать, то все повернул бы иначе. На этот раз он не станет спешить, но ему нужен намек, легкая наводка, чтобы он смог надавить на правильную педаль.

В ответ на меланхоличные сомнения чуткий космос прислал Торпеде Дулю. Тихий пьяница вывалился из-за угла «Конвалии» и очень удивился, обнаружив за единственным столиком Торпеду, поедающего манты. В обычной жизни Дуля опасался грека, а Торпеда едва замечал его среди обитателей парка. Но в этот день совпало так, что одному был нужен свежий собеседник, а другому какой угодно собутыльник, поэтому всего несколько минут спустя за единственным столиком паркового кафе они уже сидели вдвоем.

– Всегда догадывался, что мир с вершины власти не выглядит особенным, – сообщил Дуля Торпеде, когда Миша принес ему манты и налил водки. – Те же мамаши с колясками, тот же листопад.

– Мой столик – это вершина власти? – догадался Торпеда.

– Одна из них. Не Кремль, конечно, но тоже в своем роде. Пока, во всяком случае…

– Пока что?

– Пока его на зимнее хранение не убрали. Внутри ведь никакого вида нет – ни мамаш, ни листопада. Тараканы одни, и еще Миша – автомат, клепающий манты.

– Миша – свой парень.

– Алабама тоже был своим парнем. И где он теперь?

– А где он теперь? – заинтересовался Торпеда и налил Дуле водки.

– Свалил, – загадочно улыбнулся Дуля. – Главное, что сам свалил, а то мы сперва решили, что Алабама свое отработал, и его свалили.

– Значит, у Алабамы все хорошо?

– У тех, кто умеет вовремя соскочить, всегда все хорошо. Только это очень редкое свойство, оно требует силы воли и умения считать. Вот представь, как ему было взять и все бросить? Ему ведь не тридцать, уже и не пятьдесят. Но он почуял опасность – и р-раз… А ты сидишь за столиком Алабамы и задаешь мне неправильные вопросы. Ты спрашиваешь, куда он свалил. Да какая разница, куда? Главное – почему? Почему Алабама бросил парк, бросил все и как привидение растворился в лунном свете.

– О привидениях потом как-нибудь, – перебил Торпеда стремительно напивающегося Дулю. – Что ты говорил? Почему исчез Алабама?

– А я не говорил. Я не знаю. Мне не удается установить причинно-следственную связь, а ведь она важна. Проблема восходит к Аристотелю. Позже ее почтили вниманием Плутарх и Макробий. Куда уж мне со своим немытым рылом?..

– Стой, Дуля, – Торпеда отнял у старика рюмку с недопитой водкой. – Забудь про Аристотеля. Давай про Алабаму. Почему он свалил из парка и из города?

– Но я же о том и говорю, – обиделся Дуля, – что не могу понять: то ли Алабама исчез потому, что в парке появились ребята из конторы, то ли они появились потому, что здесь не стало Алабамы.

– Из какой конторы? – спросил Торпеда, но тут же понял, из какой.

– Из гэбухи, дорогой мой. Два обаятельных молодых человека полтора месяца назад устроились работать инженерами на аттракционе «Утки и лебеди». Зачем на этой детской игрушке нужны целых два инженера, когда там достаточно одного техника? – Дуля вопросительно посмотрел на Торпеду, и тот немедленно вернул старику его рюмку.

– Так зачем?

– Тебе виднее, мой милый. Раз сюда присылают сразу двух оперов под прикрытием, значит, что-то бурят, а ты меня спрашиваешь, «зачем»? Тебе есть у кого спросить. Но когда будешь задавать свои вопросы, не забудь, скажи, что эти инженеры не из нашего отдела КГБ. Это не бездельники Галицкого.

– Кто же тогда?

– Не знаю. Наверное, с Владимирской прислали. Так что все обстоит серьезно.

– А если серьезно, то ты откуда знаешь?

– Так ведь и я не дурак. Что-то вижу и что-то еще понимаю.

– Ладно, Дуля, – поднялся Торпеда. – Мне пора. А ты ешь, не спеши.

Даже тени не осталось от недавней его расслабленной меланхолии. К черту осень! Киев – ленивый город, но киевская лень опасна. Она отвлекает и склоняет к сибаритству. Манты под водочку за столиком «Конвалии»! Разговоры об Аристотеле! Бровь поднять не успеешь, как сплетут тебе лапти и сунут за решетку. Даже Алабама отсюда чухнул, а ведь серьезный был боец, каких немного. Но Торпеда тоже не цыпленок, не брус шпановый. И Бубен здесь сидит не просто так. Сейчас они раскрутят эту карусель, и все утки полетят лебедями!

 

Глава вторая

Продолжение лета

 

1

Мы живем здесь и сейчас, где бы ни находилось это здесь, когда бы ни происходило это сейчас. Уезжая на месяц, на год, мы смещаем точку отсчета, и все, что было прежде, вся предыдущая жизнь сдвигается, соскальзывает на периферию и уже не кажется настоящей. Мы видели ее во сне, нам рассказал о ней по радио диктор Левитан глубоким драматическим баритоном, мы что-то читали, еще неплохо все помним, но мелочи, детали начинают уже забываться. В воспоминаниях появляется холодящая отстраненность, прошлое отступает под напором свежих людей, ярких впечатлений, и только эта – новая – жизнь оказывается единственной настоящей.

Но как же стремительно все восстанавливается, стоит только длинным стальным ключом открыть дверь квартиры, бросить сумку куда-то между стеной и письменным столом, раздвинуть тяжелые шторы и широко распахнуть окно, впуская в комнату запахи позднего городского лета вместе с теплым предвечерним воздухом.

Створки прошлого и настоящего оказались подогнаны так плотно, словно не было двух месяцев в Херсонесе, словно лишь вчера Пеликан задернул шторы на окне, проверил, выключен ли свет, перекрыт ли газ, и поспешил на севастопольский поезд с аккуратно вложенным в паспорт разрешением на въезд в закрытый город. Он уехал вчера, вернулся сегодня, и на этом – все, эпизод закончен.

Да, закончен, но не забыт. Сколь бы плотно ни смыкала края реальность, прошедшее лето в его памяти будет тихо переливаться цветами херсонесского заката, оно сохранит вкус полынной горечи и быстрое тепло дыхания Сиринги, но время этих воспоминаний придет позже, годы спустя.

Пеликан, между тем, озадаченно покружил по безжизненно-пустой кухне, похлопал дверцами шкафчиков, заполненных несъедобным хламом, и включил холодильник. Полезное устройство тут же трудолюбиво затарахтело, но на его полках от этого ничего не появилось. Родители ожидались из Чернигова через две недели. Сунув в карман пятерку, Пеликан побрел в соседний магазин.

Он рассчитывал вернуться домой минут через десять, но силовые линии на Комсомольском массиве в тот вечер расположились так, что полчаса спустя, кое-как удерживая в левой руке две бутылки «Агдама», Пеликан звонил в дверь квартиры на улице Малышко. Трое бывших одноклассников Пеликана терпеливо ждали вместе с ним, когда же с противоположной стороны двери услышат звонок и наконец впустят.

Позади, как раз у него за спиной, облокотившись на перила и поставив между ног сумку еще с семью бутылками портвейна, стоял, привычно спрятав голову в плечи, Вадик Снежко, звезда баскетбола и чемпион Украины среди юниоров. С Вадиком Пеликан когда-то играл в одной команде. Хорошо порывшись в семейных архивах, они могли бы откопать пару одинаковых грамот, сообщавших об их победах в каких-то полудетских всесоюзных турнирах – Брест, Горький, Куйбышев. Пеликан только потому и пришел под дверь этой квартиры, что встретил Вадика. Без старого приятеля ему здесь делать было нечего, да и с ним Пеликан собирался зайти всего минут на двадцать – посмотреть на знакомые морды, а потом незаметно сбежать.

Рядом со Снежко на лестничной площадке присел Толик Гастроном, а в стороне, на ступеньках, торопливо добивал смрадную «Ватру» Леня Хвостиевский. О Толике Пеликан последние четыре года не слышал ничего, не вспоминал о нем ни разу, и если бы сейчас не встретил его с Вадиком, то мутный образ Гастронома и дальше тихо растворялся бы в темных глубинах памяти, так что когда-нибудь, возможно скоро, развеялся совсем. А вот о Лене года два назад ему напомнили.

В десятом классе, уже заканчивая учебу, между первыми майскими праздниками и вторыми, ранним утром Леня через окно выбрался на козырек над входом в школу и оттуда приветствовал учеников и учителей вскинутой правой рукой, прямой, как меч легионера. На Лене были сапоги, офицерская полевая форма, перекрашенная в черный цвет, фуражка, тоже черная, с орлом вместо общевойсковой кокарды, и старый кожаный плащ. Чтобы все было ясно без слов, на рукав плаща Леня натянул красную повязку со свастикой, а на верхнюю губу наклеил квадратный кусок марли бурого цвета – издали было похоже на усы.

Зачем Леня все это проделал, никто толком не понял. Его быстро сняли с козырька и отправили на полгода в больницу. Осенью он вышел, но аттестата о среднем образовании уже никогда не получил, и теперь то появлялся на Комсомольском массиве, то куда-то надолго исчезал.

За дверью отмечали конец лета. Не то конец лета, не то начало осени, Вадик путался в показаниях, но твердо обещал, что там собрались все наши. Пеликан рад был видеть Вадика, но спросил себя: готов ли он встречать начало осени, если остальные наши такие же, как Толик и Леня? К тому же, на их долгие звонки никто не отзывался, и это давало ему шанс немедленно смотаться из-под глухой, звуконепробиваемой двери. Но наконец очередная тонкая призывная трель точно прошла между двумя горами тяжелого металла, валившегося из колонок, и на этот раз их услышали.

Дверь открыл радостно улыбавшийся, уже крепко вмазанный тип. Не желая ничего понимать, он встал в проеме и жизнерадостно таращился на пришедших. За спиной у Пеликана зашевелился Вадик Снежко, не узнать которого было непросто, однако бухому парню это отлично удавалось. Немая сцена длилась недолго, может быть, несколько секунд, но выглядела невозможно глупо. Надо было как-то объясняться, никто не понимал, как именно и что следует говорить, но тут из глубины коридора, из-за спины хозяина квартиры, если, конечно, он был хозяином, с яростным криком Пеликан! вылетела Ирка. Она оттолкнула топтавшегося в дверях парня и прыгнула на Пеликана с такой силой, что если бы не Вадик, стоявший за спиной, Пеликан точно не удержался бы на ногах. Все втроем они кое-как устояли.

– Пеликан, ты откуда? Куда ты пропал?!

– Прилетел всего час назад. Еще утром был в Симферополе.

– И я вчера вернулась, – Ирка замерла, прижавшись к Пеликану и не желая его отпускать.

Толик, Леня, а следом за ними Вадик с портвейном скрылись в квартире, деликатно прикрыв за собой дверь.

– Ты не представляешь, как я соскучилась!

– Представляю, – ответил Пеликан. – Я все время думал о тебе.

То, что он сказал, было чистой, ничем не замутненной правдой. Створки времени сомкнулись окончательно, и кроме Ирки рядом с ним не оставалось никого.

 

2

Вторая повестка пришла в конце сентября. Это была странная бумага, предписывавшая Пеликану явиться в военкомат, чтобы лично получить следующую, третью и на этот раз окончательную, повестку на расчет.

– Какая еще армия? – не поверила Ирка. – Это что, серьезно?

– Армия – советская, скорее всего, – предположил догадливый Пеликан. – Вряд ли, греческие или, например, итальянские вооруженные силы стали бы так настойчиво заманивать меня в свои ряды.

– Дурацкие у тебя шутки, Пеликан.

– Это сарказм. Или ирония. Говорят, между сарказмом и иронией есть граница, но я ее плохо чувствую и, как правило, перепрыгиваю, не заметив. Иногда начнешь тонко иронизировать, а собеседника трясет, как от самого беспощадного сарказма…

– Да какая разница, сарказм или ирония? – с тоской посмотрела на него Ирка. – Что же теперь делать?

– Сегодня нужно отнести Калашу дюар с азотом. Пойдешь со мной?

– Пойду, конечно!

– Вот этим и займемся, а с остальным уж как получится. Ну что мы можем сделать с нашей страной и ее умонепостигаемыми порядками? Только не замечать их, пока это хоть как-то возможно…

Лето продолжалось для них весь сентябрь. Ирка редко появлялась в своем училище, Пеликана в университете тоже почти не видели. Днем они валялись на мягком песке Труханова острова, а чаще ездили на небольшом катерке вниз по Днепру – за дачи Осокорков, за Вишняки, в какие-то совсем малообитаемые, почти безлюдные места. Там лес подступал к самому берегу, оставляя только узкую полоску чистого пляжа. Рядом с небольшой пристанью ободранными днищами кверху валялись прогулочные лодки, и тяжелые коты спали на них в тишине и безопасности. Вдали от берега среди сосен прятались небольшие деревянные коттеджи – опустевшие базы отдыха киевских заводов. Между ними изредка пробегали встревоженные собаки. С началом сентября они разом лишились и еды, и городских друзей.

Все эти дни Ирка была рядом, но Пеликан никак не мог привыкнуть к легким скользящим движениям ее рук, быстрым прикосновениям губ, внимательному, иногда слишком пристальному взгляду. Он хотел, чтобы так оставалось всегда, чтобы ничего не менялось, но их время таяло, и вода днепровских заводей незаметно смывала его – каплю за каплей, день за днем.

Они возвращались в город на том же катерке, сидели на открытой корме, чтобы видеть оба берега Днепра. Пеликан стряхивал песчинки с Иркиной шеи, с ее тонких ключиц, тихо светившихся в лучах предзакатного солнца желтоватым морским загаром. Ирка молчала, устроившись у него на руках, изредка поднимала глаза на Пеликана, и он точно знал, что навсегда запомнит и этот ее взгляд, и маленький пассажирский катер, рвущийся вверх по течению к Речному вокзалу, и небо необычно теплого сентября, стремительно темнеющее на востоке.

Он действительно запомнил все, и позже, вспоминая те дни, Пеликан понял, что именно тогда на самом дне ее серых глаз впервые проступила глухая тень, темная и густая, непроницаемая не только для него и света заходящего солнца, но и для самой Ирки. И хотя она не думала и, наверное, даже не знала о ней еще ничего, тень лежала пеленой, не исчезала и со временем делалась только мрачнее и гуще.

Вечера Пеликан и Ирка проводили в парке. К середине сентября все уже вернулись после отпусков и каникул, отыскались и появились даже те, кого не видели здесь несколько месяцев. В прежние годы именно сентябрьские вечера в парке «Победа» были самыми отвязными – берегов не видел никто. До холодных осенних дождей оставалась одна, хорошо если две недели, и парковые не желали упускать последние теплые дни. До глубокой ночи грохотали колонки Гоцика у автодрома, вспыхивало, мерцало разноцветными огнями колесо обозрения Сереги Белкина, и дежурная бригада ментов, терпеливо курившая у «Братиславы», каждый вечер увозила в обезьянник героев очередной эпической драки.

Сумасшедших ночей ждали и в этом сезоне, но что-то разладилось в парке, привычный порядок вещей сменился новым, пока не очень понятным. Никто не знал, какой станет жизнь на границе Комсомольского и Очеретов, но сходились на том, что перемены начались после убийства Вили и слишком явно совпали с исчезновением Алабамы. Все, кто был тогда парке, да и те, кто не был, ярко описывали трогательную сцену прощания прежнего хозяина с подчиненной ему фарцой, а потом сокрушенно замолкали, забивая косяки: какой все-таки был мужик. Торпеда – не то, совсем не то. Не будет в парке прежней жизни без Алабамы.

Все понимали, что теперь станет иначе, но никто не сомневался, что продолжение последует. Чтобы жизнь здесь пресеклась, надо вырубить парк, засыпать озеро, залить все асфальтом и открыть автостоянку. Однажды из этого ничего не вышло, значит, и дальше не предвидится, а раз так, то лучше ли, хуже ли, но праздник продолжается.

Как-то ранним вечером, еще засветло, Пеликан заметил Багилу, спешившего домой через парк. Они не виделись с начала лета. Иван не появлялся в парке весь сентябрь, и это казалось странным, но лишь до тех пор, пока по Комсомольскому массиву не прошел слух о смерти старого. Пеликан несколько раз собирался зайти к Ивану и сам же себя останавливал, откладывая разговор до более удобного случая, а неожиданная встреча в парке – это и был удобный случай.

– Да хреново мои дела, – ответил Иван на ритуальный вопрос Пеликана. – Уеду я, наверное, отсюда.

– Ты что? – не поверил Пеликан. – Из Очеретов? Что за ерунда?

– Да вообще с Украины уеду. Извини меня, тут все закрутилось так, что совсем не было времени с тобой поговорить.

– Что закрутилось?

– Падовец, следак из нашего РОВД, вцепился в горло, как бульдог. На ровном месте, вообще без повода, придолбался, как к столбу. Может быть, он на старого взъелся по старой памяти и теперь мстит, а может… Я не знаю. Но, кстати, он и под тебя начинает рыть…

– О чем ты говоришь? – не мог понять Пеликан.

– Помнишь убийство Вили? Зарезал его будто бы Коля, что само по себе смешно. Коля боялся Вильку, ты же знаешь. Но он дурак безответный, какой с него спрос? А вот направили Колю будто бы мы с тобой – ты все организовал, а я контролировал по твоему поручению.

– Слушай, но это же бред. Такие вещи доказывать нужно. Как он собирается?.. Так всякий может придумать что угодно.

– Он странно ведет все дело, Пеликан. Я ничего не понимаю, но эти допросы выматывают страшно. Сил совсем не остается, хочется тихо сдохнуть где-нибудь в темном углу. А еще он говорит, ты прикинь, будто через меня Бородавка что-то там поставлял Алабаме… Бородавку ОБХСС взял в начале лета. Ну взял и взял. При чем тут Падовец? При чем тут я?

– Может, тебе с адвокатом поговорить?

– Надо бы, – согласился Багила, и Пеликан тут же понял, что ни с каким адвокатом говорить Иван не станет. – Но лучше уехать. Отец зовет к себе, он уверен, что его друзья в прокуратуре все мгновенно погасят. Ты не говори пока никому, я еще не решил окончательно. Но если этот мрак не рассосется, то у меня просто выхода другого не будет.

Пеликан проводил Ивана до Покровской церкви, а когда вернулся в парк, Ирка встретила его недовольной гримасой. Недовольной и вопросительной. Багила не любил Ирку, Ирка не любила Багилу, жизнь была непроста и запутанна.

– У него дед умер и еще куча неприятностей, – объяснил Пеликан.

– Да я ничего, – пожала плечами Ирка. – Я только хотела спросить…

Но тут, не дав ей договорить, из густых вечерних сумерек тихо возник Калаш.

– Здорово, граждане наркоманы и алкоголики, – пожал он Пеликану руку и чуть приобнял Ирку. – Дайте пыхнуть ветерану.

– С этим не к нам, Калаш, ты же знаешь, – ответил Пеликан, удивившись, с каких пор Калаша интересует дурь. – Тебе к Белкину или к Гоцику…

– Да знаю я, к кому, знаю. Это проверка, Пеликан. Человек с косяком для борьбы потерян, я считаю.

– Ладно тебе, – засмеялся Пеликан. – Октябрьскую революцию сделали на кокаине. А косяк – главное оружие твоих братьев, леваков Парижа и Гринвич-Виллиджа. Не будет косяка, не будет на Западе и левого движения.

– Взгляд упрощенный и ошибочный, к тому же, они мне если и братья, то очень троюродные. А вот революцию ты не трогай. Ее настоящие бойцы делали, не то что мы с тобой. Ты, кстати, о нашем разговоре не забыл?

– Азот будет, я договорился. Два литра. Сам он копейки стоит, нам нальют бесплатно, но дюар дорогой, поэтому надо вернуть, и обязательно в рабочем состоянии. Вернешь?

– Не сразу. Дней через десять, например. Устроит?

– Я уточню, но думаю, да. Если не подведем ребят, то они потом смогут еще понемногу сливать. Познакомлю тебя, будешь сам с ними договариваться.

– Отлично, отлично! На когда стрелу забиваем?

– Через два дня. Устроит тебя?

– Хорошо. Встречаемся, как в прошлый раз. В березовой роще, – и Калаш, не прощаясь, тихо исчез.

– Со мной не поговорил даже, – обиделась Ирка.

– Поговорите, когда отнесем ему азот. Я заметил, он это дело любит, хотя оратор из него никакой.

– Калаш не болтун, но если обещает, то делает, – Ирка тут же вступилась за паркового робингуда. – И разве важно, какой он оратор? Он боец, это всем известно.

– Боец, я же не спорю. Ему бы стать боевым генералом, прямым, честным воякой, отцом солдатам, слугой царю-батюшке. Не знаю, как у них распределена власть, но если Калаш у них и главная интеллектуальная сила, и лидер, а мне кажется, все обстоит именно так, то будущее ребят печально.

– Ты хочешь сказать, что Калаш дурак? – Иркин взгляд вспыхнул злым черным пламенем.

– Да нет же. Он не дурак хотя бы потому, что способен задавать вопросы, от которых вся страна отважно прячется под толстым теплым одеялом. Мы – гигантский медвежий угол. Все хотят спать, никто не желает шевелиться. Так не может продолжаться вечно, однажды кто-то сдернет одеяло. Это случится рано или поздно, через двадцать лет, через тридцать, оптимисты говорят – через сто. Никто не знает, когда, но все понимают, что однажды одеяло исчезнет. Всем станет стыдно, холодно и неуютно. Всем, кроме Калаша, потому что он будет к этому готов. Он уже готов, у него есть отряд, а даже небольшой отряд в дни смуты способен взорвать ситуацию и взять власть, которая, как пишут классики и подтверждает история, в такие дни валяется на городской мостовой. Так уже было много раз, в том числе и в семнадцатом.

– Что же тогда не так?

– У него нет новых мыслей. Он честный парень с пустыми ленинскими лозунгами в башке. Его идеал – матросы Балтфлота на улицах Петрограда. Калаш ничего о них не знает, но дело не в этом – нельзя просто копировать чужой опыт, даже если он тебе кажется удачным. И тем более если он таким не был.

– Но ты ему помогаешь, достаешь азот. Зачем?

– Должно же происходить хоть что-то. Я не верю, что азот ему пригодится, скоро он сам это поймет. Не верю я и в то, что Калаш добьется хоть какого-нибудь результата. Но среди моих знакомых он единственный, кто шевелится. Остальные просто существуют – озабоченные насекомые.

– А ты?

– И я, – честно ответил Пеликан, еще не зная, что девушки в семнадцать лет такой честности предпочтут любую сказку, лишь бы она была яркой и героической.

Два дня спустя они отнесли Калашу небольшой дюар с азотом, а еще через неделю Пеликан отправился в военкомат за повесткой. Ирка пошла с ним.

Через плац военкомата, огороженный сеткой высокого металлического забора, рассекая его по диагонали, тянулась длинная очередь призывников. Голова очереди утыкалась в желтый канцелярский стол, на котором лежали две папки и аккуратная стопка учетных книг в грубых картонных обложках. За столом сидел плешивый отставник в рубахе цвета хаки, кое-как удерживавшей его тяжелый безразмерный живот.

Начинался октябрь, метеорологи усердно и убедительно обещали холодный фронт, сопутствующие ему дожди, шквальный порывистый ветер и резкое снижение температуры, но погода упрямо, изо всех сил держалась солнечная. Заканчивались последние теплые дни тихой и сонной осени.

Плац был залит солнцем. Очередь жизнерадостно и беззлобно ржала над взмокшим от жары и напряжения толстяком, который то и дело путался в повестках, гроссбухах, растерянно матерился и от этого потел еще сильнее. Вместе со всеми над ним смеялся и Пеликан. Только Ирка печально стояла рядом, молчала, держала Пеликана за руку, не отпускала его, но вдруг расплакалась и быстро ушла к выходу. В тени рябины, возле забора, она нашла скамейку и села, повернувшись спиной к военкомату, не желая больше видеть ни очередь из глупых хохочущих мальчишек, ни плац, ни весь этот неестественно солнечный день.

Очередь двигалась быстро, и вскоре Пеликан уже мог слышать, о чем толстяк говорит с призывниками.

– Студент? – спрашивал он, отбирая повестку. – Какой курс?

Первокурсники получали повестку на расчет без разговоров. Парень, стоявший в очереди перед Пеликаном, уже перешел на второй.

– Свободен. Учись до весны, второкурсник, – отставник отобрал у него повестку и отпустил.

– Студент? – сразу же, без паузы, спросил он Пеликана. – Какой курс?

– Третий.

– О, брат, задержался ты на гражданке, засиделся. Ничего. Сейчас мы это поправим. Расписывайся.

Пеликан расписался на корешке повестки, потом в учетной книге и, кое-как затолкав в нагрудный карман рубахи клочок бумаги, вышел из очереди.

На основании Закона «О всеобщей воинской обязанности» приказываю Вам прибыть…

Теперь ему приказывали. У Пеликана оставалось десять дней.

Поздно вечером, проводив Ирку и возвращаясь домой, он обнаружил в почтовом ящике еще одну повестку. Государство заметило его и заговорило на своем любимом языке приказов и предписаний.

На этот раз повестка пришла из милиции. Капитан Падовец вызывал Пеликана на допрос.

 

3

– Выкинь и забудь, – уверенно и твердо сказал Малевич. – И не ходи. Нечего тебе там делать. Ментам известно, что тебя забирают в армию?

– Думаю, нет. Откуда им знать?

– Вот и отлично. Когда они пришлют следующую повестку, ты уже будешь далеко.

– Да, – согласился Пеликан, – это понятно. Но как бы тут себе самому не навредить?

– Каким образом?

– Здесь я все-таки дома, тут все свои. Но, предположим, они не отстанут? Приедет следак в какую-то тмутаракань, а там даже адвоката приличного не найти!

Они сидели на кухне у Малевича, как обычно, втроем с Жориком, и бутылка «Слънчева Бряга» была уже пуста на две трети. Обиженный невниманием Ячмень ушел спать в шкаф, и ничто не отвлекало их от разговора не столько серьезного, сколько всеохватывающего.

– Напомни мне, Пеликан, – попросил Жорик, – что делал гусарский поручик полтора века назад, если у него возникал конфликт с Третьим отделением?

– Что он делал? Уезжал в деревню, в родовое имение, и там пережидал шторм. Охотился по первому снегу, пил с крепостными девками «Вдову Клико», закусывал антоновскими яблоками и читал крепостным оду «Вольность»: Везде неправедная Власть в сгущенной мгле предрассуждений воссела – Рабства грозный Гений и Славы роковая страсть.

– Вот, Виталик, девок ему крепостных подавай. Неправильный ответ. Двойка. Поручики подавали рапорт и ехали служить на Кавказ, балда.

– Жорик, не говори ерунды, – вмешался Малевич. – Оба не говорите ерунды, пожалуйста. Какой еще Кавказ?

– А у нас в стране всегда какой-нибудь кавказ отыщется. Прежде он был за Тереком, теперь – за Пянджем. Поменялись только названия рек и еще пара таких несущественных деталей, как фамилии генералов. Тогда – Ермолов, теперь – Ермаков, вот и вся разница. Зато туда точно ни один следак не доберется.

– Остров Кавказ…

– Кстати, Пеликан, твой «Остров Крым» благополучно прошел таможню, и если звезды не встанут дыбом, то до конца осени он будет у меня.

– Хорошая новость, Жорик, – попытался обрадоваться Пеликан, но у него не получилось. – Деньги есть, я могу рассчитаться на днях, завтра, например, или послезавтра, а книгу заберу через два года, когда вернусь.

– Два года – слишком большой срок, чтобы загадывать. Особенно в таком тонком деле, как розничная торговля запретными книгами. Давай не будем связывать себя обязательствами.

– Как хорошо ты выучил это беспощадную фразу, – засмеялся Пеликан. – Я прямо почувствовал себя обманутой девушкой. Но что изменится за два года, за этот ничтожный в масштабах космоса отрезок времени? Аксенову вернут советское гражданство?

У тебя появится книжный магазин на Заньковецкой?

– Кто знает? Не люблю загадывать наперед. Иногда все меняется стремительно, и, кстати, космос об этом знает.

– Ты что-то конкретное имеешь в виду? – заинтересовался Пеликан.

– Как тебе сказать… Вот посмотри в окно: на улице Малышко стоят девять шестнадцатиэтажных домов; три группы по три дома.

– Вижу, – подтвердил Пеликан.

– Там на крышах установлены лозунги. Краткие. Лапидарные. Доступные пониманию советского гражданина.

– Не на всех крышах. Я вижу только шесть: Ленин Партия Народ на трех первых домах и Мир Труд Счастье на следующих трех.

– Вот именно, их всего шесть, но не девять. А ведь и на трех последних крышах вполне могли и даже должны были появиться аналогичные письма счастья. Например: Революция Победа Коммунизм. Или: Наука Техника Прогресс. Как тебе? А можно было прибегнуть к простой, но классической формуле: Маркс Энгельс Ленин.

– Жорик, ты хочешь сказать, это не ЖЭК, манкируя своими обязанностями, оставил без наглядной агитации три дома на улице Малышко, а космос выделил немного пространства, чтобы в будущем мы могли самовыразиться? – уловил наконец Малевич.

– Именно!

– Тогда мой вариант: Мор Фурье Сен-Симон.

– Замечательно, Виталик, – обрадовался Жорик. – Заметьте, космос не любит тесноту и давку, он оставляет свободное место для реализации нашего потенциала. Много свободного места. Вакуум – настоящий символ будущего. Нам еще только предстоит заполнить тот, что уже есть, а космос продолжает расширяться, то есть производит вакуум в таких невообразимых количествах, словно взялся выполнить какой-нибудь встречный план в ходе соцсоревнования с другим космосом.

– Космос Вакуум Будущее, – Пеликан разлил коньяк и убрал со стола пустую бутылку.

– Хмурый какой-то у тебя финал, – поежился Жорик. – Будь другом, достань из моего дипломата еще бутылку, а то не хочется заканчивать вакуумом. При мысли о нем оптимистический ужас, в котором я существую постоянно, сменяется экзистенциальным. А победить его можно только коньяком.

 

4

Из всех известных ему глупостей, накопленных цивилизованным человечеством, уверенность, что проигрывать нужно уметь или даже уметь красиво, злила Бубна, как никакая другая. Бубен ненавидел ее вымораживающей, смертельной ненавистью. Он признавал только победу и рубился за нее до конца. Красивое поражение – дурная картинная поза. Оно дает дополнительные очки победителю и отнимает последние шансы у побежденного. Это что-то вроде особенно длинной и пушистой шерсти у подстреленной лисы или мощных, закрученных винтом рогов у сбитого в прыжке горного козла.

Нужно уметь выигрывать, красиво или нет – неважно, просто выигрывать, подчиняя проигравшего, ломая его волю, разрушая планы, стирая или отнимая все, что тот успел сделать. Только такая победа может считаться окончательной, а в других нет никакого смысла, да и называются они иначе – временным преимуществом. Бубен не признавал ни поражений, ни красивых поражений, ни полупобед. Жизнь – это схватка, и полковник знал, что успех в ней обеспечивает лишь полное владение ситуацией, но вот полтора года он не сомневался, что контролирует парк во всех мелочах, и когда там рулил Алабама, и после него. Парк «Победа» был его плацдармом, с которого Бубна никто не мог выбить. Так он считал. Поэтому доклад Торпеды о двух гэбэшниках, работающих в парке, сперва вогнал его в ступор, а затем вышвырнул в бешенство. Галицкий – это пустышка, бездельник в погонах, и нет сомнений, что не Галицкий внедрил в парк двух оперов. Но кто же тогда? Откуда, откуда они взялись?

Торпеда молчал. Торпеда не знал, что ответить. Все, что рассказал ему Дуля, он уже выложил полковнику и теперь сидел тихо, пережидая вспышку ярости хозяина. Таким он Бубна не видел никогда: ни прежде, в Киргизии, ни здесь. Но Торпеда не удивлялся. Оба понимали, что если ГБ раскрутит всю парковую схему, то Бубна закроют лет на пятнадцать, а Торпеде предельно отчетливо светит вышка.

Ситуация была из тех, что нельзя ни скрыть, ни исправить, можно только взорвать! У полковника оставался последний ход, единственный ход, и красиво проигрывать он не собирался. Если ГБ лезет в его хлев, то и он насрет им в шляпу. Что там у них? Политика? Будет им политика. Если все сложится так, как он решил, то любые их обвинения станут выглядеть грубой неправдоподобной ложью, слишком очевидной местью, и никто не отнесется к ним серьезно. Вот пусть в ГБ и проигрывают красиво.

– Скажи своим ребятам, чтобы шли в отпуск на две недели, – велел он Торпеде. – Начиная с завтрашнего дня в парке никого быть не должно.

Вернувшись на Красноткацкую, Бубен велел секретарю срочно записать его на прием к замминистра.

 

Глава третья

Штурмующие небо

 

1

Местом сбора Ирка назначила не привычный пятачок возле аттракционов, а небольшую поляну в дальней части парка, рядом с озером.

– Нас тут найдут? – засомневался Пеликан.

– Свои не заблудятся. А чужих мы не ждем, – Ирка решила устроить проводы Пеликана в парке.

Она сильно изменилась за несколько осенних дней, повзрослела, стала жестче и с ним, и с остальными. Пеликану было жаль Ирку, сам он давно подготовился к тому, что армии ему не избежать, и теперь смотрел на происходящее отстраненно, посмеиваясь над нелепостью происходящего. Менять что-то было поздно, да он и не хотел. Но у Ирки, не ожидавшей ничего похожего, вдруг разом обрушилась часть ее мира, и там, где прежде сквозили дружелюбным светом вполне благостные, хоть и не прорисованные до последней детали пейзажи, вдруг обнаружилась гигантская дыра, из которой тянуло холодом и безнадегой. Там длинная очередь мальчишек плелась через расчерченный строевой плац и уходила в никуда.

Ирка была из тех, кто в любой ситуации видит не данность, но лишь начальное условие, которое всегда можно изменить в свою пользу, поэтому спокойное безразличие Пеликана ее злило, а в его объяснениях она видела только слабость человека, сдавшегося прежде времени. Можно заболеть, можно закосить, можно заплатить врачу, наконец. Есть столько вариантов, каждый из которых натыкался на его брезгливое «как-то это унизительно, тебе не кажется?» Нет, ей так не казалось, но сделать она ничего не могла. Бешеная энергия Ирки требовала выхода, и когда она сказала: «Ладно, тогда давай устроим проводы в парке», Пеликан мысленно ругнулся, но уступил – она жила по парковым правилам, и не Пеликану было упрекать ее в этом. К тому же, он чувствовал себя виноватым.

Дело для Ирки нашлось, и она немедленно завалила Пеликана планами, как все будет устроено в вечер его проводов и кто будет приглашен.

– А где бухло на всех возьмем? – притормозил полет ее фантазии Пеликан. – Когда Федорсаныч твою днюху в «Олимпиаде» устраивал, он специально с кем-то в тресте столовых договаривался, а потом еще и меня туда погнал.

– С бухлом нам Катя поможет. И со всем остальным тоже – она тебя любит, – улыбнулась и прижалась к Пеликану довольная Ирка.

– Она не меня, а какого-то дипломата любит. И о твоих проектах представления не имеет. Составляй список, чтоб ничего не забыть, больше одного раза она нас вряд ли выручит.

Но Катю Иркины запросы не испугали.

– Давай так, малая, я выбью из нашего Семы все, что смогу. А чего не смогу, того не будет, договорились? – как и Ирка, Катя к своим обязательствам и обстоятельствам жизни относилась творчески.

– А что ты сможешь? – Ирка не захотела соглашаться вслепую.

– Да почти все, что ты написала, смогу. Я бы даже немного добавила, а то фантазия у тебя какая-то детская: конфеты, водка, лимонад.

– Пеликан, она надо мной издевается, – пожаловалась Ирка. – Там больше десяти пунктов на самом деле.

– Не ной, балда, – сказала Катя, откладывая Иркин список. – Стала бы я стараться для кого-нибудь кроме вас…

– Тогда у меня к тебе есть еще одно дело, – Ирка взяла Катю за локоть. – Только это секрет. Пеликан, подожди на улице, мне с Катей поговорить нужно.

 

2

Начали засветло, еще до наступления сумерек. Костер и шашлыки Ирка поручила очеретянскому Костику Злое Рыло, откуда-то она знала о его шашлычных талантах. Костик потребовал персональную бутылку водки, потому что в трезвом виде мясо он никогда не готовил, делать этого не умел, а экспериментировать и рисковать не хотел.

Получив пузырь, он выпил стакан, выудил из кастрюли кусок маринованного мяса, бодро закусил им и занялся разжиганием огня, насаживанием на шампуры свинины и овощей, подготовкой для шашлыков углей правильного состояния и температуры. Пеликан быстро понял, что, поставив Костика на шашлыки, Ирка не ошиблась, поэтому всю кулинарную программу тут же с удовольствием выбросил из головы.

Ирка крепко взяла дело в свои руки, и Пеликан уступил ей легко и охотно. Эти проводы зачем-то нужны были ей, но не ему, вот и пусть делает все, как ей нравится.

Последний день он провел дома. Нужно было собраться, хотя что там собирать? Уже завтра кормить его, одевать, обучать ходить строем – и что там еще? – станет государство, поэтому, кроме зубной щетки и денег на первое время, вряд ли что-нибудь понадобится.

Выгребая из письменного стола ненужные бумаги, Пеликан нашел начатую, но не решенную год назад задачку по матанализу и провозился больше часа, пока не добил ее. Решение вышло красивым, и Пеликан остался доволен своей формой.

За обедом родители вдруг вспомнили, как три года назад он распутал гнедого колхозного жеребца и поехал кататься верхом, но не удержался на нем без седла, и коня потом пришлось ловить всей экспедицией. Пеликан не отрицал, да, был такой эпизод в его творческой биографии, только не три года назад, а пять.

– Верно, – на пальцах посчитал отец и привычно удивился, – как время летит! Кстати, на днях, вчера буквально, я видел в институте Таранца. Привет тебе передавал.

Вот Таранец действительно выскользнул из какой-то другой жизни, случившейся не три, и не пять лет назад, а непонятно, в какие времена.

Когда Пеликан пришел в парк на выбранную Иркой поляну, там вовсю уже квасили очеретянские пацаны.

– Пеликан! – радостно заорали очеретянские, едва он появился, и всей толпой полезли обниматься. – Мы решили тебя не ждать! Ты теперь никто, ты дух, салабон! А мы дедушки! Нам положено! Нам теперь всю жизнь положено!

– Морды вам давно не били, дедушки, – отмахнулся Пеликан.

– А вот морды нам бить как раз не положено!

Пеликан не спеша осмотрелся: кроме очеретянских не было почти никого. Фарца вообще не появилась – что-то у них случилось, и уже третий день в парке не видели ни одного фарцовщика. Из парковых пришел только Серега Белкин, и теперь он тихо, в стороне от всех, на границе круга, освещенного огнем костра, раскуривал очередную пяточку. А где Лосось? Где Буратино? Где Тощий с Турком? Остальные почему не пришли? Но Ирку все это словно и не удивляло, она поболтала с очеретянскими, проверила, как дела у Злого Рыла, а потом и сама незаметно куда-то делась.

В парке быстро стемнело и начало холодать, от озера потянулся легкий, едва заметный туман. Осень пахла свежо и тревожно, и Пеликан вдруг понял, что весь день с самого утра ждет каких-то чудовищных неприятностей, хотя сам не знает, каких именно и почему. Его вдруг начало трясти, не то от холода, не то от напряжения, но тут из тумана, громко ломая ботинками сухие ветки, вывалился на освещенную поляну Багила. И Пеликана отпустило.

– Иван, – обрадовались очеретянские, – давай сюда, здесь наливают!

– Еле нашел вас, черти, – недовольно бурчал Багила. – Пеликан, а на болоте вы не могли устроить свою вечерину? Чтобы наверняка никто не смог дойти!

– Не ворчи, – Пеликан был рад Багиле. Ивану налили водки, и вдвоем они отошли в сторону.

– Завтра? – спросил Багила.

– Да.

– И я завтра. Уезжаю к отцу. Решил окончательно, уже билеты куплены.

– Менты не успокоились?

– Да не то слово. Пошли они все… Говорить о них даже не хочу. А к тебе не подкатывались?

– Капитан Падовец позавчера вызывал на допрос.

– Во! Тот самый змей, что и меня таскает. И что?

– Да ничего. Не пошел я.

– Правильно! – обрадовался Иван. – Я уеду, ты уедешь, и пусть хоть кору тут грызут березовую.

Они выпили, пожевали мяса и налили еще по полстакана.

– Хорошее мясо Костик готовит, – распробовал Иван. – Никто лучше него не умеет… Кто бы знал, Пеликан, как мне не хочется уезжать отсюда. Это мой парк, я по нему вслепую куда хочешь выйду, не ошибусь ни разу. На спор, как угодно. Я же вырос тут… Мы с тобой вместе тут выросли, а теперь все вот так поворачивается. Ну почему, скажи мне?..

Ответа Иван не ждал, да и спрашивал он, пожалуй, не Пеликана. Вряд ли Иван сам знал, кому задает вопрос, стоя спиной к костру и глядя в темноту ранней октябрьской ночи, его последней ночи в парке «Победа».

Они выпили еще и продолжали, теперь уже молча, топтаться за размытой границей света и тени, дрожавшей на желтеющей траве. Очеретянские жизнерадостно бухали, не обращая внимания на них, да и вообще ни на что.

Недолгое время спустя Иван тихо ушел, и Пеликан остался один. Наверное, это не случайно, думал Пеликан, что уезжают они в один день. Есть в этом дыхание судьбы или что-то похожее, точно есть. Но Иван переживал расставание с парком и с Киевом тяжело, а Пеликану оно не казалось непоправимым и окончательным. Просто жизнь свила странным тугим кольцом свой змеиный хвост. Таких колец и у него, и у Ивана будет еще много, вся жизнь состоит из одних колец, что же теперь им, погрузиться в печаль навеки? От выпитой водки Пеликану стало теплее и спокойнее, он опять мог смотреть на происходящее в своей обычной насмешливой манере.

Впрочем, хватило его ненадолго, потому что из глубины парка, из гущи тьмы, к костру вдруг вышла гигантская крыса, ростом выше Пеликана, и остановилась, внимательно оглядываясь. Крысу увидел не только Пеликан, но и очеретянские. Настолько быстро, насколько позволяла им выпитая водка, они вскочили на ноги, но ноги держали уже не всех.

Бегло осмотревшись, крыса подняла лапу, и по ее сигналу из темноты к костру полезло гигантское лесное несуразное зверье: осел с перекошенной мордой, косоглазый медведь, чудовищная белка, заяц с окровавленными усами и ухом, порванным в каком-то диком сражении. Звери валили со всех сторон, окружая поляну, но не вступая в круг света, словно у них не было сил в него войти.

Пеликан решил, что хоть выпил он немного, но коварный алкоголь обернулся пьяной галлюцинацией, и теперь ему предстоит с ней как-то бороться. Однако тут же за его спиной яростно и отчаянно завизжали очеретянские, как молитвой разгоняя нечисть животворящим матом, и Пеликан внимательнее присмотрелся к ночным чудовищам.

– Пеликан, – слегка подвывая, сказала крыса, – мы дикие хищники этого леса…

– Крыса – не хищник, – перебила ее белка.

– Если крыса не хищник, то и белка не хищник, потому что белка – та же крыса, только прыгучая. Не мешай, ты все испортишь. Ты уже все испортила.

В свете костра Пеликан разглядел свалявшуюся искусственную шерсть звериных костюмов, пятна краски, опилки и прорези для лиц.

– Ничего-ничего, – успокоил он крысу, – так даже интереснее.

– Мы, дикие хищники, Пеликан, пришли проводить тебя хрен знает куда, – оттер крысу и белку заяц, – а кто считает, что заяц – не хищник, тому я берусь доказать обратное факультативно. Ты отправляешься хрен знает куда, хрен знает зачем, но сейчас речь не об этом. Каждый из нас решил передать тебе в дар свое главное звериное качество. Я дарю способность быстро бегать и легко уворачиваться от взглядов требовательного начальства. Этот талант поможет сохранить шкуру, а она все же имеет кое-какую ценность, потому что другой у тебя нет. Белка дарит неистребимую запасливость, крыса – хитрость, правда, крыса? Осел и еж тоже что-то подарят, хотя мне трудно представить, что это может быть.

– Мы еще как подарим, у нас все с собой, – откуда-то из темноты закричали осел и еж. – Я дарю упрямство, очень полезное качество, – перекрикивая ежа рявкнул осел. – А я – шило в жопе, – добавил еж. – Когда упрямство не помогает, без шила в жопе не обойтись.

– Пеликан, – посоветовал заяц, – скорее возьми у ежа шило.

– Не бери ничего у ежа, Пеликан, – вмешались крыса и белка, – пусть его шило остается там, где он его держит.

– Как хочешь, как хочешь, – попытался почесать спину заяц, но у него ничего не вышло. – Тогда, может, медведь? Он готов поделиться талантом оказывать медвежьи услуги. Берешь?

– У меня с этим и так неплохо.

– Ну как знаешь, как хочешь, – сказал заяц.

– Спасибо, Дуля, – Пеликан пожал зайцу большую ватную лапу.

– Я опознан! Мое инкогнито раскрыто, – заломил руки заяц, плюхнулся навзничь и заколотил в воздухе ногами.

– Тогда всем бухать! – взревел медведь-Гоцик. – У меня все мозги в пыли от этого винни-пуха!

– Всем бухать! – радостно поддержали его осел и еж, оказавшиеся Рублем с качелей-лодочек и Пистоном Пирке из игровых автоматов.

– Помогите же мне снять этого зайца! – катался по траве Дуля, но его не слышали. Звериные костюмы повсюду морщились, сминались, и из грубых складок показывались пыльные и потные, но знакомые и довольные физиономии. Белка оказалась Катей, а Крыса – Иркой. Все парковые, все, кого не хватало Пеликану еще десять минут назад, теперь были здесь. Наконец хоть и догадливые, но в эти минуты нечеловечески пьяные очеретянские тоже поняли, что дикое ночное наваждение оказалось небольшим карнавалом, и над парком разнесся восторженный рев, который долетел до Комсомольского массива. Из зайца вытряхнули Дулю, разлили по стаканам водку, выпили, и тут же стало ясно, что на всех шашлыков не хватает. Бывшие звери оттаскивали от костра сытых и пьяных очеретянцев, те упирались и визжали, но парковых было больше и ими двигало чувство голодной справедливости.

Ни Ирку, ни Пеликана все это уже не интересовало. Дальше пьянка неслась сама по себе, и управлять ею не мог теперь никто. Все понимали, что буйство на поляне утихнет только когда закончится водка, а Катя позаботилась, чтобы водки хватило надолго.

– Это ты придумала привести зверей? – спросил у Ирки Пеликан.

– А что, не надо было?

– Да нет, наоборот, здорово получилось.

– Пара моих идей, пара Катиных, – призналась честная Ирка.

– Вы тут обосрались все от страха, когда нас увидели, – подошла к ним Катя.

– Ну не то что бы вот так совсем обосрались, но момент был… А костюмы где взяли?

– Гоцик договорился в «Ровеснике». Они держат их для детских утренников, завтра надо все вернуть.

– Таких утренников тут точно не было! – засмеялся Пеликан.

– Слушайте, дети мои, – обняла Ирку и Пеликана трезвая Катя, – отчего-то мне кажется, что делать вам здесь больше нечего. Вот вам ключи от моей квартиры, и идите отсюда. Валите по-быстрому, а то тут сейчас начнется… Я уже вижу.

– А ты как же? – не понял Пеликан.

– Я там сейчас почти не живу, и моя малая у бабушки, так что хата свободна.

– Ты перебралась к своему дипломату насовсем?

– Тебе это сейчас надо знать, Пеликан? Вот сию минуту? Самый важный вопрос в твоей жизни: насовсем или не насовсем? Да я сама не знаю. К тому же, он не дипломат.

– А кто?

– Только молчите. Ни слова никому… Мент он. Полковник. Я у него форму видела, представляете? Я и мент. Цирк…

Когда Ирка и Пеликан вышли из парка на улицу Жмаченко, им на несколько минут перекрыла дорогу военная автоколонна. Мимо спящих многоэтажек Комсомольского в сторону Лесного массива одна за другой шли машины с рядовым составом. В это же время вторая колонна двигалась к Воскресенке. Двадцать минут спустя небольшой участок леса за Алишера Навои и дальняя, заозерная часть парка были оцеплены двумя батальонами внутренних войск.

 

3

В землянке Калаша этим вечером читали и обсуждали третью главу ленинского «Государства и революции». Энергичный эмоциональный текст обличал оппортунистов в социалистическом движении, но время сместило акценты, и теперь достаточно было вчитаться, чтобы увидеть, как он бьет по партийным чиновникам, извратившим Ленина в точности так же, как сто лет назад Шейдеманы, Давиды, Логины… искажали Маркса. От некоторых абзацев Калаша продирал мороз, такой яркой и современной он ощущал ленинскую мысль, так отчетливо слышал интонации человека, сумевшего перевернуть огромную страну и изменить историю цивилизации. Ленин писал об уничтожении государственной власти и отсечении государства-паразита, о том, что русские революции продолжают дело Парижской Коммуны. Слушая «Государство и революцию», Калаш ясно видел свою задачу – довести до конца, закончить дело двух русских революций.

Его бойцы, сейчас яростно спорившие, до какой степени нужно разрушать государство, если в основе оно уже не буржуазное, а всенародное, – это его гвардия, ядро настоящей боевой организации, которую ему еще предстоит выстроить. Она не будет большой, потому что крупная, громоздкая структура сейчас не нужна. Чиновничье царство, похоронившее ленинские идеи, но паразитирующее на результатах его работы, уже издыхает, оно отравляет трупным смрадом всю страну, и хоть иссечь его будет непросто, но это задача решаемая. Калаш был уверен в себе и в своих бойцах.

В разгар спора открылся люк и в землянку спустился часовой.

– Калаш, в лесу и в парке какой-то шухер. Надо бы выяснить, что происходит.

– Что ты видел?

– Несколько машин с краснопогонниками перекрыли Алишера Навои. Сколько их всего, сказать не могу, не знаю.

– Хорошо, я понял. Продолжай нести службу, – Калаш отпустил часового. – Витя, Саня, – подозвал он Цуприка и Яковца, двух сержантов, с которыми служил в Афгане, – посмотрите аккуратно, что происходит наверху.

Сержанты молча переглянулись, кивнули, и все трое вдруг засмеялись: два года назад так уже было – Калаш отдавал приказы, они их выполняли, и до сих пор считали то время лучшим в своей жизни.

Яковец вернулся двадцать минут спустя и быстро набросал на четвертой полосе обложки ленинской брошюры план-схему парка и той части леса, где была вырыта их землянка.

Красным карандашом он провел линию оцепления. Линия была похожа на немного раздутый эллипс.

– Алишера Навои перекрыта и заблокирована стотридцатыми ЗИЛами с двух сторон, – поставил кресты на эллипсе Яковец, – у выезда на Курнатовского и напротив Воскресенской.

Еще через десять минут в землянку спустился Цуприк. Посмотрел схему Яковца.

– Все правильно, Витя. Оцепление двойное. Задействовано два батальона внутренних войск, войсковой части 32273. Вооружены карабинами Симонова, но боевые патроны им не выдавали.

– Саня, ты мне на главный вопрос ответь, – перебил Цуприка Калаш. – Кого они ловят?

– Нас, конечно, – удивился вопросу Цуприк.

– Ты так думаешь или точно знаешь?

– Калаш, я посмотрел внимательно на это оцепление – там пацаны стоят, первогодки, салабоны, глазами хлопают, в носах ковыряют и ничего не видят. Тогда я тихо прошел через оба кольца, вышел за оцепление метров на сто, а потом вернулся, будто бы иду со стороны Воскресенки, понимаешь? Привычка у меня такая, гуляю я тут по ночам. Они стоят, я иду мимо, никого ни о чем не спрашиваю, даже не смотрю в их сторону, останавливаюсь и закуриваю. Что происходит немедленно после этого, ты понимаешь, конечно: тот, что стоит ближе всех, просит у меня закурить. Я даю ему пару сигарет, а он отвечает на все мои вопросы, подробно и обстоятельно. Так что я знаю точно, это пришли за нами.

– Тогда не будем тянуть, – Калаш поднялся и вышел на средину землянки. – Занятие по политподготовке закончено. Объявляю общее построение наверху.

Когда все потянулись к лестнице, Калаш остановил Гантелю: «Сними со стены флаг и поищи древко. Где-то оно тут было».

Несколько минут спустя отряд стоял в лесу, люк был плотно закрыт и забросан хвоей. Со стороны парка доносился звук моторов армейских грузовиков и голоса командиров. Калаш никогда не торопил судьбу, но и не прятался от нее. Эта ночь покажет многое, и главное: каждый из них поймет, тем ли делом он занят, тот ли он человек, сможет ли он вот так, рискуя своим будущим, может быть, и жизнью, вступать в бой с государством, пока не разрушит его до конца. Без подготовки, без предупреждения, как сегодня. Ветер из парка доносил запахи болотной сырости и дизельной гари. Калаш смотрел на своих бойцов и был уверен в каждом. Он точно знал, что это ветер их победы.

– Парни, – сказал Калаш, – два батальона внутренних войск оцепили нашу березовую рощу, часть леса и перекрыли улицу Алишера Навои в двух местах. Их прислали, чтобы взять нас. Саня Цуприк ходил в разведку, он вышел за оцепление, прошелся по бульвару Перова и вернулся к нам. Вот такое они выставили оцепление. Вот так они делают все: грубо, бездарно и неумело. Если бы я хоть на секунду сомневался в наших силах, я дал бы сейчас команду разойтись, и вы прошли бы через оцепление, как это сделал Саня, а завтра утром мы опять собрались бы в парке и смеялись, вспоминая этот вечер. Но я уверен в вас больше, чем в себе! Поэтому мы будем вести себя не как партизаны, на которых устроена облава, а как воинская часть, попавшая в окружение. Мы выйдем со знаменем, не прячась. Мы дадим бой, мы покажем им нашу силу. Да, их больше почти в двадцать раз, но посмотрите, кого бросили против нас: пацанов, которые умеют только картошку чистить и ходить в патрули. Им не доверили боевые патроны, потому что они скорее перестреляют друг друга и мирных жителей, чем попадут хоть в одного из нас. Сейчас ночь, и все, о чем мечтают эти дети, – вернуться в казарму, забраться в постель под теплое одеяло и тихо уснуть. Они думают о нас с ужасом, поэтому мы пройдем через два кольца как боевой нож, быстро и красиво.

Калашу приходилось выступать перед подчиненными и в армии, и после, но впервые он говорил без подготовки, на одном лишь вдохновении. Заканчивая фразу, он не всегда знал, что скажет в следующей, но точно знал, какими словами закончит. Выступая сейчас перед своими ребятами, он чувствовал себя их речевым аппаратом. Он говорил то, что они думали, чутко улавливал настроение, и слова, точные, безошибочные, сами находили его.

– Маркс сказал, что парижские коммунары штурмовали небо. С тех пор прошло больше ста лет, но уже тогда каждому было ясно, что, не штурмуя небо, ни за что не навести порядок на земле. Теперь наша очередь идти на штурм! Мы пройдем через березовую рощу и разорвем оцепление перед выходом к центральной аллее.

Сегодня мы вернем названию парка его прямой смысл. Мы смоем всю грязь, которой заляпали его фарцовщики и торговцы наркотой, и он снова станет парком победы. Нашей первой победы!

– Ура-а! – взревели тридцать человек, не отводя от Калаша влюбленных глаз, и сам он кричал вместе со всеми. – Ура-а!

Этот яростный рев услышали, не могли не услышать, и значит, времени у них больше не было.

– Еще одно, – продолжил Калаш. – Когда войдем в рощу, перестроитесь в колонну по четыре. Разобьетесь на пары и во время столкновения будете страховать напарников. Но только напарников! Когда убедитесь, что ваша пара прошла оцепление, тут же уходите на Комсомольский или в Очереты – кому куда ближе. Не ждите остальных, не создавайте толпу, это опасно. Остальные – не хуже вас, они тоже справятся. Это ночь можете провести дома, но утром вы должны исчезнуть из Киева. Поживите месяц где-нибудь в селе, в другом городе, дайте пыли осесть. И последнее. Если кого-нибудь потянут на допрос и скажут, что нашли его фамилию в каких-то списках – не верьте. У нас нет никаких списков, все ваши имена только в моей голове. А я не назову никого. Мы не воры, не преступники, мы не нарушали никаких законов. Вам не в чем сознаваться. Они боятся нас только потому, что мы правы! Все, я закончил!

Калаш не сказал бойцам, что на участке прорыва оцепления их может встретить еще и группа захвата, которая наверняка будет вооружена. Не сказал, потому что не был в этом уверен, а неуверенности нет места ни перед боем, ни в бою.

Не оставаясь больше в лесу, они спустились к Алишера Навои и пересекли ее под изумленными взглядами всех, кто топтался возле машин, не зная, что делать и ожидая команды.

– Вон они! – закричали сразу несколько офицеров. – Вон, пошли! Давайте свет, живо!

Один за другим вспыхнули два мощных прожектора, и через минуту яркие широкие лучи пересеклись, выхватив из темноты ночи группу, стоявшую на краю березовой рощи.

– Стой! – скомандовал Калаш. – Становись в колонну по четыре. Столько света, столько зрителей, а у нас ни одного занятия по строевой не было. Позоримся перед внутренними войсками, – пошутил он, и отряд мгновенно почувствовал, что состояние спокойной уверенности не покидает командира.

– Гантеля, – подозвал Любку Калаш, – будешь идти впереди со знаменем. Сможешь?

– Смогу, конечно, – обрадовалась Гантеля.

– Когда надо будет, я сам тебя прикрою.

Широким уверенным шагом в скрещенном свете двух прожекторов отряд Калаша быстро пошел через березовую рощу по направлению к парку. Красный флаг, выгоревший на полях давних боев, развевался перед ними. В роще было тихо, даже шум машин не доносился сюда.

– Песню бы сейчас, – вслух подумал Калаш.

– Я сегодня после репетиции, – отозвался Леня Буряк, музыкант оркестра Киевского Военного округа. – У меня и труба с собой.

– Играй, Леня!

– Что играть, Калаш?

– Смешной вопрос, Леня! Начинай!

И над ночным парком, над его тишиной, над солдатами оцепления и группой захвата, растерянно смотревшей им вслед с улицы Алишера Навои, над осенними рыбами, засыпавшими в придонном иле озера, заскользила пронзительная мелодия «Интернационала» в недостижимо-высоком сопрановом регистре.

 

4

– Это что, мать его, такое? – полковник Солопай, командир войсковой части 32273, опустил бинокль и повернулся к офицерам, стоявшим в кузове грузовика за его спиной. С машины и без бинокля был отлично виден отряд Калаша с развевающимся над ним флагом Советского Союза. Отряд приближался, он шел прямо на них быстро и уверенно.

Солопай глянул на начальника штаба и начальника полит отдела, но этих спрашивать было бесполезно: оба, не отрываясь, не замечая ничего вокруг, уставились на марширующий отряд. Тогда он посмотрел на Бубна:

– Что это за цирк, товарищ полковник, вы мне объясните?

– Это антисоветская организация, созданная с целью совершения особо опасных государственных преступлений, товарищ полковник, – стараясь говорить спокойно, ответил Бубен. – Ее действия будут квалифицированы по статье шестьдесят четвертой Уголовного кодекса Украинской ССР.

– Вот это? – не поверил Солопай. То, что видел он, стоя в открытом кузове грузовика, больше всего было похоже на фильм о революции, о гражданской войне, из тех, что по субботам крутили в клубе его части. Только теперь, по какой-то дикой прихоти невидимого закулисного режиссера, он и два его заместителя, советские офицеры, коммунисты, изображали отъявленную белогвардейскую сволочь. Солопай чувствовал себя так, словно это он вступил в антисоветскую организацию, а не защищает здесь закон и порядок.

– Да, именно это, – подтвердил Бубен. – Вы намерены командовать операцией, товарищ полковник?

Бубен смотрел на полковника с ненавистью. Три последних дня он едва сдерживался. В этом городе невозможно работать быстро. Никто не хочет принимать решения, все тянут сопли, как малиновый кисель. Царство сонных и ленивых дармоедов…

Бубну удалось добиться приказа замминистра только расписав, как надерут они жопу гэбэшникам, взяв Калаша с его афганцами. За то, что те прозевали боевую антисоветскую организацию, действовавшую прямо в Киеве, почти не скрываясь, многим в Комитете крепко дадут в пятак. Состояние пятаков офицеров ГБ Бубна интересовало мало, но они засунули ему в жопу свой градусник, а теперь, после задержания Калаша и его группы, про этот градусник постараются забыть. Поэтому так настойчиво Бубен давил несколько дней эту сонную жабу, полковника Солопая, добиваясь немедленного выполнения приказа. И наконец додавил. А теперь с тихой яростью наблюдал, как же бестолково, как медленно разворачивал Солопай два своих батальона, как утомительно долго выставляли оцепление его люди. Бубен боялся, что Калаш уйдет до задержания, тогда бы он ничего никому не доказал и в провале операции обвинили бы только его: не обеспечил получение достоверной информации, проявил недальновидность, действовал непрофессионально. Будь он на месте Калаша, хрен бы его поймали.

Выдохнул Бубен только когда отряд Калаша показался из леса. На этом его часть работы закончилась – за результат операции отвечает не милиция, а внутренние войска, и каким окажется этот результат: задержат всех афганцев или нескольких, или даже никого не смогут задержать, Бубну было безразлично. Он свое дело сделал, а остальное – забота внутренних войск. Но не прошло и двух неполных минут, как полковник радикально изменил свое мнение и взгляд на происходящее. Когда он услышал трубу над ночным парком и увидел растерянные, совсем по-детски обиженные физиономии стоявших рядом с ним офицеров, стало ясно, что и это знамя, и «Интернационал», и то, что Калаш ведет своих афганцев прямо на штабной грузовик, – это вызов всем им, а в первую очередь ему лично. Это ему говорят: Полковник Бубен, ты дерьмо и мерзавец. И хотя все, что сейчас происходит в парке, замутил лично ты, нам на тебя наплевать, потому что тебя для нас не существует. Такие заявления нельзя спускать никому, и Бубен ничего подобного не прощал.

Солопай не ответил на его вопрос. Он молча смотрел, как шагает по березовой роще небольшой отряд Калаша. Тогда Бубен выдернул из рук командира части рацию и переключил ее в режим передачи.

– Это Первый. Говорит Первый, – сказал он и не узнал свой голос. – Всем командирам рот приказываю снять оцепление и направить личный состав к штабной машине для задержания преступников. Выполнять немедленно!

Черный ночной парк не отозвался на его слова, но Бубен почувствовал, как, размыкаясь, тяжело зашевелились ряды оцепления и медленно, слишком медленно, старлеи-ротные ленивые и сонные войска начали перестраиваться в колонны по четыре. Этого было недостаточно.

– Командиру группы захвата, – продолжил Бубен. – Приказываю разделить группу на два подразделения. Командование первым передать заместителю, поставить задачу догнать и обезвредить группу преступников. Второе подразделение во главе с вами должно немедленно прибыть к штабной машине. Для доставки личного состава используйте автотранспорт. Срок исполнения пять минут.

Бубен переключил рацию в режим приема и внимательно посмотрел на трех офицеров, стоявших рядом с ним. Во взгляде начальника штаба он увидел живой интерес. Но командир части и начальник политотдела глядели на него изумленно, мысленно уже составляя докладные на имя министра о самоуправстве и превышении полковником Бубном полномочий.

– Начальник штаба, – скомандовал Бубен, – ко мне!

– По какому праву вы приказываете мои подчиненным, товарищ полковник? – возмутился Солопай.

– За бездеятельность, проявившуюся в утрате оперативной инициативы, я отстраняю вас от руководства операцией, – брезгливо поморщился Бубен. – Сегодня они не ваши подчиненные. Спуститесь, товарищ полковник, в кабину к водителю, он вас напоит чаем. А вы, подполковник, – приказал он начальнику штаба, – выставьте из прибывающих подразделений дополнительное оцепление на участке вероятного прорыва. Быстро, быстро! Времени нет! Когда прибудет группа захвата, ее командира немедленно ко мне. Выполняйте!

Бубен не был этому подполковнику начальником и не имел права отстранять от участия в операции его командира, но он точно знал, что власть – это не звания и не погоны, а умение подчинять. Власти нужны не чины, а одна лишь воля. Именно поэтому замолчал и больше не мешал ему полковник Солопай, поджал хвост его начальник политотдела и рысью побежал встречать прибывающие роты начальник штаба.

Между тем отряд Калаша приближался к первой линии оцепления.

– Смотри, а здесь они построились плотнее, – сказал Калаш Гантеле, шагавшей за ним. – Но это не поможет им все равно. Сейчас наши пойдут на прорыв оцепления, а ты останешься со мной, поняла? Где знамя, там и я, ребята это знают, и пока знамя здесь, никто не подумает, что я свалил, оставив их.

– Понятно! – Гантеля шла, вцепившись в древко. У нее ломило пальцы и болели мышцы рук, но она старалась держать флаг как можно выше, чтобы его видели все, кто был в парке этой холодной октябрьской ночью.

– Витя, Саня, – окликнул Калаш Цуприка и Яковца, – давайте на прорыв двумя колоннами.

Он отошел в сторону, пропуская отряд, вместе с ним отошла Гантеля. Цуприк с Яковцом побежали, увлекая за собой отряд. Расшвыривая не успевших отбежать солдат оцепления, афганцы Калаша за считанные секунды прошли первую линию.

– Да кто они, мать их? – ошалело спросил полковник Солопай и оглянулся, ища взглядом Бубна. – Вы за это ответите, товарищ полковник!

Но Бубна на грузовике уже не было. Минуту назад подошел ЗИЛ с командиром группы захвата и его бойцами.

– Видишь их знамя, майор? – Бубен отвел командира группы в сторону, пока его люди строились возле машины. – Твоя задача захватить его. Возьмем знамя – возьмем и их главаря. Разрешаю применять оружие.

– Вы что, полковник? Какое оружие в этой свалке? Раньше надо было, а теперь мы только своих положим.

– Не рассуждать! – заорал Бубен. – Выполнять приказ! Вперед, вперед!

В это время бойцы Калаша спокойно и почти не задерживаясь прошли второе кольцо оцепления. Яковец и Цуприк, возглавившие прорыв, были уверены, что впереди только ночной парк и свобода, но тут обнаружилось, что начальник штаба успел выставить третью линию оцепления. Она состояла их таких же неподготовленных, к тому же еще и перепуганных непонятной суетой срочников.

Пройти третью линию было не сложнее, чем первые две, но на это ушло время, которого у Калаша уже не было. Сзади, со стороны березовой рощи, его догоняла одна часть группы захвата, а наперерез рвалась вторая ее часть.

Положение отряда изменилось почти мгновенно, но Калаш успел оценить ситуацию. Схватив Гантелю за руку, он потащил ее к еще не закрытому окну в третьем кольце.

– Быстро сваливай! – перекрикивая рев приближающегося противника, крикнул он. – Быстро! Знамя спрячь, сама исчезни, – и одним движением вышвырнул Гантелю в ночную тьму.

Через мгновение Калаш и еще пять человек из его отряда были окружены сомкнувшимися рядами группы захвата.

Если бы кто-то в эти минуты взялся оценить его шансы вырваться, то пришлось бы признать, что шансов у Калаша и остатков его отряда не было никаких. Их время уходило стремительно, оно уже закончилось. Ничего не ждало Калаша, кроме ареста, суда и долгих лет заключения, предусмотренных Уголовным кодексом за особо опасные государственные преступления, в тот момент, когда из темноты парка на освещенный прожекторами пятачок вдруг вывалились три фантасмагорических, ровным счетом ничего не соображающих гигантских животных: косоглазый медведь, осел со свороченной на бок скулой и цапля в красных штанах, с длинным клювом из-папье-маше.

– Опа! – осмотревшись, закричал медведь и выполнил лапами несколько боксирующих движений. – Так нечестно! Тут силы неравны! Калаш, мы с тобой! Парковые своих не бросают!

Не все даже услышали, что кричат этот безумные звери, но увидели их все, кто был рядом в ту минуту. На короткие мгновения внимание нападавших было отвлечено, и Калашу этого хватило. Несколькими быстрыми сильными ударами он пробил проход в сомкнувшемся кольце и вырвался в ночь, уводя за собой остатки отряда.

– Калаш, подожди! – крикнул медведь и попытался потрусить следом, но, выбивая клочья поролона из пустой медвежьей головы, грохнули три пистолетных выстрела, и медведь рухнул на землю.

Бубен не знал, стреляет он в человека или в бутафорскую часть костюма. Полковник и не думал об этом. Взяв на прицел медведя, Бубен стрелял в Калаша.

 

5

Пеликан и Ирка быстро поднялись по лестнице спящего дома.

– Дверь не перепутай, – шепотом сказала Ирка. – А то сейчас ввалимся ко мне. Бабушка будет счастлива.

– Бабушки нам не надо, – Пеликан открыл дверь Катиной квартиры, и они беззвучно скользнули внутрь. Вся суета этого дня, весь холод осенней ночи остались за закрытой дверью, а здесь было темно и тихо, молчало радио, не работал холодильник, из крана не капала вода. Тишина казалась безграничной, и они с Иркой стояли в самом центре этих темных безмолвных пространств. Пеликан обнял Ирку и нашел ее губы.

Она ответила Пеликану каким-то быстрым, успокаивающим движением, и он почувствовал, что сейчас, как и все последние недели, почти все время, что они были вместе, оставаясь рядом, Ирка легко и незаметно ускользает от него.

– Иди в комнату, – сказала она. – И включи свет. Я сейчас.

Найти комнату в однокомнатной квартире несложно, даже в полной темноте. Пеликан сделал два осторожных шага и нашарил дверную ручку. Есть все-таки свои достоинства в типовом проектировании: в чужом доме мы чувствуем себя уверенно, отыскиваем нужные двери и коридоры, не зажигая свет, разве что наступая на ботинки, в спешке разбросанные торопившимися хозяевами. Отличия начинаются за пределами жилья, за окном; квартиры даже в разных городах строят одинаковые, а вид из окон у всех разный. У одних – лес, у других – свалка. Катины окна выходили на знакомый Пеликану двор двести четвертой школы, кое-как освещенной желтым мерцающим светом. На улице Юности все было как всегда, как обычно, но дальше, над парком, над самыми кронами деревьев ночное небо рассекали лучи нескольких прожекторов. Ничего похожего Пеликан никогда здесь не наблюдал, это было удивительно и странно.

Шум воды, несколько минут доносившийся из ванной, затих, и в комнату прокралась Ирка.

– Не хочешь включать свет? – спросила она.

– Нет. Если привыкнуть, то и так все видно.

– Что же тебе видно?

Пеликан снова обнял Ирку. Ее кожа была теплой и влажной, и одежды на ней не было. Где-то она успела оставить все – наверное, в ванной, где же еще? На мгновение Пеликану показалось, что Ирка теперь с ним и больше никогда не исчезнет. Он взял ее на руки и сделал два шага к дивану. В маленьких квартирах все расстояния меряются несколькими шагами и от окна до дивана редко удается насчитать больше двух шагов. Но пока Пеликан преодолевал это не самое большое в его жизни расстояние, Ирка опять выскользнула. Она уходила, хотя была еще совсем рядом, Пеликан чувствовал это. Ему казалось, что он может пробиться к ней, достать, дотянуться, стоит только быть еще нежнее и еще настойчивее, быстрее и сильнее, и тогда он догонит Ирку, тогда она сама оглянется и протянет руку, прижмется к нему, чтобы он обнял ее еще раз, чтобы не отпускал. Но ничего не вышло у Пеликана, время его пронеслось тугим смерчем, оставив только горечь и опустошенность. Он так и не догнал Ирку, она опять пропала, и на этот раз уже навсегда. Несколько минут спустя они лежали на небольшом Катином диване, и горячая щека Пеликана была прижата к ее едва теплой щеке.

Ирка открыла глаза, выбралась из-под него и подошла к окну. Никогда еще Пеликан не видел ее силуэта, вот такого гордого, тонкого и безупречно красивого.

– Я не люблю тебя, Пеликан, – сказала Ирка. – Я тебя не люблю и ждать не буду.

Он уже знал это, и знал давно, возможно, с тех еще дней, когда впервые увидел клубящуюся тьму на дне ее глаз, когда она сама не до конца еще все понимала, а может, и не понимала совсем.

Ирка жила по правилам, а в правилах девушки, парень которой уходит в армию, есть несколько обязательных пунктов. Теперь она выполнила все неписаные обязательства и больше ничего никому не была должна. Пеликан знал Ирку не первый год, знал, что просить ее бесполезно. Да и о чем он мог ее попросить, если изменить ничего невозможно?

– Я уже понял, – Пеликан включил свет, снял с дивана покрывало и набросил ей на плечи. Густая тьма, которую прежде он видел лишь на дне Иркиных глаз, теперь полностью затопила ее взгляд. – Ты так замерзнешь у окна. Идем чай пить.

Ирка сбросила покрывало на диван и ушла одеваться.

Они поставили на огонь чайник, сели за стол с разных сторон и стали молча смотреть на суету мощных иссиня-желтых лучей над парком.

– Что это такое? – наконец удивилась Ирка.

Вместо ответа в дверь позвонили.

– Мама пришла, – безразличным голосом сказал Ирка. – Услышала через стенку возню и пришла потрепаться с Катей.

– Открывать?

– Открывай, – махнула рукой Ирка. – Она не успокоится.

Ирка ошиблась. За дверью стояла Катя и с нею рядом, привалившись плечом к стене, кое-как пыталась держаться на ногах Гантеля.

– А ну-ка, Пеликан, помоги мне с Любкой, – еще не вой дя в квартиру, распорядилась Катя. – Я от самого парка тащу ее на себе, совсем уже сил нет.

Они завели Гантелю в комнату и уложили на диван.

– Извините, зайчики, что весь интим вам поломала. Но иначе не получалось.

– У нас, Катя, с интимом все в порядке. Вот, сидим на кухне, чай пьем.

– А кстати, почему? Я вам не для этого ключи давала… Ладно, не мое дело, сами разбирайтесь.

– Что с ней? – Пеликан сел на пол, пытаясь снять с Гантели куртку. – Что вообще творится в парке?

– Давай дадим ей валерьянки, напоим чаем и пусть спит. А то мне на нее смотреть больно. Калаш совсем с ума сошел, скажу я тебе по секрету.

Услышав имя Калаша, Гантеля открыла глаза и внимательно посмотрела на Катю.

– Где знамя?

– У меня твое знамя. В сумке лежит.

– Отдай мне, – потребовала Гантеля.

– Сейчас, сейчас. Все тебе будет, – пообещала Катя. – Пошли, Пеликан.

Они ушли на кухню готовить чай и искать валерьянку для Гантели. Катя достала из сумки скомканное знамя, которое Пеликан когда-то видел в землянке Калаша. Знамя было в грязи, в бурых жирных торфяных пятнах.

– Может, его постирать? – предложила Ирка.

– Так что случилось в парке? – снова спросил Пеликан.

– В парке брали Калаша. Пригнали целую армию солдат, всю улицу Жмаченко забили машинами – от Дарницкого бульвара до Курнатовксого. И знаешь, кто всем командовал?

– Даже представить не берусь.

– Полковник мой командовал, прикинь. Вот я попала… Я уже уходила из парка, когда вдруг увидела знакомую «Волгу». Странно, думаю, что она тут делает ночью? Решила посмотреть и увидела все: от начала и почти до самого конца. Калаш, когда понял, что со всех сторон отрезан, вместо того чтобы тихо смыться, устроил парад. Сам – впереди, как на белом коне, знамя развевается, и еще труба откуда-то взялась. На что он рассчитывал, я так и не поняла, потому что кончилось все, как и должно было, мордобоем. Хорошо хоть Любку он в последний момент успел вышвырнуть в кусты. Как кошку за шиворот.

– А сам Калаш ушел?

– Очень в этом сомневаюсь, но точно не знаю. Я же сразу побежала Любку искать. Бегу по парку, кругом ночь, и куда Любка делась – непонятно. Темно, между деревьев ничего не видно. Но я же тоже не с неба упала, и наш парк лучше вас всех знаю – за пять минут ее нашла, а потом почти час сюда тащила. Ей теперь деваться некуда, потому что к ним домой, ко всем, уже утром заявятся. Калаш – тот свалит куда-нибудь из города, а она куда?

– И куда же?

– Здесь будет отсиживаться. Уж ко мне они точно не придут.

– Калаш молодец, – перебила Катю Ирка, – и Гантеля молодец! Если влезли в драку, значит, надо биться до конца, а не сливаться по-тихому.

Ирку оборвал короткий звонок в дверь. В коридор из комнаты тут же вылетела растрепанная Гантеля.

– Кто там?

– Сейчас узнаем. Иди спи, – попыталась затолкать ее назад в комнату Катя. – Если это менты, то ты их своей страшной рожей насмерть перепугаешь. Подумай о людях.

– Я к Калашу поднимусь. Он же над тобой живет?

– Над Иркой. Только нет его там. Уйди в комнату и не мешай.

– Значит, к тебе не придут? – переспросил Пеликан.

– Пусть только заявятся, – решительно пошла к двери Катя, – я ему потом покажу такую сладкую жизнь, что он диабетом не отделается.

– Тогда кто же это?

– На этот раз точно мама, – уверенно пообещала Ирка и не ошиблась.

– Привет, Катя, – послышался из прихожей голос Елены. – Хорошо, что ты не спишь. А то Ирки нет до сих пор. Четыре часа ночи скоро, а ее нет, заразы.

– Проходи, Лена, на кухню, она там сидит.

– А какого тогда черта?.. – начала заводиться Елена, увидев дочку.

– Тихо, тихо, – обняла ее Катя, – мы тут Любку спасаем. Чаю хочешь?

На маленькой Катиной кухне сразу стало тесно.

– Ладно, девушки, – поднялся Пеликана, – пора мне. Через четыре часа надо быть в военкомате.

– Пока, Пеликан, – сказала Ирка и отвернулась к окну. – Пиши нам.

– Идем, я тебя провожу, – Катя вышла на лестницу следом за Пеликаном. – Ты на улице сейчас осторожнее. Могут облаву устроить на тех, кто ушел от них в парке.

– Что ты, Катя, какие улицы? Пройду дворами, специально сделаю небольшую петлю. Я уже все продумал.

– Ты продумал, ты все знаешь, – прощаясь, обняла Пеликана Катя. – А мне что с этим полковником делать, дуре старой? Я к нему уже привязалась. Ладно, иди. А я все-таки поднимусь к Калашу на всякий случай. И пиши нам, правда…

Выходя во двор, Пеликан вдруг вспомнил о дюаре, который недавно отнес Калашу, и воображение немедленно показало ему, как стоит пустой дюар на полу землянки, на самом заметном месте, возле той стены, где прежде висел флаг, а кто-то внимательный берет его в руки и, поднеся к электрической лампе, не спеша переписывает в блокнот серийный номер, отчетливо вытисненный на днище.

 

6

Пеликан не любил суетиться, но его неизменно затягивала вскипающая молоком, сносящая самые тяжелые и надежно подогнанные крышки, пенящаяся вокруг него суета. Предпраздничная, предотъездная, предэкзаменационная… Их различало только соотношение беспечной уверенности и обжигающей неопределенности. Суета на ГСП была взвинченной и беспокойной.

Призывников прямо из автобусов загоняли в казармы, чтобы они сидели там, не высовываясь, и не мешали работать. Но уже четверть часа спустя все, кто хотел, бродили по плацу и оценивающе разглядывали не такой уж высокий бетонный забор, окружавший сборный пункт. Никто не считал забор серьезным препятствием, но сваливать с ГСП совсем тоже дураков не было. Разве что выйти на час-полтора к друзьям на волю, чтобы допить недопитое на проводах, ну и заодно показать, что вертели они все эти заборы, а в казармах сидят только по доброй воле. За что и требуют соответствующего уважительного отношения.

Между админкорпусом и казармой перемещались покупатели – сержанты и офицеры, хмурые и неразговорчивые после тяжелой ночной пьянки в поезде. Но их молчание тоже не становилось препятствием свободному распространению новостей среди призывников. В канцеляриях работали свои люди, осведомленные общительные срочники, готовые за бутылку, за пару кроссовок, за фирменную, пусть и слегка поношенную рубашку слить самую точную информацию, например, о 193-й дивизии из города Бобруйска, куда увозит пацанов майор с черными петлицами танкиста и налитыми кровью глазами ценителя технических спиртов. Поэтому все, кто еще не считал себя бессловесным мясом, за полчаса до построения на плацу «своей» команды уже знали, что их ждет. И если светил им Остер, хоть и близкий, но имевший дурную репутацию, то с парками из канцелярии всегда можно было договориться. Родина у нас большая, есть куда отправить молодого солдата – не в Остер, так в Котлас, не в Котлас, так в Хабаровск. Хуже Остра на бирже сборного пункта считалось только одно место службы, может быть, поэтому все дела, попавшие в папку с литерой «А», контролировал лично начальник ГСП. Убрать из нее хоть одну страницу или добавить что-нибудь, пользуясь знакомствами среди рядовых, было невозможно. Лишь приблизительные, да, к тому же, почти всегда умышленно измененные сроки отправки команды можно было вытянуть из загадочно замолкавших бойцов канцелярий. Поэтому самые осторожные искали тайники на территории ГСП и тихо отлеживались в их безопасной темноте, дожидаясь, пока оркестр не сыграет «Прощание славянки» вслед очередной сотне киевских пацанов, вдруг разом ставших воинами-интернационалистами. Такими тайниками могли оказаться самые неожиданные места, например, кабинка в туалете, из которой однажды едва не вывалился на Пеликана тип в промасленном ватнике.

– Команда на Афган ушла? – просипел он на таком змеином языке, что Пеликан сперва не разобрал ни слова.

– Нет еще, – ответил парень, проходивший мимо. – Сегодня уходит.

– Меня видели в списке. Третий день тут сижу, пережидаю. Холодно, голос пропал, – объяснил сиплый и опять скрылся в кабинке.

Пеликан вышел на плац. Там строились две очередные команды – в Уральский военный округ и на Северный флот. Он тихо завернул за угол казармы и пошел к админкорпусу.

Большой кабинет начальника ГСП был на втором этаже.

– Начальник занят, формирует команды, – бросила Пеликану секретарша, не отрываясь от машинки и не поворачиваясь к Пеликану.

– Спасибо, я понял, – улыбнулся ей вежливый Пеликан и вошел в кабинет.

За длинным столом, заваленным папками с делами призывников, под портретом вечно сонного маршала Устинова, заросшего чешуей орденов, сидели несколько офицеров, напротив них с другой стороны стола топтались капитан и сержант. Пеликан определил в них покупателей. В стороне от всех, положив на стол перед собой кепку, тихо дремал дедок в темно-сером костюме.

– Разрешите? – спросил Пеликан, уже закрыв за собой дверь.

– Что тебе? – на мгновение оторвал взгляд от документов полковник с узким изжелта-серым лицом. Взгляд у полковника был жесткий и недобрый.

– Прошу направить меня служить в Афганистан, – подошел к столу Пеликан.

Покупатели отложили папки, обернулись к нему, и по их оценивающим взглядам он понял, что это не просто капитан и сержант, а это те самые капитан и сержант. Он пришел вовремя.

– В Афганистан? – переспросил начальник ГСП. – В жопу! Кру-гом! Шагом марш в казарму! – Он уже насмотрелся на этих добровольцев, его от них тошнило. От дурацких, нелепых причин, по которым они рвались на войну. Одному не дала его девка, другой хочет сделать карьеру, не понимая, куда лезет, а третий – натуральный маньяк, которому не то что автомат, рогатку нельзя дать в руки. Полковника не интересовало, из какой категории идиотов этот, он твердо знал, что случайный отбор – самый надежный. Судьбе подсказчики не нужны.

– Ты постой, полковник, – вдруг проснулся дедок в гражданском костюме и неожиданно резво выскочил из-за стола. – Надо разобраться с парнем! – он развернул Пеликана и встал рядом с ним. – Я сам в девятнадцатом добровольцем пошел. Мне Клим Ефремыч Ворошилов лично дал винтовку и не в жопу отправил, а под Царицын – держать оборону против Краснова. Вот так! И я держал. В шестнадцать, как Гайдар, полком не командовал, но роту в двадцать лет мне доверили.

– Но… Вы не сравнивайте!

– Нет, постой. Давай разберемся! Утром ты мне говорил, что молодежь у нас служить не хочет. Что все как один наркоманы и алкоголики с поддельными справками. А теперь что выходит?..

– Хорошо, – поморщился полковник. У него не было времени – сборный пункт не укладывался в график отправки команд. Не хватало еще только выслушивать мемуары этого старого пердуна, присланного на торжественный митинг из райкома партии. Если сейчас зарядит про Сталина и Ворошилова под Царицыным, то точно сорвет все планы.

– Пиши заявление, – велел Пеликану начальник ГСП. – Рассмотрим.

Два часа спустя очередную команду вызвали на построение. В длинном списке афганцев имя Пеликана стояло первым.

Начальник команды, капитан, читал незнакомые фамилии, наспех отпечатанные секретаршей, и с непривычки варварски их коверкал. В те минуты Пеликан не думал, что услышит фамилии из этого перечня еще несчетное множество раз; что на два предстоящих года одно лишь их звучание станет для него связью с домом; что список афганской команды, впервые прочитанный в ранних октябрьских сумерках на плацу киевского ГСП, крепче кровного родства объединит на всю жизнь тех из них, кто вернется.

 

7

В конце октября Галицкий поехал в Ирпень. Он решил заняться своим участком. Осень – время высаживать сады и разбивать парки. Галицкий ничего не сказал жене, теперь он был достаточно свободен, чтобы все делать в одиночку. Его сняли с должности и перевели в распоряжение Управления кадров. До пенсии оставался год, и Галицкий точно знал, что весь этот год будет числиться в резерве.

МВД постаралось замять историю так бездарно проваленной внутренними войсками операции в парке «Победа». В КГБ, признавая свой косяк, лишнего шума тоже не хотели, но выводы сделали. Галицкого сняли тихо и быстро, начальнику Северного межрайонного отдела объявили выговор, а фамилию Бубна запомнили. Те, кто устраивал летом двух молодых оперов на аттракцион «Утки и лебеди», были терпеливыми людьми с хорошей памятью. Новую игру против Бубна они начали готовить исподволь и не торопясь. Настолько не торопясь, что до каких-то серьезных действий дело вообще не дошло. Таким образом, Галицкий оказался единственным пострадавшим офицером КГБ. Подполковник чувствовал себя несправедливо обиженным, почти жертвой системы.

По уже знакомой грунтовой дороге он миновал окраину Ирпеня и выехал к лесу. Галицкий отлично помнил эти места и теперь нетерпеливо спешил увидеть так поразившую его весной пойму реки. Он отчего-то вдруг разволновался, словно за семь месяцев могла исчезнуть свободная распахнутость пространств между двумя узкими полосками леса на горизонте и высокой стеной сосен, упиравшейся в небо сразу за его участком.

Машина выехала к знакомому повороту и резко остановилась. У Галицкого перехватило дыхание. По обоим берегам Ирпеня, до горизонта, до самого дальнего леса, луга были расцарапаны бетоном и металлом заборов, раскопаны, завалены блоками и кучами кирпича, перерыты неровными и неряшливыми полосами огородов. Земля была истерзана бульдозерами и колесам грузовиков и тракторов. Следы присутствия людей в пойме реки показались ему отвратительными, они были похожи на сыпь, на коросту, покрывшую тело, которое он помнил здоровым и красивым.

Оставив машину, Галицкий подошел к своему участку и не узнал его. Вся земля от реки до леса была перепахана. Должно быть, это жена, не сказав ему ничего, договорилась с каким-нибудь ирпенским трактористом. От кустов калины не осталось и следа, а на месте дуба с трудом можно было разглядеть лишь небольшое углубление. Участок был большой, пустой и отвратительно бесполезный. Галицкий развернулся и быстро пошел к машине, чтобы больше не возвращаться в Ирпень никогда.

На следующий день он привез Малевичу два огромных ящика с книгами. Там было все, что купил он за полгода о садах и парках.

– Я не смогу это продать быстро, – растерялся букинист. – Да и вернуть потраченные деньги вряд ли…

– Неважно, – перебил его Галицкий. – Это не срочно. Они мне больше не нужны, только дом захламляют.

Ссылки

[1] Максим Багила не стал спорить с Пеликаном и поступил правильно. Действительно, Пеликаны – старая и хорошо известная польская фамилия, их герб можно найти в любом гербовнике. Но кроме польских известны Пеликаны родом с Балкан, из Венгрии, Словакии, других стран Восточной Европы. Российские Пеликаны заметны с конца XVIII века и в большинстве имеют польские корни, но встречаются потомки шотландских и нормандских родов, поэтому в каждом случае вопрос требует отдельного изучения. – Здесь и далее прим. автора.

[2] Сегодня участники и очевидцы по-разному вспоминают события той ночи. Одни уверены, что в парк пригнали милицию и ОМОН, другие точно знают, что это был «Беркут». И те и другие ошибаются, потому что ОМОН появился в конце 1980-х, намного позже описываемых событий, а приказ о создании «Беркута» вышел только в начале 1990-х.

Содержание