Victory Park

Никитин Алексей

Новый роман современного русскоязычного украинского писателя, местами игровой, местами пугающе пророческий, удачно комбинирует сюжетную увлекательность беллетристики и метафорику высокой литературы. Действие происходит в конце 1980-х годов в Киеве, точнее, в одном из его районов, Парке «Победа». Где-то далеко идет афганская война, коррумпированная власть уже не справляется с управлением, страна скоро рассыплется, но пока каштаны цветут, жители южной столицы шутят и влюбляются, празднуют дни рождения и проводы в армию, устраивают жизнь и достают по блату то, чего, как им кажется, не хватает для счастья. Роман еще в рукописи попал в лонг-лист премии «Национальный бестселлер» и в финал Русской премии.

 

Часть первая. Пеликан и Багила

 

Глава первая

Фарца голимая

 

1

Виля просыпался медленно, тяжело выбираясь из вязкого предутреннего кошмара, но проснулся быстро и тут же, отбросив одеяло, сел. Было тихо и сумрачно. Он не помнил, что ему снилось, и не понимал, где находится. Виля впервые видел комнату, в которой провел ночь: громоздкий полированный шкаф, какой-то хлам, сваленный сверху, телевизор на тумбочке – кажется, «Электрон», – на полу дешевый ковер, вешалки и полки по стенам. На ковре валялись его туфли, джинсы и наспех сброшенное женское белье. Пахло пылью, несвежей одеждой. Пахло нелюбимым неухоженным жильем, домом, где живут в спешке, без удовольствия и без внимания к милым пустякам, способным если не сделать жизнь осмысленной, то хотя бы скрасить ее унылую бесприютность. А Виля любил пустяки. Он был мастером детали.

– Миша, – раздался из-за спины сонный голос, – не спишь уже?

Миша… Ну, конечно. Виля осторожно оглянулся. Из-под одеяла выглядывало чуть полноватое колено и пухлая женская рука. Судя по обручальному кольцу – правая. Виля задумчиво погладил колено: как же ее зовут?

– Да, дорогая. И очень хочу кофе.

– Тогда свари и мне тоже. Кофе в банке на столе у плиты…

Виля рассчитывал услышать немного другие слова, но спорить не стал.

– Конечно, солнышко, – его рука неторопливо заскользила по гладкой коже женского бедра и скрылась под одеялом. Из-под подушки донеслось довольное урчание.

– Свари кофе и приходи скорее, милый.

«Теперь всем подругам расскажет, что Боярский ей кофе в постель приносил», – чуть усмехнулся Виля.

Встав с дивана, он быстро натянул старые потертые левайсы, и разыскивая рубашку, еще раз оглядел комнату. Джинсы Виля купил прошлым летом. Взял две пары за восемь червонцев у финна с «Ленинской Кузницы» в валютном баре «Лыбеди». Вторую пару он потом сбросил за стольник Белфасту, отбив покупку. Белфаст уже за двести загнал ее на «точке». Виля не фарцевал постоянно, только иногда бомбил случайных фирмачей. А у Белфаста это дело было поставлено основательно.

Рубашку Wrangler Виля нашел на полу, в углу между стеной и шкафом. Сбившись тугим комком, она валялась в пыли под зеркалом.

Виля с детства не любил зеркала, особенно в сумраке пустых полутемных квартир. Он боялся воды, темноты и зеркал. Повзрослев, Виля кое-как сумел наладить отношения с зеркалами в блеске огней освещенных залов и студий, но от отражавших темноту стекол его и теперь отбрасывало прежде, чем он успевал хоть что-то сообразить. Потом он мог вернуться к чертову зеркалу и, пересилив себя, даже заглянуть в него. Но первая реакция оставалась неизменной.

Застегивая рубашку, Виля вышел из-за шкафа и, набравшись мужества, попытался разглядеть свое отражение. В сумраке спальни можно было различить только роскошные «боярские» усы, отчетливо темневшие на еще не загорелом лице.

В соседней комнате его ожидали руины давешнего стола. Хлеб черствел, зелень вяла, сморщенные огурцы грустили рядом с подсохшими помидорами. Большая муха тяжело и лениво поднялась с финского сервелата и, сделав круг над столом, опустилась на остатки селедки. Пустая бутылка из-под виски лежала на полу у балконной двери. Коньяка и конфет на столе не было: наверное, Белфаст и подружка Афродиты забрали их, уходя.

Афродита! Вот как зовут дремлющую за стеной в ожидании утреннего кофе обладательницу полного колена и обручального кольца.

Виля отрезал ломтик колбасы, затем еще один, подцепил вилкой оливку из салата и отправился на кухню.

В этот дом накануне вечером его привез Белфаст. В шесть часов, закончив работу, Виля закрыл фотоателье в парке Шевченко и по бульвару направился к Крещатику. Во всю мощь цвела сирень, затапливая и сам парк, и прилегающие дворы густым приторным ароматам. Девушки с черно-белых портретов, вывешенных в витрине ателье, едва уловимо улыбались Виле, друг другу и всем, кто этим ранним вечером оказался в парке. Из Ботанического сада уже тянуло свежестью, а сверху, над коричневыми крышами домов, освещенных уходящим на запад солнцем, перекрикивая друг друга, носились стрижи. Стоял май, такой, каким он бывает только в Киеве.

Виля шел легко. Впереди у него был вечер, который он пока не знал чем занять, а в переброшенной через плечо кожаной сумке лежала пара кроссовок Puma любимого женщинами тридцать шестого размера. В обед он обошел свои адреса: «Театральную» и «Интурист» на Ленина, «Ленинградскую» и «Украину» на бульваре Шевченко. В «Украине» ему повезло: дежурная по четвертому этажу Ниночка завела его в номер к бундесу, и тот отдал Виле эти кроссовки всего за полтинник. Белфаст, Харлей или Алабама забрали бы их у Вили за сотню не думая, но если не спешить и поискать покупателя самому, то новенькие красно-белые «пумы» можно было отдать и за сто семьдесят.

Выйдя к Бессарабке, Виля на минуту остановился, раздумывая, куда бы ему сегодня свернуть. Крещатик приветствовал его, вспыхнув солнцем в окнах верхних этажей. Решив, что это знак, Виля пробежал подземным переходом и оказался под каштанами нечетной стороны. Вслед ему оглядывались студентки младших курсов, тридцатилетние фам фаталь, которыми всегда были полны киевские улицы, и их ревнивые спутники, преждевременно полнеющие на жирных борщах и ленивых варениках. Вслед ему оглядывались все. Виля надел итальянские очки и вроде бы скрылся за их затемненными стеклами от невозможно любопытных взглядов. На самом же деле, и он это знал, его сходство с главным мушкетером Советского Союза после появления очков только достигло апогея.

– Боярский! Смотри, Боярский, – подгибались коленки у киевских красавиц. – Боже мой, точно же он!

Виля шел по асфальту Крещатика, как по красной ковровой дорожке за давно и безусловно заслуженным Оскаром, только что не останавливался улыбнуться камерам и дать автограф фанаткам, изнемогающим от восторга.

Но Крещатик – не только место медленных прогулок под руку с подружкой с протекающим вафельным стаканчиком сливочного пломбира за девятнадцать копеек. Для многих это станок, мартен, прокатный стан – одним словом, сеть точек. Первую точку – у выхода из перехода – Виля привычно проследовал без остановки, как троллейбус, уходящий в депо. Здесь все слишком хорошо просматривалось, простреливалось, было почти невозможно скрыться от лишних любопытных взглядов. Зато вторую – возле Мичигана – так просто он пройти уже не мог. Едва миновав «Болгарскую розу», Виля заметил впереди знакомую физиономию. Веня «Минус семь диоптрий» так доверчиво хлопал глазами, разглядывая стрижей в киевском небе, что случайный покупатель ни за что не заподозрил бы в этом долговязом инфантильном типе самого опытного фарцовщика на Кресте. Его брали десятки раз, но отчего-то всегда отпускали. Кто знает, может, и правда дело в том, как Веня беспомощно заглядывал в глаза и доверчиво шевелил ресницами, вплотную придвигая лысеющую голову вечного мальчика к форменной фуражке лейтенанта Житнего.

– Как вы сказали? Чем сегодня фарцую? Извините, я почти ничего не вижу. Я инвалид по зрению. У меня и справка есть, не желаете взглянуть?

– Да знаю я, знаю, – отмахивался Житний. – Видите вы плохо, гражданин Сокол, но слышите-то вы хорошо.

Веня Сокол и слышал, и видел превосходно, куда лучше лейтенанта Житнего. Шесть лет назад он ушел из Театра русской драмы, оставил сцену, выбрав карьеру фарцовщика, и с тех пор ни разу об этом не пожалел. Со своей точки он мог смотреть на родной театр теперь каждый день, целый день, а если бы вдруг решил сходить на любой из спектаклей, то место в партере за проходом ему было бы обеспечено. Но Веня презирал киевский Театр русской драмы и место за проходом занимал только когда с гастролями приезжали москвичи или грузины. «Кавказский меловой круг» Брехта в постановке Стуруа он посмотрел ровно столько раз, сколько его давали тбилисские гастролеры.

Сегодня утром, у церкви, я сказал Георгию Абашвили, что люблю ясное небо. Но, пожалуй, еще больше я люблю гром среди ясного неба, да-да.

Грузинские актеры, повидавшие достаточно и в Тбилиси, и в Москве, надолго запомнили элегантного киевского красавца, подарившего на прощальном банкете всем мужчинам по бутылке ирландского виски, а дамам по комплекту французского белья. Причем белье удивительным образом пришлось впору всем без исключения.

Если бы на том банкете по какой-то невероятной, невозможной прихоти его милицейской судьбы вдруг оказался лейтенант Житний, то он просто не узнал бы полуслепого, всегда чуть пришептывающего Веню «Минус семь диоптрий».

Но пообщаться с Веней в этот день Виле суждено не было. Едва он только миновал магазин тканей и первые легкие капли фонтана, обустроенного заботливыми городскими властями перед Мичиганом, вспыхнув на солнце, тяжело висевшем над противоположным концом улицы Ленина, легли на поляризационные стекла итальянских очков Вили, как наперерез ему ринулся плотный лысый невысокий человек.

– Верной дорогой идете, товарищ! – театрально картавя, выкрикнул плотный лысый невысокий и обнял Вилю так, словно не видел его годы. – И дорога эта ведет вас ко мне.

– Здоров, Белфаст! – Виля подумал о кроссовках, лежащих в сумке, и решил ничего Белфасту о них пока не говорить.

– Надеюсь, ты сегодня свободен? – Белфаст взял Вилю под руку и повлек за собой. – Вечер только начался, и хотя звезды еще не появились на нашем южном небосклоне, они уже сулят нам романтическую ночь. Ты готов?

На самом деле заманчивого в предложении Белфаста было немного. Виля прекрасно знал, что его «романтическая ночь» – это всего лишь очередная пьянка с какими-то мерзкими бабами из Главного управления торговли Горисполкома. Или из Киевлегпищеснабсбыта. Или из Укрювелирторга. Или из Укринвалютторга. Словно специально для таких стареющих похотливых стерв были созданы бессчетные множества управлений, трестов и контор. По заиленным руслам этих чиновничьих каналов, проложенных среди полупустыни социалистического хозяйствования, слабеющими год от года, но все же не иссякающими до конца потоками шла продукция инофирм и качался отечественный дефицит. Пухлые руки чиновных дам мастерски открывали нужные шлюзы или опускали задвижки, отчего одни поля колосились и зеленели, а другие сохли и переставали давать урожай.

Как же были они неприступны в своих кабинетах, заставленных типовой лакированной мебелью с обязательным профилем вождя на одной стене и анфасом генсека на другой. Как презрительно смотрели на посетителя сквозь приопущенные ресницы. Как умели улыбаться, передавая едва заметным движением накрашенных губ тончайшие градусы чиновней спеси и брезгливого безразличия.

Но все их неприступные бастионы были смешны Белфасту. Он знал, чем их взять, знал, где отыскать незаметные на первый взгляд щели в их чиновничьих латах. И даже тех, у которых было уже все, тех, которые привыкли есть с руки одного только хозяина и яростно облаивали посторонних, не слушая намеков и соблазнительных посулов, он брал одним именем – Боярский. Боярский! И тут же в холодных глазах чиновных сук появлялся живой блеск. И в улыбках проступало не совсем еще доверчивое внимание, и уже какая-то готовность что-то слушать, и куда-то идти, встречаться где-то за стенами этого лакированного кабинета. Готовность снять латы и заменить их тем милым итальянским костюмчиком, который до сих пор не было повода надеть.

– Но неужели Миша в Киеве?..

– Да-да, всего два дня. Всего один вечер, а потом улетает. Пригласили на киностудию, обсуждают новый сценарий…

– Какая прелесть, Миша в Киеве! Так, может, он и споет?

– Миша – актер, творческая личность, не будем забывать об этом. Может быть, споет, но, может, и не станет…

Ах, эта непредсказуемость актеров, ах, эта дразнящая неопределенность, способная так приятно разнообразить унылую повседневность, в которой давно уже все расчерчено, расписано и установлено раз и навсегда: это можно, это нельзя, а это нельзя ни в коем случае. Спеть с Боярским, спеть вот эту: А-ап, и тигры у ног твоих сели… Спеть, положив ему руку на плечо, чувствуя запах его французского парфума – ну не «Шипром» же ему пахнуть, в самом деле…

Белфаст загадочно улыбался, ничего не обещал, и в этом необещании таилось куда больше, чем если бы он тут же посулил и песни из «Мушкетеров», и танцы с Мишей под «Арабески».

На самом деле все у них с Вилей было и давно оговорено, и опробовано не раз. Виля опаздывал, приходил на час-полтора позже назначенного времени, когда чиновные дамы, слегка истомленные ожиданием, успевали выпить по первой, закусить нежнейшим балыком, извлеченным Белфастом из недр УРСа Главречфлота, повторить и перейти к икорке.

Виля врывался, как свежий ветер, в их затхлые гостиные улучшенной планировки с шифоном и бархатом на окнах, плюшем и вельветом на диванах. Он белозубо смеялся, сходу, не успев присесть, выпивал, целовал всем ручки, рассказывал новый анекдот, выпивал еще раз и под водку, смеясь, наскоро пересказывал свежую питерскую сплетню. Потом извинялся, обнимал Белфаста и жаловался, что срочно вызывают в театр, что запись, что съемки и что такси в Борисполь все это время ждет его у подъезда. И правда, в окно видна была «Волга» с шашечками, и желтый огонек за лобовым стеклом в правом верхнем углу светился укоризненно и призывно.

– Ну хотя бы фото, Миша! Фото на память!

И Миша, то есть Виля, не отказывал. Прежде чем умчаться в свои прекрасные заоблачные дали, он послушно усаживался на плюшевый диван в самом центре перезрелого цветника в итальянских костюмчиках. Виля белозубо улыбался, деликатно прижимая к себе свисающие салом бока соседок, чувствуя на шее их мягкие ласковые пальцы с холодными бриллиантами колец, а на щеках их дыхание, отдающее водкой, балыком и следами неудачной работы отечественных стоматологов.

– А спеть, Миша! Спеть на прощанье, а? Вот эту: «А-ап!..» – набирались нахальства и переходили черту дозволенного дамы. – Вот и гитара есть!

И Виля улыбался им ласково, но и слегка укоризненно, дескать, не забывайте, милые, кто с вами здесь и куда зовут его фанфары славы. Не было в его улыбке грубого чванства или резкой заносчивости, которую собравшиеся распознали бы мгновенно. Уж в этом-то они смыслили как ни в чем другом. Нет, одно лишь сожаление о невозможности оставаться дольше в этой чудной компании и легкая усталость от того, что он вынужден вести такую поспешную и безостановочную жизнь.

Виля бы и спел, если б мог. Спел бы обязательно, Белфаст нашел бы резоны и аргументы. Но Вилины таланты распространялись только на его внешние качества. Музыкальным слухом усатый фотограф из парка Шевченко не обладал.

Миша прощался, такси срывалось с места и уносилось в ночь, а Белфаст оставался с потекшими расслабленными дамами, бесконечно благодарными ему за эти минуты редкого счастья. И то, что Миша не спел им, играло только на руку Белфасту. Значит, есть им чего еще хотеть от жизни, значит, споет для них Боярский в следующий раз. Обязательно споет, никуда не денется. И «А-ап», и «Городские цветы». Значит, еще порадуются они на своем веку и, значит, пригодится им Белфаст. Этот полезный человек с таким замечательным другом.

Вот только друга эти вечерние маскарады не радовали совсем. Понятно же, что однажды обман раскроется, и что тогда? Нет, они не мошенники, и денег у доверчивых статс-дам не вымогали. Доказать присутствие корыстных мотивов в их поведении не смог бы никто. Да у Вили их и в самом деле не было. Но всякий раз, представляя возможную месть обманутых женщин, Виля замирал в ужасе: их невинные забавы могли кончиться очень неприятно. И ведь Белафсту – что? Он все равно отмажется. Скажет: я не знал, меня обманул этот усатый проходимец. А Виле придется потом выгребать в одиночку.

– Ты знаешь, старик, – Виля аккуратно высвободил руку и сел на скамейку под каштаном. Белфаст устроился рядом, – меня наши выступления перед подшефными колхозами уже утомили. Давай заканчивать со всей этой боярщиной. Побудем немного самими собой.

– Виля, я понимаю тебя, как никто, – Белфаст по-отцовски положил ему руку на плечо. – Ты знаешь, я редко прошу тебя о чем-то для себя. Только для дела. Но сегодня – совсем другой случай. Может быть, впервые это нужно мне лично. А? Как другу. Я уже сказал им, что со мной будет Боярский. Не поверили, сучки. Ну, мы им покажем…

– Кому им-то? – вздохнул Виля, понимая уже, что и на этот раз ему не отвертеться.

– А с ней подруга будет. Ну и пусть, подруга. Так даже веселее.

И Виля согласился.

Они отправились на Бессарабку, чтобы к бутылке виски, сервелату и банке черной икры, уже лежавшим в кейсе Белфаста, добавить селедочки и овощей, способных украсить вечер двух деловых людей свободных взглядов и профессий. Виля не успел прицениться к крымским абрикосам, как Белфаст, махнув кому-то, взял его крепко за руку и завел в кабинет санврача. Туда же, быстро перебирая короткими ногами, невысокий усатый человек в белом переднике немедленно доставил ананас и ветку бананов. Белфаст брезгливо двумя пальцами пощупал фрукты и едва заметно кивнул. Затем еще один, в точности такой же усатый и коротконогий, принес Белфасту бутылку «Наполеона», «Крымского игристого» и коробку «Вечернего Киева».

Десять минут спустя «восьмерка» Белфаста уже сворачивала с улицы Кирова на Петровскую аллею, чтобы потом, промчавшись по мосту Метро, миновав Гидропарк и Левобережную, свернуть на Комсомольский массив и остановиться у блочной двенадцатиэтажки, выстроенной полукругом.

– Так мы почти домой ко мне приехали, – огляделся Виля, выйдя из машины. – Вот парк «Победа», я здесь когда-то фарцевал у Алабамы, там метро «Дарница». До моего вигвама отсюда двадцать минут пешком или пять минут на колесах.

И двести четвертая школа рядом. Я семь лет назад закончил двести четвертую школу, Белфаст. И с тех пор, говорят, мало изменился. Только усов я тогда не носил. Меня на массиве каждая шалава знает. Еще раз говорю, мне не стоит тут включать Боярского.

– Виля, не кипишуй, – похлопал его по плечу Белфаст и, взяв в охапку покупки, направился к двери. – Пошли скорей, девушки стынут. А страхи свои забудь. Она из Литвы. Зовут Афродита. Не знает здесь никого, и хотя, может быть, слегка сомневается, но как все бабы верит в чудо и ждет в гости Боярского. Так давай сотворим ей чудо, если это так просто.

Белфаст оказался прав. Как, впрочем, и всегда. Легкое сомнение, кое-как скрывавшееся за первыми вежливыми улыбками Афродиты и старшей ее подруги Лены, рассеялось мгновенно, едва лишь на стол в гостиной легли бананы и ананас, а к «Наполеону» присоединились бутылка скотча, продукт финских колбасников и черная икра. От дней сотворения этого стола на нем еще не лежало столько сказочной роскоши одновременно. И если бы осторожным девушкам вдруг не хватило абсолютного внешнего сходства гостя с любимым актером, то его дары говорили и за себя, и за него. Кто же еще мог явить все это в киевской малометражке, на самой окраине города, возле леса?

– Девочки! – решительно скомандовал Белфаст. – Режем бутерброды, селедочку, достаем припрятанные салатики. Хоть мы гости почти нежданные, но я уверен, что пара салатиков у вас заготовлена. У Миши время есть, а уж для вас точно есть, но его мало. На десять вечера уже заказано такси в Борисполь, а завтра заслуженного артиста России ждут в Театре Ленсовета. Кроме того, артист голоден. Он целый день провел среди чиновных рыл на киностудии Довженко. Так что скорее! Время работает против нас, но за нас – что? За нас любовь!

Белфаст был человеком умным и успешным, однако грани между уместным пафосом и неуместной пошлостью часто не чувствовал. Возможно, именно потому, что не отвлекался на эти пустяки, Белфаст и был успешным человеком.

– Дитка, – выскочила на кухню после речи Белфаста подруга Афродиты Лена, и ее ошеломленные глаза едва умещались на круглом украинском лице, – это настоящий Боярский! А я, дура, не верила.

– Ага, – растерянно кивнула головой Афродита, не переставая быстро крошить огурцы, – и я сомневалась. – Достань вареные яйца из холодильника. И майонез там в баночке.

Доверив дамам сервировку, Виля с Белфастом вышли на балкон. Внизу зеленел тихий киевский двор, еще не выгоревший, не выцветший до желтизны под раскаленным летним солнцем. В тени шестнадцатиэтажных башен мирно поспевали абрикосы и вишни, кричали о чем-то дети, дворники поливали асфальт из шлангов.

– Как они тебе? – спросил Белфаст, доставая пачку московской «Явы».

– Афродита, конечно, хороша, – улыбнулся Виля, разглядывая знакомый двор. – А Лена просто красавица, хотя ей, понятно, уже не двадцать. Но я тебе скажу, таких, как она, я всегда боялся. И муж у нее наверняка висит в шкафу на вешалке. Она его снимает, когда захочет, а потом отправляет назад, в нафталин. Хотя как раз за такими, как она, многие бегают.

– Ладно, – хохотнул Белфаст, – ты просто поработай два часика, а дальше я сам. И я твой должник, Вилька.

– Да ладно, – отмахнулся Виля.

Все бы в этот вечер могло пойти по привычной, месяцами отработанной программе, если бы не неофициальный статус встречи. Не чувствуя обычной ответственности, Виля расслабился и после двух программных рюмок виски позволил себе третью, а под нежную селедку с удивительным салатом, приготовленным ласковыми руками Афродиты, еще и четвертую. И Афродита, и подруга ее Лена (которая тоже, как оказалось, не киевлянка, а приехала из Донецкой области несколько лет назад и жила тут же, неподалеку с мамой, дочкой и мужем), как-то так уютно устроились по обе стороны от Вили, что его мушкетерские руки сами крепко обняли обеих, не отпуская ни ту, ни другую к оставшемуся в одиночестве Белфасту. И если Лену Виля был готов в любой момент отпустить к загрустившему приятелю, но та сама не шла, то Диту, прижавшуюся к нему полным теплым бедром и так тонко пахнувшую нежной сиренью рижской фабрики «Дзинтарс», Виля отпускать уже никуда не собирался. Он быстро забыл, что приехали они сюда потому, что Белфаст хотел развить недавнее знакомство с Дитой. Единственное, что беспокоило Вилю, – как бы не забыть, что он все еще Боярский.

Белфаст, хоть и злился слегка на Вильку, но тонкость ситуации понимал и ждал десяти часов. Белфаст терпеливо ждал появления такси, в котором Виля уедет не в Борисполь, разумеется, а к себе домой или куда он там захочет, оставив его наедине с девушками. Вот тогда и придет его время. Время настоящего хозяина этого праздника.

Кто же знал, что загусаривший, замушкетеривший и захмелевший уже Виля слышать ничего не пожелает о такси, когда оно наконец появится, и уезжать откажется наотрез.

– Как мне хорошо с вами, девчонки, – довольно жмурился Виля, допивая виски и переходя к коньяку «Наполеон», – не поеду я никуда. Ну зачем мне все эти съемки, записи, Ленсоветы, когда у меня есть вы, такая чудесная компания.

– А-а! – подпрыгнула Лена так, словно только что выиграла «Москвич». – Миша остается!

Афродита отреагировала не так бурно – видно, сказывался спокойный литовский темперамент, но благодарное пожатие руки говорило Виле о том, как она приняла его решение.

– Миша, да ты что! – ошалело уставился Белфаст на Вилю. – У тебя самолет! Ты забыл? Са-мо-лет! В Ле-нин-град! Давай быстренько! А то тебя разжалуют – оглянуться не успеешь. Был заслуженным, а станешь застуженным, – вспомнил он старую шутку и поднялся, чтобы помочь Виле выйти из-за стола, дойти до лифта и раствориться в теплой киевской ночи.

– Ничего себе! – возмутилась Лена, встав на пути Белфаста. – Хорош людям праздник ломать! И не надо тут гнать, никто Мишу не разжалует. Если б он был капитаном, как некоторые, – подмигнула Лена Дите, – то еще могли бы. А он мушкетер! Мушкетера не разжалуют.

– Его могут только убить, – неожиданно согласился с ней Белфаст. Работа научила его принимать легкие удары судьбы и уворачиваться от суровых. – Значит, Миша остается! Отлично! Тогда споем. Спой, Миша!

– Вот это другое дело, – поддержала Белфаста Лена. – Спой нам Миша вот эту: А-ап… И тигры у ног твоих…

– Есть в этом доме гитара? – продолжал свою подрывную работу Белфаст. Такси еще стояло под подъездом, и он рассчитывал, что если сейчас надавит на Вилю, тот все же сбежит, оставив за ним поле неожиданного сражения.

Но хоть гитары не нашлось, Виля неожиданно принял брошенный вызов.

– Споем, – решительно поднялся он с дивана, но тут же качнулся, и если бы не заботливо подставленное плечо Диты, Виля вполне мог оказаться на полу. – Споем, – повторил он, тяжело опираясь на Афродиту, – только тихо споем. Тихонечко. Вот это: Па-ад кры-лом са-ма-ле-та…

– Народный артист России устал, – грустно определила Лена. – Какой тут Ленинград? Ему дальше этого дивана уже нельзя.

– Заслуженный, – ревниво поправил Белфаст и подумал, что этот вечер он Вильке запомнит надолго. – Ну что ж, Лена, тогда я отпущу такси, а тебя могу подвезти домой. Время позднее, а у меня тут машина.

– Да мне и пешком недалеко, – пожала плечами Лена, но отказываться от предложения не стала.

Вилю отвели в соседнюю комнату и уложили. Какое-то время из гостиной доносились голоса, кто-то звонил по телефону. Потом послышался шум отъезжающего лифта и все смолкло. Подождав еще минуту, Виля приоткрыл дверь. Свет в гостиной был выключен, но на кухне лилась вода. Это мыла посуду Дита.

Виля тихо подошел к ней сзади, обнял и, легко щекоча усами, сказал на ухо:

– Может, и не народный, но пьяного сыграть могу неплохо, правда же?

– Неплохо, – вздрогнула от неожиданности, но после тихо рассмеялась Афродита, и Виля наконец различил в ее интонациях тот легкий литовский акцент, которого ему не хватало весь этот вечер. Не домыв посуду, Афродита выключила воду и повернулась к Виле. – Но и не очень хорошо. Я ведь догадалась.

Прижав ее к себе сильнее, Виля хотел спросить, не догадалась ли она еще о чем-то, но решил не искушать лишний раз судьбу. Сегодня судьба была к нему ласкова, и этого пока хватало.

 

2

Поднявшись над плоской крышей еще не достроенного «Детского мира», солнце заливало кухню ярким светом, беспощадно подтверждая догадку Вили, что обитатели квартиры не любят свое жилье, да и вообще мало радуются жизни, то ли не умея, то ли не имея возможности. А между тем, весь его опыт говорил уверенно и в полный голос, что Афродита, ожидавшая сейчас в спальне в легкой полудреме его и чашку утреннего кофе, готова на многое, лишь бы наполнить жизнь радостью, наполнить ее до краев, чтобы плескаться в ней, как в бассейне под ласковым летним солнцем, забыв обо всем, и не бояться расплескать. И вряд ли она сильно огорчится, узнав, что ее новый знакомый вовсе не заслуженный артист РСФСР, а обычный фотограф из ателье в парке Шевченко. Что ей Боярский, по большому счету? Она встречалась бы с ним, если наивно предположить, что вообще встречалась бы еще когда-нибудь, в лучшем случае раз в полгода. А Виля здесь, всегда рядом, всегда свободен. Если, конечно, она свободна для встреч с ним.

Виля поставил на огонь джезву и окинул взглядом кухню в поисках сахара. Сахара не было. Виля порылся в ящиках, открыл сперва один настенный пенал над мойкой, потом второй, но все безрезультатно. В третьем, висевшем на противоположной стене и уже явно предназначенном не для продуктов, но все же проверенном дотошным Вилей, сахара не было тоже. Зато он там нашел милицейскую фуражку.

«Так вот что, наша Дита – мент», – рассмеялся сперва Виля, и эта мысль ничуть его не огорчила. Была в этом какая-то острота и просматривалась легкая игра судьбы. Женщин с погонами у Вили еще не было, эта первая. Однако следом пришла другая мысль, отрезвляющая. Виля взял фуражку в руки и понял, что в первом своем предположении ошибся. У Диты не могло быть фуражки пятьдесят восьмого размера. Эту фуражку носил мужчина, не очень аккуратный, если судить по тому, как сильно была засалена ткань на обруче, а если присмотреться к жирному пятну в том месте, где фуражки касалась макушка, еще и лысоватый. Обручальное кольцо, милицейская форма в доме… Все это требовало осторожности и размышлений.

Неухоженная квартира, в которую вчера привез его Белфаст, была очень похожа на квартиру мента. Не мента-сибарита, сытого гаишника или подполковника, оседлавшего спокойную синекуру в республиканском управлении внутренних дел, но мента-сыскаря, фанатика, проводящего на работе по тридцать часов в сутки, даже во сне вычерчивающего криминальные схемы, не выбирающегося из командировок и вспоминающего о доме, когда уборщица приходит запирать его кабинет. А о жене – когда он переступает порог своего дома. Но даже с таким ментом, и, скорее, именно с таким, Виля не хотел бы встретиться на этой пустынной кухне с мойкой, предательски полной немытой посуды.

Поэтому, разлив горький кофе без сахара по чашкам, Виля решил изменить планы на ближайший час. Надо было немедленно мотать из этой квартиры. Под любым предлогом. Брать у Диты телефон, обещать позвонить, когда будет в Киеве, и мотать сейчас же…

Но едва Виля зашел в спальню, как тут же едва не отказался от этой разумной и единственно верной в его положении идеи – так соблазнительна была Афродита, уже проснувшаяся, но еще нежившаяся в кровати в ожидании его возвращения. Одеяло вроде бы случайно, хотя, конечно же, совсем не случайно, укрывало Диту так, что Виля тут же вспомнил, как ласково ложилась ему в руки этой ночью грудь Афродиты, как нежно касались его ног ее бедра и как требовательны были движения ее губ и языка.

– Кофе, – довольно потянулась Афродита, поворачиваясь на бок и на недолгое мгновение выскальзывая из-под всех покровов. Потом она села на кровати, закутавшись в одеяло как-то так, что оно вроде бы и прикрывало ее чуть полноватое тело, но, в то же время, почти ничего и не скрывало. И взяла наконец чашку из рук Вили, стоявшего все это время перед ней, не зная, ни куда деть руки, ни куда поставить чашки.

Выпив залпом слегка уже остывший кофе, Виля наконец нашел в себе силы отказаться от всего, что так красноречиво, хоть и не говоря ни слова, только что предлагала ему Дита. Отведя взгляд от ее огорченного личика, он сказал, что ему нужно мчаться, что, не улетев вечерним самолетом, он просто обязан лететь утренним, а он опаздывает уже и на этот рейс, что при первой же возможности позвонит, если Дита оставит ему телефон, и что, как только он будет в Киеве, они увидятся, и что Киев для него теперь – это Дита, и он обязательно ей споет при встрече. И «А-ап…», и «Городские цветы», и все, что она захочет. Виле пришлось говорить коротко и быстро, иначе Дита, будь она чуть предприимчивей, одним долгим поцелуем могла заставить его и замолчать, и изменить это твердое решение.

Она написала ему номер телефона на листке, вырванном из подвернувшейся под руку записной книжки. Набросив платье, в котором была накануне, проводила до двери. Легко поцеловала на прощанье, закрыла дверь, долго смотрела в глазок, как он ждет лифт, и удивлялась: надо же, на нашей лестничной площадке стоит Боярский и ждет наш лифт. Буквально так же, как все мы ждем его каждое утро. Обо всем, что было до этого, Афродита пока не была готова даже думать.

Наконец дверь перед Вилей раздвинулась, и он махнул Афродите на прощанье, словно знал, что все это время она смотрела в глазок.

На первом этаже, выходя из лифта, Виля столкнулся с крупным высоким кудрявым, но лысеющим блондином, который показался ему смутно знакомым. Однако Виля так и не смог вспомнить, где и когда его видел. А Йонас Бутенас, старший оперуполномоченный БХСС, вернувшийся из командировки в Вильнюс на двое суток раньше расчетного времени, Вилю вспомнил. Не сразу, но вспомнил, потому что фотограф был в разработке у его отдела, как и все спекулянты, контактирующие с иностранцами. И не то чтобы капитан Бутенас сильно удивился, но все же был озадачен этой встречей.

 

Глава вторая

Волшебная сила дизайна

 

1

Воздух был пропитан запахами близкого леса, мокрого, только что вымытого, асфальта, запахом набирающего силу майского утра. Если бы Пеликан решил, что этот день ему, как обычно, нужно провести в университете, и поехал на трамвае в сторону Ленинградской площади, чтобы сесть там на четырнадцатый автобус, то через три-четыре остановки он привычно увидел бы, как над трубами и градирнями заводов гигантской промзоны на северо-востоке города поднимается солнце. В эти утренние часы контуры солнца в потоках горячих выбросов, рвущихся к небу, всегда казались размытыми и неуверенными.

Но здесь, на Комсомольском, близкое соседство большой химии почти не ощущалось. И только когда восточный ветер становился особенно настойчив, характерный режущий запах сернистого ангидрида смешивался с ароматами цветущей сирени и акации. От него чуть заметно белели бордовые розы, высаженные под окнами пятиэтажных жилищ их хозяйственными обитателями, текли слезы у детей в песочницах и надсаднее обычного хрипели в кашле старики, дремавшие с газетами поблизости.

Пеликану следовало ехать в университет хотя бы потому, что в расписании, уже неделю висевшем на доске объявлений возле деканата, именно на сегодня для его группы был назначен зачет по матфизике. Но вместо этого он пошел в парк.

И дело тут, конечно, не в матфизике. У добрейшего профессора Липатова он получил бы нужную запись в зачетке быстро и без особых усилий. Да он и получит ее. Завтра, послезавтра, на следующей неделе. Когда угодно! Но только не сегодня. Сегодня – не до Липатова, потому что сегодня день рождения Ирки! А у него до сих пор для нее нет подарка. И денег на подарок тоже нет!

Поэтому, выйдя из дома, Пеликан повернул не к трамвайной остановке, а в сторону парка. Он прошел дворами мимо закрытого еще пивного ресторана «Казбек» и вышел на улицу Бойченко. Там, возле гастронома, на врытой в землю длинной металлической трубе, как голуби по краям балкона, уже рассаживались личности, томившиеся глухим похмельем. До одиннадцати часов было далеко, но в компании таких же мучеников, понимавших явное значение каждого вздоха и тайный смысл каждой гримасы ближнего, они чувствовали себя лучше, чем в обществе сварливых жен, включивших неизменные свои электропилы заранее, не дожидаясь даже пробуждения жертв оковитой.

Временами в гастроном засылался гонец то к Любке, то к Кате, чтобы льстивыми намеками и лживыми посулами выманить у богинь консервированной салаки и повелительниц шоколадного «Каштана» хоть одну пляшку на всех. А там уже и до одиннадцати можно кое-как дотерпеть. Но Любка и Катя оставались непреклонны, высокомерны, как египетские принцессы, и беспощадны, как амазонки Геродота. Один за другим гонцы возвращались, разочарованно разводя руками и зло сплевывая в сторону поломанных автоматов с газировкой.

Дух народного недовольства и свободомыслия пытался взмыть у стен гастронома, но пульсирующая боль в висках и лобных долях собравшихся не давала ему набрать высоту, сбивая на взлете.

– Суки, – злился народ, имея в виду Любку и Катю, а также директора гастронома Соломона Израилевича, которого старожилы помнили стройным застенчивым юношей в круглых очках и двубортном костюме на два размера больше, а потому и теперь, двадцать лет спустя, привычно звали Семой.

– Долбанные суки, – продолжал негодовать народ, адресуясь на этот раз к руководству Днепровского райгастрономторга и всей советской торговой системе, не позволяющей простому человеку опохмелиться, когда ему это нужно, а не дожидаться в муках дозволенных триста шестьдесят первым постановлением Совмина СССР одиннадцати часов утра. Будто они сами там, в Сов мине, тоже похмеляются после одиннадцати, а не когда организм потребует.

– Сраное мудачье, – заключал народ уже по адресу всего Совмина с его Президиумом и Центрального Комитета партии с его ленинским Политбюро.

Высказав все, народ бессильно замирал на холодной железной трубе, подставляя лица солнцу, медленно поднимавшемуся между панельными стенами девятиэтажек.

Миновав этот лазарет, Пеликан забежал в гастроном выпить кофе. Там уже топталась, перекатывалась по залу пестрыми кольцами, взвизгивала детьми и истеричными мамашами очередь, ожидавшая машину с базы.

Ожидание машины – это ритуал, акт коллективного шаманства вроде вызова дождя или спасения колхозного поля от нашествия саранчи. Машину нужно выпросить, выговорить у высших сил, непрестанно объясняя соседкам по очереди и – опосредованно – божествам советской торговли, как нужны, и именно сегодня, матери семейства свиные ребрышки или голландский сыр, творог, молоко и яйца. Но просить что попало нельзя, если хозяйки просят все без разбора впрок, они рискуют не получить ничего. Надо через верных людей узнать, с чем же должна прийти машина, и именно об этом говорить, именно этот ассортимент выпрашивать у судьбы, прокладывая водителю безопасный путь через дворы, минуя другие магазины, минуя явные и тайные ловушки, поджидающие ценный груз.

Этим утром обещали докторскую колбасу, сардельки «Молочные», обещали даже сливочное масло по тридцать четыре копейки, но когда будет машина и будет ли она сегодня вообще, хозяйки не знали, а Любка с Катей на все вопросы пожимали плечами. Любка – зло и нервно, Катя – величественно.

– Привет, Гантеля. Свари мне двойную половинку за двадцать восемь, – попросил Пеликан Любку, хмуро глядевшую мимо него.

– Сначала тебе двойную половинку сделай, а потом бутылку казёнки попросишь? Скажешь, запить нечем? – суровым тоном человека, все знающего наперед и не поддающегося на двадцативосьмикопеечные провокации, уверенно предположила Любка Гантеля. Первые восемь лет они учились с Пеликаном в одном классе. Потом Пеликан перешел в физмат школу, а Любка в торговый техникум. Школа не дала ей ничего, кроме клички – Гантеля.

– Что ты, Люба, с утра на людей бросаешься? – вышла из подсобки вторая продавщица, Катя, и мягко отодвинула Гантелю. Затем она облокотилась на прилавок и широко и ласково улыбнулась, демонстрируя Пеликану роскошное декольте. – Это же Пеликан. Какой тебе кофе, Пеликан?

– Кать, мне, пожалуйста, по-ирландски, с виски и со сливками.

– Ты ж моя птица, – Катина улыбка стала только шире. – Откуда у нас кофе по-ирландски? Ты ошибся гастрономом.

Пеликан оглянулся. Очередь росла на глазах, шумно вздыхая у пустых прилавков. Уборщица лениво гоняла шваброй коричневую лужу по полу из мраморной крошки. В окно заглядывали тоскливые физиономии алкоголиков.

– Наверное, я страной ошибся, Катя. Давай обычную двойную половинку.

Катя долго варила кофе и, улыбаясь, глядела в глаза Пеликану. Потом, не считая, бросила его копейки в кассу, протянула чашку – красную, в крупный белый горошек – и еще раз ласково улыбнулась. – Аккуратно, горячий! Кстати, мамашу Иркину вчера опять посреди ночи хахаль привез. На новенькой восьмерке. Где она только находит таких? Хоть бы одного мне подогнала.

– А ты ее попроси. Вместо того чтоб вести журнал учета: кто, куда, кого и во сколько привез.

Кате было двадцать восемь, и она жила с Иркой через стенку – на одной площадке. Полгода назад Катя выставила мужа. С визгом, с мордобоем, с вышвыриванием на лестницу его дубленки, костюма и телевизора. Телевизор стал последним и самым весомым аргументом. Муж понял, что раз уж дошло до телевизора, то ему здесь точно не рады, и больше не появлялся. С тех пор Катя присматривала нового мужика. На Пеликана у нее планов не было. Во-вторых, Катя знала, что он влюблен в Ирку, но на это она могла и наплевать, если бы Пеликан ей подходил. Только Пеликан Кате не подходил. Потому что молодой еще и настоящие деньги приносить начнет лет через десять, не раньше. Это во-первых. А у Кати дочке восемь месяцев, и жизнь проходит как в кино – стороной. На всякий случай Катя вела общение с Пеликаном полунамеками и манящими взглядами, мало ли как потом повернется. Но в этот непредвиденный поворот Катя и сама не очень верила.

– Какой журнал, Пеликан? Утром опять был скандал на весь дом. Федорсаныч сперва из классики декламировал, а потом в ванной рыдал.

– Где он уже только не рыдал, Катя: на кухне, в ванной, на балконе, во дворе на лавочке, в парке на колесе. Для него весь мир театр, а он один в нем – актер-трагик. Остальные – зрители. Кстати, ты вечером будешь в парке? У Ирки день рожденья сегодня.

– Нехорошо так шутить над одинокой женщиной. Поздно мне уже с вашей компанией мухобродить на болотах. Мне бы кого-нибудь с машиной и с доставкой на дом. А Ирку я еще утром поздравила. Всю теплую, сонную, какой ты хотел бы ее съесть, но не можешь.

– Я же не дракон, Катя, и не питаюсь девственницами из спальных районов. Зато от твоего кофе, похоже, начинаю просыпаться. Ладно, увидимся сегодня.

– Непохоже, – заметила Катя вслед Пеликану, выходившему из гастронома. – Если б он начал просыпаться, то увидел бы, что мамаша у Ирки – шалава редкая. А Ирка в нее пошла. И всем им она еще покажет. Уже показывает…

– Ирка, Ирка, в жопе дырка, – безразлично заметила на это Гантеля и ушла в подсобку.

 

2

Пока Пеликан пил кофе, у входа в гастроном как-то вдруг, сама собой возникла давка. Хозяйки, уже занявшие очередь, решили, что должны, конечно же, ждать машину, да и детям следует подышать утренним воздухом на крыльце магазина. Далеко отходить мамаши не хотели, положение дел в очереди требовало зоркого присмотра, однако и упускать из виду подрастающее поколение они не могли. Между тем, подходили новые дамы, и некоторые тоже были с детьми. Они стремились проникнуть в магазин поскорее, но им мешали старожилы очереди, и тем, что топтались на крыльце, затрудняя доступ к неширокой стеклянной двери, и просто из любви к ближнему. В давке начали плакать дети, к ним тут же присоединились дети, в давке не участвовавшие, но страстно к этому стремившиеся, и женщины сцепились в яростной сваре. Похмельные страдальцы на трубе попытались утихомирить их выразительным отрезвляющим матом. Но амазонки немедленно объединились против алкоголиков и выступили в защиту нравственности несовершеннолетних. Пеликан понял, что утро в гастрономе закончилось, начался рабочий день. Он кое-как протиснулся между плотными рядами сцепившихся в словесном поединке, прорвался к автоматам с газировкой и оттуда уже на свободное пространство улицы Бойченко.

Его настроение, и без того серое и сумрачное, после разговора с Катей и Гантелей испортилось окончательно. Вроде бы ничего особенного сказано не было, но дальше мириться с мыслью, что у Ирки день рожденья, а у него нет, не то что подарка, но и денег на подарок, Пеликану уже не удавалось. Ни денег, ни подарка. Что может быть хуже?..

 

3

Улица Бойченко давно уже не ключевая магистраль Комсомольского массива. Но лет пятнадцать назад, когда на Малышко только завозили фундаментные блоки для будущих универмагов и универсамов, а по обочинам Дарницкого бульвара можно было собирать маслята, Бойченко была главной в жизни Пеликана. По ней он возвращался домой из школы. Тогда прямая, без затей улица сплеталась в удивительные узлы, выводя Пеликана то к Волчьей горе, где, подчиняясь реактивной силе, взлетали в небо бутылки с карбидом; то к экспериментальному отрезку трамвайных путей возле кинотеатра «Ровесник», где на рельсы под колеса выкладывались и взрывались малокалиберные гильзы, набитые серой, счищенной со спичечных головок.

Эта легкая жизнь городского мелководья могла длиться все десять школьных лет, но после восьмого класса Пеликан с другом Багилой сдали экзамены и перешли в физмат школу. Таким было его первое самостоятельное решение, и больше других оно удивило родителей.

Пеликаны в трех поколениях изучали историю сами и учили ей студентов, проводя в экспедициях каждое лето. В экспедициях происходило все интересное, а киевская жизнь отдавалась обработке данных и подготовке к новым полевым сезонам. В раскопе под Черниговом, на берегу Десны, в средине шестидесятых познакомились родители Пеликана, и всем было понятно, чем сам он станет заниматься, когда вырастет.

Пеликан все детство охотно подтверждал предположения друзей семьи – да, он хочет быть археологом. Домашняя библиотека в основном состояла из книг по истории, и, не слишком разбирая, детская попала в руки книжка или не очень, он читал все подряд.

На полках плечом к плечу стояли работы прадеда, приват-доцента Пеликана, и деда, красного профессора Пеликана. Они занимались одним периодом – Хмельниччиной, но, как вдруг понял школьник Пеликан, стояли на враждебных позициях и яростно громили друг друга на страницах журналов и монографий. Впрочем, ни приват-доценту, ни профессору впрок это не пошло: одного посадили в тридцать четвертом, второго расстреляли в тридцать восьмом.

Отец Пеликана выбрал более отдаленный и спокойный период – княжескую эпоху. Но и в этой тихой заводи, кормившей не одну сотню ученых карасей, время от времени била хвостом и разевала зубастую пасть очередная партийная щука, казавшаяся испуганным карасям средних размеров крокодилом. И тогда серели лица родителей и на кухне, за закрытой дверью, обсуждались сложные тактические схемы отступлений и уступок. Отступить нужно было так, чтобы потом иметь возможность вернуться, и уступать что-то не важное, не главное, а главное пытаться завуалировать и все-таки сохранить. Если, конечно, получится. А если не получится, не удастся сберечь букву, то сохранить хотя бы дух правды. И эта трактовка седой старины – заслуга историков нашей страны!

В спокойные времена родители Пеликана просто шутили над странной особенностью бытования отечественной исторической науки, и Пеликан с ними вместе смеялся и над тонкими, понятными лишь посвященным шутками, и над любимой песенкой Галича. Но когда Багила сказал ему, что решил поступать в физмат школу и уходит из вечно сонной двести четвертой, Пеликан решил идти с ним вместе. Работа должна давать результат, точный и окончательный. Заниматься историей он больше не хотел.

 

4

Напротив магазина «Светлячок» Пеликан налетел на серую фигуру, которая неожиданно резво выползла из кустов на асфальт тротуара.

– Коля, Коля, Коля, – быстро забормотала фигура и, вжав лысую шишковатую голову в плечи, испуганно глянула на Пеликана. – Пеликан!

– Коля, – узнал Пеликан местного дурака. – Что ты делал в кустах?

– Цветы, – Коля быстро поднялся на ноги и улыбнулся счастливо. Рукава его старого пиджака и вздувшиеся на коленях темно-сине штаны были вымазаны черноземом. В грязных руках Коля сжимал только что сорванный, но уже измочаленный тюльпан.

Коля любил цветы. Даже зимой он всегда таскал с собой какое-нибудь безжизненное растение, мертвенно бледневшее в его иссиня-красных коченеющих руках.

– Идем отсюда, а то за эту ботанику тебе сейчас по голове надают.

– Идем, – тут же согласился Коля. – Не хочу по голове. Не надо.

Вместе они вышли на улицу Юности и, оставив за спиной двести четвертую школу, миновав ресторан «Олимпиада-80» с мозаикой, изображающей четырех босоногих мускулистых греков, устремленных к чаше олимпийского огня, направились к парку. Высокий худой светло-русый Пеликан и маленький ссохшийся Коля с голым шишковатым черепом.

Коля шел быстрой птичьей походкой и всю дорогу беспокойно оглядывался. Большую часть жизни он проводил в больнице, а когда его ненадолго отпускали, ездил на поездах метро. Он заходил в вагон молча, зажав в одной руке цветок, в другой – грязную картонку, на которой расползающимися буквами был написано: «привет я тебя видел меня зовут коля». Тихо улыбаясь, ни на кого не глядя, не говоря ни слова, Коля проходил от первой двери вагона до последней, от первого вагона поезда до последнего. Он никогда не просил денег и не понимал, почему ему подают.

Пеликан знал Колю с детства, помнил его давно и уже не мог сказать, когда впервые увидел его худую сутулую фигуру. В младших классах двести четвертой школы считалось, что встреча с Колей до уроков – это верная двойка. Что будет, если встретить его после уроков, точно сказать не мог никто.

Коля почти не изменился с тех пор, только на вечно лысой его голове стало больше шишек и шрамов. Должно быть, Колю били в больнице, потому что на Комсомольском его знали все и не обижали. Всего раз Пеликан видел, как стая пришлых малолеток загнала Колю в озеро за парком и забрасывала его камнями и грязью. Дело было прошлым летом, Пеликан с Багилой собирались ехать на велосипедах загорать на Десенку. Они тогда разогнали Колиных обидчиков, а его самого кое-как вытащили из озера и, пожертвовав Десенкой, дождались, пока он высохнет. С тех пор Коля запомнил Пеликана и как-то по-своему радовался, встречая его.

Так они прошли вдвоем весь Дарницкий бульвар до улицы Жмаченко и там вдруг увидели Вилю, идущего со стороны гостиницы «Братислава». Виля шагал быстро, высоко подняв голову. Он глядел поверх Коли и Пеликана, поверх невысоких сосен, отделявших парк и остатки старого болота от жилых кварталов Комсомольского массива.

– Усатый, – тихо сказал Коля и осторожно встал так, что Пеликан оказался между ним и Вилей, приближавшимся широким уверенным шагом. Видно, случилось что-то такое между ними в прошлом, что заставляло осторожного Колю держаться от Вили подальше. Но Пеликан не обратил внимания на Колин маневр. Он смотрел на Вилю и думал, что это именно тот человек, которого он ищет. Ведь не может же быть так, что здесь, возле парка, практически на краю города, в тот момент, когда ему нужен подарок для Ирки, он вдруг встретит единственного фарцовщика, с которым давно и хорошо знаком, и встреча эта ни к чему не приведет. Так не бывает. Перст судьбы не может указывать в пустоту.

– Привет, Пеликан, – наконец заметил их Виля и махнул рукой. – Сессию уже сдал?

– Нет, Виля. Еще даже не начал.

– И что ты можешь сказать в свое оправдание?

– Только то, что сегодня день рождения Ирки из второго дома, а у меня нет подарка.

– Пеликан, – взгляд Вили, остававшийся рассеянным и мечтательным еще с момента расставания с Афродитой, мгновенно сделался осмысленным, – тебе нужен подарок? Ну-ка, глянь сюда! – он бросил сумку прямо на асфальт тротуара, присел рядом и достал из нее женские кроссовки. – Годится?

В обычной своей жизни Пеликан не испытывал трепета перед красивыми шмотками, да и утомительная суета, всякий раз предшествовавшая приобретению сколько-нибудь приличной вещи, лишала ее, в его мнении, немалой доли привлекательности. Но на кроссовки, извлеченные Вилей из волшебной сумки, лежавшей на асфальте, Пеликан смотрел не обычным своим критическим взглядом, он смотрел на них глазами девочки из панельной пятиэтажки с улицы Юности. И эти кроссовки были прекрасны! Красные, почти алые, «пумы» тридцать шестого размера с толстой мягкой белой подошвой, на которой рядом с надписью Puma была вытиснена взлетевшая в прыжке дикая хищная кошка. По красному нубуку шла, изгибаясь и утончаясь к заднику, белая кожаная полоса, а над ней, рядом со шнуровкой, чуть топорщилась красная же шильда с белой надписью Puma California. И на шильде, над буквами, тоже взмывал легкий кошачий силуэт.

Даже Пеликан, не смысливший ничего в дизайне спортивной одежды, заметил, до чего сильно отличались эти «пумы» от привычных адидасов семидесятых, слизанных кое-как не только шустрыми цеховиками, но и неповоротливой советской промышленностью. Кроссовки были идеальным подарком, и упускать их было нельзя.

– Так что, берешь? – Виля спрятал кроссовки, застегнул сумку и огляделся. Он не мог здесь фарцевать – не его район. Парк – территория Алабамы. И то, что они стояли через дорогу от парка, случись что-нибудь, вряд ли могло служить оправданием. Строго говоря, у Вили своего района не было вообще, с тех пор как он ушел от Алабамы, он ни под кем не работал, и значит, должен был сдавать свой товар. Либо продавать его у себя дома. Обычно Виля работал с Белфастом, но, оказавшись в парке, мог отдать его, например, Алабаме. Только не прямому покупателю.

– Беру, конечно, – неосторожно быстро ответил Пеликан. На самом деле он неплохо умел торговаться; всякий, кто вырос рядом с Лесным рынком, умеет торговаться. Предлагать цену вдвое ниже настоящей и презрительно кривить губу, когда бледнеющий продавец пытается ее поднять, делать вид, что товар тебе неинтересен и крутишь ты его в руках только из пустого любопытства, уходить, оборвав продавца на полуслове… Нехитрый набор приемов, которые Пеликан освоил еще в детстве, можно было использовать и теперь, только сейчас все это выглядело бы смешно и глупо. Ему нужны были эти «пумы», и Виля все отлично понимал.

– И я беру, – неожиданно выступил из-за спины Пеликана Коля.

– Сейчас мы аукцион устроим, – засмеялся Виля, но глаза его нехорошо потемнели. – Вот прямо здесь, возле дороги. Возле парка.

Не делая паузы и не ожидая ответа ни от Пеликана, ни от Коли, он вдруг взревел:

– А ну пошел вон отсюда, дурень чертов!

Коля испуганно сжался, но отступил всего на шаг и попытался опять спрятаться за Пеликана. Виля схватил палку и замахнулся ею, зверски выпучив глаза. Коля отпрыгнул, не удержавшись на ногах, упал, кое-как поднялся и тяжело побежал в сторону леса.

– Зачем ты его так? – огорчился Пеликан. – Он безобидный совершенно.

– Он на меня ментов один раз навел. Я понимаю, что не спецом, а по дурости своей, но мне ж от этого не легче, правда? Говорят же, что встретить его – плохая примета.

– Да ладно тебе, Виля! – Пеликан тихо удивился, как прочно въедаются давние детские суеверия.

– Я его как только вижу – сразу гоню. И сейчас надо было гнать, но я расслабился. У меня такая ночь была, Пеликан… – встопорщил усы и зажмурился Виля, но тут же сам себя оборвал. – Ладно, на лирику совсем нет времени. Мне на работу пора. Я домой хотел хоть на минуту заскочить, но не успеваю уже. Застрял тут с вами. Так что? Забираешь кроссы?

– Виля, ты хоть цену назови, – пожал плечами Пеликан. – Идем, я тебя до Братиславы проведу.

– Ну… какая цена? – Виля развернулся и зашагал в ту сторону, откуда пришел всего пятнадцать минут назад. Пеликан двинулся за ним. – Я хотел сто семьдесят вообще-то. Для тебя четвертак могу сбросить. Сто сорок пять. Ладно… Сто сорок – для круглого. Но это предел, Пеликан, ниже не могу.

– Сто сорок? – переспросил озадаченный Пеликан. – Основным его доходом была повышенная стипендия – пятьдесят пять рублей в месяц. Он рассчитывал получить ее на следующей неделе.

– У Алабамы ты их меньше чем за двести не увидишь, – похлопал его по плечу Виля.

– Понятно, – приученный мыслить системно, Пеликан тут же разложил ситуацию на составляющие. – Эти тапки мне нужны, и я их возьму. Они мне нужны сегодня, завтра будет поздно. Но денег нет. То есть при мне нет. Поэтому давай так: ты сейчас отдаешь мне тапки, вечером я приношу тебе половину, а вторую половину – на следующей неделе. У меня стипендия будет.

Пеликан пока не знал, где возьмет вторую половину, и тем более не представлял, как за день достанет первую, но упустить Вилю он не мог.

– Знаешь, Пеликан, – неожиданно остановился Виля, – я сделал ошибку. Мне нужно было гнать отсюда не того дурака, а тебя. Или вас обоих. А если я сейчас, в больном уме и смутной памяти, вдруг приму твое предложение, то гнать надо будет меня. И добивать в спину гнилыми желудями из рогатки. Ты понял?

– Понял, – глядя в сторону, кивнул головой Пеликан.

– Только потому что мы с тобой из одной песочницы, я готов ждать до четырех часов вечера. В четыре позвонишь мне в ателье и скажешь, достал деньги или нет. Если достал, то вечером, в шесть часов, мы встречаемся в парке под колесом. Ты приносишь всю сумму, не половину, не две трети, а всю – сто сорок рублей, и тогда я отдаю тебе «пумы». Если нет, то твой кредит доверия у меня исчерпан. Согласен?

– Договорились. В четыре позвоню, – что еще мог ответить ему Пеликан?

Прощаясь, Виля взмахнул рукой, свернул с дороги и направился во двор, к которому вел узкий проход между двумя двенадцатиэтажными домами. Он выбрал самый короткий путь к метро «Дарница».

«Надо будет сказать Вильке, что он стал неприлично похож на Боярского. А может, мне это показалось»? – подумал Пеликан, пересек дорогу и пошел вглубь парка.

У него было семь рублей, и с этими деньгами он мог дотянуть до стипендии. Он мог попросить у родителей еще червонец и даже получить его, если бы удалось убедительно объяснить, для чего нужен сверхнормативный червонец. А больше бы не дали все равно. Но где достать за день сто сорок рублей, Пеликан не представлял. Впрочем, пока это его не огорчало. Если всего полчаса назад у него не было ни денег, ни подарка на примете, то теперь со вторым пунктом он кое-как разобрался. Оставался только первый – можно считать, полдела сделано. Пеликан хотел спокойно обдумать ситуацию и решить, где взять деньги. Пока на ум приходило всего два варианта: он мог их одолжить или заработать. Но до сих пор ему ни разу не случалось заработать сто сорок рублей за день, и Пеликан сомневался, что это удастся именно сегодня.

Он миновал «Ровесник» – унылый бетонный саркофаг, собиравший в праздники пионеров из окрестных школ, а в прочие дни – тех, кому за тридцать, пересек центральную аллею парка и направился к аттракционам. До десяти оставалось чуть меньше получаса, места злачные, хоть и не покойние, не работали, и только дверь билетной кассы возле колеса обозрения была открыта. Рядом с кассой, греясь на майском солнце, курил рыжий Серега Белкин, бывший афганец, комиссованный по ранению. Он приходил в парк первым и с утра до вечера возился с механизмом циклопического аттракциона. Белкин состоял при нем рабочим. Целыми днями он крутился в своем колесе, и если бы фамилия не подтверждала прямую связь Сереги с лесным грызуном, то эту связь установили бы парковые, не спросив согласия ни у Сереги, ни у белки. Два крупных желтых передних резца и щетина яркой беличьей масти усиливали сходство.

После того как обломком лопасти рухнувшего вертолета ему снесло треть черепа, врачи запретили Сереге курить, грозно предупредив, что любая сигарета может стать для него последней. Но Серега им не поверил; сигареты уходили пачка за пачкой, и ни одна не становилась последней. Это добавляло ему уверенности в том, что, не слушая никого, он живет правильно. Он мог бы не работать, но становиться пенсионером-инвалидом в двадцать лет Серега не захотел, решив, что всегда успеет. Шерстяная шапочка скрывала изуродованную часть черепа, но правое ухо, вернее, тот обмылок сложной формы, который хирургу удалось сохранить, всегда оставался на виду. Серега от рождения был лопоух, и теперь его левое ухо настойчиво напоминало, как он выглядел до армии.

– Пеликан, – обрадовался Серега Белкин. – Ты мне нужен. Крутанешься на колесе? Хочу проверить, как трясет наверху! Всего разок, а?

– Хорошо, – согласился Пеликан. – Может, хоть сверху увижу что-то новое.

 

Глава третья

Колесо на ветру

 

1

Колесо затрясло немедленно, едва лишь Белкин его запустил.

– Серега! – крикнул Пеликан, когда его кабинка поднялась над билетной кассой. – Трясет, как телегу на булыжниках! Я уже чуть язык не прикусил!

– Потерпи минуту! – прокричал в ответ Белкин, взбираясь по лестнице к левому мотору колеса. – Сейчас тут подрихтую немного, и все будет нормально!

После этого колесо затрясло еще сильнее. Пеликан изо всех сил ухватился за железный руль в центре кабины – его бросало не только вверх-вниз, но и раскачивало из стороны в сторону. Деревья и дома мелькали перед глазами, начало даже укачивать, и если бы он решил еще раз что-то крикнуть Белкину, то вряд ли у него это теперь получилось. Но тут колесо вдруг оглушительно взвизгнуло, дернулось, чуть не выбросив Пеликана из кабинки, и замерло.

Стало тихо и спокойно. Пеликан болтался почти на самом верху, выше деревьев, вровень с крышами домов. Ветер здесь был резче, чем внизу, он налетал порывами, раскачивая колесо, но и солнце, не скрытое кустами и окрестными постройками, грело в полную силу.

– Пеликан, не ссы, – послышался снизу голос Белкина, – все нормально! Это в автомате пружина полетела. Но у меня запасная есть – я быстро сбегаю и принесу. Ты посидишь там пока?

– Нет, я сейчас сорвусь и улечу отсюда, – пробурчал Пеликан. – Давай скорее! – крикнул он Белкину. – У меня полно дел сегодня.

– Жди! Я мигом вернусь, – ответил ему Белкин, закрыл кассу и исчез.

Небо над городом было чистым и только на востоке, где-то над Броварами, угадывались далекие облака. Пеликан сидел лицом к солнцу, а за спиной у него оставались Никольская слободка, Русановка, пылающие в лучах солнца купола Лавры и устремленная ввысь Андреевская церковь. За его спиной поднимались над Днепром высокий правый берег и Киев.

Это там, на холмах правого, будущий князь Олег представился купцом доверчивым Аскольду и Диру, прежде чем их зарезали его друзья-викинги. А шестьдесят лет спустя Ольга, невестка Олега, отдавая команду закопать живьем посольство древлян, не забыла спросить, нет ли у гостей претензий к регламенту встречи.

Все, о чем потом писал Нестор, все, что рассказывали скучающим школьникам учителя истории, происходило на правом берегу. Там крестил киевлян князь Владимир, побеждал половцев и строил Святую Софию Ярослав, умирал в блевотине и судорогах отравленный боярами Юрий Долгорукий.

Левый берег – пасынок истории. На левом под теплым солнцем цвели заливные луга, пахли смолой и земляникой сосновые леса, жирели кулики на болотах и только кое-где появились вдоль дорог небольшие села с названиями, подсказанными их обитателям местной флорой: Осокорки, Вишняки, Березняки, Очереты…

Рассеянная Клио обратила внимание на малолюдные лесные просторы за Днепром, только когда от Киева осталась лишь слабая тень былого величия. Но, скользнув по ним взглядом, она не нашла здесь ничего любопытного. Впрочем, нет, один былинный персонаж из этих обойденных цивилизацией мест все же угодил в тонкие сети истории, и потому мы помним о нем что-то смутное и недостоверное. Где-то здесь, рядом с «дорожкой прямоезжей», нынешним Черниговским шоссе, насвистывал свои вольные разбойничьи песни, так не понравившиеся Владимиру Ясну Солнышку, Соловей Разбойник. Князь и разбойник разошлись во взглядах на искусство художественного свиста, и тогда на роль искусствоведа вельможный меломан пригласил Илью Муромца. Богатырь быстро и предельно доступно разрешил все разногласия эстетического характера, возникшие между Владимиром и Соловьем.

Левый берег не был Киевом, не был им даже юридически – все прибрежные села и слободы относились к Остерскому уезду Черниговской губернии. Возносясь к небу башнями замка воеводы на Хоревице, колокольнями Лавры и Софии, Киев, когда требовалось, мог быть Польшей, а мог быть и Россией. Но небольшие села левого берега, затерявшиеся между старицами Днепра и безымянными лесными болотами, затаившиеся в прибрежных камышах рядом с густыми сосняками, всегда оставались Украиной. Здесь ловили рыбу, охотились, возили добычу на базары Подола и продавали ее там за гроши. Отсюда уходили в Сечь и не возвращались. Отсюда с недоверием смотрели на Киев, хоть и близкий, но чужой, отводили, но не опускали глаза, разговаривая с властями, и долгими тяжелыми взглядами провожали фельдъегерские экипажи, несущиеся с севера по старой Черниговской дороге к днепровской переправе.

После Крымской войны указом Александра Второго участок соснового леса между Черниговским шоссе и Воскресенской слободой перешел в распоряжение артиллерийского ведомства. Почти восемьдесят лет, до начала Второй мировой, на полигоне били пушки и гаубицы Киевского военного округа. Здесь поручик Нестеров летом 1913 года провел первые совместные учения авиации и артиллерии и здесь же в 1935-м проходили стрельбы самых крупных довоенных советских маневров.

Киев пришел в эти места после войны, неожиданно и стремительно. Городские архитекторы не стали застраивать левый берег равномерно, двигаясь от Днепра на восток. Они зашли с тыла, от Дарницы. Сперва пленные немцы построили вполне патриархальные двух– и трехэтажные коттеджи Соцгорода для рабочих Вагоноремонтного завода и Химволокна. Затем кирпичные пятиэтажки нового поколения в считанные годы заняли Дарницу и двинулись к Днепру. Следом за ними, развивая наступление в северном и северо-западном направлениях, в атаку на старый полигон и Воскресенку были брошены дивизии типовых панельных новостроек. Левобережные слободы и села оказались в кольце. Одно за другим они исчезали, оставляя новым районам города свои названия. И только Очереты, давнее рыбачье село с приземистой церковью, по окна ушедшее в пески между Куликовым болотом и камышами днепровских стариц, неожиданно устояло перед массированной атакой новостроек.

Подразделения пятиэтажных блочных вездеходов наступали на Очереты от Миропольской, вдоль Черниговского шоссе, тремя главными колоннами – по улицам Юности, Бойченко и Малышко. Силы поддержки подтягивались по Космической, Дарницкому бульвару и улице генерала Жмаченко. Им предстояло форсировать небольшое болотце, сломить сопротивление Очеретов и победно выйти к берегу Днепра. В планах молодых строителей все даты были расписаны и утверждены на собраниях. Комсомольцы не могут отступать, тем более, когда строится Комсомольский массив. Они должны брать встречные планы и перевыполнять их под руководством старших товарищей из райкома партии.

Обязательства, как и положено, были взяты, мощные «Уралы», груженые глиной, поднятой метростроевцами с двухсотметровой глубины, ринулись засыпать небольшое болотце. На схеме строящегося массива его можно было закрыть ладонью, а на карте города – копеечной монетой. Каждые сутки в мутную воду лесного водоема, словно в бездонную пропасть, вываливали самосвалы Дарницкого строительного треста десятки тонн глины. Шли дни, проходили недели, но болотце не становилось ни меньше, ни мельче. План срывался, план был сорван, на строительных планерках летели искры, сухо потрескивал наэлектризованный воздух в высоких кабинетах горисполкома, но болото словно и не замечало усилий строителей.

Район отставал в сводных планах-графиках и подводил весь город. На совещании в горкоме ответственным за ситуацию на болоте был назначен лично председатель Дарницкого рай исполкома Петро Тертычный. И уже на следующий день количество самосвалов с глиной, идущих на Комсомольский массив, было удвоено за счет других строительных трестов. В лесок выдвинулись бульдозеры и экскаваторы, чтобы расчищать и засыпать…

По всему Левому берегу кипела работа. Стремительно продвигалось строительство Воскресенки, все четче прорисовывался облик Русановки, город обошел Очереты с флангов и двинулся дальше, а лесное болото сдаваться не собиралось. Между тем, дарницкие стройтресты, лишенные самосвалов, тоже начали отставать от графиков, и на Петра Тертычного, безупречного бюрократа и коммуниста, стали косо смотреть в горкомовских кабинетах, потому что в его болоте крепко увязли показатели всего города. Фигурально выражаясь, разумеется.

Впрочем, возня с болотом не прошла совсем уж бесследно: не может такого быть, чтобы десятки экскаваторов что-то черпали и не вычерпали совсем ничего. Строителям удалось расчистить давно занесенные илом и мусором подводные ключи, и вода в южной части болота стала заметно чище. Теперь это было уже и не болото, а живописное озеро на окраине леса. Оставалось только убрать изуродованные строителями деревья и привести в порядок варварски развороченные техникой берега. Наверное, это была подсказка, намек, но не такой человек Петро Тертычный, чтобы сдаваться при первых трудностях. Он выполнял решение горкома и не желал ничего знать об озере. Тертычный распорядился бросить на болото все самосвалы дарницких стройтрестов, а глину дополнительно брать в карьерах за Пироговым. Эта прямолинейность окончательно вывела из себя горкомовских чиновников. Разве так должен вести себя настоящий коммунист? Будь настойчив, но если задача не дается в лоб, то ищи обходные пути, находи компромиссы. Одним словом, появилось мнение, что с Петей пора что-то решать, и на ближайшем совещании Тертычному объявили выговор за невыполнение, отстранили его от должности и перевели в резерв.

Тут, неожиданно, но очень кстати, появились ученые и объявили Покровскую церковь в Очеретах историческим памятником. Семнадцатый век. Казацкое барокко. И хотя на плане строящегося района вместо церкви давно уже должен был стоять торговый центр с гастрономом, кинотеатром и библиотекой, городское начальство решило воспользоваться ситуацией. Новый предрайисполкома получил команду благоустроить озеро и парковую зону, а Очереты и церковь, раз она представляет такую ценность, не трогать. До особого распоряжения.

…И сразу все как-то успокоилось. Строительная техника ушла на северо-восток, в сторону Воскресенки и на Лесной, который тогда как раз начинали строить рядом с Водопарком. Зеленстрой слегка проредил лес, проложил аллеи и насыпал мемориальный курган. К очередному 9 мая расчищенный участок с озером назвали парком «Победа». Потом поставили аттракционы, открыли танцплощадку, а через озеро перебросили ажурный мостик. Тут же прилетели утки и пара лебедей, словно именно ради них все это и затевалось.

Тогда только Очереты, не до конца еще веря в чудесное спасение, со своей стороны болота, так неожиданно ставшего озером, начали осторожно присматриваться к незваным соседям, заселившим бывший полигон.

Комсомольский массив был молод и по-советски космополитичен. Аскетичные жилища в новых панельных домах, где на кухнях с трудом могли разойтись двое, заселили недавние выпускники минских, одесских, бакинских, ленинградских институтов. Рядом с ними жили лейтенанты и старлеи, которым счастливая судьба вместо Амдермы, Кушки и острова Даманского определила теплый и мирный Киев. Новые квартиры получали рабочие заводов «Арсенал», «Большевик» и те, кто совсем недавно строил Комсомольский массив, черная кость дарницких СМУ – штукатуры, крановщики, водители.

Все они знали о Киеве мало, а то, что знали, запросто умещалось в узких рамках школьного курса истории, так что оставалось достаточно свободного места для баек и совсем уж невообразимых басен. Они не видели ни прежнего Крещатика, ни довоенной площади Калинина. Не знали они и Украины, считая ее той же Россией, только разве что немного другой и какой-то странной. Потому и Очереты жители Комсомольского сперва просто не заметили, вернее, не посчитали нужным заметить. Какой может быть прок в этих допотопных деревянных развалюхах, коровниках, старых рыбачьих складах и смешной церкви? Страна уходит в космос – на Луну, на Венеру, покоряет мирный термояд! Что общего у нас с неприглядным деревянным прошлым?! Все эти хибары простоят здесь от силы еще год-другой, а потом на их месте появятся высотные новостройки, еще лучше тех, которыми застроен Комсомольский массив.

Очереты на Комсомольский смотрели иначе, и хотя мнение о нем держали при себе, но выводы делали.

Застройка левого берега шла так стремительно, что область не успела передать городу всю землю и все полномочия на левом берегу. Где-то успела, а где-то руки не дошли. Да и что за формальности между своими – власть-то везде наша, советская! Не передали сегодня – передадим завтра. Вот так и получилось, что окруженные со всех сторон городом, прижатые к Днепру Очереты по-прежнему оставались колхозом с законным головой, действующей сельрадой и прочими органами местного самоуправления. В этих органах нашлись люди, сумевшие на глаз прикинуть разницу между оптовой закупочной ценой молока (50 копеек за 40 литров), по которой Очереты должны были сдавать его государству, и розничной ценой (32 копейки за литр) в магазинах. Какие-нибудь пять бидонов молока могли принести небогатому колхозу фантастическую сумму – 50 рублей чистыми в день!

Поэтому уже очень скоро на улицах Юности, Бойченко и Космической, неподалеку от трамвайных остановок и гастрономов, ранним утром появились молочницы в белых передниках. Они не были круглолицы и вызывающе краснощеки – обычные сельские тетки, пережившие войну и голод, слегка испуганные новой своей ролью, но оттого не ставшие менее решительными или голосистыми.

– Мо-ло-ко! – понеслось над спящими кварталами Комсомольского массива. – Мо-ло-кооооо!

Алюминиевыми ковшами с длинными ручками тетки наливали свежее неснятое молоко утренней дойки в хозяйскую тару. Тонкие струйки проливались на киевский асфальт, оставляя в пыли темные пятна.

А к вечеру в полных литровых банках, заботливо поставленных хозяйками в холодильник, появлялась полоска сливок толщиной в три сантиметра – верный признак качества продукта и его лучшая реклама. Поэтому с первых же дней к молочницам из Очеретов начали выстраиваться очереди. Молоденькие киевлянки в туфлях на шпильках и итальянских платформах, с «конскими хвостами» и умопомрачительными «бабеттами» полюбили покупать у них «домашнее» молоко, прежде чем бежать на работу. Привычка рождает привязанность, и вскоре у многих появились «свои» молочницы, которых можно было попросить привезти и «отложить» полкило свежего творожка или пару колец домашней колбасы.

Вслед за товарообменом начался обмен идеями. Чем лечить ячмень у ребенка – золотым кольцом или компрессом с отваром укропа? А при гайморите достаточно натереть кожу чесноком или потом все-таки надо на полчаса приложить березовый уголь с соком корня лопуха? А если муж… ну… как-то непонятно себя ведет? Как узнать, может, кто-то у него там появился?..

И вот тут выяснилось важное: оказалось, в Очеретах живет старый. Одни зовут его дед Максим, другие – старый Багила. Кроме старого в селе есть еще бабка-шептуха. Баба Галя лечит, но может при случае и погадать на картах или по руке, а Багила видит тайное и будущее. Он не лечит, он только видит, но так, что прежде чем идти к нему, лучше подумать хорошо и не спеша, хочешь ли ты знать, что он увидит. Потом ведь с этим жить.

Ах, какие сомнения могут быть, когда тебе двадцать лет, когда двадцать пять? И вскоре тонкие каблучки киевлянок застучали по бетонным плитам аллей парка «Победа». Затем они осторожно заскользили между булыжниками старой дороги на Погребы и Летки, отделявшей Очереты от Комсомольского. И наконец, утопая в песке и глине немощеных улиц Очеретов, теряя набойки, кое-как добирались их молоденькие хозяйки до старой хаты бабы Гали и крепкого хозяйства деда Максима. Добирались, как правило, уже не в одиночку, потому что без сострадания видеть мучения неземных существ на французских шпильках отзывчивые очеретянские хлопцы не могли. Прежде чем они оказывались возле первого перекрестка центральной магистрали Очеретов – улицы Червоных казаков с безымянным козьим переулком, каждой предлагалась крепкая мужская рука и доскональное знание здешних улиц, тупиков, проходимых и непроходимых грязей. И то и другое охотно принималось, потому что без местного драйвера разобраться в географии Очеретов не смог бы и мастер спортивного ориентирования. В скором времени выяснялось, что поддержка и опыт предлагались на дорогу в обе стороны. Возвращаться приходилось, как правило, вечером, и впереди отчаянных девчонок с Комсомольского ждали не только полупроходимые сельские переулки, но и темные аллеи парка «Победа». Доброй славы у парка как не было в первые годы его существования, так не добавилось и после. Потому что, едва возникнув, он стал той ничейной землей, нейтральной полосой, которая не просто разделяла Комсомольский массив и Очереты, но позволяла им, не привлекая ненужного внимания сил охраны общественного порядка, выяснять спорные мировоззренческие вопросы.

Таких мест на границе Комсомольского образовалось три. Главным нервным узлом, конечно, стала танцплощадка, приткнувшаяся на самом краю парка и к нему уже вроде бы отношения не имевшая. Кто знает, о чем думали архитекторы, ограждая это круглое сооружение, словно территорию режимного объекта, рвом с водой и металлическими конструкциями? Опыт каких строек Сибири и Северного Казахстана использовали они? Но, так или иначе, с задачей проектировщики справились, и никаким недозволенным способом, минуя узкую бетонную плиту, переброшенную, словно подъемный мост, через ров с водой, попасть на танцпол было невозможно. Мир и благоденствие сошли на ярко освещенный пятачок. Зато какие страсти бушевали под вяжущие звуки саксофона поздними летними вечерами с внешней стороны крепостного рва! Здесь сталкивались не только интересы Соцгорода, очеретянских хлопцев и Комсомольского. Экстерриториальный статус танцплощадки признали все – сюда могли приезжать и совсем чужие с Воскресенки или даже с Русановки. Но одно дело безнаказанно появиться на танцах и совсем другое – уйти, не ответив на вопросы, задать которые всегда готовы люди, не безразличные к мелочам нашей жизни. Временные коалиции после танцев составлялись самые неожиданные, и нередко союзниками в них оказывались бойцы, при иных обстоятельствах не раз сходившиеся в жестких и безжалостных схватках. Например, парни с Комсомольского и Соцгорода. Возле танцплощадки они заключали временный союз, а конфликтные вопросы решали на Волчьей горе.

Чтобы получить гордое название горы на левом, плоском как столешница берегу достаточно возвышаться над окрестными плешами метров на пять. Да, пяти метров Волчьей горе вполне хватило. Эту кучу песка среди редких сосен назвали горой задолго до того, как поручик Нестеров выбрал ее для наблюдательного пункта на совместных учениях авиации и артиллерии.

Впрочем, о славном боевом прошлом Волчьей горы ни на Комсомольском, ни в Соцгороде в те времена ничего не знали. Просто она была всем удобна. У парней с Соцгорода, как правило, имелся уже кое-какой уголовный опыт и понятия о законах мироустройства. Но и у ребят с Комсомольского были свои взгляды на жизнь. Поэтому в мае, когда праздники шли один за другим и пить надоедало смертельно, или в пору летнего солнцестояния, когда вечера все тянулись, не заканчиваясь, и казалось, что жизнь будет длиться вечно, на Волчьей горе и возле нее шли отчаянные бои. Соцгород пытался доказать Комсомольскому, что желторотым щеглам рано иметь собственное мнение и дальше лавочек под подъездами новеньких пятиэтажек нос им высовывать пока опасно. А Комсомольский, отмахиваясь увесистыми трудовыми кулаками, объяснял Соцгороду, что нечего лезть к соседям, когда есть у тебя свой район и свои малинники. Вот и сиди там, надев противогаз, чтобы уже через год-два твои легкие не просвечивали на рентгене рваными детскими колготами.

Силы противостоящих сторон были приблизительно равны, а взгляды на жизнь хоть и отличались, все же не опровергали друг друга – скорее, дополняли. Потому уже через несколько лет, в конце шестидесятых, когда Комсомольский массив был застроен, противостояние на Волчьей горе затихло само собой.

От дней кровавых драк сохранились только клички: до конца семидесятых Соцгород называл жителей Комсомольского массива «щеглами», а Комсомольский, намекая на смрадную атмосферу мест, прилегающих к химкомбинату, продолжал дразнить их обитателей «противогазами». И еще «немцами» в память о военнопленных-строителях. Впрочем, уже поколение восьмидесятых не слышало почти ничего и об этом. Для них Волчья гора осталась лишь местом, где можно спокойно бухнуть в хорошей компании. А отголоски слухов двадцатилетней давности кому интересны? Все это ушло, сгинуло за горизонт времен и не вернется больше никогда.

Другое дело – парк «Победа», место хоть и не самое спокойное, но глухое и удаленное от магистралей. Здесь две цивилизации встретились и замерли в изумлении. Конечно же, очеретянские жители бывали прежде в Киеве, и бывали не раз. Они попадали в город по Русановскому мосту и затем по мосту Евгении Бош. В войну старые мосты взорвали, а новый Русановский и мост Метро на их месте появились только в середине шестидесятых. Добираться же до моста Патона из Очеретов было долго и неудобно. Поэтому, когда у них появлялись дела в городе, очеретянцы заводили моторы старых баркасов и держали курс на Речной вокзал.

Дорога из Очеретов в Киев отнимала не меньше часа, переправа через Днепр превращалась в целое путешествие, а Комсомольский с его гастрономами, хозяйственными магазинами так кстати, так удобно возник под самым боком, всего в десяти минутах езды на велосипеде. И едва отступила угроза, что стройка следа не оставит от старого села, пришло время использовать новые возможности. Торгуя на Комсомольском молоком и иной снедью, Очереты неплохо зарабатывали, а потом тратили заработанное в гастрономе на Дарницком бульваре, в «Светлячке» на Бойченко, позже – в «Алмазе» и «Ровеснике». Очереты не хотели войны, потому что польза от соседства с Комсомольским была слишком очевидна. Но и признавать превосходство пришельцев они не собирались.

Комсомольский не сразу заинтересовался Очеретами. Первое время село здесь не замечали, вернее, не выделяли его из окрестных пейзажей, ведь сразу за жилым массивом начинался лес, дальше шли заливные луга, а за ними тихо шуршали камыши, и они уже тянулись до Чертороя. Что интересного в каком-то старом сельце где-то между камышами и лесом, когда вокруг такие красоты? Даже осторожные вылазки доверчивых киевлянок к Багиле и бабе Гале мало что изменили в нелюбопытном безразличии горожан. Но первая же пасхальная всенощная в Очеретах, с колокольным набатом, предвещавшим крестный ход, подняла на ноги весь Комсомольский массив. Вывалив на балконы, полусонные горожане изумленно слушали «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех» и таращились на процессию крестного хода. Следом за старостой с фонарем и отцом Мыколой с кадилом паства огибала храм по небольшому старому майдану. «Христос воскресе»! – доносилось затем до разбуженных кварталов ночного Комсомольского.

– Воистину воскресе, – повторяли вслед за очеретянцами одни, а другие, захлопнув балконные двери, чтобы не слышать праздничного перезвона колоколов, садились писать жалобы в горком партии. Они требовали снести старую церковь и «немедленно уничтожить гнездо мракобесия и клерикализма». Но времена, когда в Киеве рушили храмы легко и охотно, уже миновали, да и не было других на левом берегу. Церковь Иоанна Рыльского в Предмостной слободке, вместе со всей слободкой, уничтожили в 1943 году немцы. Исчезла и церковь Никольской слободы, в которой когда-то венчались Ахматова и Гумилев. Покровская в Очеретах, самая старая и самая необычная из всех, сохранилась чудом. Она выстояла в тридцатых, пережила немцев, а теперь, под защитой историков и упрямых очеретянцев, ей уже мало что угрожало. Когда же в Дарницу провели метро и в Очереты стали заглядывать иностранные туристы, все решилось само собой: церковный майдан заасфальтировали, от метро до села начал ходить автобус, а ответы страдающим бессонницей атеистам от секретаря городского комитета по идеологии с обещаниями разобраться и благодарностью за активную жизненную позицию приходить, наоборот, перестали. Зато паства отца Мыколы за первые пару лет после появления Комсомольского массива почти удвоилась. Это была победа Очеретов, и победа не последняя.

14 августа, на Медовый Спас, возле танцплощадки, так что с шоссе не заметить его было невозможно, появился изрядных размеров маковей – чучело из камыша, осоки, травы, мака и кукурузы, с тыквой вместо головы. Другой маковей, еще больше, стоял у поворота на Очереты. А при въезде в село был вкопан огромный деревянный крест с иконой, украшенной травой и цветами. Давний этот обычай защищаться от бродячей нечисти, отпугивая ее освященным маком, забыт уже почти всюду, кроме, может быть, полудюжины сел между Фастовом и Белой Церковью. Да вот еще Очереты цепко держались старых правил, упрямо не желая отступать и уступать Киеву ни одного из них.

Водители автомобилей, сворачивавших с Броварского шоссе на Воскресенку, приветствовали появление маковеев восторженными гудками – уж очень ярко и необычно выглядели средневековые чучела у обочин современных автомагистралей. А в строгих кабинетах горкома и Дарницкого райкома партии целый день дребезжали телефоны и хрипели в трубках чиновничьи голоса – власти не знали, как быть с неожиданным рецидивом язычества. Одно дело, когда обереги выставляют в сельской глуши, где и не видит их никто, кроме тех, кто ставил, но совсем другое, если они появляются вблизи новых столичных кварталов. Массив-то Комсомольский, а тут какие-то тыквы на палках. Черт знает что… Хотя можно на это и иначе посмотреть. Лепят же зимой безобидных снеговиков с носами-морковками и детскими ведерками на подтаивающих головах. Эти зимние забавы тоже ведь отдают язычеством, а между тем бригады добровольных дружинников не ходят по дворам и детсадам, не сшибают головы снеговикам и не топчут жестяные ведерки. Что же тогда страшного в «летних снеговиках» – маковеях? Так в первый день ничего и не решили, назначили совещание на завтра, вызвали заодно голову сильрады и отца Мыколу из Троицкой церкви – пусть объяснят эту вспышку язычества в селе…

Но ночью маковеев украли. Крест с иконой не тронули, а чучела на шестах унесли. Впрочем, болотная нечисть в похищении замешана не была и обереги вскоре нашлись: тот, что поменьше, стоял теперь у пересечения улиц Космической и Юности и скалил неровно вырезанные зубы в сторону сто восемьдесят третьей школы, тот, что покрупнее, отыскался там, где улица Юности впадает в Дарницкий бульвар. Тут уж в райкоме долго не раздумывали, риска оскорбить чувства верующих больше не было, и к обеду оба чучела убрали. Совещание по усилению борьбы с языческими пережитками провели все равно, обязали Очереты лучше вести разъяснительную работу среди населения и впредь не выставлять обереги за пределами села.

На этом, с точки зрения райкома, история закончилась, хотя на самом деле она только началась. Потому что нет большего оскорбления для села, чем похищение его маковеев чужаками. Маковей – не только оберег, который должен простоять от Медового Спаса до Яблочного, а потом сгореть, защитив от ведьм и лесных упырей искрами искупительного огня. Это еще и важный символ независимости села на своих территориях. В Очеретах прежде слыхали, что маковей могут похитить, но столкнулись с этим впервые, и как ответить на недружественную акцию Комсомольского, долго не могли решить. Открытого глобального конфликта не хотел никто, а небольшие акции возмездия или устрашения дела не решали. Но тут очень кстати на границе парка и леса возле озера встретились две группы – одна из Очеретов, другая с Комсомольского. До драки дело не дошло, но в разговоре выяснилось, что похитители даже не представляли, как в Очеретах воспримут кражу маковеев. Обереги унесли вглубь массива просто потому, что они всем понравились, а своих тыкв у горожан не было. Не покупать же их на рынке, в самом деле, чтобы потом насадить на шест. В Очеретах посчитали, что на первый раз горожан простят, а в будущем и самим нечего хлебалами щелкать, ведь старые правила велели охранять маковеев круглыми сутками, а по ночам – особенно.

Небольшая поляна за парком «Победы», в лесу, возле озера, стала в результате не столько местом драк Комсомольского и Очеретов, хотя и без них, конечно, не обходилось, сколько коридором, по которому шел обмен идеями. А лучшему усвоению новых идей неизменно способствовал отличный буряковый самогон, который очеретянские парни мастерски похищали из родительских запасов и приносили в поллитровых бутылках, плотно забитых газетными затычками.

Казалось, что в необъявленном соревновании правил жизни Очереты еще на старте ушли вперед на два корпуса. Но всего через несколько лет выяснилось, что никакого соревнования нет и не было, а цивилизационные отличия непрочны и легко стираются в одном поколении.

В семидесятых Очереты не только вросли в город, но и официально стали его частью. Бывшее село отстроилось, покрыло крыши жестью, отгородилось каменными заборами, его улицы заасфальтировали, а деревянные развалюхи и ветхие рыбачьи склады убрали. Очеретянскую восьмилетку закрыли, здание снесли, и первоклассники пошли учиться сперва в украинскую сто восемьдесят третью школу, а потом и в русскую, двести четвертую.

Ну а еще десять лет спустя село уже ничем не отличалось киевских кварталов, застроенных частными домами. От старых Очеретов на усохшем и съежившемся майдане осталась только Покровская церковь, ушедшая на полметра в асфальт и на века в историю. И если бы Пеликан не знал, где ее искать, то с верхней точки колеса обозрения вполне бы мог не разглядеть темно-зеленый грушевидный купол церкви среди крыш, сверкающих жестью и нержавейкой.

 

2

Хотя ветер, упрямо нагонявший тучи с востока и севера, больше не казался пронизывающим и невыносимым, Пеликан все же продрог. Он проторчал на колесе минут сорок, ожидая, пока Серега починит сломавшийся механизм, и это время не прошло даром. Пеликан уже решил, как достанет деньги для Вили. Теперь надо было действовать, он не мог дольше болтаться в воздухе. Время от времени Белкин орал ему снизу слова поддержки: «Не ссы, Пеликан, ща запустимся!» – дескать, потерпи, брат, потерпи еще немного, работы осталось всего на пару минут. Но за парой минут следовала другая пара, а колесо все стояло неподвижно и только скрипело, когда ветер, разогнавшись над парком, налетал на его металлический каркас. Пеликан решил, что и ему пришло время крикнуть Белкину какие-нибудь ободряющие слова, чтобы тот вдруг не подумал, будто в запасе у них целый день и можно оттягивать запуск до вечера. Но Белкин сидел где-то глубоко под колесом и наружу выходить не собирался.

А между аттракционами на своих «Украинах» и «Минсках» проносились школьники. Закончив завтрак, бабушки с улицы Жмаченко выводили внуков детсадовских лет в тень невысокого соснового леска подышать фитонцидами и эфирными маслами, о которых так подробно и со знанием дела пишет журнал «Здоровье». Киевские бабушки непременно читают «Здоровье», но знают и много такого, о чем журнал молчит. Они уверены, что ребенка нужно кормить сухим печеньем и тогда он вырастет высоким. Настоящая бабушка никогда не купит внуку лимонад. Никакого лимонада! Только боржом с вареньем. Чтобы мальчик был сильным, он должен есть мясо старой коровы. Старую! Красную! Говядину! А чтобы хорошо дышал, чтобы легкие не болели, нужно кормить ребенка жирным. Что значит «не хочет»? А вы добавьте в кефир сметану и скажите ему, что это мороженое!

Наблюдая за бабушками и велосипедистами, Пеликан не сразу заметил необычную пару, появившуюся на центральной аллее парка. Наверное, это были отец и дочь – так казалось ему издалека, пока он не видел их лиц. И правда, отчего бы крупному лысеющему брюнету не прогуливаться утром по парку с юной дочкой, родительски приобняв ее за талию, и отчего бы той не смеяться его свежим утренним шуткам? Потом пара на несколько секунд скрылась от него за курганом Славы, а когда Пеликан увидел их опять, то смог разглядеть уже отчетливо и ясно. В изумлении он вскочил на ноги, ударился с размаху головой о металлическую штангу, оступился и едва не вывалился из кабинки, потому что это его любимая Ирка шла под руку с каким-то гнусным типом. Тем же привычным жестом отбрасывала она волосы, так же склоняла голову, слушая собеседника, и смеялась она так же легко, как смеялась, гуляя с Пеликаном. Видеть этого Пеликан не мог. Чертыхаясь, он заметался по кабинке, не зная, чего в этот момент хочет больше – немедленно оказаться на земле или незаметно затаиться здесь, наверху, над верхушками тополей и каштанов. Нет! Яростно и страстно Пеликан желал, чтобы все сейчас провалилось к чертям и исчезло навеки: и этот парк, и дурацкое колесо на ветру, и Ирка с ее лысым папиком.

– Пеликан! – послышался снизу голос Белкина. – Держись там! Запускаю!

Его крик услышали все, кто был в этот момент неподалеку. Школьники бросили велосипеды и, разинув рты, уставились на колесо, обернулись в их сторону бабушки, прервав на полуслове ученые монологи, и только Ирка со спутником, не замечая ничего вокруг, прошли по аллее до конца парка, сели в вишневую шестерку, припаркованную возле ресторана «Братислава», и уехали в сторону Дарницы.

Ирка не была похожа ни на одну из прежних подружек с их уклоном в математику, манерными мамочками – брошенными профессорскими дочками, и дедушкиными квартирами с видом на тихие дворы Пушкинской и Никольско-Ботанической. С ними все было понятно, все просматривалось на годы вперед, все читалось как с листа: каждый их застенчиво-рассчетливый взгляд, каждый их шаг, просчитанный на семейном совете с мамой и бабушкой, и просчитанный, конечно же, с нелепыми, невозможными ошибками.

А Ирка не считала ничего, ее несло, несло одновременно во все стороны, казалось, что бешенная витальная энергия однажды ее просто разорвет. Когда Ирка была рядом, адреналин у Пеликана хлестал какими-то чудовищными дозами, не предусмотренными медициной и остальными науками о человеке. Одного ее прикосновения, легкого движения сухих прохладных пальцев по руке, быстрого скользящего взгляда было достаточно, чтобы ему отказали разом все главные чувства. Рядом с Иркой у Пеликана просто сносило башню, и ничто не имело значения: ни то, что ей было только шестнадцать, ни то, что она встречалась черт-те с кем, ни то, что школа счастливо простилась с ней после восьмого класса и мать определила Ирку в какое-то швейное ПТУ.

– Ну как? – встретил внизу Пеликана Белкин. – Не растрясло?

– Прекрасно, – обнял его Пеликан. – Я отлично провел время.

– Ну извини, извини… Я же не знал, что так выйдет. Замерз? Или укачало? Хочешь пыхнуть? – он попытался искупить вину. – У меня тут пяточка забычена. Добьем?

– Не могу, Серега. Не сейчас, – Пеликан сбежал на землю и махнул Белкину рукой. – Вечером увидимся.

«Обиделся все-таки», – решил Белкин и ошибся. Пеликан на него не обиделся. Он пришел в парк, чтобы одолжить денег у ребят с аттракционов – у Гоцика с автодрома, у Рубля с качелей-лодочек, у того же Белкина. Просить деньги в долг – неприятное и мутное дело, без которого Пеликан с радостью обошелся бы, но другого способа добыть их срочно он не знал. А теперь знает, так что не зря он мерз на колесе.

Ну а Ирка… Пока колесо, так и не починенное Белкиным, взбрыкивая и дергаясь, опускало его на землю, Пеликан убедил себя, что ее с этим мерзким лысеющим типом ничего связывать не может. Это же так очевидно. А значит, все скоро разъяснится. Все будет хорошо.

 

Глава четвертая

Пятно коммунизма

 

1

Леня Бородавка высадил Ирку возле бурсы. Она легко и не оглядываясь пересекла двор училища, поднялась на крыльцо, встретила там кого-то знакомого и скрылась за дверью, а Леня курил, откинувшись на водительском сидении, и не спешил ехать на комбинат.

«Все-таки малолетки бодрят, – думал Леня. – Дурные, как пенопласт, конечно, но заводные и забавные. Каких-то полчаса погулял с ней по парку, а ощущение будто самому опять семнадцать… Ну хорошо, не семнадцать – двадцать семь. У нее и мать такая же, скоро тридцать пять, а мозги, как у школьницы».

Он встретил Ирку утром возле дома случайно, поздравил с днем рожденья и сам не заметил, как зацепился – слово за слово… У Лени еще с комсомольских лет сохранилась привычка забалтывать собеседника анекдотами, хохмами, выдуманными и полувыдуманными байками. На комсомольской службе без этого сложно: или пой под гитарку, или, если слуха нет, – трави анекдоты. Надо же как-то притягивать внимание и одобрительные улыбки начальства, выделяться среди дуболобых сексотов-карьеристов с комсомольскими значками. А девчонки, хоть им тридцать пять, хоть семнадцать, от комсомольского начальства в этом смысле мало отличаются, они так же слабеют под нагловато-преданными взглядами, так же любят болтовню ни о чем, но с подтекстом, со вторым смыслом, будоражащим и манящим. Впрочем, был у Лени недостаток – самые доверчивые нагоняли на него скуку и надоедали прежде остальных. Так же вышло и с комсомолом – после аспирантуры он мог остаться в институте Легкой промышленности, стать секретарем комитета, а мог добиться и места в райкоме. Но существовать в пустой, мертвящей тоске и скуке чиновничьего мира было выше его сил. Леня чувствовал, как безвозвратно в никуда уходят часы, проведенные на собраниях, на райкомовских совещаниях и семинарах. Говорят, нервные клетки не восстанавливаются. Ерунда! Не восстанавливается только время.

Окончив аспирантуру, Леня удивил всех: он ушел на завод – инженером в объединение «Химволокно». Секретари Печерского райкома комсомола, с одной стороны, конечно, были рады, что опасный конкурент сошел с дистанции, с другой же, подозревали в неожиданном карьерном зигзаге Бородавки скрытый подвох. Но подвоха не было, ему просто хотелось делать что-то настоящее, не болтать, а делать и видеть результат своей работы.

На производстве Леню приняли настороженно – нечасто люди с такой биографией приходили к ним добровольно. Обычно карьерных комсомольцев и коммунистов на завод отправляли в ссылку, и они никогда потом толком не работали, только пили, отчаянно интриговали в парткоме и мечтали вернуться в те сказочные поднебесные сферы, из которых были изгнаны незаслуженно и несправедливо. Но Бородавка расстался с прошлым уверенно и навсегда, а такие вещи чувствуются безошибочно.

Поработав три месяца в цеху полиамидной нити, он подготовил записку, в которой предложил, как перенастроить оборудование, чтобы экономить примерно пятую часть сырья – полиэтилентерфталата, который в Советском Союзе любовно называли лавсаном. Начальник цеха, вместо того чтобы возненавидеть слишком умного и беспокойного новичка, а потом тихо выжить его с производства, передал записку директору. Предложение показалось полезным, его не стали даже обсуждать на общем совещании руководителей объединения и дали «добро» на проведение в порядке эксперимента. Но эксперимент не удался. Нет, все расчеты Бородавка сделал верно, и «Химволокно» действительно стало экономить те самые двадцать процентов лавсана, ради которых все и затевалось. Только никто не обратил внимания, что по новой технологии резко сократилось количество отходов. Казалось бы, что тут плохого? Но отходы цеха полиамидной нити были сырьем для другого цеха, выпускавшего вторичный гранулят. В результате смежники остались без сырья, план по производству гранулята был сорван, а вместо премий и грамот за экономию руководству объединения пришлось синеть лицом под грозный рев секретаря Промотдела горкома партии: «Не посоветовались! Не обсудили! Авантюристы и вредители!», а потом, выйдя в приемную, глотать нитроглицерин и терпеть сочувственные взгляды секретарши. Хорошо хоть обошлось тогда без строгачей и прочих оргвыводов.

Удивительным в этой истории было то, что пользу эксперимента, предложенного Бородавкой, понимали все. Даже горластые горкомовцы понимали. Объединение экономило, значит, экономило и государство. А гранулят… Если производство невыгодно – его закрывают! Можно подумать, в стране не хватает гранулята!

Но это в идеале, в тех правильных схемах, которые Леня Бородавка изучал в родном Легпроме. А в социалистическом плановом хозяйстве все иначе, здесь работают другие схемы, и определяет все не экономическая целесообразность, вовсе не она.

Линию по производству полиамидной нити вернули в прежний режим работы – черт с ней с эффективностью, лишь бы в горкоме по голове не били. Кстати, Бородавку и после этого случая никто не стал наказывать, наоборот, вскоре назначили заместителем начальника цеха. Он оказался толковым специалистом, какие к нему-то могли быть претензии? Все ведь все понимали.

Понимал все и Леня, только радости новое знание ему не прибавило. Не для того он ушел на производство, чтобы убивать время точно так же, как прежде убивал его с комсомольцами. Сперва он даже хотел уволиться, вернуться в родной институт и преподавать, но место его давно было занято и вакансий не предвиделось. А бывший научный руководитель, Жорж Матвеевич, которому Леня рассказал свою историю, пригласил его – потерпевшую сторону – в ресторан, и за хорошей говяжьей отбивной, под водочку, вспомнил, как в точно такой же ситуации оказался в конце сороковых будущий нобелевский лауреат по экономике Леня Канторович, которого он знал еще с довоенных лет – вместе учились в Ленинграде у Фихтенгольца. Канторович усовершенствовал систему раскроя стальных листов на ленинградском вагоностроительном заводе имени Егорова и сэкономил при этом тоже что-то около двадцати процентов стали. А потом вагоностроительный не выполнил норму по сдаче лома, и, как следствие, Череповецкий металлургический комбинат завалил план по выплавке стали. Скандал дошел до Политбюро, а дело было еще в сталинские годы, так что Канторовича едва не арестовали за вредительство. И новые схемы его отменили, конечно.

– Ты, Ленечка, я вижу, решил, что тебе сломали позвоночник, – обнимал Бородавку крепко уже принявший профессор. – Нет, дорогой, тебе всего лишь слегка наступили на хвост. С тобой вообще обошлись очень и очень порядочно. Такие вещи нужно ценить. Так что выспись, отдохни и иди работай. Все будет хорошо.

– Но, Жорж Михайлович, так же не может длиться вечно.

– Ты о чем, Ленечка? А-а, в глобальном масштабе? Ну, дорогой мой… Может – не может… Семьдесят лет уже без малого протянули. А было ведь хуже, было намного хуже. Сейчас, если сравнивать, – времена золотые. Так что как-нибудь еще поживем, ты об этом просто не думай.

Жорж Михайлович обещал дать знать, если освободится место в институте, и Бородавка вернулся на завод.

Еще когда он начинал готовить эксперимент, обнаружилось, что оборудование в цехе настроено под старую модификацию лавсана, хотя поставщики давно уже, года полтора как, перешли на новую. Тогда Леня не стал говорить об этом начальству, не до того было, теперь же от его идей не то что шарахались, но просили подождать немного, пока шум от скандала уляжется. А между тем из нового сырья можно было делать полиамидную нить прочнее, но главное – тоньше. Цех запросто мог увеличить выпуск процента на три-четыре. И кроме Лени этого знать никто не желал. Если бы он сам перенастроил линию и смог вывозить неучтенную продукцию, никто бы вообще ничего не заметил. «Только что потом делать с полиамидной нитью? Не на базаре же ее продавать?..» – думал Леня, разглядывая в окно соседние корпуса Дарницкого шелкового комбината.

На разработку первой схемы у него ушло почти полгода. Позже он понял, какой она была громоздкой и неряшливой, и уже запущенную, приносящую живые деньги, шлифовал ее еще несколько лет, убирая ненужные звенья, вообще убирая все лишнее, меньше людей – меньше расходов. И меньше риска. Но даже в самом раннем варианте его схема решала главную проблему – сбыт. Полиамидная нить была только сырьем – прогнав ее через цеха шелкового комбината, а затем через мастерские домов быта, он получал на выходе остродефицитную продукцию: ткани и одежду, которые в тех же домах быта и находили покупателя. Самого Лени в этой схеме не было – ни одной подписи, ни единого согласования. Он хорошо платил людям на ключевых местах, его собственный начальник цеха получал дополнительную тысячу рублей каждый месяц. Конечно, деньги решали многое, и тем удивительнее оказалось открытие, которое сделал Леня к концу первого года работы, – даже в его схеме многие работали не только ради денег. Абсурдность сложившейся деловой жизни угнетала всех, и намного сильнее, чем люди готовы были это признать. Одни успели привыкнуть и сжиться с ней, как с дурной погодой с постоянным дождем за окном, другие, хоть привыкнуть и не могли, приучали себя не раздражаться и вообще не реагировать. Став звеном в схеме Бородавки, они вдруг погружались в среду разумных и понятных решений, а деньги, которые аккуратно развозил Леня раз в неделю, были веским подтверждением и того, что их труд и знания стоят больше, и того, что можно нормально работать, можно даже у нас.

 

2

– Леня, я же просил предупреждать, если опаздываешь, – начальник цеха встретил Бородавку недовольным бурчанием.

– Сан Степаныч, я влюбился! – картинно вскинул руки Леня.

– Значит, предупреждай, когда влюбляешься.

– А если это вспышка любви к родине? – Бородавка подсел к столу начальника. Тот был не в духе и не пытался это скрыть.

– Любовь к родине, Леня, еще никому не мешала приходить на работу вовремя.

– Что-то ты, Степаныч, нерадостный какой-то сегодня. Неужели начальство уже успело отметить тебя своим благосклонным вниманием?

– И тебя тоже. Нас обоих успело отметить. Утром главный инженер прислал нам студента.

– Я не заказывал студента. А ты?

– Никто не заказывал. Ты можешь меня выслушать наконец?

– Я слушаю тебя внимательно, но ты же ничего не говоришь. Только ворчишь и злишься. Так в чем дело? Надеюсь, это не курсант высшей школы милиции?

– Наше родное объединение подписало договор с Институтом кибернетики. Теперь они нас будут обсчитывать и оптимизировать. Ты об этом знал?

– Впервые слышу. Наверное, идея главного инженера.

– Уже неважно, чья идея. Важно, что человек сидит вот здесь, за стенкой, в комнате отдыха персонала. Ему нужны цифры, точные цифры, понимаешь? Второй час сидит, тебя ждет.

– Ну, значит, ему повезло – он меня дождался. Сейчас пойду поговорю. Это все?

– Пока да.

– Так у нас все отлично. Пей кофе, Степаныч.

 

3

Никаких цифр Леня давать не собирался, тем более какому-то студенту – еще чего! Но поговорить с ним, конечно, надо было. Чтобы понять, что происходит и как вести себя дальше. И со студентом, и вообще. А то ведь часто так бывает: ты думаешь, что с обрыва просто скатился комок сухой глины, а это начался обвал.

«Надо быть внимательным, нельзя расслабляться, нельзя», – сказал себе Леня и открыл дверь соседней комнаты. Студент был на месте. Мальчишка как мальчишка, больше похож на боксера или спортсмена-многоборца, чем на математика. Математика-кибернетика.

– Добрый день, – быстро поздоровался Леня. Он решил быть предельно вежливым. Вежливым и кратким. – Мне поручили встретиться с вами и ответить на вопросы. Задача очень важная, все это понимают. Моя фамилия Бородавка. Что вас интересует в работе нашего цеха?

– А-а… Здравствуйте… – подчиняясь напору Лени, студент вскочил на ноги, опрокинул табуретку и уронил на пол папку, лежавшую у него на коленях.

Леня остался доволен началом разговора.

– Что это у вас? Вопросы? – спросил он, глядя, как студент подбирает бумаги. – Дайте-ка сюда, мне проще будет отвечать.

– Нет-нет, это я для себя подготовил… Рабочие записи.

– Давайте-давайте, – требовательно протянул руку Леня. – На все я сразу не отвечу, но пойму проблему в целом. Вы бы для начала представились, а? Как вас зовут?

– Меня Иван зовут. Иван Багила.

– Отлично… Отлично… – не отрывая взгляда от листка с вопросами, Леня рассеянно пожал Багиле руку. – Я все понял, Иван. Вы пришли не совсем по адресу.

– Но… Главный инженер…

– Да, я знаю, знаю. У главного инженера вас направили к нам. Но мы здесь все узколобые практики, понимаете? План даем. Следим за чистотой и противопожарным состоянием цеха. Соблюдаем нормы технической безопасности. А цифры, которые вам нужны, можно взять – загибайте пальцы, но лучше записывайте: в плановом отделе – раз, в отделе сбыта – два, и в архиве – три. Чтобы не отвлекать занятых, а потому нервных людей, советую вам сразу идти в архив. Там работают специалисты с большим опытом. Хотите, покажу дорогу?

– Да, спасибо большое, – обрадовался Багила. Сам он ни за что бы не подумал об архиве, а ведь это так просто. Какая разница, получит он цифры прошлого года или пятилетней давности? Да никакой…

– Тогда вперед! – Бородавка быстро вышел из комнаты, и Багила, укладывая на ходу бумаги в папку, поспешил за ним.

– Надолго к нам? – спросил Леня, уже спускаясь по лестнице. – На месяц? На два?

– Нет, что вы, – засмеялся Багила. – Всего на две недели. Я же на стажировке. А потом – сессия.

– Ну, за две недели тебе непросто будет все успеть, – с сочувствием посмотрел на него Леня, перешел на «ты» и подумал, что студент не только ничего не успеет сделать, но и не поймет ничего. Даже не разберется, что именно он должен понять.

– Мне показалось, – честно сознался Багила, – что в институте эти цифры никому особо и не нужны.

– Думаю, так и есть, – согласился Леня. – Они вообще никому не нужны. Но ты их все равно принесешь. В архиве тебе помогут.

– Да, я понял!

– Кстати, Иван, ты уже завтракал? – спросил Бородавка, когда они проходили мимо столовой. – У нас тут почти коммунизм – дешево и вкусно. В городе так не поешь.

– А коммунизм и бывает только «почти», и только местами. Пятнами, – засмеялся Багила. – Нет, я не завтракал.

– Тогда предлагаю по стакану кефира с сочником для разминки, а остальное – по вкусу. У нас пекут просто сказочные сочники. Заодно расскажешь мне про пятна коммунизма.

– Пятна коммунизма – это полный аналог солнечных пятен. Они возникают в результате возмущения силовых линий. Например, линия Токио—Лондон напряжена до последнего предела. Противоречия капиталистического образа жизни разрывают нашу планету, а конкретно эту силовую линию рвут в клочья японские милитаристы с одного конца и британские колониалисты с другого. На британском полюсе шахтеры начинают бессрочную забастовку, на японском – восемьдесят три горняка гибнут в шахте Омута. На британском – Ирландская республиканская армия готовит покушение на Тэтчер, на японском – Какуэй Танака получает четыре года тюрьмы за взятку в два миллиона долларов. На британском – …

– Спасибо, я понял, – перебил Багилу Бородавка. – Сложная международная ситуация. Дальше что?

– И на все это накладывается противостояние Земли и Марса! Как силовая линия выдерживает это сверхкосмическое напряжение – не понимают ни ученые Ливерморской лаборатории, ни астрономы Крымской обсерватории Академии наук, ни даже сотрудники Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Она просто обязана лопнуть! По всем законам ее должно разорвать! Рвануть должно так, что Лондон и Токио съедут в море со всем историческим наследием и миллионами жителей. Их ведь ничто не будет больше удерживать! И вот в этой взрывоопасной обстановке, в треугольнике Свердловск—Астрахань—Минск закономерно возникает возмущение – пароксизм счастья, вызванный массовым приступом любви к Генеральному Секретарю ЦК КПСС товарищу Константину Устиновичу Черненко. Происходит это так: сперва отдельные коммунисты, подняв головы от токарных станков и посмотрев в сторону Кремля, вспыхивают в ультрафиолетовом диапазоне. Американские спутники слежения немедленно фиксируют эти вспышки. Между тем новые мощные ультрафиолетовые источники начинают воздействовать на линию Токио—Лондон, снижая скорость обмена силовыми потоками между милитаристами и колониалистами, тем самым ослабляя непереносимое напряжение. Успех всегда привлекателен и ультрафиолетовый пожар распространяется стремительно, поглощая новые города и поселки городского типа. Захватывая даже тех, кто не стоял у станка и не смотрел в сторону Кремля. Счастье резонирует в сердцах людей. Так возникают пятна коммунизма.

– В ультрафиолетовом диапазоне? – уточнил Бородавка.

– Разумеется. А как иначе?

– Хорошо-хорошо. И чем все заканчивается?

– Чем оно может закончиться? Напряжение спадает – мир спасен, и это главное. Со временем настоящие коммунисты сгорают, генсек умирает без поддержки. И все затухает. До следующего пятна.

– А Токио и Лондон?

– Если их не снесло в океан, то какое-то время там штормит, конечно, крепко. Британские шахтеры прерывают бессрочную голодовку, идут маршем на парламент, сносят кордоны полиции и приносят в Вестминстер тормозки с вискарем и закуской. После недельной пьянки даже королева, вынужденная вмешаться в конфликт, не может отличить шахтеров от вигов и тори, поэтому в Вестминстере оставляют только тех, кто еще способен узнать в лицо свою королеву и назвать ее по имени. Остальных полиция отвозит назад в забой. Пусть голодают бессрочно, раз обещали. Британский шахтер должен держать слово. А их японские братья, выбравшись из шахты Омута, просто пьют саке канистрами и требуют вернуть Северные территории. По одной территории в одни руки. Чтобы всем хватило. Чтобы принцип социальной справедливости и шахтерского братства не был нарушен. Но требуют не у Советского Союза, а у нового британского парламента.

– Все понял, спасибо, – вежливо поблагодарил Багилу Бородавка. – О пятнах коммунизма в других диапазонах расскажешь в следующий раз. Мне давно пора в цех, а то мы не попадем в те цифры, которые тебе еще предстоит собрать. Вот тебе визитка: Леонид Бородавка – это я. Если будут вопросы по полиамиду – звони.

– Так где же все-таки архив?

– Да тут, рядом. По коридору, последняя дверь перед поворотом. Ладно, жуй творожок, он у нас свежий, каждое утро из Очеретов привозят. А я побежал.

– Ага, так Очереты еще и сюда свой творожок пристроили, – засмеялся Багила. – Я тоже из Очеретов.

– Багила из Очеретов? – вдруг вспомнил Бородавка и удивился. Он слышал это имя много раз от самых разных людей.

– Багила из Очеретов – это мой дед. Его все знают. А я – просто… тоже Багила…

 

4

– Все, Степаныч, – начальника цеха Бородавка нашел в курилке, – студент обезврежен, отправлен в архив, и там, надеюсь, затеряется до конца стажировки.

– Лень, ты гений. Как я сам не сообразил отправить его в архив? Идеальное решение.

– Решение очевидное, ничего особенного. А вот мальчик непростой оказался. Его фамилия Багила. Тебе это ни о чем не говорит?

– Нет. Даже не представляю, о чем ты.

– Ты не местный, что ли, Степаныч?

– Я с Оболони, Леня.

– Понятно. Темные вы там, на Оболони. А я комсомолец с Комсомольского. Здесь о старом Багиле все слышали, но наверняка никто ничего не знает. Личность загадочная, но почему-то очень популярная.

– Вот ты всегда так, – начальник цеха достал очередную сигарету, – сам не знаешь, а от меня требуешь. Могу объяснить это только одним.

– Чем же? – заинтересовался Бородавка.

– Ты меня подсидеть мечтаешь. Хочешь занять мое место.

– Конечно, мечтаю, – не стал спорить Бородавка. – Всякий подчиненный мечтает съесть своего начальника, чтобы завладеть его прокисшей женой, захламленной смежно-раздельной двушкой и ржавым «Запорожцем».

– Иронизируешь?.. Ты, делец-подпольщик, слуга чистогана…

– Черт возьми, Степаныч, – спохватился Бородавка, – ты вовремя напомнил. Сегодня надо быть в Доме быта на Бойченко. На Бойченко, а потом на Тельмана. Надо деньги забрать и развезти по цепочке, а вечером я еще на один день рожденья успеть хотел.

– Вот-вот, лучше чем-то полезным займись, – пробурчал Степаныч, так, словно и в их подпольном и незаконном предприятии, за участие в котором каждому светил тюремный срок в пятнадцать лет, главным был тоже он, а не Леня Бородавка.

 

Глава пятая

Багилы из Очеретов

 

1

Иван Багила давно привык к тому, что здесь, на Комсомольском, услышав его имя, почти всегда спрашивают про деда. А если и не спрашивают, то все равно на какие-то мгновения погружаются в себя, пытаясь вспомнить, откуда же его знают.

Для Ивана, который вырос рядом с дедом Максимом и мог наблюдать его в разных обстоятельствах, тот оставался фигурой такой же загадочной и непонятной, как для любого гостя. А гости были у них все время, сколько Иван себя помнил. Они приезжали, приходили пешком, сидели на лавочке возле дома, стояли в очереди, пытались разговаривать с Иваном, угощали его какой-то дрянью – конфетами, орехами, мармеладом в грязной сахарной пудре. Они расспрашивали Ивана про деда – задавали дурацкие, пустые вопросы. Но ничего особенного, такого, чего не знал бы про деда Максима любой в Очеретах, Иван рассказать им не мог. Да если бы и мог, все равно не стал бы – с какой стати? И то, что он чаще других встречал внимательный взгляд этого невысокого человека со щеткой жестких, когда-то черных, а теперь серовато-седых усов, в поношенном сером костюме и старом картузе, не меняло ничего. Он догадывался, что дед Максим чего-то ждет от него, но не понимал, чего именно. Это так неприятно, не оправдывать чужих надежд. Особенно если не знаешь, что от тебя хотят.

У деда было двое детей и двое внуков – Иван и Дарка. Дочь Таня жила с ним в Очеретах, а сын Семен, отец Ивана, лет пятнадцать назад, разругавшись с дедом, завербовался на Север. С тех пор он появлялся в Очеретах дважды, словно не мог спокойно жить, не доругавшись с семьей до полного и окончательно разрыва, и оба раза, продержавшись в Очеретах меньше недели, уезжал назад в поселок Игрим Ханты-Мансийского национального округа. Там он сперва работал бульдозеристом, но всю жизнь возиться в грязи и соляре не собирался – несколько лет спустя заочно окончил Московский нефтяной институт и к началу восьмидесятых стал заметной шишкой в тресте «Тюменгазпром». Появилась у Семена и новая семья, знать которую дед Максим не желал.

Чтобы разобраться в причинах конфликта, надо было хорошо представлять все повороты лихой биографии самого деда Максима. А о ней не только Иван не знал почти ничего, но и его тетка Таня были знакома лишь с очень аккуратно отредактированной версией.

В первой половине двадцатого века Украина оказалась самым опасным местом в Европе. Здесь выживали не сильные, а гибкие и осторожные. Развитый инстинкт самосохранения стоил всех прочих природных талантов. Надо ли удивляться, что многие потом не решались или просто не хотели рассказывать детям, как жили с начала Первой и до окончания Второй мировой войны. Вот и про Максима Багилу даже самые близкие ему люди знали очень немного.

Его мобилизовали петлюровцы зимой девятнадцатого, Максиму тогда как раз исполнилось восемнадцать лет. В сентябре под Уманью он перешел к Махно и воевал у батьки больше года, сперва против Деникина, затем против Врангеля. Поздней осенью двадцатого, уже в Крыму, когда Врангель был разбит, части Четвертой армии красных окружили отряды Махно и потребовали их самороспуска. Кавалерии Махно тогда удалось выйти из окружения и даже вырваться из Крыма, но на пути к Гуляйполю ее все-таки настигли, и вот из того, последнего, боя вышли живыми и соединились с основными войсками батьки только три неполных сотни бойцов. Максим Багила в Гуляйполе не появился, и о том, где он провел следующие пятнадцать лет, не известно ничего. С конца двадцатых в Очеретах его уже не ждали, но в тридцать пятом, хромая, он вернулся домой и тихо прожил в родном селе почти два года. Это выглядело странно и непонятно, впрочем, в тридцать седьмом странности закончились, все стало на свои места: Багилу арестовали за шпионаж в пользу Румынии – якобы еще в двадцатых он уходил в Румынию с остатками частей Махно, но там оставил батьку, был завербован Сигуранцей и, получив задание, вернулся на Украину. Багиле дали десять лет, и – удивительно – через десять лет, в сорок восьмом, когда почти всем, отсидевшим свое, запросто добавляли срока и давали повторно уже не по десять, а по двадцать пять, он опять вернулся в Очереты. Но вернулся другим человеком. В селе это поняли, когда Максима Багилу арестовали, а потом немедленно, словно обжегшись, отпустили. Какие слова тогда были сказаны, кем и кому – неизвестно, но в Очеретах точно знали, что после этого за советом к старому не раз приезжал лично министр внутренних дел УССР товарищ Строкач. Причем министр приезжал как до своей недолгой опалы, случившейся весной 1953 года, так и после нее, до самого перевода генерала в Москву. А следом за ним потянулось к Багиле в гости и другое начальство.

Ивану дед Максим казался человеком непредсказуемым, а решения его странными. Вот запретил он сыну Семену ехать на Север, потому что он сам уже отработал там десятку, а двух забайкальских комсомольцев в семье быть не должно – одного хватит. И никаких слов о том, что там масштабы, перспективы, деньги, наконец, а Киев – глухое сонное болото, где без разрешения органов даже лягушки не квакают, старый Багила слушать не желал. Потому что на самом деле – однажды он не сдержался – причина была в другом.

– Я забороняю тебе мешать мою кровь казна с кем, – сказал дед Максим сыну в его последний приезд. – Ты украинец, у тебя кровь казацкая. Багилы еще с Сагайдачным Кафу брали и на Москву ходили. И ни с какими якутами я не породнюсь, хоть ты тут свою сраку на тын натягивай. А если жинка твоего дурного характера не вынесла и ушла от тебя, так это не значит, что теперь нужно на край земли из своего села бежать.

На следующий день Семен уехал назад в Игрим и в Очеретах больше не появлялся.

После этого случая прошло два года, Ивану Багиле исполнилось семь, и тетка спросила деда, в какую школу отдавать внука, в русскую или в украинскую? Тот твердо велел записывать в русскую.

– По-украински он и так болтать не перестанет – родное не забывается, а язык власти надо знать лучше нее самой. Его надо знать лучше всех, чтобы угадывать каждую козявку между строк. И что ты меня спрашиваешь?! – рассердился Максим на дочь. – Русская, украинская… Нет разницы, на каком ему сказки про Ленина будут рассказывать. Вот если бы в греко-латинскую академию можно было отдать малого, тогда б еще было о чем говорить! Ленина же на латынь не переводили? Или перевели уже?..

Первого сентября Иван узнал, что русская двести четвертая школа на двести метров ближе к его дому, чем украинская сто восемьдесят третья. И все восемь лет учебы, каждое утро, опаздывая по утрам в школу и влетая за секунду до звонка, он думал, что дед сделал правильный выбор!

Был и еще один разговор у Максима с Иваном, но уже с глазу на глаз и без тетки. Осенью, в девятом классе, Ивана с приятелем повязали менты. На Малышко, возле почты, кто-то перевернул киоск с сигаретами и вынес весь товар, а они случайно, но очень некстати, оказались рядом. Дело было поздним вечером, и им повезло, что третий из их компании случайно отстал, а потом смог незаметно уйти от ментов. Уже через час в Очеретах все знали, а под утро дед Максим сам приехал в обезьянник на Красноткацкую забирать бранцев. К тому времени нужные звонки прозвенели, команды были отданы, ошибки признаны, поэтому старому без лишних разговоров отдали и пацанов, и даже протокол допроса Ивана. Вот об этом протоколе дед и захотел поговорить с ним на следующий день. Он вызвал внука к себе в поветку – летом Максим жил отдельно от семьи – и посадил за стол, как сажал всех своих гостей.

– Тебя что там – били? – спросил он внука.

– Нет.

– Пальцы дверью зажимали? Тоже нет? А зачем тогда ты все это наговорил? – дед брезгливо бросил на стол протокол допроса.

Иван молчал. Правда сейчас прозвучала бы очень странно – он подписал протокол из вежливости. Иван не мог отказать старшему в вежливой просьбе, потому что так его воспитала сельская тетка Таня. Опер был корректен, не требовал признаний, не орал и не размахивал руками. Он тихо и спокойно задавал Ивану вопросы, например, спрашивал:

– Когда вы решили ограбить киоск?

– Мы не решали ничего, – отвечал Иван.

– То есть вы не хотели его грабить?

– Нет.

– Тогда я запишу это в протокол, ты не против?

Иван, конечно, не был против, и в протоколе появлялась фраза, что к ограблению киоска они заранее не готовились. Ему не с чем было спорить, против логики следователь не грешил. А настаивать на других формулировках Ивану не позволяло воспитание.

Фраза за фразой ложились на бумагу, следователь ткал паутину протокола, как паук крестовик свои колесовидные тенета. Как и паук, он работал ночью, чтобы к утру в липких нитях уже болталась пара глупых насекомых.

– Малый, был бы ты на год старше, этот протокол принес бы тебе шесть лет общего режима, – удивлялся дед бестолковости внука. – А хлопцы из НКВД, видишь, тоже время не теряли и разному успели научиться – в мои годы они бы тебе сперва морду в мясо разбили, а потом только спросили, как зовут и сколько лет.

Иван подумал, что если бы начали с морды, то было бы намного проще – он ничего им не сказал бы вообще.

Дед Максим взял со стола протокол и аккуратно его порвал.

– Когда разговариваешь с человеком, ты должен научиться одновременно делать шесть дел. Три пассивных: слушать его, наблюдать за ним и защищать от него свои мысли. И три активных: быть убедительным, делать только необходимое, чувствовать его настоящие мысли. Меня учили, что первые две пары – зрительная и словесная – вспомогательные, и в диалоге-поединке их используют, чтобы сбить противника, спутать следы: говорят не просто не то, что думают, понимаешь, не просто брешут, но расставляют ложные цели. Как птичка, как зяблик или мухоловка уводит охотника от гнезда, будто бы подставляясь под опасность.

У каждого человека в голове лежит мусор – куча мусора – и его мусор гниет. Выделяется тепло, тепло его греет, и ему кажется, что он мыслит. На самом деле это просто гниет его мусор.

Если ты сможешь разворошить его кучу, он забудет о тебе и займется собой – он надолго зароется в свой мусор, в свою кучу. Привычка велит ему уложить ее так, как лежала она до вашего разговора. Защищать нерушимость кучи, привычную узнаваемость ее контуров, главный смысл его жизни. Куча – символ его личности. Он ведь личность! Но если ты сможешь перетряхнуть его мусор по-новому, сложить из его мусора свою кучу, то он станет думать так, как тебе надо. И никогда не догадается об этом.

Поэтому важно получить доступ к его куче. Одни – их большинство – держат свои кучи на виду, они сами не знают, чем их наполнить и что с ними делать. Приходите, люди добрые, сыпьте свой мусор на мою кучу. Чем больше навалите, тем моя куча красивее станет, тем умнее я буду казаться. Они говорят подслушанными фразами и прочитанными словами. Дураки. Другие обороняют подходы к своей куче и скрывают пути к ней. Они следят, чтобы мусор на ней был отборный, подобранный и принесенный только ими. Тоже дураки. Куча мусора всегда остается лишь кучей мусора.

– Но почему мусор? Может быть, там у него что-то полезное и важное.

– Да, да, полезное… Что ты знаешь полезного? Правила дорожного движения? Так завтра их поменяют. И без того полмира живет по другим правилам. Что еще ты знаешь?.. Таблицу умножения? Стихи о родине? Все полезное уже заложено у тебя в генах. И в инстинктах. А остальное – мусор, просто мусор… Выдумки, сплетни, пропаганда. Понял?

– Понял…

– Ну и ладно, – дед Максим протянул внуку яблоко, сочный, только созревший снежный кальвиль. – Иди тогда. И не сиди ты ночами в своем гнилом парке. Как было там болото, так болото и осталось. Смердит на все Очереты.

– …И часто я украдкой убегал в великолепный мрак чужого сада, – взял яблоко Иван.

– Мрак чужих садов никуда не девается, он терпеливо ждет тебя, малый. Единственное в нашем мире, что всегда есть и никогда не озаряется светом вполне, – это вечные сумерки чужих садов и парков. Ты думаешь, что крадешься между старыми стволами незаметно и тихо, что лабиринт выведет тебя прямо в сердце сада, ты разведаешь его тайны, похитишь сокровища, найдешь прекрасную пленницу и уйдешь с ней незамеченным. Но как бы тихо ты ни крался, ты не замечаешь, что идешь по костям таких же как ты. До тебя уже пробирались и в этот сад, и в другие; придут и после тебя. Чужие сады полны обитателей: двуглавых амфисбен, василисков с изорванными в лохмотья алыми гребнями, барсуков, набивших желудки жирной землей, четырехрогих катоблепасов, взгляд которых смертелен, и белых птиц каладриусов, предвещающих скорую смерть. Они знают о тебе все, они ждут тебя, потому что ты – добыча. Ты добыча, а они – настоящие хозяева сада, что бы ни было написано на мраморной табличке у главного входа, чье бы благородное имя ни было высечено на ней. Людовик разбивал сады для своих любовниц, немцы – для романтических фантазий, голландцы – для порядка, царь Петр – в подражание голландцам, британцы развешивали в садах, на сучках дубов, знамена модного либерализма. Хорошо, если в саду селился пеликан, готовый пожертвовать собой ради своего племени, но это редкость – большая удача. Зато всюду, в каждом саду, живут гадюки, которых не очаровать даже пением черных дроздов, ядовитые ехидны и удоды, строящие уютные гнезда из нашего дерьма. Кто был первым садовником, малый? Господь Бог. Но даже в Его саду жил змий. И, думаю, он не был там одинок.

На следующий день Иван взял в библиотеке «Ловцов привидений», масштабный атеистический труд Н. Питонцева, старательно развеивавший все виды религиозного дурмана. Тридцать страниц этой монументальной монографии были посвящены средневековым бестиариям, так что каждому парковому пацану Багила смог подобрать родственного монстра. И только несколько несколько недель спустя он вдруг сообразил, что разговор о садах был демонстрацией, второй частью урока. Дед легко и быстро переворошил его мусор.

 

2

Архив, конечно, не работал. Это обычное дело: если приходишь в какую-нибудь химчистку в среду, то узнаешь, что она работает по вторникам и четвергам, а если являешься во вторник, то оказывается, что рабочие дни – среда и пятница. В понедельник государственные учреждения лучше вообще обходить стороной. В понедельник служащие готовы сделать все, чтобы их тяжелый день стал твоим. Вот и архив был участником этого заговора бюрократов. Из расписания на двери следовало, что Ивана ждут завтра с десяти до двенадцати. А сегодня ему здесь делать нечего.

Он прошел насквозь небольшой сквер, разбитый перед старым корпусом «Химволокна», огляделся и решил идти в Очереты пешком. Погода была все еще солнечной, хотя первые тучи уже накрывали ДВРЗ и Харьковский массив. Багила рассчитывал, что на дорогу у него уйдет минут сорок. От силы – час. Но он ошибся. Пройдя метров двести, Багила увидел впереди Леню Бородавку. Леня шел забавной походкой маленького полного человека, выбрасывая ноги далеко вперед и размахивая руками у себя за спиной. Иван сбавил темп и двинулся следом за Леней. Так они шли довольно долго, пока Бородавка не свернул к небольшой платной автостоянке. Там он отыскал вишневую «шестерку», быстро протер лобовое стекло и уже собрался уезжать, но вдруг замер, опершись на открытую дверь машины. Наблюдая за ним, слегка озадаченный Багила попытался понять, почему Бородавка, так явно не склонный к пешим походам, не ставит машину на стоянке «Химволокна». Сложно ведь представить, что на эту прогулку по промзоне Леня решился ради поддержания физической формы. Между тем, Бородавка стоял возле заведенной машины, все стоял и не уезжал. Багила проследил за его взглядом и увидел на другой стороне улицы, в тени трех чахлых кустов сирени, Кинокефала и Прекрасную Пантеру. Сперва Иван не понял, что они делают здесь, между ДШК и «Химволокном», тоже ведь не лучшее место для романтических встреч, но тут же вспомнил, что Ирка, Прекрасная Пантера его бестиария, учится в здешней бурсе – швейном училище, ну а Кинокефал – Толик Руль, наверное, заехал за ней, чтобы отвезти домой. Или куда там он хотел ее отвезти?.. Раз Толик Руль здесь, то где-то за кустами должен стоять и его Чезет.

В профиль Толик здорово напоминал терьера – голова рыжая, прямоугольная, челюсть крепкая. Красоты в нем не было, и характером на дружелюбного терьера он не походил совсем. По наблюдениям Багилы, Толик был коварен и подловат. Но вот уже год как он выиграл кубок Украины по мотокроссу, стал звездой, и за то, чтобы вечером красиво подъехать к танцплощадке на Чезете с Рулем за рулем, парковые девчонки могли позволить ему многое. Вот и сейчас дела у него шли неплохо. Он что-то говорил Ирке на ухо, крепко обхватив ее, прижавшись сзади и положив ей на плечо свою рыжую собачью морду. Его руки в темно-коричневых перчатках на груди и на талии Ирки были видны издалека, и, похоже, это зрелище совсем не понравилось Лене Бородавке. Коротко ругнувшись, Леня сел в машину и, громко хлопнув дверью, начал выруливать к воротам. Не то услышав хлопок, не то закончив обсуждать непростые отношения, связывавшие их, Ирка дернула плечом, Толик Руль отпустил ее, вывел из-за кустов сирени красный Чезет, и через полминуты они умчались в сторону Комсомольского.

Оставшись один, Багила в очередной раз подумал, что Пеликану с Иркой не повезло. Впрочем, сам он, да и все их друзья предупреждали Пеликана, что будет именно так, а потом говорили ему, что их предсказания уже сбываются в полной мере и даже с перебором. Но для Пеликана эти слова ничего не значили…

А ведь есть же на Комсомольском девчонки, готовые появиться на пути Пеликана, когда он идет в парк или покупает квас возле «Алмаза». Вот как они узнают маршруты Пеликана? Наверное, инстинктивно, как птицы. Правда, Пеликан их не замечает. Зато замечает Багила.

 

3

Пеликан и Багила были знакомы с первого класса, их дружба началась с поисков партизанской землянки. Каждый школьник Комсомольского массива в те времена знал, что за болотом, в лесу, в самой глухой его части, куда аллеи парка не добрались и доберутся еще нескоро, со времен войны осталась партизанская землянка. Те, кто в ней был, говорили, что в землянке на стене висит карта подземных ходов, а под картой, на ящике с гранатами, сидит скелет немца в форме и в каске. Руки немца связаны цепью. Пеликану рассказали об этом знакомые третьеклассники и пообещали взять его с собой, когда в следующий раз отправятся за гранатами. Но время шло, а экспедиция все откладывалась. Потом полили дожди, началась зима, выпал снег, а весной было не до того. Следующей осенью Пеликан встретил бывших третьеклассников и спросил, когда ему все-таки покажут землянку, но они отвечали, что были там недавно и гранаты все уже забрали, так что смысла идти в землянку больше нет никакого. А если Пеликану очень нужно, то пусть отправляется сам, не такое уж это и сложное дело. Пеликан бы и пошел, но он не знал наверняка, где именно искать землянку, да и вообще он тогда ничего не знал ни про парк «Победа», ни про лес, ни про болото. Кроме разве что одного: болото до сих пор опасно, и каждый год там гибнут люди, вот, например, недавно одна девочка из сто восемьдесят третьей школы пошла после уроков не домой, а в парк и пропала. А потом ее портфель нашли возле болота.

Учителя пугали их умышленно и изощренно, наверное, они даже обменивались опытом – как пострашнее напугать учеников, чтобы те держались подальше от парка. Пеликан, разумеется, боялся, как и все, но с землянкой все же надо было разобраться раз и навсегда. Он вызвал на разговор Багилу – единственного очеретянца в их классе – и спросил, бывал ли тот в землянке. Багила тоже много о ней слышал, но не видел ни разу. Всю зиму Пеликан и Багила готовили предприятие, решая, как поступят со скелетом немца и с картой подземных ходов. Договорились, что карту возьмут с собой и потом первыми пройдут всеми ходами. Было даже как-то странно, что никто до сих пор этого не сделал. Дохлый немец их не интересовал.

Экспедицию сперва назначили на весну, но в апреле Пеликан заболел, и потом весь май его забирала из школы бабушка. Поэтому пришлось еще раз менять планы и сдвигать сроки. Опять на осень.

Наконец в середине сентября они объявили недельную готовность. Пеликан отвечал за фонарик и веревку, Багила обещал принести большой мешок и нож; два двухметровых шеста были спрятаны в траве недалеко от центральной аллеи. В субботу они встретились у входа в парк, напротив Дарницкого бульвара. Вместо учебников у Пеликана в ранце лежали резиновые сапоги. Багила пришел без портфеля, но с рюкзаком.

Маршрут поиска был придуман и нарисован ими давно, однако стоило свернуть с главной аллеи, как тут же оказалось, что следовать ему невозможно: то приходилось обходить густые и оттого непроходимые кустарники, то линия поиска вообще выходила за пределы парка. Тогда они пошли просто наугад, уже понимая, что вряд ли что-то найдут, разве что случайно, но и не желая сдаваться, едва начав поиски.

Когда добрались до болота, все стало и вовсе скучно: проходимые участки были исхожены, истоптаны, и незаметной землянки там, конечно, не было, а в непроходимых и заболоченных ее быть просто не могло. Кто станет рыть землянку в воде? Начинался дождь, уже хотелось есть и пора было расходиться по домам. Но бросить все вот так, без результатов, сдаться, признать, что экспедиция провалилась, и не добыть партизанский план подземных ходов они тоже не могли.

– Я все понял, – сказал Пеликан, когда они вышли к небольшой березовой роще. – Просто землянку уже засыпали. Нам надо искать засыпанную землянку. Ты ничего похожего не видел?

– Конечно, видел, – обрадовался Багила. – Было одно место, когда я даже подумал, что это похоже на засыпанную землянку.

– Надо вернуться и исследовать ее, – Пеликан решительно развернулся и пошел в сторону болота.

– Да? – неуверенно спросил его Багила. Ему уже не хотелось никуда возвращаться. – Ну хорошо.

Тут Пеликан неловко ступил на мгновенно размокшую под дождем тропинку, поскользнулся и сел в грязь.

– Слушай, – предложил Багила, глядя на мокрого и грязного Пеликана, – давай мы ее исследуем, когда дождя не будет. Мы ведь ее уже нашли, мы знаем, где она. А сейчас лучше пойдем ко мне. Тут недалеко.

Так Пеликан впервые попал в Очереты и познакомился с дедом Максимом. Старый появился, когда, отмытые и переодетые в сухое, они уже сидели за обеденным столом. Приятель внука был представлен деду по всем правилам.

– Пеликан – старая шляхетная фамилия, – вспомнил Максим Багила. – Так ты поляк?

– Нет, – удивился Пеликан. – Я не поляк, – он привык, что на его «птичью» фамилию все и всегда обращают внимание. Ему это даже нравилось. Только поляком его еще никто не называл. – Я русский Пеликан.

– Хорошо, – дед Максим спорить не стал, но ухмыльнулся широко и весело. – Никогда не видел русских пеликанов. Ты первый.

 

4

Багила шел в Очереты самым коротким путем. Пройдя улицу Малышко до половины, сразу за хлебно-молочным магазином он свернул и дальше двинулся дворами напрямик, с тем чтобы выйти на улицу Юности уже за двести четвертой школой. Наверное, и в детские воспоминания он погрузился из-за того, что подошел к родной школе на опасно близкое расстояние. Либо это она нагоняла ностальгический туман, либо где-то неподалеку проходил Пеликан. У Багилы часто так бывало: стоило подумать о Пеликане, и он тут же откуда-то появлялся.

 

Глава шестая

Повестка в военкомат

 

1

Комсомольский массив – заповедные кошачьи места. Коты и люди обживали его одновременно. Аккуратно обходя котлованы будущих домов, коты прокладывали охотничьи тропы, щедро метили углы новостроек, первые саженцы кленов и каштанов, дремали на пологих ветвях невысоких старых сосен, сохранившихся кое-где во дворах. А когда вслед за деревьями выросли еще и кустарники, все эти спиреи Тунберга, белые снежноягодники и калины гордовины, когда сирень поднялась в два человеческих роста, превратив дворы в роскошные охотничьи угодья, когда наконец в палисадниках зацвели абрикосы и вишни, коты завладели этими землями окончательно и решили не делить их ни с кем.

Во дворах собаки котам не конкуренты и не соперники. Собака живет или с человеком, или с другими собаками – стаей. Одинокая собака, даже если ее любят дети всего дома, все равно долго не продержится – уйдет к своим. А собачьим стаям в городе не место, их либо отлавливают, либо вытесняют в лес. И если майским утром пройти весь Комсомольский массив насквозь – от трамвайной остановки «Улица Юности» до станции метро «Дарница» – причем идти не тротуарами основных магистралей, а дворами, мимо подъездов домов, старых мусорников, мимо детских садов и голубятен, внимательно считая при этом встречных котов и собак, то вряд ли за время пути удастся учесть больше дюжины собак. Зато котов встретится не меньше трех десятков.

Большинство городских собак нервны и взвинчены: одних держит в напряжении близость непредсказуемого хозяина, других беспокоят актуальные вопросы выживания хищника в условиях современного мегаполиса. Редко встретится пес, беззаботно спящий на солнце, отбросив хвост и вывалив язык. Коты же, если не заняты охотой и не добиваются внимания прекрасной дамы, – расслабленно медитируют на подоконниках первых этажей или на лавочках у подъездов. Они смотрят на нас лениво и свысока, потому что этот мир принадлежит им.

Насчитав восемнадцать котов на пути от парка до улицы Малышко, Пеликан подошел к дому букиниста Малевича. Девятнадцатый кот встретился уже у входа в подъезд. Двадцатый – пушистый сибирский гигант Ячмень – ждал его в квартире букиниста.

– Сегодня Ячмень порвал отечественную цензуру, – встретил Пеликана Виталий Петрович Малевич. – Я всегда подозревал в нем скрытого либерала.

– Извините, Виталий Петрович, – не верю. Призраки, привидения и отечественная цензура порваны быть не могут. При всем уважении к талантам Ячменя. Каждому пионеру известно, что их в природе нет, а цензуры у нас нет особенно.

– Разве я сказал, что он уничтожил несуществующую советскую цензуру, Пеликан? От его когтей пострадал сборник распоряжений по цензуре: три устава, циркуляры, постановления. С петровских времен и до царствования Александра II Освободителя.

– Не либералом он себя показал, Виталик, а обычным невоспитанным котом и стихийным анархистом, – донеслось из гостиной. – Либералы-то как раз пытались упорядочить дикую русскую цензуру. Подчинить ее хоть каким-то законам. Уж если совсем без нее не получалось. Эти прекрасные возвышенные люди верили, что Россия может жить по правилам.

В гостиной на журнальном столике уже стояла початая бутылка «Слънчева бряга» и два бокала с коньяком.

– Жорик, они ошибались. Россия не может жить по правилам. Ни по своим, ни по чьим бы то ни было. Никогда не жила и сейчас не станет. Мы все нарушаем их. Все. Вся страна. Каждый из нас, – Пеликан пожал руку высокому брюнету с породистым лицом, иссеченным резкими вертикальными морщинами. Глядя на него, можно было решить, что Жорик провел годы в экспедициях, на Крайнем Севере или в Сибири, что жизнь его была полна опасностей и лишений. На самом деле Жорик просто много и регулярно пил. Впрочем, опасностей в его жизни тоже хватало – Жорик зарабатывал торговлей самиздатом и книгами эмигрантских издательств. – Взять хотя бы нас с вами. Сию минуту я должен сдавать зачет по матфизике в двести восьмой аудитории физфака, Виталий Петрович – стоять у кульмана в мастерской на третьем этаже Киевпроекта, а ты, Жорик… даже не могу сказать, чем именно ты должен заниматься. Когда мы виделись в последний раз, ты числился инженером в автопарке и, кстати, обещал принести мне «Остров Крым».

– Если бы, Пеликан, я занимался тем, чем должен, то ты не напоминал бы сейчас об Аксенове. Ты просто зашел бы ко мне в магазин – у меня был бы небольшой книжный за Пассажем, на улице Заньковецкой, – и выбрал любое издание «Острова».

– А у тебя их было бы несколько, и все разные?

– Конечно! Было бы недорогое, в картонной обложке, издательства «Радянський письменник», еще одно такое же, но в мягком переплете, выпустила бы «Советская Россия». «Художественная литература» в серии «Библиотека классики» издала бы его как положено, в супере и с иллюстрациями. Ну а для ценителей вроде тебя я бы держал первое издание, «Ардис», 1981 год.

– Предлагаешь подождать до тех времен, когда ты откроешь свой магазин?

– Нет, только до тех, когда придет следующая партия книг из Штатов. Потому что поставку, на которую я рассчитывал и в которой был твой Аксенов, месяц назад задержали в Шереметьево. Тут ведь, Пеликан, момент тонкий – да, я нарушаю, их правила, но сами эти правила абсурдны и нелепы. В большинстве стран мира мое желание торговать книгами никого бы не удивило – открывай магазин, торгуй, плати налоги, и все дела. Но только не у нас. У нас я асоциальный тип и хожу под статьей, хотя по Конституции и у тебя, и у меня, и у любого есть право пользоваться достижениями культуры. Я уж не говорю о свободе слова, о ней я предпочитаю свободно молчать. Но я не всегда так покладист, и есть одно право, от которого я не откажусь ни за что. Это мое право на утреннюю чашку кофе с коньяком. Ради него я готов на время отказаться от всех своих конституционных прав. Но если из-за твоего прихода Виталик забудет о кофе, то я выйду на демонстрацию к Горисполкому и потребую немедленной свободы эмиграции для Леонарда Пелтиера.

– Идем на кухню, Пеликан, сварим кофе себе, а главное – Жорику. Иначе Валентин Арсентьевич Згурский будет втянут в международный конфликт. А кому это надо? Никому. – Малевич увлек Пеликана за собой. – Теперь рассказывай, почему ты здесь, а не сдаешь сессию.

– Хочу предложить вам одну книгу, Виталий Петрович. Мне срочно деньги понадобились. Сто сорок рублей.

– Ого. Это немало. Это половина моей зарплаты. Нет, срочно не получится, Пеликан. К концу недели в лучшем случае. Да и то… А что за книга?

– «Сады и парки» Курбатова. Санкт-Петербург. 1916 год.

– Ага, Курбатов. Получить за нее сто сорок, да еще и срочно… Даже не знаю, что тебе сказать.

– Сегодня нужны, Виталий Петрович. К шести часам вечера.

– Да это почти невозможно. Она и не стоит столько. То есть стоит, но для моего покупателя. А у тебя я ее только за сотню могу взять, не дороже. Да и то если книга в идеальном состоянии.

– Вот потому я и пришел именно к вам, – Пеликан решил, что время лести уже наступило. – Никто ведь другой не сможет ее так продать.

– Книга-то с собой?

– Я быстро принесу. Мне тут рядом, вы же знаете.

– Приноси, надо посмотреть на нее. Ко мне сегодня в обед заедет один человек. Ему про сады и парки сейчас интересно.

– Тогда я побежал?

– Да не спеши ты так. Идем кофе с Жориком выпьем.

Пока они мололи и варили кофе, в гостиную вышел весь пушистый и не желающий даже в мае линять Ячмень. Убедившись, что его давешняя атака на цензуру уже прощена и забыта, он уснул, устроившись под боком у Жорика.

– Тихо, не будите кота, – строго велел Жорик Малевичу и Пеликану. – Умом я хоть и не разделяю пристрастия Ячменя к экстремистским методам борьбы с цензурой, но сердцем все же с ним.

– Я знал, что твои слова в защиту цензурных уставов неискренни, – Пеликан передал Жорику его кофе. – Любая статья и любая книга рискуют оказаться под запретом там, где допустима хоть какая-то цензура. Вот, например, «Остров Крым»…

– Пеликан, я же попросил тебя, не приставай ко мне с Аксеновым. Когда будет, тогда будет. Сейчас у меня есть «Партократия» Авторханова и первый том «ГУЛАГа». Это все.

– Хорошие книги, – поднял бокал с коньяком Малевич. – Любую берешь в руки и знаешь, что от пяти до семи лет тебе, если что, обеспечены. Предлагаю выпить за наш уголовный кодекс – высшую и совершенную форму цензурного устава.

– Передайте Ячменю, когда проснется, слова моей поддержки, – Пеликан допил кофе и поднялся с дивана. – Я побежал за Курбатовым, Виталий Петрович. Буду через полчаса.

 

2

Пеликан и Малевич познакомились два года назад в букинистическом отделе писательского магазина «Сяйво». Они одновременно разглядели на самой верхней полке темно-коричневый корешок карманного географического атласа Маркса начала века и мгновенно в него вцепились. Для Пеликана это была невиданная книга сказочной красоты с гербами европейских держав, с изображением монет всех стран мира, включая экзотические эритрейские лиры и тунисские франки, с диковинной статистикой, наконец. Кто сейчас знает, что торговый флот Британии тех лет равнялся французскому, немецкому и российскому, взятым вместе? А Маркс знал.

Атлас стоил всего десять рублей, и Пеликан не мог выпустить его из рук, как ребенок не может отдать яркую елочную игрушку. Он ни за что не хотел упускать атлас. А у Малевича два таких же, только изданных несколькими годами раньше, уже стояли дома в шкафу, ждали покупателя. Конечно, он запросто мог попросить Жанну, которой всего год назад помог устроиться продавцом в «Сяйво», продать атлас ему, но делать этого не стал и уступил книгу нахальному десятикласснику. На этом он выиграл дважды, получив хоть и не очень состоятельного, но постоянного покупателя, а главное, у него появился новый друг. Малевич ввел Пеликана в узкий круг своих знакомых, назвать который узким можно было лишь потому, что существовал еще и широкий, а его границы вряд ли взялся бы очертить сам Виталий Петрович.

Болтаясь этим утром на колесе и разглядывая с его высоты аллеи парка, Пеликан вдруг вспомнил, что у него же есть Курбатов. А вспомнив о книге, тут же понял, что если Малевич ему поможет, то он сумеет достать деньги на подарок для Ирки. Ну а если не сможет Малевич, то, наверное, ему не поможет уже никто.

Полчаса Пеликану должно было хватить, чтобы сбегать домой и вернуться с книгой. Он жил неподалеку, в старой панельной пятиэтажке, одной из тех, с которых когда-то начинался Комсомольский массив. С его последнего, пятого, этажа, из-под вечно протекающей, кое-как залитой битумом плоской крыши, в первые годы были неплохо видны колокольни Лавры и Софии – весь киевский правый берег. Однажды Пеликан разглядел с балкона огромную летающую тарелку, севшую на строящийся Дом Торговли. Он наблюдал за ней несколько дней, и все это время тарелка оставалась на крыше, никуда не улетала, а по ночам ее даже подсвечивали. Наверное, изучали. Пеликан решил, что обязательно должен увидеть ее вблизи. Вдвоем с Багилой он отправился к Дому Торговли с инспекционной поездкой. Тогда они учились классе в третьем или в четвертом, и само путешествие на Львовскую площадь поразило их, пожалуй, сильнее, чем строительство новой высотки. Все-таки правый берег – не левый, что ни говори. Тем более что тарелки никакой там не оказалось – за тарелку Пеликан принял белый шар метеорадара между стрелами двух подъемных кранов. Вблизи и не похоже совсем на тарелку.

Ну а потом как-то быстро, чуть ли не за год, перед его домом все застроили, и из окон Пеликана, с его пятого этажа, теперь были видны одни лишь стены шестнадцатиэтажных общежитий. Никакого правого берега – ни Софии, ни Лавры, только Дом Торговли какое-то время еще маячил на отшибе. А потом застроили и его.

Пеликана эти перемены так разозлили, что он даже плеснул свежей пионерской желчи в школьное сочинение на безобидную тему «Вид из моего окна». За сочинение он получил тройку с двумя минусами, в кровь расцарапавшими тетрадный лист. К оценке прилагалось указание раздраженным почерком: Смотреть нужно выше! И шире!

 

3

Миновав нелюбимые общаги пединститута, он подошел к своему дому и у входа в подъезд привычно проверил почтовый ящик. Газет не было, писем не было, зато пришла повестка из военкомата. Пеликану предлагали через пятнадцать дней явиться для прохождения медосмотра на улицу Лебедева. На этот раз о нем не забыли.

Его должны были забрать еще прошлой осенью, после первого курса. Но почему-то этого не сделали. Может быть, его дело попало не в ту стопку, не в тот ящик, легло не на тот стол, не к той девушке, прапорщику советских вооруженных сил. Неизвестно, что там случилось, но лето миновало, заканчивалась осень, однокурсники Пеликана один за другим получали повестки на расчет и уходили в армию, а Пеликана в военкомат все не вызывали. Так и не вызвали. Зато в конце зимы его пригласили в военную прокуратуру.

– Как здоровье, как себя чувствуете? – не отрывая взгляда от медицинской карточки Пеликана, спросил прокурор.

– Спасибо, неплохо.

– Как учеба?

– Учусь, – отвечал озадаченный Пеликан.

– Если у вас все неплохо, то почему же вы до сих пор не в армии, а? – прокурор посмотрел на Пеликана так, словно тот немедленно должен был собрать рюкзак и бежать на построение.

– Так вы же меня не зовете. А без приглашения не принято у нас все-таки.

– Действительно, не зовем. И это странно. Всех зовем, а вас почему-то нет. Как это объяснить?

– Загадка, – пожал плечами Пеликан.

– Может быть, вы заплатили кому-то? Военкому, например? – прокурор вдруг улыбнулся широко и дружески. – Говорите, не бойтесь – мы его накажем, а не вас. Или это ваши родители дали ему взятку, а?

Тут Пеликан подумал, что прокурор, наверное, копает под военкома – зачем ему какой-то Пеликан? Но как вести себя, когда, брызгая слюной и чернилами, сцепились юристы и военные, он не знал, а потому просто сидел и молча смотрел в глаза прокурору.

– Ну хорошо, – сказал тот минуту спустя. – Мы в этом разберемся, а вас еще вызовем. Вы ведь никуда уезжать не собираетесь?

– До лета я точно в Киеве, – кивнул Пеликан.

В результате его не призвали в армию и весной тоже. Разбирались, наверное, все это время с военкомом. А вот теперь, в конце мая, вдруг прислали повестку, и значит осенью вместо квантовой механики он отправится учить Устав гарнизонной и караульной службы. Итак, все предельно прояснилось: впереди сессия, лето и затем – два года армии.

 

4

– Какие тут чудесные акварели Остроумовой-Лебедевой, а я ведь совсем забыл о них, – восхитился Малевич, не спеша перелистывая страницы «Садов и парков». – Ты не помнишь, Пеликан, она их рисовала специально для Курбатова?.. Нет, вряд ли. Но, так или иначе, они здесь удивительно к месту. Что говорить, замечательная книга. И выглядит безупречно – даже отметок магазинов не видно. Рискну предположить, что ты ее не в магазине покупал, а взял из старой, хорошо подобранной библиотеки, в которой она и провела без малого семьдесят лет. Впрочем, настаивать не буду, – Малевич легко погладил светло-бежевый парчовый переплет и положил Курбатова на стол. – Просить за нее сто сорок рублей – это, конечно, проявление безграничного нахальства, но и не просить как будто нет причин. Во всяком случае, я их не вижу.

Малевич не ошибся, «Сады и парки» были бабушкиным наследством. Правда, от ее сказочной библиотеки, занимавшей когда-то целый зал в старой квартире на углу Владимирской и Большой Житомирской, давно уже остались считанные тома. К родителям Пеликана их попало только шесть. Теперь осталось пять.

– Все ведь зависит от покупателя, – продолжал Малевич, – кто-то за нее десятки не даст, а наш может и полутора сотен не пожалеть. Тут как повезет. Пеликан, ты иди, наверное, погуляй час-полтора, а потом позвони мне, хорошо? Не будем смущать человека.

– Служение мамоне не терпит лишних глаз и требует уединения, – понимающе кивнул Пеликан.

– Ты молодой наглец! Если покупатель увидит здесь незнакомого человека, да еще с твоей нахальной любопытствующей физиономией, то развернется, уйдет и адрес этот забудет. И правильно, между прочим, сделает. Так что проваливай, не трать мое время и не мешай работать. У меня сегодня библиотечный день, а он бывает всего раз в неделю.

– Просто я хотел посмотреть, кому уйдет мой Курбатов, – объяснил Пеликан. – Все-таки он мне родной. Я вырос с ним в обнимку. Но ладно, нельзя так нельзя.

Пеликан вышел от Малевича с таким чувством, словно день уже закончился. Он сделал все что мог, а остальное от него не зависело. К тому же он был уверен, что букинист продаст «Сады и парки», а значит, деньги у него будут, и подарок для Ирки тоже будет.

Погода, между тем, портилась. Небо совсем затянуло какой-то серой дрянью, и об утреннем солнце не напоминало уже ничего.

В глубине двора, на небольшой самодельной лавочке возле высокой зеленой голубятни, накормив птиц, отдыхал Лысый Матрос. Он сидел, немного развернувшись, вытянув далеко вперед покалеченную левую ногу. Еще в те времена, когда был он молод и жил на Подоле, в Киеве случился очередной приступ борьбы с голубями и голубятнями. Во двор к Матросу явилась комиссия, состоявшая из управдома, его помощника и двух рабочих. Управдом сказал, что этот колченогий курятник давно уже всем надоел, есть постановление исполкома, и будет лучше, если Матрос сам его сломает, по-хорошему. Но Матрос ломать по-хорошему не захотел, он взобрался на крышу голубятни и заявил, что не уйдет оттуда никуда, а если его голуби так мешают советской власти, то пусть ломают вместе с ним. Матроса долго уговаривать не стали, быстро подпилили шесты, на которых стояла деревянная конструкция, и она завалилась набок под яростный рев Матроса, под вопли и причитания соседок. Лысый Матрос тогда сломал левую руку и ногу. Его руку врачи кое-как привели в порядок, а нога срослась неправильно и с тех пор так и не гнулась.

– Привет, Матрос! Уже есть свежий голубиный прогноз? Дождь скоро начнется? – присел рядом с ним Пеликан.

– Обязательно будет, – не расслышал его Матрос.

Пеликан и Багила когда-то насчитали на Комсомольском массиве два десятка голубятен. Бывшие жители левобережных слободок, да и киевляне, переселенные уже в семидесятых на Комсомольский со Сталинки, Зверинца, Сырца, из коммуналок Подола и Печерска, не желали расставаться со своими голубями. И вместо голубятен, снесенных одновременно с их старыми домами и усадьбами, строили для своих стай точно такие же новые.

Голубятникам наши власти никогда не доверяли. Ни до войны, ни после. Почтовый голубь – это связь, а в опытных руках он эффективнее портативного передатчика – сообщение можно отправить за сотни километров, даже за тысячи. Поэтому и немцы в годы оккупации запрещали киевлянам держать голубей, привычно расстреливая нарушителей приказа.

Отсчет спокойной жизни украинские голубятники повели с середины шестидесятых, с тех лет, когда Щербицкий встал сперва во главе украинского правительства, а потом и ЦК партии. О его голубятнях на Печерске и в Вышгороде ходили легенды, а отставного полковника, отвечавшего за голубей первого секретаря, на киевском птичьем рынке знали в лицо. Вряд ли он был полковником, но и это стало частью легенды, а следом и то, как продавали ему своих голубей для Щербицкого, как не хотели расставаться с ними, но соглашались из уважения или уступали силе, как получали в дополнение к небольшой оплате – кто «Запорожец», кто машину зерна. Попробуй достать зерно для птиц, если ты не председатель колхоза, а обычный городской голубятник.

Ну и, конечно, у каждого были голуби из стаи Щербицкого или их потомки.

– Вон тот, красный, венский, с белыми пятнами на крыльях. У него кровь Щербицкого, – всегда показывал гостям непривычно крупную птицу Лысый Матрос. – Но я больше наши породы люблю – Нежинского, Русского барабанщика – драчливый черт, Киевского светляка. Глянь, какой красавец – сам черный, шея белая, голова белая, а над клювом – темно-серая отметина.

Пеликан был уверен, что Лысый Матрос не видит уже ни пятен, ни отметин на своих голубях и рассказывает о них только по памяти. Матрос дремал, вытянув больную ногу и подняв лицо к птицам, рассевшимся на шестках и крыше голубятни.

– Это не твой приятель идет? – не поворачиваясь и даже, кажется, не открывая глаз, вдруг спросил он Пеликана. Действительно, со стороны улицы Малышко, из-за угла детского сада, прямо на них вышел Багила.

«Так кто из нас ничего не видит?» – спросил себя Пеликан.

Следом за Багилой во двор медленно въехала черная «Волга» и остановилась возле подъезда Малевича.

– К кому бы это? – вслух подумал Пеликан, уже догадываясь, что приехал его покупатель.

– К Петровичу, – подтверждая его догадку, уверенно ответил Лысый Матрос. – Не первый раз его здесь вижу.

– Пеликан, – засмеялся Багила, подходя к голубятне. – Я знал, что ты где-то тут. Твои следы и метки – по всему массиву.

– Даже не думай спрятаться, если твоего друга зовут Багила, – тихо ответил Пеликан, внимательно разглядывая крепкого, коротко стриженого блондина в светлом костюме, быстро шагающего от «Волги» к подъезду Малевича.

– Багила у нас в семье не я, ты же знаешь.

– Да все у вас в семье – Багилы. Что твой дед, что ты, что Дарка.

– Вот Дарка как раз да, – согласился Багила. – Старый последние месяцы ее возле себя держит, целыми днями не отпускает. А сам он уже еле ходит. И гостей больше не принимает.

– Да ладно, – легко отмахнулся Пеликан. – Он еще всех нас переживет. Сколько старому? Восемьдесят?

– Восемьдесят три…

– Не мне судить, конечно, – внезапно согласился Пеликан. – Да и никому из нас. Я, кстати, в армию этой осенью ухожу. Сегодня получил повестку.

– В армии служить нужно, – уверенно и громко вдруг заявил Лысый Матрос. – Говорят, армия – школа жизни. Это ерунда! Главное, что понимаешь в армии, – как устроена власть. А она очень просто устроена. Один раз это нужно почувствовать и потом всю жизнь пользоваться. Армия – школа власти. Я семь лет на Северном флоте служил, это много, конечно. Три, как сейчас служат, – было бы нормально.

– Старый сказал, что в армию можно идти только главнокомандующим, – усмехнулся Багила. – А тратить жизнь на то, чтобы выполнять приказы идиотов с погонами, – это преступление. Мне даже повестку не присылали. И не пришлют.

– Армия помогает правильно выставить прицел, – не согласился Лысый Матрос. – После нее мир видишь точнее. И промахов меньше.

– Матрос, вот ты приди к нам в парк как-нибудь часов в шесть вечера, – хмуро посоветовал Багила, – там как раз эти, с выставленным прицелом, раскумариваются. Им Афганистан на всю их недолгую оставшуюся жизнь прицел выставил. Ни один наркодиспансер уже не поправит.

– Я же не про то, – запротестовал Матрос. – Афганистан… Дурачье тупое! Зачем вообще туда полезли?! Истории не знают?

Спорить о том, служить или не служить, Пеликан не собирался. Пытаться откосить от армии – значит добровольно идти на унижение. Служба в армии предполагает подчинение, поэтому тоже связана с унижением, но уже вынужденным. А это все-таки дело другое. Для него вопрос был решен.

– Послушай, Иван, ты в парке сегодня вечером будешь?

– Нет, я не приду, – зевнул Багила. – Дождь скоро начнется, ты же видишь. Что мне там делать под дождем?

– У Ирки день рождения сегодня, забыл? Все соберутся.

– Пеликан, – вздохнул Багила, – идем, пройдемся, пока сухо. – Ему не хотелось портить настроение другу, но и молчать о том, что видел сегодня Ирку с восходящей звездой мотокроссов, он не собирался. Багила не любил Ирку.

– Ладно, удачи, – попрощался Пеликан с Лысым Матросом. – Тебе помочь подняться?

– Сам справлюсь, идите, – Матрос даже не посмотрел в их сторону, но Пеликан уже понял, что тот и так все отлично видит.

– Только далеко уходить не будем, – сразу предупредил Багилу Пеликан, – у меня тут дела еще остались.

– Ты можешь не уходить, можешь и дальше петлять по массиву, а я – домой. Спать хочу. Я сегодня все утро провел на «Химволокне». А там уныло и безрадостно, сам знаешь. После нескольких часов среди этой химии накатывает какая-то беспредельная удушливая тоска. Тоска сильнее жизни.

– То горестный удел тех жалких душ, что прожили, не зная ни славы, ни позора смертных дел.

– Вот-вот, настоящее преддверие ада. Не представляю, как бы я там работал: с утра и до вечера, целый день среди железнодорожных веток и тупиков, среди улиц, которые на самом деле – не улицы никакие, а подъездные пути автотранспорта к складам и базам. Для меня эти промзоны – самый сильный аргумент в пользу атеизма. Не может человек, если он творение Божие, добровольно создавать на земле весь этот инфернальный мрак и существовать в нем по своей воле. Ему природа велит стремиться в сады и парки, разводить голубей, вот как Матрос, разыгрывать античные трагедии.

– Не надо античных трагедий, Иван, – засмеялся Пеликан. – Нам и своих хватит… Черт возьми, поздно. Ты накликал!

– Что? О чем ты?

– Ты посмотри, кто там так страстно машет нам руками? Видишь этого розового пупса в черепаховых очках и трогательном голубом костюме? Это Иркин отчим, Федорсаныч Сотник, артист малых ролей в кино и Театре русской драмы. Сейчас нам будет представлен отрывок из Эсхила в вольной современной обработке. Интерпретация свободная, но основное условие соблюдено: боги неизменно безжалостны к главному герою, а Эринии, как и положено, беспощадны.

К Федорсанычу Пеликан относился нежно, но говорить о нем без иронии у него не получалось.

– Пеликан, если бы я попал в эту семейку, я бы еще и не так взвыл, – Багила немедленно встал на сторону Сотника. – Кстати, я сегодня Ирку видел…

– Поздравляю тебя, я тоже ее видел.

– Пеликан, как вовремя, как кстати ты появился, – закричал Сотник едва не с противоположного конца двора, и Багила понял, что рассказ об Ирке придется отложить. – Я измучен. Я страдаю вот уже скоро сутки. Ах, что, сутки?! Я страдаю седьмой год! Эта женщина ведет себя со мной так, словно я – какой-то пустяк в ее богатой приключениями жизни. Она приезжает домой ночью, от нее пахнет дорогим алкоголем, она привозит икру и конфеты! С кем она ела эти конфеты? Где взяла она эту икру? Что я должен думать, Пеликан!? Скажи мне!

– Слушай, Пеликан, слушай, – ядовито усмехнулся Багила. – Слушай внимательно. Это и про Ирку тоже…

– Нет, нет, – резким бульдожьим движением вскинул голову Сотник, и из забавного нелепого дядечки, которого ни в грош не ставит жена, проводя ночи невесть где и невесть с кем, немедленно превратился в ревнивого и гордого отца. – Ирочка пошла не в нее. О, как хотел бы я сказать, что есть у нее и мои гены. Ты знаешь, я познакомился с Еленой, когда ребенку было уже десять, а воспитал ее как родную! Я – актер! Но не театр был ей домом…

– Я знаю, – кротко согласился Пеликан, – это ваш дом был театром.

– Да! Я играю! Я не могу не играть! Но мой талант невостребован. Мне нужна сцена «Глобуса», «Комеди Франсэз», «Современника»! Мне по силам роли в великих пьесах. А что вместо этого? «Не был… Не состоял… Не участвовал». «Я, конечно, человек маленький». Одним словом, все сплошь «Из жизни насекомых». Кто же упрекнет меня, что я играю в жизни то, чего не позволяет мне сцена?!

– А окружающие как могут подыгрывают, но играют они плохо.

– Что ж, может, ты и прав, может быть, планка поднята слишком высоко. Вот потому я снисходителен. Я прощаю Елене то, что другой не простил бы никогда. И к этому же я призываю вас! Прощайте ближних. Прощая, вы их возвышаете. Их возвышаете, а не себя, как все мы почему-то думаем.

– Пеликан, я уже люблю этого человека, – развел руками Багила. – Он, конечно, неправ, но при случае надо будет с ним выпить и продолжить этот разговор.

– О Боже! – как всегда переигрывая, схватился за голову Сотник. – Я ведь об этом и хотел с тобой говорить, Пеликан. Сегодня у Ирочки день рождения. Конечно же, я не мыслитель, не пророк, а всего лишь смешной безымянный артист, но – увидишь, это ее последний день рожденья дома. В следующем году ее здесь уже не будет.

– Куда же она денется? – одновременно спросили Пеликан и Багила.

– Выйдет замуж и уйдет, упорхнет. Через год все будет иначе, вот увидите. И поэтому…

– Ирка выходит замуж? – перебил его Пеликан.

– Нет-нет, это я… предсказываю, да? Я же знаю ее, и ты ее знаешь. Мы все знаем ее достаточно, чтобы понимать – в восемнадцать Ирочки здесь не будет. Она вырвется отсюда и унесется куда-то… Я даже представить не могу, куда. Но Елена ее просто так не отпустит, поэтому она выйдет замуж. Что называется – за первого встречного. Может быть, за тебя, Пеликан, кто знает? Но этому первому я не завидую ни секунды. Он будет несчастным человеком.

– Вот она, беспощадная правда, – Багила похлопал Пеликана по плечу.

– Это меня здесь через год не будет, Федорсаныч, – игнорировал реплику Багилы Пеликан. – Осенью я иду в армию.

– Значит, тебе повезло, – с мрачноватой ироний заметил Сотник. – Но до этого еще надо дожить. А семнадцать ей исполняется уже сегодня. И раз это ее последний день рождения дома, я хочу, чтоб она его запомнила надолго. Я договорился с администратором – зал «Олимпиады-80» на этот вечер наш. Ты представь, весь зал – наш! Но нужна водка. Ресторан дает ящик «Русской», больше у них нет, а что такое ящик? Это капля. И я не позволю себе травить вас «Русской». Во всяком случае, начнем мы не с нее, а уж там как пойдет… Поэтому нужно поехать на базу Днепровского треста столовых, взять там два ящика «Зубровки» и три ящика массандровской «Алушты» – все уже договорено. А после этого можно будет «Русскую», что угодно уже можно будет. Я бы поехал сам, но нужно еще взять икру и балык, а это совсем другое место, совсем другие люди и совсем другие связи. Там по записке не дадут, только лично: руки – в руки, глаза – в глаза. Поэтому умоляю тебя слезно, ползая здесь, в пыли, и этой же пылью посыпая свой лысеющий череп: привези водку вместо меня. Бери такси, отправляйся туда прямо сейчас, и к семи ты успеешь вернуться.

– Это невозможно, Федорсаныч. У меня на шесть в парке под колесом встреча назначена. Подарок для Ирки принесут. Поймите, я никак не могу уехать.

– Да, можешь, конечно, – засмеялся Сотник. – Ну что, подарок… Ты попроси кого-нибудь, вот хотя бы своего товарища. Это же несложно, это совсем несложно, а столько проблем сразу разрешится, а? – Сотник крепко схватил Багилу за запястье, притянул к себе и внимательно посмотрел тому в глаза. – Так ведь?

– Хорошо, – согласился Багила, хотя в эту минуту ему не хотелось с кем-то встречаться в шесть часов вечера под колесом, а хотел он только домой. В этот день он как никогда хотел домой. Он устал. Наверное, все дело было в погоде.

– Отлично! – Хлопнул в ладоши Сотник. – Значит, мы все утрясли. Тогда запоминай, Пеликан: скажешь, что ты приехал вместо меня от Алабамы. Все просто. Туда берешь такси, держи два червонца на такси, а назад приедешь с их грузчиком на их машине. Водку по белым накладным проведут через ресторан, так что тут все чисто, и деньги не твоя забота. Ну что, понял?

– Не знал я, Федорсаныч, что вы такой напористый деловой человек, – удивился Пеликан.

– Я играю, Пеликан, – подмигнул ему Сотник, – не забывай, я все играю. Могу сыграть короля, могу могильщика, могу череп Йорика.

– Все-таки он удивил меня, – глядя вслед Сотнику, спешащему смешной катящейся походкой, сказал Пеликан Багиле. – Если бы это не звучало так смешно и глупо, я бы сказал, что он играет играющего.

– Играет актера, ты хотел сказать?

– Да, именно так я и хотел сказать. Ну что ж, с этим ясно. Пора звонить Малевичу. Внутренний голос настойчиво твердит, что мои деньги уже лежат у него.

 

Глава седьмая

Монолог Вертера

 

1

Всю ночь Федор Александрович страдал. Перед рассветом, когда дома все еще спали, он заперся в ванной, включил горячую воду и начал привычно читать монологи Эдипа и Аякса. Потом он рыдал, читал еще что-то, не отвечая на стук и грубые призывы тещи прекратить выть. Когда вода уже совсем остыла, он вдруг услышал, что декламирует предсмертный монолог Ромео: Скрепите, губы, вечный договор с прожорливою смертью! Где питье? Где этот горький и бесстрашный кормчий? Тут бы ему остановиться – какой он, в самом деле, Ромео? – эти страдания становились смешными уже и для него самого, а катарсиса все не было, катарсис ускользал. Но Федор Александрович упрямо взялся читать с середины роль Вертера из давнего студенческого спектакля, в котором Вертера играл вовсе не он. Бог свидетель, как часто ложусь я в постель с желанием, а порой и с надеждой никогда не проснуться; утром я открываю глаза, вижу солнце и впадаю в тоску.

Минувшей ночью он вообще не ложился: сперва ждал жену, курил, пытался читать киносценарий – роль небольшая, но других ему не предлагали. Потом с улицы, снизу, донесся смех Елены и звуки мужского голоса. Федор Александрович сперва решил, что ему послышалось, а когда выбежал на балкон, то успел разглядеть только «восьмерку», сворачивавшую за угол дома.

Какое-то время после этого он плакал на балконе, не решаясь вернуться. С Еленой ему теперь лучше было не встречаться до утра. Сколько уже было этих скандалов, бессмысленных и отвратительных. Да, она жила как хотела, а у него не хватало сил что-то изменить.

Дождавшись, когда жена уснет, Федор Александрович отправился на кухню и обнаружил на столе коробку «Вечернего Киева» с остатками конфет, а в холодильнике полупустую стеклянную баночку черной икры. Он поставил на огонь чайник и потом долго пил сладкий чай, намазывая икрой один за другим бутерброды, огромные и толстые, как подошвы солдатских сапог. Икра отливала благородным серебристо-черным цветом, слегка пахла рыбой, была не пересоленной, невероятно вкусной. Федор Александрович ел не спеша, смакуя, долго пережевывая, и не смог остановиться, пока не съел ее полностью. Потом он вытер хлебом дно баночки, не оставив ни единой икринки. Все это время он придумывал месть. Он хотел отомстить жене, отомстить решительно и безжалостно, но в то же время и тонко, так чтобы все произошло словно без него, без его участия. А если и с ним, то в роли малозаметного статиста. И в игре, и в жизни он привык быть на втором плане. Пусть его место в эпизоде, но он покажет, на что способен король эпизода!

Федор Александрович думал над этим целую ночь, иногда задремывая в кресле, засыпая на двадцать минут, на полчаса, просыпаясь всякий раз с мыслью, что никогда не придумать ему месть хоть немного такую же обжигающе-оскорбительную, какой в последние годы стала его жизнь с Еленой. И только в ванной, утром, рыдая над монологом Вертера из старого спектакля, забытого, наверное, уже всеми, кроме него одного, рыдая над теми самыми словами, где Вертер говорит, что он стоит перед лицом Божьим, точно иссякший колодец, точно рассохшаяся бадья, и молит о слезах, Федор Александрович неожиданно запнулся на полуслове – он вспомнил, что сегодня день рождения Ирки, и сказочный план мести жене вдруг расцвел перед его мысленным взором сочным и ярким ядовитым цветком. Если бы у воображаемых цветов был запах, то этот пах бы невинными вишневыми косточками – смертельным цианистым водородом, синильной кислотой.

Из ванной он вышел, остро сверкая очками, тщательно выбритым, сильным и решительным. В проеме кухонной двери немедленно возникла мать Елены, уже настроенная на бодрящий утренний скандал, но Федор Александрович, не говоря ни слова, не останавливаясь даже, легко поймал и поцеловал ее руку, и теща затрещала, зашипела, как раскаленная сковорода, на которую упал первый ломоть парной телятины. Если у него все получится, то удар он нанесет вечером. Настоящий, крупнокалиберный, оглушительный удар. Поэтому не нужно, нет никакого смысла тратиться сейчас на мелкие стычки, теряя в них силы, давая противнику возможность и время подготовиться. Ему предстоял разговор, от которого зависело многое в этот день.

Последние страницы старой записной книжки Федора Александровича были исписаны какими-то случайными словами, телефонами без имен и фамилий, исчерчены загадочными схемами, смысл и назначение которых не мог понять уже никто. И из-под этого культурного слоя, из-под нагромождения детских каракуль, гротескных профилей и силуэтов проглядывала предпоследняя внятная запись: Шума – г4-12-54. Рядом с ней, ясней и четче, последняя: Толик Шума – 24-49-51. Страницы, отведенные под Щ, Э, Ю, Я в старой книжке не сохранились.

В новой все было иначе. В новой книжке все было по правилам, последние буквы алфавита аккуратно существовали на своих пустующих листах, а запись Шумицкий Анатолий Яковлевич (Шума) 513-80-00 по-прежнему замыкала список знакомых Федора Александровича.

По-разному ведут себя друзья детства. Одни и в высоких чинах требуют, чтобы в старой компании давно облысевших и растолстевших однокашников все без церемоний называли их школьными кличками, радостно обнимаются даже с теми, кого совсем не помнят, и презрительно кривят губу, только если кто-то почтительно спрашивает о званиях и наградах. Так, словно не положили они всю жизнь ради этих звезд на погонах и разноцветных орденских колодок на парадных кителях.

А Шума, наоборот, постепенно забывал и те времена, когда он был Шумой, и тех, для кого он им был. До высоких званий он не дослужился – в системе ресторантреста не носят погоны, – но какую-то карьеру все же делал, а потому уверенно осознавал себя Анатолием Яковлевичем для всех без исключения. Ну и ладно.

Но вот, примерно год назад раздался звонок, и Анатолий Яковлевич сказал:

– Привет, Федя, это Шума, узнал?

Сотник не узнал школьного приятеля, но легко догадался, что тому от него что-то нужно, а других аргументов, кроме зыбких и неверных детских воспоминаний, у Анатолия Яковлевича не нашлось. Поэтому ненадолго он готов был снова стать Шумой.

К тому времени, почувствовав, что уже достаточно оброс связями, зарядился опытом и может существовать автономно, Шума стал администратором «Олимпиады-80». Он долго присматривал ресторан для себя и выбрал этот, на Дарницком бульваре. Несколько лет назад, готовясь к Олимпиаде, там сделали небывалый ремонт, отделав зал зеркалами и оснастив его немецкой свето-акустической системой. Но звонил Шума Сотнику, конечно, не по ресторанным делам – у него появилась новая подружка, выпускница киевского Иняза, девочка тонкая, образованная, из хорошей семьи. И если прежним его любовницам вполне хватало столика в «Олимпиаде», шмоток из «Березки», а летом номера в гостинице «Ялта», то у этой были еще и не очень понятные Шуме духовные запросы. Он купил девочке видеомагнитофон – ну не в киношку же ему с ней ходить?! Но оказалось, что можно и в киношку, если это, например, французская неделя в Доме Кино. Вот тут Шума и вспомнил об однокласснике. Он пообещал Сотнику столик в своем ресторане и отличное обслуживание в любое время. И хотя Федор Александрович тогда пробурчал что-то вроде «Меня и в ресторане родного Дома Кино неплохо накормят», но пригласительные для Шумы и его девочки достал, а потом и предложением администратора воспользовался. Потому что в Доме Кино всегда себя чувствуешь воспаленным прыщом на носу – все тебя видят, все знают, с кем ты встречался и когда. Вы еще кофе не допили, счет еще не оплачен, а тусовка уже знает в подробностях, и о чем договорились и, особенно, о чем не смогли. Хорошо если это к тебе приезжали польские друзья и ты хотел просто понтануться, но где-то ведь нужно и о делах спокойно поговорить.

Потом, в начале мая, был Всесоюзный кинофестиваль, на который он достал Шуме и его подружке Оле пригласительные. Правда, смотреть на фестивале оказалось нечего: советское кино само уже зевало от затянувшегося военно-полевого романа и, казалось, было готово прокатывать его без свидетелей. Сотник повел жену и дочь только на грузинскую комедию, ему хвалили «Голубые горы» Шенгелая. Но фильм оказался безрадостным и заунывным, как «Сулико» на концерте в День милиции.

После показа они сели по-семейному в баре на втором этаже: Шума с Олей и Сотник с Леной и Иркой. Ирка ела мороженое и скучала, она не понимала, почему эту производственную труху называют комедией. Во всем фильме ей понравились только мотоциклисты. Скучала и Елена, но у нее было занятие: она разглядывала лица за соседними столиками и искала знакомых. Сотник что-то толковал тогда о смелости режиссера, о том, что на Украине такой фильм никогда бы не дали снять. Никогда, никому и ни за что. И на фестивале в Киеве картину показали только потому, что Шенгелая – большая шишка в грузинском кино. Но решительная Оля не соглашалась, сердилась и говорила, что фильм только кажется смелым, а на самом деле это обычная грузинская фига в кармане старых советских штанов. Смелость режиссера совсем не в том, чтобы так скучно рассказывать о том, что все и без него знают. Тут обрадовалась и захлопала в ладоши Ирка – она поняла, что фильм ей не понравился не потому, что она дура малолетняя и ничего не понимает, а потому, что он и в самом деле скучный. У Сотника еще тогда мелькнула мысль, что Оля, пожалуй, ближе к Ирке, чем к Елене. А Шума просто пил коньяк и не то слушал свою любовницу и молча соглашался с ней, не то вообще ни о чем не думал и просто пил коньяк.

– Слушай, киноман, – набрав номер Шумицкого, Сотник, конечно, вспомнил их посиделки на фестивале, но заговорил о другом, – на следующей неделе будет закрытый показ. «Город женщин» Феллини. Могу заказать для тебя два приглашения, если интересно, конечно. Фильм как раз для таких, как мы с тобой, героически перешагнувших кризис среднего возраста и даже не заметивших его.

– Отлично! – обрадовался Шума. – Бери! Твой Феллини, конечно, насквозь гнилой, но не тухлый.

– Сам придумал?

– Нет, это Оля мне недавно объяснила.

– Образно объяснила, – засмеялся Сотник. – Хорошо, значит, я заказываю для тебя два пригласительных. И еще вот что: сегодня у моей Ирины день рождения. Я вас с Олей приглашаю. Ты ведь свободен вечером?

– Вечером… Да, вечером свободен, спасибо. Где отмечать будете?

– У тебя в «Олимпиаде».

– Ага, отлично… И идти недалеко. Так тебе столик нужен? – догадался Шумицкий.

– Мне, Шума, нужен весь зал на весь вечер.

– Ну ты даешь! И ты говоришь мне об этом сегодня утром?

– Тебе, конечно! Кому мне еще об этом сказать?

– А если на сегодня уже приняты заказы? Я же так, навскидку, не помню.

– Один-два посторонних стола нам не помешают. Но остальные должны быть нашими.

– Ну хорошо, – согласился Шумицкий. – Я думаю, решим. Подходи в одиннадцать ко мне в «Олимпиаду», надо все посчитать, оформить заказ. И задаток приготовь, рублей двести.

– Шума, я в тебя верил! – голос Сотника был полон сахара, и меда, и благодарности, но в эту минуту он уже прикидывал, где к одиннадцати часам возьмет две сотни, а к вечеру еще тысячи полторы. – В одиннадцать буду в «Олимпиаде»!

Вот теперь отступать было некуда. Если бы Шума отказал, то Сотник, пожалуй, смирился бы, потому что его план, едва он начал выполняться, немедленно показался Сотнику авантюрой. Но раз первый шаг сделан, то нужно идти до конца.

Сейчас он ярко и смешно сыграет утро праздника для Ирки, потом он скромно, может быть, даже подчеркнуто сухо и деловито, так, чтобы ни в коем случае они не решили, будто что-то можно изменить, сыграет торжественную новость для жены и тещи, черт бы драл эту старую гадину. А потом его ждет тяжелый день, финал которого предсказать невозможно.

 

2

Федор Александрович родился в Киеве за три года до войны, но настоящим киевлянином себя не считал. Его отец, Александр Сотник, в тридцать седьмом стал секретарем одного из киевских райкомов партии, а в тридцать восьмом его арестовали и дали десять лет без права переписки. Едва это случилось, Роза Львовна, мать Федора Александровича, нашла место учительницы музыки в Чернигове, и семья тихо исчезла из города, а когда началась вой на – быстро уехала на Урал.

Вернулись они в Киев только в сорок шестом. Брата Розы Львовны, Семена Смелянского, в те годы знали многие, во время войны он командовал крупным партизанским отрядом, входившим в соединение Ковпака, и после победы помог сестре найти работу и жилье в разрушенном городе. В сорок восьмом, когда с момента ареста мужа прошло десять лет, Роза Львовна отправилась на Владимирскую, 33 узнавать о его судьбе. Ей быстро и без обычной волокиты выдали справку, что Александр Вацлавович Сотник был расстрелян в 1939 году по решению трибунала Львовского военного округа. Что значит «десять лет без права переписки», к тому времени все уже неплохо знали, и полученный ответ Розу Львовну врасплох не застал. Она не поняла только, при чем тут Львовский военный округ, если мужа арестовали в Киеве, удивилась и пошла за советом к брату. Смелянский удивился даже сильнее Розы Львовны, но не тому, что зятя расстреляли на Западной Украине – где захотели, там и расстреляли, какой с них спрос? – просто он точно знал, что в тридцать девятом году никакого Львовского военного округа не было, его создали только в сорок четвертом, да и то ненадолго. Однако выяснять, что значит эта странная ошибка, он сестре не советовал, может быть, со временем само разъяснится. Но со временем ничего не разъяснилось, а только еще сильнее запуталось.

В пятьдесят первом в Киев по приглашению Верховного Совета Украины приехала делегация из Кракова. Роза Львовна привычно развернула «Правду Украины» и на фотографии митинга в честь украинско-польской дружбы узнала своего мужа, расстрелянного двенадцать лет назад. Снимок был не очень четким, Роза Львовна могла ошибиться, но словно специально, чтобы она не сомневалась, под ним шла текстовка: «Выступает второй секретарь краковского городского комитета ПОРП Александр Сотник». Роза Львовна внимательно изучила текст и фото и грохнулась в обморок, а потом, едва придя в себя, долго молчала, удивленно разглядывала и не узнавала окружающих. Испуганный Смелянский записался на прием к Ковпаку, который в те годы был вторым человеком в Верховном Совете. Его бывший командир договорился с польскими товарищами – Сотник пообещал встретиться с Розой Львовной в гостинице «Украина».

Эта история могла стать мелодрамой, могла – драмой, но она закончилась фарсом.

В вестибюль гостиницы к Смелянскому и Розе Львовне медленно спустился удивительно худой, высокий и безгранично печальный человек.

– Здравствуйте, пани, – он поцеловал руку Розе Львов не. – Вы хотели меня видеть?

– Нет, – растерялась она, – не вас. Мне нужен Александр Сотник.

– Я – Александр Сотник, – меланхолично кивнул поляк.

– Нет! – это была грубая и очевидная ложь. Роза Львовна помнила Сотника невысоким, крепким, невероятно энергичным человеком. Конечно, он мог за эти годы похудеть, постареть и растерять энергию. Но он никак не мог вырасти на целую голову. – Вот Сотник, – она протянула газету с фотографией.

– Пани, – печально покачал головой поляк, внимательно рассмотрев фотографию. – Это ошибка. Журналисты часто ошибаются. В нашей делегации нет никого похожего. Наверное, это какой-то украинский товарищ. А Александр Сотник – это я. Мне очень жаль, пани. – Поляк поцеловал ей руку и ушел наверх.

Вечером Роза Львовна опять потеряла сознание, а после не узнавала уже никого. Сложив на коленях руки, она целыми днями сидела на краешке табурета посреди комнаты, возле круглого стола; она всегда держала спину прямой и смотрела в самый дальний, самый темный угол. Если ее пересаживали на другой стул или на диван, Роза Львовна не сопротивлялась, но со временем вновь оказывалась на старом деревянном табурете. Она молчала, не говорила, и хотя все слышала, но на просьбы и уговоры не отзывалась.

За тем же круглым столом Федор делал уроки. Однажды он заметил, что мать слушает, как он пытается учить стихи. Он сам не очень понял, как об этом догадался, – Роза Львовна не поворачивала голову, не смотрела на него и уж, конечно, не думала о нем. Как всегда, она смотрела в угол комнаты, но Федор был уверен, что она и слышит его, и слушает.

Тогда он стал читать ей школьную хрестоматию подряд, начиная со «Слова о полку Игореве», – других книг со стихами дома просто не было. Читая, Федор слушал себя так, как, казалось ему, слушает мать, он слушал ее слухом, и от этого сухие, царапающие и непонятные строки наполнялись силой и жизнью, а серые размытые картинки, которые прежде возникали перед его мысленным взглядом, становились яркими и объемными. Он все равно плохо улавливал суть того, что читал, слова переплетались в его воображении, прирастали странными невозможными смыслами, и уследить за мыслью автора не удавалось почти никогда. Редкие стихи были ему ясны и интересны, но и так, не понимая вполне, он чувствовал их плотными и динамичными и, декламируя, как мог усиливал ощущение упругости звучания, потому что важным ему казалось именно это. Читая «Слово», Федор вдруг расплакался, когда дошел до Плача Ярославны, и тут же увидел, как Роза Львовна уронила две тяжелые слезы.

Она умерла через три года после встречи с фальшивым Сотником в гостинице «Украина», а Федор Александрович потом всю жизнь, декламируя монологи, играя в театре, выходя на съемочную площадку, видел себя, свою игру со стороны. Окончив театральный институт, он уехал из Киева, работал в провинциальных театрах, редко задерживаясь в каждом дольше, чем на один сезон, и вернулся в столицу только через пятнадцать лет.

За десятилетия, которые прошли после смерти матери, он перестал играть и читать для нее, но продолжал делать это для стороннего наблюдателя. Иногда таким наблюдателем был он сам, а чаще Сотник не мог сказать, для кого именно играет. Он не думал об этом, но всегда чувствовал, что его невидимый зритель где-то неподалеку.

* * *

– Храня деньги в сберегательной кассе, вы помогаете обществу, но вредите своему здоровью! – Ровно в одиннадцать Сотник вошел в небольшой кабинет Шумицкого. Перед этим он провел полтора часа в липкой духоте сберкассы, дожидаясь, пока получит пенсии десяток стариков. Очередь едва ползла, пенсионеры не желали ничего понимать, писали не то, расписывались не там, кассир орала на них, они орали в ответ, потом глотали таблетки, кассир бегала за водой…

Сотнику нужно было снять две сотни, чтобы заплатить Шуме аванс. Но когда подошел его черед, двухсот рублей в кассе не оказалось – не хватало тридцатки, все унесли с собой пенсионеры – и если бы сразу за Сотником в очереди не стояли две мамаши с коммунальными платежами, то обещанных денег он бы просто не принес. А так, можно считать, повезло.

Шумицкому тяготы и невзгоды Сотника были неинтересны – если ты придумал себе праздник, то празднуй и не жалуйся.

– Давай займемся твоими делами, Федор, у меня времени мало, мне уезжать через полчаса.

– Да, давай, – обрадовался Сотник. – Что с предварительными заказами? Много у нас будет подселенцев?

– Никого, ты один. Пятнадцать столов тебе хватит? Пятнадцать столов по шесть человек. Девяносто гостей. Если не хватит, могу еще два добавить.

– Ого, – вдруг испугался Сотник. – Девяносто!

– Что, много? Но я не могу сократить, план есть план. Снизу меня держит план, а сверху – санитарные нормы, понимаешь? А я кручусь между ними.

– Ничего, пусть девяносто. Это даже хорошо.

– Значит, решили, девяносто. Теперь меню. Из водки – только «Русская»…

– Толик… – Сотник растерянно остановил Шумицкого.

– Что «Толик»? Только «Русская». Другой нет. И той остался один ящик.

– Но этого же мало. И водка плохая.

– Водка как водка, но одного ящика мало, согласен. Давай сейчас разберемся с едой, а потом поговорим о водке. Водка – решаемый вопрос.

Шумицкий работал по привычной, давно отработанной схеме: сперва он заставлял клиента торопиться, затем оглушал неприятной новостью, а потом уже спокойно диктовал свои условия. И тот соглашался. То, что сегодня клиентом был Сотник, ничего не меняло – Шумицкий должен зарабатывать ежедневно. Иначе чем он потом расплатится с ресторантрестом? Школьными воспоминаниями? Да, с ресторантрестом еще ладно, а с остальными?

Сотник послушно согласился на самые дорогие салаты и горячие блюда – тут не обошлось, конечно, без жульенов и котлет по-киевски. Девяносто котлет по-киевски с маргарином вместо сливочного масла, девяносто салатов «Оливье» с «Любительской» колбасой по два двадцать вместо телятины. И пять процентов сверху. Этот день Шумицкий прожил недаром.

– А что за девяносто рублей ты тут добавил? – все так же растерянно спросил Сотник, увидев пятипроцентную надбавку. Сумма в графе «Итого» совсем чуть-чуть не дотягивала до двух тысяч, но на нее он старался вообще не смотреть.

– Это, Федор, за срочность, – терпеливо объяснил Шумицкий. – Через восемь… уже через семь с половиной часов мне предстоит накормить девяносто человек. Три салата, три закуски, два горячих блюда, десерт – каждому. А кухня об этом еще ничего не знает. Вот ты принимал дома гостей? Человек десять хотя бы? Сколько дней твоя Лена для них готовила? Бегала по магазинам, покупала, чистила, нарезала, варила, жарила, торты пекла? Три дня? Пять? Неделю? А у меня на все семь часов. Пять процентов за срочность, Федор, – это норма, утвержденная прейскурантом. Можешь пойти в «Братиславу», тут недалеко. Можешь пойти, спросить их и сравнить. Только «Братислава» сегодня – на сегодня у тебя заказ не примет.

– Понятно, Шума. Да я же не спорю…

– Вот и отлично. – Шумицкий еще раз проверил расчеты. Эти пять процентов он брал себе, ни с кем никогда не делил и сегодня не собирался. Вечером, когда Сотник станет расплачиваться, он наверняка не обратит внимания, что в экземпляре счета, который останется ресторану и потом пойдет в бухгалтерию, нет надбавки за срочность, а сумма стоит другая. Но Сотник будет пьян, счет выпишут не очень разборчиво – главное, что он уже согласился расстаться с деньгами и внес задаток. Вечером он просто не успеет за всем проследить.

– Так как же мне быть с водкой?

– Водка! – Шумицкий достал записную книжку. – Сейчас будем решать. Ты не знаком с Алабамой? Нет? Вот, заодно и познакомишься. Алабаев Фридрих Атабаевич… Звонить?

– Звони. Он казах, что ли?

– Он только снаружи казах. Глаза узкие, скулы – монгольские, здоровый, гад, и сильный, как носорог. Азиатский косоглазый носорог. А по сути, он, конечно, немец. Все сечет, все помнит, копейки не прощает – настоящий бош. Но если Алабама пообещал, то сделает все, как договорились. Никого еще не подвел.

– Звони-звони…

– Алабама, это Шумицкий из «Олимпиады». Приветствую… Мой школьный товарищ сегодня хочет отметить день рождения дочери, а с алкоголем в «Олимпиаде» как всегда, сам знаешь… Да, отличный парень, мы с ним все уже решили, только с водкой нужно бы помочь… Он артист… Да, понятно, все мы понемногу, но он настоящий… Подойдет, конечно. Как скажешь, к трем, значит, к трем… Ты будешь в парке, как обычно? Договорились… Записку писать?.. Да, я тоже думаю, не ошибется. Скажет, что от меня… Да, обязательно…

– К трем? – переспросил Сотник, когда Шумицкий положил трубку.

– Да. В парке возле «Ровесника» есть кафе «Конвалия». Знаешь?

– Найду.

– Оно там одно, других нет. В три часа Алабама всегда обедает в «Конвалии». Он тебя ждет.

– Спасибо, Шума.

– Да не за что. С деньгами у тебя все нормально?

– Деньги есть, их только с книжки снять нужно.

– Что, копил на машину, а теперь пропиваешь? – подколол Шумицкий и почти угадал. Сотник снимал деньги со счета, о котором Елена ничего не знала. На книжке накопилось уже четыре тысячи, и он действительно думал о машине.

– Классический случай, – засмеялся Сотник. – Успеть бы их еще сегодня снять.

– И с этим я тебе помогу, – Шумицкий опять потянулся к телефону. – У меня хорошая знакомая – заведующая сберкассой на Алишера Навои. Выдаст сколько нужно. И обслужит без очереди. Звонить?

– Спасибо тебе, Шума, – растрогался Сотник.

– Да ладно, – отмахнулся Шумицкий. – Мы же друзья все-таки. Тридцать лет знакомы. Или больше?

 

3

Азиатский носорог, – вспомнил Сотник, едва разглядев Алабаму за столиком возле кафе «Конвалия». – Интересно, это тоже Оля заметила или Шума придумал сам?

Азиатский носорог Алабама ощупывал окрестности медленным сонным взглядом. Рядом с ним, за тем же столиком, скучали молодая ориентальная брюнетка с ярким пятном помады на голубовато-бледном лице и худой тип в темных очках с неприятными коричневыми пятнами и смазанными чертами лица.

– Ага, артист, – узнал Сотника Алабама, слегка оживился и кивнул в сторону свободного стула. – Присаживайся. Есть будешь?

– Спасибо. Я до вечера потерплю. Сейчас не успеваю.

– Да ладно, – отмахнулся Алабама. – Куда спешить? Здесь манты хорошо делают. Я их сам научил. Долго дрессировал, но зато теперь есть место, где мне готовят настоящие манты. Поешь с нами, не спеши. А то ты похож на мятую салфетку. Зачем комкать жизнь – живи хотя бы себе в радость, раз уж остальным ты надоел. Поверь мне, ты надоел, тебя еле терпят. И меня тоже. Когда человеку пятьдесят, он уже всех достал, от него устали, и это не изменить. Так что наплюй на них. Вот, ты устраиваешь дочке праздник, значит, хочешь радоваться жизни и должен меня понимать. Жить нужно так, чтобы не было мучительно больно, когда к тебе придут с обыском. Правильно?

– Конечно, – согласился Сотник. Ему было все равно, с чем соглашаться, лишь бы поскорее договориться о водке.

Он уже снял деньги со счета, побывал в театре, пригласил тех, кто был на дневной репетиции, и встретился с Веней Соколом, потому что ресторан – это для него, а дочке нужен подарок. Сейчас он поговорит с Алабамой, а потом ему придется опять мчаться в центр города снова встречаться с Веней и еще раз бежать в театр – приглашать тех, кто придет на вечернюю репетицию. Хорошо, что сегодня нет спектакля. За этот долгий день Сотник уже успел больше, чем обычно успевал за неделю, и это было только начало.

– Торпеда, скажи, чтоб нам принесли манты, – велел Алабама пятнистому.

– Я не хочу манты, – пошевелила пятном помады брюнетка. – Мне вредно.

– А что ты хочешь?

– Я хочу мороженое и ликер.

– Манты из свежей баранины ей вредно, а жир, лед и алкоголь – полезно, – сообщил Алабама Сотнику. – Ладно, она хочет мороженое с ликером, и я их ей заказываю. Думаешь, она мне за это благодарна? Вот ты, артист, как ты думаешь?

– Надо у нее спросить. Так проще всего.

– Спроси, – охотно разрешил Алабама. – Она отзывается на русское имя Каринэ.

– Я знала, что опять придется жрать твои манты. Они мне уже в рот не лезут, – скривилась Каринэ. – Слышать о них не могу! Каждый день манты! С ума можно сойти! И мне вредно…

– Сам видишь, – пожал плечами Алабама. – Ни слова благодарности от капризной армянской красавицы. Ни капли. Ни грамма… В чем сейчас принято мерять благодарность?

– В нематериальных единицах, – быстро ответил Сотник. – В баллах эмоциональных колебаний. Как землетрясения и цунами.

– Да? Хоть и звучит угрожающе, но если дело только в эмоциях, то все еще не так плохо. Эмоций у нее достаточно, и, главное, не она ими управляет, а они ею. Давай так, – Алабама слегка обнял армянку, – сначала ты ешь манты, потом – мороженое с ликером.

– Вообще тогда ничего есть не буду. Пусть менты едят манты!

– Ну поголодай. Тебе не повредит, – согласился Алабама и подмигнул Сотнику. – На самом деле, раньше она манты любила, все съедала, сколько ни дашь. А то, что мы сейчас видели, – это защитная реакция ее психики. Потому что теперь манты у моей армянской красавицы – это я, старый жирный баран. Это я вреден для ее здоровья. Это меня она не хочет, меня она готова скормить ментам без остатка. Отказываясь от мантов, она отказывается от меня, только сказать об этом боится. А себе рада найти что-то освежающее, что-то легконогое, мускулистое, загорелое. Сладкое и крепкое, как ликер. Как дешевый ликер, потому что другого в «Конвалии» не бывает. Здесь вообще все – говно, только манты делают как надо. Вот в «Олимпиаде» у Толика неплохо готовят. Да он вообще молодец, и другу поможет, и себя не забудет. Так ведь?

– Конечно, – снова согласился Сотник. – Вы приходите сегодня вечером. В семь часов. Я вас приглашаю.

– А ведь ты не думал об этом заранее, – заметил Алабама. – Не искал подходящего момента, чтобы вовремя пригласить нужняка. Это был душевный порыв, и я ценю такие вещи. Не потому что в них благодарность меряют, ты ерунду сказал. А потому что жизнью не расчет управляет, а эмоции. Вернее, и расчет, и эмоции, но расчет все-таки сила вспомогательная, как техперсонал. А миром правят страсти – мной, тобой, толпой… Да что я тебе рассказываю? Любая пьеса, даже если она будто бы о расчете, все равно о страстях. Так?

– Конечно, – в третий раз согласился Сотник.

– Спасибо за приглашение. Мы придем. Только ты скажи: у тебя рыба будет? Балык, лосось легкого посола, икра?..

– Нет, не будет. Мне Шума не предлагал.

– Я знаю. У него с рыбой всегда плохо. Человек, который в ресторантресте сидит на рыбе, сам хотел перейти в «Олимпиаду», но Толик сумел его отодвинуть. Теперь он с «Олимпиадой», но без рыбы. А я, понимаешь, по вечерам не ем мясо. Манты – это днем, а вечером – рыба. Поэтому у меня к тебе просьба – найди время заехать к директору Центрального гастронома и передай ему от меня записку. Он даст рыбу и немного икры. На всю твою свадьбу, конечно, не хватит, но два-три стола уважаемых гостей накормишь. Вот, все. Вечером увидимся?..

– А с водкой как быть? – напомнил растерявшийся Сотник.

– О твоей водке мы еще утром договорились. Я разве не сказал? В Днепровском тресте столовых тебя ждут два ящика «Зубровки» и три ящика массандровской «Алушты». Туда можешь кого угодно отправить, хоть жену, там накладные белые и все чисто. А к директору гастронома заедь, пожалуйста, сам. Так мне будет спокойнее.

 

Глава восьмая

Манты в кафе «Конвалия»

 

1

Весна заканчивалась. Вязкой душной волной на город накатывало лето, а Алабама не мог вырваться к морю даже на неделю. Для него парк «Победа» превратился в джунгли, парк опутал его лианами, намертво, как к пальме, привязал к столику «Конвалии». Пока два тихих алкоголика, подполковники-отставники – директор парка и главный инженер, жрали водку, запершись в комнате смеха с давно уже перебитыми зеркалами, Алабама работал. Каждый день с полудня до позднего вечера он следил, чтобы на центральных аллеях и в глуши, по всей территории – от танцплощадки до озера, было тихо. Чтобы спокойно работала фарца, чтобы звереющие без дури афганцы не сносили продавцов анаши, а наряды ментов не видели больше того, что им положено видеть. Он сохранял баланс, он удерживал равновесие. На нем, как на гигантской черепахе, лежало здесь все, и доверить хозяйство хотя бы на неделю он не мог никому. Алабама чувствовал себя матерым производственником, взмыленным директором завода, от которого зависела отрасль. Но директорам, да что директорам – всем в этой стране без исключения полагался отпуск – двадцать четыре дня плюс выходные в белом санатории с широкими окнами на берегу теплого синего моря. Или те же двадцать четыре тихих дня с бамбуковой удочкой в шелестящих зарослях ивняка на песчаном берегу Десны. Или на даче, раскорячась на щедро политых интеллигентским потом шести сотках, в битве за огурцы и кабачки. Каждый выбирал по вкусу. И только Алабаме, массовику-затейнику, по штатному расписанию – режиссеру публичных зрелищ, в отпуск уходить было нельзя. Он видел в этом насмешку высших сил.

За нами сверху следят заинтересованно, мы им небезразличны. Наши просьбы исполняются рано или поздно. Мы долго и многословно просим высшие силы о какой-то чепухе, а потом, получив ее, глядим растерянно, не понимая, зачем она нужна и что теперь с ней делать. И даже если мы не просим ничего, если живем, упрямо добиваясь каждой мелочи только собственной хитростью, настойчивостью и силой, все равно на нас глядят с легкой иронией, как на молодого и неопытного кота, затеявшего на глазах у всех охоту на голубя. Замысел равен просьбе, и однажды кот получит своего голубя. Не сразу, но получит. А потом будет долго отплевываться от пуха и перьев, забивших рот, заклеивших глаза, облепивших всю его ошалевшую от неожиданной удачи кошачью морду. Отмывшись, отчистив усы и нос от рваных голубиных потрохов, молодой кот вдруг спросит себя, а стоило ли это странное удовольствие потраченных сил, тех часов, что он провел в пыли под солнцем и в грязи под дождем. Ведь дома, в миске, ждал его, плавая в соку, кусок куриной печени. Да, за время охоты печенка слегка подсохла, но она там была. Она есть и будет до скончания кошачьих времен. «Так стоило ли?» – спросит кот. Ладно, кот, может быть, и не спросит… Но Алабама себя спрашивал. И не мог избавиться от чувства, что там над ним смеются.

Свою жизнь он строил так, чтобы не иметь ничего общего ни с этой властью, ни с этим государством – он понял о них все, что нужно было понять, еще в детстве, и больше ничего знать не желал. Возможно, существуют страны, где ему бы это удалось, но нашей в том счастливом списке точно нет. Едва Алабама решил, что наконец свободен и независим, как тут же выяснилось, что на самом деле он безвылазно увяз в болоте. И как теперь ему выбираться – не скажет никто.

Отца Алабама не помнил, тот исчез перед войной, оставив сыну русско-татарскую фамилию, ген азиатской невозмутимости и казахское отчество. Расспросить о нем было некого, потому что мать Алабамы, Элла Адлер, умерла от воспаления легких в декабре сорок первого года, через несколько месяцев после высылки херсонских немцев в Казахстан. Алабама привык думать, что немецкое имя, а с ним в комплекте точность и упрямство, достались ему от матери. Еще неполные полгода он прожил у ее родственников, Адлеров, в Ерментау, а потом Алабаму отдали в Акмолинский детский дом. За эти недолгие месяцы Адлеры успели сделать для него всего две, но очень важные вещи. Терять им было нечего, хуже голода и выживания на грани смерти посреди голой, насквозь промерзшей степи где-то у черта на рогах, на краю света, быть ничего уже не могло, и Адлеры не молчали, они яростно проклинали большевиков и вообще Россию с ее безумным коммунизмом. Алабама получил ответы на вопросы, которые и задать тогда толком еще не мог. Он получил их авансом, заранее, на много лет вперед. А кроме того, совсем уже случайно, его дядюшка Вилли, в прошлой жизни, до депортации, – дирижер небольшого хора, заметил у племянника музыкальный слух и успел немного позаниматься с ним вокалом. Странно и невозможно звучали старые немецкие гимны на окраине Ерментау, в их ссыльной конуре, лишь самую малость отличавшейся от большой собачей будки.

– Фриц, – обнял Алабаму дядя Вилли перед тем, как посадить его на грузовую попутку и отправить в Акмолинск, – обещай всем говорить, что ты хорошо поешь. Обязательно запишись в хор. У тебя фамилия не наша, может быть, хоть так ты вырвешься из этого ада.

Добрый Вилли не сомневался, что в детском доме будет хор. Разве может быть детский дом без хора?.. Когда рушится привычная жизнь, человеку тяжело поверить, что она рушится полностью и без остатка. И даже когда все ясно, когда надежды нет, он продолжает верить, что катастрофа локальна и у нее есть границы, что хоть у кого-то другого жизнь сложится лучше. Не может же быть плохо всем и всюду. Это просто невозможно! Возможно…

О пяти годах, проведенных в детском доме, Алабама не рассказывал никому, да и сам старался о них не вспоминать. Ежедневные кровавые драки за тушенку, за хлеб, за мерзкую баланду, которую там называли первым блюдом, не стоили его воспоминаний. Вяло и лениво их пытались чему-то обучать, но едва сумели научить писать. Никакого хора в детском доме, конечно же, не было.

После седьмого класса Алабама уехал в Алма-Ату и никогда больше не возвращался в безрадостный двухэтажный деревянный город неистовых самумов, который по случайности стал городом его детства. Алабама постарался забыть Акмолинск навсегда, и это ему почти удалось. Только воспоминания о невероятных, не виданных никогда больше, песчаных бурях в полнеба не оставляли его даже десятилетия спустя. И если ему вдруг снился Акмолинск, то всякий раз этот сон заканчивался мгновениями глухой тяжелой тишины. Следом за ними шквал песка и пыли обрушивался на него, выдавливая воздух из легких, затмевая солнце, стремясь оборвать тонкую нить сознания.

Песчаный сон неизменно предвещал тяжелый день, полный сложных и мутных дел, которые требовали от Алабамы предельной концентрации. Каждое из них в любой момент могло выйти из-под контроля, вырваться из-под его власти и вдребезги разнести небольшое, отлично налаженное и безупречно работающее предприятие – его парк «Победа». Поэтому если ночью ему снилась буря, то утром Алабама объявлял выходной. Он, как всегда, приходил в парк, но приходил отдыхать. В эти дни он занимался только пустяками, не признавая ничего важного и срочного. Алабама вызывал Каринку, он любил, чтобы она была с ним с самого утра, – она и Боря Торпеда. А если вдруг возникало что-то совсем уж неотложное, то Алабама поручал это Торпеде.

Торпеду ему навязал начальник Днепровского ОВД полковник Бубен. Считалось, что Боря у них для связи. Они это так и называли – стучать в бубен. Конечно, Боря передавал Бубну намного больше, чем поручал ему Алабама, Алабама это чувствовал, в таких вещах он не ошибался.

Он начал фарцевать в парке «Победа» пять лет назад. Гостиницу «Братислава» тогда еще только строили, но Алабама все рассчитал точно, и когда к Олимпиаде «Братиславу» открыли, попутно вылизав и прилегающие кварталы, парк немедленно превратился из глухой спальной окраины в живое и многолюдное место. Сюда стали приезжать семьями со всего левого берега, и сплетенная Алабамой к этому времени сеть фарцовщиков заработала в полную мощность.

Алабама поставил в парке только своих ребят и всем им, кроме Марика Гронадера, неплохо знавшего английский и немецкий, белозубого, дружелюбного и обаятельного, как Хамфри Богарт, запретил появляться возле «Братиславы». Ни к чему было лишний раз злить милицию и КГБ. С фирмачами встречался Марик, и только он. Марик никогда не торговал, и потому его было сложнее обвинить в спекуляции, считалось, что покупает он исключительно для себя. На самом деле, конечно, для Алабамы.

Даже Алабама появлялся в «Братиславе» редко и ни в коем случае не по делам, хотя с директором гостиницы он был знаком, и если было нужно, то свободный номер для его гостей находился всегда. Первое время деловые встречи Алабама проводил в «Олимпиаде-80» – ему нравился этот ресторан после ремонта, но все же что-то мешало ему чувствовать себя там спокойно и уверенно. Да и до парка было далековато. Пришлось пробить через трест столовых открытие еще одного кафе в парке, подальше от людных аллей. Так появилась «Конвалия». Вот туда и потянулись для разговоров с Алабамой бомбилы-одиночки, доверенные люди киевских заведующих базами и курьеры кавказских цеховиков с образцами. С местными Алабама старался не работать, чтобы лишний раз не рисковать.

Это были сказочные времена. Ему почти не мешали, а о готовящихся милицейских рейдах аккуратно предупреждал свой человек в отделе внутренних дел. Впрочем, и рейдов было немного, ведь парк «Победа» – это не Крещатик. Пока на Кресте лютовал лейтенант Житний, пока тамошнюю фарцу мели без разбора, пока из валютных баров «Руси», «Днепра» и «Лыбеди» частой сетью вылавливали всех, от сопливых гамщиков до опытных штальманов, Алабама спокойно зарабатывал на тихой киевской окраине. Он всегда знал, что главное в работе – это стабильность, и потому нельзя рассчитывать на капризных фирмачей: сегодня они есть, завтра их нет, а парк должен работать каждый день без перебоев. Поэтому Алабама придирчиво и внимательно выбирал постоянных партнеров. На это он потратил примерно год – отбраковал бакинцев и батумцев, выставил из парка один за другим сразу три цыганских табора и остановился на двух подпольных семейных предприятиях из Еревана. Восканяны шили туфли под Италию и Германию, а Микаэляны строчили джинсы и куртки любимых народом американских марок. Обувь армяне делали очень неплохую, в другой жизни и в другой стране на ней не стыдно было бы ставить собственную фамилию и не прятаться под марками Gabor и Tamaris. А вот самострок с лейблами Lee, Wrangler и Levi’s от оригиналов отличался заметно. Хотя что значит заметно? Кому-то заметно, а кому-то и думать об этом неинтересно. Всех ли интересуют идеальная форма шва, длина стежка и безупречная линия строчки на штанах? Алабаму устраивало, что армяне работали осторожно и аккуратно, а остальное… В настоящих джинсах, если посмотреть внимательно, тоже полно брака.

Как-то раз Алабама принял приглашение Микаэлянов и слетал в Ереван. Улетал он один, а вернулся с Каринэ. Так получилось… В делах Алабама всегда был предельно точен, не признавал мелочей, по второму, по третьему разу обдумывал уже состоявшиеся сделки, отыскивая свои промахи и слабые места, чтобы не повторять даже мелких ошибок. Но в личной его жизни все складывалось иначе, и идея увезти с собой случайную ереванскую знакомую, которая была его моложе почти на двадцать пять лет, пришла мгновенно. Но позже Алабама понял, что это было не худшее его решение. Каринэ не знала в Киеве никого, а значит, она замыкалась на нем, он мог ее контролировать. И он воспитывал ее, как считал правильным.

Спокойные времена закончились с появлением в парке афганцев. Опасность приходит на мягких лапах с лицом скорбным и жалобным или с невинным и скромным, и мы никогда не знаем наверняка, чего опасаться, а чему радоваться. Многое вначале кажется простым и очевидным, но жизнь переворачивается мгновенно, камнем уходит в темные воды прошлого, и уже неясно, за что хвататься и что спасать.

Первое время афганцев было мало, и какого-то особого внимания на них не обращали. А ведь тогда Алабама запросто мог высадить их из парка и близко к нему не подпускать. Они нашли бы себе другой лесок или сквер – на левом берегу достаточно тихих мест. Но об афганцах никто не думал как о враждебной и опасной силе, которой когда-нибудь придется противостоять – они были всего лишь покалеченными мальчишками, им нужно было где-то работать. К тому же директор парка неожиданно протрезвел и вспомнил о своем военно-техническом гарнизонном прошлом. Он, видите ли, подполковник запаса, он, видите ли, должен помогать ветеранам и инвалидам. Вот и помог. В начале восьмидесятых так непривычно и странно было называть ветеранами двадцатилетних сопляков.

Они возвращались из какого-то дикого мира, о котором здесь не знали почти ничего, да и не очень хотели знать. Это прежние «правильные» ветераны когда-то защищали и освобождали свой дом, свою страну, а теперь аккуратно ходили на торжественные митинги, терпеливо стояли на трибунах, принимали цветы у пионеров. Их не трясло от обиды и ярости, потому что они знали, за что воевали, потому что с ними вместе воевал весь народ. А афганцы не успели ничего понять, даже вернувшись домой. И у тех из них, кого вроде бы не задело, кто уцелел физически, не стал наркоманом и не утратил способность солнечным утром радоваться предстоящему дню, все равно рано или поздно, не после третьей рюмки, так после четвертой, отказывали тормоза. Быстро и невнятно начинали они что-то твердить случайным соседям по столу, неожиданным собутыльникам, не понимая, почему те первое время пытаются слушать, а затем осторожно отходят в сторону, оставляя их один на один с воспоминаниями, которых не вынести в одиночку.

Афганцы находили друг друга, узнавали в толпе по тени глухой отчужденности, проскальзывавшей даже в самом спокойном, уверенном в себе взгляде. Прошлое собирало их вместе, и если они просто сидели молча, то молчали об одном и том же.

Сперва их жалели, но жалость быстро сменилась раздражением. Афганцам полагались какие-то льготы, что-то им должны были продавать дешевле, где-то пропускать без очереди, но стремительно нищающее государство вечных очередей уже не могло выполнить все, что наобещало ветеранам всех своих явных и тайных, засекреченных войн. По многолетней привычке чиновники были готовы кое-как обслуживать поколение своих родителей, стариков, ветеранов Второй мировой, но мальчишки, вернувшиеся из-под Кабула, Герата и Джелалабада, едва не из каждой чиновничьей пасти слышали: «А мы вас в Афганистан не посылали».

Афганцы накатывали на страну волнами, каждые полгода, после очередной демобилизации их становилось все больше. Милицейские сводки и отчеты наркодиспансеров безжалостно свидетельствовали об одном и том же: Афганистан обернулся для Украины невиданным, немыслимым ростом наркомании. Цветущие маковые поля, алые, багровые, бордовые, трепещущие на ветру, уходящие за горизонт, – красота и гордость южных областей мгновенно превратились в смертельную угрозу. Ими больше не любовались – их сжигали и перепахивали. Их уничтожали. Но это ничего не меняло и изменить уже не могло.

Когда афганцам, обосновавшимся в парке «Победа», не хватило денег на дурь, первыми пострадали фарцовщики. Фарце накидали несильно, но у двоих забрали товар и деньги. Алабама быстро навел порядок, ущерб был возмещен, извинения принесены, однако он понимал, что это только начало. Убрать афганцев из парка Алабама уже не мог – это следовало сделать прежде, а теперь рычагов управления ими у него не было. Да, на этот раз он договорился: надавил авторитетом, слегка припугнул, немного пообещал – Peitsche und Zuckerbrot, как говорили его немецкие братья. Но что делать дальше? Ведь придут новые, совсем уже безбашенные. Им однажды тоже не хватит денег на анашу или на водку, или нечем будет догнаться, или просто порывом ледяного ветра выключит свет в их навеки больных головах – и тогда все повторится, повторится еще не раз. И цукербротов на всех не напасешься.

Эта ситуация разрешилась неожиданным и очень неприятным для Алабамы образом. Если бы он мог, если бы у него был выбор, он, конечно же, постарался бы найти другое решение. Но выбора ему не оставили.

Полтора года назад, зимой, в Днепровском ОВД сменилось руководство, и на улице Красноткацкой воцарился Бубен. В Киев его перевели из города Фрунзе, столицы Киргизской ССР. Человек Алабамы в Днепровском ОВД передал, что полковника в Главке считают опытным борцом с наркотиками, для того его и перебросили на Украину. Это была последняя информация от доверенного человека, потому что Бубен первым делом почистил штат районного отдела внутренних дел, отправив на пенсию среди прочих и прапорщика, сливавшего Алабаме милицейские слухи и сплетни.

Алабаму новости не обрадовали. Он остался без надежной, проверенной крысы в тот момент, когда она была нужна ему как никогда. Опыт Алабамы говорил, что новое, не обтершееся ментовское начальство всегда опасно, а интуиция подтверждала, что полковник Бубен не оставит своим вниманием парковых афганцев. Алабама спешно искал новую крысу, но дело это было непростым, требовало времени, и он не успел.

Ранней, еще морозной весной следующего года, на Масленицу, в сероватой мгле наступающего вечера, когда киевляне с детьми уже возвращались из парка по домам, всю парковую фарцу с товаром и выручкой свинтили прямо на точках. Одновременно с ними взяли и Алабаму, и зачем-то весь штат «Конвалии».

Если бы операцию проводил московский мент, или ленинградский, или даже киевлянин, то Алабама с первых дней задержания начал бы готовиться к суду. У этих ушибленных идеей славян все понятно и просто: раз тебя взяли, значит, будут следствие и суд. Ты можешь попытаться откупиться, и если сумма окажется достаточной, чтобы перевесить моральный кодекс офицера, строителя коммунизма, сделка вполне может состояться. Но когда они идут тебя брать, гайдамаки чертовы, они не думают о сделках, они не думают о торговле. Это может прийти позже. А может и не прийти.

Однако полковник Бубен приехал из Средней Азии, и значит, ход его мысли вполне мог оказаться другим. Может быть, это приглашение к разговору, кто знает? Возможно, он просто хочет познакомиться с Алабамой и показывает ему свои возможности. Жест гостеприимства, так сказать. Жесть гостеприимства.

Обдумав ситуацию, Алабама решил, что Бубен потребует долю, и приготовился торговаться. И хотя торговаться действительно пришлось, говорили они совсем о другом. Бубен в самом деле оказался специалистом по наркотикам. Одного взгляда на карту Днепровского района ему хватило, чтобы предположить, где могут собираться местные наркоманы, а оперативные данные быстро превратили его предположение в уверенность. Но, просматривая старые доклады оперов, он поймал себя на том, что не верит им, как не верит, например, статьям в «Правде», неважно, описывают ли они страдания рабочих под гнетом капитала или величие трудовых побед советского народа. Доклады не были взяты с потолка, но словно составлены с чужих слов – в них не было искренности очевидцев, подделать которую невозможно. Бубен отлично знал, что это может значить: парком управлял человек, сумевший вывести его из под контроля системы. После этого найти гражданина Алабаева Фридриха Атабаевича было делом техники.

Когда Алабаму привели на допрос в кабинет начальника Днепровского отдела внутренних дел, он уже понял, что главные предложения будут сделаны ему именно в этом разговоре. Алабама не волновался, тем более не боялся, скорее, ему было любопытно. Но, когда разговор закончился, он понял, что встретил человека, которого лучше было не встречать. Впрочем, ничего изменить он все равно не мог.

Бубен начал разговор с темы, для Алабамы понятной, – с того, что по сто пятьдесят четвертой статье УК УССР его ребятам светит от двух до семи с конфискацией, а самому Фридриху Атабаевичу, против которого участники его преступной группы уже дают показания, – от пяти до десяти. Алабама на это понимающе кивнул. Было ясно, что Бубен берет его на понт. Его ребята отлично знали, что говорить при задержании, и втягивать Алабаму никто бы из них не стал. Алабама на свободе – это их спасательный круг. Кто кроме него найдет серьезного адвоката и вытащит их с нар на волю? А доказательств против Алабамы у ментов нет. Чтобы их нарыть, Бубну нужно было не меньше года заниматься только парком «Победа», а он еще четыре месяца назад кушал ферганские дыни и ни о чем таком не думал.

Но полковник тут же показал, что может опереться не на одни только слова ненадежных фарцовщиков, и положил на стол протокол обыска. Якобы в «Конвалии» при понятых было найдено два килограмма гашиша и свидетели показали, что наркотики принадлежат лично Алабаме, а хранил он их для продажи. Бумага была слеплена не очень аккуратно, как и вся эта операция, и Алабама молча пожал плечами. Бубен подождал, не начнет ли Алабама возмущаться, что-то отрицать, доказывать, но тот только неопределенно кивнул и вернул бумагу. Пришло время переходить к главному.

Бубен твердо знал, что если в парке обосновались наркоманы, тем более афганцы-наркоманы, то выдавить их оттуда уже почти невозможно. И не нужно. Пусть лучше собираются на краю леса, чем где-то среди жилых кварталов. Их нельзя убрать, их нельзя посадить всех и сразу, со временем их станет только больше, потому что война продолжается, и дембеля возвращаются каждые полгода. Все, что может сделать Бубен, – это сесть на вентиль, вернее, посадить на него подходящего человека. Например, Алабаму. Этот казахстанский немец уже запустил в парке работающую сеть фарцы и продержался несколько лет – значит, он умеет работать. Пусть теперь добавит к ней двух-трех продавцов дури, это не так сложно. Власть у того, кто сидит на вентиле, кто дает кислород: если все хорошо, то больше и дешевле, если что-то не так, то меньше и дороже. Контролировать вентиль Бубен собирался лично, а в том разговоре, в кабинете начальника ОВД, он предложил Алабаме стать оперативным управляющим, предупредив, что время от времени по одному продавцу придется сдавать. Все-таки их задача бороться с наркоманией, а не развивать ее.

Бубен не сказал, что когда ему понадобится громкий успех, а это непременно произойдет, потому что даже погоны полковника – не предел его карьерных устремлений, то он сольет и Алабаму. Но Алабама все понимал сам. Выбор у него был, но это был плохой выбор. Непросто торговаться, еще сложнее ставить условия, когда за спиной у тебя тюремная камера, а договариваться приходится с человеком, который решает, выйдешь ты сегодня на свободу или вернешься на нары и останешься там до суда…

А в целом они без труда поняли друг друга и договорились быстро. Поставка наркотиков в парк шла через Бубна. В основном это был среднеазиатский гашиш – Бубен использовал старые связи. А Алабама отвечал за продажи. Чтобы не мелькать в компании Алабамы, Бубен дал ему для связи Борю Торпеду. Бубен привез его с собой из Фрунзе и Борю в Киеве никто не знал. В повадках и привычках Бори проглядывало уголовное прошлое и жесткий характер, но Алабама умел находить общий язык. И хотя Боря Торпеда никогда не забывал, кто его начальник и на кого он работает на самом деле, но обязанности личного ординарца Алабамы и его заместителя в те редкие дни, когда тот уезжал из города, он всегда выполнял аккуратно.

…Алабама вышел из «обезьянника» на Красноткацкой в сиреневые сумерки раннего мартовского вечера. За те дни, что он провел в камере, мороз отступил, в городе потеплело, старые сугробы осели и потекли, заливая бурой водой тротуары, дворы и подворотни. Собравшись на сухом островке недалеко от входа в отделение, три мента курили и громко ржали над анекдотами. Мимо них от автобусной остановки брели угрюмые горожане. Алабама заметил стоящее неподалеку такси – забрызганную грязью старую желтую «Волгу» – повернул к ней, чтобы ехать домой, но дверь такси вдруг распахнулась, и ему навстречу через все лужи, через потоки бурой весенней воды по размокшей грязи бросилась Каринэ. И в тот день Алабама больше не думал ни о Бубне, ни о Торпеде, ни о том, что теперь он не свободная фарца, а зависимый в каждой мелочи, связанный по рукам и ногам парковый торговец дурью.

 

2

Этой ночью Алабаме опять приснилась песчаная буря в Акмолинске, и он привычно объявил выходной. Вызвав к двенадцати в «Конвалию» Торпеду и Каринку, Алабама расположился у себя на кухне, не спеша сварил кофе и долго его пил с сухими галетами. Обычно он вообще не завтракал, а обедал в парке не раньше трех часов дня.

Алабама существовал сам по себе, ему не удавалось ни с кем ужиться в одной квартире – ни с женщиной, ни с денщиком. Поэтому Каринке он купил двухкомнатный кооператив на Печерске. А жильем для Торпеды занимался Бубен.

Последние месяцы Алабама чувствовал, что Каринка от него уходит. Не к кому-то другому, это он почуял бы сразу, а просто отдаляется, как рассекающее пространство космическое тело, сперва захваченное гравитационным полем другого, более крупного, объекта, но потом вдруг сошедшее с орбиты, вырвавшееся на независимую траекторию и неудержимо уплывающее в далекий космос.

Женщины ведь все хотят одного: детей, семьи, счастья. Это инстинкт. Только одних он подчиняет сразу, с детства, с первых кукол, а других – чуть погодя, дав им возможность зачерпнуть и попробовать вкус риска и опасности, побыть рядом с сильными мужчинами, пожить их жизнью, оставаясь при этом женщинами. Почему у них все так по-разному? Наверное, дело в гормонах – врачи должны об этом что-то знать. Но не спрашивать же ему врачей, в самом деле.

Алабама хотел сам понять, как быть с Каринэ. Солнечное утро, объявленное им выходным, отлично подходило для этого. Знать бы только, с чего начать…

Но даже начать он не смог, потому что зазвонил телефон, и Толик Шумицкий из «Олимпиады» попросил его о водке для какого-то артиста. Достать водку для незнакомого человека – это не работа, это развлечение, тем более что Алабама давно уже хотел поговорить с ребятами из Днепровского треста столовых. За ними висел небольшой должок, и они все как-то забывали его вернуть. Алабама не любил, когда ему забывали возвращать долги. Поэтому подумать о Каринэ этим утром он опять не смог, решив, что сначала поговорит с ней. Может быть, он вообще зря волнуется, может быть, никуда она от него не уходит, не размыкает траекторию и не улетает в бесконечный беспросветный космос.

Если бы Алабама внимательнее прислушался к себе, то, пожалуй, понял бы, что только рад звонку Шумицкого. Он не хотел – даже боялся – думать о Каринэ и ее настроениях. Он просто не умел этого делать.

 

3

– Вот: артист, обитатель богемы, сучьего и продажного мира, а человек, сразу видно, неплохой, – заметил Алабама, глядя, как Сотник своей смешной походкой быстро катится по узкой боковой аллее в сторону Дарницкого бульвара. – Что, Каринка, проведем мы с тобой вечер в обществе мастеров провинциальной сцены?

– Он не обитатель богемы, – сдвинула в усмешке яркие губы Каринэ, – он домашний терпила, потный подкаблучик. Ты что, не увидел? На нем жена ездит, а теперь его еще и дочка седлает. Будет, как верблюд, возить обеих.

– Не путай компот и купорос. Он их любит, ему это в радость. Про жену, впрочем, ничего не скажу, не знаю, зачем ты ее сюда приплела. А дочку – точно.

– У него спина седлом сбита, на ребрах шрамы от шпор и углы рта уздечкой порваны. Дочка еще не успела бы так его загонять. Любовницы у него нет, конечно. Так что это жена, больше некому.

– Наблюдательная ты, – ухмыльнулся Алабама. – Видишь то, чего нет, и тут же делаешь выводы.

– Что хуже, – подняла на него взгляд Каринэ, – видеть то, чего нет, или не видеть того, что есть?

– Второе, конечно, – уверенно ответил Алабама.

– Почему? – удивилась Каринэ. Вопрос был риторическим, и прямого ответа она не ждала.

– Потому что когда ты видишь то, чего нет, это бред, и он пройдет. Но если ты не видишь того, что есть, это слепота. Кто знает, удастся ли ее вылечить.

– Ты все свел к медицине, – зевнула Каринэ. – К симптомам и диагнозам. Это скучно.

– А чего же ты от меня ждешь? Философских обобщений?

– Прозрений. И откровений. Женщине недостаточно, чтобы рядом с ней сидел справочник со встроенным калькулятором. Ты должен смотреть глубже и видеть больше.

– Ты что-то конкретное имеешь в виду? – с тоской спросил Алабама. Каринка опять капризничала, он видел, что не угодит ей, что бы сейчас ни сделал, и это начинало не на шутку раздражать Алабаму. Это не у артиста были шрамы от шпор на ребрах, а у него.

– Конкретнее некуда! Я тебя имею в виду. Я о тебе говорю. Ты превратился в заплывшую жиром записную книжку с маленькими глазками и таблицей умножения на обложке. Ты робот, машина, на тебя даже смотреть жаль, а ведь ты же раньше любого человека с одного взгляда понимал. Любого!

Тут Алабаме показалось, что еще одна-две фразы, и он уловит, чего от него добивается Каринэ. Но ее внимание вдруг отвлеклось, и разговор ушел в сторону.

– Посмотри, идет какой-то бомж, – ткнула Каринэ пальцем в облезлую фигуру с ромашкой в руке, шагавшую по аллее нелепой припрыгивающей походкой. – Раньше ты бы по одному его виду угадал и что он тут делает, и куда идет. А теперь попробуй…

Подача была слишком легкой, и Алабама не удержался.

– Коля! – позвал он, когда фигура проходила мимо них. – Как дела, Коля?

– Алабан, Алабан, Алабан, – забормотал Коля, опасливо поглядывая в сторону их столика.

– Иди сюда, Коля, – позвал Алабама. – Иди поешь.

– Так нечестно, – надулась Каринэ. – Ты его знаешь. Эксперимент сорван. Результат не засчитан.

– Как скажешь, – Алабама покорно склонил голову и довольно улыбнулся.

– И еще… – Каринэ надменно глянула на Алабаму и Торпеду. – Если хотите сидеть с ним за одним столом, то сидите сами. А я не буду. От него воняет.

– Едь, наверное, домой, – не стал спорить Алабама. – Переоденься. А вечером я тебя заберу.

Высокие каблуки Каринэ, быстро удаляясь, гневно застучали у него за спиной. Алабама не обернулся и не посмотрел ей вслед, стройная фигура Каринэ отчетливо отражалась в темных очках Торпеды. Боря деликатно молчал все время их пикировки, молчал он и теперь, не обращая внимания на испуганного Колю, который наконец подошел к столику.

– Садись, Коля, – Алабама кивнул на освободившийся стул Каринэ. – Будешь манты? Или тебе тоже мороженого с ликером?

– Коля гулял, – дурак сел на край стула и тут же беспокойно закрутил головой. – В лесу птицы. Цветок. – Он положил на стол ромашку.

– Боря, попроси, чтобы ему принесли манты, – Алабама внимательно посмотрел на свое отражение в очках Торпеды. Тот молча поднялся и пошел в кафе.

– Как дела, Коля? Не обижают? – Алабама вытянул ноги и постарался откинуться на стуле. Он так и не понял Каринку, а ведь был совсем близко и, казалось, еще чуть-чуть и дотянулся бы до ее мысли. Но не смог.

– Обижают, – поджал губы Коля. – Колю обижают.

– Кто тебя обижает, Коля? – рассеянно спросил Алабама.

– Усатый. Коле не дал кроссовки. Пеликану дал. Колю прогнал.

– Сейчас ему принесут манты, – вернулся из «Конвалии» Торпеда.

– Вот, хорошо. Пусть поест. А то его какой-то усатый обижает, – кивнул головой Алабама. – Какой усатый, Коля?

– Усатый, – уныло повторил Коля. И вдруг чуть прищурил правый глаз, улыбнулся и каким-то таким легким движением поправил воображаемый левый ус, что Торпеда с Алабамой безошибочно узнали Вилю. – Колю прогнал. Кроссовки Пеликану.

– Вилька, что ли? – осторожно переспросил Алабама и удивленно посмотрел на Торпеду.

Торпеда вдруг снял очки и уткнулся жестким взглядом в Колю.

– Усатый продал Пеликану кроссовки?

– Да, – Коля схватил ромашку и начал ломать стебель цветка быстрыми частыми движениями.

– Здесь? – в один голос спросили Алабама и Торпеда.

– Здесь, – не понял и на всякий случай повторил за ними Коля.

– Где?

– Где.

– Ты тут беса не гони, попка драный, – Торпеда вскочил и навис над Колей.

Коля взвизгнул, оттолкнулся от стола и вместе со стулом опрокинулся навзничь. Потом он кувыркнулся через голову и, дурацки припрыгивая, побежал вглубь парка.

– Петух компостированный, – посмотрел ему вслед Торпеда.

– Благотворительный обед не удался, – вздохнул Алабама. – Зря ты, Боря, дурака погнал.

На самом деле Алабама был уверен, что дело не в Торпеде и не в Коле, да и с Каринкой в любой другой день он бы договорился. Только не сегодня. Ему снилась песчаная буря – и значит, день пропал. Лучше вообще ничего не делать в песчаные дни. Не вставать с дивана. Читать газеты. Телефон отключить. Из дома не выходить! Все равно ничего не получится, все пойдет вразнос.

– Тут говорят, что встретить его – хреновая примета, – не то напомнил, не то попытался оправдаться Торпеда.

Из «Конвалии» принесли манты для Коли.

– А с этим что?.. Давай пополам? – Алабама не обратил внимания на слова Торпеды. Он и без парковых примет знал, что виноват во всем песчаный день. Но говорить об этом никому не собирался.

Они разделили Колину порцию поровну и долго, не торопясь, жевали сочную баранину.

– С Вилькой как быть? – наконец спросил Торпеда. – Совсем они с Белфастом оборзели. Порядок не уважают – барыжничают где хотят.

Когда-то Виля фарцевал в парке, но потом ушел от Алабамы. Он ушел примерно через месяц после появления Торпеды. Боря решил, что Виля не захотел работать лично с ним, и затаил на фотографа обиду.

– Ты не спеши, Боря, – поморщился Алабама. – Откуда у нас информация? От Коли! Тебе не смешно?.. Он сам не понял, о чем мы его спрашивали.

– Все он понял, – спрятал недовольный взгляд под темными очками Торпеда.

– Вот что: я Вильке позвоню на днях… Завтра-послезавтра. И вызову сюда на разговор. Тогда все и решим.

– Так он нам и сознается.

– Может, не сознается, – пожал плечами Алабама, – но и соваться сюда больше не станет. А вот если после этого попадется, то ответит по всей строгости социалистической законности.

Торпеда зло двинул бровью, но промолчал.

Около пяти Алабама решил уходить.

– Сегодня вечером в парке что-то будет? – спросил он Торпеду.

– Так… Ерунда. День рожденья одной малолетки.

– Тут день рожденья малолетки, там день рожденья… Слушай, – вдруг засмеялся Алабама, – а это не один и тот же день рожденья? Хотя какая разница? Ты до полвосьмого побудь здесь, посмотри, чтобы все спокойно закончилось. Чувствуешь, как давит? Дождь будет. Они сами разбегутся. А потом приходи в «Олимпиаду».

– Меня не приглашали.

– Я тебя приглашаю, Боря, – поднялся Алабама. – Твои унылые будни – это менты, барыги и парковые шалашовки.

А в жизни есть прекрасное. Актрисы, например.

 

Глава девятая

Красно-белые «пумы» 36 размера

 

1

Фотоателье номер четыре от бульвара отделяли густые кусты сирени и несколько каштанов. Машин здесь почти не было слышно, но зато, крякая во весь голос и посвистывая, самозабвенно рвали глотки дрозды и истерично трещали скандальные скворцы. Запах живой весенней свежести пробивался от парковых фонтанов к ателье, оттесняя к бульвару приторные ароматы сирени.

Виля любил парк Шевченко, а широких аллей парка «Победа» все-таки побаивался. Может, потому что там он почти год фарцевал у Алабамы, и это был не самый тихий год в его жизни. Здесь же Виля – просто фотограф из обычного паркового ателье.

Жизнь в парке «Победа» была не то чтобы опасной, все-таки Алабама надежно прикрывал своих – в этом ему не откажешь, – но нервной и беспокойной. А здесь она течет мирно и ничем не грозит. В парке Шевченко нет никого из фарцы, и Вилю это радует: так меньше риск попасть под случайную раздачу. Зато центральные гостиницы под рукой и всего пять минут до Крещатика. А то, что неподалеку от шахматистов собираются голубцы, так это не к нему.

Виля открыл ателье и привычно позвонил на пульт охраны, снимая объект с сигнализации. Он был один, директор раньше одиннадцати не приходил, а кассир должен был вот-вот появиться. Клиенты пока тоже не спешили за фотокарточками.

Виля устроился на скамейке у входа. Мимо него, спасаясь от навязчивого внимания мам и бабушек, неслись по алее дети. Они радостно трубили миру, что наконец вырвались на свободу и домашняя неволя им больше не грозит. Бабушки опытными птичницами мчались за детским выводком следом, выкрикивая что-то вразумляющее и успокаивающее, но ни в коем случае не угрожающее, чтобы не спугнуть и без того беспокойную молодежь.

Шумные гонки трех поколений проходили здесь каждое утро. Они неизменно заканчивались одинаково – безусловной победой опыта и мастерства над юностью и безрассудством. Сперва гонки развлекали Вилю множеством забавных эпизодов, но их результат был стопроцентно предсказуем, и наконец они ему надоели.

С витрины ателье на него насмешливо смотрели черно-белые красавицы. Каждая осталась легкой короткой историей в его богатой приключениями биографии, и теперь, разглядывая их фото, Виля поймал себя на том, что прикидывает, где бы лучше повесить портрет Афродиты. Ему захотелось прямо сейчас вызвать ее, чтобы немедленно усадить перед объективом камеры. Виля увидел вдруг отчетливо и ясно, что Дита удивительно фотогенична. Он сфотографировал бы ее просто, анфас, без всяких хитростей, которые так любят фотографы, без лишних деталей – они ей не нужны. Афродита и так лет на пять-семь старше девчонок на витрине, а возраст – это всегда дополнительные детали на портрете. Морщинки в уголках глаз; усталый взгляд, в котором ослепительный свет ясного будущего уже приглушен первыми неудачами и разочарованиями, а детское упрямство сменилось готовностью слушать и соглашаться; чуть тяжеловатый прибалтийский подбородок; обручальное кольцо. Тут имела значение каждая деталь, и Виля чувствовал, что портрет Афродиты может стать лучшей его работой. Он будет самым светлым и самым мягким среди собранных в витрине. Виля повесит портрет не в центре, но так, чтобы каждый, входя в ателье, видел его первым.

Остальные фотографии придется поменять местами. Рядом с Дитой он поместит двух брюнеток, Вику и Риту. У Вики рот чуть открыт в улыбке, нежная нижняя губа, которую так любил целовать Виля, приопущена и открывает ровные ясно-белые зубы, и так же, только чуть меньше, будет приоткрыт рот у Диты. Но Вика смотрит с портрета как будто бы чуть-чуть снизу вверх – такой ее запомнил Виля и такой сфотографировал, а Дита будет парить и над зрителем, и над Викой с Ритой.

Дети и пенсионеры наконец унеслись куда-то в сторону памятника Шевченко, и сразу же следом, словно лишь для того, чтобы заполнить опустевшую аллею, один за другим к фотоателье подошли два первых клиента. За ними, едва заметно кивнув Виле, торопливо протрусил приемщик-кассир Рувим Исаевич. А за кассиром вдруг возник Миша Яблозинский, старый приятель Вили, и не только Вили, а, пожалуй, всего Киева.

Когда-то Миша с Вилей учились фотографии в ПТУ Горбытуправления на Курской. Но Виля, как и собирался, теперь работает фотографом, а Миша фотографом не стал. Миша стал поэтом. И музыкантом. И художником тоже. Ни одно из трех занятий не приносило Яблозинскому денег, поэтому зарабатывал он, паяя педали для электрогитар.

– Вилька! – крикнул Миша. – Олени времени несут меня к тебе. Ведь ты и сам олень – глаза твои ветвисты.

– Что-что у меня с глазами? – не понял Виля.

– Я хотел сказать – рога! – засмеялся Миша. – Твои рога олении ветвисты.

– Нет, глаза все-таки лучше.

– Ну, как хочешь, – не стал спорить Миша. – Мне с тобой поговорить нужно.

– Виля, вы уже будете фотографировать людей? – вклинился в разговор Рувим Исаевич. – Они тут целый час ждут! Или мне самому встать к аппарату?

– Мишка, приходи в обед, в два часа дня. Сможешь?

– Договорились! Буду у тебя в два.

– Рувим Исаевич, – Виля посмотрел на часы, – откуда вам знать, что делали эти люди час назад, если вы здесь всего пять минут? Это ваши родственники? Племянник и внук?

– Виля, не умничай, – отмахнулся приемщик, достал из кармана яблоко и откусил сразу половину. – Иди работай. А то сейчас начнется, ты же знаешь.

И действительно началось. Пока Виля фотографировал двух первых: одного – 3×4 для комсомольского билета, второго – 5×6 для паспорта, подвалило сразу двенадцать дам разных возрастов и габаритов из Музея русского искусства, у них одновременно заканчивались удостоверения. Когда он уже заканчивал с первой партией, оказалось, что будет еще вторая, просто директор не захотел оставлять музей совсем без персонала. Большинство музейных теток Виля знал. Не потому что часто ходил смотреть русское искусство – он был в музее только когда учился в школе, наверное, раз или два, не больше. Но парк-то небольшой, и лица всех, кто работает по соседству, быстро успевают примелькаться.

Между первой и второй группами музейщиц вклинились две воспитательницы детсада с пятью детьми. Им срочно нужно было оформлять какие-то путевки в санаторий. На фотографию одного ребенка времени уходит как на трех взрослых, и когда Виля еще только заканчивал с четвертым детсадовцем, у входа в ателье собралась изрядная толпа из экскурсоводов и примкнувших студентов университета.

Тут наконец появился директор ателье и едва смог пробиться ко входу – очередь не желала его пропускать – поэтому первым делом он обругал Вилю за то, что тот медленно работает.

– Просто начинать нужно вовремя, – подъелдыкнул Рувим Исаевич, достал второе яблоко и с удовольствием откусил половину.

До обеда Виля так и не успел отпустить всех собравшихся. Недовольно бурча, очередь запомнила, кто первый, кто за кем, и разошлась. Из музейных экскурсоводов на скамейке у входа осталась одна девушка, которой он прежде в парке не встречал.

– Ой, а Вы не могли бы меня поскорее сфотографировать? – попросила девушка. – Мне очень нужно уйти с работы прямо сейчас. Директор уже отпустил, только сфотографироваться осталось. Я пока только устраиваюсь в музей, еще столько дел надо сделать. А завтра уже будет поздно, я все сроки сорву.

– У меня обед, – казенно-нудным тоном ответил Виля и посмотрел на часы.

Миша опаздывал. Если не придет через пять минут, то он пойдет обедать один. Не сидеть же ему с экскурсоводшей на лавочке и объяснять, что у него нет времени ее фотографировать. Это как-то совсем глупо получится.

– Понятно, – вздохнула девушка из музея, подтянула колени к подбородку и приготовилась терпеливо ждать целый час. Но всего через пару секунд спросила: – А это вы делали все эти портреты?

– Конечно, я.

– Здорово. Даже жаль, что мне всего лишь фото 3×4 нужно, а не такой портрет. А я бы хотела.

– Ладно, пойдем сделаем снимок, – Виля попался на ее лесть. – Я приятеля жду, но он опаздывает. Успеем быстренько сделать ваше 3×4.

– А портрет? – тут же спрыгнула со скамейки девушка.

– Портрет в следующий раз, – довольно шевельнул усами Виля, пропуская ее вперед. Он любил женские портреты.

– Вам не говорили, – спросила девушка десять минут спустя, когда они вышли из ателье, – что Вы очень похожи на Боярского?

– Правда? – рассеянно переспросил Виля. Эту безразличную, чуть отстраненную интонацию в сочетании с холодновато-удивленным выражением лица он отрабатывал старательно и долго. – Чем же?

– Усами, конечно, – тут же начала загибать пальцы будущий экскурсовод Музея русского искусства, – и выражением глаз, и улыбкой… Вот улыбнитесь!

– Да он все это знает, девушка, – раздался голос подходящего к ним Мишки. – Он эти усы еще в училище культивировал, как элитные сорта пшеницы на Кубани. Одни побольше и посветлее, другие поменьше, но потемнее. А еще закрученные, пышные, волнистые. Он их, как Мичурин, выращивал – научными методами.

– Правда? – удивилась девушка.

– Кого Вы слушаете? – Виля похлопал Мишу по спине. – Миша – поэт, в его воображении усы и на Марсе будут, как яблони, цвести. Жду Вас завтра после обеда за фотографиями. Тогда и про портрет поговорим.

– Ты зачем девочку шугаешь? – Виля замахнулся, чтобы дать Мишке подзатыльник, едва они вышли из парка и направились обедать в «Ленинград», но вместо этого обнял его.

– Да ее не испугаешь, – засмеялся Миша, – впилась в тебя, как акула. Ты еще не будешь знать, как от нее отделаться. Ногу точно отгрызет, вот увидишь. Или руку.

– Ничего, главное, чтоб не голову. Раньше с ними как-то управлялся и теперь разберусь. Как вообще у тебя дела? По-прежнему паяешь педали?

– Конечно. Я это дело теперь на поток поставил. Производство налажено, но сбыт хромает на обе ноги. На обе педали. Я об этом и хотел поговорить.

– А детали? Ты же жаловался в прошлый раз… Что ты смеешься? «Дом Радио» расширил ассортимент и обошел радиорынок?

– Виля, дорогу в «Дом Радио» я забыл навсегда. Я не пойду по ней, даже если татаро-монголы потащат меня туда на аркане. Я буду сопротивляться и плевать желчью во всех встречных. Мои глаза открылись, как шлюзы Днепрогэса перед теплоходом «Леся Украинка», и я увидел, что радиорынок – это детский сад! Это магазин «Юный техник» в сравнении знаешь с чем?

– С чем?

– С заводом «Маяк».

– Магнитофоны? – не понял Виля.

– Патефоны на транзисторах, – с жалостью посмотрел на него Миша. – Ты помнишь, как в сентябре прошлого года наши сбили над Сахалином южно-корейский «Боинг»?

– Еще бы. Все помнят.

– Так вот, на той «Сушке», на Су-15, который выходил на боевой перехват, стояло оборудование, выпущенное на нашем «Маяке». И оно сработало без сбоев, точно и надежно. Когда полный разбор полетов был закончен, ребята на заводе отметили успех. Тихо. Неофициально. В узком кругу специалистов.

– Значит, твои педали сделаны на лучших транзисторах в стране?

– Точно!

– В чем же тогда дело?

– Я же сказал: сбыт. Три готовые педали лежат дома – не могу продать. Познакомь меня с Белфастом.

– Белфаст самопальной электроникой не торгует.

– Неважно, – впился в него Миша. – Он просто не знает, как это клево. А там двойной подъем.

– Миша, ну не смеши ты меня. Двойной подъем у них на фирмовом шмотье, а твой металлолом ничего не стоит… Слушай, может, тебя с Харлеем познакомить?

– Не надо. С Харлеем я уже говорил. Он сейчас только на косметике сидит. Мне нужен Белфаст.

– Мишка, давай с Белфастом пару недель подождем.

– Почему?

– Так вышло, что я вчера у него бабу увел. Ну, так получилось. Я не хотел, понимаешь? Она сама в руки шла. И пришла.

– Тебя Белфаст посадит на кол. А после рот забьет свинцовым жестким кляпом. И спать пойдет. С твоей бабой…

– Типун тебе…

– Экспромт, между прочим, – довольно улыбнулся Мишка, однако с темы стихов тут же съехал. – Но я же на тебя рассчитывал, Вилька! Думал, продам сейчас три педали и поеду к морю.

– Извини, не оправдал, – вдруг обозлился на приятеля Виля. Почему его включают в какие-то дурацкие, нелепые, невыполнимые планы, не предупреждая, строят на нем расчеты, а потом, когда планы рушатся, на него же и обижаются? Он-то тут при чем? – Все, Миша, мне пора в ателье. Я жду звонка.

– Ты не забудь мне сказать, когда у вас с Белфастом все наладится, – жалобно попросил Миша.

– Это другое дело.

 

2

Пеликан позвонил, как и обещал, ровно в четыре.

– Виля, деньги есть. Сто сорок, как договаривались. Ты тапки еще никому не продал?

– Изо всех сил держу для тебя, – успокоил Пеликана Виля. – Всем отказываю.

– Тогда встречаемся, как договаривались. В шесть у колеса, – обрадовался Пеликан. – Только я сам подойти не смогу. Вместо меня с деньгами будет Багила. Ты же его знаешь?

– Да, я Багилу знаю, – подтвердил Виля, раздумывая, нет ли тут кидка. Но главного правила – не допускать зазора между передачей товара и получением денег – Пеликан не нарушал. Деньги он получит, кроссовки отдаст, остальное – не его дело. Дальше Пеликан с Багилой пусть сами разбираются. – Хорошо, договорились. В шесть часов я жду Багилу под колесом. И пусть не опаздывает.

– Спасибо, Виля! А то меня тут загрузили неожиданно. Раньше семи не вырвусь.

В пять часов вечера у входа в фотоателье опять было пусто. Студенты закончили сдавать зачеты и экзамены сразу после обеда и к четырем уже разошлись, а до вечернего выгула детей оставалось не меньше часа. Клиентов они больше не ждали. Директор ушел два часа назад, и Рувим Исаевич тоже начал разглядывать часы над входом.

– Рувим Исаевич, – встал в дверях Виля, – вчера я закрывал ателье и сдавал его под охрану. А сегодня открывал и снимал с охраны. Вам не кажется, что это слишком?

– Это нормально, Виля.

– Нормально будет, если сегодня вы поставите его на сигнализацию, а завтра – снимете.

– Не дерзи старшему товарищу.

– Мне нужно срочно уйти, Рувим Исаевич. Я уже не помню, когда в последний раз был дома.

– За это…

– За это я сфотографирую вашу любовницу без очереди.

– Какую любовницу? – всполошился приемщик. – У меня нет любовницы. У меня внуки.

– Вот когда будет, тогда и сфотографирую, – прощаясь, хлопнул его по плечу Виля, взял сумку с кроссовками и вышел в парк. – Все равно скоро дождь пойдет! – крикнул он. – А в дождь лучше сидеть под надежной крышей.

Это был разумный совет – все мы любим и умеем давать разумные советы. Когда Виля вышел из перехода возле метро «Дарница», дождь уже начинался. Если бы возле колеса обозрения его не ждал Багила, то Виля и сам сейчас забрался бы поскорее в сухое тепло своей однокомнатной бетонной норы в самом конце улицы Юности и там наконец отоспался. А на следующий день он позвонил бы Дите. Листок из записной книжки с ее телефоном по-прежнему лежал в боковом кармане его сумки.

Виля шел на встречу немного заранее – не любил опаздывать. Дождя Виля не боялся – от дождя в парке можно спрятаться где угодно, например, у Гоцика на автодроме – зато он поболтает с Белкиным и даже с Алабамой, если тот ему вдруг встретится. Виля не видел всех их больше года. Он не собирался продавать кроссовки прямо под колесом – там он хотел только встретиться с Багилой, чтобы потом вместе уйти из парка. Виля достаточно фарцевал у Алабамы, знал его правила и нарушить их даже не думал.

Парк стремительно пустел. Слабый дождь быстро разогнал гуляющих, но фарца не расходилась. Все понемногу собирались под крышей автодрома, сюда же подтягивались афганцы и остальные парковые.

– Вилька, старый конь! – обрадовался Гоцик и обнял Вилю. – Хрен Боярский! Все еще телок снимаешь? Ничего, Алабама скоро и у нас в парке фотоателье откроет. Тогда не отвертишься, пойдешь директором.

– Директором я не смогу. Я же кроме выдержки и диафрагмы ни в чем не разбираюсь.

– Да брось. Раз фарцуешь, значит разбираешься. А директор что должен уметь? Бухать с нужными людьми и знать, где подпись ставить.

– Что-то знакомых совсем мало, – огляделся Виля. – Где Шляпентох? Где Меченый Михасик? Алабаму почему-то не вижу.

– Алабама уехал час назад. А остальные, – пожал плечами Гоцик, – ушли кто куда. Здесь многое изменилось, много новых. Торпеда… Ты помнишь Торпеду?

– Конечно, помню, только и его не видно.

– Торпеда где-то здесь. Шифруется, как обычно. Он уже знаешь скольких из парка выдавил?.. Это не мое дело, я не под ним, у меня чисто – ни фарцы, ни дури, одни машинки на электрическом ходу, но я же все вижу.

– А Багила где? Мы с ним в шесть под колесом договорились встретиться.

– Раз договорились, значит встретитесь. Сегодня многие собирались быть – сегодня день рождения у Ирки. Помнишь Ирку?

– Нет, – честно признался Виля. – Кто это?

– Ну да, – сообразил Гоцик. – Ирка же совсем малолетка. Когда ты тут был, она на горшок еще ходила. Но сейчас Ирка у нас первая красавица: и Леня Бородавка за ней ходит, как бычок, и Пеликан, и еще чуть не полпарка.

– Да, точно, – сообразил Виля, – Пеликан что-то говорил про день рожденья. Ладно, пойду поищу Багилу. Может, еще увидимся сегодня.

– Ты не пропадай, – попросил Гоцик. – А то когда все разом исчезают, жизнь словно рвется. Связь теряется, понимаешь?

– Связь времен?

– Именно.

Виля свернул за угол автодрома. Там было темнее, чем у входа, и дождь еще не пробивался сквозь кроны каштанов и кленов. В полумраке на невысокой старой металлической ограде сидел Торпеда. Виля заметил его не сразу и с разгона едва не наступил тому на ногу.

– Аккуратнее, Виля, – поднял руку Торпеда, но даже не двинулся, словно хотел, чтобы Виля налетел на него. – Пришел в парк и не здороваешься. Вот, меня чуть с ног не свалил.

– Привет, Боря, – Виля не знал, о чем говорить с Торпедой. – Прости, не заметил. Ты всегда в тени, маскируешься в складках местности.

– Зато тебя хорошо видно. Пойдем, – Торпеда поднялся с ограды и аккуратно отряхнул штаны, – нужно поговорить.

– Извини, Боря, меня ждут, – Виля был уверен, что речь пойдет о фотоателье. – Давай я завтра зайду, тогда и поговорим, а то сегодня такой день тяжелый. И мокрый.

– Завтра не получится, Виля, – слегка подтолкнул его Торпеда. – Топай.

Торпеда вышел проверить, как работают ребята у входа в парк, и заметил Вилю, едва тот появился на центральной аллее. Торпеду взорвало от ярости – Вилька совсем оборзел, фарцует в парке, как у себя на кухне, утром, вечером, когда хочет! И никому ничего не платит!

Этого нельзя было прощать, и пока фотограф болтал с Гоциком, Торпеда успел взять с собой двух не знакомых с Вилькой афганцев, Бухало и Кухту-Подольского. Кухту он отправил в толпу перед автодромом – следить за нарушителем конвенции, Бухало поставил в тылу у небольшой тропы, ведущей в парк. А сам сел неподалеку.

Теперь у Вили не было незаметных путей к отступлению. У него их вообще не было, Вилю перехватили бы всюду, но план Торпеды сработал просто идеально: Виля вышел прямо на него и никто этого не видел.

– Куда идти? – не понял Виля, послушно шагая за Торпедой.

– Просто иди за мной, – не оборачиваясь бросил тот. Как-то незаметно к ним присоединились еще двое. По виду – парковые афганцы, а может, и фарца, но Виля их не знал. Теперь Торпеда шел первым, Виля – за ним, а сзади – эти двое. Получалось, что Виля идет не сам, что его ведут и сбежать он не может. Все случилось как-то тихо и так быстро, что Виля занервничал только когда они прошли людные места и начали углубляться в ивовые кустарники.

– Боря, я не хочу никуда идти. Меня люди ждут, – Виля присел и попытался уйти в сторону, но его тут же схватили те, кто шел за ним, и с силой толкнули вперед.

– Да подожди ты, не кипишуй, – лениво растягивая слова, ухмыльнулся Торпеда и поежился, – дождь больше не моросил, он лил уверенным и плотным потоком. – Мы уже почти на месте.

Они вышли к озеру, и Торпеда вдруг отступил вправо, пропуская Вилю вперед. Виля обернулся. Теперь за спиной у него была вода, а от парка его отделяли эти трое.

– Покажи сумку, – велел Торпеда.

– Еще чего! – возмутился Виля и прижал сумку к себе.

Но тут же Бухало быстрым ударом кулака свалил Вилю с ног, а Кухта пнул его вполсилы ногой, потом наклонился, отнял сумку и передал ее Торпеде.

– А мог ведь и сам показать, – пожал плечами Торпеда. Он расстегнул молнию, достал кроссовок, повертел его в руках, разглядывая, и бросил на землю. – Что, Виля, пришел к нам по старой памяти, пофарцевать немного для души? – Торпеда недобро прищурился.

– Я не собирался фарцевать в парке, – кое-как поднялся на ноги Виля.

– Да-да, – не стал с ним спорить Торпеда, достал из сумки второй кроссовок и тоже бросил его под ноги Виле. – Так само получилось. Сначала утром, потом вечером, правда?

Торпеда выбросил сумку куда-то за спину. Только тут Виля понял, что привели его сюда не случайно, что кто-то рассказал Торпеде о его утренней встрече с Пеликаном.

– Да не фарцевал я тут ни утром, ни вечером! – крикнул Виля, но теперь уже сам Торпеда, ослепленный вспышкой ненависти, коротким резким ударом кулака рассек ему щеку и опрокинул навзничь. Виля упал в воду, кровь с водой мгновенно залили глаза, но он быстро перевернулся и откашливаясь встал на четвереньки. В мутной неровной поверхности озера отразилось его разбитое лицо. Вилю затрясло от ужаса.

Он уже не раз все это видел. Он видел свое лицо за мгновения до смерти, оно являлось ему во снах, в давних незапамятных кошмарах. Виля знал, что сейчас произойдет, знал с самого детства, с глухих бессознательных младенческих лет. Во всех темных зеркалах открывалась ему эта картина, и потому давно и навсегда он запретил себе в них заглядывать. Сейчас его будут убивать и убьют – он никуда не денется, потому что спасения от них нет. Если ждать помощи и рассчитывать на чудо, то он не убежит и ничего не сможет сделать. Надо немедленно прорываться, пробиваться через этих костоломов на свободу. Никто ему не поможет, и если он сейчас не вырвется сам, то его здесь задушат, зарежут, его утопят. Ему не дадут уйти! Он должен пробиваться, потому что это его последний день!

Торпеда вовсе не собирался убивать Вилю. Фотографа надо было наказать каким-то особенным, смешным и в то же время позорным способом. Пока они шли к озеру, Торпеда еще не знал, что он придумает, он даже не был до конца уверен, что Виля в чем-то виноват на самом деле. Что у него было против Вили? Колины слова? Даже не слова – какая-то гримаса. Но Виля же не просто так пришел сюда этим вечером. Вот зачем он приперся в парк под дождем? Торпеда был уверен, что ответы на эти вопросы лежат у Вили в сумке. И когда он достал оттуда кроссовки, все встало на свои места, все стало предельно ясно. Осталось только решить, как быть с Вилей. Но пока Торпеда придумывал насмешливые язвительные слова, которые сейчас скажет Виле, тот неожиданно бросился на него. Этого никто не ожидал, и помешать Виле не успели. Он вцепился Торпеде в горло, свалил его, сам навалился сверху, и они покатились в кусты. Уже через минуту Вилю оттащили от Торпеды и пинками загнали в озеро.

– Ты, говно, плыви отсюда, – прохрипел Торпеда. Глубокие царапины тянулись от подбородка до ключиц. Вскипавшей на них кровью уже была залита рубашка. Под глазом у Торпеды набухал синяк в пол-лица. – В парк я тебя больше не пущу. Пшел в воду!

Виля не мог идти в воду. Он не умел плавать, но дело было даже не в этом. Виля боялся этой черной бездонной воды больше Торпеды с его афганцами.

Торпеда думал, что дает Виле шанс. Позорную и бесславную, но верную возможность уйти. На самом деле эту возможность он у него отбирал.

Виля сделал вид, что действительно готов сейчас уплыть, и даже сделал какой-то неуверенный шаг, словно пробует дно, но плыть никуда не собирался. Вместо этого Виля чуть присел, а потом опять бросился на Торпеду, и они снова покатились по скользкому грязному берегу. Быстро темнело, Кухта и Бухало, бросившиеся помогать Торпеде, уже не видели, кого они месят. Они молотили кого попало, не разбирая. Виле и Торпеде доставалось примерно поровну. Торпеда орал и матерился, дико орал и Виля. Потом на мгновение вдруг показалось, что Виля сейчас оторвется и оставит Торпеду на земле, а сам скроется в кустарнике, но тут он вдруг осел, заскулил и тихо замер.

Торпеда выбрался из-под Вили, оттолкнув его тело куда-то к озеру. Виля упал головой в воду и уже не шевелился. Торпеда умылся, вымыл в озере нож, спрятал его в боковой карман штанов и, чуть пошатываясь, пошел в сторону парка. Следом за ним поплелись Кухт и Бухало. Не по-майски холодный дождь только набирал силу.

 

Глава десятая

День рожденья Ирки

 

1

Ирка забежала домой всего на минуту. Толик Руль ждал ее внизу – они ехали на Днепр купаться. Солнце уже уходило в какую-то мутную дымку, и нужно было спешить.

Ей повезло – родителей дома не оказалось, а бабушка, наверное, спала и не слышала, как она вошла. Ирка быстро надела купальник, натянула джинсы и алый батник, бросила в сумку куртку – она не собиралась появляться здесь до позднего вечера. Это ее день рождения, и, значит, она будет делать то, что ей нравится.

Вообще-то Ирка и в остальные дни жила как хотела, не слишком интересуясь мнением окружающих. Федорсаныча она не уважала и не слишком это скрывала. Он был мягким человеком и жить Ирке не мешал, но всегда казался ей облаком дыма, через которое можно пройти легко и без усилий. Он не умел сопротивляться – ни ей, ни ее маме, ни вообще жизни. Потому и оставался актером эпизода. Это тонкое наблюдение Ирка сделала не сама, но однажды услышала, как мама влепила его Федорсанычу ночью во время скандала, и подумала, что мать права, так оно и есть. От бабушки Ирке обычно удавалось быстро отделаться и не слушать ее завываний, но от мамы уйти было непросто. Они были слишком похожи, и это сходство пугало обеих.

Елена видела, что у Ирки в точности ее характер, – значит, им не ужиться ни за что. Еще год, от силы два, и они сперва разругаются, а после на всю жизнь возненавидят друг друга. Словно готовясь встретить это близкое будущее уже сейчас, Елена не уступала дочери ни в чем, жестко подчиняя ее, навязывая свою волю даже в мелочах. Ирка тоже понимала, что слишком похожа на мать, и больше всего боялась этого сходства. Она, как могла, сопротивлялась агрессивной экспансивности Елены, проявляла в точности те же качества, и от этого только сильнее становилась на нее похожа.

Закончив с одеждой, Ирка на пару секунд задумалась, выбирая помаду, потом взяла самую яркую и быстро глянула в зеркало. В рассеянном дневном свете отразились строгие, классические черты лица, высокий лоб и внимательно-жесткий взгляд серых глаз. Такими романтически настроенные художники рисуют восточно-славянских красавиц. Ирка улыбнулась отражению, отражение улыбнулось в ответ. Она мазнула по губам помадой, пару раз провела щеткой по русым волосам и вышла в коридор.

Там ее уже караулила бабушка.

– Я ушла, буду вечером, – бросила Ирка, чтобы избежать разговора. Но не помогло.

– У тебя сегодня день рожденья, – проскрипела старуха, пытаясь встать между внучкой и дверью. – Могла бы побыть дома. С нами.

– С кем? Нет же дома никого! – Ирка быстро надела босоножки и попыталась обойти бабушку, но та отступила, прижавшись спиной к дверному замку.

– Скоро будут. И потом, Федор всех пригласил в ресторан.

– Точно! Хорошо, что напомнила, а то я забыла. Значит, там и увидимся! – Ирка попыталась мягко отодвинуть бабушку, но та не собиралась отступать, считая, что разговор не окончен.

– Отойди, бабушка, меня ждут, – Ирка обхватила ее за талию и мгновенно передвинула на пару метров назад. Путь на лестницу был открыт.

– Ты что, ненормальная? Ты могла меня убить! – закричала ей в спину бабушка. – Кость могла сломать!

– В следующий раз обязательно! – уже снизу ответила ей Ирка. – Скажешь заранее, какую ломать!

Увидев Ирку, Толик завел свой Чезет, и они рванули в сторону Воскресенки. Мотоцикл летел, с ревом рассекая ленивые кварталы городских окраин, а когда старые пятиэтажки остались позади, свернул к Московскому мосту, и Толик выжал полный газ. Воздух, тугой и плотный, ударил Ирке в лицо.

– Руль, гони! – закричала она и в восторге вскинула руки. – Добавь еще!

– Да куда еще, чума? – засмеялся Толик. – Уже почти добрались. За Десенкой съезжаем.

Перед Московским мостом они повернули в сторону главной аллеи парка, но поехали не по ней, а неширокими тропами, стараясь держаться ближе к берегу, чтобы выбрать безлюдное место с чистым песком.

– Тормози тут, – уверенно велела Ирка Толику, когда они подъехали к небольшому тихому пляжу. – Сюда никто не придет. Соскочив с мотоцикла, она немного закатала джинсы и, не дожидаясь Толика, побежала к реке.

– Засада! Совсем холодная! – Ирка ударила ногой по воде. – И солнца нет.

Она прошлась по дну реки вдоль берега, но купаться не стала и вернулась к Толику, старательно устанавливавшему свой Чезет между ивовыми кустами.

– Ты чего не раздеваешься? – спросил он, закончив с мотоциклом.

– Там холодно, Руль. Вода ледяная, будто с гор течет. А солнце спряталось.

– Так что, мы зря приехали? – набычился Толик.

– А ты что, только плавать умеешь? – Ирка положила ему руки на плечи и улыбнулась.

– Нет, конечно, – Толик тут же осип, но быстро облизал губы и прижал Ирку к себе.

– Тогда научи меня ездить на мотоцикле.

– Да ты что, малая? – Толик ждал от нее совсем другого. – Это же мой боевой кроссовый Чезет. Я его чувствую как свое второе…

– Яйцо?

– Сердце!.. – Ты его за пять минут в хлам разнесешь, – безнадежно закончил Толик.

Ирка прижалась к Толику, взяла его голову в руки и привстала на цыпочки. Сил сопротивляться у него не было.

– Руль, ты же все можешь, – прошептала Ирка, едва трогая губами его губы. Толик потянулся к ней, но касание было легким, почти нещутимым, и уже мгновение спустя о нем напоминал только слабый вкус какой-то лесной ягоды. – Я уже ездила. Мне нужно только вспомнить.

– Хорошо, – сдался Толик и еще раз хотел поцеловать Ирку, но она уже отпустила его рыжую голову, выскользнула из рук и быстро шла к Чезету.

– Не так, – пробурчал Толик, глядя, как Ирка села на байк. – Ты сидишь, как на лошади, как на старой кляче, которая может только шагом и только в большие праздники, – он привычно повторял слова своего первого тренера, с которых когда-то началось и его обучение. – Надо сесть, сильно наклонившись вперед, и обнять коленями бензобак. Так позвоночнику намного легче. Смотри вперед, а не перед собой. И вообще, слезь пока, я выкачу его из песка. Ты же не поедешь прямо отсюда?!

Они вывели мотоцикл на тропу, и Ирка легко вскочила в седло.

– Я что сказал? – он с силой провел ладонью по ее спине. – Наклонись. Тебе нужно научиться включать сцепление, газ и переключать передачи буквально на автомате. Это самое главное при старте, да и вообще. Попробуй сначала «всухую»: сцепление, передача, газ.

– Это я помню, – перебила его Ирка. – А тормозить задним тормозом. Где у тебя задний?

– Вот задний, но я же сказал: сначала «всухую».

– Да в какую… Отойди! – Ирка решительно оттолкнула ногой Толика, мотоцикл взвыл, и она понеслась по тропе между кустами.

– Куда?! – заорал Толик и бросился за ней, но ее алый батник уже скрылся в зарослях калины, бузины и ежевики.

– Убьет машину, – Толик стащил с себя куртку и ударил ею по кусту. – Дура чумовая.

Между тем Ирка выехала по тропе на центральную аллею парка, добавила газа, пролетела по ней до конца, до того места, где аллея закругляется, там плавно развернулась и понеслась назад. Ирка была спокойна и уверена в себе, не нервничала и ничего не боялась, она аккуратно объезжала редких пешеходов, но, до ехав до начала аллеи, до самого выезда на шоссе, вдруг поняла, что пропустила и уже не сможет найти свою тропу. Он не запомнила место, где выехала на аллею, и теперь не знала, куда сворачивать. Тогда Ирка повернула на первую попавшуюся дорожку, ведущую к Десенке, решив, что главное – добраться до берега, а когда она будет ехать вдоль него, то Руль точно попадется ей на глаза. В общем, так и получилось, но только прежде чем приехать к месту старта и обнаружить там мечущегося в панике Руля, она спугнула парочку, тихо и незаметно устроившуюся в кустах. Выбранный ими небольшой пляж был еще спокойнее того, который заняли Ирка с Рулем. Со стороны тропы их прикрывали густые кусты, а со стороны воды – милицейская «шестерка». На открытой передней дверце «Лады» болталась серо-голубая форменная рубашка, а на ней сверху – внушительных размеров бюстгальтер.

Ирка не собиралась сгонять капитана с его дамы, но тропа неожиданно вильнула из-под колес мотоцикла, и Чезет вынес Ирку на невысокую кочку, с которой, как с небольшого трамплина, она ушла сперва в небо, а затем в те самые кусты, где отдыхал от службы мент с подругой. Полет прошел нормально, но место приземления было выбрано очень неудачно. Чезет с едва удержавшейся в седле Иркой плюхнулся в метре от изогнувшейся в сладострастной судороге потной парочки средних лет. Мотоцикл опустился аккуратно на махровое полотенце с малосольными огурцами, молодой картошкой, базарной подчеревиной и помидорами, нарезанными щедрой рукой женщины, еще не потерявшей надежду устроить свое семейное счастье. Все это уже было попробовано, где-то даже ополовинено, но вовсе не доедено, и капитан рассчитывал вернуться к махровой скатерти-самобранке после завершения главного пункта культурной программы пикника. Этот момент был уже близок, но свалившаяся с неба Ирка все испортила. Колеса ее байка порвали в кровавые лохмотья помидоры, измололи в кашу огурцы и картошку. А потом в лицо капитану и его обомлевшей даме полетело грязное полотенце и следом, забивая глаза, ударила мощная струя песка. Капитан что-то захрипел угрожающим матом, завизжала тетка, но умный Чезет уже аккуратно вынес Ирку на тропу. Всего минуту спустя правильным задним тормозом она остановила мотоцикл в точности там, где ждал ее Толик.

– Что? – спросил он, глядя в ее серые глаза, потемневшие от затопившего их адреналина, и ухмыльнулся. – Трясет? Обосралась?

– Руль, быстро поехали, – ничего не объясняя Толику, Ирка отодвинулась, уступая ему место на сидении. – Быстро!

Толик перебросил ногу, занимая место на Чезете, и тут увидел несущуюся к ним сине-желтую «Ладу» с прищемленным дверью серым лифчиком, мотающимся на ветру из стороны в сторону. За рулем сидел мент в майке и орал что-то неслышное, но от того не менее понятное и грозное. Мент требовал сатисфакции. Следом за машиной пыталась бежать полуголая тетка. Она, не замолкая, пищала: «Петя! Петя! Петя!», – видно, хотела вернуть бюстгальтер, но мент не желал ни замечать ее, ни слышать. Его целью была Ирка.

– Во блин! – выдохнул Руль. – Ирка, держись!

Они сорвались с места, швырнув задним колесом смятый кусок дерна на капот «шестерки».

– На шоссе они нас возьмут! – крикнула Ирка, увидев, что Толик направил Чезет к аллее парка. – Помотай его по ямам и загони в болото!

Но до болота дело не дошло. Коварная парковая тропа проделала с разъяренным ментом тот же предательский трюк, что и с Иркой. Только там, где легкий Чезет просто взлетел в наливающееся тяжелыми облаками небо, «шестерка» пройти не смогла. Не удержав равновесие, она перевернулась, встала на бок, а потом, дико вращая колесами, медленно опрокинулась.

Руль с Иркой выскочили на аллею парка и уже оттуда, сверху, увидели, как боевая подруга помогает своему менту выбраться из перевернутого автомобиля.

– А-а-а-а! – радостно заорал Толик, выжимая газ. – Ну ты чума!

– А ты не знал? – засмеялась Ирка.

Они возвращались, и тугой воздух не давал им говорить, вбивая слова назад в гортани и легкие. Возле кинотеатра «Аврора» мотоцикл попал под дождь, Толику пришлось сбросить скорость, но его все равно трясло от бешенного ощущения полноты жизни, чистого драйва, замешанного на крутом адреналине.

– Помнишь, девочка, гуляли мы в саду! – заорал Толик. – Я бессовестно нарвал букет из роз! Дай бог памяти, в каком это году-у-у, – они мчались по мокрому бульвару Перова к парку «Победа», рассекая пропитанный водой густой и вязкий воздух, – …надрывались от погони сторожа!..

 

2

В парке их уже ждали. В другую погоду, не будь дождя, например, теплым майским вечером, все сидели бы на остатках раздолбанных скамеек между колесом обозрения и автодромом, гоняя по кругу пару косяков и несколько бутылок казенки. А так – ежились, жались под крышей автодрома, разбившись на несколько компаний, трепали какие-то давние новости, потому что свежих в парке давно уже не было. Парк «Победа» – сонное болото.

Фарца – люди деловые – на этот раз к ним даже не присоединились. Там у каждого свои интересы, да и Ирку они толком не знали. Зато афганцы подтянулись почти полным дембельским составом, и остальная парковая тусовка, оба ее крыла – комсомольские и очеретянские, тоже были здесь.

Тихонько, в стороне от всех, курил Лосось. Его старались не трогать без дела, но давно уже было замечено, что в драках он всегда валит соперника первым ударом. Ни разу не скиксовал. Такой Лосось.

Унтер кривлялся, как обычно, рассказывал анекдоты: «– Видел, телка прошла? – Ну видел. – Она мне улыбнулась. – Улыбнулась? Вспомни, как я ржал полчаса, когда первый раз тебя встретил».

Закрыв из-за дождя колесо пораньше, подошел Серега Белкин. Он обнял Буратино, пожал руки Тощему и Турку, достал забыченную пяточку, угостил друзей.

На полминуты заглянул к ним Иван Багила и, увидев Белкина, протолкался к нему через толпу.

– Серега, ты Вильку не видел сегодня? Мы с ним на шесть под колесом стрелу забивали. А уже половина седьмого.

– Не было его в шесть под колесом, Иван, – уверенно ответил Белкин. – Хочешь, зуб могу дать.

– Я здесь видел Вильку, – услышал их разговор Тощий. – Он с Гоциком базарил. Спроси у Гоцика, куда он пошел.

– О, спасибо! – обрадовался Багила. – Сейчас спрошу. Где он? Гоцик!

Гоцик сходу подтвердил, что Вилю видел и что тот собирался ровно в шесть встретиться с Иваном под колесом. Уже перевалило за половину седьмого.

– Ладно, – пожал плечами Багила. – Пойду искать Вилю.

А парковые все подходили. Димка Джеймсон, бармен из «Братиславы», пустил по кругу бутылку «Столичной».

– Где именинница? – спросил он, разыгрывая легкое безразличие. – Мне через десять минут надо возвращаться, мутить коктейли для интуристов.

– Джеймсон, мы ее за тебя поздравим, не переживай, – ответили ему из толпы. – Оставь нам то, что в сумке, и можешь возвращаться к своим коктейлям хоть сейчас.

Джеймсон хотел обидеться, но не успел. Из глубины парка, со стороны Воскресенки, донесся треск мотоциклетного мотора. На него не обратили внимания, многие просто не расслышали в общем гуле, но всего через несколько секунд Чезет с Толиком и Иркой вылетел из-за кургана Славы и затормозил возле автодрома.

– Пацаны! – закричала Ирка, соскакивая с мотоцикла.

– А-а-а! – радостно ответили парковые. – Ирка, привет! Ирка, с днем варенья! С днюхой тебя, малая!

– Держи стакан, – Джеймсон протиснулся в первый ряд и протянул Ирке гранчак, потом достал из сумки бутылку красного шампанского.

– Шампунь! – взвизгнула Ирка, и тут же розовая струя ударила из-под руки Джеймсона. – А-а-а! Какой кайф!

Джеймсон налил Ирке шампанского, чокнулся с ней бутылкой, выпил сам и передал бутылку в толпу.

– Ирка, счастья тебе!

Ирка разом выпила весь стакан и повисла у Джеймсона на шее.

– Димка, спасибо! Я тебя люблю!

– Малая, мы тебя тоже любим, – закричали очеретянские, – иди к нам, у нас смага есть!

– Смага у вас каждый день есть, а красный шампунь мне раз в год приносят! – засмеялась Ирка и тут же пошла обниматься к очеретянским. Но не дошла.

– Ты что это, красавица, не здороваешься? – спросил ее сзади и сверху знакомый голос, и сильная рука стиснула Ирку так, что она не только идти уже никуда не могла, но и дышала еле-еле.

– Калаш! – тихо обрадовалась Ирка. – Тебя же вчера еще не было.

– Сегодня вернулся. Два часа как с вокзала. У меня для тебя подарок приготовлен, но это уже завтра, да?

Калаш – загадочная личность. Он живет пунктиром: то появляется в парке на неделю, то на месяц исчезает. Все думают, что Калаш – это погоняло, и оно бы подошло ему, как никому другому, но на самом деле это его фамилия. Не Калашников, а именно Калаш. Он тоже из афганцев, но его ребята не пьют, не курят и не колются. Они качаются и бегают кроссы – для них армия продолжается. Четверо из компании Калаша – студенты: историк, философ и два экономиста. Остальные – работяги с Арсенала. Калаш живет с Иркой в одном подъезде – этажом выше, и ее соседка Катя считает Калаша главной и самой лакомой добычей. Хотя, как и Ирка, почти ничего о нем не знает.

– Да, конечно, заходи ко мне завтра.

– Зайду, соседка. А ты сейчас что, с Рулем встречаешься?

– Ревнуешь? – засмеялась Ирка. – А Руль меня полдня на своем Чезете катает.

– Нет, катайся с кем хочешь. Руль так Руль – твое дело. Просто я с Пеликаном хотел поговорить, но не вижу его. Куда он делся?

– Слушай, точно, – огляделась Ирка. – Нет Пеликана. Он мне вчера два раза сказал, что будет сегодня в парке. Ну, я ему устрою, когда увижу!

– Что же ты ему устроишь, соседка? – весело заржал Калаш. – Ты же с Рулем приехала. Тебе радоваться надо, что его нет.

– Что приехала с Рулем, не значит, что с ним бы и уехала, – мрачно сказала Ирка, еще раз внимательно разглядывая толпу. – А теперь точно с ним уеду.

– Ладно, я в твои дела не мешаюсь. Завтра увидимся, добро?

– Да, Калаш, завтра, – попрощалась Ирка.

Конечно, дождь испортил ей праздник. Да еще и не пришли почему-то многие. Нет Лени Бородавки, а утром он почти на этом месте такие песни пел и клялся быть с цветами. Нет Багилы, но это ладно, без Багилы можно и обойтись. А вот где бродит Пеликан?

Тут Ирку все-таки обступили очеретянские. Эти пока лично не поздравят и не нальют самогона, чтобы каждый выпил с именинницей, – не успокоятся. Сельское воспитание. Ирка хоть и пыталась пить каждый раз не полную, и даже не половину, но с непривычки и без закуски после пятого тоста вдруг почувствовала, что земля теряет устойчивость и твердость.

Ей стало хорошо и радостно среди друзей, которые ее любят и специально собрались здесь вечером, под холодным дождем, чтобы об этом ей сказать.

– Руль, – позвала Ирка. – Руль, ты где?

Но из наступающих сумерек вынырнул не Руль, а тихий старичок Владимир Матвеевич. Когда-то он преподавал французскую литературу в Инязе. За сморщенную от вечного пьянства физиономию Владимира Матвеевича в парке называли Дулей, он всегда улыбался, никому не мешал, был услужлив, когда нужно – молчалив, а когда требовалось – разговорчив. Дуля пил, если наливали, ел там, где угощали, и сегодня заглянул к автодрому, рассчитывая перехватить свои шаровые сто граммов. Очеретянские хозяйские дети не налили ему сотку, и дальше проявляя сельское воспитание, но пятьдесят граммов чистого картофельного самогона Дуле в стакан все-таки попало. Дуля никогда не смотрел, с чего начинает. Он, по мудрому совету, глядел в корень, его интересовало, сколько осталось в бутылке. А в бутылке еще кое-что было.

– Ирочка, – поднял стакан Дуля и отступил на шаг, чтобы видеть одновременно и Ирку, и бутылку самогона в руках очеретянских, – всякому бриллианту нужна оправа. Ты – бриллиант среди нас, здесь нет тебе равных. Мы – твоя восхищенная свита, стоит тебе захотеть чего угодно, и каждый будет счастлив найти, добыть, принести к твоим ногам это немедленно. Даже выпив, – Дуля опрокинул скупые пятьдесят граммов, выдохнул, протянул пустой стакан навстречу бутылке самогона, и ему тут же плеснули, на этот раз уже не отмеряя граммы и не сдерживая наливающую руку, – а может быть, именно выпив, мы становимся особенно старательны, внимательны и услужливы. Мы ничего не ждем от тебя, никакой оплаты, потому что монархи не платят. Может быть, только улыбки. Легкой улыбки благодарной и благородной принцессы.

Тут Ирка почувствовала, что лицо ее не слушается, и хоть она пыталась улыбнуться в ответ на праздничную трескотню Дули, но вовсе не была уверена, что удается ей это хорошо. Впрочем, майские сумерки давно уже скрыли парк, и вряд ли кто-то видел ее лицо. Ирку качало и уносило.

– Но кто мы, рядом с тобой? И кто ты среди нас? – продолжал Дуля. – Чья ты принцесса и что мы за свита? Ведь мы здесь звери. Сегодня – мирные и пьяные, – он протянул пустой стакан за самогоном, и удивленные очеретянцы в третий раз стакан наполнили, – но в остальные дни – хищные и дикие. Нас укрощали, нас почти укротили, и все же в душе мы по-прежнему дикие. Мы кровожадные и нет на нас управы. Возможно, только красота способна с нами сладить. Она – единственная власть в этом мире, временная, слабая, неверная и вовсе не абсолютная. Но другой нет. Все остальное – не власть, все остальные – узурпаторы, лживые и нелегитимные временщики. Только красоте, твоей и нашего удивительного парка, мы готовы подчиняться этим вечером. Ведь ты – его часть, ты такая же, как он. Божественной красой хозяйки осенен, изыскан и богат прекрасный Трианон: блистая для нее, блистает он и ею… И наш Трианон блистает тобой, ты его хозяйка, а не Каринка, что бы там не говорили. Только будь осторожна, потому что красота опасна. Я знаю, что не тебе говорить об осторожности, ты не знаешь такого слова. И все же, если к ней неумело подойти, то можно не справиться. И тогда она разорвет! В порох. В дым! Меня. Тебя. Любого. Но… Я верю, что с тобой этого не будет. Я желаю тебе счастья. Хотя бы тебе… За тебя, Ирочка! За то, чтобы наш парк «Победа» блистал тобой и для тебя. И для нас, беззубых, но еще не до конца укрощенных хищников… Налейте же мне, жлобы, самогона! Я вам не секретарь парткома – толкать такие речуги всухую!

 

3

Гости съезжались аккуратно и к сроку, словно не были артистами, ленивой и необязательной богемой, словно не они опаздывают всегда и всюду: на свидания с любимыми, на генеральные репетиции, на собственные бенефисы.

Все-таки право пожрать и выпить на халяву – важнейшее из наших неконституционных прав. И мы не уступим его никому, тем более своим близким – друзьям и коллегам, которых знаем как самих себя. Они ведь тоже своего не упустят, придут раньше, выпьют больше. Вообще все выжрут! Они будут уже сыты и пьяны, когда мы интеллигентной походкой только войдем в зал и оглядим его, близоруко щурясь, стряхивая воду с плащей, зонтов и шляп. Они будут сыты, пьяны и нос в табаке. А во взгляде – веселое презрение более ловких, удачливых, матерых членов стаи к опоздавшему недотепе.

– Привет, старина! А мы тут без тебя уже начали. Ничего? Ты не против? Давай, подсаживайся, подметай, что осталось. Хотя осталось уже маловато. Ничего, прямо скажем, и нет! Га-га-га! Го-го-го!

Вот поэтому на халявные банкеты, на фуршеты и званые вечера богема не опаздывает. Она приходит раньше и занимает лучшие места. Назло друзьям и хозяевам!

Встречая гостей у входа, Сотник целовал и обнимал каждого, смеялся искренне и весело, так, словно не видел их всего несколько часов назад, в театре на дневной репетиции. Конечно, среди приглашенных был главный режиссер с супругой. Пришел и директор театра, куда же без него? Явились и другие лица, от которых зависело, останется карьера Сотника и дальше такой же скромной и неприметной широкому советскому зрителю или он все же сможет хоть чуть-чуть расправить крылья, уже изрядно побитые молью и временем. Тяжело отдуваясь и отфыркиваясь, поднялся по ступенькам Баняк, кинорежиссер студии имени Александра Довженко, создатель двух кассовых шедевров: «На радаре не появлялся» и «Государственную границу не пересекал». Следом за ним обняли и поздравили Елену и Сотника с днем рождения дочки Петр Михайлович, замдиректора Ленфильма, и Петр Михайлович, замдиректора Свердловской киностудии, прилетевшие в Киев на встречу с Баняком. Вообще к Федорсанычу пришли этим вечером очень разные люди. Был тут и Веня Сокол, не уступавший в элегантности, как уверяли киевские старики, пока маразм не заткал паутиной их долгую память, Моисею Соколу, своему деду, молодому удачливому биржевику, зарезанному в девятнадцатом году не то отступавшими петлюровцами, не то наступавшими деникинцами. Выполняя просьбу Сотника, Веня Сокол пришел с юной красавицей Аленой Менжерес. Тут памятливые люди опять-таки обменялись мемуарами о том, как всего каких-то неполных двадцать лет назад отплясывал Веня буги-вуги на киевских вечеринках с мамой Алены, румынкой Мэри Попеску. Теперь же им приходилось ломать голову, кого этим вечером вывел в свет вечно молодой Веня, дочку или новую подругу?

Пришли художники Тынчук и Бара. Заглянула, сказав, что ненадолго, семья скульпторов, авторы той самой Стены на том самом кладбище. Аниматор Валик Дон, лауреат мультфестиваля в Саппоро, пришел с младшей сестрой. Валику до «Олимпиады» – рукой подать, он живет рядом, на Жмаченко.

Пришли все, кого хотел видеть и пригласил Федорсаныч, не одни только нужные люди, но и друзья его и Елены, а в основном – артисты родного театра. И все же, когда зал уже почти заполнился, а общий свет еще не приглушили, многие заметили любопытную особенность. Оказалось, что большинство сидевших за столиками были молодыми артистками возрастом немного за двадцать, но далеко еще не дотягивавшими до двадцати пяти. То есть вообще о возрасте как таковом применительно к ним говорить было смешно. Это обстоятельство испортило Елене настроение на весь вечер. К тому же, муж, представляя ей каждую актриску, рассказывал, как та замечательна, как талантлива, как любят все и саму актриску, и ее удивительный, многогранный дар.

Елена держала себя в руках и ни разу не спросила, о каком именно даре идет речь, но всего через полчаса она оставила Сотника одного встречать гостей. Елена жалела, что не может уйти немедленно, и уже подыскивала подходящую возможность сбежать с банкета. Она вдруг увидела, что старше едва ли не всех собравшихся женщин. Ее окружали молодые хорошенькие, да к тому же хоть немного, да талантливые девчонки. Рядом с ними она смотрелась… Елена даже не хотела думать, как она выглядит в окружении этого цветника. Хорошо еще, что под боком нет Ирки. Кстати, где она? Или это не ее день рожденья? Елена вернулась к Федорсанычу, все еще поджидавшему последних гостей, и спросила, где дочка. Но тот пожал плечами и отмахнулся.

– Придет, куда денется? Я же с ней не сидел весь день. Опоздает, в крайнем случае. Плохо, конечно, но потерпим, что делать? А начинать будем без нее.

Тут появились Алабама с Каринэ, и Федорсаныч мгновенно забыл о Елене. То есть не забыл, конечно. Потому что весь этот праздник, стоивший ему, если посчитать, целого года изнурительной работы на выездных концертах, долгого года утомительных, выматывающих халтур, этот банкет он устроил специально для нее. Пусть посмотрит на молодых сосок, пусть подумает, так ли она нужна кому-то, кроме него. Пусть задумается хотя бы сейчас, если почему-то эта простая мысль до сих пор не освещала сумерки ее рассудка. Вечер еще не начался, все пока впереди.

Пеликан тоже не мог понять, куда пропала Ирка. Его поездка за водкой, конечно, затянулась. В тресте столовых Пеликана встретили с каменными мордами и хотя не говорили прямо, но «Зубровку» и вино давать не хотели, тянули с отгрузкой, ждали конца рабочего дня. Он не сразу понял, что происходит, и какое-то время пытался с ними договориться, но потом не вытерпел, обозлился на это сонное воровское болото и даже наорал на самого ленивого каменнорылого дядьку. Потом связался с «Олимпиадой», сказал, что алкоголя не будет, потому что в тресте диагностировано повальное размягчение мозга. И только когда из «Олимпиады» в трест позвонил какой-то Шумицкий, водку все-таки отгрузили. Вино тоже. Но в результате Пеликан приехал в ресторан к семи, и бежать в парк было поздно. Он думал, что встретит Ирку уже здесь, но она не появлялась, и даже Федорсаныч не знал, где ее носит. Не пришел к семи и Багила, что было совсем уж странно. Пеликан занял места для себя и Ивана и вышел в вестибюль. Гости шли, их пришло много, но Пеликан никого не знал, а тех, кого знал и ждал, по-прежнему не видел.

Уже в половине восьмого, последними, появились Алабама с Каринэ. Федорсаныч поспешил к ним навстречу, что-то говорил, пожимая плечами, благодарил, наверное, за водку. Потом наконец повел в зал. Каринэ шла под руку с Алабамой и смотрела куда-то вверх и вдаль, хотя в «Олимпиаде», если смотреть вверх и вдаль, то кроме зеркального потолка, отражающего пол, вообще ничего не увидишь. Но, проходя мимо Пеликана, Каринэ вдруг едва заметно повернула голову и улыбнулась. Это было удивительно и неожиданно. В парке они виделись всего раза два, не больше, и то мельком. Не могла же она его запомнить? Да и зачем он ей? Улыбка подруги Алабамы не развеяла дурного настроения Пеликана, потому что не ее улыбку он хотел видеть этим вечером. Но все же она немного разбавила глухой мрак, поднимавшийся в его душе.

Тем временем Сотник решил никого больше не ждать и попросил Шумицкого начинать. Без Ирки.

«Вот это да! – удивился Пеликан. – День варенья без именинницы. Кому же они будут желать любви, здоровья, счастья?»

Но оказалось, что гостям все равно кого поздравлять, и если нет именинницы, которую они все равно не знают, то можно и родителей. Родителей даже лучше!..

И понеслось! Тост, зубровка, закуски, закуски, тост, зубровка… Сотник оказался отличным тамадой, и даже актеры, привычные к застольному плетению изящных словес, вскоре завелись и развлекались уже совсем как дети.

– Ты посмотри, – сказал свердловский Петр Михайлович ленинградскому, – как эти хохлы живут. Да никогда у нас простой актер такой банкет не закатит. Я тебе честно скажу, Петр Михайлович, у нас даже на обкомовских приемах не всегда так кормят и редко когда так наливают. Лучше – только на Кавказе. Ну, давай! За здоровье именинницы, которую мы никогда не видели и, как мне кажется, вряд ли увидим!

Сотник посадил Алабаму рядом с Шумицким, но кто же знал, что их подруги, Каринэ и Оля, мгновенно невзлюбят друг друга. Они и сами этого не знали, пока не оказались за одним столом. Но достаточно было короткой, вполне нейтральной фразы, произнесенной Олей, даже не фразы, но только интонации, а может быть, и не интонации, лишь волны флюидов, чутко уловленных внутренними локаторами Каринэ, чтобы система распознавания армянки присвоила подруге Шумицкого метку «чужая». Оля ответила тем же. Впрочем, девушки были хорошо вышколены и без большого труда сделали вид, что друг друга не замечают.

– Что, Толик, – спросил Алабама, осторожно потрогав вилкой котлету по-киевски, – опять на сливочном масле сэкономил?

– Да кто здесь это заметит, – не стал отпираться пойманный за руку Шума. – И тебе-то что? Ты же Федору отдельно рыбу заказал.

– Вот потому и заказал, – довольно улыбнулся Алабама. – Знаю я эти твои штучки. Не хватало мне на старости лет портить желудок дешевым маргарином.

Между тем, художник Бара затащил к себе за стол Сотника. Напротив метро «Дарница» они с Тынчуком увидели недостроенный «Детский мир».

– Это Тетяныч? – спрашивал Бара, возбужденно дергая Сотника за рукав пиджака. – Я шел и всю дорогу от метро вспоминал: декоративное оформление «Детского мира» – это же Фрипулья?

– Слушай, Бара, я не знаю. Может быть, и он.

– Да, точно он. Вам тут повезло! Это все равно что Сикейрос. Все равно что Филонов! Ты видел его «Казака Мамая»? Фрипулья ведь абсолютный гений и по-настоящему свободный чувак. Представь: пять лет назад, на дворе семьдесят, допустим, девятый год. В Доме художников идет партсобрание. И тут заходит Фрипулья с приятелем – оба в костюмах инопланетян. В президиуме вой, вопли: «Товарищ Тетяныч, что вы себе позволяете?» А что он позволяет? Ну, костюм у него такой. Он же не Штирлицем оделся. Где тут антисоветчина? Да, ее в этом мурлыканье больше, чем в идеях Фрипульи.

Мурлыканьем Бара назвал сладкий музыкальный компот из итальянских мелодий последних лет, которым заливал зал «Олимпиады» небольшой оркестр.

– А ты знаешь, – сказал Шумицкому Алабама, глядя на лабухов, – я ведь когда сбежал после детдома в Алма-Ату, тоже по кабакам пел.

– Что, иногда тянет вспомнить молодость и вернуться на сцену? – пошутил Шумицкий.

– Ты будешь смеяться, но бывает.

– Так просим…

– Нет-нет, – погрозил ему пальцем Алабама. – Для этого я еще мало выпил.

– Спой, Алабама, – попросила Каринэ.

– Все, все. Закончен разговор, – отрезал Алабама и Каринэ обиженно от него отвернулась.

– Какого черта я вообще сюда приперлась? – громко спросила она себя, но Алабама сделал вид, что вопроса не услышал.

– А вы знаете, – вспомнил ленинградский Петр Михайлович, – ведь Миша Боярский поет очень забавные пародии на эти итальянские макароны. На всяких тотокутуний и рикардофолий… Когда он в следующий раз приедет к вам в Киев, вы его попросите. Они у него очень смешные, честное слово.

– Боярский сегодня утром улетел в Ленинград, – подняла на него глаза Елена.

– Сегодня? Из Киева? – переспросил тот. – Не думаю. И даже сильно в этом сомневаюсь.

– Я точно знаю, – уверенно улыбнулась Елена, перехватив боковым зрением удивленный взгляд Сотника. – Вчера он был на студии Довженко и вечером должен был ехать в Борисполь. Но не поехал и улетел только утром.

– Я вас огорчу, Леночка, – покачал головой Баняк, – но вчера на студии Миши не было.

– И не могло быть, – подтвердил ленинградский Петр Михайлович, – потому что театр Ленсовета уже две недели на гастролях. Польша, Чехословакия, Венгрия, Болгария. Вернутся через десять дней.

Елена удивленно подняла бровь и ничего на это не сказала. Зато теперь она знала, о чем в следующий раз будет говорить с Белфастом.

Ирки по-прежнему не было, и о ней словно никто не вспоминал. Хотя на самом деле и Елена, и Сотник думали о ней постоянно. Но что они могли сделать? Не понимал, как быть в этой дикой ситуации и Пеликан. Он жевал котлету по-киевски, не чувствуя ни вкуса, ни удовольствия. Этот странный день рождения все больше его злил. Наверное, ему лучше уйти отсюда и пойти в парк. Хотя кого он встретит в парке под дождем в девятом часу вечера? Ирку? Ее наверняка там давно нет. И где она сейчас, непонятно. Багилу? А он-то где? Куда он делся?

Словно решив ответить Пеликану хотя бы на часть вопросов, в зал «Олимпиады» заглянул мокрый Багила.

– Иван, у тебя губы синие, – сказал Пеликан, наливая Багиле «Зубровки».

– Перекупался, – хмуро ответил тот, выпил и потянул к себе тарелку с салатом. – Значит так, Вильку я не видел.

– Почему?

– Потому что его под колесом в шесть часов вечера не было. И в полседьмого не было. И в семь он не пришел. Вот твои деньги, держи.

– Вот Вилька гад. Я же специально ему звонил днем, и он сказал, что придет.

– Пеликан, это странно, потому что Вильку в парке видели. Он приехал вовремя, но под колесо не пришел.

– Может, вы разминулись?

– Нет. Почему-то я больше ни с кем не разминулся, только с ним. Это странно, ты согласен?

– Согласен. Это странно. А Ирка где?

– Разве ее здесь нет?

– Нет, сам видишь.

– Сейчас доем и посмотрю, а пока извини. Очень жрать хочется. Налей еще, пожалуйста, а то я совсем замерз, пока по парку туда-сюда под дождем мотался.

– Так что, ее в парке не было?

– Была, была. Но наши, очеретянские, довольно быстро Ирку накачали самогоном, и Руль давно уже ее куда-то увез. Я думал, она здесь.

– Руль? А что там делал Руль?

– Пеликан, – вздохнул Багила, вытянул ноги и уже не так жадно посмотрел на горшочек с жульеном. – Я ведь тебе говорил, кажется, что Ирке ты не слишком дорог. Это мое скромное и заведомо ошибочное мнение. Так мне кажется. Сегодня у нее Руль. Завтра будет еще какой-нибудь Тормоз. А твой номер в ее жизни двузначный. Извини за откровенность.

– Жуй свой жульен, – обиделся Пеликан. – Много ты понимаешь.

– А что тут сложного? Днем я видел их возле Иркиной бурсы. Потом они поехали купаться на Десенку. Оттуда Руль привез Ирку в парк и через час увез бухую в неизвестном направлении.

– Черт! – Пеликан вспомнил, как утром Ирка шла по парку с каким-то толстяком. И это был не Руль. Наверное, Багила прав – он Ирке нафиг не нужен. Значит, сейчас ему лучше валить из ресторана. Что он тут делает?

– Смотри-ка, Алабама с Каринэ, – наевшись, Багила взялся разглядывать публику. – Откуда они тут взялись?

– Федорсаныч пригласил.

– И посмотри, сколько вокруг красивых телок. Пеликан, тебя с этой Иркой не туда занесло, правда. Просто выбрось все из головы, оглянись, подсядь сейчас к любой и проведи нормально этот вечер.

– Ладно, Иван. Пойду я домой. Извини, что так вышло, и ты из-за меня промок, – Пеликан поднялся. – С Вилькой потом будем разбираться. Хотя, может, и к лучшему, что он не пришел. Что бы я сейчас делал с тем подарком?

– Ну ты совсем как-то… Не огорчайся так, Пеликан, – попытался удержать его Багила.

– Завтра созвонимся, – Пеликан пожал Ивану руку и, не прощаясь больше ни с кем, вышел из зала.

Он остановился у двери, ведущей на крыльцо. Ливень с силой бил по асфальту Дарницкого бульвара, и потоки воды, набирая скорость, текли в сторону парка. Не было сомнений, что дождь зарядил надолго. Уходить из «Олимпиады» не хотелось, но и оставаться здесь Пеликан не мог.

За спиной послышался стук каблучков. Быстрым шагом из зала ресторана вышла Каринэ.

– Убегаешь? – спросил ее Пеликан, так, словно они и прежде встречались каждую неделю, чтобы поболтать о разной ерунде.

– Достал он меня, – Каринэ бегло глянула на улицу, поежилась и стала рыться в сумке. – Сноб старый. Это он так светскую жизнь себе представляет. Да у меня в Ереване… Сигареты на столе забыла, ну! У тебя нет сигарет?

– Нет, – ответил Пеликан, медленно разглядывая Каринэ. Она ведь не случайно вышла сейчас за ним. Она и улыбнулась ему тогда не случайно. Пеликан почувствовал, что этим вечером между ними возникло силовое поле, и напряженность его сейчас росла.

– Ну не возвращаться же мне за ними, – армянка беспомощно подняла глаза на Пеликана и встретила его взгляд. – Что? Что ты хотел?

Он взял ее за руку и потянул к себе. Каринэ быстро оглянулась. В вестибюле никого не было, но из зала в любой момент могли выйти.

Не говоря ни слова, не выпуская ее руку, Пеликан вышел на улицу и сразу свернул за угол ресторана. Вдоль торцовой стены здания тянулся широкий навес, под которым обычно выгружали продукты. Под навесом, у запасного выхода, который вел на мойку, днем всегда кто-то крутился, там курили повара и официантки. Но сейчас у выхода было темно и пусто, а дверь закрыта.

Пеликан дошел до середины навеса и обернулся. Навес закрывал не только от дождя, теперь их не увидели бы и от входа в ресторан. Каринэ послушно шла за Пеликаном, и он вдруг почувствовал, что у него есть власть над этой женщиной. И она ее признает. С Иркой такого не было никогда.

Он едва различал лицо Каринэ, но даже в бурой глухой темноте ее губы алели ярко и вызывающе. Пеликан обнял Каринэ, легко провел рукой по открытой шее, чуть отвел с лица темные волосы и поцеловал. Может быть, она не ожидала этого, хотя чего же тогда она ждала? В первое мгновение Каринэ как будто возмутилась его бесцеремонной решимостью, но тут же уступила Пеликану, как уступает мужчине женщина, когда понимает, что он знает, что делать, когда он берет на себя ответственность за все, что случится. Их время почти замерло. Теперь оно двигалось медленно, толчками, сперва чуть разгоняясь, после затихая, шло тихими скачками, от одного удара сердца к другому. Руки Пеликана тихо скользили по ее телу, и каждое его движение отзывалось глубоким выдохом Каринэ.

– Хочешь ко мне? – тихо, как только могла, едва сдерживая себя, спросила Каринэ. – Поехали отсюда.

– Поехали, – согласился Пеликан. Еще какое-то время он не отпускал ее, не хотел уступать, но потом немного отстранился, и Каринэ глубоко вздохнула, как будто приходя в себя.

Они отошли от ресторана недалеко, но так, чтобы их не разглядели с крыльца. Дождь теперь не имел значения, они его не замечали. Несколько минут спустя Пеликан остановил мутно-зеленую «копейку», вяло тащившуюся по бульвару, они кое-как втиснулись на тесное заднее сидение, и, хрипло бурча старым мотором, машина свернула на улицу Малышко, в сторону моста метро.

 

4

Алабама не сразу сообразил, что Каринэ в зал не вернется, но когда понял, решил, что так даже лучше. Пусть разберется в себе. Если захочет уйти, он ее держать не будет. Это в деловых отношениях нужно давить, выбивая свое, а с женщиной…

– Когда я только приехал в Киев, мне помогли устроиться торговать пивом на «Лесном» рынке, – Алабама повернулся к Шумицкому. Он вдруг вспомнил одну давнюю историю. История была не про Каринэ, и вообще ни про что. Почему бы не рассказать хорошую историю за хорошим столом? – И ни хренища у меня не получалось. Пиво я наливал медленно – пены выходило по полбокала, даже больше. Пока отстоится, пока то-се. И не доливать было невозможно, в очереди одни мужики стояли, и каждый следил в четыре глаза. Чуть недолив – сразу лезли с матюками, а если ответишь, так кулаками махать начинали. Потом, вечером, я садился подбивать бабки, и каждый раз оказывался в минусе. Короче, со всех сторон засада. И так меня это выводило, что один раз, когда очередь опять мне кадык вырывать полезла, я психанул, повернул кран в их сторону и сказал, чтоб наливали сами.

– Да ты что? – засмеялся Шумицкий. – И как?

– И отлично. Теперь каждый отвечал за свое пиво, а если мало налил, то ко мне претензий не было. Кто ж признает, что сам себе мало налил.

– А если бы перелил? Или вообще разлил?

– Куда перелил? Им же отступать было некуда, позади, как Москва, стояла очередь. Если у кого-то пиво долго отстаивалось – на него сразу орать начинали, потому что все спешили, никто не хотел стоять и ждать. А если кто-то хоть каплю переливал, то тут же без разговоров получал в дыню, потому что из-за него очереди пива могло не хватить. Такое у нас не прощают!

Ко мне из других ларьков начали приходить. Говорили, что я потом с базой не расплачусь, что так не делают. А у меня выторг вырос сразу процентов на пятнадцать.

– Самоорганизация.

– И так во всем. Человек себе доверяет больше, чем чужому дяде. Вот, смотри, даже музыканты. Им что сказали играть?

– Итальянцев, – Шумицкий прислушался. Клавишник и сакс негромко обыгрывали какую-то джазовую тему. – Сейчас пойду дам им по голове.

– Ну зачем? Хорошо ведь играют, да и на хрена нам эти итальянцы? Давай еще по одной, и я спою.

Они выпили и, глядя, как тяжело, выбравшись из-за стола, Алабама идет к оркестру, Шумицкий подумал, что Фриц сдает. От него демонстративно ушла баба, а он тут сейчас будет песни петь. И идеи у него какие-то… анархистские. Какая, к чертям, самоорганизация? Да если Шумицкий хоть чуть-чуть ослабит контроль в «Олимпиаде», то здесь украдут все. Даже мозаику с бегущими греками сколют со стены и унесут. Эти греки будут какую-нибудь дачу в Осокорках украшать. Следов их потом не найдешь.

Между тем Алабама поговорил с оркестром, взял микрофон и вышел в зал.

– Слова и музыка моих немецких братьев, Бертольда Брехта и Курта Вайля, – без долгих предисловий объявил он. – Вольный перевод мой… Луна над Алабамой!

– У-у-у! – в восторге завизжали актрисы Театра русской драмы.

Ну что ж, покажи Мне ворота в этот рай…  —

начал тихим медленным речитативом Алабама. И хотя он говорил, прижав микрофон к губам, первое время его почти не было слышно. А потом то ли слушатели привыкли к тембру его голоса, то ли Алабама добавил громкости, но дальше он звучал отчетливо и ясно.

Тут всюду стена, Тут всюду стена, Ведь ты говорил: Стена не страшна. Я сдохну под ней, Я сдохну под ней, Я сдохну, Я сдохну, Я сдохну под ней.

Сложив руки крест-накрест, Алабама изобразил умирающего под стеной. Он не спеша прошел к входной двери, давая оркестру возможность поиграть, и только потом вернулся на сцену.

Луна над Алабамой Взошла сказать «прощай». Она всегда верна мне, А шлюха кинет, сколько водки ты ей ни наливай! Луна над Алабамой Взошла сказать «прощай». Она всегда верна мне, А шлюха кинет, сколько водкой ты ее ни угощай! Тогда покажи Мне дорогу в твой бордель…

Он еще играл, еще валял дурака. Но после этих слов, послав легкий воздушный поцелуй столику с четырьмя восхищенными девчонками, Алабама начал стремительно нагнетать напряжение:

Тут всюду стена, Тут всюду стена, Ведь ты говорил: Стена не страшна. Я сдохну под ней, Я сдохну под ней, Я сдохну, Я сдохну, Я сдохну под ней. Oh moon of Alabama, We now must say goodbye, We have lost our good old mama And must have whisky, oh, you know why! Oh moon of Alabama, We now must say goodbye, We have lost our good old mama И я забил на вашу Каринэ! Давно забил на сучку Каринэ! Все!

Это было и сильно, и неожиданно одновременно. Гости замерли, не зная, как реагировать на странный финал.

Первой захлопала Оля, к ней тут же присоединились Шумицкий, Сотник, Елена, а потом и весь зал радостно закричал: «Браво!» Алабама с ненавистью посмотрел на них, отдал микрофон музыкантам и вышел в вестибюль. Там было пусто и тоскливо. Каринэ, конечно, давно ушла. И почему-то не пришел Торпеда, а ведь Алабама велел ему быть!

У крыльца «Олимпиады» на несколько секунд остановился Чезет. С него медленно сползла Ирка, и мотоцикл, рассекая потоки воды, тут же умчался по улице Юности. Ирка тяжело поднялась по ступенькам и, не замечая Алабаму, вошла в зал ресторана.

 

5

Жизнерадостные парковые решили гулять всю ночь. Выпито и выкурено было достаточно, чтобы никто не замечал ни дождя, ни ночного холода. И если бы Толик Руль вовремя не выцепил уже бухую, но еще соображавшую Ирку, то, наверное, она бы там так до утра и осталась.

– Ты в седле удержишься? – спросил Толик, с большим сомнением глядя, как Ирка пытается взобраться на мотоцикл.

– Руль, погнали, – старательно выговаривая слова, велела Ирка. – Только скажи, куда мы едем.

– Ко мне едем, – Руль завел Чезет, и мотоцикл не спеша двинулся по парковой аллее в сторону улицы Жмаченко. – Ты у меня в гараже была?

– В гараже? – засмеялась Ирка. – Меня в ресторане ждут. У меня день рожденья!

– Малая, ты посмотри на себя! Какой ресторан? Тебе высохнуть надо и причесаться хотя бы.

– Тогда погнали, – не то чтобы согласилась с ним, скорее, просто не захотела спорить Ирка. Все-таки Руль был нудным. Чезет у него классный, а сам он нудный.

Гараж Толика стоял на краю леса, в самом начале Комсомольской, напротив психдиспансера. Стандартная металлическая коробка, выкрашенная в коричневый цвет, среди таких же серых и зеленых коробок.

Толик включил свет, завел мотоцикл внутрь и позвал Ирку. Гараж нагрелся за день и еще не успел остыть под дождем. Машины у Толика не было, он держал здесь только Чезет и запчасти других байков, поэтому свободного места хватало. По стенкам тянулись полки с разложенными на них деталями, банками и баллончиками с краской, коробками, подписанными латиницей. Только одна стена оставалась свободной, на ней висели, один на другом, два старых ковра. Вплотную к коврам стояла узкая кушетка, застеленная какой-то зеленовато-рыжей тряпкой.

– Садись, малая, не стой, – кивнул на кушетку Толик. – Я сейчас поставлю чай. Тебе надо согреться и протрезветь. Хоть немного.

– Не хочу садиться, я мокрая.

– Тогда переоденься. Я тебе сейчас найду что-нибудь. Куртку какую-нибудь.

– Зачем мне еще одна куртка? – засмеялась Ирка. – У тебя тепло. – Она сняла мокрый батник и попыталась его выжать. Получилось плохо. На улице дождь и свежий воздух как-то заставляли ее организм сопротивляться опьянению, а здесь, в душновато-затхлом тепле, алкоголь немедленно начал раскачивать стены гаража.

– Да у меня вообще классно, – откликнулся Толик. – Сейчас чай вскипит.

– Куда мне повесить одежду? – осторожно, чтоб не оступиться при слабом свете лампочки, Ирка подошла к Толику. Она осталась в одном купальнике, и ее стройное, не загорелое тело серебристо мерцало в полумраке гараже.

– Вот тут веревка между гвоздями натянута, – Толик возился с электроплиткой, готовил чай и в сторону Ирки не смотрел. Но сейчас, когда она вдруг появилась рядом, он немедленно забыл и про чай, и про плитку. Наверное, он бросил бы все, что бы ни делал в тут минуту.

Толик взял у Ирки влажный батник и мокрые джинсы, кое-как зацепил их за веревку, потом легко поднял ее на руки и понес на кушетку. От Ирки пахло дождем и самогоном, мокрые волосы лежали на лице темными полосами. Она внимательно смотрела ему в глаза, но нельзя было понять, что она при этом видит и что думает. Все это только сильнее заводило Толика.

Он уложил Ирку на кушетку и навалился сверху, по-собачьи облизывая ее мокрое лицо и шею, одновременно пытаясь стащить с нее купальник. Ирка лежала молча, не помогая ему, но и не мешая, словно происходящее было ей не очень интересно. Ей казалось, что она все понимает и полностью контролирует ситуацию, просто не чувствует при этом ничего, ни отвращения, ни даже любопытства. Ирка словно наблюдала сцену в гараже со стороны. Она оставалась влажной и прохладной под вспотевшим, уже сбившимся с дыхания Толиком. Такой же влажной и прохладной, какой недавно вошла в гараж. Только когда он приподнялся над ней и потащил куда-то в сторону ее голую правую ногу, Ирка спокойным, отсутствующим голосом спросила:

– Целяк будешь ломать?

Толик замер на какое-то мгновение, и выглядело это так, словно он о чем-то задумался. На самом деле думать он ни о чем не мог и, быстро выбросив из головы Иркин вопрос, со всей силой навалился на нее, по-прежнему отстраненную и возмутительно независимую.

Но тут Ирка взвыла и больно ударила Толика пяткой по копчику.

– Да тихо ты, – прохрипел Толик, смяв Ирку вместе с тряпкой, на которой она лежала, и попытался еще раз. Но получилось только хуже: Ирка заорала, вырвалась, сильно ударила Толика локтем в лицо и перевернулась на бок.

– Пошел вон, козел, – прошипела она, чувствуя, как из разбитого носа Толика теплая кровь часто капает ей на бедро. Толик поднялся и молча ушел в другой конец гаража. В углу, на плите, докипал забытый чайник. Через минуту оттуда прилетели мокрые Иркины джинсы и куртка. Следом за ними, не долетев до кушетки, упал на пол алый батник.

– Одевайся, – сказал Толик. – Чая не будет. Выкипел.

– А говорят, алкоголь – это анестезия, – Ирка чувствовала себя трезвой, замерзшей и злой. Кушетка липла кровью, и уже никто не смог бы разобрать, где была ее кровь, а где Толика. Она оделась и открыла дверь гаража. – Руль, я же говорила, мне надо в «Олимпиаду». Заводи свой Чезет.

– Да там такой дождь, – поморщился Толик, но послушно вывел мотоцикл из гаража.

– Вот так болят трудовые мозоли, – закусила губу Ирка, усаживаясь за спиной Толика. – Поехали, Руль. Насильник из тебя хреновый. Лучше тебе с Чезета вообще не слазить.

Две минуты спустя мокрая Ирка утиной походкой вошла в зал ресторана.

 

6

После выступления Алабамы «Олимпиада» пошла вразнос. Девушки желали танцевать, и музыканты покорно вернулись к репертуару итальянской эстрады. В актрисах недостатка не было, и Багила всякий раз выбирал новую партнершу. Шумицкий танцевал только с Олей, а Сотник после первого медляка с Еленой оставил жену с тещей и танцевал с девчонками из театра.

Появлению Ирки, конечно же, обрадовались. Все-таки странный был бы день рожденья, если бы именинница не пришла. А так – все в порядке, ну опоздала немного, бывает.

– Ты совсем мокрая, – кудахтали вокруг нее мама с бабушкой. – И переодеться не во что.

– Да не надо переодеваться, – отмахнулась Ирка и на всякий случай застегнула верхнюю пуговицу батника. Чтобы лишнего не увидели, а то кто знает, какие следы оставили нежные руки Толика. – Это я промокла немного, пока от парка дошла. Дайте хоть пожрать на собственном дне рожденья. А то с утра ничего не ела.