Victory Park

Никитин Алексей

Часть вторая. Краткий курс садового искусства

 

 

Глава первая

Кофе с сахаром и коньяком

 

1

Полковник Бубен форму не любил и надевал ее редко, когда вызывали в Управление или на расширенную коллегию МВД. А в обычные дни он носил классические тройки, предпочитая серые светлых тонов. Светлые позволяют почувствовать фактуру материала, но главное – зрительно увеличивают объем. Бубен был суховатым человеком невысокого роста с загорелым на всю жизнь лицом. Ему шли светлые костюмы. Прежде полковника одевал лучший портной города Фрунзе. В Киеве ему посоветовали Воронина, и тот пошил Бубну неплохую летнюю пару, но Воронин был слишком занятым человеком, он всегда торопился, а полковник любил неспешные примерки с чаем и разговорами о пустяках, о новых фасонах, о модных тканях. Все то, чего он не терпел на службе, всю тягучую неспешность размышлений вслух он перенес в примерочную. Если ты прожил полжизни на Востоке, то Восток останется в тебе навсегда. Бубну нравился рассеянный взгляд портного поверх очков. Это был взгляд человека, который отчетливо видит будущее, хотя бы малую и не самую важную его часть – новый костюм своего постоянного клиента. Он нашел приличного мастера в доме быта, рядом с Владимирским рынком, и одевался только у него. Бубен не носил импортную одежду – его костюмы были пошиты лучше, впрочем, они и стоили дороже.

На утреннем совещании доложили первые подробности убийства в парке «Победа». Тело обнаружили два рыбака-пенсионера в половине шестого утра, едва закончился дождь. Опергруппа выехала в начале седьмого и пока не вернулась. По предварительным данным криминалистов, убийство произошло вечером, между шестью и восьмью часами. Смерть наступила от ножевого ранения, на теле обнаружены следы побоев, сломано ребро. На месте преступления найдена сумка с документами на имя Коломийца Вилена Григорьевича, и, судя по всему, сумка и документы принадлежали убитому.

Бубен слушал доклад молча, едва заметно кивал, пытался выдернуть нитку, выбившуюся из подкладочной ткани возле шва на рукаве нового пиджака. Нитка оказалась удивительно прочной, она не рвалась, а морщила подкладочную ткань и тянула ее за собой. Бубен подумал, что нужно не забыть обрезать нитку после совещания – не перекусывать же ее при всех! Его раздражало, что она торчит и не рвется, хотя это значило, что на подкладку портной, как и обещал, взял качественную ткань, какую-то из новых, экспериментальных. Нитка в рукаве злила полковника даже сильнее, чем вопрос, почему о жмуре в парке он узнал утром из оперативной сводки, а не сразу же вечером от Торпеды или Алабамы. Он ведь должен четко понимать, в каком направлении повернуть это опасное расследование. Все, что касается парка, нужно делать аккуратно, тут нельзя рисковать вслепую.

Когда совещание закончилось и Бубен остался в кабинете один, на панели селектора мигнула лампочка внутренней связи.

– Товарищ полковник, – доложила секретарь, – вас спрашивает майор Грек.

– Какой еще, на хрен?.. – не понял Бубен, но тут же вспомнил. – Соединяй. И принеси мне ножницы наконец.

Майора Грека он придумал полтора года назад, чтобы Торпеда мог срочно связаться с ним по городскому телефону, не привлекая ненужного внимания дежурной части и секретаря. Мало ли в Киеве майоров милиции, которым надо поговорить с начальником Днепровского РОВД? До сих пор Торпеда обходился без выдуманного Грека, но сегодня вспомнил о нем, и вспомнил очень кстати.

– Что там у вас? Можешь объяснить? – не здороваясь, спросил Бубен.

– Да, – глухо ответил Торпеда.

– Тогда встречаемся как обычно.

– Хорошо. Только я не могу выйти из дома.

– Ноги промочил, что ли? – Бубен недовольно глянул на часы. – Ладно, сейчас приеду. Напомни адрес.

Он сказал секретарю, что едет в райисполком, водителя решил не брать и сам сел за руль «Волги».

 

2

Наверное, была какая-то ирония в том, что кооперативный дом, на первом этаже которого год назад купил квартиру Торпеда, стоял рядом с милицейским общежитием, как будто даже слегка оттесняя его от дороги и небольшой каштановой аллеи к пустырю. На самом деле все это, конечно, ерунда и случайность. Торпеда мог купить квартиру в любом кооперативе, а этот выбрал, потому что парк начинался в четырех кварталах отсюда.

Уезжая из Фрунзе, Бубен взял с собой в Киев только Торпеду. Даже жене велел оставаться в Киргизии, с детьми и родителями, пока он полностью не обживется на новом месте. А то мало ли как может повернуться.

Первое время дела у него шли туго. Бубна пригласили заместителем начальника «восьмерки», Управления по борьбе с незаконным оборотом наркотиков. Но когда он уже заканчивал подписывать обходной лист, позвонили киевские друзья и предупредили, чтобы не спешил увольняться, потому что на его место неожиданно прислали человека из Москвы. Как это не спешить, когда все сделано и задний ход уже не дашь? Бубен не мог этого понять, он обозлился и немедленно вылетел на Украину спасать рушащуюся карьеру. То был почти безнадежный шаг: что он мог сделать в министерстве чужой республики, практически без поддержки? Но настойчивость, усиленная липкой восточной назойливостью, приторной лестью и дорогими подарками, отлично справляется там, где расшибают лбы напористые и нетерпеливые.

Должность начальника районного ОВД, которую Бубну в конце концов предложили взамен, устраивала его даже больше. В министерстве он у всех на виду. В кругу чиновников, давно и хорошо знакомых, нового человека пасут десятки глаз. А у себя в районе он автономен, кто за ним проследит? И если под рукой есть надежные люди, то свой район намного выгоднее высокого кабинета в министерстве. Но откуда на новом месте взяться надежным людям? Их нужно приводить с собой! Вот только районный отдел внутренних дел – не тот уровень, куда через полстраны можно привезти свою команду. Поэтому на службе Бубен начал не спеша подбирать верных людей. А вот в парке ему был нужен один человек – Торпеда.

Бубен отмазал этого грека из Беловодского, потомка черноморских греков, переселенных Сталиным в Среднюю Азию, в одном мелком деле, еще когда был опером. Он отмазал не одного Торпеду – в киргизском уголовном мире было немало людей, обязанных Бубну лично. Он засевал ими местные банды, как тополь засевает в мае пыльные городские дворы. А потом смотрел, что из этого выйдет. Как правило, не выходило ничего, его люди вскоре гибли, исчезали без следа. Не потому, что кто-то обнаруживал их связь с Бубном, просто жизнь у бандитов короткая. Из оставшихся многие сгорели от героина, а некоторые вдруг женились и ушли из блатного мира.

Лишь несколько человек из всех посеянных Бубном не сели на иглу, не попали под нож, не связали себя семьями и понемногу стали авторитетными ворами. Среди этих умных, осторожных и расчетливых людей Торпеда, возможно, не был лучшим, но его выделяло умение контролировать любые ситуации, не выходя из тени, и потом неизменно уходить незамеченным. Торпеда не был похож на уголовника, и, уезжая из Фрунзе, Бубен точно знал, кто понадобится ему в Киеве.

 

3

Он оставил машину возле небольшого грязного овощного магазина на Бойченко и квартал до дома Торпеды прошел дворами. Бубен не хотел, чтобы машину видели из окон милицейского общежития, потому что эту «Волгу» его жильцы знали слишком хорошо.

Лицо Торпеды было похоже на грубую маску мрачного клоуна: правая половина распухла гигантским лилово-черным синяком, а левую пересекали три глубоких параллельных царапины.

– У тебя морда фирмы «Адидас», – пробурчал полковник, заходя в квартиру. – Только лилии на лбу не хватает.

– Смешно, – едва шевеля губами, согласился Торпеда.

Понятно теперь, почему он не хотел выходить на улицу. Правильно не хотел.

– Где это тебе отвалили? – спросил Бубен, внимательно разглядывая физиономию Торпеды, но вдруг уловил странную гримасу, скользнувшую по расцарапанной половине, поймал уплывающий в сторону взгляд, и ответ ему уже не был нужен.

– Твою мать, – не сразу поверил себе Бубен. – Ты, что ли, замочил его? Что ты сделал, мать твою?

– Да он сам меня чуть не придушил! Зубами глотку рвал. Агрессивный оказался, козлина!

– Давай все подробно, – потребовал Бубен. Он уткнулся взглядом в распухшее лицо Торпеды и едва сдержался, чтобы изо всех сил не врезать ему кулаком в челюсть. – По минутам. По секундам!

– Мы этого Вильку давно знаем. Он фарцевал под Алабамой и ушел примерно год назад.

– К кому ушел? Под кем он работал?

– Да ни под кем. Фирмачей бомбил по мелочи, а потом сам все сбывал или сдавал Белфасту. Он пескарь, мелочевка. Мы уже и забыли про него. И вдруг вчера слушок прошел, что он утром фарцевал в парке. Алабама сказал, чтобы я разобрался. А через два часа после разговора он опять к нам приперся. Совсем обнаглел.

– Когда это было?

– В шесть часов. Без пяти, без десяти минут шесть, как-то так.

– У него стрела была с кем-то забита?

– Да. Я потом уже узнал. Его в шесть под колесом ждал Багила.

– Это кто?

– Да никто. Студент.

– Хоп, ладно! Вошел он в парк, и дальше что? – спросил Бубен.

Слушая Торпеду, переспрашивая, уточняя детали, он уже приглядывал для этого случайного студента подходящую роль в убийстве спекулянта.

– Где орудие убийства? – спросил он, выслушав Торпеду до конца. – У кого нож?

– Здесь, у меня.

– Почему сразу не уничтожил? Неси сюда. И вытри его хорошо.

Торпеда принес нож. Это была старая финка со стертой потемневшей деревянной рукояткой.

– С собой привез? Память детства? – полковник, завернул нож в газету. – Кто еще знает, как все было?

– Алабама знает, я с ним говорил сегодня утром. И те два афганца, которые были со мной, – Бухало и Кухта.

– Афганцам скажи, чтобы по домам сидели, носа не высовывали и молчали как немые – они соучастники. Это понятно? Завтра отправлю их в солнечный Кыргызстан, пусть там перекантуются, пока тут не утихнет. Кроме Алабамы еще кто-то может знать? Думай сейчас, потом будет поздно!

– Я больше ни с кем не говорил. Бухало и Кухта – тоже. Никто ничего не знает!

– Никто… Все сперва так думают. А когда опер начнет раскручивать, окажется, что полгорода знает. Ты затихарись на неделю, я поработаю с этим делом, чтоб следствие лишнего не нарыло.

– А с новым товаром как быть?

Гашиш и колеса шли в парк только через Торпеду.

– Товар придет завтра. Вот деньги, – Бубен положил на стол две упаковки сотенных купюр. – Поедешь, получишь, как обычно, и привезешь сюда. Потом сюда же вызовешь Алабаму и передашь ему. Сделай все так, чтобы из местных тебя никто не видел.

– Я понял. Катта рахмат, ака.

– Благодарить потом будешь. А кстати, с кем убитый вчера утром встречался в парке?

– Кто, Виля? Не помню. Хотя нет. Помню. Коля говорил, что с Пеликаном.

– Это что за птица?

– Да тоже студент. Дружбан Багилы.

– Так что же ты молчишь! Вот их уже двое. И еще Коля какой-то. Это кто?

– Коля не годится, он дурак.

– У нас полстраны – дураки. А остальные идиоты. И ничего, живем, коммунизм строим.

– Коля – дурак со справкой. Он в больнице сидит больше, чем на свободе гуляет.

– Маньяк-убийца? Тоже неплохой вариант. Вот уже три человека в деле. Следствию будет с кем работать.

Тут Торпеда не выдержал и беззвучно рассмеялся. Смеяться было больно, и он, как мог, придерживал рукой фиолетовую половину лица. Глянув на него, Бубен тоже косо ухмыльнулся, взял газету с ножом и пошел к двери.

– Сиди тут тихо, лечи морду и нервы. В парк не высовывайся, жди звонка. Можешь не провожать.

Возвращаясь теми же дворами к машине, Бубен вдруг подумал, что эти кварталы блочных пятиэтажных домов вроде бы одинаковы по всему Союзу, но все-таки очень разные. В Петропавловске-Камчатском они торчат на голой сопке над Авачинской бухтой, и их бетонные стены змеятся трещинами, кое-как замазанными черным гудроном.

В Двадцатом квартале Семипалатинска дворы уже заросли чахлой зеленью, но когда поднимается восточный ветер, в окна всех пяти этажей бьет песок – и дышать невозможно, и жить не хочется. Восьмой микрорайон Фрунзе больше других похож на эти киевские окраины, но там во всем вибрирует соперничество Севера и Юга, Чуйской долины и гор, внутреннего Тянь-Шаня. А здесь медленно, неспешными теплыми реками, течет сонная, ленивая жизнь в тени спеющих вишен и абрикосов, наливающихся мягким соком после ночных дождей. На Комсомольском так тихо и зелено, что даже убожество пятиэтажных халуп не оскорбляет взгляда внимательного и чуткого наблюдателя.

Занимаясь наркотиками, отслеживая маршруты их транспортировки, Бубен много ездил по Союзу и соцстранам. Командировки были тяжелыми, но интересными. На востоке он добирался до Владивостока и Камчатки, на западе – до балтийских портов Польши и адриатического побережья Югославии. В этих поездках Бубен ясно увидел, что архитекторы демаркируют границы империй не хуже топографов. А когда империи рушатся, разламываясь на куски, то вместо наблюдательных вышек и надежных пограничных столбов несуществующих больше границ остаются улицы, площади, иногда целые города. Вот потому на всем пространстве от небольших адриатических портов Югославии до Праги и Львова по-прежнему высечены в камне и отлиты в бронзе надменные и торжественные черты империи Габсбургов. А на центральной площади любого крупного города между Владивостоком и Хельсинки путешественник безошибочно определит, что он по-прежнему в Российской империи, как бы сегодня ни называлась эта страна, как бы она ни называлась завтра.

Убийство в парке, нелепое и случайное, уже было оформлено уголовным делом, которое в эти минуты наполнялось отчетами, актами экспертизы, первыми свидетельскими показаниями. Бубен не сомневался, что сумеет увести следствие от Торпеды и натравить его на более подходящих подозреваемых. Если это удавалось ему в Восьмом микрорайоне Фрунзе, то почему должно быть иначе здесь, на Комсомольском массиве?

Прежде чем ехать в парк, Бубен зашел выпить кофе в гастроном на Бойченко. На трубе галдело несколько алкоголиков. Они вяло размахивали руками и спорили о вечном. Водка в магазине закончилась еще в двенадцать, но все, конечно, успели похмелиться, и теперь поджидали, не будет ли новой машины с бухлом. И хотя от директора гастронома Семы давно уже передали, что машины сегодня не будет, но ведь Сема мог и соврать. А потом, бывают же и в обычной нашей жизни чудеса. Может быть, придет другая машина?

Когда Бубен проходил мимо, алкоголики вдруг затихли, словно птицы перед грозой. Это было бы понятно, будь он в форме, а так всех их разом без предупреждения накрыло горячей и тугой волной власти. Она накатывала за Бубном, как за небольшим, но мощным катером на подводных крыльях, и алкоголики едва усидели на трубе.

В магазине топтался короткий огрызок очереди, впрочем, и на прилавках из съестного не лежало ничего, кроме залитых парафином кругов Пошехонского сыра.

Бубен не спеша осмотрелся в сумраке торгового зала и разглядел кофейную машину, а рядом с ней, за прилавком, Катю с ее сказочным баварским декольте. Катя тоже заметила загорелого мужчину в безупречной светло-серой тройке и восхищенно улыбнулась. Она улыбалась даже не Бубну, а образцовому самцу средних лет, спортивному и элегантному, словно только что покинувшему страницы каталога «OTTO». Кто запретит помечтать матери-одиночке, продавщице гастронома на улице Бойченко, когда мужчина ее мечты мягкой, крадущейся походкой пересекает по диагонали зал гастронома? Бубен шел легко и быстро, так, словно вышел на охоту, и в эту минуту Катя была не прочь оказаться той дичью, которую он сегодня добудет.

– Сделайте мне кофе, – он положил на стойку пятерку. – И сахара побольше.

– Может быть, с коньяком? – предложила Катя и внимательно посмотрела в глаза Бубну. В его взгляде был вяжущий восточный полумрак, клубился дым, шевелились тяжелые и медленные тени. Если бы Кате было восемнадцать, она бы испугалась. Но в двадцать шесть она боялась только одиночества.

Бубен не без труда отвел взгляд от Катиного декольте и быстро осмотрел ряды трехлитровых банок с томатным и березовым соком, кое-как перемежавшихся бутылками «Миргородской».

– Что-то я не вижу у вас коньяка.

– Это «Ужгородский» коньяк-невидимка, – довольно зажмурившись, промурлыкала Катя и достала початую бутылку из-под прилавка. – Его можно увидеть только у меня в руках.

Она уже почувствовала, что этот стройный тренированный мужчина запал на нее, он старается ловить ее флюиды, чувствовать настроение, ощущать токи ее желаний. Он думает, что начал охоту, что все это ему поможет… Уже не поможет. Потому что теперь на охоту вышла и она, а природа всегда на стороне женщины. Ее слова сейчас неважны: они слишком тяжелы и грубы, они не способны передать всех тонкостей игры, которую ведут охотники в этих первобытных джунглях.

– Действительно, – согласился Бубен. – Теперь вижу.

– Сколько? – спросила Катя, доставая мерный стаканчик. – Пятьдесят? Сто? Сто пятьдесят?

– Пятьдесят, – едва заметно улыбнулся Бубен. – Я и за рулем, и на работе.

– Коньяк укрепляет руку. Мужчину он делает тверже, а женщину тоньше.

В иных случаях эти слова прозвучали бы банально и, пожалуй, пошловато, но полковник был настроен различать их скрытый главный смысл, поэтому услышанное показалось ему мудрым и глубоким. Катя отмерила пятьдесят грамм коньяка и перелила его в небольшую рюмку.

– А Вам? – спросил Бубен.

Она поставила рядом точно такую же рюмку, наполнила ее до краев, подняла, Бубен поднял свою, и, тихо чокнувшись, они выпили.

– Ну вот, – довольно кивнул Бубен, проглотив следом за коньяком сладкий кофе и разглядывая, как порозовела от коньяка Катина грудь. – Теперь моя очередь угощать. Где бы Вы хотели сегодня поужинать? В «Братиславе», в «Салюте», в «Москве»?

– «Салют» – хороший ресторан, – вслух подумала Катя.

– Тогда не будем откладывать. В восемь вечера я жду Вас у выхода из магазина.

Бубен вышел из гастронома, и Катя заметила, как с его появлением ощетинились алкоголики на трубе. Но он прошел быстро, не замечая их бессильной и безмолвной враждебности, сел в серую «Волгу», припаркованную возле овощного, и поехал в сторону парка «Победа».

«Наверное, дипломат, – подумала Катя, ополаскивая кофейную чашку и рюмки. – Или из министерства. Может быть, замминистра. Интересно, зачем он сюда приезжал? Что, ему кофе выпить негде?»

 

4

– Салам. Обедаешь? – спросил Бубен, усаживаясь напротив Алабамы. Возле «Конвалии» было тихо и безлюдно, только со стороны центральной аллеи доносились детские голоса и велосипедные звонки.

Алабама был уверен, что полковник вызовет его для разговора, но не ожидал увидеть того в парке. Первый и единственный раз Бубен появлялся здесь в марте прошлого года, когда брали Алабаму, а с ним и всю парковую фарцу. Полковник был осторожен, встречались они редко и всегда так, чтобы вместе их не видели.

– Ассаламу алейкум. Манты скоро будут готовы, – вежливо предложил Алабама.

– Нет, не надо, – покачал головой Бубен. – Я днем не ем. Для еды и отдыха Аллах создал вечер. А день существует, чтобы ловить и сажать воров и преступников вроде тебя. Мы, коммунисты, знаем это лучше других.

– Кофе? Чай? – Алабама пропустил ядовитую шутку мента мимо ушей. Это было не впервые, и он привык.

– Чай.

За столиком «Конвалии» Бубен был гостем Алабамы, а потому не мог отказываться от предложенного угощения совсем. Воспитание не позволяло. И то, что он уже начал готовить смену власти в парке «Победа», ничего не значило. Скоро он заменит Алабаму Торпедой, но это же не повод оскорблять человека за его столом.

– Расскажи мне, – попросил Бубен, – что тут говорят об убийстве.

– Ребята нервничают, – пожал плечами Алабама. – Вилю многие хорошо знали. Выросли вместе.

– Кого-то подозревают?

– Определенно – никого, и ничего конкретного не знают. Думают, что чертогоны залетные его просто грабануть хотели, а обернулось мокрухой. Ты же знаешь, как бывает.

– Бывает, что кот калоши обувает. А убийства просто так не случаются, – Бубен тяжело посмотрел в глаза Алабаме. – Кто знает, кто хотя бы подозревает, что это Торпеда?

– Никто.

– В наших интересах – в твоих и в моих – чтобы никто и не узнал. Те двое, что были с Торпедой, в парке уже не появятся. У них теперь другая жизнь начнется, можешь о них забыть.

– Понятно.

– Завтра здесь будет крутиться опер, задавать вопросы: с кем он в этот день встречался, кого искал в парке, кого ждал… Надо, чтобы несколько человек назвали фамилию Багилы. Сделай это аккуратно, не дави ни на кого, просто напомни между делом, что убитый вчера с этим Багилой стрелку забил как раз на то время, когда его грохнули.

Алабама слушал Бубна, и картинка, дробившаяся в его сознании после утреннего звонка Торпеды, наконец начинала складываться. Понятно, что даже простого упоминания имени беловодского грека полковник в этом деле не допустит. Достаточно какому-нибудь внимательному менту сопоставить время появления в Киеве Бубна и Торпеды, как у следствия непременно возникнет сразу несколько неприятных вопросов к полковнику. Конечно, это должен быть не мальчишка из Днепровского РОВД, тут нужен важняк из следственного управления МВД, тяжеловес, способный бить в этот тугой и опасный бубен.

У Алабамы наконец появится оружие против Бубна, но их отношения от этого обострятся до предела, потому что начальник РОВД не потерпит никакой зависимости. Сейчас, пока Торпеда сидит дома с разбитой мордой, Алабаму убрать сложно, но пройдет несколько дней, пройдет неделя – и все изменится. Значит, у него в запасе только неделя.

– И вот еще, – Бубен отодвинул чашку и встал. – Подыщи пару надежных ребят. Когда тут все уляжется, мы к гашишу и колесам добавим героин. Пробился хороший канал, так что работы прибавится.

– Вот как, – неопределенно заметил Алабама и даже постарался сделать вид, что новость ему интересна. На самом деле это была паршивая новость, потому что героин – не косяк с анашой, за ним мгновенно приходят настоящие проблемы. Фарцовка – дело само по себе немного нервное, так зачем еще нагнетать? Когда в парке появится героин, здесь будет уже не до фарцовки, потому что обычный, спокойный покупатель в парк больше не пойдет. Но Бубен считает другие деньги и считает их иначе, а потому для него героин интереснее мирной торговли фирмой и самостроком.

– Именно так, – с напором подтвердил полковник, расслышав в интонациях Алабамы не то неуверенность, не то неудовольствие. – Все! Большой привет с большого БАМа!

Бубен хлопнул Алабаму по плечу и ушел вглубь парка, в сторону озера.

Глядя вслед полковнику, шагающему на место убийства Вили, Алабама даже лучше Бубна знал, что того тоже ждет несколько непростых недель. Сейчас он попробует подставить Багилу, и это может стать его главной ошибкой. Видимо, Бубен еще ничего не знает о старом, иначе дикая мысль вывести следствие на младшего Багилу не пришла бы ему в голову. Сделав это, он прихлопнет себя сам, Алабаме останется только все рассказать старому, а потом можно будет занять место в зрительном зале. Максим Багила все сделает сам.

Официант унес недопитый чай и поставил на столик манты. Несколько минут Алабама смотрел, как горячий ароматный пар поднимается над тарелкой, и вдруг понял, что не может сейчас даже видеть свое любимое блюдо и тем более не в силах есть в одиночку.

Телефон Каринэ молчал, и это злило и одновременно тревожило Алабаму. С тех пор как вчера она ушла из «Олимпиады», от Каринэ не было ни известий, ни звонка, ничего.

 

5

Вернувшись на Красноткацкую, Бубен затребовал все документы по убийству в парке «Победа» и вызвал капитана Падовца, которому поручили дело.

Падовец был лысеющим тридцатисемилетним блондином с характерной внешностью матереющего бюрократа. В каком-нибудь райисполкоме, например, в отделе распределения жилплощади, он смотрелся бы как родной со своими роговыми очками и намечающимися брылями.

Падовец всегда чутко ловил настроения начальства. Когда Бубну было нужно, Падовец оформлял дело за считаные дни, но если он понимал, что шеф не хочет спешить, то мотал его месяцами, убедительно объясняя, почему все так тянется, а результата нет и конца не видно. Падовец не ждал прямых и определенных команд – и этим был очень ценен, а в деле об убийстве в парке Бубен не хотел ничего говорить напрямую. Тут требовалась чуткость исполнителя, фирменная тонкость Падовца.

Бубен внимательно разглядывал фотографии: тело убитого на берегу озера – ноги на суше, голова в воде; кожаная сумка в кустах; новенькие женские кроссовки, валяющиеся на берегу. Он уже был на месте убийства, видел эту истоптанную жирную землю, еще не высохшую после дождя, сломанные кусты на месте драки Коломийца и Торпеды, видел сероватую спокойную воду озера со стайками мальков на мелководье и рыбаков на противоположном берегу. Теперь черно-белая реальность фотоснимков из уголовного дела накладывалась на спокойный озерный пейзаж, сохраненный его памятью, и утренний рассказ Торпеды наливался тяжелой и мрачной силой.

– Ну что же, порадуйте меня яркими, оригинальными, жизнеспособными версиями, – велел Бубен, продолжая листать страницы с фотографиями.

– О версиях говорить пока рано, товарищ полковник, – осторожно потер руки Падовец и бегло, из-под очков, глянул на Бубна. – Лаборатория еще не дала всех заключений.

– Как это рано? – не понял Бубен. – При чем здесь лаборатория? Вы уже должны были проверить, с кем убитый встречался в день смерти, почему под дождем он пришел в парк, а не отправился домой пить в тепле чай и читать газету «Вечерний Киев», сидя перед телевизором. Что он вообще делал в парке тем вечером? Что это, наконец, за кроссовки валяются на берегу? Вы же целый капитан милиции, Падовец, и считаетесь опытным специалистом, а говорите мне о лаборатории.

– Кроссовки западногерманской фирмы Puma, тридцать шестого размера, женские, новые.

– Ну вот! Можно подумать, у нас повсюду по берегам водоемов валяются горы новой импортной спортивной обуви! Нет? Не валяются? А эта пара что делает на месте убийства? Там что, девку разували? Пятки ей чесали? Не знаете? Что вы вообще знаете?! Сколько человек присутствовало при убийстве?

– Предположительно двое. Или трое.

– Предположительно… Какие-то особые находки были?

– Особые… Нет. Только сумка и в ней документы.

– Сумка с документами… – повторил Бубен. – Хоп, ладно. Скоро пять, оставьте дело у меня, хочу еще полистать. Завтра утром заберете его у секретаря и всей следственной группой отправляйтесь в парк. Вы должны по минутам расписать последний день убитого – с утра и до… С кем, где, когда и зачем он виделся. Понятно?

– Так точно, – поднялся Падовец.

– Идите.

Теперь Бубен не сомневался, что через день-два фамилии Багилы и его приятеля всплывут сами, а Падовец, который уже все понял – должен был понять, вцепится в студентов и не отпустит, пока не додавит до конца.

Он еще раз просмотрел все фотографии, собранные в деле. К карточкам, сделанным на месте преступления, аккуратный Падовец добавил снимки вещдоков, всего того хлама, который выгребли из сумки Коломийца. На одном из них Бубен увидел сложенный вдвое листок с именем «Дита» и номером телефона, быстро, но аккуратно выведенными круглым женским почерком. Что-то знакомое, какая-то слабая тень воспоминания проскользнула в памяти полковника и тут же исчезла. Номер начинался с цифр 513 – значит, эта Дита жила где-то рядом, на Комсомольском массиве, но он не знал никого с таким именем на Комсомольском.

На шесть у Бубна была назначена примерка в доме быта на Тельмана. Он ехал по проспекту Воссоединения в сторону моста Патона и вспоминал дневную беседу с Алабамой. Беседа ему не понравилась, и Алабама ему в этот раз совсем не понравился. Бубен окончательно решил, что немца пора убирать, а разговор о героине, в общем, уже ненужный, лишний разговор, он начал только затем, чтобы посмотреть на реакцию Алабамы. Реакция была как раз такой, какую он ждал, – Алабама повел себя так, словно от него что-то зависит, словно его мнение чего-то стоит. Он ничего не понял за прошедший год, он все еще живет какими-то воспоминаниями, давними иллюзиями, и у Бубна нет времени, да и желания, что-то объяснять Алабаме, в чем-то его убеждать. Здесь у всех один начальник – у Торпеды, у Алабамы, у Падовца – и его мысли нужно ловить на лету, как это делает Падовец. Подпрыгивать изо всех сил, извиваться в воздухе, тянуться мордой, роняя слюну и пену, и хватать, что есть мочи, зубами. А потом бежать к нему за похвалой, за небрежным похлопыванием по спине, бежать, пригибая голову и быстро виляя хвостом. Кто вовремя не успел, тот, извините, сам виноват. Такая жизнь, такие правила для них установил полковник Бубен.

Подъезжая к дому быта, он еще раз прикинул время: примерка закончится в семь, и к восьми он свободно успевал вернуться на улицу Бойченко за Катей. Что-то было в этой продавщице, какая-то тянущая, щемящая нота звучала в разговоре, и эту ноту Бубен хотел услышать еще раз.

Он оставил машину во дворе и привычно вошел в здание через неприметную боковую дверь. В вестибюле стояла вечная суета, было душно, жарко и влажно, пахло химией, к окошкам выдачи вещей из ремонта и из химчистки тянулись очереди. Бубен шел медленно, давая людям возможность разойтись, освобождая ему дорогу. И они послушно, безропотно расступались перед ним, а потом тихо и молча смыкали за его спиной ряды бесконечных очередей. Так он вышел к лестнице на второй этаж, где в тесных кабинках работали портные.

По ступенькам навстречу Бубну, не глядя под ноги, не замечая полковника, но внимательно рассматривая заполненный людьми зал, спускался капитан милиции. В руках у него был потертый кожаный портфель, на голове – глубоко надвинутая фуражка, форма сидела на капитане отвратительным мешком, и Бубен немедленно узнал этого человека, хотя видел его лишь однажды, почти два года назад. Даже странно, что все это время они не встречались на совещаниях, в коридорах Городского управления или министерства. Ну что ж, не встречались там – значит, встретились здесь.

Их познакомили на дне рождения одного чина из городского управления, когда судьба Бубна еще не была решена. Это теперь у него жизнь налажена, и все нити он крепко держит в руках. А тогда все висело, опасно раскачиваясь, трепетало на случайных сквозняках, тогда Бубен искал новые связи, не зная, кто и когда сумеет, если понадобится, поддержать его. Капитан отдела БХСС вряд ли мог ему пригодиться, но Бубен запомнил и капитана Бутенаса, и его жену Афродиту, сонно скучавшую за столом среди стремительно напивавшихся мужиков в форме.

– Как дела, капитан? – остановил он Бутенаса. – Полковник Бубен, Днепровский РОВД. Да мы знакомы, не помнишь?..

Капитан Бубна, разумеется, не помнил, но его сонный, отсутствующий взгляд немедленно ожил и удивленно скользнул по костюму полковника.

– Да, конечно, – неуверенно подтвердил Бутенас и крепко сдавил ладонь Бубна. – А ведь очень кстати я вас встретил. У меня в Днепровском районе одно дело заворачивается.

– Тогда заходи, – Бубен вскинул свободную левую руку так, словно собирался обнять капитана. – Всегда поможем. Здесь тоже по делу?

– Да, все по тому же. Тут одна интересная ткань появилась, вот посмотрите, – он открыл портфель и мгновенно извлек образец материала в полиэтиленовом пакете. – Криминальная мануфактура…

– Похожа на подкладочную, – определил Бубен. Расстегнув пиджак, он провел рукой по подкладке. – Вот на эту.

– А где вы покупали костюм? – Бутенас тут же бросился щупать пиджак Бубна.

– Две недели назад мне его пошили в этом доме быта. Портной сказал, что ткань новая, экспериментальная. А сегодня утром из шва выбилась нитка.

– Экспериментальная, – довольно засмеялся капитан Бутенас и спрятал образец. – Я к вам зайду на днях. Всего доброго.

– Заходи, капитан, – на прощанье взмахнул рукой Бубен. И тут он неожиданно для себя спросил, – ты все там же живешь, на Комсомольском?

– Да, куда же я денусь?

– А напомни мне свой домашний телефон: 513… Дальше как?

И капитан Бутенас назвал те самые цифры, которые полковник час назад видел выведенными аккуратным женским почерком на небольшом листке, наспех вырванном из блокнота.

Бубен застегнул пиджак и, глядя вслед Бутенасу, представил, как порадует опера записка с его домашним телефоном в деле об убийстве фарцовщика. Если, конечно, он когда-нибудь ему ее покажет.

К чему лезть и хватать руками чужую одежду? Бубен не любил таких людей.

 

Глава вторая

Литовская фамилия

 

1

После вечернего звонка из Вильнюса Гончаренко испугался не сразу. Новость была неприятной: днем литовская милиция задержала при въезде в город его рафик с тканями, костюмами и упаковками полиамидной нити. Но договор с вильнюсской базой Гончаренко составил аккуратно и копии транспортных накладных он хранил дома именно на случай непредвиденных проблем вроде этой. Завтра утром он проведет арестованную партию через бухгалтерию и будет готов встретить любую проверку честной широкой улыбкой, накрытым столом и безупречными финансовыми документами. А трехдневная задержка с оформлением накладных – это ведь не криминал: закрутился директор ателье индпошива, забегался, забыл, бывает… Зато ведь и план ателье перевыполняет на два с половиной процента. Так объявите ему выговор в устной форме без занесения и не лишайте прогрессивки, бюрократы казенные!

Гончаренко бодрился и убеждал себя, что все продумано до последней мелочи, все просчитано, но под утро на него вдруг навалился страх. Так боятся люди деятельные и решительные, когда не могут ничего изменить, когда хоть в малой мере вынуждены подчиняться обстоятельствам. Что там на самом деле случилось, в этом Вильнюсе? Почему остановили машину и потом не отпустили? Случайность? Но такого прежде никогда не было. Да, задерживали, бывало, но неизменно отпускали. Если водитель что-то нарушал, то его штрафовали, и на этом все заканчивалось. А тут, как назло, в одной машине – и ткани, и нити, и костюмы, словно он сам решил подсказать следствию, в каком направлении работать.

Если машину задержали случайно, то все, конечно, обойдется. Ну а вдруг литовский ОБХСС по каким-то своим причинам вышел на вильнюсскую базу Легпищепромоптторга и сейчас начнет проверять все ее договоры, все контакты? Тут ведь запросто могут всплыть их двойные накладные, а среди них и его бумажки не потеряются. В прошлом году он отправил в Вильнюс товара на семьдесят пять тысяч, из них треть прошла мимо бухгалтерии.

Путаные, вязкие мысли гнали сон. За окном светало. Гончаренко вдруг удивился, что страх пришел только теперь. Он не боялся, когда договаривался с Бородавкой, когда по собственной воле забирался в паутину двойной бухгалтерии, подложных накладных и неучтенных остатков. Он спокойно шел на риск, подписывая липовые договоры с базами в Вильнюсе, Ростове и Сочи. Вот когда ему надо было трястись, замирая от ужаса в предчувствии этой ночи и тех, что придут за ней. Но нет, тогда он был деловит, энергичен и полон идей. Официальный план он выполнял на сто два с половиной процента. Это же смешно! А сто восемьдесят не хотите? Да он бы и двести выдал, его ателье вполне могло шить вдвое больше костюмов, но кто станет пахать за зарплату в сто сорок рублей? За сто сорок получите сто два с половиной. А за остальное он каждому закройщику лично доплачивал еще триста. И у людей появлялся огонь в глазах, находилось время, переставали болеть дети, они не бежали домой ровно в шесть, а вместо двадцати четырех дней отпуска плюс выходные вполне хватало двенадцати.

Этой ночью Гончаренко понял, что страх и прежде был совсем рядом. Он стоял словно за едва прикрытой дверью, за плохо задернутой шторой, скрывался за шелестом накладных, за ночными телефонными переговорами. Пока все было спокойно, он лишь напоминал о себе приступами дурной необъяснимой тоски. Но вот раздался первый тревожный междугородний звонок, и страх немедленно навалился всей тяжестью, подмял вялое тело директора ателье, залил потом подушку, оставил без сна и заставил совсем не робкого человека мучительно ворочаться полночи, продумывая, придумывая, прикидывая, но так и не зная, от кого и откуда ждать опасности.

Утро все разъяснило. Едва Гончаренко с бухгалтером подшили документы на партию, задержанную в Литве, и он выдохнул, хоть еще и не спокойно, но уже зная, что успел вовремя сделать важное дело, как в кабинет без стука ввалился капитан милиции и сунул ему прямо в лицо удостоверение. Гончаренко ухватил взглядом литовскую фамилию, и его голову немедленно наполнила глухая ватная пустота. Значит, все же не просто так взяли машину, значит, давно уже менты крутили это дело, раз так быстро приехал этот литовский капитан.

Капитан, правда, оказался не литовским, а местным, киевским. Он с любопытством разглядывал аскетичную обстановку кабинета Гончаренко, стол из ДСП с перекидным календарем на дешевой пластмассовой подставке, вымпелы «Победителю соцсоревнования» на выгоревших обоях, домашнюю розу, заботливо политую уборщицей этим утром.

– А тут у вас собрана документация? – капитан подошел к застекленному шкафу, полки которого были плотно заставлены папками.

– Не вся, только часть, – безразлично отозвался Гончаренко. – Финансовые хранятся в бухгалтерии.

– Очень хорошо, – капитан говорил с заметным литовским акцентом, немного растягивая слова, и от этого весь разговор казался Гончаренко постановочным. Словно он смотрит кино про наших и немцев – сцену допроса красного командира гестаповским палачом. Палач прикидывается своим парнем, угощает фашистскими сигаретами, трофейным американским шоколадом и говорит на ломаном, но понятном зрителю языке. Однако Гончаренко так просто не обмануть, понятно же, что скоро тот сбросит маску, жадно отнимет и шоколад, и недокуренную сигарету, и начнется то, ради чего этот фашист сюда приехал. Начнутся пытки. – Не хочу отрывать вас от работы, но нам нужно познакомиться с частью документов вашего ателье, а именно всем, что касается поставок на базу Легпищепромоптторга в Вильнюсе. Сколько вам нужно времени, чтобы подготовить документы? Трех дней хватит?

– Хватит. Вчера мне сказали, что там задержали нашу машину?

– Вы уже знаете? Не волнуйтесь, это просто формальность. Накладные на товар в порядке, так что ваш рафик вернется, как только закончится проверка базы. Это займет день-два, не больше. Давно вы, кстати, с ними работаете?

– Около года, – пожал плечами Гончаренко.

– Значит, за три дня управитесь, – довольно кивнул капитан, посмотрел на него медленным доброжелательным взглядом и попрощался.

В первую минуту Гончаренко понял только, что сегодня звезды на спине ему выжигать не станут, теперь он может выдохнуть и перекреститься. Он может пойти поболтать с главбухом, проверить как дела у портных, может спокойно поесть, наконец. Но едва подумав об этом, он понял, что есть не хочет и аппетит к нему вернется не скоро, что предстоящие три дня кажущейся свободы будут заполнены нервной, выматывающей возней с документами, что за эти дни он возненавидит главбуха и все ателье, лично каждого, потому что теперь любой из них – угроза его привычной жизни и свободе. Потому что пытка уже началась. Капитан отлично выполнял свою беспощадную работу.

 

2

Леня Бородавка приехал в ателье на Бойченко сразу после обеда. Гончаренко сидел, положив на стол кулаки, как академик Павлов на известном портрете Нестерова. Вместо белой азалии в горшке перед ним стоял телефон. Гончаренко смотрел на телефон с усталым удивлением во взгляде.

– Как дела, коллега? – бодро спросил Леня, хотя у самого настроение было тускленькое. Зря он утром размечтался насчет Ирки, куда ему? Рыжие мотоциклисты – вот кто интересует малолеток с Комсомольского массива.

– Капитан из ОБХСС приходил, – ровным голосом ответил Гончаренко, не отрывая взгляда от телефона. – Через три дня еще раз придет.

– Он приходил предупредить, чтобы ты приготовился к следующему визиту?

– Да, именно так. Сказал, чтобы я собрал документы по Вильнюсу.

– Замечательный парень. Побольше бы таких.

– Я тоже сначала удивился, но потом понял, что раз они Вильнюс накрыли, то от меня уже почти ничего не зависит.

– Что за Вильнюс, кстати? – удивился Бородавка. – Впервые о нем слышу.

– Какая тебе разница? Ты же не спрашиваешь фамилии всех моих покупателей. Тебе важно, чтобы товар ушел. А кто его купил, для тебя уже значения не имеет.

– Это правильно, если покупатель простой Иван Иваныч. Он купил себе костюм или трусы, гуляет в них по дому, смотрит «Клуб кинопутешествий» и кушает кефир с черным хлебом. Все! Но если у тебя незадокументированный левак уходит на государственную базу – это же совсем другое дело. Ты что, дорогой, таких простых вещей не понимаешь? Ты увеличиваешь риск для всех, даже для тех, с кем напрямую не контачишь, о ком ты вообще не знаешь.

– Ну ты-то чист, – раздраженно бросил Гончаренко. – Твой цех вообще никак не засвечен.

– Потому и не засвечен, что думаю о последствиях, прежде чем начинаю что-то делать! Хорошо. Я хочу, чтобы ты сейчас рассказал мне все с самого начала. И постарайся ничего не забыть, рассказывай все по порядку.

Гончаренко начал вспоминать. Разговор – это тоже занятие, он мобилизует, помогает сосредоточиться, и уже скоро Гончаренко почувствовал, что состояние беспомощного бессилия оставляет его. Подготовить документы по Вильнюсу – дело пары часов. Но кроме Вильнюса он работал с Ростовом, Сочи, Минском. Все концы не спрячешь, но теперь у него есть время их подчистить. И надо не забыть предупредить ребят.

Слушая директора ателье, Бородавка думал, что срочно, завтра же, он закроет цех на техобслуживание и быстро перенастроит станки. Пусть все уляжется или хотя бы прояснится. С одной стороны, Бородавке бояться нечего, потому что его продукция неизменно шла неучтенкой. Не существует ни единого документа, подтверждающего его участие в деле. С документами все обстоит идеально, но люди… Люди – самые ненадежные, самые непредсказуемые, а потому опасные элементы во всех схемах. И здесь, и на ДШК, и в других домах быта его многие видели, он что-то привозил, что-то увозил, кому-то платил деньги. Если дело начнут раскручивать всерьез, то показания против него рано или поздно появятся. Скорее рано, чем поздно. Но показания – это одно, а вот доказательства… Пусть ищут доказательства: документы, недостачу сырья в его цеху. Пусть попробуют найти у него недостачу сырья. Ее нет! Зато ткани и полиамидную нить из всех домов быта нужно поскорее убрать, например, свезти к кому-нибудь на дачу. Хоть бы и к Гончаренко. Нет, у Гончаренко уже горячо, нужно отвезти к кому-нибудь совсем постороннему.

Они просидели в кабинете директора до половины восьмого. На улице лило. Леня предложил подвезти Гончаренко к метро и тут только вспомнил, что в пять вечера хотел быть в парке, сегодня же день рождения Ирки! Впрочем, какой день рождения, когда льет такой дождь, у него на загривке хрипит ОБХСС, а Ирка предпочитает молодых мотоциклистов скромным владельцам вишневых «шестерок». Поэтому Бородавка отменил свое предложение, решив, что лучше взять в гастрономе бутылку и продолжить разговор у него дома. Гончаренко согласился немедленно: он не хотел ехать к себе, боялся остаться наедине с женой. Он еще не знал, что можно ей рассказывать, а что пока не стоит. В этот вечер Бородавка был единственным человеком, с которым Гончаренко чувствовал себя уверенно и свободно.

Они взяли двухлитровую банку консервированных патиссонов, полкило какой-то вареной колбасы, уже подсохший кусок сыра, две банки кильки в томате и буханку замечательного, свежего, еще теплого «Украинского» хлеба, который, как обычно, привезли аккуратно перед закрытием магазина. Водки в гастрономе не было.

– Ладно, черт с ней, – сказал Бородавка, – идем, у меня дома есть бутылка «Столичной».

Устроившись на кухне, Гончаренко отмахнул от буханки несколько ломтей, нарезал грубыми, неровными кусками колбасу и сыр. Бородавка поставил вариться картошку, нашел где-то луковицу, потом достал из холодильника водку и открыл консервы.

Не дожидаясь, пока сварится картошка, они выпили по первой и закусили тем, что было на столе. Мягкая холодная водка пошла легко и тихо, ласково, стирая следы истеричного напряжения прошедшего дня. Закусывая, Гончаренко сперва набросился на кильку с хлебом, но вскоре отложил и хлеб, и кильку. Он сидел молча, прикрыв глаза, чувствуя, как водка растворяет намерзшую за день ледяную корку страха. Ощущение жизни, теплой, привычной, вернулось к нему на кухне у Лени Бородавки, и теперь Гончаренко ни за что не хотел его потерять.

Они выпили по второй и начали вспоминать. Леня говорил о каких-то мамонтах, которых варили студенты комсомольских стройотрядов на Ямале, когда у них заканчивалось мясо, а Гончаренко – о том, что клубника у него на даче в этом году – небывалая, каждая размером с гусиное сердце.

Тут вдруг оказалось, что совсем забыли про картошку, и та едва не сгорела. Леня быстро разбросал по тарелкам горячие клубни, слегка припахивавшие жженым, и разрезал пополам луковицу. Они выпили еще по одной и сочно захрустели луком. Болтать о пустяках уже не хотелось.

– Я одного только не пойму, Леня, – спросил Гончаренко, досаливая картошку. – Почему мы с тобой преступники? Мы кого-то убили или ограбили? Мы что-то украли? Почему мы должны прятаться и бояться ОБХСС? Мы что, похитили какую-то социалистическую собственность, скажи мне? Ведь нет же. Мы с тобой ничего не украли, а только добавили, хотя могли этого не делать и жили бы спокойно. Я бы давал план, получал свои премии и плевал в потолок. В стране не хватает качественной одежды, и мои костюмы возьмет любая база. Не веришь? Давай сейчас, сию минуту позвоним хоть в Одессу, хоть в Ленинград, да хоть в Москву. Никто не откажется! Скажут, завтра же отправляй. Так почему я трясусь при виде капитана ОБХСС? А потому, что, по их логике, по их законам, мы не добавили, а присвоили. Там, где мы видим плюс, они считают минус. Они не глядят на пустые полки своих магазинов, они смотрят в мой кошелек. Лишние пятнадцать тысяч в моем кармане – ужасная угроза государству! Потом, когда они будут подсчитывать ущерб и придумывать, на сколько лет меня закрыть, то скажут, что я пользуюсь их станками и электричеством, только скажут это в конце. Если бы мне не в конце, а в начале заявили: за электричество заплатишь столько-то, за амортизацию оборудования еще столько-то – что, я не заплатил бы? Да с удовольствием! Лишь бы дали работать! А они не дают и не дадут. Где здесь логика, Леня? Я ее не вижу.

Знал бы Гончаренко, сколько раз Леня Бородавка задавал эти вопросы своим учителям, друзьям, случайным знакомым на комсомольских конференциях, и под водку, и без нее. Когда-то прежде говорить об этом было опасно, но те времена давно миновали. А теперь ему казалось, что говорить об этом поздно и уже бессмысленно. Сколько можно все об одном и том же? Надо или что-то делать, или не делать ничего и собирать, например, марки или спичечные коробки. А тратить время на пустые разговоры он больше не хотел, ему надоело. Даже если это разговор с человеком, которого через месяц возьмут за хищение в крупных или особо крупных размерах.

Леня разлил по рюмкам остатки водки, с грустью посмотрел на пустую бутылку и неуверенно подумал о подарочной «Тисе», стоящей у него в баре. Они выпили.

– Ты ищешь смысл, а смысла в этом нет – когда-то он был, но давно выветрился. Осталась традиция. Например, в большинстве стран пишут слева направо. Но в некоторых – справа налево, а в некоторых – сверху вниз. И если в стране, где пишут слева направо, ты начнешь писать справа налево, то тебя могут не понять. Вот и здесь тебя не понимают. А традиция часто иррациональна, не стоит искать в ней логику. Со временем она теряет всякий смысл, ее нужно просто соблюдать, потому что, пересекая границу непонятного, не только ты не знаешь, велико ли нарушение, но и те, кто следит за точным соблюдением правил, ничего в этом не смыслят.

– Водка закончилась, – печально заметил Гончаренко.

– Ты готов пить коньяк после водки? Религиозные убеждения позволяют?

Гончаренко не стал спрашивать у Лени, какая религия не велит смешивать коньяк с водкой, и они быстро покончили с «Тисой», но алкоголь этим вечером их не брал.

Около одиннадцати, под непрекращающимся дождем, Гончаренко ушел в сторону метро «Дарница», а Бородавка заснул легким и глубоким сном.

 

3

Утром весь двор говорил о дне рождения Ирки, который Федорсаныч накануне отгулял в «Олимпиаде-80». Бабушки из Иркиного подъезда точно знали, что приглашенных было на семь человек больше, чем месяц назад – на свадьбе сына районного прокурора. Да и гости к Федорсанычу пришли матерые: семь заслуженных артистов, три любимых народных и один любимый всеми народный СССР. Это вам не ментовско-прокурорская шушера, которая и в обычной жизни достала хуже клеща за ухом.

Федорсанычу простили прежние публичные страдания, засчитав их по разряду чудачеств большого артиста. В эти утренние часы его дворовый авторитет разрастался стремительно и уже к обеду обещал достичь высот и размеров, прежде в здешних краях не виданных.

В былые, совсем еще недавние, времена Леня присел бы на лавочку послушать новости бабушек с улицы Юности, однако сегодня он спешил, дел у него было много. Леня уже собирался уезжать, но тут из дома вышла Елена и прошла по тротуару мимо, не замечая его. Ее лицо было мрачным, взгляд тяжелым, и Леня подумал, что совсем не так должна глядеть на мир счастливая мамаша после замечательного дня рождения любимой дочери.

– Лена, – негромко позвал он ее. – Тебя к метро подбросить?

Но Елена как будто не услышала его предложения. Она дошла до места слияния улиц Юности и Бойченко и скрылась за кустом сирени.

«Правильно, – подумал Леня, – нечего тут. У меня и без нее сегодня полно дел, а еще Степанычу нужно будет все как-то объяснить».

Когда он приехал на работу, начальник цеха ел консервированные персики. Сан Степаныч доставал их вилкой со дна двухлитровой банки, стоявшей на его рабочем столе, быстро облизывал гладкие бока фруктов и не спеша заталкивал в широко разинутый рот. Сироп медленными сладкими каплями стекал по губам и подбородку. Довольный Сан Степаныч вытирал лицо небольшим белым махровым полотенцем.

Леня сел напротив и замер, глядя, как мастерски управляется с консервами начальник цеха.

– Что-то ты рано сегодня, Леня, – посмотрел на часы Сан Степаныч. – Хочешь персик?

– Кушай, Степаныч, – покачал головой Леня, – наедайся. В тюрьме таких персиков тебе не дадут.

– Типун тебе… – недовольно буркнул Сан Степаныч и отставил банку в сторону. – Ну что там? Аппетит перебил.

– Доедай спокойно. А потом объявим техобслуживание. Надо срочно перенастроить станки. Сделаем все, как было раньше. Ты меня понял?

– Леня, я тебя понял. Мы все сделаем, но техобслуживание по графику у нас в июле. Ты мне раньше не мог сказать?

– Степаныч, – терпеливо улыбнулся Леня, – все претензии к ОБХСС. Они могут прийти к нам уже сегодня.

– И об этом мог бы сказать заранее. Но техобслуживание на сегодня все равно нельзя назначать. Не раньше чем через неделю.

Леня взял банку с недоеденными персиками и подумал, что хорошо было бы надеть ее начальнику цеха на голову. Прямо сейчас и без предупреждения.

– Сегодня.

– Ладно, черт с тобой, – вздохнул Сан Степаныч, словно Леня выпросил у него червонец в долг. – Завтра.

– Степаныч…

– Ну нельзя сегодня! – вдруг заорал на него начальник. – Нельзя! Заявку на срочное ТО нужно подавать за неделю. Но я – человек талантливый, ради тебя я ее за день протолкну! Завтра утром остановим цех и все перенастроим, а сегодня нельзя, понятно тебе?!

– Ладно, черт с тобой, – махнул рукой Леня. – Авось, один день ничего не решит. Пиши заявку и жуй свои персики.

– Пугать он меня выдумал, – остывая, ухмыльнулся Сан Степаныч и протянул Лене руку. – Отдай банку!

Только несколько месяцев спустя, когда допросы Лени Бородавки капитаном Бутенасом стали похожи на дружеские беседы, Леня понял, что в этом споре прав, скорее, был не он, а Степаныч. Их все равно взяли бы в день перенастройки станков, неважно, когда бы это случилось – на следующей неделе или в июле. А значит, подгоняя Степаныча, Леня изо всех сил приближал день их ареста.

 

4

– Вы, эстонцы, такие нетерпеливые! – ответил Йонас Бутенас своему другу, Акселю Вайно, когда тот в третий раз намекнул, что вильнюсскую базу Легпищепромоптторга давно уже пора брать.

– Мы не только нетерпеливые, мы еще и быстрые, как балтийский шторм, – согласился подполковник Вайно.

Пару лет назад Аксель Вайно обнаружил в Таллинском порту канал контрабанды. Два молодых таможенника вступили в сговор с командой шведского туристического лайнера: в обмен на «Столичную» шведы привозили в порт джинсы и сигареты. Со временем таможенникам удалось расширить сеть поставщиков, и контрабанду начали доставлять команды еще одного шведского, двух финских и одного датского судна. Схема работала несколько лет, потому что таможенники действовали осторожно – они не продавали товар в Эстонии, а переправляли его на торговую базу в соседнюю Литву.

Когда вся цепочка преступного предпринимательства уже отчетливо просматривалась, базу аккуратно проверил местный ОБХСС и выявил не совсем понятные связи с Украиной. Для расследования «Дела оптовиков» Литовское МВД создало межреспубликанскую группу, которую возглавил подполковник Гедиминас Пятрулис.

Капитан Бутенас был знаком с Вайно и Пятрулисом много лет, когда-то они учились на юридическом факультете Вильнюсского государственного университета имени Винцаса Капсукаса. И теперь, раскрывая тайные механизмы преступного предпринимательства в команде с друзьями-однокашниками, Йонас Бутенас был счастлив. Он знал их и доверял им как себе, они учились по одним и тем же книгам, одинаково думали и одинаково видели мир. Йонасу было с ними легко, как ни с кем и никогда не было в Киеве – он не понимал украинцев, а украинцы не понимали его. Может быть, поэтому Аксель и Гедиминас уже подполковники, а он все еще капитан?..

«Дело оптовиков» стало самым сложным, но и самым интересным в его карьере. Нить, потянувшаяся от Вильнюсской базы, привела его к запутанному клубку, связавшему несколько ателье, домов быта, цеха Дарницкого шелкового комбината и объединения «Химволокно». Кроме Литовского оптторга в деле участвовали и другие оптовики из Кишинева и Ростова. Одни периферийные звенья не знали о существовании других. Но кто-то же был в центре этой паутины, и этот кто-то знал всех.

Продукция киевских швейных предприятий уходила в несколько городов, и самым удивительным было то, что за два года капитану Бутенасу не удалось найти источник сырья цеховиков. Где-то, в какой-то мрачной дыре, расхищались государственные ценности и потом пускались в частный оборот. Одежда и ткани возникали словно из ниоткуда. Кто это делал и где?

Собранная информация привела капитана Бутенаса к цеху полиамидной нити на «Химволокне», но дотошная и детальная проверка показала, что цех выпускает ровно столько нити, сколько и должен, – ни килограмма лишнего сырья не поступало в переработку. Полгода назад на работу в цех устроился офицер украинского ОБХСС, но и он не обнаружил ничего подозрительного.

После двух лет работы у капитана Бутенаса не было главного подозреваемого, и из-за этого он тормозил развитие всей операции. Он подводил друзей, портил показатели отчетности ОБХСС сразу трех республик, вел себя эгоистично, но не мог согласовать начало операции, не раскрутив полностью киевскую сеть.

– Тебе нужно пойти на обострение, – посоветовал Бутенасу Аксель Вайно.

– Всех арестовать?

– Но! Ты же не Берия. Если непонятно, как работает муравейник, – брось туда гусеницу и посмотри, что получится.

– Гусеницу… – повторил за ним Бутенас. – Аксель, я немного не понял твою метафору.

– Йонас, давай наконец возьмем вильнюсскую базу! Узнав об этом, твои подопечные в Киеве немедленно запустят резервные схемы. Понимаешь? Ты наблюдал их в одном режиме, а теперь увидишь в другом. Перед тобой откроется совсем новая, незнакомая картина. Может быть, как раз ее тебе и не хватало все это время?

– Вот именно. Они просто остановят операции.

– Допустим. И тогда станет ясно, что операции были как раз там, где ты их не видел. Понимаешь? Нужно знать, как выглядит штиль, чтобы понять, что такое ветер.

– Очень доступный образ, товарищ подполковник, – сдался Бутенас.

– На какое число назначаем взятие Бастилии, командир? – спросил Вайно у руководителя группы и весело потер руки.

– Вы, эстонцы, такие нетерпеливые! – довольно улыбнулся подполковник Пятрулис.

 

5

Капитан Бутенас вылетел из Вильнюса первым рейсом и был в Борисполе около восьми утра. Накануне ребята Пятрулиса задержали директора и еще двух человек с базы Легпищепромоптторга. По случайному совпадению, как раз в этот день там ждали очередную машину из Киева. РАФ остановили на КПП при въезде в Вильнюс.

Бутенас посмотрел накладные на товар, который везли на базу, прочитал первые протоколы допросов и, не дожидаясь результатов обыска, уехал в аэропорт. Он еще сомневался, что поступил правильно, уступив Вайно и Пятрулису, но менять ничего уже не собирался.

Дома он застал следы недавней пьянки. Дита смотрела на него удивленно, немного растерянно, и Бутенас только тут сообразил, что, не предупредив, приехал на день раньше, чем собирался. А может быть, и на два – он уже не помнил, что говорил Дите перед отъездом.

– Возвращается муж из командировки, – пошутил капитан, быстро сбрасывая китель, – а в холодильнике сохнет винегрет. Кто-то не доел…

– Лена вчера приходила с друзьями. Посидели немножко.

– Я сейчас помоюсь и доем винегрет, хорошо? – Бутенас попытался вспомнить, кто такая Лена, но не смог. – И если еще что-то осталось, тоже охотно съем.

– Хорошо, – нервно зевнула Дита. – Сейчас достану.

– Я разбудил тебя, да? Ты спи. Я помоюсь, поем и сразу же убегу по делам.

– Ничего, – поежилась она. – Я уже не усну, да и на работу скоро. Там еще картошка осталась и рыба. Иди мойся, я сейчас разогрею.

– А знаешь, – уже в одних трусах заглянул на кухню капитан, – внизу, возле лифта, я встретил одного фарцовщика. У него внешность яркая, легко запоминается. Интересно, что он тут делал в такую рань?

– Интересно, – безразлично согласилась Дита. Она привыкла, что муж думает и говорит только о цеховиках, торгашах и фарцовщиках. Ее эти личности не интересовали.

Помывшись, Бутенас есть не стал, а сразу плотно сел на телефон. Он разыскал двух лейтенантов, велел им взять машину и отправляться на улицу Бойченко – присмотреть за домом быта третьей фабрики индпошива. Там, на втором этаже, находилось ателье, машину которого накануне задержали в Вильнюсе. Потом капитан стремительно проглотил опять остывшую картошку, винегрет и какую-то рыбу, быстро собрался и тоже отправился в дом быта. Ему нужно было пройти всю улицу Бойченко от конца к началу. Пешком это пятнадцать минут, не больше.

 

6

День, стартовавший так динамично, в итоге не принес почти ничего. Капитан Бутенас провел его в Управлении. Он писал отчет о командировке, ждал звонка от лейтенантов, наблюдал, как солнечное утро скатывается в тяжелый мутный вечер, и прислушивался к головной боли. Она то сдавливала его мозг быстрыми ослепляющими спазмами, то ненадолго отпускала.

Днем лейтенанты доложили, что в ателье к Гончаренко приехал Бородавка с «Химволокна», а когда уже стемнело, сообщили, что объекты взяли закуску и пошли домой к Бородавке.

– Бухать будут, – уверенно определили лейтенанты.

«И я бы сейчас с кем-нибудь вмазал», – подумал Бутенас, отпустил лейтенантов и поехал домой. Решение подтолкнуть теневиков теперь казалось ему худшим из возможных. Нелепая, карикатурная, вредная идея.

– Может быть, нам отсюда уехать? – спросил он вечером жену.

– Уехать? – удивилась Дита. – Куда?

– Меня Пятрулис зовет в Вильнюс. Давай вернемся, а?

Подполковник Пятрулис действительно звал его в Вильнюс, но на самом деле Йонас Бутенас не собирался возвращаться в Литву. Если бы Афродита внимательней прислушалась к словам мужа, возможно, она поняла бы, что это он так жалуется на долгую, двухлетнюю полосу неудач в «Деле оптовиков», на то, что он до сих пор капитан, а его однокурсники, оставшиеся служить дома, уже подполковники. На то, что на улице зарядил беспросветный дождь, и у него так некстати разболелась голова.

– В Вильнюс? Я бы в Ленинград уехала.

– Почему в Ленинград? – не понял Бутенас.

Дита пожала плечами и улыбнулась непривычной и неприятной улыбкой.

 

7

На следующий день он решил забыть о неудачной попытке спровоцировать непонятно кого на непонятно что. Заниматься надо тем, что есть, что ты крепко держишь в руках, – раскручивать связь Гончаренко с Вильнюсом и пытаться вытянуть из директора ателье новые, дополнительные нити. А прочее – недостойный самообман.

Полдня капитан Бутенас готовил вопросы для допроса Гончаренко, комбинировал, перемежал важные незначительными, чтобы тот не знал, не понимал, где его ждет опасность, а где лишь отвлекающий финт, обманка. Он пытался формулировать вопросы так, чтобы логически подвести подозреваемого к признательным показаниям. Капитану казалось, что он придумывает сложный, разветвленный лабиринт с множеством поворотов и ложных ходов, каждый из которых неизменно заканчивается тупиком. И только один, настоящий, ведет к выходу. Вот там-то, у выхода, он и будет ждать Тесея Гончаренко. Пусть тот сам придет к нему в руки. Капитан дал директору три дня, но на самом деле столько ждать он не собирался. Допрос и арест Гончаренко Бутенас запланировал на завтра.

К четырем часам дня список вопросов был готов, и Бутенас отправился в дом быта на Тельмана – неделю назад поступил сигнал, что там тоже шьют из левых тканей. Сигнал подтвердился. Капитан с первого взгляда узнал продукцию неуловимых цеховиков. Он даже не стал проверять документы. Зачем пугать людей раньше времени? Не было сомнений, что здесь, как и всюду, бумажки в порядке.

Он опять думал о предстоящем допросе Гончаренко и, наверное, потому, спускаясь по лестнице дома быта, не сразу заметил полковника Бубна. Полковник принадлежал к породе тех холеных ментовских вельмож, которых они с Акселем и Гедиминасом так не любили. На Бубне был отличный светлый костюм, и в тот момент, когда вдруг выяснилось, что этот костюм – тоже продукт подпольной индустрии, Бутенас испытал мрачное удовольствие. Впрочем, позже он понял, что это ему было бы неприятно носить одежду, пошитую цеховиками, а Бубна это, возможно, не задевает никак.

Бутенас вернулся домой раньше обычного и застал жену говорящей по телефону.

– Лена, это правда? – спрашивала Дита. – Это правда? Ты уверена?

Видимо, Лена была уверена, но Дита все равно спрашивала: «Лена, он точно это знает? Он не мог ошибиться?»

При этом лицо у Диты было даже не огорченное, а по-детски удивленное. Она все никак не хотела поверить Лене.

А утром, когда арест Гончаренко был уже делом решенным и подготовленным до последней детали, вдруг позвонил его человек, работавший на «Химволокне».

– Товарищ капитан, – произнес он слова, которых на самом деле так ждал Йонас Бутенас, – цех полиамидной нити остановили на техобслуживание. Но по плану у них техобслуживание должно быть только в июле. Рабочих отправили на склад переукладывать продукцию, поэтому я не знаю, что сейчас делается в цеху.

– Я знаю, – быстро ответил капитан, и его литовский акцент был в эти минуты заметен, как никогда прежде. – Ждите. Сейчас приедем.

В тот день он взял и Гончаренко, и Бородавку. Допросы длились всю ночь и закончились только утром. Потом весь день шли совещания, на которых обсуждали полученную информацию и планировали работу на следующий месяц. Бутенасу дали в подчинение старлея и еще одного лейтенанта. Дело пошло!

Вечером Дита неожиданно вспомнила, как он предлагал ей уехать.

– Я подумала, – медленно сказала она, – может быть, нам и правда стоит вернуться в Вильнюс.

– Зачем? – не понял Бутенас.

– Тебя же звал к себе Пятрулис. Поехали. Купим дом, например, в Пилайте. У входа я посажу цветы. И сад. Дому нужен сад…

– Да, Пятрулис меня звал, но, знаешь, работать у командира-однокурсника – это как-то… А майора мне и тут скоро дадут.

– Правда?

Йонас Бутенас тяжело пахал два дня, не спал ночь, но снова чувствовал себя сильным и уверенным. Он рисковал, он ведь чертовски рисковал, когда последовал совету Вайно. Это была настоящая авантюра, но ему неожиданно повезло, как не везло уже много лет. Дита почувствовала уверенность и силу, вернувшиеся к Йонасу.

– Герай-герай, товарищ майор, – тихо улыбнулась она, когда Йонас, обняв, прижал ее к себе.

Карьера честного, но простоватого мужа Диту уже давно не интересовала всерьез. И так понятно, что майора ему когда-нибудь дадут, а генералом он ни за что не станет. Даже полковником не станет. Чего же особенного и яркого ждать от такой карьеры?

Ночью, уже засыпая, Дита подумала, что, пожалуй, нет ничего страшного в том, что Боярский оказался не Боярским. Она ведь и так подозревала это с самого начала и лишь потом зачем-то дала себя убедить. Ей было неприятно слышать сочувствие в голосе Елены, но Дита уверенно объяснила себе, что сочувствие это не искреннее. Так ей было легче.

 

Глава третья

О садах и парках

 

1

Сколько стоит мечта? Заместитель начальника Северного межрайонного отдела КГБ в городе Киеве Роман Галицкий купил мечту за сто пятьдесят рублей.

Супруга Галицкого работала в Военно-медицинской службе КГБ и прежде него узнала, что осенью сотрудникам конторы будут раздавать участки под застройку на Ирпене. Никакой участок Галицкому нужен не был, а мысли о стройке, об огороде с огурцами и картошкой, сами слова окучивать и ядохимикаты поднимали в его душе серую, тоскливую муть. Такую же серую и тоскливую, как разговоры о ремонте, которые каждую субботу заводила жена. Галицкий не хотел думать о ремонте, тем более не хотел говорить о нем. Уже много лет по выходным он писал пулю с двумя приятелями и не желал тратить это сладкое время на добывание дерева, кирпича и прочего цемента.

Галицкий надеялся, что, как и в случае с ремонтом, жена побулькает и остынет, но она не пожелала остывать, а вместо этого, ничего не сказав Галицкому, написала за него заявление, и он вдруг обнаружил себя в списках на получение земли. Отказываться, просить, чтобы его вычеркнули, Галицкий не мог, это был бы шаг странный и нелогичный, а в их конторе всегда обращали внимание на нестандартные поступки сотрудников.

Распределение участков вместо обычной жеребьевки превратилось в яростную свару между офицерами и продлилось до конца марта. Одни хотели жить ближе к городу и остановке автобуса, другие, наоборот, подальше от дороги, возле леса. Галицкий надеялся, что при очередной перетасовке его выбросят из списка, но жена мобилизовала все медицинские связи, и их не тронули.

В середине апреля, когда ночи еще были холодны и лужи примерзали к асфальту, но днем уже чувствовалось настоящее весеннее тепло, Галицкий поехал смотреть свои угодья. Его земля, не просохшая после зимы, вязкая, густая, изжелта-коричневая, покрытая клочьями мокрой прошлогодней травы, вся в темных кочках и грязно-серых пятнах нерастаявшего снега, была прекрасна. Неровными волнами она свободно спускалась от опушки старого смешанного леса к реке. В ней не было напряжения, не было ничего раздражающего или гнетущего, и Галицкий, сделав всего несколько шагов, вдруг ощутил, что земля его не гонит. Он понял, что сможет здесь жить.

На участке, почти посередине, рос крепкий дуб, а ниже его, ближе к воде, жались друг к другу два куста калины со сморщенными, не склеванными за зиму птицами красно-бурыми ягодами. Он мог бы посадить еще две-три липы, что-нибудь цветущее, душистое, например, сирень или черемуху – ведь не обязательно добровольно загонять себя на огородные грядки, чтобы потом, не разгибаясь, провести над ними жизнь, что-то там окучивая.

Галицкий стал мечтать о маленьком парке, о предутреннем пении дроздов, о доме с верандой, затянутой виноградом, ночном шуме близкого леса, мерцании стрекоз в полдень над Ирпенем и светлой свежести проточной речной воды. Теперь все это было возможно.

Прежде Галицкий работал в пятерке, но занимался не идейными диссидентами, а мелкой шушерой, самиздатчиками, распространителями эмигрантских книжек и их неосторожными покупателями. Всерьез они никого не интересовали, а вспоминали об этой самонадеянной, но пугливой публике лишь с началом очередной кампании, когда от отдела ждали отчетов с цифрами задержанных и разоблаченных. Всех их без труда можно было посадить, но, как правило, срок давали одному-двум, а остальных вербовали и потом распускали по домам. Работа была несложной, но Галицкому она нравилась и крепко напоминала любимый преферанс. Только в этой игре он знал прикуп.

Многие сотрудники после долгих разговоров с идейно незрелыми, но неплохо образованными элементами сами становились библиофилами и собирателями редких книг. Говорили, что даже начальник пятого управления КГБ СССР Филипп Денисович Бобков стал театралом и составил приличную коллекцию раритетов. Галицкого книги не интересовали, он любил преферанс.

Так он проработал шесть лет, а когда в городе создали несколько межрайонных подразделений конторы, Галицкому дали подполковника и отправили в Северный отдел заместителем начальника. Ему поручили культуру и связи, он должен был приглядывать за всем: от визитов делегации городка-побратима Шалетт-сюр-Луэн в Днепровский район до представлений драмкружка пенсионеров при каком-нибудь забытом Богом и городскими властями ЖЭКе. В подчинении у него было два человека. С первых дней Галицкий потребовал от них создать максимально широкую сеть информаторов и регулярно собирать у тех сведения, потом самостоятельно отфильтровывать выдумки и сплетни, а все существенное сортировать и раз в три дня докладывать ему. Подчиненные освоились довольно быстро, и жизнь Галицкого опять начала зарастать ряской спокойного безделья.

Но весной, когда он вернулся из-под Ирпеня, все изменилось. Теперь, закрывая глаза, Галицкий всякий раз видел пологий берег реки, шоссе с редкими автомобилями вдали и высокие старые сосны, поднявшиеся над густо темнеющим подлеском. Он начал прикидывать на бумаге, какие деревья и где он посадил бы на своем участке, но быстро понял, что и тут, должно быть, есть своя наука. Если что-то делать по-настоящему, то делать нужно один раз и потом уже не менять ничего. Галицкий не хотел выглядеть неумелым дилетантом, поэтому он достал старую картотеку и, пересмотрев ее, выбрал несколько человек. Впервые ему понадобилась книга. Он еще не знал, какая именно, что-нибудь о парках, но не учебник для школяров, не методичка «Зеленстроя». Галицкий искал книгу, конгениальную его замыслу. Ему не просто предстояло вписать в неброский ирпенский пейзаж скромный участок на краю леса, но сделать это так, чтобы даже случайный гость, выйдя на его веранду, вдруг ощутил легкий сквозняк, дуновение свежего ветра из других садов, принадлежавших другим временам. Благородные тени Потсдама и Шенборна мечтал увидеть Галицкий из окна своего еще не построенного дома.

Конечно, старые информаторы переполошились – звонков от него не было уже несколько лет. К тому же, подполковник, которого они по давней привычке называли товарищем майором, не мог объяснить толком, что ему нужно, – ни названия книги, ни автора он не знал. А их, между тем, одолевал ужас от звука его голоса в трубке, от того, что о них не забыли, помнят, а значит, держат имена в каких-то тайных, черных списках. Его звонок напоминал о том, что они старательно забывали, изо всех сил вытесняли за пределы круга обычных своих мыслей. И пока Галицкий говорил о садах, о стиле, о традиции, его собеседники слышали лишь тяжелые глухие удары и мерзкий скрип маховиков судьбы. Потом они что-то мямлили, жевали слова, обещали поискать нужную книгу, но от отчаянья и тоски даже самые умеренные начинали пить и пили неделями, стараясь забыть и о нем, и о его звонке. Один лишь Жорик, оперативный псевдоним «Джон», спокойно выслушав Галицкого, попросил сорок восемь часов на поиски, но уже день спустя продиктовал телефон и адрес букиниста Малевича, который взялся найти любую книгу, если она есть в Киеве.

Галицкий оказался неплохим, хотя и утомительным покупателем. Бегло просмотрев книги, выложенные на журнальном столике, он брал сразу все, словно в прихожей уже сопели и сдержанно кашляли конкуренты, готовые подхватить и унести незамеченный им том. А потом не спеша, в присутствии продавца, разглядывал каждую и объяснял, почему именно эта ему не подходит. Малевич довольно быстро понял, что никогда не найдет книгу, нужную Галицкому, если попытается следовать его невнятным пожеланиям, и только метод ковровых бомбардировок может привести к случайному попаданию, поэтому бомбил Галицкого от души, не щадя его денег. Рядом с трудами о парках и садах Малевич выкладывал книги по искусству, дошло даже до «Альбома архитектурных стилей» Брунова и дрезденского издания «Kunst und Umwelt» датского коммуниста Броби-Йохансена. Галицкий поглощал все, что предлагал ему букинист, но по-прежнему ждал появления Главной Книги. Аккуратный Малевич записывал его покупки в толстую общую тетрадь. Список растянулся на несколько страниц, первая из них выглядела так:

М. Волошин и др. Алупкинский парк в Крыму;

Плиний Младший. Описание вилл в Лаврентинуме и Тускулумуе;

Игорь Эльстингерян. Защита яблоневых садов до цветения;

А. Рогаченко. Уманское чудо;

Ксенофонт Афинский. Сократические сочинения;

Гийом де Лоррис, Жан де Мен. Роман о Розе;

З. Клименко и др. Розы;

Н. Семенникова. Летний сад;

Людовик XIV. Как показывать Версальские сады;

Шарль Перро. Версальский лабиринт;

A. Колесников. Декоративная дендрология;

Указатель Павловска и его достопримечательностей;

Фрэнсис Бэкон. О садах.

Т. Гузенко и др. Декоративное садоводство и садово-парковое строительство.

Варрон. О сельском хозяйстве;

Игорь Эльстингерян. Защита садов от цветения до созревания;

Эрнст Юнгер. Сады и дороги;

Вахтанг Орбелиани. Повесть о Петергофе, или О парках, садах и дворцах государевых, кои я лицезрел и описал;

B. Иващенко. Исторический очерк Умани и Царицына сада (Софиевки);

Джон Мильтон. Потерянный Рай;

Иван Гройсентрандт. Сады и время;

Клод-Анри Ватле. Опыт о садах;

А. Лаптев и др. Справочник работника зеленого строительства; Федор Глинка. Письма о Павловске;

Александр Чаянов. Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии;

Вирджиния Вульф. Сады Кью;

Дмитрий Лихачев. Поэзия садов;

Г. Маргайлик. Справочник озеленителя;

Шарль Бодлер. Цветы Зла;

Сергей Засадин. Сады в искусстве Серебряного века…

Покончив с торговыми делами, они пили «Слънчев Бряг», иногда в компании Жорика, но чаще вдвоем. Говорили о книгах, говорили об архитектуре, причем Малевич больше молчал, не забывая, кто его собеседник, зато Галицкий безостановочно трубил последним осенним журавлем. Все, что за три недели он успел понять о стилях в искусстве и архитектуре, Галицкий спешил рассказать Малевичу, и тот слушал подполковника внимательно и терпеливо, словно не занимался этим всю жизнь. Пролистав десяток изданий, Галицкий вдруг увидел, что Комсомольский уродлив, а жить в пятиэтажках нищенской четыреста восьмидесятой серии для советского человека оскорбительно.

– Зато тут много зелени и микрорайоны удобно спланированы, – тихо вздыхал Малевич, отстаивая достоинства Комсомольского массива. Он-то как раз привык к роли обвинителя и в настоящих спорах запросто сокрушал аргументы защиты, к которым сейчас вынужденно прибегал.

– Что называете вы современной архитектурой, – захлебывался патетикой подполковник КГБ, – где она? Укажите мне хоть один образец! Яркой! Выразительной! Свободной!

«Где я возьму тебе свободную архитектуру? Сами же добили ее остатки в шестидесятых», – злился, но молчал изо всех сил Малевич.

Появление на журнальном столике «Садов и парков» Курбатова избавило наконец его и от приятных бесед, и от непривычной роли охранителя. Галицкий мгновенно заметил книгу и поспешно выдернул ее из стопки.

– Сто пятьдесят? – не поверил он, услышав цену. – Ничего себе! Сбрось, Виталий, не жадничай!

– Книга не моя, – развел руками Малевич, – а хозяину очень нужны деньги. Иначе он ее вообще продавать бы не стал.

– Сбрось хотя бы десятку, последний рубль ведь забираешь. Сто сорок, а?

– Не могу, – печально покачал головой букинист, и было видно, что если бы он мог, то уже, верно, уступил бы. – Иначе самому доплачивать придется.

– Ох вы, живоглоты, – засмеялся Галицкий, но Курбатова из рук не выпустил. – Нет бы хозяину книги пойти и заработать эти деньги каким-нибудь другим способом, полезным для общества и не таким губительным для моего кошелька, – вагон с цементом разгрузить, например. Сто пятьдесят… Тогда вот что: эту я покупаю, а остальные брать не буду.

Галицкий пролистал «Сады и парки», бегло разглядывая гравюры, чувствуя, что наконец-то нашел ту книгу, ту самую, которая так нужна ему, чтобы он мог подняться и встать вровень со своим замыслом.

…Задача устроителя сада – в красивом открытии пространства и в увлечении восхищенного взгляда вдаль… Галицкий выхватил обрывок фразы со случайно раскрытой страницы, обрадовался и немедленно решил, что с Курбатовым уже не расстанется ни за что. Он мечтал об этом издании, он искал его, и он его нашел.

…А вечером жена устроила небывалый скандал. Галицкий впервые рассказал ей, каким будет их участок на Ирпене, нарисовал будущий дом, развернув его верандой к реке, показал, как от дома к дубу и дальше, к кустам калины, будет спускаться аллея. Он уже хотел достать из портфеля Курбатова, чтобы она почувствовала, до чего основательно он подготовился, поняла, что промаха не будет, что он построит нечто потрясающее… Но до Курбатова дело не дошло.

– Но яблони мы посадим? – осторожно спросила супруга. Она уже догадывалась, что Галицкого занесло куда-то не туда и ей сейчас придется все исправлять.

– Нет, что ты, – небрежно бросил он, – ни яблонь, ни ананасов. Только благородные лиственные породы.

– И огорода не будет? – на всякий случай уточнила она, хотя уже ясно понимала, каким будет ответ.

– Нет, конечно.

– Ты идиот, Галицкий, – тихо сказала жена. – Ты круглый дурак и полный идиот. Тебе мало леса на горе, ты хочешь посадить еще немножко на нашем участке? А зимой что ты будешь есть? Липовую кору грызть? Варить варенье из сосновых шишек? Даже не думай обо всей этой ерунде! – разъярившись, орала на него она. – Слышишь? Забудь этот бред немедленно! Нынешней осенью посадим три-четыре яблони, а со следующего года займемся огородом: картошка, клубника, помидоры, огурцы и смородина. Можешь записать в рабочий дневник, чтобы не забыть!

– Даже не надейся! – рявкнул в ответ Галицкий.

Утром он увез «Сады и парки» на работу. Он боялся, что когда его не будет дома, жена может выкинуть книгу. Или подарить на день рождения какой-нибудь нелюбимой подруге. С нее станется.

День обещал быть спокойным, и он надеялся рассмотреть том Курбатова во всех деталях. Никакого огорода на своей земле он, конечно, не допустит.

На рабочем столе, как и всегда, его ждала сводка происшествий по городу за минувшую ночь. Обычно он наскоро ее просматривал и тут же забывал, потому что грабежи, драки, кражи, аварии с человеческими жертвами, даже если случались в зоне ответственности его отдела, к культуре и культурным связям отношения не имели, а потому шли по линии других замов. Но на этот раз было иначе. Убийство в парке «Победа», еще неизвестно кем и почему совершенное, произошло на территории, за которую отвечал он, а сводки, вроде той, что лежала на его столе, буквально сию минуту читали на разных этажах в здании на Владимирской. Значит, в любой момент мог раздаться звонок: Что там у вас творится, Галицкий? Конечно, Галицкий – не МВД, за уголовку он не отвечает, но Комитет должен быть в курсе всех подробностей. Для того его сюда и назначили.

Подполковник запер «Сады и парки» в сейф – ему стало не до Курбатова, потом быстро и привычно составил план мероприятий по контролю за расследованием убийства неизвестного в парке «Победа». Пунктом первым в плане было записано совещание, затем шли беседы с руководством парка, с источниками из окружения руководства и совместные действия с сотрудниками Днепровского ОВД. Поставив вверху гриф «ДСП», Галицкий отдал листок с планом секретарю. С этого момента, отвечая на любой звонок сверху, он мог сказать, что работа ведется, и его слова подтверждала бумага, надлежащим образом оформленная и зарегистрированная. Документ еще предстояло утвердить у начальника отдела, но секретарь сделает это без него.

Галицкий вызвал капитанов Ломако и Невидомого, своих Бобчинского и Добчинского, и дал им сорок минут на подготовку к совещанию по парку «Победа». А час спустя в его кабинете уже вовсю летели перья из ощипанных спин Боба и Доба.

– Разленились! – орал на них Галицкий. – Что творится у вас под носом? Ни хренища не знаете, бездельники! Вы для чего здесь поставлены – в морской бой играть целыми днями? Кто из ваших источников видел убийство, кто хоть что-то знает? У вас вообще есть живые информаторы в парке? Или одни мертвые души по ночам на болоте воют?

Когда Галицкий только начинал работать в Северном отделе и у него впервые появились подчиненные, он удивлялся неожиданному разнообразию риторических фигур, которые сами собой, из ниоткуда, вдруг возникали во время таких разносов. А ведь и Боб с Добом, и сам он знали отлично, что гнев его наигран, а ярость театральна. И рев в кабинете Галицкого, и кровопускания, и ощипывание офицерских спин нужны были лишь затем, чтобы зорче глядели его капитаны, резвее шевелились и не спали на бегу. Пошумев с четверть часа, подполковник взял полтона ниже – до его собственных учителей, вышедших из сталинской шинели, Галицкому было далеко, да и темпераментом он до них не дотягивал, – и капитаны наконец доложили о скромных результатах работы в парке. Действующий информатор среди личностей, трущихся возле аттракционов и гостиницы «Братислава», нашелся всего один. Немного, конечно, но зато это был кадр старый и надежный – Владимир Матвеевич Дулецкий, в прошлом институтский преподаватель, а ныне – пьющий пенсионер, равнодушно отзывающийся на парковую кличку Дуля. Кроме него по документам в информаторах числился бывший афганец Панченко, но тот прошлой осенью умер от инфаркта. Взял и помер в возрасте двадцати трех неполных лет.

Какие-то сведения мог им подбросить и директор парка, однако на старого отставного алкоголика, уже много лет предпочитающего Массандру всем марочным коньякам, особенно рассчитывать не приходилось.

Беседу с директором Галицкий поручил Бобу с Добом, а сам, нарушая субординацию и барски вваливаясь на территорию подчиненных, велел этим вечером организовать ему встречу с Дулей.

Наконец секретарь принесла план, утвержденный шефом, капитаны с приглушенным жеребячьим ржанием унеслись в парк, и в кабинет Галицкого вернулась тишина. Он собирался достать из сейфа Курбатова, но позвонила Белецкая из отдела культуры райисполкома.

– Роман Игнатьевич, – запела она сочным, медовым голосом, – нам кинотеатр «Ленинград» прислал на утверждение план показов на третий квартал.

– Рад за вас. Если там есть что-то про чекистов, то оставьте мне лишний билетик, – пошутил Галицкий.

– Про чекистов ничего, – понимая его шутку, сочувственно загрустила Белецкая. – Но на сентябрь администратор «Ленинграда» запланировала небольшую ретроспективу фильмов Тарковского, всего четыре картины: «Андрей Рублев», «Солярис», «Сталкер» и «Зеркало». Причин отказывать вроде бы нет, к тому же, показывать их будут на утренних сеансах. Но на всякий случай я хотела у вас уточнить…

– А что у нас уточнять? – удивился Галицкий. – Вы исполнительная власть, вам и решать. Мы давить на вас не можем, не имеем права. Разве что информацией поделиться…

– Да-да, поделитесь со мной вашей информацией.

– Кинорежиссер Тарковский четвертый год живет заграницей, хотя уже давно должен был вернуться в Советский Союз. Что он там делает, с кем и о чем договаривается, неизвестно. Не исключено, что в самом скором будущем его лишат советского гражданства.

– Ой, правда, что ли? – испугалась Белецкая и мгновенно забыла о приторном сюсюкающем тоне. – Я же не знала. Я вот и звоню посоветоваться.

– Так что сами решайте, согласовывать ретроспективу такого режиссера или нет.

– Да что вы! Да никогда!

– Это уже ваше дело. Но, пожалуйста, сделайте вот что: изложите этот эпизод на бумаге в свободной форме и передайте мне на днях. Сможете?

– Да, Роман Игнатьевич, смогу, конечно.

– И фамилию администратора в своем рассказе упомянуть не забудьте.

– Все поняла, – уверенно подтвердила Белецкая. – Сделаю.

 

2

Вечером, в половине седьмого, Дуля сидел на центральной аллее парка, под каштаном. Он нервничал, злился и был безрадостно трезв. Капитан Невидомый перехватил его после обеда, на выходе из подъезда, и вместо содержательного разговора у пивного автомата с Семеном Моисеевичем и Гречкой из девятнадцатого дома по Дарницкому бульвару Дуле пришлось выслушивать невнятный и дурацкий инструктаж. С ним хотел поговорить шеф Невидомого, поэтому капитан решил на всякий случай объяснить, что можно говорить начальству, а о чем лучше молчать.

Дуля видел, что кэгэбэшник крутит, старательно намекает на что-то, но открыто говорить не хочет. Это было неприятно, это раздражало, но лишь до тех пор, пока Дуля не понял, в чем дело: последний год капитан ленился встречаться с ним и все его донесения просто выдумывал. Теперь он боялся, что подлог каким-то образом вскроется, но прямо попросить прикрыть его тоже не решался. Дуля уверенно хлопнул капитана по плечу и успокоил, что все понимает и проблем с ним не будет.

– Ну тогда вот что, – покончив с деликатным вопросом, капитан почувствовал себя уверенно, – прошлой ночью в парке было совершено убийство.

– Дождь был, – не к месту вспомнил Дуля. – Кого убили?

– Вот на этот вопрос, Владимир Матвеевич, в широком, конечно, смысле, вы и должны вечером ответить моему шефу.

Дуля повернул к капитану лицо с вопросительной улыбкой и подумал, что контора все быстрее превращается в детский сад для одаренных кретинов. Если б тридцать лет назад его попытался вербовать вот такой Невидомый, то жизнь он прожил бы намного приятнее и сейчас спокойно пил пиво с Гречкой и Семеном Моисеевичем, а не выслушивал глупости от этого жизнерадостного сопляка. Но его вербовали грамотно, с подставой, с шантажом, по всем их хитрым правилам, потому что органам был нужен молодой и обаятельный преподаватель французского, фрондер и любимец студенток. Ладно, дело давнее, что уж теперь вспоминать?..

– Вы хотите, чтобы я быстренько расследовал убийство и через пару часов все выложил вашему начальнику? В широком, разумеется, смысле.

– Не говорите чепухи, – поморщился Невидомый.

– Нет уж, дорогой мой, это вы не говорите чепухи, – разозлился Дуля. – Я вам не опер и не следователь, и не надо валить на меня работу, за которую вам платят жалование. Совсем обленились!

В другой ситуации Невидомый наорал бы на Дулю, но сегодня он не мог ссориться со стариком.

– Владимир Матвеевич, вы не так меня поняли. В широком смысле – это значит рассказать ему о жизни в парке. Просто рассказать, что вам известно. И все.

– Хорошо хоть не за пять минут предупредили.

Вечером Дуля ждал начальника капитана Невидомого на второй лавочке, если считать от конца центральной аллеи. Он примерно понимал, о чем его будут спрашивать, и еще не решил, стоит ли отвечать.

 

3

Галицкий остановился у главного входа. Парк лежал перед ним ровный и плоский, аккуратно, даже слишком аккуратно, расчерченный прямыми линиями аллей. Здесь, на Левом берегу, другим он и не мог быть, но Галицкий устроил бы все иначе. Плоский парк – это пошло! Рельеф – вот что делает мир объемным! Он насыпал бы три настоящих холма разной высоты и высадил на них клены и грабы – они быстро растут.

Центральная аллея должна быть не такой широкой, это же не Бориспольское шоссе, и, разумеется, извилистой. Он пустил бы ее по низине, среди сосен, а периферийные аллеи направил к вершинам холмов, чтобы затем неспешными петлями они спустились к подножиям и снова объединились внизу.

Но начал бы Галицкий с того, что навеки извел «Курган Бессмертия», нелепую кочку посреди парка. Его «Курган Бессмертия» был бы величественным и прекрасным, самым высоким в парке, самым высоким на всем Левом берегу, ни в чем не уступающим надменному Правому берегу. На курган вела бы длинная медленная лестница с каким-нибудь символическим числом ступеней. 1418 – отличное число. 1418 дней войны – 1418 ступеней…

Галицкий еще не вошел в парк, он едва миновал ворота, но многое здесь ему уже не нравилось. Его раздражала угрюмая жесткая музыка, тяжело вибрировавшая где-то возле аттракционов. В другой ситуации он просто велел бы директору разобраться, что там у него крутят на колесе обозрения, и немедленно навести порядок. Но сегодня именно эта музыка была важна дня него, потому что там, где слушают рок, металл, – что еще они слушают, как это называется? – потом и происходят убийства. Это вещи, несомненно, связанные между собой. У него бы в парке звучало что-то легкое, инструментальное, а на самом деле, если на минуту забыть о необходимости тотального, повсеместного воспитания трудящихся, никакой музыки вообще быть не должно. В парке достаточно слышать шум сосен, стук дятла, пение дрозда, зяблика или какой-нибудь славки, славки садовой, которую невооруженным взглядом и в кустах-то не разглядишь.

Да, Галицкий охотно обошелся бы без людей, они все только портят, но не получалось. Без людей никогда не получалось. Вот и теперь один из них ждал его на лавочке в конце аллеи.

– Вам не кажется, Владимир Матвеевич, – спросил Галицкий, подняв Дулю со скамейки и увлекая за собой вглубь парка, – что этой местности не хватает характера? Ей не достает перепадов высот, здесь не чувствуется разность потенциалов. Не перехватывает дыхание от долгих утомительных подъемов, не захватывает дух от стремительных спусков. За поворотом аллеи нас не ждут новые пейзажи, не открываются удивительные виды. Нет ни холмов, ни оврагов – ничего.

Дуля шел молча, искоса смотрел на невысокого лысеющего блондина с острым носом и слегка выдающимся подбородком. Он видел множество кэгэбэшников, молчаливых, разговорчивых, грубых, деликатных, и точно знал, что ни их поведение, ни манеры не имеют никакого значения. В кэгэбэшнике важны только две вещи: умный он или дурак, это во-первых, а во-вторых – есть ли у него воля заставить всех играть по-своему, независимо от того, прав он или нет. По большому счету, и для обычного человека важны только эти качества, но для лица, обладающего властью, они важны критически. Если серьезный разговор начинают с какой-то дряблой маниловщины, то либо собеседник считает Дулю дураком, либо он сам дурак. Ни то, ни другое Дуле не нравилось.

– Никакие холмы здесь невозможны, – безразлично пожал плечами Дуля. – И оврагов тут быть не может, потому что половина парка раньше была болотом. Да и сейчас это болото.

В широком смысле, конечно.

При устройстве парков многое зависит от характера почвы. Всего пару часов назад Галицкий прочитал об этом у Курбатова и, конечно, немедленно забыл.

– Вот потому что невозможны, все так и получается, – Галицкого научили не признавать ошибок, если только такое признание не составляло часть продуманного плана. – Расскажите мне, что вам известно о вчерашнем убийстве.

– Давайте будем последовательны, – предложил Дуля. Шеф Невидомого ему не понравился, но кураторов не выбирают и работать приходится с такими, какие есть. – Не хотите продолжить разговор о парке?

– Хорошо, – удивился Галицкий. – Давайте будем последовательны. Скажите, что вы слышали об Алабаме?

– Ничего. Кто это?

– О Торпеде?

– Впервые слышу.

– О начальнике Днепровского РОВД, полковнике Бубне?

– Да, его я немного знаю. Бубен служит в Киеве служит, но у него хорошая репутация. Волевой, грамотный офицер.

– Понятно. Тогда я коротко. В парке…

– Предлагаю для правдоподобия называть его лесом.

– Для правдоподобия?

– Именно. Пять лет назад в нашем лесу завелись волки.

Волки, как известно, социальные животные, они охотятся стаей и подчиняются вожаку. На кого охотятся волки? – Дуля привычно дробил лекцию на мелкие вопросы и тут же на них отвечал. – Добыча волков – это кабаны, лоси, косули, зайцы. Их гастрономические интересы могут распространяться на мышей и даже на лягушек. Волки не брезгливы и осторожны, но предприимчивы и готовы рисковать. Я бы сказал, это чертовски рисковые ребята и потому они так дорожат чувством стаи. Если стая отторгает, изгоняет какого-нибудь зверя, то для него это может обернуться гибелью. Слабый волк не выживет один, но сильный зверь, наоборот, нередко стремится к одиночной охоте. Для него это как стажировка, испытание на профпригодность. Лучшими вожаками становятся бывшие одиночки, потому что они обладают уникальным опытом.

Взаимоотношения стаи и изгоя всегда определят вожак. Он может дать команду загрызть одиночку, порвать его, если вдруг охотничьи тропы такого волка и стаи пересекутся. В этой ситуации почти все зависит от вожака.

– А у нашего вожака есть имя? Или кличка.

– Я ведь ему не представлен, в стаю не вхожу. Я ведь даже не волк, поэтому могу только гадать. Есть три варианта, их я уже назвал. Но как именно среди этих троих распределены роли, я вам сказать не могу. Просто не знаю. Уж очень в нашем лесу все запутано.

– Вам бы, Владимир Матвеевич, взять псевдоним «Виталий Бианки» и писать репортажи в «Лесную газету». Ни за что не поверю, что вы не знакомы с вожаком.

– Напрасно. Чему не стоит слишком верить, так это моему рассказу. Ведь а beau mentir qui vient de loin.

– Я не понимаю по-французски. Говорите нормально! – Галицкий остановился и сердито уставился на Дулю.

– Не могу, дорогой мой, – скорчил смешную и дурацкую рожу Дуля. – Мне срочно нужно выпить. Требую пива! Или водочки – на ваш вкус. Иначе я окончательно перейду на французский.

– Не валяйте дурака, Дулецкий! – рявкнул Галицкий. – Отвечайте на вопрос. Кто тут всем руководит?

– Чем «всем»? Волками? – совсем по-детски удивился Дуля. – Да откуда у нас в городе хищники? Их тут нет и быть не может, а мои сказки, вы правы, годятся только для «Лесной газеты». Вряд ли я могу помочь вам чем-то еще. Разве что небольшим советом: если отправитесь в лес, будьте осторожнее с волками. Даже очень хорошо вооруженный охотник, опытный, подготовленный, уверенный в себе и окружающем мире, может оказаться неожиданно легкой добычей. Это я не к тому, чтобы волков бояться, просто в лес нужно ходить известными тропами, понимаете? А то ведь здесь chacun pour soi…

Дуля едва заметно поклонился и напрямик, минуя аллеи, быстро ушел в сторону Дарницкого бульвара, оставив Галицкого одного в глухом, почти диком углу незнакомого парка.

 

Глава четвертая

Красный флаг кирпичного цвета

 

1

В июне сессия разогналась, набрала скорость и понеслась с горы, подпрыгивая на кочках экзаменов и гулко ухая: история партии, радиоэлектроника, оптика, электродинамика, теория вероятностей… Полусонная жизнь учебного семестра прошла, Пеликан летел вместе с сессией, от сдачи к сдаче, едва замечая, что происходит вокруг. Да и что интересного могло происходить? На следующий день после их встречи Каринэ улетела в Ереван. Ночь с Пеликаном была ее прощальным подарком Алабаме, но Пеликан не знал этого и вспоминал яростную армянку со щемящей нежностью и смешным ему самому полудетским восторгом. А еще день спустя Елена отправила Ирку на все лето к сестре в город Жданов. Женщины разлетелись, словно не желая Пеликану мешать.

Еще не было покончено с зачетами, а история КПСС уже сунула свиное рыло в калашный ряд естественных наук. Она всегда стремилась быть первой, и на факультете с ее полномочными представителями, доцентами Рудым и Ласкавым, старались не конфликтовать. Даже первого сентября первой лекцией для первокурсников, ломая расписание, любовно и старательно составленное деканатом, всегда становилась история партии. Ее читали только по-украински. Для остальных дисциплин системы не было, преподаватели выбирали язык сами: математический анализ и квантовую теорию поля Пеликан слушал по-украински, математическую физику и теорию функции комплексного переменного – на русском языке. Но история партии в лекционных аудиториях и на семинарах всегда звучала только по-украински. Наверное, проявлялась в этом какая-то извращенная логика партийных идеологов, кто знает, кто готов с уверенностью сказать, что за идеи вьют гнезда у них в головах? Можно, конечно, предположить, что хлопцам с кафедры истории КПСС удобнее было читать лекции и вести семинары на родном языке, но не та это была кафедра, чтобы думать о чьем-то удобстве, да и дисциплина не та.

На экзамене доцент Ласкавый задал Пеликану дополнительный вопрос: попросил одной фразой охарактеризовать различие в позициях большевиков и меньшевиков на Пятом съезде РСДРП в Лондоне.

Прежде чем ответить, Пеликан молчал с полминуты, и Ласкавый уже решил, что подловил его. На самом деле фразу из учебника, которую рассчитывал услышать экзаменатор, Пеликан помнил, но помнил он и другую фразу из неоконченной статьи, предварявшей публикацию протоколов Пятого съезда. Синий том со статьей, выпущенный Партиздатом в тридцать пятом году, отмеченный автографом деда, чудом переживший конец тридцатых и войну, Пеликан прочитал года три назад, еще когда учился в школе.

– Обе фракции, и большевики, и меньшевики, утверждали, что стоят на точке зрения марксизма. Но беспомощность меньшевиков, неспособность руководить классовой борьбой пролетариата, умение только заучивать слова Маркса и неготовность применять их на практике уже тогда показывали, что меньшевики не стоят, а лежат на позициях марксизма. Большевики стояли, а меньшевики лежали, в этом и было их различие.

Таких ответов доцент Ласкавый не слышал, наверное, никогда.

– Не юродствуйте, Пеликан. И не шутите такими вещами. По сути, ответ вы дали правильный и по билету отвечали верно, но я поставлю вам четверку. Серьезнее надо быть.

– Я понял, – ответил Пеликан и решил не говорить доценту, что почти дословно вспомнил реплику Яна Тышки, давно уже забытого польского социал-демократа, одного из основателей немецкой компартии, арестованного и застреленного в Берлине, через месяц после убийства Либкнехта и Люксембург.

Возможно, Тышку и не забыли бы так крепко, если бы Ленин через шесть лет после Лондонского съезда не разнес его в дым в небольшой статье «Раскол в польской социал-демократии». Позицию поляка он назвал «тышкинской мерзостью». Но тогда, в 1907 году, на Лондонском съезде, никакой мерзостью еще не пахло, Тышка был своим, а его слова о меньшевиках, лежащих на позициях марксизма, позабавили многих, и среди прочих Иосифа Джугашвили. Это он пересказал шутку Тышки в неоконченной статье о съезде социал-демократов для газеты «Бакинский пролетарий», подписанной псевдонимом Коба Иванович.

Пеликан живо представил себе ужас Ласкавого, случись тому оказаться в церкви Братства на лондонской Саусгейт роад в 1907 году среди террористов, налетчиков и профессиональных революционеров, которых доценту, пожалуй, и видеть никогда не случалось. Отправить бы его сейчас на стажировку в «Красные бригады», может, после этого стал бы веселее глядеть на мир и лучше понимать, чему учит студентов.

После экзамена, спускаясь по лестнице, он случайно попался на глаза даме из деканата.

– Пеликан, – дама подняла недовольный взгляд, – тебя забирают в армию?

– Да, – признался Пеликан.

– Что же ты молчишь? Это безобразие, – возмутилась она. – Решил уйти посреди сессии? Немедленно подойди к замдекана, сейчас же, слышишь? И запишись в группу студентов-призывников. Сдашь экзамены по ускоренному графику. Не хватало еще отвечать за вас, бездельников.

Дама решила, что Пеликан попал в весенний призыв и уходит служить вот-вот, уже на днях. Из таких студентов собрали группу; экзамены в эту сессию у них принимали быстро и троек не ставили. Понятно ведь, что за два года служивые все забудут, поэтому учиться, так или иначе, им придется заново. Пеликана призывали только осенью, и он собирался сдавать экзамены вместе со всеми, но если деканат настаивает, то зачем лишний раз с ним спорить?

Десять дней спустя с сессией было покончено, оставалось только сдать пропущенный в мае зачет по матфизике. Встреченный у входа на факультет профессор Липатов виновато посмотрел на него поверх очков и сказал, что раз Пеликан уже успел подготовиться, то может приехать завтра в девять утра к нему домой. В десять профессора ждали в институте на семинаре.

Липатов заведовал отделом в Институте теорфизики и жил неподалеку, в Феофании, в доме, построенном специально для сотрудников института. Без малого двадцать лет назад он приехал в Киев из Москвы, а следом за Липатовым приполз сперва неуверенный, но быстро подтвердившийся слух, что перебрался он на Украину не просто так, а крепко обидевшись на москвичей. Еще молодым ученым Липатов предложил изящную теорию, описывавшую взаимодействие частиц и волн в плазме. Свою работу он отправил в журнал, но влиятельный московский академик попросил главного редактора придержать публикацию, чтобы дать возможность первыми прокукарекать двум его протеже, которые работали над той же темой. В результате официальная наука записала авторами теории академика с двумя учениками, но симпатии московских, а следом и киевских физиков были отданы Липатову.

Если смотреть по карте, то можно решить, что самый удаленный от Комсомольского массива район Киева – это Святошино. На самом деле от Комсомольского до Святошино всего сорок минут на метро. Феофания – дело другое. Чтобы попасть туда, нужно сперва дотрястись на трамвае до Ленинградской площади, пересесть на четырнадцатый автобус и на нем доползти до Выставки, а уже там дождаться двести шестьдесят третьего, который идет в Феофанию. У двести шестьдесят третьего автобуса свободное расписание загородного маршрута, и никогда не знаешь, сколько придется высматривать эту желтую гусеницу производства венгерского завода «Икарус», пять минут или полчаса. Опаздывать на зачет Пеликан не хотел, поэтому вышел за два часа до назначенного времени, приехал рано и еще тридцать минут гулял между институтом и домом Липатова по дорожкам, выложенным выщербленными бетонными плитами.

Дом стоял на краю большого лесопарка, скрывавшего за дубовыми рощами несколько заросших прудов и заброшенную церковь между ними. А там, где парк заканчивался, открывались засеянные ячменем и овсом поля, улицы села Хотов и дорога, по которой можно было попасть на Одесское шоссе.

Пеликан подумал, что пора бы ему тоже поехать куда-нибудь на юг, в Одессу или в Крым, потому что после зачета у Липатова делать в Киеве ему будет нечего. Прежде Пеликан собирался отправиться к родителям под Чернигов, они раскапывали там любимое городище. Но неожиданно освободившиеся две июньские недели открывали перед ним простор для маневра. Может быть, он успеет попасть в какую-нибудь из причерноморских экспедиций Института археологии. Там всегда нужны недорогие рабочие руки, способные дробить киркой камни и сухую землю, расчищая раскоп для ученых.

Ровно в девять Пеликан позвонил в дверь Липатова.

– Очень хорошо, что вы вовремя, – профессор провел Пеликана к себе в кабинет и предложил место за небольшим столиком возле окна. – А то, знаете, у студентов почему-то автобусы всегда опаздывают, часто даже ломаются в самый неподходящий момент. Да и у аспирантов тоже. Только с возрастом транспорт начинает ходить точнее. Вот такое наблюдение. Ну что же, пришли сдавать экзамен по матфизике?

– Зачет, – уточнил Пеликан.

– Только зачет? – удивился Липатов. – Я почему-то думал… Ладно, ладно. Тогда расскажите мне о потенциале объемных масс. Если вы помните, там есть ряд утверждений, которые нужно доказывать…

– Об условиях, при которых объемный потенциал непрерывен и имеет непрерывные производные первого порядка?

– Да, хотя бы это. Думаю, будет достаточно… А что же, вы тоже собираетесь в армию?

– Две недели назад получил повестку.

– Вот как… Хорошо, готовьтесь, не буду мешать, – Липатов вышел в коридор, оставив дверь кабинета открытой.

Пеликан начал заполнять формулами лист бумаги. Вопрос был несложным, и, привычно записывая интегралы, он временами отрывался и смотрел в окно. С высокого девятого этажа были видны заросшие камышами озера, зеленые поля, уходящие к горизонту, два дальних села – Чабаны на Одесском шоссе и еще одно, названия которого Пеликан не знал. Мирная колхозная пастораль.

– Слава, кто там у тебя? – через открытую дверь донесся женский голос из глубины квартиры. – Очередной двоечник?

Пеликан бросил разглядывать загородные пейзажи и прислушался к разговору. Если судить по сильному и звонкому голосу, то с Липатовым говорила дочка или даже внучка. Но она называла профессора по имени… Впрочем, и так часто бывает.

– Нет, Сашенька. На этот раз – будущий призывник.

– Постой, я что-то пропустила? Ты ведь прежде ничего не читал на первом курсе.

– Я и сейчас ничего не читаю. Это – второй курс.

– Слава, они совсем с ума сошли. Забирать в армию после второго курса… До каких же пор этой страной будут править идиоты!

– Сашенька, говори, пожалуйста, чуть тише.

– А что это изменит? Они поумнеют? Нет, но послушай, ты помнишь, как Андрей Дмитриевич нам рассказывал, что в сорок первом весь его курс эвакуировали в Ашхабад. Это в сорок первом, когда немцы были на окраине Москвы! А сегодня что происходит? Страна в кольце фронтов? Враг у Кремля? Нет, всего лишь генералам не хватает мяса.

– Саша…

Липатов старался говорить тише, но его собеседница, похоже, не желала этого замечать. И вряд ли она была дочкой профессора, наверное, все-таки женой. Что, конечно же, ничего не меняло.

– Так вот, эвакуированный в сорок первом Сахаров двенадцать лет спустя разработал для них водородную бомбу. Не погиб под Можайском, геройски отстреливаясь от немецких танков из трехлинейки, а создал оружие, защитившее страну на десятилетия. И теперь они думают, что им уже ничего не нужно, наука им больше ни к чему. Они чувствуют себя в безопасности. Они – может быть! Но не мы. Мы все в опасности, пока страной правят полуживые, дремучие, но от того не менее злобные носороги.

– Что-то ты увлеклась… Пора проверить, что там сочинил твой подзащитный.

Липатов вернулся в кабинет, прикрыл дверь, быстро просмотрел записи Пеликана и задал несколько вопросов. Потом попросил напомнить, как выглядит функция Грина для лапласиана, и пока Пеликан писал формулу, Липатов уже тянулся за зачеткой.

– Что же, желаю вам успешно сдать сессию, – профессор проводил его до входной двери. Пеликан ждал, что в коридоре появится женщина, яростный монолог которой он слышал через открытую дверь кабинета. Но было тихо и казалось, что кроме них в квартире нет никого.

– Спасибо, – улыбнулся Пеликан. – Только что мы с вами это уже сделали. Матфизика была последней в списке.

– Вот как. Тогда я надеюсь снова увидеть вас через два года на своих лекциях.

Как не всегда можно разглядеть границу между синим цветом и зеленым, путаясь в оттенках, так Пеликан в эту минуту с трудом различал границу между сочувствием и виной во взгляде Липатова.

 

2

Старый корпус Института археологии стоял на задворках Выдубецкого монастыря. Над ним, на пологом склоне холма, был разбит ботанический сад. Когда поднимался южный ветер или западный, приторные запахи цветущих кустарников и невозможно душистых экзотических цветов из ботсада заполняли небольшой монастрыский двор, а потом стекали дальше, к Днепру. Где-то здесь, если верить любимой киевской сказке, днепровской волной прибило к берегу идол Перуна, верховного божества славянского пантеона, «глава его сребрена, а ус злат». Он был сброшен в реку волей князя Владимира, и новообращенные христиане не позволили вытащить идолище на сушу. Языческому громовержцу привязали на шею камень и утопили его в Днепре. А чтобы поганое место не оставалось без присмотра, сто лет спустя внуки Владимира основали здесь монастырь во славу воинственного Архангела Михаила. Перуна с тех пор в этих местах не видели.

Пеликан поднялся на второй этаж института и нашел нужную дверь.

– Привет, студент, – встретила его начальник отдела кадров Зоя Павловна. – Опять собрался в землекопы? Куда тебя записывать? К отцу, в Чернигов?

Зоя Павловна сидела в этом кабинете лет двадцать, знала в лицо каждого, и попасть на работу в институт, минуя ее, было невозможно. Год назад она выписала Пеликану трудовую книжку. Тогда он первый раз поехал в экспедицию к родителям рабочим с окладом девяносто рублей в месяц.

– Я бы, Зоя Павловна, в этом году в Крыму поработал. В Херсонесской экспедиции еще есть места?

– Ты что, хочешь к Таранцу? – не каждое летнее утро приносило кадровичке новость, из которой удавалось скроить стоящую сплетню. Но это утро, похоже, не пропало даром. – А родители знают?

Отец Пеликана учился с Семеном Таранцом на одном курсе. Когда-то они дружили, но четверть века достаточный срок, чтобы дружба людей очень разных взглядов успела мутировать во что-то смутное и вязкое. До открытой вражды дело не дошло, и оба надеялись, что не дойдет. При встрече они радостно жали друг другу руки, но весь институт знал, что область соперничества старшего Пеликана и Таранца давно не ограничивается одной только наукой.

– Знают, конечно, – спокойно соврал Пеликан.

– Хо-ро-шоо! – ласково пропела Зоя Павловна и зашуршала страницами книги учета сотрудников. Она мгновенно просчитала вранье Пеликана и запросто могла сказать, что вакансий лаборантов – так в штатном расписании института назывались рабочие – в Херсонесской экспедиции уже нет, а потом отправить Пеликана в Чернигов. Но жизнь проявляется в столкновениях противоположностей, и Зоя Павловна всегда старалась в этом ей не мешать. – Трудовая с собой?

– Завтра занесу.

– Та-ак, смотрим… Одно место осталось, последнее. Наверное, тебя ждало. До завтра могу его подержать, но и ты меня не подводи. Смотри, чтобы утром, в десять, трудовая лежала у меня на столе. Договорились?

– Конечно! – обрадовался Пеликан.

– Отлично. Ты должен быть у Таранца через неделю, двадцатого июня. Билеты до Севастополя достанешь?

– Постараюсь.

– Если не сможешь – звони, попробуем помочь, хотя летом с билетами сам знаешь как… И пропуск в милиции обязательно получи. Севастополь – закрытый город. Все, дружочек, до завтра.

Еще накануне Пеликану казалось, что, сдав сессию, он освободится на все лето, еще утром у него не было приблизительного плана хотя бы на завтра, а теперь он точно знал, что будет делать до конца августа. Оформится в экспедицию к Таранцу, пройдет медосмотр в военкомате – все это время повестка лежала у него на столе, наконец, получит разрешение на въезд в Севастополь. Его ожидала беготня по чиновничьим логовам, пропахшим потом бесконечных очередей, – время, потраченное без пользы, убитое без следа. Но Пеликан уже видел, как за чередой этих безрадостных дней над густо-синей полосой моря поднималось раскаленное солнце Херсонеса. И с каждой минутой оно становилась все ближе.

 

3

У гастронома на Бойченко курили разочарованные домохозяйки, зло рявкали на детей, раздраженно косились на алкоголиков, выжидая повода выплеснуть в их пьяные рыла скопившийся яд. Здесь полдня ждали машину с сырокопченой колбасой и мясом и полтора часа назад дождались. Но мяса привезли мало, а вместо сырокопченой на прилавках появилась «Любительская» по два двадцать с пятнами какого-то жуткого жира внутри. Собаки, спавшие в тени автоматов с газировкой, отказывались признавать ее едой. Дамы, которым не хватило мяса, собрались боевой группой и пытались путем логических умозаключений определить, где зажали ценный продукт: еще на базе или Сеня, гад, уже здесь припрятал? Если это Сенины фокусы, то можно, в конце концов, к нему вломиться, все перевернуть и проверить. Полдня они стояли в этой духоте, и что, впустую? Чем теперь кормить своих мужиков?!

А алкоголики мирно дремали на теплой трубе, не желая ни с кем конфликтовать. И этим только сильнее злили домохозяек.

Здесь ничего не менялось десятилетиями: так же бессильно гневалась очередь, оставшись без мяса, так же безмятежно отдыхали районные алкаши. Только труба у входа в гастроном год за годом ржавела все заметнее и среди автоматов с газировкой все меньше оставалось способных справляться со своей копеечной работой.

– Пеликан, – обрадовалась Катя, заметив его в дверях магазина. – Давно не заходил.

– Сессия, Катя, – Пеликан подошел к стойке с кофейным автоматом. – Сегодня закончил сдавать.

– Да ладно, – широко улыбнулась Катя. – Какая там сессия? Тебя не было с тех пор, как матушка сослала Ирку в деревню или куда там. Не нужны тебе мы с Гантелей, не любишь ты нас. Ни Гантелю, ни даже меня. Но хоть кофе пить будешь?

– Буду, Катя. Двойную половинку, как обычно.

– А у меня мужик появился, – сообщила довольная Катя. – Загадочный весь такой. Но богатый. По ресторанам водит, денег не считает. В «Салюте» с ним ужинали, в «Москве» и в «Куренях» – два раза. Сейчас лето, тепло, наверное, потому мне в «Куренях» больше всего понравилось – там парк, воздух и звезды над головой.

– Вид у тебя довольный, – Пеликан внимательнее посмотрел на Катю. – А что за мужик? Где работает?

– Не знаю. Но элегантный. И говорит вроде бы с акцентом чуть-чуть. Может быть, дипломат… Тоже сперва кофе зашел выпить. На следующий день после того как Вилю в парке убили.

– Кого убили? – громоздкая коробка кофейного аппарата резко качнулась, и стойка кафетерия заскользила под вспотевшими ладонями Пеликана.

– Да Вилю убили, ты что, не помнишь его? Он в парке раньше фарцевал. На мне вот сейчас его джинсы. Зимой покупала, как раз перед тем, как своего выставила…

– Послушай, я ничего не знаю. У меня правда сессия была. Я после Иркиного дня рождения даже в парк не заходил… Когда убили?.. Кто?..

– Откуда я знаю, кто? Менты сейчас каждый день в парке трутся, всех трясут, тоже, наверное, хотят знать, кто. Это же случилось в ту ночь, когда все Иркин день рождения справляли.

– На Иркин день рождения… Он мне для нее кроссовки должен был принести. И не пришел…

– Да ты что?.. В тот самый день?

– В тот самый вечер. Но я тогда в «Олимпиаде» был. Меня Федорсаныч запряг и вырваться никак не получалось.

– Ничего себе поворот… Может, тебе еще кофе сделать?

– Налей мне лучше коньяка, Катя, и пойду я домой. Есть у тебя коньяк?

– Что-то еще осталось, – ответила Катя, нашаривая под прилавком полупустую бутылку.

– А где твоя подруга Гантеля? – Пеликан глянул на полуоткрытую дверь в подсобку.

– Ушла недавно. У нее сегодня короткий день…

Гантеля ждала его на улице возле служебного выхода.

– Пеликан, – тихо позвала она. – Ты в парке сегодня будешь?

– Не знаю, – удивился Пеликан. – Не собирался. А что?

– Тебя Калаш хотел видеть. Он каждый день в семь часов вечера качается с ребятами в березовой роще. Приходи сегодня.

– Я же не спортсмен, – удивился Пеликан. – Зачем я ему нужен?

– Там все узнаешь. Он тебя не качаться зовет.

– Что, из-за Вили?

– Какого Вили? А, фарцовщика, которого зарезали… Нет, с чего вдруг? Фарца – кровопийцы, враги народа. Калаш за них мазу не тянет.

 

4

Березовая роща – самый дальний и безлюдный угол парка «Победа». К ней ведет одинокая унылая аллея, декорированная битыми фонарями и скелетами разнесенных в щепки лавочек. Когда-то это был чахлый и едва проходимый березнячок, окруженный глухим болотом, а сразу за ним начинался сосновый лес, тянувшийся до Воскресенки. Потом часть болота осушили, убрали гнилые пни, растащили осиновые завалы и проредили березы. Оставшиеся деревья тут же почувствовали свободу, и всего через несколько лет за кустарниками кое-как осушенной пустоши вдруг поднялась молодая роща, светлая, насквозь зеленая и рвущаяся к солнцу. Первые годы земля здесь была наискосок расцарапана дренажными канавами, напоминавшими аккуратные окопы, но со временем они заросли травой, их засыпало листвой, так что постороннему человеку даже разглядеть эти борозды между деревьями было непросто.

От леса рощу отделяла широкая и почти незастроенная улица Алишера Навои, а от села, после того как не стало болота, не отделяло уже ничего, кроме давних предубеждений осторожных очеретянцев.

Пеликан подошел к роще не через парк, а старой извилистой тропой, которой из Очеретов ходили на полигон еще в те времена, когда Комсомольского массива не было даже не планах архитекторов Киевгорстроя.

Калаш с его афганцами как раз заканчивали тренировку. Всего их было восемь. В конце, как обычно, они разбились на две группы и сошлись в схватке – четыре на четыре, так что каждый был за себя, сражался со «своим» противником, но одновременно и страховал партнеров. Пары боролись прямо на земле, среди травы и старых пней, валили друг друга в прошлогодние листья, скатывались в старые канавы, возились там, вскрикивая и тяжело матерясь, потом снова подхватывались на ноги, продолжали кружить, выбирая момент для атаки, и одновременно следили, как идут дела у остальных, чтобы помочь отбиться, если кому-то придется совсем туго.

Пеликан не стал подходить близко, но его все равно заметили, кто-то коротко свистнул, и бои тут же прекратились. Все восемь, красные и взмокшие, двинулись к Пеликану, понемногу обходя его так, чтобы затем сомкнуть кольцо у него за его спиной. Они шли на него, не остыв от напряжения внезапно прерванных боев, шли, как на чужака, прокравшегося на территорию стаи, не узнавая его и совсем не похожие на себя.

– Стоп! Это Пеликан! – негромко сказал Калаш. И напряжение, сгустившееся над небольшой поляной, мгновенно растворилось в вечернем воздухе.

– Пеликан, – засмеялись афганцы, хлопая его по спине. – Ну ты, черт шифрованный. С болота подошел, лисой прокрался!

– А вы испугались? – Пеликан хлопал их по спинам в ответ и смеялся, узнавая наконец в этих хищниках, сильных и опасных, друзей с Комсомольского.

– Все! Все! Тренировка окончена, – ударил в ладоши Калаш. – Кто сегодня в карауле?

– Горец.

– Значит, Горец – со мной, остальные свободны! Завтра с пяти до семи здесь!

Невысокий темноволосый Горец с жестким взглядом и сбитыми костяшками пальцев подошел к Калашу.

– Я готов.

– Давай, за нами, – кивнул Пеликану Калаш. – Есть разговор.

Калаш с Горцем вышли на аллею и побежали по ней в сторону леса. Пеликан не понимал, куда они бегут и зачем, но послушно рванул следом. Перед ним в тренировочных штанах и мокрой от пота майке бежал Калаш. Он был старше Пеликана лет на шесть. Как-то раз еще в школе, на уроке физкультуры, Калаш заменял у них учителя. Он тогда заканчивал десятый, Пеликан с Багилой – пятый, была весна, апрель, а может быть, май. Они вот так же бежали за Калашом по школьному стадиону, только майка, обтягивавшая мощные мускулистые плечи Калаша, была сухой и чистой, не было на ней ни следов травы, как теперь, ни темных пятен пота. Пятиклассники сделали с ним круг, а когда он пошел на второй, Пеликан с Багилой, не сговариваясь, рванули в сторону школы – пусть дураки наматывают круги на стадионе следом за этим лосем-десятиклассником, а им и без того было чем заняться.

Изжелта-розовый свет вечернего солнца широкими косыми лучами пробивал рощу насквозь. Калаш, Пеликан и Горец бежали, пересекая эти полосы предзакатного света, ныряли в тень деревьев, как в густую воду теплого озера, выныривали и бежали дальше. Когда роща закончилась, они, не останавливаясь, пересекли пустую Алишера Навои и по присыпанной сухой сосновой иглой тропе быстро пошли вглубь леса. Здесь было серо и сумерки слоились между стволами сосен, скрывая тропу от Пеликана. Но Калаш с Горцем отлично знали дорогу. У старой сосны с раздвоенным стволом Калаш резко свернул, махнув Пеликану рукой, а Горец двинулся дальше, но тоже не по тропе, а по какой-то своей траектории.

Наконец Калаш остановился. Остановился и Пеликан. Они стояли молча, ожидая, пока подойдет Горец.

– Никого, – уверенно доложил тот, сделав широкую петлю по лесу и вернувшись к ним.

– Отлично! – Калаш быстро разбросал сухие ветки у себя под ногами, и оказалось, что все это время он стоял на круглой металлической крышке.

«Опасно! Газ!» – было написано на ней белой краской.

– Пеликан, ты, когда в школе учился, про партизанскую землянку ничего не слышал?

– Слышал. Даже искал ее. Только не здесь.

– А надо было здесь, – засмеялся Калаш. – Подняли! – скомандовал он Горцу.

Под крышкой оказался люк, запертый изнутри. Калаш постучал и что-то тихо сказал. Снизу донесся скрежет металла. Люк открылся, резко запахло влажной землей, в круглом проеме появилась металлическая лестница. Калаш спустился первым, Пеликан за ним. Горец остался наверху. Уже стоя на нижних ступенях, Пеликан увидел, как тот тащит крышку, чтобы завалить ею вход.

Внизу их встретила Гантеля.

– Товарищ, командир отряда, – доложила она Калашу. – Во время моего дежурства происшествий не случилось. Дежурная по штабу боец Гантеля.

– Вольно, боец, – скомандовал Калаш. – Приготовь нам чай. Чай – настоящий пролетарский напиток, верно, Пеликан?

– А я думал, водка, – ответил Пеликан, понемногу осматриваясь. Землянка оказалась довольно большим прямоугольным помещением, метра три на четыре, с листами фанеры над головой и стенами, обшитыми дощатым горбылем. Сюда было проведено электричество – на стенах ярко горели два небольших плоских светильника, закипал включенный Гантелей электрочайник, а на полу, в углу, Пеликан заметил обогреватель.

Посредине стоял стол с развернутой картой мира и рядом с ним – две длинных скамейки. Точно такие же Пеликан когда-то видел в школьном спортзале – оттуда их, наверное, и притащили.

На стене, напротив входа, чуть наискосок, висел большой флаг Советского Союза, и как-то сразу, с первого взгляда, было ясно, что его не покупали в магазине «Пропагандист», а сняли где-то и специально привезли сюда. Грубое полотнище выгорело и обтрепалось по углам, оно было не красного, а, скорее, кирпичного цвета, но вышитые золотом серп и молот с пятиконечной звездой над ними по-прежнему сверкали вызывающе и ярко. Обычно взгляд Пеликана скользил мимо красных флагов, развевающихся на бесчисленных флагштоках страны, не замечая их, как не замечают утомительно-однообразную наглядную агитацию, заполняющую городские пространства. Но здесь, в лесной землянке, растянутый на грубом горбыле, советский флаг был удивительно к месту.

На двух других стенах крепились вешалки с одеждой – несколько ватных бушлатов, плащ-палатки, поношенные солдатские шинели с погонами сержантов и старшин. Рядом с вешалками висели книжные полки. Пеликан подошел ближе, разглядывая корешки книг: Ленин, Маркс, Николай Островский, снова Ленин, Барбюс, Горький, атлас Советского Союза, Арагон, еще один Ленин, Борис Полевой… Все это были недорогие издания последних лет в бумажных или картонных переплетах, много раз читанные и оттого сильно истрепанные.

Водкой в этой землянке и не пахло – похоже, здесь действительно пили только чай. И, конечно, она не могла быть партизанской – на сосновом горбыле еще не застыла смола.

– Когда вы все это… построили? – покружив по землянке, спросил Пеликан.

– В прошлом году. Но ведь похожа на настоящую, скажи?

– Наверное, похожа, – не стал спорить Пеликан. – А раньше что тут было?

– Ничего не было, – Калаш пожал плечами. – Яма какая-то.

– Очень все классно сделано, – согласился Пеликан. – Специалист работал.

– У нас есть свой сапер. Садись за стол. Чай уже готов.

– Здесь не хватает рации, – вдруг понял Пеликан. – В кино у партизан в землянке всегда стояла рация.

– Партизаны связывались с Центром, с Большой Землей. Им оттуда боеприпасы присылали, газеты, продукты. Постановления ЦК. А у нас никакого Центра нет, его давно захватили предатели. Мы сами себе ЦК и сами Совнраком, Большой и Малый. Поэтому рация нам, Пеликан, не нужна. Говорить нам не с кем. Разве что с ментами.

– Что значит «Центр захватили предатели»?

– Это значит, что настоящей советской власти давно нет. Ленина продали, не вынося из мавзолея. Маркса переврали и забыли! Мы должны были строить коммунизм, в этом смысл существования Советского Союза. А что построили вместо коммунизма?

– Пока ничего, – пожал плечами Пеликан.

– Не надо, – остановил его Калаш. – Не надо самообмана. Уже построили. Государство воров разного калибра и тухлых лжецов. Они говорят «коммунизм», а сами строят дачи. У Ленина не было дачи, у Сталина ничего не было! Зачем коммунисту дача? Ему нужна только кровать и шинель. На даче можно играть в лото, варить компот из вишен и крыжовника, страдать от безответной любви. А коммунизм на дачах не строят, понимаешь? За коммунизм нужно бороться, идти в бой, не жалея жизни и не боясь крови! Кто сейчас на это способен? Настоящих коммунистов в Советском Союзе не осталось, власть в стране захватили обыватели. А обывателям все безразлично, кроме их теплых и глубоких нор. Они роют норы и больше ничего не желают видеть. Мы – страна победивших кротов-ревизионистов! Вот потому и расплодились повсюду воры. Даже в армии. Даже в нашем парке – воры, цеховики и фарца. Посмотри, сколько их там! Им уже тесно, им мало места, они глотки рвут друг другу за рваный, засаленный рубль. Но сражаться мы будем не с ними, потому что не они причины болезни. Они – сыпь, которая пройдет, когда мы вылечим страну. Стране нужна новая революция. И она начнется очень скоро. Ты готов к революции?

Тут Пеликан вспомнил постную рожу доцента Ласкавого и подумал, что хотя Калаш несет сейчас чушь, дремучую и беспросветную чушь, он прав. Их страну, словно тяжелый танк, загнал в болото безграмотный механик-водитель. И как теперь им выбираться? Почему-то все вокруг уверены, что выберутся запросто – раньше ведь еще хуже было, а ничего, справились, вот даже в космос полетели! Один Калаш грезит не космосом, а коммунизмом. Конечно, на карты советских вождей, прокладывавших пути к коммунизму, не нанесли болото, в которое занесло страну. Тут он прав, но правота Калаша была безразлична Пеликану, потому что коммунизм его не интересовал. Пеликан не верил ни в какой другой коммунизм, как не верит старая учительница бездельнику и двоечнику. Сейчас он жалобно ноет и обещает исправиться, но она знает, что не исправится, и больше не собирается себя обманывать. Если бы хотел и мог, то давно бы это сделал.

Нет никакого другого коммунизма, есть только такой, который нам достался, а все остальное – лишь тоскливое нытье двоечника. И ненавистное Калашу воровство, замешанное на тотальном лицемерии, – это лишь реверс железного советского рубля. А на аверсе – тот самый яростный коммунист, которого сегодня так ему не хватает. И если вдруг каким-то невозможным чудом кому-нибудь, допустим, Калашу удастся еще раз подбросить монету, то, крутанувшись в воздухе десяток раз, она упадет точно так же, реверсом вверх. Так падали монеты всех революций, давя всех, кто, к своему несчастью, оказался рядом. Впрочем, такие, как Калаш, умеют гибнуть достойно, в этом им не откажешь.

Ничего такого говорить Пеликан не собирался и спорить не хотел, понимая, что Калаша ему не переубедить. Говорить было не о чем.

– Хорошо, давай к делу, – допил чай Калаш. – Ты в университете учишься? На химическом факультете?

– На физическом.

– Да? А почему мне говорили, что на химическом? – он посмотрел на Гантелю.

Гантеля затрясла головой: я про него вообще ничего не говорила.

Все это время она не отрывала потрясенного взгляда от Калаша, слушала его восторженно, как, может быть, слушали апостола Павла новообращенные христианки в катакомбах Каппадокии.

– Она тебя не любит, – ухмыльнулся Калаш. – Ты ей в первом классе в портфель нассал.

– Что за бред? – возмутился Пеликан.

– Шучу, шучу… Зато это ты назвал ее «гантелей». Помнишь?

– Нет, не помню.

Тут Гантеля не то засмеялась, не то закашлялась. А может быть, зашипела.

– Ладно, со школьными воспоминаниями сами потом разберетесь, – сменил тему Калаш. – Плохо, что ты не на химическом факультете учишься. Мне реактивы нужны. Сможешь достать?

– Да где же? Это не ко мне.

– А что можешь? Жидкий азот можешь?

– Азот у нас есть. Но зачем тебе?

– В азоте можно так охладить металл, что он раскрошится даже от слабого удара.

– Ты, Калаш, фантастики начитался. Это там достаточно плеснуть азотом на дверь сейфа, чтобы она в порошок рассыпалась. Металл, конечно, можно охладить, но сделать это совсем не просто.

– Как охладить – это мое дело. Так что, достанешь азот? Пары литров для начала хватит.

– Хорошо, узнаю… Только смотри, через неделю я уезжаю в экспедицию. Потом возвращаюсь и примерено через месяц ухожу в армию. Могу не успеть…

– А ты успей. И с чистой совестью иди служить. Могу провести курс молодого бойца, хе-хе… Портянки наматывать умеешь?

– Ладно тебе…

– Я серьезно. Если что, приходи. А про азот я тебе в сентябре я тебе напомню, потому что он мне нужен. Еще чаю?

– Нет, спасибо. – Пеликан поднялся. – Флаг у тебя на стене интересный.

– Флаг исторический. Как-нибудь расскажу о нем. Вот ты не веришь, а мы его еще увидим над Кремлем.

Калаш ударил два раза по крышке, закрывавшей вход в землянку, и несколько секунд спустя Горец ее оттащил. Калаш выбрался наверх.

– Правда, что «гантелю» придумал я? – спросил Пеликан дежурную по штабу продавщицу гастронома.

– Давай, вали отсюда к своему Багиле, – не глядя на него, ответила Гантеля.

 

Глава пятая

Луна над Алабамой

 

1

Максиму Багиле опять приснилось возвращение в Очереты. Холодным утром раннего октября он плыл на старой лодке-долбанке через Днепр. Лодка беззвучно шла сквозь туман, только вода слабо всплескивала, перекатываясь по деревянному дну. Максим стоял на корме и несильными привычными движениями короткого и узкого весла направлял долбанку по тихой воде Чертороя. На нем были новые английские ботинки, длинная шинель и надвинутая на глаза овчинная папаха. Левый ботинок нестерпимо жал и от этого немела нога, но он стоял, не садился, всматривался в туман, зная, что где-то здесь за лето намывает отмель, и надо обойти ее чуть ниже по течению.

Берег появился, как всегда, неожиданно, но Максим успел его заметить, прыгнул в воду, вытащил лодку на песок и, хромая, пошел к селу. Здесь все было, как обычно, – лежали перевернутые лодки, сохли сети, пахло осенью, дымом, рыбой и засыпающей рекой. На краю села стояли люди, но Максим не узнавал их, а они не замечали его и смотрели вдаль, за Днепр, на Киев. На глубоко втоптанной в землю старой улице, возле хаты, стояли и его родители, молча глядя туда, откуда он только что приплыл. Наконец, не выдержав общего молчания, Максим Багила оглянулся и за мгновение до пробуждения увидел взметнувшееся над редеющим туманом гигантское зарево неудержимого пожара, пожирающего Киев.

Этот сон впервые приснился ему осенью девятнадцатого года после отчаянной, но неожиданной атаки махновцев на позиции симферопольского офицерского полка Слащева. Конница батьки выходила из окружения под Уманью, бои длились два дня, не прекращаясь. От Махно ждали бегства, но вместо этого, развернувшись, он приказал атаковать противника в лоб и от шести рот белогвардейцев, укомплектованных опытными боевыми офицерами, осталась неполная сотня. В том бою под Багилой был убит конь, а сам он ранен в левую ногу. Он хромал на нее всю жизнь, а в старости нога совсем перестала ему подчиняться.

В родное село Багила возвращался дважды – в тридцать пятом и после лагеря, в сорок восьмом. Оба раза совсем не так, как ему снилось, но сон не желал об этом ничего знать и упрямо повторялся, приводя за собой следом боль в ноге, которая затем не оставляла старого по нескольку дней. И уже в шестидесятых, в семидесятых, когда все вокруг изменилось, когда Киев стал ничем не похож на тот, каким его помнил Багила, когда многоэтажные новостройки, появившиеся на берегу Днепра, оттеснили Очереты от воды, да и само село стало частью города, сон приходил к нему снова и снова. И опять он вытаскивал на песок долбанку, там, где берег давно уже залит асфальтом и вдавлены в землю бетонные плиты набережной, опять шел по улице между старыми плетнями, хотя даже во сне знал, что сейчас его улица зажата между высокими кирпичными заборами, ограждающими дворы справных хозяев-очеретянцев. Только лица родителей со временем он перестал узнавать, они смазались, и разглядеть их никак не удавалось.

Прежде, в годы скитаний, и потом, в лагере, самым важным эпизодом этого сна ему казалась дорога к дому, медленный тяжелый путь от берега реки по старой сельской улице. Багила видел ее в самых мелких подробностях и всякий раз радостно убеждался, что все во сне осталось по-прежнему, все на месте, как было, как он помнил. Ничего не изменилось. Но позже, уже вернувшись в Очереты окончательно, когда в любой момент он мог выйти со двора и пройти по улице от дома до реки, а потом назад, когда уже знал, что прежней улицы нет и никогда она не станет такой, какой ему снилась, старый подумал, что сон его совсем о другом. Наверное, о том огне, который оставляли они за собой, покидая верхом и на тачанках тихие уездные города, затаившие дыхание за тяжелыми ставнями черных домов. Он давно был готов забыть время своей юности, так далеко позади оно осталось. Пожалуй, только этот сон и все чаще возвращающаяся боль в ноге заставляли его помнить о нем.

А может, это был сон о родителях, которых он не видел с той морозной ночи января восемнадцатого года, когда его и еще трех мобилизованных очеретянских хлопцев отвели в Никольскую слободку, а оттуда в казармы саперного полка. После того как он ушел от Петлюры к Махно, тех хлопцев он тоже никогда больше не видел. В Очереты они не вернулись.

Совсем недавно Багила заметил, что у родителей в этом сне лица его внуков – Ивана и Дарки. Он хотел разглядеть их лучше, пытался подойти ближе, но болела нога, уходило время, и, подчиняясь безжалостной фабуле сна, он опять не успевал хотя бы просто поймать их взгляды. Вместо этого Багила неловко оборачивался, чтобы в который раз увидеть за спиной пылающий Киев.

Проснувшись этой ночью в своей поветке, старый взял костыль, набросил кацавейку и вышел во двор. Он устроился на обычном месте под орехом и закурил, разглядывая окна новостроек, поднявшихся вдоль улицы Жмаченко.

Комсомольский массив никогда не спал, и не было такой ночи, чтобы его дома стояли совсем темными. Пока полуночники до утра досиживали на кухнях за долгими разговорами о путях и судьбах родины, легко и естественно перетекавшими в сплетни, кто с кем, кто кого и кто когда; пока окна их плавились масляной желтизной, по соседству за тонкими перегородками зажигались такие же желтые лампы под пыльными абажурами, и сонные люди начинали собираться на работу.

Да, Киев горел только в его снах. На самом же деле он сдавливал Очереты в тисках, впрыскивал в вены газ и протягивал под кожей телефонные кабели. Дурацкое колесо обозрения нависало над селом, парковая музыка дробила вечернюю тишину рваными ритмами. Музыка раздражала, она была отвратительна, но Багила понимал, что бессилен против нее, потому что ритмы музыки – это ритмы времени. Время менялось стремительно, и с ним вместе менялась жизнь.

Одно по-настоящему удивляло старого, и об этом он думал, разглядывая желтые и черные клетки на стенах домов Комсомольского массива, – каким образом красным удалось оседлать время и продержаться так долго? Прежде они были его врагами, и единственным чувством, которое испытывал Максим Багила к большевикам, была ненависть – злая, яростная, обжигающая крутым кипятком ненависть к сильным и вероломным врагам. Он не забыл ни одного предательства Махно большевиками, долго помнил и не желал прощать ни одного из друзей, взятых в плен, а потом расстрелянных или зарубленных даже без решения трибунала на майданах украинских городков при стечении частью испуганных, а больше безразличных обывателей. Он не прощал им даже врагов, ведь пообещал же Фрунзе сохранить жизнь белым, оставшимся в Крыму. А вместо этого большевики по приказу секретарей Крымского обкома Бэлы Куна и Землячки (действительно землячки, дочери киевского купца Самуила Залкинда) десятками тысяч казнили не только офицеров, но и гимназистов, священников, сестер милосердия. Топили их в море, расстреливали и даже не хоронили потом по-человечески.

С годами все притупилось, ненависть сменилась усталостью. Но бессонными ночами вроде этой Багила смотрел на новостройки Комсомольского и не переставал удивляться.

Большевики всегда держались на лжи и терроре, но сейчас террор отступил, остались только воспоминания о страхе, да и то у людей немолодых, вроде него. Выросло новое поколение, которое знает, что бояться нужно, но толком не понимает, чего именно, и смеется над дурацкими правилами, по которым живет страна, а с ними вместе и над осторожными стариками, аккуратно эти правила выполняющими. Страх в стране ослаб, а ложь давно вскрылась. Большевики обещали коммунизм, и где он? Никакого коммунизма построить они не могли и не построили. У них тоже сменилось поколение, выросла беспечная молодежь, которая не видела большой крови, не знает настоящей политической борьбы, а потому не понимает природы власти. Они уверены, что внешние угрозы им не страшны, а внутренние ничтожны, и значит, Советский Союз продержится вечно.

Между тем, в ложь большевиков больше не верят, их самих не боятся, и если ничего не изменится, эта власть, какой бы прочной она ни казалась, скоро развеется по ветру липкими клочьями, как туман над Чертороем. Либо они опять отстроят лагеря и загонят в них полстраны, либо весь их Советский Союз рухнет, как рухнула когда-то Николашкина Россия, едва народ перестал бояться царя и устал верить в Бога.

Империи гибнут по-разному, но их гибели всегда предшествует ослабление власти, а это неизбежно ведет к появлению в провинциях мелких деспотов, сила которых растет незаметно и так же незаметно становится абсолютной. События в парке подсказывали старому, что совсем рядом, у него под боком, один такой уже завелся. Нет ничего опаснее, чем оказаться во власти степного атамана на переломе времен. Старый боец батьки Махно знал это лучше других.

 

2

Следователь из районной милиции заявился неожиданно. Прежде чем постучать в ворота, он любопытной дворняжкой пробежал по улице из конца в конец, внимательно разглядывая случайных встречных. Открыла ему Татьяна, дочь старого.

– Капитан Падовец, – представился он. – Я бы хотел поговорить с Иваном Багилой. Проживает у вас такой?

Татьяна удивилась. Ей давно казалось, что в Киеве и окрестностях не осталось человека, который бы не знал, кто здесь живет. Она попросила следователя подождать и отправилась советоваться с дедом Максимом.

– Пусть заходит, – разрешил старый, только заводи сразу ко мне. И малого зови сюда.

Падовец проработал в Днепровском РОВД семь лет и, конечно, знал, к кому пришел. Но, во-первых, он ничего такого знать обязан не был, а во-вторых, он же не к старому – ему нужен Иван.

Суетливой рысью, осторожно огибая рвущегося с цепи здоровенного Рябка, Падовец протрусил через двор к пристройке деда Максима. Чем может быть опасен полноватый человек в очках и мятом костюме с раздувшимся потрепанным портфелем? Застенчивый, даже дружелюбный взгляд, неуверенные движения. Падовец не хотел с первых минут пугать подозреваемого. Всему свое время.

– Позволите? – робко улыбнулся он, открыв дверь.

Дед полусидел на любимой лежанке. Прежде на кухне, за стеной, отделявшей пристройку от дома, была печь, а теперь стоял газовый котел, поэтому лежанка всегда оставалась теплой.

– Входи, гражданин начальник. Присаживайся вон к столу, на табуреточку.

Ни здороваться с ментом, ни хотя бы делать вид, что собирается это сделать, старый не стал. От Падовца пахло клеткой, и он хорошо помнил этот запах.

Следом за капитаном вошел Иван.

– Вот, капитан, записывай, – представил внука старый, – Иван Багила, 1966 года рождения, украинец, не судим.

– Зачем так официально? Я ведь зашел задать всего пару вопросов.

– Лучше сразу официально, тогда он быстрее привыкнет. А то ведь злой следователь и добрый могут неплохо и в одном человеке уживаться, сменяя друг друга, как на дежурстве. Верно, капитан?

– Я смотрю, вы человек опытный, – этот дед уже мешал Падовцу.

– Статья пятьдесят восемь, тринадцать. Ты, начальник, и статей таких, наверное, уже не знаешь. Активная борьба против революционного движения…

– Я понял, что у вас богатая биография. Мне бы поговорить с вашим внуком наедине.

– Говори здесь. Другого помещения для разговора все равно нет, а выходить на двор мне тяжело. Говори, не стесняйся…

Падовец посмотрел на Ивана и постарался не думать о старом.

– Всего два вопроса, Иван. Считайте, что это просто формальность. Убит человек, идет расследование, вы же понимаете…

– Он понимает, капитан, – насмешливо подтвердил Максим Багила. – Он все понимает.

– Иван, вы были знакомы с Виленом Коломийцем?

– Да.

– Кто это? – тут же встрял с вопросом старый.

– Фарцовщик с Комсомольского. Его убили в конце мая, – объяснил деду Иван.

– Когда вы последний раз видели Коломийца, Иван?

– Давно. Очень давно и точно не помню, когда именно. Около года назад.

– Как же вы назначали ему встречу?

– Я ему ничего не назначал.

– Вы ведь должны были встретиться с ним в день убийства?

– Но он не пришел…

– Вот как у нас получается: вы Коломийца год не видели, но должны были встретиться, а не встретились, потому что как раз в это время его убили. Правда, странно?..

– Ничего странного, начальник, – вместо Ивана отозвался дед. – Малой его не видел и не встречался с ним ни в тот день, ни раньше. К тому, что кого-то убили, он отношения не имеет. Все остальное – твои фантазии.

– Не встречался, допустим… Но договаривался. И именно на это время.

– Я и не договаривался, – пожал плечами Иван. – Меня Пеликан попросил.

– А почему он сам не пошел? – удивился старый.

«Пеликан», записал Падовец в блокноте и обвел фамилию красивой фигурной рамочкой.

– Его Федорсаныч Сотник запряг. Федорсаныч устраивал день рождения Ирки в «Олимпиаде» и не успевал поехать в трест столовых за водкой. А тут мы с Пеликаном. В результате в трест поехал Пеликан, а я вместо него пошел встречаться с Вилей. Пеликан водку привез, а я с Вилей не встретился. Вот так все было.

– И что вы сделали потом?..

– Пошел в «Олимпиаду» сохнуть и греться. Той ночью был сильный дождь.

– Действительно, тогда был дождь, – согласился Падовец. – Чертов дождь. Собаки след не взяли.

– Мне кажется, все понятно, начальник. Один поехал за водкой, другой под колесом ждал, промок как цуцык, замерз как крыса на морозе, потому что весна – не лето, дожди в мае холодные. Тут говорить нечего – хоть говори, хоть молчи, а рот не огород – не загородишь. Люди – собаки божьи, на кого хотят, на того и брешут. – Старый отвернулся к стене. – Спать буду.

– Да, все понятно. Конечно, конечно, – засуетился Падовец. Но если вдруг… Возможно, мне еще придется… В крайнем случае, повесткой, чтобы вас не беспокоить…

Падовец вышел на улицу взбешенным. Бубен вызывал его по этому делу дважды в день и сам решал, с какими версиями работать дальше, а какие отбрасывать. Все это время полковник находил время случайно спросить его: «Что там с этим студентом? Ты его допрашивал?» Да какой смысл допрашивать, если тут работать не с чем? И этот дед еще… Бубен играл его втемную, и Падовец это понимал. Он непрочь был подыграть начальнику, когда риска нет, а смысл есть. Но слишком очевидно, что с Багилой, и вообще с этим убийством в парке, все иначе. Все совсем иначе.

Когда Татьяна заскрипела воротами, выпуская Падовца, а Рябко наконец замолчал, Максим Багила снова вызвал к себе Ивана и велел подробно рассказать, что же все-таки произошло в парке. Он слушал внука внимательно, переспрашивал о деталях их разговора с Сотником, обо всем, что происходило вечером возле колеса, о том, кто крутился у автодрома, и пытался понять, отчего так не понравился ему следователь, почему он показался ему таким опасным.

А на следующий день к старому пришел Алабама.

 

3

На завтрак Алабама пил кофе и грыз любимые галеты с нелюбимым сливовым джемом. Каринэ оставила на память о себе едва початую литровую банку. В последний визит она потребовала сладкого, и сладкое – мороженое, джем, мармелад – было ей доставлено. Мороженое с мармеладом Каринэ съела без остатка, но на джем ее уже не хватило. Девушка уехала, а джем в холодильнике остался. Что же теперь его, собакам выбрасывать?

Алабама думал не о Каринэ. Накануне в парке опять появился Торпеда. В этот раз он заехал на минуту – забрать выручку от продажи дури. Темные очки закрывали желтое лицо Торпеды на треть, но он был бодр, его синяки проходили, царапины подсыхали, и говорил он уже вполне разборчиво. Через два-три дня Торпеда вернется окончательно, и если Алабама готов к войне с Бубном, то дожидаться его нельзя, начинать нужно сейчас. Готов – не готов… Какая разница? Либо Алабаму уберут, и наступят новые, героиновые времена, либо он сам уйдет, но уйдет живым. Война снесет здесь все, и уж точно несколько лет работать в парке будет невозможно. Придется налаживать новое дело где-нибудь в другом месте, наверное, в другом городе. Ему не привыкать, конечно, но хотелось наконец где-то осесть. Сколько раз можно начинать сначала?..

Под рукой частыми междугородними звонками задребезжал телефон.

– Вызывает Ереван, – сварливо крякнула телефонистка. – Ответьте Еревану.

– Алабама, – тут же, без всякого перерыва, услышал он низкий голос Каринэ, и по его холостяцкой кухне волной прокатился запах ее духов. – У тебя осталась моя банка сливового джема.

– Тебе в Ереване не хватает джема? – удивился Алабама.

– Я хочу, чтобы ты привез мою банку, – потребовала Каринэ.

– Боюсь, она приедет почти пустой. Все время, пока тебя не было, я ел джем.

– Ты ел мой джем? – засмеялась Каринэ. – Я тебе не верю! Ты же его видеть не хотел!..

– И сейчас не хочу видеть, но закрываю глаза и ем. Я завтракаю: кофе, печенье и этот чертов джем. Не мог же я отдать его какой-нибудь соседке.

– Алабама, – пожаловалась Каринэ. – Мне тут совсем одиноко. Мне не хватает тебя.

– Так возвращайся, им ахчи.

– Нет, я не хочу больше в этот Киев. Тут мне одиноко, а там плохо. Все эти люди… Я их не понимаю и боюсь. Приезжай лучше ты ко мне.

– Но если я к тебе приеду, то приеду насовсем, и тогда ты от меня уже никуда не денешься. К тому же, джема в банке почти не осталось. Тебе его покажется мало, я уверен. Подумай, стоит ли?..

– Я уже подумала, – сказала Каринэ. – Если ты ко мне приедешь, то я больше никуда не денусь.

– Завтра. Ты готова приехать завтра в Звартноц, чтобы встретить старого полунемца с полупустой банкой сливового джема?

– Завтра – это хуже, чем сегодня, но намного лучше, чем обязательно или скоро. Да и весь джем за один день ты не съешь. Приезжай…

Она положила трубку.

Как изменился мир за несколько быстрых минут! Все, что казалось мутным, угрюмым и тяжелым, после звонка Каринэ стало ясным и выстроилось в последовательность простых и понятных действий. Один день – это очень много. Если точно знаешь, что делать, обычного дня может хватить на все. Один день стоит жизни! Как все-таки здорово, что на планете есть Ереван, где, спасаясь от дурного настроения, скрываются капризные армянские красавицы, которые жить не могут без сливового джема!

Алабама чувствовал себя так, словно ему снова двадцать. Но в двадцать он смотрел на мир молодым зверем. В двадцать он ни за что не уступил бы – ни Каринэ, ни Бубну с Торпедой, а теперь запросто мог себе это позволить.

Алабама потерял прежнюю жесткость, зато стал сентиментален. После полудня он прогулялся по центральной аллее парка «Победа» и поговорил с ребятами. Прощаться с ними он не мог, никто не должен был знать, что он уезжает. Поэтому Алабама пришел просто поболтать с ними.

С Саней Карабинчиком – о рыбалке. Они давно договаривались поехать в устье Десны. Каждое утро, когда техслужбы Киевской ГРЭС спускают воду, леща и жереха хватают в тех краях как звери. Сказочный клев. Алабама поклялся поехать с Саней на рыбалку в эти выходные. Что бы ни случилось.

С Геной Полстакана – о джазе. Алабама давно обещал достать запись выступления Кэннонболла Эддерли в парижском зале Плейель. Это было непросто, но плиту уже привезли в Киев, и до конца недели она без балды попадет к Гене. А на плите и Черный Орфей, и Рабочая Песня, и Мерси, Мерси, Мерси… Любимые композиции нетребовательного киевского меломана.

С Борманом-Бараном вспомнили старый анекдот про еврея, который пишет другу большое письмо с описанием всех подробностей своей жизни и жизни жены, а в конце добавляет: хотел вернуть тебе долг, 10 рублей, но уже заклеил конверт и отнес его на почту. Так что в другой раз, дорогой…

С Шиттом. С Шампаниром. С Фактором. С Гоциком. С Судаком и Судакевичем. С О’Рурком. С Рыбой. С Поляком, Ольбертом, Ольмой и Нюрнбергом. С Кулишом и Махибородовым. С Индржишеком. С Де-Молинари, Маргидеем и Гельблюмом. С Ущербовым. С Тахтамышем-Унавой. Никого не забыл Алабама, все были здесь… Нет, не все – Бухало и Кухта-Подольский исчезли неделю назад, и когда вернутся в парк, неизвестно. Бухало и Кухту, а с ними и Вилю, Алабама еще впишет в счет Бубну и Торпеде. Недолго осталось, счет уже почти составлен.

В «Конвалии» Алабаму ждали манты, настоящие манты с бараниной, луком и курдючным салом. Все было сделано в точности так, как научил он когда-то повара Мишу Колосова. Отличного повара Алабама оставляет в парке «Победа». Колосов еще не раз накормит хороших людей правильными мантами.

– Миша, – попросил Колосова Алабама, – вот конверт. Послезавтра передай его Торпеде. Дело неспешное, но меня не будет в парке дня три-четыре – надо слетать в Москву по делам.

– Конечно, – взял конверт повар, – передам обязательно.

В конверте лежали деньги и список людей, с которыми Алабама не успел расплатиться. Он долго сомневался, стоит ли передавать список и деньги Торпеде. Это было опасно. Ни Торпеде, ни Бубну не следовало раньше времени знать, что он уходит из парка с концами. Конечно, Алабама мог просто исчезнуть, отложить расчеты до более спокойных времен. Кто станет искать его в Ереване? Кто знает, куда он едет? Но он привык заканчивать дела красиво. Он прожил в Киеве десять не худших лет и хотел оставить о себе хорошую память. Мало ли, как потом повернется? Кто знает, может, с кем-то из киевских знакомых со временем случится поработать.

– И вот что, – добавил Алабама, – упакуй мне две бутылки водки и манты, если там что-то осталось.

– Ты же не ешь мясо по вечерам.

– Я и не пью в одиночку.

– На пикник собрался? С дамой? – подмигнул повар. – Сейчас такие вечера на Десенке. Такие закаты… Только от комаров возьми что-нибудь.

– Опытный ты человек, Миша, – не стал спорить Алабама. – Все с одного взгляда понимаешь.

– У меня глаз ого какой… У меня жизненный глаз! Помидорчиков еще могу положить, не хочешь?

– Давай и помидорчиков.

Полчаса спустя Алабама с авоськой в руках стоял у ворот Максима Багилы. В авоське что-то булькало, а когда Алабама поставил ее на лавочку, громко и безнадежно чавкнуло, словно повар отловил возле озера и кое-как упаковал гигантскую улитку.

 

4

– Там к тебе бандит из парка пришел, – разбудила старого дочь Татьяна. – Скоро вечер, может, уже хватит спать?

– Как зовут бандита?

– Фридрих Атабаевич.

– Красиво, – почесал затылок старый и сел на лежанке. Космос велик и бесконечен, его разнообразие описать невозможно, но действует он всегда по нескольким удивительно простым, повторяющимся сценариям. Послав однажды старому Падовца, космос словно принял обязательство прислать и анти-Падовца. Он мог сделать это тысячу лет спустя, но Фридрих Атабаевич анти-Падовец появился уже на следующий день после визита неприятного капитана. Значит ли это, что космос торопится? – Заводи его сюда.

– Ивана тоже позвать?

– Нет. Мы без малого обойдемся. Тут, я думаю, совсем другой разговор будет. Дай нам горилки.

– Он казенку принес, – недовольно поморщилась Татьяна.

– Видишь, как: мы с ним еще не знакомы, а уже друг друга поняли. Но ты все равно поставь пляшку. На всякий случай…

Алабама принес не только «Столичную». Из раздутой авоськи первыми были извлечены помидоры, следом появились манты, заботливо собранные Мишей Колосовым, потом соленый лосось и обычная селедка с маринованным луком, литровая банка салата «Днестр», полкило сыра «Чеддер», буханка украинского хлеба и, наконец, полтора десятка свежих огурцов.

«Как все-таки широко трактует Миша помидоры», – удивился Алабама, разгружая авоську.

– Сейчас попросим Татьяну пожарить картоплю и можно садиться разговаривать, – одобрил доставленную из «Конвалии» снедь Багила.

Разговор начали с важного – с обсуждения несправедливости среди лососевых. Почему самая вкусная икра в этом благородном семействе у горбуши, рыбы очень средних органолептических качеств? Знающие люди горбуше неизменно предпочитают чавычу. А между тем, икра чавычи слова доброго не стоит. Откуда взялось в природе такое несоответствие? Алабама грешил на товароведов дальневосточных рыбхозов – кому еще выгодно подсунуть гадкую икру в нагрузку к хорошей рыбе? Только им, шкуродерам и казнокрадам. Но дед копал глубже и батькой клялся, что до революции у чавычи икра была первоклассная, ни с какой другой не сравнимая. Это большевики своими декретами пересрали рыбам икрометание. Как и всем нам.

После икры перешли к мантам. Тут старый проявил знание предмета и, не побрезговав ленинской терминологией, назвал добавление курдючного жира в манты архиважным мероприятием.

Они неспешно допивали вторую бутылку «Столичной», несли весеннюю чушь, которую выдавали за случаи из жизни, и уже оценивающе смотрели на горилку старого. Казалось, и Багила, и Алабама давно и безмерно пьяны, на самом же деле они только примеривались друг к другу. Старый хотел понять, может ли он верить этому казахскому немцу, превратившему парк «Победа» в процветающий подпольный универмаг. А Алабама прикидывал, так ли велики возможности деда, как говорят о них на Комсомольском. Похож ли он на доверенное лицо ментовских и гэбэшных генералов, и не брешут ли, как обычно, киевские обыватели? Отметив про себя, что градус горилки старого выше, чем у его «Столичной», Алабама вдруг в деталях рассказал, как за рюмку самогона он пел Вертинского и «Цыпленка жареного» в алма-атинских шалманах в пятидесятом. А Максим Багила в ответном тосте пообещал научить немца правильно мыть золото. Может, пригодится еще в жизни, мало ли. Потом они поговорили о песчаных бурях в Казахстане, о встречных атаках кавалерии Махно, а где-то в середине разговора Алабама вдруг заметил, что уже рассказал Багиле об убийстве Вили и как раз вспоминает о разговоре с полковником Бубном за столиком кафе «Конвалия». Он помнил все в удивительных подробностях и сейчас даже тонкие, едва мерцающие в памяти мелочи той неприятной встречи аккуратно выкладывал перед внимательно молчавшим старым.

– Ну, это мы ему поломаем, – спокойно пообещал Багила и подмигнул Алабаме, но тут, видно, волна холодной ярости накрыла старого с головой. Он взял два помидора, поднес их к лицу Алабамы, придвинулся к нему сам и мгновенно сдавил помидоры так, что сок с силой брызнул во все стороны из плотно стиснутых старческих кулаков. Густая красная струя ударила в глаза Алабаме. Старый смотрел на него в упор. Мякоть томатов медленно сползала по их щекам. – С хребтом поломаем…

Вдруг Алабаме померещилось, что он слышит глухой топот, резкий хрип и приглушенное ржание коней, возбужденные голоса хлопцев, доносящиеся с улицы. Басовито ухнул Рябко и сорвался в самозабвенном лае.

– Наши взяли Очереты, – Багила протянул Алабаме чистое полотенце. – Вытри лицо, а то тебя будто шашками порубали.

– Кто взял? – не понял Алабама.

Но старый спокойно дождался, когда Алабама утрется, поднял стакан, глянул выжидающе, и наваждение развеялось.

Они допили дедову горилку, дважды спели походный марш махновской кавалерии «Розпрягайте, хлопці, коней» и долго обнимались возле ворот. «Цыпленка жареного» старый не любил и гимном анархистов его не признавал.

Рябко позвякивал цепью, недовольно таращился на них из будки и пытался тихо подвывать.

– Хреновое у тебя прозвище, Алабама, – заметил Багила. – Я бы тебя называл старым Фрицем, как короля Пруссии. Но не могу.

– Почему? – огорчился Алабама. Он был готов называться старым Фрицем, как король Пруссии.

– Потому что ты меня на тридцать лет моложе.

Они спели «Розпрягайте, хлопці, коней» в третий раз, обнялись на прощанье, и Алабама пошел через парк навстречу огромной желто-бурой луне, тяжело висевшей над градирнями промзоны. Он сжимал в кулаке пустую авоську, и кроме ключей от квартиры в карманах у Алабамы больше не было ничего.

Луна едва заметно вибрировала в потоках теплого ночного воздуха. Жирные густые капли быстро стекали по ее круглым бокам и, багровея, стремительно срывались в темноту.

 

Глава шестая

Снежный кальвиль Максима Багилы

 

1

Дарка Багила начала узнавать себя на давних семейных фотокарточках, когда ей исполнилось тринадцать. Два десятка твердых прямоугольных картонок с тисненым золотом названием заведения Унiонъ и адресом: Кiевъ, Константиновская, 13 вперемежку с более поздними – мягкими, выгоревшими, истрепанными, исчерканными, обрезанными и разорванными, старыми и совсем недавними, уже цветными фотографиями – были аккуратно сложены в коробке из-под настольных часов «Весна».

Часы оказались негодными, хотя и стоили восемнадцать рублей. За сутки они убегали вперед на четверть часа. Поэтому каждое утро стрелки приходилось переводить назад. Но иногда их забывали перевести, а иногда, наоборот, делали это дважды. В доме Багилы время не желало знать никаких законов. Наконец пляски Хроноса старому осточертели, он взял две отвертки, нож и вскрыл заднюю металлическую крышку на корпусе, чтобы чуть-чуть ослабить спираль баланса. После оперативного вмешательства устройство остановилось навеки.

Хозяйственная Татьяна решила использовать сломанные часы как груз при засоле капусты, но «Весна», хоть и выглядела громоздкой, оказалась недостаточно тяжелой. Обыкновенный кусок бутового камня справлялся с ролью груза намного лучше. Какое-то время спустя часы попали в руки пятилетнему Ивану, и больше их никто не видел. Механизм, корпус, стрелки – все растворилось в усадьбе старого. О том, что «Весна» когда-то существовала, напоминали только случайные шестеренки, изредка выкатывавшиеся из-под дивана во время уборки.

Зато прочная, старательно обклеенная кожзаменителем коробка оказалась надежнее и вместительнее любого фотоальбома. Доставали ее нечасто, только чтобы добавить в семейный архив новую партию фотографий. Тогда же заново перебирали старые снимки, разглядывали лица, обстановку и одежду, пристально смотрели в глаза бабушек, прабабушек, их кузин и кузенов.

На фотокарточках Уніон были запечатлены странные люди в невообразимых интерьерах. Они не умели улыбаться, старались смотреть в объектив надменно, но получалось испуганно. Большеглазые и длинноклювые лебеди плыли за их спинами мимо классической ротонды; море обрушивало нарисованные волны на бутафорский утес.

Они стояли перед камерой фотографа, леденея от настоящего напряжения на выдуманном ветру; отважно сидели на пыльном куске папье-маше, изображавшем замшелый камень. Они недоверчиво глядели в объектив, потому что так велел им мастер, а мнительному зрителю казалось, что они беспокойно всматриваются в будущее.

Будущее не сулило им ничего хорошего.

– Эту сослали… Эту тоже… Этого судили, дали десятку, и где-то он сгинул потом, не знаю, где… Этот в войну погиб. И этот. И эта. Этого расстреляли. Этот в Аргентине, – Максим Багила не любил старые семейные карточки. Они мешали ему помнить прошлое таким, каким оно было на самом деле, потому что фотограф с Константиновской улицы не останавливал мгновение, но выстраивал его по собственному вкусу. Люди на снимках Унiона жили бутафорской жизнью, картонной и гипсовой, а старый помнил их поющими, смеющимися, плачущими, молодыми… И ничего менять не хотел.

Дочь Багилы Татьяна смотрела семейные фото иначе. Людей на снимках она не помнила, но зато знала всех их поименно. Взяв в руки карточку, почти не глядя на изображение, Татьяна перечисляла, указывая пальцем на изображения, словно читала школьный стишок: баба Катя, баба Вера, дед Никифор, дед Петро… Она точно помнила, как звали и кем приходились ей эти давно умершие или погибшие неизвестно где родственники. Но кроме имен и степени родства мать Дарки почти ничего не знала о людях, собиравшихся в фотоателье под сенью искусственных пальм.

Баба Лена, дед Мыхайло, дед Порфирий, дед Васыль…

Детский взгляд часто запинается о мелочи, которых не замечают взрослые, привычно скользя от одной знакомой детали к другой, не столько пытаясь увидеть новое, сколько подтверждая, что на давно известной картинке ничего не изменилось.

В детстве Дарка Багила разглядывала на старых карточках не людей – она никого не знала лично, поэтому родня не была ей интересна, а родство ни о чем не говорило и ничего не значило. Ее занимали детали: на одном снимке грубо намалеванный задник был перетянут, и по озеру, изображенному на холстине, лучами разбегались настоящие, хотя и неестественно прямые, волны; на другом предательски белел выступ скалы – за него держались клиенты, и поэтому с гипсового утеса почти полностью сошла краска. Но однажды, покончив с изучением смешных и неестественных интерьеров, Дарка заинтересовалась людьми.

Длиннолицых крупноглазых Багил отличали большие острые фамильные носы. Оснащенные ими лица мужчин притягивали и прочно удерживали взгляд, а женщины отпугивали. Носы Багил казались похожими между собой, но они не были одинаковыми. У одних рисунок ноздрей выглядел тоньше, а горбинка на переносице больше, у других ноздри смотрелись крупнее, а где-то фотография искажала рисунок лица, так что узнать человека было невозможно. Так или иначе, хищные носы Багил надежно выделяли их в ряду остальных очеретянцев, скуластых, с бесформенными носами-картошками на широких лицах.

Между собой Багилы отличались рисунком бровей и губ. Большегубая Дарка внимательно перебрала весь пантеон предков. Только у одной совсем молоденькой девчонки на самом старом снимке были такие же губы, как у нее; и такие же брови, поднятые высоко, словно девушку только что удивили и насмешили; и в точности такой же подбородок, решительно выдвинутый вперед: и нос…

– Баба Катя, – уверенно определила Татьяна, потом присела рядом, внимательно разглядывая глаза, нос и губы дочери, словно не видела их по многу раз, каждый день, тринадцать лет подряд. – У вас с ней одно лицо. Это твоя прапрабабка, бабка деда Максима.

Новость сообщили старому, но тот насмешливо ухмыльнулся в ответ: Думаете, талант опять возвращается к бабам? Посмотрим, посмотрим…

Прошел год, а смотреть оказалось не на что – ни Иван, ни Дарка ярких способностей, как и прежде, не демонстрировали. Впрочем, Максим Багила по своему опыту знал, что проявление таланта нельзя ни поторопить, ни спровоцировать, он покажет себя сам, когда придет время. Так было с ним, так было и с другими.

У Багил талант передавался по женской линии, от матерей к дочерям. Никто заранее не мог сказать, в чем он проявится, сможет ли новая стара видеть болезни и лечить людей, читать мысли или предсказывать. Всякий раз талант удивительно преломлялся в его носительнице, но, неизменно и несомненно, он был проявлением удивительной и необъяснимой благосклонности высших сил к семье Багил. В семье помнили редкие случаи, когда талант включал несколько способностей сразу. Бабка деда Максима, баба Катя, сходство с которой обнаружилось у Дарки, видела сквозь стены, читала мысли и пела в церкви всю жизнь, до самой смерти, удивительно чистым, звенящим сопрано.

Всего дважды талант доставался мужчинам. Он был у деда Мирона, о котором не помнили уже ничего, кроме того, что он служил писарем в киевском магистрате и назвал наперед имена пяти городских бурмистров. Вторым старым стал дед Максим. Ни у его родителей, ни у его детей таланта не было, и самому Максиму он достался в странном, мерцающем и усеченном виде. Его талант то появлялся, то исчезал на годы, и всякий раз непонятно было, вернется ли снова. Последние два года он оставил Максима Багилу. К старому уже и гости приходить перестали. Багила смеялся, что он старый на пенсии, и сам не понимал, рад ли тому, что утомительный, докучливый дар его оставил, или все-таки хотел бы еще раз услышать от недовольных дочерей, что опять из-за гостей ворота открыть невозможно и в дом даже своим не пройти.

До сорока пяти Максим Багила жил обычным человеком: воевал у батьки, работал, ездил на заработки. Он часто покидал дом – даже не столько ради денег, сколько в надежде сбить со следа хищников, но ничего сделать, конечно, не сумел. В конце тридцатых Багилу арестовали, осудили и отправили в лагерь. Его соседи по нарам в киевских тюрьмах и на пересылках все удивлялись, не могли понять, за что их взяли? Багила если и удивлялся, то только тому, что взяли так поздно.

Никогда он не примерял на себя семейный талант, никогда не представлял, что судьба ему стать старым, и меньше всего думал об этом на хабаровской пересылке в тот вечер, когда сцепился с толстым бурятом за яблоко, спрятанное и забытое кем-то из партии, только что ушедшей на погрузку. Яблоко, сказочный кальвиль, золотое с красноватым отливом, глянцевое, чудом сбереженное, отполированное ладонями неизвестного зэка, само выкатилось на пол, под ноги Багиле и буряту. Оба мгновенно бросились на него, отталкивая друг друга, отбиваясь ногами, ломая пальцы, выворачивая руки.

– Да на хрена ж оно тебе? – безуспешно отдирая от шеи скользкие клешни бурята, прохрипел Багила. – Сдохнешь ведь через три недели. Замерзнешь в Магадане и двое суток будешь валяться куском льда, мороженой тушей.

Бурят медленно, словно пропитываясь смыслом услышанного, ослабил хватку и понемногу отпустил Багилу. Потом уполз под стену, сел там, подобрав под себя ноги, не думая больше о яблоке, не думая даже о Багиле, мысленно повторяя слова о двух сутках и трех неделях. Он отчетливо видел себя вмерзшим в грязный сугроб. По слежавшемуся снегу ветер гнал мимо него клочья пакли. Черно-белые сопки вдали уходили в темное небо. Бурят знал, что именно так все и будет.

Старый поднял яблоко и положил его в карман телогрейки.

Легкое сияние чуда на несколько недолгих секунд осветило угол барака и лица зэков, наблюдавших за дракой. После первых мгновений замешательства Багила понял, что произошло: ломая все его привычки, переворачивая будущую жизнь, сколько бы ее ни оставалось – день, год или полвека, на него обрушился семейный талант. Одновременно дало о себе знать и его необычное свойство: старый не только видел будущее собеседника сам, но умел мгновенно показать его. Он делал это так убедительно и ярко, что не нужно было ничего доказывать, не требовалось десятилетиями ждать подтверждения правдивости предвидения. Предсказание казалось равносильным его исполнению.

С тех пор прошло больше сорока лет. Сперва в лагере, позже здесь, в Очеретах, к старому приходили тысячи людей. Так сложилось, что впервые талант Максима Багилы проявился на пересылке, по пути из Лукьяновки на Колыму, а главными гостями старого, обеспечившими ему почти полвека спокойной жизни, стали генералы милиции и КГБ, носившие по две, а то и по три больших звезды на погонах. Покровительство было негласным, иным оно и не могло быть. Багила ни с кем не говорил об этом, генералы тоже дальше узкого дружеского круга информацию старались не выпускать. Но временами то один, то другой привозил к старому близкого приятеля, которому срочно требовалось помочь.

– Сейчас покажу тебе настоящего махновца, – обещал киевский товарищ генерал московскому, удобно устроившись на широком заднем сидении «Чайки». – Таких ты точно не видел.

– Я всяких видел, – снисходительно цедил сквозь губу московский товарищ генерал. И сомневаться в его словах не приходилось. Генерал действительно видел всяких.

Насмешливо поглядывая на толпу простых гостей, шел он сквозь нее в дом к невысокому, коротко стриженному седому человеку с вытянутым лицом и хищным острым носом. А всего пару часов спустя, выходя из ворот Багилы, генерал уже не думал о демонстрации московских понтов и прочих проявлениях столичного превосходства. Он молча возвращался в Киев на удобной «Чайке» и только в конце пути говорил киевскому товарищу генералу: «Вы тут берегите его. И не показывайте… кому не надо».

Достаточно было вспомнить гигантскую очередь у ворот старого, чтобы пожелание это показалось странным и невыполнимым. Как же не показывать? Но московский товарищ генерал имел в виду не обычных сограждан, до которых дела ему не было никакого, а конкурентов, членов враждебных кланов, хищных акул, обитающих в тусклых подковерных мирах самых высоких кабинетов страны. И киевский отлично понимал московского.

Старый не любил больших генералов. Их просьбы неизменно оказывались мелкими, но и невероятно сложными. Проследить лишь одну дьявольски запутанную, петляющую линию изощренных чиновничьих интриг, отбросить ложные решения, отыскать истинное и не ошибиться было сложнее, чем просмотреть судьбу очеретянского хлопца на всей ее протяженности от рождения до смерти. Но и тех, и других приводила к нему неуверенность. Они не знали, как поступить, не могли принять решение, они хотели, чтобы он взял на себя их ответственность. Ведь ответственность бывает разной. Мало кто готов всей жизнью, иногда и не только своей, платить за одну ошибку…

Чтобы ответить на самый простой вопрос, старому приходилось погружаться в неприятную темную и вязкую субстанцию. Она была полна мерцающих изображений, которые могли бы стать будущим, но никогда им не станут. Легким текучим веществом струился старый между смутными образами, которым не суждено реализоваться. Среди тусклых и безжизненных, как бурые водоросли, он искал яркие и живые, а когда находил, узнавал их безошибочно. Правильные ответы на вопросы его гостей всегда чем-то напоминали старому большие золотые яблоки с легким красным отливом. Сказочный снежный кальвиль.

 

2

Как обратиться к большому чину? Как привлечь его высокое внимание к своей незначительной проблеме? Как пройти по тонкой грани, не унизившись чрезмерно, потому что просьба всегда связана с унижением, но и не вызвав вельможного недоумения излишней смелостью, в которой тонкая чиновничья натура немедленно видит дерзость и рефлекторно демонстрирует в ответ агрессивно-защитную реакцию: отказать во всем, что бы этот наглец ни попросил. Всякий, кому предстоит разговор с большим начальством, выбирает стиль и средства исходя из представлений о своем месте и месте чиновника, от которого зависит решение вопроса. Среди множества выборов, которые приходится нам делать, этот не самый приятный, впрочем, и не самый болезненный.

Максиму Багиле тоже предстояло выбирать. Но не выражения, в которые он облечет свою просьбу, а чиновника, с которым предстояло договариваться. Недостатка в генералах, в разные годы суливших ему помощь по первому звонку, у старого не было. Все приветливо махали рукой на прощанье и предлагали обращаться, если что. Помогали не все. К тому же, он сейчас пенсионер, его талант ушел и вернуться не обещал. Может быть, не вернется уже никогда. Стоит сейчас одному чиновнику в погонах отказать ему, и лавину отказов Багиле не удержать. Он перестанет быть старым, он станет для них всего лишь старым капризным дураком, возомнившим о себе невесть что. Поэтому выбор должен быть безошибочным. А просьба – выполнимой. В этой «выполнимости» и была скрыта главная проблема, с которой должен был разобраться старый. Он не мог сказать начальнику Бубна, что его подчиненный за два года превратил парк «Победа» в место сбора наркоманов всех левобережных районов города, что в парке действует криминальная группа, руководителя которой Бубен специально привез из Киргизии, что последнее убийство в парке Бубен расследовать не намерен, потому что тесно связан с убийцей, а вместо расследования собирается засадить невиновных, среди которых и его внук.

Хоть все это и правда, но вряд ли замминистра внутренних дел готов услышать такую правду о начальнике РОВД даже от Багилы, которого знает много лет и которому обязан карьерой. Он решит, что эта беспросветная дичь не может быть правдой ни при каких условиях, а раз старый так ополчился на честного офицера, полковника Бубна, значит, Иван Багила попал серьезно, и потому пусть это дело катится своим ходом, мараться в нем не стоит. Вот тогда помощи старому больше ни от кого из них не дождаться.

Поэтому с милицейским начальством старый решил говорить только о внуке. Это сразу же сделало задачу решаемой. Начальство неплохо представляло, как работают следователи в отделах внутренних дел, оно само когда-то прошло эту непростую ступень карьерного роста, а потому ничуть не удивлялось, что, отрабатывая разные версии, могли привлечь и кого-то случайного, кого-то не того, может быть, даже не заметить чье-то алиби. Всякое бывает, но если ошибку вовремя заметить, то исправить ее можно без большого труда.

Замминистра пообещал Багиле, что сегодня же возьмет дело под личный контроль. И если Иван ни при чем, то следаки из Днепровского РОВД о себе не напомнят.

Багила о большем не просил и в этом разговоре не сказал ни слова о Бубне. Зато долго говорил о нем, и только о нем, с другим генералом из другого учреждения.

КГБ и МВД, конечно, служили одному делу и задачи решали общие, но следили друг за другом ревниво – как жена за любовницей, как любовница за новенькой секретаршей, и если появлялась возможность макнуть конкурентов мордой в дерьмо, то ни те, ни другие такого шанса не упускали. Генерал из конторы пообещал старому аккуратно пощупать ментовского полковника.

Два эти разговора мало чем были похожи между собой. В одном Багила, хоть и держал себя с собеседником как старший, однако выступал просителем, в другом он был гражданином, предельно сдержанным в словах и интонациях, но гневным обличителем.

И все же одна общая деталь объединяла эти разговоры. Генералов двух ведомств искренне интересовало здоровье старого, именно та загадочная составляющая его здоровья, благодаря которой когда-то так стремительно продвинулись карьеры обоих. Но ничего нового и обнадеживающего Максим Багила сказать многозвездным генералам не мог.

«А жаль», – подумали оба генерала после разговора со старым.

«А чтоб тебя…» – подумал старый после разговора с каждым из них.

 

3

Солнечный киевский июнь, горячий, яркий, полный синевы и зелени, неожиданно стал медовым месяцем для Кати и Бубна. По вечерам полковник в неизменной светло-серой паре ждал Катю возле дома и вез ужинать. Он выбирал рестораны с открытыми террасами на высоком Правом берегу, заказывал столики с видом на темный Днепр, освещенный только луной и огнями бакенов, с далекими спальными и промышленными районами за рекой. А на выходные Бубен договаривался с санаториями Пущи-Водицы, Кончи-Заспы, Бучи, с какими-то охотхозяйствами и снимал уединенные коттеджи. Они уезжали в пятницу вечером, а утром в понедельник полковник высаживал счастливую Катю на Бойченко, за квартал от гастронома.

С мужем, изгнанным в конце прошлого года, никакого медового месяца у Кати не сложилось – все, что у них было, с первых дней расплескалось в злобной и тупой грызне. А тут нежданно привалило счастье, и Катя не желала его терять. Ее яркие губы, алое летнее платье, ослепительное декольте сияли в грязно-серой глубине торгового зала возле коричневой кофемашины «Будапешт». Даже Гантеля, погруженная в свои тайны и чужие секреты, заметила, как вдруг расцвела ее напарница. Сама Гантеля цвести не собиралась, ей это было ни к чему. Все силы продавщицы были отданы борьбе, сама она навеки предана Калашу, а Калаш на эти глупости не смотрел.

Зато Катино цветение заметил Бубен – не мог не заметить. Бубен вырос на востоке, прожил всю жизнь на границе пустыни и гор, и как бы безупречно ни сидел на нем европейский костюм, как бы правильно ни говорил полковник по-русски, он оставался восточным человеком. Поэтому семья, жена, хоть и держал он их на изрядном расстоянии – четыре тысячи километров – это немало по любым меркам, – в системе ценностей полковника уверенно занимали первое место. Но прочная семья никогда не мешала настоящему мужчине иметь красивую любовницу. Джалалабадскому дяде полковника восемьдесят, а любовнице восемнадцать. Его жена заботится о девочке, как о родной внучке. Кате – не восемнадцать, но Бубен всегда мечтал о такой женщине, большой русоволосой красавице с яркими алыми губами. Если не раздражать начальство, если личные дела не смешивать с работой, то кого интересует, кто такая Катя и почему полковник Бубен провел с ней выходные на берегу тихой зеленой затоки? Он два года живет в Киеве, но еще не привык, что воды может оказаться так много, а женщины бывают такими красивыми.

Во вторник, после расширенного заседания коллегии, замминистра попросил Бубна задержаться. Такого никогда прежде не случалось, и пока офицеры выходили из зала совещаний, Бубен быстро просмотрел сводки последних дней. Ничего необычного за понедельник и выходные не произошло. Он не знал, о чем пойдет разговор, и это его беспокоило. Пока генерал говорил о низкой раскрываемости, почти дословно повторяя свою речь на коллегии, пока это был разговор ни о чем, и Бубен понимал, что до главного еще не дошло, он пытался разгадать, зачем вдруг понадобился начальству. Но едва прозвучало парк «Победа», как сомнения и беспокойство немедленно оставили Бубна. Эта тема была слишком опасной, чтобы он мог позволить себе волноваться, когда ею интересуется начальство.

– Что там у вас с майским убийством в парке? – замминистра наконец задал конкретный вопрос. – Новый висяк намечается? Говорите, как есть.

– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант, – Бубен поднялся. – Следователь работает с подозреваемыми.

– Ты не вскакивай, Бубен, – генерал поморщился, – сиди, сиди. У нас по-простому тут все, без чинопочитания. Мы же не восток. Верно?

– Так точно, товарищ…

– Вот ты заладил, – снова недовольно сощурился генерал. – Говорю же, не в Киргизии мы. А ты и привычки свои сюда переносишь, и азиатские методы раскрытия преступлений у нас применять пытаешься.

Полковник не понимал, о чем говорит, но главное – чего от него добивается начальство? Лишний раз проявленное уважение до этого дня никого здесь не смущало. А что до азиатских методов, то в его родном МВД Киргизской ССР местным азиатчине и византийщине еще и поучиться могли бы.

– Ты опытный офицер, Бубен, характеристика у тебя отличная, и за то время, что у нас работаешь, претензий к тебе нет. Но ты не всегда еще улавливаешь специфику, вот что я хочу сказать. И нам не критиковать тебя нужно, а помогать. Поэтому за расследованием убийства в парке я теперь лично присматривать буду. Мы ведь не для галочки работаем, мы не должны хватать кого попало. Это же обычный парк, там люди гуляют… разные. Мамы с детьми. Старушки. Студенты. А тут убийство. Не старушка ведь зарезала этого фарцовщика.

– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Не старушка.

– Вот, уже какая-то определенность, – усмехнулся замминистра. – Значит, договорились? Через неделю, после коллегии, жду тебя с подробным докладом об этом деле. И случайных подозреваемых, притянутых за уши для отмазки, в нем быть не должно.

– Понял, товарищ генерал-лейтенант.

На самом деле Бубен не понял ничего. Пожалуй, более странного разговора со здешними генералами у него еще не случалось. Если бы с ним так поговорили дома, если бы сказали, что он не всегда улавливает специфику, то впору было бы застрелиться. Быстро и не раздумывая. Потому что если он не успеет сам, то ему помогут и форму помощи выберут не самую щадящую. Если чиновнику в Средней Азии говорят, что он не всегда улавливает специфику, значит, он где-то крупно прокололся. Но это там, дома, а что это значит здесь?

Вернувшись на Красноткацкую, Бубен вызвал Падовца и прямо спросил, почему замминистра беспокоит убийство в парке.

– Это Багила, – уверенно ответил капитан, и на какое-то мгновение оба они замолчали. Падовец внимательно и терпеливо глядел на полковника, но Бубен отвел взгляд. Сейчас Бубну казалось, что с самого начала, с первой минуты, он чувствовал: со студентом что-то не так. За все время расследования фамилия Багилы ни разу не прозвучала в этом кабинете. В разговоре с Падовцом он не называл ее ни разу. Капитан плел сеть и выстраивал дело, полковник торопил капитана, полковник хотел знать, когда начнут допрашивать того студента и почему допрос все еще откладывается. Но ни один, ни другой фамилии того студента не называли.

– Почему Багила? – спросил Бубен и услышал от Падовца то, что должен был услышать два года назад, когда только вступал в должность.

На самом деле он должен был спрашивать не Падовца, а себя: как вышло, что такие важные вещи он узнает только сейчас? Удивительно прав и действительно не по-азиатски, даже не по-украински, мягок был с ним сегодня генерал. Как он сказал: не всегда улавливаешь специфику? Какой деликатный и вежливый человек замминистра. Бубен готов был разжаловать себя до лейтенанта, он готов был уволить себя из милиции навсегда, и хорошо, что не ему было решать. Даже то, что последние два года, все два года его службы в Киеве, старик Багила не принимал посетителей, ничего не меняло. Он оставался уважаемым влиятельным человеком, он оставался другом его начальников, и Бубен должен был это знать. На пенсию, немедленно! Без права носить мундир! В его случае, впрочем, последнее можно было считать послаблением.

– Это все интересно, – согласился Бубен, выслушав капитана, – я ничего этого не знал, признаю, но студент Багила в деле об убийстве в парке у нас мог проходить только как свидетель. Да к тому же и не самый главный свидетель.

«Вот же, кобра тянь-шаньская, – преданно глядя на командира, подумал Падовец. – Все, Багилы в деле нет, как не было. Хорошо, что я домой к нему сходил, а не сюда вызывал. Так было бы намного хуже».

– Между тем, я вам давно уже предлагаю сосредоточиться на главном подозреваемом, – продолжал Бубен. – Я имею в виду психически нездорового гражданина, у которого в тот день был конфликт с убитым. Через неделю мне нужно предоставить заместителю министра весомые результаты расследования. Что скажете?

– Результаты, разумеется, будут, товарищ полковник, – без большого энтузиазма пообещал Падовец. – Но убедят ли они генерала? А тем более суд.

– Должны убедить, – Бубен достал из сейфа небольшой продолговатый сверток и положил его перед следователем. – На вот.

Падовец взял сверток и, не разворачивая его, понял, что Бубен – или кто там – аккуратно упаковал в газету. Сквозь бумагу уверенно прощупывался нож, орудие убийства, на котором еще предстоит появиться нужным отпечаткам пальцев. Такая улика убедит любой суд. А с сумасшедшего какой спрос?

Все-таки Падовцу нравилось, как играет Бубен, и он точно знал, что в критической ситуации хотел бы оказаться с ним в одних окопах.

– Все, – Бубен поднялся. – Иди, капитан, работай.

– Насчет младшего Багилы, товарищ полковник…

– А что с ним неясно? – удивился Бубен. Студент был ему уже неинтересен.

– Вчера у нас был капитан Бутенас из отдела по борьбе с хищениями…

– Помню такого капитана, – кивнул Бубен.

– Несколько дней назад он взял крупную подпольную сеть. Цеховики, сбыт в пятнадцать городов, подпольные базы… Четыре республики задействованы. Это только то, что уже раскопано, а там еще рыть и рыть.

– Можно поздравить капитана, – равнодушно пожал плечами Бубен. – Наконец дадут ему майора. Давно уже пора, а то засиделся литовец в младших офицерах. Кстати, я распорядился подготовить и твои документы на повышение. Кадры должны расти, если образование позволяет, верно?

– Спасибо, товарищ полковник. – Падовец знал, что документы на него давно готовы, но Бубен держит их у себя и чего-то ждет. Чего он ждет, спрашивается?

– Но, между нами, капитан, – вдруг продолжил Бубен. – Это ведь все только звучит так громко и торжественно: пятнадцать городов, четыре республики… А на самом деле что у него там? Грабежи, убийства?.. Нет ведь ничего! Можешь поверить мне, в городе Фрунзе, столице солнечной Киргизии, все его цеховики были бы уважаемыми людьми. Секретари райкомов за честь бы считали к ним в дом попасть. Люди деньги зарабатывают и других кормят, поят, одевают. Какой от них стране вред? Я вот не проверял и не стану, но не поручусь, что к этому моему костюму они тоже руку не приложили. По мне бы всю эту борьбу с хищениями… Ну да ладно. Кого он там главным считает? Кто во главе его сети стоял?

– Бородавка. Инженер с Химволокна.

– Инженер, – засмеялся Бубен. – Значит, плохо стоял его инженер, раз среди первых взяли. А Багила тут при чем? К чему ты ведешь, капитан?

– Бородавка жил на Комсомольском массиве, его часто видели в парке. Младший Багила был знаком с Бородавкой и, как оказалось, приходил к нему в цех.

– Держал связь с фарцовкой? Помогал сбывать левак? Даже если так, к чему нам это сейчас? – Падовец едва заметно пожал плечами.

– Сейчас ни к чему. На будущее… Мало ли, как все обернется.

– А, ты вот что, – Бубен хлопнул Падовца по плечу. Все-таки он в нем не ошибся, капитан оказался полезным кадром. – Продолжай копать на Багилу. Писатели, бывает, работают в стол. А ты поработай немного в сейф, глядишь, что-нибудь полезное и нароешь. В деле об убийстве все ясно, студент ни при чем. А как жизнь завтра повернется, никто ведь знает. Верно?

 

Глава седьмая

Чумной скотомогильник Херсонеса

 

1

Когда поезд отошел от людного, вечно галдящего вокзала Симферополя, в вагоне оставалось от силы пять человек. По проходу, заглядывая в пустые купе, быстро прошла проводница.

– У тебя пропуск в Севастополь есть? – она в упор посмотрела на Пеликана, потом подозрительно оглядела купе.

В милиции с оформлением документов, как всегда, затянули, и разрешение на въезд в закрытый город он получил только накануне.

– Приготовь пропуск и паспорт. После Бахчисарая будут проверять, – предупредила проводница.

В Бахчисарае вышли последние попутчики, и Пеликан остался в вагоне один. Минуя небольшие поселки, поезд уверенно спешил на юг. Еще не было девяти утра, но воздух, врывавшийся в опущенное до упора окно купе, уже казался сухим и раскаленным. Ему негде было напитаться влагой и свежестью в этой узкой долине, отрезанной от моря Крымскими горами. Солнце пробивало насквозь даже невысокий редкий лес на восточном склоне Кара-Тау, не оставляя места для тени.

А в Чернигове, обложенное низкими неряшливыми тучами, небо и сегодня, наверное, продолжало сочиться унылыми дождями.

После медосмотра Пеликан, уже признанный годным к военной службе, поехал на полтора дня к родителям. Они окопались на берегу Десны еще в начале мая и за весь месяц звонили домой только раз. Связи с черниговскими селами не было, поэтому ради пары минут разговора приходилось ездить в город. Вроде бы недалеко, но каждая поездка отнимала полдня. Автобус из Чернигова ходил редко и кое-как.

В экспедиции у родителей ничего не менялось годами. Одни и те же свои проверенные ребята приезжали к ним на лето поработать, попеть Окуджаву и Визбора, обстоятельно поговорить без посторонних. Все шло здесь по давно заведенному распорядку, и за месяц раскопок в экспедиции почти ничего не случилось: нашли две полуземлянки, перебрали содержимое хозяйственной ямы. По соседству, как и в прежние годы, работали ленинградцы. Они вскрыли еще один курган и обнаружили захоронение викинга с рабами. Киевляне вели натуральный обмен с ленинградской экспедицией: конфеты фабрики имени Карла Маркса и украинские анекдоты меняли на копченую балтийскую рыбку и свежие питерские сплетни.

Из-за дождей в раскопе у родителей было сыро и скользко, но прогноз уверенно обещал, что погода дней через пять наладится, и значит, неделю спустя тяжелая скользкая черниговская глина наконец высохнет.

Побродив с отцом среди тоскливых пропитавшихся речной и дождевой водой пейзажей, Пеликан в первый же час промочил куртку, кеды, джинсы и твердо решил, что, оформив документы в Херсонесскую экспедицию, он поступил правильно. Пеликан хотел моря, солнца, свободы – и в Крыму они у него будут. Все его детство прошло в залитых дождевой водой черниговских раскопах. Это было интересно, это было не скучно, но он точно знал, что, не вырвавшись отсюда, он так и останется ребенком Пеликанов. Поэтому он не желал в этом году видеть ни Десну, ни черниговский раскоп. Уже в конце осени его загонят в какой-нибудь Забайкальский военный округ. Черт с ними, пускай, Пеликан не в силах ничего изменить, но лето он проведет так, как ему нравится. А то, что Херсонес копает Таранец, с которым у отца отношения загадочные и непонятные, сейчас не значит для него ничего. Он же не к Таранцу едет, а к морю. Не надо путать!..

– Правильно, – легко и как-то слишком поспешно одобрил его решение отец. – Конечно, тебе лучше провести лето в Крыму. Мы тут отлично управляемся. Передавай привет Семену, его грекам и скифам.

Они вышли на пляж. Две пары кедов одного размера оставляли на мокром песке следы с одинаковым рисунком. Десна текла тихо, вода в реке казалась теплой, теплее моросящего дождя.

– Когда ты едешь? – спросил отец.

– Завтра в милиции должны выдать пропуск, а на послезавтра уже взял билеты.

– Да-да, еще и пропуск. А я, как только дождь закончится, выйду со спиннингом на наше место за старым дебаркадером. На днях мы за две бутылки водки свели знакомство с колхозным кладовщиком дедом Федотом. Он обещал показать место, где в прошлом году хорошо брал сом. На сома нам пропуск пока не нужен.

Слишком легко родители отпустили его к Таранцу. Пеликан должен был это почувствовать еще тогда, в Чернигове. Но он настроился взламывать их глухое сопротивление, и неожиданная покладистость отца его только обрадовала. Искать ей объяснение он тогда не стал. Лишь теперь, когда поезд не спеша миновал Инкерман, а запахи большого порта, нефти, дыма и близкого моря заполнили его купе, у Пеликана вдруг мелькнула слабая и грустная мысль, что, может быть, напрасно он решил ехать к Таранцу и все же стоило остаться с родителями. Мысль мелькнула, но тут же пропала.

Сине-белыми военно-морскими флагами Советского Союза, громко полоскавшимися на свежем ветру, Пеликана встречал Севастополь.

Как попасть в Херсонес с железнодорожного вокзала, ему объяснила Зоя Павловна из отдела кадров. Но чего стоило ее объяснение, если в севастопольских киосках «Союзпечать» не было даже самой приблизительной и неточной карты города? Где заканчивается второй троллейбусный маршрут и начинается восемнадцатый? Как с площади Суворова попасть на пересечение Большой Морской и проспекта Нахимова? Севастополь засекречен, и длинноволосый, бледнокожий, то есть определенно приезжий, Пеликан в кедах, старых джинсах и вызывающе несоветской майке, с рюкзаком на одном плече, требующий карту Севастополя, подозрителен втройне. Возможно, он столкнулся с заговором киоскеров, может быть, существовало тайное распоряжение не продавать карты залетным пеликанам, не исключено, наконец, что гражданского плана города, предназначенного для общего пользования, просто не существовало. Так или иначе, купить карту Пеликан не смог и пошел наугад, временами останавливая флотские патрули и уточняя у них дорогу.

Военных патрулей в городе было много. В Киеве Пеликан никогда не видел ничего подобного. По широкой Большой Морской, которую он все-таки нашел, включив интуицию, здравый смысл и внутренний компас, патрули шли волнами, сменяя друг друга: флотские, общевойсковые, опять флотские. Севастополь – город патрулей, понял Пеликан. Офицеры флота на его улицах смотрелись естественно и живописно, они чувствовали себя здесь хозяевами; пехотинцы и артиллеристы в окружении моряков тушевались, старались отойти в тень и слиться со стенами домов. Ничего у них не выходило: южный город, светлый, легкий, казалось, надел летнюю парадную форму офицера ВМФ.

Центр Севастополя был неуловимо похож на Ленинград. Такой могла стать столица империи, если бы история развернулась другим бортом и Петр взялся рубить окно не на Балтике, а на Черном море. Питеру всегда не хватало солнца, зато в Севастополе его было в избытке. Оно заливало набережные и улицы города, добавляло лазури в ярко-синие цвета моря. Солнце, море, свежий ветер, реющие повсюду флаги флота, духовые оркестры на набережных создавали в городе атмосферу праздника. Но то же солнце беспощадно подчеркивало ветхость классических фасадов, глубокие трещины по всей длине стен, рассохшиеся двери балконов под прекрасной лепниной. В Ленинграде все обстояло примерно так же, но бывшую имперскую столицу выручали частые туманы. Они скрывали обвалившиеся карнизы, огромные проплешины осыпавшейся штукатурки и вывалившихся кирпичей, а фантазия благодарных зрителей охотно дорисовывала недостающие архитектурные детали прекрасных зданий. Дом за домом, улица за улицей, строфа за строфой построенный на крутом холмистом берегу Севастополь рифмовался с Ленинградом, плоским, как торцевой срез ствола старого дерева.

Наконец, сориентировавшись в городе, Пеликан уверенно пересек исторический центр и вскоре оказался среди знакомых блочных пятиэтажек, в точности таких же, как на Комсомольском массиве, как в сотнях городов Советского Союза. На этом Севастополь для Пеликана закончился. Но море и солнце остались.

 

2

– Шпионаж на службе капитала? Тебя семья прислала, говори сразу, прямо и не крути!

Таранец был похож на потный коричневый сейф, загруженный в огромные шорты, небрежно прикрытый мятой панамой. Он стоял у распахнутого окна и возмущенно листал документы Пеликана. За окном сухая земля Херсонеса резко обрывалась в море. Море здесь было повсюду, оно назойливо лезло в окна, отражалось в темных очках собеседников, шумно плескалось у прибрежных камней. Железный запах морской травы беспощадно забивал ароматы степных трав.

– Чья это замечательная идея зачислить ко мне в экспедицию Пеликана? – театрально вскинул руки Таранец так, словно в пустой комнате кроме них теснилась толпа людей и всякий был готов немедленно бежать к нему с обстоятельным и подробным ответом.

– Я сам попросился, – осторожно признал Пеликан.

– И с какой, скажи мне, целью ты это сделал? Хотел со мной познакомиться? Так я сразу скажу, что Пеликанов в моей биографии и без тебя было достаточно. Не семья, а орнитологический заповедник!

– Что же мне теперь – покупать билет и возвращаться в Киев? – пошел на обострение Пеликан, понимая, что почти не рискует.

– А кто будет работать? Кто в раскоп пойдет? Скифы? Нет, я знаю кто! Я телеграммой вызову сюда эту интриганку Павловну из кадров и отдам ей твою кирку. Она специально все подстроила. Шутки у нее такие! Фуу-фу-фу-фу, – шумно вздохнул Таранец и еще раз перелистал документы Пеликана. – А где твой пропуск в Севастополь? Ты еще и пограничный режим нарушаешь?

– Пропуск вложен в паспорт, – рассердился Пеликан. – За всю дорогу его ни разу не проверили.

– Пропуска в нашей стране ввели не для того, чтобы их проверять. Получение пропуска, униженное ожидание мелкого чиновника в очереди – это все ритуалы инициации советскоподданного. Государство нагибает покорного и говорит ему добрым голосом: если захочу, то пущу тебя, птичка, в Херсонес, к дяде Семе, в земле поковыряться, а не захочу, будешь со своими водоплавающими в Десне бултыхаться. Ладно, – Таранец почувствовал, что его занесло, – сегодня устраивайся, а завтра начнешь трудиться. Расписание простое: в семь утра подъем, завтрак – и марш в раскоп. Работаем с восьми до двенадцати. Чем ты будешь заниматься в оставшееся время, меня не интересует, но главное, чтобы это не заинтересовало местную милицию.

И еще раз тебя предупреждаю, если выяснится, что ты приехал шпионить для своего папаши, то выгоню немедленно. А вдобавок повешу на тебя что-нибудь несмываемое, например, растление черноморских русалок, понял, птичка божия?

– Сегодня же сломаю передатчик, а ночью обломки выброшу в море, – пробурчал Пеликан, выходя из коттеджа руководителя экспедиции, так чтобы тот мог его слышать. Таранец показался ему и смешным, и неприятным одновременно. Не понятно, как вести себя с таким человеком.

Возле скособоченного строения, предназначенного для рабочих едва ли не со времен появления здесь «Склада местных древностей», топтались четверо. Пеликан занял свободную кровать и отправился знакомиться с коллегами. Миша-гриша-паша-саша оказались студентами Института инженеров гражданской авиации. Они приехали из Киева накануне и уже чувствовали себя опытными археологами. Специально для этой поездки будущие инженеры собрали металлоискатель и теперь вышли на полевые исследования. Они клялись, что во дворе общежития прибор находил алюминиевую ложку на глубине лезвия лопаты, но здесь он не желал замечать ее даже слегка присыпанной сухой землей Херсонеса. Консилиум склонялся к выводу, что в дороге металлоискатель растрясло, и какой-то контакт мог отойти.

Полчаса спустя по тропинке, ведущей от коттеджа Таранца, подошли еще двое. Один был похож на культуриста-интеллектуала, второй казался просто здоровенным.

– Коля, – приветливо поигрывая всеми мышцами торса сразу, помахал им рукой культурист.

– Богдан, – представился здоровенный и тут же заинтересовался работой прибора. – Это у вас, уважаемые, миноискатель из набора «Юный следопыт»? Да? Это прекрасно! Вы только Таранцу не показывайте свою машину.

– Почему? – не поняли студенты.

– Сами подумайте, зачем ему рабочие, способные видеть металл под землей? Так ведь все золото скифов будет ваше, и ему ничего не достанется. Если он узнает об этом миноискателе, уволит вас. Точно уволит!

– Да вы что, – возмутились и обиделись миша-гриша-паша-саша. – Мы же не себе. Мы прибор для дела привезли.

– Ладно, Коля, – довольно ухмыльнулся Богдан. – Идем, глянем на этот сарай типа барак. У Таранца в этом году совсем детский сад какой-то. Пионерский лагерь. Ты готовься, они будут нам перед сном рассказывать про черную комнату, а ночью, при свете Южного Креста, мазать щеки зубной пастой.

– Я в этом клоповнике вообще ночевать не собираюсь, – отмахнулся Коля.

– Герой-любовник, – Богдан похлопал Колю по спине. – А мне придется.

– Тогда построй их прямо сейчас. Пусть маршируют и отрабатывают приемы с киркой и тачкой.

Богдан с Колей зашли в барак. Студенты испуганно посмотрели им вслед.

– У нас намечается дедовщина?

– Ничего, мы не в армии, отобьемся.

– Кто они вообще такие?

Культурист Коля оказался художником и ходоком. Быстро оценив обстановку, он нашел в Севастополе медсестру и две ночи из трех проводил у нее. Третью ночь медсестра дежурила в госпитале. Из города Коля приносил алкоголь и книги. Тем летом наконец-то вышел Борхес на русском языке. Первые экземпляры – голубые с золотым трилистником в круге, эмблемой серии, вытисненной в правом нижнем углу обложки, едва попав в Севастополь, немедленно появились на книжном рынке. Борхес у севастопольских книжников стоил в восемь раз дороже номинала.

– Коля, ты больной человек, – пожалел художника Богдан. – Это же закрытый город, и цены тут закрытые. В Киеве ты переплатил бы всего впятеро.

– Как все мужчины в Вавилоне, я побывал проконсулом; как все – рабом… – гордо ответил Коля. Борхес уже впрыснул ему дозу терпкого метафизического яда прямиком в таламус.

После обеда их навестил Таранец.

– Все устроились? – начальник экспедиции обошел барак. – А график дежурств почему не висит? Нарисовать график и повесить возле входной двери. Убирать за вами никто не будет. – Шульга, – он остановился возле кровати Богдана, – ты тут старший, значит, будешь следить за порядком. За график отвечаешь ты.

– Двадцать пять процентов к ставке? – поинтересовался Богдан.

– Выполняйте и не хамите начальству, – рявкнул Таранец и отправился дальше разглядывать барак, словно зашел сюда впервые.

– Пеликан, ты ведь не историк, слава богу. Ты, кажется, физик? В моем коттедже проводка перегорела. Надо починить.

– Я теоретик. Когда надо будет взять интеграл, обращайтесь.

– Ладно, завтра в раскопе проверим твои интегралы.

Начальство раздраженно хлопнуло дверью. Богдан сел на кровати и постучал по тумбочке мирно дремавшего соседа.

– Коля, пока ты спал, меня кум бугром назначил. Да хватит уже мечтать о бабах, просыпайся! Нарисуй график дежурства в стиле Альфонса Мухи. С его виньетками, с его щекастой славянкой посредине. Нарисуй женщину Мухи, а вокруг нее график.

– А при чем тут модерн, Бодя? – удивился сонный Коля. – Кругом же антика, коринфский ордер.

– Потому что мы свободные люди, и нет над нами власти Таранца. А у свободного человека должен быть свой стиль! И пусть под хвост себе засунет свой сталинский коринфский ордер.

В небольшой столовой, за ужином, Таранец сидел султаном, милостиво разглядывал собравшихся, пересмеивался с приближенными, по-хозяйски оценивал приехавших в экспедицию девчонок. В Херсонесской экспедиции все было продумано и толково, пожалуй, даже лучше, чем в других экспедициях Института археологии, теперь Пеликан мог сравнивать и ясно это видел. Устоявшиеся правила здесь были жестче, потому что люди собирались случайные. В Чернигове, у отца, все было иначе, туда приезжали свои. Никаких графиков дежурств Пеликан там никогда не видел. Когда собираются единомышленники, бюрократия отступает. Дернул же его черт поехать в Херсонес.

В коттедже Таранца после ужина взревела дрель, застучали молотки и тихо, в четыре голоса стали переругиваться студенты. Миша-гриша-паша-саша меняли сгоревшую проводку.

– Идем, Пеликан, погуляем, поговорим, – предложил вечером Богдан, и они пошли мимо руин базилики к маяку, в сторону моря, в сторону заходящего солнца.

– Послушай, старик, это, конечно, не мое дело, но я вижу, что Таранец на тебя взъелся, а ты хлопаешь глазами, не знаешь, как увернуться от гнева высокого всемогущего начальства и, кажется, собираешься принять неравный бой.

– Это из-за отца, – уверенно ответил Пеликан.

– Не совсем. Таранец так устроен, что он должен быть главным во всем. Он подавляет любое противостояние, потому что видит в нем угрозу. Он подавляет сопротивление заранее, там, где оно еще не появилось, но только может возникнуть. Почему сегодня в бараке он на меня наорал? Вот скажи, были у него причины? Не было! Просто он видит во мне потенциального конкурента, неформального лидера, который может создать оппозицию, отравить ему жизнь и сорвать работу. Поэтому он приходит на мою – так он думает – территорию и демонстрирует, кто здесь альфа-самец. Таранец – талантливый ученый и сильный администратор, он многого добьется. Не потому, что он выдающийся специалист – таких, как он, немало, и среди них, кстати, твой отец, – а потому, что Таранец точно такой же, как наше государство. Он деспот, он давит, он требует полного подчинения. Он не допустит никакой самоорганизации, никакой инициативы.

– У отца в экспедиции все устроено иначе.

– Вот именно. Существуют и другие модели, именно поэтому Таранец в твоем появлении видит угрозу, а в тебе – врага. Не идейного врага, а стихийного, и есть всего два способа его успокоить.

– Один – это уехать…

– Другой – показать ему, что ты не опасен. Во-первых, не спорь с ним в раскопе. Он будет находить для тебя самую тяжелую и неприятную работу, но ты не спорь, а просто делай. Выполнять физическую работу, поверь мне, совсем не тяжело, если не накручивать себя, не думать: мир жесток и беспощаден, он устроен несправедливо, и почему всю эту неприятную работу должен делать я, такой нежный и возвышенный, а не кто-то грубый и брутальный, специально приспособленный для этого природой? Четыре часа в раскопе – совсем не много. Постарайся получать удовольствие от простого физического труда.

– Хорошо, – согласился Пеликан, – это несложно. А что во-вторых?

– Придумай себе какую-нибудь безобидную слабость и не скрывай ее от Таранца. Пусть будет уверен, что у него есть на тебя компромат.

– Что ты хочешь сказать? Какую слабость он может мне простить?

– Я не предлагаю тебе изображать эксгибициониста…

– Спасибо, – не очень искренне обрадовался Пеликан. – Но шахматы и преферанс он вряд ли расценит как слабость.

– В нашей стране сквозь пальцы смотрят на тихих алкоголиков и на бабников, пока те не выбились в начальники или не вступили в партию. Коммунистов за блядство на партсобраниях бьют по яйцам, но мне их не жаль. Так им и надо!

– Алкоголиком я быть не согласен.

– Значит, у тебя нет выбора, – подвел итог Богдан. – Только учти, что всех баб, которые работают у него в экспедиции, Таранец автоматически считает своим гаремом. Даже если никогда не наложит на них лапу. Поэтому, если не хочешь стать жертвой приступов ревности начальства, выбирай девчонок на стороне. Их тут вон сколько бегает, загорелых.

Они остановились на высоком берегу Херсонеса, глядя на закат. Ветер затих, и волны едва плескались у мокрых камней.

– Ты замечал, Пеликан, что закаты меняют масштаб местности, и обычные земные пейзажи вроде этого вдруг обретают космическую перспективу?

– Давай подождем, вдруг будет зеленый луч, – попросил Пеликан.

В эту минуту посреди густо-багровой закатной солнечной дорожки тихо и быстро, словно ниоткуда, появилась черная субмарина.

– Вот твой зеленый луч, – поморщился Шульга и повернулся к морю спиной.

– Почему мне показалось, что эти правила ты придумал не сейчас? – спросил Пеликан, когда они возвращались сквозь густые и вязкие сумерки, вздрагивавшие рубиновыми вспышками маяка.

– Я вообще ничего не придумывал, потому что так живут все мои друзья. Они работают, не обращая внимания на пинки и матюки сверху, и показывают изо всех сил, что никому не конкуренты. За это им кое-как прощают то, что я называю грехом интеллектуального первородства. Надо понимать, что коммунисты не уйдут: они зацепились здесь надолго, нам их не пережить, и с этим ничего не сделаешь. Если ты не хочешь уезжать и не готов стать одним из них, то нужно учиться выживать в полупустыне. Жить без воды, питаться колючками, радоваться редким оазисам. Экспедиция Таранца не просто похожа на наше государство, она – его микроскопический осколок, сохранивший все свойства системы. Это отличный полигон, чтобы тренироваться и привыкать.

 

3

Раскоп начинался метрах в трехстах от лагеря экспедиции. Из него было видно, как нервными частыми волнами далеко внизу шли севастопольцы к морю, на пляж бухты Песочной. Рядом с раскопом тянулась грунтовая дорога, вдоль которой торчали столбы с колючей проволокой. По ту сторону заграждения вооруженный автоматом часовой нарушал статьи устава, строго и в мелочах регламентировавшие его обязанности. Он спал, сидел, прислонялся ко всему, что мог найти, ел, пил, курил, говорил с сослуживцами и случайными прохожими, отправлял естественные надобности. Только два запрета часовой соблюдал строго: он никогда не читал и ничего не писал.

– За проволоку не ходить, часовых не дразнить, – в первый же рабочий день предупредил всех Таранец. – Часовой охраняет запасной КП командующего Черноморским флотом. Это самый секретный объект в Севастополе. Кто там что-то сказал об обороноспособности нашей родины?.. Никто? Ничего? Вот и хорошо. Тогда кирки, лопаты, тачки в зубы – и вперед! Лупайте сю скалу!..

Но как раз скалу им трогать было запрещено. Студенты убирали сухой и плотный каменистый грунт, а следом за ними шли девушки со скребками и щетками. Чуткими руками они аккуратно счищали остатки земли до скального основания.

Работа была привычной для Пеликана. И хотя твердую сухую каменистую почву Херсонеса дробить, копать и грузить оказалось нелегко, но и вязкие глинистые черниговские грунты были ничуть не легче – они быстро налипали на инструмент и обувь, поэтому лопату приходилось чистить каждые несколько минут, а по раскопу все ходили походкой ластоногих дайверов.

Здесь же в одиннадцатом часу утра солнце уже жгло в полную немилосердную силу, так что только сухая пыль трех тысячелетий поднималась и висела над раскопом, ожидая, пока ветер с моря отнесет ее в сторону секретного военного объекта и развеет над ним, как прах ветеранов пунических войн и галльских походов над алтарем бога войны.

В обе стороны: из Херсонеса в Песочную бухту и обратно, из Песочной в Херсонес, по дороге, отделяющей раскоп от военной части, каждый день пылили сотни отдыхающих, а потому никуда не спешащих людей. Все они были раздеты, загорелы и любопытны. Отдыхающие молча сбивались в группы по краям раскопа, как собираются в зоопарке зрители у вольеров со львами или носорогами, и тихо обсуждали, что же ищут археологи. Идеи возникали разные, как правило, взаимоисключающие, так что вскоре кто-то не выдерживал гнетущей неизвестности и задавал главный в этой части заповедника вопрос. Обычно самой нетерпеливой оказывалась полнеющая дама в купальнике, очках и большой панаме. Возле нее непременно крутился ребенок, неравномерно, но щедро заляпанный зеленкой. Ребенок тоскливо хныкал, не желая дольше ни минуты находиться под раскаленным солнцем. Он мечтал немедленно оказаться в море и сообщал окружающим о своем желании так громко, как мог, и так часто, как это у него получалось.

Дама держала себя предельно вежливо, однако любопытство понуждало ее к поспешным и необдуманным действиям. Она выбирала самого представительного человека в раскопе и задавала ему вопрос: «Это ведь археологические раскопки? Позвольте узнать, что же вы ищете»?

Природа живет закономерностями: птицы мигрируют с севера на юг и обратно, лососи приходят нереститься туда, где провели мальками свое рыбье детство, а праздные дамы Херсонеса, все без исключения, адресовали вопрос только одному человеку. Среди тех, кто был в раскопе, они безошибочно выбирали Богдана, и этим их судьба была предрешена.

Богдан поднимал вверх умное лицо, обрамленное бородой, которая со временам обещала стать профессорской, авторитетно выставлял вперед солидный живот и доброжелательно смотрел на собравшихся у раскопа.

– Перед вами, уважаемые, чумной скотомогильник. Мы проводим плановую санобработку места захоронения больных животных. Вы попали в опасную зону, поэтому не отходите никуда, стойте, где стоите. Сейчас приедет машина из службы главного санитарного врача флота, и все вы пройдете специальную дезинфекцию. После этого каждого поместят на двухнедельный карантин. Вашей жизни ничего не угрожает, но сами вы представляете опасность для здоровья животных города Севастополя, так как можете выступать разносчиками вирусов.

Последние две фразы Богдану приходилось кричать вслед толпе зевак, уходивших от него быстрым спортивным шагом. Дама с зеленым ребенком бежали первыми.

– Граждане, проявите терпение, санитарная машина будет с минуты на минуту. Проявите сознательность, граждане!

– Богдан, кем ты работаешь? – заинтересовались миша-гриша-паша-саша, когда Шульга в очередной раз разогнал орду любопытных.

– Я, уважаемые, работаю эссеистом, – скромно отвел взгляд Богдан.

– Кем? – не поняли студенты.

– Эссеист – это редкая, вымирающая профессия – немного сценарист, немного очеркист и совсем чуть-чуть журналист. Сложно объяснить вот так, на пальцах.

– Нет-нет, спасибо, нам все понятно!

– Что за ерунду про эссеиста ты рассказал ребятам? – спросил Пеликан, когда они после работы возвращались в лагерь.

– Понимаешь, старик, это как-то унизительно быть писателем, которого никто не знает. Когда говоришь: я писатель, то обязательно переспрашивают: Писатель? А как фамилия? Как-как? Шульгак? Нет, не слышал. Это очень неприятно, веришь? Лучше я пока побуду эссеистом.

 

4

Первое время Пеликан наталкивался на жесткий пристальный взгляд Таранца неожиданно и часто. Казалось, начальник экспедиции следит за ним постоянно: в раскопе, в столовой, после работы. Пеликан делал вид, что не замечает недоброго внимания начальства, и старательно рвал киркой ороговевшую и растрескавшуюся кожу Херсонеса. Чтобы поддерживать состояние раздраженной взвинченности, Таранцу требовались новые впечатления, свежая пища для злости, и если ее не давал Пеликан, значит, надо было искать в другом месте. Тут ему подвернулись миша-гриша-саша-паша с их то работающим, то глохнущим миноискателем. Студенты приволокли железяку в раскоп и попытались с ее помощью что-то обнаружить. Таранец пришел в бешенство. Ему было безразлично, работает прибор или нет, он слышать о нем ничего не желал и в ярости требовал немедленно утопить в море любимую игрушку студентов. Богдан оказался прав, вооруженных металлоискателем студентов экспедиционное начальство посчитало опасными. Миша-гриша-саша-паша сопротивлялись, пытались вступить в дискуссию, обещали экспедиции всяческие пользы и бенефиции от устройства, едва оно заработает без сбоев и в полную проектную мощность, но Таранец от обещаний и сопротивления только зверел.

А затем в какой-то совсем уже невыносимо жаркий день, когда расчищенные участки скалы плавились от жары и снова становились магмой, а море у берега Песочной бухты казалось особенно прекрасным, миша-гриша-саша-паша, все вчетвером, сбежали из раскопа купаться.

– Не самураи наши парни, – осудил дезертирство студентов Богдан.

– И в этом им повезло, – Пеликан увидел, как со стороны лагеря к раскопу идет Таранец. – Иначе дело закончилось бы групповым публичным харакири.

– Для самурая сэппуку – это венец карьеры, демонстрация мужества и кристальной чистоты помыслов, а наших ждет позор и унизительная публичная порка.

Так и вышло. Таранец несколько часов визжал, грозил уволить бездельников немедленно и без выплаты заработанных копеек, а студенты агрессивно оправдывались и уличали начальство в нарушении трудового законодательства и санитарных норм.

Вектор противостояния в экспедиции после этого скандала радикально поменял направление, и Пеликан вдруг обнаружил, что его оставили в покое.

 

5

Херсонес и прилегающие пляжи днем были полны праздной, скучающей публики, от которой, казалось, невозможно укрыться на открытых пространствах, зажатых между Карантинной и Песочной бухтами. Но к вечеру обугленные севостопольцы расходились по своим жилищам, и Херсонес пустел. Ночь здесь проводили только археологи нескольких экспедиций, пограничники и романтические парочки, приходившие посмотреть на закат и остававшиеся до рассвета. Предвечерье и ранние сумерки были самым спокойным временем на небольшом полуострове.

Когда художник Коля отправлялся в город к своей медсестре, Пеликан похищал его Борхеса, брал спальный мешок и уходил к морю. В самой спокойной части Херсонеса он облюбовал мелкий старый ров, небольшое углубление в земле, давно заросшее травой, и под прикрытием склонов, осевших и осыпавшихся много лет назад, валялся там до позднего вечера. Ветер гнал к морю горячий воздух, пахнувший пылью, полынью и лавандой, солнце тихо уходило на запад, Пеликан читал небольшие рассказы Борхеса медленно и осторожно, как археологи открывают исторические слои в тесном пространстве раскопа. Его никто не видел, ему не мешали, одиночество Пеликана было безгранично и великолепно, как море, залитое предзакатным солнцем.

Однажды на краю его укрытия появились две женские фигурки.

– Вот, видишь, эти древние места населены необычайно плотно. В каждой канаве притаился скифский варвар, – заметила одна.

– Судя по археологическому спальнику, перед нами не варвар, а еще один внук академика Рыбакова, – не согласилась с ней другая. – Что-то читает.

– Просто потомки академика одичали и варваризовались уже в третьем поколении.

– Нет, не верю. Я спущусь, посмотрю, что там у него.

– Как хочешь, – безразлично ответила ее подруга и, уходя, зашуршала сухим ковылем, но потом вернулась и громко, чтобы Пеликан ее услышал, добавила: – Если до темноты не вернешься в лагерь, мы придем сюда искать тебя с милицией.

– С милицией, – насмешливо повторила девушка, подходя к Пеликану. – Нет тут никакой милиции. Из опасной и вредной фауны – одни пограничники и собаки.

– Ни разу с ними не сталкивался.

– Повезло. Так что же ты читаешь, покажи-ка? – она повернула книгу, чтобы увидеть обложку. – Понятно. Экспансия латиноамериканцев в наше полушарие неудержима. Страна за страной сдаются на милость мракесов, бьой-касаресов и карлосов-фуэнтесов.

– Не любишь?

– Не то что бы… Но как-то странно они звучат в наших широтах. До того неестественно, что кажутся чужими. Тебя как зовут?

– Пеликан.

– Ничего себе имечко.

– Я привык, мне нравится. А тебя?

– А меня зовут Сиринга.

– Но я на самом деле Пеликан.

– А я все равно Сиринга.

– Целомудренная гамадриада.

– Это в прошлом, – быстро внесла ясность Сиринга. – Пан меня уже догнал и сделал дудку, поэтому я больше не гамадриада. Можно я посижу у тебя немного? Здесь тихо и травой пахнет сильнее, чем морем. А когда ветер дует с суши, то слышен запах кипарисов. Я мешать не буду, можешь читать своего аргентинца.

Сиринга сломала стебель полыни и зажала его в зубах. Она была некрасивой, с мелкими чертами лица и глубокими следами давней, может быть, детской ветрянки на лбу и щеках. Но наступавшие сумерки стирали и затушевывали детали, сохраняя тонкий темный силуэт на фоне еще светлого летнего неба.

– Не читается сегодня, – признался Пеликан. – У Борхеса в каждом абзаце по три незнакомых имени. Кто эти люди? Что они написали? Он говорит о них так, будто они всем известны, но по нашу сторону Карпат никого, а сноски в три строки помогают мало. Эта книга словно с другой планеты упала.

– И что же? – насмешливо глянула на него Сиринга. – Сопит наш разум возмущенный? Железный занавес не позволяет Пеликану вгрызаться в сочную мякоть южноамериканской культуры?

– Ну да.

– Брось, пустяки. Тебе за звучными фантастическими именами мерещится какой-то невероятный мир. Ты пытаешься думать об их культуре, но останавливаешься в самом начале, уткнувшись в ее мнимую недоступность. На самом же деле все решается просто, достаточно лишь один раз крепко упереться головой и прорвать заслоны. Они сделаны всего лишь из бумаги. Тут как раз все легко, вопрос в другом, а нужна ли она тебе? Нужна ли она вообще? Наша возня на планете закончится очень скоро. Всех нас мгновенно забудут, как забыли херсонесских греков, и даже еще быстрее. Они здесь жили, строили, молились, воевали. Две тысячи лет прошло, никого не осталось, всех забыли, все пошло прахом. Рядом с античными руинами нужно строить санатории и лечить от тщеславия. С тех времен остались только камни в земле и солнце над морем. Если мы хотим погрузиться в прошлое, то нам нужны лишь камни и солнце. Но даже тут мы суетимся и делаем смешные глупости. Мы зачем-то выкапываем камни вместо того, чтобы, обнявшись, сидеть на них у края воды и смотреть на закат. Только закат остался таким же, каким был две тысячи лет назад. Ни капельки не изменился. Когда сюда приехали первые греки из Гераклеи Понтийской, закат их уже ждал. В точности так же терпеливо он ждал первого из нас, чтобы когда-нибудь проводить последнего.

– Да, это похоже на голос тростниковой сиринги. Жизнь – только миг, живи мгновением…

– Уже темно, мне пора возвращаться. Проводи меня, – попросила Сиринга, – я боюсь херсонесских собак. Гамадриады не любят собак.

– Не видел здесь ни одной, – удивился Пеликан.

– Это потому, что ты их не боишься.

Осторожно пробираясь сквозь набиравшие силу сумерки, они направились куда-то в сторону торжественных развалин Владимирского собора. В двух небольших коттеджах рядом с ними жили археологи Уральского университета. Сиринга и ее подруга приехали в Крым из Свердловска. Пеликан подумал, что ему даже неинтересно, откуда она. Странно было бы встретить гамадриаду где-нибудь за пределами древней греческой колонии.

– Ты каждый вечер лежишь в своей канаве? – спросила Сиринга, оказавшись рядом с невысоким двухэтажным домом, по самую крышу затянутым виноградом.

– Нет. Но я там часто бываю.

– Может быть, загляну к тебе еще как-нибудь, – неуверенно предположила Сиринга. – Поговорим о греках и Аргентине.

Она ушла, просто махнув ему рукой.

 

6

Наблюдательные помощники Таранца быстро заметили частые вечерние прогулки Пеликана со спальным мешком за спиной. О них, вместе с другими мелкими, но забавными сплетнями, однажды было доложено начальнику экспедиции. Так, совсем к тому не стремясь, Пеликан выполнил второй совет Богдана.

Таранца новость не то чтобы порадовала, но и совсем безразличным не оставила. Если человек работает аккуратно, а досуг проводит на стороне с девчонками, то, с одной стороны, он полезен, а с другой – уязвим. К тому же, со временем из таких получаются надежные столпы режима.

Встретив Пеликана несколько дней спустя, Таранец доверительно сообщил ему, что евгеника – совершенно определенно лженаука, и он не удивится, если Пеликан когда-нибудь выйдет в люди. Одобрение Таранца Пеликана не порадовало, но еще неприятнее было представлять, как что-нибудь похожее тот скажет отцу, встретив его в коридоре института осенью или зимой. А ведь скажет, не забудет.

Между тем, экспедиция работала, расширяла раскоп, открывала новые участки скалы. Миша-гриша-саша-паша, оставив надежду починить металлоискатель, чтобы опробовать его в деле, начали искать, к чему бы приложить бешеную энергию молодости. Они взяли у Таранца денег в долг под будущую зарплату и купили акваланг. Один на четверых. Вернее, на троих, потому что Саша, выгрузив однажды из головы принципы работы металлоискателя, но еще не заполнив освободившееся место схемой акваланга, вдруг заметил в столовой миниатюрное существо женского пола с растерянным взглядом серовато-голубых глаз.

– Вот и со мной это произошло, – сообщил в тот же день Саша, встав посреди барака. – Я влюбился.

– Саша, не делай глупостей, это Белая Акула, акула-людоед, самый опасный хищник в местных водах, – тут же предупредил студента Коля. Было странно, что эти грозные характеристики он относил к такой хрупкой девушке. – Она этой весной сломала зубы о начальника отдела в Институте археологи и приплыла в нашу тихую заводь зализывать раны. Не связывайся.

Но Саша не желал слышать Колю. Он не занимал очередь за приятелями, чтобы уходить с аквалангом под воду, погружаться на дно и там, среди неподвижных камней и колышущихся водорослей, распугивая прибрежную рыбью мелюзгу, искать осколки античных цивилизаций. Двухметровый Саша превратился в огромную рыбу-прилипалу при миниатюрной Белой Акуле. Валяясь на высоком берегу среди сохнущих трав, Пеликан не раз видел их гуляющими по самым тихим окрестностям Херсонеса. Быстрыми ночными тенями они пересекали его дорогу, когда, проводив Сирингу к затянутому виноградом двухэтажному дому, Пеликан осторожным шагом возвращался к себе в барак.

Уже наступил август, суетливое время покупать обратные билеты и готовиться к осени. Осень в наших краях неотвратима, а добыча обратных билетов требует сил и специальных талантов. Таранец подключил институт, институт – академию. Битва за билеты велась на космических высотах, и экспедиция иногда только через верных людей получала обнадеживающие сигналы: Ждите. Билеты будут…

А в Крыму продолжалось лето: дни, как и прежде, стояли жаркие, вечера – теплые и долгие. Полынью и кипарисами пахли сумерки Херсонеса.

Однажды, хаотично перемещаясь по полуострову, Саша и Белая Акула наткнулись на Пеликана с Сирингой, яростно споривших о ближайшем к Херсонесу входе в царство мертвых. Пеликан стоял за остров Змеиный, приютивший Ахилла, после того как тот сумел выбраться из Аида. Но Сиринга ничего не желала слышать об Ахилле и Змеином, она точно знала, что самый близкий вход в Аид – на турецком побережье Черного моря, возле Гераклеи Понтийской. Его видел Геракл, когда направлялся к амазонкам, там умер Тифис, кормчий «Арго».

Гости в споре поучаствовать не смогли, но у них была с собой бутылка домашнего вина, и Пеликану показалось, что эта пара была рада провести вечер в компании новых людей. По всем признакам, они уже начали уставать друг от друга.

Когда у моря совсем стемнело, Саша и Белая Акула ушли в ночь, куда – неизвестно, однако точно не в сторону лагеря. Часов у Пеликана не было, но он и без часов видел, что никогда не оставался на берегу так поздно. Сиринга привычно жевала стебель полыни и смотрела куда-то вдаль.

– Неужели здесь полынь не горькая? – удивился Пеликан.

– Горькая. Хочешь попробовать?

– Хочу, – Пеликан протянул руку.

Сиринга легко провела веточкой травы по его открытой ладони, потом по загорелой руке – до локтя, уронила ее и потянула Пеликана к себе.

Ее губы лишь слегка отдавали свежей горечью. За вкусом полыни Пеликан различил аромат спелого винограда, а за ним, дальше, еще какой-то знакомый, но не сразу узнаваемый вкус, который ему никак не удавалось определить. Губы Сиринги были то мягкими, то упругими, и Пеликан хотел распробовать ее до конца, понять, что же там дальше, за полынью, за виноградом, за можжевельником. И она вроде бы не прятала от него ничего, но и не спешила раскрывать свои тайны, то подпуская ближе, то отдаляясь, и он начинал все сначала, разделяя слой за слоем: стынущую полынь, вяжущий виноград, терпкий можжевельник, нежный бархатный абрикос.

Всякий раз она казалась новой, и новым был ее вкус. Пеликан мог бы остановиться, уступая мнимой покладистости Сиринги, но неожиданная настойчивость толкала его вперед. Конечно, она лучше него знала, где вход в Аид, зачем было с ней спорить? Эта догадка быстрой падающей звездой слабо вспыхнула в темных пространствах его сознания и тут же забылась. Пеликан легко подчинялся Сиринге, угадывая, что дальше, где-то в глубине, она прячет свой самый главный, самый тайный свой вкус – липовый, густой, медовый. Этот вкус, может быть, главная тайна Сиринги, и, скрывая его, она в то же время ждет, что Пеликан сумеет до него добраться и попробовать хотя бы раз. И еще раз. И еще.

 

Глава восьмая

Монолог королевы в Жданове

 

1

День рождения Ирки удался, но затея Федорсаныча, о которой известно было только ему, за которую заплатил он ходовой и двигателем будущего своего автомобиля, провалилась полностью и безнадежно. Сотник хотел показать Елене, что ее время изображать вечную молодость на сцене их провинциального театра уже закончилось, потому что выросло новое поколение красавиц – таких же ярких и безбашенных, как она, но при этом оскорбительно молодых. Елене с ними не тягаться, их соперничество проиграно заранее: и по очкам, и нокдауном одновременно. А потому ей, как старой цирковой кобыле, пора правильно выбирать место в жизни и парковаться наконец в их тихом трехкомнатном стойле.

Если бы Елена узнала об истинной причине, по которой Федорсаныч закатил этот банкет, ему долго пришлось бы чистить семейный сортир и осторожно тереть холку, по которой прошлась тяжелая рука его супруги. Но он никому об этом не говорил, а Елена ни о чем не догадывалась.

Сперва действительно все шло из рук вон: Елена злилась и на собравшихся, и на Сотника, чувствовала себя сухим осыпающимся прошлогодним подсолнухом в жизнерадостном весеннем цветнике. Но уже к середине вечера, когда девчонки из Русской драмы решительно покончили с «Алуштой» и ударили по «Зубровке», Елена увидела, что в этом пьяном детсаду соперниц ей нет. Кто еще был в зале, кроме артисток? Любовница Шумы? Армянка Алабамы, сбежавшая со средины праздника? У любой из них Елена могла отбить мужика запросто, всего за час, но к концу вечера она и без того чувствовала себя первой. Никакие доказательства ей не были нужны.

Федорсаныч, которого Елена привыкла считать слабаком, в этот вечер тоже показал себя мужчиной. Все-таки деньги дают мужику что-то такое, чем обошла его природа: делают выше на пару сантиметров, взгляду добавляют блеска, проявляют его обаяние и шарм. Елена не хотела знать, на какие шиши он устроил день рождения Ирки. Раз сделал, значит, деньги у него были, и, очевидно, не последние. Все остальное пусть обсасывают бабушки на лавочках у подъездов.

Одно лишь испортило ей настроение праздника всерьез, и Сотник тут был ни при чем: вечером в ресторане Елена не узнала свою дочь. В тот момент, когда Ирка, мокрая и какая-то больная, вошла в зал «Олимпиады-80», вместо нее Елена вдруг увидела себя. К Ирке подбежала бабушка, начала о чем-то ее расспрашивать, накладывать какие-то салаты – сперва в одну тарелку, затем сразу же в другую. Дочь отворачивалась, смотрела поверх голов собравшихся безразличным, невидящим взглядом. В каждом своем жесте, в каждом движении теперешняя Ирка была так невозможно похожа на нее саму, что Елена вдруг замерла, не слыша музыки и шума голосов, не замечая в зале никого, кроме Ирки. Это был не пустяк, не случайность, не минутное затмение. Ирка стала в точности такой, какой была Елена двадцать лет назад, в тот год, когда встретила Бойко. Ирка выросла удивительно похожей на нее, но Елена видела, что характер достался дочери от отца. И вот этого она боялась всерьез, потому что не было в ее жизни человека более жесткого и упрямого, способного так последовательно разрушать собственную судьбу и жизнь окружающих, добиваясь своих целей, даже если эти цели были очевидно недостижимы.

Елена познакомилась с первым мужем, когда его имя знали на каждой шахте Донбасса. Бойко пять лет назад вернулся с флота, работал инженером-механиком на «Бутовке-Донецкой», стал кандидатом в члены партии, секретарем комитета комсомола шахты и занимался профсоюзными делами. В том году ему удалось добиться увольнения директора небольшой шахты в Красноармейском районе за невыполнение условий трудового договора с рабочими. Это было невероятно – директора сняли не за невыполнение плана, а за гибель в забое нескольких рабочих. Такого не случалось никогда, потому что уголь был важнее жизни, скольких бы жизней он ни стоил. Уголь дает металл, металл – это оборона страны! Техника безопасности, конечно, важна, но считалось, что шахтеры должны понимать: работа у них опасная, и риск – неотъемлемая ее часть. Уголь – черное золото металлургии, а за золото всегда платили кровью. Если произошел несчастный случай и погибли люди, значит, проведем траурный митинг, назначим пенсии вдовам и детям, а потом вернемся к ударному труду. Страна ждет угля, а не оправданий и объяснений! Да, шахтеры рискуют, но этот риск приносит им почет, высокие зарплаты и путевки в лучшие санатории страны.

Бойко первым собрал документы, подтверждавшие прямое нарушение трудовых договоров, и доказал, что директор лично виноват в аварии. Потом он подключил прокуратуру, и по результатам проверки директора отправили на пенсию. Дело против проверенного кадра возбуждать не стали, и все равно это был триумф немыслимый, небывалый.

Директора шахт – особая каста, у них свой круг общения и свои правила. Они не стали отвечать Бойко немедленно, у молодого инженера были крепкие тылы в горкоме партии, но где-то, в какой-то записной книжке напротив его фамилии появилась точка. Небольшая черная точка – и все.

Ничего этого Бойко, конечно, не знал и ответного удара не ждал. Он впервые добился справедливости в важном деле, а таких дел еще предстояли десятки. Социалистическое государство должно заботиться о рабочем классе, для того оно и создано. А если где-то засели бюрократы, для которых мертвые цифры важнее жизней рабочих, то у государства найдутся воля и силы их убрать, заменив настоящими коммунистами. Примерно так думал в то время Бойко, и у него действительно многое получалось. Он генерировал мощное поле силы и успеха, а такое излучение всегда чувствуется. Волю Бойко ощутили сотни людей, и когда он объявил о создании «Инициативной группы за соблюдение трудовых прав шахтеров», в нее вступили рабочие пятнадцати шахт. Это был настоящий независимый профсоюз, ничего похожего в области не видели с середины двадцатых годов, поэтому в Донецком обкоме на какое-то время растерялись. Разогнать незаконную организацию рабочих или объявить ее еще одним направлением социалистического профсоюзного движения, влить в официальные организации и растворить в них? Склонялись к более мягкому решению, ведь никаких политический требований Бойко не выдвигал, не требовал даже повышения зарплаты, а только выполнения и без того утвержденных трудовых договоров. На первый взгляд, ничего в этом крамольного не было.

Пока обком колебался, на «Бутовке-Донецкой» – шахте, где работал Бойко, – случилась авария, и «Инициативная группа» потребовала уголовной ответственности для директора. Директор – фронтовик, орденоносец – вывел предприятие в лидеры отрасли, а тут какой-то мальчишка копает под него и подводит под статью. Это было слишком, это был крутой перебор. Бойко так и объяснили в обкоме, а заодно предложили сворачивать правозащитную активность, которая многим уже надоела. На секретарей донецкого обкома удивленно смотрели в Киеве и спрашивали, что за махновщина началась у них в Углепроме.

Вместо того чтобы послушать умеренных доброжелателей из аппарата, Бойко направил в ЦК КПСС свои «апрельские тезисы» – письмо с требованием обеспечить соблюдение трудовых прав шахтеров Донбасса. Письмо подписали полторы сотни рабочих. Обком увидел в нем объявление войны – из благополучной донецкой избы вынесли сор и вытряхнули прямо посреди Москвы. Донецкий обком собрал отраслевое совещание, и директора шахт, как один человек, заявили, что не позволят популистам-проходимцам марать авторитет трудового края. Умеренные пожалели о проявленной мягкотелости, Бойко немедленно выгнали с работы, исключили из комсомола и из кандидатов в члены партии, а его «Инициативная группа» разбежалась сама.

Если бы на этом все закончилось, то через какое-то время жизнь инженера наладилась бы: его восстановили бы на работе или нашли другую, пусть не по специальности, но на еду и жилье хватило бы. Однако Бойко посчитал молчание ЦК поражением всех шахтеров Донбасса и решил бороться до конца. Он написал письмо XXIV съезду партии и поехал в Москву, чтобы лично передать его в оргкомитет съезда. Заодно в Москве он встретился с норвежскими дипломатами и оставил в посольстве копии всех своих документов. С этого момента дело Бойко стало политическим. У выхода из посольства его задержало КГБ. Инженера вывезли в Донецк и поместили в изолятор, пока его судьба решалась где-то наверху.

В те дни на «Бутовке-Донецкой» опять взорвался метан, опять погибли люди, и рабочие вышли на митинг с требованием освободить Бойко и вернуть его на шахту. Митинг разогнали жестко, а бывшего профсоюзного вожака обвинили в антисоветской клевете и отправили в Днепропетровскую психиатрическую больницу. Свидания с ним были запрещены. На свободу Бойко выпустили только четыре года спустя.

Эти несколько лет Елена была с ним. Они не оформляли брак, потому что первое время ей еще не было восемнадцати, а когда исполнилось, стало очевидно, до чего опасно быть женой Бойко. Тогда Елене это было безразлично. Она точно знала, что печать в паспорте будет для него полезна, но Бойко упрямо откладывал свадьбу, говоря, что скоро все устроится, он добьется правды, его восстановят, а директора снимут и справедливость восторжествует, вот тогда они поженятся и позовут на свадьбу всех, кто помогал ему, кто боролся с ним вместе, кто был рядом. Он не сомневался, что когда-нибудь будет именно так, но дела его слишком заметно двигались в противоположную сторону.

Все время, которое инженер провел в изоляторе КГБ, за Еленой ходила наружка, и это выглядело смешно, особенно когда зимой она везла на санках из яслей двухлетнюю Ирку, а за ними, спотыкаясь и поскальзываясь на неровных тропах, проложенных сквозь сугробы, брел в ботинках на тонкой подошве мерзнущий на крепком донецком морозе мальчишка-топтун. Однажды санки застряли между гигантскими кучами старого смерзшегося снега. Вечер переходил в ночь, на улице не было никого. Быстро оглянувшись, наружник поднял тяжелые санки с Иркой и перенес их на расчищенную проезжую часть дороги.

Следить за ней перестали только после того, как Бойко отправили в больницу.

Примерно год спустя, когда удалось наладить отношения с врачами и санитарами, от него, в нарушение всех правил и официальных запретов, стали приходить первые письма. Он писал, что уже не остановится и продолжит свое дело, когда выйдет из больницы. Значит, дальше находиться рядом с ним будет только опаснее и сложнее. Бойко разорвал отношения с Еленой окончательно.

Время, как сложная оптика, преломляет потоки памяти и меняет масштабы событий. Память уничтожает тяжелые воспоминания, их контуры стираются, а светлые и легкие, даже если их было немного, кажутся ярче. Они делают осмысленными целые годы безрадостного существования. Мы все бескорыстные адвокаты своего прошлого. Но то время, когда Бойко в первый раз выпустили из психушки, Елена вспоминала с ужасом и трепетом даже десять лет спустя.

По событиям неполного года, который ее муж провел на свободе, прежде чем его повторно упекли в больницу, можно было снимать триллер. Бойко начал с того, что привез в Донецк журналистов десятка европейских газет и показал, как на самом деле живут рабочие в самом крупном индустриальном центре Европы. А затем собрал свою старую гвардию и объявил о создании Независимого украинского профсоюза. На следующий день после того, как журналисты разъехались, КГБ арестовало Бойко, но во время допроса он сумел бежать и уехал в Москву. Он решил просить политического убежища в посольстве Норвегии. До Москвы Бойко добрался, однако в посольство попасть не сумел: его задержали на Киевском вокзале и вернули в Донецк для обследования. По дороге из Москвы он бежал еще раз, скрывался несколько месяцев – сперва в Киеве, потом в Днепропетровске. Все это время за семьей Елены опять, как и четыре года назад, вели наблюдение, и когда Бойко все же появился у них дома, его взяли, чтобы закрыть уже надолго. В тот раз она видела его впервые за последние пять лет. Он стал невозможно худым, зарос, давно не брился, и темная щетина торчала кустами на его лице. И все же ее муж оставался сильным и выглядел несломленным. Прямо в их тесной гостинке, пока милиционеры составляли протокол, какие-то люди, не снимая с Бойко костюма, сделали ему укол в ногу, он потерял сознание, и вместе с недописанным протоколом его вынесли на носилках и погрузили в машину скорой помощи.

Елена не встречалась с ним больше никогда.

В том же году вся их семья разъехалась, чтобы уже не возвращаться в Донецк. Младшая сестра Елены вышла замуж и уехала с мужем в Жданов, а сама она во время гастролей Русской драмы познакомилась с Сотником и несколько месяцев спустя с мамой и Иркой переехала к нему в Киев.

Удивительно, но именно мать Елены, суровая и жесткая, изводившая Сотника все десять лет жизни под одной крышей, к Бойко относилась заботливо и нежно. Может быть, потому что и ее муж в первый послевоенный год погиб в забое под обвалом. Был человек – и не стало, и жизнь покатилась дальше, так, словно никто кроме нее этого не заметил.

Мать оставалась последним каналом связи с Донецком, и редкие новости о Бойко доходили до Елены теперь только через нее.

Его выпустили из больницы спустя три года. Он опять поехал в Москву и прошел обследование у доктора Корягина, консультанта неофициальной комиссии, занимавшейся изучением использования психиатрии в политических целях. Инженера признали психически здоровым.

Он успел еще раз встретиться с западными журналистами и обратиться с письмом к британским профсоюзам шахтеров. Это решило его судьбу окончательно. Бойко изолировали на несколько месяцев в Днепропетровской спецбольнице, а затем отправили лечиться в Казахстан.

С тех пор прошло пять лет. В Донецке о нем не слышали больше ничего, но Елена точно знала, что если Бойко жив и если его выпустят еще раз, он не остановится. Такой у него характер. А у Ирки – в точности как у отца.

Всю ночь, пока шел дождь, Елена не спала, слушала бодрое сопение Сотника, думала о первом муже и о дочке. Мысли то путались, то срывались и неслись, выхватывая из дремучих глубин памяти давно и, казалось, навсегда забытые эпизоды ее прошлой жизни.

Ирка выросла такой же, какой была она сама. Елена понимала, что мало знает о дочери и плохо представляет ее жизнь, но сейчас она чувствовала, что Ирку нужно куда-нибудь увезти из города. Почему бы не к тетке, в Жданов? Заодно и мама поживет у младшей дочери. Скоро лето – пусть едут на море. И поскорей.

 

2

– Белфаст, – сказал Сотник голосом Вени Сокола, набрав домашний номер фарцовщика и ловеласа, – у меня появился оптовый покупатель на твой товар. Ты не поверишь, но люди в городе Коростополе мечтают ходить в вельветовых джинсах, пошитых в Западном Берлине. Торговые связи укрепляют дружбу между народами. Сегодня вечером я встречаюсь с коростопольским гонцом – ему нужно пятьдесят пар. Прикинь, старик, пятьдесят, а я даже не знаю, что это за город и где он раскинул свои широкие многолюдные проспекты…

– Веня, – попытался вставить слово Белфаст.

– Подожди, – Сотник вытолкнул его из монолога Вени Сокола. – Хрен с ним, с Коростополем. Сегодня вечером мне будут нужны пятьдесят пар твоих джинсов. А у меня осталось только пять. Ты сможешь подогнать к Мичигану еще сорок пять? Сегодня, к пяти вечера, например?

– Веня… – вздохнул Белфаст, когда Сотник замолчал. – Что мешало тебе позвонить вчера? Где я тебе за шесть часов добуду пятьдесят пар немецких штанов? Я даже не знаю, есть ли они на базе. Я ведь фарца голимая, маленький зависимый человек.

– Белфаст, мы работаем с тобой пять лет. Или шесть? Пусть шесть. Так давно со мной работает только лейтенант Житний, дай ему Бог всего и побольше. Ты же умеешь находить решения, от которых в сказочном экстазе встает дыбом шерсть на позвоночнике у обезьян из Киевгорторга. Придумай что-нибудь. Пятьдесят пар джинсов, и на каждой – чистый полтинник навара. Надо просто наклониться и поднять с земли два с половиной косаря. Они валяются в пыли и пропадают без дела. Реши это простое уравнение с одним неизвестным – найди джинсы. Никто, кроме тебя, с ним все равно не справится.

– Веня, это грубая лесть.

– Лесть, соразмерная твоим заслугам, Белфаст. Так что? Договариваться с гонцом на вечер или лучше перенести встречу на другой раз?

– Еще чего! – рявкнул Белфаст. – Главный закон торговли: других разов не бывает. В провинции живут люди, не испорченные диалектическим материализмом, и город Коростополь мне уже нравится заочно. Его нельзя терять. Жди меня в пять у Мичигана.

Федорсаныч положил трубку и вытер мокрый лоб. Елена потрепала его по затылку.

– Ты опасный человек, Сотник. Ты Сирена. Крысолов с дудочкой. Мне самой хотелось отдать тебе все джинсы, которые есть в доме. Все-таки ты настоящий артист, не то что все эти…

На самом деле опасной была Елена, а не Сотник. О чем думал Белфаст, когда вместо Боярского подсовывал им с Дитой какого-то усатого прохвоста, который даже петь не умел, как следует? Кто они ему, две лопоухие дурочки с Комсомольского массива? Кто сказал, что с ними так можно? Ладно если бы усатый оказался приличным человеком, но этот козел взял телефон Диты и не позвонил ей ни разу. Даже Белфаст названивал Елене несколько вечеров и бросал трубку, когда к телефону подходил Сотник. А мнимый Боярский пропал бесследно, словно ничего и не было.

Елена точно знала, что такие шутки без ответа не оставляют, иначе вся жизнь может превратиться в один паршивый розыгрыш. Она несколько дней терзала Диту, убеждая ее, что отомстить Белфасту с его коварным усатым приятелем для них дело чести. Но Дита тихо плавала по раскаленной от летнего солнца квартире, выплывала на балкон, пила кофе, курила и ни о какой мести думать не хотела. Может быть, она надеялась, что однажды снимет трубку телефона и знакомый всей стране голос скажет: «Привет! Я стою внизу, у подъезда, с букетом городских цветов. Ты мне откроешь?» А может быть, Дита просто решила забыть эту историю – кто знает, как в Литве ведут себя девушки в таких случаях? Только здесь не Литва, и Елена не простит двум проходимцам их наглый обман.

Не сумев растормошить подругу, Елена взялась за Сотника. Они остались вдвоем в опустевшем доме, их не отвлекала Ирка, им не мешала ее мама, и за несколько дней Елена с мужем придумали план мести. Сотнику пришлось встретиться с Веней и, не посвящая в подробности, расспросить о его коллеге по подпольной коммерции, а Елена позвонила Белфасту и минут двадцать болтала вроде бы ни о чем, но на самом деле выуживала в разговоре нужные ей детали. Наконец план был продуман, операция подготовлена. Сотник позвонил Белфасту от имени Вени Сокола и вызвал его на Крест с пятью десятками вельветовых джинсов. Пятьдесят пар штанов – это два увесистых чемодана. Пусть побегает с ними по городу в летнюю жару и подтает килограмма на полтора. Для начала неплохо, но главное начнется потом.

Без четверти пять Белфаст привычно припарковался во дворе у Бессарабки, взвалил на спину два гигантские спортивные сумки и, согнувшись под их нелегким весом, попер к Мичигану. Весь день он провел на ногах: выбивал, выпрашивал, вырывал зубами эти чертовы джинсы. Он все сделал вовремя, все успел. Чем зыбче, чем ненадежнее дело, которым ты зарабатываешь на жизнь, тем выше ценится репутация партнера. Иногда только на нее и можно положиться. Репутация Белфаста была безупречной.

Возле подворотни, сразу за «Болгарской розой», к нему подошли менты. Их было трое – два капитана и полковник. Вид у ментов был такой, словно они его ждали, словно знали, что он пройдет по Кресту в это время, и именно его они высматривали в плотной толпе прохожих.

– Вот, товарищи офицеры, знакомьтесь, – сказал полковник, довольно улыбаясь, – некто Белфаст, спекулянт и валютчик. Давно у нас в разработке. Опять, наверное, тащит материальные ценности, нажитые нетрудовым путем, чтобы втридорога продать их советским трудящимся. Но на этот раз ничего у него не выйдет. А потому не выйдет, Белфаст, что поедешь ты с нами в отделение, где будет составлен протокол об изъятии.

– Какой протокол? – ощетинился Белфаст. – Я же ничего не делал, я просто шел по Кресту.

– Вот в отделении все и узнаешь. Идем-идем! А по дороге придумай убедительное объяснение – откуда взялся товар, которым забиты обе твои сумки.

– Это не товар, – брезгливо улыбнулся Белфаст. – Это мои личные вещи.

Полковник пошел к милицейскому бобику, не дожидаясь ни капитанов, ни фарцовщика. Белфаст его где-то уже видел, и видел совсем недавно, но не в обезьяннике и ни в одном из РОВД. В каком-то необычном месте мелькал перед ним этот полковник.

– Давай, чего стоишь, – грубо подтолкнули его капитаны, и втроем они подошли к бобику.

В отделении полковнику все улыбались и жали руку, словно он только что вернулся из долгой командировки или вышел из больницы после опасного ранения. Его здесь знали и любили, это было очевидно, да и на Белфаста смотрели чуть ли не дружески. Все, кроме полковника.

Он отпустил капитанов, завел Белфаста в пустой кабинет и велел расстегнуть сумки.

– Показывай, что там у тебя на этот раз. Не терпится посмотреть.

– Одежда. Для себя взял. Мужские штаны.

– Конечно. Импорт. Пар пятьдесят, наверное, а?

«Как он угадал? – удивился Белфаст. – Бах, и сразу пятьдесят! Вот глазомер! А может, знал? Точно, знал! Они меня пасли, знали, что я буду с товаром. Но почему не взяли с поличным у Вени? Это странно…

– Что там у тебя в сумках? Доставай все! – велел полковник. – Пиши объяснение, а я сейчас приглашу понятых, будем оформлять изъятие.

Полковник положил на стол небольшой листок бумаги и вышел из комнаты.

«Хоть бы ручку дал, жлобина, – разозлился Белфаст. – Даже бумажку оставил какую-то маленькую. Что я на ней напишу?»

То, что он принял за лист бумаги небольшого формата, оказалось фотографией.

Жизнерадостно расправив усы, весело и хитро улыбался Белфасту со снимка артист Боярский, неотличимо похожий на Вильку Коломийца, которого в конце мая зарезал какой-то маньяк.

Привет Мише – идеально разборчивым женским почерком было написано на обороте карточки. И тут Белфаст ясно вспомнил, где видел невысокого полковника. В кино! Этот актер играл полковника в фильме про погранцов. Небольшая роль, второй план. Даже мундир, наверное, был на нем этот же! Даже интерьеры отделения милиции вдруг показались Белфасту знакомыми, хотя этого-то уж точно быть не могло.

Киностудия имени Александра Довженко, черт бы ее драл…

– Вы еще репетируете? – в дверь кабинета заглянул какой-то майор.

– Уже закончили. Сейчас ухожу.

Белфаст попытался застегнуть сумку, но, как назло, заело молнию, а у него совсем неприлично тряслись руки. Майор понимающе улыбнулся и предложил помочь, но Белфаст отказался, медленно выдохнул и поскорее вышел на улицу.

Он даже не пытался понять, кто мог так жестоко его разыграть. Да кто угодно мог, что тут гадать? В Киеве достаточно влиятельных женщин с хорошей памятью.

 

3

В августе на восточной окраине города Жданова стоял запах разрушенной канализации и мазута. В воздухе пахло серой и еще какой-то дрянью, в которой специалисты находили ядовитые и канцерогенные фториды, бензапирен, соединения хлора и марганца. Лишь изредка с юго-восточным ветром в узкие улицы городских кварталов прорывался запах моря.

Светлана, сестра Елены, жила в небольшом доме с мансардой, в ряду таких же небольших домов с мансардами и без них, в самом центре паутины пыльных, кое-как заасфальтированных улочек и переулков, названия которых ни о чем не говорили и ничего не значили. На улице Светлой света было не больше, чем на Февральской; в Жемчужном переулке жемчуга не видали никогда, зато песка по обочинам было навалено не меньше, чем на Песчаной.

Здесь жили обособленно – семьями, кланами. Чужих в свою жизнь не пускали, к соседям без дела не заходили. Дома с огороженными участками превращали в крепость, землей не разбрасывались, засаживали и застраивали все. Каждый квадратный сантиметр стоял на учете и приносил хозяевам пользу.

Семья Светланы собиралась во дворе по вечерам. Под огромным старым орехом накрывали большой стол, не спеша ужинали, говорили обо всем, что случилось за день. Когда темнело, укладывали детей, зажигали небольшой фонарь у входа в дом и продолжали говорить допоздна.

Приторный аромат петуний скапливался во дворах, наполнял их и перетекал на улицы городских окраин. Он заглушал на время запахи канализации и выбросов металлургических гигантов. Ночью переулки Жданова пахли цветами, молодой луной и свежестью приморской ночи.

Сотник не хотел ехать в Жданов даже ненадолго. Он устал от украинской провинции, от поездов, от автобусов, от вечной пыли разбитых дорог, соединявших заштатные городки. Он не хотел к Светлане, не хотел спать на узком продавленном диванчике в тесной комнате для гостей. Мысль о походах на море нагоняла на Сотника тоску. От дома Светланы до ближайшего приличного пляжа нужно было сперва идти по жаре и пыли, а потом ехать минут сорок на ужасном, перекошенном, всегда заполненном людьми автобусе. Зачем ему эти галеры? В Киеве дорога от дома до пляжа на Днепре, если идти напрямик, через Очереты, отнимала минут двадцать, не больше, или столько же на метро – до Гидропарка. Но когда Елена сказала, что в гости к сестре им нужно отправиться вдвоем, Сотник согласился беспрекословно, словно мечтал провести десять дней рядом с домнами Азовстали, на берегу мелкого и грязного моря.

За два летних месяца их отношения с Еленой как-то наладились. Может быть, не зря он устроил день рождения Ирки в «Олимпиаде», и его план сработал. А может, Елена оценила его в роли полковника милиции, наказавшего матерого фарцовщика. Ни одна кинороль Сотника не произвела на нее такого впечатления. Ему пришлось здорово побегать, договариваясь с киностудией, с ментами, встречаясь с Веней Соколом, зато и результат получился первоклассный.

В историю с обманутой подругой Елены Сотник не поверил, но и правды решил не добиваться. Стало бы ему легче или приятнее, если б оказалось, что он выступил орудием мести бывшему любовнику жены? Пусть уж считается, что он вступился за безответную влюбленную женщину, с которой даже не знаком…

 

4

Ждановский быт оказался не так ужасен, как представлялось Сотнику. Светлана была мила, ее муж дружелюбен, племянники не сидели у него на голове, а вели какую-то свою тихую и незаметную жизнь, и даже теща на время спрятала отравленное жало. Обыкновенно женщины полдня возились на кухне, готовили, а после неторопливого обеда оставались под тенистым орехом, играли в подкидного, по очереди обмениваясь давно уже обсужденными новостями. История о том, как Федорсаныч в облике полковника милиции вершил возмездие над теневым дельцом, пересказывалась за столом раз пять. Елена прошлась по ней жесткой редакторской рукой, но временами то ее мать, то сестра задавали неудобные вопросы и получали на них ответы тем более откровенные, чем больше было выпито домашней наливки и чем меньше детей оставалось за столом.

Сотник сидел с ними, как правило, молча, иногда только вставлял в рассказ Елены смешные детали, пил чай, поливал цветы из шланга – пионы, петунии, бархатцы. Оказалось, что и в Жданове можно отдыхать.

Каждые полчаса во двор осторожно входили какие-то мальчишки. Не показывая чрезмерной смелости, они останавливались у калитки и спрашивали, скоро ли выйдет Ирка. Сотник пытался запомнить хотя бы одного, но мальчишки всякий раз приходили новые. Ирка царила в окрестных переулках. Ее абсолютное превосходство признали все существа мужского и женского пола в возрасте до восемнадцати, и она пользовалась обретенной властью с небрежностью единственной и безусловной наследницы престола.

Однажды племянники принесли весть, что в кинотеатре «Труд» через три дня покажут шпионский детектив «Государственную границу не пересекал», в котором Сотник сыграл того самого полковника милиции, который позже, уже за кадром, так безжалостно обошелся с доверчивым Белфастом. Женщины немедленно захотели увидеть нашего Федю в деле. Билеты в кино были куплены на обе семьи, и даже теща сказала, что раз все идут, то и она дома не останется.

Конечно, фильм Баняка – не шедевр, да и роль Федорсаныч сыграл в нем пустяковую. Он сказал всем об этом несколько раз, впрочем, родственники правильно оценили скромность артиста и пропустили его саморазоблачения мимо ушей. Федорсанычу было приятно.

Но утром того дня, на который был назначен поход в кино, что-то вдруг случилось. Сотник со Светланой поехал на рынок за молоком и мясом, а когда они вернулись, оказалось, что Елена уехала.

Куда она уехала? Почему ничего не сказала ему? Наверняка все знала теща, но старуха привычно молчала и смотрела на него как на пустое место. На бесполезное, вонючее и грязное пустое место. На Сотника медленной ватной глыбой, как в худшие времена, накатила тоска. Чуть позже Ирка сказала, что мать уехала в Донецк на два дня, но зачем и отчего так срочно, она и сама не понимала. Сотнику от этого стало только хуже. Дома он заперся бы в ванной и декламировал. Что он читал бы? Монолог Отелло?

Будь воля Неба меня измучить бедами, обрушить на голову мою позор и боль, зарыть меня по губы в нищету, лишить свободы и отнять надежду – я отыскал бы где-нибудь в душе зерно терпенья. Но, увы, мне стать мишенью для глумящегося века, уставившего палец на меня!..

Нет, монолог Отелло не годился. Сотник не хотел говорить о себе. Ему неинтересно говорить о себе, когда вокруг развиваются тайные отношения и в них участвуют близкие люди. Они разговаривают с тобой, улыбаются, жмут руку, называют себя твоими друзьями, одной семьей, но предают немедленно, лишь только угадывают возможность. Ладно теща, о ней разговор особый. Но вот Светлана, с которой утром они ездили на рынок за мясом, потом стояли в очереди за живой рыбой и болтали, как свои, – она ведь все уже узнала и тоже молчит. Сейчас все соберутся, пойдут в кино, и он пойдет с ними. Они будут смотреть, как он валяет ваньку на экране, натурально изображая ненатурального полковника, и будут смеяться, хвалить его, говорить о таланте, но в мыслях держать при этом необъясненный и необъяснимый отъезд Елены! К кому она поехала на этот раз? Кто этот Глостер? Может быть, здесь уместен монолог из Ричарда Третьего? Кто обольщал когда-нибудь так женщин? Кто женщину так обольстить сумел? Она – моя! Но не нужна надолго. Как! Я, убивший мужа и отца, я ею овладел в час горшей злобы, когда здесь, задыхаясь от проклятий, она рыдала над истцом кровавым!.. Ладно, про час проклятий, может быть, и слишком сильно, но ведь уехала она к кому-то.

Сотник был прав в одном: Елена действительно уехала к мужчине. В конце июля Бойко выпустили из кустанайской больницы, и он вернулся в Донецк. Те, кто видели первого мужа Елены, говорили, что выглядел он ужасно, и по всему выходило, что Бойко приехал домой умирать. Ни Елена, ни ее мать ничего об этом не знали, но утром, без предупреждения, на удачу, к ним заехала давняя подруга тещи. Она возвращалась с внуками из отпуска на такси, торопилась, и потому донецкие новости были вывалены кучей и наспех.

От Жданова до Донецка сто десять километров – полтора часа на машине. Времени на раздумья у Елены не было, и она сорвалась, не дожидаясь Сотника, никому ничего не сказав. Ее мать тоже решила промолчать. Почему она так поступила, осталось еще одной загадкой в долгом ряду нерешенных загадок, наполнявших сложные отношения зятя и тещи. Зачем Елена ездила в родной город, Сотник узнал только два дня спустя, когда она вернулась в Жданов. Все эти два дня он страдал, как постоянно страдал в Киеве, и тщательно выбирал монолог, который мог бы описать ситуацию и примирить его с ней.

 

5

В кинотеатре перед началом сеанса к публике неожиданно вышла администратор.

– Товарищи, – сказала она вполне безразличным тоном. – Сейчас вы посмотрите фильм «Государственную границу не пересекал» о службе наших пограничников.

– Афишу читали, грамотные, – ответили ей из зала.

– Так сложилось, что с нами посмотрит этот фильм артист киевского Театра Русской драмы Федор Сотник, сыгравший в картине полковника милиции Кузнецова. Давайте попросим товарища Сотника выйти к нам и сказать буквально два слова об этой интересной роли.

Зал вяло похлопал.

Сотник удивился, отчего вдруг администратору пришло в голову пригласить его на сцену. Но тут его озарило, он понял, какой монолог следует читать на отъезд Елены, и, не думая больше ни о чем, быстро зашагал по проходу.

– Если вы не против, – сказал Сотник, встав перед залом, – я не стану рассказывать о небольшой роли, которую сыграл в этом фильме. В ней нет ничего нового и интересного.

– Верно, артист, – согласился зал. – Что интересного в роли мента?

– Вместо этого я прочту вам монолог королевы Елизаветы из пьесы Шиллера «Мария Стюарт». Это новая роль, новый спектакль. Наша труппа сейчас над ним работает.

Зал озадаченно замолчал, пытаясь представить Сотника в роли королевы. Ирка в ужасе взялась за голову: она одна знала, чем все может закончиться. Светлана растерянно и виновато отводила глаза, стараясь не встретить изумленного взгляда администратора кинотеатра. Это была ее идея пригласить Сотника сказать несколько слов перед сеансом. Кто же предполагал, что все может так повернуться? И только Федорсаныч был рад неожиданной возможности выплеснуть отчаянье привычным ему способом. В эти минуты он видел Елену королевой Елизаветой: надменной, себялюбивой, презирающей всех подданных, всех, кто случайно оказался рядом.

– О, рабское служение народу! – осторожно сказал Сотник, осматривая зал.

–  Позорное холопство! Как устала Я идолу презренному служить! Когда ж свободна буду на престоле? Я почитать должна людское мненье, Искать признанья неразумной черни, Которой лишь фиглярство по нутру…

Да, все именно так. Он для Елены чернь, прислуга, исполнитель пустых и глупых ее капризов.

…Кругом враги! Непрочный мой престол Народной лишь приверженностью крепок! Меня сгубить стремятся все державы Материка! Анафемой грозит В последней булле непреклонный папа, Кинжал вонзает Франция с лобзаньем Предательским мне в сердце…

Она не верит никому, она всех боится, всех подозревает в предательстве, и потому предает первой. Ах, как это точно!..

Так я живу, воюя с целым миром. Мгновенья счастья быстротечны, И невольно я жить берусь по чертежам чужим. А в них измены черные ветвятся густою сетью Длинных коридоров. Предательство рисует ложный вход, Там, где стена, плющом увитая, поднялась. И я стучу. Я жду, когда дворецкий передо мною эту дверь откроет, И вновь стучу, и вновь. Но тишина вокруг, лишь ветер смрадный, Несет отраву с домен Азовстали и распыляет над моей страной. Я одинока! Страсти не стихают в моей душе, но сердце не болит. Оно меня моложе, объяснить ему не в силах я, что допустимо, А что так больно ранит любимых и друзей, и всех, кто рядом…

Нет, стой! Это притворство. Тут все одно притворство! Что значит сердце ее моложе? И почему это чертежи вдруг оказываются чужими? Чьими же тогда?

Судьба недобрая и с ней неверный случай решают все за нас. Одно лишь право – тихо подчиняться – они за ними признают, Тогда, быть может, удастся ускользнуть из-под надзора Бессонных сторожей и кое-как, не выделяясь, серо, как в тумане, Прожить и не накликать на себя небесной кары. Если же ты вдруг Набрался смелости и заявил открыто, что сам себе хозяин, То жизнь твоя недолгая пройдет в печалях. И окончится в психушке!

Разрыдавшись, Сотник выбежал из кинотеатра «Труд». Свет в зале тут же выключили и на экране пошли титры фильма «Государственную границу не пересекал». Растерянная публика молчала.