Victory Park

Никитин Алексей

Часть третья. Осенний счет

 

 

Глава первая

Утки и лебеди

 

1

Иван Багила объяснил старому, что фиксированного и окончательно определенного будущего нет, оно возникает и меняется каждую секунду настоящего. Предсказать будущее во всей полноте невозможно, потому что неисчислимое количество событий, происходящих одновременно, создает тонкий и сложный рисунок каждого следующего мгновения и влияет на все более отдаленные, без исключения. Нам неизвестно о природе времени ничего, а в будущем мы видим лишь преломленное отражение прошлого. Если летом мы говорим, что осенью этот замечательный кальвиль упадет, то имеем в виду только то, что до сих пор большинство известных нам яблок сорта кальвиль, да и всех прочих сортов, созревало осенью и падало под действием сил всемирного тяготения и других законов природы. Поэтому нет причин полагать, что судьба именно нашего яблока сложится иначе. Хотя все может быть. Все возможно, повторяем мы, даже зная что-то наверняка.

Старый не спорил. У него был свой опыт. Его гостей никогда не интересовало будущее как категория, никто не задавал ему отвлеченных вопросов, о судьбе вселенной, например. Людей смущают космические масштабы, они живут в разностороннем треугольнике, ограниченном тремя линиями судьбы: семьей, службой, здоровьем.

Максим Багила хотел спросить у Ивана, знает ли наука о той странной среде, в которую ему приходилось погружаться всякий раз, чтобы разглядеть судьбы гостей, но понял, что не сможет ее описать, и не стал даже пробовать. Как мог он рассказать о вязкой глухой тишине, в которой пузырями разных форм и размеров застыли звуки? Или о темноте, в которой свет превратился в вибрирующие кристаллы с обжигающе-острыми гранями? Там время обращено в пространство и истории жизней тянутся жесткими тугими нитями. Они то сплетаются с другими в сложные узлы, которые невозможно ни разорвать, ни распутать, то вдруг расходятся, чтобы не пересечься уже никогда. Этот мир, не похожий ни на что, открыл старому его талант, но, научившись безошибочно и точно ориентироваться в скрытых пространствах, старый вряд ли сумел бы рассказать о них так, чтобы его понял хотя бы еще один человек.

Собственное будущее перестало интересовать Максима Багилу, когда он стал старым. Принимая гостей, первое время он удивлялся тоскливому однообразию их вопросов и пожеланий, позже привык и к этому. Мечты людей были скроены по одним лекалам, их жизни словно сошли с конвейеров трех-четырех фабрик. И даже те, а может быть, особенно те, кто, как сам он, выбивался из общего ряда, настойчивее других стремились вернуться в теплое стойло, к кормушке, которую аккуратно наполняет внимательный хозяин.

Старый никогда не стыдился прошлого; ему было стыдно за свое будущее. К концу жизни у него не осталось ни вопросов, ни интересов, ни желаний. Нет, одно все-таки сохранилось – ему не хватало собеседника, равного по опыту, способного понимать и говорить с ним на одном языке. Одиночество одолевало Максима Багилу ощутимее всех болезней, старательно накопленных им за восемьдесят пять лет, даже сильнее раненной ноги, которая давно устала ему подчиняться, но так и не устала болеть.

Календарное лето закончилось, стояла теплая ранняя осень с долгими, неторопливыми вечерами, густыми красно-кисельными закатами над Куреневкой и Оболонью. В эти дни старый допоздна сидел на узкой скамейке за поветкой рядом с двумя последними яблонями, оставшимися от большого когда-то сада, – снежным кальвилем и симиренкой. Он глядел, как темное небо над Правым берегом вспыхивает и переливается огнями огромного города. Может быть, тот яркий, но непостоянный свет, колебавшийся за Днепром в его давнем и многолетнем сне, на самом деле не был заревом пожара? Может быть, уже тогда, в девятнадцатом году, за его спиной поднимался современный город, а родители молча смотрели на него, стоя у старых деревянных ворот, которые сгорели на третий год войны. Этого не проверить, но даже если так, главное остается неизменным: все, что он заслужил у жизни, – лишь свежий запах созревших яблок и одиночество тихой предосенней ночи. Только запах яблок и одиночество остались с ним до конца, до последней минуты. Максиму Багиле этого было достаточно.

Старый обычно ложился поздно, поэтому тело на скамье за поветкой его дочь Татьяна увидела только утром. Это было первое по-настоящему осеннее утро с легкими заморозками и инеем на траве.

В ту ночь осыпался весь кальвиль, все яблоки до единого. А симиренка стояла еще долго, до середины ноября.

 

2

Семен Багила прилетел в Киев на третий день после смерти старого. Такси из Борисполя битый час петляло по Очеретам между новыми двухэтажными домами и возвращалось к Покровской церкви – Семен не узнавал родного села. Полжизни вспоминал он широкие немощеные улицы, ветхие деревянные заборы, пахнувшие гнилью, туман, накатывавший с Днепра. Он точно знал, как огородами пройти от церкви к дому старого, он помнил, в чьем саду черешня поспевает первой и у кого самые злые собаки. Семен Багила не забыл ничего – не осталось только тех Очеретов, которые, как старые тускнеющие фотоснимки, аккуратно хранила его память.

За высокими кирпичными заборами с воротами достаточной ширины, чтобы во двор свободно вошла «Нива» с прицепом, под надежными крышами, крытыми оцинковкой, отстроились новые Очереты. По ним уже тайком не пробежишь огородами, легко перемахивая через плетни. Эти Очереты не спешили признавать в нем своего.

Семен долго не сдавался, он был уверен, что найдет дорогу без чужой помощи, но когда водитель сказал, что еще немного – и в баке закончится бензин, пришлось капитулировать. Не догадываясь, насколько окончательно и всесторонне его поражение, Семен спросил дорогу к дому старого у высокого парня, выходившего из церкви. Минуту спустя оказалось, что этот парень – его сын Иван, а родную улицу он никогда бы не смог найти, потому что соседи превратили ее почти в тупик. Они застроили выезд к церкви так, что протиснуться между соседским забором и стеной магазина теперь можно было только боком. «Волга» трижды проехала мимо узкого прохода, заваленного картонными коробками и деревянными ящиками, и трижды Семен Багила не узнал улицу своего детства.

В прежние времена во двор к старому было не войти из-за гостей, ожидавших очереди у ворот. Теперь на скамейках возле забора сидели пять старух в черном и три старика в серых картузах и коричневых костюмах в темную полоску по моде ранних шестидесятых. Больше не было никого. Очереты не заметили смерти Максима Багилы, а обзванивать и собирать его киевских знакомых Татьяна не захотела.

Брата она узнала не сразу. Увидев в дверях темный с синим отливом югославский плащ, черные немецкие лакированные ботинки и фетровую шляпу, Татьяна решила, что приехал один из милицейских генералов. Впрочем, она тут же разглядела хоть и заплывший уже нежным жиром, но все еще вытянутый, утяжеленный к подбородку овал лица и хищный фамильный нос. Семен обнял сестру и еще раз прижал к себе Ивана. Потом неловко положил на стол запечатанную банковскую упаковку двадцатипятирублевых купюр. После обескураживающих блужданий по Очеретам дома он тоже чувствовал себя неуверенно. Татьяна поблагодарила и равнодушно убрала пачку в стол – деньги у семьи были.

Ждали отца Мыколу. Батюшка оставался последним живым ровесником Максима Багилы в Очеретах. Другой священник, может, и засомневался бы, не нарушит ли он какую-нибудь важную ведомственную инструкцию, отпевая старого, но отец Мыкола об этих глупостях не думал. Он знал Максима всю жизнь, не раз сидел с ним за чаркой, помнил его родителей и бабку Катерину, от которой Максиму перешел талант. Может, в других селах своих старых не отпевают, но в Очеретах всегда жили без этих дурных предрассудков.

Семен Багила десять минут помолчал у гроба отца, попытался собраться с мыслями, но в голове лишь гулко звенела пустота. Ничего кроме усталости после трех перелетов и непредвиденной схватки за билет во Внуково он не испытывал. Билет в счет квоты «Тюменгазпрома» заказали вовремя, но в аэропорту кто-то, видно, решил на нем заработать, да, наверное, и не только на нем. Пришлось доходчиво объяснять, что директор газоперерабатывающего завода им не мальчик и из-за чьей-то жадности в очереди толкаться не станет.

Семен вышел во двор, нашел за поветкой лавочку и устроился на ней в тишине и одиночестве. Он провел в дороге две ночи, все это время не спал и теперь, расслабившись лишь на минуту, накрепко вмерз в сон, как в ледяную глыбу. В общей суете его отсутствия не заметили, и он спокойно проспал все, ради чего приехал: и отпевание Максима Багилы, и похороны.

Во сне, который увидел сын старого на любимой скамейке его отца, не было ничего загадочного и ничего пророческого. Семену Багиле приснился пожар в компрессорном цехе, который случился неделю назад, за несколько дней до того, как пришла телеграмма о смерти отца. Пожар потушили быстро и, к счастью, никто не погиб, но производство пришлось остановить на три дня. Три дня не умолкали телефоны в его кабинете, и начальство самых разных уровней, от краевого до московского, орало на него из всех телефонных трубок. Завод срывал план объединения и отрасли, портил показатели города, края и республики. Семен представить не мог, что бы он делал, если бы телеграмма пришла дня на два раньше, потому что уехать, оставив неработающий завод, никто бы ему не позволил.

Когда он улетал в Ханты-Мансийск, производство уже было запущено, телефоны на его столе звонили не чаще обычного, но он знал, что на совещание в министерстве вынесен его вопрос, и ему здорово повезет, если обойдется одним лишь выговором. Совещание назначили на конец сентября. Пришло время запасаться валидолом.

Отпустило Семена Багилу только после второй рюмки. Мысли о пожаре и о том, как будут драть его в министерстве, тихо ушли, зато он вдруг почувствовал вкус вареной картошки, жареной курицы, приготовленной Татьяной для поминального стола, и знакомый с каких-то еще полудетских лет аромат нечеловечески крепкого пшеничного самогона.

«Мне раньше надо было накатить, – подумал Семен, – сразу же, как только приземлились». Эта мысль приходила ему и прежде, но появляться выпившим перед похоронами он не захотел. Нет уж, лучше все делать вовремя.

Собравшихся за столом Семен Багила не помнил. За сорок пять лет ему случалось сидеть за разными столами с очень непохожими людьми. Он пил с бывшими зеками и вохрой – отставной и действующей, с геологами, геодезистами, учеными и артистами, с бичами, солдатами-срочниками, уголовниками во всесоюзном розыске, министрами и членами ЦК, моряками и работягами, но никогда он не чувствовал себя так неловко и глупо, как этим вечером. Его здесь помнили, с ним здоровались, на него смотрели, узнавая. Он отвечал, он тоже что-то говорил, хотя никого из этих людей Семен не помнил и вспомнить не мог. Между тем, всем наливали и снова пили. Самогон мягко растворял реальность и постепенно за морщинами, за шрамами и отечными мешками под глазами его соседей понемногу проступали черты людей, знакомых ему с детства. Но для Багилы это не значило уже ничего.

 

3

Семен Багила всегда поднимался рано, сколько бы ни было выпито накануне. От давешнего вечера в памяти остался обрывок непонятного разговора с очеретянским батюшкой. Отец Мыкола спросил Семена, где он работает.

– На газоперерабатывающем заводе, батюшка. Производственное объединение «Газтрубал».

– Это как-то связано с Карфагеном? – удивился отец Мыкола.

Да, когда-то он знал их, жил с ними рядом, но что это меняет? С тех пор прошла целая жизнь, мир стал другим, и другим стал Семен Багила. Он никогда уже не будет здесь своим и не почувствует Очереты своими. Это только кажется, что всегда можно вернуться, – на самом деле дорог, идущих назад, не существует. Все они ведут не туда.

– Идем, – сказал Семен сыну. – Покажешь мне Очереты. А то я будто впервые сюда приехал, ничего не узнаю.

По правде, Очереты его не интересовали – он хотел поговорить с Иваном. Семен здесь был в гостях, Иван – дома, но, глядя со стороны, можно было решить, что все обстоит ровно наоборот.

– Куркули, – по-хозяйски оглядел село Семен. – Отстроились, отгородились от всего мира. Тебе здесь не тесно?

– В Очеретах? – не понял Иван.

– В Очеретах. В Киеве. На Украине.

– Нет как будто…

– Это пока. Но очень скоро ты начнешь задыхаться. Здесь уже все разгородили и застолбили до нас, понимаешь? Все командные высоты заняты и должности поделены. Сейчас ты этого не чувствуешь, но когда окончишь институт и начнешь работать, то сразу поймешь, о чем я. Страной правит поколение победителей. Они до сих пор мыслят сводками Совинформбюро. Им пора на пенсию, на покой, их время кончилось десять лет назад. Их взгляды устарели, но они не сдаются и не сдадутся никогда. Не те это люди, чтобы уйти добровольно. А нам что же делать? Поднимать мятеж? Бунт на корабле? Или терпеливо ждать, когда они уйдут? Только ведь за ними не твоя очередь придет – за ними уже двадцать лет топчутся те, кому сейчас полтинник, да и за этими тоже занято. Куда бы ты ни пошел, тебя там не ждут, парень. Если ты останешься здесь, то будешь бегать молодым человеком до седых волос, это я тебе твердо могу обещать. Устраивает тебя такой вариант? Если да, то наш разговор закончен, и дальше мы мирно гуляем, разглядывая местные достопримечательности.

– А если нет?

– То тебе нужно отсюда мотать, и поскорее. Есть места, где не ждут полжизни, когда появится шанс что-то сделать и реализовать себя, а просто делают. Север – это наша Америка, страна сказочных возможностей. Пятнадцать лет назад я был бульдозеристом, теперь – директор завода. Если бы начал раньше, то за это время поднялся бы еще выше. Но и сейчас у меня перспективы неплохие: из Уренгоя Москва видна отлично, такие кабинеты просматриваются, что дух захватывает. Вот только сидит в них поколение победителей и перекрывает нам кислород. Ладно, это частности. Я тебе коротко скажу: сворачивай все свои дела и переезжай ко мне. Закончишь институт по профилю и впишешься в систему как свой. Это настоящая мужская работа, ты видишь результаты своего труда и получаешь за него настоящие деньги. Север за месяц осваивает больше средств, чем вся Украина за год. Отсюда и масштабы, и возможности. Понятно я объяснил?

– Понятно, – ответил Иван. – Но старый был бы против, ты же знаешь.

– Старый был умный. Он иногда между делом говорил вещи, до которых я годами потом доходил. Сначала я ругался с ним страшно, спорил, а потом понимал, что все именно так, как он сказал. Да и не дожил бы он до наших дней, просто не выжил бы, если бы был дураком. Но насчет Севера дед ошибался. У него был свой опыт, и по нему он судил мою жизнь, а этого делать нельзя. Поэтому отвечу я тебе так: да, он был бы против. И опять ошибся бы. Это все, что тебя останавливает?

– Меня могут забрать в армию.

– Это здесь тебя могут забрать. А там я решаю все вопросы – с армией, с милицией, с Господом Богом. Сейчас пойти в армию – значит просто вычеркнуть два года. Нет в этом ни смысла никакого, ни пользы. Ладно, – закончил разговор Семен, – дальше думай сам. Жизнь большая, и успеть можно многое, если заниматься делом, а не ждать, когда тебе разрешат к нему подступиться.

Они вышли к воде, и Семен Багила замолчал, разглядывая с детства знакомые очертания правого берега. За пятнадцать лет Очереты изменились, их уже не узнать, но холмы за Днепром остались такими же, какими он их помнил. Золотым и красным сияли клены над рекой, отражавшей ярко-синее осеннее небо.

– А это что за железяка? – спросил сына Семен, указав на высокую арку, холодно отсвечивавшую нержавеющей сталью. – При мне ее не было.

– Памятник дружбе народов. Построили в позапрошлом году.

– Загадочная штука. Я думал, памятники ставят тем, кто уже умер, чтобы о них не забывали. Если дружба есть, то зачем ставить ей памятник? А если ее нет, то тем более, прости мне эту банальность, – дружбе памятники не нужны.

На следующий день Семен Багила улетел в Москву. Когда в иллюминаторе ТУ-134, стремительно уходившего за облака, промелькнули северные окраины Киева, он уже знал, что никогда не вернется в Очереты. Ему здесь больше нечего делать.

 

4

На девятый день после смерти старого Иван Багила получил повестку – Падовец вызвал его на допрос. Тот самый смешной Падовец, которого как-то, еще в начале лета, выставил из своей поветки старый, а потом во дворе Рябко чуть не хватанул за дряблую ляжку. Иван отлично помнил капитана, не мог только понять, зачем теперь, четыре месяца спустя, вдруг ему понадобился. Не понял этого и Бубен, когда Падовец доложил, что отправил повестку младшему Багиле.

– Так ведь ситуация изменилась, – объяснил капитан. – Старый Багила сыграл в ящик, и теперь никто не помешает поработать с его внуком.

– Ты главное в деле об убийстве Коломийца больше ничего не меняй, – велел Бубен. – Убийца найден, признан невменяемым и помещен в спецбольницу. Мы свою работу выполнили. Все!

– Я о другом думаю, товарищ полковник: исчез Алабама, он почуял что-то и сбежал. Кто знает, как повернется ситуация в парке через полгода, через год? Нам может понадобиться пешка на роль поставщика фарцы. А этот Багила уже немного замазан: есть показания против него по делу об убийстве Коломийца – раз, есть связь с цеховиком Бородавкой – два. По отдельности это вроде бы мелочи, но какая-то картина все же вырисовывается.

– Хорошо, поработай с ним, поиграй, – разрешил Бубен и подумал, что Падовец, пожалуй, крутит и настоящую причину, по которой хочет прижать Багилу, но не называет. Может, студент когда-то наступил капитану на мозоль, и теперь тот решил насыпать пацану соли на хвост?

Бубен был прав примерно на треть. Падовец действительно не забыл, как старый сперва сорвал ему допрос Ивана, а потом выставил со двора. Но дело было не только в этом. Капитан любил порядок и жил по системе. Он потратил на Багилу время и силы, он опрашивал свидетелей, бегал по парку, собирал показания, и ему жаль было работы, проделанной впустую. Если показания есть, то человек, уважающий порядок и систему, всегда найдет им применение и, начав с кем-то работать, не бросит дело, а доведет до конца.

Прежде чем разрешить Ивану войти, Падовец продержал его в коридоре сорок минут. В это время он говорил по телефону, пил чай с конфетами и размышлял, не мелко ли он мстит Багилевнуку за дурной характер Багилы-деда, маринуя его в коридоре. Допив чай, решил, что не мелко – в самый раз.

– Входите, – протрубил он, убрав конфеты и чашку в ящик стола. – Багила! Где вас носит?!

Иван не узнал следователя. В небольшом захламленном кабинете капитан сидел у окна недобрым буддой, спокойным и сосредоточенным, таким же деревянным, как его стол. Он листал документы, не смотрел на Ивана, аккуратно скрывал все колющие и режущие мысли.

Неужели это он семенил по их двору в Очеретах, прижимая к животу портфель, а когда Рябко отчаянно рвал цепь в надежде впиться в его роскошные окорока, нежно трепетал всеми полутора центнерами живого, но такого ли полезного веса? То был какой-то другой Падовец, и этот ничем не похож на того – он отобрал у Ивана пропуск, кивнул на расшатанный стул напротив, а потом, не объясняя ничего, начал быстро задавать вопросы, требуя таких же быстрых и коротких ответов.

Как вы осуществляли доставку в парк неучтенной продукции ПО «Химволокно»?

Кому вы передавали товар? Кто, кроме вас и Пеликана, входил в преступную группу?

Кто занимался сбытом? Имена. Фамилии. Клички.

Иван растерялся. В вопросах Падовца сквозило безумие. Отвечать на них всерьез было невозможно. Не отвечать он не мог, потому что молчание предательски означало согласие. Его испуганные никто, никак, не знаю выглядели неубедительно и даже не пытались противостоять напору Падовца.

Как вы осуществляли оплату? Кто передавал деньги? Кому передавали? Бородавке лично?

Градус абсурда зашкаливал. Капитан словно раскручивал Ивана, вращая его на месте, потом валил с ног, сталкивал в болото. Иван пытался зацепиться за что-то, но ничего не получалось, он не знал, как себя вести и что говорить.

Какая часть расчетов шла в иностранной валюте?

Для чего вы брали чеки Внешпосылторга?

Вы говорили Бородавке о пятнах коммунизма. Что вы имели в виду и как вы их использовали?

Беглое, ничего не говорящее упоминание об этих пятнах Падовец нашел в протоколах допроса Бородавки и не понял, о чем речь. В протоколах вообще было мало интересного для Падовца, и его скучающий взгляд зацепился только за пятна. Багилу он спросил о них из простого любопытства. Должны же эти вымороченные допросы принести хоть что-то новое. Но когда прозвучал вопрос, Иван почувствовал, что у него вдруг появилась возможность разорвать дурной круг безумия, в который загнал его следователь.

– Пятна коммунизма – это явление, отмеченное исследователями бриофитов. Его изучают уже несколько лет, но объяснения пока не нашли.

– Бриофиты? – не понял Падовец.

– Это мховые. Мхи. Мелкие растения, длина которых…

– Я знаю, что такое мох, – хмуро перебил Ивана капитан. – Коммунизм тут при чем?

– Ну как же? Мхи – настоящие пионеры в рискованном деле заселения необжитых пространств. У мхов нет корней, но они накапливают воду, как губки… Нет, как верблюды. Мхи обитают на всех континентах, включая Антарктиду, и романтические полярники называют их верблюдами Антарктиды.

Изучая свойства бриофитов, важно не спутать мхи с лишайниками. Основное отличие одних от других состоит именно в способности создавать пятна коммунизма. Лишайники, даже так называемый олений мох – ягель, ни к чему подобному не склонны. Истинный мох ветвист и пушист, а ягель – кожист. Поэтому – только мхи! Моховые пятна коммунизма могут появляться где угодно: на валунах и скалах, на болотах, пустошах и пустырях, на стенах зданий. Представьте, стоял себе веками какой-нибудь буржуазный парламент – каменюка-каменюкой, и вдруг на северной или на западной – обязательно на теневой – его стене появилось живописное зеленое пятно, напоминающее… Нет, сперва оно ничего не напоминает, но со временем одни замечают, что очертания пятна похожи на профиль Мао, а другие видят сходство с бородой Маркса. Борода Маркса на буржуазном парламенте – это еще не пятно коммунизма, это только его зеленый призрак. Тут дело не в форме. Пятно коммунизма может быть похоже на кролика, да хотя бы на того же верблюда. Главное, что оно существует по законам коммунизма: колонии мха не признают социальных классов и государства, но всегда готовы оказать содействие пролетариату. Кабы не клин да не мох, кто бы плотнику помог? Мох, образующий пятна коммунизма, не съедобен ни при каких обстоятельствах.

– Это все?

– К сожалению, да. Рано или поздно приходит какой-нибудь дядя Вася из ЖЭКа, садовник, маляр или группа муниципальных служащих и сдирает пятно коммунизма со стены парламента. Ржавым скребком или щеткой. Потом они долго моют серую стену раствором щелочи, чтобы больше никаких пятен. Ни здесь, нигде и никогда. Но со временем пятно коммунизма непременно появляется где-нибудь еще.

– Вот что, Багила, – Падовец протянул Ивану два заполненных бланка. – На сегодня хватит. Придете через три дня; время и дата следующего допроса указаны в повестке. Хочу предупредить сразу, что ваши попытки закосить под больного у меня не пройдут. Если будете и дальше тут сказки выдумывать, то мы вам быстро психиатрическую экспертизу организуем. Второй старый здесь никому не нужен, надеюсь, это понятно?

 

5

Боря Торпеда не любил киевскую осень, она развивала в нем меланхолию. Даже зимой, когда в его квартире насквозь промерзала торцовая стена – дом построили по какой-то чертовой экспериментальной технологии, – ему не было так тоскливо. Холод заставлял двигаться, больше работать, не давал отвлекаться. А осенью Торпеду тянуло домой, в Киргизию, и готовность заниматься делами словно растворялась в прозрачном стынущем воздухе.

После исчезновения Алабамы вся работа легла на него. Надо было налаживать новые схемы поставок и расчетов, но вместо этого Торпеда сидел за столиком «Конвалии», пил водку, запивал ее чаем, ел в одиночестве манты, приготовленные поваром Мишей по рецепту Алабамы, и думал, что донашивает за беглым казахстанским немцем парк как демисезонный плащ.

Так почему-то вышло, что все важное в жизни Торпеда подобрал за другими. Даже Беловодское, где он родился тридцать восемь лет назад, пыльное и неустроенное, с кучами мусора на обочинах дорог, досталось его родителям от киргизов и русских.

Из родного Инкермана их семью вместе с болгарами, армянами и понтийскими греками выселили летом сорок четвертого. В детстве Боря говорил приятелям, что во время войны его отец служил командиром торпедного катера. Отстаивать эту версию было непросто, все знали, что его старик работал на железной дороге, обходчиком Сукулукской дистанции пути, но Борино упрямство оценили, и он на всю жизнь стал Торпедой.

А может, дело было совсем не в осени. Если в тихом одиночестве жевать манты, пить большими пиалами чай и маленькими рюмками водку, смотреть, как ветер гонит листья каштанов по центральной аллее, то постепенно приходит понимание, что в парке что-то не так. Что-то пошло не туда после исчезновения Алабамы, изменилось угрожающе и необъяснимо.

Торпеде не с кем было посоветоваться, а разобраться в происходящем или в своих подозрениях в одиночку ему никак не удавалось. Конечно, он мог наплевать на все, надеть гусеницы и пройтись по парку бульдозером, вогнав в землю сомнения и предчувствия, но кто знает, чем они потом прорастут? Вот с тем же Вилькой – зачем он подрезал усатого? Тогда ведь это вышло по запарке. Если бы он хоть пару секунд успел подумать, то все повернул бы иначе. На этот раз он не станет спешить, но ему нужен намек, легкая наводка, чтобы он смог надавить на правильную педаль.

В ответ на меланхоличные сомнения чуткий космос прислал Торпеде Дулю. Тихий пьяница вывалился из-за угла «Конвалии» и очень удивился, обнаружив за единственным столиком Торпеду, поедающего манты. В обычной жизни Дуля опасался грека, а Торпеда едва замечал его среди обитателей парка. Но в этот день совпало так, что одному был нужен свежий собеседник, а другому какой угодно собутыльник, поэтому всего несколько минут спустя за единственным столиком паркового кафе они уже сидели вдвоем.

– Всегда догадывался, что мир с вершины власти не выглядит особенным, – сообщил Дуля Торпеде, когда Миша принес ему манты и налил водки. – Те же мамаши с колясками, тот же листопад.

– Мой столик – это вершина власти? – догадался Торпеда.

– Одна из них. Не Кремль, конечно, но тоже в своем роде. Пока, во всяком случае…

– Пока что?

– Пока его на зимнее хранение не убрали. Внутри ведь никакого вида нет – ни мамаш, ни листопада. Тараканы одни, и еще Миша – автомат, клепающий манты.

– Миша – свой парень.

– Алабама тоже был своим парнем. И где он теперь?

– А где он теперь? – заинтересовался Торпеда и налил Дуле водки.

– Свалил, – загадочно улыбнулся Дуля. – Главное, что сам свалил, а то мы сперва решили, что Алабама свое отработал, и его свалили.

– Значит, у Алабамы все хорошо?

– У тех, кто умеет вовремя соскочить, всегда все хорошо. Только это очень редкое свойство, оно требует силы воли и умения считать. Вот представь, как ему было взять и все бросить? Ему ведь не тридцать, уже и не пятьдесят. Но он почуял опасность – и р-раз… А ты сидишь за столиком Алабамы и задаешь мне неправильные вопросы. Ты спрашиваешь, куда он свалил. Да какая разница, куда? Главное – почему? Почему Алабама бросил парк, бросил все и как привидение растворился в лунном свете.

– О привидениях потом как-нибудь, – перебил Торпеда стремительно напивающегося Дулю. – Что ты говорил? Почему исчез Алабама?

– А я не говорил. Я не знаю. Мне не удается установить причинно-следственную связь, а ведь она важна. Проблема восходит к Аристотелю. Позже ее почтили вниманием Плутарх и Макробий. Куда уж мне со своим немытым рылом?..

– Стой, Дуля, – Торпеда отнял у старика рюмку с недопитой водкой. – Забудь про Аристотеля. Давай про Алабаму. Почему он свалил из парка и из города?

– Но я же о том и говорю, – обиделся Дуля, – что не могу понять: то ли Алабама исчез потому, что в парке появились ребята из конторы, то ли они появились потому, что здесь не стало Алабамы.

– Из какой конторы? – спросил Торпеда, но тут же понял, из какой.

– Из гэбухи, дорогой мой. Два обаятельных молодых человека полтора месяца назад устроились работать инженерами на аттракционе «Утки и лебеди». Зачем на этой детской игрушке нужны целых два инженера, когда там достаточно одного техника? – Дуля вопросительно посмотрел на Торпеду, и тот немедленно вернул старику его рюмку.

– Так зачем?

– Тебе виднее, мой милый. Раз сюда присылают сразу двух оперов под прикрытием, значит, что-то бурят, а ты меня спрашиваешь, «зачем»? Тебе есть у кого спросить. Но когда будешь задавать свои вопросы, не забудь, скажи, что эти инженеры не из нашего отдела КГБ. Это не бездельники Галицкого.

– Кто же тогда?

– Не знаю. Наверное, с Владимирской прислали. Так что все обстоит серьезно.

– А если серьезно, то ты откуда знаешь?

– Так ведь и я не дурак. Что-то вижу и что-то еще понимаю.

– Ладно, Дуля, – поднялся Торпеда. – Мне пора. А ты ешь, не спеши.

Даже тени не осталось от недавней его расслабленной меланхолии. К черту осень! Киев – ленивый город, но киевская лень опасна. Она отвлекает и склоняет к сибаритству. Манты под водочку за столиком «Конвалии»! Разговоры об Аристотеле! Бровь поднять не успеешь, как сплетут тебе лапти и сунут за решетку. Даже Алабама отсюда чухнул, а ведь серьезный был боец, каких немного. Но Торпеда тоже не цыпленок, не брус шпановый. И Бубен здесь сидит не просто так. Сейчас они раскрутят эту карусель, и все утки полетят лебедями!

 

Глава вторая

Продолжение лета

 

1

Мы живем здесь и сейчас, где бы ни находилось это здесь, когда бы ни происходило это сейчас. Уезжая на месяц, на год, мы смещаем точку отсчета, и все, что было прежде, вся предыдущая жизнь сдвигается, соскальзывает на периферию и уже не кажется настоящей. Мы видели ее во сне, нам рассказал о ней по радио диктор Левитан глубоким драматическим баритоном, мы что-то читали, еще неплохо все помним, но мелочи, детали начинают уже забываться. В воспоминаниях появляется холодящая отстраненность, прошлое отступает под напором свежих людей, ярких впечатлений, и только эта – новая – жизнь оказывается единственной настоящей.

Но как же стремительно все восстанавливается, стоит только длинным стальным ключом открыть дверь квартиры, бросить сумку куда-то между стеной и письменным столом, раздвинуть тяжелые шторы и широко распахнуть окно, впуская в комнату запахи позднего городского лета вместе с теплым предвечерним воздухом.

Створки прошлого и настоящего оказались подогнаны так плотно, словно не было двух месяцев в Херсонесе, словно лишь вчера Пеликан задернул шторы на окне, проверил, выключен ли свет, перекрыт ли газ, и поспешил на севастопольский поезд с аккуратно вложенным в паспорт разрешением на въезд в закрытый город. Он уехал вчера, вернулся сегодня, и на этом – все, эпизод закончен.

Да, закончен, но не забыт. Сколь бы плотно ни смыкала края реальность, прошедшее лето в его памяти будет тихо переливаться цветами херсонесского заката, оно сохранит вкус полынной горечи и быстрое тепло дыхания Сиринги, но время этих воспоминаний придет позже, годы спустя.

Пеликан, между тем, озадаченно покружил по безжизненно-пустой кухне, похлопал дверцами шкафчиков, заполненных несъедобным хламом, и включил холодильник. Полезное устройство тут же трудолюбиво затарахтело, но на его полках от этого ничего не появилось. Родители ожидались из Чернигова через две недели. Сунув в карман пятерку, Пеликан побрел в соседний магазин.

Он рассчитывал вернуться домой минут через десять, но силовые линии на Комсомольском массиве в тот вечер расположились так, что полчаса спустя, кое-как удерживая в левой руке две бутылки «Агдама», Пеликан звонил в дверь квартиры на улице Малышко. Трое бывших одноклассников Пеликана терпеливо ждали вместе с ним, когда же с противоположной стороны двери услышат звонок и наконец впустят.

Позади, как раз у него за спиной, облокотившись на перила и поставив между ног сумку еще с семью бутылками портвейна, стоял, привычно спрятав голову в плечи, Вадик Снежко, звезда баскетбола и чемпион Украины среди юниоров. С Вадиком Пеликан когда-то играл в одной команде. Хорошо порывшись в семейных архивах, они могли бы откопать пару одинаковых грамот, сообщавших об их победах в каких-то полудетских всесоюзных турнирах – Брест, Горький, Куйбышев. Пеликан только потому и пришел под дверь этой квартиры, что встретил Вадика. Без старого приятеля ему здесь делать было нечего, да и с ним Пеликан собирался зайти всего минут на двадцать – посмотреть на знакомые морды, а потом незаметно сбежать.

Рядом со Снежко на лестничной площадке присел Толик Гастроном, а в стороне, на ступеньках, торопливо добивал смрадную «Ватру» Леня Хвостиевский. О Толике Пеликан последние четыре года не слышал ничего, не вспоминал о нем ни разу, и если бы сейчас не встретил его с Вадиком, то мутный образ Гастронома и дальше тихо растворялся бы в темных глубинах памяти, так что когда-нибудь, возможно скоро, развеялся совсем. А вот о Лене года два назад ему напомнили.

В десятом классе, уже заканчивая учебу, между первыми майскими праздниками и вторыми, ранним утром Леня через окно выбрался на козырек над входом в школу и оттуда приветствовал учеников и учителей вскинутой правой рукой, прямой, как меч легионера. На Лене были сапоги, офицерская полевая форма, перекрашенная в черный цвет, фуражка, тоже черная, с орлом вместо общевойсковой кокарды, и старый кожаный плащ. Чтобы все было ясно без слов, на рукав плаща Леня натянул красную повязку со свастикой, а на верхнюю губу наклеил квадратный кусок марли бурого цвета – издали было похоже на усы.

Зачем Леня все это проделал, никто толком не понял. Его быстро сняли с козырька и отправили на полгода в больницу. Осенью он вышел, но аттестата о среднем образовании уже никогда не получил, и теперь то появлялся на Комсомольском массиве, то куда-то надолго исчезал.

За дверью отмечали конец лета. Не то конец лета, не то начало осени, Вадик путался в показаниях, но твердо обещал, что там собрались все наши. Пеликан рад был видеть Вадика, но спросил себя: готов ли он встречать начало осени, если остальные наши такие же, как Толик и Леня? К тому же, на их долгие звонки никто не отзывался, и это давало ему шанс немедленно смотаться из-под глухой, звуконепробиваемой двери. Но наконец очередная тонкая призывная трель точно прошла между двумя горами тяжелого металла, валившегося из колонок, и на этот раз их услышали.

Дверь открыл радостно улыбавшийся, уже крепко вмазанный тип. Не желая ничего понимать, он встал в проеме и жизнерадостно таращился на пришедших. За спиной у Пеликана зашевелился Вадик Снежко, не узнать которого было непросто, однако бухому парню это отлично удавалось. Немая сцена длилась недолго, может быть, несколько секунд, но выглядела невозможно глупо. Надо было как-то объясняться, никто не понимал, как именно и что следует говорить, но тут из глубины коридора, из-за спины хозяина квартиры, если, конечно, он был хозяином, с яростным криком Пеликан! вылетела Ирка. Она оттолкнула топтавшегося в дверях парня и прыгнула на Пеликана с такой силой, что если бы не Вадик, стоявший за спиной, Пеликан точно не удержался бы на ногах. Все втроем они кое-как устояли.

– Пеликан, ты откуда? Куда ты пропал?!

– Прилетел всего час назад. Еще утром был в Симферополе.

– И я вчера вернулась, – Ирка замерла, прижавшись к Пеликану и не желая его отпускать.

Толик, Леня, а следом за ними Вадик с портвейном скрылись в квартире, деликатно прикрыв за собой дверь.

– Ты не представляешь, как я соскучилась!

– Представляю, – ответил Пеликан. – Я все время думал о тебе.

То, что он сказал, было чистой, ничем не замутненной правдой. Створки времени сомкнулись окончательно, и кроме Ирки рядом с ним не оставалось никого.

 

2

Вторая повестка пришла в конце сентября. Это была странная бумага, предписывавшая Пеликану явиться в военкомат, чтобы лично получить следующую, третью и на этот раз окончательную, повестку на расчет.

– Какая еще армия? – не поверила Ирка. – Это что, серьезно?

– Армия – советская, скорее всего, – предположил догадливый Пеликан. – Вряд ли, греческие или, например, итальянские вооруженные силы стали бы так настойчиво заманивать меня в свои ряды.

– Дурацкие у тебя шутки, Пеликан.

– Это сарказм. Или ирония. Говорят, между сарказмом и иронией есть граница, но я ее плохо чувствую и, как правило, перепрыгиваю, не заметив. Иногда начнешь тонко иронизировать, а собеседника трясет, как от самого беспощадного сарказма…

– Да какая разница, сарказм или ирония? – с тоской посмотрела на него Ирка. – Что же теперь делать?

– Сегодня нужно отнести Калашу дюар с азотом. Пойдешь со мной?

– Пойду, конечно!

– Вот этим и займемся, а с остальным уж как получится. Ну что мы можем сделать с нашей страной и ее умонепостигаемыми порядками? Только не замечать их, пока это хоть как-то возможно…

Лето продолжалось для них весь сентябрь. Ирка редко появлялась в своем училище, Пеликана в университете тоже почти не видели. Днем они валялись на мягком песке Труханова острова, а чаще ездили на небольшом катерке вниз по Днепру – за дачи Осокорков, за Вишняки, в какие-то совсем малообитаемые, почти безлюдные места. Там лес подступал к самому берегу, оставляя только узкую полоску чистого пляжа. Рядом с небольшой пристанью ободранными днищами кверху валялись прогулочные лодки, и тяжелые коты спали на них в тишине и безопасности. Вдали от берега среди сосен прятались небольшие деревянные коттеджи – опустевшие базы отдыха киевских заводов. Между ними изредка пробегали встревоженные собаки. С началом сентября они разом лишились и еды, и городских друзей.

Все эти дни Ирка была рядом, но Пеликан никак не мог привыкнуть к легким скользящим движениям ее рук, быстрым прикосновениям губ, внимательному, иногда слишком пристальному взгляду. Он хотел, чтобы так оставалось всегда, чтобы ничего не менялось, но их время таяло, и вода днепровских заводей незаметно смывала его – каплю за каплей, день за днем.

Они возвращались в город на том же катерке, сидели на открытой корме, чтобы видеть оба берега Днепра. Пеликан стряхивал песчинки с Иркиной шеи, с ее тонких ключиц, тихо светившихся в лучах предзакатного солнца желтоватым морским загаром. Ирка молчала, устроившись у него на руках, изредка поднимала глаза на Пеликана, и он точно знал, что навсегда запомнит и этот ее взгляд, и маленький пассажирский катер, рвущийся вверх по течению к Речному вокзалу, и небо необычно теплого сентября, стремительно темнеющее на востоке.

Он действительно запомнил все, и позже, вспоминая те дни, Пеликан понял, что именно тогда на самом дне ее серых глаз впервые проступила глухая тень, темная и густая, непроницаемая не только для него и света заходящего солнца, но и для самой Ирки. И хотя она не думала и, наверное, даже не знала о ней еще ничего, тень лежала пеленой, не исчезала и со временем делалась только мрачнее и гуще.

Вечера Пеликан и Ирка проводили в парке. К середине сентября все уже вернулись после отпусков и каникул, отыскались и появились даже те, кого не видели здесь несколько месяцев. В прежние годы именно сентябрьские вечера в парке «Победа» были самыми отвязными – берегов не видел никто. До холодных осенних дождей оставалась одна, хорошо если две недели, и парковые не желали упускать последние теплые дни. До глубокой ночи грохотали колонки Гоцика у автодрома, вспыхивало, мерцало разноцветными огнями колесо обозрения Сереги Белкина, и дежурная бригада ментов, терпеливо курившая у «Братиславы», каждый вечер увозила в обезьянник героев очередной эпической драки.

Сумасшедших ночей ждали и в этом сезоне, но что-то разладилось в парке, привычный порядок вещей сменился новым, пока не очень понятным. Никто не знал, какой станет жизнь на границе Комсомольского и Очеретов, но сходились на том, что перемены начались после убийства Вили и слишком явно совпали с исчезновением Алабамы. Все, кто был тогда парке, да и те, кто не был, ярко описывали трогательную сцену прощания прежнего хозяина с подчиненной ему фарцой, а потом сокрушенно замолкали, забивая косяки: какой все-таки был мужик. Торпеда – не то, совсем не то. Не будет в парке прежней жизни без Алабамы.

Все понимали, что теперь станет иначе, но никто не сомневался, что продолжение последует. Чтобы жизнь здесь пресеклась, надо вырубить парк, засыпать озеро, залить все асфальтом и открыть автостоянку. Однажды из этого ничего не вышло, значит, и дальше не предвидится, а раз так, то лучше ли, хуже ли, но праздник продолжается.

Как-то ранним вечером, еще засветло, Пеликан заметил Багилу, спешившего домой через парк. Они не виделись с начала лета. Иван не появлялся в парке весь сентябрь, и это казалось странным, но лишь до тех пор, пока по Комсомольскому массиву не прошел слух о смерти старого. Пеликан несколько раз собирался зайти к Ивану и сам же себя останавливал, откладывая разговор до более удобного случая, а неожиданная встреча в парке – это и был удобный случай.

– Да хреново мои дела, – ответил Иван на ритуальный вопрос Пеликана. – Уеду я, наверное, отсюда.

– Ты что? – не поверил Пеликан. – Из Очеретов? Что за ерунда?

– Да вообще с Украины уеду. Извини меня, тут все закрутилось так, что совсем не было времени с тобой поговорить.

– Что закрутилось?

– Падовец, следак из нашего РОВД, вцепился в горло, как бульдог. На ровном месте, вообще без повода, придолбался, как к столбу. Может быть, он на старого взъелся по старой памяти и теперь мстит, а может… Я не знаю. Но, кстати, он и под тебя начинает рыть…

– О чем ты говоришь? – не мог понять Пеликан.

– Помнишь убийство Вили? Зарезал его будто бы Коля, что само по себе смешно. Коля боялся Вильку, ты же знаешь. Но он дурак безответный, какой с него спрос? А вот направили Колю будто бы мы с тобой – ты все организовал, а я контролировал по твоему поручению.

– Слушай, но это же бред. Такие вещи доказывать нужно. Как он собирается?.. Так всякий может придумать что угодно.

– Он странно ведет все дело, Пеликан. Я ничего не понимаю, но эти допросы выматывают страшно. Сил совсем не остается, хочется тихо сдохнуть где-нибудь в темном углу. А еще он говорит, ты прикинь, будто через меня Бородавка что-то там поставлял Алабаме… Бородавку ОБХСС взял в начале лета. Ну взял и взял. При чем тут Падовец? При чем тут я?

– Может, тебе с адвокатом поговорить?

– Надо бы, – согласился Багила, и Пеликан тут же понял, что ни с каким адвокатом говорить Иван не станет. – Но лучше уехать. Отец зовет к себе, он уверен, что его друзья в прокуратуре все мгновенно погасят. Ты не говори пока никому, я еще не решил окончательно. Но если этот мрак не рассосется, то у меня просто выхода другого не будет.

Пеликан проводил Ивана до Покровской церкви, а когда вернулся в парк, Ирка встретила его недовольной гримасой. Недовольной и вопросительной. Багила не любил Ирку, Ирка не любила Багилу, жизнь была непроста и запутанна.

– У него дед умер и еще куча неприятностей, – объяснил Пеликан.

– Да я ничего, – пожала плечами Ирка. – Я только хотела спросить…

Но тут, не дав ей договорить, из густых вечерних сумерек тихо возник Калаш.

– Здорово, граждане наркоманы и алкоголики, – пожал он Пеликану руку и чуть приобнял Ирку. – Дайте пыхнуть ветерану.

– С этим не к нам, Калаш, ты же знаешь, – ответил Пеликан, удивившись, с каких пор Калаша интересует дурь. – Тебе к Белкину или к Гоцику…

– Да знаю я, к кому, знаю. Это проверка, Пеликан. Человек с косяком для борьбы потерян, я считаю.

– Ладно тебе, – засмеялся Пеликан. – Октябрьскую революцию сделали на кокаине. А косяк – главное оружие твоих братьев, леваков Парижа и Гринвич-Виллиджа. Не будет косяка, не будет на Западе и левого движения.

– Взгляд упрощенный и ошибочный, к тому же, они мне если и братья, то очень троюродные. А вот революцию ты не трогай. Ее настоящие бойцы делали, не то что мы с тобой. Ты, кстати, о нашем разговоре не забыл?

– Азот будет, я договорился. Два литра. Сам он копейки стоит, нам нальют бесплатно, но дюар дорогой, поэтому надо вернуть, и обязательно в рабочем состоянии. Вернешь?

– Не сразу. Дней через десять, например. Устроит?

– Я уточню, но думаю, да. Если не подведем ребят, то они потом смогут еще понемногу сливать. Познакомлю тебя, будешь сам с ними договариваться.

– Отлично, отлично! На когда стрелу забиваем?

– Через два дня. Устроит тебя?

– Хорошо. Встречаемся, как в прошлый раз. В березовой роще, – и Калаш, не прощаясь, тихо исчез.

– Со мной не поговорил даже, – обиделась Ирка.

– Поговорите, когда отнесем ему азот. Я заметил, он это дело любит, хотя оратор из него никакой.

– Калаш не болтун, но если обещает, то делает, – Ирка тут же вступилась за паркового робингуда. – И разве важно, какой он оратор? Он боец, это всем известно.

– Боец, я же не спорю. Ему бы стать боевым генералом, прямым, честным воякой, отцом солдатам, слугой царю-батюшке. Не знаю, как у них распределена власть, но если Калаш у них и главная интеллектуальная сила, и лидер, а мне кажется, все обстоит именно так, то будущее ребят печально.

– Ты хочешь сказать, что Калаш дурак? – Иркин взгляд вспыхнул злым черным пламенем.

– Да нет же. Он не дурак хотя бы потому, что способен задавать вопросы, от которых вся страна отважно прячется под толстым теплым одеялом. Мы – гигантский медвежий угол. Все хотят спать, никто не желает шевелиться. Так не может продолжаться вечно, однажды кто-то сдернет одеяло. Это случится рано или поздно, через двадцать лет, через тридцать, оптимисты говорят – через сто. Никто не знает, когда, но все понимают, что однажды одеяло исчезнет. Всем станет стыдно, холодно и неуютно. Всем, кроме Калаша, потому что он будет к этому готов. Он уже готов, у него есть отряд, а даже небольшой отряд в дни смуты способен взорвать ситуацию и взять власть, которая, как пишут классики и подтверждает история, в такие дни валяется на городской мостовой. Так уже было много раз, в том числе и в семнадцатом.

– Что же тогда не так?

– У него нет новых мыслей. Он честный парень с пустыми ленинскими лозунгами в башке. Его идеал – матросы Балтфлота на улицах Петрограда. Калаш ничего о них не знает, но дело не в этом – нельзя просто копировать чужой опыт, даже если он тебе кажется удачным. И тем более если он таким не был.

– Но ты ему помогаешь, достаешь азот. Зачем?

– Должно же происходить хоть что-то. Я не верю, что азот ему пригодится, скоро он сам это поймет. Не верю я и в то, что Калаш добьется хоть какого-нибудь результата. Но среди моих знакомых он единственный, кто шевелится. Остальные просто существуют – озабоченные насекомые.

– А ты?

– И я, – честно ответил Пеликан, еще не зная, что девушки в семнадцать лет такой честности предпочтут любую сказку, лишь бы она была яркой и героической.

Два дня спустя они отнесли Калашу небольшой дюар с азотом, а еще через неделю Пеликан отправился в военкомат за повесткой. Ирка пошла с ним.

Через плац военкомата, огороженный сеткой высокого металлического забора, рассекая его по диагонали, тянулась длинная очередь призывников. Голова очереди утыкалась в желтый канцелярский стол, на котором лежали две папки и аккуратная стопка учетных книг в грубых картонных обложках. За столом сидел плешивый отставник в рубахе цвета хаки, кое-как удерживавшей его тяжелый безразмерный живот.

Начинался октябрь, метеорологи усердно и убедительно обещали холодный фронт, сопутствующие ему дожди, шквальный порывистый ветер и резкое снижение температуры, но погода упрямо, изо всех сил держалась солнечная. Заканчивались последние теплые дни тихой и сонной осени.

Плац был залит солнцем. Очередь жизнерадостно и беззлобно ржала над взмокшим от жары и напряжения толстяком, который то и дело путался в повестках, гроссбухах, растерянно матерился и от этого потел еще сильнее. Вместе со всеми над ним смеялся и Пеликан. Только Ирка печально стояла рядом, молчала, держала Пеликана за руку, не отпускала его, но вдруг расплакалась и быстро ушла к выходу. В тени рябины, возле забора, она нашла скамейку и села, повернувшись спиной к военкомату, не желая больше видеть ни очередь из глупых хохочущих мальчишек, ни плац, ни весь этот неестественно солнечный день.

Очередь двигалась быстро, и вскоре Пеликан уже мог слышать, о чем толстяк говорит с призывниками.

– Студент? – спрашивал он, отбирая повестку. – Какой курс?

Первокурсники получали повестку на расчет без разговоров. Парень, стоявший в очереди перед Пеликаном, уже перешел на второй.

– Свободен. Учись до весны, второкурсник, – отставник отобрал у него повестку и отпустил.

– Студент? – сразу же, без паузы, спросил он Пеликана. – Какой курс?

– Третий.

– О, брат, задержался ты на гражданке, засиделся. Ничего. Сейчас мы это поправим. Расписывайся.

Пеликан расписался на корешке повестки, потом в учетной книге и, кое-как затолкав в нагрудный карман рубахи клочок бумаги, вышел из очереди.

На основании Закона «О всеобщей воинской обязанности» приказываю Вам прибыть…

Теперь ему приказывали. У Пеликана оставалось десять дней.

Поздно вечером, проводив Ирку и возвращаясь домой, он обнаружил в почтовом ящике еще одну повестку. Государство заметило его и заговорило на своем любимом языке приказов и предписаний.

На этот раз повестка пришла из милиции. Капитан Падовец вызывал Пеликана на допрос.

 

3

– Выкинь и забудь, – уверенно и твердо сказал Малевич. – И не ходи. Нечего тебе там делать. Ментам известно, что тебя забирают в армию?

– Думаю, нет. Откуда им знать?

– Вот и отлично. Когда они пришлют следующую повестку, ты уже будешь далеко.

– Да, – согласился Пеликан, – это понятно. Но как бы тут себе самому не навредить?

– Каким образом?

– Здесь я все-таки дома, тут все свои. Но, предположим, они не отстанут? Приедет следак в какую-то тмутаракань, а там даже адвоката приличного не найти!

Они сидели на кухне у Малевича, как обычно, втроем с Жориком, и бутылка «Слънчева Бряга» была уже пуста на две трети. Обиженный невниманием Ячмень ушел спать в шкаф, и ничто не отвлекало их от разговора не столько серьезного, сколько всеохватывающего.

– Напомни мне, Пеликан, – попросил Жорик, – что делал гусарский поручик полтора века назад, если у него возникал конфликт с Третьим отделением?

– Что он делал? Уезжал в деревню, в родовое имение, и там пережидал шторм. Охотился по первому снегу, пил с крепостными девками «Вдову Клико», закусывал антоновскими яблоками и читал крепостным оду «Вольность»: Везде неправедная Власть в сгущенной мгле предрассуждений воссела – Рабства грозный Гений и Славы роковая страсть.

– Вот, Виталик, девок ему крепостных подавай. Неправильный ответ. Двойка. Поручики подавали рапорт и ехали служить на Кавказ, балда.

– Жорик, не говори ерунды, – вмешался Малевич. – Оба не говорите ерунды, пожалуйста. Какой еще Кавказ?

– А у нас в стране всегда какой-нибудь кавказ отыщется. Прежде он был за Тереком, теперь – за Пянджем. Поменялись только названия рек и еще пара таких несущественных деталей, как фамилии генералов. Тогда – Ермолов, теперь – Ермаков, вот и вся разница. Зато туда точно ни один следак не доберется.

– Остров Кавказ…

– Кстати, Пеликан, твой «Остров Крым» благополучно прошел таможню, и если звезды не встанут дыбом, то до конца осени он будет у меня.

– Хорошая новость, Жорик, – попытался обрадоваться Пеликан, но у него не получилось. – Деньги есть, я могу рассчитаться на днях, завтра, например, или послезавтра, а книгу заберу через два года, когда вернусь.

– Два года – слишком большой срок, чтобы загадывать. Особенно в таком тонком деле, как розничная торговля запретными книгами. Давай не будем связывать себя обязательствами.

– Как хорошо ты выучил это беспощадную фразу, – засмеялся Пеликан. – Я прямо почувствовал себя обманутой девушкой. Но что изменится за два года, за этот ничтожный в масштабах космоса отрезок времени? Аксенову вернут советское гражданство?

У тебя появится книжный магазин на Заньковецкой?

– Кто знает? Не люблю загадывать наперед. Иногда все меняется стремительно, и, кстати, космос об этом знает.

– Ты что-то конкретное имеешь в виду? – заинтересовался Пеликан.

– Как тебе сказать… Вот посмотри в окно: на улице Малышко стоят девять шестнадцатиэтажных домов; три группы по три дома.

– Вижу, – подтвердил Пеликан.

– Там на крышах установлены лозунги. Краткие. Лапидарные. Доступные пониманию советского гражданина.

– Не на всех крышах. Я вижу только шесть: Ленин Партия Народ на трех первых домах и Мир Труд Счастье на следующих трех.

– Вот именно, их всего шесть, но не девять. А ведь и на трех последних крышах вполне могли и даже должны были появиться аналогичные письма счастья. Например: Революция Победа Коммунизм. Или: Наука Техника Прогресс. Как тебе? А можно было прибегнуть к простой, но классической формуле: Маркс Энгельс Ленин.

– Жорик, ты хочешь сказать, это не ЖЭК, манкируя своими обязанностями, оставил без наглядной агитации три дома на улице Малышко, а космос выделил немного пространства, чтобы в будущем мы могли самовыразиться? – уловил наконец Малевич.

– Именно!

– Тогда мой вариант: Мор Фурье Сен-Симон.

– Замечательно, Виталик, – обрадовался Жорик. – Заметьте, космос не любит тесноту и давку, он оставляет свободное место для реализации нашего потенциала. Много свободного места. Вакуум – настоящий символ будущего. Нам еще только предстоит заполнить тот, что уже есть, а космос продолжает расширяться, то есть производит вакуум в таких невообразимых количествах, словно взялся выполнить какой-нибудь встречный план в ходе соцсоревнования с другим космосом.

– Космос Вакуум Будущее, – Пеликан разлил коньяк и убрал со стола пустую бутылку.

– Хмурый какой-то у тебя финал, – поежился Жорик. – Будь другом, достань из моего дипломата еще бутылку, а то не хочется заканчивать вакуумом. При мысли о нем оптимистический ужас, в котором я существую постоянно, сменяется экзистенциальным. А победить его можно только коньяком.

 

4

Из всех известных ему глупостей, накопленных цивилизованным человечеством, уверенность, что проигрывать нужно уметь или даже уметь красиво, злила Бубна, как никакая другая. Бубен ненавидел ее вымораживающей, смертельной ненавистью. Он признавал только победу и рубился за нее до конца. Красивое поражение – дурная картинная поза. Оно дает дополнительные очки победителю и отнимает последние шансы у побежденного. Это что-то вроде особенно длинной и пушистой шерсти у подстреленной лисы или мощных, закрученных винтом рогов у сбитого в прыжке горного козла.

Нужно уметь выигрывать, красиво или нет – неважно, просто выигрывать, подчиняя проигравшего, ломая его волю, разрушая планы, стирая или отнимая все, что тот успел сделать. Только такая победа может считаться окончательной, а в других нет никакого смысла, да и называются они иначе – временным преимуществом. Бубен не признавал ни поражений, ни красивых поражений, ни полупобед. Жизнь – это схватка, и полковник знал, что успех в ней обеспечивает лишь полное владение ситуацией, но вот полтора года он не сомневался, что контролирует парк во всех мелочах, и когда там рулил Алабама, и после него. Парк «Победа» был его плацдармом, с которого Бубна никто не мог выбить. Так он считал. Поэтому доклад Торпеды о двух гэбэшниках, работающих в парке, сперва вогнал его в ступор, а затем вышвырнул в бешенство. Галицкий – это пустышка, бездельник в погонах, и нет сомнений, что не Галицкий внедрил в парк двух оперов. Но кто же тогда? Откуда, откуда они взялись?

Торпеда молчал. Торпеда не знал, что ответить. Все, что рассказал ему Дуля, он уже выложил полковнику и теперь сидел тихо, пережидая вспышку ярости хозяина. Таким он Бубна не видел никогда: ни прежде, в Киргизии, ни здесь. Но Торпеда не удивлялся. Оба понимали, что если ГБ раскрутит всю парковую схему, то Бубна закроют лет на пятнадцать, а Торпеде предельно отчетливо светит вышка.

Ситуация была из тех, что нельзя ни скрыть, ни исправить, можно только взорвать! У полковника оставался последний ход, единственный ход, и красиво проигрывать он не собирался. Если ГБ лезет в его хлев, то и он насрет им в шляпу. Что там у них? Политика? Будет им политика. Если все сложится так, как он решил, то любые их обвинения станут выглядеть грубой неправдоподобной ложью, слишком очевидной местью, и никто не отнесется к ним серьезно. Вот пусть в ГБ и проигрывают красиво.

– Скажи своим ребятам, чтобы шли в отпуск на две недели, – велел он Торпеде. – Начиная с завтрашнего дня в парке никого быть не должно.

Вернувшись на Красноткацкую, Бубен велел секретарю срочно записать его на прием к замминистра.

 

Глава третья

Штурмующие небо

 

1

Местом сбора Ирка назначила не привычный пятачок возле аттракционов, а небольшую поляну в дальней части парка, рядом с озером.

– Нас тут найдут? – засомневался Пеликан.

– Свои не заблудятся. А чужих мы не ждем, – Ирка решила устроить проводы Пеликана в парке.

Она сильно изменилась за несколько осенних дней, повзрослела, стала жестче и с ним, и с остальными. Пеликану было жаль Ирку, сам он давно подготовился к тому, что армии ему не избежать, и теперь смотрел на происходящее отстраненно, посмеиваясь над нелепостью происходящего. Менять что-то было поздно, да он и не хотел. Но у Ирки, не ожидавшей ничего похожего, вдруг разом обрушилась часть ее мира, и там, где прежде сквозили дружелюбным светом вполне благостные, хоть и не прорисованные до последней детали пейзажи, вдруг обнаружилась гигантская дыра, из которой тянуло холодом и безнадегой. Там длинная очередь мальчишек плелась через расчерченный строевой плац и уходила в никуда.

Ирка была из тех, кто в любой ситуации видит не данность, но лишь начальное условие, которое всегда можно изменить в свою пользу, поэтому спокойное безразличие Пеликана ее злило, а в его объяснениях она видела только слабость человека, сдавшегося прежде времени. Можно заболеть, можно закосить, можно заплатить врачу, наконец. Есть столько вариантов, каждый из которых натыкался на его брезгливое «как-то это унизительно, тебе не кажется?» Нет, ей так не казалось, но сделать она ничего не могла. Бешеная энергия Ирки требовала выхода, и когда она сказала: «Ладно, тогда давай устроим проводы в парке», Пеликан мысленно ругнулся, но уступил – она жила по парковым правилам, и не Пеликану было упрекать ее в этом. К тому же, он чувствовал себя виноватым.

Дело для Ирки нашлось, и она немедленно завалила Пеликана планами, как все будет устроено в вечер его проводов и кто будет приглашен.

– А где бухло на всех возьмем? – притормозил полет ее фантазии Пеликан. – Когда Федорсаныч твою днюху в «Олимпиаде» устраивал, он специально с кем-то в тресте столовых договаривался, а потом еще и меня туда погнал.

– С бухлом нам Катя поможет. И со всем остальным тоже – она тебя любит, – улыбнулась и прижалась к Пеликану довольная Ирка.

– Она не меня, а какого-то дипломата любит. И о твоих проектах представления не имеет. Составляй список, чтоб ничего не забыть, больше одного раза она нас вряд ли выручит.

Но Катю Иркины запросы не испугали.

– Давай так, малая, я выбью из нашего Семы все, что смогу. А чего не смогу, того не будет, договорились? – как и Ирка, Катя к своим обязательствам и обстоятельствам жизни относилась творчески.

– А что ты сможешь? – Ирка не захотела соглашаться вслепую.

– Да почти все, что ты написала, смогу. Я бы даже немного добавила, а то фантазия у тебя какая-то детская: конфеты, водка, лимонад.

– Пеликан, она надо мной издевается, – пожаловалась Ирка. – Там больше десяти пунктов на самом деле.

– Не ной, балда, – сказала Катя, откладывая Иркин список. – Стала бы я стараться для кого-нибудь кроме вас…

– Тогда у меня к тебе есть еще одно дело, – Ирка взяла Катю за локоть. – Только это секрет. Пеликан, подожди на улице, мне с Катей поговорить нужно.

 

2

Начали засветло, еще до наступления сумерек. Костер и шашлыки Ирка поручила очеретянскому Костику Злое Рыло, откуда-то она знала о его шашлычных талантах. Костик потребовал персональную бутылку водки, потому что в трезвом виде мясо он никогда не готовил, делать этого не умел, а экспериментировать и рисковать не хотел.

Получив пузырь, он выпил стакан, выудил из кастрюли кусок маринованного мяса, бодро закусил им и занялся разжиганием огня, насаживанием на шампуры свинины и овощей, подготовкой для шашлыков углей правильного состояния и температуры. Пеликан быстро понял, что, поставив Костика на шашлыки, Ирка не ошиблась, поэтому всю кулинарную программу тут же с удовольствием выбросил из головы.

Ирка крепко взяла дело в свои руки, и Пеликан уступил ей легко и охотно. Эти проводы зачем-то нужны были ей, но не ему, вот и пусть делает все, как ей нравится.

Последний день он провел дома. Нужно было собраться, хотя что там собирать? Уже завтра кормить его, одевать, обучать ходить строем – и что там еще? – станет государство, поэтому, кроме зубной щетки и денег на первое время, вряд ли что-нибудь понадобится.

Выгребая из письменного стола ненужные бумаги, Пеликан нашел начатую, но не решенную год назад задачку по матанализу и провозился больше часа, пока не добил ее. Решение вышло красивым, и Пеликан остался доволен своей формой.

За обедом родители вдруг вспомнили, как три года назад он распутал гнедого колхозного жеребца и поехал кататься верхом, но не удержался на нем без седла, и коня потом пришлось ловить всей экспедицией. Пеликан не отрицал, да, был такой эпизод в его творческой биографии, только не три года назад, а пять.

– Верно, – на пальцах посчитал отец и привычно удивился, – как время летит! Кстати, на днях, вчера буквально, я видел в институте Таранца. Привет тебе передавал.

Вот Таранец действительно выскользнул из какой-то другой жизни, случившейся не три, и не пять лет назад, а непонятно, в какие времена.

Когда Пеликан пришел в парк на выбранную Иркой поляну, там вовсю уже квасили очеретянские пацаны.

– Пеликан! – радостно заорали очеретянские, едва он появился, и всей толпой полезли обниматься. – Мы решили тебя не ждать! Ты теперь никто, ты дух, салабон! А мы дедушки! Нам положено! Нам теперь всю жизнь положено!

– Морды вам давно не били, дедушки, – отмахнулся Пеликан.

– А вот морды нам бить как раз не положено!

Пеликан не спеша осмотрелся: кроме очеретянских не было почти никого. Фарца вообще не появилась – что-то у них случилось, и уже третий день в парке не видели ни одного фарцовщика. Из парковых пришел только Серега Белкин, и теперь он тихо, в стороне от всех, на границе круга, освещенного огнем костра, раскуривал очередную пяточку. А где Лосось? Где Буратино? Где Тощий с Турком? Остальные почему не пришли? Но Ирку все это словно и не удивляло, она поболтала с очеретянскими, проверила, как дела у Злого Рыла, а потом и сама незаметно куда-то делась.

В парке быстро стемнело и начало холодать, от озера потянулся легкий, едва заметный туман. Осень пахла свежо и тревожно, и Пеликан вдруг понял, что весь день с самого утра ждет каких-то чудовищных неприятностей, хотя сам не знает, каких именно и почему. Его вдруг начало трясти, не то от холода, не то от напряжения, но тут из тумана, громко ломая ботинками сухие ветки, вывалился на освещенную поляну Багила. И Пеликана отпустило.

– Иван, – обрадовались очеретянские, – давай сюда, здесь наливают!

– Еле нашел вас, черти, – недовольно бурчал Багила. – Пеликан, а на болоте вы не могли устроить свою вечерину? Чтобы наверняка никто не смог дойти!

– Не ворчи, – Пеликан был рад Багиле. Ивану налили водки, и вдвоем они отошли в сторону.

– Завтра? – спросил Багила.

– Да.

– И я завтра. Уезжаю к отцу. Решил окончательно, уже билеты куплены.

– Менты не успокоились?

– Да не то слово. Пошли они все… Говорить о них даже не хочу. А к тебе не подкатывались?

– Капитан Падовец позавчера вызывал на допрос.

– Во! Тот самый змей, что и меня таскает. И что?

– Да ничего. Не пошел я.

– Правильно! – обрадовался Иван. – Я уеду, ты уедешь, и пусть хоть кору тут грызут березовую.

Они выпили, пожевали мяса и налили еще по полстакана.

– Хорошее мясо Костик готовит, – распробовал Иван. – Никто лучше него не умеет… Кто бы знал, Пеликан, как мне не хочется уезжать отсюда. Это мой парк, я по нему вслепую куда хочешь выйду, не ошибусь ни разу. На спор, как угодно. Я же вырос тут… Мы с тобой вместе тут выросли, а теперь все вот так поворачивается. Ну почему, скажи мне?..

Ответа Иван не ждал, да и спрашивал он, пожалуй, не Пеликана. Вряд ли Иван сам знал, кому задает вопрос, стоя спиной к костру и глядя в темноту ранней октябрьской ночи, его последней ночи в парке «Победа».

Они выпили еще и продолжали, теперь уже молча, топтаться за размытой границей света и тени, дрожавшей на желтеющей траве. Очеретянские жизнерадостно бухали, не обращая внимания на них, да и вообще ни на что.

Недолгое время спустя Иван тихо ушел, и Пеликан остался один. Наверное, это не случайно, думал Пеликан, что уезжают они в один день. Есть в этом дыхание судьбы или что-то похожее, точно есть. Но Иван переживал расставание с парком и с Киевом тяжело, а Пеликану оно не казалось непоправимым и окончательным. Просто жизнь свила странным тугим кольцом свой змеиный хвост. Таких колец и у него, и у Ивана будет еще много, вся жизнь состоит из одних колец, что же теперь им, погрузиться в печаль навеки? От выпитой водки Пеликану стало теплее и спокойнее, он опять мог смотреть на происходящее в своей обычной насмешливой манере.

Впрочем, хватило его ненадолго, потому что из глубины парка, из гущи тьмы, к костру вдруг вышла гигантская крыса, ростом выше Пеликана, и остановилась, внимательно оглядываясь. Крысу увидел не только Пеликан, но и очеретянские. Настолько быстро, насколько позволяла им выпитая водка, они вскочили на ноги, но ноги держали уже не всех.

Бегло осмотревшись, крыса подняла лапу, и по ее сигналу из темноты к костру полезло гигантское лесное несуразное зверье: осел с перекошенной мордой, косоглазый медведь, чудовищная белка, заяц с окровавленными усами и ухом, порванным в каком-то диком сражении. Звери валили со всех сторон, окружая поляну, но не вступая в круг света, словно у них не было сил в него войти.

Пеликан решил, что хоть выпил он немного, но коварный алкоголь обернулся пьяной галлюцинацией, и теперь ему предстоит с ней как-то бороться. Однако тут же за его спиной яростно и отчаянно завизжали очеретянские, как молитвой разгоняя нечисть животворящим матом, и Пеликан внимательнее присмотрелся к ночным чудовищам.

– Пеликан, – слегка подвывая, сказала крыса, – мы дикие хищники этого леса…

– Крыса – не хищник, – перебила ее белка.

– Если крыса не хищник, то и белка не хищник, потому что белка – та же крыса, только прыгучая. Не мешай, ты все испортишь. Ты уже все испортила.

В свете костра Пеликан разглядел свалявшуюся искусственную шерсть звериных костюмов, пятна краски, опилки и прорези для лиц.

– Ничего-ничего, – успокоил он крысу, – так даже интереснее.

– Мы, дикие хищники, Пеликан, пришли проводить тебя хрен знает куда, – оттер крысу и белку заяц, – а кто считает, что заяц – не хищник, тому я берусь доказать обратное факультативно. Ты отправляешься хрен знает куда, хрен знает зачем, но сейчас речь не об этом. Каждый из нас решил передать тебе в дар свое главное звериное качество. Я дарю способность быстро бегать и легко уворачиваться от взглядов требовательного начальства. Этот талант поможет сохранить шкуру, а она все же имеет кое-какую ценность, потому что другой у тебя нет. Белка дарит неистребимую запасливость, крыса – хитрость, правда, крыса? Осел и еж тоже что-то подарят, хотя мне трудно представить, что это может быть.

– Мы еще как подарим, у нас все с собой, – откуда-то из темноты закричали осел и еж. – Я дарю упрямство, очень полезное качество, – перекрикивая ежа рявкнул осел. – А я – шило в жопе, – добавил еж. – Когда упрямство не помогает, без шила в жопе не обойтись.

– Пеликан, – посоветовал заяц, – скорее возьми у ежа шило.

– Не бери ничего у ежа, Пеликан, – вмешались крыса и белка, – пусть его шило остается там, где он его держит.

– Как хочешь, как хочешь, – попытался почесать спину заяц, но у него ничего не вышло. – Тогда, может, медведь? Он готов поделиться талантом оказывать медвежьи услуги. Берешь?

– У меня с этим и так неплохо.

– Ну как знаешь, как хочешь, – сказал заяц.

– Спасибо, Дуля, – Пеликан пожал зайцу большую ватную лапу.

– Я опознан! Мое инкогнито раскрыто, – заломил руки заяц, плюхнулся навзничь и заколотил в воздухе ногами.

– Тогда всем бухать! – взревел медведь-Гоцик. – У меня все мозги в пыли от этого винни-пуха!

– Всем бухать! – радостно поддержали его осел и еж, оказавшиеся Рублем с качелей-лодочек и Пистоном Пирке из игровых автоматов.

– Помогите же мне снять этого зайца! – катался по траве Дуля, но его не слышали. Звериные костюмы повсюду морщились, сминались, и из грубых складок показывались пыльные и потные, но знакомые и довольные физиономии. Белка оказалась Катей, а Крыса – Иркой. Все парковые, все, кого не хватало Пеликану еще десять минут назад, теперь были здесь. Наконец хоть и догадливые, но в эти минуты нечеловечески пьяные очеретянские тоже поняли, что дикое ночное наваждение оказалось небольшим карнавалом, и над парком разнесся восторженный рев, который долетел до Комсомольского массива. Из зайца вытряхнули Дулю, разлили по стаканам водку, выпили, и тут же стало ясно, что на всех шашлыков не хватает. Бывшие звери оттаскивали от костра сытых и пьяных очеретянцев, те упирались и визжали, но парковых было больше и ими двигало чувство голодной справедливости.

Ни Ирку, ни Пеликана все это уже не интересовало. Дальше пьянка неслась сама по себе, и управлять ею не мог теперь никто. Все понимали, что буйство на поляне утихнет только когда закончится водка, а Катя позаботилась, чтобы водки хватило надолго.

– Это ты придумала привести зверей? – спросил у Ирки Пеликан.

– А что, не надо было?

– Да нет, наоборот, здорово получилось.

– Пара моих идей, пара Катиных, – призналась честная Ирка.

– Вы тут обосрались все от страха, когда нас увидели, – подошла к ним Катя.

– Ну не то что бы вот так совсем обосрались, но момент был… А костюмы где взяли?

– Гоцик договорился в «Ровеснике». Они держат их для детских утренников, завтра надо все вернуть.

– Таких утренников тут точно не было! – засмеялся Пеликан.

– Слушайте, дети мои, – обняла Ирку и Пеликана трезвая Катя, – отчего-то мне кажется, что делать вам здесь больше нечего. Вот вам ключи от моей квартиры, и идите отсюда. Валите по-быстрому, а то тут сейчас начнется… Я уже вижу.

– А ты как же? – не понял Пеликан.

– Я там сейчас почти не живу, и моя малая у бабушки, так что хата свободна.

– Ты перебралась к своему дипломату насовсем?

– Тебе это сейчас надо знать, Пеликан? Вот сию минуту? Самый важный вопрос в твоей жизни: насовсем или не насовсем? Да я сама не знаю. К тому же, он не дипломат.

– А кто?

– Только молчите. Ни слова никому… Мент он. Полковник. Я у него форму видела, представляете? Я и мент. Цирк…

Когда Ирка и Пеликан вышли из парка на улицу Жмаченко, им на несколько минут перекрыла дорогу военная автоколонна. Мимо спящих многоэтажек Комсомольского в сторону Лесного массива одна за другой шли машины с рядовым составом. В это же время вторая колонна двигалась к Воскресенке. Двадцать минут спустя небольшой участок леса за Алишера Навои и дальняя, заозерная часть парка были оцеплены двумя батальонами внутренних войск.

 

3

В землянке Калаша этим вечером читали и обсуждали третью главу ленинского «Государства и революции». Энергичный эмоциональный текст обличал оппортунистов в социалистическом движении, но время сместило акценты, и теперь достаточно было вчитаться, чтобы увидеть, как он бьет по партийным чиновникам, извратившим Ленина в точности так же, как сто лет назад Шейдеманы, Давиды, Логины… искажали Маркса. От некоторых абзацев Калаша продирал мороз, такой яркой и современной он ощущал ленинскую мысль, так отчетливо слышал интонации человека, сумевшего перевернуть огромную страну и изменить историю цивилизации. Ленин писал об уничтожении государственной власти и отсечении государства-паразита, о том, что русские революции продолжают дело Парижской Коммуны. Слушая «Государство и революцию», Калаш ясно видел свою задачу – довести до конца, закончить дело двух русских революций.

Его бойцы, сейчас яростно спорившие, до какой степени нужно разрушать государство, если в основе оно уже не буржуазное, а всенародное, – это его гвардия, ядро настоящей боевой организации, которую ему еще предстоит выстроить. Она не будет большой, потому что крупная, громоздкая структура сейчас не нужна. Чиновничье царство, похоронившее ленинские идеи, но паразитирующее на результатах его работы, уже издыхает, оно отравляет трупным смрадом всю страну, и хоть иссечь его будет непросто, но это задача решаемая. Калаш был уверен в себе и в своих бойцах.

В разгар спора открылся люк и в землянку спустился часовой.

– Калаш, в лесу и в парке какой-то шухер. Надо бы выяснить, что происходит.

– Что ты видел?

– Несколько машин с краснопогонниками перекрыли Алишера Навои. Сколько их всего, сказать не могу, не знаю.

– Хорошо, я понял. Продолжай нести службу, – Калаш отпустил часового. – Витя, Саня, – подозвал он Цуприка и Яковца, двух сержантов, с которыми служил в Афгане, – посмотрите аккуратно, что происходит наверху.

Сержанты молча переглянулись, кивнули, и все трое вдруг засмеялись: два года назад так уже было – Калаш отдавал приказы, они их выполняли, и до сих пор считали то время лучшим в своей жизни.

Яковец вернулся двадцать минут спустя и быстро набросал на четвертой полосе обложки ленинской брошюры план-схему парка и той части леса, где была вырыта их землянка.

Красным карандашом он провел линию оцепления. Линия была похожа на немного раздутый эллипс.

– Алишера Навои перекрыта и заблокирована стотридцатыми ЗИЛами с двух сторон, – поставил кресты на эллипсе Яковец, – у выезда на Курнатовского и напротив Воскресенской.

Еще через десять минут в землянку спустился Цуприк. Посмотрел схему Яковца.

– Все правильно, Витя. Оцепление двойное. Задействовано два батальона внутренних войск, войсковой части 32273. Вооружены карабинами Симонова, но боевые патроны им не выдавали.

– Саня, ты мне на главный вопрос ответь, – перебил Цуприка Калаш. – Кого они ловят?

– Нас, конечно, – удивился вопросу Цуприк.

– Ты так думаешь или точно знаешь?

– Калаш, я посмотрел внимательно на это оцепление – там пацаны стоят, первогодки, салабоны, глазами хлопают, в носах ковыряют и ничего не видят. Тогда я тихо прошел через оба кольца, вышел за оцепление метров на сто, а потом вернулся, будто бы иду со стороны Воскресенки, понимаешь? Привычка у меня такая, гуляю я тут по ночам. Они стоят, я иду мимо, никого ни о чем не спрашиваю, даже не смотрю в их сторону, останавливаюсь и закуриваю. Что происходит немедленно после этого, ты понимаешь, конечно: тот, что стоит ближе всех, просит у меня закурить. Я даю ему пару сигарет, а он отвечает на все мои вопросы, подробно и обстоятельно. Так что я знаю точно, это пришли за нами.

– Тогда не будем тянуть, – Калаш поднялся и вышел на средину землянки. – Занятие по политподготовке закончено. Объявляю общее построение наверху.

Когда все потянулись к лестнице, Калаш остановил Гантелю: «Сними со стены флаг и поищи древко. Где-то оно тут было».

Несколько минут спустя отряд стоял в лесу, люк был плотно закрыт и забросан хвоей. Со стороны парка доносился звук моторов армейских грузовиков и голоса командиров. Калаш никогда не торопил судьбу, но и не прятался от нее. Эта ночь покажет многое, и главное: каждый из них поймет, тем ли делом он занят, тот ли он человек, сможет ли он вот так, рискуя своим будущим, может быть, и жизнью, вступать в бой с государством, пока не разрушит его до конца. Без подготовки, без предупреждения, как сегодня. Ветер из парка доносил запахи болотной сырости и дизельной гари. Калаш смотрел на своих бойцов и был уверен в каждом. Он точно знал, что это ветер их победы.

– Парни, – сказал Калаш, – два батальона внутренних войск оцепили нашу березовую рощу, часть леса и перекрыли улицу Алишера Навои в двух местах. Их прислали, чтобы взять нас. Саня Цуприк ходил в разведку, он вышел за оцепление, прошелся по бульвару Перова и вернулся к нам. Вот такое они выставили оцепление. Вот так они делают все: грубо, бездарно и неумело. Если бы я хоть на секунду сомневался в наших силах, я дал бы сейчас команду разойтись, и вы прошли бы через оцепление, как это сделал Саня, а завтра утром мы опять собрались бы в парке и смеялись, вспоминая этот вечер. Но я уверен в вас больше, чем в себе! Поэтому мы будем вести себя не как партизаны, на которых устроена облава, а как воинская часть, попавшая в окружение. Мы выйдем со знаменем, не прячась. Мы дадим бой, мы покажем им нашу силу. Да, их больше почти в двадцать раз, но посмотрите, кого бросили против нас: пацанов, которые умеют только картошку чистить и ходить в патрули. Им не доверили боевые патроны, потому что они скорее перестреляют друг друга и мирных жителей, чем попадут хоть в одного из нас. Сейчас ночь, и все, о чем мечтают эти дети, – вернуться в казарму, забраться в постель под теплое одеяло и тихо уснуть. Они думают о нас с ужасом, поэтому мы пройдем через два кольца как боевой нож, быстро и красиво.

Калашу приходилось выступать перед подчиненными и в армии, и после, но впервые он говорил без подготовки, на одном лишь вдохновении. Заканчивая фразу, он не всегда знал, что скажет в следующей, но точно знал, какими словами закончит. Выступая сейчас перед своими ребятами, он чувствовал себя их речевым аппаратом. Он говорил то, что они думали, чутко улавливал настроение, и слова, точные, безошибочные, сами находили его.

– Маркс сказал, что парижские коммунары штурмовали небо. С тех пор прошло больше ста лет, но уже тогда каждому было ясно, что, не штурмуя небо, ни за что не навести порядок на земле. Теперь наша очередь идти на штурм! Мы пройдем через березовую рощу и разорвем оцепление перед выходом к центральной аллее.

Сегодня мы вернем названию парка его прямой смысл. Мы смоем всю грязь, которой заляпали его фарцовщики и торговцы наркотой, и он снова станет парком победы. Нашей первой победы!

– Ура-а! – взревели тридцать человек, не отводя от Калаша влюбленных глаз, и сам он кричал вместе со всеми. – Ура-а!

Этот яростный рев услышали, не могли не услышать, и значит, времени у них больше не было.

– Еще одно, – продолжил Калаш. – Когда войдем в рощу, перестроитесь в колонну по четыре. Разобьетесь на пары и во время столкновения будете страховать напарников. Но только напарников! Когда убедитесь, что ваша пара прошла оцепление, тут же уходите на Комсомольский или в Очереты – кому куда ближе. Не ждите остальных, не создавайте толпу, это опасно. Остальные – не хуже вас, они тоже справятся. Это ночь можете провести дома, но утром вы должны исчезнуть из Киева. Поживите месяц где-нибудь в селе, в другом городе, дайте пыли осесть. И последнее. Если кого-нибудь потянут на допрос и скажут, что нашли его фамилию в каких-то списках – не верьте. У нас нет никаких списков, все ваши имена только в моей голове. А я не назову никого. Мы не воры, не преступники, мы не нарушали никаких законов. Вам не в чем сознаваться. Они боятся нас только потому, что мы правы! Все, я закончил!

Калаш не сказал бойцам, что на участке прорыва оцепления их может встретить еще и группа захвата, которая наверняка будет вооружена. Не сказал, потому что не был в этом уверен, а неуверенности нет места ни перед боем, ни в бою.

Не оставаясь больше в лесу, они спустились к Алишера Навои и пересекли ее под изумленными взглядами всех, кто топтался возле машин, не зная, что делать и ожидая команды.

– Вон они! – закричали сразу несколько офицеров. – Вон, пошли! Давайте свет, живо!

Один за другим вспыхнули два мощных прожектора, и через минуту яркие широкие лучи пересеклись, выхватив из темноты ночи группу, стоявшую на краю березовой рощи.

– Стой! – скомандовал Калаш. – Становись в колонну по четыре. Столько света, столько зрителей, а у нас ни одного занятия по строевой не было. Позоримся перед внутренними войсками, – пошутил он, и отряд мгновенно почувствовал, что состояние спокойной уверенности не покидает командира.

– Гантеля, – подозвал Любку Калаш, – будешь идти впереди со знаменем. Сможешь?

– Смогу, конечно, – обрадовалась Гантеля.

– Когда надо будет, я сам тебя прикрою.

Широким уверенным шагом в скрещенном свете двух прожекторов отряд Калаша быстро пошел через березовую рощу по направлению к парку. Красный флаг, выгоревший на полях давних боев, развевался перед ними. В роще было тихо, даже шум машин не доносился сюда.

– Песню бы сейчас, – вслух подумал Калаш.

– Я сегодня после репетиции, – отозвался Леня Буряк, музыкант оркестра Киевского Военного округа. – У меня и труба с собой.

– Играй, Леня!

– Что играть, Калаш?

– Смешной вопрос, Леня! Начинай!

И над ночным парком, над его тишиной, над солдатами оцепления и группой захвата, растерянно смотревшей им вслед с улицы Алишера Навои, над осенними рыбами, засыпавшими в придонном иле озера, заскользила пронзительная мелодия «Интернационала» в недостижимо-высоком сопрановом регистре.

 

4

– Это что, мать его, такое? – полковник Солопай, командир войсковой части 32273, опустил бинокль и повернулся к офицерам, стоявшим в кузове грузовика за его спиной. С машины и без бинокля был отлично виден отряд Калаша с развевающимся над ним флагом Советского Союза. Отряд приближался, он шел прямо на них быстро и уверенно.

Солопай глянул на начальника штаба и начальника полит отдела, но этих спрашивать было бесполезно: оба, не отрываясь, не замечая ничего вокруг, уставились на марширующий отряд. Тогда он посмотрел на Бубна:

– Что это за цирк, товарищ полковник, вы мне объясните?

– Это антисоветская организация, созданная с целью совершения особо опасных государственных преступлений, товарищ полковник, – стараясь говорить спокойно, ответил Бубен. – Ее действия будут квалифицированы по статье шестьдесят четвертой Уголовного кодекса Украинской ССР.

– Вот это? – не поверил Солопай. То, что видел он, стоя в открытом кузове грузовика, больше всего было похоже на фильм о революции, о гражданской войне, из тех, что по субботам крутили в клубе его части. Только теперь, по какой-то дикой прихоти невидимого закулисного режиссера, он и два его заместителя, советские офицеры, коммунисты, изображали отъявленную белогвардейскую сволочь. Солопай чувствовал себя так, словно это он вступил в антисоветскую организацию, а не защищает здесь закон и порядок.

– Да, именно это, – подтвердил Бубен. – Вы намерены командовать операцией, товарищ полковник?

Бубен смотрел на полковника с ненавистью. Три последних дня он едва сдерживался. В этом городе невозможно работать быстро. Никто не хочет принимать решения, все тянут сопли, как малиновый кисель. Царство сонных и ленивых дармоедов…

Бубну удалось добиться приказа замминистра только расписав, как надерут они жопу гэбэшникам, взяв Калаша с его афганцами. За то, что те прозевали боевую антисоветскую организацию, действовавшую прямо в Киеве, почти не скрываясь, многим в Комитете крепко дадут в пятак. Состояние пятаков офицеров ГБ Бубна интересовало мало, но они засунули ему в жопу свой градусник, а теперь, после задержания Калаша и его группы, про этот градусник постараются забыть. Поэтому так настойчиво Бубен давил несколько дней эту сонную жабу, полковника Солопая, добиваясь немедленного выполнения приказа. И наконец додавил. А теперь с тихой яростью наблюдал, как же бестолково, как медленно разворачивал Солопай два своих батальона, как утомительно долго выставляли оцепление его люди. Бубен боялся, что Калаш уйдет до задержания, тогда бы он ничего никому не доказал и в провале операции обвинили бы только его: не обеспечил получение достоверной информации, проявил недальновидность, действовал непрофессионально. Будь он на месте Калаша, хрен бы его поймали.

Выдохнул Бубен только когда отряд Калаша показался из леса. На этом его часть работы закончилась – за результат операции отвечает не милиция, а внутренние войска, и каким окажется этот результат: задержат всех афганцев или нескольких, или даже никого не смогут задержать, Бубну было безразлично. Он свое дело сделал, а остальное – забота внутренних войск. Но не прошло и двух неполных минут, как полковник радикально изменил свое мнение и взгляд на происходящее. Когда он услышал трубу над ночным парком и увидел растерянные, совсем по-детски обиженные физиономии стоявших рядом с ним офицеров, стало ясно, что и это знамя, и «Интернационал», и то, что Калаш ведет своих афганцев прямо на штабной грузовик, – это вызов всем им, а в первую очередь ему лично. Это ему говорят: Полковник Бубен, ты дерьмо и мерзавец. И хотя все, что сейчас происходит в парке, замутил лично ты, нам на тебя наплевать, потому что тебя для нас не существует. Такие заявления нельзя спускать никому, и Бубен ничего подобного не прощал.

Солопай не ответил на его вопрос. Он молча смотрел, как шагает по березовой роще небольшой отряд Калаша. Тогда Бубен выдернул из рук командира части рацию и переключил ее в режим передачи.

– Это Первый. Говорит Первый, – сказал он и не узнал свой голос. – Всем командирам рот приказываю снять оцепление и направить личный состав к штабной машине для задержания преступников. Выполнять немедленно!

Черный ночной парк не отозвался на его слова, но Бубен почувствовал, как, размыкаясь, тяжело зашевелились ряды оцепления и медленно, слишком медленно, старлеи-ротные ленивые и сонные войска начали перестраиваться в колонны по четыре. Этого было недостаточно.

– Командиру группы захвата, – продолжил Бубен. – Приказываю разделить группу на два подразделения. Командование первым передать заместителю, поставить задачу догнать и обезвредить группу преступников. Второе подразделение во главе с вами должно немедленно прибыть к штабной машине. Для доставки личного состава используйте автотранспорт. Срок исполнения пять минут.

Бубен переключил рацию в режим приема и внимательно посмотрел на трех офицеров, стоявших рядом с ним. Во взгляде начальника штаба он увидел живой интерес. Но командир части и начальник политотдела глядели на него изумленно, мысленно уже составляя докладные на имя министра о самоуправстве и превышении полковником Бубном полномочий.

– Начальник штаба, – скомандовал Бубен, – ко мне!

– По какому праву вы приказываете мои подчиненным, товарищ полковник? – возмутился Солопай.

– За бездеятельность, проявившуюся в утрате оперативной инициативы, я отстраняю вас от руководства операцией, – брезгливо поморщился Бубен. – Сегодня они не ваши подчиненные. Спуститесь, товарищ полковник, в кабину к водителю, он вас напоит чаем. А вы, подполковник, – приказал он начальнику штаба, – выставьте из прибывающих подразделений дополнительное оцепление на участке вероятного прорыва. Быстро, быстро! Времени нет! Когда прибудет группа захвата, ее командира немедленно ко мне. Выполняйте!

Бубен не был этому подполковнику начальником и не имел права отстранять от участия в операции его командира, но он точно знал, что власть – это не звания и не погоны, а умение подчинять. Власти нужны не чины, а одна лишь воля. Именно поэтому замолчал и больше не мешал ему полковник Солопай, поджал хвост его начальник политотдела и рысью побежал встречать прибывающие роты начальник штаба.

Между тем отряд Калаша приближался к первой линии оцепления.

– Смотри, а здесь они построились плотнее, – сказал Калаш Гантеле, шагавшей за ним. – Но это не поможет им все равно. Сейчас наши пойдут на прорыв оцепления, а ты останешься со мной, поняла? Где знамя, там и я, ребята это знают, и пока знамя здесь, никто не подумает, что я свалил, оставив их.

– Понятно! – Гантеля шла, вцепившись в древко. У нее ломило пальцы и болели мышцы рук, но она старалась держать флаг как можно выше, чтобы его видели все, кто был в парке этой холодной октябрьской ночью.

– Витя, Саня, – окликнул Калаш Цуприка и Яковца, – давайте на прорыв двумя колоннами.

Он отошел в сторону, пропуская отряд, вместе с ним отошла Гантеля. Цуприк с Яковцом побежали, увлекая за собой отряд. Расшвыривая не успевших отбежать солдат оцепления, афганцы Калаша за считанные секунды прошли первую линию.

– Да кто они, мать их? – ошалело спросил полковник Солопай и оглянулся, ища взглядом Бубна. – Вы за это ответите, товарищ полковник!

Но Бубна на грузовике уже не было. Минуту назад подошел ЗИЛ с командиром группы захвата и его бойцами.

– Видишь их знамя, майор? – Бубен отвел командира группы в сторону, пока его люди строились возле машины. – Твоя задача захватить его. Возьмем знамя – возьмем и их главаря. Разрешаю применять оружие.

– Вы что, полковник? Какое оружие в этой свалке? Раньше надо было, а теперь мы только своих положим.

– Не рассуждать! – заорал Бубен. – Выполнять приказ! Вперед, вперед!

В это время бойцы Калаша спокойно и почти не задерживаясь прошли второе кольцо оцепления. Яковец и Цуприк, возглавившие прорыв, были уверены, что впереди только ночной парк и свобода, но тут обнаружилось, что начальник штаба успел выставить третью линию оцепления. Она состояла их таких же неподготовленных, к тому же еще и перепуганных непонятной суетой срочников.

Пройти третью линию было не сложнее, чем первые две, но на это ушло время, которого у Калаша уже не было. Сзади, со стороны березовой рощи, его догоняла одна часть группы захвата, а наперерез рвалась вторая ее часть.

Положение отряда изменилось почти мгновенно, но Калаш успел оценить ситуацию. Схватив Гантелю за руку, он потащил ее к еще не закрытому окну в третьем кольце.

– Быстро сваливай! – перекрикивая рев приближающегося противника, крикнул он. – Быстро! Знамя спрячь, сама исчезни, – и одним движением вышвырнул Гантелю в ночную тьму.

Через мгновение Калаш и еще пять человек из его отряда были окружены сомкнувшимися рядами группы захвата.

Если бы кто-то в эти минуты взялся оценить его шансы вырваться, то пришлось бы признать, что шансов у Калаша и остатков его отряда не было никаких. Их время уходило стремительно, оно уже закончилось. Ничего не ждало Калаша, кроме ареста, суда и долгих лет заключения, предусмотренных Уголовным кодексом за особо опасные государственные преступления, в тот момент, когда из темноты парка на освещенный прожекторами пятачок вдруг вывалились три фантасмагорических, ровным счетом ничего не соображающих гигантских животных: косоглазый медведь, осел со свороченной на бок скулой и цапля в красных штанах, с длинным клювом из-папье-маше.

– Опа! – осмотревшись, закричал медведь и выполнил лапами несколько боксирующих движений. – Так нечестно! Тут силы неравны! Калаш, мы с тобой! Парковые своих не бросают!

Не все даже услышали, что кричат этот безумные звери, но увидели их все, кто был рядом в ту минуту. На короткие мгновения внимание нападавших было отвлечено, и Калашу этого хватило. Несколькими быстрыми сильными ударами он пробил проход в сомкнувшемся кольце и вырвался в ночь, уводя за собой остатки отряда.

– Калаш, подожди! – крикнул медведь и попытался потрусить следом, но, выбивая клочья поролона из пустой медвежьей головы, грохнули три пистолетных выстрела, и медведь рухнул на землю.

Бубен не знал, стреляет он в человека или в бутафорскую часть костюма. Полковник и не думал об этом. Взяв на прицел медведя, Бубен стрелял в Калаша.

 

5

Пеликан и Ирка быстро поднялись по лестнице спящего дома.

– Дверь не перепутай, – шепотом сказала Ирка. – А то сейчас ввалимся ко мне. Бабушка будет счастлива.

– Бабушки нам не надо, – Пеликан открыл дверь Катиной квартиры, и они беззвучно скользнули внутрь. Вся суета этого дня, весь холод осенней ночи остались за закрытой дверью, а здесь было темно и тихо, молчало радио, не работал холодильник, из крана не капала вода. Тишина казалась безграничной, и они с Иркой стояли в самом центре этих темных безмолвных пространств. Пеликан обнял Ирку и нашел ее губы.

Она ответила Пеликану каким-то быстрым, успокаивающим движением, и он почувствовал, что сейчас, как и все последние недели, почти все время, что они были вместе, оставаясь рядом, Ирка легко и незаметно ускользает от него.

– Иди в комнату, – сказала она. – И включи свет. Я сейчас.

Найти комнату в однокомнатной квартире несложно, даже в полной темноте. Пеликан сделал два осторожных шага и нашарил дверную ручку. Есть все-таки свои достоинства в типовом проектировании: в чужом доме мы чувствуем себя уверенно, отыскиваем нужные двери и коридоры, не зажигая свет, разве что наступая на ботинки, в спешке разбросанные торопившимися хозяевами. Отличия начинаются за пределами жилья, за окном; квартиры даже в разных городах строят одинаковые, а вид из окон у всех разный. У одних – лес, у других – свалка. Катины окна выходили на знакомый Пеликану двор двести четвертой школы, кое-как освещенной желтым мерцающим светом. На улице Юности все было как всегда, как обычно, но дальше, над парком, над самыми кронами деревьев ночное небо рассекали лучи нескольких прожекторов. Ничего похожего Пеликан никогда здесь не наблюдал, это было удивительно и странно.

Шум воды, несколько минут доносившийся из ванной, затих, и в комнату прокралась Ирка.

– Не хочешь включать свет? – спросила она.

– Нет. Если привыкнуть, то и так все видно.

– Что же тебе видно?

Пеликан снова обнял Ирку. Ее кожа была теплой и влажной, и одежды на ней не было. Где-то она успела оставить все – наверное, в ванной, где же еще? На мгновение Пеликану показалось, что Ирка теперь с ним и больше никогда не исчезнет. Он взял ее на руки и сделал два шага к дивану. В маленьких квартирах все расстояния меряются несколькими шагами и от окна до дивана редко удается насчитать больше двух шагов. Но пока Пеликан преодолевал это не самое большое в его жизни расстояние, Ирка опять выскользнула. Она уходила, хотя была еще совсем рядом, Пеликан чувствовал это. Ему казалось, что он может пробиться к ней, достать, дотянуться, стоит только быть еще нежнее и еще настойчивее, быстрее и сильнее, и тогда он догонит Ирку, тогда она сама оглянется и протянет руку, прижмется к нему, чтобы он обнял ее еще раз, чтобы не отпускал. Но ничего не вышло у Пеликана, время его пронеслось тугим смерчем, оставив только горечь и опустошенность. Он так и не догнал Ирку, она опять пропала, и на этот раз уже навсегда. Несколько минут спустя они лежали на небольшом Катином диване, и горячая щека Пеликана была прижата к ее едва теплой щеке.

Ирка открыла глаза, выбралась из-под него и подошла к окну. Никогда еще Пеликан не видел ее силуэта, вот такого гордого, тонкого и безупречно красивого.

– Я не люблю тебя, Пеликан, – сказала Ирка. – Я тебя не люблю и ждать не буду.

Он уже знал это, и знал давно, возможно, с тех еще дней, когда впервые увидел клубящуюся тьму на дне ее глаз, когда она сама не до конца еще все понимала, а может, и не понимала совсем.

Ирка жила по правилам, а в правилах девушки, парень которой уходит в армию, есть несколько обязательных пунктов. Теперь она выполнила все неписаные обязательства и больше ничего никому не была должна. Пеликан знал Ирку не первый год, знал, что просить ее бесполезно. Да и о чем он мог ее попросить, если изменить ничего невозможно?

– Я уже понял, – Пеликан включил свет, снял с дивана покрывало и набросил ей на плечи. Густая тьма, которую прежде он видел лишь на дне Иркиных глаз, теперь полностью затопила ее взгляд. – Ты так замерзнешь у окна. Идем чай пить.

Ирка сбросила покрывало на диван и ушла одеваться.

Они поставили на огонь чайник, сели за стол с разных сторон и стали молча смотреть на суету мощных иссиня-желтых лучей над парком.

– Что это такое? – наконец удивилась Ирка.

Вместо ответа в дверь позвонили.

– Мама пришла, – безразличным голосом сказал Ирка. – Услышала через стенку возню и пришла потрепаться с Катей.

– Открывать?

– Открывай, – махнула рукой Ирка. – Она не успокоится.

Ирка ошиблась. За дверью стояла Катя и с нею рядом, привалившись плечом к стене, кое-как пыталась держаться на ногах Гантеля.

– А ну-ка, Пеликан, помоги мне с Любкой, – еще не вой дя в квартиру, распорядилась Катя. – Я от самого парка тащу ее на себе, совсем уже сил нет.

Они завели Гантелю в комнату и уложили на диван.

– Извините, зайчики, что весь интим вам поломала. Но иначе не получалось.

– У нас, Катя, с интимом все в порядке. Вот, сидим на кухне, чай пьем.

– А кстати, почему? Я вам не для этого ключи давала… Ладно, не мое дело, сами разбирайтесь.

– Что с ней? – Пеликан сел на пол, пытаясь снять с Гантели куртку. – Что вообще творится в парке?

– Давай дадим ей валерьянки, напоим чаем и пусть спит. А то мне на нее смотреть больно. Калаш совсем с ума сошел, скажу я тебе по секрету.

Услышав имя Калаша, Гантеля открыла глаза и внимательно посмотрела на Катю.

– Где знамя?

– У меня твое знамя. В сумке лежит.

– Отдай мне, – потребовала Гантеля.

– Сейчас, сейчас. Все тебе будет, – пообещала Катя. – Пошли, Пеликан.

Они ушли на кухню готовить чай и искать валерьянку для Гантели. Катя достала из сумки скомканное знамя, которое Пеликан когда-то видел в землянке Калаша. Знамя было в грязи, в бурых жирных торфяных пятнах.

– Может, его постирать? – предложила Ирка.

– Так что случилось в парке? – снова спросил Пеликан.

– В парке брали Калаша. Пригнали целую армию солдат, всю улицу Жмаченко забили машинами – от Дарницкого бульвара до Курнатовксого. И знаешь, кто всем командовал?

– Даже представить не берусь.

– Полковник мой командовал, прикинь. Вот я попала… Я уже уходила из парка, когда вдруг увидела знакомую «Волгу». Странно, думаю, что она тут делает ночью? Решила посмотреть и увидела все: от начала и почти до самого конца. Калаш, когда понял, что со всех сторон отрезан, вместо того чтобы тихо смыться, устроил парад. Сам – впереди, как на белом коне, знамя развевается, и еще труба откуда-то взялась. На что он рассчитывал, я так и не поняла, потому что кончилось все, как и должно было, мордобоем. Хорошо хоть Любку он в последний момент успел вышвырнуть в кусты. Как кошку за шиворот.

– А сам Калаш ушел?

– Очень в этом сомневаюсь, но точно не знаю. Я же сразу побежала Любку искать. Бегу по парку, кругом ночь, и куда Любка делась – непонятно. Темно, между деревьев ничего не видно. Но я же тоже не с неба упала, и наш парк лучше вас всех знаю – за пять минут ее нашла, а потом почти час сюда тащила. Ей теперь деваться некуда, потому что к ним домой, ко всем, уже утром заявятся. Калаш – тот свалит куда-нибудь из города, а она куда?

– И куда же?

– Здесь будет отсиживаться. Уж ко мне они точно не придут.

– Калаш молодец, – перебила Катю Ирка, – и Гантеля молодец! Если влезли в драку, значит, надо биться до конца, а не сливаться по-тихому.

Ирку оборвал короткий звонок в дверь. В коридор из комнаты тут же вылетела растрепанная Гантеля.

– Кто там?

– Сейчас узнаем. Иди спи, – попыталась затолкать ее назад в комнату Катя. – Если это менты, то ты их своей страшной рожей насмерть перепугаешь. Подумай о людях.

– Я к Калашу поднимусь. Он же над тобой живет?

– Над Иркой. Только нет его там. Уйди в комнату и не мешай.

– Значит, к тебе не придут? – переспросил Пеликан.

– Пусть только заявятся, – решительно пошла к двери Катя, – я ему потом покажу такую сладкую жизнь, что он диабетом не отделается.

– Тогда кто же это?

– На этот раз точно мама, – уверенно пообещала Ирка и не ошиблась.

– Привет, Катя, – послышался из прихожей голос Елены. – Хорошо, что ты не спишь. А то Ирки нет до сих пор. Четыре часа ночи скоро, а ее нет, заразы.

– Проходи, Лена, на кухню, она там сидит.

– А какого тогда черта?.. – начала заводиться Елена, увидев дочку.

– Тихо, тихо, – обняла ее Катя, – мы тут Любку спасаем. Чаю хочешь?

На маленькой Катиной кухне сразу стало тесно.

– Ладно, девушки, – поднялся Пеликана, – пора мне. Через четыре часа надо быть в военкомате.

– Пока, Пеликан, – сказала Ирка и отвернулась к окну. – Пиши нам.

– Идем, я тебя провожу, – Катя вышла на лестницу следом за Пеликаном. – Ты на улице сейчас осторожнее. Могут облаву устроить на тех, кто ушел от них в парке.

– Что ты, Катя, какие улицы? Пройду дворами, специально сделаю небольшую петлю. Я уже все продумал.

– Ты продумал, ты все знаешь, – прощаясь, обняла Пеликана Катя. – А мне что с этим полковником делать, дуре старой? Я к нему уже привязалась. Ладно, иди. А я все-таки поднимусь к Калашу на всякий случай. И пиши нам, правда…

Выходя во двор, Пеликан вдруг вспомнил о дюаре, который недавно отнес Калашу, и воображение немедленно показало ему, как стоит пустой дюар на полу землянки, на самом заметном месте, возле той стены, где прежде висел флаг, а кто-то внимательный берет его в руки и, поднеся к электрической лампе, не спеша переписывает в блокнот серийный номер, отчетливо вытисненный на днище.

 

6

Пеликан не любил суетиться, но его неизменно затягивала вскипающая молоком, сносящая самые тяжелые и надежно подогнанные крышки, пенящаяся вокруг него суета. Предпраздничная, предотъездная, предэкзаменационная… Их различало только соотношение беспечной уверенности и обжигающей неопределенности. Суета на ГСП была взвинченной и беспокойной.

Призывников прямо из автобусов загоняли в казармы, чтобы они сидели там, не высовываясь, и не мешали работать. Но уже четверть часа спустя все, кто хотел, бродили по плацу и оценивающе разглядывали не такой уж высокий бетонный забор, окружавший сборный пункт. Никто не считал забор серьезным препятствием, но сваливать с ГСП совсем тоже дураков не было. Разве что выйти на час-полтора к друзьям на волю, чтобы допить недопитое на проводах, ну и заодно показать, что вертели они все эти заборы, а в казармах сидят только по доброй воле. За что и требуют соответствующего уважительного отношения.

Между админкорпусом и казармой перемещались покупатели – сержанты и офицеры, хмурые и неразговорчивые после тяжелой ночной пьянки в поезде. Но их молчание тоже не становилось препятствием свободному распространению новостей среди призывников. В канцеляриях работали свои люди, осведомленные общительные срочники, готовые за бутылку, за пару кроссовок, за фирменную, пусть и слегка поношенную рубашку слить самую точную информацию, например, о 193-й дивизии из города Бобруйска, куда увозит пацанов майор с черными петлицами танкиста и налитыми кровью глазами ценителя технических спиртов. Поэтому все, кто еще не считал себя бессловесным мясом, за полчаса до построения на плацу «своей» команды уже знали, что их ждет. И если светил им Остер, хоть и близкий, но имевший дурную репутацию, то с парками из канцелярии всегда можно было договориться. Родина у нас большая, есть куда отправить молодого солдата – не в Остер, так в Котлас, не в Котлас, так в Хабаровск. Хуже Остра на бирже сборного пункта считалось только одно место службы, может быть, поэтому все дела, попавшие в папку с литерой «А», контролировал лично начальник ГСП. Убрать из нее хоть одну страницу или добавить что-нибудь, пользуясь знакомствами среди рядовых, было невозможно. Лишь приблизительные, да, к тому же, почти всегда умышленно измененные сроки отправки команды можно было вытянуть из загадочно замолкавших бойцов канцелярий. Поэтому самые осторожные искали тайники на территории ГСП и тихо отлеживались в их безопасной темноте, дожидаясь, пока оркестр не сыграет «Прощание славянки» вслед очередной сотне киевских пацанов, вдруг разом ставших воинами-интернационалистами. Такими тайниками могли оказаться самые неожиданные места, например, кабинка в туалете, из которой однажды едва не вывалился на Пеликана тип в промасленном ватнике.

– Команда на Афган ушла? – просипел он на таком змеином языке, что Пеликан сперва не разобрал ни слова.

– Нет еще, – ответил парень, проходивший мимо. – Сегодня уходит.

– Меня видели в списке. Третий день тут сижу, пережидаю. Холодно, голос пропал, – объяснил сиплый и опять скрылся в кабинке.

Пеликан вышел на плац. Там строились две очередные команды – в Уральский военный округ и на Северный флот. Он тихо завернул за угол казармы и пошел к админкорпусу.

Большой кабинет начальника ГСП был на втором этаже.

– Начальник занят, формирует команды, – бросила Пеликану секретарша, не отрываясь от машинки и не поворачиваясь к Пеликану.

– Спасибо, я понял, – улыбнулся ей вежливый Пеликан и вошел в кабинет.

За длинным столом, заваленным папками с делами призывников, под портретом вечно сонного маршала Устинова, заросшего чешуей орденов, сидели несколько офицеров, напротив них с другой стороны стола топтались капитан и сержант. Пеликан определил в них покупателей. В стороне от всех, положив на стол перед собой кепку, тихо дремал дедок в темно-сером костюме.

– Разрешите? – спросил Пеликан, уже закрыв за собой дверь.

– Что тебе? – на мгновение оторвал взгляд от документов полковник с узким изжелта-серым лицом. Взгляд у полковника был жесткий и недобрый.

– Прошу направить меня служить в Афганистан, – подошел к столу Пеликан.

Покупатели отложили папки, обернулись к нему, и по их оценивающим взглядам он понял, что это не просто капитан и сержант, а это те самые капитан и сержант. Он пришел вовремя.

– В Афганистан? – переспросил начальник ГСП. – В жопу! Кру-гом! Шагом марш в казарму! – Он уже насмотрелся на этих добровольцев, его от них тошнило. От дурацких, нелепых причин, по которым они рвались на войну. Одному не дала его девка, другой хочет сделать карьеру, не понимая, куда лезет, а третий – натуральный маньяк, которому не то что автомат, рогатку нельзя дать в руки. Полковника не интересовало, из какой категории идиотов этот, он твердо знал, что случайный отбор – самый надежный. Судьбе подсказчики не нужны.

– Ты постой, полковник, – вдруг проснулся дедок в гражданском костюме и неожиданно резво выскочил из-за стола. – Надо разобраться с парнем! – он развернул Пеликана и встал рядом с ним. – Я сам в девятнадцатом добровольцем пошел. Мне Клим Ефремыч Ворошилов лично дал винтовку и не в жопу отправил, а под Царицын – держать оборону против Краснова. Вот так! И я держал. В шестнадцать, как Гайдар, полком не командовал, но роту в двадцать лет мне доверили.

– Но… Вы не сравнивайте!

– Нет, постой. Давай разберемся! Утром ты мне говорил, что молодежь у нас служить не хочет. Что все как один наркоманы и алкоголики с поддельными справками. А теперь что выходит?..

– Хорошо, – поморщился полковник. У него не было времени – сборный пункт не укладывался в график отправки команд. Не хватало еще только выслушивать мемуары этого старого пердуна, присланного на торжественный митинг из райкома партии. Если сейчас зарядит про Сталина и Ворошилова под Царицыным, то точно сорвет все планы.

– Пиши заявление, – велел Пеликану начальник ГСП. – Рассмотрим.

Два часа спустя очередную команду вызвали на построение. В длинном списке афганцев имя Пеликана стояло первым.

Начальник команды, капитан, читал незнакомые фамилии, наспех отпечатанные секретаршей, и с непривычки варварски их коверкал. В те минуты Пеликан не думал, что услышит фамилии из этого перечня еще несчетное множество раз; что на два предстоящих года одно лишь их звучание станет для него связью с домом; что список афганской команды, впервые прочитанный в ранних октябрьских сумерках на плацу киевского ГСП, крепче кровного родства объединит на всю жизнь тех из них, кто вернется.

 

7

В конце октября Галицкий поехал в Ирпень. Он решил заняться своим участком. Осень – время высаживать сады и разбивать парки. Галицкий ничего не сказал жене, теперь он был достаточно свободен, чтобы все делать в одиночку. Его сняли с должности и перевели в распоряжение Управления кадров. До пенсии оставался год, и Галицкий точно знал, что весь этот год будет числиться в резерве.

МВД постаралось замять историю так бездарно проваленной внутренними войсками операции в парке «Победа». В КГБ, признавая свой косяк, лишнего шума тоже не хотели, но выводы сделали. Галицкого сняли тихо и быстро, начальнику Северного межрайонного отдела объявили выговор, а фамилию Бубна запомнили. Те, кто устраивал летом двух молодых оперов на аттракцион «Утки и лебеди», были терпеливыми людьми с хорошей памятью. Новую игру против Бубна они начали готовить исподволь и не торопясь. Настолько не торопясь, что до каких-то серьезных действий дело вообще не дошло. Таким образом, Галицкий оказался единственным пострадавшим офицером КГБ. Подполковник чувствовал себя несправедливо обиженным, почти жертвой системы.

По уже знакомой грунтовой дороге он миновал окраину Ирпеня и выехал к лесу. Галицкий отлично помнил эти места и теперь нетерпеливо спешил увидеть так поразившую его весной пойму реки. Он отчего-то вдруг разволновался, словно за семь месяцев могла исчезнуть свободная распахнутость пространств между двумя узкими полосками леса на горизонте и высокой стеной сосен, упиравшейся в небо сразу за его участком.

Машина выехала к знакомому повороту и резко остановилась. У Галицкого перехватило дыхание. По обоим берегам Ирпеня, до горизонта, до самого дальнего леса, луга были расцарапаны бетоном и металлом заборов, раскопаны, завалены блоками и кучами кирпича, перерыты неровными и неряшливыми полосами огородов. Земля была истерзана бульдозерами и колесам грузовиков и тракторов. Следы присутствия людей в пойме реки показались ему отвратительными, они были похожи на сыпь, на коросту, покрывшую тело, которое он помнил здоровым и красивым.

Оставив машину, Галицкий подошел к своему участку и не узнал его. Вся земля от реки до леса была перепахана. Должно быть, это жена, не сказав ему ничего, договорилась с каким-нибудь ирпенским трактористом. От кустов калины не осталось и следа, а на месте дуба с трудом можно было разглядеть лишь небольшое углубление. Участок был большой, пустой и отвратительно бесполезный. Галицкий развернулся и быстро пошел к машине, чтобы больше не возвращаться в Ирпень никогда.

На следующий день он привез Малевичу два огромных ящика с книгами. Там было все, что купил он за полгода о садах и парках.

– Я не смогу это продать быстро, – растерялся букинист. – Да и вернуть потраченные деньги вряд ли…

– Неважно, – перебил его Галицкий. – Это не срочно. Они мне больше не нужны, только дом захламляют.