Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург

Николаев Евгений

Конотопская кузнечиха

 

 

Наш гусарский эскадрон стоял в Конотопе. Приказа выступить в поход все не поступало, и мы, пользуясь благодатными мирными денечками, напропалую кутили, стрелялись на дуэлях, резались в карты и волочились за дамами. Многие мои товарищи, считавшие Петербург, где мы прежде квартировали, слишком суетным, почитали Конотоп чуть ли не раем земным, где можно сыскать для души истинное отдохновение. Я же был иного мнения: открытых домов тут было наперечет, так что требовалось изрядно постараться, чтоб хотя бы только найти, за кем волочиться. При этом ни в благородных домах, ни в присутственных местах, ни на базаре не довелось мне увидеть хотя бы пару стройных ножек. Не то чтобы ножки местных барышень были уж совершенно нехороши, но скорее перо сломается, чем назовет их изящными.

Что же касается городских видов, то, на мой взгляд, Конотоп представлял тогда малоинтересную картину: покосившиеся мазанки, крытые соломой или замшелыми досками, сараюшки да оглобли за каждым плетнем. И все это в крапиве, плюще, осоке да репейниках. Городок был похож на пирог, который замесили из кислого теста, начали уж было выпекать, но потом понюхали-понюхали и, разочаровавшись, свалили недопеченное тесто в траву, плюнули да и пошли обедать в трактир.

Впрочем, имелись в Конотопе по крайней мере две достопримечательности. Главной достопримечательностью считалась пожарная каланча. Говорили, что сразу же по возведении она была проклята некой престарелой девственницей за то, что фаллическими своими формами бросила вызов нравственности и плодила греховные помыслы среди горожан.

По причине ли проклятия или по какой другой, но каланча была постоянно побиваема молниями. Только за время пребывания нашего эскадрона в городе они три раза поразили ее. Никто не мог взять в толк, почему так происходит. Впрочем, все сходились во мнении, что конотопские пожарные благодаря этому обстоятельству изрядно выучились своему ремеслу.

Между тем предводитель дворянства, отец двух пышнощеких, но во всем остальном весьма неказистых дочек, заметил, что молния поражала каланчу только в том случае, если дозор на ней в это время нес пожарный, чье имя начиналось с согласной буквы: Семен, Тимоха, Никанор. И щадила, если имя дозорного начиналось с гласной: Иван, Агафон, Евгений. Предводитель сделал вывод, что не проклятие девственницы, а именно согласный звук, стоящий в начале имени дозорного, и притягивает молнии.

– Он как бы разрешает: ударь в меня – я покорный, на все согласный, – объяснял предводитель свою теорию обществу. – Но как молнии бить в звук гласный?! Ударить в него – все равно что на столбового дворянина или купца первой гильдии посягнуть! Ведь не случайно у Гомера имена лучших героев начинаются с гласной: Одиссей, Ахиллес, Агамемнон, Елена. А пораженцев – с согласной: Парис, Менелай, Патрокл.

Начальник пожарной команды внял словам предводителя и стал перед грозой выставлять на проклятое строение дозорных, чьи имена начинались с гласной. И действительно, молнии стали как будто обходить каланчу стороной. Так продолжалось от Пасхи до Троицы, но потом опять стали разить ее, невзирая на то что дозор теперь несли только Иваны да Яковы.

– Да и как молния распознает, с какой буквы кто у нас на земле начинается? – разводил руками начальник пожарной команды. – Выставлю я, положим, Александра, но мы-то его промеж собой Шурочкой кличем. Да и кто он, как не Шурочка, хотя и императорское имя носит?!

Другой же достопримечательностью Конотопа была кузнечиха Ганна, жившая в Ремесленной слободке. Имя ее было тогда на слуху у всей округи и даже далеко за конотопскими пределами, поскольку женщиной она была исключительной – никто еще не смог овладеть ею. Говорили, что еще в юности будущая кузнечиха, обитавшая в те поры на приграничных землях нашей империи, была так потрясена нашествием наполеоновских орд, что ее причинное место от испуга научилось сжиматься, как клещи, чтоб не стать добычей иноземного уда. Ни один разбойник так и не смог тогда овладеть Ганной. Они хотели было поначалу изрубить девушку в назидание другим, но потом раздумали, оставили местным хлопцам – чтоб и те помучались.

Как рассказывали, Ганна была весьма миловидной, многие молодчики за ней ухаживали, сватов засылали, но она всем отказывала: причинным своим местом она уж не могла управлять – оно сжималось, как железные клещи, едва поблизости оказывалась особь мужского пола, – а Ганна не хотела понапрасну мучить и калечить земляков. Однако ж, в конце концов, замуж все-таки идти ей пришлось.

Говорили, что первый муж Ганны, так и не смогший овладеть ею в брачную ночь, запил от стыда и утонул в канаве. Вскоре к молодой вдове посватался кузнец. Девушка согласилась, полагая, вероятно, что уж кузнец-то не оплошает, однако суровое ее орудие с корнем выворотило детородный орган и у нового ее мужа. Кузнец тоже с горя запил, совершенно оставил ремесло, потом и вовсе куда-то пропал, и Ганна принуждена была заняться кузнецким промыслом вместо него. Так и стала кузнечихой.

О могучем агрегате Ганны ходили легенды. Говорили, что она использовала его, когда нужно было выпрямить какой-нибудь погнувшийся гвоздь, а инструментов под рукой не было. Дошло до того, что она стала демонстрировать на ярмарках мощь своего причинного места: засовывала под платье какой-нибудь изрядно погнутый штырь и уже через мгновенье предъявляла его изумленной публике совершенно прямым.

Благодаря таким фокусам кузнечихи ярмарки под Конотопом скоро стали весьма популярны. Многие приезжали на них, лишь бы только увидеть легендарную бабу.

Как-то за игрой в вист мы с офицерами решили выяснить, возможно ли гусарскому уду противостоять дьявольской мощи причинного места кузнечихи? Отыщутся ли среди нас храбрецы, которые не побоятся вступить в любовную баталию с ней? Сначала мы шутили, говоря об этом, но потом разговор пошел серьезный.

Из всех офицеров, сидевших тогда за столом, только трое изъявили готовность принять участие в столь рискованном состязании: старый вояка ротмистр Щеколдин, поручик Тонкоруков и я. Остальные воздержались: ведь одно дело идти в бой, где, рискнув головой, можно равно снискать как посмертную славу, так и пожизненные почести, но совсем другое – рисковать, чтобы без всякой славы, навечно стать жалчайшим рабом на унылой галере жизни.

Послали за кузнечихой интенданта Горнова, а сами продолжили игру. Однако карты не шли, ведь в мыслях у каждого было совсем другое. Что будет? Согласится ли Ганна участвовать в таком состязании? И вообще, какова она собой – ведь никто из нас прежде не видел эту легендарную бабу из Ремесленной слободки. Хоть и говорили, что она весьма недурна, но кто говорил? Кучер Федот да солдат Пронька? А у них уж известно какое представление о дамских прелестях!

Но вот подъехала бричка, мы бросили карты и дружно прильнули к окнам. Сначала из брички выпрыгнул интендант Горнов. Он по-молодецки подкрутил ус и с учтивым поклоном, словно принимал княжну, подал руку вылезавшей из брички особе. Та, однако, руку его не приняла, сама соскочила. Она была, как и большинство местных женщин, приземистая, округлая и крепкая, словно дикое яблоко. Затем из брички с осторожностью высунулась чья-то голова в капоре. Так из-под камня высовывает голову рак, когда собирается покинуть свое убежище, но прежде внимательно осматривается – нет ли поблизости врагов. Как потом выяснилось, эта голова принадлежала пожилой сроднице кузнечихи. По местному этикету молодая женщина не должна была одна, без всякого сопровождения посещать офицеров, поскольку это считалось неприличным. Удивительно: публично разгибать причинным местом гвозди здесь не считалось предосудительным, а приехать на переговоры без дуэньи было неприлично, ведь это могло бросить тень на репутацию молодки!

Кузнечиха быстрыми шагами пошла к дому по песчаной дорожке меж кустов сиреней. Волосы ее были повязаны платком, как у янычара, а скулы широки и крепки, точно у щуки, которая не столько мелкими рыбешками лакомится, сколько разгрызает чьи-то крепкие кости.

– А, пожалуй, хороша, чертовка! – воскликнул кто-то из офицеров.

Ганна без всякого смущения зашла в комнату и осмотрела собравшихся. Глаза у нее были голубые и такие твердые, что всяк, кто попадал в них своим взглядом, невольно сморщивался, как если бы наступил на камешек, Бог весть как оказавшийся в его сапоге.

Вперед выступил, как старший по званию, штабс-капитан Щеглов.

– Изволите ли видеть, сударыня… Мы решили… – обратился он к Ганне, но тут же закашлялся от смущения. – Мы позвали вас затем…. Чтобы… обсудить, так сказать… Кха-кха… Словом…

– Да я уж объяснил ей все по дороге, – воскликнул интендант Горнов. – Она согласна принять участие в состязании за пятьдесят рублей серебром.

– Не серебром, а синими ассигнациями! – поправила его Ганна. – Что, только три отважника нашлось?

Тут она обвела всех нас скопом своим особенным взглядом, даже не стараясь, как мне показалось, определить, кто же именно из нас является «отважником», поскольку была готова вступить в баталию хоть с самим чертом.

– Что ж, извольте, господа! – продолжала кузнечиха, подбочениваясь. – Но только потом уж, чур, не обессудьте! На то была ваша собственная воля! Когда начнем?

– Я полагаю, что прежде нам следует заключить некое соглашение… – сказал штабс-капитан Щеглов и отер лоб платком. – …Надобно, пожалуй, отразить в нем условия состязания… так сказать, соблюсти порядок… Дело-то ведь деликатное, особое, а потому порядка требует…

– Порядка? – вскинула брови кузнечиха. – Это об чем же речь?

Неожиданно комнату наполнил странный протяжный звук, как если бы по струнам скрипки повели бесконечно длинным смычком. Мы в изумлении осмотрелись, никто не мог взять в толк – откуда взялся этот звук. Наконец наши взоры сошлись на старухе, сроднице Ганны, которая сидела в углу на стульчике и как-то странно кривила губы. Мы подошли ближе и поняли, что странный звук производила именно она. В сроднице, вероятно, бурлили столь сильные чувства и переживания, что они прорывались наружу даже сквозь ее стиснутые губы.

– Да что с тобой, бабушка?! – всплеснул руками штабс-капитан Щеглов. – Ежели вы считаете, что предприятие, которое мы замышляем, бросит в некотором роде тень на репутацию вашей родственницы… То вы… То мы… То вы…

Тут штабс-капитан запнулся, не зная, что дальше сказать.

Интендант Горнов плеснул шампанского в кружку и подал старухе. Та всхлипнула и сделала глоток. Шампанское подействовало на нее, как яд змеи на крысу, старуха вдруг задергала руками и залопотала нечто невразумительное.

Все мы невольно сделали шаг назад от обезумевшей дуэньи, а штабс-капитан Щеглов схватился за грудь. И только кузнечиха не растерялась – она сжала кружку в руках сродницы и насильно заставила ее допить шампанское.

– Ну, ну, ну, – приговаривала при этом кузнечиха. – Уймись, уймись! Что такое?! Я вот тебе ужо халвы звонницкой куплю! С изюмом. Хочешь?

Старуха согласно кивнула. То ли уж шампанское так подействовало, то ли обещание купить халвы, но уже через минуту она успокоилась и, поправив на голове капор, сказала, что чувствует себя в общем-то вполне сносно, но только весьма беспокоится за возможный печальный исход предстоящего состязания. Ведь если мы, гусары, пострадаем во время оного, то ее самою и Ганну обвинят ни много ни мало в измене Отечеству.

– Да как же они потом, увечные, государю-то служить будут?! – простонала дуэнья, простирая руки в сторону Ганны. – Как оборонять Отечество станут?

– Чтоб пику держать… не нужен! – уперев руки в бока, урезонила сродницу Ганна. – Гусар и без… оборонит государя императора!

Мы зааплодировали этим словам решительной кузнечихи.

– Вот огонь-баба! – восхищенно воскликнул ротмистр Щеколдин.

Под предводительством штабс-капитана Щеглова мы составили меморандум о предстоящей баталии; особым пунктом отметили, что проводится она исключительно при добровольном согласии и что в случае причинения телесных увечий никто из участников в претензии не будет.

Этот пункт, с нарочитой громогласностью зачитанный Щегловым, успокоил сродницу Ганны, и она – кузнечиха грамоты не знала – поставила крестик под соглашением. Подписались и мы. Все заметили, что, когда перо взял поручик Тонкоруков, рука его дрогнула и на бумагу упала чернильная капля.

– Дурной знак, – молвила старуха и со страхом покосилась на побледневшего поручика.

После недолгого обсуждения мы решили провести состязание завтра утром в Ремесленной слободке у кузницы Ганны и стали разъезжаться.

 

«Властно играют в делах человеческих тайные силы»

…Я ехал на свою квартиру по пыльно-зеленым улицам Конотопа, и странные мысли бродили в моей голове. Впрочем, возможно, они бродили вовсе не в моей голове, а где-нибудь в другом месте – уж настолько эти мысли были странные – но я их слышал и потому полагал, что они бродят именно в голове. Чтобы отвлечься от этих мыслей, я выхватил саблю из ножен и принялся охотиться за шмелями. Занятие это не из простых: ведь это только кажется, что шмели неповоротливы и медлительны. А попробуй-ка, едучи верхом, достать клинком кружащего в переливах ветра шмеля! Да еще так, чтобы не зацепить саблей уши коня! Но даже и это требующее большой сосредоточенности занятие не истребило странные мысли. Из чего соткан мир, и как удивительно в нем все переплетено, и кто соткал и переплел все эти дивные нити? Возможно, это всего лишь череда фактов и событий, но отчего ликующей и все понимающей струной поет мое сердце? Кто научил его этой песне?

Верно заметил Овидий: «Властно играют в делах человеческих тайные силы».

Всего час назад кузнечиха Ганна вовсе не знала о моем существовании, но уже завтра, быть может, покорно понесет от меня новую жизнь, даже целую череду новых жизней и судеб. Может, теперь у меня между ног на седле – упорный крестьянин, отважный воин грядущего или великий правитель. Кабы мог этот властитель будущего обратить свой взгляд в свой сегодняшний день, так непременно оградил бы меня немедленно целым отрядом отборных солдат, которые бережно понесли бы меня на руках во избежание какой-нибудь роковой для будущего властителя случайности.

Или же завтра утром суровая кузнечиха вырвет мой уд, оборвет нити тысяч грядущих жизней, которые сейчас затаились у меня между ног и греются о теплое седло. Как знать?

Или вот теперь… Удар моей сабли настиг шмеля. Могли ли златоустовские мастера, со всей своей сноровкой и умением изготавливавшие эту саблю во славу Отечества, предполагать, что добычей ее станет не супостат России, а простой шмель? Я живо представил убеленного сединами златоустовского мастера-оружейника, которому от дедов еще достались секреты мастерства. Мог ли этот оружейник помыслить, что столь напряженно трудится он над этой саблей только для того, чтобы я загубил ею шмеля?

Конечно, возможно, что в будущем я порублю этой саблей немало супостатов, а значит, не напрасно трудился златоустовский мастер, не напрасно перенимал секреты мастерства и был не раз биваем взыскательным своим учителем. И возможно, не напрасно трудились, чахли и гибли рудокопы, добывавшие в шахтах железную руду для моего клинка. А ямщики… И в пургу, и в мороз везли они на казенных подводах в арсенал эту саблю и сабли моих товарищей. Мерзли, мерли ямщики, но доставили… Немыслимо представить, столько людей старались, чтобы этот клинок попал мне в руки и я рубил и колол им врагов… Что ж, возможно, я еще оправдаю труды всех этих людей. Но вовсе не обязательно это случится. Ведь говорят же – если гусар дожил до тридцати лет, он не гусар. А мои тридцать уже не за горами, но я этой саблей не отобрал еще ничьей жизни. Только вот шмелиную. На дуэли, правда, было один раз… Но мы не фехтовали, а сразу стали стреляться. Зачем стрелялись? Из-за пустяка… Глупые головы…

Или вот еще одно странное обстоятельство. До прибытия эскадрона в Конотопе была для меня квартирмейстерами приготовлена квартира у купца Селиверстова. По прибытии в город я, разумеется, на эту квартиру немедленно и отправился. И надо же было такому случиться, что по пути я увидел трактир. Казалось бы – ну, увидел и увидел. Мало ли чего занимательного можно увидеть по дороге. Так нет же – я решил, что на свою квартиру я всегда успею, а вот пообедать и выпить нужно немедленно. Я вошел в трактир, а когда вышел, то сил взобраться в седло уже не имел. Вместо того чтобы поехать-таки к купцу Селиверстову, я улегся отдохнуть в телегу, стоявшую у крыльца. Хозяйкой телеги оказалась краснощекая местная молодка Авдотья, которая и привезла меня спящего на свой двор. Так я и поселился у нее, а не у купца Селиверстова, где уже все было приготовлено для квартиранта-гусара. Такова уж, видно, была планида судьбы. Да – властно играют в делах человеческих тайные силы…

…А вот за плетнем большой деревянный дом, в котором я квартировал у Авдотьи. Моей хозяйке было лет двадцать, и жила она в этом доме уже второй год одна – мужа ее и детей взяла холера. Авдотья держала коз и готовила из козьего молока довольно вкусный сыр. Другие блюда ей плохо удавались, но я, впрочем, не корил ее за это – ведь у каждого есть недостатки. Более того, странно было бы, если б моя Авдотья обучалась поварскому искусству в расчете только на то, что когда-нибудь проезжему гусару вздумается уснуть пьяным в ее телеге, а потом жить с ее владелицей.

– Ну, здравствуй, моя милая Донюшка!

* * *

Всю ночь Авдотья прилагала всевозможные усилия, чтобы истощить к утру мой любовный пыл, дабы я по естественной причине отказался от похода на кузнечиху. Когда же Авдотья убедилась, что бодрость моя неиссякаема и проще уложить на бок ваньку-встаньку, расплакалась и стала упрашивать меня не ехать на поединок с Ганной.

Я объяснил, что на карту поставлена не только моя честь, но, возможно, и честь всего нашего эскадрона, и мои товарищи станут презирать меня, коли я откажусь в последнюю минуту от схватки с кузнечихой.

– Да ведь тебе самому хочется кузнечихи! – горько воскликнула Авдотья. – Не только в чести окаянной дело!

– Пожалуй, – ответил я.

– Так зачем же тебе Ганна, коль я есть у тебя? Ну, разве я плохая? Скажи!

Я на минуту задумался, а потом сказал:

– Милая, мне очень нравится козий сыр, который ты так искусно готовишь! Однако ж, если я буду есть только один твой сыр, то он мне очень скоро надоест. Блюда надо разнообразить.

– Да ведь грех это, – утирая слезы, молвила Авдотья, – большой грех.

– Не согрешишь – не покаешься, – подняв перст, изрек я. – Или, как говорили латинские гусары: рeccando promeremur.

На том наш разговор и закончился.

 

Наша взяла!

Рано утром я основательно подкрепился старательно приготовленным Авдотьей судаком со сметаною, запил съеденное квасом и направился в Ремесленную слободку. Когда я подъехал к кузне, мои товарищи уже все собрались. Они подбадривали поручика Тонкорукова и ротмистра Щеколдина и подавали им разные полезные советы касательно ведения схватки. Я спешился, и мы все вместе подошли к вынесенной во двор наковальне, возле которой, уперев руки в бока и прищуриваясь от утреннего солнышка, стояла кузнечиха. Она не сомневалась в своей победе и потому лишь снисходительно посмеивалась, глядя на нас.

Вокруг живо образовалась целая толпа зевак из разных сословий. Метнули жребий. Первому на кузнечиху выпало идти поручику Тонкорукову.

Лицо его побледнело и вытянулось, как у школяра, которого собирается высечь строгий учитель.

– Ну, давай же, давай! – закричала толпа. – Покажи, как гусары…

Тонкоруков сбросил на землю ножны с саблей и стал осторожным шагом, точно лиса к кроличьей норе, приближаться к кузнечихе. Та села на наковальню и подобрала подол платья.

Поручик остановился напротив и, взявшись за ремень, устремил свой взор к орудию кузнечихи.

– Что ж медлишь?! – закричали в толпе. – Давай!

Тонкоруков нервически закусил губу и вдруг попятился.

– Трус! – крикнул кто-то из зевак, и толпа заулюлюкала.

Тонкоруков напыжился, стал крутить головой, чтобы увидеть того, кто посмел крикнуть оскорбительное слово. Это развеселило толпу, и вот уже со всех сторон ему закричали и грубыми мужскими голосами, и звонкими женскими: «Трус, трус, трус!»

Поручик, спотыкаясь на каждом шагу, поспешил ретироваться. Он шел, как слепой, и только прикрывал лицо руками от летевшего козьего помета, квашеных кочерыжек и прочей ерунды, попадавшейся рассерженным зрителям под руку. Кузнечиха, довольная своей первой победой, горделиво расправила плечи и с ухмылкой посмотрела на нас.

Желваки заиграли на скулах ротмистра Щеколдина. Мужественный воин, прошедший десятки сражений, он не мог равнодушно взирать на позор товарища и тяжело переживал случившееся.

Несмотря на то что следующим по жребию выпало идти мне, ротмистр придержал меня рукою и первым шагнул навстречу кузнечихе. Толпа замолкла. Кузнечиха поудобнее уселась на наковальне и изготовилась. Ротмистр сделал глубокий выдох и пошел в атаку.

Секунда, другая… Вот блеснула капелька пота из-под седого уса старого вояки… И тут вдруг ротмистр вскрикнул, как раненый заяц, и пал пред кузнечихой на колени.

Наши товарищи кинулись к ротмистру, подняли его и бегом понесли прочь.

Толпа, пораженная увиденным, тихо гудела.

– Да что ж, у нее тиски там, что ли, вставлены? – сказал какой-то мастеровой.

– Видать, тиски, – мрачно отозвался другой.

– Да как же она их закручивает?

– Да уж как-то закручивает. На то уж она и кузнечиха…

Теперь настала моя очередь постоять за честь гусарского братства и испытать невероятную силу причинного места кузнечихи.

Я остановился напротив легендарной бабы и посмотрел ей прямо в глаза. Все за версту вокруг смолкло, только с далекой реки слышался встревоженный крик чаек. Я не торопясь расстегнул ремень. Толпа ахнула. Вид моего орудия заметно смутил и Ганну. Она поняла, что перед ней грозный соперник. Однако кузнечиха быстро взяла себя в руки, решительно тряхнула головой и, сурово сдвинув брови, изготовилась. На миг мне почудилось, что степной ветер загудел в ее орудии, как гудит в жерле пушки на крепостной стене.

Я выдохнул и пошел в атаку. Лишь тот, кому доводилось по какой-нибудь досадной оплошке попасть удом меж двух мельничных жерновов, смог бы понять, что испытал я в первые мгновения этой схватки. В глазах у меня потемнело. Потом я почувствовал, что меня сносит куда-то вбок. Невероятным усилием воли я заставил свою руку мертвой хваткой вцепиться в наковальню.

Устояв на ногах, я пошел в новую атаку на кузнечиху. Потом – еще и еще. Все смешалось у меня перед глазами, я не слышал ни бешеный рев толпы, ни биенье собственного сердца.

Пришел я в себя лишь после того, как грозная моя соперница застонала и, всплеснув руками, упала мне в ноги; платок слетел с ее головы, и пшеничные волосы рассыпались по плечам.

– Наша взяла! – ликовали мои товарищи. – Да здравствуют гусары!

Я поднял за плечи кузнечиху и братски обнял – она действительно была достойным соперником в этой суровой схватке. Ганна вся зарделась. Было видно, что она обескуражена, и глаза ее, прежде такие твердые, теперь словно расплывались во все стороны, как у пьяной крольчихи. Она робко поцеловала меня в щеку и проворковала что-то, как голубица.

Тут гусары подхватили меня и с криками «ура»! стали качать и подбрасывать в воздух.

 

У подполковника Ганича

Мы бурно праздновали с товарищами победу над кузнечихой. Гусары поздравляли меня, многие хотели непременно самолично и во всех подробностях рассмотреть мое орудие, чтоб потом, вернувшись по домам, рассказать о нем друзьям и домочадцам.

Я в этом никому не препятствовал: ведь скоро нам предстояло идти в поход, и я знал, что не все из него вернутся. Поэтому как я мог отказать тем, кто, стоя на краю могилы, желал открыть для себя новые горизонты представлений о мире?

Прикомандированный к нашему эскадрону фельдъегерь сделал подробную зарисовку с моего орудия, затем попросил меня черкнуть на ней пару приветственных строк для его невесты, которая жила в Костроме и которой он хотел отправить эту зарисовку.

– Пусть моя Любушка увидит, с какими молодцами выпала мне честь служить! – раздувая щеки от гордости, сказал фельдъегерь.

Всю ночь мы кутили с офицерами и только под утро отправились по домам. Не успел я распрячь коня и приголубить свою хозяйку Авдотьюшку, как в дом постучали.

– Солдатик пришел, – испуганным шепотом доложила мне хозяйка, выполнявшая ко всему прочему еще и обязанности камердинера. – Вас зовет.

Я вышел в сени и увидел там Базиля, вестового нашего командира подполковника Ганича.

Базиля по-настоящему звали Василием, но с легкой руки подполковника в эскадроне его именовали на французский манер. Базиль сообщил, что Ганич требует, чтобы я немедленно явился к нему. Делать было нечего, я вскочил на коня, и мы поскакали к командиру.

Тут надобно заметить, что в эскадроне все очень уважали подполковника Ганича. Это был честный человек и заслуженный вояка. Будучи незнатного рода, он продвинулся по службе исключительно благодаря своей храбрости. Участвовал во многих кампаниях, получил ранение в голову, вследствие чего стал со временем слепнуть на левый глаз, но службу все ж таки не оставил. На строевых смотрах и пред начальством Ганич ходил без повязки на глазу, ставшем уже бесполезным, и только в походах в узком кругу товарищей надевал ее. За эту черную повязку мы иногда называли в шутку нашего командира Кутузовым.

«Подполковника Ганича портрет»

Прискакав к дому подполковника, мы с Базилем соскочили с коней и услышали звук пистолетного выстрела. Сквозь кусты из огорода поплыл голубой пороховой дымок. Тут же раздался еще один выстрел, и новый дымок выплыл из кустов.

– Проходите в комнаты, подполковник сейчас будут-с, – сказал Базиль и, заметив некоторое мое недоумение, добавил: – Не извольте беспокоиться: это они супражняют свой глаз в меткости. Всю ночь в карты резались, теперь отходют-с.

– Кто ж у него в мишенях?

– Мухи да стрекозы. А то и куру не пощадит.

В сопровождении Базиля я вошел в дом, поднялся по узкой лесенке на второй этаж и вошел в комнату, где квартировал наш командир. Базиль отправился за подполковником, а я стал осматриваться.

На стене висела карта Европы, вся изрисованная стрелками, а посередине комнаты стоял стол, поперек которого лежала сабля поручика Тонкорукова.

«Ах, вот в чем дело, – увидев саблю, догадался я. – Вот зачем подполковник вызвал меня. И ему уже известно о моей баталии с кузнечихой».

Кроме сабли в ножнах на столе находились две початые бутыли мадеры, несколько бокалов, миска с пряженцами и блюдо с жареной курицей, одна нога которой была вырвана и неизвестно где теперь находилась. Во всяком случае, даже кости от нее нигде не было видно. Зато там и сям можно было увидеть куски пирогов самой разной величины, пробки от шампанского и кучки пепла, выбитые из курительных трубок.

В коридоре раздались шаги, и Ганич вошел в комнату. Поначалу он не заметил меня, поскольку я стоял слева от двери. Я щелкнул каблуками. Подполковник встрепенулся и живо развернулся.

– А, это вы, поручик! – зрячий его глаз, черневший из-под кустистой брови, подобно норе барсука под заснеженным кустом, уставился на меня. – Ну, рассказывайте, как это вам пришло в голову учинить такое варварство! Неужто позабыли, что вы не в Азии находитесь?!

– Не понимаю вас, господин подполковник.

– Это ж уму непостижимо, какие безобразия вы вытворяете!

– Какие ж безобразия?

– Я уж не говорю о том, что мадам Клявлина со своим лупанариумом за нашим эскадроном, как нитка за иголкой, следует и новых барышень под свои знамена рекрутирует… Этому я не имею возможности воспрепятствовать… Но всему же есть пределы, господин поручик!

– Если вы имеете в виду вчерашнюю встречу с кузнечихой из Ремесленной слободки, господин подполковник, то на этот счет мы подписали с ней совместный меморандум… Она не в претензии.

– Не в претензии дело… – усмехнулся подполковник. – Она-то, конечно, не в претензии, а вот как мне местному обществу в глаза смотреть, когда мои офицеры публично учиняют этакие безобразия! Да это просто форменное язычество, немыслимое среди благородных людей!

– Вы правы, господин подполковник. Вчерашнее зрелище было действительно лишено высокой поэзии.

– Хорошо, что признаешь и глаза при этом не отводишь… Не то что некоторые… Впрочем, к тебе, поручик, я как раз особых претензий не имею – сам был молод, понимаю молодечество… Это даже, с одной стороны, и нужно гусарскую удаль показать… Как же без нее… Я и сам был хват по этой части, не чета вам… Но этот сукин кот… – подполковник схватил со стола саблю Тонкорукова и в сердцах бросил ее на пол. – Уж лучше бы не срамился!

– Как бы то ни было, кузнечиха не устояла против гусарского напора!

– Хорошо… Ну, а теперь рассказывай как на духу – каково тебе было? Натерпелся? – Ганич взял бутыль со стола и наполнил мадерой два первых попавшихся ему под руку бокала, – а ты, Базиль, – тут он сверкнул глазом на вестового, продолжавшего стоять в дверях, – иди и неси службу! Нечего тебе тут прохлаждаться! Да… И еще вот что… Принеси-ка нам, братец, еще мадеры!

Вестовой отправился исполнять поручение, а мы с подполковником выпили по бокалу, и я стал рассказывать о перипетиях схватки с кузнечихой. Ганич внимательно слушал. Когда речь шла о неудаче, постигшей бедного ротмистра Щеколдина, он страдальчески морщился, словно жестокие злоключения постигли не ротмистра, а его самого, а когда я рассказал, как кузнечиха со стоном упала к моим ногам побежденная, подполковник воскликнул «Браво!» и, не в силах сдержать свой восторг, порывисто обнял меня.

Потом он сказал:

– Распоряжусь, чтобы ротмистра Щеколдина как следует лечили в лазарете. Ничего, оправится еще, бедняга… А нет, так на минеральные воды отправим! Заслужил! А ты молодец, молод-е-ец! Отстоял честь гусаров, честь всего нашего полка! Ну-ка, теперь покажи и мне свое орудие! А то весь город его наблюдал, и только я, командир, не видел.

Ганич повернулся ко мне правым боком и, чтобы глазу было удобнее, наклонил голову.

Я расстегнул штаны.

– Ого! – удивился Ганич. – Да ты, поди, прилепил туда чего?!

– Да чего ж я мог прилепить?

– Не прилепил? Да-а-а… Богато одарила тебя природа-матушка, – подполковник уважительно закачал своей седеющей головой, не спуская своего глаза с моего уда.

Я засмеялся.

– Что смеешься? – сразу нахохлился Ганич. – Думаешь, у меня меньше?! Да я, к твоему сведению…

Чтобы не смущать своего командира и установить между нами человеческое равенство, я торопливо заговорил:

– Теперь, когда передо мной вы, мое орудие в знак уважения к вашим подвигам и летам в смиренном состоянии. Я даже стыжусь, что не могу пред вами им похвастаться! Но если б, господин подполковник, на вашем месте была дама, то тогда и впрямь было бы на что посмотреть!

– А… Вот ты о чем… – Ганич по-братски похлопал меня по плечу. – Да-а… тогда, пожалуй, это и вовсе было бы невероятное зрелище… Язычество… Куда от него денешься…

В комнату вошел вестовой Базиль с бутылью мадеры и блюдом вареных раков. Увидев меня, стоящего с приспущенными штанами пред подполковником, Базиль попятился.

– А ну-ка, погляди! – приказал Ганич вестовому и кивнул головой на мое орудие. – Видывал ли ты когда-нибудь нечто подобное? Что скажешь?

Базиль поставил бутылку и блюдо на стол, подошел ко мне и принялся внимательно разглядывать мое орудие.

– Ну! Каково? – воскликнул в нетерпении Ганич.

Базиль вместо ответа неопределенно пожал плечами.

Ганич, предвкушавший, что вестовой тоже придет в изумление увиденным, заметно расстроился. Он стал укорять подчиненного в том, что тот слишком бесчувствен и флегматичен.

– Да ты, братец, вообще, бирюк! Нету в тебе гусарского духу! Не-ету! – восклицал Ганич и лохматил бровь кулаком. – Бирюк, чисто бирюк! Хоть и нарек я тебя Базилем, а ты все равно посконным рязанцем остался!

Вестовой скромно ответствовал, что он не бирюк и что воинского духу в нем не меньше, чем в ком бы то ни было, но он не считает правильным изумляться уду боевого товарища.

– Да ты посмотри получше, каков у него уд! Только посмотри, каковы размеры-то! – запальчиво восклицал подполковник.

Вестовой на это опять же скромно заметил, что у него самого уд едва ли меньше, чем у меня. Ганич, разумеется, потребовал, чтобы Базиль немедленно представил на обозрение свое орудие.

– Не считаю возможным это сделать, господин подполковник, – сказал тот.

– А это почему же?

– Свой уд я показываю только дамам, а господам – стесняюсь.

Будь на месте Ганича какой-нибудь пехотный командир, несдобровать бы вестовому, но наш подполковник, несмотря на вспыльчивость, был человеком либеральным и зачастую впадал в мысли там, где в них обычно не впадают. Вот и теперь он потер нос и уперся вдумчивым взглядом под стол. Признаться, и сам я задумался над этими словами вестового. Действительно, почему мы легко и без стеснения обнажаем свои орудия пред дамами, а пред товарищами тушуемся это сделать?

Всякое размышление, как известно, порождает желание выпить. Как-то само собою получилось, что в бокалах оказалась мадера, и мы с подполковником выпили.

Базиль же стоял в дверях и переминался с ноги на ногу, ожидая приказаний. Ганич прошелся по комнате, помотал головой в разные стороны и вдруг воскликнул:

– Ах, как нехорошо получилось! Мне стыдно за себя! Это недостойно офицера и благородного человека! Я, поручик, твой уд видел, ты, как честный человек, показал его мне, а я… Стыдно мне, стыдно!

Тут подполковник решительно расстегнул ремень и потянул свое орудие на обозрение.

– Смотрите! – воскликнул Ганич. – И хоть мой уд не такой геройский, как у тебя, поручик, но я тоже показываю его! Братья по оружию должны быть до конца честны друг перед другом! Ты показал, и я покажу!

Тут уж и Базиль, почесав за ухом, расстегнул штаны и вышел на середину комнаты.

Разумеется, я не мог остаться в стороне. Теперь все трое мы стояли кружком, каждый держал на ладони свое орудие и разглядывал чужие. Орудие Базиля и в самом деле лишь немного уступало моему в размерах, а вот подполковнику похвастаться было нечем. Если наши с Базилем уды были подобны вольным донским лещам, с той лишь разницей, что мой больше нагулял «жирка» и был куда осанистее и серьезнее, то подполковничий уд лежал на его ладони, как пьяный инвалид на площади, вытоптанной у кабака, вокруг которой одни репейники да проплешины. Разумеется, чтобы не обидеть командира, я сказал, что его орудие, хоть и не такое могучее, как у нас, но сразу видно, что оно хорошо закалено в любовных баталиях.

Базиль поддержал меня, простодушно отметив, что орудие подполковника хоть и невелико размерами, но смотрится очень грозно.

– Как глянешь, ажно мурашки по спине бегут! – молвил Базиль.

– Это ты хорошо сказал – грозно смотрится! – Ганич довольно хохотнул и, поводя головой из стороны в сторону, чтоб не пропустить ни один ракурс, любовно осмотрел свой уд. – Действительно, грозен. Именно, именно так!

Подполковник осторожно отпустил свой уд на волю и застегнул штаны. Мы последовали его примеру.

Затем Ганич наполнил мадерой три бокала и предложил всем нам выпить за доблестное гусарство. Вестовой начал было отнекиваться, ссылаясь на то, что он не смеет выпивать во время несения службы, но Ганич усовестил его:

– Ну, вот опять! Да ведь тебе не Пронька в кабаке предлагает, а командир твой! Да какой же ты воин, коль не желаешь с командиром своим выпить?!

– Так ведь служба же! Как же я ее нести буду, коль пьяным стану?

– Эх, баба ты, баба!

– Никак нет, не баба!

– Докажи, что не баба!

Вестовой нехотя принял бокал и, поморщившись, выпил.

– Что, мадера не нравится? – с лукавинкой в голосе спросил подполковник и подкрутил ус.

– Да вы же, господин подполковник, знаете, что я водку люблю. Что толку от этой микстуры! Пожаловали бы уж водки, коли желаете, чтоб я непременно выпил!

– Это я его так к разумному винопитию приручаю, – сказал Ганич, вновь наполняя бокалы. – Чтоб не пьянствовал, как зверь, а вдумчиво употреблял благородные напитки.

Мы подняли бокалы и выпили. Потом еще, еще и еще. Пили за доблесть, за наш гусарский эскадрон, за государя, а Базиль все только бубнил себе что-то под нос про водку. Поначалу я закусывал жареной курицей и раками, но потом уже всем, что только ни попадалось мне в руку со стола – в том числе и черешней.

Впоследствии я не раз размышлял – откуда же взялась на том столе черешня – ведь май был на дворе, – но так и не смог сыскать вразумительного ответа на свой вопрос. Возможно, на самом деле это была не черешня, а клюква, однако ж я прекрасно помню, как выплевывал косточки в пустую бутылку.

* * *

Подполковник достал из боевого ящика пистолеты и поинтересовался, как хорошо я стреляю. Я ответил, что попаду в карту с двадцати шагов.

– Ну, что ж, поручик, проверим нашу меткость! – сказал Ганич, распахивая окно и подавая мне пистолет.

– Проверим! – охотно согласился я. – А где мишень?

– А вон посмотри, сколько мишеней! Выбирай любую! – Ганич указал на лужайку, где паслись куры. – Только, чур, целимся в глаз! Только в глаз!

Я подумал, что Ганич так мстит за свой выбитый глаз, но он словно прочитал мою мысль.

– В глаз надо потому, что в корпус курице и прусский обозник попадет! – сказал подполковник.

– Пули, пожалуй, для куриного глазу велики… – заметил я.

– Плохому танцору яйца мешают! А меткий стрелок и большой пулей попадет в маленький глаз.

Выстрелили. Комнату заволокло пороховым дымом, а когда он начал рассеиваться, мы увидели, что окрестные бабы дружно гонят на лужайку прутиками целые выводки хохлаток.

Признаться, я удивился этому: ведь бабы должны были бы стараться сберечь своих курочек, а они их гнали на убой. Впрочем, скоро выяснилось, почему они так поступали. Оказалось, что подполковник не раз уже устраивал охоту на кур из своего окна, и когда ему удавалось сразить какую-нибудь хохлатку, платил за нее хозяйке рубль. Разумеется, бабы только и ждали, когда он начнет охотиться, ведь это обещало им доход. Я увидел, как какая-то старуха потащила за рога козу на лужайку.

– Убери свою козу! – закричал Ганич. – В нее не то что прусский обозник попадет, но даже и простая баба!

Базиль заряжал нам пистолеты, а мы с подполковником вели огонь. Надо признать – трудно попасть курице в глаз не то что с тридцати, но даже и с пяти шагов – ведь голова птицы все время в движении. Как будто курица издевается, поклевывая зернышки; кивает и кивает головой: не попадешь, не попадешь, не попадешь! Тем не менее подполковнику, который был отменным стрелком, это иногда удавалось. Не буду утверждать, что он попадал точно в глаз, но куры после его выстрелов падали. Что касается меня, то в глаз им я даже и не чаял попасть – после выпитого их глаз я вовсе не видел, а сами куры двоились в моих глазах. «В которую же из двух следует метить?» – думал я. Поначалу я стрелял в ту из двух, что выдваивалась вправо, потом – в ту, что влево, а когда понял, что это не дает результата, стал метить как бы между ними. Это дало свои плоды, две курицы были сражены моими выстрелами.

– Молодец! – похвалил меня подполковник. – А ну, Базиль, скачи за гусарами, поднимай на маневры! А то сидят там за печками и совсем уже обабились!

Базиль ускакал, мы с подполковником еще выпили мадеры и, взобравшись на коней, направились к Мокрому логу, где был объявлен сбор. Путь туда лежал рядом с шинком Мотузки, куда мы, конечно, не преминули заглянуть, чтобы для поднятия молодеческого духа выпить водки.

Наконец мы добрались до Мокрого лога. Там уже было с полсотни гусар.

– А ну, молодцы, за мной! – скомандовал Ганич, и мы пошли галопом к речке. Там и происходили маневры: мы скакали по берегу и стреляли в мишени. Потом стреляли через речку в воображаемых супостатов. Затем было метание пик на скаку, конное и пешее фехтование.

В заключение маневров мы устроили на берегу пикник, благо некоторые из нас прихватили с собой напитки. Двоих же наших товарищей, один из которых неудачно упал с коня, а второй проткнул ногу пикой, отправили с попутной телегой в лазарет.

Когда солнце уже стало садиться за лес, эскадрон крупной рысью двинулся в город. Большая часть гусар во главе с Ганичем разъехалась по своим квартирам, но с дюжину моих товарищей решили продолжить пикник с девицами госпожи Клявлиной. Мы накупили конфект, пряников, тортов и прочих сластей, которые только были в купеческих лавках. Все это сложили в одну телегу, а в другую, подстелив сена, – батареи шампанского.

Улицы опустели, испуганные обыватели прятались кто куда, заслышав наш залихватский посвист и песню:

Начинай, запевай Песню полковую, Наливай, выпивай Чару круговую!

Мы выстроились в шеренгу напротив борделя. Из его дверей стайкой выпорхнули мордастенькие купчики и, на ходу надевая кафтаны, нырнули в проулочек, словно аляпки в ручей. Барышни Клявлиной растворили окна и со смехом стали задирать нас шуточками.

– Эй, гусары, что стоите как вкопанные! – кричали нам барышни. – Мы сейчас уснем!

– Ба, а вон и поручик, который… вчерась кузнечиху. Что, поручик, все никак не угомонишься? Ну, иди к нам, уж мы-то тебя живо объездим!

Глаза барышень, как светлячки, весело сияли нам из окон.

– Корнет Вольский! – скомандовал штаб-офицер.

Вперед выехал корнет Вольский. Барышни захохотали, заулюлюкали, некоторые вскочили на подоконники и стали зажигательно плясать, раздразнивая нас.

– Корнет Вольский! Играть «К атаке»! – снова скомандовал штаб-офицер.

Корнет залихватски вскинул горн.

– Тру-ту-ту-ту-ту-ту! – зазвучало на всю округу. – Тру-ту-ту-ту-ту-ту!

Дружным залпом хлопнули пробки шампанского в наших руках, барышни Клявлиной завизжали.

– Взять корабль на абордаж! Никого не щадить! – привстав на седле, зычно крикнул наш предводитель. – Вперед, гусары!

С криками «ура!» мы ринулись на штурм.

…Под утро меня везли домой на телеге, поскольку после «боев» в борделе я не имел сил держаться не только в седле, но даже и на ногах. Я лежал навзничь в сене, и мне казалось, что на мои щеки падают с неба теплые звезды. Это были слезы милой моей Авдотьюшки, которая и везла меня домой.

 

Горькая оскомина

Слава – как ветер, который гонит волны против течения реки. Как ветер ни старается, а река все несет свои воды к морскому долу. Так и моя слава победителя кузнечихи блеснула и быстро потускнела в суете других событий. И если поначалу мне казалось забавным, что многие конотопские обыватели узнавали меня, женщины пугали моим именем непослушных детей, а мальчишки бежали за мной, подобно тому, как бегут они за слоном, когда ведут его по улице, то вскоре это стало раздражать. Слава победы над легендарной кузнечихой, окрылившая поначалу, как бокал игристого, быстро дала оскомину. Некоторые гусары, еще недавно восхищавшиеся моей доблестью, переменили свое мнение и говорили теперь, что я чуть ли не бросил тень на честь полка, публично вступив в любовную баталию с низкой простолюдинкой. Кроме того, пополз слух, будто бы я вступил в баталию с кузнечихой из низменной цели разжиться на пятьдесят рублей. И хотя я, получив эти пятьдесят рублей, в ту же минуту отдал их интенданту Горнову, чтоб он передал их отважной кузнечихе, нелепый слух захватывал все новые умы.

Меня перестали приглашать на приемы к предводителю, где прежде я волочился за его дочками. Предводитель почел, что мое присутствие у него в доме может скомпрометировать их, но была и другая причина отказа. Впрочем, о ней я узнал много позже. Как выяснилось, вскоре после моей баталии с кузнечихой предводитель повесил в своем кабинете новую картину. Она называлась «Битва Геркулеса с Гидрой». Предводитель с гордостью показывал эту картину всем своим многочисленным гостям и утверждал, что она писана с натуры, с самого Геркулеса древнегреческим художником и что ему доставили ее из Греции в знак особых его заслуг в трактовании древних мифов. На самом же деле на картине был изображен мой уд. А Геркулес, сражающийся с Лернейской гидрой, только пририсован к нему. Причем размерами древнегреческий герой лишь немного превосходил мой уд, и малосведущий в мифах зритель запросто мог подумать, что Геркулес не отрубал Лернейской гидре головы, а попросту пронзил ее своим фаллосом, как копьем.

Как так получилось, что у Геркулеса оказался мой уд, – история довольно занятная. Главную роль в ней, как потом выяснилось, сыграл интендант Горнов. Он упросил фельдъегеря, сделавшего с моего уда зарисовку, дать ее на время, чтоб «получше все рассмотреть». На самом же деле Горнов решил извлечь из этой картинки коммерческую прибыль. И извлек. Он отнес рисунок в типографию, где гравер пририсовал к моему уду Геркулеса, сражающегося с гидрой, и сделал копии. Одну копию Горнов тут же продал предводителю как древнегреческую картину, доставшуюся ему в наследство, другую подарил полицмейстеру, а несколько копий отправил друзьям в разные города. На этом бы и остановиться предприимчивому интенданту. Да куда там! Через несколько дней Горнов вновь отправился в типографию, наделал новых копий и пустил их в широкую продажу. Теперь чуть ли не в каждом конотопском трактире и шинке обедающие могли видеть мой уд, пририсованный к античному герою, а интендант подсчитывал барыши. Вот уж действительно точно замечено поэтом, что типография обладает волшебным свойством превращать любой вздор в серьезное и значительное.

Узнав о столь широком распространении картины «древнегреческого художника», предводитель понял, что здорово обмишурился. Он провел расследование и быстро выяснил, чей именно уд был изображен на картине. Особенно удручило предводителя, что орудие мое было запечатлено на картине сразу же после любовной баталии. И – не с дворянкой, а с женщиной низкого звания! Картину предводитель из своего кабинета немедленно удалил, а мне отказал в посещении дома.

Жаль, что вся подноготная этой истории стала известна мне много позже. Узнай я о ней сразу же, многое бы сложилось в моей жизни по-другому. Но увы, увы…

Впрочем, в те дни мне и других «новостей» хватало – чуть ли не каждый день я узнавал от друзей все новые небылицы, которые ходили обо мне в городе и среди моих же товарищей. Как это часто бывает, правдивые истории зачастую перемешивались с клеветническими анекдотами. Так, например, говорили, что однажды, еще в Петербурге, играя в общественной бане в карты с простолюдинами, я якобы поставил свой детородный орган на кон. В случае своего проигрыша я обещал отсечь его и передать в кунсткамеру. Клеветники утверждали, что, когда я окончательно проигрался, не только не отсек уд, как обещал, но, изобразив из себя оскорбленную добродетель, отхлестал им по щекам всех бывших вокруг людей. Вот какие вздорные сплетни распускали обо мне враги, умело превращая толику правды в чудовищную ложь. А эта толика правды заключалась в том, что действительно я как-то играл в карты, но, разумеется, не с простолюдинами, а с товарищами в бане при лупанариуме. При том я заметил, как некий дерзостный лакей, воспользовавшись тем, что внимание всех гусаров приковано к игре, уселся в уголочке и начал преспокойно попивать наше шампанское. И даже ногу на ногу щегольски закинул, словно барин, снисходительно взирающий на забавы своих холопов. Разумеется, я схватил канделябр и метнул его в наглеца-лакея. При этом мой уд невольно – ведь все мы были обнажены – описал нечаянную дугу и ударил по щеке прапорщика Елизарова, сидевшего рядом со мной. Тот выронил из рук карты и пребывал некоторое время в тревожном раздумье: как ему следует поступить? Воспринять произошедшее как некий досадный, но случайный конфуз или же считать пощечину, нанесенную детородным органом, изощренным оскорблением? Елизаров гладил зардевшуюся свою щеку и, не зная, к какому решению склониться, смотрел то на меня, то на мой уд. Разумеется, я тут же извинился перед Елизаровым, которого всегда уважал за благородство и прекрасные душевные качества. Конфуз был совершенно исчерпан, но вот какого слона из мухи раздули господа клеветники!

Я не сомневался, что главным недоброжелателем и источником клеветнических слухов обо мне был не кто иной, как поручик Тонкоруков. Между нами еще в Петербурге пробежала черная кошка, когда Тонкоруков еще только поступил на службу. Прямых поводов для вражды у нас не было, но так бывает: иной раз только взглянешь на человека, и он тебе сразу мил. А иногда – наоборот. Так вот Тонкоруков мне сразу же не понравился: милое личико, лукавый взгляд, светлые кудри. От таких блондинов обычно бывают без ума дамы. Едва я впервые увидел Тонкорукова, сразу же понял – это мелкий пакостник и мы с ним будем врагами. Так оно и вышло. Тонкоруков постоянно говорил за моей спиной всякие колкости обо мне, бывало, подтрунивал надо мной даже и в моем присутствии, но так, чтобы все это легко можно было бы обратить в безобидную шутку и не дать мне повода вызвать его на дуэль.

А теперь у него появился новый повод ненавидеть меня. Опозорившись в деле с кузнечихой, он старался всячески приуменьшить мою доблесть в этом деле и даже старался внедрить в умы гусаров мысль о том, что не он, а мы с ротмистром Щеколдиным чуть ли не бросили тень на честь полка, публично вступив в любовную баталию с низкой простолюдинкой. Тонкоруков никак не мог простить мне своего позора.

* * *

Примерно через неделю после моей баталии с кузнечихой к поручику Тонкорукову приехала из Петербурга в гости его молодая жена. В честь ее приезда поручик давал обед, на который, к моему удивлению, пригласил и меня. Признаться, поначалу я даже расчувствовался, подумав, что и в язвительные сердца приходит раскаяние, что бывает и так на свете – лжет человек, хитрит, козни ближним строит, но выдастся вдруг такая минута, взглянет он в свою душу и устыдится въевшейся в нее низости и лукавства. И устыдившись, скажет самому себе, что не может так жить более, и переменится в лучшую сторону. Может, это случилось теперь и с Тонкоруковым? Так думал я, направляясь к нему на вечеринку. Увы, как показали дальнейшие события, я, конечно, ошибался.

 

Вечеринка

…С дюжину моих товарищей вместе с Тонкоруковым уже сидели в комнате. Они поприветствовали меня, штабс-капитан Щеглов предложил составить банчок, но тут в комнату словно внесли поляну цветущих одуванчиков – то вошла жена поручика. На миг наступила тишина, ведь мы отвыкли в этой глуши от приличного дамского общества, и потому появление такого милого созданья из Петербурга произвело на нас столь сильное впечатление.

– Моя супруга Елена Николаевна! – представил ее Тонкоруков.

– Не понимаю! Как это он при такой жене на кузнечиху мог позариться? – шепотом спросил меня поручик Козырев.

– Напротив, именно при такой жене надобно особенно упражнять свой уд, чтобы не опростоволоситься, – сказал сунувший между нами нос интендант Горнов.

– Господин Горнов, мои слова предназначались не для ваших ушей, – заметил Козырев.

– Прошу прощенья, прошу прощенья! – пробормотал Горнов. – Ничего не могу поделать со своим обостренным слухом.

– Тогда потрудитесь отрезать себе язык! Пока это не сделал я! – сказал Козырев.

Горнов предпочел не услышать эту грубость и поспешил к Елене Николаевне целовать ручку.

Сели за стол, наши взоры невольно тянулись к прелестному созданию, посетившему Богом забытый край, гусары поднимали бокалы за молодую пару.

Во время одного из тостов Тонкоруков вдруг что-то шепнул на ушко своей супруге. Странная гримаса пробежала по всему ее лицу, Елена Николаевна подняла голову и посмотрела на меня. В глазах ее был ужас. Так человек смотрит на мерзкую жабу, на которую случайно наступил голой ногой.

Я сразу все понял: «милостью» поручика я здесь был в качестве экзотического блюда, которое в приличном обществе, разумеется, не едят, но которое обожают дикари. «А посмотри-ка, милая, на этого тритона, запеченного в майских жуках. Хотелось бы тебе это попробовать? Нет? Мне тоже. Бр-р-р-р! Но только представь себе – ведь есть люди, для которых это лакомство!» Тонкорукову хотелось поразить, удивить супругу чем-то невероятным, и по ее лицу я сразу понял, какие гнусности он рассказывал обо мне.

Шампанское лилось рекой, в присутствии очаровательной Елены Николаевны каждый гусар старался блеснуть остроумием. Разговор, разумеется, зашел о местных достопримечательностях. Штабс-капитан Щеглов с жаром стал рассказывать супруге поручика о пожарной каланче, которая горит во время каждой грозы. Он растопыривал руки, надувал щеки, изображая бурю, вскакивал со стула, бегал вокруг него, показывая, как пожарные тушат каланчу. И, наконец, падал на диван, чтобы было понятно, что каланча совершенно уничтожена. Жена поручика весело смеялась, но нет-нет да и бросала в мою сторону настороженный взгляд.

Тут кто-то стал рассказывать, какую закономерность установил предводитель в возгораниях каланчи. А именно о том, что если в дозоре на каланче стоит человек, чье имя начинается с согласной, то молния в нее попадает, а если с гласной, то разит что-то другое.

– Да, в этой теории есть некий резон, – с важностью знатока сказал Тонкоруков. – Если имя начинается с гласной, то это действительно сразу придает ему весу… Вот мое имя начинается с буквы «о». Олег. Молния не посмела бы даже рядом пролететь с каланчой, если бы я стоял на ней…

– Так идите в пожарные, поручик, чтоб сберечь городскую достопримечательность, – предложил я. – Жители Конотопа были бы вам очень за это благодарны!

Все засмеялись, а Тонкоруков смерил меня презрительным взглядом и сказал:

– Я гусар и стоять на пожарной каланче ниже моего достоинства!

– А позвольте вас спросить, поручик, – батюшку вашего как зовут? – спросил Тонкорукова кто-то из гусар. – Не Федор ли Иванович?

– А при чем тут мой батюшка? – Тонкоруков смутился. – В него бы молния тоже не посмела попасть… Мой батюшка был благородный человек, хоть и звали его на «ф» – Федор. Он тоже ни за что не полез бы на каланчу! Тем более что его уже нет в живых. Так что ваши намеки неуместны!

– Царствие ему небесное, – сказал штабс-капитан Щеглов и перекрестился.

– И в мою супругу молния ни за что бы не попала, – с нажимом продолжал Тонкоруков. – Ведь и ее имя, как и мое, начинается с гласной…

– Молния в вашу супругу не попала бы по другой причине! – восторженно воскликнул интендант Горнов. – Ваша супруга само совершенство, и потому молния ее непременно бы пощадила!

– Чтоб дать нам, гусарам, лицезреть такую красоту! – поддакнул штабс-капитан Щеглов и игриво подкрутил ус.

«Вид поручика Тонкорукова»

– А что ж, в папеньку моего бы попала? – удивилась Елена Николаевна. – Ведь его зовут Николай! Ведь его имя начинается с согласной?!

– И в папеньку вашего не попала бы, дай Бог ему здоровья! – воскликнул Щеглов. – Ведь благодаря вашему папеньке мы и можем вами любоваться! Боже упаси, чтоб в него попала молния!

– Но позвольте, господа, как же молния может распознавать буквы? – снова удивилась Елена Николаевна.

Тут же завязалась дискуссия – может ли молния распознавать букву, с которой начинается имя дозорного, или это всего лишь фантазия предводителя. Я заметил, что на каланчу следовало бы ставить в дозор какую-нибудь Евдокию, поскольку ее в отличие от Агапки уж никак в Нюшеньку не переименуешь.

Все гусары расхохотались, рассмеялась с ними за компанию и Елена Николаевна. И удивительное дело – на этот раз она даже улыбнулась мне. Ее супруг это заметил, и на щеках его выступил румянец досады. Он понял, что его план – представить меня чудовищем – затрещал по швам. Более того, он понял, что его жена даже заинтересовалась мною. Впрочем, в этом нет ничего удивительного, ведь женщины обычно предпочитают скучным и правильным господам других. Даже если эти другие похожи на монстров.

– А еще у нас есть и другая достопримечательность! – воскликнул кто-то из гусаров. – А именно кузнечиха Ганна! Она…

– Кха, кха, кха, – сказал штабс-капитан Щеглов.

Гусар понял, что сболтнул лишнее при даме, и обеими ладонями быстро закрыл себе рот. Все разом посмотрели на меня и опустили глаза. Быстро глянула на меня и Елена Николаевна. Я понял, что Тонкоруков рассказал ей даже и про мою баталию с кузнечихой. В комнате повисло тягостное молчание. Даже и вилки перестали звякать, точно все внезапно увидели, что на столе среди блюд лежит какой-нибудь дохлый енот.

– А что, правду ли говорят, что эта самая Ганна уродлива? – вдруг нарушила тишину Елена Николаевна и насмешливо посмотрела мне в глаза.

Гусары только запыхтели, никто не решался заговорить на такую скользкую тему. Тогда я встал и сказал:

– Ганна прекрасна!

– Даже так? – удивилась Елена Николаевна. – Однако я слышала другое…

– Тот, кто сказал вам другое, ничего не понимает в женщинах и не умеет по-настоящему ценить их, – сказал я.

Тонкоруков понял, в чей огород я бросил камешек, и покраснел еще пуще.

– Более того, скажу вам, прекрасная Елена Николаевна, тот, кто сказал вам, что Ганна уродлива, сам урод. В моральном, разумеется, смысле, – продолжал я. – Ведь только моральный урод может оскорбить женщину, даже если она и простолюдинка.

Гусары одобрительно зашумели, а Елена Николаевна опустила глаза.

Ее муж сидел как на иголках и красный, точно вареный рак. Тут на середину комнаты выскочил штабс-капитан Щеглов. Он понимал, что дело идет к скандалу, и решил во что бы то ни стало не допустить этого.

– Господа, господа! – воскликнул штабс-капитан и изо всех сил стукнул ногой об пол, чтобы уж все обратили на него внимание. – А не сыграть ли нам в какую-нибудь игру?! В стос, например! В фанты! Или же – в «хотилицы»? Преотличная игра «хотилицы»!

– Во что, во что? – изумились гусары. – В какие хотилицы? Что это за игра?

– Видите ли, господа, это очень интересная и пользительная для развития товарищеских чувств игра! – Щеглов рыскал по комнате глазами в надежде встретить среди нас поддержку. – Все мы становимся по двое, как бы в две шеренги, а один водит… Ну, к примеру, Елена Николаевна… Или же я… Мы выбираем партнера и ведем его…

Предложение сыграть в «хотилицы» изумило и действительно отвлекло внимание от ссоры; кто-то снова предложил сыграть в стос. Как бы то ни было, напряжение схлынуло, но я понимал, что на этом дело все равно не закончится.

Пока гусары спорили, в какую игру лучше сыграть, ко мне подошел интендант Горнов и попросил выйти с ним на крыльцо. У Горнова был разговор ко мне.

 

Запах одуванчиков

– Ну, ты и молодец! – воскликнул интендант Горнов, едва мы вышли с ним на крыльцо. – Надо же, как ты срезал этого маменькиного сынка! Ха-ха-ха! Вот уж молодец так молодец!

Говоря это, Горнов суетился вокруг меня, как кобель возле сучки. Казалось, дай ему волю, лизнет меня в щеку.

Я холодно посмотрел на интенданта. Тот кашлянул в кулак и отошел на шаг.

– Ну да Бог с ним, с этим сосунком! У меня к тебе дело!

Тут он без лишних слов объявил, что в меня влюблена местная помещица Лариса Ивановна Цыбульская и что он, Горнов, обещал познакомить ее со мной.

– Как же она в меня влюблена, коль мы даже с ней незнакомы? – спросил я.

В ответ на это Горнов сказал, что она видела меня гарцующего на коне по улице, и этого ей было вполне довольно, чтобы сразу в меня влюбиться. Я молча смотрел на Горнова, и тогда он, потерев нос, стал путано рассказывать про каких-то театралов в Житомире, которые намерены ставить некую романтическую пьесу о любви призрака из подземелий тамошнего замка к молодой селянке.

– Да при чем же тут пьеса? – удивился я.

– Так они… Эти театралы… Хотят поставить пьесу о… – Горнов конфузливо кашлянул в кулак. – О… твоем поединке с кузнечихой… Ну да, кто-то уж сочинил такую пьесу… Кто именно сочинил, не знаю, но она вовсю ходит по рукам. Вот и к помещице попала… Кажется, пьеса будет в трех актах. Сначала о жизни селянки, то есть кузнечихи… Как она, так сказать, произрастала и мужала… О набегах разбойных ватаг… О детских и юношеских ее годах… Во втором акте действие уже разворачивается в подземелье сгоревшего замка в Житомире, где обитает призрак гусара.

– Призрак гусара?

– Ну да, гусара, который своей похотливостью наводит ужас на всех молодых обитательниц Житомира… А в третьем акте этот призрак вступает в любовную баталию с кузнечихою. И побеждает неодолимую бабу…

– Что за вздор ты несешь? – воскликнул я, раздосадованный тем, что кто-то уже сочинил пьесу с намеком на меня.

Горнов залепетал, что пьеса действительно вздорная, но произвела сильнейшее впечатление на помещицу, которая является пылкой поклонницей Мельпомены. А уж когда она увидела меня, гарцующего по улице, и узнала, что именно я и являюсь прообразом главного героя пьесы, то чуть ли не упала перед ним, Горновым, на колени и умоляла зазвать меня к ней в гости.

– Как кошка в тебя влюблена! – воскликнул Горнов. – Уж поверь мне на слово – совершенно голову потеряла!

– А хороша ли она?

– Просто великолепна! – так и замахал руками интендант. – Лучше не бывает! Само совершенство! Вдова! Не стара еще! Лет двадцать пять, не более… Живет в пяти верстах от города. Уж так умоляла меня познакомить с тобой! Я обещал!

– Да как же ты за меня можешь обещать?! – с негодованием удивился я.

– Да неужели же ты можешь отказать даме в знакомстве?! Просто не могу поверить! Тем более столь возвышенно и пылко в тебя влюбленной? Ну, поехали? Она уж ждет нас. Я обещал, что к ужину будем. – При этих словах интендант заботливой рукой стряхнул с моего локтя божью коровку.

Разумеется, предложение Горнова меня заинтересовало: хороша собой, влюблена в меня, как кошка. Отчего ж не наведаться к такой в гости?

Мы вернулись в комнаты. Мне не хотелось уезжать сразу, дабы поручик Тонкоруков не подумал, что я струсил. Мы выпили еще шампанского, я рассказал веселый анекдотец и лишь затем начал откланиваться. Когда я поцеловал ручку Елены Николаевны, вновь почувствовал несравненный аромат одуванчиков. Меня точно прошиб озноб, точно упал я в эти цветущие желтые одуванчики и не могу подняться.

– За сим… За сим позвольте откланяться, – молвил я чужим голосом – язык мой словно прилип к нёбу.

– Надеюсь, что вы окажете нам честь и… Мы будем иметь удовольствие видеть вас вновь… – тихим голосом сказала Елена Николаевна.

На каменных ногах я подошел к двери и оглянулся. Мы вновь встретились глазами с Еленой Николаевной, и я увидел, как ее щеки разом вспыхнули, словно нас связала магнетическая нить.

* * *

…Мы сели на коней; Горнов без умолку болтал, а я терзался всевозможными думами о Елене Николаевне. Ах, до чего же она была хороша! Исходивший от нее аромат желтых одуванчиков совершенно одурманил меня. Я чувствовал его и в проносящемся ветре, и даже грива моего коня, казалось, пахла теперь этими цветами. А когда, желая подкрепиться, мы заглянули в попавшийся на дороге трактир и стали закусывать водку холодной телятиной, мне почудилось, что и водка, и телятина пахнут одуванчиками. Я с удивлением обнюхал свои пальцы и совершенно явственно почуял запах проклятых цветов.

– Что за черт! – воскликнул я, вытирая руки. – Просто наваждение какое-то!

– Что, телятина плоха? – испуганно спросил Горнов и стал обнюхивать свою тарелку.

– Да хороша, хороша телятина, – сказал я и в сердцах отмел тарелку в сторону. – Поехали уже к твоей помещице!

Когда мы выходили из трактира, навстречу попалась молодка. Она шлепала босыми ногами по нагретым солнцем половицам крыльца, поспешая в трактир, где она прибиралась. И когда она проходила рядом, и от нее я внезапно почувствовал этот запах цветущих одуванчиков.

Словно обезумев, я схватил молодку.

– Что ты, барин, что ты! – испуганно залепетала она, тщетно пытаясь вырваться.

– Не время, не время! – отчаянно закричал Горнов.

Он оторвал меня от молодицы, и мы поскакали к помещице. По дороге Горнов вновь живописал мне ее прелести, и я, к своему удивлению, обнаружил, что по мере приближения к поместью образ Елены Николаевны, столь меня очаровавшей, стал мало-помалу меняться, приобретая черты неизвестной мне пока Ларисы Ивановны Цыбульской. Так русые волосы Елены Николаевны стали темнеть и завиваться, а на запястье милой ее ручки появился массивный золотой браслет с красными гранатами. Более того, и сама ее ручка, и пальчики ее, такие тонкие и нежные, стали словно наливаться жирком. Впрочем, этот жирок ни ручку, ни пальчики не портил, а даже придавал им некую пикантность. Ту самую пикантность, которая есть уже в немолодых, мно-о-ого чего повидавших женщинах.

Вот только этот запах желтых одуванчиков… От него, казалось, не было избавления….

 

Огневая помещица

Наше появление в усадьбе помещицы Цыбульской вызвало переполох, подобный тому, какой бывает в курятнике, когда там появляется лисица. Заметались, заохали бабы, прежде занятые мирными своими работами, – будто не два гусара, а отряд басурман въехал во двор, замельтешили мужики в белых портах, а ребятишки с визгом повскакивали на плетни и заборы.

На крыльцо барского дома вышла дама, в которой я сразу узнал вдову-помещицу Ларису Ивановну Цыбульскую. Она была, как и рассказывал Горнов, среднего росту, темноволосая и довольно мила собою. Впрочем, насчет двадцати пяти лет Горнов слукавил. Ларисе Ивановне было уже за тридцать.

Вдова обвела орлиным взором двор, цыкнула на дворню и стала спускаться к нам навстречу. Чувствовалось, что она здесь полновластная хозяйка: при ее появлении дворовые тотчас взялись за свои прежние дела, уже ничуть не обращая на нас с Горновым внимания, а ребятишки, соскочив с заборов и плетней, рассыпались в кустах, как воробьи. Даже собаки, с лаем бросавшиеся под ноги наших коней, вмиг угомонились.

Цыбульская сошла к нам с крыльца и, быстро кивнув Горнову как давно уже знакомому человеку, принялась беззастенчиво рассматривать меня с ног до головы, точно казак, выбирающий лошадь. Меня кольнуло сомненье – вправду ли она влюблена в меня так, как рассказывал интендант?

Тем временем он представил меня.

Я с почтительным поклоном подал помещице букет полевых цветов, собранный на лугу по дороге.

– Лариса Ивановна, примите эти скромные полевые цветы, которые склоняют свои головы пред вашей красотой, которая… которая… – тут я задумался, как продолжить свою мысль и с чем бы таким прекрасным сравнить красоту помещицы. Однако нужные слова не приходили на ум. Да, честно говоря, я их и не особо искал – если она влюблена в меня, к чему лишние разговоры.

Губы помещицы скривились в усмешке, точно у завоевателя, которому побежденные жители на коленях подносят ключи от города; со словами «благодарю покорно» она приняла букет и затем пригласила нас в дом.

Передав поводья коней дворовому, мы стали подниматься по крыльцу вслед за хозяйкой. Она была в длинном платье, однако по мелькнувшей перед моим носом пятке и части щиколотки я живо представил ее ноги во всей их соблазнительности, по достоинству оценил мощь ее бедер, тонкую талию, которая, впрочем, лет с пять уже мало-помалу оплывала жирком, и даже грудь. Разумеется, из этой позиции грудь мне и вовсе была не видна, но путем сопоставления размеров разных членов я сделал выводы и о груди. Как-то даже понял, что соски на ней темно-коричневые и размерами с петровские пятаки.

Совершенно увлеченный открывавшимися передо мной соблазнительными видами хозяйки, я пару раз споткнулся.

– Осторожнее, господа! – не оборачиваясь, сказала она, и в голосе ее мне почудились веселые нотки.

Вошли в гостиную, помещица села в кресло и указала нам на диван, на котором лежала комнатная собачонка с красным бантом на шее:

– Присаживайтесь, господа, отдохните с дороги. Кассий, уступи гостям место!

Собачка поспешно соскочила с дивана и, подбежав к хозяйке, уселась у нее в ногах.

Мы с Горновым сели на освобожденный собакой диван.

– Всякий раз изумляюсь, какая умная у вас собака, – сказал интендант. – А много ли нужно ей прокорму?

Лариса Ивановна с удивлением глянула на Горнова, будто только что обнаружила, что и он здесь присутствует, но вместо того чтобы ответить на его вопрос, обратилась ко мне:

– Итак, поручик, что вы хотели сказать?

– Я?

– Вы.

– Да что же я хотел сказать? О чем?

– О моей красоте. С чем именно вы хотели сравнить ее?

– А, вот вы о чем… хорошая же у вас память.

– Не жалуемся. Итак, я жду.

– Ну, я хотел сказать, что вы… что вы отменно хороши. Вот, собственно, и все… – молвил я и, дабы прибавить значительности этим словам, добавил по примеру штабс-капитана Щеглова: – Кха, кха, кха.

– Ах, какая изысканная оценка, – улыбнулась вдова. – Отменно хороши… Не велеть ли подать наливки?

Не дожидаясь ответа, Лариса Ивановна позвонила в колокольчик и приказала тотчас явившейся девке принести наливки.

– Да не обычную неси наливку, а неподслащенную! – распоряжалась вдова. – Уверена, что господа гусары предпочитают неподслащенную!

«Ай да вдова, ай да Лариса Ивановна, – думал я, разглядывая хозяйку, – такой палец в рот не клади. Как это она влюбилась в меня? Или Горнов соврал?» При этом все мои мысли о Елене Николаевне ушли куда-то далеко-далеко, и запах желтых одуванчиков, преследовавший меня весь день, тоже куда-то улетучился.

Дворовая девка принесла наливки и пряников. Все втроем мы выпили по бокалу и закусили пряниками.

В гостиной стоял рояль, и Горнов предложил Ларисе Ивановне сыграть что-нибудь. Та согласилась, но при условии, что мы с Горновым будем петь.

– Пусть Горнов один поет, – сказал я. – У него для этого фамилия подходящая.

Горнов закусил губу после моей колкости, однако, когда вдова заиграла, все-таки запел.

Я в это время стоял у окна и смотрел на пьяного мужичка, который брел по тропинке. Удивительное дело: стоило Горнову сфальшивить ноту, как мужичка тут же вело в сторону, а как только Горнов выходил на ноту правильную, и мужичок тотчас выправлялся. Будто образовалась некая мистическая связь между пеньем Горнова и пьяненьким мужичком: чем сильнее фальшивил Горнов, тем сильнее мужичка уводило в сторону. Один раз он даже упал, когда Горнов «дал петушка». Однако ж интендант благополучно докончил «Полесскую балладу». Когда прозвучали последние ее слова «Пусть ополчаются напасти, но мы тверды в любовной страсти», мужичок незамедлительно закончил свое путешествие – скрылся за серым забором, как за театральною кулисою.

Ужинать решили в беседке в саду – благо погоды стояли в этот вечер прекрасные. Девки принесли всяческой снеди, поставили самовар. Горнов уплетал закуски, живо беседовал на хозяйственные темы со вдовою, а я оказался словно в теньке их разговоров, будто меня здесь и вовсе не было.

«Странною любовью возлюбила меня, однако, вдова. Если и в самом деле возлюбила, – размышлял я, усердно налегая на водку. – Обычно в присутствии предмета своего сердца дама только и делает, что робеет и замирает, помещица же вела села себя совершенно иначе. Будто бы это я был влюблен в нее, а не она – в меня. Да и где она могла видеть меня гарцующего на коне? Опять же – пьеса про житомирского призрака… Нет, что-то тут нечисто».

Несколько раз я пробовал перевести разговор с хозяйственной темы на театральную, дабы выяснить – действительно ли помещица такая страстная поклонница Мельпомены, как утверждал интендант. Однако мои попытки не имели успеха – Лариса Ивановна разговора на эту тему избегала. Это обстоятельство еще больше убедило меня в том, что Горнов мне врал.

«А впрочем, какая разница, если я все равно уж здесь, а помещица и в самом деле весьма аппетитна?» – решил я.

Пришел бурмистр помещицы. Он был довольно высок, но столь узкий в плечах и плоский, что если б его поставили вместо доски в забор и стали бы глядеть не во фронт, а с фланга, то не нашли бы в этом заборе никакого изъяну. Ну, разве что удивились бы невесть откуда взявшейся над забором голове с рыжей бородой. Интендант немедленно завел с бурмистром и с Ларисой Ивановной нудный разговор о закупках фуража и провианта для нашего эскадрона. Мне стало скучно. Скука эта усиливалась еще и тем, что штоф водки был уже пуст, а просить вдову, чтобы она приказала принести новый, я почел не приличествующим для самого начала знакомства.

– А почем тут у вас овес? – спросил я, чтобы тоже принять участие в разговоре.

– Овес? – и помещица, и Горнов, и бурмистр разом вскинули на меня изумленные глаза.

– Да, овес. Что же удивительного вы находите в моем вопросе?

– О, батюшка, об овсе-то еще рано говорить, – сказал бурмистр. – Пока-а-амест он еще поспеет.

– Я понимаю, что еще не поспел. Пока-а-мест, – передразнил я бурмистра. – Но каковы виды на него?

– У нас так говорят, – Лариса Ивановна улыбнулась. – Коли рожь тронется в рост наперед – быть ржи хорошей; а трава – так травам…

– И кто же вперед нынче тронулся?

– Нынче наперед рожь тронулась в рост, – торжественно сказал бурмистр. – Следовательно…

– А снопы, сало и овчины? – перебил я его. – Каковы на них виды?

– Что-что? – с изумлением переспросила вдова.

– Каковы виды на снопы, сало и овчины? – бурмистр стал похож на птицу, держащую большой кусок в клюве и напряженно размышляющую о том, сможет ли его проглотить или же совершенно никак не сможет.

– Да это так наш поручик шутит, – с улыбкой молвил Горнов. – Он весьма далек от сельского хозяйства.

Лариса Ивановна посмотрела на меня и улыбнулась, а бурмистр деликатно покашлял в кулак.

– Да, от сельского хозяйства я действительно далек, – сказал я. – Однако это не помешало мне заметить, что природа тут весьма хороша. Пойду-ка я лучше полюбуюсь ею. А то все служишь и служишь, совершенно нет времени для отдохновения.

Вдова предложила сопровождать меня, но я отказался, поскольку намеревался во время прогулки заодно опустошить свой мочевой пузырь.

– О, нет, не извольте беспокоиться, – сказал я. – Я предпочитаю любоваться природой в одиночестве, ведь ее красоты открываются лишь сосредоточенному глазу. Но смогу ли я сосредоточиться, если со мною рядом будет находиться создание, по красоте своей не уступающее лучшим видам природы?

У помещицы от этих слов восторженно заблестели глаза – точно я капнул в них касторки.

– Браво, браво! – воскликнул Горнов. – Прошу вас, поручик, не забыть эти слова во время прогулки. Я хочу записать их в свой дневник.

Откланявшись, я вышел из беседки и направился в сторону реки, которая мерцала внизу меж холмов.

Зайдя за ближайший куст боярышника, я расстегнул штаны и с удовольствием пустил струю. Когда она почти иссякла, я поднатужился, чтобы заодно выпустить и ветр из желудка. После моего «залпа» в беседке смолк всякий звон вилок и даже сам разговор. Я затаил дыхание в расчете, что сидящие в беседке посчитают, что это был раскат грома. Или же припишут звук какому-нибудь жвачному животному, благо их немало паслось на окрестных лугах. Я не ханжа, но мне вовсе не хотелось на первых же порах произвести о себе таким звуком низменное впечатление на Ларису Ивановну.

Спустя минуту, когда в беседке мало-помалу возобновился разговор и снова застучали вилки, я потихоньку выбрался из-за куста, спустился по тропинке вниз и потом, уже не торопясь, прошелся по живописному бережку речки, которая, словно узорчатый ремешок, опоясывала усадьбу. Когда я вернулся, в беседке была лишь одна Лариса Ивановна, а на столе стоял новый штоф с водкой.

– Но где же, однако, интендант Горнов? – спросил я.

– А вам без него скучно? Или вы боитесь оставаться со мной наедине? – Лариса Ивановна игриво рассмеялась. – Не бойтесь, я вас не съем.

– Отчего же боюсь? Я вовсе не боюсь оставаться с вами наедине… Напротив, мне даже очень приятно, что Горнов…

– Господин Горнов с моим бурмистром поехали к ригам. Им нужно там посчитать поставки, – перебила меня вдова. – Да, кстати… Интендант просил вам передать, что сегодня уж не вернется, сразу поскачет в город.

– Вот как…

– Я вижу, вы расстроились, – всплеснула вдова руками. – Вам скучно со мной?

– Напротив… Вы столь прекрасны, что я так бы и…

– Что «так бы и»?

Я на миг задумался – как бы так выразиться, чтобы помещица поняла, что я желаю ее, но при этом облечь мое плотское желание в возвышенную форму.

– Ну, например, я желал бы написать ваш портрет, – сказал я и осторожно взял руку Ларисы Ивановны.

– Мой портрет? – удивилась вдова. – Вы художник? И в каком же антураже вы желали бы написать мой портрет?

– Я бы хотел написать вас обнаженной!

– Пишите лучше природу, – засмеялась Лариса Ивановна и выдернула из моей ладони свою ручку. – Кстати, как прошла ваша прогулка? Вдосталь налюбовались сельскими видами?

В голосе ее мне почудилась усмешка. Я оглянулся, чтобы оценить – насколько густа листва боярышника и не могла ли Лариса Ивановна видеть, как я опорожнял свой мочевой пузырь за этим кустом. Листву я счел достаточно густой и потому вновь придал своему лицу романтическое выражение и сказал:

– О да, налюбовался! Природа у вас тут действительно дивная! Но даже она не может сравниться с вами! Когда я гляжу на вашу шею, на вашу дивную талию…

– Да вы, как я погляжу, вольтерьянец… опасный человек… – вдова погрозила мне пальчиком. – Скажите, а вы и в самом деле увлекаетесь художественными опытами?

– Да как вам сказать… Картины писать, конечно, прекрасное занятие, но есть ведь и другие занятия… Не менее приятные…

– Какие ж именно? – спросила вдова неожиданно низким, грудным голосом.

Я снова на миг задумался – идти ли напролом и требовать любви немедленно – или же стоит немного повременить. Решив, что торопиться не следует, я сказал:

– На свете есть немало приятных занятий… Впрочем, прежде чем говорить о них, я предпочел бы выпить с вами по рюмочке!

– Так что ж вы медлите? – молвила Лариса Ивановна. – Не стесняйтесь, поручик, потчуйтесь! У меня водка великолепная, на березовых почках настоянная!

– Да, напиток прекрасный, – сказал я, наливая вдове и себе водки. – Давайте же немедленно выпьем!

– За что же будем пить?

– За стрелы Амура!

– За стрелы Амура? Ха-ха-ха!

Вдова отпила лишь маленький глоточек и поставила рюмку на стол.

– Что ж, не хотите выпить со мной водки за стрелы Амура? – спросил я.

– Очень хочу, – с улыбкой молвила Лариса Ивановна. – Но только не водочки, а наливочки. Налейте мне наливочки, поухаживайте за мной.

Выпив наливки, вдова сказала «ах» и обвела мечтательным взором закатное небо.

– Мне говорили, что вы любите театр? – спросил я.

– Театр? – по лицу вдовы пробежала гримаса недоумения. – Пожалуй, что люблю… Да кто ж не любит театр? Жаль только, что в нашей глуши его нет.

– А в Житомире? – тут я как бы невзначай положил руку на ее колено. – Есть там театр?

– В Житомире? В Житомире, пожалуй, есть театр, – осторожно скосив глаз на мою руку, сказала Лариса Ивановна. – Да-да, там, кажется, есть театр.

Я понял, что настало время решительных действий.

– Когда мы ехали сюда, я собрал для вас букет полевых цветов, – тут я подвинул свою ладонь чуть выше колена Ларисы Ивановны. – С замиранием сердца я собирал букет для вас… – тут я подвинул ладонь еще выше.

Лариса Ивановна рассмеялась грудным смехом, но поставила свой локоток на дальнейшем пути моей ладони.

– Когда я собирал эти цветы, то видел, как над ними вьются шмели… – продолжил я, не спуская глаз со вдовы и при этом нежно оглаживая ее коленку. – И тогда я подумал, что всякая дама подобна цветку, а мы… мы, господа, похожи на шмелей, которые так и норовят посетить все бутоны подряд… таковы законы природы… им следует подчиняться…

– Какой вы, право, наивный… и милый… – прошептала помещица. – Это ведь мужчины как цветы, а мы, дамы, как шмели, собираем с цветков мед любви!

Она приподняла свой локоток, и рука моя свободно устремилась вверх по ноге помещицы. В эти мгновенья я чувствовал себя Икаром, чьи крылья вот-вот вспыхнут и обрекут его на безвозвратное паденье в бездну.

Тут помещица разом ко мне прильнула, и ее пальцы побежали по моему лицу. Щеки ее запылали, в глазах загорелись огни. Так в чудный летний вечер загораются они в тенистом дворе дома, где гуляет сельская свадьба. Еще не совсем пьяны гости, еще замирает невеста, еще жеманничает ее подружка, пробуя со стола всякие кусочки, еще сидит как столб жених, пытаясь понять, что же с ним такое произошло сегодня, но все нежнее и загадочнее поет гармошка и все пронзительнее вторят ей из темных кустов сверчки. И влажнее губы и глаза гуляющих баб; парни хватают за бока молодиц, те уже повизгивают и выделывают ногами своими свободные кренделя.

– Милый, милый, – быстро зашептала Лариса Ивановна.

Одной рукой я подхватил вдову, другой схватил со стола штоф с водкой и устремился с двумя этими огневыми ношами к дому.

 

Расплата

Вдова оказалась особой на редкость страстной, можно даже сказать, ненасытной.

Всю ночь мы предавались с ней столь буйным любовным утехам, что когда утром после недолгого сна я открыл глаза, то увидел спальню совершенно разгромленной. Широкая кровать была сломана и стояла на боку, как фрегат на мели. При этом большей своей частью я лежал на кровати, а ноги мои располагались на полу. Там же валялись подушки, разодранные в порывах страсти простыни, ташка, мои сапоги и пустые штофы из-под водки.

Я пошарил сбоку рукой, надеясь обнаружить рядом помещицу, но рука моя наткнулась на бутыль. Бутыль была пуста.

Я приподнялся и крикнул:

– Лариска! Ты где?!

В углу спальни что-то вздрогнуло. Я протер глаза: оказалось, что там сидел песик помещицы. Шерсть на его щеке была белой, точно ее намазали мылом, а смыть позабыли.

По всей видимости, животное поседело, глядя на все те безобразия, которые мы этой ночью творили с его хозяйкой.

– Лариска! – снова крикнул я.

В спальню вошла дворовая баба с подносом. Она подошла ко мне и, с поклоном опуская поднос, сказала распевчатым голосом: «Доо-броо-го здоро-овью-юшка, ба-арин!»

На подносе стоял стакан, полный штоф и тарелка с квашеной капустой.

Я схватил с подноса штоф и стал пить прямо из горлышка. Поначалу совершенно невозможно было определить, что именно я пью, и лишь когда штоф опустел на треть, я понял, что пью водку. Ту самую, настоянную на березовых почках. Я выхватил из тарелки изрядную щепоть капусты с клюквой и закусил ею. Баба поставила поднос на стул передо мной и, поклонившись, вышла.

В спальню вошла помещица.

– С добрым утром, милый! – сказала она и поспешила ко мне. Полы ее атласного халата развевались, обнажая прелестные, хотя и чуть пухловатые ее формы.

Не спуская глаз с хозяйки, я сделал еще пару глотков из штофа и вновь закусил квашеной капустой.

– Теперь хорошо, – сказал я и вытер губы подолом халата хозяйки.

– Этой ночью ты творил просто чудеса! – помещица присела на край кровати и нежно погладила меня по голове. – Ты был просто великолепен! Легенды о тебе оказались сущей правдой!

Тут она поцеловала меня в щеку.

– Да и ты мне весьма понравилась. – Я похлопал хозяйку по тому месту, которое наши нудные романисты, лишенные всякого воображения, именуют седалищем. – Я тобою тоже доволен. Вот только, видишь, кровать сломали.

– Фи, подумаешь, – повела плечом Лариса Ивановна, – какое дело – кровать. Починят. Я уже распорядилась об этом, пока ты спал.

– Кажется, твоя собака поседела. – Я указал ногой на угол.

Лариса Ивановна вскочила и быстро засеменила к своей собачке. Она схватила ее на руки и радостно воскликнула:

– О, и правда поседела! Ха-ха-ха! О, бедный мой Кассий! Ха-ха-ха! – помещица подошла к кровати и показала мне собаку. – Смотри, ха-ха-ха, вся морда седая! Еще бы! Ведь Кассий впервые видел такое! И свою любимую хозяйку в таких положениях! Ха-ха-ха! О, мой верный Кассий поседел от переживаний!

Помещица наклонилась ко мне, чтобы я получше мог разглядеть седину на собачьей морде. Впрочем, до седины малодушного животного мне и дела никакого не было, зато обнаженные груди наклоняющейся хозяйки так и сверкнули в глаза.

Приступ новой страсти ударил мне в голову, я повалил помещицу вместе с собачкой на кровать. Собачка жалобно взвизгнула и убежала, кровать окончательно рухнула, а мы начали новую любовную баталию.

Когда баталия закончилась, я сказал, что мне пора уже на службу. Лариса Ивановна позвонила в колокольчик и приказала девкам прибраться в спальне. Тут же невесть откуда в спальне появились – словно стояли на изготовке за занавесью – и два дворовых мужичка с инструментами в руках. Девки стали прибираться, мужички принялись за ремонт кровати, а мы с хозяйкой прошли в залу. Там на столе уже стояли блюда со всяческими закусками и неизменный штоф водки.

Мы принялись за трапезу. Я чувствовал себя превосходно: водка быстро вернула моим членам гибкость, а мелькавшие в памяти невероятные эпизоды ночной оргии добавляли моим шуткам дополнительную остроту. Лариса Ивановна тоже была в духе и шутила не меньше моего.

Вдруг словно тень пробежала по лицу помещицы, и она позвонила в колокольчик.

– Вели сюда Фомича! – приказала она явившейся девке.

Та ушла, но уже чрез минуту вернулась и сказала, что «Петр Фомич не желают идтить».

– Как это не желают?! – грозно воскликнула Лариса Ивановна. – Зови немедленно! Иначе я прикажу его высечь! Вот на этом месте – и на глазах у господина поручика! Слышишь, чтоб живо был здесь!

– А кто такой этот Фомич? – поинтересовался я и увидел бурмистра, уже входящего в залу.

– А, явился! – воскликнула Лариса Ивановна. – Это что еще за разговоры? Они сюда не желают идтить? А?

Бурмистр остановился посреди зала и опустил голову.

– Что встал! А ну – сюда! – вскричала Лариса Ивановна.

Не поднимая головы, бурмистр подошел к столу.

– А теперь расплатись с господином поручиком! – вновь приказала помещица. – Передай-ка ему пятьдесят рублей!

Руки бурмистра дрожали, когда он доставал из кошелька деньги.

– А, пожалуй, еще десять добавь синенькими! Не жалко, потому что за дело – поручик показал себя отменно! С самой лучшей стороны!

– Да что все это значит, голубушка? – с изумлением обратился я к хозяйке. – Какие пятьдесят рублей?

В этот миг бурмистр бросил на стол ассигнации и на тонких косолапых ногах побежал вон из зала.

– Ха-ха-ха! – зло засмеялась ему в спину Лариса Ивановна. – Тоже мне ревнивец нашелся!

– Да что все это значит? – снова спросил я.

– Плата тебе. Как мы и договаривались с интендантом. – Помещица сразу посерьезнела. – Я полагаю, что шестидесяти рублей вполне достаточно. Что же касается интенданта, то он свою долю – четвертной – еще вчера получил.

– За что? – спросил я, уже не слыша своего голоса.

– Ну, как за что? – Лариса Ивановна нежно обняла меня за шею и поцеловала в висок. – Плата за ночь наслаждений. Ты показал себя великолепно. Даже выше всех моих ожиданий. Недаром о тебе такая молва! Я человек порядочный и за полученные удовольствия всегда плачу.

 

Пощечина

…Руки мои горели от банкнот, которые я порвал в клочья, щеки горели от позора. Горнов продал меня помещице, как продают бордельную девку, как селедку в трактире! Продал за пятьдесят рублей! И сам на этом поживился! Бешеным галопом я скакал в город, чтобы немедленно настичь и разорвать подлеца-интенданта, как лягушку. Мысли прыгали в моей голове, подобно лесному зверью, загнанному окружным пожаром на поляну.

В каком нелепом и унизительном положении я оказался! Похотливая помещица была уверена в том, что купила меня! В том, что я всякий раз взбирался на нее из-за пятидесяти рублей! Может, даже подсчитала, во что ей обошелся каждый мой подход! Мало того – она еще и воспользовалась мной, чтоб возжечь огонь новой страсти в своем любовнике-бурмистре! О, как низко я пал! Ну, держись, Горнов, ты за это жестоко поплатишься!

Прискакав в город, я соскочил с коня и, в один прыжок одолев крыльцо, оказался в доме, где квартировал интендант. На мой вопрос, где он, горбатая старуха-хозяйка пробубнила: «съехали-с» и, глянув на плетку, которую я сжимал в руке, плюнула и добавила: «чтоб ему пусто было!»

Не пускаясь в дальнейшие объяснения со старухой, я поскакал в полковую канцелярию.

– Где интендант Горнов? – с порога спросил я писарей.

Те даже не повели ухом: одни скрипели перьями, другие с важностью читали и перекладывали бумаги. Я повторил вопрос. Один из писарей, вероятно, бывший тут главным, с неудовольствием глянул на меня и через плечо спросил – затворил ли Никитка новые чернила. В ответ из угла ему что-то пробубнили.

– Так пусть затворит! – с нажимом сказал писарь и снова принялся за чтение.

Ни слова более не говоря, я схватил его за грудки и выволок из-за стола. В канцелярии сразу сделалось тихо – никто уже не скрипел перьями и не перекладывал бумаги. Все теперь смотрели на меня.

– Итак, еще раз спрашиваю – где интендант?! – я хорошенько встряхнул свою добычу.

– Господин интендант переведены-с в другой полк-с, – пытаясь сохранять хотя бы подобие начальственного вида, ответствовал писарь. – В Тамбовскую губернию-с.

– Что??? Когда переведен?

– Почитай, неделю назад еще переведены-с.

– Как неделю назад??? Какой Тамбов, когда он тут разъезжает с закупками? – тут я еще крепче встряхнул писаря. – А ну, отвечай, каналья, где интендант!

С главного писаря слетели и остатки начальственности, он начал извиваться в моих руках, словно ручейник, которого суровой рукой извлекли из древесной скорлупы и теперь насаживали на крючок.

Из угла с листком в руке выскочил молодой писарь.

– Господин поручик, господин поручик, – затараторил он, не смея, впрочем, ко мне приблизиться. – Извольте сами посмотреть: еще неделю назад интендант были переведены-с! Вот, вот, извольте-с сами посмотреть!

Я отпустил главного писаря и выхватил листок. Буквы так и прыгали в моих глазах: «8-го числа… сего месяца… перевести… Горнова… уланский полк».

– Вздор! Какой уланский полк! Да я вчера с ним водку пил! Что все это значит?!

– Не изволим знать… По бумагам… Господин Горнов уже неделю, как уехавши… Не изволим знать… – разом заговорила вся канцелярия.

Я махнул рукой и вышел вон. Слова писарей меня сильно озадачили – где теперь искать подлеца Горнова? Не отправляться же за ним в Тамбов, если его и в самом деле перевели туда! Ах, как он ловко все устроил – продал меня помещице в качестве легендарного кобеля и уехал в расчете на то, что больше мы уж не увидимся!

Я вскочил на коня и направил его к казармам, полагая, что там смогу получить более точные сведения о новом месте службы интенданта. По дороге я встретил своего приятеля Козырева, и он подтвердил, что Горнов действительно переведен в Тамбов – вчера вечером даже устроил пирушку по поводу своего отъезда.

– Эх, какая незадача! – воскликнул я.

– Да зачем тебе интендант? – удивился Козырев.

Мы спешились, и я вкратце рассказал о своей беде. Козырев слушал и прятал иногда улыбку в усах. Когда я закончил, он пожал плечами и высказал недоумение – как же я не учел того известного всему эскадрону обстоятельства, что Горнов редкостный мошенник и скалдырник.

– Да ведь не всякого же подлеца сразу распознаешь, – сказал я.

– Ну, чтоб этого распознать, ума много не надо. Если б ты сам не хотел утех с помещицей, то уж не попал бы на удочку прохвоста. – Козырев лукаво улыбнулся. – Впрочем, уймись – тебе не в чем себя винить.

– Но ведь он продал меня, как кусок говядины!

– А ты разве взял деньги с помещицы?

– Разумеется, нет!

– Значит, не продал. Да ведь и помещица, как я понял с твоих слов, оказалась весьма хороша!

– Просто огонь! Даже собака ее поседела, став невольным свидетелем наших с ней буйных утех!

– Ну, вот! Ха-ха-ха! Стало быть, вы все трое оказались не внакладе! Собака тут не в счет.

– Все равно разорву подлеца!

– Разумеется, за такие штучки его надо порядочно наказать. – Здесь я был непреклонен. – Только, как ты теперь его сыщешь? Пойдем-ка лучше в шинок, выкурим по трубке.

Мы взяли коней под уздцы и пошли к шинку, который располагался на соседней улице. Однако едва мы свернули за угол, как услышали дружный смех. Это смеялись гусары, стоявшие у покосившегося плетня под черемухой. В середине компании находился поручик Тонкоруков и рассказывал товарищам что-то веселое. Подходя ближе, я услышал, как он сказал: «Вот почему наш бедный друг теперь не может иметь ни одну даму!»

За этими словами последовал новый взрыв хохота.

Увидев меня, гусары разом смолкли и стали поправлять ментики, словно перед смотром, а Тонкоруков побледнел. Я понял, что речь только что шла обо мне.

– Господин Тонкоруков, я тоже хотел бы посмеяться над шуткой, которую вы только что рассказали, – сказал я, передавая поводья своего коня Козыреву и становясь напротив поручика. – Будьте любезны, уважьте уж и меня!

Тонкоруков опустил глаза, но затем вдруг гордо вскинул голову и сказал с вызовом:

– Что ж, охотно исполню вашу просьбу! Даже сочту за честь поведать вам эту презабавную историю, случившуюся с одним гусаром.

– Итак, что же это за история?

– Один гусар столь усердно упражнял свой фаллос, что вскоре и сам пожалел о своем чрезмерном усердии. – Тут Тонкоруков нагло усмехнулся. – Фаллос его стал так велик, что, как только гусар начинал желать какую-нибудь даму, вся кровь переходила в фаллос. Соответственно, у бедного гусара от недостатка крови начинала кружиться голова, и он падал без сознания к ногам вожделенной им дамы без всякого для себя проку. Как, впрочем, и для нее тоже. – Тонкоруков вновь усмехнулся. – Вот, собственно, и вся история.

– И кто же этот гусар, позвольте узнать? – спросил я. – Быть может, я его знаю?

– Чтобы увидеть этого гусара, вам будет достаточно посмотреть в зеркало. Господа, не найдется ли у кого зеркальца? А то у нашего поручика, как я полагаю…

Договорить Тонкоруков не успел. Я дал ему такую пощечину, что поручик припал передо мною на колено и замер, как пред полковым штандартом в минуту присяги.

– Не добавить ли еще один картель, уважаемый? – спросил я, изготавливаясь дать своему врагу еще одну пощечину в подкрепление первой.

От новой пощечины поручика спас прапорщик Сухинин, ставший передо мной.

С ним и обсудил условия предстоящей дуэли мой секундант Козырев.

Решено было драться завтра на рассвете у Глиняного ручья, где у нас обычно и происходили дуэли.

 

Мертвые кроты

Вечером того дня я сделал необходимые приготовления: достал боевой ящик, проверил дуэльные кухенрейтерские пистолеты, капсюли, отмерил порох. Покончив с этим, я написал завещание на случай, если буду убит, и, откупорив бутылку шампанского, закурил трубку и стал дожидаться хозяйку.

Вот заскрипела телега на улице, и я в окно увидел, как моя Авдотьюшка соскочила с телеги, быстро зацепила поводья лошади за плетень и поспешила к дому.

– Милая, где это ты шляешься? – спросил я, обнимая хозяйку на пороге. – Уж нет ли у меня соперника? А ну, сознавайся! Уж не шельма ли ты хитрая?

– Да что ты такое говоришь? – Авдотьюшка так и прильнула ко мне.

– А не затопишь ли баньку, милая? – сказал я. – Охота с тобой попариться. Ух-х!

Я крепко ухватил Авдотьюшку за бока.

– Баньку? Оно, конечно… Можно и баньку… Сейчас пойду затоплю, – сказала хозяйка, однако сделать это не спешила: присела на скамейку, положила руки на стол и задумалась.

Я с изумлением смотрел на свою Авдотью – такого странного ее поведения мне прежде видеть не случалось.

– Да что с тобой сегодня такое, душечка?! – спросил я. – Уж не случилось ли чего!

Авдотьюшка вскочила и разом прильнула ко мне. Я слышал, как часто-часто бьется ее сердце. Мое сердце тотчас защемило. Тут она еще крепче обняла меня – точно порыв ветра налетел на утес и покачнул на нем всякое деревце, всякий стебель, чудом пробившийся из расщелины и повисший над бездной, зазвенел даже пустой скорлупой в брошенном гнезде за камнями.

Так обняла меня Авдотья.

«Вот живет она одна на этом белом свете, совсем одна, – думал я, оглаживая бока Авдотьюшки. – И всю невыплаканную любовь своего сердца, золотой своей души без ропота, без укоризны отдает мне. И даже не шелохнется в ее уме, что не достоин я этой беззаветной любви и не могу достойно ответить на нее. А она знай вытаскивает меня из борделя и везет на телеге домой, провожает на баталию с кузнечихой… И если б я упал на самое дно ада, то и тогда бы она не оставила меня. Ах, Авдотьюшка, милая моя Авдотьюшка… Нет никого лучше тебя на свете!»

– Ну, милая, говори, что случилось? – спросил я.

– Сказывают, что завтра дуэль будет… – голос ее задрожал.

– Какая дуэль? Кто сказывает?

– Матрена сказывала. Она в трактире слышала, как гусары о том толковали. Ты хочешь со своим товарищем драться, – вдруг запричитала мне в подмышку Авдотьюшка. – Зачем ты это надумал?! Оставь, откажись!

Я объяснил, что дело это решенное, что со мной ничего не станется – подстрелю завтра своего противника, как тетерку на охоте, и вся недолга.

* * *

…Баня Авдотьи стоит в дальнем конце огорода, среди зарослей малины и вишневых деревьев. Мы парились, хлестали друг дружку веником. Выскочив из парной, сидели на крылечке, пили по очереди холодный терпкий квас из деревянного ковша. Из омута деревьев выплыла луна, Авдотьюшка вдруг обняла меня горячими своими руками и горестно спросила, что же ей делать, если завтра меня подстрелят?

– А и умру – не беда, – сказал я. – Все равно к тебе приду.

– Как это? – удивилась Авдотьюшка. – Как же ты придешь, коли убьют?

Я ухватил побег дикого хмеля, вившийся по крыльцу.

– А вот так! – с этими словами я хлестнул хмелем-вьюном по ее бедру.

– Ах, – выдохнула Авдотьюшка и с блаженством прикрыла глаза.

– Так-то ты меня любишь, что готова изменять мне даже с мертвым кротом?! – воскликнул я как бы с досадою. – Вот уж не ожидал! Ты готова предпочесть мне даже крота!

– Крота? – Авдотья в испуге открыла глаза. – Какого еще крота?

– А как ты думаешь – из чего этот хмель вырос? Из какого-нибудь отжившего свой век крота или землеройки. Или, в лучшем случае, из ласточки, сложившей свои крыла у твоей баньки! Все умершее рвется к солнцу, жаждет любви и тепла. Все умершее возрождается к жизни! И коли убьют меня на войне или на дуэли, побегу я под землей с вешними водами, выпрыгну под солнце травой и стану хватать тебя за ноги! И посреди поля, и у калитки, когда станешь ты распрягать коня из телеги, буду ласкать твои ноги… А то прилипну к тебе березовым листом в баньке… Вот сюда и прилипну, – тут я жадно ухватил Авдотьюшку за розовую от банного жара ягодицу.

– Ах! – Авдотьюшка с блаженством прикрыла глаза.

Мертвые кроты ее совершенно не интересовали.

 

Поединок

На рассвете мы приехали с Козыревым к Глиняному ручью на бричке: ехать верхом на дуэль не следует – для верного выстрела рука должна быть спокойной. Мир только просыпался, воздух был густ и прозрачен. Я подошел к краю поляны и увидел в траве птичку, сплошь покрытую блистающими шариками росы. Птичка спала, но ее черный открытый глаз был обращен прямо на меня.

«Как знать, что видит он теперь? – вдруг подумалось мне. – Если б мог я понять это птичье око, то, возможно, узнал бы свое будущее. А сейчас вот стою и не ведаю, что будет со мною уже через каких-нибудь полчаса».

Лошадь звякнула сбруей, птичка тряхнула крылом и вспорхнула.

Я вернулся к бричке.

– Ну, как ты, готов? – спросил Козырев и пристально посмотрел мне в глаза.

– Шампанским бы горло промочить…

– А может, тебе к шампанскому и барышню? Хотя бы ту самую помещицу? А? – хохотнул мой товарищ и обнял меня.

Странное то было объятие: то ли чтобы поддержать меня в трудную минуту, то ли чтобы получше, на ощупь, запомнить на прощание.

– Тонкоруков, конечно, не лучший стрелок в эскадроне и не дуэлянт вовсе. – Козырев перешел на серьезный тон. – Впрочем, как ты сам знаешь, новичкам везет, а пуля дура… Так что мой совет – стреляй первым. Не прогадаешь.

Из-за леска послышался топот копыт.

– Ну, вот и они, – Козырев снова глянул мне в лицо. – Мириться не будешь? Отлично!

Тонкоруков с секундантом тоже приехал на бричке. С ними же был и доктор. Пока секунданты обсуждали условия дуэли, соперник прохаживался по поляне, искоса поглядывая в мою сторону, а доктор задремал на пенечке.

Решено было стреляться на десяти шагах двумя третями пороховых зарядов, дабы пули при попадании не прошли навылет, а засели.

Зарядили пистолеты, секунданты бросили плащи, которые теперь служили нам барьерами, и разошлись по своим местам.

Мы с Тонкоруковым пошли навстречу друг другу. Я видел, что тот очень взволнован, шаги его были быстры, движения суетливы. Не дойдя до барьера шагов пяти, он вскинул пистолет и выстрелил.

Многие мои товарищи, участвовавшие в дуэлях, рассказывали, что слышали, как пуля пролетала мимо их уха. Иные утверждали, что чувствовали даже ее жар. Признаться, я не слышал, как далеко от меня пролетела пуля. Не исключено, что она тоже едва не задела мое ухо, но я этого не почувствовал, только в голове моей спустя мгновение после грохота выстрела мелькнуло радостное – «жив!». А еще через мгновенье на меня нахлынула злость: этот человек только что едва не застрелил меня! И ведь застрелил бы, не моргнув глазом, если б только выучился лучше владеть пистолетом!

Я продолжал движение к барьеру, а Тонкоруков остановился и обеими руками вдруг закрыл свою грудь и лицо. Не думаю, что он сознательно нарушил дуэльный кодекс – просто был так ошеломлен происходящим, так напуган мыслью быть убитым, что уже не понимал, что делает.

Я подошел к барьеру и поднял пистолет. Все чувства мои были обострены: мне казалось, что дуло моего пистолета в одном вершке от белого лба противника, от его зажмуренных глаз. Пальцы его дрожали, словно перья птицы, прижимающей к груди птенца. Убить или пустить пулю в воздух?

Вдруг у поручика от волнения хлынула носом кровь. Он судорожно попытался стереть ее рукой, в которой держал пустой пистолет, и был похож на мальчишку, получившего по носу. Я выстрелил на воздух.

На том наша дуэль и закончилась. Мой соперник не выразил желания продолжить поединок, а что до меня, то я сделал свой выбор, выстрелив вверх.

– А я бы его подстрелил, – раздумчиво сказал Козырев, когда мы ехали назад. – Что он за человек – ни Богу свечка, ни черту кочерга! Как с таким на войну идти?!

– А как бы я после этого посмотрел в глаза его жене?

Козырев только пожал плечами.

 

На гауптвахте

…Еще до поединка о нем много говорили в городе. А после конфуза, случившегося с Тонкоруковым, происшедшее и вовсе нельзя было скрыть. Меня вызвал в штаб подполковник Ганич. Когда я прибыл, он сидел нахохлившийся.

– Как командир я не допущу подобных безобразий! Эдак вы еще до похода друг дружку перестреляете! Храбрость нужно показывать на полях сражений, а не на дуэлях! – Взор единственного глаза подполковника был устремлен к потолку, как будто слова эти были адресованы не мне, а тому, кто сидел на чердаке. Или мог там сидеть. – Пусть все знают – я строго взыщу с каждого задиры! А то ишь придумали – дырявить друг дружке головы!

– Так я и не продырявил поручику голову, – заметил я.

– Знаю, знаю, – Ганич досадливо махнул рукой и перестал раздувать щеки. – А по чести сказать… жаль… Конечно, это совершенно недопустимо – учинять дуэли… И в законах об этом ясно писано… Но только я тебя понимаю. Честь превыше всего! Жаль, жаль, что все так бездарно закончилось…

Тут он вновь надул щеки и объявил мне двадцать суток ареста.

Затем Ганич как бы вскользь заметил, что «по всему вероятию, эскадрон через неделю-другую отправится в поход», и хитро подмигнул мне. Это подмигивание означало – посиди немного, этим все и кончится.

Я был взят под стражу и препровожден на гауптвахту, которой у нас служил старый лабаз купца Селиверстова. Все-таки не напрасно квартирмейстеры готовили для меня жилье у него. Что ж, не в купеческой квартире поживу, так в лабазе.

……………………………………………………………………………

……………………………………………………………………………

……………………………………………………………………………

…Тонкоруков тоже был взят под стражу, но посажен не на гауптвахту, дабы не огорчать его молодую супругу, а – под домашний арест. После нашего поединка мнение о поручике в эскадроне окончательно упало, многие считали его недостойным носить гусарский ментик. А мое имя вновь стало очень популярно во всем конотопском обществе. О поединке ходили самые разные слухи.

Главным их источником были, разумеется, барышни и дамы. Не имея в жизни своей ярких событий и начитавшись любовных романов, они были готовы любое происшествие истолковать на романтический лад. Так они утверждали, что дуэль произошла из-за супруги Тонкорукова, в которую я якобы был тайно и страстно влюблен. Другой слух касался, как это ни странно, кузнечихи Ганны. Говорили, что Ганна понесла от меня, и я, узнав об этом, решил наказать поручика, который имел низкое намерение тоже вступить с ней в любовную баталию, но не сделал этого лишь по малодушию. По городу поползли и вовсе уж вздорные слухи о том, что Ганна является прапраправнучкой бывшего в этих краях когда-то с набегом шведского короля Карла, но искусно скрывается под личиною кузнечихи. Словом, один слух был невероятнее другого.

* * *

…Я сидел на гауптвахте, можно сказать, с удовольствием: утром не надо вставать, чтоб отправляться на учения или в манеж; обед мне приносили из трактира. Козырев подарил мне длинную ложку для вытаскивания из разварных костей мозгов, чтобы время моего вынужденного одиночества текло быстрее и с гастрономической приятностью. Эту ложку специально доставили из Киева – в Конотопе таких не было.

Товарищи охотно навещали меня, и лабаз вскоре стал чем-то вроде клуба, из которого частенько доносились смех, хлопанье пробок шампанского и запах пунша. Часовой поначалу закрывал дверь на засов, а потом перестал – все равно толку в этом никакого не было.

…Как-то утром на гауптвахту явился дознаватель с писарем выяснить обстоятельства моей дуэли с Тонкоруковым. Сели за стол. Писарь стал быстро очинять перо, а дознаватель, бывший уже не в молодых летах, вытер платком красное лицо и тяжело вздохнул.

– Какая тут, однако, духота и жара! – пожаловался он. – И как вы только можете здесь пребывать?

Я сказал, что на дворе бывает еще жарче, чем здесь, поскольку лабаз и был построен для того, чтобы в нем можно было уберегать от порчи всяческие окорока и сало.

– Вот для этого меня и поместили сюда – мои окорока представляют огромную ценность для Отечества! – закончил я со смехом.

– Не хочу даже и слышать такие сравнения! – воскликнул дознаватель. – О вашей храбрости и благородстве ходят легенды… Помилуйте, как вы можете сравнивать себя с таким недостойным предметом, как сало или окорок! Но вот в другом вы действительно правы, – тут дознаватель с тоской посмотрел на писаря, который обмакнул перо в чернила и принялся аккуратно выводить на бумаге казенные слова. – На дворе еще хуже! Впрочем, после вчерашних именин мне везде нехорошо.

– Не угодно ли шампанского? – предложил я.

– Благодарю, это было бы очень кстати, – оживился дознаватель.

Откупорили бутылку, выпили по бокалу.

Гость похвалил напиток и сказал, что хотя он не любит французов, но должен признать, что они делают лучшее шампанское из всех, какие только ему доводилось пробовать. Выпив еще по бокалу, мы принялись обсуждать достоинства различных сортов игристого, потом – из каких яблок лучше получается домашнее вино и сидр, из какой стали клинки прочнее, сравнивали бой дуэльных пистолетов с седельными. Отдельной темой обсудили лепажевские. Потом писарь только грыз перо, слушая наш спор о том, где француз спрятал золото, вывезенное из Москвы, водятся ли в Греции львы и в самом ли деле так хороши мавританки, как про них говорят.

Когда шампанское иссякло, мы отправили писаря в ближайший трактир. Шампанского там не оказалось, но писарь был опытен – дабы мы не погнали его сразу же по возвращении в другой трактир, принес несколько бутылок мадеры.

В итоге «допрос» окончился тем, что дознаватель порывисто обнял меня и воскликнул:

– Завтра же я приду к тебе, братец! Прости, но более не могу уже оставаться – обещался ехать щенков выбирать для заседателя! Без меня-то ведь ему всучат самых захудалых! А не нужно ли и тебе щенков? Впрочем, зачем спрашивать? Конечно, нужно! Обязательно привезу тебе завтра! Да что завтра, сегодня же привезу!

После этих слов он с помощью писаря, который и сам нетвердо стоял на ногах, взобрался в седло и уехал. За ним поплелся и писарь, позабыв на столе и чернила, и бумаги.

…Под вечер ко мне обычно приходила Авдотья. Когда она явилась в первый раз, часовой, стоявший у лабаза, решительно преградил ей дорогу, но, получив от меня изрядного пинка, впредь стал много умнее. В следующий раз при появлении Авдотьи он сделал вид, что не видит ее, словно она была ничтожной мошкой, а не молодкой приличных размеров. Подобно мореходу, имеющему одну только надежду – увидеть, наконец, желанную землю, вглядывался часовой в даль поверх головы моей Авдотьи. Точно так же стали поступать в отношении нее и другие часовые, приходившие ему на смену.

К ночи Авдотья обычно покидала меня – она не могла надолго оставлять хозяйство. Я же после ее ухода предавался всякого рода размышлениям и сочинительству, благо у меня теперь под рукой были чернила и бумага. Так я написал пьесу, которую назвал «Война и мир».

Вот она.

Увидел как-то Иван Родиона, насупился, набычился и как ему даст!

А Родион Ивану в ответ как даст!

Еще пуще рассердился Иван и ка-ак даст Родиону!

А Родион к-а-а-а-а-к даст Ивану!!!

А Иван к-а-а-а-а-а-а-а-а-к даст!!!

А Родион к-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-к ДАСТ!!!

Тут пришла Полина. Дала Родиону. Дала Ивану. Все и успокоились.

Пьеса стала весьма популярна среди гусаров, многие переписали ее, внеся по своему усмотрению и вкусу разные добавления. И только лишь прапорщик Клещев рассердился на меня.

– Зачем ты это сделал? – спросил он, явившись на гауптвахту. – Зачем было рассказывать в пьесе всему свету о делах, которые касаются только нас с тобою?

– В своем ли ты уме, Клещев? О каких делах говоришь? – удивился я.

– О нашей с тобой Полине! Зачем ты вывел все былое в пьесе?

– Да про какую Полину речь?

– Про ту самую. Черненькую! Или уже забыл?

– А-а-а! Вот ты о чем… – я рассмеялся.

Действительно, была одна история. Она случилась в Петербурге несколько лет назад. Тогда у Клещева была любовница по имени Полина. Потом – так уж сложилось – она стала и моей любовницей. Из-за этого мы едва не поссорились с Клещевым, но все закончилось благополучно: муж увез даму нашего сердца в Саратов, и посему наше соперничество с Клещевым тотчас утратило всякий смысл. И вот теперь прапорщик счел, что в этой пьесе я описал «дела давно минувших дней».

Я объяснил Клещеву, что давно уж забыл о нашей общей возлюбленной и что имя Полина в пьесе выбрано произвольно.

– Да как же произвольно? – не унимался тот.

– Да ты сам посуди! Ведь ни меня, ни тебя не зовут ни Иваном, ни Родионом, так?

– Так, – согласился прапорщик.

– И ведь не давали же мы друг другу тумаков, так?

– Разумеется, ведь мы благородные люди, а благородные люди стреляются, а не дают друг дружке тумаков.

– Следовательно, это не мы с тобой в пьесе?

– Не мы, – после некоторого раздумья согласился Клещев, – но Полина-то та самая!

Поняв, что толковать с тугодумом о природе вымысла нет никакого резона, я заявил, что изобразил в пьесе двух лакеев моего дяди – Ивана и Родиона и его же служанку Полину.

– Это правда? – спросил Клещев.

– Чистейшая.

– А где живет твой дядя? – все еще сомневаясь, спросил Клещев.

– В Москве. На Поварской.

– Ну, тогда хорошо, – сказал Клещев. – Тогда ладно.

Когда тугодумный прапорщик ушел, я рассмеялся, но затем, однако, призадумался – а действительно, почему я наградил персонажей пьесы такими именами? Ведь были же на то какие-то причины, чтобы эти, а не другие имена вывела в пьесе моя рука?

Я принялся размышлять, какие именно люди стали или могли стать прототипами моих героев. Что касается Ивана и Родиона, то под ними мог подразумеваться практически любой человек мужеского пола с усами – свидетельством того, что он вышел из отроческих лет. Что же до Полины, то… все-таки, наверное, не случайно я выбрал это имя для героини из сонма женских имен.

Было в нем что-то медовое, тягучее и одновременно – стремительное, резкое, как крыло ласточки, грезилась в нем некая мудрость, которую трудно даже приметить, не говоря уж о том, чтобы постичь.

В жизни своей я знавал, кроме той черненькой, увезенной в Саратов Полины, по крайней мере, еще две особы с таким именем.

У моего кузена была в усадьбе приживалка Полина, про которую он говорил: «Пышна, как лопух, и задумчива, как закат над Клязьмой». Она и в самом деле была медлительна, как растение, и потому ее имели все, кому только не лень. А приживалка этого как бы даже и не замечала. Точнее сказать – принимала как должное.

Любуется себе травками в поле, а к ней уже подбирается управляющий, засмотрится на облачка, глядь, а ручку ее уже усердно поглаживает какой-нибудь случайный гость кузена. А приживалка только улыбается от радости.

«Экая ты, Полина, ленивая», – говорили ей дворовые и видели в ответ лишь ее улыбку.

Детей у приживалки было не счесть, но она их тоже как бы даже не замечала. Все только глядит на них и улыбается. Ну, чистое растение!

Такую бабу хорошо иметь женой, но нельзя оставлять одну ни на минуту. Мало ли какое потомство принесет, а потом дели имущество со всеми встречными и поперечными.

Впрочем, в своей пьесе под именем Полины я, конечно, имел в виду не приживалку моего кузена – уж слишком та была инфантильной.

Еще одной знакомой мне Полиной была жена петербургского аптекаря. Но и эта дама вряд ли могла стать прототипом героини пьесы, поскольку с нею у меня были связаны препакостные воспоминания.

Так уж случилось, что однажды, будучи сильно навеселе, я перепутал аптекаршу с ее мужем. Все это случилось ночью, оба они были одинакового роста, оба субтильные и даже голоса имели одинаково писклявые. Накинулся я на нее со всем пылом страсти, но вдруг оказалось, что это не аптекарша, а аптекарь. Тьфу! Так что и эту Полину я не стал бы подразумевать в веселой пьесе. Других же знакомых дам по имени Полина я, как ни старался, не смог припомнить.

Так откуда же взялось это имя в пьесе – сладкое, как мед, и тяжкое, как крест, разящее, как клинок, и магнетическое, как мечта? Явилось ли оно из пены морской, подобно Афродите, или – из уха Зевса, как богиня мудрости Афина Паллада?

Незамысловатый человек Клещев, а тему поднял такую, что я всю ночь в постели ворочался.

 

Ночная гостья

Шла уже вторая неделя моего заточения. Несмотря на то что пребывание на гауптвахте было весьма комфортным, меня уже тяготило вынужденное безделье. Перо мое, поначалу пробовавшее себя в безобидных шутках, перебралось на сатирическую ниву. Уже ходили по городу несколько эпиграмм, и не только предводитель дворянства и прокурор сурово сдвигали брови при одном только звуке моего имени, но и многие другие местные господа возмущенно фыркали и восклицали: «Да что себе позволяет этот поручик!»

В одну из ночей, когда я сидел за столом и писал очередную эпиграмму, в дверь постучали.

– Ну, осел, заходи! – громко воскликнул я, полагая, что только ослу может прийти в голову стучать ночью в дверь арестанта.

Дверь тихонько отворилась, и я увидел на пороге супругу моего противника Елену Николаевну. Меня будто варом обожгло – уж ее-то прихода я никак не ожидал. Тем более ночью. Елена Николаевна была бледна и прижимала к своей груди корзину. Я вскочил из-за стола и быстро подошел к гостье.

– Прошу прощенья за мои слова! – сказал я, подавая ей руку. – Впрочем, уверен, что вы на меня не сердитесь – ведь вы насколько прекрасны, настолько и умны, следовательно, не могли принять эти слова на свой счет!

– Да, признаться, еще никому не приходило в голову называть меня ослом, – Елена Николаевна улыбнулась, и щечки ее заиграли. – Впрочем, другие господа, возможно, были не столь проницательны и не заметили во мне того, что увидели вы…

Тут я, разумеется, весь рассыпался в комплиментах и предложил гостье присесть к столу.

Елена Николаевна вошла в помещение, и все здесь наполнилось запахом желтых одуванчиков, голова моя закружилась. Я вновь почувствовал ту невидимую нить, что возникла между нами еще при первой нашей встрече. Вероятно, ее чувствовала и Елена Николаевна, и от того еще более смутилась.

– Поручик, вы, вероятно, удивлены моему визиту… – гостья опустила глаза. – Что ж, я хорошо вас понимаю – ведь если бы мне самой еще недавно сказали, что я приду ночью на гауптвахту к гусару, я бы сама этому ни за что не поверила. Однако ж я пришла…

– Какая бы ни была тому причина, я благодарен судьбе за счастие видеть вас! – воскликнул я, не сводя с нее восхищенных глаз.

– Дабы не ставить обоих нас в двусмысленное положенное, сразу объявлю – я здесь с одной лишь целью… я пришла поблагодарить вас… – голос гостьи зазвенел. – В ваших руках всецело была жизнь моего супруга, но вы не поддались искушению отомстить за незаслуженно нанесенную обиду… Я пришла сказать вам, что вы благородный и достойный человек… что бы ни говорили о вас другие… знайте… знайте, что я…

На глазах Елены Николаевны блеснули слезы; я поспешно вскочил, затем столь же поспешно припал на колено и поцеловал ее руку.

…А потом… Словно как-то по-другому потекло время, словно мы закружились в блистающей его воронке, скрывшей от нас и обшарпанные стены купеческого лабаза, и засаленный арестантский стол… Мы лакомились пирогами и конфектами из корзинки, принесенной милой гостьей, хохотали над моими карикатурами на общих наших знакомых и говорили, говорили, говорили…

На улице раздался стук копыт – невидимый нами всадник куда-то спешил своею дорогой.

– Мне пора, – сказала Елена Николаевна. – Было бы нехорошо, если бы меня увидели у вас.

– Да кто же сейчас может прийти сюда! – засмеялся я. – Кому интересен спящий арестант!

– Наверное, вы уже убедились, что присущие многим предрассудки мне не свойственны… – торопливо проговорила Елена Николаевна. – Тем не менее мне действительно уже пора…

– Однако вы не слышали моей последней эпиграммы…Давайте я ее прочту…

– Я знаю, что у вас острый, временами даже злой слог, но… но порой жизнь бывает еще злее… – Елена Николаевна опустила глаза. – Завтра, вернее, уже сегодня я уезжаю.

– Уезжаете? – внутри у меня все похолодело. – Куда?

– Муж подал прошение об отставке… После всего, что случилось, он понял, что ему нет места на военном поприще. Я уезжаю сегодня, а он следом, когда уладит все формальности.

– И куда же вы… – слова застревали у меня в горле.

– Сначала – в Москву, а потом – в Швейцарию. Мужу нужно лечение.

– Ну, что ж… Желаю вам счастливого пути… Надеюсь, что вашими стараниями и стараниями европейских эскулапов ваш супруг вновь обретет отменное здоровье.

– Да что такое вы говорите! – воскликнула Елена Николаевна; в ее глазах блеснули слезы.

– Желаю вам счастливого пути! – с этими словами я шагнул к ней, чтобы поцеловать на прощание руку.

Вероятно, я сделал это слишком поспешно – стол качнулся, и свеча упала. В кромешной темноте мы оба бросились поднимать ее. Мои пальцы коснулись рук гостьи. Они нашли их, как находит огонь солому.

Наша страсть была бурной.

Мы не любили, мы пожирали друг друга.

* * *

…Я лежал и блаженно смотрел вверх. На улице еще была ночь, но по потолку уже поползли предрассветные тени. Я не видел неба, но знал, что оно усыпано звездами. А все мое тело было усыпано ее поцелуями. Если бы они могли светиться, я был бы как небо.

 

Прощай, Конотоп

После этой ночи я впал в хандру. Меня уже не радовали ни пирушки, которые мы продолжали устраивать с гусарами на гауптвахте, ни утехи с Авдотьей по вечерам.

Я даже написал об Авдотье такое четверостишие:

Она скучна, как куль муки, А две ее – тьфу-тьфу – ноги Мои заклятые враги, как пироги без сласти, Как поцелуй без страсти.

Эти строки я, разумеется, никому не прочитал, дабы моя хозяйка не стала предметом досужих разговоров. Хоть и принадлежала Авдотья к низкому сословию, но сердце у нее было золотое, душа чистая, и не заслуживала она насмешек. Однако при всем том меня ужасно огорчало, что поэтические строки в очередной раз оказались в тенетах морали. Пусть и не высоким штилем говорила мне Муза обо мне и об Авдотье, но что ж… Муза – небесная гостья, и ей позволено говорить так, как она того пожелает. И уж не господам моралистам, которые выползают, как клопы из щелей, лишь только почуют свежую кровь, поучать ее. Поэзия выше жизни, ибо она раньше явилась.

…Друзья рассказали мне, что Тонкоруков подал прошение об отставке и уехал вслед за супругой. Даже ни с кем из товарищей не попрощался.

– Баба с возу – кобыле легче, – усмехнулся при этом кто-то из гусаров.

Еще одним событием стал альманах, привезенный в Конотоп из Москвы. В нем была напечатана сказка о том, как гусар играл в лапту с кузнечихой. Понятно, что по цензурным соображениям безымянный автор не мог рассказать всю правду о баталии с кузнечихой и поэтому прибег к иносказаниям. Однако за этими иносказаниями легко угадывались действительные события и действительные герои «сказки». Автор даже не забыл упомянуть, что кузнечиха «играла в лапту в синем плате, чтоб волоса не растрепались».

Гусары гадали, кто написал сказку, спрашивали и мое мнение, но я только пожимал плечами, меня это не интересовало. После отъезда Елены Николаевны жизнь казалась мне пресной, как шампанское без пузырьков.

* * *

Утром на гауптвахту явился штабной офицер и сообщил, что меня требует командир эскадрона. Я собрался, и мы отправились в штаб. Там я узнал от Ганича, что дело мое благополучно закончено.

– А потому вам такая поблажка вышла, что обошлось без крови, – сказал Ганич, отдавая мне саблю. – Конечно, кровь из носа твоего противника не в счет.

Тут подполковник усмехнулся.

Затем он провел меня в отдельную комнату и плотно прикрыл за собой дверь. Я удивился – если дело окончено, к чему приватные разговоры за закрытыми дверями?

– Поручик, вчера пришло предписание из Петербурга. – Ганич медленно повернулся ко мне правым боком. – Тебя в генеральный штаб срочно требуют.

Подполковник теперь в упор смотрел на меня единственным своим глазом, столь напоминавшим мне нору барсука.

– В генеральный штаб? Зачем? – чтобы прервать тишину, поинтересовался я.

– А ты сам как думаешь – зачем тебя в генеральный штаб требуют? – в его глазу мелькнуло нечто загадочно-тревожное, что могут даже не увидеть, а скорее почувствовать охотники, подкравшиеся к норе со спрятавшимся в ней барсуком.

– Не имею никаких предположений о том, зачем меня могут требовать в генеральный штаб.

– Просто так, за здорово живешь, обер-офицера туда не потянут. – Подполковник устремил свой загадочный взор к потолку. – К этому должна быть очень веская причина. Тем более что сам генерал Растопчин это предписание подписал.

– Растопчин? Теперь, пожалуй, догадываюсь.

– Ну!

– Хочет, чтоб я помог ему растоптать врагов Отечества, которые повсюду вьют гнезда вольнодумства. Одному-то ему – никак, а совместными усилиями мы с врагами обязательно управимся. Я буду сбрасывать их гнезда с дерев, а уж генерал топтать. На то он и Растопчин.

– Кхе, кхе, – Ганич отвел взор в сторону. – Будешь упражняться в остроумии в Петербурге. Лучше вспомни, что ты еще натворил в последнее время.

– Да что же я мог натворить, сидя на гауптвахте? – усмехнулся я.

– Ну да, ну да, – сказал Ганич задумчиво. – И знаешь, мне самому это все кажется чрезвычайно странным… Что-то тут нечисто.

– Да что гадать, приеду – узнаю, – сказал я, хотя и сам, признаться, был заинтригован не меньше Ганича.

– И то правда, гадать нечего, – вздохнул мой командир. – Ну, иди, собирайся. В канцелярии уж бумаги готовы. Да возвращайся быстрее в эскадрон, помни – мы тебя ждем.

* * *

…На прощание мы устроили с гусарами пирушку, а утром следующего дня я отправился в путь. Уже выехав на проселочную дорогу, я обернулся: кривые мазанки и сараюшки дремали в садах, Авдотья в белом платке помахала мне рукой и принялась забивать колышек для своей козы. Прощай, Конотоп, больше я тебя никогда не увижу.