Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург

Николаев Евгений

Калуга

 

 

Прибыли в Калугу. Первым делом я пошел исповедаться в церковь Георгия, покровителя нашего воинства. В это время там шел ремонт, и вокруг храма, и в нем самом стояли леса. Тимофей предложил отправиться в другую церковь, но я все-таки повел его в Георгиевскую. Строительные леса меня ничуть не смущали. Более того, мне даже понравилось, что в храме идет ремонт. Я люблю движение, перемены, а там, где все обустроено, все на своих местах, там я осознаю себя случайной соринкой, оказавшейся в исправно работающем механизме.

Когда исповедовался у батюшки, слезы потекли.

«Негоже, когда у гусара слезы», – подумал я, и они сразу высохли.

…В Калуге немало красивых барышень, но я от них отворачиваюсь, чтобы не прельщаться. Душа моя чует, что придет время, когда встретится мне суженая. И вырастут за нашими спинами дивные крылья, и взовьемся мы с возлюбленной в самое поднебесье чувствами своими и мыслями друг о друге. Непременно это когда-нибудь случится. Порукой тому то обстоятельство, что душа моя, предчувствуя это, спокойна и умильна, будто наша встреча с возлюбленной уже состоялась. Не рвется и не волнуется моя душа, как непременно волновалась бы, если бы это предчувствие было бы лишь пустой мечтой. Уже сейчас мы с возлюбленной, хотя еще и не видели друг друга, как два сообщающихся сосуда; я уверен: все лучшее, что происходит в моей душе, происходит и в ее душе. Удивительно же сотворен мир! Конечно, иной раз сомнения посещают мой разум – а что, если мы с ней никогда не встретимся, что, если это только мои фантазии? Ведь не раз же я чувствовал себя влюбленным, но потом оказывалось, что чувства мои, как падающая звездочка – мелькнула на небе и канула в бесконечной тьме. Взять ту же Елену Николаевну – ведь этот ее запах одуванчикового луга еще недавно сводил меня с ума. А теперь… теперь мне жалко корнета, который, поди, уже встретился с нею в Москве. А сколько еще было у меня таких, как Елена Николаевна! Одно время я их записывал отдельной графой в дневнике, да уж давно перестал. Ведь это все равно что пес считал бы блох на своем брюхе и записывал бы их в своем собачьем календаре!

И все-таки, как бы ни обманывала меня жизнь, как ни обманывал бы я сам себя, душа моя знает, что еще и на этом свете она возрадуется и возликует.

* * *

По выезде из Калуги велел Тимофею остановиться – на пригорке увидел кузню. Горел горн, а кузнец с подмастерьем бойко ковали. И так стучали их молотки, что я заслушался. Любо было мне это слушать – точно музыку. Не ту, что придумывают музыканты, вылавливая призраки гармонии, носящиеся в воздухе, и не ту, что они списывают друг у дружки из нотных альбомов, а музыку истинную, ту, что живет своей жизнью в мире и преображает его.

– Поехали, что ли, барин! – сказал Тимофей. – Чего тут понапрасну стоять?

– Понапрасну? – удивился я. – Да может, это лучшие мгновения твоей жизни? Может, никогда более не увидишь ты этот горящий горн, не услышишь эту дивную мелодию железных молотов?!

– Да что ж тут дивного? Всего-то кузнецы куют, – усмехнулся Тимофей.

– Да ведь не повторится эта картина в твоей жизни никогда! Канет, будто ее и не было! Понимаешь ли ты это?

– Я и получше чего видывал-с, – недовольно пробурчал слуга.

– Получше? Что ж ты мог видеть лучшего истинной гармонии?! – воскликнул я и затем попытался понятными ему словами донести до Тимофея мысль о том, что кузнецы – подлинные творцы, что их надобно ценить не за то, что они подковывают лошадей, а за то, что они, подобно поэтам, предлагают миру новые ритмы.

– А тебя, барин, в госпитале-то не долечили, – сказал на то мой слуга и задумчиво огладил бороду.

 

Оплеухи во благо

…Остановились в Малоярославце. Я сел за дневник, а Тимофей, даже не спросив у меня соизволения, отправился куда-то. Я замечаю, что он стал весьма заносчив: нужно ли подать чаю – не торопится, смотрит искоса, а скребницей чистит коня с таким видом, словно одолжение мне делает. Заносчивость моего слуги сродни дерзости уверенной в себе собаки по отношению к никчемному хозяину. Впрочем, сам я и виноват в этом: памятуя о верном его служении мне в госпитале, теперь слишком многое дозволяю Тимофею. А ведь собака любит палку.

Вернулся Тимофей за полночь, когда проходил мимо меня в свой чулан, по комнате словно жбан с брагой пронесли.

Утром выяснилось, что слуга мой не только не почистил вечером лошадей – наглость его распростерлась куда дальше: он пропил новую уздечку и даже скребницу.

Дал Тимофею по левому уху, затем по правому и пообещал в следующий раз повесить на суку. Слуга мой сразу стал послушен, расторопен и словно даже повеселел. Оплеухи пошли ему на пользу.

* * *

До Москвы уже рукой подать. Это видно хотя бы уже по тому, что вокруг все меньше лесов. По всей России они буйствуют и густы, там они точно борода справного Микулы, а под Москвой – как щипаная бороденка Игнашки. Так возле кострища травы теряют силу, однако ж стоит только ступить пару шагов в сторону, они зеленеют, будто не знают ни огня, ни ног человека. Москва – огонь. Жадный, как купец, выстрадавший каждую копеечку, и веселый, как гусар, просаживающий последний рубль.

Мы едем, и все больше пеших и конных попадается на глаза, все больше суеты и движения; дороги спотыкаются друг о дружку и бегут, бегут в Москву. А-ца-ца-ца-ца-ца-ца!!! Приказал и я Тимофею погонять, а он рад стараться. И вот, будто искра мелькнула за лесочком, потом еще одна – московские купола. Ну, здравствуй, Москва златоглавая! Чего тебе от меня надобно?