Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург

Николаев Евгений

Петербург!

 

 

Прибыв в Петербург, я отправился на прежнюю свою квартиру на Фурштадской. Однако едва я выскочил из брички, дом, дотоле весело шумевший на разные голоса, точно вымер. Лакей через дверь сказал загробным голосом, что открывать мне не велено ни под каким видом. Пришлось снять квартиру через пару кварталов, где меня еще не знали. Приказав Тимофею выгружать вещи, я сразу же поскакал в генеральный штаб. Там я спросил заведующего канцелярией ротмистра, зачем меня срочно отозвали из Конотопа.

В ответ ротмистр пожал плечами и сказал, что то знает лишь генерал Растопчин, предписание подписавший.

– Так веди меня к Растопчину!

– Его нет-с.

– А где ж он-с?

– Прошу прощения, но сегодня генерал мне не доложил-с, где находится, – съязвил ротмистр.

Когда на следующий день я прибыл в штаб, ротмистр сказал, что Растопчин изволил отбыть в неизвестном направлении. Через пару дней выяснилось, что он отбыл на отдых в свое поместье, а когда прибудет, неизвестно.

Я исправно ходил в штаб, чтоб получить новое предписание, но Растопчина все не было. Мне говорили, что он то отбыл в Царское Село, то – в посольскую миссию, то – лечит подагру. Генерал оказался столь недостижимым, что начал уже представляться мне чем-то вроде бескрайних северных далей, озаренных таинственными огнями северного сияния, а его подагра – помесью росомахи и кербера, эти дали охраняющей.

Высказал эти свои представления о генерале ротмистру. Тот в ответ так выпучил глаза, что я уж не стал ему сообщать, что подагра представляется мне иной раз и некой птицей, клюющей, подобно прометеевскому орлу, генерала, но только о четырех лапах и с хвостом.

 

Призрак кузнечихи

На балу в Аничковом встретил давнюю свою знакомицу княжну Мохновецкую. Взяв меня под локоток и отведя в сторонку, она томно закатила глаза и спросила, буду ли я у нее после бала. Я призадумался. От княжны, как обычно, разило имбирем, будто он произрастал по всему ее телу и даже в самых глухих его закоулках. Запах этот мне не нравился. Не нравилось мне также, что всякий раз, как только княжна начинала смеяться, я непостижимым образом понимал, что прапрадед ее был косоглазым разбойником, немало душ погубившим. В смехе княжны точно звенели крики избиваемых, когда однажды прапрадед ее с ватагой напал на караван и разграбил его, а один мешочек с серебром упал незамеченным на лед, да так и пролежал до весны под снегом, пока не упокоился на дне. Да, там и теперь лежит это серебро… И как я это все знаю – сам не пойму. Но более всего мне не нравилось в княжне, что в моменты страсти она ужасно царапалась: прошлой зимой пришлось даже обратиться к аптекарю – уж так разодрала она мне спину.

Я уклончиво отвечал, что не знаю – явлюсь ли, поскольку теперь все думы мои о совершенно другом.

– О чем же ваши думы? – удивилась княжна.

– Совершенно о другом.

– Видимо, вы хотели сказать – о другой? – прищурилась она.

– Увы, о дамах я теперь и вовсе не думаю, – сказал я со вздохом. – Мне теперь не до них, все хожу в штаб, чтоб получить аудиенцию с генералом Растопчиным и узнать, наконец, с какой целью я вызван в Петербург.

– Да разве ж вам это еще неизвестно? – удивилась Мохновецкая.

– Ума не приложу! Я чувствую себя, как некий персонаж, которого господин сочинитель начал было выводить главным в пьесе, но затем раздумал, нашел в своем уме новых героев и теперь уже не знает, куда меня подевать.

– Хм… Забавная мысль, – княжна обмахнулась веером. – Однако ж странно, что вы не знаете того, что давно уже известно всему Петербургу.

– Что же ему известно?

– Теперь все в свете только и спорят – сможете ли вы так же успешно постараться во благо Отечества в далекой Испании, как постарались ради собственной забавы с кузнечихою в Конотопе. – При последнем слове Мохновецкая ехидно улыбнулась.

– С кузнечихою???

– Полно, полно, поручик, всем давно уже известно о вашем невероятном поединке с конотопскою бабою, – взмахнув рукой, хохотнула княжна. – Но сможете ли вы теперь выполнить возложенную на вас миссию, повторить свой подвиг во благо Отечества?

– Да при чем же тут Отечество?! – воскликнул я.

– Тише, тише, – княжна подхватила меня под локоток. – Скажите лучше, а правда ли то, что кузнечиха такого огромного росту, что коль руки подымет, так чуть ли не вполовину Исакия станет?

– Обычного она была росту, – сказал я, смеривая взглядом собеседницу. – Примерно такого, как и вы. А пожалуй, даже чуть ниже.

– А правду ли говорят, что одна нога у нее железная?

– О, да! Одна нога у нее железная! – засмеялся я. – А вторая – костяная! Ну, вы же умный человек, княжна, – тут я перешел на рассудительный тон. – Как вы можете верить всякому вздору?! Кузнечиха та – самое обычное создание, росту вашего и вообще… довольно мила собою. Пожалуй, даже милее, чем многие барышни, тут присутствующие. И ноги у нее совершенно обычные.

– Какие ж у нее ноги?

– Ну, обычные… весьма приятные. Мягкие такие…

– Мягкие?

– Да, весьма мягкие! Примерно как у вас.

– Что ж, она и меня милее? – вдруг со злобою сверкнула глазами княжна.

– Нет, вы, конечно, намного милее той кузнечихи! – спохватился я. – Вас даже и сравнивать с нею никак нельзя… Я всегда вами восхищался более, чем кем-либо другим! То есть более, чем любой другой!

Княжна зарделась и потупилась довольная.

– Однако я никак не возьму в толк, зачем все-таки меня сюда потребовали, – меж тем продолжил я. – Объясните же – какое все-таки имеет отношение к приказу явиться в Петербург та история с кузнечихой?

Мохновецкая, прихватив меня за локоток, отвела еще дальше от вальсирующих и сообщила шепотом под самое ухо, что наша верная каталонская союзница, напуганная войнами и смутами, страдает теперь тем же самым, чем и конотопская кузнечиха, и что надобна преизрядная мужская сила, дабы зачать престолонаследника.

– Да при чем же тут все-таки благо нашего Отечества?

– Ну, как вы не понимаете самых простых вещей, поручик? – княжна как бы даже рассердилась. – Что ж, скажу вам по секрету, который, впрочем, всем давно тоже известен, – дело это касается наших политических интересов в Европе! Иль вы не знаете, что и монаршии особы, подобно гусарам, выручают друг друга в затруднительных обстоятельствах? Наследник очень нужен! Ну, понимаете хоть теперь?

«Неужели действительно меня для того и вызвали в Петербург, чтоб отправить в Европу в качестве открывашки для некой венценосной бутыли?! – подумал я. – Если это так, то за кого же меня принимают господа в штабе? Или же это предложение было направлено в штаб из двора? О, как низко я пал, Господи!»

– Ну, так явишься ко мне после бала? – княжна вдруг вцепилась в мой локоть. – Явишься? Иль я тебе хуже кузнечихи?!

Я щелкнул каблуками и сказал, что непременно буду.

* * *

…Будучи подшофе, скакал за Каменным и на повороте улицы вылетел из седла. Пробив окошко в полуподвал, попал прямо в артель колягинских кружевниц, трудившихся там. Они меня перебинтовали, подлечили, и оказалось – уж такие хорошие девки эти кружевницы! Уж в такой я с ними загул пустился, что только держись!

 

Просто человек

В то утро я проснулся довольно рано от того, что услышал, как некто скрипит пером по бумаге. Движения пера были быстрыми, даже нервическими, я слышал, как с него то и дело слетали капли чернил и падали на бумагу.

«Кто бы это мог так писать?» – подумал я, приподнимая с подушки голову и оглядывая полутемную комнату. Никого. Однако же неизвестное мне перо продолжало упрямо скрипеть. Более того, прямо подле моей кровати послышались явственные женские вздохи и всхлипывания. Значит, этот некто писал и вздыхал прямо перед моим носом, но я по совершенно непонятной и неизвестной мне причине не мог этого наблюдать!

«Видно, я слишком уж переусердствовал с этими колягинскими кружевницами, и теперь нужно как следует отдохнуть и выспаться», – подумал я и поспешно накрыл голову подушкой.

Но тут все половицы в доме заскрипели. Я приоткрыл глаз и увидел подле кровати сразу с дюжину голых женских ног!

В ужасе я зажмурился, но, переборов минутное малодушие, снова приоткрыл глаз: да, действительно, в моей комнате стояло с дюжину голых женских ног! Иные из них были бледны, как скисшее молоко, иные розовы, словно клюквенный кисель, а четыре ноги неподвижно стояли носками вперед перед моей кроватью, подобно пушкам, приготовившимся к сражению. При этом на всех ногах блестела рыбья чешуя.

– Это снова вы, кружевницы? – полюбопытствовал я, не торопясь, впрочем, распахивать одеяло.

«Пляшущие у кровати гусара»

В ответ послышалось лишь тихое хихиканье. О, конечно, суровые колягинские кружевницы не стали бы так хихикать! Если бы это были они, то, без всякого сомнения, давно были бы уже в моей постели, без всяких церемоний вынуждая меня заняться прямым мужским делом. И ведь вынудили бы, бестии, вынудили бы, кол им в глотки!

Приободрившись, что это не кружевницы, я высунул голову из-под подушки и с облегчением увидел княжну Мохновецкую, ее подругу, известную всем мадам Кулебяку и нескольких их служанок. Все они имели довольно странный вид: совершенно обнаженные, но с плечами и грудями, густо усыпанными рыбьей чешуей и блестками. Волосы же на их головах были скручены жемчужными нитками и перевиты бумажными лилиями.

– Это я, Ундина, со своими подводными фрейлинами! – закатив глаза, объявила княжна Мохновецкая и торжественно поставила на мою постель ногу.

Я вздохнул: неделю назад я имел неосторожность – заставил княжну Мохновецкую и мадам Кулебяку изображать одалисок. При этом я выкрасил их служанок в черный цвет и назначил рабынями. Они должны были с помощью опахал остужать наши разгоряченные члены, а также по малейшему знаку привносить всякое разнообразие в наши утехи.

И вот теперь все они снова ко мне явились, чтобы заняться все тем же, но только на этот раз в виде ундин и рыбок.

Но что делать?! Хоть я совершенно обессилел от любовных баталий с колягинскими кружевницами, однако же не желал уронить себя в глазах княжны и ее подруги.

– Здравствуй, батюшка Нептун! – меж тем гнусавыми голосами запели девки княжны и пустились в пляс, громко застучав грубыми своими пятками по полу.

– Вставайте же, поручик! – княжна многозначительно поманила меня из постели пальчиком. – Вы мужчина с редкостным воображением и сумеете по достоинству оценить представление, которое мы приуготовили для вас. Думаю, вы и сами охотно примете в нем участие. Эй, девки!

Служанки княжны разом бухнулись на колени и локти и призывно завиляли задами. Мадам Кулебяка закурила трубку и уселась верхом на самую толстую.

Хоть и был я весьма изможден любовной баталией с колягинскими кружевницами, однако же при виде такого зрелища немедленно сбросил с себя одеяло и решительно вскочил с кровати.

У присутствовавших загорелись глаза, но вдруг все они разом вскрикнули (вскрикнула даже толстая служанка, стоявшая ко мне задом) и в ужасе закрыли глаза руками.

Что такое? Я невольно опустил глаза… у меня не было уда… Там, где он обычно располагался, было просто ровное место… Я замер от крайнего изумления, потом стал хлопать и судорожно ощупать всякую пядь между ног. Нет уда! Я яростно щипал себя за ягодицы, надеясь, что все это только жуткий сон, что вот сейчас я проснусь и увижу свой уд на месте. Но нет, это был не сон. Мой уд действительно исчез самым непостижимым образом. Неужто, пока я спал, мои враги незаметно отсекли его? Но нет: ни раны, ни даже маленькой царапинки не было на том ровном месте, где надлежало располагаться моему орудию.

Я схватил со стола зеркало, надеясь увидеть хотя бы там его отражение. Хотя бы только одно отражение!!! Это дало бы мне хоть какую-то надежду. Тщетно: и в зеркале уд не показался.

Княжна Мохновецкая, чтобы уж окончательно удостовериться, что глаза ее не обманывают, обыскала все места на мне, где мог, по ее разумению, находиться мой уд, и даже те места, куда он мог случайно завалиться.

Ничего не найдя, княжна презрительно фыркнула и, гордо подняв голову, будто я ее чем-то оскорбил, пошла прочь из комнаты.

За княжной, презрительно фыркая, поспешили остальные.

Я же, продолжая оставаться в совершенной растерянности, кликнул Тимофея – может быть, он сумеет растолковать невероятное происшествие.

Вошел Тимофей. Несмотря на утро, он уже был изрядно пьян.

– Тимофей! – воскликнул я дрогнувшим голосом. – Ты видишь?!

– Так точно, барин, отлично все вижу!

– Что же ты видишь, каналья?!

– Я все отлично вижу, барин! Все!

– А ну-ка посмотри внимательно сюда! – я указал себе между ног. – Со мною случилась какая-то невероятная странность! Просто совершенная нелепость! Куда-то подевался мой уд! Всегда был, а сегодня утром вдруг пропал! Ну, видишь?!

Тимофей, дабы не потерять равновесие, слегка согнул колени и вперил испытующий взор мне между ног. Потом неопределенно пожал плечами.

– Ну, видишь теперь?

– Вижу.

– Что, нет уда?! – спросил я с надеждой, что услышу в ответ «Есть, есть уд».

– Кажись, нету.

– Так нету? Или – только «кажись, нету»?

– Нету.

– Как же это, по-твоему, следует понимать?

Тимофей вновь пожал плечами и, зевнув, молвил:

– Уж как-нибудь выкрутишься, барин. Тебе не впервой.

– Да как же я выкручусь из такого положения, остолоп?!! – я схватил Тимофея за грудки.

– Ну, уж как-нибудь… – Тимофей отворачивал голову, чтобы не дышать на меня свежим перегаром.

Я сел и впал в совершенную хандру. Какой станет моя жизнь после утраты уда и что я вообще буду теперь делать? А как я без своего орудия в Испанию отправлюсь на помощь нашей союзнице? Но ведь должно же быть хоть какое-то внятное объяснение случившемуся?

Первое, что пришло мне на ум, – это колягинские кружевницы похитили мой орган. Нужно немедленно вызволять его! Я быстро оделся, схватил саблю и поспешил в логово артельщиц.

Там было пусто. Дворник мне пояснил, что всех кружевниц забрали в околоток за то, что они хмельной гурьбой затаскивали случайных прохожих в подвал и там творили с ними всяческие безобразия.

– Какие ж безобразия? – спросил я.

– Да уж знамо дело, какие, – усмехнулся в бороду дворник. – А то, барин, сами не знаете…

Я устремился к околотку.

– Здесь ли колягинские кружевницы? – спросил я солдата, охранявшего вход. – Мне нужно срочно с ними повидаться!

– Недозволительно, барин.

– Дам целковый!

– Недозволительно.

Как ни упрашивал я солдата, он не соглашался пустить меня к артельщицам. Когда же я объяснил, почему именно я хочу видеть арестованных девиц, и даже показал место, с коего был похищен мой орган, солдат поспешно перекрестился и вскинул на меня ружье.

Разговаривать далее было бесполезно, я поплелся назад.

На столе в своей комнате я нашел письмо следующего содержания:

«Милостивый государь! Покорно прошу сделать одолжение и уже не являться к нам более! Ваше появление в нашем доме будет рассматриваться впредь не иначе как оскорбление всему семейству и наглый вызов самоей нравственности.

Вы и сами должны понимать, что после появления в нашем доме в пятницу Вашего детородного органа и учинения им всевозможных гнусных безобразий в присутствии гостей Ваше личное появление у нас впредь уже невозможно.

Если бы Вы были достойным членом общества, то, конечно, не позволили бы своему детородному органу самостоятельно разгуливать по улицам и, являясь в порядочные дома, учинять там совершенные мерзости!

С совершенным почтением Статский советник Евстратиков».

Кто принес это письмо и каким образом оно оказалось на моем столе, пьяный Тимофей объяснить не смог.

Я действительно когда-то бывал в доме Евстратиковых и волочился и за самой матушкой Евстратиковой, и за двумя ее дочерьми попеременно в надежде, что из трех их сердец покорю хотя бы одно. Однако ухаживать за этими дамами я старался незаметно, поскольку очень уважал все почтенное семейство, а главу его, статского советника Ивана Евстратикова, вообще почитал за одного из достойнейших сынов Отечества. Мог ли я в таких обстоятельствах бросить хотя бы тень на благородную семью?!

Ужасно теперь даже было представить, на какие низости мог решиться уд, получив полную независимость от меня! Лишь одно меня приободрило, и притом существенно: мой уд не исчез совершенно бесследно. Но все-таки это было слабым утешением. Получивши полную свободу, мой детородный орган, как теперь мне стало ясно, впал в непозволительное буйство. Не имея никаких нравственных устоев, он мог наделать всевозможных бед.

Весь день и всю ночь я провел в тягостных мучительных раздумьях. Вся моя жизнь – коту под хвост! Кто я теперь? Ни мужчина, ни женщина! Просто человек. И как вернуть на место уд?

Наконец, чтобы освежиться, я решил прогуляться. Ноги сами принесли меня к околотку. Но меня вновь ждала здесь неудача. И новый охранник ни за что не пожелал пустить меня к арестованным кружевницам, беседа с которыми могла бы, по моему разумению, пролить свет на тайну исчезновения уда. Увы. Под заунывное пение кружевниц, доносившееся даже на улицу из казематов, я печально поплелся домой.

…Вернувшись домой, я обнаружил на своем столе уже два письма. Одно было от капитана егерского полка Брунжевицкого, а второе от некой мадам Максимович.

Капитан сообщал, что мой уд набросился на него с кинжалом у Щучьего двора и, воспользовавшись минутным замешательством капитана, похитил у него деньги и важные казенные документы. Брунжевицкий теперь требовал, чтобы я со всею строгостью разобрался с удом-самоуправцем и незамедлительно вернул похищенные деньги и документы.

«Милостивый государь, Вы должны знать, что эти документы имеют государственный и притом сугубо приватный характер,  – писал капитан. – Не будучи уполномоченным даже и в малой толике сообщать постороннему лицу о них, отмечу лишь, что от решений, намеченных в сих документах, во многом зависит будущность России и всех народов, населяющих Европу. Эти документы ни в коем случае не должны стать предметом гласности, и ежели вы немедленно не представите похищенное, то я оставляю за собой право обратиться прямо к Государю императору».

Мадам же Максимович писала о том, что мой детородный орган чрезвычайно напугал ее, когда она, возвращаясь с прогулки, вдруг увидела его пред собой, пристально смотрящим ей прямо в глаза.

«…Это верх неприличия – смотреть прямо в глаза даме из высшего общества,  – писала мадам Максимович. – Надобно уметь делать различия между дворовой девкой и знатной особой. И уже совершенно непозволительно требовать от знатной особы немедленного уединения».

Максимович настаивала, чтобы я на ее глазах со всею суровостью высек свой уд, а в противном случае грозилась обратиться в суд.

Я отписал мадам Максимович, что приложу все свои силы, дабы как можно быстрее отыскать наглеца и заставить его извиниться пред ней.

Целыми днями я сновал теперь по городу в надежде найти свой уд. Я спрашивал знакомых – не видели ли они его. Одни говорили, что видели его гуляющим по Летнему саду, другие – что он только что вышел из кабака и умчался на тройке в сторону Каменного острова, а горничная одной моей знакомой сообщила, что он направился с какой-то дамой в театр. Но в какой именно, не смогла сказать.

Однажды мне улыбнулась удача. Но, увы, я не сумел ею воспользоваться. Я увидел, как мой уд разговаривал на Сенной с торговкой, но только я начал подкрадываться, как он быстро вскочил на коня и ускакал.

Ко мне на квартиру стали приходить письма уже из окрестностей Петербурга. Вероятно, уду наскучила столица и он решил найти себе применение в провинции и тем самым расширил географию бесчинств. Из Тосны, из Гатчины, из других городов и поселков приходили теперь мне письма возмущенных жителей. Приходили даже и ходоки с рассказами о бесстыдных похождениях беглеца.

Староста деревни Сосновка, которая располагается в двадцати пяти верстах от Петербурга, упал на колени прямо на пороге моей комнаты и умолял меня пресечь, наконец, похождения моего детородного органа. Слезы капали в седеющую бороду старосты, когда он рассказывал, как уд мой заявился в соседнюю деревню Бенек и обрюхатил всех тамошних обитательниц.

– Как они теперь сеять и жать будут?! – вопрошал староста. – У всех малые дети и еще теперь будут! Ведь они по миру пойдут! И у нас в Сосновке то же будет, коли вы его не усовестите да не образумите!

Я обнял старика, поднял его с колен, и мы тотчас же поскакали в Бенек. Но поздно: мой уд уже оставил это село и, по рассказам очевидцев, обогнув Сосновку с востока, оврагами вновь устремился в Северную столицу.

Итак, пока мой уд вел веселую и полную всяческих приключений жизнь, сам я принужден был сидеть дома бирюком или же тщетно гоняться за ним по Петербургу и окрестностям!

Это было невыносимо! Трудно даже описать, в каких мучительных раздумьях проводил я теперь бессонные ночи, как поминутно опускал взор либо руку туда, где чаял обнаружить беглеца и почувствовать себя вновь мужчиной, а не просто человеком. Вскоре терпеть душевные страдания мне было уже невмочь. Передумав все возможные в моем положении действия, я решил, наконец, застрелиться.

Рано поутру, поставивши пред спящим Тимофеем бутылку шампанского и большой кус жареной гусятины на добрую память о себе, я вышел из дому и направился к Мойке.

Стреляться я решил на мосту, дабы в случае и не смертельного выстрела упасть в воду и тем самым довершить задуманное.

Взошедши на мост, я увидел незнакомку, устремившую взор в реку. Одного взгляда на девушку было достаточно, чтобы сразу понять, что и она пришла сюда, дабы свести счеты с жизнью. Она стояла уже по ту сторону чугунных перил с камнем на шее. Мне стало жаль девушку. «Ладно, я пришел сюда стреляться, – подумал я. – У меня уд сбежал, и потому другого выхода у меня просто нет. Но зачем же барышне погибать? Ведь от нее-то ничего существенного не могло сбежать! Ну, положим, от нее сбежали груди, но это не такая уж потеря: среди нашего брата есть немало тех, кто ценит в девушках не большие груди, а напротив – весьма малые. Я и сам предпочитаю такие большим».

Я приблизился к незнакомке, она повернула ко мне свою голову, и наши глаза встретились.

О, что за чудо открыл мне небесный взор ее глаз! Кроткий и нежный, как лепесток расцветающей вишни, взывающий к любви и вечной неге.

Даже и без уда я замер, как громом пораженный. «Это твоя последняя и настоящая надежда на любовь, – мелькнуло в голове, – не упусти же ее!»

Я устремился к прекрасной незнакомке и, бормоча безумные, бессвязные речи, принялся освобождать ее от камня на шее. Наши руки встретились, и оба мы стали как в горячке…

…придя ввечеру домой, я впервые за последние дни плотно и с аппетитом поужинал и стал смотреть в окно на звезды.

Я думал о совершенном создании, о подарке, который преподнесла мне судьба, дав шанс снова стать счастливым, даже не имея уда. Звали девушку Нина.

Мы стали встречаться с нею каждый день.

Теперь я просыпался и, даже забывая проверить – не возвратился ли мой уд на законное место, устремлялся на свидание со своей новой возлюбленной. Я вдруг осознал, что уд мне теперь не нужен вовсе, что платоническою любовью я смогу насладиться даже сильнее, нежели любовью плотской. Сбежавший мой детородный орган стал мне совершенно неинтересен, и я сжигал, даже не читая, все приходящие письма о его новых похождениях и мерзостях.

Мой слуга Тимофей, почувствовав, что моя душа переменилась в лучшую сторону, тоже стал меняться. Он перестал пить, не брюзжал и даже теперь не бранился вовсе! Отправляясь к своей возлюбленной и возвращаясь от нее поздним вечером, я заставал Тимофея не за штофом водки, как было прежде, а неизменно за изучением азбуки. Лицо денщика стало возвышенно-строгим. Видя меня, он говорил: «Как хорошо-то стало на душе, барин! Хорошо не пить водку, а уразумевать грамоту!»

Моя возлюбленная Нина жила с матерью, Аграфеной Степановной, штаб-офицершей, которой я с первой же встречи пришелся по душе. Вероятно, она сразу же разглядела во мне будущего зятя и обращалась совершенно по-родственному. Угощая меня как-то чаем с малиной, она втайне от дочери рассказала, что та была обесчещена неким наглецом, от того-то и хотела утопиться в Мойке. Из рассказа матушки я с ужасом понял, что Нину обесчестил не кто иной, как мой пропавший уд! Какую пакость он мне подстроил! Доведись мне теперь встретить мерзавца, я бы изрубил его палашом на мелкие куски!

Разумеется, я не мог признаться Нине, что знаю причину ее несчастия, и весьма опасался, что девушка как-нибудь прознает, кем доводится мне ее гнусный оскорбитель.

Мы ездили с Ниной в театры, гуляли по Летнему саду.

«О! В моей руке – твоя рука, – говаривал я, бережно сжимая в своей ладони нежную ладонь девушки. – Какое это ж, право, чудо!»

«О, нет, – восклицала Нина в свою очередь. – Это в моей руке, какое, право ж, это чудо, – твоя рука!»

И ее божественная улыбка была мне выше всех наград.

В такие минуты даже пасмурное петербургское небо вдруг озарялось розовым светом, дождь переставал, и над городом расцветала радуга.

Я полагал, что стал совершенно счастливым, но продолжалось это счастие недолго.

Гуляя однажды с Ниной по набережной Невы, я рассказывал о великих воинах прошлого, о геракловых подвигах, о своей собственной военной службе. Нина слушала рассеянно и вдруг спросила:

– Поручик, а вы любите поэзию?

– Безусловно.

– Читали «Медного всадника»?

– Вот этого? – я с изумлением кивнул на статую Медного всадника, мимо которого мы как раз проходили.

– Да нет же, господина Пушкина! Помните, как прекрасно он описал любовь Евгения к Параше! Город поглотила вода, а Евгений, невзирая на смертельную опасность, бросился спасать свою возлюбленную! Как это возвышенно! Как это прекрасно!

– О, да.

– Послушайте, – Нина вдруг остановилась. – А что стали бы делать вы, если б Нева сейчас разлилась и унесла меня?

– В такие времена года наводнения редки, – с уверенностью сообщил я. – А кроме того, река не могла бы разлиться столь внезапно, что мы не успели бы покинуть набережную.

– Но все-таки, что стали бы вы делать, если б я вдруг оказалась в бурных невских водах?

– Я бы подал вам жердь.

– Фи, как это скучно! – Нина надула губки. – Я полагала, что вы безо всякого размышления бросились бы за мной! Вы ведь любите меня?! Верно?

– Люблю всей душою! Однако ж бросаться за вами в реку не было бы никакого резону, – начал объяснять я. – Ведь если бы я бросился за вами, то мы оба оказались бы средь бушующих вод, и мне было бы тогда куда затруднительнее подать вам помощь, чем когда бы я находился на берегу.

– Увы, вы не поэт… да… – со вздохом сказала Нина. Она чуть помолчала и вдруг, словно пораженная некой мыслью, воскликнула: – Послушайте, а у вас когда-нибудь была женщина? Ну, вы понимаете, что я имею в виду… – тут она кокетливо стрельнула глазками.

Не зная, как ответить, я так сильно смутился, что покраснел.

– О, вы покраснели! – Нина рассмеялась. – Значит, у вас никогда еще не было женщины! Бедный, бедный! Никогда не думала, что средь современных гусар можно найти девственника.

Тут она игриво ухватила пальчиками мою щеку, а моя рука случайно коснулась ее груди.

– Ну же, поручик, что дальше? – спросила моя возлюбленная, и ее дыхание сбилось. Она задышала часто-часто, как если бы долгое время пребывала в невских водах, но наконец-таки вынырнула. – Что же дальше?

– Что? – спросил я.

– Ну, может быть, вы теперь меня приобнимете крепче?

Я встал, как убитый. Мне казалось, что без всяких объятий, без уда можно быть счастливым платонической любовью, но теперь моя вера сильно поколебалась.

В тот же вечер, чаевничая с Ниной и Аграфеной Степановной, я как бы мимоходом заметил:

– В одном журнале написали, что мужчина и женщина могут быть вполне счастливы, не имея плотских отношений, а находясь токмо в душевных. Что платоническая любовь куда благороднее и выше плотской.

Нина поперхнулась, а Аграфена Степановна стала бить ее по спине, приговаривая:

– Напишут же ересь сочинители! Всех бы их на Сенную да сечь батогами, пока не поумнеют! Не то ужо и не такое еще придумают!

Наконец Нина откашлялась и принялась за пирог с осетром. Я жевал свой кусок, когда вдруг почувствовал, что чья-то рука под столом скользнула по моей коленке и пошла выше.

Я, как ужаленный, взглянул на свою возлюбленную и вскочил, отбросив свой кусок. Нина сидела, будто ничего не случилось!

Аграфена Степановна посмотрела на нас внимательно и засобиралась в ассамблею.

Едва штаб-офицерша ушла, мы решительно объяснились с Ниной.

Моя возлюбленная никак не желала принять мое убеждение, что высшей гармонии между мужчиной и женщиной можно достичь, даже не укладываясь в кровать, – ведь я-то сумел достигнуть счастия платонической любовью! Моя возлюбленная считала совершенно иначе. Она требовала натуральной, то есть телесной, гармонии. И притом – немедленно.

– Да какая ж наступит гармония, коль я вскарабкаюсь на вас?! – воскликнул я в сердцах. – Да ведь из этого выйдет одно лишь омерзение, и только!

– Как, вы мне хамите?! – Нина побледнела и выбежала из комнаты.

Выше моего понимания женщины: Нина хотела утопиться, будучи обесчещенной моим удом, но разочаровалась во мне, когда я не предложил ей его?!

Вероятно, мои платонические воззрения произвели на Нину столь болезненное впечатление, что на следующий же день она вдруг засобиралась ехать в Кисловодск лечиться минеральными водами.

– Да зачем же, матушка, вы ее одну-то туда отпускаете? – спросил я у Аграфены Степановны, собиравшей баул для дочери.

– А не ваше, батюшка, дело, – ответствовала штаб-офицерша с неожиданной дерзостью. – Едет, значит, ей надобно. Не извольте беспокоиться.

Но как было мне не беспокоиться?! Оказалось, что все богатство моей души – ничто по сравнению с моим удом! Оно без него ровно ничего не значило, как нуль без единицы!

– Подайте тогда, мамаша, пулярку, что ли! – сказал я Аграфене Степановне.

– Ступайте в кабак, там вам пулярку подадут, – с пренебрежением ответствовала старуха.

…Я возвратился домой и, бросив в огонь новые письма о проделках моего уда, упал ничком в постель. Тягостный сон мгновенно охватил мои члены. Мне снились то пьяный Тимофей, сжигающий в огне листы азбуки, то Нина, отчаянно борющаяся посреди Невского проспекта с огромнейшим удом, то пьяненькая Аграфена Степановна, с хихиканьем укладывающая в баул дочери сотни удов всевозможных размеров.

Сквозь сон я услышал, как где-то с тихим шелестом упало перо и опрокинулась на пол чернильница, и тут же рядом на улице раздался громкий цокот копыт и протяжный звук охотничьего рога.

– Тру-ту-ту! – пел рог. – Тру-ту-ту!

Я открыл глаза. В комнате было темно, только полная луна, не проливающая в комнату ни капли света, глядела в окно. Я лежал на спине под одеялом. Из-под одеяла раздавался негромкий посвист. Что, что такое?

Я сбросил одеяло и зажег канкет. Мой уд вернулся на свое законное место и теперь как ни в чем не бывало посвистывал во сне.

Это был точно он, именно он! Милый, милый мой уд с голубенькой прожилочкой! Как же я рад нашей встрече!

 

Поспешные обеты

Всю ночь при свете канкета я с обожанием смотрел на свой уд. О, наконец-то он вернулся на свое прежнее место. Лишь бы ему не вздумалось вновь покинуть меня! О наказании беглеца я даже и не помышлял. Он побывал в таких странствиях и таких переделках, что они были, возможно, похуже иных наказаний. Взять, к примеру, обитательниц Бенька, которых мой уд, по словам старосты, обрюхатил. Все они, как я отметил, были столь немиловидны, столь докучны и толсты, что страшно и даже неловко представить, что довелось испытать моему уду, обрюхачивая их.

«Ну, нет, к таковским созданиям я тебя уж впредь не подпущу», – думал я, с любовной осторожностью поглаживая беглеца.

О наивные мечты и мысли! Как скоро покажет будущее, и не в такие места еще заглянет мой многострадальный уд. Но в ту ночь я тешил себя надеждами, строил планы…

Лишь под утро я забылся крепким сном.

 

Черт в карете

На Морской у ювелирной лавки встретил свою давнюю знакомую госпожу Верещагину. Едва узнал ее – похорошела, вся в соболях.

– Замуж вышла! – гордо сказала она.

– И кто же наш муж? – весело поинтересовался я.

– О-о… наш муж сенатор, – улыбнулась она, стряхивая снежинки со своих соболей. – Да вы его, поручик, должно быть, знаете…

– Эй, поберегись! – рядом с нами пронеслась карета с улыбающимся лицом внутри. Это было лицо Котова-Голубева, когда-то описавшего в дневнике, как я приплясывал в Петербурге перед барышней. Одну только ошибочку сделал «коломенский помещик»: Верещагина была не в чернобурке, а в соболях.

Ездят же черти в каретах по городу, а никому и дела до этого нет.

* * *

Несколько лет назад здесь же, в Петербурге, я поинтересовался у одного светозарного господина, как, по его мнению, должен вести себя человек, чтобы жизнь его получила смысл. Этот господин рассказал мне такую поучительную историю. Дескать, жил да был в каком-то глухом местечке вроде Конотопа дворянин, но вот вызвал его в Петербург царь. Собрался дворянин и поехал. По дороге он встречал давних своих товарищей, с которыми когда-то учился или служил, знакомился с дамами и даже иной раз заводил с ними интрижки. Но главное, этот дворянин знал, что ему надо прибыть в Петербург к царю, и ехал, ехал, ехал… И, наконец, явился к престолу. А ведь мог бы жениться где-нибудь в Твери да, обзаведясь курами, там же и закончить свое путешествие.

Мне было сказано, что этот дворянин – образец подражания для всякого, кто надеется стяжать царствие небесное, и что если я хочу, чтоб моя жизнь имела смысл, то надо направить ее по пути к Господу.

…А теперь у меня все чаще возникает знобкая мысль – а куда я направил свою жизнь? Да ведь она у меня словно прямая карикатура на путь, указанный мне той светозарной личностью. Что со мною происходит? Куда я гряду и что меня ждет в конце этого пути? О, об этом нетрудно догадаться!

Вот теперь согласно предписанию я прибыл в Петербург, который люблю, в который так всегда стремился. Прибыл, но оказался в каменной пустыне: ни дальнейшей цели, ни родной души, ни верных друзей. Одна холодная пустота кругом.

В противоположную сторону от нужной цели еду я всю свою жизнь. Все дальше и дальше от нее. И только иногда, на какое-то мгновенье, бывает, останавливаюсь я на этом своем ложном пути. О, я такие мгновенья чувствую! Тогда чудится мне – точно мать улыбнулась мне, своему младенцу… Как радуется тогда моя душа, как ликует… Как надеется, что достанет мне сил исправить свою жизнь. Но проходят эти мгновенья, и я, подлый раб низменных страстей, снова отправляюсь в свой пагубный путь, все туда же, к бездне, все дальше и дальше от престола Господня.

Завтра буду стреляться с драгунским капитаном Ерлуковым. С тем самым… из дневника черта. Стал приводить бумаги в порядок и обнаружил этот дневник, который считал давно уж утраченным. Ведь с тех пор, как я сделал последнюю запись в нем, прошло лет пять. Столько воды за это время утекло! Однако ж надо довершить записи, коль уж начал их когда-то.

Итак, аудиенции с генералом Растопчиным я так и не добился, а вскоре оказался в госпитале. Там я узнал, что срочным предписанием в Петербург меня вызвали, чтоб со службы изъять. Как выяснилось, в штабе скопилось порядочно донесений о том, что своими поступками я порочу честь доблестного гусарства. К этим донесениям в качестве свидетельств прилагались иной раз даже и картинки вроде той, где Геркулес побивает Гидру. Но больше было нарисованных посредством пера и чернил. На них – где-то недурно, а где-то крайне коряво – изображался некто в гусарском мундире и с Приаповыми формами чресел, совершающий разные непотребства. Не ленился же кто-то мастерить все это!!!

Большинство описанных в сих донесениях событий, может, и имело место в моей биографии, однако ж события эти были поданы в столь преувеличенном и искаженном виде, что узнать, какой эпизод имеется в виду, мне не представлялось возможным. Некоторые цидульки даже мне читать было неловко. Зачем, зачем это делалось, кто мне сможет объяснить? Что движет человеком, посылающим подобное на имя командования? Что за форма добродетели, неведомая мне?.. Нет ответа.

А ведь сколько гусар, прочих военных и гражданских лиц веселилось вместе со мной, сколько с величайшей охотой откликалось на мои затеи и розыгрыши! Сколь бурно и самозабвенно предавались они питию хмельному в моей компании! И нравственность их ничуть не страдала в те моменты. Или же сии донесения писали те, кто наблюдал кутежи наши со стороны или только слышал о них? Но как тогда смог податель сведений зарисовать увиденное, если события, там отмеченные, происходили порой в очень тесном кругу лиц?

А может, это тоже проделки черта? Но чем же помешал я ему в армии? Зачем ему понадобилось удалять меня с военной службы?

Ответа я не находил, сколь ни размышлял, ломая голову свою – и трезвую, и весьма хмельную.

Смог я выяснить только, что первоначально планировалось предать меня суду чести, но затем начальство решило, что уже одно только публичное представление всех этих материалов может нанести ущерб нравственности, особливо нравственности юного поколения. Вот и решили списать меня по-тихому.

Но для начала поместили в госпиталь, где намеревались выяснить причины моей необычайной, по их словам, любвеобильности, выносливости и – как результата этого – безнравственности. Безнравственности вопиющей, безудержной и опасно заразительной. Поведению моему стало подражать слишком уж большое количество молодого гусарства – ибо слишком уж быстро и в большом количестве распространялись легенды о моих похождениях в среде наших доблестных военных. (Последняя новость оказалась для меня неожиданной – и открыла истинный смысл столь суровых мер, применяемых ко мне.)

В госпитале эскулапы изучили меня, ничего особенного не нашли и были вынуждены счесть, что от чрезмерного употребления горячительных напитков в голове моей произошло замутнение мозгов, от этого я, значит, и чудил. А потому мне нет места в войске.

Вскоре я отправился за границу, но, разумеется, вовсе не для того, чтоб помочь зачать нашей каталонской союзнице, а чтобы, как советовали доктора, хорошенько промыть минеральными водами и проветрить на чистом альпийском воздухе свои мозги. Впрочем, не думаю, что мне удалось исполнить в полной мере пожелания эскулапов – в Европе шинков, пожалуй, более, чем у нас, да и в барышнях недостатка нет.

Через год я вернулся в Россию и женился. Женился не по любви, а из необходимости: родственники моей будущей жены грозились упечь меня в Сибирь за то, что я якобы изловил ее и обесчестил под кустом жасмина. На самом же деле обесчестил я ее в беседке, а уж на следующий вечер мы с нею учинили обоюдосогласованную любовную баталию в саду под кустом жасмина, где и были обнаружены ее родственниками. Они как из-под земли выскочили и давай галдеть и причитать на всю округу! Потому и пришлось мне под венец с нею идти. Как выяснилось уже перед самой свадьбой, интендант Горнов доводится моей будущей жене двоюродным братом. Он к тому времени службу оставил и стал судией. Небось, это он все и подстроил, как тогда – с помещицей Цыбульской. Впрочем, о том случае с помещицей я ему уж не стал напоминать, а Горнов делает вид, что ничего и не было. Так оно и лучше.

«Набег на барышню»

Жена у меня размеров небольших, белобрысенькая. Снует по всему дому и даже около него в запятнанном вареньем халате и всегда брюхатая – исключительно плодовита. Впрочем, женщина она, если, конечно, обозревать ее в широком гуманистическом смысле, достойная, и если кто из моих отпрысков будет читать этот дневник, то пусть это знает и относится к ней ли самой иль к ее праху с должным почтением. А что касается меня, то жил я с нею в целом неплохо, но как-то так, словно по стерне босиком ходил.

Да, вот еще что: перед отъездом за границу дал Тимофею вольную и сюртук ему хороший купил. Как-никак, а все добрые дела. Так что будет мне теперь с чем предстать пред Господом.

Елки-палки – как бездарно прожита жизнь!