Влюбленный д'Артаньян или пятнадцать лет спустя

Нимье Роже

В этой книге читателя ждет встреча с хорошо знакомым и в то же время незнакомым д'Артаньяном, поскольку к приключениям легендарного мушкетера, помимо Дюма, обращались и другие литераторы.

 

Роже Нимье.

Влюбленный д'Артаньян или пятнадцать лет спустя.

Посвящается Мартену

Эта прекрасная юность, когда нам казалось,

что мы вот-вот лопнем от смеха.

Мадам де Севннье

 

I.

ДВА СОБЕСЕДНИКА В ДВУХ ПОСТЕЛЯХ

20 июня 1642 года Тараскон, еще не забывший святую Марту, которая отразила набег зловещей Тараски, стал свидетелем встречи сомнительного святого с несостоявшимся тираном.

Людовик XIII был обязан своим прозвищем Справедливый тому обстоятельству, что, родившись под знаком Весов, он неизменно стремился сохранить равновесие между разумом и капризом, иначе говоря, между мужским и женским началом.

Что касается кардинала Ришелье, то хотя после восемнадцати лет правления он все еще оставался весьма весомой фигурой, эта фигура с каждым днем теряла свой материальный вес. Могила разверзлась в его собственном теле в виде нарывов и язв.

Меж тем тарасконцы (и еще более тарасконки) с их бойкими языками комментировали появление короля, разгуливая по двум наиболее примечательным местам города, то есть по площади и по главной дороге. В три часа дня площадь была как всегда залита солнцем, а дорога погружена в тень.

При этом жители имели возможность любоваться своим замком, возведенным в 1291 году на фундаменте римской крепости и обновленным с приходом XVI столетия как раз к началу религиозных войн.

В замке были тоже свои тени и свое солнце. Но теням было двадцать лет, а солнце тускнело. Негромкой беседе монарха с министром в одном из самых красивых залов с видом на Рону вторили стенания де Шаваньяка и де Ту, сторонников Сен-Мара, закованных в цепи и брошенных в здешнее подземелье точно так же, как он сам был брошен в подвалы крепости Монпелье.

Объясним вкратце, отчего мы очутились здесь и отчего Сен-Мару, фавориту великого короля, в конце своего блистательного пути пришлось делить со своими друзьями столь жалкую участь.

3 февраля два пышных поезда покинули Фонтенбло» Сопровождаемый кардиналом король отправился на осаду Перпиньяна. Четырьмя месяцами ранее посланцы восставшей против Филиппа IV Каталонии явились просить защиты у Франции, которая и была обещана им в Перонне. Понадобилось время, чтобы великие мира сего всколыхнулись и чтоб пришли в движение войска, Кардиналу с его диетой потребовалось для этого несколько дней дополнительно.

Но если Людовик XIII ел мало, а Ришелье и того менее, то их свиты отличались отменным аппетитом. Кроме пажей и придворных, там были рейтары и мушкетеры.

Пренебрежем пажами, которые питались фруктами, и придворными, которые довольствовались печеньем, выражая тем самым почтение к немощи своих повелителей. Но уже рейтары, они же легкие кавалеристы, не оправдали свое имя. Что же до мушкетеров, то они посчитали кремнистые кряжи замаячивших вдали Пиренеев за сигнал к действию. Они объедались впрок в ожидании такой компании, где даже куропаткам ради изящества придется питаться уксусом и где уж, конечно, не будет выбора в дичи.

Предводители полагали, что первым французским городом, который сможет накормить два столь значительных сборища, будет Лион, куда следует добираться порознь. Людовик XIII двигался впереди. Через три дня за ним следовал кардинал. Эти три дня были необходимы, чтоб курицы успели снестись, кролики наплодиться, вишни дозреть на ветках — обстоятельство в походе немаловажное.

Гимном Те Deum была отмечена в Лионе победа, которую одержал в Германии граф Гебриан при Кемпене. Это послужило предлогом, чтобы полакомиться трюфелями.

Когда добрались до Баланса, великий письмоводитель Ришелье Мазарини получил из рук короля красную шапку кардинала. По этому случаю увлеклись раками.

Ришелье, почувствовав слабость, отстал и был чуть не съеден в Нарбонне комарами. Людовик XIII продолжал путь в обществе своего любимца Сен-Мара.

Именно в Нарбонне 23 мая 1642 года Арман-Жак Дюплесси, кардинал-герцог де Ришелье, составил свое завещание, согласно которому передавал полтора миллиона франков, свои тайные фонды, в руки короля, оставив своему повару две тысячи, так сказать, фонды кастрюли. Тем самым он завещал Франции Францию.

Король, в свою очередь, пожелал осмотреть бастионы. Но 27 мая лил сильный дождь. 2 июня взяли в плен семерых солдат перпиньянского гарнизона, вышедших на поиски улиток и чаек в надежде набить хоть чем-то желудок. Скудость этого жаркого и салата пробудила жалость в сердцах мушкетеров, объедавшихся медвежатиной и сыром, приготовленным из молока целого овечьего стада.

Уверенный в успехе и одновременно усталый король достиг Нарбонна. Кардинал, которому помешали спать укусы назойливых насекомых и шум за окном, покинул Нарбонн, направившись к Тараскону.

12 июня король вместе с первым завтраком получил копию секретного договора с Испанией, подписанного его фаворитом Сен-Маром, а также его собственным братом Гастоном Орлеанским.

Он велел арестовать заговорщиков.

Это решение, принятое между ночной посудиной и сдобной булочкой, привело историков в возмущение. Они пришли к выводу, что король был дурным братом и никудышным другом. При этом забывают, что Сен-Map был приставлен к Людовику XIII кардиналом Ришелье в качестве компаньонки. Великий конюший, который был одновременно и лоцманом, и кучером, докучал своему государю то как маленькая зубастая собачонка, то как капризный юный красавец.

Это нашло свое отражение в удивительном документе, составленном двумя годами ранее:

«Сегодня, 9 мая 1640 года, пребывая в городе Суассоне, его величество король имеет удовольствие сообщить великому конюшему, что он не гневается за прошлое и что если вышеупомянутый дворянин даст в будущем какой-либо повод к неудовольствию, то жалоба его величества на сию провинность будет принесена в самой мягкой форме господину кардиналу с тем, чтобы вышеназванный великий конюший получил возможность исправить свой промах перед королем и таким образом все вышепоименованные персоны смогли найти источник успокоения в лице его величества. Каковое взаимное обязательство короля и великого конюшего было дано в присутствии его преосвященства».

Однако договор Сен-Мара с Филиппом IV повлек за собой роковые последствия. Впрочем, душа фаворита наделена блошиными крылышками, и Сен-Мара беспокойство не терзало.

Один из главных заговорщиков, Фонтрайль, поспешил обратиться в бегство, заявив на прощание:

— Когда вам отрубят голову, сударь, вы, при вашем росте, останетесь все же видным мужчиной, ну а я слишком мал для таких отчаянных мероприятий.

В самом деле, Фонтрайль оставил после себя «Мемуары», которые никто не читает.

Зато бросивший вызов судьбе Сен-Map остался в человеческой памяти благодаря знаменитому роману Альфреда де Веньи.

Сен-Мара схватили и вытащили из-под кровати. Хозяин этой кровати, обитатель Нарбонна, узнал случайно по дороге на мессу о вознаграждении в сто золотых экю за поимку беглеца. Хотя сумма решающего значения для него, разумеется, не имела, его обуял патриотический порыв такой силы, что он бросился с сообщением к страже.

Еще одного заговорщика, Буйона, выволокли из-под стога. К сену, как выяснилось, он отнесся с большим доверием, чем к соотечественникам. Он спас свою шкуру, отказавшись в пользу короля от прав на Седанское княжество, что дало ему возможность мирно окончить свои дни в Понтуазе 9 июня 1651 года, угощаясь булочками с молоком.

В те горестные времена не так худо было иметь собственное княжество за границей. Кто был обладателем Швейцарии, тому ничто не грозило.

Послушаем теперь, о чем беседовали друг с другом король и его министр на двух стоящих бок о бок кроватях 28 июня 1642 года: два шелестящих голоса перед лицом смерти — великой Кастелянши и Распорядительницы покоев, предоставившей шесть месяцев отсрочки одному и одиннадцать другому.

 

II.

ДВА СОБЕСЕДНИКА В ДВУХ ПОСТЕЛЯХ (продолжение)

—  Простите, что тревожу ваш сон, дорогой кузен, но Рона такая бурная… Не беспокоит ли она вас ночами? Все плещется, все подтачивает подземелье.

—  Нет, сир, с тех пор как в подземелье явились новые обитатели, мои тюфяки стали мягче.

—  Дорогой кузен, ночью вряд ли стоит думать о Франции. Нам известно, что это ваша единственная забота… с тех пор, как остальные ваши заботы исчезли.

От шпильки, подпущенной королем, Ришелье закусил губу.

—  В эти дни, — ответил он, глянув королю в глаза, — в эти дни, сир, мне б не хотелось отделиться от моей страны. Порой я был ее шпагой. И не был ли я для вас мысленно щитом в Лионе, когда Сен-Map потребовал покончить со мной? Впрочем, судите сами: из меня выжмешь меньше крови, чем из маршала д'Анкра. — И кардинал улыбнулся, словно испытывая жалость к самому себе, отчего сморщились его покрытые нездоровым румянцем щеки.

—  Ах, я давно уже не слыхал щебета господина де СенМара.

—  Его щебет мог стоить королевству трех провинций, а вам — трона.

—  Бедный юноша! Он хвастался тем, что остается со мной наедине на два часа после обеда, а я выяснил, что он всего лишь запирался в гардеробе и читал Ариосто. Нет, нет, — продолжал с жаром Людовик XIII, — он не любил меня, никогда не любил. Он вечно ухаживал за своими руками, завел себе триста пар сапог, но не тех, в которых идут в сражение, а тех, в которых преклоняют колена перед дамами. Черт возьми! Я предполагаю, он предпочитал меня Нинон де Ланкло. — Несмотря на весь свой недуг, кардинал улыбнулся, услышав имя, казалось, хорошо ему знакомое.

—  Да еще вдобавок твердит без конца о мире мне, человеку войны!

—  Сир, существуют две разновидности мира. Одна заключается в поспешном чтении мирного договора, оно завершается прежде, чем перевернуты все страницы, и сводится к тому, чтоб заплатить тем, кому обещали заплатить.

Это был намек на VI и IX статьи секретного договора, подписанного Фонтрайлем и премьер-министром Испании графом-герцогом Оливаресом. Статья VI предусматривала выплату пенсии в двенадцать тысяч экю герцогу Орлеанскому. Статья IX — двадцать четыре тысячи дукатов Сен Мару, чье имя из стыдливости умалчивалось.

— Мир другого рода — это тот мир, который устанавливает спокойствие между народами, и вы своего рода мастер этого мира, ваше величество. Если Господь даст мне еще несколько мгновений жизни, у меня будут добрые вести для французского короля.

Оба на минуту задумались — чета старых единомышленников, привыкших браниться друг с другом: бывалый и нетребовательный солдат и фаворит пятидесяти семи лет — старая упряжка, которая вытащила Францию с грязного проселка на столбовую дорогу истории. Молчание нарушил голос певца: подслащенный розмарином, он звучал у подножия замка:

У красотки Камбале Захватило дух от гнева «Дева!» — слышится во мгле, Повторяют: «Дева! Дева!» Оскорбляют зрелый век. Дядя — сильный человек, Он не даст остаться девой!

Мадам Камбале была любимой племянницей кардинала, для которой четыре года назад он купил Эгильонское герцогство. Из-за этого герцогства и из-за букета, который его преосвященство отцеплял порой от ее корсажа, доброжелательному дядюшке приписывались самые низменные поползновения.

— До чего обнаглели эти южане! — заметил король, довольный тем, что мог перейти к более нейтральной теме, к тому же, подобно всем слабым, но деспотическим натурам, он был падок до разговоров на амурные темы. 

— О сир, все это уже устарело.

— Как бы то ни было, песенки я предпочитаю заговорам. Не кажется ли вам, мой кузен, что мы слишком преуспели во всякого рода грандиозных начинаниях? Может, следует быть осмотрительнее? Большой аппетит — это не всегда полный желудок.

Вместо ответа Ришелье воздел к небесам источенные болезнью руки:

— Усилие изнуряет, но наш труд еще не окончен. В этом «наш» таилась скромность агрессора.

— Впрочем, я как будто жалуюсь, а между тем, путь, проделанный вашим величеством, длиннее. Меня перенесли всего лишь с этажа на этаж, в то время как вы приехали из Нарбонна. Ваш визит для меня — милость, а я осмеливаюсь просить у вас еще об одной милости. Кардинал, просящий милости, — это орел, стучащийся клювом в дверь овчарни.

—  Чего вы желаете, мой кузен? Я уже написал королеве, чтоб дофин и герцог Анжуйский присоединились к вам. Я покидаю вас, но присутствие моих детей докажет, что моя семья видит в вас своего защитника.

—  Не в этом дело, сир, хотя, разумеется, это великая милость. Мне удалось выяснить, что один офицер из числа ваших мушкетеров, человек мне известный, сопровождает вас. Мне бы хотелось заполучить его на ограниченное время.

—  Он ваш! — воскликнул Людовик XIII, который, помятуя о своей слабости к Сен-Мару, уже приготовился к жертвам. — Вам нужен верный человек, чтоб охранять ваших узников до Парижа.

Король сделал ударение на «ваших».

—  Нет, сир, дело не в государственном правосудии, оно всегда относится к прошлому, меня же интересует будущее. Я не сомневался в согласии вашего величества. Я полагаю, этот офицер у вас под рукой.

—  И каково имя мушкетера, в котором нуждается Франция?

—  О, сир, — небрежно обронил Ришелье, — пустяки, обыкновенный дворянин. Кажется его зовут д'Артаньян. 

 

III. ШАТОНЕФ-ДЮ-ПАП 1636 ГОДА, КОТОРЫМ ИНТЕРЕСОВАЛСЯ ГОСПОДИН МЮЛО

Вот уже примерно час некое лицо, по повадкам дворянин, рассматривало, теряя терпение, стены маленькой каморки тарасконского замка.

На дворянине красовался мундир мушкетера. Рисунки были нацарапаны на каменной поверхности стен, их единственной темой являлись морские путешествия последнего столетия.

Было очевидно, что мушкетер предпочитал пыль дорог пене морских волн, потому что интерес к рисункам был непродолжителен. Он вышел в соседнюю комнату, где некто, судя по виду слуга церкви, откупоривал с благоговейным видом бутыль за бутылью.

— Тысяча чертей! — заговорил мушкетер. — Его преосвященство затащил меня сюда, словно кошку, с которой собираются содрать шкуру. Но если он желает угостить меня обедом, то учтите: бульоном я не удовлетворюсь. Бульон хорош для умерщвления плоти, а всадник должен доказать своей лошади, что у него есть чресла.

Дегустатор, не отвечая, попросил молчания — жест, одинаковый во всех языках: губы складывают трубочкой и к ним прижимают указательный палец. Заинтригованный офицер сделал несколько шагов вперед.

— Слишком много суеты, господин д'Артаньян, слишком много шума. Вино скисает. Как вы полагаете, чем я занят?

— Чем вы заняты?

— Вот именно.

— Я полагаю, господин Мюло, что вы опорожнили все шесть бутылок в одиночку, не пожелав приобщить меня к этому делу.

— Господин д'Артаньян, я занимаюсь исследованием.

— Вот как!

— Поймите меня правильно. Мы прошли Бургундию с севера на юг. Благодатный край, он столь мил моему сердцу. Но обратили ли вы внимание на одну вещь? 

— А точнее?

— Карета его преосвященства, когда он путешествует в карете, скорее летит, чем катится. Носилки, когда он совершает путь в носилках, тащат с легкостью двадцать четыре солдата. Что из этого следует?

— Да, именно, что следует?

— Что следует, господин д'Артаньян? Двадцать четыре здоровенных бородатых парня поднимают монсеньера как перышко. Никаких остановок для обеда и для дегустации вин.

— Вы великий ученый, господин Мюло.

— А в окрестностях Нарбонна мы плетемся еле-еле. Что прикажете делать в окрестностях Нарбонна ученому человеку? Это неясно… В то время как здесь…

— Да, здесь?

— Здесь все ясно. Здесь надо освободить обширные погреба, чтоб поместить туда изменников. Да сжалится над нами Господь! И здесь, — господин Мюло повысил голос на целую октаву, — мы всего в десяти лье от Шатонеф-дюПап. Отличнейшее вино, господин д'Артаньян.

— Здесь есть и вино Эрмитажа…

— Монашеское вино.

— Одно — как блондинка, другое — как брюнетка… Оно прогрето солнцем.

— Вино придворного аббатства…

— Ле Сен-Пере.

— Священное вино.

— Однако, прежде всего, Шатонеф. Сильнейшее вино. Оно наполняет вашу оболочку и можно благоухать дворянством на целое лье вокруг. Вы будете пить его совсем не так, как пьют иные вина в Париже, жеманясь при каждом глотке. Нет, это вино, как поток, оно зовет «вперед!» стоит лишь открыть ему вход в глотку. Понаблюдайте-ка, вот оно стоит на ступеньках дворца в образе пришельца. На нем восхитительные штаны гранатового цвета, от сапог исходит благоухание виноградника. Чем ближе вы с ним познакомитесь, тем скорее поймете: ваш собеседник знает, что такое жизнь. Обратите внимание, как свободно льется его речь, как сверкает оттенками. Вы чувствуете: вот оно, трепетание языка и дрожание пера на его шляпе.

Приканчивая бутыль, которую он комментировал, Мюло заявил:

— Шатонеф-дю-Пап 1636 года.

— Год, отмеченный поражением.

— Заметьте, годы поражения всегда благоприятствуют виноделию.

Мюло приблизился к д'Артаньяну.

— Скажу по секрету: я не буду досадовать, если кардинал откажется от осады Перпиньяна. Небольшая победа в Каталони — и наше анжуйское прогоркло.

— Да, но вспомните малагу сорок второго! Или херес того же года!

— Господин д'Артаньян, позвольте вам вернуть комплимент: вы глубокий философ, поскольку не упускаете из виду оборотную сторону медали.

Как раз в это мгновение появился господин Ла Фолен. Пока он ведет д'Артаньяна к кардиналу, расскажем в двух словах о господине Мюло. Мюло был духовником кардинала, не делавшего, кстати, различия между своими слугами и своими кошками. Он зло шутил над одними и поглаживал других, вот и все. Однажды, когда Мюло стал в чем-то оправдываться, Ришелье обрушился на него в раздражении:

— Вы ни во что не верите, даже в Бога!

— Как?! — воскликнул Мюло.

— А очень просто. Как вы можете сегодня уверять меня в своей вере, если вчера, на исповеди, вы мне признались, что не верите в Бога!

Мюло искал в напитках виноградных лоз особого утешения. В иные, не обремененные занятиями дни ему доводилось снять пробу с двадцати бутылок, просмаковать с дюжину кувшинов, откупорить и опорожнить не менее четырех других вместилищ отборнейшего вина с целью не утратить вкуса к напиткам. Совершаемые к вящей славе Господней великие труды кардинала давали господину Мюло досуг для этого.

Что касается Ла Фолена, то он был мастер на все руки и заменял его преосвященству и привратника, и секретаря, и телохранителя, и шпиона, когда в том возникала необходимость.

Если кто-то желал получить аудиенцию у первого министра, он искал ее у Ла Фолена. Тот был крайне учтив, но многословием не отличался. Зато отличался большим дородством, обойти его было трудновато. Стоило совершить маневр, как он вновь возникал перед вами, такой же огромный, неприступный и учтивый.

Содружество Ришелье и Ла Фолена позволяло одному распоряжаться по своему усмотрению Францией, другому — делать то же самое с обедом.

Поскольку возводимое Ришелье здание гражданского и военного устройства было завершено, Ла Фолену угрожала эпоха праздности. Но он восполнил потерю прилежными наблюдениями за приготовлением кардинальского бульона.

Вот уже три года, как Ла Фолен делил стол с величайшим министром своего времени. Он уплетал пулярок, в то время как кардинал довольствовался отваром из них.

Результат не замедлил сказаться: вес Ла Фолена исчислялся двумястами тридцатью фунтами. Само собой разумеется, д'Артаньян опередил его на пути к кардиналу на двадцать шагов.

Ришелье поднял на мушкетера свое бледное лицо, отослал знаком Шарпантье, секретаря, и принялся рассматривать д'Артаньяна, как бы сопоставляя воспоминания с реальностью, вернее с тем мгновением, которое уже претворялось в будущее.

Мушкетер не дрогнув выдержал этот взгляд — атаку интеллектуальной кавалерии своей эпохи.

— Вы д'Артаньян?

— Это честь, что ваше преосвященство помнит меня.

— Я мало сплю и потому мало что забываю. Д'Артаньян поклонился, приняв, однако, тотчас же

полную достоинства позу.

— Вы все тот же?

Брови д'Артаньяна вздернулись при этом вопросе.

— Мне хотелось узнать, по плечу ли вам опасные путешествия?

— Опасные, монсеньер? Брови д'Артаньяна вздернулись в три раза выше.

— Что же вы не отвечаете?

— Поручение, монсеньер, всегда поручение. Опасность является после, если это угодно Господу.

—  И вы не пытаетесь уйти от опасности?

—  Это опасность уходит от меня.

Истинно гасконское хвастовство вызвало у кардинала улыбку. Он отхлебнул глоток того самого бульона, материальную суть которого предоставлял Ла Фолену, довольствуясь лишь самой эфемерной субстанцией. Затем перевел задумчивый взгляд на д'Артаньяна и — сколь ни странно — во взгляде мелькнула теплота, словно он, повелитель Франции, которого ждет смерть, впервые увидел настоящего француза.

Ришелье вышел из раздумья.

—  Сохранили ли вы свое честолюбие?

—  Честолюбие, монсеньер?

—  Видите ли, вы из породы тех, кого призывают лишь в крайнюю минуту. Если опасность, им угрожающая, ничтожна, люди вашего склада прозябают в скуке.

Д'Артаньян принял похвалу кивком головы.

—  Есть у вас привязанности в Париже?

—  Ваше преосвященство знает привязанности человека удачи: два-три солдата, которые прощаются с ним, нс зная, настанет ли миг встречи.

—  Никакой женщины?

—  Никакой.

—  Это существенно.

—  Никакой, кроме мертвой.

Казалось, невидимая дрожь пробежала по воздуху от мушкетера к министру, и зловещая тень миледи скользнула по комнате.

Мушкетер тряхнул головой. Министр опустил веки.

—  Какое везение, сударь, жить без женщин! Как легко вы чувствуете себя в седле! С уст кардинала сорвался необычный отрывистый смешок и перед д'Артаньяном всплыла странная картина: близкие Ришелье люди уверяли, что в минуты страха ему случалось бегать вокруг бильярда, испуская конское ржание.

—  Считайте себя в бессрочном отпуске. Таково повеление короля. 

— В отпуске?

— У вас есть возражения?

— Простите, монсеньер, но мне казалось, со стороны Перпиньяна изрядно несет порохом.

На лице кардинала мелькнула пренебрежительная усмешка.

— Вы считаете, Перпиньян достоин вас?

И, ощутив проблеск интереса, вызванный похвалой, его преосвященство продолжал:

— Осада! Неужели в вашем возрасте вы жаждете еще одной раны? Если вы совершите то, чего я от вас ожидаю, шевалье, я сделаю вас графом, женю на богатой женщине, которая нс пикнет при этом. На деньги этой женщины вы снарядите полк и станете в первой же кампании бригадным генералом. Вам тридцать пять лет. Вы кончите, по меньшей мере, генерал-лейтенантом. Чего еще желать вам в жизни?

— Монсеньер, это или слишком много, или слишком мало, потому что это означает: поручение невыполнимо.

— Этого нс было сказано, когда в один прекрасный день в обществе двух-трех друзей вы поскакали в Кале.

Намек на подвески королевы, брошенный тем самым человеком, который был в ту пору злейшим его врагом и который искал теперь его поддержки, заставил покраснеть нашего гасконца.

— То, что вы совершили тогда для королевы, вы можете совершить теперь для особы не менее благородной, но гораздо более долговечной.

— Для Франции! — пробормотал д'Артаньян.

— Быть может, еще более значительной, — вполголоса отозвался кардинал. Затем он добавил:

— Выбрать необходимые средства предоставляется вам самому. Вот вам мои инструкции. И вот моя подпись, чтоб обеспечить вас экипировкой. Возможно, данного вам снаряжения окажется недостаточно. Мчитесь вперед, как молния, выказывая рвение. Но может возникнуть задача и потруднее: затаитесь, как мертвец, если в этом будет необходимость. Держите.

И он протянул мушкетеру тяжелый запечатанный конверт.

— И вот средства. — Он указал на мешок у изножья кровати. — До свиданья, сударь. 

Д'Артаньян склонился перед этой бледной тенью, которая, казалось, устремилась в будущее, и вышел. В мешке было пять тысяч экю.

 

IV.

КАК ПЛАНШЕ ПОКУПАЛ МИНДАЛЬНОЕ ПЕЧЕНЬЕ…

Д'Артаньян был человеком действия, но его преосвященство произнес роковое слово, и это слово было «затаитесь».

Тараскон кишел королевскими и кардинальскими шпионами. И каждый шпион был наделен двумя глазами. К каждый из этих глаз, сам по себе мог совершить две вещи: как бы взвесить на кончиках ресниц полученный от Ришелье кошелек и одновременно проникнуть зрачком в надпись на толстом конверте, который был на попечении д'Артаньяна.

И потому мушкетер считал, что всего надежнее довериться своей лошади, которая устремилась навстречу солнцу по пути в Арль.

От Тараскона до Арля четыре лье. Иначе говоря, часовая прогулка под бренчание экю и под перезвон собственных мыслей.

При въезде в Арль раскинулась ярмарка и подле ярмарки была лужайка, где привязывали лошадей.

Наш гасконец расположился на траве. Поскольку он не подозревал свою лошадь в симпатии ни к роялистам, ни к кардиналистам, он, не торопясь, вскрыл конверт.

В этом конверте заключался другой, на котором было написано: «Вскрыть в Риме первого августа».

— Кажется, нам предстоит дорога в Рим,— пробормотал наш гасконец. — А это, что ни говори, лучше, чем тащиться в Швецию, как выпало Шарнасе, которому довелось утешать сразу двух королей — шведского и польского, из одной и той же династии Ваза.

В этот момент шагах в двухстах от него образовалось сборище, и это привлекло внимание нашего гасконца. Из толпы доносились крики, чаще всего слышалось слово «вор».

Д'Артаньян приблизился небрежным шагом старого солдата. Толпа клубилась вокруг перевернутого лотка со сластями. Нуга, пряники, фрукты в сахаре, миндаль, леденцы усеяли землю.

Жители Арля разделились на два лагеря. Один наблюдал, другой действовал.

Стоит ли пояснять, что первый состоял из арлезианцев и арлезианок, второй — из мальчишек и собак.

Эта вторая партия поклялась, кажется, подобрать с земли все до последней крошки.

Заинтересовавшись тем что происходит, д'Артаньян счел уместным развести враждующие стороны. У иных участников стычки, схваченных его стальными руками, лица вдруг стали точно такого же цвета, как нос господина Мюло, когда его исследования заходили за полночь.

Орудуя рукоятью шпаги, д'Артаньян не отказывался в то же самое время от доводов рассудка:

— Друзья мои, насилие нище не одобряется. Тертуллиан писал… — Нужно ли пояснять, что д'Артаньян редко штудировал римского историка Тертуллиана. Тем сильнее было его изумление, что его сразу узнали.

— Господин д'Артаньян!

— Планше!

Нападающим был как раз Планше. Все тот же Планше, но на этот раз в холщовом алесонском костюме и с бородой.

Однако борода была накладная и съехала набок.

Подправив свое театральное приспособление, Планше гаркнул:

— Молчать! Офицеру его величества не нравится, что вы тут расшумелись.

Затем Планше сказал, обращаясь к своему бывшему хозяину:

— Да будет вам известно, сударь, что я заказал на сегодняшнее утро у этого жалкого человека сорок фунтов миндального печенья.

— Аппетит у тебя недурен, — заметил д'Артаньян.

— Да, но что такое миндальное печенье?

— Печенье — это печенье.

— Это смесь миндаля, сахара, яичного белка и лимона.

— Вот именно.

— Не угодно ли попробовать, сударь, хоть штучку? 

Планше протянул одну из печенинок мушкетеру, который поспешил отклонить от себя эту честь.

— Что скажет нам суд, — продолжал Планше, — если мы углубимся в этот предмет? Во-первых, он нам скажет, что мы имеем дело с орехами вместо миндаля.

— С орехами. О!..

— И потом, это белки из утиных яиц, а вовсе не из куриных.

— Из утиных! Черт побери, мой друг, узнай королевский судья об этом…

— Кроме того, в сахар подмешана мука.

— Мука? Не далее как вчера кардинал мне сообщил…

— И наконец… — и тут Планше воздел указательный палец. — Наконец, лимон, сударь, — это вовсе не лимон. Это самый обыкновенный апельсин.

Обращаясь к виновному, д'Артаньян напустил на себя как можно больше серьезности:

— Его преосвященство сказал мне: он полагает, что колесование применяется чересчур редко.

— Смилуйтесь, монсеньер! Моя жена ждет ребенка и…

— Выходит, ты не ограничился порчей товара, ты принялся еще и за жену? Теперь бедняжка родит, несомненно, такого же негодяя, как ты. Как считаешь, Планше?

— Я полагаю, сударь…

— Не придется ли мне потолковать на этот счет с королем? Его величество очень строг во всем, что касается миндального печенья.

Растолкав зевак и сопровождаемый Планше, д'Артаньян удалился с ярмарки.

— Что скажешь, Планше?

— Что скажу? Как я уже имел честь объяснить вам намеками, сударь, я торговец сластями. Но дело это тонкое: тут все время приходится угождать клиенту чем-то новеньким. Не можете себе представить, как люди порой капризны.

— Из чего следует…

— Из чего следует, что я отправился на юг, чтоб запастись товаром. Эти черти южане несравненны по части сластей.

— Причем этот мошенник-торговец во внимание, конечно, не принимается. 

— Ну он пока поутихнет. Я надолго отбил у него охоту…

— Как же там без тебя твоя лавочка?

— У меня есть приказчик.

— И это все?

— Есть еще жена.

Вид у Планше был такой потерянный, что д'Артаньян, пытаясь скрыть улыбку, положил руку ему на плечо.

— Как, ты женат?

— Вы разбередили мою рану.

— Незаживающую рану? 

— Вот именно. Мои соседи считают, что я слишком терпим к друзьям моей жены.

— Вот как!

— Впрочем, сударь… Черт бы побрал все это с потрохами! Я всегда был общительным человеком.

— Значит, ты полагал, путешествие по югу с накладной бородой излечит твою рану.

— Да. И потом…

— Потом?..

— Потом у меня были еще два шурина.

— Целых два?

— Оба ленивые, дальше некуда. Оба жили у меня. Чем больше они ели, тем тощее становились. И недовольство, недовольство все время…

— Я вижу, ты, в конце концов, не на шутку взъярился. Планше так глянул на д'Артаньяна, словно у него в душе полыхнуло адское пламя.

— Ну так что с шуринами? Ты почему-то изъясняешься о них в прошедшем времени.

— По правде сказать, сударь, после того, как я высказал им все до конца, один из них еще шевелился.

— А второй?

— Второй-то и был самым главным бездельником. Планше вздохнул. Д'Артаньян отозвался вздохом.

— Ты полагаешь, климат Прованса пойдет тебе на пользу? Но стражники, чиновники, гонцы, которые прибывают из Парижа…

— Ах, сударь, вы, видно, что-то знаете и явились меня предупредить…

— По правде говоря, нет. Но я явился, быть может, тебя спасти.

— Спасти? 

— Видишь ли, ты служил в королевском Пьемонтском полку.

— Благодаря господину Рошфору, который устроил меня туда сержантом.

— Ты знаешь итальянский?

— Все диалекты, сударь. Это необходимо, чтоб командовать этими подлецами.

— Как ты насчет того, чтоб прогуляться в Рим?

— Говорят, памятники там что надо. Однако когда вернемся,,,

— Когда мы вернемся, кардинал мне ни в чем не откажет. Одним шурином больше, одним меньше, какая для него разница.

Физиономия Планше мгновенно прояснилась. Он сорвал с себя фальшивую бороду и побежал отыскивать свое имущество. Он был счастлив, что нашел скакуна, достойного носить его пожитки на своей спине — выражение чисто метафорическое: наш обладатель кондитерских секретов запасся превосходной, хоть и низкорослой испанской лошадкой.

Д'Артаньян поздравил себя с успехом: эгоизм перемежался в его душе с чистой радостью встречи.

Эгоизм — потому что владеющий итальянским языком провожатый придется ему очень кстати, о чем витающий в высоких государственных сферах кардинал не соблаговолил позаботиться.

И радость, потому что он был искренне привязан к Планше и предвкушал заранее, как Планше расчихвостит по пути женщин, которых наш мушкетер недолюбливал ни оптом, ни в розницу.

 

V.

… И КАК ОН САМ ЕДВА НЕ БЫЛ ПРОДАН ПОДОБНО РАХАТ-ЛУКУМУ

Тремя днями позднее, изучив укрепления Тулона, д'Артаньян вступил в переговоры с хозяином барки. Тот откликался на имя Романо. Что же касается самой барки, то ее название прочитать было невозможно. Отъезд задержался на неделю, поскольку господину Романо было необходимо, по его уверениям, произвести кое-какие неотложные работы, в которых участвовала команда*.

Взявший на себя роль фуражира Планше раздобыл за это время три бочонка: с антильским ромом, с орлеанским уксусом и с прованским маслом.

Планше полагал, что если за пределами Франции салат еще существует, то приправы к нему уже не сыщешь.

Он дополнил свой комплект увесистым мешком соли, позаимствованным, надо полагать, из Ла-Рошели, и изрядным количеством арабского перца. Неделю спустя приготовления капитана Романо явно продвинулись вперед. Медная табличка с названием барки была очищена на добрых три четверти. Можно было без особого труда прочесть: «Жольетта»,. «Жольетта» оправдала свое доброе название в первый же день путешествия. Но потом пришлось стать на якорь под прикрытием Гиерских островов. Планше занялся рыбной ловлей, хотя Романо его предостерегал от этого, заверяя, что обитающие в Средиземном море чудовища не идут ни в какое сравнение с пикардийскими карпами и линями.

Следующий день был отмечен встречей с генуэзской галерой, державшей курс на Марсель.

— Бедные люди, — заметил Планше.

И при этом исторг столь сокрушительный вздох, что д'Артаньян был тронут.

Оба наблюдали море в подзорную трубу с чувством людей, которым разыгравшаяся морская стихия не сулит ничего хорошего. В тот же день к вечеру выяснилось, что их опасения имели полное на то основание.

Шлюпка с простеньким парусом и четырьмя гребцами на борту бултыхалась в море. Были также видны фигурки двух женщин и силуэт мужчины, погрузившего руку в морскую пучину то ли для всполаскивания, то ли для просолки.

Внезапно д'Артаньян произнес «О!» весьма знаменательным тоном.

Синьор Романо, завладев подзорной трубой, дважды воскликнул «О!», но совершенно другим тоном.

Планше тоже пожелал вооружиться инструментом, в чем и ему не отказали. Он повторил «О!», в котором вежливость возобладала над истинным интересом. Он увидел скользящую по волнам длинную фелуку с двумя наклоненными вперед мачтами под зеленым флагом.

Для Планше зеленый цвет был цветом дягиля, так же как белизна французского флага соответствовала шантильонскому крему.

На шлюпке тоже заметили щуку. Но там, казалось, были далеки от гастрономических сравнений. Гребцы налегли на весла, дворянин выхватил шпагу, женщины прильнули к его ногам.

Романо велел немедленно лечь на обратный курс. Если его команде потребовалась неделя, чтоб отскоблить табличку с названием судна, то здесь его люди уложились в две минуты.

— Мы возвращаемся! — заметил Планше, для которого земная твердь была куда привлекательнее, чем морская стихия со всей своей многократно взбитой пеной.

— Возвращаемся! — отозвался капитан с мрачным видом.

— Да, но почему? 

— Чтоб не наглотаться пуль. Я лично предпочитаю свинцу винцо.

— Кто ж может принудить нас к этому?

— Люди, которые вон там перед вами, они язычники.

— У самого нашего берега?

— Не тут ли удобнее всего брать в рабство добрых христиан?

Планше поспешил осенить себя крестным знамением, вспомнив внезапно свои религиозные убеждения.

Фелука, которая устремлялась вперед под ударами весел двадцати четырех гребцов и под двумя латинскими парусами, колебалась вначале, выбирая между шлюпкой и баркой. Но, заметив маневр на барке, она решила сожрать шлюпку.

Та с расстояния испускала свежий аромат плоти.

Д'Артаньян наблюдал в подзорную трубу за поведением обеих женщин.

Одна зарылась лицом в колени спутницы, и ее черные волосы развевались по ветру. Другая открыла, наоборот, недругам свое юное лучезарное личико в обрамлении светлых кудрей. Обе были в белых одеяниях — две весталки перед пастью надвигающегося монстра.

— Лечь на обратный курс! — коротко распорядился д'Артаньян.

Капитан вежливо, но решительно запротестовал.

— Читай! — воскликнул д'Артаньян, показав подписанный кардиналом приказ.

Капитан заколебался, но вновь помотал головой.

— Тогда вот! — и д'Артаньян приставил пистолет к его виску.

Планше схватил в свою очередь мушкет, направив его на матросов.

Д'Артаньян стал считать, и по счету «два», уловив, несомненно, в голосе мушкетера свойственную ему решительность, капитан принял его сторону.

Барка развернулась по направлению к фелуке.

Между шлюпкой и фелукой расстояние сократилось уже до пяти корпусов шлюпки. Два пирата с заточенными кинжалами в зубах бросились в воду.

Несколько взмахов, и они достигли добычи. Один из них, уцепившись за борт, стал хватать женщин за щиколотки. Острие шпаги пронзило ему шею.

В то же мгновение голова другого пирата была разнесена мушкетной пулей на кровоточащие и съедобные, вероятно, для рыбы лохмотья.

Д'Артаньян попросил Планше дать ему еще один мушкет. Взяв на прицел капитана фелуки, опознанного им по зеленому тюрбану, он нажал на курок, пустив ему пулю мимо уха.

Этот двойной выпад не остался без внимания. Фелука развернулась длинным носом к барке. Весь ее вид говорил сам за себя: на каждом борту торчало по четыре пушки, и двадцать человек, до зубов вооруженных, потрясали кто саблей, кто кинжалом. Все вопили что есть мочи, стараясь нагнать на противника страх.

Д'Артаньян повернулся к капитану Романо. Тот взмок от ужаса: генуэзец с нечистой совестью, он каялся за своих соотечественников, которых не зря упрекали в том, что они продают ядра язычникам. Романо осознал, наконец, всю основательность этих упреков.

— Друг мой, — сказал ему д'Артаньян, — можете ли вы держать курс прямо на фелуку, но избежать столкновения в самый последний момент? 

— Да, пожалуй… Если мне поможет Пресвятая Дева.

— Она постарается. Его преосвященство попросит ее об этом.

— А пушки?

— Фелуку разорвет, если они будут стрелять борт в борт.

— А если абордаж?

— Святая Марта, которая печется обо мне, меня не покинет. Дайте мне ради святой Марты двух матросов поздоровее.

Появились два исполина. Д'Артаньян отдал их под начало Планше.

Сам же он, с обнаженной шпагой в руке и с двумя превосходными пистолетами за поясом, наблюдал за происходящим.

Шлюпка меж тем с каждым взмахом весел уходила все дальше. Неведомые д'Артаньяну путешественники стоя наблюдали за теми, кто приносит себя в жертву во имя их спасения.

Фелука была не далее как в десяти саженях от «Жольетты», когда синьор Романо переложил руль, хорошенько зажмурившись при этом. Раздался треск. Барка, вильнув кормой, уклонилась от обшитого медью тарана и скользнула вдоль фелуки, с которой донеслось рычание. Сквозь него пробился голос Планше, который учтиво осведомился:

— Сударь?

Д'Артаньян сделал знак глазами, и первый бочонок был заброшен на фелуку. Он содержал ром, что выяснилось мгновенно, поскольку пуля из пистолета его тут же воспламенила.

Наш гасконец не терял, как видно, зря времени, изучая суда, изображенные на стенах в каморке тарасконского замка.

В самом деле, у фелук обыкновенно отсутствует палуба. Пожар распространился среди гребцов и канониров, которые разбежались от пылающих брызг.

Накренясь на борт, вражеское судно стало медленно поворачиваться вокруг своей оси. Проворная барка шла за ней следом.

Оснастка магометанского судна уже занялась, когда д'Артаньян вновь сделал знак глазами. Бочонок с маслом полетел вслед за бочонком с ромом.

Победа была полная. Когда они в последний раз проплывали мимо фелуки, Планше отметил ее тем, что стал бросать пригоршнями в воду соль. Д'Артаньян велел ему воздержаться от этой излишней жестокости.

— Друг мой Планше, знаешь ли ты, чему свидетелем только что явился?

— Морскому сражению, сударь.

— Ничего подобного. Ты присутствовал при рождении нового кулинарного рецепта: пудинг по-магометански. К чему же солить еще море? Ты не получал полномочий улучшать ту приправу, которую создала природа.

— Если б они нас захватили, сударь, они продали бы нас в рабство.

— Хуже.

— Посадили бы на кол?

— Еще хуже.

— Еще?..

— Известно ли тебе о том, что это большие любители сластей?

— Не знаю, они не принадлежат к числу моих клиентов, сударь.

— Они ими будут, Планше. Известно ли тебе, что они делают с христианином вроде тебя, когда им посчастливится взять его в плен?

— С христианином вроде меня?..

— Да. С человеком крепкого сложения и в то же время в меру упитанным?

— Вступают с ним в брак, сударь?

— Это еще пустяки. Они режут его на кусочки и варят в сахарном сиропе.

— Это правда?

— Так же как и то, что это блюдо называется у них рахат-лукумом.

Завершив этим свой наглядный урок, д'Артаньян взял в руки подзорную трубу. Лишенная обеих мачт фелука попрежнему крутилась на месте. Шлюпка с двумя юными девами в белых одеяниях, ради которых д'Артаньян рисковал жизнью, пропала за выступами мыса.

Команда готова была целовать ноги Планше, сожалея о роме, которым можно было бы отпраздновать победу. Но Планше-кондитер заметил, что торт можно есть и без крема. 

Среди всего этого веселья, которое он сам и устроил, д'Артаньян ощущал себя в одиночестве. Море было до жестокости пустынно.

 

VI.

КАК ПРИНИМАЛИ СОЛНЕЧНЫЕ ВАННЫ В 1642 ГОДУ

Предоставим нашим героям созерцать гребни волн и последуем за шлюпкой, которая ускользнула, не попрощавшись.

Как мы уже успели заметить, ее пассажирами были дворянин, о чем без труда можно было судить по его шпаге, две женщины, что можно было определить по их длинным волосам и трепету сердец, а также четверо матросов, опознаваемых по порции жевательного табака за левой щекой и по веслу в руке.

Уйдя от опасности, матросы возблагодарили Гардскую Святую Деву, святую Фелицию, святую Радегонду, святую Антуанетту — покровительницу яблоневых садов.

Дворянин бранил проклятых язычников, шныряющих у французского побережья, в то время как наш флот под водительством де Брезе в составе сорока боевых кораблей крейсирует в сопровождении двадцати двух галер под Барселоной.

Обе девушки не помышляли более ни о Боге, ни о дьяволе. Они молча благословляли неведомого спасителя, чью фигуру с трудом рассмотрели вдали. Блондинка зажмурилась при воспоминании. Брюнетка раскрыла рот, чтоб произнести соответствующую сентенцию.

Теперь, когда мы находимся вблизи и можем хорошенько их рассмотреть, отметим, что у одной волосы были рыжеватого оттенка, а у другой значительно темнее.

У одной было нежное, чуть округленное лицо, которое встретишь лишь во Франции — с тем оттенком кожи, какой бывает только на севере от Луары, голубые глаза — то томные, то смеющиеся, столь характерные для Иль-деФранса, маленькие зубки, дивно сочетаясь с небом и языком рождали на свет кристаллические звуки, порой с неверным призвуком, характерным для нимф Валуа и фей Бретани, поскольку и в том, и в этом крае некогда утратили французскую речь и теперь обретают ее с упоением вновь: любое слово звучит в их устах музыкой.

Высокая ростом, с покатыми плечами, с вздымающейся от новизны впечатлений грудью, с руками ангела и стопами зефира, она впитывала, казалось, в себя все необычное.

Овал лица у ее подруги был правильнее, нос прямее, брови круче, очерк губ более четкий, бледность свидетельствовала о страстности натуры, статная фигура была наделена красивыми руками, в голосе слышалось нечто влекущее, и всю ее, казалось, списали с собственного портрета.

—  Мари, — заговорила она, — как мы расскажем обо всем этом в Париже? Мы не знаем даже имени этого дворянина.

—  Отчего ты полагаешь, что он дворянин?

—  Нет, нет, даже не сомневайся. Было б ужасно, если б вдруг выяснилось, что нас спас простолюдин.

—  Ты удивляешь меня, Жюли.

—  Ты не представляешь себе, как мы будем скомпрометированы в глазах общества при одном только подозрении, что всего лишь матрос, морской бродяга, вступился за нас, защитив от этих… чудовищ в человеческом образе.

—  В Париже мы будем не раньше, чем через четыре месяца. За это время ты изобретешь подходящую историю.

—  Дорогая моя, но ведь впереди еще Флоренция и Рим!

Как раз в этот момент, избегая столкновения с торчащим из воды утесом, шлюпка круто свернула в сторону. Потоки соленой воды хлынули на девушек, и каждая отозвалась на это по своему. Та, которую звали Мари, расхохоталась. Жюли закаркала от возмущения. Обе обратились в двух морских нимф, в волосах у Мари запутались мелкие водоросли.

— Вы это нарочно! — крикнула Жюли дворянину, безмятежно наблюдавшему за происходящим. — Роже, вы настоящий змей. Но учтите: сыщется и на вас святой Георгий.

В это мгновение новая волна накрыла девушек с головой, и у Жюли захватило дыхание, столь необходимое, чтоб выразить свои чувства.

Четверо матросов смотрели на них с молчаливой усмешкой, столь характерной для моряков. Что же касается молодого человека, только что награжденного кличкой «змей», то он стал насвистывать мотивчик модной в ту пору песенки «Тонущая красотка»:

Но если в вашем плаче Растает красота, Уйду искать удачи Я в лучшие места.

В этот момент они шли вдоль небольшого пляжа, окаймленного деревьями, за которыми начинался лес.

— Стойте! — распорядилась Жюли. — Причаливайте! Мы не можем явиться в порт в таком виде. Над нами станут смеяться.

Поскольку в голосе девушки звучало неподдельное негодование, матросы изрядно притомились, а солнце припекало, Роже согласился с ее требованием. Тем более, что Мари присоединилась к своей подруге, и ее ласковая просьба казалась убедительнее негодования спутницы.

Выпрыгивая на берег, обе девушки замочили себе ноги. Но, в конце концов, над отгороженным тростниками клочком земли был растянут парус. Матросы расположились в нескольких саженях в стороне. Дворянин с благородным именем Роже скинул камзол и устроился на камне, скрестив по-турецки ноги и повернувшись спиной к морю, откуда исходил тяжкий зной.

Минуту спустя Мари стало ясно, что платье не высохнет, если его не снять. С другой стороны тростник был достаточно высокий, чтоб спасти путешественниц от загара. И потом… раз уж они очутились в уединенном райском местечке, отчего бы не снять корсеты? Девушки помогли друг другу. Что же касается белых чулочков, то они были осторожно накинуты на верхушки тростинок.

Все эти обстоятельства были столь благоприятны, что Жюли решила снять и рубашку, чтоб раскинуть и ее под благотворными лучами солнца.

— В конце концов, — заметила Мари, — в монастыре нам случалось чувствовать себя и посвободней.

— Да, но тогда мы были детьми.

— Сейчас мне шестнадцать, а тебе восемнадцать. Отними у нас обоих двадцать лет, вот и получишь тогдашний возраст. Двадцать лет! Это уже совсем старуха! Давай представим себе, что мы втроем, и вообразим рядом пожилую двадцатилетнюю даму. 

— Она осудила бы нас за неприличие.

— Ты полагаешь? А мне рассказывали, что замужние женщины ведут себя самым непостижимым образом.

Жюли приподнялась на локте,

— Как ты это понимаешь?

— Никак не понимаю.

— К тому же в двадцать лет необязательно быть замужем.

— Что ж это тогда за жизнь?

— Я сделала уже вывод из всех наук: я не пожертвую своей молодостью ради пошлого увлечения. Мне нужна настоящая страсть, которая оставит в жизни след.

— Значит, ты упустила свои возможности, моя дорогая.

— Я?

— Да, ты.

— Когда, например?

— Например, сегодня.

— Ты имеешь в виду своего кузена? Это верно. Он подпустил мне один из своих взглядов, на какие, надо сказать, он большой мастак… А как он поддерживал меня под локоть, когда помогал выйти из лодки… Тут явное расположение…

— Вовсе даже нет! Не в нем дело! Вспомни-ка лучше…

— Уж не думаешь ли ты, что один из этих мужланов на веслах… 

—  Капитан пиратов… Мужчина в зеленом тюрбане… Это за тобой он гонялся…

—  Какая мерзость!

И Жюли, спрятав лицо в руках, повернулась, словно жаркое на вертеле, подставив солнцу, как говорят поэты, свое обнаженное бедро, хотя скульпторы, замечу, предпочитают здесь совсем другое выражение.

—  Чего ты так боишься? Среди мусульман есть знатные господа, благородные и очень богатые.

—  Ну, разумеется, — подхватила Жюли, приходя понемногу в себя, — это была не простая фелука с пиратами. У меня стоит перед глазами длинный корабль, ведомый вперед чьей-то волей.

Она приподнялась на локте, убедилась, что чулки подсохли и продолжала:

— Знаешь, это напоминает мне сказку. Но как же я могу, по-твоему, покинуть родителей, своих друзей, в первую очередь тебя, даже ради блистательного дворца. Да, я помню этот горящий взор, устремленный на море… О!

В голосе Жюли был столь неподдельный испуг, что Мари расхохоталась.

— Это он?

— Нет! Другой!

И обе девушки, одна обнаженная, другая, еще более соблазнительная в своем полупрозрачном одеянии, бросились в лес.

 

VII.

ШПАГА, ВОНЗЕННАЯ В ПЕСОК

Сидевший на камке дворянин открыл глаза и тряхнул кудрями.

Смущенный тем, что задремал на своем посту, ошеломленный зрелищем, какое внезапно ему открылось, он кубарем скатился со своего пьедестала.

Из-за тростника он увидел того, кто обратил девушек в бегство.

— Сударь! — воскликнул он.

— Добрый день, сударь, — ответствовал д'Артаньян с вежливостью, которую ценил в людях и которая была свойственна ему самому.

— По-моему, ирония, сударь, более подходит для парижской улицы… Говорят, там я даже преуспел в этом. Но мы среди песков и…

— И?

— И ваше поведение…

— Мое поведение?

— Да, ваше поведение…

— Это поведение человека, сударь, который пробирался сквозь тростник, чтобы поздравить вас с избавлением от той опасности, какой вы подверглись.

Роже уловил насмешку и понял, что стоит перед своим спасителем. Но поскольку его мозги на солнце раскалились и он еще не знал, куда девать руки, в которых вертел шпагу, он ответил:

— Весьма признателен вам, сударь. Мне не хотелось бы драться с вами на пистолетах. Мы оба при шпаге. 

— Вы решили всерьез драться? — осведомился д'Артаньян.

— Но, черт возьми, ведь это вы совершили промах. Вы незнакомы с этими дамами. Одна из них желает, чтоб я на ней женился, другая — моя кузина… А вы запускаете куда попало свои взгляды. Не слишком ли вы бесцеремонны?

Привлеченные шумом, подошли моряки, не выказав при этом, впрочем, враждебности.

Но даже если у них и были какие-то намерения, то появление Планше, вооруженного абордажной саблей, кинжалом и двумя пистолетами, их обескуражило.

Д'Артаньян сделал непроизвольное движение.

— Да будет вам известно, сударь, я не подсматриваю за женщинами, ни за молодыми, ни за голыми. Гром мушкета, блеск сабли, кровь глупца — вот то немногое, что меня волнует.

И он обнажил шпагу.

Все это представилось д'Артаньяну сперва любопытным, потом забавным, затем он перешел к иронии, от иронии к нетерпению, от нетерпения — к гневу. Теперь он был уже в ярости.

Он гневался за то, что ему так воздали за его морской подвиг.

Быть может он досадовал, что не придется более взглянуть на двух нимф, рассмотреть которых ему не удалось.

И д'Артаньян ринулся вперед с двойным пылом: помесь юного гвардейца с ревнивым испанцем.

Молодой человек отступил на два шага, отразил удар клинка, мелькнувшего мимо щеки, отвел еще один удар и, сделав неожиданный выпад, пронзил бы, несомненно, своего противника, не будь на его месте наш проворный гасконец.

— Смотри, пожалуйста, какой кровожадный. Ну, а вот так. А теперь так.

Одним движением д'Артаньян пронзил кисть защитника женской стыдливости, и тот выронил шпагу. Затем несчастный Роже был повержен наземь.

Ответом был двойной крик. В три прыжка Мари очутилась на поле боя рядом с Роже, теперь уже в платье, хотя еще не причесанная. Гневно взглянув на д'Артаньяна, она принялась исторгать жалобные стоны. 

Меж тем раненый не потерял ни хладнокровия, ни сарказма.

— Я ж вам говорил, эти пески — гибель. Однако, я полагаю, вы не собираетесь перерезать мне глотку и потому…

— О нет, сударь! — с мольбой воскликнула Мари.

— И потому у меня есть к вам две просьбы. Это первая наша встреча во имя чести моей кузины. Остается вторая во имя чести ее подруги, что предполагает еще один поединок, на который вы даете мне вексель, а я, в свою очередь, обязуюсь погасить его в течение двух недель. К тому же вы намекали, что я не слишком умен, возможно, это правда, но мое самолюбие уязвлено. Поэтому есть виды на еще одну дуэль.

— Буду весьма обязан, однако мне предстоит путешествие по морю.

— А мне по суше. Но так или иначе пути чаще всего сходятся. Могу я узнать ваше имя?

— Шевалье д'Артаньян.

— Я Роже де Бюсси-Рабютен. Буду вам бесконечно признателен всю мою жизнь, раз уж вы ее не пресекли, за то, что вы спасли два этих юных существа. Язычники дурно обращаются с женщинами, и женщины этого не выносят. Но где Жюли?

Жюли только и ждала этого вопроса, чтоб выйти из тростника. Пустив волосы длинными прядями, она скромно семенила по раскаленному песку в своем белом платье, перехваченном в поясе розовым шелковым шнурком.

Добавим еще одну деталь: она потупила глаза.

Д'Артаньян в свою очередь надвинул шляпу на брови. Но все же успел заметить, что взгляд Мари был устремлен на него. В этом взгляде не читалось упрека, в нем сквозило нечто вопросительное, волшебно-голубое.

Но если наш гасконец знал все вопросы, которые может извергнуть пушечное жерло, то он не представлял себе, что может таиться в глубине мерцающего зрачка. И поэтому он обратился к своему раненому противнику с вопросом:

— Я вижу, вы тут под опекой. Могу ли я узнать, где ближайший порт, чтоб запастись ромом и оливковым маслом?

Юноша, которому Мари уже перевязывала кисть, отозвался с отменной любезностью:

— Основан римлянами, разорен в 730 и 940 годах сарацинами, восстановлен в 973 году, выдержал осаду коннетабля де Бурбона, мавров и герцога Савойского…

— Спасибо за историческую справку, но название?

— Сен-Тропез.

 

VIII.

ЗЕЛЬЕ, КОТОРОЕ УКОРАЧИВАЕТ ЖИЗНЬ

Переход из Сен-Тропеза в Чивита-Веккиу «Жольетта» совершила за две недели.

Д'Артаньян все это время был поглощен одним только занятием: он молчал. И всякий раз после еды молча макал бисквит в красное вино. Эту привычку он позаимствовал у Атоса.

Только Атос размачивал один бисквит в двух бутылках испанского вина, а д'Артаньян довольствовался одним стаканом на два бисквита.

Лишь рассуждения Планше прерывали раздумье нашего героя.

Что же касается Планше, то пикардиец ударился в нравоучения, что становилось все явственнее по мере того, как он удалялся от Франции и был, таким образом, в состоянии лучше оценить родные края.

Он отметил, что рыба в Средиземном море, вопреки уверениям Романо, не так жирна, как та, что водится в Пикардии, и сделал отсюда вывод, что Средиземное море — не более, чем самый захудалый пруд.

В Генуе Планше ел некое подобие пельменей — куски теста, начиненного свининой, и пришел к выводу, что генуэзским свиньям не хватает фантазии.

В Чивита-Веккии его угостили тосканским вином, которое он тут же выплюнул, заявив, что оно отдает штукатуркой и бараном одновременно. По мнению Планше, штукатурка существует для покрытия стен, а баран — овец.

Планше обратил внимание, что в Риме все растет шиворот-навыворот: каменья статуй подернуты мхом, в то время как черепа обитателей этого города плешивы.

Тщетно твердил ему д'Артаньян о принципах уважения. Планше тряс головой, утверждая, что у Пресвятой Девы одни щеки куда приятнее на вид, чем лица здешних языческих божков вместе взятых. Меж тем следовало поды екать себе квартиру, что, впрочем, оказалось делом весьма несложным, поскольку летняя жара выгнала всех богачей из Рима, а всех бедняков заставила спать под открытым небом.

Траттория «Порфирио» на виа Джулиа была украшена улыбкой синьора Порфирио снаружи и веселым уютом огромного вертела и не менее огромного чана внутри.

На вертеле медленно вращался молочный ягненок. В чане под стеблями зелени поблескивала уха.

Любезно интересуясь минувшими веками, д'Артаньян возвел взор к старинной кладке потолка. Но это лишь заставило его дважды проглотить слюнки. Д'Артаньян не на шутку проголодался.

Он сел, разгладив на коленях салфетку и продемонстрировав при этом свои незаурядные зубы синьору Порфирио, который ответствовал улыбкой понимания, обнажив при этом собственные клыки.

После чего наш мушкетер проглотил тарелку супа, которой воспоследовали вторая и третья. После чего он атаковал барашка, позаботившись о том, чтобы четверть блюда досталась Планше, который занимался меж тем багажом.

Обед был завершен блюдом с трюфелями, затем с зеленым горошком, затем с творогом, затем, в-четвертых, а также, в-пятых, компотом.

Закусив, таким образом, со скромностью отшельника, он отошел ко сну.

В ту ночь д'Артаньяна посетили два сновидения.

В первом его святейшество предлагал ему кардинальскую шапку и командование своими войсками, отчего Ришелье в припадке ревности сделал нашего гасконца маршалом Франции.

Второе сновидение заключалось в том, что перина, на которой он спал, превратилась в Колизей. Было большое стечение публики, все волновались, и камни тряслись, что, впрочем, не поколебало устоев сооружения.

Эта не слишком приятная ситуация длилась до тех пор, пока д'Артаньян не очнулся на руках у Планше с головой, свешанной к тазу.

Он прохворал шесть дней. На первые пять дней Колизей перекочевал в его нутро с тем, чтобы превратиться на шестой в скромную церквушку, утратившую вскоре и колокольню, и паперть, и дом священника. К вечеру осталось всего два-три камня. Д'Артаньян стянул с головы ночной колпак, встал и зарядил пистолеты, намереваясь отбить у синьора Порфирио всякую охоту к кулинарным изыскам.

У Порфирио не оставалось никаких шансов уцелеть. Но случилось непредвиденное: за него вступился Планше.

— Сударь, этот человек невиновен. Если он что-то совершил, то по незнанию, и мы не можем подвергнуть его карамд ибо иначе errare tantum maleficium quid sapiens non habet.

Латынь у Планше была не самой высокой пробы, но он говорил с таким жаром, что критиковать его возможности не было.

— Помните ли вы, сударь, стебли той приправы, которые плавали в вашем супе?

— Более или менее.

— Ну вот. Так это была петрушка.

— Петрушка?

— Та самая трава, которую древние звали диким сельдереем. А известно ли вам, что писал по этому поводу Плутарх?

— Поясни.

— Он писал… Я не цитирую по-гречески, потому что не знаю языка…

— Продолжай.

— Он писал, что если человек болен и его жизнь в опасности, то спасти его может только петрушка или сельдерей, ибо у нас есть обычай украшать статуи венком изэтих трав.

— Вот оно как!

— Эта трава погребальная, гибельная, пустая и пророческая, она портит небо, пятнает репутацию честного человека, сокращает жизнь и интересует лишь молодых собак, которые справляют в ней свою нужду, она вызовет у вас рвоту, если вы съедите листочек. Она пронзила вам желудок не хуже кинжала. Роковая неосторожность.

— И тем не менее нет указов против петрушки? Должностные лица бездействуют?

— Вы, верно, знаете пословицу.

— Какую?

— Стрелять из пушки по петрушке, что означает: расточать время на пустяки.

— Пустяки! Я чуть не умер.

— Потому что синьор Порфирио — плебей. Он варит для медников, а их желудки…

— Где ж ты начитался Плутарха?

— В моей лавочке.

— Черт побери! В твоей лавочке?

— Двенадцать томов ин-кварто, сударь. Великолепная печать, цвета красный и черный. Я заворачиваю в эти листы покупки.

— Заворачиваешь покупки?

— Да, но, заворачивая, я их читаю. Из всего следует извлекать пользу.

И Планше отвесил поклон.

Д'Артаньян, который был еще слаб, велел перенести оружие и все свои пожитки в тратторию Перкорары, через три дома от траттории Порфирио.

Синьора Перкорара слыла вдовой, что можно было, впрочем, толковать по-разному. Она почтительнейше приветствовала нашего героя, созвала служанок и велела заботиться о господине д'Артаньяни, как если б тот был бог и повелитель.

— Д'Артаньян, — сделал наш гасконец уточнение.

— Д'Артаньяно или д'Артаньяни — какая разница? Синьор д'Артаньетти, здесь вы будете чувствовать себя как у Христа за пазухой.

— Планше, внеси мое имя в книгу постояльцев. Что и было исполнено.

— Шевалье д'Аратаньуччи, — прочитала хозяйка. — Тем приятнее. Свечу, чтоб посветить господину д'Артаньоччи!

Следует учесть, что наш герой относился к своему имени с величайшим уважением. Его имя и его шпага — это было едва ли не все его достояние. Шпага, чтобы пробить себе дорогу. Имя, чтобы напомнить, кем именно она была пробита.

Он в той же мере не мог допустить, чтоб ржавел его толедский клинок, в какой не мог терпеть надругательства над завещанным ему отцом именем.

Вот почему в тот же самый день он переправился в тратторию «Мария-Серена». Отъезд господина д'Артаньелли безмерно опечалил синьору Перкорара, которая видела в нем вельможу.

В траттории «Мария-Серена» не было ничего предосудительного. Все содержалось там в величайшем порядке.

Но на четвертую ночь своего пребывания там Д'Артаньян пробудился в связи с неким обстоятельством, приковавшим к себе полностью его внимание.

То был взрыв, разнесший в щепки шкаф и разломавший находившиеся поблизости стулья.

Мало того, в середине комнаты теперь зияла огромная дыра. Наш мушкетер схватил свечу и заглянул вниз. Пуля просвистела рядом с его головой и погасила пламя. Тогда он выглянул в окно, из которого вылетели квадратики переплета. Последовали вспышки двух мушкетов и две пули вонзились в стену.

Поняв, что свежий воздух ему не на пользу, д'Артаньян придвинул кровать к двери, матрасом заткнул окно и сел, поджав ноги возле дыры, с пистолетами в обеих руках.

Снизу донеслась возня, на которую он почел необходимым ответить выстрелом. Послышался крик боли.

Затем наступила тишина, нарушаемая лишь звоном римских комаров, роившихся когда-то еще над зубрами, львами и гладиаторами и преследовавшими христиан.

Утром д'Артаньян вышел из комнаты в скверном расположении духа, настроенный как против хозяина, так и против комаров.

Комары дремали в щелях за обоями, а хозяину понадобилось, прихватив едва ли не всех слуг, срочно уехать в Неаполь. Но если наш гасконец не выносил отравленной пищи, не любил, чтоб коверкали его имя, то он тем более не терпел ночных покушений. Руководствуясь все той же логикой, отмечающей все его поступки, он стал подыскивать себе очередное жилище.

 

IX.

ГДЕ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО В РИМЕ КУХНЯ ИМЕЕТ ОДИН ЭТАЖ, А ЦЕРКВИ — ДВА

Наступило первое августа. Согласно инструкциям кардинала именно в этот день, как мы помним, надлежало вскрыть конверт.

Пока что д'Артаньян был всего лишь мушкетером в отпуске. Теперь он превращался в тайного агента.

Второй конверт содержал в себе третий, а в третьем была записка, на которой значилось: «Являться каждый день с четырех до пяти вечера в церковь св. Агнессы-за-воротами, Ждать столько дней, сколько потребуется. Произойдет встреча. Пароль: «Преисподняя не утратила своего блеска, жизнь — своей тайны»». Всем было известно, что Ришелье, автор трагедии «Мириам», которою он рассчитывал превзойти «Сида», был поэтом до мозга костей. И встреча, и пароль отдавали духом театрального действа. Но поскольку д'Артаньян не прикоснулся еще к мешку с пятью тысячами экю, он принял возложенную на него миссию с философским спокойствием.

Он выяснил, что церковь св. Агнвссы-за-воротами, романский храм X века, находится на виа Номентана. Скромное достоинство средневекового христианства противопоставлялось в нем языческой пышности. Статуя мадонны находилась в глубине двора. Прихожан набралось немного, и никто из них не был, казалось, в состоянии оценить блеск преисподней в сопоставлении с тайнами существования.

Что ж до самой святой Агнессы, то она родилась в Салермо и стала великомученицей в эпоху Диоклетиана. В возрасте тринадцати лет ее потащили к идолам, чтоб она отреклась. Тщетно.

Св. Иероним отозвался об этом с похвалою: «Все люди объединяются в своих речах и в своих писаниях, чтобы воспеть хвалу святой Агнессе, которая восторжествовала в столь юном возрасте над жестоким тираном, украсив мученичеством свою невинность».

Услышав эту фразу, Планше пришел в дикий восторг. Ню затем заявил, что девственность Агнессы, учитывая ее возраст, была не таким уж чудесным явлением.

В церковь д'Артаньяна неизменно сопровождал Планше. Без одной минуты четыре они входили в храм. Ровно в четыре мушкетер располагался в углу на скамье поблизости от алтаря — позиция, выгодная в двух отношениях: он был на виду и вместе с тем находился в десяти шагах от ризницы, обеспечив себе в случае необходимости безопасный отход в момент перестрелки. Если ж придется прибегнуть к холодному оружию, он соорудит себе баррикаду из скамеек. Что касается двери в ризницу, то за нею присматривал Планше.

Памятная ночь с комарами принесла плоды.

В «Трех мушкетерах» была возможность поговорить о мужественном профиле д'Артаньяна, о его шпаге, неизменно готовой выскочить из ножен, о его отменно крепком сне, о его честолюбивом, но нежном сердце. Однако не представилось случая поговорить о его душе.

Душа солдата меж тем создана из иного вещества, нежели душа горожанина. Хотя оболочка крепче, ей, этой душе, ведомо, что в любую минуту она может вдруг отделиться.от тела. Она сильна сознанием своей хрупкости.

И наш гасконец прибегал к молитвам лишь в двух случаях: тогда, когда убивал, и тогда, когда сам не был убит. В первом случае — чтоб получить прощение. Во втором — чтоб получить свежую лошадь, ведающую дорогу в рай, если придется совсем туго.

Обеспеченный убежищем, отгороженный скамьями, охраняемый Планше и вооруженный короткой шпагой и двумя пистолетами, д'Артаньян не ощущал опасности, и мысль докучать просьбами Господу Богу в его собственном доме была для него неприемлема.

Тем не менее, Планше обратил внимание, что его хозяин исторгал порой глубокие вздохи, чего прежде никогда не бывало. Он приписал это изнурительным бдениям у алтаря и несварению желудка.

Истый парижанин, Планше был сведущ по части Бога и церквей. Аккуратно их посещая, он быстро ознакомил Творца со своими земными проблемами, а также с видами на пребывание души в загробном мире. Он без труда усвоил, что нет дружбы без простоты, и с давних пор его встречи с Господом Богом вращались в области повседневных дел.

Он знал: его собеседник окружен большим придворным штатом и утомлен музыкой небесных сфер. Испросив аудиенцию, он всякий раз пускался в детали. Торговля абрикосами и черносливом переплеталась с вопросами добра и зла. Или, вернее, добро и зло сливались в его сознании воедино, ведь обитают же, в конце концов, и жаворонки, и долгоносики бок о бок в любом уголке нашего мира.

Преклони сегодня Господь ухо к церкви св. Агнессы-заворотами, он услышал бы сетования по поводу римской кухни.

Планше жаловался на пресность пищи. Он находил ее заурядной, без огонька. Он сравнивал ее с торсом женщины, лишенным головы и прочих прелестей. Врожденная порочность петрушки усугубляла ситуацию.

Меж тем молитвы и вздохи никем не прерывались. Посланец не появлялся. Покушение не повторялось. Д'Артаньян, погружаясь в меланхолию, приходил все более к выводу, что с течением времени он становится д'Артаньяни.

Таким образом, промчались две недели, как вдруг в один прекрасный день д'Артаньян подал Планше знак. Тот подбежал.

— У вас есть идея, сударь?

— С чего ты взял?

— У вас глаза загорелись. Пока мы торчали тут в Риме, глаза у вас были какие-то невеселые.

— Бели ты умеешь смотреть, значит, умеешь и слушать.

— Вполне. Если это не касается жены.

— Слышишь ты что-нибудь?

— Слышу, как кто-то ходит взад и вперед.

— Как ты думаешь, кто это вышагивает?

— Человек, у которого есть еще вино в бутылке, хотя он уже изрядно выпил. Я читал где-то, что Рим стоит на подземельях.

— Рим? Без сомнения. Но не приходило ли тебе в голову, что подземелье возможно под церковью?

— Любопытная мысль.

— Знаешь ли какое-нибудь слово, родственное слову подземелье, только малость посерьезнее?

— Склеп? Но это, пожалуй, не подходит.

— Катакомбы!

— Катакомбы?

— Да, катакомбы. Там, где твои предки христиане собирались для молитвы, таясь от гонений. Там, где по начертанной на песке рыбе опознавали единомышленника. Там, наконец, куда ты сейчас пойдешь за мной следом.

Не переставая восхищаться своим хозяином, Планше увидел, как тот с величайшим хладнокровием открыл боковую дверцу и стал спускаться по лестнице, ведущей в нечто похожее на пещеру. Оттуда тянуло холодом и запахом тленья.

В катакомбах под церковью св. Агнессы оказался всего лишь один христианин, зато человек серьезный.

Д'Артаньян и Планше сделали два-три шага вперед. Возможности ошибиться не было. От этого человека на целое лье несло французским духом. 

 

X.

БЕСЕДЫ В ЕВАНГЕЛИЧЕСКОМ ДУХЕ

Приблизившись к незнакомцу, д'Артаньян приветствовал его поклоном. Тот ему ответил. Д'Артаньян повторил свой жест. Повторил и незнакомец.

— Сударь, может, он немой, — пробормотал Планше, приподнимая свечу. Лучи озарили полнокровную физиономию с толстыми губами, с неподвижным горящим взглядом, с растопыренными и выступающими из-под волос ушами. Незнакомец подпрыгнул на месте.

— Черт возьми, сударь, вот уже две недели, как я изображаю из себя глубоководную рыбу, ибо не имею права никому попасться на глаза и в то же время не должен быть никем услышан.

— Объяснимся, сударь. Вероятно, вам надлежит что-то мне сказать?

— Сказать? Да, черт возьми, что-то мне полагалось сказать, только я позабыл это в самое неподходящее время. Я обязан у вас выяснить, тот ли вы самый, кто намеревается сообщить мне тайну. Впрочем, кажется, вы тот самый…

Д'Артаньян остался невозмутим.

— Да вы сами знаете…

— Я?

— Кажется, надо пролить свет на это дело.

— Свет?

— Там это было. Свет или блеск или еще что-то в таком роде.

— А точнее?

— Какое-то заковыристое выражение, где вопрос… В общем пароль…

— Пароль?..

— Тысяча дьяволов! Вы это знаете не хуже меня.

— Вы полагаете?

— Ну да… Вот чертовщина… Там было что-то насчет дьявола и насчет ада… Не уходите!

— Я здесь.

— Дьявол не потерял своей преисподней, а преисподня — своей славы… Погодите, я еще вспомню. Я чувствую, вы тот самый человек… Мы встречались с вами последний год в Фонтенбло. Вы господин…

— Д'Артаньян. К вашим услугам.

— А я Клод-Гонзаг Пелиссон де Пелиссар. Но давайте выйдем отсюда! Клянусь чалмой доброго самаритянина, я еще вспомню эту фразу! Дьявол сожрал всю свою преисполню и… На меня, знаете, нашло затмение. Чуть отдохну — и вспомню. Есть у вас надежное место? Здесь меня все знают.

Д'Артаньян покачал головой.

Однако оба двинулись в путь. И пока они так идут — один — тощий, чутко ловящий и впереди, и сзади тень опасности, другой — сумрачный, до боли напрягающий память, терзающий мозг — расскажем кое-что о новом прибежище д'Артаньяна.

Мы были свидетелями того, как наш герой покинул последнюю тратторию слегка поджаренный, с распухшим ухом и с обнаженной шпагой в руке. Зрелище ужасное для непривычного человека, тем более для итальянца. Однако д'Артаньян шагал по виа Джулиа с видом человека, выискивающего кого-нибудь, с кем можно хорошенько схватиться. Не прошел он и ста шагов, как подходящий случай ему уже представился.

Будем правдивы до конца, ибо историки правдивы всего лишь наполовину: не он нашел, а его нашли. Д'Артаньян внезапно нахмурил брови.

— Не тот ли вы дворянин с юга Франции, который…

— …поскользнулся на песке. Да, это как раз я, сударь.

— И, споткнувшись, утратил привычку цепляться к людям.

— Да, сударь, нам с вами надо поговорить. Д'Артаньян смерил с головы до ног кудрявого молодого

человека, столь неудачно возникшего на его пути.

— Мне кажется, вы уже получили удовлетворение.

— Несомненно. За свою кузину.

— За вашу кузину.?

— За блондинку, которую зовут Мари.

— Ах, вот как, ее зовут Мари…

Глаза д'Артаньяна утратили непримиримый блеск.

— Но я вас предупреждал: остается еще честь ее подруги.

— Что с вашей рукой?

— Полностью зажила. Так что…

— Так что?..

— Так что если вы желаете, то я к вашим услугам.

— Идем, сударь, идем! Вы расплатитесь за комаров.

Полчаса спустя д'Артаньян пронзил шпагой бедро своего противника. Понадобилось некоторое время, чтоб раздобыть карету, которая доставила их в одну из богатых гостиниц, расположенных за воротами Санто Спирито.

Д'Артаньян поддерживал раненому голову и обещал сообщить рецепт целебной мази своей матери. В благодарность за это побежденный стал домогаться чести устроить мушкетера на жительство.

Едва переступив порог, они предстали перед двумя девушками, за которых юный дворянин столь щедро проливал свою кровь.

— Мари, — произнес он, — вот господин д'Артаньян. В вашу честь он пронзил мне в Сен-Тропезе руку, а в вашу, Жюли, только что проткнул бедро. Остается схватка по поводу того, что он назвал меня глупцом.

Д'Артаньян помахал рукой.

— Но ведь я не утверждаю, что не заслужил этого, — продолжал Роже. — Господину д'Артаньяну пришлось жить в Риме в ужасных условиях, а мне хочется узнать его покороче, прежде чем он меня убьет или же я отошлю его куда-нибудь подальше. Поскольку он согласился на ваше общество, он будет жить здесь. Приблизьтесь, мадмуазель, и вы, и вы тоже. Мой дражайший победитель, ту, что нежнее, зовут Мари де Рабютен-Шанталь. Меня ж зовут Бюсси-Рабютен, я из младшей ветви. А эта темнокожая красавица Жюли дю Колино дю Валь. Жюли из тех, кто… Но какого черта я вам расписываю все это: вы разберетесь сами не хуже меня!

И Роже де Бюсси-Рабютен, начав хохотать, смеялся до тех пор, пока у него не заболела рана.

Пока Роже зубоскалил, д'Артаньян рассматривал обеих подруг с бесцеремонностью солдата, которому показали новую крепость.

Римские красавицы не походили на нимф Сен-Тропеза. Там был легкий батист и солнечные лучи, здесь — каскады из лент и бастионы из кружев служили стражами их достоинства.

Но если цивилизация может взять в узилище слово, собрать в пучок волосы, подкрасить губы, она бессильна в отношении улыбки. Именно с улыбки и начала свою речь Мари де Рабютен-Шанталь:

— Насчет вас, сударь, одно из двух: либо вы слишком добры, либо слишком жестоки. Fie лучше ли вам быть капельку поумеренней? Вы неизменно составляете компанию моему кузену, превращая его при этом в подушку для булавок. Что же касается нас…

— Что касается нас, — подхватила Жюли Колино дю Валь, — то мы покажем вам город, познакомим вас со всем самым элегантным, самым изысканным, самым неожиданным, самым…

— Но прежде всего, — заметил Роже де Бюсси-Рабютен, — господин д'Артаньян дурно спал, так как его хотели пристрелить, чего он терпеть не может. Не будем же убивать его теперь речами, а предоставим ему постель. К тому же надо позаботиться о его слуге господине дю Планше, у которого руки хирурга.

Планше поклонился. Д'Артаньян ответил согласием.

В связи с этим жизнь д'Артаньяна приобрела религиозный оттенок. Сейчас мы сделаем пояснение. Поднимаясь рано с постели, Мари посещала римские церкви. В те времена в Риме было девяносто два прихода и сорок одна церковь для различных народов, в том числе Сен-Луи — для французов, Сент-Ив — для бретонцев.

Было еще шестьдесят четыре мужских и более сорока женских монастырей. Но женские монастыри почти не интересовали Мари де Рабютен-Шанталь или, точнее, Мари де Шанталь, как она подписывала свои письма. Ее бабка Жанна де Шанталь, основательница ордена визитандин, имела под началом не менее девяносто девяти монастырей. Это было девяносто девятью причинами избегать женские обители.

Зато Мари любила посещать картинные галереи. И если д'Артаньян был слаб по части святых угодников, то он великолепно комментировал батальные сцены.

— Господин д'Артаньян, объясните мне, отчего они так лихо рубят друг другу головы и почему оттуда хлещет кровь, словно из пожарной трубы?

— Потому что у художника было в запасе много киновари, мадмуазель.

— Скажите, шевалье, отчего это генералы так величественно вышагивают по полю боя, хотя в двух шагах люди убивают друг друга?

— Потому что они не удостаивают художника своим вниманием. Остановись они на мгновение, им пришлось бы туго.

— Д'Артаньян, будьте другом, научите меня, пожалуйста, стрелять из мушкета, у вас это так замечательно получается.

— Нельзя. Почернеют пальчики. Зато я научу вас стрелять из пистолета.

— Что надо сделать, чтоб попасть в цель?

— Точно прицелиться и нажать на курок.

— Вы наш морской спаситель, вы должны ответить мне вот на какой вопрос: как это получается, что война, такая жестокая на поле битвы, выглядит такой славной и аккуратненькой на картинах?

— Чтоб придать мужества непосвященным, Мари.

В послеобеденное время наступал черед Жюли дю Колино дю Валь.

— Сударь, расскажите мне о побоищах!

— Мадмуазель, я, право, не знаю…

— Как, вы не видели? Вы такой рассеянный!

— Господин д'Артаньян, мне скучно, когда я читаю святого Августина. По-видимому, это был слишком утонченный человек…

— Не знаю, мадмуазель.

— Но все же святой Авг…

— Я думаю, он сродни турку, который хотел вас похитить.

— О, этот ужасный мавр… Что скажете вы о смерти, как вы ощущаете ее в глубинах своего естества?

— Ее там нету.

— И это все?

Вечером у Роже де Бюсси-Рабютена началась лихорадка. Он говорил, что нуждается в обществе своего победителя. В конце концов, и он повел речь о возвышенном:

— У каждого свободомыслящего человека есть два ангела: один — чтоб его спасти, и другой — чтоб погубить. О, мы сеем вокруг себя зло.

После чего он испустил скорбный вздох, навеянный, надо полагать, ангелом гибели.

Д'Артаньян подбодрил его:

— Подумайте о вашем полке.

— Не желаю! Я и так отсидел уже пять месяцев в Бастилии, потому что эти уроды украли соль. Пять месяцев! Но не хочется сообщать имен.

Он вздохнул.

— Там, в Бастилии, не очень-то наделаешь глупостей. У меня их и без того целая коллекция для моего ангела.

И нежная улыбка скользнула по его губам.

— Мой отец будет доволен, когда узнает, что в Риме я состоял в качестве дуэньи при этих двух девушках. Кажется, обе скоро осиротеют. Милые дети… Правда?

— Несомненно.

Бюсси уронил голову на подушку.

— Известно ли вам, кто я такой, дорогой д'Артаньян?

— Доблестный дворянин, который вот-вот уснет.

— Ничего подобного. Я страждущее доказательство существования Господа Бога.

К этим неземным темам добавлялись еще бдения у святой Агнессы-за-оградой. Тем не менее д'Артаньян испытывал удовлетворение, что понемногу возвращается к своей профессии и радовался тем благам, какие давали ему экю его преосвященства.

Вот почему он с легким сердцем заперся в комнате вместе с Пелиссоном де Пелиссаром и двумя бутылками вина.

Бутылки были нужны для того, чтобы Пелиссон де Пелиссар извлек из закоулков своей перегруженной мелочами памяти сентенцию, где блеск жизни сравнивался с блеском преисподней.

 

XI. ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ РАЗГОВОР

Пелиссон де Пелиссар опрокинул стакан вина, повращал своими большими меланхолическими глазами, прищелкнул языком. Этот звук, по-видимому, взбодрил его, и он перешел к действию.

— А теперь поговорим.

— Поговорим. 

Пелиссон нахмурил брови, сложил трубочкой свои влажные алые подвижные, похожие формой на морскую раковину губы и прошептал:

—  Кто я такой?

—  Человек, которому предстоит кое-что вспомнить. Это замечание сбило, казалось, Пелиссона с толку. Он опрокинул еще стакан. Взгляд приобрел значительность.

—  Прежде всего я очень богат.

—  Вот как! 

— Трюфельные поля в Гаскони, соляные разработки в Шаранте, свинцовые копи в Оверни, золотоносные ручьи в Лангедоке.

— С меня б хватило и Лангедока.

— Но это еще не все.

— Тогда вперед.

— Женщины от меня без ума.

После этой тирады Пелиссон стал бледен, как смерть.

— И наконец, я — изобретатель.

— Изобретатель?

— Я создал летательный аппарат. Пока что он еще не летает, но полетит.

— Вы совсем как Леонардо да Винчи.

— Вот именно. Благодаря всем этим свойствам, а также еще четвертому, которое я вам сейчас назову, я являюсь близким другом его высокопреосвященства.

— Каково же четвертое свойство?

— Я великий христианин.

— Что вы подразумеваете под этим?

— Среди моих предков двое святых, из них одна пастушка.

— Прелестно!

— Шесть епископов.

— Более чем достаточно.

— Я б стал кардиналом, пожелай я этого.

— Пожелайте, дорогой господин Пелиссон, пожелайте, и тогда вы дадите мне какое-нибудь славненькое аббатство в Гаскони. Я облекусь в плащ и научу монашков обходиться со шпагой.

— Не могу, увы.

— Почему же?

— По второй причине, о которой я вам уже сообщил.

— Женщины?

— Да.

Пеяиссон де Пелиссар был в это мгновение так мрачен, что д'Артаньяну стоило большого труда сохранить серьезность.

— Это не мешает мне, впрочем, быть в отличных отношениях со святым престолом. Его святейшество подарил мне на именины в праздник святого Гонзаго пару своих туфель.

«Не намек ли это на то, что Ришелье пожелал меня подковать? Не сделали ли меня без моего ведома обувщиком? Нет, не думаю, из-за этого в меня не стали б палить из мушкета» — промелькнуло в голове у д'Артаньяна.

— Но если существует вопрос о туфлях, то существует и вопрос об их размере.

«Вот это другое дело, — подумал мушкетер. — Мы уже ближе к цели».

— И что же происходит?

Глаза Пелиссона заволокло дымкой, и в них замерцали адские огоньки.

— Вот мы сидим за ужином…

«Тысяча дьяволов, — пронеслось в голове у д'Артаньяна, — от обуви он перешел к гастрономии».

—  Каковы сейчас обстоятельства, чтоб утолить аппетит в Европе? Главный едок называется Габсбург, у него двойная голова и двойной желудок. В этот желудок провалились уже Испания, Неаполь, Сицилия, Милан, Австрия, Богемия, Венгрия, Фландрия.

—  Это мне известно. Два года назад я отобрал у него Аррас.

Не обратив внимания на эту чисто гасконскую похвальбу, Пелиссон де Пелиссар продолжал:

—  Еще один сотрапезник называется Бурбон. У бедняги всего лишь Франция.

—  Тоже лакомый кусочек.

—  Да, ибо, обладая Францией, он обладает Гасконью, гром и молния! Той самой Гасконью, откуда мы оба родом. А еще плоскогорье Оверни, где родятся солдаты с головой столь крепкой, что их не берет обычная пуля. Чтоб размозжить им череп, приходится обращаться за особой рудой в Швецию.

Господин Пелиссон осушил третий стакан.

— Явная или тайная, но война ведется с, 1618 года. Таким образом, двадцать четыре годика мы уже лакомимся за столом, трапеза для целого столетия, а то и для двух.

— Как вам будет угодно! У меня нет свинцовых копий и трюфельных полей. Чтобы жить, мне нужна война.

— Остаются еще турки.

— Недавно я пустил одного ко дну.

— Протестанты.

— Олухи царя небесного.

— Ба! Все устроится. Вы знакомы с Урбаном VIII?

— Нет.

— Вам следует его посетить.

— Мне?

— Да, вам.

— И что он мне скажет?

— Он вручит вам договор о всеобщем мире, имеющий силу на три столетия вперед и подписанный самыми влиятельными монархами Европы.

— Выходит, войны не предвидится до середины XX века?

— Окончательно и бесповоротно.

— Но через триста лет можно будет начать снова?

— Весьма вероятно.

— В ту пору я буду слишком стар для этого, — со вздохом заметил д'Артаньян.

— Я же сказал: вам предстоит важное дело.

— Что же мне делать с этим договором?

— Передадите его кардиналу Ришелье вместе с личным посланием папы.

— И это все?

— Да, все.

Д'Артаньян призадумался. Желая освежить его мысли, Пелиссон де Пелиссар протянул мушкетеру стакан с вином и наклонился с его уху:

— Скажите, не обмануло ли меня зрение, когда я сюда входил?

— Что вы имеете в виду?

— Некий дворянин в постели, а также две особы прекрасного пола…

— Весьма возможно.

— Кто эти дамы?

— Вы непременно желаете знать это? 

— Да.

— А вот не скажу.

— Отчего же?

— Оттого, что вы необычайно богаты, и это всегда нравится девушкам.

— О!

— Есть и другая причина: вы слишком хороший христианин и вам надо дать возможность побороться с дурными наклонностями.

— Так, так!..

— И, наконец, третья причина, — продолжал невозмутимый д'Артаньян, — вы несомненно понравитесь девушкам, как вы мне об этом уже сообщили.

— У девушек бывают слабости. Но я силен.

— И, наконец, еще одна, самая веская: ваш знаменитый летательный аппарат, если его капельку щекотнуть, сможет вдруг взлететь и тогда вы без дальних разговоров похитите обеих красавиц.

С этими словами д'Артаньян поклонился Пелиссону де Пелиссару и вышел из комнаты.

 

XII.

РАБЮТИНАДА

То, о чем бедняга Иелиссон не был осведомлен вовсе, наши читатели знают лишь отчасти.

В течение пяти столетий Рабютены были самыми большими насмешниками во всей Бургундии.

Роже, которому в ту пору стукнуло двадцать четыре, принадлежал к младшей ветви этой знаменитой семьи.

Хотя он пристрастился к воинскому ремеслу, причуды и проказы интересовали его куда больше.

Но отец нашел средство против повесы-сына, велев ему жениться на Габриеле де Тулонжон, дочери губернатора Пиньероля.

Роже решил, что близость этой девушки к крепости вряд ли сослужит ему хорошую службу. Кстати, именно в Пиньероле был заточен Железная Маска несколько лет спустя. В силу своеобразного предчувствия Роже старался сохранить свое лицо, и он изыскал средство против женитьбы, пустившись в путешествие.

Его кузине Мари было шестнадцать. Она принадлежала к старшей ветви семьи Рабютенов.

Ее отцом был знаменитый барон де Шанталь, который покинул однажды в момент торжественной пасхальной мессы собор, чтобы участвовать в поножовщине близ ворот Сен-Антуан.

В связи с этим повесили его чучело, а сам он погиб впоследствии под ударами двадцати семи пик на острове Рэ. Поскольку двадцати семи ран для такого человека оказалось маловато, английская эскадра прихлопнула его еще ядром, что, разумеется, тоже было не лишено некоторого основания.

Что же касается Жюли дю Колино дю Валь, то ее происхождение было не столь блистательно.

Роже де Бюсси-Рабютен объяснял его следующим образом:

— Ее папаша торговал сельдью в Булони. И хотел уж было назваться Сельдино, но в этот момент перешел к торговле более крупной рыбой и выбрал себе фамилию Колино.

Роже все откладывал день своего выздоровления. Для этого у него была веская причина: выздоровление означало бы третью дуэль с д'Артаньяном, но д'Артаньян сделался его другом.

Однако в то самое время, как д'Артаньян превратился в друга Рожеде Бюсси, сам де Бюсси превратился в соперника д'Артаньяна.

Наш гасконец не мог не сравнить себя с Роже, и это сравнение было явно не в его пользу.

Красавец Роже обладал всеми преимуществами приятного обхождения: знал наизусть Вергилия и Петрарку, разбирался в редких тканях и владел искусством игры в мяч, умел приятно позевывать и возводить глаза к небесам, обладал даром насмешничать, разбирался хорошо в сортах вываренных в сахаре фруктов, знал толк в теологии и в игре на лютне и, наконец, усвоил науку напускать на себя томность.

Д'Артаньян же, в свою очередь, торопился с очередным поединком, так как ему не терпелось вновь обречь молодого человека на неподвижность. В самом деле, пока нога Роже двигалась в танце, пока рука сгибалась, он, д'Артаньян, был всего лишь солдат, дитя удачи, и проигрывал рядом с владетельным дворянином, с которым было, впрочем, приятно обниматься и целоваться, ибо на одной щеке у него сияла доблесть, а на другой — богатство.

Дадим этому объяснение: д'Артаньян ревновал.

—  Мой дорогой друг, — сказал ему однажды Бюсси, — погодите еще денек. Я уже хожу, но пока под ногами сплошные кочки.

—  Давайте тогда драться сидя.

—  Это каким образом?

—- На пистолетах. Мы сядем в двух противоположных концах комнаты.

— А что, это возможно?

Послышался стук падающего тела. Это упала в обморок Мари.

Первым душевным движением д'Артакьяна было чувство удовлетворения: Бюсси слыл непревзойденным стрелком.

Вторым — досада. Придя в себя, Мари обратила взгляд на кузена.

— Не волнуйтесь, — сказал Бюсси, — все будет сделано с изяществом и вкусом. Мы закроем занавески и устроим подобие ночи. Перед каждым из нас поставят стол. На столе — две свечи, две бутылки испанского вина, два пистолета. Свечи будут зажжены, бутылки — полны вина. Прежде чем выстрелить, мы осушим по бутылке. Тогда наверняка хоть что-то пойдет вдребезги: либо бутылка, либо череп.

Д'Артаньян согласился на эти условия, сухо кивнул Роже, с печальным достоинством поклонился Мари и вышел. Едва он оказался за порогом, Бюсси глянул со всей серьезностью в глаза Мари.

—  Что вы думаете, моя дорогая, об этом доблестном дворянине?

—  Он слишком доблестный.

—  И в то же время утонченный, не правда ли?

—  Возможно, станет со временем.

—  Отличный наездник…

—  Не знаю… Днем можно жить в седле. Ну а ночью?

—  Да, но глаза у него мрачные.

—  Однако не испанские.

—  Беспокойство в чертах?

—  Не такое, как у итальянцев.

—  Рассеянность? 

—  Он не англичанин.

—  Ну а насчет того, что он влюблен в вас? —- Так он же француз!

И девушка расхохоталась, что лишь прибавило ей очарования.

— Теперь мой черед задавать вопросы. Что мне делать с его любовью?

— Ответить взаимностью.

— Каким же образом?

— Придумайте сами.

— Хорошо ли по-вашему звучит имя…

— Имя?..

— Госпожа д'Артаньян. 

— Мне кажется, не очень. Было б лучше даже госпожа Цезарь или мадам Эпаминонд.

— Тогда я в затруднении. А вдруг он в один прекрасный день станет маршалом Франции?

— Я буду им еще ранее.

— Да, но вы скоро его убьете.

— Клянусь, все будет наоборот.

— В таком случае он убьет вас? Подумайте, два маршала Франции погибают в один и тот же день!

— Нет, я первым выпью свою чашу.

— Ну а если у вас дрогнет рука?

На лице у Роже явилась улыбка досады.

— Дрогнет… После двух жалких бутылок вина…

— Ну а если ваш пистолет даст осечку?

— Тогда я возьму другой.

— А если…

— Тогда вы женитесь на мадмуазель де Тулонжон, которой предназначил меня мой отец.

— Ку а если вы выживете…

— Тогда есть опасения, что я сам вступлю в этот брак.

— Жизнь полна ловушек. И каждый метит в свою яму.

— Значит, надо смотреть под ноги.

И молодые люди принялись хохотать, как повелось у Рабютенов.

 

XIII.

ГДЕ НИ ДЕ БЮССИ

,

НИ Д'АРТАНЬЯН НЕ РАССТАЛИСЬ, КАК НИ СТРАННО, С ЖИЗНЬЮ

Пелиссону де Пелиссару предложили подготовить дуэль»

Поясним с помощью одного только имени, каким образом этот легендарный соблазнитель и христианин проник в гостиницу к де Бюсси. Это одно имя — Ла Фон.

Пелиссон был игрив. Ла Фон был циничен.

Пелиссон верил в Бога. Ла Фон был с Богом на «ты» и использовал его для поручений.

Пелиссон пел модные песенки. Ла Фон насвистывал назойливые мотивчики.

Пелиссон занимался изобретением летательного аппарата. Ла Фон летал.

Пелиссон обсасывал белый трюфель в момент пробуждения. Ла Фон ел трюфели всю ночь.

Из этого становится ясно, что Ла Фон был главным служителем и доверенным лицом Пелиссона де Пелиссара.

Ла Фон соблазнил двух служанок Мари и Жюли. Одной он посулил, что женится на ней, другой — что бросит ради нее жену и они убегут вдвоем на край света.

Из ранга служанок он возвел их в ранг любовниц, потчуя обеих вареньем. Потому что господин Пелиссон никогда не путешествовал без варенья. Вазочки с вареньем были его чернильницами.

Человек с таким слугой был любезно принят известными нам обитателями гостиницы. Он предложил им показать свой летательный аппарат, и его предложение было с восторгом принято.

Затем его попросили взять на себя устройство этого странного поединка между д'Артаньяном и Роже, уже назначенного в тот же день на шесть часов пополудни.

Пелиссон обдумывал это предприятие два часа подряд.

И вот каковы результаты его раздумий. Если д'Артаньян будет убит, возложенная на того кардиналом миссия перейдет целиком и полностью к нему, Пелиссону де Пелиссару.

Но поскольку он считал себя христианином со всеми вытекающими отсюда недостатками и поскольку его летательный аппарат пока еще не летал, то существовала необходимость воспользоваться иным летательным аппаратом, имя которому было д'Артаньян.

При условии, разумеется, что и этот летательный аппарат сможет все-таки полететь.

Плодом этих размышлений было то, что Пелиссон сунул руку в карман и извлек оттуда флакончик, содержимое которого перелил в две бутыли, предназначенные для Роже де Бюсси-Рабютена. То было сильнейшее успокоительное средство, которым господин Пелиссар потчевал дам, чтоб остудить их страсть в отношении своей особы.

Выпив снотворного, Роже будет сражен усталостью и ему не достанет сил выстрелить.

Читатели, разумеется, сурово осудят действия Пелиссона де Пелиссара.

Однако, можно возразить, что с одной стороны господин Пелиссон был сказочно богат и с другой стороны — речь шла о всеобщем мире.

Пока этот достойный дворянин завершал свои приготовления, д'Артаньян завершал свой туалет с хладнокровием человека, который готовится предстать перед знакомым ему обличьем смерти — и многоликим, и глупым одновременно, и, представ, сделать вид, что не дивится увиденному, чтоб не нанести таким образом этой даме оскорбление.

В этот момент кто-то стал царапаться в дверь.

Д'Артаньян велел Планше открыть.

Появилась Жюли дю Колино дю Валь.

На ней было платье из серого муслина, что давало возможность оценить в полной мере и руки, и плечи.

Платье было отделано лентой вишневого цвета, что отлично гармонировало с губами девушки.

— Господин д'Артаньян, ситуация такова, что мне не нащупать нерв нашего разговора…

— А вы попробуйте, сударыня, попробуйте, если, конечно, не желаете присесть.

— Вы не должны быть причиной того, что мадмуазель Шанталь погибнет с тоски.

— Отчего у вас такие опасения?

— Неужели вы не видите, как она любит кузена? Надо быть слепым… 

Д'Артаньян был сильным человеком, но он побледнел.

— Что до самого Роже, то он уже страдал от неразделенной любви в прошлом. Теперь он открыл свое истерзанное любовью и полное меланхолии сердце двум италийским морям, после чего бросился в эту новую любовь, уверив себя в том, что это все же хоть отчасти Она.

— Отлично, мадмуазель. Обещаю вам, что господин де Бюсси Рабютен выйдет победителем из поединка.

— Но если он убьет вас?

— Со мной это уже случалось,

— Вы феникс среди рыцарей, я буду ухаживать за вами, я исцелю вас, я…

— Но кто ж та особа, которая так ввергла в отчаянье господина де Бюсси-Рабютена?

— Вероятно, все-таки это я сама.

И тут она исчезла — вишневая, чуть серая… Какое-то мгновение д'Артаньян рассматривал себя в зеркале.

— Какая жалость, — сказал он сам себе, — мне нравится, как эта голова сидит на плечах.

Внезапно раздались спорящие голоса.

Это Планше не разрешал Ла Фону войти в комнату.

— Я тебе говорю, он с женщиной.

— С женщиной? Как ты узнал об этом?

— По платью, болван.

— Мне случалось видеть отменнейшие платья, но внутри был мужчина.

— Мой друг, мужчины не носят платьев.

— Мужчины — нет. А папа носит.

— Да от такого сравнения разит сатаной.

— Не отзывайся дурно о моем друге, с которым ты не знаком.

— Я знаком с двадцатью шестью способами обращения с палкой.

— А я знаю двадцать семь способов обращения с Господом Богом.

Тут открыл рот д'Артаньян:

— Что там такое?

— Этот малый, сударь, желает пролезть в комнату.

— Этот олух не дает вам возможности встретиться с его святейшеством папой.

— Разве мне предстоит встреча с его святейшеством? 

— Вот именно.

— Когда?

— Через час.

— Где?

— Вам надлежит следовать за мной.

— А твой хозяин?

— Уехал вперед.

— А дуэль?

— Переносится на ночь.

— Планше, шпагу, плащ. Мы едем. Планше скорчил физиономию.

— Сударь…

— Что такое?

— Шпагу на встречу с папой?

— Он не обратит на это внимания, он правит молниями, не шпагами.

И Планше подал плащ и шпагу.

 

XIV.

ПАПА И МУШКЕТЕР

Д'Артаньян вскочил в карету, занавески тотчас задернулись.

Пелиссон де Пелиссар, сидя рядом, разглаживал усы.

Планше и Ла Фон устроились на козлах. Между ними торчал вооруженный кнутом кучер, готовый в случае необходимости вмешаться в их ссору.

Они проехали с полчаса, и д'Артаньян нарушил, наконец, молчание.

— Мой друг, в вашем роду было столько святых. Сообщите мне по секрету о главном достижении Урбана VIII.

— Главных достижений два, притом весьма значительные.

— Два? Черт побери, какой понтификат!

— Во-первых, он упразднил иезуиток.

— Иезуиток?

— Вот именно. Мало того, что они были женщинами, они желали еще сверх прочего быть иезуитками!

— Ну а второе?

— Он окрестил Ришелье.

— Тысяча дьяволов! Так ему, наверно, лет сто, вашему папе. 

—- Отнюдь. Он свеж, как огурчик. Он посвятил Ришелье в кардиналы.

—  Выходит, без Урбана VIII…

—  У нас не было возможности звать Ришелье его высокопреосвященством…

— Что было бы в высшей степени неучтиво. В этот момент карета остановилась.

Соскочив со ступеньки, д'Артаньян очутился перед одиноко стоящим домом, одно окно в этом доме светилось. Дверь распахнулась.

Человек в черном со свечой в руке предложил д'Артаньяну следовать за ним по лестнице, стены которой были обиты темно-серым бархатом.

В конце лестницы скрытая за занавеской и обитая тем же бархатом дверь открылась прежним таинственным образом.

В сопровождении своего спутника д'Артаньян миновал несколько коридоров и оказался перед третьей дверью, и она, в свою очередь, распахнулась.

Человек в черном исчез.

Д'Артаньян переступил порог.

Закутанный в меха старец сидел в кресле, грея ладони с короткими пальцами над пылающим в камине огнем.

Он поднял одну из ладошек, словно желая благословить широкий табурет на треноге.

— Садитесь, сын мой.

Невозмутимый от природы, привыкший к общению с сильными мира сего д'Артаньян ощутил дрожь.

Человек, с которым его свела судьба, превосходил на тысячу Портосов самого могущественного в мире монарха. Его род был древнее рода Монмаранси, Габсбургов и Paraнов. Его духовное наследие не погаснет вовеки, разве что с последним на земле человеком, который, будучи последним на земле папой, покинет пылающий корабль.

—  Ночи в Риме холодны, — заговорил Урбан VIII. — .Мне известно, что ваше пребывание здесь не было таким уж скверным, откинем, разумеется, то прискорбное происшествие… Напомните, пожалуйста, мне название траттории.

—  Траттория «Мария-Серена», ваше святейшество.

—  Да, да. Тот способ, к которому они прибегли, хорош для жарки цыплят. Может, стоило с ними как-то объясниться?

Д'Артаньян отнюдь так не думал, но губы у него дрогнули — самые гасконские губы во всей Франции, и это движение не укрылось от папы.

— Позвольте считать, ваше святейшество, что у них есть привычка к особому блюду: мушкетер с перчиком.

— Глупейшая путаница. Мы поступаем так с испанскими шпионами.

Д'Артаньян выгнул стан на табурете.

— Значит, я похож на шпиона?

— Вы похожи на испанца. На слегка испорченного испанца. Впрочем, в Риме вам нечего опасаться. Ведь при вас ваша шпага. Ну и потом здесь я. Или, по крайней мере, то, что ходит в моих туфлях и считается мною.

Д'Артаньян ерзал как школьник на краю табурета. Опустившись на колени, он склонился перед папой.

— Я пожму руку вам на дорогу, ничего более сделать для вас я пока не могу. Париж отсюда в ста пятидесяти лье.

— Значит, это заботы моей лошади.

— Тогда она получит мое благословение так же, как вы. Видите эту папку?

И Урбан VIII указал на увесистую кожаную папку зеленого цвета с золотыми украшениями.

— Здесь три великих монарха. Но крайней мере, их души. На худой конец — их подписи. Император Священной Римской империи Фердинанд III, Король Испании Филипп IV, Король Англии Карл I. Не хватает лишь печати вашего монарха Людовика XIII…

Урбан VIII принялся рассматривать свои ногти и затем бросил как бы невзначай:

— Тогда всеобщий мир будет провозглашен.

Он кашлянул два-три раза, бросил быстрый взгляд на мушкетера:

— В каких отношениях вы с кардиналом Ришелье?

— Мы помирились друг с другом, ваше святейшество.

— Знакомы ли вы с кардиналом Мазарини?

— Нет, ваше святейшество. Я только видел его и мне известна та репутация, какой он пользуется.

— О! Вид не соответствует репутации. Это письмоводитель, которым мы обеспечили Ришелье. Кстати, как он себя чувствует?

— Как всякий человек, который днем пьет бульон, а ночью потребляет пузырек с чернилами. 

Папа вновь улыбнулся той тонкой улыбкой, которая покорила д'Артаньяна.

—  Договор вы должны вручить кардиналу Ришелье. И никому другому.

—  Ваше святейшество желает сказать, что королю…

—  Король не более чем дитя. Вы знаете господина Гротиуса?

Д'Артаньян не знал господина с такой латинской фамилией.

— Ученый, к тому же прекрасный исследователь. Даже ботаник, если говорить о королевском семени. Прочтите ответ, посланный им в Швецию. Но Швеция не способна после попойки держать язык за зубами. Вот копия.

Урбан VIII взял со столика валявшийся там, как казалось, случайно, листок бумаги.

«Наследнику трижды сменили кормилицу, ибо он не только истощает грудь, но и терзает ее. Соседям Франции следует не терять бдительности перед лицом хищности в столь юном существе» — прочитал папа. — В предвидении неожиданностей французское королевство будет первым гарантом договора. Не терять бдительности — это означает в данном случае не дать ему возможности преступить этот договор. Что с вами, сударь?

—  Простите, ваше святейшество… Я всего лишь солдат. Скажу вам по простоте: я всегда считал Людовика XIII своим королем.

—  Конечно… конечно… Он славный человек, правда, немного завистник, к тому же без ума от своих усов. Меланхолическая личность, но он крепко держится за нить, именуемую Ришелье. У меня, впрочем, тоже кое-какие сложности в связи с вашим знаменитым кардиналом. Я не хотел, чтоб он трогал Вальтлин. Но он не послушался. Я запретил ему вступать в союз с Густавом-Адольфом. Он бросился в его объятья. Впрочем, пренебрежем этим. Он человек решительный и по-своему мудрый.

Урбан VIII на минуту задумался.

— Необходимо добиться, чтоб он вновь обрел сон. Затем папа продолжал:

— Я уже говорил вам об опасностях. Только мы с вами знаем о договоре. Так что храните тайну. Подумайте, какую выгоду могло б из этого извлечь какое-нибудь герцогство, я не говорю Миланское или какое-нибудь ледяное царство, я не говорю Россия. Повторяю: они могли б извлечь выгоду, зная наперед свою судьбу. Если вы встретите француза, немца, испанца или англичанина, мирно продолжайте свой путь: они представители тех великих наций, что пляшут одну и ту же кадриль. Если вы встретите человека с берегов Балтики, голландца, мавра — обнажайте шпагу и бросайтесь вперед, чтобы предупредить нападение. Этим людям нужна будет ваша жизнь, чтоб завладеть папкой.

Д'Артаньян затрепетал. Голос Урбана VIII звучал металлом веков. Новый Иисус Навин возвещал крушение стен, разделяющих народы, которые наблюдают друг друга пока лишь в щели.

Папа заговорил тише и доверительнее:

— Универсальный договор о мире содержит семнадцать тысяч двести различных статей. Меньшим количеством нам было не обойтись. Следовало предусмотреть все: угасание и крах династий, появление новых ересей, возникновение несуществующих пока держав и их притязания, которые предстоит удовлетворить, осушение некоторых морей, что даст людям великолепные угодья, искусственный поворот рек, отчего возникнет один огромный поток, циркулирующий по кругу, обширные скважины, пробитые в недрах вселенной с целью добыть оттуда подземный огонь, создание летательных аппаратов еще более тяжелых, чем тот, который построил наш дорогой друг Пелиссон де Пелиссар и могущих домчать до лунного диска четыре персоны: старца, юношу, женщину и ребенка, — все это вполне естественно и даже менее сложно по устройству, чем хлебное зернышко.

 

XV.

МУШКЕТЕР И ПАПА

Д'Артаньяна ошеломила грандиозность начертанной перед ним картины.

— Название этого договора звучит лучше всего по-латыни. Вы знаете латынь? 

— Нет, ваше святейшество. Знаю лишь наизусть Peccavi.

И д'Артаньян вновь опустился на колени перед Урбаном VIII, лепеча дрожащими губами смутные звуки. Миледи — бледная, в мерцающем ореоле, кровавая, ледяная, полная ненависти, без головы — промчалась перед его взором.

— Дитя мое, ваши грехи могут быть лишь грехами солдата. Солдаты и люди, посвятившие себя искусству, имеют право на отпущение грехов.

Д'Артаньян потупил голову. Лишь мужчины умеют плакать.

— Вы ни разу не поверяли свой грех исповеднику?

— Его преосвященство отпустил мне грех четырнадцать лет назад.

Папа не мог сдержать гримасы:

— Этот влезет повсюду!

Но профессиональный навык возобладал, и Урбан VIII, совершив мысленный прыжок, перешел прямо к сути и громко произнес:

— Преступление?

— Да,

—  Месть?

—  Да.

— В одиночку?

— Нас было пятеро.

— Женщина?

Не смея ни слова сказать вслух, д'Артаньян кивнул.

— Шпага? Пистолет? Что еще?.. Урбан VIII провел рукой по своей шее.

—  Топор? Вот оно как. Бедное существо… Отвратительное существо, не так ли? Топор подходит более всего. Одинединственный удар? Выходит, знаток дела, палач. Я полагаю, это понравилось Ришелье. А туловище? Погребли?

—  Спустили по реке…

Д'Артаньян говорил с большим трудом. Пот крупными каплями катился со лба.

— Полагаю, эта женщина заслужила свою участь. Выходит, это не преступление, а мера защиты, однако событие омрачает ваши ночи. Я освобожу вас от терзаний.

Папа сотворил крестное знамение над головой мушкетера и произнес несколько слов по-латыни.

— Недурная молитва. Я горжусь тем, что сам ее составил. Поднимитесь.

— Да благословит вас небо, ваше святейшество, за то, что сочли меня достойным вашего поручения.

— Вы известны в Европе, господин д'Артаньян, особенно после вашего путешествия в Англию в 1625 году. Я велел, чтоб мне сообщили подробности. Это произошло на второй год моего понтификата, однако в памяти все сохранилось.

Д'Артаньян покраснел.

— От меня ускользнули лишь две-три детали. Поясните, пожалуйста. В этой гостинице, в Амьене, слуга, которого звали Гримальди…

— Гримо, ваше святейшество.

— Раскроили ему череп рукоятью вил или же граблями?

— К сожалению, вилами.

— А граф де Вард, был он пронзен трижды или четырежды вашей шпагой?

— Четырежды, ваше святейшество. 

— Живой человек, пригвожденный к земле подобно кукле! Сколько ему было? Сорок два? Теперь этого уже не узнаешь. Объясните мне, почему эти четыре удара шпагой не тревожат вашу совесть. Я напишу на эту теме соответствующее двустишие.

— Служение королеве.

— А та женщина, которую вы бросили в воду, отрубив ей сперва голову… Прошу вас, перепишите ее на мой счет.

Д'Артаньян поднялся с колен.

— Договор будет доставлен без промедления.

— Кто говорит о сроках? Сроки хороши, когда речь идет об обычном договоре, потому что в любой момент может разразиться война. Но договор, рассчитанный на три века, может подождать. Тут необходимо другое: весть о нем должна быть подобна удару грома. Если сведения просочатся, все погибло. Вот почему мы с вами пускаемся в детали. Прощайте, господин д'Артаньян.

Смущенный, ошеломленный, прижимая к себе под плащом папку с текстом договора об универсальном мире, наш мушкетер ступил на улицу с таким чувством, будто Спустился с небес. 

Карета и провожатый показались ему театральными аксессуарами.

— Ну что? — осведомился Пелиссар с некой плотоядностью в голосе.

— Вы совершенно правы. Лучше всего мне подыскать место каноника. Пусть я превращусь в епископа, даже в пастуха, чтоб сделаться потом святым.

— Вы еще успеете с этим. Сейчас надо спешить на дуэль.

Д'Артаньян побледнел. Вдохновленный мыслью о предстоящей миссии, он совершенно забыл о поединке. И еще более — о клятве по поводу Бюсси-Рабютена.

Обстоятельство, куда более важное: он забыл, что влюблен.

Забыл про юное и свежее существо, Мари де Рабютен Шанталь, истинный цветок с его лепестками, шипами-насмешками и росой на щеках.

Но был еще и великий прелат, устремленный к земле своими речами, к небу — своей душой, к людям — своей добротой, был Урбан УШ.

 

XVI.

ДУЭЛЬ

В то время как д'Артаньян был занят своими делами, Роже де Бюсси-Рабютен произвел смотр двум стульям, двум свечам, двум парам бутылок, уже приготовленных предусмотрительным Пелиссоном.

С его точки зрения стулья, свечи и вино были безупречны,, Нахмурился он лишь оттого, что его не вполне устроила дистанция.

В восемь вечера в комнате трудно было не попасть в цель.

Читатель возразит, что можно еще раздвинуть стулья. Но для этого нужно раздвинуть стены, вещь вполне выполнимая, однако требующая времени.

В близости дистанции таилась дополнительная сложность: невозможно было отделаться от впечатления, что вы убиваете друга, пирующего с вами за общим столом. И Бюсси решил: пусть он умрет, но, по крайней мере, понасмешничает над смертью. Однако если кто-то заглянул бы ему в душу… Хотел ли он в самом деле смерти?

Он бы хотел пройти сквозь годы, как пузырек воздуха сквозь шампанское в бокале. Когда бокал будет на три четверти выпит, он станет маршалом Франции, что неизбежно, членом Французской академии, что будет ему к лицу и, наконец, фаворитом нового монарха, пока еще малолетнего Людовика XIV — все это опьяняло его разум.

Из трех желаний осуществилось, как мы знаем, лишь второе. Обсудив, однако, сам с собой настоящее и предвкушая будущее, Роже де Бюсси-Рабютен встретил д'Артаньяна и Пелиссара с приятной улыбкой на устах.

— Друзья мои, мы совершили ошибку. Впрочем, это еще полбеды. Хуже, что чуть не согрешили против хорошего тона. Досадно,.. Взгляните на ковер.

Д'Артаньян глянул равнодушно себе под ноги. Пелиссон обратил внимание на то, что его сапоги забрызганы грязью.

— Что если появятся кровавые пятна? А бутылки? Можете себе представить, они опрокинутся, вино глупейшим образом разольется по ковру… Удручающее зрелище…

— В самом деле, — отозвался Пелиссон. Как христианин он уважал человеческую кровь, как католик чтил вино, поскольку оно являлось неотъемлемой частью причастия. — В самом деле, зрелище будет удручающее.

— Хуже: я говорю, в дурном вкусе. И потому предлагаю вам перенести нашу церемонию на свежий воздух на одно лье отсюда. Расставим стулья по усмотрению. Луна заменит свечи. А если хлебнем глоток-другой вина, получится примерно то же самое, что и здесь. Господин Пелиссон де Пелиссар, вы разрешите?

И Бюсси учтиво протянул Пелиссару стакан, который был тут же выпит.

— Мой дорогой, мой несравненный д'Артаньян, вы тоже не откажетесь выпить?

Но д'Артаньян лишь помотал головой.

— Если вы не станете пить, я не стану тем более. Я не хочу, чтоб потом говорили, будто мой успех зависел от выпитого вина.

Раздался глухой звук падения. Это Пелиссон рухнул на пол.

— Бедный человек! Вот до чего доводит избыток набожности! Мне лично кажется, что Господу приятней всего, когда его оставляют в покое. Пора его избавить от наших угрызений совести, нам следует жить нашим счастьем и никогда не жаловаться. Мой д'Артаньян, помогите мне усадить его на стул. Любопытно, что умерщвление плоти увеличивает вес тела. Двойное или тройное расширение духа

— и персона весит столько же, как если б состояла из сплошных костей. Так, все в порядке… Теперь — в мой экипаж, забираем стулья, пистолеты и препоручаем этого сраженного добродетелями дворянина трезвому разуму господина Ла Фона.

Так и сделали. Д'Артаньян и Бюсси-Рабютен сели в карету. Планше принял на себя команду над стульями. Что же до Ла Фона, то он мгновенно решил сообразно данной ему характеристике заняться изучением качеств испанского вина. Поскольку, однако, он был свидетелем операции, произведенной его хозяином над одной из бутылей, и поскольку видел ее результат, он благоразумно занялся вином, предназначенным для д'Артаньяна. Иначе говоря, откупорил другую бутыль и препроводил ее содержимое в свой желудок — кладовую и погреб всех благ, которые жизнь дарит человеку. И тотчас ощутил истинность той сентенции, которую любил повторять его прежний хозяин, господин де В:

— Стоит мне выпить, и я стал другим человеком, а другой — это совсем другой: он трезв, как стеклышко.

Именно это и побудило Л а Фона спустить еще одну бутыль в широкое отверстие его бархатных штанов, завершавшееся снаружи огромным входом в это хранилище.

Пока господин Пелиссон упивался нектаром ангельских песнопений, а Ла Фон отдавал дань нектару, произведенному человеческими руками, Планше устанавливал на почтительном расстоянии друг от друга два стула.

И в самом деле, если д'Артаньян обязан уцелеть, поскольку стал обладателем тайны, если Роже дал согласие жить, поскольку аромат жизни был для него соблазнителен, Планше самым естественным образом старался, чтоб не погибли оба.

О де Бюсси Планше заботился по той причине, что он приходился кузеном Мари де Шанталь. Довод весьма основательный.

О д'Артаньяне он заботится в силу того, что д'Артаньян — это д'Артаньян. Довод неопровержимый.

Стулья были поставлены на расстоянии двадцати шести шагов друг от друга. Почему именно двадцати шести? Потому что двадцать шесть — это дважды тринадцать, и одно несчастное число должно уничтожать другое. Рассуждение в духе Планше.

Минуту спустя римская луна, под чьим светом живописно подрагивали ветви деревьев, озарила необычайное зрелище.

Рассевшись с серьезным видом на стульях, д'Артаньян и де Бюсси-Рабютен обменялись комплиментами.

—  Господин де Бюсси-Рабютен, я отнюдь не считаю вас глупцом, я считаю вас самым образованным дворянином, какого только рождала Франция с эпохи Монтеня, который, впрочем, был гасконцем.

—  Но, господин д'Артаньян, вам хорошо известно, что во Франции никогда не было и не будет ничего, креме Арманьяка и Бургундии.

—  Учтите, однако, при этом, что Бургундия долгое время была куда могущественнее Франции.

—  Совершенно верно. Жители Арманьяка, то есть гасконцы, пришли на помощь французам. Чего вы хотите, сударь? Мы уже смирились. Мы теперь таковы, каковы мы есть.

Эти приятные слова растопили бы сумрак ночи, не будь пистолетов, которые мужчины сжимали в руках.

И не таись за этими пистолетами упоительная улыбка и светлое лицо Мари.

 

XVII.

ЧТО МОГУТ СКАЗАТЬ ДРУГ ДРУГУ ДВЕ ЖЕНЩИНЫ, КОТОРЫЕ ДУМАЮТ, ЧТО РАЗГОВАРИВАЮТ СТОЯ, В ТО ВРЕМЯ КАК ДВОЕ МУЖЧИН САДЯТСЯ, ЧТОБ ОБЪЯСНИТЬСЯ ТАК, СЛОВНО ОНИ ВСЕ ЕЩЕ НА НОГАХ

—  Тяготы ночи сокрушат их своим ледяным дыханием.

—  Ты имеешь в виду, что они могут простудиться?

—  Ах, я пытаюсь, чтоб ты осознала свою причастность к свершающемуся.

—  Жюли, перестань ходить взад и вперед. У тебя мысли рождаются из пальцев. Чем больше шагаешь, тем больше мыслей. Это наводит тоску.

—  Твоя ирония оборачивается против тебя своим собственным жалом. 

— Это что, афоризм большого пальца твоей ноги?

— Не оскорбляй вместилища собственных мыслей. Дух замирает от звона шпаг ночью.

— Но ведь они дерутся на пистолетах.

— Пистолет — та же шпага, и пуля — ее острие. Боже мой, что если они убьют друг друга? Какому из этих теплых еще тел вверить вечную страсть, о которой вспомнят, произнося в грядущем мое имя? Как думаешь?

— Я думаю, тебе стоит выпить оршада.

— Роже — это черный брильянт, безумная драгоценность скорбящей вдовы. Лучше стать его вдовой, чем сделаться его добычей, пусть уж лучше память-палач наполнит вместилище воспоминаний. Д'Артаньян — это тайна, целомудрие и бьющая ключом жизнь и одновременно — сердце воина под плащом. Он знаменит, Роже всего лишь известен.

— Ты влюблена в д'Артаньяна? Несмотря на возраст? —Знай, моя дорогая, что тридцать пять для мужчины — это век рассудка и безрассудства.

— Ты считаешь, он тебя любит?

— О, я в этом убеждена. Чего он только не совершит ради одной моей улыбки. Он предлагал мне вырвать из сердца Индии королевство, чтоб сделать меня магараджессой.

— Мне он обещал всего лишь быть достойным дворянином до самой своей смерти.

— Мне он сулил брильянты своей матери, которая была принцессой и владела копями и драгоценностями.

— В каких же краях?

— Не знаю.

— Мне он обещал только большую порцию нуги.

— Этот мужчина тверже железа, он почернел в пороховом дыму, я была для него островом, манящим издалека, я была восторгом его желаний. Одно движение ножниц парки — и нить жизни перерезана. Ты не слышишь? Не рокот ли это судьбоносных сил?

— Глупая! Это храпит Пелиссон де Пелиссар. Однако Жюли оказалась права. Храп Пелиссона был

внезапно перекрыт шумом кареты. Обе девушки бросились на крыльцо. Карета остановилась. Настал миг оживания. Занавеска поползла в сторону. Из кареты вылез человек.

Это был Планше.

Он нырнул обратно в карету и вытащил оттуда, обхватив руками чье-то тело. Голова раненого склонилась ему на плечо, и лица было не разобрать.

Наконец, появился третий; он, как и Планше, поддерживал со свой стороны раненого, а может, и умирающего человека.

На том, кто вылез напоследок, была шляпа д'Артаньяна и плащ Бюсси-Рабютена.

Мрачное трио приблизилось к крыльцу, на котором стояли прижавшись друг к другу белые, как полотно, девушки. Обе проявляли свои чувства по-разному. Жюли замерла в неподвижности, Мари плакала.

Затем показался Ла Фон с факелом в руке.

Наконец, явилась возможность увидеть жертву дуэли, того, кто столь нелепо пролил во имя чести свою кровь и пожертвовал блестящей карьерой ради прихоти ночного поединка, того, наконец, чье безжизненное, смертельно бледное лицо пребывало в таком контрасте с неизменно красной физиономией Планше.

Меж тем Планше не был озабочен, Планше не был печален, Планше не был в отчаяньи, Планше не был насмерть удручен: Планше играл роль смерти, ибо это он поддерживал тело своего хозяина с заботливостью матери и силой титана.

— Скорее! — воскликнул Роже. — Пусть привезут лучшего в Риме хирурга!

— Лучший в Риме хирург — это врач его святейшества, — отозвалась Мари. — Господин Пелиссон говорил о нем вчера.

— Где Пелиссон?

— Он спит, — ответствовал Ла Фон.

— Разбудите его! Дорога каждая минута. 

— Что случилось? — спросила Жюли, едва раненого положили на диван.

— Мой бедный д'Артаньян! Никогда я себе этого не прощу! В каждой руке у него было по пистолету. Первый он разрядил в воздух, второй направил дулом в землю. Моя первая пуля угодила в его пистолет, ствол раскололся, обломки ранили его в бедро и покромсали живот. Проклятая ловкость или неловкость, не знаю, но я сойду с ума, если ему суждено погибнуть. 

Меж тем Ла Фон приблизился к своему хозяину и попытался учтиво его разбудить.

Поскольку это не принесло результатов, Ла Фон разгорячился. В силу порочных наклонностей горячность перешла в брань:

— Винная тварь, язва моего сердца, помои моей души, хватит храпеть, только зря воздух гоняешь, один смрад!

Когда выяснилось, что ругательства не менее бесполезны, чем вежливость, Ла Фон стал трясти Пелиссона за плечо. Голова замоталась, Пелиссон не просыпался.

Тогда зловещий Ла Фон прибег к способу, достойному его подлой натуры.

Он взял кочергу, сунул в огонь, мгновенно раскалил докрасна и приложил к руке своего хозяина.

Постараемся теперь описать, что снилось в этот момент Пелиссону.

Он видел, как его летательный аппарат летает. Без малейших усилий он парил над крышами города.

Его пилот и создатель не без добродушной иронии наблюдал своих бывший собратьев — людей. Какими неуклюжими и вместе с тем суетливыми сделались они вдруг! Жалкие манекены, заводные куколки, изобретенные, чтоб позабавить его, Божьего сына.

На другой планете — Пелиссон не сомневался в этом — Бог располагает настоящими людьми для своих личных утех.

И он решил посетить эту планету.

Предприятие честолюбивое, но можно ограничить свое честолюбие. Можно избрать что-нибудь скромное, скажем, луну. Или же спикировать прямо на Венеру, слабость вполне понятная для Пелиссона де Пелиссара.

Увы, господин Пелиссон стремился всегда к самому величественному, он покупал все лучшее и притом в громадных количествах. И он решил посетить солнце.

Аппарат совершил рывок в воздухе. Земля сделалась хилой звездочкой, превратилась в воздушный шарик, пущенный капризным ребенком, потом — в наспех очищенное яблоко.

Потом стало зернышком, которое, быть может, взойдет, суля урожай христианам.

Потом — жуком, барахтающимся в слоях воздуха, раскинув лапки.

Потом вообще ничего.

Близилось солнце, дружелюбное, сияющее.

С капитанского мостика Пелиссону было все хорошо видно. Его уши раскинулись в виде плавников, ноздри вдохнули горячий воздух, глаза завращались от наплыва мыслей и губы задвигались, не издавая, впрочем, ни звука.

Он поднял руку в торжественном жесте, чтоб приветствовать своего нового друга — лучезарное светило. Но он, без сомнения, слишком приблизился к солнцу, поскольку тут же последовал крик боли: рука загорелась.

Одновременно знакомый ему запах жареного Пелиссона ударил в ноздри.

Сверхчеловеческим усилием воли он вырвался из своей скорлупки, предпочитая гибель Икара смерти свиньи на ферме.

Падение было молниеносным.

Сперва земли не было, но вот уже и жук — первое облегчение.

Потом зернышко, пока еще слишком маленькое, чтобы принять кости, плоть и душу Пелиссона де Пелиссара.

Потом яблоко, более аппетитное, чем казалось в начале — вкус земли, столь притягательный для умирающих, которые открывают уста, чтоб вновь отведать ее.

И, наконец, воздушный шарик. Вот и сама планета, лик у нее стал добрее.

То была земля, то был Рим, пуп земли.

Почва под ногами.

Но Пелиссон столь неудачно выскочил из кресла, что свалился, поставив левую ногу на место правой. Однако ноги, как водится, имеют обыкновение ходить нормальным образом. От этого берцовые кости, расположенные в голенях обеих икр, мгновенно сломались.

Пелиссон де Пелиссар испустил еще один крик боли.

Ла Фон поставил кочергу на место.

— Сударь, очень прошу вас, имя хирурга его святейшества. Пелиссон улыбнулся горестной улыбкой. Заботливость несравненного Ла Фона была ему знакома!

—  Хирург его святейшества? -Да!

—  Его имя — Солнчинелли.

При звуке этого жестокого имени, внезапно им же произнесенного, Пелиссон де Пелиссар утратил сознание. 

 

XVIII.

МАРИ ШАНТАЛЬ

Господин Солнчинелли прибыл через двадцать четыре минуты.

Он констатировал у д'Артаньяна перелом бедреной кости, множественные раны в области живота, два сломанных пальца и ссадины на лице — блистательная коллекция телесных повреждений.

Операцию начали немедленно. Она завершилась лишь ранним утром.

Д'Артаньян, придя в себя, переносил боль с таким мужеством, что это потрясло самого Солнчинелли, сухого приверженца римской курии.

Мари, правда, держала все время раненого за руку, повернувшись к нему из приличия спиной. Эти две руки немало сказали друг другу в течение ночи.

Что же до Пелиссона де Пелиссара, то у него были сломаны, как мы сказали, обе берцовые кости. Но они при всем их упрямстве весьма терпеливы. Они ждали починки до следующего дня.

По истечении недели — семь ночей бдения для Мари и семь дней стенаний для Жюли — выяснилось, что жизнь д'Артаньяна вне опасности.

Пелиссону с самого начала ничто не грозило.

Мари ловила малейшее желание д' Артаньяна, Л а Фон не покидал изголовья своего хозяина. Когда тот погружался в сон, он занимался исследованием винных бутылей. Однако он предавался этому с умеренностью, уделяя внимание Пелиссону. Склоняясь над ним, он слышал, как голова его господина оживала и начинала невнятно бормотать.

Подошло первое октября.

Роже, Мари и Жюли отправились в Париж.

Здесь было все: и присыпанные горячим пеплом слова разлуки, и обещание во взглядах, и соленый привкус слезинок на щеках.

Д'Артаньян и Пелиссон остались вдвоем, они спали бок о бок как близнецы: одеяла натянуты на нос, задорно топорщатся ночные колпаки.

Договор о всеобщем мире был спрятан в тайнике, о котором знали лишь они двое.

Каждый день д'Артаньян получал письмо от Мари и каждый день писал ей ответ.

Письма Мари приводятся здесь полностью. Письма же д'Артаньяна не сохранились.

 

XIX.

МОЙ ДОРОГОЙ Д'АРТАНЬЯН

Я очень грустна и счастлива одновременно. Это все равно что быть ванильным кремом, в который капнули уксусу.

Вы оторваны от дел, а я рвусь к вашему изголовью, где недавно поила вас бульоном.

Кто носит его вам теперь? Сыплют ли в него в достатке перца? Будьте внимательны к себе. Вы очутились в пресной стране, но у вас не та кровь, чтоб безнаказанно ее остудить.

Прощайте. Мы путешествуем по горным перевалам.

Мари Шанталь

Никакой почты для нас во Флоренции мы не застали. Верно, ее отправляют с мулами, которые делают два шага вперед и один назад.

Здесь всюду изображения Пресвятой Девы. Впрочем, вы лучше разбираетесь просто в крепостях, нежели в крепости женской добродетели. Однако здесь ваше сердце было б добрее и острие шпаги скользнуло б вниз.

Где связь между добрым сердцем и изображениями?

Скорее всего ее не существует. Но я ее ощущаю и думаю о вас. В этом проявляется вся моя глупость.

Я стану бранить господина Пелиссона, если вы не будете спокойно лежать в постели. Ему должно присматривать за вами и нагонять на вас страх, вращая своими огромными глазами против часовой стрелки. Он смахивает на негра. Понаблюдайте за ним, не взбивает ли он себе волосы.

Сообщите мне, о чем вам думается. Неожиданные мысли — самые лучшие, как говорил мой учитель Жиль Менаж, именно они, а отнюдь не то, что мы сохраняем и откладываем про запас.

Господин Менаж не так силен по части фортификации, как вы. Но он обучает меня литературе. По этой области он весьма образован, и я чувствую, как у меня самой появляется апломб.

Как совладать с этим? Ешьте дыни, пока это возможно.

Мари де Рабютен-Шанталь

Альпы внушают страх. Жюли мерещатся всюду пропасти. Мне — медведи. Роже смеется над нами, и эхо подхватывает его смех. Отворите окно и до вашего изголовья домчатся отголоски.

Кет, не стоит, не то вы простудитесь, и господин Пелиссон тоже. Когда он кашляет, колеблется земля.

Щеки у меня красные, губы потрескались. Мне дали бальзам, но он пахнет медом, и я боюсь привлечь этим медведей. Не желаю медведя в супруги, пусть это будет даже Медведь I.

Альпы — одна огромная челюсть с торчащими в небеса зубами. Будем молиться Господу, чтоб верхняя челюсть не сомкнулась с нижней. В каком мраке мы тогда очутимся! Но явитесь вы и освободите нас из этих ужасных потемков.

Прощаюсь с вами, иначе наговорю вам еще Бог знает чего о медведях. Довольно медвежьего разговора на сегодня.

Мари Шанталь

Что касается Франции, то она всякий раз иная на вкус, но всегда освежает. Она расхохочется вам в лицо, едва вас увидит, иг умчится, взмахнув юбчонкой, чтоб спрятаться в горах.

Сообщаю об этом вам, бедному изгнаннику, простертому на одре болезни. Первые три дня вы были такой бледный. Но румянец вернулся, потом заблестели глаза. Вы такой воинственный, что смерть сказала себе: «С этим человеком лучше не связываться. Он способен вонзить шпагу мне в бок, и тогда все на свете будут жить вечно». Представляетесебе меня в возрасте трехсот тридцати шести лет, 1962 году? Огромные морщины придется прятать под румяна. Готова поспорить, что к тому времени изобретут плащ из какой-нибудь бурой кожи, чтоб закутаться с головы до пят, оставив напоказ лишь волосы, которые окажутся на поверку париком, да глаза, которые придется мочить в саирте, чтоб они оживали.

Кто знает, может, в те времена женщины будут ходить при шпаге? Может, будут жевать табак, как матросы? Триста тридцать шесть лет! Вам будет триста пятьдесят пять лет, разница, признаться, уже незначительная. Подходящая парочка, ничего не скажешь!

Придется изобрести новые воинские звания, ибо скучно будет видеть вас долее пятидесяти лет всего лишь в роли маршала Франции. Кроме того, необходимо расширить нашу планету, невозможно представить себе, чтоб народы удовлетворились все той же растительностью. А у вас, дорогой д'Артаньян, после того, как вы возьмете Пекин, не останется больше никакого дела. Вы не тот человек, который может посвятить себя ремеслу обойщика.

Господин де Пелиссар окажет нам неоценимую услугу, если доставит к нам солнце, как он нам уже предлагал. Я слышала, это пылающая глыба, она обожжет нам ноги, «о если заранее запастись ведерком с водой, все обойдется.

Мой славный, мой восхитительный, мой мудрый д'Артаньян, остаюсь зашей сумасшедшей

Мари Шанталь

Что делать в Лионе, как не любоваться реками?

Скорее Рона с Соной разлучатся, Чем мы с тобою разойдемся врозь.

Эти прелестные строки сочинены одним лионским поэтом. Он любил некую даму, которая стала предметом его терзаний, поскольку была замужем. Ему так и не довелось жениться.

Следует ли мужчин заставлять страдать, чтоб, очистясь от скверны, они сотворили великие вещи? О, это жестоко! Мой кузен утверждает, что настоящие мужчины никогда не страдают, предоставляя это собакам и женщинам. Не правда ли, он так любезен?

Но я защищу вас, наказав его новой дуэлью. Мне было так больно, когда вы сжимали мне руку, пока вас оперировали. В монастырях визитаыдин есть на этот счет подходящее изречение. Если ты падаешь, прыгая через веревочку, ближайшая к тебе девочка обязана сказать: «Твоя боль отдается в моих ногах».

Д'Артаньян, я не знаю, что у меня болит, потому что не видела, какие у вас раны. Как мне это ощутить?

Я зову вас просто д'Артаньяном, как героя легенды, не употребляя ни слова господин, ни имени, вероятно, чтоб идти вперед по жизни, вам достаточно одной лишь фамилии.

Вы и в самом деле уже ходите? Занятие приятное.

Мари Шанталь

Внезапно я поняла Роже. Он только вепрь и вепрь. Его бургундский замок ощеривает клыки, даже когда расплывается в улыбке, хотя скаты крыш безмятежны.

Это насчет кузена. Он шутит. Но не пытайтесь сбить его с этого тона.

Здесь обедают в обществе зверей, убитых на охоте, которые все время смотрят на вас, хотя они мертвы.

После обеда я поднялась в комнату, очень холодную, где развели огонь в камине, но он слишком жарок, хотя простыни ледяные. Ноги потеряли голову, и тоска моя велика.

Господин д'Артаньян? Шевалье д'Артаньян? Мой шевалье, проснитесь. Я не вижу вас в то мгновение, когда вижу вас во всю вашу величину.

Вы дремлете, вы закрыли лицо руками. Не знаю, как и что вам сказать. Вы не хотите понять меня. Вы живете в иной сфере. Взмахи вашей шпаги — движение спицы. Когда вы вяжете так, рождается Франция.

Я только что бросила письмо в огонь. Не буду больше писать.

Наговорив вам множество глупостей, я радуюсь, что вы ничего о них не узнаете. Пусть хоть тысячу лет выбивают дурь из моей головы, она не иссякнет. Избыток ее душит меня и я должна освободиться от нее тем или иным способом.

Мне уже заранее жаль моего будущего супруга. Я стану ему докучать и так испорчу жизнь, что он бросится наутек.

Почему днем я думаю о том, чего нет, а ночью о том, что существует в избытке? Ночь, когда мне надлежит грезить в одиночестве, повергает меня в исступление. Днем я рею, витаю, я не стою на земле. На помощь, д'Артаньян, поставьте меня на ноги, иначе я расшибу себе голову о первую встречную звезду.

И только с дыркой в голове я, наконец, успокоюсь.

До свидания. В один прекрасный день вы появитесь вновь, вы будете на ногах. И хотя я такая уже старая в свои шестнадцать…

Мари

Последнюю страницу я бросила в огонь. Ей потребовалось много времени, чтоб сгореть. Она корчилась и крутилась, словно страдала.

Человеку кажется, что он во Франции, но он всего лишь в провинции. Ведь он не в Париже.

М. де Рабютен-Шанталь

Вы не знакомы с господином Менажем. Как вам сказать о нем? Он поглощает книги, словно пьет вино, и говорит о них, словно поет песнь.

Он питает ко мне нежные чувства, и я вижу преимущества человека пера перед человеком шпаги. Если пищущие люди всерьез обменяются мнениями, это не прикует их к постели. Они могут без спешки подумать над выпадами своего противника, не ломая себе при этом ногу.

Вы проливаете кровь, в то время как их главная субстанция — самолюбие.

Сверкните в один прекрасный день из ваших ножен, чтоб нанести нам визит.

Мари де Рабютен-Шанталь

Господин Пелиссон был, вероятно, очень забавен, когда потерял платок. Чтоб не дать ему храпеть, напоите его вервеной и подогретым вином с семечками настурции.

Пишите мне лучше обо всяких таких вещах, чем о дружбе. Дружба подразумевается само собой, зачем повторять одно и то же?

Мари Шанталь

Говорят, у кардинала сильный кашель. Он мучается ночами, отчего мысли рассыпаются, как шарики. Его секретари ходят по утрам с припухшими глазами.

Все молодые люди во Франции считают себя его врагами. Они говорят, что он душит ее в своих когтях. Одни склоняются на сторону Испании, другие мечтают о союзе с Генеральными Штатами, самые отчаянные одобряют ужасы английской революции.

Этот вихрь так могуч, что он подхватил даже такого рассудительного и преуспевающего человека, как Поль де Гонди.

Не ревнуйте: он пока состоит из угля и станет алмазом лишь тогда, когда сам того пожелает.

Мари де Рабютен-Шанталь

Вам взгрустнулось? Пусть зарубцуются ваши мысли, как зарубцовываются раны.

Ничто не может так заменить отсутствие ног, как воображение. Не желаете ли получить от меня надежно запечатанный горшочек с бургундским медом нового урожая?

Мари Шанталь

Господин Менаж заявил сегодня, что танец так же нужен философу, как полет пчелы муравью. Все равно будем танцевать, пусть мурашки бегают в наших ногах!

Мари Шанталь

Простите, господин д'Артаньян, еще раз простите. Вы пишете мне самые дивные письма на свете, а я либо не отвечаю вам, либо болтаю глупости.

Считайте меня дурочкой, которая любит вас от всей души.

Здесь все сгорают от желания повидаться с вами и, если король оставит вас при себе, то мы сделаем все возможное, чтоб вы вращались в Париже в самом изысканном обществе. Ваше имя у всех на устах и вашего появления ждут как чуда.

Ни слова более! Приезжайте. Мы будем лучшими друзьями на свете.

Мари де Рабютен-Шанталь.

 

XX.

СОДЕРЖАЩАЯ В СЕБЕ ВОПРОС ЛЮБВИ

В один прекрасный день д'Артаньян примчался в Париж с беретом на голове и с мыслью под беретом.

Берет был ему нужен, чтоб предохранить голову от солнца. Мысль — чтоб предохранить себя от праздности, от стыда перед ближними и от слабости — трех лучей сомнительного светила.

Не была ль для него любовь чем-то вроде смутного ропота, сопровождавшего его всю жизнь?

Он обожал госпожу Бонасье — ангела, низошедшего к нам с небесных высей, до которого боязно дотронуться. От избытка предусмотрительности Господь взял ангела в небеса, воспользовавшись для этого кознями злого духа.

Тогда д'Артаньян возжаждал этого демона, существовавшего под именем миледи. Он хотел воспользоваться ею как лестницей, ведущей в высшие сферы общества. Но на вершине увидел лишь знак лилии на плече. Отвращение охладило его пыл.

Он был отмщен, коварная женщина умерла и обратилась в призрак, который будоражит совесть в дождливые дни.

Наконец, Кэтти, горничная миледи, заключила д'Артаньяна в свои объятья, обратив к нему свои большие черные глаза. Но ее руки были слишком слабы, а д'Артаньян в представлении несчастной девушки стоял слишком высоко, и после борьбы добродетель оказалась побежденной с первой попытки.

Цельность натуры нашего гасконца сказалась в том, что его сердце было еще не затронуто. Он столь долгое время был прикован к своей юности, что не улавливал движения лет, разве что чувствовал порой одиночество и не ощущал себя счастливым.

И его разбуженное, хранимое гордостью, скрытое в дебрях тайн сердце воспламенилось мгновенно. Еще не осознав этого, д'Артаньян обрел в Мари всех трех женщин, которых он некогда целовал: здесь была и живость Бонасье, и неистовство миледи, и верность Кэтти. Случается, что воспоминания превращаются в ожидание. Эти три страсти, перетопленные в горниле времени, явили на свет брильянт шестнадцати лет по имени Мари.

Но если госпожа Констанция была вознаграждением за поездку в Лондон, если связь с миледи была на грани обмана, если для возвращения Кэтти достало б простого кивка, то Мари де Рабютен-Шанталь была недоступна на своем пьедестале. Ее богатство, имя, остроумие, юность делали ее недосягаемой.

Да и сам д'Артаньян в свои тридцать пять чувствовал себя стариком. И так как он боялся показаться смешным — как француз, и опасался, что любовные неудачи станут достоянием гласности — как гасконец, — он прятал письма Мари под подушкой.

Как-то утром Пелиссон осведомился, отчего это он всю ночь слышал шуршание бумаги.

Д'Артаньян ничего не ответил, но поскольку он уже мог, пользуясь палочкой, ходить по комнате, то решил отыскать другой тайник для писем и нашел его.

Попытайся наш мушкетер поговорить с Пелиссоном де Пелиссаром начистоту, он получил бы более дельный совет. В донжуанском списке этого человека значилось четырнадцать герцогинь, одна из которых была настоящей, дуэнья одной принцессы, сто баронесс, одна неаполитанская маркиза, две ганзейские банкирши, шесть белошвеек, двадцать четыре кухарки, одна пастушка — из уважения к своему пращуру, сто сорок одна погонщица гусей — из любви к жирной гусиной печени — и одиннадцать романисток, в том числе мадмуазель де Скюдери.

Впрочем, любовь не была тяжким бременем для Пелиссона. Он никак не мог разобраться, что толкает женщин в его объятья. Повздыхав, он сделал один единственный вывод: все женщины одержимы какой-то особой манией. То, что их вовремя не лечили, было ему весьма кстати.

Это насчет Пелиссона де Пеллисара.

Остаются еще Планше и Ла Фон.

После того, как хозяин был ранен, Планше раскис. Он понял, каково человеку, когда какой-нибудь член ему отказал. Он даже склонен был простить свою жену за двух ее кузенов, которых недавно придушил.

Глотнув на море и в Риме приключений, Планше возжелал вернуться к себе домой и сказать: «Сними-ка с меня, жена, сапоги, да зафаршируй индейку».

Но вернемся к основному блюду, иначе говоря — к Ла Фону.

Мы пока что мало сказали об этой мрачной личности.

Ла Фон, как нам это уже известно, был деятельным посланцем сатаны. Насилие и грабеж представлялись ему пустяками. Утоляя порочные наклонности, он не ведал преград. Он скорее был готов умереть, чем соблюсти добропорядочность хотя бы в течение одного часа.

Добродетель, как хорошо известно читателю, довольствуется скудной пищей: ломоть хлеба, случайный плод, наконец, трюфель — этого ей вполне достаточно.

Порок, напротив, ненасытен. И самая привычная для него пища — деньги.

И потому Ла Фон вечно нуждался в деньгах. И поскольку последние шесть месяцев он вел в Риме спокойное существование, его неистовая фантазия рисовала ему Париж в качестве огромного чана, где женщины варятся в сахаре. Зачерпнуть черпаком оттуда было его величайшим желанием.

От этого желания вздувалась голова и скрючивались пальцы, что привело к преступным деяниям> Но Л а Фон не был обыкновенным мерзавцем. Будучи последние десять лет доверенным лицом столь блистательного дипломата своей эпохи как Пелиссон де Пелиссар, Ла Фон не мог не проникнуть в суть вещей и знал шахматную доску политической Европы не хуже Оксенштирны в Швеции и Оливареса в Испании.

Его глаза вспыхнули странным пламенем, когда однажды ночью его хозяин, опившись компотом из ревеня, заговорил вдруг во сне и произнес отчетливую фразу.

Час спустя Ла Фон нахлобучил шляпу, завернулся в черный плащ, вскочил на лучшую из буланых лошадей Пелиссона, вооруженный короткой шпагой и двумя пистолетами, и галопом покинул Рим, направив свой путь в Париж.

 

XXI.

КАК ЛЕТАТЕЛЬНЫЙ АППАРАТ, КОТОРЫЙ НЕ ЛЕТАЕТ, ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КАТАТЕЛЬНЫЙ, КОТОРЫЙ КАТИТСЯ

Как все возлюбленные, д'Артаньян проснулся в четыре утра. Час он размышлял, затем продремал до семи.

Его вырвал из забытья Пелиссон де Пелиссар.

Пеллисон вставал обычно очень рано — давняя привычка любовников, которые страшатся то возвращения мужа, то разочарования, вызванного видом возлюбленной в момент пробуждения.

На нем был отороченный мехом просторный узорчатый халат. Лицо застыло в трагической маске. В каждой руке он сжимал по пистолету.

— Этот для вас, д'Артаньян. Этот для меня. Умрем вместе.

Д'Артаньян внимательно посмотрел на своего друга.

— Да, умрем вместе, ибо мы обесчещены, — повторил Пелиссон.

—  В такую рань?

—  Да, в такую рань, — выдавил из себя Пелиссон с ужасающим вздохом.

—  Положите пистолеты и объясните в чем дело.

—  Договор.

—  Понятно. Что с ним случилось?

—  Он ускакал.

—  Мой дорогой Пелиссон, договорам в зеленых папках редко случается отправляться ночью в дорогу, не предупредив хозяев.

—  Да, но у нее была лошадь.

—  Какая?

—  Моя лучшая лошадь. Кобыла Клеопатра.

—  Тогда дело серьезное.

—  Кто же похитил договор? Кто скачет на моей кобыле?

—  Ясное дело, ни вы, ни я. Вы слишком дорожите своей кобылой, а я едва держусь на ногах. Это Ла Фон.

—  Ваш наперсник, ваш серый кардинал?

—  Увы!

И от нового вздоха Пелиссона де Пелиссара завибрировали расставленные в комнате вазы.

— Выходит, он его нашел? -Да.

— Однако тайник был превосходный.

— Великолепный.

— Что он сделает с договором? Пелиссон исторг стон.

— Он его пропьет.

— Вы полагаете?

— Он способен на это.

Мгновение д'Артаньян пребывал в неподвижности: голова покоится на подушке, глаза прикрыты.

— Д'Артаньян, одно из двух: или вы нашли выход из положения, или я кончаю с собой. 

— Мой дорогой друг, мне очень не хочется видеть вас без признаков жизни, в крови, у моих ног, и потому я предпочитаю идею.

— Вы настоящий друг.

— Нет, настоящий эгоист, поскольку нуждаюсь в вас, пока еще не стал на ноги.

— Мы оба не тверды на ногах, не забывайте…

— А я скажу вам так: давайте забудем об этом.

— Забыть? Но на каком основании?

— Представьте, что мы поймали вашего Ла Фона.

— Если это удастся, я вытряхну из него сердце и разорву на две половины, одну брошу крысам, другую…

— Представьте всего лишь, что мы прибыли в Париж одновременно с ним.

— Тем лучше. Я потребую у кардинала, чтоб его колесовали. Кардинал слишком ценит меня как друга, он не откажет.

— Да, но прежде надо прибыть в Париж.

— Д'Артаньян, ваше хладнокровие меня ужасает. У вас есть еще какая-нибудь идея?

— Совершенно очевидно, что мы не в состоянии ехать ни верхом, ни в карете, иначе наши кости развалятся.

— Не сомневаюсь.

— Каков же выход?

— Это зависит от вас, дорогой д'Артаньян, или, вернее, от вашей идеи.

— Напротив, все зависит от вас, дорогой Пелиссон.

— От меня?

— Да, от вас и от вашего летательного аппарата. В глазах Пелиссона было смятение.

— Но ведь вы знаете: машина великолепная, однако она пока не летает.

— Это вы мне уже сообщали. Но для инженера вашего уровня…

— Изобретателя, изобретателя! Не инженера.

— Объясните, пожалуйста, разницу.

— Надеюсь, вам понятно, что я не могу забивать свою голову расчетами и портить себе руку отверткой.

— Разумеется.

— Я предоставляю это моим физикам, механикам, чертежникам, моим химикам, моим астрономам… 

— У вас столько помощников?

— Да, в Оверни. Я даю им идею, и эти люди претворяют ее в жизнь.

— Я помню, вы излагали мне основной принцип.

— О, он очень прост. В моих копях добывают любопытный минерал, от него нагревается все, что расположено поблизости.

— Необычный жар, вы говорили…

— Такой жар, что у моих физиков сгорели руки. Пришлось выписать из Парижа новых.

— И с помощью этого минерала вы научились вращать два огромных колеса.

— О да, их вращает температура.

— Но аппарат не взлетает.

— Увы! Впрочем, он рассчитан на изрядный вес.

— Вес?.. Но с какой целью?

— Чтоб при подъеме сбросить балласт. Вот представьте: аппарат поднимает с земли шесть тысяч фунтов, но будет проще, если в воздухе он удержит всего три тысячи.

— Разрешите сделать вам предложение.

— Буду очень признателен.

— Осмотрим ваш аппарат.

И они отправились в мастерскую. Пелиссон — опираясь на д'Артаньяна, д'Артаньян — на Планше.

В окружении деревянных подмостков там высился летательный аппарат.

Он был двенадцать футов в вышину, сорок в длину и имел вид судна с двумя гигантскими колесами по бокам. Колеса были усеяны ячеями, задача которых заключалась в том, чтобы, втянув в себя воздух, тотчас отбросить его в противоположном направлении, как это делают иные рыбы в воде.

Восемь других колес меньшего размера обеспечивали передвижение аппарата по земле.

Готовый уже к работе двигатель состоял из множества различных трубок, получавших питание из двух баков с водой, расположенных с обеих сторон машины.

Особые резервуары были заполнены тремя тысячами фунтов балласта, о котором уже упомянул Пелиссон.

Добавим к этому французский флаг над двумя сиденьями из ивовых прутьев для пилота и его пассажира. Подушки с искусно вышитыми на них гербами Пелиссона служили удобству путешественников.

Объясним попутно, каков был герб Пелиссона. На нем изображался гусь с терновым венцом в клюве и с девизом: «Пекись о моей печени».

Придирчиво вникая во все детали, д'Артаньян осмотрел аппарат. Затем он обратился к изобретателю. Тот стоял рядом — глаза опухли, вид потерянный.

— Представьте, дорогой Пелиссон, вы слили три тысячи фунтов воды балласта.

— Готов их слить хоть завтра на рассвете. Но… 

— Но?

— Но аппарат потеряет тысячу метров высоты.

— Сделаете вы это из любви ко мне?

— Да.

— И из ненависти к Ла Фону?

— Тысяча дьволов и одна ведьма, да, да, да!

— Когда вы это сделаете?

— Да хоть сейчас.

— Отлично. Планше, наши вещи. Мы уезжаем.

— Я тоже, сударь?

— Ну разумеется!

— Мы совершим полет?

— Я ничего не говорил тебе про полет. Я сказал: мы уезжаем. Ты едешь со мной.

— В таком случае я согласен.

И верный Планше, не сомневаясь, что его господин потерял рассудок, но зная, что бывают случаи, когда безумцы доказывают свою правоту, бросился складывать вещи.

Два часа спустя освобожденный от балласта аппарат выпустил первые клубы дыма.

— Гром и молния! — воскликнул Пелиссон, — что если он и в самом деле полетит?

— Не этого ли вы добивались, а? 

— Когда я встретился с солнцем, оно отбило у меня охоту к экспедициям.

— Не теряйте присутствия духа. Так высоко мы не поднимемся.

— Мне трудно расстаться с моей любовью к земле.

— Вспомните про Ла Фона.

— Ла Фон? Подлец! В путь! 

И Пелиссон опустил рукоять медного рычага, регулирующего движение больших колес. Аппарат подпрыгнул. Планше схватился обеими руками за шляпу. Машина рванулась, продвинувшись на несколько футов и замерла.

— Невероятно! — воскликнул Пелиссон. — Летающий аппарат покатился!

— Сможет ли он продолжать путь?

— Разумеется. Позвольте, я займусь двигателем.

И Пелиссон склонился над трубками, испускающими горестное урчание.

Минуту спустя машина покатилась вперед, сея панику в Риме.

Первой ее жертвой стала собака. Но так как собака была бешеная и намеревалась покусать двух малышей шести и восьми лет, то это было доброе дело.

Священник поднял руку, желая благословить прохожих. Машина покалечила ему руку. Еще одна удача, ибо нечестивый патер поддерживал тайные сношения с еретиками и сопровождал благословения такой, например, речью: «Римские свиньи, Лютер скоро победит, и тогда я женюсь, наконец, на своей девке».

Третий акт провидения состоял в том, что аппарат раздавил молодого швейцарца папской гвардии по имени Кнапперграффенрингстурпельшвиртцхемелунгсбургер. Одержимый кощунственной идеей, пьяный вдрызг, этот несчастный намеревался в то самое утро уничтожить роспись Сикстинской капеллы, возжелав заменить ее художествами собственных рук.

Д'Артаньян невозмутимо продолжал путь.

Что же до Пелиссона де Пелиссара, то он не отрывал взгляда от мотора. Даже мать, внимающая первым крикам младенца, не ощущает подобной гордости. Однако плач новорожденного оборачивался рычанием, а молочко состояло из восьмисот литров пахучей жидкости.

Вы катясь из Рима, машина остановилась вновь.

— Это несущественно, — заметил Пелиссон, — время от времени ей необходимо перевести дух. У этого минерала из Оверни бывают капризы.

— А если б это случилось в воздухе? — осведомился Планше.

— Тогда б мы упали.

Планше покачал головой. Д'Артаньян ограничился замечанием:

— Если мы будем так катится ночь и день, мы нагоним Ла Фона.

— Я изрешечу ему морду как сито! — воскликнул Планше.

— Я брошу его в топку двигателя, — заявил Пелиссон. — Она уже сожрала три руки моих физиков, сожрет и этого негодяя.

— Ну а я, — отозвался д'Артаньян, — попрошу его уделить мне минуту для встречи.

Слово «встреча» в устах д'Артаньяна имела столь страшный смысл, что Пелиссон содрогнулся, а у Планше сердце ушло в пятки.

 

XXII.

О ЧЕМ ДУМАЛИ В КОРОЛЕВСКИХ ДВОРАХ ЕВРОПЫ

Меж тем близился к концу 1642 год, обильный войнами, заговорами, столкновениями, и каждый спрашивал себя в Европе, не сулит ли судьба облегчения, не станут ли люди мудрее, не будут ли боги милосерднее — три разных формы того феномена, который зовется миром.

В Вене император Фердинанд III сверялся со своим календарем.

Он выяснил, что империя вела войну на протяжении двадцати пяти лет, что католические, протестантские, датские, шведские войска превратили земли Германии в поля сражений, что два новых участника, Испания и Франция, без мозолей на ступнях вступили в игру и что, в конце концов, народы изнемогают, нищета растет, религия подвергается поруганию и Германия разорена.

И потому император с нетерпением ожидал провозглашения всеобщего мира, который он подписал тремя месяцами ранее и за который Урбан VIII ему поручился. Императору было известно, что специальный гонец направляется в связи с этим из Рима в Париж. Каждый день он прикидывал, сколько лье осталось преодолеть, подсчитывал остановки, подбадривал мысленно посланца и его коня.

В Мадриде Филипп IV совещался со своим астрологом.

Астролог разложил перед монархом карту Земли. Явствовало, что Португалия стала независима, Каталония взбунтовалась, Русильон оказался в руках французов.

Затем астролог расстелил карту небес и король убедился, что обширным колониям Испании угрожают Голландия и Англия. Приток золота из колоний и связь с ними, осуществляемая через иезуитов, — обе эти цепочки, соединяющие Старый и Новый свет, грозили порваться.

Дабы укрепить их, требовался мир.

Граф-герцог Оливарес уверял, что обладает секретом этого мира. Нетерпеливого Филиппа IV он просил подождать.

Он знал имя посланца. И поскольку гласные этого имени отдавали запахом пороха, а согласные походили на звон шпаги, он велел восьми своим лучшим секретным агентам расположиться на пути из Рима в Париж. У каждого из них была двойная задача. Во-первых, завербовать шестерых помощников на месте, чтоб составить нечто вроде эскорта. Во-вторых, встретить как можно любезнее господина д'Артаньяна и учтиво объяснить ему, почему Мадрид является вполне естественным промежуточным пунктом в пути между Римом и Парижем. В конце концов, Урбан VIII не разгневается, если всеобщий мир будет провозглашен его католическим величеством королем Испании, а не христианнейшим королем Франции.

Английского же короля Карла! задержка волновала еще более. Его подданные выгнали его величество из столицы и мир в Европе должен был по его мысли внести успокоение в умы англичан.

Он надеялся, что Франция, несмотря на свое бедственное положение, избавившись от хлопот на континенте, окажет ему помощь, как это и предусматривалось договором.

И лишь во Франции монарх не спешил с окончанием военных действий. Людовик XIII был доблестным воином. И хотя чахотка обрызгала его щеки коварным румянцем, он грезил еще кавалерийскими атаками и осадами.

Но для того, чтоб продолжать войну, необходимо не только мужество, нужна еще осмотрительность и нужны средства. И тем, и другим обладал кардинал Ришелье, но кардинал Ришелье был при смерти.

Однако он был из числа тех умирающих, которые распоряжаются жизнями других до своего последнего вздоха.

26 ноября он добился, чтоб король отправил в отставку господ Дезэссара, Тийаде и Л а Салля, считая их своими личными врагами. 1 декабря настал черед де Тревиля.

Первое декабря пришлось на понедельник. Больному уже четырежды пускали кровь: дважды накануне и дважды вечером.

Врач кардинала по имени Жюиф был сменен лекарем короля по имени Бувар. Наиболее родовитые родственники кардинала — маршал де Брезе, маршал де Ла Мейере, госпожа д'Эгильон — ночевали в Кардинальском дворце.

Во вторник 2 декабря 1642 года в два часа дня пополудни король нанес визит властителю своего королевства.

Ришелье любезно приветствовал своего сюзерена, и его речи были услышаны и повторены присутствующими, в том числе де Вилекье, капитаном гвардии его величества.

Затем все удалились, чтоб оставить этих двух особ наедине — в последний раз — двух членов высшей французской ассамблеи.

Встреча длилась четыре часа.

Когда она завершилась, кардиналу, казалось, стало легче.

Король уехал и все заметили, как он дважды или трижды рассмеялся.

Мало того, что заметили.

Его услышали.

 

XXIII.

ЧТО МОЖЕТ СКАЗАТЬ СВОЕМУ КОРОЛЮ МИНИСТР, КОТОРОМУ СУЖДЕНО УМЕРЕТЬ

—  Сир, скоро вы потеряете слугу, который работал вам во благо. Труд не завершен, но дело продвинулось вперед. Здание вашего государства превратится в самое прекрасное сооружение в Европе.

—  О, господин кардинал, увижу ли я его завершение? Это уже для сына. Остается надеяться, что он будет признателен нам за это. 

— Трудно рассчитывать на признательность детей и кошек. Они самым естественным образом считают себя царями на земле, и весь мир лишь укрепляет их в этом убеждении.

— Но если кошки подрастают, мой кузен?

— Кошки никогда не подрастают, сир. Разве что…

— Разве что?

— Разве что превращаются в тигров, как, например, я. Но это уже другая раса.

Людовик XIII бросил на умирающего быстрый взгляд, где нетерпение смешивалось с восхищением и страхом. Ришелье перехватил этот взгляд и, как ни в чем не бывало, улыбнулся.

— Ребенок, о котором мы говорим, топает порой ногами?

— Весьма вспыльчив, что мне совершенно не нравится, мне, человеку терпеливому, который столько перенес на своем веку. Возможно, это у него от королевы. В испанской крови вечно пылает огонь.

— Я хочу поговорить с вами о королеве, сир. Она считала меня своим самым непримиримым врагом.

— Разве вы им-никогда не были?

— Я был только вашим другом.

— Самым заядлым из моих друзей. Королева вам простит, она женщина добрая, хотя отставка де Тревиля, который был ей так предан, вряд ли расположит ее к мягкости.

— Сир, я уже думал, кем заменить господина де Тревиля, и ее величество найдет, надеюсь, выбор удачным.

— Замена де Тревиля! Черт возьми, кузен, дело у вас не стоит. Тревиль ушел в отставку лишь накануне.

— Тот, о ком я подумал, оказал королеве немалые услуги. Мне хочется, чтоб вы, ваше величество, одобрили мой выбор. Гасконец вскоре вернется, выполнив свою задачу, и то, что должен был передать мне, передаст вам.

— Вы пока еще мне не говорили ни о каком гасконце…

— Этому неустрашимому гасконцу вверена нынче государственная тайна. Это д'Артаньян, сир.

— В моем королевстве полно тайн, — пробурчал король. — А д'Артаньян, по-моему, вечно суется туда, куда его не просят.

— Там, где другому не проскользнуть, он проскочит. Это резвость серны, храбрость льва, верность слона. 

— Вас послушать, так окажется, что кроме д'Артаньяна, в моем королевстве нет больше слуг.

— Он прекрасно вам послужит как капитан мушкетеров.

— Капитан!.. О, мой кузен, вы так щедры.

— Это потому, что я так болен, сир.

— Не вступал ли этот д'Артаньян когда-то с королевой в сговор?

— Ради чести вашего величества.

— Терпеть не могу людей, которые вмешиваются в мои тайны и в дела моей чести, не испросив моего согласия.

— Сир, вам не придется жаловаться, когда вы узнаете, какую он привез вам тайну. Она сделает вас первым монархом мира.

— Возможно, раз вы этого желаете. Ну, а по поводу назначения мы еще потолкуем. Это все?

— Я завещаю вашему величеству трех министров, которые знают свое дело: де Нуае, де Шавиньи и кардинал Мазарини.

— Это хорошо, что вы завещаете мне троих. Они станут присматривать друг за другом, и у меня будет меньше забот. Мой кузен, вы пускаетесь в подробности, потому что намерены…

— Умереть. Совершенно верно, сир, умереть.

— Я этого не говорил. 

— Это сказал я. Именно я, сир. Я покорнейше готов выслушать вопросы вашего величества.

— Существует предположение… это не более, чем сплетни… Болтают, будто господин Шавиньи… ваш сын.

— Как воспрепятствовать молве?

— О, это более, чем молва. По этому поводу распевают песенки.

— Будь Шавиньи моим сыном, я пожалел бы его.

— Это почему же?

— Потому что у меня много врагов. Будучи не в состоянии вредить мне лично, они вредят моим родственникам.

— Разве я не беру их под свою защиту?

— Время от времени, сир. Людовик XIII закусил губу.

— Родственник мне Шавиньи или не родственник, я все равно его жалею. 

— Отчего же?

— Тот, чье имя он носит как сын, не блещет, увы, умом.

И на лице кардинала появилась улыбка — подтверждение слухов о связи, существовавшей между мадам Бутилье, матерью графа Шавиньи, и кардиналом.

— Я оставляю вам, ваше величество, еще одного верного слугу, который заслуживает вашей признательности.

— Но, дорогой кузен, — искренне поразился король, — скоро у меня будет столько слуг, что мне самому нечего будет делать.

— Только управлять, сир. Этого человека зовут Пелиссон де Пелиссар.

— Как раз этого я знаю. Превосходный дворянин, пожиратель паштетов, отважный воин, к тому же набожный католик.

— Могу добавить: незаурядный дипломат и ученая голова по части военного дела.

— Этот мне куда больше по нутру, чем ваш д'Артаньян. Что прикажете мне делать с этим феноменом?

— Определите его куда-нибудь послом.

— Да, но тогда он будет жить вдали от меня.

— Сделайте его маршалом Франции в знак признательности перед его заслугами инженера.

— Гораздо лучше.

И король, обожавший предаваться мыслям о войне, потер руки.

— Я счастлив, — произнес Ришелье со слабой улыбкой, — покинуть ваше величество в таком превосходном настроении.

— Мне будет вас так не доставать, мой кузен. Точнее сказать, я почувствую ваше отсутствие, если вы не встанете на ноги к концу года. Вам нужен отдых, потерпите еще немного. Все образуется.

Ришелье глянул на короля, скрывавшего в момент ухода под оживленностью свою подлинную радость.

Не размыкая век, Ришелье пребывал минуту в неподвижности, словно погрузился в сон.

Затем позвонил.

Появился Шерпантье, его первый секретарь.

— Попросите Мюло и Л а Фолена. Шерпантье поклонился.

Вскоре к умирающему вошли Мюло и Ла Фолен. Мюло с трудом сдерживал слезы. Ла Фолен задыхался.

— Приблизьтесь, — произнес Ришелье. — Вы, господин Ла Фолен, всю жизнь поддерживали меня против моих самых непримиримых врагов…

— Ваше преосвященство!

— Ограждали от непрошенных особ, докучающих при жизни и не ведающих жалости в годину смерти.

— Я продолжу мое дело, монсеньер это знает, — воскликнул Ла Фолен с анжуйским акцентом.

— Нет, Ла Фолен, на этот раз персона слишком знатна и вы не сможете указать ей на дверь.

— Кто это, ваше преосвященство, кто?

— Это смерть. Но я пригласил вас не для того, чтоб рассуждать о пустяках. Мне хотелось бы знать…

И кардинал сделал усилие, чтоб говорить громче.

— Мне хотелось бы знать, хорошенько ли вы поели сегодня.

— Да, — ваше преосвященство, — ответил, слегка поколебавшись, Ла Фолей, Да, хотя, должен сказать, пища не лезла мне в рот.

— Что же вы ели?

— Да так, немного… Каша, но превосходная. Паштет из зайца и паштет из кабана. Бекасы. Немного зелени.

— И это все?

— Фаршированный поросенок, ну и всякая там мелочь.

— Это именно то, что я желал от вас услышать. Спасибо, Ла Фолен. Благодаря вам я насладился последней трапезой. А теперь оставьте меня с Мюло.

И Ла Фолен вышел, пятясь. Он закрыл глаза своему хозяину на гастрономическую сторону жизни.

Мюло подошел вплотную к ложу кардинала.

То был самоотверженный человек.

Когда после убийства маршала д'Анкра кардинал оказался в изгнании в Авиньоне, Мюло доставил ему туда три или четыре тысячи экю — все свое состояние, С той поры кардинал взял себе другого духовника. Но Мюло, ласковое и в то же время суровое ухо церкви, остался при первом министре.

— Как ты считаешь, сколько надо отслужить месс, чтоб вызволить душу из чистилища?

— Церковь не предусматривает таких подробностей.

— Ты невежда, — беззлобно отозвался кардинал. — Их требуется ровно столько, сколько необходимо, чтоб нагреть печь, швыряя в нее снег. Это значит…

Мюло устремил на него вопросительный взгляд.

— Значит, времени на это уйдет очень-очень много. Лицо кардинала передернулось в гримасе. Затем он спросил:

— Каково вино урожая 1642 года?

— Редкостное, монсеньер. Роскошное, бархатистое, крепкое, любопытный букет тончайших оттенков. И главное: тягучее! Несомненно, великий год.

— Да, 1642 — это великий год, — пробормотал кардинал. — Д'Артаньян не опоздает. Спасибо, мой добрый Мюло. Великий год. Мы это запомним.

Тридцать шесть часов спустя, 3 декабря 1642 года, в среду, Жан-Арман дю Плесси, кардинал-герцог де Ришелье преставился.

В тот же самый день всадник в обгорелых лохмотьях, с трудом сидевший на лошади и похожий на человека, вырвавшегося из пожара, явился у Гобленской заставы. На его лице читалась решимость.

Казалось, ездок вот-вот лишится чувств, и сержант гвардии сторожевого поста предложил ему сойти с седла, чтобы перевести дух.

— Отведите меня в Кардинальский дворец, — скороговоркой произнес прибывший.

— В Кардинальский дворец — пожалуйста, однако без кардинала, — отозвался сержант.

— Почему?

— Да потому, что он только что сдох.

Д'Артаньян оцепенел, словно пораженный громом. Затем произошло нечто само собой разумеющееся: он рухнул в беспамятстве с лошади.

 

XXIV.

КАК АППАРАТ, КОТОРЫЙ ИЗРЫГАЕТ ОГОНЬ, НЕ МОЖЕТ ДОГНАТЬ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ ИЗРЫГАЕТ СВИНЕЦ

Мы уже знаем,что Ла Фон, нахлобучив шляпу, сжав коленями бока кобылицы, устремился к Парижу.

Мы также присутствовали при отъезде д'Артаньяна, Планше и Пелиссона де Пелиссара на аппарате, изрыгающем языки синего пламени.

Это пламя не на шутку напугало Планше. Но страх увеличился, когда оно из синего стало алым.

Однако мы еще толком не рассказали,что представляет из себя Ла Фон.

Мы только видели, что он являет черты своего господина как бы в преувеличенном виде.

Пелиссон был не просто мужественным, он был отчаянным человеком. Когда его бровь обращалась из дуги в треугольник, содрогались безумцы и отступали благоразумные.

Ла Фон был безрассуден. Если бровь у него вставала наискосок, безумцы падали во прах и благоразумные становились добычей тленья.

Голос Пелиссона низвергался как водопад с горы. От голоса Ла Фона сдвигались основания скал.

Если Пелиссон наносил удар шпагой, это было красиво и благородно. Если свой кинжал пускал в ход Ла Фон, то зияла рана, как от когтей дьявола.

Благодаря этим свойствам, Л а Фон смог ускользнуть от всех тайных агентов, расставленных на его пути. Д'Артаньян обнаружил оставленные им следы уже от границы.

Недвусмысленные и кровавые.

От Гренобля до Фонтенбло более дюжины агентов было низвергнуто усилиями Ла Фона в преисподню.

— Ужасный человек, — пробормотал д'Артаньян. 

— Чего вы хотите, мой друг, — отозвался Пелиссон, — этот мерзавец получил уроки от лучшего на свете преподавателя. Он видел меня в действии. Только и всего.

— Да, но он истолковал все на свой лад.

Долгие часы Пелиссон проводил, прислушиваясь к клокотанию в утробе своих котлов.

Шум водопадов, стенание лесов, вздохи преисподней ускользали от его внимания.

Вечерами они останавливались, чтоб дать охладиться топкам.

На Пелиссона напала меж тем меланхолия.

— Что с вами? — допытывался д'Артаньян.—; В ваших глазах нет гордости изобретателя, чья работа увенчалась успехом.

— Мой летающий аппарат,..

— Ваш летающий аппарат?..

— Он неплохо катится по дорогам.

— Просто чудесно.

— Однако…

— Однако?..

— Он не летает.

— Дело всего лишь в этом?

— В этом.

— В таком случае у вас есть прекрасный выход.

— Какой именно?

— Вы изобрели летающую машину, которая может катиться. Не правда ли?

— Ну, разумеется.

— Значит, вам остается изобрести катящуюся машину, которая станет летать.

— Об этом я как-то не подумал.

— Все великие умы, сдвигая с места горы, спотыкаются о песчинку.

Удовлетворенный таким объяснением, Пелиссар погрузился в сон. К сожалению, он поторопился, ибо одна из топок оказалась непогашенной.

В продолжении ночи она все более накалялась.

Если нельзя было упрекнуть Пелиссона де Пелиссара в том, что он пренебрег удобствами, то можно было упрекнуть за то, что он забыл об опасности. На рассвете аппарат взорвался.

Пелиссон очнулся от изумления час спустя. Его положили уже на носилки и намеревались нести прочь.

Первым его порывом было ощупать свои ноги. Но выяснилось, что ему не двинуть рукою. Тогда он попытался приподнять голову. Тщетно.

Тогда он решил что-то выяснить у одного из тех крестьян, которые его обступили.

— Мой драгоценный друг, не кажется ли тебе, что со мной что-то произошло?

— Думается, сударь, у вас теперь все в порядке.

— Кому ж тогда, по-твоему, грозят неприятности?

— Вашей жене, сударь.

— Объяснись.

— Дело в том, что у вас не все ноги на месте.

— О-о-о-о! Ну хоть какая-то из них еще осталась? Не торопись с ответом. Видишь ли, я до крайности суеверен, и потому чрезвычайно привязан к своей правой ноге, в которой куда больше веселья. Зато левая грозила мне подагрой, и я не буду расстроен, если она пострадала. Не в ней ли дело?

— Увы, да.

— Добрая весть, клянусь губками всех трактирщиц! Значит, правая уцелела?

— Увы, тоже нет.

Лицо Пелиссона де Пелиссара омрачилось.

— Выходит, я безногий калека?

— К сожалению, мой бедный друг.

Пелиссон узнал голос д'Артаньяна. Он поднял глаза и увидел нашего гасконца: лицо черное, одежда висит клочьями. Тем не менее, д'Артаньяна сажали в седло.

— Ну, а главное? — спросил Пелиссон. — Мой аппарат?

— Вопрос деликатный.

— Деликатный?

— Потому что он испарился при взрыве.

— Может, машина не виновата?

— Может. Хотя утешение слабое.

Пелиссон поразмышлял немного, затем слабая улыбка озарила его лицо.

— Знаете, что я вам скажу, мой дорогой д'Артаньян?

— Что именно? 

— Во всем следует искать хорошую сторону дела.

Тут он потерял сознание, убаюканный голосами ангелов, исторгавших крики счастья. Этот вечер был озарен для него улыбкой Пресвятой Девы.

 

XXV.

ТРАУРНЫЕ ПУЛЯРКИ ГОСПОДИНА ЛА ФОЛЕНА

Мы познакомились с Ла Фоленом как с высоким авторитетом по части бульона. Мы видели, как он пытался воспрепятствовать проникновению смерти в покои кардинала, и убедились, что он подчинился лишь воле умирающего властителя.

Глава завершилась; смерть, наглая и назойливая, не отступилась от его преосвященства, она высосала из него все мысли, все силы, убила горестями, — великий кардинал умер, — сомнений не оставалось. Но согласиться с этим — еще не значило утешиться, необходимо было найти лекарство, сначала среди величайших богословов, затем среди тончайшей снеди, от которой исходит запах, стремящийся ввысь, подобно соку в стволе кедра, именуемого человеком.

Приличия предписывали, однако, соблюдать траур и в час трапезы. Исчезло белое мясо, марципаны, пюре, девственно белая репа, свежие форели, еще трепыхающиеся после лова. Настала пора вепрей, матерых оленей, суровых зимних супов.

Раздумья Ла Фолена по поводу диеты были прерваны кардиналом Мазарини.

— Господин Л а Фолонетти, вы так славно покушали в обществе покойного монсеньера, столь лелеемого ангельским сонмом, и да будет земля ему пухом! Увы! Все отошло в прошлое. Мы уже отощали с тех пор, как его не стало. Мой дорогой Фолонетти, каков будет ваш сегодняшний ужин?

Ла Фолен исторг стенание.

— Я подумываю о трюфелях, монсеньер.

—  Ох, трюфели, они такие белые у нас в Пьемонте. Глаза у Ла Фолена стали суровыми.

—  Наши трюфели, монсеньер, черны.

— Черны, черны. Это кстати. Но существует ли разница между божьими тварями, если их поглощают?

Л а Фолен простонал снова.

— Так что же нам остается, дорогой Фолонетти, кроме скорби, которая нас снедает?

— Трюфели. Я ем их ежедневно. Иногда даже путаюсь в молитвах и прошу у Господа Бога: «Трюфель наш насущный даждь нам днесь».

— И Господь слышит вашу молитву?

— Да, слышит. Но с некоторых пор трюфели меня больше не привлекают.

— Баста! Можно внести поправки. Кто мешает вам помолиться о теленке?

— Монсеньер!

— Да, Фолонетти…

— Мы ж не после первого причастия, монсеньер.

— Я понимаю. Вы находитесь во власти чувств. Вам нужны белые голуби, тогда вы исцелитесь.

— Голуби вдобавок к трюфелям? Кощунство!

— Отнюдь! Отнюдь! Возьмите голубей, которые очеловечены: это куры.

Ла Фолен опустил веки, из груди вырвался медлительный вздох, затем он взглянул с восхищением на Мазарини:

— Его преосвященство кардинал Ришелье не ошибся.

— Не будем об этом, мой дорогой Фолонетти. Не хочу вас задерживать далее. Я намеревался всего лишь просить вас об услуге.

— Услуге? Вы? Человек, который потряс мое воображение, разжег огни, исторг родники…

— Ессо ! Поскольку ни у кого из французов нет такого чутья… Короче, именно в вас я нуждаюсь.

И льстивый Мазарини едва ли не прильнул к величественному Ла Фолену.

— Можете ли вы опознать преступника с первого взгляда? В глазах Ла Фолена скользнула игривость.

— Если бы монсеньер попросил меня отличить домбского перепела от дордонского, я бы взялся за это. Если бы монсеньер захотел, чтобы я указал, какой поросенок из Гатине, а какой из Гуерга, я б сказал и это. Пожелай монсеньер, чтоб я определил, какая спаржа с берегов Сены, а какая с берегов Луары, я решил бы несомненно и такой вопрос. Но убийца, монсеньер, убийца! За то время, что я опекал его преосвященство кардинала Ришелье, их тут перебывало более тысячи и все они были остановлены мною. Более того, оставлены в небрежении! Видите ли, в чем дело, монсеньер, убийца не в состоянии ждать. Стоит заставить его ждать, и он улетучится.

—  Но этот человек — штука не простая. Он прибыл из Рима, чтоб встретиться с кардиналом Ришелье, да пребудет он в ангельском сонме. Вот уже неделя, как этот гонец меня осаждает.

—  Терпение, монсеньер, терпение!

— Но если он и в самом деле до меня доберется … Мазарини кусал губы.

— Мой добрый Фолонетти, подите взгляните на него, он здесь. Если вы полагаете, что он прибыл с намерением меня убить, пусть ждет в приемной, а я пойду и вздремну. Но если у него нет дурных намерений, тогда…

И Мазарини напустил на себя благостный вид:

—… тогда я с удовольствием его приму, я ж все-таки не великий кардинал, увы…

Ла Фолен не пытался оспаривать эту мысль. Он поклонился и вышел.

Оставшись в одиночестве, Мазарини улыбнулся во весь рот и сделал несколько танцевальных па. Однако открытость была не в его натуре, и он сдержался.

К тому же появился Ла Фолен, как всегда величественный и суровый. Ликование Мазарини не укрылось от его взора.

Ла Фолен был великим ценителем поз и дегустатором секретов.

— Ваше преосвященство, вы можете спокойно оставаться на месте. Проситель вас пальцем не тронет. Это человек в традициях лучшей кухни.

— Фолонетти, вы вернули мне жизнь. Ла Фолен изысканно поклонился.

—  Вы спасли меня, монсеньер, предложив сочетание пулярки с трюфелями. Но глядя на этого человека, я дал название вашему рецепту.

—  Какое, мой дорогой Фолонетти, скорее, я умираю от любопытства.

— Пулярки в трауре. Я введу в гастрономию траур.

И Ла Фолен, предшествуемый своим животом, который был в свою очередь движим аппетитом и подхлестнут воображением, вышел из кабинета.

Под звяканье колокольчика, который втайне от всех установил Мазарини, подозрительный гонец переступил порог.

 

XXVI.

ВСТРЕЧА

Вошедший поклонился самым учтивым образом.

Чем долее смотрел на него маленький кардинал, тем более убеждался, что эта физиономия ему знакома.

Мазарини занимался дипломатией, Ла Фон — мошенничеством: два ремесла, которые соприкасаются друг с другом, а если не соприкасаются, то одно вряд ли позорней другого.

—  Монсеньер, — произнес Ла Фон.

—  Сударь, — отозвался Мазарини.

—  Монсеньер проявил смелость, приняв меня, и я тоже выказываю смелость, вступая в беседу с монсеньером.

Но в темных глазах Ла Фона мелькнуло нечто, оспаривающее скромность его слов. Прежде чем сделаться кардиналом, Мазарини перепробовал множество не самых почетных профессий. Он хорошо знал эту породу людей, точно он сам ее вывел. Он сделал жест, который обыкновенный человек истолковал бы как «говорите», но для такой твари как Ла Фон он обозначал: «Ваши речи я покупаю по их истинной стоимости».

Ла Фон не ошибся в оценке. Он и сейчас был столь же скор, как тогда, когда убивал, насиловал, предавал. Три рода деятельности, столь естественные, как нюхать, сморкаться или кашлять для иного человека.

—  Ваше преосвященство задаст себе, вероятно, вопрос: что заставляет ваше преосвященство принять меня?

—  Нет это из прошлого. Перейдем к будущему.

—  Будущее — это я. У меня в руках рычаг, который приведет мир в движение. 

—  Ессо ! Я не вижу ничего такого у вас в руках.

—  Все здесь!

И Ла Фон с такой силой хватил себя по лбу, что кардинал взвизгнул от неожиданности.

— Мы говорим о вещи, которая заслуживает того, чтоб ее рассматривали стоя.

Мазарини скорее раскрылся по частям, чем встал. Он обошел письменный стол и приблизился к Ла Фону, едва не коснувшись его носом.

Если принять во внимание, что этот маневр был предпринят кардиналом и министром, то можно оценить всю его странность.

Впрочем, все прояснилось, едва Ла Фон ощутил прикосновение Мазарини.

Ла Фон тотчас угадал в нем своего хозяина, едва когти кардинала прикоснулись к его плечу, едва он уловил этот ускользающий в сторону взгляд, угадал витающую над ним тень Ришелье. Он не дрогнул, поскольку это был Ла Фон, но подчинился.

—  Папка у тебя, приятель? — осведомился Мазарини.

—  Да.

—  При тебе?

—  Да.

—  Чего же ты хочешь?

Ла Фон выдавил из себя подобие улыбки.

Но Мазарини это не ввело в заблуждение.

Он вновь устроился в кресле. Опустил голову, обхватил ее руками, посмотрел сквозь растопыренные пальцы на бесстрастное лицо Ла Фона и решил сменить тактику.

Мазарини вздохнул. Памятуя о том, что он первый министр, он решил явить щедрость и благородство.

— Чего желали бы вы, сударь? Когда? Где? Как? Почему?

И тут Ла Фон продемонстрировал свои мерзкие достоинства полном блеске. Он ответил голосом преисподни, швырнув кардиналу обрубки слов:

— Неважно кто. Неважно где. Неважно когда. Неважно как.

И он извлек из своего капюшона тяжелую зеленую папку с гербом римского иерарха.

При этом доказательстве доверия Мазарини содрогнулся. Он опознал в Ла Фоне дипломата великой школы, той самой, где не принято лгать.

Он нетерпеливо схватил папку, затем усилием воли велел себе утихомириться, убрал когти и, не спеша, ее открыл.

Вынул оттуда листок. Затем второй. Затем третий. Он читал. Мазарини читал быстро, даже если держал бумагу под углом.

Он глянул на Ла Фона.

Почитал еще.

Поднял взгляд.

Мазарини, который хоть и недавно стал кардиналом, был неподражаем в искусстве подмигнуть собеседнику.

Он произнес:

— Господин Ла Фонти?

— Ваше преосвященство?

— Вы все еще здесь?

— Разумеется.

— Отлично. Не уходите. Я сдержу свое слово. И Мазарини поднял руку.

— Карету?

Ла Фон помотал головой.

— Замок?

Л а Фон стал кусать губы, но эту гримасу можно было истолковать как знак согласия.

— Безопасность?

И тут Ла Фон, без конца терзаемый судьбою, поддался внезапно соблазну этого предложения.

— Да, — сказал он.

Тогда Мазарини, в свою очередь, с неподкупной искренностью улыбнулся.

Перо побежало по бумаге.

Он потянул за шнур, позвонил и улыбнулся.

Ла Фон ответил ему неуверенной улыбкой.

Полчаса спустя он очутился в Бастилии.

Читатель без труда вообразит ярость Ла Фона.

Его глаза метали пламя еще более алое, чем топки Пелиссона в момент своего максимума.

Первым его порывом было броситься на стены, чтоб расшибить их головой.

Стены загудели.

После этого наступило молчание, и Ла Фон, поняв всю бесплодность этих попыток, но в то же время пылая справедливым негодованием, решил поразмыслить.

Но размышлять — значит видеть и осязать. В то же мгновение он увидел, точнее, ощутил некую тень, которая поднялась со своего убогого ложа.

— Благодарю вас, сударь, — сказала тень. Полный угрюмости, Л а Фон не проронил ни звука.

— Благодарю вас, — повторила тень еще тише. Вот уже четырнадцать лет, как я не могу сомкнуть глаз, в одиночестве. Если вы станете повторять свои упражнения, я буду чувствовать себя по-иному. Общество — это, знаете ли, в нашем деле великая вещь.

— В каком деле?

— В деле ожидания, — произнесла тень, — ожидания, смешанного с отчаяньем.

Но Ла Фон не утруждал себя психологией, проблемами духа и прочим. И потому он спросил:

— Кто?

— Парижский буржуа.

— Когда?

— В двадцать восьмом.

— Откуда?

— Из моего собственного дома.

— Каким образом?

— Кардинал.

— Теперь вы, значит, тень?

— Да, сударь. К вашим услугам.

— Вы упомянули 1628 год. Мне почудилось, что имя кардинала вы произнесли с особым уважением. Вы имели в виду прежнего кардинала?

— Прежнего, всегдашнего, всевластного, единственного. Ла Фон улыбнулся своей ледяной улыбкой.

— Гроб с его телом утащили под землю черви, они проволокут его сквозь все песчаные толщи.

— Как? Великий кардинал умер?

— Да. Эта бестия устроит нам теперь засаду на том свете.

Тень как бы осела вовнутрь и пробормотала: Т^ '

— А я кричал: «Да здравствует кардинал!»

Ла Фон побагровел от ярости, но на этот раз ярость была направлена против него самого.

— В таком случае, разрешите представиться, я — Эхо.

— Эхо?

— Совершенно верно. Потому что ваш крик, исторгнутый четырнадцать лет тому назад, я повторил всего час назад. Нас срезали одинаковым образом. Руку!

И рука Ла Фона схватила в свои тиски руку предшественника, который взвизгнул от боли.

— Давайте потолкуем, — продолжал Ла Фон. — Зачем это нужно? Это утешит нас, и все станет яснее.

— Потолкуем, — отозвалась тень.

— Что было причиной вашего несчастья?

— Женщина.

— Какая?

— Моя. Ибо мы были женаты…

— Были?..

Тень исторгла вздох. Затем выпрямилась во весь рост. И перед Ла Фоном предстал человечек в рубище.

— Прошло четырнадцать с тех пор, как я овдовел, четырнадцать.

— Хм, недавно. Человек-тень пояснил ситуацию:

— Сразу видно, сударь, что вы новичок. Мы ведем здесь счет на годы. Это четырнадцать лет.

— А мы в Риме считаем веками. Но вернемся к вашему кардиналу. Как он вас принял?

— Вы ждете от меня исповеди, сударь?

— И желательно поскорее. Я пока еще ничего не знаю. Я притронулся лбом к этим стенам в надежде, что они мне ответят. Потом замечаю вдруг вас и вы, как мне кажется, пускаетесь в беседу. Но теперь и вы как будто безмолвствуете. 

— Теперь, когда вы изволили меня заметить, я вам отвечу.

— Давайте. В жизни надо делать одно из двух: либо разить насмерть, либо давать ответ.

— Сударь, весь мир меня обманул. Я выбрал себе супругу, я женился на белошвейке, которая вместо того, чтоб подшивать оборки, примкнула к заговору. Вот в чем загвоздка. Я пустил к себе квартиранта. Этот молодчик принялся водить к себе, то есть ко мне, своих друзей и таскать бутылками вино. На мою жену он смотрел так, словно ему достаточно свистнуть, чтоб она к нему прибежала. В ту пору я случайно встретился с покойным кардиналом. Вам не скучно слушать все это? 

— Продолжайте. Не то я снова брошусь на стену.

— Великий кардинал принял меня, он дружески побеседовал со мной, назвал меня своим другом и …

В это мгновение дверь в камеру распахнулась. Чей-то голос крикнул:

— Бонасье! Выходите! Вы свободны!

 

XXVII.

ПРЕКРАСНАЯ МАДЛЕН

В то время как Ла Фон знакомился с обветшавшим двойником Бонасье, д'Артаньян не терял попусту времени. Он выздоравливал. Выздоравливание продвигалось сразу по трем линиям: по материальной, то есть в виде великолепной кровати и бульона, приправленного вином и корицей, по умозрительной, то есть в виде серьезных размышлений о поисках способа, как раздобыть договор о всеобщем мире, и по сентиментальной, где сладкие воспоминания перемежались с меланхолическими вздохами. Вздохи и воспоминания были связаны с личиком Мари.

Через две недели наш герой был уже вновь в седле. И поскольку он предупредил Мари де Рабютен-Шанталь о своем возвращении в Париж, и поскольку в ответ ему сообщили, что его будут ждать в вечерние часы на улице ФранБуржуа, месте постоянного жительства, то именно к улице Фран-Буржуа д'Артаньян направил свои стопы.

Сияло великолепное зимнее солнце. Дождя не было уже целую неделю, и улицы покрылись пылью.

От Пелиссона де Пелиссара только что пришло письмо. Знаменитый изобретатель, лишенный отныне значительной части своей персоны, писал, выздоравливая, математический труд о выпуклых фигурах, которые стремятся стать вогнутыми, превращаясь в плоскость.

Лишь один человек не разделял восторгов д'Артаньяна по поводу неба, прохожих и тротуаров. Этим человеком была Мадлен, хозяйка д'Артаньяна.

Когда она увидала, что мушкетер весел, свеж, взоры горячи, а бровь изогнута дугой, она произнесла, разумеется, по этому поводу доброе слово, но это доброе слово мариновалось сутки в ее печали и лишь потом покинуло уста:

— Господин д'Артаньян!

— Что, дитя мое?

Женщин, которых он не опасался, д'Артаньян с удовольствием называл «дитя мое». К прочим обращался «сударыня» или «мадмуазель».

— Вы уверены, господин лейтенант, что устоите на ногах?

— Я убежден в этом.

— Я хочу предложить вам руку.

— Только ради удовольствия ощущать вашу руку, но не ради удовольствия быть на ногах. Здесь справлюсь я сам.

— Это значит…

Д'Артаньян метнул взгляд в сторону Мадлен. Гостеприимная хозяйка была привлекательной, рослой, рыжей, плечистой женщиной, она красовалась в своем корсаже, поворачивая талию словно на подставке, а глаза напоминали свежие виноградины. Это были не синеватые умильно, стреляющие по сторонам глазки, а вложенные внутрь драгоценные камни, сверкающие ярче всего в час печали.

— Вид у вас какой-то испанский и грустный.

— Я боюсь за ваше здоровье.

— Сейчас оно у меня отменное.

— Увы!

— Увы? Неужто вы хотите, чтоб я только и делал, что умирал?

— Нет, нет, что вы!

И тут д'Артаньян, хоть он и торопился к Мари, навострил уши.

— В чем же дело, дитя мое?

— Дело в том… Дело в том, что я люблю готовить для вас бульоны.

И Мадлен спаслась бегством, не предлагая более мушкетеру ни своей руки, ни мерцания своих глаз. Д'Артаньян нахмурился и, насвистывая мотивчик, который прицепился к нему со времен осады Арраса, заторопился на свидание.

Мы, разумеется, не забыли красотку Мадлен, хозяйку гостиницы «Козочка» на Тиктонской улице, где д'Артаньян обитает вот уже шесть месяцев.

Осиротев к семнадцати годам, Мадлен явилась в Париж из Фландрии с кое-какими сбережениями и поспешила выйти замуж за некоего пикардийца по фамилии Тюркен. Это был малый с плебейской рожей и бойкими ухватками. Мадлен сочла плебейство скромностью и сделала ставку на бойкость, которой было в достатке. Кстати, Жан Тюркен не пил, не сквернословил, не охотился, не рыбачил и почти не играл в кости.

И наивная дочь Фландрии, где всем кажется, что жизнь подобна картинкам Брейгеля или Франса Гальса, решила заняться воспитанием своего супруга.

В результате этих длившихся три года упражнений на лице у честного, набожного, немного грустного Жана Тюркена явилось высокомерное и скучающее выражение. Выпивоха, шулер, ругатель угодников и святых, великий бездельник, он стал украшением второй сферы, где Ла Фон был, бесспорно, властелином.

От своих достижений Мадлен пришла в отчаянье. Она мечтала об учтивом спутнике жизни, а он годился в приятели последним шлюхам из той самой породы, что валяются в парижской клоаке, отверженные даже Нормандией.

Ей рисовался учтивый хозяин среди клиентов, а получился истребитель анжуйских вин и самый неутомимый поглотитель вуврэ, какого когда-либо видел Париж.

И, наконец, ей грезился безукоризненный спутник жизни, а пришлось терпеть безобразное вместилище пороков, человека, который бросал вызов Богу и надувал дьявола. Но Господь, когда ему бросают вызов, лишь пожимает плечами, меж тем как самовлюбленный дьявол не терпит, если насмехаются над его коварством.

Было ясно, что раньше или позже Бог и дьявол объединятся, чтоб наказать чванливого Тюркена примерно так же, как они сокрушили в несколько приемов презренного Ла Фона.

В ожидании этой неизбежной кары прекрасная Мадлен сохранила свою красоту, но утратила веселость.

Будь они уроженками Фландрии или Русильона, Шампани или Савойи, все женщины судят о вещах одинаковым образом: вечная смесь любопытства с фантазерством. Тончайшее вещество их мозга немедленно дает оценку всякому мужчине. Зашифрованный соответствующим образом, этот мужчина регистрируется и в остальных частях тела.

Пункты, набранные д'Артаньяном, существенно возросли за время его болезни. Стоило д'Артаньяну поправиться, как Мадлен залилась горючими слезами при мысли о тех бульонах, которые она носила бледному, распростертому под белыми простынями мушкетеру.

 

XXVIII.

САМОЕ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЕ — ЭТО, КОНЕЧНО, НЕ САМОЕ СМЕШНОЕ

— Скажите мне, мои барышни, какой кардинал лучше — живой или мертвый?

— Разумеется, мертвый, он ближе к Богу.

— Да, но по другой причине. Мертвый не принесет вреда.

— Однако!

— Что до меня, то я скорей за живого: у него еще есть возможность сделаться папой, это его последний и лучший шанс. Зато мертвый…

— Мертвый может стать святым, не забывай об этом, Жюли.

— Но мои прелестницы, святыми не становятся после смерти. Святой свят при жизни. Так что дальнейшей карьеры на небесах не предвидится.

— Вот почему небеса кажутся мне такими однообразными. Единственное утешение — общество самого Создателя, лучшее в мире.

— Да, но вы не окажетесь там с Господом наедине, компания будет разношерстная.

— С чего это вы взяли? Если послушать янсенистов, то все зависит от милости Божьей. Но Господь явит ее вряд ли более одного раза. И таким образом, все мы, верующие и неверующие, добрые и злые, обречены на проклятие и лишь одно-единственное исключение…

— Какое же, интересно?

— Д'Артаньян! — воскликнула Мари.

И она бросилась к мушкетеру, который появился в дверях.

На Мари было фиолетовое платье, отделанное пурпурными и розовыми лентами, на рукавах, довольно длинных, ленты были только пурпурные. Пущеные с боков желтые полосы не портили общей гармонии; это был светлый и в то же время печальный желтый тон, где золото нарцисса смешивалось с цветущим дроком Бретани. На щеках Мари, отражая безмятежность души, играл румянец лукавого веселья, столь отличный от искусственного румянца, похожего на оттенки оранжерейных плодов.

В том, как она пожала нашему гасконцу руку, была радость находки.

—  Мои затейницы, — воскликнула она, — вот шевалье д'Артаньян. Можете восхищаться героем, который явился к нам из античных времен, но заглянул случайно по пути в Гасконь, чтоб освежиться в тамошних водах…

—  Как форель.

—  Как форель, мой дорогой Менаж, но форель с пастью щуки и силой дельфина.

—  Словом, сказочный зверь?

—  В самом деле, сказочный. Господин сказочный зверь, вот нимфы с улицы Фран-Буржуа, но как нам назвать себя, дорогой Менаж? Дриады живут в лесах, наяды — в водах, а здесь, на парижской улице?

—  Вас всех, очаровательницы, следует назвать ругоядами, — отозвался Менаж, потому что «руга» — по латыни и есть «улица».

—  Ругояды, ругояды… это хорошо само по себе, возвышенно и изыскано, это перчинка на языке и жало в споре.

—  Ругояды… Можно сказать просто парижанки, — произнес фальцетом крохотный мрачноватый человечек.

—  Господин шевалье, — пояснила Мари д'Артаньяну, — у господина де Гонди вышла неприятность с перевернутой каретой, и он был столь любезен, что согласился принять нашу помощь, иначе говоря, выпить стакан воды и послушать щебет в нашей вольере в ожидании нового экипажа.

—  Но мадмуазель, — запротестовал Поль де Гонди, — вы изобразили меня не в самом привлекательном виде этому дворянину, чью доблесть я оценил с первого взгляда. Будущий кардинал де Рец сделал изящный поклон в сторону д'Артаньяна и продолжал: — Стакан воды — это оттого, что вы не предложили мне стакан испанского вина. Вольера, да, быть может… но всего лишь оттого вольера, что я недостаточно знаком с этими прелестными девушками, чтоб открыть для них дверцу. И наконец, — Поль Гонди с достоинством выпрямился, — карета — это необязательно, добрый скакун пришелся бы впору.

— В таком случае, господин де Гонди, вам следует познакомиться ближе с моими подругами, как вы уже познакомились с господином д'Артаньяном. Во-первых, мадмуазель Мари-Кристиан дю Пюи, ваша землячка, шевалье д'Артаньян. Огонь, пылающий в ее глазах, она позаимствовала из горящего леса, ибо она родом из Ланд.

Красавица-брюнетка с андалузскими глазами и чуть вздернутой губкой склонила голову.

— Мадмуазель Жизель д'Амюр, самая таинственная среди нас, потому что мы извлекли ее из Неаполитанского королевства, хотя имя у нее французское. Она поцарапает вас за подозрение и способна убить за ложь.

Цыганка, источающая запах кедровой смолы, устремила на д'Артаньяна взгляд своих неведомого цвета глаз.

— Мадмуазель Мари-Берта Моссон, англичанка, и она не размыкает уст. Но внимание! Ее окунули в пламя, прежде чем пустить в свет, и когда оно выходит из своего горнила, и дурным, и хорошим следует содрогнуться от страха.

Бледная, чтоб не сказать голубая, улыбка озарила лицо мадмуазель Моссон.

— Мадмуазель Мари-Берта д'Анжу, она ведет свой род от принцев де Валу а, но с готовностью восходит в небеса, чтоб побеседовать с ангелами, отчего грешит порой рассеянностью.

Д'Анжу, громко расхохотавшись, принялась целовать Мари.

— Наконец, мадмуазель Жюли дю Колино дю Валь, с которой вы, д'Артаньян, знакомы и которая любит вас не менее меня, то есть гораздо лучше меня, ибо умеет управлять своим сердцем.

Жюли метнула взгляд на д'Артаньяна и почтительно присела перед Полем де Гонди.

—  Что касается мужчин, то не будем о них. Это скорее души высокого полета, чем люди, достаточно чуть поскрести у них между лопаток, чтоб выросли крылья и они присоединились к сонмищу херувимов. Их глава называется господин Менаж. Он прибыл сюда из Анжера.

—  Не знаете ли вы, — обратился к Менажу д'Артаньян, — одного дворянина из Турэна.

—  Я всего лишь из Анжевена, сударь. 

— Да, но его имя известно за пределами провинции так же, как его мужество за пределами Франции. Среди мушкетеров он зовется Атосом.

Будущий коадъютор приблизился к говорящим:

— Атос? Вы изволите говорить о графе де Ла Фере, храбром как лев человеке, хранящем тайны венценосных женщин?

— Да, сударь, и еще кое-какие другие, — подтвердил д'Артаньян.

— Я не имел чести быть знакомым с графом де Ла Фе-ром, — заметил Менаж, — но здесь присутствует его двойник, его Поллукс, его Пилад.

— Господин д'Артаньян, — воскликнул Поль де Гонди, — приходите, пожалуйста, ко мне, когда вам заблагорассудится. Со смертью кардинала образовалась пустота и час выдающихся людей пробил. Отчего бы вам не поучаствовать в карнавале?

Д'Артаньян поблагодарил учтивым жестом.

Поль де Гонди удалился, отвешивая как бы в рассеянности налево и направо поклоны, замечая, однако, при этом все, что желал заметить, сопровождаемый ропотом восхищения, который был тогда похож на легкий ветерок, но переродился в бурю пять лет спустя.

Читатель вправе спросить, отчего столь выдающийся политик интересовался столь непримечательными девушками, едва вышедшими к тому же из пеленок… Все оттого, что девушки неизбежно созреют, впитают в себя страсти и станут, быть может, со временем подлеском в лесах будущей фронды.

 

XXIX.

САМОЕ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЕ — ЭТО, КОНЕЧНО, НЕ САМОЕ СМЕШНОЕ (продолжение)

Стоило Полю де Гонди удалиться, как внимание переключилось на д'Артаньяна.

Для юных девушек офицер мушкетеров — редкостный зверь, в особенности, если будучи еще сравнительно молодым, он причастен к высокой политике Франции и свыкся с могучими оленями ее истории и непредсказуемыми ланями ее легенд.

Но д'Артаньян сумел уйти от вопросов, как от града навязчивой картечи и ускользнул от роя юных существ, вернувшихся под присмотром господина Менажа к своему обычному щебету.

Мушкетеру удалось укрыться в оконной нише, где он обнаружил Мари. Хорошо известно, что оконные ниши изобретены для политиков и для влюбленных. Политики устраивают там оперы, где превозносят глубину чувств, влюбленные — под взмахи ресниц и пожатия рук — дуэты.

У Мари при взгляде на д'Артаньяна все то же легкомыслие смешалось все с той же серьезностью.

— Случается вам подолгу размышлять, мой дорогой шевалье?

— Случается, мадмуазель.

— А я размышлять не люблю.

— Отчего же?

— Оттого, что мне нравится жить в тюрьме.

— Да, ко какая связь между размышлением и тюрьмой?

— Размышляя, вы без устали ходите по кругу все в том же тюремном дворе, который зовется нашим мозгом.

— Если мозг — это двор, то где ж тогда сама тюрьма?

— Тесная камера, где едва повернешься. Она называется душой.

— Остается еще сердце.

— О, сердце, это совсем иное!

— С чем же вы его сравните?

— Откуда мне почерпнуть сравнение? Война? Цветы? География?..

— Ну, скажем, война. Это особа, с которой я встречаюсь чаще всего.

— Прекрасно. Сердце — это кавалерийская атака.

— Какова ж ее цель?

— Выиграть сражение.

— Против кого ж это сражение?

— Против вас, дорогой д'Артаньян, против вас, который, как мне кажется, ничего не понимает.

— Против меня?

— Против тебя.

И Мари надула губки, но сделала это так своенравно и в то же время так нежно, что сама же первая расхохоталась.

—   Д'Артаньян, вы любите меня всерьез, я не слепая.

—   Мадмуазель де Рабютен-Шанталь, я никогда не осмеливался вам перечить, тем более сейчас, после того, что вы сказали.

Д'Артаньян говорил так почтительно, что Мари вновь прыснула со смеху.

—   Ага! Вот он, ваш недостаток!

—   Какой, мадмуазель?

—   А тот, что вы не смеете мне перечить. Вы говорите мне о любви, если вообще о ней говорите, с невероятной почтительностью. Кто я такая, в конце концов?

—   Вы… Д'Артаньян приготовился с обнаженной шпагой броситься в атаку, но остановился как вкопанный. Неожиданно на его пути встали бастионы. Этими бастионами были глаза девушки.

—   Кто я такая?

— Молчу, мадмуазель. Д'Артаньян понурил голову.

—  Да, да. Я Мари де Рабютен-Шанталь, мне шестнадцать лет, волосы с рыжеватым отливом, и я либо на суше, либо на море, я не на небесах, д'Артаньян. Нечего считать меня ангелом и тем более какой-то такой персоной. Меня не следует принимать всерьез.

—  Мадмуазель, поскольку вы изволите думать, что я вас люблю и поскольку это вам не по душе, я сделаю все от меня зависящее, чтобы не оскорблять вас своим чувством.

—  Меня надо любить! Я желаю этого, д'Артаньян! Но меня следует любить так, как я того заслуживаю, то есть капельку меньше. Поглядите на себя, поглядите на меня. Очнитесь. Такой воин, как вы, и такая девушка, как я?

И Мари подарила ему одну из своих улыбок. Овеществленные впоследствии на бумаге, они произвели на мир потрясающее впечатление.

— Я чувствую, что всегда буду далек от вас, всегда у подножья стен.

Мари помотала головой.

—  Д'Артаньян, д'Артаньян, мне следует преподать вам два-три урока.

—  Я буду учиться вечно, мадмуазель. Начните сейчас!

—  Вот первый из них, мой шевалье, и вы повторите его сегодня на сон грядущий. Вы меня слышите?

— Я вас слышу, но мадмуазель дю Колино дю Валь слышит вас, по-моему, тоже

— Оставим это пока, д'Артаньян. Учтите, любовь — чувство не слишком серьезное.

Мари приблизилась к мушкетеру. Взяла его руки в свои. Заглянула ему в глаза. Улыбнулась.

Жюли дю Колино дю Валь сжала крепче кулаки, и ногти вонзились в ее ладони.

 

XXX.

ДВА ПОСЛАНИЯ

Д'Артаньян стремительно шел по направлению к своей гостинице. Мари только что сказала ему все и вместе с тем ничего не сказала.

Его неотступно преследовала одна и та же мысль: она знала о его любви и, если это не было насмешкой, она поместила его в драгоценном ларчике своего сердца, заботливо прикрыв батистовым платочком.

Д'Артаньян считал в молодости, что будет сражен вихрями свинца и погребен под грудами земли — место последнего упокоения многих воинов.

Он вовеки не помышлял о ларчике под батистом.

Значение его имени, даже не для него самого, человека простого, а для потомков, которые льнут ухом к прошлому, не представлялось ему чем-то существенным. Отзвук, который льстит самолюбию и смущает, но не более этого.

Размышления д'Артаньяна были прерваны суетой у входа в его гостиницу, там сновали какие-то люди.

Все крутилось и вращалось вокруг мужчины благородной наружности с красивым лицом кастильца и зычным голосом, этот мужчина возлежал на устланных подушками носилках.

Два негра-великана со скрещенными на груди руками бесстрастно замерли за спиной своего господина.

А тот распоряжался насчет ужина, и его приказы привели в ужасное затруднение служанок прекрасной Мадлен.

— Затем вы возьмете вот эту серебряную кастрюлю, бросите туда крупицу соли, вы слышите, крупицу, и сварите в ней яйцо. Не забудьте добавить столовую ложку амоктильяндского вина. Потом сделайте телячью вырезку размером… О, мой дорогой д'Артаньян! Вы застаете меня за работой…

И Пелиссон де Пелиссар раскрыл объятия.

— Вы видите всего лишь половину вашего друга, но эта половина любит вас не меньше, чем любило все остальное. Ведь главное пока сохранилось, правда? Мозг для математики, руки для чертежа и сердце для дружбы. О чем еще мечтать?

— У вас все в порядке, дорогой Пелиссар, вы мыслитель и ученый, но для бедного солдата вроде меня, ноги должны…

—Я разрешил и эту проблему Поглядите, вот два негра.

— Весьма внушительны.

— Это суданские князья, взятые в плен арабами и проданные в рабство. У них один-единственный недостаток: путаные имена. Я перекрестил их на свой лад. Вот сейчас я вам продемонстрирую…

И Пелиссон де Пелиссар сделал знак.

—- Нога № 1.

Один из негров стал рядом с носилками.

— Нога № 2.

То же самое сделал другой.

— Вперед.

Носилки и в самом деле пришли в движение вместе со столом, уже накрытым для пострадавшего от взрыва воина.

— Окажите мне честь, д'Артаньян, разделите со мной трапезу. Только вам придется сделать то же самое, что славный Ла Фолен делал с покойным кардиналом: вы съедите большую часть, оставив мне самую малость.

Д'Артаньян сел против своего друга и отведал паштета. Он мгновенно удовлетворил свой аппетит.

— Мой дорогой друг, — заметил Пелиссон, — паштет великолепен, а вы его не едите. Это противоестественно, значит, у вас какая-то болезнь, она сожрет вас в неделю. Необходимо о вас позаботиться.

Д'Артаньян глянул на Пелиссона с вопросом.

— Позаботиться, — продолжал тот, — а может, и исцелить. Человек вашего размаха и ваших понятий не расстроится из-за каких-то пустяков, как это сделает чиновник в провинции. Уж я-то изучал жизнь, это были, если угодно, века мыслительных упражнений, у меня есть право говорить об этом. Кем бы я был сейчас, если б не женщины? Вне всякого сомнения, кардиналом. Вот недавно мне, скажем, предлагали править одной страной в Америке, где улицы мостят вместо булыжников слитками золота. Должен сказать, весьма практично. Но я отказался из-за пастушки, которая, кстати, великолепно готовит козий сыр.

И Пелиссон сглотнул свое проваренное согласно рецепту яйцо.

— Заботьтесь, насколько это возможно, о своих ногах и подражайте мне во всем остальном. Сперва это может показаться не очень заманчивым, но когда вы втянетесь, все будет великолепно.

— Я об этом подумаю, — отозвался д'Артаньян без радости в голосе.

— Ладно. А наши дела? Что вы мне о них сообщите?

— Наши дела?

— Да, да, наши дела.

— Скверно.

— Ага. Кардинал?

—  Умер.

—  Так, так. Я знаю. Ла Фон?

— Исчез.

— А папка?

— Не найдена.

— Крайне досадно для его святейшества, он изрядно потрудился с пером в руке, чтоб отредактировать все семнадцать тысяч статей договора.

— Досадно и для солдат, им все еще приходится воевать.

— Такова, мой друг, их профессия, так же, как моя — изобретать машины. Кстати, у меня есть идея, которая…

Идея Пелиссона была нарушена появлением прекрасной Мадлен, в обеих руках она держала по письму.

— Что это значит? — осведомился Пелиссон.

— Письмо для каждого из вас, господа.

— Приступайте, д'Артаньян, приступайте. Я пока кончу с телячьей вырезкой.

Д'Артаньян распечатал письмо. Всего три строчки, но сердце подпрыгнуло в груди

День: послезавтра. Время: десять часов вечера. Способ: Королевская площадь, зеленое перо на шляпе.

Мари.

— Добрые вести, д'Артаньян?

— Превосходные.

— В счастливый час! — отозвался Пелиссон, распечатывая одной рукой письмо, в то время как другая продолжала трапезу. Учтите, что телятина — жалкое блюдо, если нет приправ, а мне их как раз запретили, чтоб не горячить кровь. Но вернемся к механизмам. Представьте, я готовлю проект переправы через реки. Но не по мостам, а с помощью подземных галерей, которые проложат под руслом. Вы представляете всю выгоду этого предприятия?

— Нет.

—  Приходится постоянно думать о войне, поскольку договор утерян.

—  Разумеется.

—  Мои подземные мосты, входы и выходы из которых знаю один только я, дезориентируют противника появлениями и исчезновениями войска.

—  Вы величайший гений своей эпохи, мой дорогой Пелиссон.

—  Дополнительная выгода: совершенно бесспорно, что в подземных ходах расплодится уйма кроликов. Жаркого у моих людей будет с избытком.

—  Ну, а рыба?

—  Об этом я тоже думал. Просверлив особые отверстия в потолке, мы получим щук, форелей, пескарей, уклеек.

—  Ваша армия будет отменно питаться.

—  Учтите еще напитки, которые мы будем подавать по специальным трубам, чтоб солдаты могли согреться.

—  Замечательно. А что у вас в письме? Я вижу, вы его распечатали?

—  Пустяки, — бросил Пелиссон. Король сообщил, что дает мне титул маршала Франции. Не знаю, замечали вы или нет, бывают особые годы для телятины, так же, как и для вина.

—  Ну а 1643?

—  Для телятины, по-моему, год сквернейший.

 

XXXI.

ШЕЛКОВЫЙ ШНУРОК

Двумя днями позднее в десять вечера дворянин с зеленым пером на шляпе прогуливался по Королевской площади.

Вид у него был решительный. Но если б кто-то приложил ухо к его груди, он услышал бы, как неистово колотится сердце. А если б кто-то рискнул еще посмотреть на губы, он увидел бы, что они дрожат — вещь прискорбная, если тебя зовут д'Артаньяном. Внезапно на площади остановилась карета.

Приоткрылось окошко. Оттуда высунулась рука в черной перчатке.

Говорила только эта рука, и она сказала: «Садитесь!»

Д'Артаньян прыгнул в карету.

Стоило ему очутиться внутри, как ему завязали глаза. Проделали это с такой настойчивостью, но так ласково, что оснований для жалоб у него не было.

Затем связали шелковым шнурком запястья — легкие узы, которые он мог бы разорвать одним движением рук, но в этих узлах была сила заклинания.

В XVI веке клятвы еще уважали, и ложь не стала свойством французской нации.

— Вы мой пленник, — прошептал голос. Лошади взяли с места галопом.

—  Что вы собираетесь со мной делать? — пробормотал д'Артаньян.

—  Видеть вас. Слышать вас.

—  Вам кажется, вы еще худо меня знаете?

—  Ах, я совсем ничего не знаю.

—  А я тем более. Я никогда не любил.

—  А красавица англичанка, о которой мне рассказали?

—  Она не была красавицей.

—  Вы в этом уверены?

—  Она была дурная.

—  Что же в итоге?

—  Укол булавкой в сердце.

—  А теперь?

—  Шпагой.

—  Глубоко? 

— По самую рукоять.

— Вам больно?

— Я благославляю тот деньг когда увидел вас.

— Увидел? Слабое слово.

— Вы ангел среди этих существ — женщин-рыб-рептилий, которые называются девушками.

— Но это уже сразу целых три измерения, в то время как для геометрии вполне достаточно двух.

— Вы все такая же, Мари.

— Верю.

И горячие губы прильнули к губам д'Артаньяна.

— А вы верите мне?

— Мари…

— Не повторяйте этого имени ,— заговорил вновь голос. — Для вас я не должна быть более Мари де Рабютен-Шанталь.

— Тогда кем же?

— Просто никем.

Новый поцелуй воспрепятствовал д'Артаньяну вновь открыть рот. Да и что мог бы он сказать, глупец? Четверть часа спустя карета остановилась.

—  Выходите.

—  Когда я увижу вас опять?

—  Через неделю.

—  Где?

—  На том же месте. В тот же час.

—  Долго ждать.

—  Ничего не поделаешь. Д'Артаньян!

—  Я здесь.

—  Вы никого больше не любите? Никого из моих подруг?

—  Ваших подруг? Да я всего раз их видел.

—  А Жюли?

—  Винегрет, который мнит себя пудингом.

—  Берегитесь, я ее очень люблю.

—  Тогда я люблю ее тоже.

—  Прощайте.

Шнурок был развязан, повязка снята, и д'Артаньян очутился на Королевской площади еще более удивленный, чем в день своей первой дуэли.

Когда он взлетал по лестнице к себе в комнату, ему было не тридцать пять, а семнадцать лет. На повороте он встретил Мадлен Тюркен. Она горько плакала.

— Что с вами, дитя мое? — спросил он с тем наивным сочувствием, которое отличает счастливых людей.

— Не смею сказать, господин лейтенант.

— Глупенькая! Грохот пушек закалил наши солдатские уши. Мы можем выслушать все что угодно.

— Хорошо!

И Мадлен с молниеносной быстротой расстегнула корсаж и обнажила левую грудь, превосходную грудь, на которой запечатлелась пятерня.

Это зрелище вывело д'Артаньян из рассеянности.

— Кажется, господин Тюркен перешел к действиям?

— У меня есть и другие знаки.

— Дитя мое, это дела семейные. Но все же я потолкую с вашим мужем.

—  Будет он вас слушать!

—  Я изобрел способ, как заставить себя слушать. Вытрите ваши слезки. Ступайте спать. И д'Артаньян запечатлел поцелуй на лбу молодой женщины. Ему было более не семнадцать, ему стукнуло семьдесят лет.

Войдя к себе в комнату, он обнаружил, что все еще держит в руках шелковый шнурок. Он не мог хорошенько припомнить, но этот шнурок имел какое-то отношение к его прошлому. Поскольку просветление так и не наступило, д'Артаньян пожал плечами и уснул, сжимая в руке трофей.

Обидно, когда отважный солдат ведет себя подобно малому ребенку, тиская игрушечного медвежонка. Но покинем пока эту комнату.

 

XXXII.

ЖЕСТОКАЯ ЗАГАДКА

Утром д'Артаньяна посетил Планше.

Планше возобновил свою торговую деятельность, взрыв летательного аппарата лишь испортил ему камзол и разорвал правое ухо.

— Ну, Планше, что новенького? — осведомился мушкетер. — Какие ты несешь мне вести?

— Во-первых, о себе самом.

— И каковы же они? 

— Вести отличные.

— Твоя жена?..

— Укрощена.

— Навсегда?

— Не могу ручаться, но сил у бестии поубавилось, зубы обломаны, а когти сданы в ломбард.

— Твои шурины?

—  В превосходном виде.

—  Что ты хочешь этим сказать?

—  Один покоится на Пантенском кладбище, другой — на Монмирайке.

Выкованный из стойкого металла, д'Артаньян не мог не дрогнуть, услышав такую весть от человека, про которого думал, что он изготовлен его по собственному рецепту.

—  Вы понимаете, сударь, — продолжал Планше, — нельзя было класть двух таких спорщиков рядом. Они без конца сговаривались бы друг с другом и вторгались к соседям в их могилы. Вот почему пришлось хоронить их врозь.

—  Но если нет больше кардинала, то все же остались стражники.

—  Слава Богу, они защитят честного человека.

—  Такого, скажем, как ты.

— Как я.

— Несмотря на двойное преступление?

— Какое двойное преступление?

— Назовем это так: двойной акт справедливости на особе твоих шуринов.

— Причем тут я? Да я их не трогал.

— Тем не менее ты свернул обоим шею.

— Ничуть. На следующий день они проснулись как ни в чем не бывало.

— Причем же тогда Пантен, Монмирайль?

— Должен вам сообщить, сударь, что в моем погребе холодновато. Бургундское хранится у меня при подходящей температуре, это весьма удобно.

— Я что-то плохо понимаю…

— Кажется, я вам говорил, что мои шурины изрядные выпивохи?

— Да, упоминал.

— Так вот. Чтобы маленько успокоить…

— А они были возбуждены?

Планше широко улыбнулся, выставив широкие руки пикардийца с короткими тупыми пальцами и квадратными ногтями.

— Я тебя понял.

— Чтоб успокоиться, они изрядно приложились к бургундскому. 

— Они плохо его переносят?

— Скверно. Один умер неделю спустя от удара, другого схватили такие желудочные колики, что он тоже отправился на тот свет.

— Планше!

— Сударь?

— Ты подменил бургундское?

— Боже меня сохрани. Но я поднадавил слегка коленом на брюхо одного из шуринов.

— Ага!

— А накануне я случайно налил нашатырного спирта в его кувшин.

— Так, так!

— И получилось, что колено, нашатырь и ледяное бургундское скверно подействовали на беднягу.

— Напротив, превосходно. Ведь твоя жена угомонилась.

— Да, во всех отношениях, кроме одного.

— А именно?

— Мое ухо.

— Да, правильно, в момент взрыва оно слегка пострадало, но ведь слушать женщину можно и вполуха.

— Мое уцелевшее ухо слышит мурлыканье ангелов.

— Так выходит, ангелы теперь мурлыкают, а?

— Если они довольны.

— Но твоя жена, не будучи ангелом, тобой не очень довольна.

— Потому что правое ухо у меня разодрано в клочья.

— Но это тебя не портит. Тебе остается профиль.

— К сожалению, моя жена убеждена, что лишь особа ее пола могла так обойтись со мной в порыве любовной страсти.

— Как ты все это ей объяснил?

— Сказал правду.

— Ну и что она тебе ответила?

— Сударь, это очень сложно: объяснить жене парижского торговца, что ее мужу разорвал ухо летающий аппарат. 

—  Справедливо. Ну а еще какие новости?

—  Господин де Бюсси-Рабютен ждал вас внизу.

—  Ждет меня, ты хочешь сказать?

—  Ждал, я говорю. Он встретился мне тут внизу. Он сказал, что будет пока любезничать с хозяйкой, о которой уже слышал. Красивая женщина, сударь.

—  Ну а дальше?

—  Он сказал, что любезничать будет не более пяти минут. И что если вы не спуститесь за это время, то он попросит вас к себе.

—  Чего ж ты не сказал мне об этом сразу?

—  Сударь, — отвечал Планше. — все потому, что я женат.

—  Что ты имеешь в виду?

—  Я не мог устоять перед искушением поделиться с вами моими заботами.

—  Теперь твои заботы кажутся мне ласточками, дорогой Планше, по сравнению с теми воронами, которые клюют повешенных.

—  Повешенных?

—  Да, Планше. Убийцы шуринов кончают обычно на виселице. Но поскольку можно быть повешенным всего лишь раз, то существует возможность прикончить пять, десять, четырнадцать шуринов, будь ча то только охота. А наказание то же самое. Ты еще скромен, поскольку ограничился всего двумя.

—  Сударь, но эта парочка доставила мне такое же удовольствие, как если б их было четверо.

Планше и д'Артаньян обменялись улыбками. Гасконец взял плащ, шляпу и направился на улицу Фран-Буржуа.

Это еще не значило, что он позабыл о приказе Мари не видеться с нею в течение недели. Приглашение Роже служило для д'Артаньяна достаточным основанием нарушить приказ.

Встретив Мари, он почтительно поклонился.

Если б он ее не встретил, ему представилась бы возможность поболтать с самым изысканным и самым веселым дворянином во Франции — Роже де Бюсси-Рабютеном.

Но это не осуществилось. Роже так и не явился. Возможно, созерцание еще какой-то красотки поглотило его досуг, может, сама Мадлен увлекла его сверх меры.

Зато Мари была дома, и ее настроение не соответствовало умеренным страстям мушкетера.

Она взбежала по лестнице с той самой стремительностью, с какой господин Мюло оценивал достоинства Котде-Нюи и какую одобрил бы господин Тюркен при встрече с бутылкой шампиньи.

— Какая радость, д'Артаньян! А мне казалось, я досадила вам своими речами. Ведь я сумасшедшая! Входите. Давайте не расставаться.

И схватив за руку д'Артаньяна, Мари втащила его в кабинет, где в обществе Менажа она изучала латинских поэтов.

Но Менажа в кабинете не оказалось. Он покинул свой пост с тем, чтоб выпить чашечку шоколада по приглашению Ракана. Господин Ракан был величайшим поэтом своего времени, к тому же шоколад подкрепляет человека своей изысканностью, и Менаж ответил на приглашение мэтра со скромным достоинством юного литератора, готового прополоскать в чашке с этим напитком свой александрийский стих.

Ввиду отсутствия латинского героя Мари получила героя французского. Но этот герой, потрясенный событиями предыдущего вечера, взволнованный бурным приемом, не привычный к перипетиям любви, не мог сдержать своего порыва.

Он устремился к Мари, и взгляд его уподобился пронзающей насквозь пуле, открытые уста твердили без устали одно только ее имя.

Девушка стала обороняться. Но обороняться против д'Артаньяна было пустым делом, он легко преодолел первые редуты оборок. Мари задыхалась, обратив лицо в небеса, которые были заслонены росписями плафона.

Внезапно прогремел голос:

— Д'Артаньян!

Прыжок — и Роже де Бюсси-Рабютен обрушился на мушкетера. Тот отпустил добычу. Мари спряталась за спину кузена — лицо бледное, глаза пустые, губы плотно сжаты.

— Господин д'Артаньян, — произнес Роже голосом более ледяным,чем самое охлажденное вино, — мы вновь будем драться.

Д'Артаньян был недвижим. Он переводил взгляд с Роже на Мари — краткий путь от презрения до ненависти.

—   Как вам будет угодно, сударь.

—   Ваше мнение меня не интересует.

Д'Артаньян пропустил эту дерзость мимо ушей, она показалась ему вполне естественной.

— Хорошо, — бросил он. — Хорошо. Мари обратилась к мушкетеру.

— Да, господин д'Артаньян, было б куда лучше, если б я вас вообще не знала. Уверяю вас. Теперь это ясно.

 

XXXIII.

НАСМЕРТЬ ОГОРЧЕННЫЙ

Д'Артаньян пребывал в состоянии той тихой ярости, которая сродни горю.

Во всей своей неприглядности открылось ему вдруг его легкомыслие. Но жестокий свет истины как бы пригас на мгновение: перед ним мелькнуло лицо Мари.

От вспышки нежных чувств она перешла вдруг к презрению. Сказала, что никогда более не пожелает видеть д' Артаньяна. Тут не было места ошибке, двойственное толкование исключалось.

О новой дуэли с Роже де Бюсси-Рабютеном наш мушкетер не думал. Дуэли давно вошли для него в привычку и были как насморк для иного. Но все эти встречи на лужайке, где по всем правилам плясало острие шпаги, все эти кровавые менуэты происходили пока что по причинам достойным и благородным.

Но теперь не так. Д'Артаньян выступил в роли соблазнителя, роль, достойная осмеяния в любом возрасте. Отвергнутый соблазнитель — роль непростительная в его годы.

Ярость, как несомненно просчитал бы Пелиссон де Пелиссар, — это сила, составляющая вектор АВ с равномерным ускорением, исчисляемым 1 /2 mv . Если обратить этот вектор в противоположную сторону, он создаст, несомненно, контрудар или контрвектор ВА, который отбросит человека в пространство.

Элементарное явление физики обратилось против несчастного Тюркена, который в это мгновение пировал в веселой компании.

Называя его «несчастным», мы должны помнить об одной вещи: не будь у него жены, желающей сделать из него цивилизованного человека, он оставался бы славным малым.

Едва д'Артаньян заметил Тюркена, как жалобы прекрасной Мадлен всплыли в его памяти. Попав из-за женщины в неловкое положение, гасконец — в такой ситуации мы не можем, увы, сказать «наш гасконец» — почувствовал желание поставить в подобное же положение другого человека.

Да, мы не сказали «наш» и сказали «подобное же положение», имея в виду Тюркена. Не знаю, достаточно ли строго мы осудили тем самым д'Артаньяна?

—  Любезный друг бутылки! — воскликнул мушкетер. — Мы, кажется, сегодня еще не ложились.

—  Нет, нет, сударь, — отозвался Тюркен, — мы прилег»ли, но всего на часок.

—  Всего на часок? Отчего же?

—  А оттого, что нам хотелось поизучать физические и моральные достоинства нашей жены.

Скопище пьяниц встретило дружным гоготом эту шутку.

—  Господин Тюркен!

—  Господин офицер!

—  Прекрасно, что вы отдаете свой ночной досуг изучению чего бы то ни было, но мне бы хотелось, чтоб при этом соблюдалась тишина.

—  Что вы подразумеваете?

—  А то, что я не желаю больше видеть эти подлые шрамы на теле вашей жены.

—  Господин лейтенант, мне понятны были бы ваши жалобы насчет постели или там, скажем, потолка, поскольку первое служит вам для сна, второе — для созерцания, и все в целом является частью вашего жилища. Но ведь я не сдавал вам внаймы тела госпожи Тюркен. Разве что…

—  Разве что?

—  Разве что вы рассматриваете его в качестве подушки. Ну тогда, конечно, другое дело.

Д'Артаньян выхватил шпагу и ударил плашмя Тюркена.

— Нет, господин Тюркен, отнюдь. Но мне б хотелось использовать ваши щеки, чтоб подточить бритву.

Пьяница, бездельник, хвастун, вместилище всяческих пороков, Тюркен был, однако, не трусом. Он доказал это, схватив табурет с намерением размозжить им голову мушкетеру. При этом он заметил:

— Поберегите физиономию, господин офицер. Если бриться стоя, можно порезаться.

Табурет, к счастью, просвистел возле самого уха д'Артаньяна. Наказание оказалось умеренным и заключалось в том, что в руку вонзилась шпага.

—  Вот, — сказал д'Артаньян. — Это успокоительное. В случае рецидива мы обратимся к другой руке, потом к ногам. Потом…

—  Потом, господин лейтенант?

—  На закуску нам остается еще пара ушей, дорогой Тюркен.

Тюркен застыл, прижавшись к стене. Ухватился здоровой рукой за раненую. Один из его собутыльников предложил ему анжуйского, но Тюркен отказался. Он уставился в пустоту, пытаясь увидеть в ней, вероятно, нечто похожее на мщение.

Д'Артаньян направился к себе в комнату.

В три часа дня прекрасная Мадлен принесла ему наверх чашку бульона. Он посмотрел на эту чашку, как на нечто чуждое человеческому пониманию.

В четыре Планше принес нугу, только что прибывшую из Монтелимара. Он стал созерцать и ее.

В пять часов, вознесенный наверх обеими своими ногами, к д'Артаньяну явился Пелиссон и заявил:

—  Я виделся с секундантами господина де Бюсси-Рабютена. Это господа де Севиньи и д'Оллоре, бравые бретонские дворяне.

—  Бретонские…

—  Господин де Бюсси-Рабютен выбрал бретонцев, ибо их воинственность, а также…

—  А также…

—  А также он намерен вас убить. Я не возражал против программы. Но мне думается, было бы лучше, если б вы отправили его к праотцам, прежде чем он осуществит свой замысел.

— Замысел…

— У меня есть идея насчет машины, которая упразднит дуэли. Противники лягут на кровати, приводимые в движение простым мановением руки. 

—  Руки…

—  Будет сколько угодно ран в плечо, в шею, в бедро и даже смерть — самое чувствительное из ранений. И все благодаря моим рычагам. Мы избежим хаоса, который неизбежен в делах такого рода.

—  Рода… — повторил д'Артаньян.

—  И еще одно дополнительное удобство: врач и священник будут всегда поблизости.

В семь вечера появилась прекрасная Мадлен с письмом в руке.

По-видимому, тот состав, из которого были сделаны чернила, оказался благотворнее бульона, который варили из курицы. Стоило мушкетеру отведать этого письма, как он тотчас пришел в себя и обрел желание жить.

—  Мадлен, дитя мое, помогите мне надеть плащ.

—  Вы не поедите перед уходом?

—  Взбейте, пожалуйста, яичный желток в подогретом вине и присыпьте мускатным орехом.

Это распоряжение столь отличалось от обычных просьб д'Артаньяна, что глаза у Мадлен округлились.

 

XXXIV.

ПУП

Как читатель уже догадался, письмо, которое вернуло д'Артаньяну, по выражению Жюли, вертикальное положение, было подписано Мари.

Подписи предшествовало всего пять слов:

«В восемь часов. Всю ночь.»

Для встречи в восемь часов д'Дртаньяну был нужен всего лишь плащ. Но для целой ночи ему необходима была, несомненно, дополнительная порция микстуры: яичный желток, гретое вино и мускатный орех.

Карета на Королевской площади была та же самая, и лишь вместо Мари в ней оказалась дуэнья с итальянским акцентом, с приличествующими ее занятию усиками и ласковыми руками.

— Голубочек-ангелочек, это для твоей же пользы и для любви. Нужна отвага, не бойся шага. Красавица ждет, ей все не терпится, она все вертится. Совсем как в лихорадке… Детки все в порядке. Ах, олененочек, ах, мой котеночек, приляг на грудь и в путь, и в путь!

Приговаривая таким образом, старуха завязала мушкетеру глаза.

Затем карета въехала во двор, затем в сад, как о том догадается благосклонный читатель по шуршанию гравия под ее колесами.

После чего карета совершила лучшее из того, что от нее ожидали: она остановилась. Дверца исполнила свое предназначение: отворилась. Дуэнья поступила вполне дуэнически: взяла д'Артаньяна за руку и повела через коридоры в помещение, где сняла с него повязку. Кругом был мрак, и мушкетер оценил эту перемену не самым радостным образом.

Рядом зашушукались.

— Не приближайтесь, д'Артаньян. Послушайте, что я скажу.

Д'Артаньян был так же спокоен, как это бывало с ним накануне штурма.

— Я слушаю вас, мадмуазель. Сегодня утром вы намекнули мне, что я утратил право вас видеть.

— Вы обидели меня. Но поймите, главное не в этом: вы нравитесь мне, как прежде.

Д'Артаньян приблизился на шаг.

— Я еще не закончила. Д'Артаньян остановился.

— Я жаждала познакомиться с вами поближе с того самого мгновения, как мы увиделись впервые. Это желание не покидало меня ни днем, ни ночью. Я сошла б с ума, не будь я решительнее всех других девушек моего круга. Послушайте еще чуть-чуть. Нравственные и общественные принципы не имеют тут никакого значения: вы мне нужны. Мне нужен ваш образ, ваш голос — то очарование, которое никогда не наскучит, ваши глаза будят во мне источники неведомых чувств.

Последовало молчание и затем голос пробормотал:

— Д'Артаньян, приблизьтесь.

Д'Артаньян приблизился, движимый любовью и изумлением одновременно. Тело прильнуло к его телу, защищенное лишь тонкой шелковой тканью.

Исторгающие вздохи и неясные звуки губы страстно впились в его губы. Руки обвились вокруг шеи и повалили его на постель.

На постели укусы и поцелуи стали еще более страстными.

В этом одичавшем теле было скорее что-то звериное, чем женское, из уст вырывались бессвязные речи, не похожие на речи насмешливой и сладостной Мари.

Так пронеслось одиннадцать часов. Опьяненный любовью и гретым вином (ибо прекрасная Мадлен удвоила порцию), осыпанный поцелуями и мускатным орехом, д'Артаньян посчитал эти часы за минуты.

Он уснул, едва забрезжил день. Заря, пробившись сквозь занавески, разбудила его. Дневной свет был бледен, однако убедителен.

Мушкетер выскочил из постели в поисках подсвечника и огнива.

Пупок на животе, который временно превратился в подушку, не был ни в коем случае пупком Мари, поскольку он принадлежал Жюли.

Как вы, разумеется, помните, д'Артаньян имел возможность видеть обеих девушек под лучами южного солнца.

И он успел, разумеется, уловить кое-какие детали, хотя не был большим знатоком юных девиц.

Но д'Артаньян был, несомненно, знатоком фортификационных сооружений. А ведь пуп на женском теле едва ли не то же самое, что редут при бастионе. Истинный воин усвоит его очертания.

Вот по какой причине д'Артаньян опознал Жюли, понял подмену и выскочил из постели.

Не найдя свечи, он распахнул занавески. Дневной свет залил комнату.

— Я люблю тебя, д'Артаньян, — закричала Жюли. — У меня не было другой возможности встретиться с тобой. Успокойся. Ты еще не понял, но ты тоже любишь меня.

— Если б я любил вас, мадмуазель, я поставил бы вас об этом в известность.

— Мари всего лишь кукла, а я женщина.

— Мадмуазель, женщин на свете полным-полно, а Мари только одна-единственная.

Досказав сентенцию, д'Артаньян произвел жест.

— На помощь! — закричала Жюли. — Люди! Позовите стражу, комиссара! Ко мне!

И отнюдь не слабое существо, она вцепилась в одежду мушкетера. Одежда состояла из рубашки и штанов. Тонкая рубашка разорвалась.

Крайне недовольный всем этим, д'Артаньян отбросил женщину-тигрицу на постель, и она стукнулась головой о деревянную колонну.

Ввиду отсутствия стражи и комиссаров прибежали слуги. Несмотря на все их снаряжение, невооруженные руки мушкетера кое-что значили. Оценив положение, д'Артаньян сцапал Жюли и сделал из нее некое подобие щита, который, правда, дергался в его руках и исторгал стоны, но тем не менее исполнил свое назначение.

Спустившись в сад, д'Артаньян бросил щит подле каких-то деревьев. На виске у девушки была ссадина, но утренний холод вернул ей сознание.

— Прощайте, — сказал д'Артаньян. — Ваше личико пострадало, это даст вам дополнительную возможность поступить в монастырь.

Оставалось найти одежду и лошадь.

Судя по ржанию, донесшемуся из ближнего строения, лошадь была неподалеку.

Насчет костюма дело обстояло сложнее, так как у д'Артаньяна остались всего лишь штаны. И тут ему бросилась в глаза ночная рубашка Жюли.

Это было, разумеется, еще одним оскорблением юной невинности.

Минуту спустя, прижимая одной рукой к себе рубашку и направляя другой мерина с лучшей родословной из всех поколений Колино дю Валей, он бодрой рысью пересек Париж. Шестнадцатью годами ранее в таком же одеянье он ускользнул от когтей миледи.

«Только Кэтти мне еще не хватало», — мелькнуло в голове у д'Артаньяна.

 

XXXV.

FIAT LUX

[11]

Гнев и надежда не давали мушкетеру уснуть.

Гнев против Жюли, которую он никогда более не увидит, разве что король велит ему взять приступом монастырь.

Надежда восстановить свое доброе имя в глазах Мари.

Случай представился ему в то же самое утро, поскольку Роже де Бюсси-Рабютен в обществе двух бретонских дворян ожидал его в Пре-Сен-Жерве.

В девять утра д'Артаньян был уже на месте, сопровождаемый Пелиссоном де Пелиссаром и шотландским капитаном по имени О'Нил, известным своим неподражаемым хладнокровием.

Первым долгом мушкетер счел нужным обнять де Бюсси-Рабютена, попросив у него доверительной беседы с глазу на глаз.

Услыхав такое, де Севинье нахмурился, а д'Оллоре презрительно хрюкнул.

Но Роже их успокоил.

— Господа, недоразумение у нас уже не первое. Так что насчет поединка и всех этих ран можно подождать.

После чего он взял д'Артаньяна под руку.

— Д'Артаньян, мы сходимся с вами в четвертый раз. Первый раз вы схватились с вертопрахом на пляже, предположим, его звали Роже. Во второй — с французским дворянином в окрестностях Рима, не будем называть его по имени. Затем был некто, кого можно назвать Третьим, вы сделались его другом, и это был Бюсси. Но сегодня вы сходитесь с Рабютеном, о котором идет молва, что он ведет свой род от волков, и вы превратились в его врага. Вы обожаете мою кузину, я согласен. Ухаживаете за ней — понимаю. То, что вы в нее влюблены, могу себе представить. Но то, что вы бросаетесь на нее, словно ландскнехт, неприемлемо ни для нее, ни для вас. Вы упали в моих глазах. Я скорблю при мысли об этом и поскольку мне хочется утолить поскорей мою скорбь, лучше всего будет, если вы исчезнете с лица земли.

Д'Артаньян выслушал это молча. Когда Роже кончил, он спросил со всей мягкостью, на какую только был способен:

— Вы кончили, сударь?

— Не зовите меня сударем, черт возьми, как постороннего человека! Не забудьте: мы оба взяли по роли в том спектакле, какой дадим сейчас нашим друзьям. Приступим же весело и без лишних разговоров.

— Но я тоже хотел кое-что вам сказать. 

И д'Артаньян поведал Бюсси-Рабютену про ту западню, в которую его поймали. Едва он кончил, Роже, не колеблясь ни минуты, воскликнул:

— Надо предупредить Мари. Что сделать, чтобы предупредить ее? Поговорить с ней. А как с ней поговорить? Для этого необходимо, чтоб глотка не была перерезана.

И он направился к секундантам:

—  Господа, важное дело вынуждает нас продолжить объяснение.

—  Мне кажется, ваше терпение выше вашей чести, — заявил де Севинье.

—  Великое терпение, — уточнил д'Оллоре. — Скорее к столу, господа, мне не терпится увидеть печень по-гасконски и беарнские отбивные.

—  С помощью моей машины, — заметил Пелиссон, — мы быстро бы устранили затруднения.

Что же касается капитана О'Нила, то он лишь пожевал свои огромные рыжие усы.

— Господа, хотя ваши доводы убедительны, они не смогут поколебать того решения, к которому мы оба пришли, шевалье д'Артаньян и я. Не беспокойтесь так о чести Рабютенов, господин де Севинье. Господин д'Оллоре, умерьте аппетит. Господин Пелиссонар де Пелиссардон, усовершенствуйте свою машину, пусть она режет на куски дуэлянтов, прежде чем те обнажат шпаги. А вы, капитан О'Нил, с вашей шотландской мудростью и неприязнью к пустым разговорам, будьте скупы, как водится, на слова, скажите, что вы разделяете наши взгляды, произнесите это слово, звучное «yes», которое так служит украшением вашей нации.

— Хгвт! — произнес шотландский капитан. И поднял с земли бутыль.

—Я принес это сюда. Традиционное семейное лекарство от ран. Рквк! Врачует снаружи и внутри. Арквтхвст!

Он откупорил бутыль и дал понюхать присутствующим.

— Алкоголь… — заметил Пелиссон. — Забавно. Мне запрещен алкоголь как экстрат из плодов. Но ведь это же вытяжки из козьих копыт и рогов барана…

И он протянул шотландцу стакан, с которым не расставался ни во сне, ни наяву.

Выпив, Пелиссон подал стакан соседям.

Отказались лишь д'Артаньян и Бюсси-Рабютен, заявив, что должны сегодня же утром поговорить с девушкой, а девушки не выносят беседовать с мужчинами сквозь пары алкоголя, даже если этот алкоголь — лекарство.

Зато Нога № 1 и Нога № 2 пришли в возбуждение.

Пелиссон обратил на это внимание, но не знал, как ему отнестись к их чувствам. Он повернулся к капитану О'Нилу. Тот спросил с прямотой старого служаки:

—  Ваши ноги?

—  Да.

—  Ваши руки целебный напиток получили?

—  Я это ощущаю.

—  Значит, ноги тоже имеют право.

И капитан налил два полных стакана суданским принцам.

Меж тем Роже и д'Артаньян достигли Королевской площади.

Было решено, что Роже поднимется первым.

Ожидание д'Артаньяна было непродолжительным.

—  Она все поняла.

—  Могу ли я ее видеть?

—  Она вам напишет.

—  Но почему письмо?

—  Вы все еще внушаете ей страх.

—  Сколько же мне ждать?

—  Она уже вынула письменный прибор.

—  Значит, мы не станем убивать друг друга?

—  Ни за что на свете.

—  Что же мы сделаем?

—  Обнимемся.

И они обнялись. Роже вскочил в седло. Д'Артаньян вернулся домой пешком. Ему необходимо было спокойно все взвесить.

На Тиктонской улице он встретился с Тюркеном, рука у того была на перевязи.

— Ну как ваша рука?

— Превосходно. У нее, как видите, привычка тянуться к пивной кружке. Я рад, что теперь она капельку отдохнет.

— Значит, вы теперь трезвенник?

— Совсем даже напротив.

— Это почему же? 

— Я зову жену в любое время дня и ночи, и она мне прислуживает. Двойная польза.

— То есть?

— Бели вино хорошее, я ее хвалю.

— А если плохое?

— Я его выливаю ей за корсаж.

— Вы забавник худого толка.

— Говорите, говорите, сударь. Я вижу у вас сегодня нет охоты угощать меня добавкой.

— Все еще впереди.

— Я узнаю о вашем настроении по посланцам, которые к вам приходят.

— По посланцам?

— Да, да. Вы то погружаетесь в воду, словно лягушка, то выпрыгиваете оттуда, чтоб схватить письмо, которое вам посылают.

И Тюркен исчез, прежде чем д'Артаньян решил, что лучше на этот раз — носок сапога или кончик шпаги?

 

XXXVI.

ОТ ОХОТЫ ЗА ЗЯТЬЯМИ...

Отворив дверь своей комнаты, д'Артаньян удивился при виде незнакомца, седенького человечка, который, став на табурет, снимал со стены висевшие там шпаги.

Их было всего пять.

Одна из них пригвоздила к земле де Варда, как о том его святейшество Урбан VIII изволил недавно вспомнить.

Другая изгнала англичан из Ла-Рошеля.

Третья сопровождала миледи к месту ее вечного упокоения.

Четвертую, подарок Атоса, носил д'Артаньян лишь при дворе, что не мешало ей, впрочем, быть столь же острой, как остальные ее соседки.

И, наконец, пятая взяла приступом Аррас.

Но даже если оставить в стороне воспоминания, то нужно сказать, что д'Артаньян веема ценил эти изящные клинки, заменявшие ему с давних пор общество женщин. Он хлопнул в ладоши. Человечек обернулся. Физиономия у него была непривлекательная, выражение на ней плакси-

вое, кожа с редкими порами, узкие губы и большой висячий нос. Появилась Мадлен.

— Сударыня, — спросил мушкетер. — Кто это такой?

— Ваш тесть, сударь.

Д'Артаньян нахмурился. Сделал знак Мадлен удалиться. Затем скрестил на груди руки.

— Сударь, мне известно, что мой отец был лучшим стрелком из пистолета в наших местах, что мой дед был лучшим игроком в мяч в округе, но я никак не предполагал, что на роль моего тестя будет претендовать похититель моих шпаг.

— Позвольте, сударь, позвольте. Я сяду. Такая жарища. Я весь мокрый. Мое имя Эварист дю Колино дю Валь.

В манере было нечто приторное, в речи — нечто гнусавое, так зазывают покупателей торговцы рыбой. Казалось, даже пахнуло, как от прилавка.

—  Вы намеревались жениться на моей дочери, да, я знаю, вы даже взяли ее ночную рубашку, вы вернете ее мне, этот подарок моей покойной жены. А шпаги… Я беру их в свою коллекцию, поскольку мы теперь родственники. У меня уже есть шпиговальная игла от дядюшки по материнской линии и охотничий кинжал, по-видимому, от прадедушки. Кое-что еще. Если у вас есть какие-либо вещи — брильянты, документы, — их лучше доверить мне, я буду хранить все под ключом.

—  Господин тесть, почему вы думаете, что я собираюсь жениться на вашей дочери?

—  Я согласен, сударь.

—  А я?

—  Позвольте два слова. Я знаю, вы бедны. Бедность — это болезнь. А я богат. Но желаю счастья. Вы — человек военный, пулька фьють… и все. Раз вы берете Жюли без приданого, я рассчитываю получить ее вскоре обратно, столь же нежную и прелестную, как прежде. Вы, видите, я откровенен. По моему плану дочка даст мне самых разных зятьев, но мне б хотелось для разнообразия солдата, финансиста, члена городского магистрата, быть может, даже духовное лицо.

—  Весьма похвально.

—  Мы будем друзьями, особенно если вы дадите мне выпить. Во избежание недоразумений я никогда не пью дома. Я беру ваши шпаги. Нет ли у вас библиотеки или картинной галереи? Меня интересуют в особенности мифологические сюжеты и охотничьи сцены. Нет ли у вас фермы на родине? Лесов, пусть даже с порубками? Может, какой прудок?

Крохотные алчные глазки дю Колино дю Валя метали искры.

— Нет, сударь, но все же кое-какая коллекция у меня есть.

—  Так, так.

—  Специально для вас.

—  О!..

—  Это коллекция окон.

—  Окон?

—  Вот именно, окон, — повторил мушкетер, приблизившись к гному. Как видите, в этой комнате их три, но есть у меня еще полторы дюжины окон в Гаскони.

—  Поговорим о Гаскони.

—  Нет. Потому что я предлагаю вам выбрать немедленно. Я помогу прийти к решению.

И, схватив каминные щипцы и зажав в них Колино дю Валя, д'Артаньян высунулся вместе с ним в окошко и подержал его на весу, сделав это с такой легкостью, что Портос несомненно его б одобрил.

—  Нет! — закричал будущий тесть. — Прекратите! Я человек пугливый.

—  Оно и видно, дружок.

Д'Артаньян втянул крохотного старикашку обратно в комнату и опустил на пол.

—  А я, представьте, — заявил он, — готов стерпеть тестя-стервеца с запахом прокисшего сидра — папашу той девки, на которую не польстится ни одна сводня. Да, представьте, готов. Но как могу я снести труса в собственной семье? Итак…

—  Итак?

—  На очереди второе окно.

Карлик вывернулся из рук мушкетера.

— Я чувствую, мы не понимаем друг друга. Вы меня напугали. Насчет дочки мы еще потолкуем. Мне хотелось бы взять шпаги. Я потребую их через нотариуса.

Едва он выскочил из комнаты, как появилась прекрасная Мадлен.

— Господин лейтенант.

— Да, дитя мое.

— Господину Пелиссону де Пелиссару плохо. Он ждет, чтоб вы его посетили.

Кандидат в тести всунул в приоткрытые двери свою истощенную алчностью физиономию.

— Еще одно. Я уже ухожу. Мы подумаем… Верните только мне ночную рубашку моей дочери.

— Ночную рубашку?

— Я ж вам объяснял, это памятка. Драгоценная вещица.

— Вот не Думал, сударь, что ночная рубашка может быть семейной реликвией. Я полагал, такое бывает скорее у ирокезцев или у неаполитанцев. Прочь!

И гнусавый карлик испарился, бормоча что-то о смертельном номере с нотариусом, о ночных рубашках и дневной страже.

 

XXXVII.

… ДО ОХОТЫ ЗА ЛА ФОНОМ

— Чудное мое дитя, — осведомился д'Артаньян, — вы, кажется, сказали, что мой превосходный друг болен.

— Да, — ответствовало чудное дитя.

— Что же у него болит?

— Ноги.

И Мадлен исчезла, сделав грациозное движение талией, вся столь непохожая на предыдущего посетителя.

Д'Артаньян тотчас же постучался в двери апартаментов, которые занимал маршал де Пелиссар, ибо пора именовать его сообразно с полученным им новым титулом, хотя, впрочем, этому человеку, равному по способностям Леонардо да Винчи, готовому протянуть руку к солнцу и получить в наследство горы Оверни, любое предприятие было, казалось, по плечу.

Друг нашего мушкетера находился в постели.

— Дорогой д'Артаньян, ничто не может меня более утешить, чем посещение такого цветущего человека, как вы. Мне и в самом дело плохо.

— Мадлен мне уже сказала. Что с вашими ногами? 

— Увы, ноги… Хотя я вывез их из Африки — страны, известной крепостью древесных пород и твердостью костей ее обитателей…

— И что же?

— Оказалось, что налетевший из Шотландии ураган уложил обоих на месте.

— Что вы хотите этим сказать?

— Что капитан О'Нил трудный человек. Вы обратили внимание, какой он толстый?

— Кагс-то не очень…

— Значит, вы не поняли, что он состоит из одного только желудка. Сердце, мозг, внутренности и органы низшего порядка ужаты до минимума. Остается место для одного толькд желудка, который разросся наподобие мешка.

— Мой дорогой Пелиссон, я знал вас как инженера, астронома, математика, химика, но отнюдь не как физиолога.

— Я изучал почки и сердце, но только в молодости и мимоходом. Однако этого достаточно, чтобы поставить такой диагноз. Это существо вмещает в себя колоссальное количество жидкости, равное половине его тела, а может, и больше.

— Я б сказал, что он весит не более ста двадцати фунтов.

— Сто двадцать фунтов весу — это пустяки, но шестьдесят фунтов жидкости — это уже кое-что. В особенности если эти шестьдесят фунтов составляют семейное лекарство капитана О'Нила.

— Да, этим нельзя пренебречь.

— Вот именно.

Воцарилось исполненное восхищения молчание.

— Надеюсь, вы следите за моей мыслью, дорогой д'Артаньян, поскольку от физиологии я перехожу к упругости тел.

— Несомненно.

— С другой стороны — у этого самого О'Нила два огромных, похожих на губку уса.

— Отнеситесь к ним с должным уважением, друг мой, испанские пули не раз щекотали их, но ни разу не опалили.

— Да, да. Но я понял, в чем тут дело. Вы обратили внимание, каким образом он пьет?

— Ей-богу, нет.

— Ваш доблестный О'Нил погружает по очереди оба своих огромных уса в стакан, затем высасывает из них всю жидкость. Таким образом, не переводя дыхания, он поглощает колоссальное количество семейного эликсира.

— Мой дорогой, мой несравненный Пелиссон, ваши выводы изумительны, но как это связано с вашими Ногами?

— Вам не кажется, что я немного исследователь?

— В вас меня не удивляет ничто.

— Так вот, как исследователь, я прочитал уйму всяких рассказов о путешествиях и пришел к выводу, что наши африканские братья обладают удивительной склонностью к подражанию. Они даже превосходят порой предмет своего подражания.

— Мне кажется, я начинаю вас понимать.

— Таким образом Нога № 1 и Нога № 2, оба уроженцы Судана, без устали подражали капитану О'Нилу.

— И преуспели в этом?

—  Очень даже преуспели. Лучше не скажешь. Знаменитый изобретатель исторг вздох.

—  Так, значит, ваши Ноги…

— Боюсь, что теперь они будут отсыпаться не менее недели.

— Выходит, целую неделю без Ног?

— Да, на собственных, так сказать, окороках…

— Но это же вам не пристало.

— Сперва я хотел выписать другие Ноги, из Оверни или из Пруссии.

— Неплохая идея.

— Но я вовремя вспомнил, что овернцы очень своевольны, а пруссаки обожают дисциплину, в то время как мне хочется, знаете ли, время от времени порезвиться. Тогда я решил переключиться на работу над изобретением, это отнимет у меня ровно неделю.

— Вполне достаточно, чтоб встать на ноги.

— Вот именно.

— И это все?

— О, нет, я отнюдь не забыл про наш мирный договор, тем более, что король подарил мне этот пустячок…

И Пелиссон де Пелиссар потряс маршальским жезлом, лежащим на ночном столике бок о бок с бутылями шатошалонского сиропа и эльзасского ликера.

— О, и я помню, тем более помню, что король ничего мне не дал.

— Он держит вас про запас для самых важных дел. Итак, чего мы, собственно, добиваемся?

— Мы ищем Ла Фона.

— Дорогой д'Артаньян, из вас получится замечательный начальник штаба, ибо вы сразу улавливаете суть вопроса.

— Но вы ясно поставили проблему.

— Чтоб отыскать Ла Фона, возможны два способа. Первый — положиться на волю случая, это метод эмпирический. Мы рассылаем повсюду наших шпионов, собираем сведения и затем делаем выводы. Способ долгий, дорогостоящий и неподходящий для нашей с вами натуры, где резвость лани — гром и молния! — состязается с прыгучестью блохи. Заметили вы, кстати, что я почти перестал сквернословить?

— Действительно.

— Я полагаю, все эти наши проклятия, все эти призывы к чьей-то силе отражают, по существу, наше собственное бессилие, и потому их отсутствие меня радует. Но вернемся ко второму способу.

— Вернее, возвращаетесь вы, потому что я о нем ничего пока не знаю.

— Он математичен и аппетитен то же время. Я имею в виду, что он основан на аппетитах достопочтенного Ла Фона. А эти его аппетиты, каковы они?

— Я полагаю, вы знаете лучше меня.

— Аппетитов у него пять: вино, игра, женщины, насилие и мошенничество. Можно ли удовлетворить пять этих страстей одновременно?

— По преимуществу в ночное время.

— Совершенно справедливо. Не обращали вы, дорогой д'Артаньян, внимание на то, что в деревне все на ночь запирается? Ла Фону для всех его подлостей нужен город, притом немалый.

— Это сужает область наших действий.

— И потому я устраиваю в каждом из соответствующих городов ловушку, которую я называю ЛОДЛЯЛА—60.

— Но почему именно ЛОДЛЯЛА—60?

— Ловушка для Ла Фона—60. 

— ЛОДЛЯЛА — это еще куда ни шло, в этом даже как бы предварение кары. Но почему 60?

— Цифра предназначена для нашего противника. Если он узнает о ней, он подумает, что мы ограничились всего шестьюдесятью ловушками.

— А их будет больше?

— Значительно больше. Я размещу их во Фландрии, в Италии, в Испании

— И как они будут устроены?

— В каждой из них будет женщина, игорный притон, харчевня. Там будет непременно повод для ссоры и появится путешественник, которого легко обобрать. Из этого мы составим единую сеть, и нити потянутся к математической машине, объединяющей три вычислительных центра: один в Аахене, другой в Лионе, третий в Сен-Севере.

— Почему именно в Сен-Севере?

— Потому что мой подопечный обожает пакостничать в родных краях. Мне трудно объяснить почему, это сокровенная тайна души, в ее закоулках я бесцельно блуждаю.

— Дело, конечно, беспроигрышное, но потребует самых сложных манипуляций, я уж не говорю о людях, которых вы посадите для приманки, их добросовестность нуждается в проверке.

— Я думал об этом.

— Ну и что?

— У меня будет несколько подставных Л а Фонов, и они заявятся в мои ЛОДЛЯЛА—60. Если от них не будет сигналов, я сразу догадаюсь, в чем дело.

— Что ж, превосходно.

— Кроме того, учтите, моего Ла Фона я вижу насквозь. Он способен влезть в шкуру любого из подставных Ла Фонов, пытаясь таким образом меня обмануть. Однако тем самым он лишь облегчит мне задачу.

— Превосходно до крайности. Но вы разоритесь на этом деле. /

—  О нет. Я останусь в выигрыше. Взгляните на эти расчеты. И Пелиссон подсунул д'Артаньяну ворох испещренных цифрами листков.

—  Я подсчитал в общих чертах стоимость войн за три столетия. При любом варианте я остаюсь не в накладе. Моя машина по уничтожению Ла Фона обойдется в изрядную, но все же меньшую сумму. Одно из самых выгодных помещений капитала за всю мою жизнь. А мне нужны деньги, много денег!

— А я-то думал, что вы богаты.

— Я и был богат. По крайней мере, в глазах женщин, ибо слыл красавцем. Но теперь, как видите, теперь я существую в сокращенном варианте, и мне приходится утраивать щедрость, чтоб меня правильно поняли.

— Мне казалось, что вы равнодушны к женщинам.

— Совершенно верно, мой дорогой друг, к женщинам я равнодушен. Но с чего вы взяли, черт побери, что я желаю, чтоб женщины были равнодушны ко мне?

— Это, признаться, мне не приходило в голову.

— Все оттого, что вы юны и влюблены. А я вошел в года, остепенился. Я развлекаюсь, глядя, как курочки трепещут крылышками вокруг, но не удостаиваю их взглядом.

— Господин д'Артаньян, — сказала Мадлен, появляясь, — вам два письма.

 

XXXVIII.

ДВА ПИСЬМА

Д'Артаньян взвесил каждое из них в руке. Ему стало ясно, какое он прочтет напоследок: то, что короче — письмо от Мари. Впрочем, почерк на обоих конвертах был на удивление схожим. Д'Артаньян мог бы, конечно ошибиться, тем более, что у него не осталось писем Мари, которые та писала ему в Рим. Их уничтожил взрыв летательного аппарата. В пользу Мари свидетельствовала лишь легкость письма. Было ясно, что Жюли прибегнет к артиллерии аргументов и тяжеловооруженных частей речи, в то время как на стороне Мари будет легкая кавалерия и любовь. В самом деле, в выборе писем он не ошибся. Что касается Жюли, то она ему писала:

«Д'Артаньян, я укротила свой голос, скрыла сущность, я подражала этой глупой гусыне, я перестала быть самой собою, именно это тебе понравилось с первого взгляда.

Да, с первой же дольки первого мгновения твой взор устремился ко мне и он не познает отдыха, пока я не стану усладой твоих очей, восторгом твоих зениц, безмятежностью ночного сна.

Ты вознамерился играть с пожаром, который c-im же разжег и, обманывая себя, увлекся на какое-то время Мари. О, но ведь это белое мясо, радующее лишь летом и только в Риме, его пресность стала очевидной, едва ты вернулся в Париж, в тот самый город, который еще зовется Парижем, но который так же похож на подлинный Париж, как песок похож на грязь, как жемчужина на каплю воды и как стройная речь на бессвязное бормотанье.

Именно здесь, встретясь со мной вновь, ты ощутил страсть, но скрывал ее только миг, ибо она тебя ужасала, разрушая огромную башню гордыни, воздвигнутую в твоем сердце.

Ты отозвался на мои записки. Ты явился. Ты привлек меня к себе, и ты преобразился, как преобразилась я сама: пожираемые общим пламенем, мы обратились в пепел. Но из этого пепла я восстаю вновь, в то время как ты терзаешься мыслью, что тебе не дано более меня видеть.

Тщетно, ибо я тебе нужна, ибо твоя судьба определится лишь тогда, когда ты поймешь, коварный, что я тебя прощаю.

Последуй желаниям моего отца, который задумал приобщить твои мечи к своим доспехам, чтобы тем самым скорее воссоединить наши сердца (и, быть может, лишить тебя таким образом тех неуловимых флюидов, которые служат тебе к тому помехой). Верни мне, пожалуйста, рубашку, которая дорога мне теперь вдвойне, к тому же она почти не ношеная.

Я поняла: твоя ирония в отношении моего отца — лишь слабая попытка скрыть все то уважение, которое ты к нему питаешь, как к творцу моих дней.

Я без труда убедила моего отца отказаться от подачи официальной жалобы на тебя за изнасилование девицы, за разбойное вторжение в жилище честного человека, за рану на голове, за похищение коня и рубашки, что кончилось бы, несомненно, привлечением тебя к суду высшей инстанции и завершилось твоей гибелью, ибо мой отец опытен и искусен в юриспруденции, да и я сама могу защититься в своем деле, как может защититься доведенная до крайности невинность: разорванный батист, загубленное сердце и оскверненная душа выразят всю свою боль перед членами сурового магистрата, кои могут простить лишь невольное нарушение закона и морали, но подлеца и насильника покарают наижесточайшим образом, включая самые колоссальные штрафы. Полагаю, д'Артаньян, что ты сможешь, в конце концов, отличить выгоду от убытка и возвратишься, чтоб обрести любовь той раненой птицы, которая считает себя твоею.

Жюли.»

— Что с вами, д'Артаньян, мне кажется, вас что-то сильно позабавило?

— Дорогой маршал, я испытал, пожалуй, одно из глубочайших наслаждений моей жизни.

— О, мне известны разного рода наслаждения, не считая лесных орехов. Но скажите, что произвошло?

— Так… Утраченная глупость.

— Это в духе здорового католицизма.

— Позвольте, я прочту второе письмо, и мне откроется божественный промысел.

Д'Артаньян распечатал письмо Мари. Вот какое оно было:

«Д'Артаньян, Роже мне все объяснил. Я поняла ошибочность моего поведения и все безумие вашего.

Вы спутали меня с той, которая назначала вам эти свидания, вы не опознали ни голоса, ни поступков. Вы продолжаете любить меня даже после того, как открылась правда, и это повергает меня в отчаянье.

Более, чем в отчаянье: это отдаляет меня от вас навеки.

Я не забуду вас, как кричала об этом в порыве гнева. Но я никогда более не увижусь с вами. Клянусь вам, д'Артаньян.

Я приношу эту клятву с тем, чтоб сохранить ваш образ там, где он пребывает. Я не хочу, чтоб вы походили когдалибо на себя такого, каким я вас увидела напоследок. С Богом, д'Артаньян. Жизнь коротка, мы свидимся с вами тогда, когда свидимся с Богом. Я поклялась.»

— О, я вижу, вы приближаетесь с Господу… И, кажется, через те двери, куда пускают лишь ангелов. Хо! Нога № 1! Нога № 2! Эти дряни все еще дрыхнут. Меж тем, по-моему, мой бедный друг лишился чувств. Не доставить ли сюда капитана О'Нила вместе с его лекарством? Д'Артаньян!

Д'Артаньян приоткрыл один глаз.

— Вы еще не умерли?

— Пока нет. Но скоро это со мной случится.

 

XXXIX.

КРАТКОЕ УВЕДОМЛЕНИЕ

Два месяца спустя, 1 апреля 1643 года положение героев романа изменилось следующим образом.

В первую очередь закуска.

Эварист Колино, известный также под именем дю Колино дю Валя, начал процесс в связи с похищением ночной рубашки, но когда он заговорил о поруганной чести своей дочери, среди судейской братии раздался такой хохот, что его отголоски докатились до кассациооной палаты.

Трое судебных исполнителей явились в гостиницу «Козочка».

Один из них был выпущен через первое окно, второй — через второе.

Воспользоваться третьим окном не пришлось, потому что третий исполнитель предпочел задержаться внизу с мэтром Тюркеном.

Правая рука Тюркена уже под за ж ил а, но так как он отвык пользоваться ею, то он прибег к .помощи своего нового друга. И судебный исполнитель, едва очутившись на Тиктонской улице, решил не покидать ее более. Он погрузился в трясину беспробудного пьянства.

Мадмуазель Жюли дю Колино дю Валь завела себе любовника ста восьмидесяти фунтов весом и похожего обликом на жителя Морванских гор из расчета, что тот поквитается с д'Артаньяном. Но когда пришла пора объясниться, этот ее любовник вернулся к Жюли, окривев на один глаз, и та отвернулась, заявив, что даже с двумя глазами он не мог прежде по достоинству оценить ее прелести, так пусть теперь любуется ее спиною.

Жюли немедленно написала двадцать девять блистательных писем мушкетеру. Все двадцать девять были ей возвращены, аккуратнейшим образом уложенные в картонную коробку. Каждое письмо было разорвано на восемь частей, что составило двести тридцать два клочка бумаги.

Картонка была первязана шелковой ленточкой.

Ла Фон в силу своих редких дарований хорошо приспособился к положению политического узника. Он не только не таранил более головой стены, но даже указал тюремщикам на те слабые места, которые следует укрепить для лучшей охраны заключенных.

Об его усердии доложили коменданту, и тот остался доволен. Он велен Ла Фону вооружиться молотком и зубилом и проверить на прочность все стены тюрьмы.

Несмотря на все потуги выслужиться, у Л а Фона завелись даже кое-какие друзья.

Когда интересовались, почему он занялся такого рода деятельностью, он отвечал, что ничего хорошего за стенами тюрьмы его не ожидает и что он остерегается даже самой мысли о побеге, подобно больному, который печется о здоровье.

Тюркен не трогал больше свою супругу, за исключением воскресенья, когда та начинала проявлять недовольство.

Вот все о второстепенных персонажах.

Граф-герцог Оливарес, не выполнивший данные им королю обещания, иными словами, не сумейший доставить ему договор о всеобщем мире, был отправлен в отставку.

Зато Мазарини продемонстрировал королеве знаменитую зеленую папку с папским гербом. Анна Австрийская поинтересовалась ее содержимым, но итальянец отказал, искусно сославшись на тайные инструкции Урбана VIII. Не оставалось ничего другого, как назначить Мазарини первым министром, к величайшему огорчению Шевиньи и де Нуайе.

Ла Фолен обосновался в Анжу,где превратился в величайшего авторитета местной кухни, введя в обиход трюфели и сосиски.

Поль де Гонди сновал по Парижу и развлекал общество, предваряя появление расторопного факельщика в особе герцога де Бофора и порочного грабителя в лице Мазарини, — короче, начинал ту большую игру, в которой готовил собственную крупную ставку.

Карл I еще сражался и барахтался в Англии, уже ощипанный и почти готовый сложить голову на плахе.

Это персонажи политические.

Что же касается главных персонажей, то они находятся в Бургундии — я имею в виду Роже де Бюсси-Рабютена и его кузину, и в Париже — если речь о д'Артаньяне и Пелиссоне де Пелиссаре.

Маршал не случайно избрал своей парижской резиденцией Тиктонскую улицу. В этом сказалась его любовь к д'Артаньяну, горести которого внушали ему опасения. Он занимал второй и третий этажи гостиницы «Козочка». Так было удобнее вытянуть ногу, как говаривал он.

Первого апреля он созвал совещание, где присутствовали: во-первых, он сам — маршал Франции, во-вторых, хозяйка гостиницы — прекрасная Мадлен и, наконец, втретьих — несравненный Планше.

Пелиссон де Пелиссар стал вновь пользоваться своими ногами, хотя у одной глаза горели странным огнем, а другая то и дело поговаривала о приобщении к шотландской религии. Мадлен Тюркен стала давать пояснения:

— Все его питание — только бульон и чашечка шоколада, и то, если мне удастся настоять на этом. И еще бисквиты, смоченные в красном вине, как научил его граф де Ла Фер.

— Так можно еще тянуть и тянуть.

— Да, но он тает на глазах, взгляд тускнеет, руки худеют и сохнут.

— Откуда вам это известно?

— Господин маршал, я выполняю свой долг.

— Ну, а письма?

— Он пишет, потом рвет все на клочки.

— Никакой корреспонденции ему не приносят?

— Приносят, но он ничего не читает.

— А оружие?

— Время от времени он его рассматривает.

— Каким образом?

— На лице что-то вроде улыбки. 

—  Картина клинического бедствия. Что скажешь, Планше?

—  Я приходил к нему несколько раз со сластями и с новостями, которые должны были его расшевелить. Напрасно.

—  Нужны более сильные средства.

—  Более сильные средства известны. Но для этого мне необходима ваша помощь, господин маршал.

—  Какая именно?

—  Мне нужен месяц полной свободы.

— Ради твоей коммерции. Ясно. Я попрошу назначить тебя кондитером его святейшества.

— Не в том суть. Моя жена…

— Что же делать?

— Убедить ее в том, что новый летательный аппарат не разорвет в клочья другое ухо.

— И это все?

— Для моего спокойствия не так уж мало.

— Итак, терапевтическая мера: мадам Тюркен, вы удваиваете порцию шоколада, вы подмешиваете желток в бульон и железо в бисквиты. Этот прием я вам объясню. Способ выздоровления: Планше получает месячный отпуск, чтоб раздобыть лекарства, которые ему известны. Нога № 1! Нога № 2! В путь! Мы отправляемся к мадам Планше!

Когда Пелиссон де Пелиссар хотел покинуть гостиницу, в ее двери скользнул молодой человек скромного вида, с большой головой, которая, казалось, с трудом держалась на тонкой шее.

Взглядом сарыча, который, как известно, зорче орла, Пелиссон де Пелиссар тут же его заметил.

— Мадам Тюркен, позаботьтесь, пожалуйста, о моем секретаре, он прибыл сюда из Сверни. Мне это важно.

— Господин маршал, он будет чувствовать себя здесь, как дома, мне нужно лишь знать его имя.

— Паскаль, Блез Паскаль, не так ли, мой мальчик?

— Все для господина Паскаля! — завопил Тюркен.

 

XL.

ДВА ВЫСОЧАЙШИХ УМА В 1643 ГОДУ

От будущего автора «Мыслей» можно было ожидать всего, даже того, что ему всего двадцать лет. Он воззрился на поставленный перед его носом кувшин с вином и попытался вычислить на глазок его объем.

— Нашему юному гостю следует выпить, — сказала прекрасная Мадлен, — усталость как рукой снимет.

— Я пью только воду, — ответствовал молодой человек.

— Парижская вода именуется вином, — провозгласил мэтр Тюркен. — Женщина, позаботься об этом ребенке. Я чувствую, у него есть задатки, из него можно сделать…

— Сделать — что? — живо откликнулся Блез Паскаль.

— Поторопись, женщина. Я, видите ли, сударь, вопреки внешности, человек необычный. Я знаком и с Богом, и с дьяволом.

К этому моменту Тюркен осушил уже третий кувшин шабли. Это обстоятельство давало ему ясность мысли, побуждая одновременно к доверительной беседе.

— Господь держал меня в своих объятиях, как робкого младенца, в течение тридцати лет. Затем он свел меня с дьяволом. О, эта встреча была жестокой. Я оказался легкой добычей. Подумайте сами: человек, который не имел недостатков — сплошной здравый смысл и ничего похожего на неумеренность, ничего, что сулило бы беду. Глотните вина, сударь, я тоже сделаю глоток-другой, и это поможет мне объясниться.

Паскаль выпил стакан вина и налил хозяину.

— Дьявол был со мной ласков. Лапы у него бархатные, он явился ко мне в личине женщины и под видом доброго вина. Однако Господь меня еще не забывает и одергивает при случае. Я, знаете ли, разбираюсь в людях и вижу…

— Да, я слушаю вас…

— Я вижу, что вы с дороги, — заключил благоразумно мэтр Тюркен, вставая с места.

В это мгновение появился Роже де Бюсси-Рабютен. Если д'Артаньян отличался великим сердцем, а маршал Пелиссон великим умом, то Роже был великим сеньором. Тюркен разбирался в оттенках.

— Господин д'Артаньян ушел еще на рассвете, а господин маршал скоро придет. Он оставил своего секретаря, который только что прибыл из Оверни.

Бюсси подошел к секретарю.

— Как вас зовут, господин из Оверни?

— Блез Паскаль, господин из Парижа.

— Нет ли у вас родственника, советника тамошнего высшего податного суда, если не ошибаюсь?

— Это мой отец.

— Ага, значит, все правильно. Меня зовут Роже де Бюсси-Рабютен, я из Бургундии. Мэтр Тюркен, ваше шабли превосходно.

Тюркен поклонился.

— Так вы, значит, секретарь этого великолепного пелиссардонического Пелиссона? 

— Надеюсь, даже друг, несмотря на разницу в возрасте. У нас есть кое-что общее.

— Пелиссон — математический гений.

Блез Паскапь, к тому времени уже автор «Опыта теории конических сечений» и ряда других выдающихся трудов, улыбнулся в ответ.

— Господин Пелиссон набит до отказа цифрами. Стоит ему открыть рот, как низвергается каскад самых замысловатых и галантных уравнений.

— Конечно, конечно.

— Он оседлывает пространство так же, как иной объезжает лошадь.

— Разумеется.

— У материи нет от него тайн.

— Сударь, — ответил Паскаль, внезапно оживляясь, — у материи не может быть тайн. Дайте мне в достатке увеличительных стекол и тонких весов, я выражу материю на бумаге, и тайное станет явным.

Бюсси-Рабютен глядел на молодого человека с удивлением, но тот продолжал:

— Что я ищу у господина Пелиссона, так это его изречений, которые присущи лишь ему одному, их сияние распространяется по всему миру.

— Я совсем не знал моего пелиссардонического друга с этой стороны.

— А я со своей стороны считаю: в одном его смешке больше мудрости, чем во всем Аристотеле.

— Я вижу, вы заимствуете все лучшее у Парижа. Паскаль мгновение помолчал, затем, погрузив взгляд своих карих глаз в насмешливые зеленые глаза Роже, ответил:

—  Нет, сударь, это Париж позаимствует все лучшее у меня.

—  Прелестный ответ. И что вы будете здесь делать?

—  Ставить физические опыты, в том числе на самом себе.

—  В таком случае подарите мне одно утро и я сведу вас с человеком, который является королем Парижа, ибо вы должны знать: существует два рода королевской власти во Франции — одна управляет королевством, другая — Парижем.

И полчаса спустя обоих молодых людей, Бюсси и Паскаля, ввели к Полю де Гонди.

— Этот юноша только что прибыл из Оверни, — заявил Роже. — Одной рукой он взвешивает миры…

— А другой? — осведомился будущий кардинал де Рец.

— А другой человеческие жизни.

— Человеческие жизни! — отозвался Поль де Гонди. — Что означает жизнь? Человека хватают и волокут на костер, если он хоть немного колдун, как это делает Урбан Великий. Или же его маринуют в тюрьме. Так случилось с Бассомпьером. Покинув Бастилию, он не узнал ни людей, ни лошадей, потому что у людей нет больше бород, а у лошадей грив и хвостов. Однако, если отбросить костры и тюрьмы…

И Поль де Гонди сделал рукой движение — нечто среднее между благословением и жестом человека, желающего взять с блюда мускатный орех.

— Мне почему-то кажется, — заметил Паскаль, — что человек состоит из отдельных существ, как бы вставленных друг в друга: старик в ребенке, святой в преступнике, мудрец в глупце. Вся эта коллекция изображена на одной картине. Но Господа не проведешь.

—  Необходимость общаться с Господом, — заметил де Гонди, — ведет к молитве. Мы осознает в этот миг, что мы не более чем скромные его творения. Тем не менее, нам самим хочется выразить свой творческий порыв. И это приближает нас к безднам, которые упрощенно названы женщинами.

—  Женщины… — подхватил Паскаль. — Женщина — не более чем цифра в математическом ряде, где все начинается с мужчины.

—  Что ж тогда является завершением?

—  Ничто.

—  Господа, — обратился к присутствующим Поль де Гонди, — я прошу вас разделить со мной обед. Метафизические проблемы рождают дыры в желудке и пустоты, которые мы порой в себе ощущаем, — это вовсе не томленье духа, а признаки аппетита. Я призываю вас, господин Паскаль, поступать осмотрительнее, чем вы делали прежде.

Блез Паскаль зарумянился.

—  Вам кто-то говорил про меня?

—  Я получаю множество писем, сударь. Из Оверни и из других мест. Господин Ферма удостаивает меня своим доверием. 

— И что же вам сообщили?

— Именно то, что я вижу. Париж долго вас не позабавит, вы пройдете сквозь него, как сквозь кружево. Затем…

— Затем?

— Предоставим детальное рассмотрение предмета грядущим дням, — заключил будущий кардинал де Рец. —Как вы расцениваете гастрономические особенности утки?

 

XLI.

ГДЕ ДОГОВОР О ВСЕОБЩЕМ МИРЕ НАХОДЯТ…

Что делал Планше весь апрель, никто не знает. Известно только, что он много разъезжал, всегда в нарядном суконном платье, всегда с пистолетами и кинжалом и останавливался в лучших гостиницах, где расплачивался наличными.

В то время как Планше путешествовал вполне материально, д'Артаньян путешествовал в мечтах.

Четырежды он умолял Бюсси сдержать свое слово и биться с ним на дуэли. И четырежды Бюсси качал головой слева направо и справа налево.

— Раз причины не существует, значит, нет и ссоры. Поищите чего другого.

Д'Артаньян надеялся, что Колино дю Валь подстроит его убийство. В самом деле, несколько камней упало на него с крыши, были перерезаны ремни, которыми крепилось седло его лошади. Когда он возвращался ночью из Сен-Жермена, поперек его дороги была натянута веревка. Но все это ни к чему не привело. Камни просвистели мимо этой достойной головы, седло только соскользнуло, и всадник удержал его между своими стальными ногами. Веревка лопнула секундой ранее при проезде повозки.

Бросая вызов судьбе, д'Артаньян принял настойчивые приглашения одного итальянского дворянина, который выдавал себя за аркольского принца, но был скорее сыном суконщика. Этот достойный человек славился своими сдобренными ядом супами и отравленными винами.

Тем не менее д'Артаньян трижды пообедал без последствий у любезного итальянца. Его принимали, как приближенного к королю человека, иначе говоря, как истинного вельможу. Его обильно потчевали ливерным паштетом из требухи, неповторимым рагу из лошадиных бабок и кроличьих ушей, жарким из мясистого хорька, прогорклым и прокисшим десертом. Ему предлагали в невероятных количествах забродившее вино с пеной и водорослями на поверхности. И потом для освежения — стаканчик белого вина с запахом порченого сидра. Рекомендовали в качестве прохладительного напитка слабительную микстуру.

Трезвенник в годину войны и веселый собутыльник при дворе, д'Артаньян был человеком с луженым оружейниками желудком.

И потому кушанья синьора Арколи не нанесли ему никакого вреда. Лишь однажды он попросил вечером у Мадлен стаканчик шабли для прояснения мозгов.

Наблюдая за тем, как он ищет смерти в самых недостойных местах, огорчаясь, что Планше с обещанными лекарствами так и не появился, Пелиссон де Пелиссар решил, наконец, вмешаться:

—  Дорогой друг,— заметил он,— не считаете ли вы, что небольшой моцион пойдет вам на пользу?

—  Почему вы хотите, чтоб что-то шло мне на пользу?

—  Потому что, черт возьми, так принято у людей. Но если вы желаете во что бы то ни стало наносить себе вред, то это ваше дело.

—  Я ничего не желаю,— угрюмо буркнул д'Артаньян.

—  Есть смысл отправиться во Фландрию. Король как раз собирается дать там два-три сражения. Он несколько утомлен и потому доверил командовать армией герцогу Энгиенскому.

—  Сыну принца Конде?

—  А вы его знаете?

—  Мне говорили о нем как о храбрейшем дворянине во всей Франции.

—  Да, превосходный молодой человек, надеюсь, он не обманет наших ожиданий.

—  Наших?

—  Потому что пока он командует армией, я буду при нем.

—  Каким же образом?

—  Король, понимаете ли, не может доверить судьбу всей армии юнцу. Он просил меня присмотреть. 

— Каким вы нашли его величество?

— Я ж вам сказал. Утомленный. Но это не помешало ему явить мне все ту же доброту. Он поручил мне присмотреть за его племянником герцогом и дать соответствующие распоряжения, чтоб обеспечить полную победу.

— Так, так…

— Поражение омрачило бы первые шаги этого молодого человека, он может потерять веру в себя.

— Разумеется.

— Я помогу ему сокрушить врага.

—Зная ваши способности в военном деле… Не сомневаюсь.

— Большое значение имеет здесь погода. Но, в конце концов, я уже изучил моих испанцев и буду очень удивлен, если им не достанется на орехи. Стоит поехать со мной, чтоб посмотреть на это.

— Мне?

— Да, вам. Поскольку вы еще в отпуске. Раз вы не доставили пока договора, вы можете меня сопровождать.

— Я подумаю, дорогой Пелиссон, дайте мне несколько дней на размышления.

— Как вам будет угодно. Вы присоединитесь ко мне во Фландрии.

— А ваш механизм по уничтожению Ла Фона?

— С этой стороны возникли кое-какие затруднения. Вы видели моего секретаря из Оверни?

— Если он так же владеет шпагой, как логикой, я отправил бы его на войну.

— Он делает вычисления с неимоверной быстротой, я надеюсь, он поможет мне установить машины, необходимые для моей системы. К сожалению…

— К сожалению?..

— Париж берет его за глотку.

— Что вы хотите этим сказать?

— А то, что он с головой окунулся в светскую жизнь, он флиртует с дамами и дает советы игрокам, ибо в расчетах он дьявол.

— Ну, а дамы?

—  Он набросает чертеж души с той же легкостью, с какой иной раз опишет свойства равнобедренного треугольника.

—  Но о Ла Фоне пока ничего?

— Пока ничего.

— И о договоре тоже?

— И о договоре.

— Увы! Проклятый взрыв!

— Вдвойне проклятый для меня,— подхватил д'Артаньян.— Я не осмелился еще вам все сказать.

— Скажите! Сейчас самое время.

— Речь идет о папке, где были собраны письма, которые мне дороги.

— Минуточку, д'Артаньян, кажется, я начинаю догадываться…

— Папка пропала вместе со всеми вещами в момент взрыва.

— Какого цвета была папка?

— Красного.

— Мне кажется, делу можно помочь.

—  Боже мой, Пелиссон, вы возвращаете мне жизнь. И д'Артаньян встал, сияя от счастья.

—  Но я должен открыть вам одну вещь,— заметил он.

— Говорите, я слушаю,— отозвался знаменитый ученый.

— Речь идет о письмах, — и тут у д'Артаньяна перехватило дыхание. — Эти письма я хранил в своей подушке. И вот как-то утром, заметив, что шуршание мешает вам спать, я решил подыскать иной тайник.

— Оно ничуть даже мне не мешало.

— Опираясь на костыли, я подошел к ящику, где мы спрятали договор…

— О, я вас слушаю.

— Я сунул мои письма в зеленую папку.

— Но договор, д'Артаньян, договор?

— Как раз в этот момент вы начали просыпаться. Чувствуя, что времени у меня в обрез, я переложил договор в другую папку, в красную, которая была на дне одного из ваших чемоданов.

— Отлично помню, вы попросили меня тогда дать вам платков.

— Именно там проклятый Ла Фон и обнаружил договор. На следующий день. Вовеки себе не прощу!

— Д'Артаньян, вам абсолютно не в чем себя упрекать. Ла Фон исчез вместе с папкой, положенной в наш секретный ящик. 

— Но как же он разнюхал о тайнике?

— А очень просто. У меня была сильнейшая лихорадка, и я бредил во сне.

— Таким образом, Ла Фон взял мои письма вместо договора.

— Да, так мне представляется дело.

— Выходит, договор все еще в ваших вещах?

— О, я полагаю, чуть помятый, немного опаленный… Но я немедленно распоряжусь, чтоб собрали воедино все, что осталось от летательного аппарата и от багажа.

— Куда ж вы велели отнести все это?

— На чердак.

— Скорее на чердак!

— Позвольте только мне встать на ноги. И Пелиссон крикнул свои ноги.

 

XLII.

…С ТЕМ, ЧТОБ ТОТЧАС ЕГО УТРАТИТЬ

Но появилась всего одна нога.

Левая или правая — безразлично, важно, что она была одна. На вопрос о недостающей конечности нога указала пальцем в пол, сообщив, что внизу его сотоварищ утешает женщину, делая это с заботливостью, столь свойственной африканцам, в особенности принцам.

Этой женщиной была прекрасная Мадлен.

Поддерживаемая этой ногою, которая стала для нее и плечом, и рукой, Мадлен преодолела ступеньки лестницы, отделяющие ее от лейтенанта мушкетеров и маршала Франции.

— Что с вами, мадмуазель? — осведомился д'Артаньян,которого жалобы госпожа Тюркен донимали все больше.

—  Мой муж… -Ну?

—  Уехал…

—  По-моему, превосходная новость. Вы сожалеете об этом человеке?

—  О нет!

Но стенания хозяйки становились, однако, все громче.

— Объяснитесь, мадмуазель, — сухо заметил д'Артаньян. — Вы орошаете пол той самой водицей, которую господин Тюркен не терпел, в чем, собственно, был прав.

— Но ведь он уехал не один.

— Как? Этот малый вам изменил?

— Нет. Но…

— Но?

— Взял с собой все мои сбережения… ваш багаж…

— Мадам Тюркен, — вступил в разговор Пелиссон де Пелиссар. — Нам нужна точность. Нам не обойтись одними только рыданиями и междометиями. Вы сказали, что Тюркен исчез.

— Это значит, что…

— Отвечайте только «да» или «нет». Нога № 1, отпустите госпожу Тюркен, она и без вашей помощи устоит на месте. Итак, Тюркен уехал?

-Да.

—  Он известил вас об этом письмом? -Да.

—  Письмо было коротким? -Да.

—  Что там было? Мадлен Тюркен молчала.

— Извините. Он утверждал, что ваша совместная жизнь был адом, что вы отравляли друг другу существование, что ваше супружеское ложе походило более на решетку, на которой поджаривают грешников и что…

—  Нет.

—  Тогда я разрешаю вам прочитать письмо. Что там было?

—  «Я уезжаю».

—  У этого скота образцовый по краткости слог.

—  Поторопитесь, друг мой, — вмешался д'Артаньян. — Вы даете ему преимущество во времени.

— Он унес с собой весь наш багаж? -Да.

— Вы имеете в виду мои гобелены, мои гербарии, мои мази и вообще все то, что было у меня в чемоданах?

— Да.

— Вы имеете в виду также весь мой научный багаж, то есть шестнадцать тысяч листков, исписанных мною, которые я оставил на хранение в погребе? 

— Да.

— О, вот как! — заметил Пелиссон де Пелиссар с потрясающим хладнокровием. — Полагаю, что ущерб в науке скажется на Западе не менее, чем на три века вперед и только не раньше 1950 или 1960 года она оправится от удара.

— А те вещи, что были на чердаке? — принялся в свою очередь расспрашивать женщину д'Артаньян.

— Вот именно. Остатки летательного аппарата и чемоданов.

— Он тоже прихватил их с собой? -Да.

Пелиссон де Пелиссар повернулся к д'Артаньяну.

— Я полагаю, что мир на земле так же, как наука, претерпит значительный урон.

— Отнюдь, мы догоним негодяя.

— Негодяи легки на ногу.

— Но ведь этот будет, конечно, останавливаться во всех кабаках, какие только подвернутся ему на дороге.

— Мадам Тюркен?

— Слушаю вас, господин маршал.

— Ваш муж проделал все это самостоятельно?

— Нет.

—  Человек, который ему помогал, — его родственник?

—  Да.

—  Он уже появлялся здесь?

—  Нет.

—  Дело осложняется. Значит, он где-то таился?

—  Да.

—  Был болен?

—  Нет.

—  Находился в заключении? -Да.

—  Он оттуда бежал? -Да.

—  О… Человек невысокого роста?

—  Да.

—  Лысый?

—  Да.

—  Глаза, как буравы?

—  Да.

— Человек, который наводит страх, даже если он промелькнул где-то неподалеку?

— Да.

—  От него исходит запах серы?

— Да.

— А если принюхаться, то и гвоздики?

— Да.

—  Мой дорогой д'Артаньян, спешить бесполезно. Совершенно очевидно, что Ла Фон всплыл вновь и что он заодно с Тюркеном.

—  Тем более надо бросаться в погоню.

—  Нет. Ибо Ла Фон — это молния. Вы его не нагоните.

—  Не будем терять времени, мой друг. Пусть я малость отощал, но ноги еще при мне. Мадлен, дитя мое, не знаете ли вы в каком направлении скрылся этот мерзавец, ваш муж?

—  Я полагаю, он поскакал во Фландрию.

—  Почему именно во Фландрию?

—  Чтоб завладеть там моим приданым, которое оставлено на хранение у одного из моих дядей.

И Мадлен зарыдала вновь, оросив при этом огромные черные ручищи Ноги № I.

— Д'Артаньян, мне представляется, что все складывается чудесно.

—  Вы полагаете?

—  Ну, разумеется. Во-первых, Ла Фон похитил ваши письма, считая, что он похищает договор, и его отправили в Бастилию, чтоб отблагодарить за такое достижение… Вовторых, из Бастилии он сбежал, чему я, зная эту бестию, не дивлюсь, и вошел в сговор со своим пособником Тюркеном. В-третьих, оба они похитили все оставшееся имущество и присвоили себе договор или же то, что еще от него осталось.

—  Мой дорогой маршал, ваши выводы безупречны, и король назначит вас лейтенантом по криминальной части, если, разумеется, не доверит какой-либо более высокой должности.

—  Совершенно справедливо. Он велел мне присматривать за своим сыном, помочь ему увеличить территорию королевства, содействовать развитию агрокультуры и искусства, что я и сделаю из одной только любви к нему, потому что это лучший из всех дворян, каких только я знаю. 

— Да, но мне не совсем ясно, каким образом вы собираетесь связать это с нашим нынешним положением.

— Ну, во-первых, мы едем во Фландрию. Во-вторых, мы разгромим там испанцев, которым абсолютно нечего делать в этом пивном раю. И наконец, в-третьих, мы схватим Ла Фона и провозгласим всеобщий мир.

— А я? — осведомилась по простоте душевной Мадлен.

— Вы, прекрасная Мадлен? — переспросил д'Артаньян. — Вы будете осушать платками свои слезы.

— И на долгие зимние вечера готовить нам компоты из груш.

 

XLIII.

С БОГОМ, С БОГОМ…

10 июня 1643 года, в воскресенье, он, погруженный, казалось, в глубокий сон, пробудился так внезапно, что напугал окружающих.

Человек с усталым лицом, карауливший его у изголовья, вздрогнул от неожиданности.

И тогда тот, который проснулся, пожал, не глядя, руку этому человеку, и прикосновение было как встреча двух больших рыб в морских глубинах: они не видят ни ликов, ни глаз, но одновременно знают и ощущают все, что творится вокруг.

—  Сударь, я только что видел прекрасный сон. Принц нагнулся над своим кузеном.

—  Какой, сир?

Людовик XIII улыбнулся бледной улыбкой, которою было все сказано, и его кузен покачал с сочувствием головой.

— Мне, кажется, снился ваш сын.

— Мой сын? Ваше величество, вы изволите тратить свой отдых…

— Не отдых, мой кузен. Всего два-три мгновения из лучших и последних, отпущенных мне судьбой. Все-таки…

Голос Людовика XIII звучал печально, однако юная улыбка промелькнула на его губах, столь алых когда-то, но снедаемых ныне болезнью.

— Мне снилось, что ваш сын герцог Энгиенский атакует испанца, что, быть может, само по себе не слишком разумно, но доставляет молодым людям такое удовольствие…

Нежная и мягкая улыбка вернулась на лицо умирающего, словно ему довелось вновь увидеть всех круживших вокруг его трона молодых людей, от Люиня до Сен-Мара, с их сверкающими по-волчьи зубами.

— Битва была жестокой, кровь лилась рекой… Эти молодые люди истекали кровью, хлипкие на поверку… Но мы выиграли битву.

Король Франции ушел с головой в подушки. У него было такое лицо, что в то утро оно навеяло страх на дофина, пятилетнего мальчика.

Учитель дофина Дюбуа спросил тогда своего воспитанника:

— Видели ли вы своего отца, монсеньер? Запечатлелся ли он в вашей памяти?

— Да. Рот у него был открыт, а глаза закатились. В ответ на это воспитатель сказал:

—  Желаете ли вы стать королем, монсеньер, если ваш папа умрет?

—  Если он умрет, я утоплюсь во рву.

Этот ребенок вошел в историю под именем Людовика IV.

В тот же самый вечер худощавый дворянин с бледным лицом и суровыми глазами, в которых остановились расширенные зрачки, спрятав под плащом свою истерзанную печалями грудь, покидал Париж с видом человека, который отбрасывает прочь ненужную ему вещь.

Он хладнокровно скакал сквозь закат царствования того самого монарха, чью честь ему довелось спасти в годы своей юности.

Тленное понятие — честь.

Но как бы ни был он погружен в свои мысли, топот лошадей позади заставил его обернуться.

Группа из трех всадников приблизилась к уезжавшему, точнее, к его лошади, потому что сам он был, казалось, не тем, кто правит, а тем, кого везут. От группы отделился один человек и подъехал ближе.

По давней привычке, которую лучше, может быть, назвать воспоминанием, дворянин положил руку на эфес шпаги.

Но голос, который до него донесся, тотчас его успокоил. Он остановил лошадь и повернулся.

Рядом с ним был Роже де Бюсси-Рабютен.

— Д'Артаньян, вы одновременно и медлите, и спешите.

— Если речь идет о том, чтобы нам с вами объясниться, то учтите: меня здесь нет, — ответил д'Артаньян. — Мне предстоит совсем другая встреча.

— Я знаю, вы спешите на дуэль с испанской армией и вас ждет маршал де Пелиссон. Но вам следует проститься с одной особой.

— Я простился уже со всеми, кроме вас, господин де Бюсси-Рабютен. Вам я желаю всего самого доброго на прощанье.

— Ну а мне, д'Артаньян?

Юный голос прозвенел из-под капюшона.

— Не торопитесь и совершите небольшую прогулку, — заметил Роже.

Пэтом он зашептал мушкетеру в самое ухо:

— Д'Артаньян, то, что я сделал сейчас — не самый худший поступок моей жизни. — Я любил ее не меньше вашего, люблю, быть может, и теперь. Оставляю вас… Вы еще вернетесь, овеянный славой.

И добряк Роже повернул лошадь. Д'Артаньян очутился один на один с Мари.

На девушке был мужской костюм. Под седлом небольшая лошадь серой масти. Щеки у нее разгорелись.

— Я недавно вернулась из дальних странствий, поездка доставила мне удовольствие. Я видела всякого рода забавников, видела отцов церкви и крестьян, я ни минуты не скучала. Одно время меня сопровождал Роже, Менаж тоже ездил со мною. Он ни капли не изменился, он по-прежнему знает все, для него надо изобрести какую-то особую, неведомую ему область знаний, не правда ли?

— Несомненно.

— Я получила ваши письма, я их прочитала, я их храню. Жюли писала мне тоже. Она воображает, что мусульманский вельможа был готов броситься к ее ногам. Там в открытом море… Вы помните эти суда и нашу тогдашнюю встречу?

— Помню.

— Жюли вечно хочет выставиться напоказ. Впрочем, не в ней дело. 

— Не в ней дело…

— Дело, д'Артаньян, в вас, только в вас дело. Не торопитесь. Я не умею ездить, как вы. Боюсь, моя лошадь напугается и пойдет галопом.

— Я ее остановлю.

— Ну, разумеется. Вам все по плечу, вы остановите и испанцев. Даже солнце. Впрочем, нет, это уже забота Пелиссона. Д'Артакьян, дорогой мой шевалье, я не хочу, чтобы вы были несчастны.

— Отчего же я, по-вашему, несчастен?

— Оттого, что я люблю по-другому, нежели вы и, может быть, даже лучше, чем вы.

— Мадмуазель де Рабютен-Шанталь…

— Мадмуазель де Рабютен-Шанталь зовут Мари.

— Мари, я не собирался гозорить с вами. Но сейчас поговорю, ибо вы здесь, а я срочно покидаю эти места. Когда-то я появился в Париже, чтоб сделать карьеру. Я был уверен, это удастся, столько было у меня друзей, так часто подворачивался благоприятный случай. Друзья исчезли. Благоприятные случаи вошли в привычку. Персонажи того времени пропали в свой черед, потому что кардинал умер, а Людовик XIII вскоре последует за ним, как он сам это предсказывал. Ко вдруг прошлое ожило вместе с вами. Мне не доставало вас с того самого мгновения, когда я увидел вас впервые.

— Д'Артаньян, вы еще печальнее, чем мне говорили, вы почти такой же печальный, как я ожидала. Вы поймете все, что я вам скажу, потому что ночью я обдумала все это в постели и сумею высказаться до конца. Я люблю вас как героя, не как мужчину, люблю в мечтах, но не в жизни, ради удовольствия, но не ради страдания. Видите, я откровенна до предела. За три месяца я стала старше. И еще. Я не хочу, чтоб вы расстались с самим собой, не хочу, чтоб вы перестали быть д'Артаньяком и сделались влюбленным. Вы не интересуете меня в этом мире, но ведь сама-то я на земле. Я не чувствую себя способной любить кого-то, кто будет всегда слишком далеко, слишком высоко, кто слишком смертен. Я способна вас обожать, д'Артаньян, но не любить. Я вижу вас словно в дымке легенды, а себя вижу обреченной на то, чтоб писать вам нисьмат которые вы будете рвать в клочья налолях сражений, чтобяе рассовывать их по карманам. Писать письма, д'Артаньян, — это не жизнь.

Наступило молчание. Возможно, Мари хотела добавить что-то еще. Но предпочла улыбнуться той нежной улыбкой, которая делала д'Артаньяна счастливым.

— Я повторила то, что затвердила вчера. Тщательно подготовила урок. Но я не уверена, что увижу вас вновь.

Она улыбнулась еще раз, их волосы переплелись на мгновение. Она подняла руку и коснулась ею щеки д'Артаньяна.

Потом заглянула ему в глаза. Потом ускакала.

 

XLIV.

МАРШ ПО НАПРАВЛЕНИЮ К РОКРУА

Точно так же как Седан Рокруа расположен на границе современной Бельгии. Двенадцать лье и переправа отделяют эти города друг от друга. Река называется Маас. В истории Франции рубеж осязаемый.

Если, миновав Седан, продолжить путь вверх по течению, доберешься до Вердена, и далее дорога уже обрывается.

Герцогу Энгиенскому, внучатому племяннику Генриха IV, было тогда двадцать два года. Его роль сводилась к тому, чтоб остановить испанцев, предводительствуемых Франсиско де Мельосом.

Мы видели вступление Испании в Тридцатилетнюю войну. Мы поняли, почему после того, как Оливарес впал в немилость, а договор о всеобщем мире исчез, Испания хотела во что бы то ни стало добиться решающей победы.

И потому Франсиско де Мельос собрал вечером своих офицеров за стаканом амонтильядо и сообщил им, что возьмет в течение трех дней Рокруа и неделю спустя станет лагерем в виду Парижа.

Лишь граф де Фуэнтес, старый прославленный солдат, заметил, что между Рокруа и Парижем препятствия будут вырастать сами собой, словно сорняки из-под земли.

Полученный герцогом Энгиенским приказ гласил, что нужно защищать границу. Но у герцога была еще и противоречащая этому инструкция ни в коем случае не ввязываться в битву, поскольку под его началом было всего двадцать две тысячи человек, в основном новобранцев, против двадцати четырех тысяч испанцев, обстреляных и бывалых солдат.

Среди французов мнения тоже разделились. Следуя доводам благоразумия, маршал де Пелиссар советовал оставить часть сил в укрепленном Рокруа, другую же, большую часть, употребить на беспокоящие противника действия.

Два высших офицера, Ла Ферте-Сенектер и д'Эспенан, разделяли эту точку зрения.

Зато Гассион и Сиро жаждали рукопашной.

Юный принц колебался, находясь, с одной стороны, под обаянием Пелиссона де Пелиссара и с другой — разделяя мужественный порыв Гассиона и Сиро.

Если давать битву на равнине Рокруа, то необходимо одолеть Шампанское ущелье, единственный проход, удерживаемый испанцами.

Накануне военного совета герцог Энгиенский, которого следовало бы уже именовать великим Конде, имел доверительную беседу с неким дворянином, только что прискакавшем в его лагерь. Этот дворянин поразил всех, кто его видел, бледностью своего лица и благородством манер.

Встреча длилась четверть часа. По ее завершению главнокомандующий пришел к окончательному решению: состоится битва.

Преодолев 18 мая ущелье, французская армия разделилась на две части: левым крылом командовал де Пелиссар, правым — герцог Энгиенский.

Правое крыло испанцев находилось под началом дона Франсиско де Мельоса, левое — под началом герцога Альбукерка. Граф де Фуэнтес командовал резервом, состоявшим из опытной пехоты.

Если маршалу Пелиссару необходимы были для перемещения две позаимствованные для этой цели ноги, то восьмидесятилетнему подагрику Фуэнтесу для этого требовались носилки.

Ферте-Сенектер, по прозвищу Ферт и Снятый Крем, распоряжался теми войсками, которыми руководил Пелиссон де Пелиссар. Все понимали, что обширный ум маршала не мог вникнуть во все мелочи военного обихода.

Имея Ла Ферте-Сенектера в качестве первого заместителя и д'Артаньяна в качестве первого помощника, Пелиссон прочно стоял на обеих ногах.

Известно, что сражения состоят из случаев. Некий случай произошел в тот же самый день.

Один из батальонов на левом крыле французов находился под командованием О'Нила. Мы уже имели возможность познакомиться с этим шотландским дворянином во время четвертой, несостоявшейся дуэли между д'Артаньяном и Бюсси-Рабютеном.

О'Нил отправился на войну с традиционной бутылью, с которой он, впрочем, никогда не расставался. Может быть, оттого, что меланхолия путешествий оказала на него свое пагубное влияние, может, фамильное лекарство утратило крепость, но только бутыль в течение двух дней была опорожнена. К счастью, шотландских офицеров на французской службе было не так мало, и у капитана О'Нила случился близкий родственник по имени Тен Босс, который служил в осажденном гарнизоне Рокруа. По странному стечению обстоятельств О'Нил и Тен Босс были поразительно похожи друг на друга по комплекции и по цвету волос. Поэтому нет ничего удивительного, что целебный напиток влиял на их близкие сердца одинаковым образом и казался им обоим одинаково вожделенным.

Общность взглядов стала причиной того, что капитан О'Нил задался целью: едва Рокруа будет освобожден, нанести родственнику визит. О'Нил знал, что такой воин, как капитан Тен Босс, не мог запереться в осажденном городе, не запасшись предварительно семью-восемью бочонками лекарственного напитка.

18 мая в шесть утра О'Нил ощутил прилив неудержимой нежности к старому товарищу по оружию. Мысль о том, что тот находится рядом, не подозревая о близости друга, причинила капитану столь сильное огорчение, что он направился напрямик к осажденному городу.

Выяснилось, что он в высшей степени рассеянный человек, господин О'Нил.

Он позабыл о том, что вся испанская армия была в этот момент развернута между ним и Теном Боссом.

Однако, несмотря на рассеянность, солдаты его очень ценили, заранее уверенные в том, что место, где они окажутся со своим капитаном, будет отмечено особой благодатью.

Таким образом, весь батальон устремился следом за О'Нилом.

Удивленные столь неожиданной атакой и пораженные воинственным видом предводителя, ведшего свой немногочисленный отряд, испанцы взволновались.

Спохватились и французы. Поскольку Пелиссон де Пелиссар направился в этот час к герцогу Энгиенскому сообщить ему о своих распоряжениях, которые он по доброте душевной звал советами, то единственным командующим левого крыла оказался Ла Ферте-Сенектер.

Это движение войска мгновенно соблазнило его возможностью самолично снять осаду с Рокруа. Всей своей кавалерией и семью батальонами пехоты он поддержал акцию О'Нила, шедшего без больших раздумий вперед, невзирая на пули врага.

Одна из них тронула между тем левый ус шотландца. Владелец усов нахмурил в ответ брови, повел глазами и увидел, что разыгралась битва. В то же мгновение ему в голову пришла мысль, что хотя фамильное лекарство — вещь превосходная, но не следует им злоупотреблять и что на свете существует много других превосходных вещей и, перебирая их в памяти, он повернул обратно. Но не тут-то было: французы за его спиной уже пошли в атаку.

Дон Франсиско де Мельос понял всю бесплодность этой не связанной с общим планом атаки. И он бросил свои войска, чтоб отрезать Ла Ферте-Сенектера от правого крыла.

Наступление испанцев было столь стремительным, что капитан О'Нил, мечтавший о ячменном напитке, был едва не утоплен в хересе.

Но для чего ж существовал д'Артаньян?

Ла Ферте-Сенектер мечтал совершить сверхъестественное, наш гасконец, очнувшись от печальных мыслей, решил совершить возможное.

Он тотчас попытался заткнуть брешь, образовавшуюся на левом крыле французов, куда яростно устремились испанцы.

Поскольку д'Артаньян едва прибыл в армию и не был еще определен на соответствующую должность, он не сумел бы увлечь за собой и десяти человек, не соверши он бешеного рывка на лошади и не исторгни зычного клича.

Вместо десяти под его предводительством оказалась целая сотня — у этих людей была удивительная особенность: они не тратили слов впустую.

Испанцы же, с которыми они схватились, не интересовались вопросом о собственной смерти, они тоже сражались молча.

Итак, борьба была безмолвная, жестокая, грудь в грудь, боец видел, как смыкаются в смерти глаза его противника.

Французы стояли неколебимо, как скала. Все раскалывалось, соприкасаясь с этой массой, ощетинившейся шпагами и пиками.

Но каково бы ни было мужество французов и каков бы ни был сам д'Артаньян, их поражение было предрешено, если б офицер с бледным лицом, который накануне так уверенно склонил чашу весов в пользу сражения, не обратился в это мгновение к герцогу Энгиенскому:

—  Вы ничего не замечаете, монсеньер?

—  Что вы имеете в виду?

—  Мне кажется, они собираются рассечь нас надвое. И он указал рукой на идущих в атаку испанцев.

—  Да, я вижу, но наши сопротивляются.

—  Монсеньер, они сопротивляются, потому что я знаю их предводителя. Если б не он, все пропало бы. Вот почему я вас беспокою.

—  В таком случае, граф, стоит взглянуть на это поближе. Возьмите два полка.

Четверть часа спустя сотня д'Артаньяна, от которой осталось семьдесят человек, была уже спасена.

Ее ряды были пополнены. Ла Ферте-Сенектер занял свое место, и появился маршал Пелиссар.

Видя все это, Франсиско де Мельос понял: дальнейший натиск бесполезен. Он остановил атаку.

Д'Артаньян стряхнул пыль со шляпы, пробитой двумя пулями. Подобрал сломанную шпагу. Вокруг царило радостное оживление, каким знаменуется спасение, когда живые становятся на место павших.

Среди всех этих чудес, среди воинов, ниспосланных, казалось, самими небесами, д'Артаньян промелькнул, как улыбка, которая появляется и исчезает.

 

XLV.

НИКТО НЕ ВИДЕЛ СИРО

Историки претендуют на то, чтоб быть отцами наших персонажей. Они считают: им дозволено все — истина скачет в их руках, как заводная кукла.

Из описаний битвы при Рокруа мы узнаем, что герцог Энгиенский дал серьезный нагоняй Ла Ферте-Сенектеру за его легкомысленный поступок.

А было хуже.

Вечером 18 мая этот незадачливый командир приблизился во время ужина к Пелиссару, который поглощал в этот момент яйцо всмятку, ибо, надо сказать, знаменитый воин питал слабость к скромным тварям, именуемым курами.

Весь облик Ла Ферте свидетельствовал о недавней отчаянной схватке, где он сражался как в наступлении, так и в обороне.

Срезав вершинку яйца с достойным этого дела вниманием, маршал глянул одним глазом на Ла Ферте.

Если человек подчеркивает в письме свою мысль под строкой, то взглядом он ее подчеркивает поверх предметов, в пространстве. Их глаза встретились, и бровь маршала приподнялась.

Затем он обмакнул в яйцо первый ломтик хлеба.

Покончив с этим ломтиком, он вновь глянул на несчастного Ла Ферте.

— Вы все еще живы?

И обмакнул в яйцо новый ломтик.

Ла Ферте-Сенектер не стал дожидаться третьего ломтика. Он исчез, дав себе клятву, что на следующий день такого вопроса ему не зададут.

Тут он наткнулся на д'Артаньяна.

— Господин д'Артаньян?

Осунувшееся лицо д'Артаньяна было запорошено пылью.

— Господин д'Артаньян, вы спасли меня сегодня. Завтра я потребую от вас большего.

— Что вы имеете в виду?

— Постарайтесь, чтоб какая-нибудь пуля меня убила. Слабая улыбка озарила лицо д'Артаньяна.

— Господин де Ла Ферте, я сделаю все от меня зависящее чтоб служить вам проводником в тот мир, раз вы так желаете этого. Но если веревочка оборвется, и я паду раньше, вам придется действовать в одиночку.

В эту ночь, накануне победы, которая прославила его на всю жизнь, герцог Энгиенский спал как дитя.

Зато д'Артаньян не сомкнул глаз. Его память уподоблялась саду, где скользил образ Мари, звучали и замирали ее слова. Но в этом саду не было ни скамейки, чтоб присесть, ни фонтанов, чтоб утолить жажду. Лишенные листвы деревья подпирали небо. Стояла осень.

Что же касается Пелиссона де Пелиссара, то его мозг был занят одной из тех невероятных проблем, решение которых поддавалось только ему, притом во сне. Однако Пелиссар был слишком серьезным математиком, чтоб забыть решение в момент прбуждения.

19 мая, едва забрезжил рассвет, герцог Энгиенский, не протерев еще глаза, уже выяснил, что лес, примыкавший к его левому крылу, кишит от проникших туда мушкетеров врага.

Раздосадованный этой порцией испанского шоколаду, преподнесенного ему в горячем виде, да еще в столь ранний час, он предложил отвести войска подальше с тем, чтоб схватиться где-нибудь в другом месте. Внезапно тот самый дворянин с бледным лицом, которого мы видели еще накануне, очутился в палатке генералиссимуса.

— Это вы, граф? У меня не ладится дело. Испанцы появились слишком рано, вы — слишком поздно. Мне достаются в утешение лишь фиги.

И он протянул незнакомцу блюдо с фруктами.

— Простите мне, военному человеку, его утренние привычки, монсеньер.

— Да, вижу… Вы поднялись в такую рань, а я все еще потягиваюсь в постели.

— Я только прогулялся по лесу.

— Вы сказали по лесу?

— Совершенно верно, монсеньер.

— И вы можете поклясться, что гуляли там сегодня утром?

Незнакомец улыбнулся улыбкой, в которой была неколебимая уверенность француза.

— Прогулка не стоит клятвы, монсеньер.

И он смахнул два-три стебелька, налипших на сапоги.

— Но, господа, — обратился герцог к офицерам своей свиты, — не вы ли уверяли меня, что этот лес захвачен врагом? Никто не желает давать пояснений? Я вижу, меня разбудили с тем, чтобы обмануть.

Тогда один из офицеров, судя по срывающемуся голосу человек молодой и кавалерист, если учесть, как он разбивал на скачущие слоги каждое произносимое им слово, попытался отвести подозрение:

— Монсеньер! По нашим сведениям испанцы проникли туда в четыре часа утра. 

— Значит, следовало меня разбудить.

— Да, следовало…

— Ну так в чем же дело?

— Господин де Шантальбажак, — вмешался в разговор дворянин с бледным лицом, — хочет сказать, что была возможность прогнать неприятеля, но не было возможности разбудить вас.

Герцог Энгиенский кусал свои полные губы.

— Это качество присуще монсеньеру, как Александру Великому, ему спалось слаще всего накануне победы. Истинные герои побеждают, потягиваясь в постели.

Отказаться от такого сравнения было трудновато.

— Но вы, граф, раз вы поднялись в такую рань, расскажите нам про этот лес.

— О… я слышал всего лишь как что-то свистнуло мимо уха.

— Вот как! Пули из мушкета?

— Змеи или пули, сам точно не знаю.

— И чем же вы ответили этим змеям?

— Поскольку меня сопровождал отряд превосходных кавалеристов… Я думаю, вы представляете себе, монсеньер, что такое лес?

— Продолжайте вашу мысль.

— Лес все равно, что женщина.

— Что вы имеете в виду?

— Его нужно прочесать. Лучше всего с помощью кавалерии.

— И что запуталось в волосах?

— Бог мой… Там были люди, которые тоже гуляли. Вполне простительная вольность.

— Простительная?..

— Ночами в Кастилии так жарко.

— Вы полагаете, это единственная причина для прогулок?

— Мне кажется, этим визитерам следовало объяснить, что они недостаточно знают местность. Догадавшись, что они заблудились, я указал им дорогу к реке.

— И они ваш совет приняли?

— Одна треть воздержалась. Они предпочли умереть, но отказались от холодного купанья.

— Треть? Но ведь это похоже на бойню, граф?

— Было бы безнравственно, монсеньер, препятствовать испанцам быть, испанцами и не проявить своего темперамента. 

Воцарилось молчание. Герцог Энгиенский посмотрел на дворянина с бледным лицом, затем на своих.офицеров. Улыбка мелькнула на его губах, но он тут же поспешил стереть ее с лица.

— По коням, господа! По коням! Покажем тем, кто умеет рано вставать, что мы тоже кое-чего стоим.

Часом позже левое крыло испанской армии было отброшено назад. В ту же самую минуту из леса, уже прочесанного ранним утром, выступила пехота Гассиона.

Жан де Гассион был великолепным воином. Несколько лет спустя, будучи уже маршалом Франции, он завершил свой жизненный путь. А начал он в 1625 году простым солдатом в роте пьемонтского принца.

В те времена начинали с солдата, чтоб сделаться военачальником, что несравненно лучше, чем учиться военному ремеслу, став предварительно генералом.

Взятый в тиски герцогом Энгиенским и Гассионом, Альбукерк отступил. Его ряды смешались, все связи нарушились.

На другом фланге армии положение было прямо противоположное.

На этот раз маршал де Пелиссар командовал войсками лично. Но если неизвестный дворянин вышел на прогулку еще с рассветом, если герцога Энгиенского удалось все-таки вытянуть из постели, то этот великий воин никак не мог стряхнуть с себя сон ранее, чем в полдень или хотя бы в одиннадцать часов.

Причина была простая: умственные интересы маршала были столь обширны и разнообразны, что сосредоточиться сразу на чем-то одном было ему не под силу. Кроме того, предписаннная знаменитому пациенту диета предполагала регулярное употребление ночью целебного напитка из подогретого вина, испанского лимона и корицы. Маршал неукоснительно придерживался предписаний до рассвета, после чего можно было уже положиться на трезвую ясность мысли.

Но между мучительной ночью и безмятежным днем необходима была пауза, и эта пауза заполнялась сном.

Утром 19 мая было решено дознаться, каковы будут приказы этого величайшего из всех военачальников, которых знавала когда-либо Франция до появления Гувьона Сен-Сира.

Поручение было дано старому служаке-немцу капитану Пифткину, которого христианнейший маршал ценил за суровость языка и пламень его дыхания.

— Косподин маршал, — осведомился капитан Пифткин, — гавалерию можно ли бускать?

Ответом на этот похожий на конское ржание вопрос было урчание с постели. Но если Паскаль улавливал целую гамму оттенков в покашливании Пелиссона, то адъютант Пифткин желал уловить либо да, либо нет.

Ему показалось, что он извлек из этого знак согласия.

—  Так значит мошно идти в атагу? Легкий посвист послужил ему одобрением.

—  В атагу всей гавалерией?

От адского храпа содрогнулась палатка.

Капитан Пифткин отвесил поклон. Свидетель неприязненной выходки маршала накануне, он надеялся заслужить в этот вечер честь разделить яйцо всмятку со своим предводителем.

В результате вся кавалерия левого крыла бросилась очертя голову в атаку. Достигнув испанских позиций, лошади брызгали пеной. Задыхаясь от непомерной гонки, рассеявшись по причине спешки, кавалерия немного помедлила, затем отпрянула и столкнулась с французской пехотой, которая тоже перешла в наступление.

Пехотой командовал Ла Ферте-Сенектер. Но он, несмотря на замешательство в рядах своих воинов и невзирая на удары испанцев, вовсе не желал отступать. То и дело избегая смерти, он метался в гуще схватки, как простой солдат.

Внезапно всадник в черном выскочил из вражеских рядов и поскакал прямо на него. Ла Ферте хотел скрестить с всадником свое оружие, но черный всадник уклонился в последний момент от удара, вышибив у него из рук шпагу.

Ла Ферте выхватил пистолет и выстрелил.

Не успел еще рассеяться дым, как он почувствовал, что чья-то железная рука отделяет его от лошади, швыряет на землю, и он ощутил холод клинка на горле.

— Сдавайтесь, господин де Ла Ферте, — произнес на чистом французском языке всадник.

Ла Ферте помотал головой в ответ.

— Приказываю сдаться во имя Франции, сударь, она нуждаетя в таких солдатах, как вы. 

Подавленный властным тоном победителя, предполагая, что это один из его соотечественников, которые с такой пользой служили в рядах испанцев, Ла Ферте сдался. Внезапно порыв ветра приподнял поля шляпы, и лицо черного всадника открылось.

—  Господин шевалье д'Эрб… — воскликнул Ла Ферте. Все те же железные пальцы сжали ему руку:

—  Господин Ла Ферте… Ваша жизнь за мою тайну. Разбуженный запахом пороха, который безотказно

действует на обоняние воина, маршал Пелиссон откинул в это мгновение полог своей палатки. Пуля тотчас пронзила его правую руку.

Но если знаменитый астронавт своевременно позаботился о том, чтоб в его обозе состояли Нога № I и Нога № 2, то он не подумал о Руке № 1 и № 2.

И это лишило его возможности отдать один из тех спасительных приказов, которые неизменно роились в изобилии в его голове, например, поджог леса, построение ежом, замыкание бреши, охват с фланга, просачивание в ряды противника или еще что-нибудь столь же полезное.

Не мог он также и продиктовать свою волю писарю, так как, всецело подчиняясь уже известному нам режиму, был не в состоянии обрести дар речи.

Этот двойной чисто механический сбой знаменитого ловца побед оказал неблагоприятное действие на подчиненные ему войска.

События на правом фланге в эту минуту были неизвестны, и поэтому все действия юного герцога Энгиенского рассматривались скорее в качестве забавных трюков, в то время как решение главного вопроса зависело, как полагали, полностью от маршала Пелиссара. И когда из двух рук у него осталась всего одна, на лицах офицеров изобразилось отчаянье.

Все они посчитали сражение проигранным и предложили отступление.

И лишь достойный Сиро, чью решимость нам доводилось наблюдать двумя днями ранее, воспротивился предложению.

Клоду де Летуфу, барону де Сиро было в ту пору тридцать семь лет. Он уже сражался под началом Морица де Нассау, Валленштейна и Густава-Адольфа — суровая школа, возглавленная отборными вождями своего времени.

Сиро желал продолжать сражение, но оказалось, что он без поддержки. К счастью, он заметил д'Артаньяна.

Если встретиться с д'Артаньяном в Лувре было приятно, то видеть его на поле битвы было наслаждением.

Д'Артаньян сделал многозначительный знак глазами.

Сиро возгласил:

— Господа, сражение еще не проиграно, никто еще не видел в деле Сиро и его товарищей.

Строго говоря, Сиро не состоял при левом крыле войска, теснимого в это мгновение. Он командовал резервом, пост чрезвычайной важности, доверяемый лишь беспроигрышному бойцу, непреклонному в защите, беспощадному в нападении.

Дон Франсиско де Мельос готов уже был справить победу, когда он наткнулся на неожиданную преграду: на фразу, оброненную Сиро, на взгляд д'Артаньяна.

Д'Артаньян, опустивший сперва ресницы, поднял затем шпагу, которая превратилась во вращающийся круг.

Перед ним тотчас рухнули наземь трое испанцев, пронзенные насквозь с тем неповторимым изяществом, которое было свойственно одному только д' Артаньяну.

Однако возник четвертый, держа по пистолету в каждой руке.

Грянули два выстрела в упор. Но одна из пуль застряла в рукаве нашего героя, вторая же угодила в мертвеца, который был заблаговременно выдвинут д'Артаньяном в качестве прикрытия.

Д'Артаньян улыбнулся. Без должности, без поручения, без короля — потому что Людовик XIII только что умер, — он мог, наконец, вволю развлечься в рядах дрогнувшей армии. Бессонные ночи, марши, стояние на карауле — все миновало. Его существование превратилось в жизнь богатого бедняка, который торгует своими ранами, не завышая при этом цену. Бескорыстием д'Артаньян был обязан Мари. Это она возвратила ему юность, жонглирующую жизнью и смертью, подбрасывающую их в воздух, как игральные кости.

Меж тем Франсиско де Мельос понял, на что он натолкнулся. Он произвел жест, означающий приказ.

Свирепая гроза обрушилась на д'Артаньяна. Его шпага натыкалась то и дело на тела, которые тут же обвисали. Буря зашумела в его ушах. Лошадь рухнула. Он открыл

глаза и понял, что лежит на земле, что вокруг полно человеческих и конских ног и что его сейчас убьют. Мари узнает об этом тремя днями позднее.

И вдруг раздался голос, столь явственный, столь несомненный, что сражение, казалось, замерло на минуту. Голос принадлежал тому самому черному всаднику, который недавно одержал победу иад Ле Ферте-Сенектером. На этот раз он изъяснялся на кастильском наречии:

— Господа, этот человек мой. У меня есть полномочия на этот счет.

Стена тут же разомкнулась. Ряды рассеялись, шпаги в бессилии опустились. Темные плащи упорхнули. Д'Артаньян оказался один. Но рядом оказалась свежая лошадь и едва наш гасконец поднял голову, как изящная и вместе с тем твердая рука поддержала его и помогла встать на ноги.

Он обернулся.

И рука, и голос — все исчезло.

 

XILVI.

ФРАНЦИЯ! ФРАНЦИЯ!

Д'Артаньян взвился в седло появившегося столь загадочным образом коня и тотчас со свойственным ему хладнокровием, особенно поразительным в час битвы, оценил положение сторон.

Доблестный Сиро сдерживал врага. Но ведь не могло ж это длиться вечно. Дон Франсиско непосредственно руководил боем и методично рушил ряды французов. У него в запасе оставалась еще испытанная испанская пехота графа Фуэнтеса. Кроме того, шесть тысяч солдат генерала Бека, которые торопились ему на подмогу.

Можно было позволить убить себя, но достичь большего он был не в состоянии.

По известным нам причинам такой подход устраивал мушкетера. Однако мысль о том, что эпоха Людовика XIII завершается поражением, и, таким образом, начало царствования Людовика XIV будет омрачено катастрофой, была ему глубоко неприятна.

Впрочем, смерть в миг победы давала множество преимуществ, по крайней мере, тебя оплачут среди всеобщего ликования.

Надо было во что бы то ни стало выиграть сражение, и у д'Артаньяна забрезжил замысел. Но, кажется, этот замысел уже воплощался кем-то другим.

Оглушительный крик промчался по округе. Казалось, он пронзил испанское войско, он рос с минуты на минуту, перекрывал лязг оружия и распространялся по полю битвы.

Этот клич был:

— Франция! Франция!

Д'Артаньян привстал на стременах, Сиро стер стекающий на глаза пот, маршал де Пелиссон испустил подобный конскому ржанию победоносный вопль.

Это герцог Энгиенский, разгромив д'Альбукерка, ринулся с тыла на врага.

Затем на правом фланге появился Жан де Гассион, который стал домолачивать испанцев.

Д'Артаньян, Гассион, Конде… Дон Франсиско де Мельос не мог устоять против натиска этой дружной триады.

Сначала он бросил пленных, затем артиллерию, затем все свои войска.

Клич «Франция! Франция!» еще реял над полем сражения, еще неудержимо мчались вперед великолепные белые лошади французов, и герцог Энгиенский, пьянея от победы, возвышался двадцатилетним богом войны, как вдруг послышалось глухое жужжание, сопровождаемое стуком ударяющихся пуль.

Это победоносная пехота, старые испытанные воины вступили в сражение — резерв графа Фуэнтеса, шесть тысяч солдат и девятнадцать пушек, объединенных в одну батарею. То был тяжкий шаг кастильских угрюмцев — готовность к смерти, непримиримая и медлительная гордыня.

Вокруг этой несокрушимой громады сплотился враг.

Со шпагой в руке герцог Энгиенский бросился в атаку во главе своих отрядов.

Первый раз.

Второй.

Тщетно.

Испанская кожа была слишком толста. Кастильцы позволяли приблизиться, но лишь настолько, насколько это соответствовало дальности их пушек.

Разумеется, атаки можно было возобновить. Но с огромными потерями и без ощутимых шансов на успех. Наконец-то возраст вступил в свои права, двадцать два года герцога Энгиенского оказались ничем перед восьмьюдесятью годами графа Фуэнтеса.

Тот, кого история нарекла впоследствии великим Конде, пребывал в нерешительности среди мертвых, раненых и живых, чья судьба зависела теперь от его приказа.

Он огляделся, захваченный врасплох этим неожиданным сопротивлением, и внезапно его взгляд упал на офицера с бледным лицом, который столь удачно подавал ему накануне советы и столь успешно действовал сегодня утром. Незнакомец поймал взгляд генералиссимуса и, сопровождая свой жест улыбкой, указал рукой на кого-то.

Он указал на д'Артаньяна, который застыл в неподвижности в ожидании третьей атаки.

Герцог подозвал к себе мушкетера.

—  Господин д'Артаньян, все эти дни вы незаменимы, и маршал Пелиссар не ошибся, сказав, что вы один стоите целой армии. Мы втроем одолеем Испанию.

—  Втроем, монсеньер?

—  Несомненно. Маршал Пеллисар своим хладнокровием, я — своей пылкостью, а вы — потому что вы д'Артаньян.

—  Разрешите, монсеньер, заметить, что вы забыли про Сиро и Гассиона.

—  Ничуть. Я намерен сделать их маршалами Франции. Остается лишь сегодняшнее сражение, не так ли?

—  Пробовали ли вы, монсеньер, разорвать когда-либо руками кольчугу?

—  Пожалуй, я б не рискнул.

—  У меня был друг, который Почти в состоянии это сделать. Я же могу добиться этого постепенно.

—  Каким образом?

—  Разъединяя проволочки, вставленные между звеньями. Труд велик, но в конце концов успех обеспечен.

—  Что вы намерены предпринять?

—  Вчера вместе со мной ходили в сражение мои товарищи. Кое-кто пал, но уцелевшие годятся в дело.

Герцог обратился к свите:

— Где же те храбрецы, что сражались вчера с господином д'Артаньяном?

Шантальбажак отвечал:

— Две роты бретонцев. Прибыли восемь дней назад. Свежий улов. 

—  Так, так!

—  Половину, однако, придется сбросить обратно в воду.

—  Отчего?

—  Мертвецы.

—  Господин д'Артаньян, вам пригодится остаток?

—  Монсеньер,— Шантальбажак вновь застучал копытцами своей речи, — бретонцы крайне свирепы. Но эти воины не понимают французского языка. Как командовать ими?

—  А их капитаны?

—  На том свете.

—  Лейтенанты?

—  Там же,

—  Но ведь есть, наверное, знаменосец, еще кто-то?

—  Да, но ему снесло челюсть. Нечеткая речь…

—  Я заставлю бретонцев слушать себя, — заявил д'Артаньян. — Они уже знают, что такое тысяча чертей, и я научу их сегодня, что такое миллион.

Пришпорив лошадь, д'Артаньян очутился во главе своего небольшого отряда. Наконец-то он получил возможность погибнуть во всей красе, ибо любой герой отчасти актер.

Он быстро пересчитал бретонцев. Их оказалось семьдесят два человека.

— Отлично, — подумал д'Артаньян, — три четверти я потеряю в схватке, значит, останется человек двадцать. Тут можно порезвиться.

И он осмотрел бретонцев, стоявших поодаль как ни в чем ни бывало. Сражаться было для них примерно то же самое, что путешествовать по неведомому морю. Затем д'Артаньян выхватил шпагу.

Не придавая значения пустяковой атаке, граф Фуэнтес велел пушкам бездействовать. Роковая оплошность, ибо лишь пушки были в состоянии сокрушить бретонский гранит.

Схватились врукопашную.

В панцыре своей гордыни и славы испанская пехота взирала с презрением на кучку малорослых людишек, осмелившихся бросить им вызов.

Но эти невзрачные люди с узловатыми тяжелыми руками умели дробить крепчайшие скалы.

На испанца они смотрели как на краба или лангуста. Послышался яруст. Работая сообща, как моряки в бурю,

они шли от одного к другому, как от снасти к снасти. А если и вырывался порой грубый звук, то это было слово делового сообщения, предназначенное для человека своей расы, чтоб подбодрить его именем кельтских богов.

Д'Артаньян сиял от счастья. Его шпага служила им рулем. Клонясь то на левый, то на правый борт, он рассекал испанские волны.

Извлеченные из своего панциря, старые вояки Фуэнтеса стали жертвой французов, которые бросились на них в атаку в третий раз.

Но сколь быстро ни продвигался герцог Энгиенский, д'Артаньян его опережал. Вскоре он очутился один в гуще испанцев, где слышалось лишь кряхтение бойцов, совершающих свой труд.

Меж тем старому Фуэнтесу делали перевязку: одна пуля угодила ему в руку, другая — в голову, этот пернатый двойник сердца. Едва были стянуты узлы, как Фуэнтес увидел француза, который в безумном порыве пробился сквозь его ряды и, кажется, собирается нанести ему визит, не предуведомленный кавалерией и не предваренный хотя бы рокотом пушек.

Граф разбирался в зверях такой породы и знал, как их укрощать. Несколько неторопливо привнесенных слов были тут же подхвачены хирургом, который приблизился к офицеру и передал приказ.

Шестьдесят смуглых мушкетеров, цвет кастильских стрелков, вышли на боевую позицию. Предстояло выкосить всех, и своих, и чужих, но преподнести д'Артаньяну добрую понюшку испанского пороху.

Прозвучал залп, подобный удару громового бича.

Железная рука опустилась на плечо д'Артаньяна. Не было возможности сопротивляться велению такого рода, ноги подкосились, нос ушел глубоко в землю. Зубы мушкетера ухватили какой-то корень. Глаза были забиты песком. Гул, прорезаемый отдельными криками, стоял в ушах.

Д'Артаньян сделал попытку подняться на ноги. Но давившая на него без враждебных намерений рука не ослабила нажима. Мушкетер все же уперся локтями и ногами в землю, пытаясь встать. Сделалось однако еще тяжелее — давление было страшным, д'Артаньян призвал на помощь

все свое бешенство. Но стало хуже — гнет делался неумолимым.

И тут догадка молнией сверкнула в мозгу пригвожденного к земле мушкетера. Догадка объяснила необъяснимое, и господин Паскаль, явись он на войну помочь маршалу, вместо того, чтоб бегать по салонам, подбирая дамские шпильки, мог бы прояснить это обстоятельство лучше любого человека своего времени, сказав: «Очевидность, истина, достоверность».

Достоверностью тут не пахло, истина была сомнительна, но с очевидностью было не поспорить.

Д'Артаньян выплюнул ком земли и прохрипел:

— Портос…

Рука ослабила свой нажим. Появилась голова и дружелюбно на него поглядела.

«Чудесно,— подумал д'Артаньян,— мне казалось, я уже на том свете, но Господь Бог из любви к мушкетерам дал мне возможность повстречать одного из моих друзей».

— Я слегка поднажал, но вы ужасно дрыгали ногами.

— Значит, это вы.

— А кто ж еще? Скорей, д'Артаньян, поднимаемся, кролики в загоне.

В самом деле, испанцы уже рассыпались. Кавалерия герцога Энгиенского сминала их ряды. Внезапно д'Артаньян заметил еще одного бойца: человека с этой улыбкой он уже видел вчера поблизости от герцога Энгиенского.

Пройдя сквозь смертоносную сумятицу боя, Атос приблизился к своему другу.

— Д'Артаньян,— воскликнул он на ходу,— впервые в жизни я вижу вас в хвосте.

Мушкетер взвился в седло. Портос последовал его примеру, и оба, поддерживаемые Атосом, устремились в гущу завершающегося боя.

Девять тысяч убитых, семь тысяч раненых, двадцать четыре пушки, тридцать знамен стали славой этого дня. Смерть графа Фуэнтеса от одиннадцати ран была его печалью.

Из семидесяти двух бретонцев осталось в живых лишь двое.

Красноречивое свидетельство.

 

XLVI.

ЗАВТРАК С ШАМПАНСКИМ

— Ну а теперь, д'Артаньян, мы должны вам кое-что объяснить.

— Дорогой Атос, и вы будете что-то мне объяснять, вы, воплощенная честь в лабиринтах тайны? Вы здесь… Я с трудом верю своим глазам. Аппетит к жизни возвращается ко мне…

— Тем более, что этот барашек располагает к разговорам, — заметил Портос. — Мне кажется, я ощущаю шелест трав.

И под его гигантскими челюстями хрустнула кость.

— Однако нужно назвать виновного, — заметил Арамис.

— Виновного?

— Да, сударь. Это я.

И появился Планше с огромным подносом, на котором красовались утки вперемежку с испанскими артишоками.

— Как? Ты в этой харчевне?

—  Сударь, должен же кто-то взять на себя заботу о кухне, Если вы вот уже три месяца не едите ничего, кроме салата, если граф де Ла Фер ограничивает себя бисквитами, если шевалье д'Эрбле одним только своим благословением творит из яиц трюфели, то ничего подобного не скажешь о господине дю Валлоне, которому крайне необходимо заполнить пустоту своего желудка.

—  Ты прав, Планше. Стоит мне поголодать, как внутри разверзается бездна, и мысли путаются.

—  Но в чем же виноват Планше?

—  Он позаботился о том, что его не касается.

—  А что его не касается?

—  Или, вернее, о том, что его касается.

—  А что касается?

—  Вы.

Следовало быть Атосом, чтоб с такой нежностью произнести это слово. Д'Артаньян слегка покраснел.

— Учтите, что ваш Планше, — вставил Арамис, — изрядный сумасброд и одержим суетой всезнайства с тех пор, продает дамам сласти. Он вбил себе в голову, что вы намерены нас покинуть. 

— Это вы покинули меня. Вы, Портос, в конце года, вы, Арамис, шесть месяцев спустя, а вы, Атос, в 1630 году, если мне не изменяет память.

— И тем не менее, мы здесь, — заявил Портос. — Думаю, даже эти утки не заявят протеста.

— Планше к тому же проявил глупость… Да вы послушайте, Планше, это касается вас…

Планше был тише воды, ниже травы, таким его еще никто не видел.

— Планше, повторяю, был настолько глуп, что вообразил, будто вы можете нас покинуть, не испросив предварительно нашего согласия. Да, конечно, горе или безумие может обрушиться на ваше сердце, подобно мачте среди бури. Но ветер не унесет мачты, ибо существуют канаты, которые держат ее. Эти канаты — мы.

— К тому же вы моложе всех нас, — заметил Арамис. — Вам необходимы наши советы. А мы стареем и все более нуждаемся в ком-то, кто эти советы примет.

— Итак, этот сумасброд Планше вбил себе в голову, что вы в опасности…

— А может, погибаете от скуки, — пояснил Арамис.

— А может, от голода, — присовокупил Портос.

— Этот шалопут отыскал нас всех поодиночке. Не стоит и говорить, что мы за вас нисколько не беспокоились. Однако нам представился случай увидеться с вами. И раз уж нам этот болван, — продолжал Арамис, — дал такую возможность, мы решили поделить меж собой наши роли.

— Дорогой мой Планше, — заговорил д'Артаньян, — я никогда еще не видел, чтоб господин дю Валлон разбавлял свой соус водой. Мне кажется, вы плачете ему в тарелку.

— Он переживает свою ошибку, — заметил Портос.— Но я ему прощаю.

— Узнав, что вы направились к Рокруа, — продолжал Атос, — мы приготовились встретить вас как можно лучше. Арамис вам солгал… Из той застенчивости, которая делает его прекраснее всех нас в дружбе и страшнее всех в любви. Арамис вам солгал: мы беспокоились за вас.

— Мы потеряли сон,— подхватил Портос.— Приходилось что-то жевать всю ночь напролет, чтоб с приличным настроением встретить утро.

— Вы понимаете, — подхватил в свою очередь Арамис, — нас, привыкающих к мирной жизни, сражение соблазнило до крайности. И когда нам стало известно, что такой воин как вы бросается в него очертя голову, в нас проснулся материнский инстинкт, ибо другого дитя, кроме вас, у нас нет.

Портосу пришло в голову, что речь надо украсить еще одной риторической фигурой.

— Добавим, что мы желали выпить вместе шампанского. Такого случая нам пока не предоставлялось. Узнав, что испанцы приближаются к Шампани, мы решили: здешние места надо оборонять. Ну не прав ли я, Атос?

— Я, признаться, отказываюсь понимать этих иностранцев, которым не терпиться влезть в наши виноградники. Ведь это им ни за что не удастся. Взять, к примеру, Столетнюю войну. Англичане захватили Бордо с его виноградниками, их союзник герцог держал в руках Бургундию. И что же, невинная простушка, не пившая никогда ничего кроме воды, одним махом изгоняет их из страны.

— Да, совершенная простушка… — подхватил Арамис.— Но стоило ее сжечь, как из нее сделали святую.

— Я лично терпеть не могу,— заметил Портос,— когда тянут лапы к моему сидру. По причине близкого соседства я буду оборонять шампанское, пока я жив.

— Господа,— вновь заговорил Атос,— оставим шампанское ради арманьяка и вернемся к д' Артаньяну. Как только мы явились во Фландрию, мы тотчас поделили меж собой наши роли, чтоб быть вам полезными, если в том будет необходимость.

— Точнее, чтоб не потерять вас в этой сутолоке, не промахнуться.

— Или, еще точнее, чтоб испанцы промахнулись, если им вздумается в вас пальнуть.

— Я состою в родстве с герцогом Энгиенским, и он сразу же разрешил мне быть в его свите. А поскольку разговаривать с молодыми людьми я научился…

Тут Атос, который никогда не улыбался, улыбнулся, сам того не замечая, и продолжал:

—  Поскольку я научился разговаривать с молодыми людьми, герцог два-три раза обратил внимание на мои доводы.

—  Договаривайте, Атос,— перебил его Арамис.— Это вы убедили его дать битву. Это вы указали ему на д' Артаньяна, который сражался в одиночку, когда французскую армию намеревались расколоть на две части. Это вы поддержали его, став во главе двух полков. Это вы и только вы очистили утром лес, куда кто-то из ваших друзей провел сюрпризом тысячу испанских мушкетеров. И, наконец, вы придумали эту заключительную атаку и даже бросили победоносный клич: «Франция! Франция!».

— Я был не один, — ответил д'Артаньян, — позади меня был целый край, Бретань.

— Страна сидра, — заявил Портос, — мои союзники. Попробуйте без спросу взять у них горсть песка, и я явлюсь им на помощь.

— Рядом с молодым герцогом мне было не так уж трудно. Но Арамису, который меня тут так расхваливал, выпала по-моему самая трудная роль. Действительно, как уберечься, если вы ждете выстрелов с одной стороны, а палят в вас с другой? К счастью, Арамис был знаком с доном Франсиско де Мельосом.

— У нас была общая приятельница, — уточнил Арамис.

— Просто приятельница? А вы говорили, помнится, герцогиня.

— Портос!— воскликнул Атос. — Арамис очутился среди испанцев, хотя заявил, что никогда не поднимет оружия против Франции — именно оружия, потому что, если говорить о замыслах, то захват леса был превосходной идеей: Арамис получил возможность ездить взад и вперед по полю битвы и оказать вам услугу в том положении, в каком вы более всего в ней нуждались.

— Я тотчас же вас узнал, Арамис, — заметил д'Артаньян.

— Нет, правда? А почему?

— Потому, что вы так умело скрылись.

— Оставался еще Портос. Как вы понимаете, д'Артаньян, Портоса в штабе не спрячешь. Арамиса или, предположим, меня можно еще спрятать в толпе. Арамис уподобится сонету, а я—басне. Но Портос — это уже эпическая поэма. Он чересчур огромен для маскарада. 

—  Поэтому меня и назначили в боевые порядки, — заметил великан.

—  Не было нужды давать ему указания. Мы знали: потренировав два-три часа в сражении руку, Портос набросится на самое лакомое блюдо. 

—  На пехоту Фуэнтеса.

—  А вы, д'Артаньян, будете неподалеку.

—  Пока вы были одни, вас могли убить. Но коль скоро рядом очутился Портос, нелепо было ожидать этого.

—  В самом деле, — простодушно заверил Портос. — Если б вас, д'Артаньян, убили, я б перерезал всю армию.

—  Но, дорогие друзья, почему вы считаете, что я не должен был умереть?

Арамис ответил первым, голос прозвучал мягко, но решительно:

— Потому что у вас нет оснований устраивать нам такую шутку.

Портос, который для ясности мысли только что прикончил еще один графин с вином, отозвался вторым:

—  Нельзя предвосхищать созревание вин в Шампани.

Наконец, взял слово Атос:

—  Дорогой мой, потому что я не хочу этого. Д'Артаньян обвел взглядом всех по очереди, всех, вплоть до Планше, который тоже сыграл свою роль в комедии. В этот момент он был невероятно поглощен сооружением торта из вареных в сахаре фруктов.

Арамис созерцал свои ладони. В пылу сражения он сломал ноготь на безымянном пальце левой руки, и это, казалось, сильно его огорчало.

Портос хрупал утиную ножку, которая не поддавалась.

Лишь Атос смотрел на д'Артаньяна.

— Я умираю от голода, — сказал д'Артаньян. — Надеюсь, этот дуралей Планше запасся сыром.

 

XILVIII.

ПОСЕЩЕНИЕ МАРШАЛА

Появился сыр.

Д'Артаньян приналег на него со старанием. Портос вздохнул, как это бывает с человеком, избежавшим большой опасности, реальных размеров которой он вначале себе не представлял.

— Планше!— крикнул он.

— Сударь?

— Предупредил ли ты трактирщика, что сражение будет выиграно за несколько лье отсюда?

—  Да, сударь.

—  Ну и что он сказал?

—  Что доставит лучшее бузи из своих погребов.

—  Планше, ты очень догадлив. Планше не возражал.

Внезапно послышался грохот приближающейся кареты. Казалось, будто сам дьявол в образе черного кота мчится в этой карете, влекомой тиграми.

Четверо друзей подняли носы над тарелками.

Из кареты явился маршал Пелиссар с рукой на перевязи.

Лицо великого воина сияло бледностью победы.

Здоровой рукой он подал знак д'Артаньяну.

Д'Артаньян подбежал.

—  Дорогой друг, я явился не для того, чтоб помешать вашей пирушке. Но я принес вам новость.

—  Новость?

И д'Артаньян весь затрепетал, как если б с ним заговорили о Мари де Рабютен-Шанталь.

—  Да. Схвачен некий человек, слонявшийся по полю битвы.

—  Кто же это такой?

—  Жалкая личность.

—  Его имя?

—  Тюркен.

—  Что с ним сделали?

—  Сперва повесили как шпиона.

—  Выходит, прекрасная Мадлен стала теперь вдовой?

—  Нет.

—  Мой дорогой маршал, ваш могучий разум изобретает немало такого, что приводит в замешательство. Так значит, Тюркена повесили, но госпожа Тюркен вдовой от этого не стала?

—  Я проходил мимо и глядел вверх. Вы знаете, у меня есть такая привычка…

—  И?..

—  Но это между нами, — сказал Пелиссон, понизив голос. — Смотреть в небо для меня становится манией…

—  Итак, вместо ангела вы заметили Тюркена, который дрыгал ногами в воздухе. 

—  И велел спустить его на землю.

—  Чувство жалости в вас победило.

—  Ничего подобного. Любопытство. Я подверг его допросу.

—  И что ж он вам открыл?

—  Что Ла Фон сбежал от него, пока он спал, прихватив с собой его часть добычи.

—  Выходит, договор тоже?

—  Да, договор в руках этого изменника.

—  Ну а он сам?

—  Нашел убежище в Пфальце при дворе маркграфа, человека, известного в Риме своим распутством.

—  Итак, никакой надежды?

—  Мой дорогой д'Артаньян, вы меня огорчаете. Вы обратили внимание, с каким блеском я выиграл эту битву?

—  С величайшим. Всю честь победы вы приписали герцогу Энгиенскому.

—  Покойный король просил меня об этом. Неужели вы, видя меня лицом к лицу с врагом, подумали, что я отступлю, получив известие, что Ла Фон нашел себе где-то убежище?

—  Да, но что ж нам все-таки делать?

—  Прежде всего нужно дождаться совершеннолетия короля. Затем я поддержу его в мысли, что королевство нужно увеличить. Нрав у него горячий, так что трудностей в этом деле не предвидится. Мы завоюем Нидерланды, Фландрию, Германию. Если Ла Фон спрячется, мы дойдем до Италии или до Испании.

—  Ну, а если он укроется в Англии?

—  Дорогой друг, существует семнадцать способов завоевать Англию, как зимой, так и летом, в любое время-года. Я изложил все это на бумаге, и документы надежно спрятаны в одной из моих крепостей, я не желаю, чтоб эти тайны стали добычей невежд.

—  Значит, Ла Фон будет схвачен?

—  Со временем, несомненно. Мы будем воевать ровно столько, сколько понадобится, но добьемся мира.

—  Вы меня успокоили.

—  Насчет мира?

—  Нет, насчет войны. А ваши научные труды, которые были в вашем багаже…

—  Я слушаю вас.

—  Вы не боитесь, что ими воспользуется посторонний?

—  Не думаю, чтоб это было возможно. Видите ли, д'Артаньян, Господь дал мне замыслы, по-существу, неисчерпаемые. Я, разумеется, могу их развить и разработать в деталях. Но тогда пострадают другие мои изобретения, которые будут необходимы человечеству в будущем. Я ограничился лишь набросками в самом общем виде.

—  Шестнадцать тысяч страниц?

—  Что-то в этом роде.

—  Записывали вы сами?

—  Сначала я диктовал на древнегреческом, потом перешел на древнееврейский. Вы знаете, временами приятно думать на этом языке.

—  Все оттого, что вы беседуете на нем с пророками.

—  Очень может статься.

—  Разрешите еще последний вопрос, очень нескромный?

—  Разумеется.

—  Когда вы беседуете с Господом Богом, к какому языку вы прибегаете?

—  Д'Артаньян, вы привели меня в замешательство.

—  В таком случае я беру свой вопрос обратно.

—  Нет. Я все-таки вам отвечу. Мы объясняемся мимикой и жестами.

—  Как же это возможно?

—  Я хмурю бровь, вздуваю ноздрю, а Он перемещает облако, зажигает звезду. Это беседа без грамматики и словаря, но ясная до предела.

 

XLIX.

ПОСЛЕДНИЙ УДАР

— Друзья мои,— возгласил д'Артаньян,— вот победитель сегодняшнего дня, — это муж, который более летает, чем ходит и общается с Богом, едва выдается свободная минута. Маршал, я представляю вам графа де Ла Фера, человека с сердцем греческого героя, господина дю Валлона, человека с силой Геракла и шевалье д'Эрбле с разумом эллина.

— Ого! — воскликнул Пелиссон, — сердце, сила, разум — да это же темы для тех трех картин, которые я предложил одному из своих друзей-художников. Фамилия этого малого Рембрандт, он расписывает панно в моем замке.

— Кажется, вы сказали Рембрандт?

— Да, да. Делает он это великолепно. Правда, чуть мрачновато.

— Где находится ваш замок, дорогой маршал?

— Главным образом в О-Суаль, вблизи Кастра.

— Почему главным образом?

— Потому что по странному капризу архитектора все службы расположены в окресностях Тулузы.

— Но от Тулузы до Кастра не одно лье пути…

— В тем то и дело,— вздохнул в ответ знаменитый воин, — из-за этого пища успевает порой остыть.

— У меня есть на этот случай отличнейший рецепт, — вмешался Портос.

— Не желаете ли поделиться со мной?

— Я приказываю зажарить с утра на вертеле шесть отборных цыплят. Затем мой пекарь разрезает два добрых хлеба, только что вынутых из печи, и вынимает из них мякоть. Затем повар засовывает туда цыплят. Хлебы закрывают, и я ем все целиком в десять утра, если я в отъезде.

— А у меня, — заметил Арамис, — есть специальные конфеты, которые мне привозят из Испании, они служат мне пищей в случае необходимости. Их изготовляют из смеси шоколада с сахаром, кофеи плодов хинного дерева.

— А у меня,— отозвался Атос,— есть мой кубок. И он наполнил его розовым бузи.

— А у вас д'Артаньян?

— У меня? Я прошу Планше принести мне фрукты в сахаре. Ну вот такие, какие он сейчас готовит.

—  Ну а если Планше не при вас?

—  Если нет Планше, я пропал.

Планше покраснел до корней волос. Великий маршал помог добраться до самой сути, испытать большего счастья возможности не было.

— Следует заметить, — продолжал Пелиссон, — аппетит — великолепная вешь. Ничто не огорчало меня так последнее время, как вид покойного короля: бледное лицо с лихорадочным румянцем на щеках и полное отсутствие аппетита.

— Вы были свидетелем его последних минут? — осведомился Портос.

— Я не мог оказать ему эту услугу, поскольку он просил меня выиграть сегодняшнюю битву. Но я слышал едва ли не последние произнесенные им слова, великие слова, господа, слова христианина и короля.

— Что ж это были за слова?

— Заметив, что я в спальне, он сделал мне знак отойти от окна, чего я, признаться, сперва не понял. Он хотел посмотреть на солнце. И тогда он мне сказал: «Пелиссон, зачем ты отнимаешь у меня то, чего не в состоянии мне дать?»

— Прекрасные слова,— заметил Арамис.

— Покойный король обращался к вам на «ты»? — поинтересовался Портос.

— Он изволил видеть во мне родственника с того самого дня, как в Па-де-Сюз я спас ему жизнь.

— Вы никогда мне этого не рассказывали, — заметил д'Артаньян.

— Пустяковое дело. Я скакал бок о бок с государем, когда он вдруг заметил, что я дышу со свистом. «Возьмите Пелиссон»,— сказал он,— и протянул мне свой обшитый кружевами платок. Для этого ему пришлось наклониться в мою сторону. В эту самую секунду пуля от мушкета просвистела мимо его уха. «Пелиссон, — сказал он мне, — твой насморк спасает жизнь королей, сохрани мой платок на память и сообщи, не желаешь ли ты вышить на нем корону графа или маркиза».

— Но на герцога он все-таки не покусился,— заметил с Серьезностью д'Артаньян.

— Нет. Однако мне известно через его камердинера, что он намеревался женить меня на одной из своих племянниц, чтоб я находился у него под рукой и чтоб вел более размеренный образ жизни в том самом смысле, в каком вы это понимаете, д'Артаньян. Это был великий монарх!

— Да, это был монарх,— отозвался Атос.— Боюсь, что после него будут либо призраки, либо тираны.

— Его упрекали в том, что он всего лишь тень Ришелье.

— Быть тенью Ришелье — не так уж мало, — заметил Атос.  

— Да, но он был неблагодарен, — вставил Арамис. — Мой бедный Сен-Мар…

— Вы знали Сен-Мара, Арамис? Арамис покраснел.

—  Боже мой, да кто же его не знал? Красивейший мужчина, одно из лучших сердец во всей Франции.

—  Кажется, его смерть сильно вас опечалила?

—  До такой степени, что я отправился путешествовать, чтоб попытаться забыть об этом.

—  Вот почему вы очутились сперва в Испании, потом во Фландрии, где вас и отыскал Планше, — заключил Атос.

—  А я-то считал, что вы сбежали в связи с арестом Сен-Мара, — ляпнул Портос.

Арамис вновь покраснел, и Атос пришел ему на помощь:

— Если ничего не можешь сделать для друга, то самое разумное — не множить его горестей, отдаваясь в руки недоброжелателей. Особенно, если у власти стоит зверь, который сеет смерть.

Арамис поблагодарил Атоса улыбкой.

—  Людовик XIII не был таким уж неблагодарным человеком. Мой брат Витри в одно мгновение стал и маршалом Франции, и герцогом.

—  У него были заслуги перед королевским домом, — заметил Арамис.

—  Покойный герцог доводился вам братом? — осведомился Атос.

—  Нечто вроде сводного молочного брата: наши кормилицы были в близком родстве.

—  Я упрекаю, однако, короля в том, — заявил Арамис,— что он слишком тиранил королеву.

—  Слишком — это вряд ли возможно,— откликнулся мудрый маршал. — Достоинства моего короля делаются мне все яснее по мере того, как я все лучше познаю жизнь, теряя возможность пользоваться ее благами. Кокетством было его не пронять.

—  В конце концов, приятно сражаться под началом монарха, который не проявит малодушия ни перед корсажем, ни перед редутом.

—  Впрочем, — продолжал Пелиссон,— можно ли с женщинами иначе? Однако молчу. Я удачно выбыл из этой игры.

—  И я, — заметил Арамис, — мой сан мне это запрещает.

—  Ваш сан, Арамис? — не удержался от вопроса д'Артаньян.

— Арамис ходит в сутане, — пояснил Атос.

— Ну а вы, Атос?

— Я? Есть ли смысл задавать такие вопросы мне? И Атос уставился в пространство.

— Ну а я,— воскликнул Портос,— я куда предприимчивее вас всех. Атос слишком благороден, Арамис слишком галантен, д'Артаньян слишком гасконец, а вы, господин маршал, слишком знамениты и у вас чересчур красные губы, чтоб не впадать порой в соблазн.

— А вы, Портос, не слишком ли вы великолепны?

— Мой дорогой Атос, я был научен примером одного своего соседа.

— Расскажите.

— Но я не хочу называть его имени.

— Ограничьтесь инициалами.

Тут Портос на мгновение задумался.

— Ну что, вы готовы? — спросил в нетерпении Пелиссон, неизменно жаждавший забавных историй, которыми наслаждался, припоминая их в часы бессоннцы.

— Ага. Так вот. Назовем его бароном Б. Нет, лучше О. Да, О.

— Остановитесь на О, так будет изящнее.

— Пусть лучше будет Н. Это меня вполне устроит. Так вот барон Н. слыл большим любителем лошадей. В его конюшнях были все лучшие лошади Пикардии. В особенности он любил одну кобылу по кличке Жанетта и, надо вам сказать, это было прелестное существо. Вороная…

— Вы хотели сказать «черномазая», Портос?

— Вороная, черномазая, какая разница? Грива гнедая, глаза черные, тонкие бабки, в общем сплошное наслаждение. В округе болтали, будто он не женится только из-за того, что слишком любит Жанетту.

— Мудрый человек,— заметил Пелиссар,— я до сих пор обожаю лошадей, хотя лишился тех инструментов, с помощью которых садятся в седло.

— В один прекрасный день, однако, мой сосед становится жертвой страсти к единственной дочери то ли графа, то ли маркиза, чьи земли примыкают к его владениям. Она была беленькая, умненькая и благородная, но с характером.

— Боже мой, Портос, вы так чудесно рассказываете. Такое ощущение, будто все видишь своими глазами.

— Во всяком случае барон Н. своими глазами все и видел. Свадьбу отпраздновали в имении тестя, горы пирогов, груды окороков, вина такое количество, что не представит никакая фантазия, все это радовало сердце и тешило глаз. В конце празднества молодая не могла отказать себе в просьбе показать ей Жанетту. Тогда супруг направляется к конюшне, треплет лошадь по гриве, говорит ей, что она по-прежнему лучше всех на свете. В этот момент появляется жена и упрекает мужа в том, что он отдает предпочтение лошади. «Нет, —отвечает он, — это не так, ибо я вас похищаю из вашего дома». Рассерженная, одновременно восхищенная этим, невеста не сопротивляется, и ее в белом платье сажают на круп лошади. В дороге молодые весело болтают друг с другом. Но где-то в середине пути Жанетта делает легкий прыжок, и платье молодой чуть-чуть забрызгано грязью. «Раз!» — произносит спокойным голосом мой друг. Двумя лье далее Жанетта натыкается на куст и лицо молодого супруга немного оцарапано. «Два!» — говорит он. Наконец, когда они миновали еще одно лье, Жанетта совершает третью ошибку. Она внезапно останавливается перед препятствием, отчего молодая чуть не падает с лошади. Мой друг спрыгивает на землю, подаёт руку супруге и говорит: «Три». Затем он достает из кобуры пистолет и хладнокровно пристреливает свою горячо любимую кобылу, та умирает без звука, поскольку, говоря откровенно, Жанетта была без ума от барона О.

— Вы говорили барона Н.

— Да, барона Н., вы абсолютно правы. Юной супруге становится дурно. Пощечина ставит ее на ноги.

— Пощечина?

— Да. У моего друга иссякло терпение. Придя в себя, молодая женщина…

— Девушка, — мягко поправил Арамис.

— Бедное дитя, — заметил маршал, который оценил вполне эту семейную сцену, поскольку ему сплошь да рядом приходилось быть крестным отцом первенцев.

— Бедное дитя, — продолжая Портос, — стало сетовать на жестокость своего мужа, ее пугало, что придется идти пешком оставшуюся часть пути, она сетовала и хныкала не менее четверти часа. Муж не произнес в ответ ни слова, но внезапно глянул ей в глаза и весьма выразительно произнес: «Раз!»

Слушатели замерли в восхищении.

— Он был с ней счастлив два года, пока она не умерла от лихорадки.

— Что касается меня,— холодно заметил Атос,— то я стал бы воспитывать женщину в назидание кобыле.

— Если женщина досаждает мне капризами,— продолжал Портос, — то я не упрекаю ее, не делаю замечаний, не хмурю брови, но едва появится раздражение в голосе, холодок в обращении, как я исчезаю на всю неделю и кучу себе в удовольствие в соседнем городке. И если по приезде меня не встречают улыбками и не обращаются со мной ласково, то я отправляюсь на целый год в Париж и предаюсь там самому низкому разврату.

— О, Портос, в вашей компании разврат не бывает низким.

— Я делаю все, что мне нравится, — пояснил Портос.

— Ну а вы, д'Артаньян? Почему-то вы ничего не сказали о женщинах, — заметил Арамис, зорко глянув на мушкетера.

Д'Артаньян бросил на присутствующих самый удивленный взор, на какой был способен.

— Я, господа? Женщины? Нужен изящный футляр, чтобы поместить туда женщин. А мой — это ножны шпаги, не более.

— Брависсимо, д'Артаньян! — воскликнул маршал.— Если на вас нападет меланхолия, вы нанесете мне визит в мрей резиденции в О-Суаль, откуда вам откроется вид на Пиренеи, на мои порты Сет и Бордо, на мои леса в Ландах, вид, знаете ли, превосходный.

— И все эти земли принадлежат вам?

— Более или менее. По титулу или по праву наследства. Но я никогда не требую их обратно. Вы ж понимаете, что Пиренеи принесут мне одну только войну, а леса в Ландах — сплошные пожары. Что же касается портов,то на правах своих ленников они присылают мне рыбу. Когда у меня в избытке морских угрей, соли, китов, кефали, барабульки, сардин, кашалотов, тюленей, чтоб вскипятить уху, я считаю что вполне удовлетворен.

— Что это значит, Планше? Какая-то странная колымага… В самом деле, громоздкая черная карета остановилась

перед харчевней, где расположились мушкетеры.

Два лакея распахнули дверци этого экипажа — помеси бретонского баула с хлебной печью.

Содержимое соответствовало вместилищу. Это была дама пятидесяти-пятидесяти пяти лет, источавшая запах мускуса, в фиолетовом платье, в плаше и вуалях.

— Не из Бордо ли ее прислали? — полюбопытствовал д'Артаньян, — она до крайности похожа на кита.

— Когда я путешествовал по Африке, — заметил маршал, — я встречал местных царьков в таком одеянии.

Китиха, приблизившись, была опознана присутствующими по речи:

— Дорогой мой, я мечусь взад и вперед по окрестностям чтоб вас отыскать. А вы вместо того, чтоб сражаться, пируете тут с непонятными людьми.

На глазах у всех Портос приподнялся, но то был уже не прежний Портос: росту поубавилось и не было ширины в плечах.

— Моя дорогая, — произнес он, — это мои друзья, чьи подвиги вам известны. Граф де Ла Фер, шевалье д'Эрбле, шевалье д'Артаньян. И… — И тут голос Портоса окреп, ибо он рассчитывал на звучность титула, — маршал Пелиссон де Пелиссар, победитель в битве при Рокруа.

Супруга Портоса, уже хорошо известная читателю под именем госпожи Кокнар, изобразила на своем лице изысканную улыбку. От ее кружев исходил тошнотворный запах желчи и петрушки одновременно.

— Извините, господа, но это большой ребенок. Если бы я постоянно не следила, надел ли он жилет и съел ли свой гоголь-моголь, с ним происходили бы ужасные вещи. Нет, он не может жить со мной врозь,— продолжала она, ласково обвивая рукой Портоса. — Не правда ли мой цыпленочек?

— Разумеется,— подтвердил Портос,— разумеется.

— Не ел ли он часом паштета из косули? От этого у него на шее вскакивают чирьи, приходится выдавливать их по очереди. Прошлой зимой была буквально целая эпидемия, следы сохранились. Покажи свои шрамики, мое счастье.

— Мадам,— произнес д'Артаньян,— если господину дю Валлону было бы угодно показывать нам шрамы, приобретенные на полях сражений, то не хватило бы целого дня.

— Как это вам удалось найти меня, дорогая? — осведомился Портос, обрадованный внезапным вмешательством д'Артаньяна.

— Ах, скрытный негодник! — состроила глазки госпожа дю Валлон. — А Мушкетон?

— Предатель! — прогремел Портос.

— О, сначала он не желал говорить. Но я заперла его и держала четыре дня без пищи. На пятый он сдался.

— Пять дней… Я прощаю его, — сказал Портос.

— А теперь пора домой. Наши родственники будут с визитом в конце недели, соберется множество ребятишек, нужно показать им парк и покатать на себе вместо лошадки. До свиданья, господа. Господин маршал, примите мои лучшие уверения. Надеюсь, вы окажете нам честь и отдохнете у нас, господа, если обстоятельства приведут вас к нам.

— Да,— с пылом воскликнул Портос,— да, приезжайте к нам, дорогие друзья!

— Мы приедем,— отозвался д'Артаньян, исполненный жалости к плененному гиганту.

— Только, пожалуйста, по очереди! — вставила бывшая госпожа Кокнар,— иначе это будет слишком большое удовольствие для вашего друга. Один из вас может записаться на 1644 год, один на 45. И так далее. Для вас, господин маршал, всегда найдется миндальное молочко и булочки.

— С удовольствием, сударыня, с удовольствием, тем более, что режим у меня весьма суровый, и я могу пить только шампанское. Не выпить ли нам напоследок?

И пятеро мужчин, опрокинув до дна стаканы, попрощались друг с другом.

Портос направился в свою семейную тюрьму. Арамис удалился под предлогом того, что ему надо утешить некую испанскую даму, огорченную поражением в битве. Атоса ждали в Турэне. Что же касается маршала, то, ощутив боль в правой руке, ои спросил самого себя, нет ли смысла избавиться от всех членов вообще. «В этом случае, — рассуждал он, — я посвящу свою жизнь одним только умственным упражнениям (ибо мышцы мозга пока в порядке) и произнесению слов (ибо язык мой по прежнему красен)». У входа в харчевню д'Артаньян остался один.

—  Планше, — сказал он, — мне сдается, все это было лишь сном. Моя юность восстала из могилы, чтобы прийти мне на помощь.

—  А я, — заявил Планше, — сбросил пятнадцать лет, как только их встретил, сударь.

—  Зато эти пятнадцать перешли ко мне. Впрочем, последнее время я был молод. По коням, Планше, по коням. Ничто так не успокаивает, как дорога.

 

ЭПИЛОГ

Годом позже, в мае 1644 Мари де Рабютен-Шанталь вышла замуж за Анри де Севинье, бретонского дворянина, родственника Поля де Гонди.

Роже де Бюсси-Рабютен также женился. Поскольку он стал сдержанней и спокойней, то значительных потрясений уже не предвиделось.

Мазарини начал править королевой и, сделавшись наездником особого рода, получил в управление всю Францию.

Маршал де Пелиссон отказался от должности коннетабля, предложенной ему Анной Австрийской, которая искала опоры в самых надежных людях Франции. Уединясь среди обширных укреплений О-Суаля, он посвятил себя выведению новых сортов растений. Устав от скрещивания круглой тыквы с крыжовником, дыни со смородиной и банана с обыкновенной тыквой, он принчл решение заняться улучшением человеческой породы, в чем весьма преуспел.

Избавясь от постоянно поучавшей его жены, Тюркен утратил потребность совершать безобразия. Пустив в дело приданое Мадлен, которое было ему, наконец, выдано, он сделался пивоваром в окресностях Шарлеруа. Стал вести жизнь образцового человека и нередко можно было видеть, как он, вставая ранее пяти утра, припадал ухом к бочке, чтоб слушать мелодию созревающего пива.

Капитан О'Нил ужасно страдал в разлуке со своим другом Теном Боссом. Тогда решили соединить их вместе. Оба до сих пор живы, потому что целебный бальзам чудесным образом продлевает годы. Можно увидеть их и сегодня, они вдвоем катят перед собой детскую колясочку, в которую уложена бутыль с эликсиром.

Шантальбажак, которому вечно не терпелось представиться незнакомому человеку, сократил свою фамилию до Шанбажак, затем — Шбажак. Он добровольно подался в хорваты и погиб в битве при Мальплаке в возрасте восьмидесяти лет под именем ШБЖ.

Жюли дю Колино дю Валь вышла замуж за советника парламента, седого старца, и он тут же умер. Она немедленно отдала руку и сердце одному итальянскому банкиру, который доводился кузеном Патричелли, знаменитому прохвосту, любимцу Мазарини.

Катано дю Валь унаследовал библиотеку советника и домогался, чтоб ему отдали состояние финансиста. Он пообещал своей дочери сделать после очередного замужества антракт, чтоб затем выдать ее за титулованную особу, что было навязчивой идеей Жюли.

Она постоянно думала о д'Артаньяне. Жюли очистила его образ от наслоений, лелеяла его и настойчиво просила у Господа смерти д'Артаньяна каждое утро.

Но поскольку д'Артаньян оставался все-таки жив, у нее не было возможности поведать обществу о своей страсти, а этого ей так хотелось.

Тяжба Колино дю Валя по поводу ночной рубашки шла своим чередом.

Ночная рубашка служила тряпкой для чистки сапог д'Артаньяна — той операции, которую прекрасная Мадлен выполняла сама, никому ее не доверяя.

В благодарность за это д'Артаньян делал все так, чтоб у прекрасной Мадлен не было необходимости проливать слезы.

Настали тяжкие времена, времена внутренней смуты. Поль де Гонди вновь оказывал знаки внимания д'Артаньяну, но тот не придавал этому значения.

Он опасался встретить Севинье в приемной предводителя Фронды, опасался, что этот человек покажется ему нелепым и придется ощутить стыд за Мари. Именно эти опасения и были причиной того, что д'Артаньян не расстался с не слишком привлекательной государственной службой и не стал во главе молодых доблестных воинов Фронды.

Впрочем, он погружался в меланхолию лишь тогда, когда ему того хотелось. И не более.

Ла Фон покинул маркграфство и отправился в Россию. Именно там научные труды маршала Пелиссара были расшифрованы и оценены по достоинству. Разумеется, не сразу, так как невозможно свести достижения столь высокого ума к одним лишь полетам в пространстве. Соединение планет, слияние океанов, созидание вещества — вот самые скромные-из его проектов.

Именно там, насколько известно, все еще хранится договор о всеобщем мире за подписью бессмертного Урбана VIII.

Поскольку в России царит холод, может, ему лучше пребывать подо льдом.

Ссылки

[1] Тараска — сказочное чудовище, пожиравшее людей. По легенде св. Марта расправилась с ним, окропив его святой водой.

[2] Он же Кончило Кончини — итальянский авантюрист.

[3] Местность вблизи впадения Дромы в Рону.

[4] Это обстоятельство удостоверяет Палатинская принцесса. (Прим. автора).

[5] Гребцами были каторжники.

[6] Он совершил поступок, которого умный не совершит (лат.).

[7] Древнегреческий полководец IV в. до н. э.

[8] Грешен (лат.).

[9] Он же Кончило Кончини — итальянский авантюрист. Пользовался дурной славой. Убит при попытке ареста по приказу Людовика ХШ в 1617 г .

[10] Вот-вот (итал.).

[11] Да будет свет (лат.).

Содержание