1

Пьетро, бледный, со встрепанными седыми волосами, остановился на пороге. Дрожащей рукой он опирался на дверь, даже не потрудившись прикрыть её как следует, и ледяной воздух клубами врывался в мастерскую. Он что-то бормотал, но невозможно разобрать слова в трясущемся голосе. Никогда не видели его в таком состоянии.

– Дан… Ан… Дандоло мертв, – наконец смог он выговорить.

Все замерли, то молча смотрели на Пьетро, то вопросительно переглядывались между собой. Никто не поверил в сказанное!

Накануне Дандоло выглядел больным. Жаловался на боли в животе и без конца пил воду. Утром он не появился в мастерской, но поначалу на это не обратили внимания, решив: придет позднее. Только ближе к обеду спохватились, что его по-прежнему нет. И вот Пьетро вернулся с такими новостями.

Антонио, позабыв снять испачканный передник, поспешно закутался в плащ, отрывисто переговариваясь по-итальянски, они ушли. Я расслышал только «комната», «несчастный», «священник» и, вроде, «странный». Последнее меня задело. Может, Пьетро ошибся, – с надеждой думал я. Заглянул в комнату, увидел Дандоло лежащим с закрытыми глазами и без движения, ну, и решил, что тот умер… Ну да, такое возможно: с годами он стал хуже видеть, так что вполне допустимо, они сейчас возвратятся и скажут, что ничего такого не случилось. И все вздохнут с облегчением… Но они не вернулись.

День пошел кое-как, работа остановилась. Все были потрясены, даже Ла Мотта затих, хотя оставался старшим. Дандоло, наверное, сравнялось тридцать, немолод, конечно, но ещё два дня назад он был полным жизни мужчиной.

Не сторонился веселой компании, и женщины к нему приходили – я не раз видел. Никогда не жаловался на здоровье – до вчерашнего дня, и что за недуг мог сразить его внезапно… Избавь нас, Господи, молю тебя, чтобы не та болезнь, опустошавшая целые города.

Ко мне подошел Ансельми.

– Ты проведешь эту ночь в мастерской? – как бы между прочим спросил он.

– Пойду в жилище, – ответил я. – Чтобы проститься с Дандоло.

Улица в тот зимний вечер гудела, стонала от непогоды, ветер то и дело бросал горстями снег. Одной рукой я загораживал лицо, другой придерживал полы одежды – кое-как добрался. В жилище, когда вошел, стояла непривычная тишина. Словно я в нём оказался совсем один, хотя остальные вернулись раньше. Видно, в тревоге попрятались каждый в своём углу, строя догадки о случившемся.

Не заходя в нашу с Ансельми комнату, я поднялся выше, прошел вдоль стены и снова спустился в небольшой флигель – там жили несколько работников, включая Дандоло. Возле его двери прислушался. Ни звука, ни шороха. Осторожно толкнул дверь. Передо мной открылась совершенно пустая комната, я удивился: даже постель вынесли, только рядом с окном в углу догорала свеча. Я склонился над ней, шепча: Даруй ему, Господи, вечный покой и милость твою, ибо был он человек нрава открытого, зла не замышлял и не содеял. Почему же ты забрал его, Господи, и так поспешно? – хотелось добавить.

Отношение к самой смерти у меня к тому времени сложилось вполне осознанное, хотя до случая с Пикаром я не задумывался о ней вовсе. Даже когда мимо везли хоронить покойника – а в деревнях похороны – самое обычное дело – по детской наивности я не допускал мысли, что такое может случиться и со мной. Вроде, любой мог оказаться ей подвержен, но не я. И трудно сказать, сколь долго я бы пребывал в непонимании, если бы не гибель Пикара. После неё явность смерти проступила столь отчетливо, что какое-то время при слове этом я болезненно сжимался и долго не мог отделаться от колотья в груди. Потом работа заставила отвлечься, и волнение немного улеглось, но сделаться равнодушным оказалось невозможным. Смерть удручает, и, думаю, не меня одного, силой неотвратимой. Смерть оставляет за собой вопросы, на которые почти не находят вразумительного ответа – одни догадки и предположения.

Почему он скончался, да ещё в то время, когда в нём сильно нуждаются? Почему смерть выбрала именно Дандоло? И что теперь будет с нами? Дандоло, пожалуй, был самым знающим из работников, а в чем-то превосходил даже мастеров, к его советам всегда прислушивались. Если он имел собственные секреты, делил ли их с Антонио и Пьетро? А если унес все тайны с собой, сможет ли мастерская продолжить работу? Вопросы, вопросы…

– Из аббатства приходили монахи, они забрали тело. И вещи тоже забрали, так Антонио распорядился, – раздался голос за спиной.

Марко остановился рядом, нервно скрестил руки на груди.

– Его похоронят завтра. В чужой земле. Ни одна родная душа не будет присутствовать при этом. Не хотел бы я себе такой кончины, – закусив губу, он оглядел опустевшую комнату.

Я выпрямился. Какое теперь этому значение?

– Ему уже всё равно, Марко.

Прошел мимо и был почти на выходе, когда что-то светлое, легкое мелькнуло под ногами. Машинально нагнулся и поднял с пола какой-то сморщенный обрывок. На нём проступали непонятные завитушки, я попытался его развернуть, он негромко хрустнул между пальцев. Чтобы не привлекать внимания, я торопливо сунул обрывок за пояс. Теперь он шуршал при каждом движении, но едва слышно, это не мешало спокойно вернуться к себе.

Усевшись, я принялся старательно его разглаживать, Бог знает, как долго он пролежал на полу в той комнате, по виду – довольно долго: не одна пара башмаков наступила на него. Закончив расправлять, я поднес к самым глазам, словно это могло как-то помочь разобрать мелкие знаки, покрывавшие бумагу.

Если кто из работников стекольного цеха, будь то мастер, или подмастерье, или простой рабочий, отправится в чужие края и там начнет демонстрировать своё искусство, и в ответ на приказание вернуться он откажется повиноваться, в тюрьму будут брошены все его родственники. А в том случае, если он будет упорствовать, несмотря, что родные томятся в узилище, если он и далее пожелает оставаться на чужбине, тогда на одного из Посланцев Светлейшей Республики будет возложена обязанность убить упрямца.
Совет Десяти Светлейшей Республики

Тщетно! Я не знал ни одной буквы в то время, и понять написанное оказалось не в моих силах. Я вертел клочок в руках, гадая, как он мог попасть к Дандоло. Большинство из нас были неграмотны, и редко кто получал известия от родных. Чтобы прочесть полученное, можно было обратиться за помощью к Антонио, иногда Ла Мотта снисходил до просьбы прочитать несколько слов. Но вот не мог я припомнить, чтобы Дандоло приносил письмо.

А может, письмо не принадлежало Дандоло, и выронил его кто-то из приходивших? В комнате за день побывали многие, если из аббатства, может, это какой-нибудь псалом, переписанный усердной рукой монаха, потерянный по небрежности?

Почему я не пошел к кому-то из мастеров? Надписи мне были неведомы, о смысле я не подозревал. Всё-таки что-то удержало меня. Отдать Марко, Ансельми? Мысль сия тоже не вызвала определенного намерения. Хотя, если бы Ансельми появился в тот час, думаю, я бы не скрыл от него. Но его не было, и я продолжал оставаться на месте, рассеянно отложив находку в сторону. И дело не в особой прозорливости, а в глубокой подавленности, даже спуститься вниз за водой представлялось большой работой.

Мне придется рассказать Ноэль о смерти Дандоло, не сомневаюсь, что известие опечалит… Она встречала Дандоло и других итальянцев в Сент-Антуан на литургии. Вроде, таково стечение обстоятельств, но, как уже упоминал, в случайности давно не верю. Осенью я не навещал Ноэль несколько дней кряду, и после мы условились, если такое повторится впредь, в случае надобности она разыщет меня с помощью отца Бернара или итальянцев, бывавших в аббатстве. Я простодушно поведал, что в любой день, если не все, по крайней мере, кто-то из итальянских работников обязательно приходит на раннюю литургию. Минуло от силы две недели, и одним утром заметил в церкви Ноэль: она тихонько стояла поодаль, с любопытством посматривая по сторонам, хотя накануне, когда мы виделись, об этом и речи не заходило. Любопытство! Вечное губительное любопытство! Последствий не избежать, и нередко – весьма плачевных… Сама же потом уверяла, что просто хотела удивить меня. Нечего сказать, ей удалось: от неожиданности я едва глазам поверил.

*****

2

Заметив, что я смотрю неодобрительно, она и бровью не повела, подошла ближе, почти прислонилась к моему плечу.

– Зачем ты пришла, Ноэль? – довольно сердито начал я.

– Разве ты не рад меня видеть? – пробовала она обидеться.

– Я всегда рад тебе, – возразил я. – Только в твоём приходе не было необходимости, ты прекрасно понимаешь.

Резко ответил, я знаю. Она насупилась, но настоящей обиды не получилось. Ноэль всё время что-то отвлекало. Украдкой через моё плечо она осматривала стоявших вокруг и удивленно, как в незнакомом месте, оглядывалась, когда мимо проходил священник, облаченный в белое ради торжества.

– Ты здесь впервые? – не удержался я.

В этот момент худенький монашек, с трудом удерживающий громоздкую книгу, закончил протяжно читать «Деяния». Братия возвестила начало песнопения, и ответ Ноэль потонул в хоре голосов, зазвучавших со всех сторон… К торжеству Святых в тот день присоединились почти все итальянцы и многие работники с окрестностей Сент-Антуан. К середине литургии в церкви почти не оставалось свободного места, опоздавших теснили к самым дверям. И Ноэль, когда хотела что-то разглядеть, приходилось тянуться выше.

По случаю празднества пение разносилось торжественно долго, когда же смолк последний отголосок, она осторожно потянула меня за рукав:

– Кто вон тот юноша?

Я проследил её взгляд, терявшийся в толпе. Вроде она смотрела на Антонио, но юношей его назвать я бы, пожалуй, не решился…

– О ком ты? – переспросил чуть слышно.

Еле заметным движением она указала:

– Вон там. Справа. Ты знаешь его?

Я слегка наклонился. Вот кто привлек её – неудивительно. Я тоже смотрел, не отрываясь, когда впервые увидел. Нельзя его не заметить, появись он рядом – в доме или на улице, и даже в церкви, где на лица находит пелена от размышлений, и человек скрывается в ней, как под покровом… Но мои переживания об этом уже прошли, былая горечь перегорела.

– Это и есть Ансельми… А вон там – Марко, – я кивнул на стоящего за ним.

Она машинально посмотрела, но тотчас взгляд вернулся на прежнее место. Наверно, он почувствовал, что за ним наблюдают, потому что повернулся в нашу сторону. Глаза его привычно встретились с моими и задержались на Ноэль. До конца литургии они раз-другой переглянулись, но умысла я не заметил. Словно два незнакомых человека вынужденно сталкиваются только потому, что оказались друг против друга, не более того.

После причастия, не дожидаясь остальных, я заспешил в мастерскую. Ноэль вышла со мной, и простились мы в воротах безо всякого недовольства. Я к концу мессы уже думал, что в самом приходе нет ничего предосудительного, и корил себя, что так сурово её встретил. Отец Бернар, заметив нас, стоящих рядом, открыто улыбнулся, явно радуясь её появлению. Антонио, Пьетро тоже вроде отнеслись с пониманием, во всяком случае, вопросительных, тем более, косых взглядов от них не последовало. На прощание Ноэль легко провела рукой по моему плечу – иногда она так делала, когда была уверена, что матери нет поблизости. Словом, я совершенно успокоился.

По дороге Ансельми нагнал меня.

– Что за девушка была с тобой?

Я ответил. Глаза его удивленно расширились.

– Ты позвал её в церковь? Зачем?

– О Господи, Ансельми, – я подавил внезапно прорвавшееся раздражение. – Я не звал. Но не могу запретить появляться там, где ей хочется.

– Она хотела посмотреть, кто трудится с тобой в мастерской, – догадался он.

– По-видимому, так, – согласился я.

На том разговор остановился. Он задумчиво шел рядом, временами толкая ногой примерзшие к земле камни, больше не расспрашивал.

Приход Ноэль действительно обернулся благом. Из-за коротких, пронзительно холодных дней видеться вечерами стало непросто. Непогода всё чаще преграждала путь, невозможно ступить на улицу, потонувшую во мраке, когда ветер задувает любое освещение, а проливной дождь почти до исчезновения стирает дорогу тугими струями. Сам-то я был готов идти хоть на ощупь, но не желал, чтобы Ноэль оказалась на улице в такой час. О том, чтобы войти к ней в дом, я не заговаривал: её мать не выносила моего присутствия, а я был не настолько самоуверен, чтобы не обращать внимания на злость и нападки. Привести Ноэль к себе невозможно, да она бы и не пошла. И встречи в аббатстве утром – она приходила, когда знала наверняка, что я там буду – существенно облегчали положение…

Может, Ноэль знает грамоту, – подумалось мне тогда. Мы никогда не говорили об этом, но отчего же не спросить, вдруг она сумеет разобрать… Я всё так же равнодушно сидел в одиночестве, не раздеваясь, не стараясь уснуть, хотя время давно перешло за полночь. Но где показать листок, в церкви? Не самое подходящее место и заметить могут, пойдут расспросы, толки… Ближе к утру я задремал.

За ночь ветер не только не утих, но, кажется, разыгрался с новой силой. Выл тоскливо, потом умолкал и начинал биться в стены, словно хотел пробраться сквозь них. Ноэль не придет сегодня в аббатство, – понял я, когда проснулся от его назойливых ударов. Пожалуй, и к лучшему – сам навещу её вечером. Не буду никуда звать, только покажу листок и сразу уйду. Но что делать, если на порог выйдет её мамаша? Она вполне может захлопнуть дверь, не то что не позвать Ноэль, но и не ответить ни полслова. Весь день за работой мысль сия точила разум, но решимости я не потерял. Если письмо пришло в мои руки, следует знать, о чем оно написано, – так я рассуждал. Проклятое любопытство, без конца преследует нас!

– Корнелиус? – спросил тихий голос, когда я постучал.

С облегчением отозвался – намного хуже было бы отвечать её матери. Оказалось, Ноэль увидела меня в окно и побежала к двери.

Войдя, сбросил шапку и держал в ней озябшие руки.

– Матушка твоя дома? – вместо приветствия обратился к Ноэль.

– Она у соседей, вернется скоро, – спокойно отозвалась она.

Удачно сложилось, но приходилось поторапливаться, кто знает, что придет мамаше в голову, если она меня застанет.

– Ты умеешь читать? – задал свой вопрос, для Ноэль весьма неожиданный.

К моей радости она ответила утвердительно.

– Немного. Самую малость. Дедушка показывал буквы и как их складывать в слова. Хотя сам был не сильно грамотен.

– Можешь попробовать прочитать, что написано? – я осторожно вытащил обрывок на свет.

Присев у огня, она старательно разбирала мелкие знаки. Я тем временем огляделся, впервые ведь оказался в её доме. Какие-то сундуки, неуклюжие и тяжелые, доски под ними сплошь покрыты трещинами. Пара низких стульев с округлыми сидениями, на один брошена подушка с торчащими сквозь прорехи перьями. И больше ничего. Но пол выметен, и стены очищены от грязи, я постарался не улыбнуться – легко догадаться: хозяйство здесь вели женщины. От пестрой, из мелких лоскутов завесы тянуло нагретой сыростью, должно быть, там другие комнаты, где они спали… Тут я заметил: она с недоумением смотрит на меня.

– Что, Ноэль?

– Как странно, – сказала она. – Я вижу буквы, но когда пытаюсь соединить в слова, ничего не выходит. Слова мне незнакомы.

– Ясно, – я вытащил листок из её рук.

Наверно, принадлежит Дандоло, раз написано его родным языком, и придется идти к кому-то из мастеров… Нужно попробовать обратиться к Антонио, хотя он сумрачен, как грозовое небо, и лучше бы понапрасну его не тревожить. А что даст обращение? Будет он вычитывать самому младшему работнику чужое письмо? Скорее всего, просто заберет… И лучше бы этому случиться. Но я уже был не готов так легко расстаться с находкой.

Ноэль заметила мои сомнения.

– Ты бы мог отнести письмо отцу Бернару, – неожиданно посоветовала она.

– Как? Он знает их язык? – пришла очередь моему удивлению.

– Ну, конечно.

– Ты откуда знаешь? – медленно переспросил я.

Она замялась, но быстро нашлась:

– Они ходят к нему на исповедь, разве не замечал? Потому что он понимает их язык.

Легкое беспокойство шевельнулось во мне, но я не понял тому причины.

*****

3

Черное одеяние, изрядно обтрепанное понизу от частого соприкосновения с землей, мерно двигалось перед моими глазами, потупившись, я следовал за отцом Бернаром. Добравшись до нужной двери – а проходы в монастыре оказались на редкость низкими – пришлось пригнуться, чтобы войти. Посторонившись, отец Бернар пропустил меня вперед и неторопливым шагом вошел следом.

Мы оказались в холодной, скудно освещенной келье и первое, что я заметил, – были книги. Аккуратные их башни занимали почти весь угол. Прежде я краем слышал, что держат книги в монастырях, и записаны в них всякие истории о прошлом, но воочию увидел только в Сент-Антуан. По ним священники, водя пальцами, читали на литургии длинные послания или о делах святых. Сложенные здесь, в переплетах из толстой кожи, некоторые почти в локоть длиной, они не могли не притягивать. Среди книг лежали желтоватые листы, туго свернутые и перевязанные нитью.

Заметив мой интерес, отец Бернар спросил:

– Научен чтению, Корнелиус?

С сожалением я покачал головой.

– Нет, отец Бернар. Если бы умел, не пришел бы к вам сегодня.

– Опять дела, – он сел напротив, подперев рукой подбородок. – О чем ты хотел говорить, да ещё с глазу на глаз?

Без дальнейших слов я протянул листок, ради которого явился. Выглядел тот совсем жалко: измят так, что буквы начали стираться. Брови отца Бернара вопросительно изогнулись, однако он взял и внимательно просмотрел написанное. Странные гримасы замелькали на его лице. Сначала губы вытянулись, словно за питьем, потом он раздвинул их в подобие улыбки и, наконец, плотно сжал. Я кашлянул, чтобы прервать молчание.

– Вы можете мне сказать, что надписи означают?

– Откуда это у тебя, Корнелиус? – спохватился он, что не спросил про то сразу.

– Нашел в комнате Дандоло, – признался я. Лучше говорить правду, так скорее добьешься толка, – подумал про себя.

Он смотрел испытующе:

– До его смерти или после?

– В день его смерти, отец Бернар. Вечером. Я хотел проститься, но опоздал… Написано итальянским языком, я не ошибся?

– Ты не ошибся, – задумчиво произнес он. – И где сие нашлось?

– На полу. В комнате было пусто, все вещи унесли.

– Да, верно, верно, – он кивнул. – По просьбе Антонио. На случай причины смерти в опасной болезни. Если бы появились новые заболевшие, мы сожгли бы вещи Дандоло. Если болезни более никто не подвержен, тогда следует раздать их нищим.

– Думаю, можно начать раздавать, – негромко прибавил он мгновение спустя.

– Почему? – нетерпеливо спросил я. – Вы узнали причину смерти?

Отец Бернар пропустил вопрос.

– Ты кому-нибудь рассказывал? – спросил он о дрожащем в его руке листке.

– Ноэль видела, но не смогла прочитать.

– И больше никто?

– При мне – никто.

– Хорошо, хорошо… – он держал листок, явно не зная, как с ним поступить.

Повисшая нерешительность начинала тяготить.

– Вы не хотите говорить, что в нём?

Он ещё раз оглядел написанное.

– Почему ты так стремишься узнать? Что тебе известно, кроме этой записи?

– А почему я не могу знать? – решился спросить. – Мне было дано найти его. Никому другому, но мне. Кому он достался, тому и право знать. Разве не так?

Мелкие морщины собрались вокруг глаз отца Бернара.

– Ты весьма смышлен, – сказал он мягко. – И я замечал, и другие того же мнения. Нравится тебе бывать в итальянском доме?

Он поднялся, расправил примятые складки на одеянии.

– Не знаю, насколько ты посвящен в подробности. Наверно, что-то слышал, раз живешь с ними.

Я начал догадываться.

– Письмо имеет отношение к другим, что уже подбрасывали в дом?

– То есть, ты осведомлен… – заложив руки за спину, он прошел по келье, на его шаги негромко отзывалось эхо. – Кто же рассказал тебе – Ансельми?

– Да. И с Марко мы говорили.

– Ты дружен с Марко?

– Не то что бы дружен, – уклонился я, ибо сам не знал ответа. – Но… Моё расположение к нему…

– И Марко чувствует к тебе привязанность, – докончил он за меня.

– Откуда вы знаете?

Былые подозрения проснулись с новой силой и, не удержавшись, почти выкрикнул:

– Они рассказывают обо мне на исповеди?

– Ты видишь в этом дурное? – удивился он, уловив в словах недовольство.

– Дурное? – я и вправду разозлился. – Лучше бы им побольше размышлять о себе, чем упоминать других!

Но гнев никогда не был мне свойственен. Я встречал людей, для которых сильное раздражение настолько естественно, что через него проистекает большинство их поступков. Но только не для меня. И даже когда я был чем-то рассержен, сразу чувствовал, как нелепо выгляжу, и быстро утихал.

Отец Бернар наблюдал, как моё смущение поглотило едва наметившуюся вспышку.

– Ты не прав, сын мой, – наконец возразил он. – Разве можно легко рассуждать, не зная наверняка о чужих мыслях или намерениях?

Я пожал плечами. Какая разница, какие там намерения…

– И потом, – продолжал он. – Что может беспокоить, когда уверен в собственных мыслях и делах?

Я послушно согласился, лишь бы вновь заговорить про письмо.

– Простите, отец Бернар, я сказал неразумное.

– Ты не думал прежде, чем сказал, – упрекнул он. – Не бросайся словами. Тем более их странно услышать человеку, которому известно больше, чем тебе.

– Простите, – снова повторил я, поворачиваясь за ним. – Но неужели на исповеди стоит заговаривать о ком-то стороннем, когда о собственных прегрешениях есть что рассказать?

Отец Бернар задержался у распятия, висевшего над дверью. За годы дерево рассохлось, распятие заметно клонилось набок. Машинально он протянул руку и поправил его основание. Потом с недоумением обернулся.

– По-твоему, к священнику подходят только за исповедью? А получить утешение, совет? Я никогда не принуждал тебя к исповеди. Но не отказывал в помощи, если она требовалась. И не откажу другому только потому, что совет может касаться и близкого ему человека. Ты – не посторонний для них.

Говорил он, сердито покачиваясь. Из-под сутаны то и дело выглядывали тяжелые плохо гнущиеся боты, совсем не вязавшиеся с его узким лицом и тонкими слабыми пальцами. Мне стало стыдно за грубость, но беспокойство не улеглось: какие советы им требуются, наверно, подозревают меня в чем-то.

– Я знаю: они не доверяют мне, – угрюмо проговорил я.

– Почему ты так решил?

– На то, конечно, есть причины, – с каждым словом волнение моё прорывалось всё больше. – Мой приход был для них неожиданностью, и, сколько ни объясняй – кажется, никогда не поверят.

Отец Бернар сочувственно улыбнулся.

– О твоём приходе никто со мной не заговаривал.

– Их отношение ко мне изменилось бы, походи я на них больше в беспутстве. Наверно, теперь жалеют, что приняли меня в мастерскую, – проворчал я весьма неосмотрительно, просто подумал вслух и осекся сразу, ожидая новых упреков.

Но он не рассердился и даже не удивился сказанному. Плечи его опустились, он заметно сутулился, и прежнее сочувствие на лице стало каким-то болезненным.

– Это не беспутство, Корнелиус, а страдания по естественной жизни, которой, к несчастью, они почти лишены. В чужой стране, отрезаны от близких, ничем не защищены.

Я недоверчиво слушал.

– Но король к ним благосклонен…

– Благосклонность его величества измеряется деньгами, она слишком ненадежна. И даже ту малость, что у них имеется, хотят отнять, – отец Бернар горестно вздохнул. – Все они знают, чем им грозят.

Он указал на листок.

– В нём обращение, и оно предрекает смерть тому, кто его получит. Насильственную смерть.

Я подумал сперва, что ослышался, но через мгновение за этим беззвучно вскрикнул, осознав, что это правда.

– Вы теперь думаете: Дандоло убили?

– Не берусь утверждать, – отец Бернар хмуро смотрел в сторону, случайно или нет, но избегал моего взгляда. – Слишком серьезное обвинение, что бы без доказательства о нём говорить.

– Разве сей листок не служит доказательством? И вы сами сейчас говорили…

– Сказал только, что им грозят смертью, – резко перебил он.

Шаги отца Бернара затихли, он остановился поодаль. Я тоже умолк от его окрика, опустив голову, уставился на каменные плиты под ногами. Ожидание новых бед тоскливо шевелилось в груди.

– Так или иначе, – немного погодя заговорил он довольно спокойно. – Я хотел просить тебя не передавать наш разговор кому бы то ни было. Это для твоего блага.

– Вы что-то подозреваете, отец Бернар?

– Как я могу подозревать? – взглянув на распятие, он перекрестился.

Я нерешительно мялся, но всё же робко спросил:

– Дандоло знал, что его хотят убить?

– Знал, что им угрожают, – поправил он снова. – Но никогда не упоминал про письмо, найденное тобой.

– Мне рассказывали о законах республики, – проговорил я торопливо и сбивчиво. – Думаете, угрозы сохраняют силу? Они не остановятся?

– Думаю, надо быть осторожным, Корнелиус, – коротко и печально прозвучало в ответ.

Он поднял руку, привычно сложив пальцы. Благословление означало, что говорить нам больше не о чем… Тут он произнес:

– Я бы оставил письмо у себя. Ты ведь не станешь возражать?

И листок исчез из его рук, словно растворился, прежде, чем я успел ответить.

*****

4

Отец Бернар добр ко мне, – думал я тем же днем, примостившись возле окна мастерской. Я облюбовал себе укромное местечко и каждый раз, когда помощь моя не требовалась, и лучше было держаться подальше от общего раздражения, нырял в эту нишу, отгороженную зеркалами. Готовые зеркала в мастерской никогда не переводились. Даже если днем большую часть из них увозили, по неизвестной причине одно или два всегда оставляли, а к вечеру добавлялись новые. Так что вполне безопасное место, здесь меня никто не тревожил и не искал.

Однако зимой плавильный жар, растекаясь, заметно ослабевал, и я дышал на руки, чтобы согреться. На неровном полу колченогое седалище неустойчиво покачивалось, от этого тянуло в сон. Чтобы отвлечься, я заглядывал на улицу, где ветер с силой гнал мутную снежную пыль, но совсем замерзнув, передвинулся ближе к зеркалам и смотрел в них поглощенно и безвольно, так случается, когда слишком долго рассматриваешь отражение.

Взгляд мой блуждал, переходя с одного зеркала на другое, и вокруг меня, словно в таинственном хороводе, двигались работающие в мастерской. При свете огня комната, где мы работали, в зеркалах преображалась. Коричневыми стенами она напоминала земляную пещеру, а розовеющая по краям печь походила на медленно тлеющий костер, сложенный в лесу. От недостатка света части людей и предметов терялись, иногда это выглядело устрашающе. Темный двойник Пьетро вместе с белевшим лицом Доминико склонялись над почти невидимым столом. Отдельно двигалась рука Доминико, всё ещё перевязанная после злополучного пореза, на самом деле он отчаянно размахивал руками перед Пьетро, видно, хотел в чем-то убедить. Без споров в мастерской не обходился ни один день, – я боязливо смотрел на витающую в черной пустоте руку.

В зеркале рядом Марко толковал с французом, кажется, по имени Робер. Кривоногий, тщедушный Робер стоял, задрав голову и приоткрыв рот, глаза его выпучились, как у пойманной рыбы, он силился, но не мог разобрать быструю речь из мешанины разноязыких слов. В зеркале он довольно складный, и бурых пятен на лице почти не видно, а живой Робер покрыт ими до самого пояса. Только одного не сумел найти и никогда не увижу… А что случилось бы со мной, появись он сейчас в отражении? Я пробовал представить его на поверхности, как видел много раз: с засученными рукавами, потным лицом и волосами, слипшимися от влаги. Но нет, он сохранился в памяти, зеркалу такое недоступно, в нём Дандоло больше не покажется.

После разговора на душе лежал болезненный осадок. Я выяснил, что хотел – легче не стало, даже наоборот. Жизнь никак не желала смягчаться, нас несло неспокойным её течением: миновали одно препятствие – на смену готовилось новое. Отец Бернар ушел от прямого ответа, но слишком многое указывало, вело к тому, что смерть Дандоло не была случайной или естественной. Я судил по тем рассказам, до меня доходившим, по угрозам, приносимым неизвестным. Возможно, отец Бернар прав: этого недостаточно, чтобы говорить об убийстве, я преувеличил и напрасно убедил себя. Тогда зачем давать совет быть осторожным, если все надумано? Осторожность никогда не мешает, – кто-то говорил… Ансельми упоминал об осторожности, – припомнилось мне как о чем-то давнем. И что с того? Новая смерть стала бы для них очевидным свидетельством, остается ждать, начнут ли так же тихо исчезать из мастерской другие. Сердце моё замирало. Ансельми – среди них.

Не оборачиваясь, я видел, как Доминико тянет за тесемки, помогая здоровой рукой, неловко стаскивает передник. Значит, конец работ близок, и моё время убирать со столов, выгребать мусор.

Стараясь казаться беспечным, я вышел из своего укрытия. Часть свечей погасили, входная дверь хлопала, не переставая, работники расходились один за другим. Я двинулся к Марко. Он расстался с озадаченным Робером и, собираясь уходить, мыл в ведре руки. Я взял его за плечо и поразился, как он сжался от испуга. Это подтверждало худшие догадки. Опомнившись, Марко вопросительно скосил глаза, и я шепнул ему в самое ухо:

– Можешь уйти из мастерской последним?

Он стряхнул воду и принялся вытирать руки. Какое-то время ему пришлось провести за этим бесполезным занятием, ибо последний, кроме нас, Пьетро никак не желал удалиться и, стоя в дверях, приставал к Марко с расспросами. До меня долетало:

– Si, signore… sì, sì…

Я с раздражением бросал инструменты в короб. Потом плеснул воду вокруг столов и начал оттирать пол от грязи, нанесенной за день. Наконец послышалось:

– Конечно, сеньор, завтра мы доделаем, – и Пьетро, шумно дыша, выкатился из мастерской.

Повернувшись, я молча и тревожно смотрел на Марко. Он, конечно, заподозрил неладное и шел ко мне с таким же выжидательным напряжением. Я поднялся, не выпуская тряпку, грязные дорожки потянулись за ней.

– Ты веришь, что в смерти Дандоло нет чужой вины?

Марко заметно побледнел, будто вся кровь разом отхлынула с лица.

– Тт… Тыыы ума лллишился? – заикаясь, пробормотал он.

– Марко, – волнуясь, заговорил я. – Я знаю всё, что ты ответишь. Что это не моего ума дело. И здесь не принято об этом говорить. И нет никаких доказательств. Но неужели будем спокойно ждать, кто последует за Дандоло?

– Да с чего ты взял? – он вырвал тряпку и в сердцах отшвырнул в угол. Глаза его возбужденно бегали по сторонам.

– Не сомневайся, что последует, если будешь так отвечать.

– Что ты от меня хочешь? – завопил он.

– Не кричи, Марко, – взмолился я. – Ничего особенного, только выяснить, чьи шаги на лестнице слышались в ту ночь. Я хочу, чтобы ты помог мне с этим.

– Ещё не легче, – простонал он, приседая и хватаясь за угол стола. – За что такое почтение? Почему ты выбрал меня?

Упомяни про утренний разговор, и пришлось бы, пожалуй, рассказывать с самого начала: как подобрал обрывок, как опасаясь привлечь внимание, просил отца Бернара выслушать меня скрытно, подальше от других глаз. Он недовольно отвечал, что в исповедальне можно говорить безбоязненно, но я упрямо стоял на своём… Предосторожности не казались мне излишними.

– Ты – единственный в мастерской, кому я могу довериться в этом.

– Вот как? – уставился он. – А как же Ансельми?

Почему-то я смутился.

– Я делаю это и ради него тоже, – произнес неуверенно.

– Так что же ты его не спросишь?

– Зачем начинать с другим, если с тобой мы не раз говорили? Кажется, раньше ты не имел ничего против.

– Понимаю. Щадишь его, – он как-то криво усмехнулся. – И как ты собираешься узнавать? По-моему, пустое дело. Поверь, у меня никаких соображений, кроме тех, что уже высказал.

– Марко, я не верю, что никто ничего не слышал, – тихо проговорил я. – Почему они молчат? Может, и скажут, если расспросить получше.

– Ты хочешь, чтобы я пошел с этим к Антонио или Ла Мотта и спросил, что они думают? Тогда ты и вправду сумасшедший!

– Не обязательно к Антонио… Неужели больше не с кем поговорить?

– Поговорить о чем?

– Ну, кто-то, может, знает…

– А, Корнелиус, – он в досаде махнул рукой. – Что за разговор ты ведешь: кто-то что-то знает.

Я уныло молчал, не зная, за что ухватиться. Марко стоял, всем видом показывая, что хочет немедленно уйти. Оставалось только подобрать тряпку и снова приняться за мытье. Краем глаза я видел, как Марко, всё ещё взбудораженный, сдернул с крючка плащ и остановился, держась за ручку двери.

– Черт! Черт! – разнесся его крик. – Черт тебя возьми, Корнелиус!

С этими словами он неловко перепрыгнул через порог и выскочил на улицу.

*****

5

Отчасти Марко был прав. Я почти не сомневался, что, подступи к Ансельми – и он болезненно отзовется на мои догадки, а меньше всего я хотел бы сделаться источником беспокойства, это так. Но, правда и в другом: с некоторых пор присутствие Ансельми сковывало меня. Я сам удивился, когда осознал такое. Кажется, впервые стеснение проявилось после той ночи с женщиной, окончившейся так неловко и тягостно, предпочел бы о ней не вспоминать… Словно прошла та женщина между мной и Ансельми и провела черту, нас разделявшую. С одной стороны от черты оказались его устремления, подчас заметно тщеславные, и вместе с ними – довольно непритязательные желания. С другой – лежали мои поверженные мечты и тоска.

Какое-то время разделение оставалось почти незаметным, и даже отношения вроде как наладились. Это дало повод рассказать Ноэль об Ансельми и с гордостью именовать его другом. Но вскоре снова чувствовал: та гордость – не более чем призрачная надежда. И дело не в том, что мой приход в мастерскую вызывал у него недоверие, от которого он не сумел избавиться, или я излишне страдал от его холодности.

Не буду повторяться, разъясняя, в чем наше различие. Он вовсе не шутил, говоря, что наступит день, когда король прикажет своим слугам охранять его. Наверно, моей главной ошибкой того времени было полагать, что различия для отношений не имеют значения, любые натуры можно примирить и соединить. Думая так, по-прежнему я ставил Ансельми впереди себя и был готов для него на многое. Забегая вперед, скажу: он это понимал.

Ноэль как-то спросила:

– Вы больше не ссоритесь?

Окружающим – рано или поздно – моё отношение к Ансельми становилось понятным.

– Ты беспокоишься? – я удивился. – Почему?

– Просто… Мне показалось – это важно для тебя.

Ноэль, Ноэль… О да, это было важно. Он сыграл в моих превращениях такую заметную роль, и закрывать на это глаза означало бы проявить самую низкую неблагодарность. По крайней мере, мне так казалось, что теперь моя очередь постараться оградить его от жестокости и несправедливости. И в этом, отчасти, виделось искупление собственной вины. Поэтому я всё-таки тянулся к нему.

Я до сих пор не понимаю, как такое могло случиться, но я рассказал Ноэль о своих тревогах. Разговор начался, когда мы стояли в полупустой церкви. Церковь не отапливали, хотя шел зимний месяц. Перед глазами то и дело проплывали снежные крошки, медленно они кружились и не таяли даже на одежде. Немногие, пришедшие к утренней литургии, жались друг к другу, а у монахов, когда они читали или пели, хрипел голос и изо рта валил густой пар.

Ноэль спросила, отчего из мастерской пришло мало людей.

– И так они плохо переносят нашу зиму, – отвечал я. – А после смерти вовсе отказываются выходить.

– Кто умер? – в смятении она оглядывала присутствующих.

Сказал про Дандоло и, видя искреннее сострадание на её лице, сам как-то размяк, и язык мой развязался.

– Смерть его странная, Ноэль, оставляет много неясностей.

– Что за неясности?

– Он не был болен раньше, а умер всего-то за один день.

– Наверно, сгорел в лихорадке.

– За один день?

– Ну и что же…

– Не знаю, – упрямился я. – Не верю в такое.

Тяжелый взгляд Антонио настиг нас и заставил перестать шептаться. Я погрузился в размышления, но скоро донесся знакомый голосок – Отчего же он умер, по-твоему?

– В скорой смерти виден не промысел Божий, а рука человеческая, – едва разжимая губы, произнес я.

– Бог с тобой, Корнелиус! – от холода она совсем сжалась.

Когда мы вышли, я взял её за руку, стараясь отогреть. Однажды так пытался сделать, но она смущенно отстранилась. В этот раз рука без напряжения лежала в моей, и, осмелев, я нащупал хрупкие пальцы. Но она не отозвалась на мою робкую ласку.

– Я молилась сегодня за Дандоло, – в глазах её стояли слезы. – Душа его смотрит с небес и возрадуется, что мы помним о нём.

– Живые нуждаются в молитвах не меньше, чем мертвые, – глухо отвечал я. – Чтобы участь Дандоло миновала других.

Миновала Ансельми, – поправил про себя, сознавая, что опять думаю о нём, как о ком-то главном.

– Ты никак не откажешься от своих сомнений?

– Откажусь, если увижу иное, – не удержался я. – А пока вижу, что они лишний раз носа из дома не кажут – так напуганы.

Она беззвучно шевелила побелевшими губами, кончики её пальцев мелко вздрагивали.

А через несколько дней случилось странное. Вечером я ушел из мастерской: пришла очередь оставаться тому самому Роберу, я же намеревался провести ночь в итальянском жилище. Возвращался с работниками, первым поднялся в комнату. Ансельми пришел с чуть заметным опозданием. Мы перебросились парой ничего не значащих слов, стали готовиться ко сну. И тут он, как между прочим, заметил:

– Комната Дандоло пустует, а новых работников не ожидается. Ты бы мог там обосноваться.

Заметив мой изумленный взгляд, поспешно добавил:

– Если хочешь, конечно.

– Так Антонио велел? – спросил я, пораженный.

– Нет. Это моё предложение.

– Ты хочешь, чтобы я ушел?

– Вовсе нет. Как сам решишь, так и будет. Я не настаиваю.

– Почему же такое предложение?

– Просто думал: для тебя удобнее. На тот случай, если захочешь встретиться у нас с этой девушкой… Ноэль, верно?

Довольно неумело он изобразил, как плохо помнит её имя.

Я сидел на постели в наполовину спущенной рубахе: плечи освободились, а руки ещё продеты в рукава.

– Чего ты испугался? – примирительно заговорил он. – Я ведь хочу, как лучше.

– Не знаю, что и сказать, – медленно отвечал я.

– Может, боишься ночевать в комнате, где побывал покойник? Тогда, конечно, не стоит…

– Стоит бояться живых, – возразил я. – А не мертвых.

– Не скажи, – отвернувшись, он незаметно прикоснулся к крохотной ладанке, висевшей на шее. – Смотря, какую смерть принял. Но, надеюсь, упокоит Господь душу нашего Дандоло.

– Ты знаешь причину его смерти?

– Причина, видно, особая.

– Какая особая?

– Ну, то есть, не от болезни он умер.

– Почему ты так думаешь?

– А разве ты думаешь иначе?

Я промолчал. Он взглянул вопросительно и, не дождавшись ответа, задул свечу. Так и не сняв рубаху, какое-то время я лежал с открытыми глазами. Видимых причин отказаться от предложения поселиться в доме как равный не находилось – пожалуй, он прав: довольно зависеть от других. В возможном переезде присутствовало одно несомненное достоинство: я бы сделался почти владельцем крошечной каморки размером всего в несколько шагов. Но тот, кому принадлежала поначалу единственная кружка, потом к ней добавилась кое-какая одежда, а затем тюфяк для сна и, наконец, родные стены, поймет меня: в собственных глазах это возвышает. Я должен был радоваться, но на самом деле… Вспоминая сейчас тот разговор, ещё раз убеждаюсь, как заботливо устроил своё творение создатель: им дано всё, дабы уберечь нас от ошибок. И, помимо того, что видят глаза или слышат уши, наше внутреннее естество подчас много прозорливее. Чувство… Смутное чувство, что в предложении, как и во всём разговоре, что-то не так, владело мной, не давая спокойно предаться отдыху. Я ворочался, пытаясь разобрать суть беспокойства.

Неожиданно из темноты послышалось:

– Если ты не решишься, тогда, пожалуй, сам переберусь. Посуди: так лучше будет. Понятно, мы жили вместе, когда некуда деваться. Но теперь…

Он ждал. Правду сказать, как-то не верилось, что разговор тот затеян от благих намерений. Но какие причины не доверять? Потому что порой он высокомерно со мной обходился? Или его совет привел к неприятностям? Откуда эта подозрительность? – обругал я себя.

– А что Антонио скажет, если попроситься в комнату Дандоло?

– Ничего не скажет, – равнодушно обронил он. – Его это не озаботит.

– Ты говорил с ним?

Антонио знает, – ответил себе. Он отдал в аббатство вещи Дандоло, ещё подозревая болезнь, но теперь разрешает селиться в той комнате, значит, не видит опасности. Значит, сомнения его разрешились. Или кто-то их разрешил.

*****

6

Следующим вечером Ансельми унес свой сундучок во флигель. Я помогал ему: тащил вслед мешок, в который мы уложили его небогатую одежду. Столик он обещал забрать позднее, пока же великодушно разрешил им пользоваться. Я выполнил все его просьбы, хотя во время сборов сильно засомневался, правильно ли поступаю, и печалился, видя, как пустеет комната. Переезд ведет к новому в наших отношениях, какими они станут, я затруднялся ответить, но, очевидно, его уход отдалит нас ещё больше. В мастерской к тому времени я освоился настолько, что почти не обращался за помощью, значит, теперь нам вообще будет не о чем говорить. Видно, так угодно Господу, – в конце концов, я принялся твердить излюбленную присказку, чтобы справиться с волнением и горечью.

Мы перенесли вещи, он вернулся за своей постелью и ушел, не задерживаясь. Ничего не сказал напоследок. Я остался в нашей комнате один. Хотя почему так её называю? Теперь в ней ничего не напоминало, что мы жили здесь вместе. Избавившись от его вещей, комната выглядела больше, но имела весьма неустроенный и грустный вид. Мне в ней было очень неуютно, даже не хотелось следующим вечером возвращаться. Но я скрывал своё настроение: не хватало показать, как для меня это болезненно.

Все уже знали, что отныне Ансельми живет в комнате Дандоло. Моё положение в жилище, как и думал, укрепилось. Итальянцы наперебой твердили: ловко этот малый сумел к нам пробраться, при виде меня нарочито они отпускали остроты и закатывали глаза, но подшучивали беззлобно. А вечером ко мне пришел Марко. Довольно уверенно осмотрелся.

– Как теперь живется?

– Как видишь, – буркнул я.

– Вижу. И в чем, позволь узнать, причина дурного настроения? Неужели из-за его ухода?

Подумал, прежде чем отвечать. С Марко хитрить было незачем.

– Нет, пожалуй, не прямо из-за ухода, но на душе скверно, – признался я. – За что ни возьмусь – заканчивается плачевно.

– Так уж? Вот бы не подумал. Здесь тебя считают везунчиком… Слышал, что говорят?

– Слышал, только мы о разном. Говорим о разном.

– Догадываюсь, о ком ты. По-моему, у тебя лишняя чувствительность ко всему, что исходит от него.

– Ты же не знаешь, как мы с ним познакомились, – возразил я. – И что случилось потом.

– Это стоит такой привязанности? Было бы странно, продолжай он с тобой оставаться.

– Понимаю, Марко. Не думай, что уж совсем ничего не смыслю, – попробовал я улыбнуться.

– Тогда чего хнычешь? Радуйся тому, что про вас известно, а то шептались бы втихую о разном непотребстве.

– Может, вы ждали его ухода, тогда я и вправду глупец, раз для меня он случился как полная неожиданность, – вздохнул я.

– Кстати, ты спрашивал однажды, знал ли я Ансельми до прихода в Париж, – вдруг сменил он разговор.

– Ты вспомнил его?

Марко отрицательно замотал головой.

– Я его не встречал. Но имя мне знакомо. Оно не распространено в Венеции. Не так уж часто можно встретить, поэтому легко запоминается. Если, конечно, он родился в Венеции или…

– Нет, Марко, не в Венеции, – живо перебил я. – Другой город. Вере… Верна… Как это?

Запнулся, стараясь выговорить название.

– Верона? – подсказал он.

– Да, да, – с облегчением произнес я. – Верона.

– В Вероне я не был… Но кто-то о нём упоминал, – он морщил лоб. – Не могу вспомнить.

– Одно время казалось, – продолжал он. – Приятель в разговоре вел речь о неком Ансельми, работавшем на площади возле Большого канала. Тот, кажется, повздорил с хозяином и угрожал отнести жалобу судье. Но нет, не то…

Он задумался. Я замер, опасаясь сбить с мысли. Заметив мою настороженность, он несильно толкнул в плечо, давая понять, что тишины не требуется:

– Скажу, если припомню. В остальном не вижу причины для уныния.

Обсуждать Ансельми не хотелось. Проку от этого ничуть, и то, что накопилось между нами, всё-таки касалось нас двоих, и уж точно – никого третьего.

– Скажи, Марко, а в других мастерских, где тебе приходилось работать, тоже случалось много непонятного? Загадок, одним словом.

Спросил, лишь бы отвлечься. Присутствие Марко было приятно и не имело особого значения, о чем говорить. Он рассмеялся:

– С нашего первого разговора ты говоришь про всякие небылицы. Души зеркал и что-то ещё мерещилось… На этот раз – загадки.

– Но это так, – оправдывался я. – Разве на то, что происходит у нас, ты всегда знаешь ответ? Ничего тебя не смущает?

– Назови хоть одну твою загадку.

– Во-первых, шаги на лестнице, – принялся перечислять.

– Про шаги соглашусь: хорошо бы узнать, только как взяться – непонятно. А что ещё?

– Дандоло, и потом… Странно то, что Ансельми знает о моих догадках про его смерть, хотя я с ним никогда не заговаривал.

– Разговаривать с ним совсем не обязательно, достаточно сказать тому, кто может передать. Я-то думал, работая в мастерской, ты усвоил это правило. Кому ты говорил, кроме меня?

– Отцу Бернару, – сознался я.

Лицо его недоуменно исказилось.

– С чего ты ведешь с ним такие беседы?

– На исповеди, – соврал я. – А почему ты удивился?

– Тогда не жалуйся, сеньор исповедующийся, если кое-что из сказанного тобой станет известно Антонио.

– Вот не подумал, – я насторожился. – Значит, отцу Бернару нельзя довериться?

– В общем, он довольно безобиден. Таким своеобразным способом заботится об интересах мастерской, но поступает разумно. Источник познаний сокрыт, и, выходит, тайна исповеди не нарушена.

– Он хорошо знает ваш язык? Как он смог его выучить?

– Говорят, ездил с поручениями в Авиньон и выучился у тамошних монахов.

– Он связан с Антонио, потому что тот старший в мастерской? – предположил я.

– Антонио он выделяет, хотя к другим вполне дружелюбен. Но не могу представить, что он начнет толковать про Дандоло с Ансельми. Отбросим отца Бернара. Ещё с кем?

– В мастерской – ни с кем.

Марко недоверчиво хмыкнул.

– Тогда действительно странно… А что, помимо мастерской, есть с кем говорить?

– Только Ноэль.

– Ноэль? Ну, Корнелиус, загадка твоя совсем проста и не требует дальнейших размышлений. Ведь они видятся.

*****

7

Я ничего не понял.

– Как это – видятся?

– Ну, встречаются, может… Не знаю. Я видел, как они разговаривали. Конечно, не настаиваю, что она ему сказала, но, вспоминая их беседу, исключить не могу.

– Ансельми и Ноэль? – глупо переспросил я.

– Ну да.

– Где?

– В аббатстве.

– Но когда? Марко, ты ошибаешься, – решительно заговорил я. – Со мной она там бывает, уверяю тебя, они никогда не разговаривали.

Прикусив губу, он озадаченно смотрел на меня.

– Да, припоминаю, тебя с ней не было, когда я их заметил.

– Ты хочешь сказать, она бывает в церкви, когда меня там нет?

– Да, частенько бывает.

Я пришел в замешательство.

– И каждый раз разговаривает с ним?

– Ну, может, не каждый… Слушай, я не слежу за ними намеренно, – слабо отбивался он от расспросов.

Но я так разволновался, остановиться не мог:

– Марко, прошу, вспомни, как это было!

– Боюсь, в следующий раз ты потребуешь подслушать, о чем они говорят, – заметил он. – Вспоминать-то особенно нечего. Представь, они просто стоят рядом или задерживаются на выходе, когда проходят другие. Так что не только я, многие их видели. Они не прячутся.

– Почему же ты решил, что она могла ему рассказать?

– Потому что, Корнелиус, какой-никакой опыт у меня имеется. Ты не замечал: вот иногда посмотришь на молоденькую девушку и парня при ней и думаешь: нет, не подходят они друг другу. Ничего у них не выйдет, сколько ни заглядывай он ей в глаза. А иной раз с первого взгляда понятно: здесь-то неспроста. Так что, как я их вместе увидел, так теперь и думаю: она ему вполне могла передать.

Пока он пускался в рассуждения, я кружил по комнате как птица, загнанная в силки. То, что она может пойти в церковь без меня, и в голову не приходило – зачем это нужно? Или кому, – выскочило в голове. Мелочи, касающиеся их, слова или взгляды, на которые раньше внимания не обращал, всплывали теперь в памяти и выглядели подозрительно, разрослись до небывалых размеров. Чего только себе под конец не представлял сгоряча!

– А здесь, в нашем жилище, – с трудом выговорил я. – Ты её не встречал?

Он удивленно отвечал:

– Нет, такого не было.

Не услышав ничего определенного, понемногу я приходил в себя.

– Значит, явного ты не видел? Одни домыслы?

– Ну, пусть так, – неохотно согласился он, недовольный, что кто-то позволяет усомниться. – Пожалуйста, можешь не верить. Только знаешь, я ведь редко ошибаюсь.

– Ошибаешься в чем? Хочешь сказать, между ними больше, чем простое знакомство? Ты ведь это хочешь мне сказать? – наступал я на него, злясь и сокрушаясь одновременно.

– Чего ты разошелся? – вспылил он и тоже вскочил. Плечи его судорожно подергивались. – Я всего лишь ответил на твой вопрос. Не моё дело, что между ними, да и безразлично мне это.

Его запальчивый голос вернул меня на место.

– Ладно, Марко. Не хватало только ссориться.

Он ещё недолго ворчал, что из-за моей неуживчивости его намерения обернулись почти во зло, и благодарности нынче не жди, но скоро замолчал и посматривал на меня с некоторым смущением.

– Послушай, – заговорил он. – Я понял: для тебя это новость и весьма неприятная – ты на себя не похож. Жаль, что так вышло, правда твоя – доказательства никакого. И выглядит как случайность.

Рассеянно он забарабанил костяшками пальцев по столу.

– Допустим, случайность, – повторил. – И разговоры их пустые, ничего не значат, и слухи до Ансельми дошли иным путем. А я оставил в тебе сомнения. Прости мне!

Я не желал верить ни во что дурное, просто не мог! На слова Марко не готов был полностью положиться. С другой стороны, сами понимаете, как они на меня навалились, не мог я оставаться безразличным.

– Твои слова небесполезны, Марко. И вины твоей нет. А расстроен я из-за того, что не знаю, как ими распорядиться.

– Но можно проверить…

– Следить за ними? – брезгливо отозвался я. – Избавь от этого!

– Зачем? Можно поступить проще…

– Нет, Марко, – остановил его. – Не хочу слушать об этом.

Я поднялся и перешел ближе к окну. Мысль, что Марко, решив помочь, начнет докапываться до сути, приводила в трепет отнюдь не радостный. Неудобно выпроваживать его, но я решил пренебречь дружелюбием, ибо стремился остаться один. Надеялся в тишине отсидеться, тогда сказанное уляжется, и само придет решение, как поступить.

Марко не обиделся, но, чувствуя себя виноватым, пробовал завести разговор, смягчить царившее теперь настроение.

– Понимаю, о чем ты сейчас думаешь, – говорил он неуверенно. – Существует ли связь между ними, если да – какова на самом деле. Но я не о том, мы ведь начали с другого: передала ли Ноэль твои слова.

– Марко, – не глядя, раздельно повторил я. – Ни слова больше.

Он покашливал и неловко прохаживался, но внял моей просьбе и вскоре, не прерывая молчания, вышел.

Когда дверь захлопнулась, я едва не застонал. Почему разговору не случиться утром, может, за день я бы его позабыл… Я успокаивал себя, что ничего ровным счетом не произошло. Вспоминая рассказ Марко, уповал: мало ли что может привидеться. Но уговоры не возымели действия, моя безмятежность в отношении Ноэль нарушилась. Неоспоримо: она бывала на литургии без меня – вот что сбивало. И ещё я понял, как непросто сложилось моё положение, собственное бессилие в нём выглядело ужасным.

– Может, лучше не знать? – высказал я вслух.

Постараться забыть. Делать вид, что мне ничего не известно. Нет, слишком слабая надежда, когда сомнения проникли в душу. Только мучиться понапрасну. Нужен способ убедиться. Или опровергнуть как можно скорее – твердил себе.

Мысль следить за Ноэль показалась отвратительной, я сразу от неё отказался. Разве что спросить? Тоже не великого ума дело, конечно, если она не захочет, чтобы я узнал, просто начнет отрицать. Но почему она не захочет? Сам себе отвечал: она уже что-то скрыла от меня. Может, не придала тому значения, – защитил Ноэль от своих упреков. В самом деле, почему ей не прийти, переброситься словом и забыть, оказавшись за воротами аббатства? И тут же возражал: не единожды это случилось, приходы её повторялись, Марко не станет врать и легко проверить, спроси я другого. В том, что повторяется раз за разом, скорее виден умысел. А если спросить Ансельми, что он ответит на это? Посоветует догадаться самому. Не сдержавшись, я мстительно толкнул оставленный им столик, пронзительно скрипнув, тот вжался в стену. Днем ранее Ансельми притворялся, вроде, не может вспомнить её по имени. Служит ли эта странная забывчивость доказательством ошибки в моих суждениях или, наоборот, подтверждает, что он скрывает что-то?

От дьявольской игры, которую с собой затеял, рождая вопрос и сам же на него отвечая, разум мутился, и голова как в огне горела: можно подумать, Пикар воскрес и снова таскает за волосы. На сей раз не отделаться, и целая ночь впереди – достаточно, чтобы истерзать.

*****

8

Судьба решала за меня, как мне жить, что делать. Ей легко удавалось: достаточно окружить тем, что несведущие называют случайностями, вроде, в комнату замуровать, и наблюдать: как поведет себя, что предпримет. Кто получит хоромы дворца, а кто – голые стены с прохудившейся крышей. Думается мне: рождением многое определено, но суть не меняется – в любой комнате, где окажешься, должен себя проявить. Бездействие хуже ошибок, за него уж точно придется держать ответ, и спрос – самый строгий. А когда решишься поступить так или иначе, что последует дальше? Зависит от того, что удастся сделать. Если поступки соразмерны и заслужат милости, судьба расщедрится. А я заслужил её благоволение? На седьмом десятке скриплю пером, закрывшись в монашеской келье. Вся жизнь на этих листах. Родных нет, близких тоже нет, и ничего своего нет, живу милостью Божьей и монастыря. Будь я в старости чуть наивнее, свалил бы вину на Пикара: мол, попался тогда под руку, погубитель. На самом деле…

Очнувшись, припомнил странное видение, посетившее ночью. Я полулежал на кровати, под голову, как тяжелобольному, мне подсунули подушку, хотя в действительности ни кровати, ни подушки у меня никогда не имелось… Рядом сидели Ноэль и Ансельми. Подчеркнуто выпрямившись, выглядели они намного старше, чем привык их видеть. Между собой говорили и, как услышал, пришли издалека. Потом ко мне обратились. Рука Ноэль покоилась на колене Ансельми, он же вопрошал с неизменной своей задумчивостью: что ты хотел от неё, чтобы она рассказала про себя до последней подробности? Ничего ты не понял из того, что я тебе говорил! Ничего! Ничего! Без конца повторял это слово. Ничего! Ноэль же придвинулась ко мне, но руку с его колена не сняла. Корнелиус, ещё не поздно, – мягко убеждала она. Я и вправду не мог понять, что хотят от меня, и тревожно вглядывался в их изменившиеся лица.

Открыв глаза, обнаружил, что в комнате один и лежу, свернувшись в комок, цепко обхватив плечи руками.

В то утро в аббатство не пошел, немного запоздав, явился в мастерскую. Делание началось, несколько работников суетились возле Антонио, тот давал указания на грядущий день. У двери стоял Ансельми, надевал одежду, в которой обычно трудился. Заметив меня, посмотрел, как показалось, внимательно, я же приветствовал его сдержанно и, чувствуя, как взгляд уперся в мою спину, отправился на излюбленное место за зеркалами.

Здесь меня вскоре разыскал Марко.

– Ты болен?

Я отвечал, что нет.

– Выглядишь неважно… Глаза воспалены, синева под ними. Ты не спал?

– Вроде, спал, – я потер лицо. – Лучше бы не спал – снилось дурное. Ты был в аббатстве сегодня?

– Да.

– А она… Приходила?

– Да, – он оглянулся. – Стояли рядом.

– Она к нему подошла?

– Нет, он вошел позже.

– И что?

– Ничего. Когда пришел, встал за ней. Она обернулась. Он что-то сказал. Потом ещё что-то. Она ответила. Ну, и всё, по-моему. Я должен теперь следить за ними, так, что ли?

Я молча рассматривал зеркало, ибо увидел в нём Ансельми. Зеркальный Ансельми, – усмехнулся про себя. Отражение почти лишено недостатков: зеркало покровительствует ему более, чем другому смертному, как такое удается? Я заглянул в его глаза, повернув голову, он смотрел в мою сторону, не на меня, конечно – меня он не мог видеть. Взгляд, вызывающий желание сблизиться с его обладателем, – подумалось мне. Лицо всегда задумчиво, будто под маской. После тяжелой ночи немного кружилась голова. Под маской – вглядись – его лицо под маской…

Прошло дней пять, может, шесть, и все эти дни я не ходил в аббатство. План, созревший в моей голове, был до смешного прост и, по сути, ни к чему не вел: если и удастся что-то выяснить, вряд ли покажется убедительным. Но именно своей простотой он мне нравился.

С каждым днем на душе становилось мрачнее, и печаль та не миновала лица, оно выглядело осунувшимся, растерянным. Я тосковал без Ноэль, а ожидание, что случится дальше, изматывало. И ночью не было покоя. Спал мало, больше лежал, неотрывно глядя в темноту или ворочался, не находя себе места. Гадал: сколько придется ждать, и никак не мог решить: что зависит от меня, а к чему лучше бы не притрагиваться. Наконец, судьба смилостивилась, и её колесики медленно задвигались.

Поздним вечером раздался стук. Открыл и увидел Ансельми. С одной стороны, я ожидал его прихода и, кажется, подготовился… Но когда увидел, понял, как надеялся, что именно этого не случится.

– Раньше ты входил, не спрашивая, – заметил я.

Дверь оставил открытой, приглашая войти, но он не двинулся. Что скажет, было понятно без слов.

– Ноэль спрашивала о тебе, почему ты не приходишь на утреннюю литургию.

– Что ты ответил?

– Ответил, что узнаю.

Я выдержал мгновение и задал свой вопрос недоуменно:

– А почему она спросила у тебя?

И почувствовал напряжение. Ответа, такого, чтобы дать сразу, не нашлось, ведь подразумевалось, что они не знакомы, я только рассказывал одному о другом. По тому, как он маялся настороженно, видел: он с усилием подбирает нужные слова.

– Это ты у неё узнай, – наконец, последовал ответ.

– Хорошо, – с некоторым простодушием произнес я. – Пойду завтра и спрошу.

Захлопнув дверь, какое-то время стоял, уткнувшись в неё лицом, не замечая, что неровная деревяшка оставляет царапины.

Первым делом, когда вошел в церковь, я осмотрелся. Ансельми видно не было. А Ноэль стояла, глядя на статую Девы Марии, ту самую, возле которой я молился о прощении… Увидев меня, заулыбалась. Я словно сейчас вижу: картина та навсегда во мне сохранилась. Застывшее в печали и забвении лицо святой и рядом лицо Ноэль, подвижное, тонкое, покрытое легким румянцем, нежные губы полураскрыты… Она не бросилась ко мне, как было однажды, дождалась, пока я пройду через неф.

– Почему ты не приходил столько дней, Корнелиус?

Я сделал знак, что поговорим позже. Она послушно замолчала, но до конца литургии стояла, повернувшись ко мне. Две женщины, из камня и плоти, пожелали моего внимания. Ансельми в церкви тем утром не появился. Я всё время искал его глазами, Ноэль же спокойно внимала молитвам, но может, она знала, что он не придет…

– Я пойду с тобой, – сказал, когда мы вышли во двор.

– Тебе не нужно возвращаться в мастерскую?

– Есть ещё время, – отвечал я и взял её за руку, хотя необходимости особой в том не было: день оказался сравнительно теплый для зимнего.

Мы шли, и временами я прикрывал глаза, рискуя при этом падением, но так, мне казалось, лучше пойму, говорит она правду или старается избежать. Она не замечала моей холодности.

– Я берегу твой подарок, как ты учил, но когда матушки нет дома, достаю.

– И как с ним поступаешь?

– Смотрю на него.

– Наверно, видишь в нём себя? – сухо осведомился.

В чем-то в тот час я походил на Ансельми.

– Случается, вижу, – с легкой усмешкой отвечала она.

– И тогда о чем думаешь?

– Особенно ни о чем… Иногда, правда, удивляюсь, как случилось, что оно оказалось в моих руках. И тогда вспоминаю о тебе…

– Ты скучала без меня, Ноэль? – спросил я, внезапно прервав её.

Она пошла медленнее, осторожным шагом.

– Я беспокоилась – что тебя задержало, почему ты не появляешься?

– Почему ты выбрала Ансельми, чтобы спросить обо мне?

– Как? Ведь он твой друг. Кого же ещё спрашивать?

– Вообще-то есть отец Бернар.

Она смотрела на меня, словно не понимала.

– Хорошо, – согласился я. – Пусть друг. Но разве ты знакома с ним? Просто подошла и спросила? Он не удивился твоему вопросу?

– Почему ты говоришь со мной так? – пробормотала она.

– Ты права, у меня нет на то права расспрашивать тебя, – процедил я. – Если это тайна, не отвечай.

Несколько шагов мы прошли, раздражение зрело в нас обоих. Разговор двинулся не как я задумал. Впрочем, в жизни такое совсем не редкость.

– Мне говорили: ты приходишь в церковь, когда меня там нет. Это верно?

Её рука затряслась, задергалась в моей, ища освобождения, тогда я стиснул руку сильнее. Она вскрикнула.

– Что ты делаешь? Мне больно!

– Мне было больно, когда узнал, – прошипел я, всё более распаляясь от смятения в её глазах. – Зачем ты приходишь?

– Отпусти меня, – она резко вырвалась и бросилась вперед.

Ноги её заскользили, она едва не покатилась по мерзлой дороге. Я нагнал, чтобы поддержать, но она не поняла мои намерения и грубо оттолкнула. Я пытался повернуть её к себе, она вырвалась с такой яростью, что я растерянно отступил.

– Опомнись, Ноэль! Что ты скрываешь?

– Мне нечего скрывать! – почти кричала она. – Я не хочу, чтобы со мной так обращались. С меня довольно упреков от матери.

И, круто повернувшись, она побежала вниз по улице. Как в сновидении, я видел, что фигурка её, неловко взмахивая руками, чтобы не упасть, движется и постепенно теряется из вида. И испытывал странную тяжесть, будто тело срослось с землей и не может пошевелиться…

В мастерской Марко поджидал моего возвращения.

– Выяснил, что хотел? Видел, вы уходили вместе…

Я молчал, словно окаменел.

– Что на этот раз стряслось?

– Ты был прав, Марко.

– В чем?

– Что-то происходит, наверно, между ними, иначе не объяснить.

Нетерпеливый голос звал Марко из глубины мастерской, но он встревоженно оставался рядом.

– Ты от неё услышал?

– Хотел услышать… Но она вырвалась и убежала, я слова не успел вымолвить. Она что-то скрывает, – отвечал в тоске.

– Марко! – снова послышался требовательный окрик, на этот раз Ла Мотта.

Я наспех рассказал ему о приходе Ансельми накануне.

– Странный он всё-таки, этот Ансельми, – лицо Марко кривилось сильнее обычного. – Кто же о нём говорил… Поспрашиваю, пожалуй, может, что скажут, а я вспомню.

*****

9

Я не желал нападать на Ноэль, хотел говорить с ней по-иному. Кажется забавным, как я не задумался тогда, что разговор образуют не столько вопросы, но и ответы. Какого ответа я ожидал, – спросите вы. По своему обыкновению предавался бесполезной привычке, сочинял разговор, тратя на это занятие долгие часы размышлений. Лучше, – думал я, – если она скажет, что выбрала Ансельми, потому что робела перед старшими, а он всё-таки её возраста, я бы понял и этим довольствовался. А самое лучшее, что могло прозвучать и рассеять мои тревоги мигом, если бы она сказала, что совет говорить с Ансельми дал отец Бернар, почему бы нет. Всё остальное вызывало подозрения. Настраивало на мысль, что легко спросить, потому что между собой они не раз прежде говорили. Худшим же было услышать ложь – неважно, в каком свете представленную – я верил, что сразу её распознаю. Я всегда чувствовал слова Ноэль, по тому, как она говорила, мог догадаться о настроении. Вероятно, то, о чем пытался учить Ансельми, многое понимал по умолчанию.

И вот я судил о том, что не услышал и почти уверился: Ноэль хочет что-то скрыть, но сказать, что скрывает именно своё отношение к Ансельми, не смог бы… Я не заметил обмана, но, как понял впоследствии, жизнь сможет научить лгать или изворачиваться не каждого. А таким натурам, как у Ноэль, это вообще не свойственно. В щекотливом положении они скорее предпочтут уклониться от разговора, перейти на другое или попросту не отвечать. К такому я оказался совсем не подготовленным, моя неопытность не позволяла выйти из затруднения. Я пожалел, что надумал всё решать сам и отказался от помощи Марко. Впредь решил с ним советоваться, а потому вечером позвал к себе.

Он вошел, ухмыляясь.

– Я здесь частый гость, в этой комнате. Может, пора перебираться?

Шутка удалась, не удержавшись, я подыграл.

– Слухи пойдут, не боишься?

– Слухи? Я сам начну их распускать. Про то, как ты боишься оставаться в темноте и потому зовешь к себе на ночь каждого по очереди.

Я притворился напуганным.

– Что обо мне станут думать?

– Здесь не думают, – отвечал он. – Сразу языком работают.

Мы оба расхохотались.

– Послушай, я спрашивал о твоём друге, – заговорил он, когда отсмеялся.

– Называй его по имени, – попросил я.

– Как скажешь, – он едва заметно усмехнулся. – Поспрашивал тихонько, был ли кто знаком с ним до прихода в Париж или что слышал… И странно выходит: о нём раньше не знали. Словечка не вытянул.

– Что в этом странного? – не сообразил я.

– Это странно, очень странно, пойми, – он принялся рассказывать. – Кому-то Венеция покажется большим городом. Но скажу так: те, кто живут там с младенчества, друг о друге что-то знают. Уж тем более – стекольщики. Мастерские держат на Мурано, специально, чтобы присматривать. Работать и оставаться незамеченным – нет, такое невозможно.

– Но он родился не в Венеции…

– Чужих принимают редко, и заметны они сильнее – сразу начнут расспрашивать. Спрятаться не получится: дня не проходит, что бы кто-то новость не принес.

Разгорячась, он указывал на невидимых людей, собравшихся в сторонке.

– Тот – дельный мастер, а у этого работники за труды в прошлом месяце не получили, а там подмастерье – сущий болван.

– Он говорил, что начал трудиться, когда ему было, сколько мне сейчас, – припомнил я. – Или около того, значит, в Венеции он пробыл не меньше двух лет.

– Удивительно, если так.

– Не веришь его словам?

Он неопределенно пожал плечами.

– Зачем его вообще притащили в Париж? Мороки больше, чем пользы. Или мессир Кольбер выдал личное приглашение? Вот ещё не меньшая странность в этой мастерской, как ты говоришь.

– Он говорил: из-за языка. Его мать – француженка.

– Понятно, откуда его странное имя. И это всё, что тебе известно?

Немного же он поведал – значилось на лице, Марко не скрывал разочарования. Грамотой я тогда не владел, зато неплохо выучился читать по лицам, однако от злоключений это не уберегло…

– Он не любил расспросов, а сам о себе не рассказывал, – объяснил своё незнание.

– Не полагайтесь на человека, который не говорит о себе. Скрытность свидетельствует о порочности, добродетели таить нечего, – исполнил, ломаясь и картавя, Марко и шутливо раскланялся.

– Что это? – удивился я.

– Понравилось? Слышал на представлении, которое разыгрывали куклы, – так говорила кукла Бригеллы… А может, рассказывал, с кем трудился раньше? – вернулся он к Ансельми.

– Однажды упомянул о Пьетро.

– Что именно?

– Он знал его в Венеции. И когда он рассказывал о мастерской, я не думал, что он среди них новичок.

– Да, на новичка, вроде тебя, не похож. Тогда скажи вот что… Как ты его встретил?

Я ответил не сразу.

– Не знаю, могу ли говорить об этом, – нерешительно раздумывал.

– Я спрашиваю не из пустого любопытства. Если боишься его выдать, расскажи то, что касается тебя.

Что же ещё, как не любопытство, – подумал про себя, но вслух сказал:

– Они проезжали через постоялый двор, где я жил.

– Кто они?

– Ансельми, трое итальянцев и гвардейцы с ними.

– Кто из итальянцев?

– Антонио, Пьетро. Последнего не запомнил.

– Про последнего нетрудно выяснить, зная остальных.

– Ну, выяснишь, а дальше что?

– Те, кто с ним ехал, должны знать про него, не с неба же он к ним свалился.

– Ты заговоришь с Антонио? – с опаской спросил я.

– Попробую с Пьетро. Знаешь, меня самого заинтересовало. Ну, я не слышал, кто другой… А тут все головой качают.

Глаза его блестели. За словами сквозило некоторое недоброжелательство – не новость для меня. Между собой итальянцы проявляли единение только в спорах с французами, в остальном – я подозревал – их отношения гладкими не назовешь.

– Может, не стоит заходить так далеко? – на всякий случай спросил я и этим невольно проявил своё отношение к Ансельми.

– Что ты за него заступаешься? – возмутился Марко. – Что особенного он для тебя сделал? Кроме того, что по его милости ты сам не свой.

Я вздохнул.

– Нет, Марко, скорее, это моя вина. Не нужно было затевать с ней разговор, ты не находишь?

Он морщился.

– В чем вина, не знаю.

– Думаешь, она будет теперь со мной разговаривать? – спросил я, надеясь, что хоть Марко меня поддержит.

– А что ты собираешься делать?

– За этим тебя позвал. Может, подскажешь или совет дашь.

– Совет? – переспросил он, будто плохо расслышал. – Совет…

*****

10

Здесь же позволю отступить от ровного повествования и запишу историю, которая случилась немного раньше и до сих пор избежала моего пера, но не по забывчивости или умыслу. История пришлась на время недолгих дней моей счастливой и невинной связи с Ноэль и спокойствия в отношениях с Ансельми…

Управитель наш, мессир Дюнуае, занемог – такое случалось нередко – и тогда в мастерской поговаривали: не иначе как накануне он повел себя невоздержанно в утехах плотских, включая обильную трапезу. Неудобства его болезнь не приносила, работе не препятствовала, но в тот день Дюнуае срочно понадобились какие-то бумаги по хозяйству, с чем он и прислал слугу спозаранку, требуя везти бумаги без промедления. Решили: лучше, если с бумагами поедет Пьетро, а в помощники приставили меня, благо утром поручений ко мне не находилось.

Оказия обернулась настоящим путешествием: когда мы вышли, я, нагруженный связками листов так, что дороги под ногами не видел, перед нами показался экипаж. Старый, кое-где облез – догадываюсь, у Дюнуае имелся поновее, в котором он и отправлялся ко двору его величества, – но я ощутил себя важным господином, когда проскользнул внутрь, уложил свою ношу на грязноватый пол и приник к окну. Рядом грузно уселся Пьетро. Скамья, обитая кожей, слегка погнулась и заскрипела, Пьетро жалобно посетовал, как раздался за последнее время, – это оттого, что ходить приходится мало. Отдышка постоянно мучила его, пот крупными каплями скатывался по краю лба, хотя день стоял зимний, и стылый воздух в экипаже ничем не отличался от проносившегося вовне.

То и дело я выглядывал наружу, рассматривал улицы, знакомые и впервые встреченные, но от мелькания и тряски голова закружилась, пришлось передвинуться вглубь. Пьетро пребывал в добром настроении, оно поспособствовало его словоохотливости, я заговорить не решался. Он же, посматривая добродушно, спросил про девушку, которая зовется Ноэль, так о ней выразился, с этого потек наш разговор. Вначале о Ноэль, дескать, хорошенькая девушка приходит на утреннюю мессу, а откуда она? Я сказал: живет неподалеку и дружна с отцом Бернаром, преувеличил, конечно, но всё сошло – Пьетро одобрительно кивал. Потом я его спросил: ожидаются ли новые работники в мастерской.

– Да, вроде, больше никого не ждем, пока справляемся.

И я, освободившись наконец от скованности перед старшим, напомнил ему давнишний разговор:

– Помнишь, Пьетро, ты говорил: если смотреть в зеркало, оно откроет свои тайны?

Он заулыбался и шутливо поднял палец:

– Не каждому, мой дорогой, не забывай – не каждому.

– Но тебе они открылись?

– Ах ты, чудной, это же так говорится, про тайны. К слову, вроде. А какие на самом деле тайны… Разве что на душу поглядеть.

Тут нас так тряхнуло, что Пьетро всем телом привалился к двери и страдальчески охнул, а я подскочил не меньше, чем на палец. Слуга, правивший лошадью, выругался и замедлил ход.

– Ты видел душу зеркала? – переспросил, не веря услышанному.

– Непонятливый ты, – отозвался он, потирая ушибленную руку. – Не его, а свою душу. Заглядываешь, и появляется собственная душа.

Я всё равно не понимал.

Тогда, притянув к себе, Пьетро спросил:

– Когда ты смотришь в зеркало, что видишь?

– Лицо, – недоуменно отвечал я.

– А какое лицо?

Задумался, изменилось ли что за прошедшее время.

– Незаметное. И ещё – несмелое.

– Выходит, и душа твоя такова – несмелая. И я вот тоже смотрю… Эх, – не удержался он. – Кто бы мог подумать, что я был в твоём возрасте. А теперь? Душа стареет, ровно, как мы сами.

Наверно, он хотел сказать, что лежащие поперек лица морщины уже не разгладить, и выгоревшим глазам никогда не вернуть прежний цвет. Доброй половины зубов он лишился, но улыбка от того не становилась испорченной, никто не сказал, что она злая или гадкая.

– Зато потом, – Пьетро доверительно наклонился. – После смерти, значит, освободится душа от тела и сама очистится, вернет прежнюю легкость. Не сразу, но со временем. И опять будет, глядишь, такая вся сияющая и безмятежная.

– Ты веришь в это, Пьетро? – спросил я.

– А что же? Конечно.

– И у каждого она очистится? Какой бы тяжести грехов не набрала?

– У каждого, – подтвердил он. – Кому и пострадать придется, чтобы к естеству своему прийти, но всё равно это случится, даже если от тела душа восстанет черна, как уголек. Я вот так решил – за столько лет в мастерской многого навидался. Простой человек не задумывается об этом, не понимает. Верит тому, что святые отцы говорят, а они как говорят: один так скажет, другой – иначе, и разберись – на чьей стороне правда. А стекольщику другое дано: он душу в зеркале видеть может. Только не просто этого добиться, ну, и стекольщиком не каждый станет. Как у нас говорят, знаешь? Миг рождения предрешен.

– Ты родился стекольщиком?

– Долгая история, – он задумчиво смотрел на пролетавшие за окном вереницей строения, мы снова катились исправно. – Мой отец начал работать в стекольном цехе. Ещё до моего рождения. Тогда он жил в городе, а мастерские разрешали ставить только на острове, чтобы, значит, город не повредить, если пожар случится, печь-то в мастерской днем и ночью работает, так что от беды подальше.

Отец переселился на Мурано, прожил там с матерью много лет, детей не было. Мать потом рассказывала: отец сильно сокрушался, что у соседей – не меньше четверых по лестницам скачут, а у них в доме – никого, кроме кошки приблудившейся. Мать и в церковь каждый день шла Мадонну просить, и милостыню раздавала, чтобы другие за неё молились – всё не впрок. А когда совсем отчаялись, я народился. Но так и остался единственным, других детей не появилось. Зато сейчас, – Пьетро горделиво расправился. – У меня пятеро. И больше бы было, если бы не помирали младенцами. Внуков семеро. Бог даст, ещё появятся.

– Твои родные остались на Мурано?

– Все, кроме одного сына. Тот с малых лет задумчивый был, дотошный. Грамоте выучился. Сейчас в монастыре живет, в Падуе. Говорит: Богу угодно, чтобы я сан принял. Ну, раз Богу угодно, что поделать… Два других, глядя на меня, в мастерской остались.

– Ты тоже за отцом в мастерскую пришел?

– Я тогда не такой был. Уехать мечтал, по ночам море виделось. Всё ходил в палаццо, где купцы торговлю вели, в надежде – вдруг кто с собой позовет. В мастерской трудиться не хотел, но совесть не позволяла родителей бросить. Они к тому времени совсем одряхлели, мать еле двигалась, почитай, наверно, сколько мне сейчас ей было, – куда же от них. Но думал: если один останусь, точно уеду, ничего не удержит. Отец ослаб, болеть начал. Однажды не смог пойти в мастерскую и говорит мне: мол, подмени. Ну, родителя ослушаться я не смел, значит, пошел. Цехом запрещено такое, чтобы сторонний человек в мастерской оказался, но мастер знал меня с рождения, и закрыли на то глаза. А потом мастер говорит отцу: какой у тебя сынок разумный. Отец отвечает: очень разумный, даром, что ли, к менялам и скупщикам бегает.

Пьетро насмешливо прищурился.

– А это отец мне перед тем кое-что шепнул, вот я и сообразил. И потом отца подменял, чтобы заработка не лишиться. Работник-то я был старательный, всё услужить хотел. Мастер уговаривал: оставайся. Так и пошло. Отец перехитрил меня.

Пьетро выговорился и замолчал. И ещё шум колес сильно давил и мешал разговору. Выждав немного, я спросил:

– Значит, ты родился в Венеции?

– Я-то – на Мурано. Остров такой, там мастерские и семьи стекольщиков живут.

– И остальные тоже оттуда?

– Все оттуда. Все, кроме Ансельми.

– Да, он рассказывал… Что знал тебя раньше. Вы работали вместе?

– Да не работали, – Пьетро вдруг начал путаться, словно родной язык позабыл. – Не то, что вместе… А впрочем, отчего нет…

В большом удивлении я смотрел на него.

– Вроде как, – наконец проговорил он. – Последний год вроде как он жил в моей семье. Сын мой, который сейчас в монастыре, тогда ещё оставался в Венеции и приютил его.

Я оторопел.

– А… Где же семья Ансельми?

– Нету семьи. Чума забрала.

– Чума?

– Потому и ушли они из Вероны, что чума туда вернулась. Шли и по дороге схоронили отца, мать, двух братьев. Не помню, с кем он до Венеции добрался, только здесь он один остался. Сын мой, Джакоммо, сжалился и привел мальчишку к нам.

– А сын твой… Как о нем узнал? – пролепетал еле слышно.

– Встретил в церкви Марии делла Кроче. От роду Ансельми тогда четырнадцать было. Оборванный, голодный, совсем без денег – ума не приложу, как перебивался. А когда к нам пришел, помню, жена перед ним тарелку поставила – ешь. А он молчит, сжался, руки трясутся, он их под стол сунул, чтобы не заметили. А потом как слезы польются! Голову уронил, руками прикрывается. Еле успокоили. Сказал: четыре дня такой еды не видел. А до того – ещё несколько дней. Так, иногда добрый человек сыщется – корку хлеба сунет, или сам что выпросит.

Пьетро утер лицо – то ли от пота, а может, свои слезы набежали.

– Но на Мурано он не мог оставаться – не гражданин Республики – потому жил у сына в Венеции.

– А потом начал работать в мастерской?

– Работал немного, – признался он. – Больше по хозяйству помогал. Принять в мастерскую так и не разрешили. Чужих очень неохотно берут – семейное это дело, а некоторые семьи, считай, не одну сотню лет там живут. Но сын мой его учил, говорил: он способный. Когда же я в Париж собрался, думал: пусть идет с нами. Бог даст – здесь сумеет устроиться. Всё-таки половина его крови – из этих краев. И, вроде, не прогадал…

Я слушал Пьетро и вспоминал, как завидовал: дескать, двумя годами старше и многое повидал, а теперь понимал, какая страшная цена за это уплачена. Как он старался показаться опытным, знающим – в этом виделась важность ребячья, неведомо как сохранившаяся после стольких испытаний и вот проявляющаяся таким образом. От чувств нахлынувших я смешался.

Плохо помню, как поджидал Пьетро возле дома Дюнуае, хотя в квартале, где стоял особняк управителя, иная жизнь представала неискушенному взгляду, было на что посмотреть. Я же сидел на корточках, прислонившись к ограде, и чертил на земле какие-то самому непонятные линии и пересечения из них, ибо мысли мои целиком занял Ансельми. Каким бы он был, если не выпало столько горя… Наверно, улыбчивым, оживленным, – думал я и сам чуть не плакал.

Пьетро, когда вышел от Дюнуае, выглядел виновато. Прямо с ходу он заговорил, словно те же мысли не отпускали его ни на мгновение:

– Ты не говори ему, что я рассказал. Иногда, знаешь, лукавый язык путает. Не то будет злиться: ты, старый дурень, лезешь не в своё дело. Очень он не любит воспоминаний. Ну, оно понятно.

– Не волнуйся об этом, – пробормотал я.

– Самому тебе, думаю, можно знать, ты ведь с ним дружен. Антонио знает – и довольно, другим ни к чему про то слушать. Пойдем, пойдем, – он тянул меня, но я шел неохотно, озираясь непрестанно.

– Ты ищешь кого, что ли?

– А где же экипаж? – спросил простодушно.

– Экипаж? – протянул он рассеянно. – Совсем дитя неразумное. Кем ты себя представляешь? Пойдем-ка, прогуляемся, а то не заметишь, как со мной сравняешься.

*****

11

Как видите, я не всё рассказал Марко. Вел себя так, словно ничего мне не известно. Не выдал, хотя знал, что можно услышать, если удастся разговорить Пьетро, или Марко вернется ни с чем, если на этот раз тот избежит лукавого и удержит язык на замке. Пусть Пьетро решит, что говорить, а что нет – любопытство Марко, их намечавшийся разговор не представляли для меня никакого интереса. О чем бы они ни договорились – на моё положение повлияет едва ли, мои отношения с Ансельми не изменит.

К тому времени знакомы мы были немногим больше года, и за столь короткий срок отношения между нами менялись без чьего-либо вмешательства от душевной привязанности до скованности и даже охлаждения. В разное время в них присутствовали моё подражание, его покровительство, признательностью они отмечены, но главное ведь – не в начале, а в том, к чему они пришли. Настоящую их суть я понял в те минуты, когда молчаливо приткнулся под оградой управителя и впервые ощутил, как сочувствую Ансельми за все несчастья, что он вынес. После рассказа Пьетро и после всего, что сам пережил, сочувствие – самое верное слово, которое означает моё отношение к нему, и в нём особый смысл. Моя привязанность к Ансельми постепенно ослабла. Я обходился без его внимания и не искал расположения, как раньше, но всё, приходящее от него, и позже, даже несправедливость и обида, рано или поздно, перерождались в сочувствие, хотел я этого или нет. Вот так выходило, без моего согласия. И, несмотря ни на что, до этой минуты, когда старательно вывожу неровные буквы, сочувствие моё сохранилось. Я признаюсь в этом, как бы странно для других мои слова ни звучали, ибо этим листам обещался открыться полностью.

Напишу откровенно: долгое время не считал для себя это чувство подобающим. Потому как не пристало мужчине проявлять слабость неуместную, хоть и живу в монастыре по прихотливой воле обстоятельств, но самый строгий устав не в силах изменить природу. И предпринимал решительные попытки заглушить, злил себя намеренно, настраивал против, тем более, поводов-то было предостаточно. Оно оказалось тверже моих стараний. Не усиливалось, но и не умалялось, а просто жило во мне, сочетаясь с воспоминаниями. Поздно, но всё-таки я догадался: оно и стало моим искуплением, может, тем уроком, который я должен вынести из своей земной жизни. И я спокоен на этот счет.

Но говорить так же спокойно о Ноэль не смогу. Ещё работая в мастерской, когда проводил дни без неё, я чувствовал, словно лишаюсь места в жизни. А когда мы расстались, потерял себя окончательно. Хотя, выходит, и потерявшийся на этом свете вполне способен каждый день подниматься ото сна и благодарить Господа, что сохранил за ночь душу невредимой, или вкушать посланную им пищу, в виде еды на столе или мыслей, отправленных в голову. Этим я занимаюсь уже несколько десятков лет и, возможно, преуспел в своём существовании. Но каждое мгновение чувствую себя лишним на этом свете: место мое давно потеряно.

А расставание наше произошло не от той бездумной выходки, когда она сбежала, оставив меня стоять оглушенным на дороге… Марко тогда убеждал, что такие размолвки для молодых – обычное дело, не принимай, мол, всерьез. И верно, через день встретил Ноэль – не мог я без неё обходиться. Я с трудом выждал те дни, пока терзался сомнениями о её отношениях с Ансельми, и мысль о новых днях разлуки была невыносима. К чему терпеть, – подумал, – будь что будет, увижусь с ней.

Ничего печального не приключилось. Но и обнадеживающего тоже. Хотя по-прежнему она улыбалась, глядя на меня, а когда, смущаясь, я попросил не вспоминать о нашем последнем разговоре, примиряюще протянула руку и сказала, что давно позабыла, а если я ещё когда ей о том напомню, то она рассердится всерьез. Наверно, обнадеживающим мог стать наш поцелуй в то мгновение, сейчас так думаю: пришелся бы он к месту. Но тогда мысли такой не возникло, потому как тень Ансельми всё-таки блуждала между нами, вызывая настороженность. Женщины, даже столь юного возраста, более восприимчивы к подобным вещам, и, желая полного согласия, Ноэль сама о нём заговорила:

– Я так и не поняла, что тебя смутило.

– Почему ты приходишь в церковь, когда меня там нет?

– Мы никогда не договаривались, в какие дни ты есть или нет… Я прихожу, когда могу, и надеюсь тебя там встретить.

Никакой лживости в словах её не заметил, напротив, всё она сказала искренне.

– Я приходила несколько раз, хотя тебя не встречала, но что с того?

Ранним утром мы возвращались из аббатства, и на сей раз не я уводил Ноэль дорогой к её дому, а она трогательно вызвалась проводить меня до улицы Рейн. Старые улочки вблизи Сент-Антуан не все мне известны, но ближе их нет в моей жизни. Хотя не родился на них и толком не жил, а вот считаю себя их частью. Они словно питали меня, эти улицы, сонные и затуманенные по утрам, их закрытые двери и ставни, присыпанные в тот час налетом инея, оттого казавшиеся поседевшими. Пока мы шли, воздух медленно бледнел, но на солнце не приходилось рассчитывать: уже заметно, как небо затянуто сплошным, без просветов, облаком. Пройдет не меньше четырех недель, прежде чем облако прорвется, поднимется выше, и с обнажившейся его части польется вода и пропитает землю, и запах талой земли начнет будоражить её обитателей.

– А как ты познакомилась с Ансельми?

– Я не знакомилась, – просто сказала она. – Он сам ко мне подошел. Подошел и спросил: верно, что меня зовут Ноэль, откуда такое имя… Я должна была промолчать, по-твоему?

– Нет, – вынужденно признал я и добавил: – Но ты с ним разговаривала и потом?

– Когда тебя не было, иногда мы разговаривали.

– Было о чем говорить?

– Он со мной говорит, а не я с ним, Корнелиус.

– Он говорит с тобой, потому что ты не против, – заметил я.

– Хорошо, – она устало отвернулась. – Если ещё раз такое случится, скажусь больной и откажусь от разговора.

Так мы прошли через ту размолвку, первую и единственную в отношениях, и, казалось, мир наш восстановлен. Но, восстановленный, он отличался от прежнего: что-то в нём появилось или утратилось, словом, изменилось, и не в лучшую сторону. Ноэль терпеливо выносила мои расспросы, сказал бы, с покорностью, с которой женщины говорят о причудах мужчин, мало им понятных, ибо нет большего различия, чем между мужским началом и женским. Но всё мне казалось: остается что-то несказанным, а как спросить, чтобы не задеть, и ответ бы пришел исчерпывающий, я не знал. И чуть не вызвал новую обиду.

– Ты говорила с ним про меня, что-нибудь рассказывала?

Глаза её потемнели.

– Не думала, что ты обо мне так подумаешь.

Я бы спросил опять: О чем же вы тогда говорите, – вопрос этот прямо вертелся, как говорил Пьетро, лукавый тянул за язык, но понимал: приведет он к большей неловкости. А надо было сказать: Ноэль, Ноэль, не сомневаюсь в тебе, а если ты и проговорилась ему о чем-то, не стоит скрывать того – уверен, что хотела ты лучшего. Но теперь я могу так сказать, а когда пошел пятнадцатый год от рождения, до такого, пожалуй, не додуматься. Так и не добился, остался со своими догадками.

В церкви в тот день я не удержался и подозрительно приглядывал за Ансельми, он тоже явился и вел себя совершенно спокойно. В моём присутствии он не заговаривал с Ноэль, держался с видом обычным, немного отчужденно, но по тому, как временами их взгляды пересекались, становилось понятно: они знают друг друга, и не вчера их знакомство случилось. Что-то проскальзывало в его взгляде, обращенном к девушке, глубокое, выжидающее, словно тянуло за собой – не знаю, как объяснить эту особенность. Украдкой я переводил глаза на Ноэль, он сбивал её, я чувствовал, хотя явно она ему не отвечала, не заметил такого.

И в мастерской снова смотрел на него, точнее, хватало его отражения, мелькавшего перед глазами. Но смотрел теперь умышленно. Мне претило следить за человеком, а отражение, как ни странно, вполне позволяло такое обхождение. И спрятаться в зеркале труднее, ибо отражение не смущается чужих глаз, не ждет подвоха и ведет себя естественно – не это ли имел Пьетро, когда говорил о душе, заметной в зеркале? Если не удалось сблизиться с ним самим, может, зеркало поможет добраться к Ансельми, – думал я. Ведь Ноэль не из тех женщин, которые пришлись бы ему по вкусу или позволили развлечься. Не может он не видеть, что для него простушка она бесхитростная, тогда зачем он тянется к ней, что за этим кроется…

*****

12

Однако новость, с которой Марко вскоре вернулся, я никак не мог предвидеть, поистине он принес новость ошеломляющую.

– Пьетро рассказал об Ансельми?

– Нет. Да этого уже и не требуется. Я вспомнил, что о нём говорили.

Рукой Марко отвел назад волосы, за зиму они отросли, опустились ниже плеч, так что то и дело приходилось поправлять и, похоже, ему это нравилось.

– Всё крутилось в голове, никак не мог поймать, – объяснил он на мой немой вопрос. – А когда собрался заговорить с Пьетро, всплыло. Сам не ожидал.

– Вот как? – неопределенно спросил я, чувствуя, как неясная тревога снова холодит душу. – И что же?

– История смутная, если откроется полностью, не минует хорошего скандала, – загадочно отвечал он.

– Он не работал в Венеции?

– Не стоило бы мне обсуждать с тобой. Но раз уж так сложилось… Ладно, не буду мучить.

Я смотрел на него недоверчиво, но в глазах Марко стояла такая уверенность в важности происходящего, что невольно и я ей поддался.

– Твой друг… Прости, хотел сказать – Ансельми, – исправился он, заметив мой взгляд.

– Так-то лучше, Марко, – подтвердил я.

– Незадолго до моего ухода в Париж поговаривали, что сын одного из уважаемых работников цеха… Догадываешься, о ком речь? Хоть и проводит дни в молитве, как и подобает смиряющему плоть для жизни в монастыре, на самом-то деле вовсе не так уж смирен, как хочет казаться, и слабость имеет, от которой никак не может избавиться. Благодарение почтенному отцу, из уважения к нему дело заминали. А сыну всё не впрок, он и вовсе поселил у себя мальчишку по имени… – тут он выразительно посмотрел в мою сторону.

– Ансельми, – отозвался одними губами.

– Именно. А отец, вместо того, чтобы выгнать из дома обоих, хлопочет, что бы мальчишку приняли в цех…

– Кто говорил тебе об этом? – резко перебил я.

– Какая разница? Говорили… Ты же всё равно не знаешь.

– Вот именно, – возмутившись, отвечал его же словами. – Всё это – болтовня пустая. Зачем в неё веришь?

– Может, и болтовня, – как-то легко согласился Марко. – Только в цехе о мальчишке том даже слышать не хотели. А если не веришь, спроси его сам. Хотя моего слова, надеюсь, тебе предостаточно.

– Твоего слова?

– Да, – Марко сверкнул глазами. – Я его спросил.

– У Ансельми? – ахнул я.

– А что такого? Проходя мимо, спросил, был ли он в Венеции работником цеха. Не беспокойся так за него – рядом никого не было.

– И что?

– По-моему, он всё понял. Понял, что мне известно. Прямо весь побелел, и зубы застучали. Я думал: Господи, не допусти его до припадка. Ничего не ответил.

– Зачем ты это сделал? – завопил я так, что по соседству раздались беспокойные шаги и шорох, словно кто-то приник к стене. Я сейчас вспоминаю об этом, но тогда был так зол, и разум мой затмился, забыл об осторожности.

– А зачем ты просил меня о совете? – огрызнулся Марко. – Разве не для того, чтобы я помог тебе защититься? Не видишь: он смотрит на неё, не отрываясь?

В ярости я сжал кулаки. Окажись в тот час Ансельми рядом, я бы, пожалуй, на него набросился.

– Да, но…

– Но теперь он будет знать, что против него тоже кое-что имеется, – с решимостью отрезал Марко. – Помнишь, я сказал тебе: кто знает твою тайну, тот имеет над тобой власть. Так что будет, чем его приструнить, если совсем разойдется.

– Я не верю в это, Марко, – говорил я, стараясь, чтобы голос не задрожал. – Это неправда. А в цех его не приняли, потому что он не гражданин Республики.

– От кого ты слышал эту несуразицу? – в свою очередь осадил он меня вопросом.

– От того, чьим словам привык доверять, – с этим я обрел твердость.

Он смотрел на меня, медленно покачивая головой, а в глазах его растворялась жалость.

– Да, Корнелиус, – наконец отвечал. – Трудно тебе в жизни придется. Ты и в связь его с этой девушкой поверишь не раньше, чем увидишь одного в объятиях другого. Только смотри, как бы поздно не было.

– Замолчи! – задыхаясь, прошипел я. На это у меня сил хватило. А на остальное…

Всей правды об Ансельми я тогда не узнал и по сей день не знаю. Было и ему что скрывать, не сомневаюсь, но кто без греха? Мне ли говорить об этом… Пережив свои годы, всё же склоняюсь к мысли, что ничего особенного в том, что Ансельми жил в семье Пьетро, не было. Будь он пороком тем задет, я бы заметил – ведь пребывал в достаточной близости к нему. Так что, если и ходили какие слухи, то распускали их языки мелкие и завистливые.

А Марко, вспомнив про ту историю, недолюбливая Ансельми и желая мне добра, переиначил и предложил сделать из неё вот такое оружие, полагая, что с ним я буду воин непобедимый. Таков был его совет: обратить услышанное против Ансельми. Или пригрозить. Потребовать оставить в покое Ноэль в обмен на молчание. Нравы Светлейшей Республики, что и говорить, были хорошо ему известны, а главное: он привык к такому и считал вполне допустимым любой поступок, повторюсь, любой, когда нужно постоять за себя. Право распорядиться услышанным он оставил за мной.

Я же, одиноко и бесхитростно прожив годы в деревне, понятия не имел, как смогу принять такой совет и им воспользоваться. Да, волею свыше я пришел в большой город, где каждый – сам по себе, и заступиться некому. Где-то повезет, но по большому счету отвоевываешь своё место сам. Или освободившееся место немедленно займет более ловкий, кто уж не погнушается никаким способом добиться своего. За время работы в Париже уяснил себе, но всегда наблюдал со стороны, а теперь, Господи помилуй, подошел мой черед: оказался в самой середине, и не просто в середине, а между теми двумя, кто близок сильнее прочих, хотя и отношение моё к каждому из них неодинаковое.

К чести своей напишу, что задумался о разговоре с Ансельми. Конечно, я понимал: Марко прав, и оставить без вмешательства, означало позволить происходившему развиваться не как мне видится, а по каким-то иным законам, мне неизвестным, а потому исход предсказать затруднительно. Будет ли в таком случае удача на моей стороне, уверенности не было.

Угрожать Ансельми я бы не стал – не в моём характере, с угрозами я смотрелся жалко, он бы рассмеялся в ответ. Оставалось разве что воззвать к его благоразумию, так наивно я понадеялся на остатки нашей былой привязанности, именуемой дружбой.

Но у судьбы намерения, какими благими не были, засчитываются, только если ведут они к действию, а у меня опять всё свелось к тому, что про себя без конца прокручивал одни и те же слова, надеясь, что лишние сами уйдут, а те, что останутся, и будут самыми правильными – с ними и пойду к Ансельми. Всё я задерживал наш разговор, а когда чувствовал его взгляд, отворачивался – наверно, силы копил, чтобы взглянуть ему в глаза – не знаю… Слишком затянул, в глубине надеясь: само как-то образуется. Непростительная медлительность, и судьба, в который раз устав от моей нерешительности и необходимости подталкивать меня в спину, предпочла обойтись на сей раз без моего содействия и расставить всех по местам, отведенным по нашим поступкам. А намерения по её великодушию остались при нас нетронутыми.

К несчастью, наш разговор с Марко был услышан. Самое же тягостное в случившемся, что Марко совет стоил жизни…

*****

13

Топот ног раздался с лестницы, кто-то громко позвал Антонио. Я проснулся от этого отчаянного крика, резко подскочил, решив, что проспал и, пока валяюсь на постели, другие выходят, чтобы отправиться в мастерскую. Но за окном стояла темень непроглядная, и, кроме этого голоса, снова пронзительно звавшего Антонио, других слышно не было. Я как-то вдруг понял, что не о работе этот крик, и что-то стряслось, наверно, лучше бы одеться поскорее и выйти в коридор, где уже хлопнула одна дверь, за ней – вторая, послышался приглушенный возглас – кто-то переговаривался с соседом, но я продолжал лежать, прижимаясь к постели, ибо чувствовал: случилось что-то совсем недоброе, и хоть на мгновение задержать, отдалить бы это от себя.

Гул переместился выше, туда, где жили мастера, но потом снова покатился по лестнице, несколько человек, Антонио среди них, я слышал его голос, сошли вниз. Тут я не сдержался и, натянув рубаху, осторожно высунулся в дверь. Я стоял в дверях, когда по лестнице начали подниматься, сначала показалось, что два человека несут какой-то бесформенный мешок, но из-за спины впереди шедшего взметнулись безвольные, как тряпочные, руки, и я похолодел, потому что догадался: несут они Марко. Я бросился было к нему, но меня оттеснили, пока его втаскивали по лестнице, я лишь заметил запрокинутое, с каким-то синеватым отливом лицо, мне показалось: он совсем не дышит. Изо всех сил я стиснул рот рукой, чтобы не закричать, а когда все ушли в сторону комнаты Марко, на лестнице увидел Пьетро.

– Что случилось, Пьетро? Что с Марко?

Пьетро, останавливаясь на каждом шагу, медленно поднимался по ступенькам. Я так стремительно подскочил к нему, что он придержал меня рукой.

– Венцо спустился вниз за водой и нашел его там в беспамятстве, – глухо отвечал он.

– А что с ним случилось? Он упал, разбился? – с отчаянием выспрашивал я.

– Не похоже на то… Крови нет, так, царапины. Но горит весь, как в огне.

Утром лекарь, спешно присланный мессиром Дюнуае, осмотрел внезапно занемогшего, но ограничился тем, что сделал кровопускание, чтобы часть воспаленной крови вышла из тела, и больному стало легче дышать – важно пояснил своё назначение и прописал натирать тело какой-то мазью, чтобы оттягивало жар.

Всё утро, пока меня не прогнали в мастерскую, я стоял возле двери в комнату Марко. К нему не пускали, но даже через дверь слышалось его хриплое стонущее дыхание после того, как пустили кровь. Когда же дверь отворилась, и мимо пронесли окровавленную простыню, сам едва не лишился чувств. Но лечение не подействовало, сознание к Марко так и не вернулось, и к вечеру того дня он умер от удушья.

Болезнь его была настолько скоротечной, а смерть – внезапной, что невольно напомнила о смерти Дандоло, и как только я воскресил в памяти подробности, ужаснулся: за день до смерти Марко, как и Дандоло, страдал от жажды непереносимой. В мастерской он без конца зачерпывал воду и пил длинными мучительными глотками. Временами он давился и тяжело откашливался, а когда я спросил, что с ним, он сказал: тошнота подступает и горло сжимается, словно на него надевают обруч железный. Когда мы возвращались в жилище, он опирался на мою руку – такая находила слабость.

Последний с ним разговор я вёл об Ансельми, ибо в мастерской поползли слухи. Тот, кто их передавал, не ограничился тем, что случайно подслушал, а может, каждый, кто рассказывал на ухо соседу, считал должным вставить словечко-другое, и в конце слухи раздулись Бог знает в какую историю. То, что сказал мне Марко, казалось довольно невинным из того, до чего другие додумывались. Будь у Ансельми хоть половина, о чем шушукались по углам, я бы поостерегся иметь с ним дело. Так что можете представить, на какие небылицы походило, в истории той даже мне нашлось место: поговаривали, вроде, он нарочно поселил меня в свою комнату, чтобы дождаться подходящего случая и лишить ещё одну душу невинности, только на сей раз задумка его не удалась.

Случилось это не за один день, по меньшей мере, на разговоры ушла неделя. А поскольку я так и продолжал исподтишка присматривать за Ансельми в зеркало, всю ту неделю недоуменно наблюдал, как его отражение в зеркале меняется. Я-то поначалу оставался в неведении, как всё закружилось, только видел его сильно растерянным, видимо, какие-то отголоски до него доходили, а потом лицо его мрачнело с каждым разом больше и больше.

Но это полбеды, думаю, он бы мирился с тем, как про него заговорили, в конце концов, поведением в Париже он не давал сколь-нибудь значительного повода усомниться в своих наклонностях, а стало быть, и пересудам о прошлом рано или поздно пришел бы конец. Но пошли разговоры, что до прихода в Париж он не имел к стекольному делу отношения, и это был самый болезненный удар, который получило его самолюбие. Он-то считал, что помощь Пьетро вполне может сойти за работу в мастерской, за то время он выучился кое-чему, потом ещё про себя что-то додумал, а вся эта правда наполовину с выдумкой разбилась в одночасье. Но и это не всё. Его самого поставили под сомнение. Теперь в глазах тех, с кем он трудился, не считая Пьетро и Антонио – им-то было известно больше, он был чужаком, неизвестно откуда взявшимся, вроде и не их сословия. Расспросы Марко и слухи, за ними расползавшиеся, сделали своё дело, теперь итальянцы вообще не понимали, кто он такой, как пришел в мастерскую, и смотрели подозрительно, расположение к нему совсем утратилось.

Я понимаю их тревогу: возможно, в другом положении им это было безразлично, но тогда, в особенности после смерти Дандоло, они с большим недоверием относились ко всему, что выходило за пределы их твердой уверенности или отчетливого понимания. Любой казался им опасен, если не мог доказать свою надежность. Дошло до того, что кто-то потребовал от Антонио объяснений – дескать, как этот парень мог оказаться среди них, зачем его привели в Париж и почему скрывали правду.

Какой между ними шел разговор – точно не скажу, не знаю, но Ансельми, прознав про то, наверное, от Пьетро, впал в бешенство. Ни с кем он в разговоры не вступал, замкнулся совершенно, но я чувствовал силу его напряжения, как оно раскручивалось внутри него – немалым трудом он себя сдерживал. Разговоры и подозрения послужили ему напоминанием о прошлой жизни, и все его переживания от перенесенных несчастий поднимались теперь из глубины, где он хранил их тщательно. Я и его понимал не меньше, ибо сам временами переживал подобное, но разница между нами снова показалась явной: был он не из тех, кто, переждав бурю, с обретенной надеждой стремится продолжить свой путь. В том, что случилось, он увидел обиду для себя, и мучила она его безостановочно, а рассуждать, подобно мне – намеренно нанесена или дело случая – было не в его натуре. И потому напряжение его не иссякало, не мог он от него избавиться, и жаждало оно не простого выхода, но наказания для обидчика. Никогда он с таким не смирится, – понял я, когда, наконец, слухи и до меня дошли, – такого никому не простит.

Он решил сначала, что виной тому Пьетро. Собственно, я и узнал-то, когда Пьетро пришел ко мне в жилище и угрюмо, хотя и беззлобно спросил, передал ли я кому, что он рассказывал. Я выслушал его и ответил отрицательно, и ведь это было правдой! Пьетро смотрел недоверчиво, но что ещё я мог добавить… Ничего им не оставалось, как верить мне на слово, и меня оставили в покое, больше не расспрашивали. А сказал ли потом кто Ансельми, что источником послужил злополучный разговор с Марко или вопроса от Марко ему и так хватило, чтобы перенести на него всю обиду безоговорочно, думаю, уже не столь важно…

*****

14

Когда вспоминаю о Марко, неизменно просыпается моя вина: мучительно сознавать, что я оказался той силой, втянувшей Марко в эту историю. Сейчас почти уверился: будь я с самого первого разговора осмотрительней, ничего бы с ним не случилось, и невредимым он оставался бы в мастерской. А заводить беседу о порядках Венеции вообще-то не стоило, с неё шаг за шагом мы двигались к его гибели. Но когда так думаю, бесплотный голос вторит моим мыслям, что силы неведомые ведут нас в земном пути, где мы лишь гости, хотя и считаем себя хозяевами.

В последний наш разговор я сказал, что бесполезным будет так говорить с Ансельми, раз многое открылось, и слишком он обозлен, как справиться с этим – непонятно. Он же ответил, что позапрошлым вечером Ансельми приходил к нему.

– Упрекал тебя?

– Упрекал? – Марко рассеянно смотрел мутными глазами. – Да, пожалуй, что нет.

– Тогда зачем явился?

– Я сам не понял… Все эти дни он какой-то странный.

– Он зол на твой вопрос, Марко, потому странный, – сердито проговорил я.

– Я столкнулся с ним, когда к себе заходил, он как-то на моём пороге оказался и замялся сразу. А потом говорит, не одолжу ли ему свечу, его запас кончился, а идти в лавку поздно.

– У тебя одолжил? Других не хватало?

– Я тоже подумал, что это предлог. Маялся он, а потом ушел. Поговорить о чем-то хотел – я так чувствовал.

– Но ничего не спрашивал?

Марко задумался.

– Нет, спросил что-то…

Болезненно морщась, он то и дело судорожно сглатывал.

– Спросил, у кого в мастерской я работал, – с трудом припомнил. – Думаю, он выяснить хотел, что мне известно.

Я поддерживал его, ощущая, как Марко содрогается в ознобе.

– Дьявол, земля из-под ног уходит, – Марко слабо простонал.

– Давно это на тебя нашло?

– Сегодня утром, когда в мастерскую собирался, как-то не по себе стало. А потом жажда напала, знаешь, прямо, кажется, никогда не напьюсь, – пожаловался он. – Отлежаться надо.

В жилище я довел его в комнату и вернулся к себе. А ночью проснулся от крика…

Смерть его опустошила меня, принесла какое-то равнодушие ко всему. Ночью я засыпал, но утром поднимался, как без сна провел, и еда утратила вкус, вызывала одно отвращение. В мастерской мог подолгу сидеть без движения, только когда раздражение против меня становилось заметным и грозило неприятностями, вяло принимался за работу. Всё чаще я слышал гневные окрики от мастеров, но меня спасало то, что другие также были подавлены, ошеломлены, растеряны – словами не передать. Однако, и на том несчастья не закончились, казалось, им никогда не найдется предела, так и будут тянуться одно за другим…

Спасение моё от подавленности видел в Ноэль и через несколько дней, когда стало чуть поспокойнее, встретился с ней. Она уже знала о случившемся, а я уже не сомневался, кто мог ей передать. Мне она показалась задумчивой, и я приписал это расстройству, вызванному смертью Марко, хотя теперь понимаю: думала она не о Марко и больше не обо мне. Другое занимало её. Отношения наши видимо оставались вполне добросердечными, только былой оживленности и интереса ко мне она не высказывала. И скорее по заведенной привычке, чем от своего желания, она стояла возле меня – коль скоро мы увиделись – и возвращалась со мной из аббатства.

– С тобой всё хорошо, Ноэль? – спросил я, когда, понурив голову, она шла рядом.

– Да, – односложно отвечала она. – Всё хорошо.

– И дома в порядке? – допытывался, видя её отрешенность. – Матушка здорова?

– Да, – повторила она, не глядя.

В какое-то мгновение я не выдержал такого общения.

– Может, ты не хочешь больше разговаривать со мной? – спросил со сквозившим отчаянием. – Не хочешь видеть? Скажи, зачем скрывать.

– Не говори так, – попросила она и впервые за ту встречу посмотрела в мои глаза. Взгляд её был очень нежным и одновременно каким-то исчезающим, – трудно объяснить, как я это увидел, словно весенний снег превратился в ручеек и ускользнул. Ноэль, Ноэль…

– Ну, а как говорить? – допытывался. – Ты как неживая – что с тобой?

Она помолчала, а потом негромко произнесла:

– Я отвечу тебе, только не сегодня, ладно? Не спрашивай меня сейчас.

– А когда же?

Она опять молчала.

– Через несколько дней…

– Что изменится за несколько дней? – удивился я.

– Ничего не изменится, – лицо её смягчилось. – Но я буду знать наверняка.

И я понял её ответ, всегда понимал, о чем она на самом деле думает, даже несколько слов становились такими простыми и ясными, как если бы она старательно объясняла часами.

Когда-то с надрывом думал: всё-таки он сумел перетянуть её на свою сторону. А становясь взрослее, осознал: никогда она и не была на моей стороне, в смысле, понятном любому мужчине. Такой ответ она могла дать тому, кого считала человеком близким, почти родным, но был тот как младший брат, и всегда она смотрела на меня такими глазами. Её трогательность, нежность, все чувства она обращала ко мне, но так могли бы они распространиться на младшего, хотя достойного заботы и внимания.

От неопытности я тогда мало что разбирал, думал: раз встречается со мной, значит, стремится ко мне. Не подозревал, что не воспринимает она привязанность всерьез и мужчину во мне не видит. Потому и ревность моя показалась ей непонятной, выглядело всё, как младший брат докучает сестре, когда та подросла и другим отдает внимание, он-то привык, что, как в детстве, всё без остатка принадлежит ему.

А в нём сила мужская проступает с каждым днем заметнее и движется к ней. Внимание его, как спасение от опостылевшей жизни – как тут устоять? Чуть больше года минуло с той поры, когда сам находился в похожем томлении, ежечасно мечтая с ним свидеться. Не знаю, вынашивала ли она мысли, что он тот, кто поможет ей начать жить по-новому, но, должно быть, так, какие ещё объяснения… И что я мог противопоставить?

Правда то, что никогда не задумывался, как повернуться к женщине своей мужской стороной, полагал, она и так им явная, раз дана мне природой. И привлечь, убедить не пытался, следовал всему бессильно и послушно. Но в те дни дух мой взбунтовался, смириться с услышанным не пожелал. Злость во мне проснулась, и, хотя ни слова я Ноэль не ответил, с напряжением размышлял: есть ли способ исправить сложившееся. Слова, однажды во сне произнесенные, всплыли в моей голове и неожиданно пролили надежду, а может не поздно, и я в силах изменить? И судьба не откажет мне в последней милости?

Но своим бездействием немногое я накопил, из чего выбирать. Выходом оставались только два пути: разговор с Ноэль или разговор с Ансельми. Оба пути страшили меня, вызывали они во мне тревогу немалую, что к приятностям не приведут. Третьего же не нашлось, если через несколько дней Ноэль собиралась о чем-то известить, я бледнел от мысли, что слова её могут принести.

*****

15

Всё-таки я решился на разговор с Ансельми. Время подобралось совсем неподходящее, наполненное отчаянием, страхом и подозрениями, но на лучшее надеяться не приходилось. Отправился к нему поздним вечером, по моим ожиданиям, он должен быть в жилище. Дверь его комнаты, когда подошел, оказалась наполовину приоткрыта, но, прежде чем войти, я позвал его из коридора. В ответ – ничего, кроме молчания. Может, он и со мной не желает больше разговаривать, – подумалось мне, и, собравшись с духом, заглянул.

Комната пуста, в том виде, что его там не было, а вещей в ней находилось достаточно, и беспорядок сразу бросался в глаза. Сундучок, в который он обычно вещи складывал, был выдвинут на самую середину, крышка его откинута. Вещи частью выложены на постель, кое-что брошено на пол, словно он перебирал их в поисках потерянного. Не вполне понимая, что происходит, я зашел, огляделся, и взгляд мой задержался на сундучке, оказавшемся у ног. Был он почти пуст, только на самом дне я рассмотрел что-то аккуратно завернутое.

Наверно, лукавый потянул – не могу сейчас объяснить иначе, как такое случилось, что не мог я отвести глаз, и незатейливый сверток привлек настолько, что, не удержавшись, опустился на пол, вытянул и разворошил его. Из свертка того выпали две свечи. Вроде, самые обычные, каждый из нас покупал такие свечи в лавке поблизости, я держал их, не понимая, чем они смогли вызвать мой интерес, а за ним – и сомнения, но всё же в них было что-то необычное… А необычно то – стремительно пронеслось в голове – что при мне Ансельми никогда не хранил свечи в сундучке, не имел такой привычки – всегда они лежали у его постели. Он не выносил темноты, если не спал, свечи не гасил и старался держать их в любое время под рукой. Машинально я перевел взгляд к его изголовью и увидел несколько свечей, уложенных в ряд… И только те, что в моей руке, были отделены и так тщательно завернуты.

Но я не успел обдумать увиденное: за спиной с силой хлопнула дверь. Быстро оглянувшись, я увидел его позади стоящим. Он сделал шаг и теперь смотрел на меня странно, иного слова не найти, будто я ему незнаком, он впервые меня видит. Но думаю, взглядом я ему ответил не менее диким после того, что увидел, а потом и услышал от него.

– Того, что ты ищешь, давно уже нет, – раздельно произнес он.

– Ты знаешь, что я ищу?

– Догадываюсь.

Я оторопел от неожиданности, и она оказалась не последней.

– Зачем ты отдал зеркало Ноэль? – спросил он, так просто, будто я просидел у него весь вечер, и мы только о ней и говорили.

Я положил сверток на место и поднялся, теперь говорить небрежно свысока стало бы ему затруднительно.

– Значит, это правда? – ответил невпопад, подумав о своих разговорах с Марко.

– Что – правда? – не понял он.

Но я не стал объяснять. К чему слова? Хотя у меня к нему вопросы тоже имелись.

– Зачем ты отвлекал меня своими вымышленными историями о душах зеркал? – начал я.

– Неправда! – вдруг заорал он так, словно я коснулся самой болезненной его частицы. – Я доверил тебе, во что сам верил. И до сих пор верю!

Он весь затрясся.

– Ты ничего не понял из того, что я говорил! Ничего! Ничего!!!

В каком-то неистовом порыве он развернулся и бросился к окну, мне показалось: того и гляди выскочит наружу. Я подался вперед, чтобы удержать, но нет: Ансельми остановился, вцепился в обрамление, до меня долетало его прерывистое дыхание. Я стоял, как речи лишился.

Наконец, он заговорил.

– Завтра я уйду из мастерской. Навсегда, – выдавил, с трудом разжимая губы.

– Куда? – оторопел я ещё больше.

– Мои дела тебя не касаются. Не собираюсь с тобой обсуждать. Завтра ухожу.

Он растер лоб, словно боль мучила его.

– Но и ты здесь не останешься. Завтра ты уйдешь тоже.

Я замер.

– С тобой?

– Зачем? – раздраженно бросил он. – Уйдешь сам.

– Куда? – снова вырвалось у меня. Больше всего в те мгновения мы походили на безумных.

– Не моё дело. Куда хочешь. Ты должен уйти. Здесь не останешься.

– Вот как, – я даже как-то успокоился. – Почему я должен слушать тебя?

– Ты всегда меня слушал, – немного тише проговорил он. – Не знаю, почему, ты сам так решил.

– А если теперь откажусь?

– Не сможешь. У тебя нет иного выхода.

– Это… угроза?

– Думай, что хочешь. Завтра ты должен уйти, – повторил он. – Меня здесь не будет, но и тебя тоже.

После того восстановилась тишина. Не отрываясь, я смотрел на сверток под ногами, и мой взгляд был хорошо ему заметен. Не я ему угрожал, а он мне, и слова его были нешуточными… О чем я хотел говорить с ним, когда пришел? Мысли окончательно спутались. Мой приход в мастерскую, Ноэль, Дандоло, Марко… Или уход, который он нам назначил? Что хотел узнать? Я поднял глаза.

– Зачем ты всё это затеял?

Он внимательно и жестко смотрел на меня, явно стараясь заставить опустить голову. Но я выдержал его взгляд, последний взгляд, последний миг… Так мы расстались, глядя в глаза друг другу. Последнее, что остается в памяти казненного – эти безликие глаза палача, наведенные на него сквозь прорези.

– Убирайся, – со злобой пробормотал он.

Более не находя слов, я попятился, но в дверях задержался: вопрос, который у меня к тому времени сложился, требовал его ответа.

– Это ты оставлял письма в жилище?

Ничего не дождавшись, я вышел. Когда же вернулся в свою комнату, как в далекой истории с Пикаром, показалось, что всё в тот вечер происходило не со мной. Кто-то другой завтра, может, и выйдет из дома, и отправится, куда глаза глядят, я же не представлял, что смогу такое проделать. С чего вдруг он этого от меня добивается? Нет, я спокойно приду в мастерскую, буду как всегда терпеливо дожидаться, когда понадобится моя помощь. И день будет самым обычным. Или нет, завтра пойдет иначе. К началу делания все соберутся в мастерской, все, кто в ней трудился. Даже Марко и Дандоло, увижусь с ними. И Ансельми, конечно. Меня слегка знобило, руки не слушались, пока с трудом раздевался. Вот такой будет день, а вечером, когда останусь один, примусь разбирать знакомые до последней царапины инструменты, не меньше, чем в сотый раз раскладывать их по ящикам. Почему я должен отказаться от этого? Пальцы мои немели, будто прикасались к холодной поверхности.

Среди ночи проснулся, словно кто-то ударил с размаху. В груди нестерпимо давило, от боли не мог распрямиться и дышал сбивчиво. Такой болезни не был подвержен раньше, и потому страшно сделалось, как никогда в жизни, я подумал: Ансельми, подозревая, что всё-таки могу его ослушаться, привел угрозу в исполнение. Словам о моём уходе он придал особый смысл, тогда в ближайший день я действительно встречу Дандоло и Марко. Передо мной на столике, который он так и не забрал, слабо виднелась погашенная перед сном свеча, от одного её вида ноги бились крупной дрожью, и пот обильно стекал по спине, пропитывая тюфяк, словно я в лужу улегся. Я боялся, что не доживу до рассвета.

Но время бежало, и постепенно кое-как успокоился, жестокий страх проходил, и боль поутихла, оставляя знобящую испарину. Мне стало легче, когда в голове спасительно мелькнуло имя отца Бернара.

*****

16

Рассвет застал меня стоящим у окна. Прислушиваясь к доносившимся голосам, я ждал, пока все разойдутся из жилища. Наконец, гудение внизу стихло, и я решил, что моё время выходить: если и не все ушли, во всяком случае, немногие остались. Но на пути в комнату Ансельми никто не встретился, когда я шел к нему, разговаривать более не собирался, хотел только удостовериться, не изменил ли он своего решения.

Я едва успел коснуться двери, более ничем не сдерживаемая, она легко открылась передо мной, и изнуренный бессонной ночью, я не удержался от внезапных слез. На сей раз он не вышел, а ушел. Сундучка Ансельми не было. И другие вещи исчезли со своих мест. Как в один день из жилища исчезали вещи Дандоло, Марко… Теперь его, кто мог представить, что дойдет до такого? Вне себя от его ухода, в какое-то мгновение я был почти готов пуститься на розыски, и так отчаянно возжелал, чтобы мы вернулись к самому началу и прошли всё заново, но по-другому, ничем не омрачая, словно моих подозрений о его виновности в двух умышленных преступлениях как ни бывало. Такой странный необъяснимый порыв нашел на меня, и ещё какое-то время я стоял на пороге, глотая слезы, и были со мной необдуманные, невыполнимые желания, – я сам понимал.

Вскоре украдкой вышел из жилища, но в аббатство явился ближе к обеду, зная, что в середине дня отец Бернар обычно имеет свободный час и переговорить с ним будет проще. А как они искали недостающих работников, поскольку в мастерскую я так и не зашел, – про то мне не известно. Меня же моё отсутствие не смущало, наверно, предугадывал, что обратной дороги туда не будет.

Отец Бернар встретил любезно и, одновременно, настороженно. Этому вполне имелось объяснение, думаю, с некоторых пор он так относился к большинству обитателей стекольной мастерской, коль ни одна из других мастерских улицы Рейн, как и всего ремесленного предместья, по прошедшим событиям не могла сравниться с нашей. После всего пережитого намерения прятаться как-то утратились, было в том уже не много смысла. Потому мы оставались в церкви, только перешли дальше от входа, где наше уединение никем не нарушалось, и я сказал, что сильно нуждаюсь в его совете, но рассказ мой – не исповедь, хотя в нём я ничего не утаю. И после того, как изложено полностью, надеюсь, что использовано будет во благо и дальнейшее в его руках. Никакого удивления он не высказал, на все мои слова согласно кивнул. Но по мере моего рассказа настороженность его сменялась угрюмостью, опустив глаза, он сдержанно меня выслушивал.

Свой рассказ я начал с того вечера, когда Ансельми поведал мне о появлении посланцев в Париже, и далее следовал порядку событий, закончив тем, что увидел утром того дня. Временами, признаюсь, не выдерживал, и слезы набегали на мои глаза. Он же во время рассказа ни разу не переспросил меня, ни разу не остановил, и в конце я почувствовал, что в моём рассказе для отца Бернара есть новости, однако известно ему куда больше.

Когда я закончил, он находился в тяжелой задумчивости, потом неожиданно произнес:

– Это Ла Мотта, Корнелиус.

– Что – Ла Мотта? – сразу не разобрал.

– Ты слышал его шаги на лестнице.

– Ла Мотта? – поразился я. Определенно, отцу Бернару было известно всё о мастерской. – Но куда он ходил?

– Вероятно, на встречу с теми, кто следил за мастерской, – пояснил отец Бернар.

– Посланцами Республики?

Но он ответил отрицательно.

– За мастерской следили не только посланцы, но и слуги короля.

– Зачем? – растерялся я. – Это было нужно? Так принято?

– Каждый охраняет свои тайны, – он махнул рукой. – А про Ла Мотта давно подозревали, что в Париже он связан со шпионами мессира Кольбера.

– Но зачем им понадобился Ла Мотта, если есть Дюнуае? – ещё не веря, вопрошал я.

– Чем больше сведений, тем надежнее, сын мой. К тому же, Дюнуае с трудом управлялся с итальянцами, а Ла Мотта знал их лучше.

– А почему он уходил ночью?

– Не мог же он встречаться средь бела дня, как ты себе представляешь? В мастерской, за работой?

– Вечером…

– И вечером могли заметить. Будь ты на его месте, поступал бы с не меньшей осторожностью.

– А ночная стража? Какая осторожность? Она могла схватить его.

Он усмехнулся.

– Думаю, ему ничего не угрожало. Его встречали в условленном месте и отводили, куда следует. И под их покровительством он возвращался.

– А ключи? Откуда он взял ключи?

По лицу отца Бернара скользнуло недоумение.

– Они у него имелись с самого начала.

– Ключи были только у Антонио, – возразил я.

– Это не так, Ансельми, – вдруг сказал он.

Удивленный и обескураженный, я старался поймать его взгляд.

– Вы… Назвали меня Ансельми, отец Бернар.

Но он ускользнул от меня, как-то смешался, провел по лицу, словно хотел отбросить что-то, мне невидимое. Потом отвернулся и произнес одно короткое слово:

– Прости.

Стараясь убрать неловкость, он продолжал почти невозмутимо:

– Отчего ты решил, что свечи… особенные?

– Я просто подумал, отец Бернар. Раньше, когда собирались в жилище, часто вспоминали о Венеции, и многое услышал из разговоров, я ведь понимаю их язык. Они не очень церемонились с тем, кто, по их мнению, должен исчезнуть с этого света, – печально довершил я.

– Да, я тоже про такое слышал, – он вздохнул. – Когда мне довелось там побывать.

– Вы были в Венеции?

– Нет, Корнелиус, я не заходил так далеко, но я говорю об Италии. Из таких же историй я знаю, как они… хм… – он замялся. – Прибегают к некоторым средствам, чтобы избавиться от соперника или наказать провинившегося. Но они не исключение, думаешь, здесь не поступают также?

– Наверно, – равнодушно согласился я на его предположение, что и у нас кому-то по соседству ничего не стоит замыслить убийство. – Но что же мне теперь делать?

Ответ пришел не сразу, а услышав его, я всполошился.

– Тебе пока не надо возвращаться в жилище.

– Но ведь он ушел! – воскликнул я.

– Ты уверен в этом?

– Да, отец Бернар. Его вещи пропали из комнаты.

– И кто знает – может, на случай твоего возвращения кое-что припрятано. Ты так не думал?

Перед глазами вновь проплыла одинокая свеча, оставленная на столе… Я вздрогнул.

– Или задумает вернуться, – говорил он спокойно, будто не замечая моего испуга. – Встретит там, где ты не ждешь. Неужели не понимаешь: тот, кто допустил такой разговор, уже ни перед чем не остановится.

Каждое произнесенное слово ранило всё больнее, я совсем поник.

– Почему… Как вы думаете, почему он так поступил?

Отец Бернар смотрел пристально, и сострадание виделось в его глазах.

– Ты не ожидал от него? Не мог представить, что он способен?

– Никогда… А вы ожидали?

Тем утром у окна долгие часы я не мог думать ни о чем, кроме: как он смог решиться на такое деяние? Значит ли это, что вознаграждение было столь немалым, и он не устоял, но чем сумели соблазнить его, обнадежить? Обещаниями принять в цех по возвращении в Венецию? И это стоило двух жизней… А может, ему заплатили такими деньгами, от которых отказаться не сумел, слишком хорошо помнил, как страдал в голодное безденежное время там, где убогая нищета соседствует с безудержной роскошью, что делает нищету особенно заметной и унизительной. Возможно, последнее – самое верное. Я сказал о том отцу Бернару, он лишь пожал плечами.

– Твои это рассуждения, Корнелиус, а чего строить догадки впустую? Никогда наверняка не узнаешь, что творится в чужой душе, так уж лучше вернуться к тому, что случилось с нами.

Как в истории с письмом, не стремился он со мной обсуждать, не желал моего любопытства, но я с пониманием принял и решился довериться. Что мне ещё оставалось после смерти Марко?

– И куда же мне деваться, если не возвращаться в мастерскую? – робко спросил с надеждой, что сказанное не обернется против меня.

– Куда деваться? – он сцепил пальцы у подбородка. – Не гнать же тебя на улицу. Оставайся сегодня в больнице, завтра решим.

*****

17

Через пару дней отец Бернар сказал, что в городе Ансельми так и не нашли. Куда он делся – никто не знал, просто исчез, другим про свой уход не проронил ни слова, ни с кем не прощался. Я же подозревал: он ушел вместе с посланцами, не смог более оставаться, и ему позволили спокойно вернуться, ещё бы – он выполнил своё дело. Пьетро, потрясенный его исчезновением и тем, что, по слухам, за этим крылось, слег, и в мастерской сильно о том беспокоились.

Все новости, которые выкладывал отец Бернар, непривычно мне было слушать, будто слежу за ними со стороны и к произошедшему не имею никакого отношения.

– Вы говорили им про меня, отец Бернар? Что я у вас остался.

– Нет, сын мой, я не стал этого делать.

Выглядел он сильно озабоченным.

– Я подумал, что большим благом будет молчание, и сам я вправе решать, что есть большее благо. Но Господь указал на моё место, – говорил он неопределенно и словно извиняясь.

– О чем вы, отец Бернар?

– На твоём положении моё молчание сказалось неважно.

– Что? – переспросил я довольно безучастно.

– Теперь они думают, что вы убежали вместе. И ты с ним заодно.

Когда же отец Бернар сказал, что мне будет лучше на какое-то время покинуть Париж, я так возмутился, не хотел даже про то слышать. Нетерпеливо и горячо возражал на все его попытки убедить, так что в конце отец Бернар сам потерял терпение.

– Почему ты так противишься этому? – вскричал он.

И тогда я сказал: из-за Ноэль.

– Не смогу её оставить, – прошептал, не столько ему, сколько себе.

Он, разгоряченный моим несогласием, немного успокоился, но не отступил:

– Послушай, Корнелиус, ну, будь ты благоразумен, что ещё остается? Обратно в мастерскую тебе не вернуться, а в аббатстве каждый заметить может – всё равно, что дьявола искушать. К чему это приведет, мало нам несчастья?

Я понимал: правда – в его словах, но упрямился, тогда он прибегнул к последнему доводу:

– Что ты для неё можешь сделать, когда сам в таком положении? И потом… Я не отправляю тебя навечно, при первой возможности вернешься обратно.

Этим он меня убедил. А может, я позволил ему принять такое решение. Горько мне об этом думать, но раз случилось…

Оказалось, что через несколько дней в монастырь Клюни уходит брат Гийом, знакомый мне по больнице, и отец Бернар предложил нам отправиться вместе.

– Это ведь недалеко от того места, где ты родился? – полюбопытствовал он, показывая, как хорошо помнит про нескладного мальчишку, пришедшего в аббатство после побега с гвардейцем. – Разве не хочешь навестить родных?

Я хранил молчание под его внимательным взглядом.

Собирать в дорогу было нечего: после столь поспешного ухода из жилища у меня и одежды не осталось, кроме как на мне, и кое-что одолжили по доброте братья. Перед расставанием я зашел к отцу Бернару, он торопился на вечернюю литургию, потому наш разговор получился совсем кратким.

– Вы скажете Ноэль обо мне? – попросил его напоследок.

– Скажу, скажу, сын мой. Тебе не надо тревожиться, – он обнадеживающе тронул моё плечо. – Я же обещал: как всё устроится, пришлю известие, и ты сможешь вернуться.

Я уповал только на это. С Ноэль к тому дню не виделся больше недели и не находил покоя, что разлука протянется и далее, и завершение её не намечено.

– Когда это случится, как вы думаете? – спросил, неуверенно поглядывая.

Но он был далек от мыслей, меня изнурявших.

– Давай не будем гадать, Корнелиус. Всё в руках Божьих, положимся на его милость. Молись усердно, и Господь вернет на путь уготованный.

Я проводил его, в церковь не зашел, отправился в больницу, хотя терпеть не мог то место, но в те дни безвылазно скрывался в ней, опасаясь попасться работникам мастерских.

– Буду ждать нашей встречи, – сказал он напоследок.

– Я тоже, отец Бернар, – ответил почти неслышно.

В дорогу мы вышли затемно. Брат Гийом шел впереди, я – чуть поотстав. Снова я отправлялся в неведомый путь, вроде, и на этот раз неплохо сложилось: дан в помощь провожатый, а мог бы скитаться в одиночку, – думал про себя, – хуже намного. Но напрасно я хотел себя подбодрить, напрасно пытался настроить на скорейшее возвращение, не звучало больше в душе ни отзвука, ни отголоска от того, что ведет нас в земном пути и любую дорогу сделает более доступной. Надеялся на то, во что сам не верил, я как в глухую стену уперся, заступничества не ждал и, принужденный к новой дороге, уныло плелся за Гийомом. А такое вряд ли хорошим концом завершается.

Когда мы шли, ночь близилась к исходу, но рассвет ещё не проступал. В первый раз я оказался в Париже в столь темное время, и город повернулся совсем незнакомой стороной, иной, чем при свете. Безлюдный, хотя заметил смутную тень, распростертую возле сточного желоба, и было потянул Гийома за рукав, но тот отмахнулся, и, не переговариваясь, мы продолжали наш путь. Тихо было, а шаги наши будили добрых горожан, заставляли недовольно ворочаться в теплых постелях. И обитатели гнусных местечек не встретились, должно быть, отправились к тому времени на покой. Так и не увидел их ночную жизнь воочию, только кое-что слышал от Ансельми, он-то к ним захаживал – из-за любопытства или легкой радости искал. Там, небось, и встретили его эти посланцы – не к мастерской же они пришли с привратником разговор завести. Нет, кто-то указал на него, может, женщины те неразборчивые и продажные, преисподняя им давно уготована, за ломаную монету сдадут – не задумаются.

Когда же мы приблизились к самой восточной окраине города, перед нами открылась полоска розово тлеющего неба, впервые за многие дни обещая дать городу солнечные лучи. Мне не хотелось вспоминать об Ансельми, особенно начиная новый путь, на котором его более не было. Самым правильным тогда я считал поскорее избавиться от всего, что с ним связано, имея воспоминания и размышления о том, что толкнуло его на преступление, и как теперь ему живется с тем, что он сотворил. В свой последний день в аббатстве Сент-Антуан, стоя в молитве, пообещал себе больше о нём не помнить, выбросить из головы, но, едва с колен поднялся, как он снова явился моим глазам, и так я видел его много раз на дню долгие-долгие годы…

*****

18

Описывать наше путешествие не стану, листы мои – не о нём, добавлю лишь, что проведя почти два месяца в пути, мы более-менее благополучно добрались до Клюни. В сущности, Гийом оказался неплохим малым и кое-как скрасил моё состояние: мне дорога далась с великим трудом, как с ней справился – сам не понимаю. Подчас места не находил, так изводился, что глаз не смыкал, глотка не мог сделать, и несколько раз из-за моего недомогания нам приходилось задерживаться. Даже Гийом, несмотря на извечное своё отупление, однажды спросил, что это на меня находит, и не теряю ли я постепенно рассудок.

В Клюни он передал отцу-настоятелю письмо из Сент-Антуана, с вниманием оно было прочитано, и я получил келью для проживания с тем условием, что буду работать по хозяйству, на скотном дворе, и ещё множество мелких поручений мне вменялось. Моё положение всегда было незавидным – ведь я не монах – и на сей случай никакие уговоры не подвигали. Пойти под покровительство святого Бенедикта никогда не соглашался, чем, конечно, злил настоятелей – за время моего пребывания в обители они менялись трижды. И всегда я оставался прислужником, да и на такую уступку пошли только из уважения к прошению из Сент-Антуана.

Брат Гийом так и остался единственно близким мне по прошлой жизни, с другими я как-то не сблизился, они меня сторонились, ну, и я особо не искал их внимания, чужим был среди них. Но Гийом не жил в Клюни постоянно, а раз-другой в год на долгие месяцы уходил – как он объяснял – в паломничество, и часто путь его пролегал через Париж.

Думаю, вы давно поняли: прожил я в монастыре не месяц, и не два, а гораздо дольше, и бежать оттуда не пытался. Об Ансельми и Ноэль я вспоминал, не переставая, но ничего не приносили эти мысли, кроме безысходности и боли, а в дорогу они уже не тянули. Потому всякий раз я покорно ждал возвращения Гийома: вдруг он принесет известие, от которого дух мой взыграет немедленно. Надеялся на несбыточное, будто что-то нашептывало мне: чтобы получать такие известия, потрудиться следует больше моего. Но когда Гийом появлялся в аббатстве, я неизменно шел к нему с вопросом: видел ли он отца Бернара и спрашивал ли тот обо мне. На это он бурчал что-нибудь утвердительное или односложно отвечал: да.

– Просил ли он передать мне что-то на словах?

Гийом лишь качал головой. Никаких известий не приходило. Значит, так нужно, собираясь с силами, думал я – он помнит про меня и лучше знает, как поступить, причин не доверять отцу Бернару у меня не было.

Но однажды не вытерпел и, видя, как Гийом собирается в дорогу, попросил:

– Когда увидишь отца Бернара, скажи ему имя Ноэль, просто скажи: Ноэль – он поймет.

– Что за Ноэль? – тупо уставился он на меня.

– Избавь меня от своих вопросов! Прибереги их для кого-нибудь другого! – не сдержавшись, выкрикнул я. – Скажи имя – и всё. И принеси ответ. Большего не требуется!

Он что-то суетливо забормотал. Я уж был не рад тому, что затеял. Ничего он не узнает, всё перепутает.

В тот раз, как нарочно, он задержался – я уж счет дням потерял, на такое их число моего умения считать не хватило. Когда же он, наконец, объявился, то был явно доволен, уверенный, что справился с моим поручением. Из своего дорожного мешка он вытащил свернутый лист и принялся говорить, как отец Бернар наказал прочитать только мне и слово в слово. Он ещё бы рассказывал, но я слушать не стал, заторопил его.

– Мне горько отвечать на твой вопрос, Корнелиус, – слегка запинаясь, Гийом читал монотонно, безо всякого выражения, словно речь велась о покупке дешевой утвари для хозяйства. – Признаюсь, я долго размышлял, дать тебе знать или лучше оставить в неведении. Но, в конце концов, принял решение сообщить, как мы говорили однажды, не мне судить, что есть большее благо – всё в руках Господа, сын мой, он ведет нас в пути от рождения до самой смерти, я лишь покорный исполнитель воли его. И если ты задал вопрос, ответ для тебя существует и придет к тебе, так или иначе. Поэтому с прискорбием сообщаю: Ноэль давно нет на этом свете, она скончалась через три месяца после твоего ухода. Хоронили не у нас, я был лишен возможности утешить её мать, и слухи о смерти Ноэль дошли до меня позже её кончины. Говорили: умерла она в горячке, но истинной причины никто не знал. И только совсем недавно открылось дело некой знахарки, судили которую за то, что распространяла она зелья всякие. В ходе дознания называла она имена тех, кто приходил к ней по невежеству, и в их числе с удивлением и болью я услышал имя Ноэль. Я сам задал вопрос: когда и за каким снадобьем обращалась сия девица. Знахарка ответила: чтобы избавиться от младенца в утробе, и, подсчитав, я установил, что было это примерно за две недели до кончины. Знахарку за столь гнусные деяния приговорили к смерти, но разве может приговор, пусть суровый и соразмерный вине, служить утешением и облегчить страдания тех, чьи близкие по умыслу – не создателя нашего, а человеческому – лишились жизни? Знаю, известие отзовется скорбью в твоей душе, но молись, сын мой, и я молюсь еженощно за покой и прощение для Луизы Мари Ноэль Вийон, таково её подлинное имя. О матери Ноэль мне ничего не известно. Отец Бернар.

Гийом, закончив читать, неторопливо свернул послание и смотрел на меня безучастно. Хотя нет, теперь я припоминаю, он что-то спросил. Вроде, кем мне приходится эта Ноэль.

– Кем приходится, – повторил я.

Кем приходится… Кем приходится… Слова застучали в голове, словно дробь адского барабана, всё громче и громче, пока силой своей не вызвали нестерпимую боль, пришедшую в каждую частицу моего тела. Мне хотелось броситься наземь, биться о холодный пол, кричать от обиды и боли, звать на помощь – что угодно, только бы как можно быстрее сбросить с себя, не дать задержаться, иначе она поднимется к самому горлу, сожмет и просто задушит. Но вместо этого, кажется, я ответил Гийому. Внешне я был очень спокоен. Только побледнел немного – так он мне сказал.

Я попросил отдать мне письмо. Он удивился тому больше, чем известию в самом письме. Зачем оно тебе, ты же не умеешь читать, но отдал, когда я, стиснув зубы, повторил просьбу и протянул руку.

Я хранил письмо довольно долго, десяток лет точно. Время от времени вынимал и заглядывал в него, как когда-то смотрелся в зеркало, и потом всюду мерещились слова, прочитанные Гийомом: молись, сын мой, и я молюсь еженощно… Повторял их, глядя на листок, пока однажды он не рассыпался от ветхости прямо в руках. Но даже после, какое-то время я хранил обрывки, а когда они совсем превратились в пыль, не выбросил, нет – я закопал остатки, похоронил.

*****

19

Годы опять текли, уходили, как вода сквозь пальцы. Ничего в моей жизни не происходило, припомнить и сказать не о чем, даже о детстве я рассказал здесь куда больше.

Однажды Гийом долго отсутствовал, я почти попрощался с ним, думая: он не вернется больше, но он пришел и принес известие, что отец Бернар умер… Так оборвалась последняя нить, связывающая меня с прошлым, и ничего не осталось, кроме того, что помнил. Воспоминания, воспоминания, которые со временем стали казаться мне просто вымыслом. Да, можете представить, я стал сомневаться: жил ли Париже, есть ли в нём улица Рейн и мастерская на этой самой улице. Всё казалось небытием. И я сам небытие.

Тянулось это долго, очень долго. Я не роптал, не перечил, дух мой не бунтовал. Я смирился, как и прежде покорно мирился со многим в своей жизни. Каждый день выполнял всю ту же простую работу, почти не задумываясь, что делаю. А почему изменилось? Мне неведомо. Но одним утром, хотя было оно весенним, но самым обычным и непримечательным, я проснулся, с трудом спустил ноги с постели, ощущая, как плохо сгибается и ноет тело. Сидел, скорчившись от боли, и, казалось, чувствовал каждую морщинку, все они, до последней, порождены стремительно пролетевшими событиями и долгой памятью о них. И вдруг понял, что хочу иметь хоть какое-то подтверждение тех остатков в памяти, чудом сохранившихся. Хочу убедиться, что была у меня другая жизнь.

Постанывая, сполз с постели и подошел к окну. Теплый ветерок, залетая, шевелил мои сильно поредевшие волосы. И тут я услышал в себе тот слабый отзвук, еле приметно он ожил в моей душе. Что-то звало меня, подобное тому, как уже вело однажды по дороге в Париж… Не веря самому себе, я стоял, боясь шелохнуться и вспугнуть его, но он не исчезал, только слаб был очень, едва различим.

На следующий день он повторился, я даже не знал, что и думать, а от него уже не было избавления. Напоминал о себе всё чаще и решительнее, не оставлял в покое, теребил день за днем, пока я не сдался, а он не добился своего. И через год с лишним он притянул меня к тому самому месту, на той улице Рейн, где почти полвека назад я стоял в ожидании, себя не помня от радости…

*****

20

Моё преступление не раскрылось, по крайней мере, поводов для сомнения в этом никогда не получал. Ни разу я в нём не признался, хотя проносились мгновения, когда казалось, готов был – вот-вот заговорю. Но каждый раз что-то останавливало, словно кто-то свыше давал знак, вовремя одергивал, и я продолжал хранить молчание. А тот, кто прерывал меня, знал, что раскаяние в содеянном я пережил, пронес через себя, и признавал моё раскаяние достойным, коль за Пикара меня не судили, другим человеком наказание мне не назначено.

И всё же наказание я получил: чем ещё считать мои десятки лет, прожитые в тоске и забвении в монастыре, но, думаю, и так понятно, за что дано. Я не смог удержаться на том пути, не смог воспользоваться многим из того, что мне давалось, и судьба лишила меня своей милости…

А сквозь годы, вспоминая об Ансельми, мог бы сказать… Моим глазам он всегда предстает в том возрасте, в котором мы с ним когда-то расстались, и мне трудно представить, что оставили годы на его лице. Не скрою, временами я задавался вопросом: вспоминает ли он обо мне, ведь моё участие в его судьбе малым не назовешь, и хорошим оно не закончилось. И тогда мне кажется, что, если в мыслях я вижу Ансельми, это его воспоминания находят меня и связываются с моими. А тот, кто теперь пребывает в уверенности, что напоследок на этих листах я метну в него стрелы отравленные и напишу о своих проклятиях, ошибается: ничего из этого я не сделаю, ничего похожего в душе своей не сохранил. А скажу лишь, что надеюсь: дожил он до моих лет, и простится ему содеянное теми, кого встречал он на пути к счастью, которого искал…