В поэме «Москва — Петушки» (гл. «Петушки. Перрон») есть довольно странный сон главного героя Венички, в котором появляется царь Митридат:

А потом, конечно, все заклубилось. Если вы скажете, что то был туман, я, пожалуй, и соглашусь — да, как будто туман. А если вы скажете — нет, то не туман, то пламень и лед — попеременно то лед, то пламень — я вам на это скажу: пожалуй что и да, лед и пламень, то есть сначала стынет кровь, стынет, а как застынет, тут же начинает кипеть и, вскипев, застывает снова.

«Это лихорадка, — подумал я. — Этот жаркий туман повсюду — от лихорадки, потому что сам я в ознобе, а повсюду жаркий туман». А из тумана выходит кто-то очень знакомый, Ахиллес не Ахиллес, но очень знакомый. О! теперь узнал: это понтийский царь Митридат. Весь в соплях измазан, а в руках — ножик…

— Митридат, это ты, что ли? — мне было так тяжело, что говорил я почти беззвучно. — Это ты, что ли, Митридат?..

— Я, — ответил понтийский царь Митридат.

— А измазан весь — почему?

— А у меня всегда так. Как полнолуние — так сопли текут…

— А в другие дни не текут?

— Бывает, что и текут. Но уж не так, как в полнолуние.

— И ты что же, совсем их не утираешь? — я перешел почти на шепот. — Не утираешь?

— Да как сказать? Случается, что и утираю, только ведь разве в полнолуние их утрешь? Не столько утрешь, сколько размажешь. Ведь у каждого свой вкус — один любит распускать сопли, другой утирать, третий размазывать. А в полнолуние…

Я прервал его:

— Красиво ты говоришь, Митридат, только зачем у тебя ножик в руках?..

— Как — зачем?.. Да резать тебя — вот зачем!.. Спрашивает тоже: зачем?.. Резать, конечно…

И как он переменился сразу! Все говорил мирно, а тут ощерился, почернел — и куда только сопли девались? — и еще захохотал, сверх всего! Потом опять ощерился, потом опять захохотал!

Озноб забил меня снова: «Что ты, Митридат, что ты! — шептал я или кричал, не знаю. — Убери нож, убери, зачем?..» А он уже ничего не слышал и замахивался, в него словно тысяча почерневших бесов вселилась… «Изувер!» И тут мне пронзило левый бок, и я тихонько застонал, потому что не было во мне силы даже рукою защититься от ножика… «Перестань, Митридат, перестань…»

Но тут мне пронзило правый бок, потом опять левый, потом опять правый, — я успевал только бессильно взвизгивать, — и забился от боли по всему перрону. И проснулся, весь в судорогах.

Вокруг — ничего, кроме ветра, тьмы и собачьего холода. «Что со мной и где я? Почему это дождь моросит? Боже…» [1020]

В своем комментарии к этому фрагменту Э. Власов приводит некоторые исторические сведения о понтийском царе Митридате VI Эвпаторе (132–63 гг. до н. э.). В частности, мотив «ножика» и «резанья» он возводит к эпизоду 89 г. до н. э., когда царь Митридат Эвпатор, захватив Малую Азию и часть Балкан, приказал учинить массовую резню, жертвами которой стали римляне. По некоторым сведениям, было убито около 80 000 человек.

Другой эпизод, связывающий Митридата с «ножом» и «резаньем», таков: будучи жестоким тираном, Митридат претендовал, среди прочего, на звание искусного лекаря и собственноручно резал и калечил своих приближенных. Наконец, мотивы меча (ножа) и резанья связаны и с обстоятельствами смерти Митридата: разбитый римлянами и всеми покинутый, понтийский царь Митридат, не желая сдаваться врагу, покончил жизнь самоубийством, бросившись на меч (по другим сведениям, царь Митридат приказал одному из наемников заколоть его мечом).

Не исключая этих вполне возможных исторических подтекстов, отметим, что эпизод с царем Митридатом в поэме «Москва — Петушки» подсвечивается и другими совершенно очевидными (и не очень) аллюзиями, о которых комментатор почему-то забыл сказать (или о них сообщает при комментировании других мест поэмы Вен. Ерофеева). Прежде всего мотив зарезанного ребенка явно актуализирует знаменитый исторический сюжет убиения царевича Дмитрия в Угличе 15 мая 1591 года. Но по официальной версии царевич, который страдал падучей болезнью (эпилепсией), был не убит, а, играя в «тычку ножом», в припадке падучей упал на нож и сам зарезался.

Исторический мотив убиения царевича Димитрия появляется (упоминается) уже в первой главе поэмы (гл. «Москва. На пути к Курскому вокзалу»), правда, практически без ясной мотивировки:

«И в какой последовательности? Во благо ли себе я пил или во зло? Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает. Не знаем же мы вот до сих пор: царь Борис убил царевича Димитрия или же наоборот! (курсив мой. — С.Д.)» (с. 140).

Вторая (хотя и менее очевидная, но не менее бесспорная) аллюзия на историю гибели от ножа царевича Димитрия содержится в словах Венички о своем сыне-младенце:

«Если нож или бритва попадутся ему на глаза — пусть он ими не играет (курсив мой. — С.Д.), найди ему другие игрушки, Господь» (с. 164).

Еще один мотив, связанный с царевичем Димитрием, оказывается и более имплицитным: это — мотив орешков. Как гласит легенда об убиении царевича Димитрия, в момент убийства царевич держал в руке горсть орехов, которые и были затем положены при погребении вместе с убитым. Об этом сообщал князь Василий Шуйский через пятнадцать лет (когда в 1606 году в Москву, в Архангельский собор, торжественно были перевезены мощи нового чудотворца святого великомученика Димитрия-царевича):

Мощи его целыя, ничем не вредимыя, только в некоторых местех немножко тело вредилося, и на лице плоть, и на голове волосы целы и крепкие, и ожерелье жемчужное с пуговицами все цело, и в руце левой полотенце тафтяное, шитое золотом и серебром, целое, кафтан весь таков же <…> и сапожки на нем целы, только подошвы на ногах попоролися, а на персех орешки положенные, на персех горсть. Сказывают, что коли он играл, тешился орехами и ел, и в ту пору его убили, и орехи кровью полились, и того для тые орехи ему в горсти положили, и тые орехи целы [1024] .

Об орешках упоминает и присутствовавший при погребении царевича в Архангельском соборе дьяк Иван Тимофеев, который якобы видел их, когда несли гроб. Упоминаются орешки и в других исторических источниках — например, в книге Исаака Массы «Краткое известие о Московии в начале XVII в.»: «<…> И после обеда дьяк предложил двум или трем молодым дворянам устроить игру в орехи (курсив мой. — С.Д.), в которой, по его словам, желал принять участие Димитрий; <…> И тем временем, в самый разгар игры двое помянутых убийц перерезали царевичу горло, от сильного смущения забыв умертвить других детей, тотчас бежали <…>».

Однако орешки, якобы бывшие в руках царевича Димитрия в момент его убийства, не упоминаются в документах следственного дела об убиении царевича. Как резонно полагает Р. Скрынников, они «появляются» в этой истории позднее, только в 1606 году, уже как элемент церковной легенды об убиении Димитрия, тогда же причисленного к лику святых.

В дальнейшем легенду об орешках убиенного царевича Димитрия использует М. Волошин в стихотворении «Дметриус-император (1591–1613)» (1917):

В Угличе, сжимая горсть орешков [1028] Детской окровавленной рукой, Я лежал, а мать, в сенях замешкав, Голосила, плача надо мной. С перерезанным наотмашь горлом Я лежал в могиле десять лет; И рука господняя простерла Над Москвой полетье лютых бед [1029] .

Но этот же мотив «орешков» неоднократно (5 раз) появляется в поэме Вен. Ерофеева, приобретая статус лейтмотива:

«Скорее даже так: орехи (курсив мой. — С.Д.) [1030] я купил до кориандровой, а уж конфеты — после» (с. 143; гл. «Москва. Ресторан Курского вокзала»).

«А там, за Петушками, где сливаются небо и земля, и волчица воет на звезды, — там совсем другое, но то же самое: там, в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой, распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву „ю“ и за это ждет от меня орехов . Кому из вас в три года была знакома буква „ю“? Никому; вы и теперь-то ее толком не знаете. А вот он — знает, и никакой за это награды не ждет, кроме стакана орехов » (курсив мой. — С.Д.)  (с. 160; гл. «Реутово — Никольское»).

«— До чего не доеду?!. До них, до Петушков — не доеду? До нее не доеду? — до моей бесстыжей царицы с глазами, как облака?.. Какие смешные вы…

— Нет, мы не смешные, мы боимся, что ты до него не доедешь, и он останется без орехов… (курсив мой. — С.Д.)

— Ну что вы, что вы! Пока я жив… Что вы! В прошлую пятницу — верно, в прошлую пятницу она не пустила меня к нему поехать… Я раскис, ангелы, в прошлую пятницу, я на белый живот ее загляделся, круглый, как небо и земля… Но сегодня — доеду, если только не подохну, убитый роком… Вернее — нет, сегодня я не доеду, сегодня я буду у ней, я буду до утра пастись между лилиями, а вот уж завтра!..

— Бедный мальчик… — вздохнули ангелы.

— „Бедный мальчик“? Почему это „бедный“? А вы скажите, ангелы, вы будете со мной до самых Петушков? Да? Вы не отлетите?» (с. 164; гл. «Салтыковская — Кучино») [1031] .

«Боже, где твой чемоданчик с гостинцами?.. два стакана орехов для мальчика <курсив мой. — С.Д.> , конфеты „Василек“ и пустая посуда… Где чемоданчик?» (с. 237; гл. «Петушки. Перрон»).

«Да конфеты, конфеты „Василек“… И орехов двести грамм (курсив мой. — С.Д.), я младенцу их вез, я ему обещал за то, что он букву хорошо знает…» (с. 241; гл. «Петушки. Садовое кольцо»).

На первый взгляд орешки, которые везет Веничка своему сыну в Петушки в качестве гостинца, — не более чем бытовая деталь. Но настойчивость, с которой эта деталь предъявляется читателю, заставляет подозревать ее неслучайность и, следовательно, особый смысл. Примечательно, что в двух последних случаях мотив «орешков» появляется сразу после эпизода с царем Митридатом.

Примечательна и ономастическая игра с именем Митридат. Обратим внимание на то, что имя «первенца» в поэме Вен. Ерофеева — Вадим (см. эпиграф; «Вадиму Тихонову, моему любимому первенцу»), которое в обиходе часто превращается (хотя и ошибочно) в имя Дима и начинает восприниматься, следовательно, как просторечный вариант имени Димитрий/Дмитрий. В пользу возможного каламбурного обыгрывания автором этой пары имен (Вадим — Дмитрий) говорит отдельная фраза в записной книжке Вен. Ерофеева: «Вадим Лжедмитриевич» (с. 352).

Эта же фраза может быть понята следующим образом: «Имя Дмитрий — это ложное (неправильное) имя Вадим». В таком же смысле можно толковать и слово «Лжедмитриевич» в позиции отчества — как тоже ложного, несуществующего, или указывающего на ложное «родство» этих имен. Разумеется, при этом само слово «Лжедмитриевич» — отсылка и к образу убиенного царевича Димитрия, якобы воскресшего в облике самозванца — Лжедмитрия. «Говорящим» (в некотором смысле) оказывается и само имя Митридат, которое созвучно имени Дмитрий; по сути дела, перед нами — вторичная «этимологизация» (и «русификация») древнегреческого имени Митридат.

Тем не менее остается неясным, кто, собственно говоря, проецируется на образ царевича Димитрия: царь Митридат, Веничка или его сын-первенец? Сын героя подходит по возрасту (младенец), Веничка подходит потому, что он вскоре действительно будет зарезан в неизвестном подъезде, а понтийский царь Митридат подходит потому, что он «сопливый» (так сказать, тоже своего рода «младенец») и носит имя убиенного царевича. Но парадокс в том, что ведь именно Митридат, явившись в сне Венички, хочет его зарезать (то есть претендует на роль убийцы, а не жертвы). Есть ли смысл в этой путанице? Или — перед нами ситуация, когда роли намеренно перепутаны, что делает поставленный выше вопрос принципиально неразрешимым? Ведь еще в самом начале поэмы декларируется эта якобы неразрешимая историческая коллизия:

«Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает. Не знаем же мы вот до сих пор: царь Борис убил царевича Димитрия или же наоборот?»
(с. 140) [1035]

«Или где-нибудь у 105-го километра я задремлю от вина, и меня, сонного, удавят, как мальчика? Или зарежут, как девочку?»
(с. 161)

Последний пример также имеет прямое отношение к исторической теме убиения царевича Димитрия.

Представляется очевидным и несомненным то, что автор поэмы вообще любил qui pro quo подобного рода, и примеры такой «ролевой» путаницы у Ерофеева встречаются неоднократно.

Принцип путаницы (времени, места и т. п.; например: герой едет в Петушки, а оказывается в Москве; ни разу в жизни не был на Красной площади, но в конце непостижимым образом оказывается именно на ней) стал ведущим принципом построения текста поэмы, поэтому может показаться, что логического разрешения эта ситуация не имеет (то есть неясно, «кто кого убил»).

Однако дело обстоит не столь безнадежно, поскольку сцена смерти героя описывается достаточно непротиворечивыми параллелями (вариантами), реализующими некий инвариант: царь убивает ребенка (младенца). Его можно сформулировать и более обобщенно: власть (государство) убивает человека. Тогда парадигма возможных смысловых параллелей будет выглядеть так:

1) царь Ирод — убивает младенца (-ев) (библейский мотив избиения младенцев подключается также через «Бориса Годунова» Пушкина, где в глазах Николки-юродивого (и народа) царь Борис — новый царь Ирод, который «избивает» младенца Димитрия);

2) Понтий Пилат (как наместник кесаря, который олицетворяет власть императорского Рима) — «убивает» (приговаривает к смерти) Христа;

3) царь понтийский Митридат — убивает Веничку;

4) царь Борис Годунов — убивает царевича Димитрия;

5) мухинские Рабочий и Колхозница (символы Советского государства рабочих и крестьян) — бьют и режут Веничку;

6) четверо неизвестных, у которых рожи «с налетом чего-то классического» (может быть, «классики» марксизма-ленинизма, может быть — ложные ангелы), — убивают Веничку.

При очевидной проекции Венички и на Христа, и на младенца, и (отчасти) на царевича Димитрия становится понятным, что его убийство мотивировано несколькими подтекстами, в коих фигурируют библейские и исторические «убивцы»: царь Ирод, Понтий Пилат, царь Митридат, царь Борис Годунов.

От содержательного комментария (выявления подтекстов, аллюзий, реминисценций) эпизода с царем Митридатом необходимо перейти к, проблеме нарратива как такового, то есть к вопросу о мотивировке всего эпизода.

Иначе говоря, закономерен вопрос: зачем автору нужна столь многослойная (и по большому счету — избыточная) реминисцентная «подкладка» для мотивировки убийства героя? Ведь можно было бы ограничиться одной-двумя аллюзиями (в том числе — более известными, чем, скажем, аллюзия на царя Митридата). Зачем здесь еще Митридат, который кажется просто «дублером» того же Бориса Годунова? Что принципиально нового привносит в этот эпизод аллюзия на понтийского царя Митридата?

Объяснение, как представляется, может быть следующим: автор предлагает нам четыре уровня исторических аллюзий, которые при общем смысле имеют различный типологический статус: 1) библейские аллюзии; 2) греко-римские аллюзии; 3) древнерусские аллюзии; 4) современные (то есть «советские») аллюзии.

Библейский уровень реминисценций актуализируется именами Ирода и Понтия Пилата, уровень древнерусский — именем Бориса Годунова, уровень советский — образами мухинских Рабочего и Колхозницы (а также, возможно, неназванными именами советских властителей: Ленина и Сталина).

Библейские персонажи (Ирод, Понтий Пилат) олицетворяют вненациональный и внеисторинеский (то есть «вечный») сюжет убиения-избиения младенца, Борис Годунов — национальный и исторический (собственно русский) сюжет, символы советской эпохи — современный исторический сюжет. В этой парадигме «случай Митридата» оказывается вариантом тоже исторического сюжета убиения младенца, но это уже (в отличие от библейского варианта) — нерусский исторический сюжет.

Тогда вектор исторических реминисценций и аллюзий будет иметь следующее направление: Библия — древняя история (Греции и Рима) — русская история — советская история.

«Избыточность» аллюзий окажется вовсе не очевидной. Кроме того, во всех случаях остается актуальным мотив не только убийства героя, но и символического самоубийства того, кто выступает в роли убийцы. То есть подтверждается вроде бы абсурдная версия, предложенная в самом начале поэмы: «<…> царь Борис убил царевича Димитрия или же наоборот?» (с. 140). Ведь если внимательно посмотреть на символический итог всех этих убиений, то выяснится, что жертва чудесным образом остается в живых, (воскресает или вообще избегает смерти): младенец Христос избегает смерти от руки воинов Ирода; он же воскресает из мертвых после казни на Голгофе, санкционированной Пилатом (а в исторической перспективе становится причиной гибели и Иудейского царства, и Римской империи); царевич Димитрий (согласно народной легенде) чудесным образом избегает смерти от руки убийц, посланных Борисом Годуновым, а потом становится причиной политической гибели самого Годунова.

Сам финал поэмы (убийство героя) фабульно, однако, не мотивирован. Остаются по-прежнему загадочными четверо неизвестных, у которых рожи «с налетом чего-то классического» (хотя есть попытки их идентификации, и на основании этого — объяснения убийства героя). Спорность всех такого рода интерпретаций предопределяется тем, что трудно ответить на главный вопрос: «Кто убил Веничку?» Четверо неизвестных, у которых рожи «с налетом чего-то классического», — слишком неопределенная дефиниция, чтобы предлагать доказательные гипотезы. Приходится только апеллировать к убедительности.

Остается мотивировка не столько фабульная, сколько «идейная»: герой Ерофеева оказывается в конфликте с окружающей его действительностью, ибо он — изгой, социально и идеологически чуждый советскому обществу (и государству). А конфликт героя с окружающим его миром («средой», «обществом», «государством») неизбежно заканчивается его гибелью.

Что могут дать для понимания логики финала выявленные нами аллюзии? Если исходить из того, что герой — жертва, а его гонители — убивцы-душегубы, то можно заметить сходство как исторических жертв, так и исторических убивцев. Жертва — существо слабое, беззащитное. Не случайно в роли жертвы — чаще всего ребенок; да и сам Веничка, взрослый герой, парадоксальным образом наделен признаками инфантильности. Убивец же — существо могущественное, олицетворяющее тираническую власть государства: это и царь Ирод, и Понтий Пилат (наместник римского императора), и царь Митридат, и царь Борис Годунов. Символической персонификацией власти государства будут и мухинские «верзилы» Рабочий и Колхозница (но уже государства современного, советского).

Из реальных и подразумеваемых «убивцев» Венички в качестве действующих персонажей названы: царь Митридат, Рабочий и Колхозница, «четверо неизвестных». В этом списке явно выделяется именно Митридат, так как он — персонаж несовременный, он — из другого исторического хронотопа (как, в свою очередь, и другие, только подразумеваемые: Ирод, Пилат, Борис Годунов). Но именно Митридат оказывается связующим звеном для этих других исторических персонажей. Кроме того, царь Митридат — единственный, который не только зарезал кого-то (то есть выступил в роли тирана-убивца), но и был зарезан (то есть выступил в роли жертвы).

И наконец, главное: несколько разных исторических параллелей (в том числе — две библейские), на которые проецируется убиение героя, манифестируют идею неизбежной повторяемости этого события, то есть переводят его в разряд «вечных», фатальных.