Сказки для себя

Осипов Модест Владимирович

Почти всю жизнь, лет, наверное, с четырёх, я придумываю истории и сочиняю сказки. Просто так, для себя. Некоторые рассказываю, и они вдруг оказываются интересными для кого-то, кроме меня. Раз такое дело, пусть будет книжка. Сборник историй, что появились в моей лохматой голове за последние десять с небольшим лет. Возможно, какая-нибудь сказка написана не только для меня, но и для тебя…

 

© Модест Владимирович Осипов, 2016

© wearegoat Ltd. London Студия, дизайн обложки, 2016

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

 

Шёл и знал

Шёл и знал. Он шёл по вагону и знал, слышал все их мысли, чувствовал взгляды многих глаз, открытых и закрытых. Он шёл и незаметно улыбался, в переполненном вагоне без труда находил себе путь, никого не отталкивал, даже будто и не касался никого. Улыбался себе самому и одновременно всем. И каждый что-то слышал в этой улыбке.

«Валентина Григорьевна, Ваша нога проходит, Вы скоро сможете ходить без палки. И сын вам напишет, в субботу загляните в почтовый ящик».

«Стас, она вернётся. Только не бей её больше. Никогда. Запомни, никогда».

«Лена, мама купит тебе эти туфли. Получит зарплату и обязательно купит».

«Сергей Михалыч, да не уволят тебя с работы!»

Я узнал его по этой улыбке, по глубине глаз.

— Здравствуй, — подумал я.

— Здравствуй, Яшка, — улыбнулся он. — Хочешь попросить о чём-нибудь?

— Пускай троллейбус сразу подойдёт. И чтобы капитанское место в нём было свободно.

— Подойдёт, — улыбнулся он и пошёл дальше.

Мы вместе выходили из метро, я шёл чуть сзади и пытался приноровиться к его шагу. «Не надо», — молча попросил он.

Подошёл троллейбус. Я мельком взглянул в его сторону — «Спасибо!» — «Не за что». — Солнце сквозь дырку в облаках освещало его. Он быстро шёл, и яркий луч шёл за ним. А никто и не заметил…

 

Париж. Октябрь

Неделю мы здесь. Неделю назад мы забрели в этот сквер, ты обернулась случайно и… Я раньше не знал тебя такой — увлечённой, очарованной, мечтательной.

Днём — парки, музеи, магазины. Нотр-Дам. Тюильри. Версаль.

А потом приходит вечер, последний тёплый вечер этой осени, последний наш вечер в Париже, и солнце тонет в Булонском лесу, и мы листаем уютные улочки — каждый раз по-новому, и скамейка в сквере — наша скамейка — уже ждёт нас, и ты становишься сказочно-задумчивой, молчаливой и смотришь в бесконечность, на море огней под холмом, долго-долго смотришь не отрываясь и куришь «Уинстон» — сигарету за сигаретой, бросаешь и закуриваешь новую, и огни города отражаются в небе — звёздами…

— О чём думаешь? — спрашиваю.

— Да так, ни о чём, — ты не расскажешь, ты думаешь о своём.

Какая всё-таки красивая! В поздних сумерках, под волшебными этими фонарями оливковая кожа стала бронзовой, чуть волнистые волосы в беспорядке — ветер тоже любит тебя, глаза… А глаз твоих я не вижу — ты смотришь на город.

Вдруг, перебив тишину, ты просишь у меня монетку и неумело кидаешь её вдаль. Мы уходим, уходим, чтобы вернуться когда-нибудь. Звёздочка последней сигареты падает на мостовую…

 

Сказка для дочки

 

— Машка, хочешь… Хочешь, я тебе сказку расскажу? — я не знал, что говорить, как говорить. Машка сидела за столом в маленькой, бывшей моей, комнате, рисовала что-то, зачёркивала, рисовала снова.

— Хочу, — ответила она. Тихонько так.

— В одном сказочном королевстве жила-была принцесса по имени Виктория…

— Вика? Как мама? — Машка улыбнулась, отложила карандаш.

— Да, — я тоже, наверное, улыбнулся. Хорошо, что дочка сейчас у бабушки.

— Да, как твоя мама. Она была очень хорошей принцессой, и в королевстве у неё всё ладилось, и все её любили…

— А принц у неё был?

— Нет, — говорю. — Вот принца-то у неё и не было. Подумала она, подумала, да и оставила мудрого старого Советника управлять сказочным королевством, а сама отправилась в дальние края счастье искать. Долго она путешествовала, много повидала, многих повстречала, со многими познакомилась. А потом встретила меня, и мы сразу подружились. А через два года родилась у нас Машка.

Я поцеловал дочку в нос.

— Папа, а ты разве принц? — спросила она.

— Нет, наверное. Но нашей принцессе Вике я почему-то понравился. И дочка у нас такая вот замечательная, совсем как маленькая принцесса.

Машка смущённо посмотрела на меня. Господи, как же они похожи!

— Семь лет мы с Викой были вместе, но недавно в её королевство пришла большая беда.

Я вынул из кармана маленький серебряный колокольчик — Викин талисман. Мы привезли его когда-то из Италии, из первой нашей поездки.

— Старый Советник дал твоей маме этот колокольчик и сказал: «Если нам будет очень трудно, колокольчик зазвенит, позовёт тебя». И мама обещала вернуться в королевство по зову колокольчика. Вчера вечером он зазвенел, и мама сказала, что ей пора уходить…

— А как же мы? — Машка смотрела на меня очень серьёзно, слезинка блеснула на щеке.

— Мама нас очень любит, но ей… Ей нужно спасти своё сказочное королевство. Иначе не будет больше сказок. Ни у тебя, ни у других детей на всей Земле.

— А мама вернётся?

Ну что ей сказать?

— Знаешь… Ты возьми этот колокольчик, он ведь волшебный. И если захочешь что-то сказать маме… Она очень занята сейчас… Но ты скажи! И позвони в колокольчик, и мама обязательно услышит тебя.

 

* * *

Вику похоронили на Новокунцевском, рядом с родителями. Машка осталась у моей мамы. Пришли только Викин брат, Серёжа, и трое наших друзей. Было очень холодно, падал первый снег.

 

Небо

Твои руки, губы, твоё тепло, взгляд, короткое прощание, самолёт, небо…

— Меня зовут Миша.

— А я — Лёлька, — ответила она. Ей двадцать два года. Или двадцать пять. Она летит в Бостон. Или в Чикаго. Она живёт в Новгороде, за рекой, в немецком двухэтажном домике. Разведена. Или просто разошлась недавно с кем-то.

Рисует. Я заснул в самолёте, она нарисовала меня — синей ручкой, в несколько штрихов, в моём блокноте. Клетчатый листик висит теперь над моей кроватью, настоящий, живой. Может, она и правда где-то далеко, за океаном, и вернётся. Девочка, без которой… Но так ведь не бывает, не может быть просто. Я придумал её или видел во сне, где-то высоко над Гренландией.

— Миша, а Вы были когда-нибудь в Новгороде? — это мы с ней ещё на Вы.

— Да, прошлым летом. И до этого как-то раз, давно. Я очень люблю этот город, Лёля. Он уютный такой. И древний, будто из сказки.

— Приезжайте как-нибудь, а? Вот вернусь… — задумалась. — Я вернусь месяца через два, уже снег ляжет. Погуляем, на лыжах пойдём кататься, у меня лыжи запасные есть. Приедете?

Глаза карие. Нет, ореховые, светлые. Губы чуть детские, всегда улыбаются. Без следа помады. Серёжки серебряные — лилии, fleurs-de-lys, кулончик к ним на тонкой цепочке. А лица не помню.

— Ты поспи, Лёля. Далеко ещё до Нью-Йорка.

— Да не спится что-то, не люблю в самолёте спать. А ты что не спишь? Вон уставший какой!

— Нет, Лёлька, я бодр и весел как никогда!

— Да я уж вижу, как глазами хлопаешь. Работал вчера допоздна?

Она спит, прижавшись к моему плечу, тихая, нежная. Лёлька… Жил без тебя как-то — вчера, позавчера, всю жизнь. Даже сегодня утром ничего не знал о тебе. Если бы поймал другое такси и поехал другой дорогой, если бы не попал в пробку, если бы летел через Атланту, не через Нью-Йорк, если бы не предложил помочь тебе — подержать непослушный чемодан, хромой на правое колесо. Если бы…

Телефон… Забыл спросить её телефон… Не забыть, когда проснётся…

— Мишка, ты приедешь в Новгород? Обещаешь? Приезжай, пожалуйста, я ждать буду! Приедешь?

Твои руки, губы, твоё тепло, взгляд, короткое прощание, самолёт, небо…

 

Ночь теней

Что-то лёгкое, невесомое, будто шёлк, скользнуло по лицу — я проснулся, сел на кровати.

Похолодало. Сильный ветер гонит тучи, полная луна то прячется, то снова смотрит в моё окно. Три часа, начало четвёртого. Где-то плачет ребёнок. Или женщина. Шум, голоса, шаги в соседних квартирах. Одно за другим то зажигаются, то гаснут окна в доме напротив. Видно, не одному мне не спится в эту ночь.

Я смотрю перед собой — в пустоту, в никуда. Странные тени бродят по комнате, странные тени в неверном лунном свете. Они — не на полу, не на стене, тени медленно идущих людей. И я начинаю различать их лица, слышать голоса.

Вдруг… Ты?! — Я. — Но как? Почему? — Сегодня ночь теней, Яшка. Ты не знал? Сегодня каждый кого-то встретит. — Нет, не знал. Но ты ведь… Тебя же нет больше, Настя? — Ты один? — Сегодня да. — Ты помнишь меня, Яшка? Я… Нет, прости меня, я не помню… Имя, твои руки, твой запах, твой голос. Но лицо… Разве ты была такая? — Яшенька, милый, это всё после опознания, да? — Да, Настя, я помню тебя только такой, как там, в больнице. Но я рад, что ты пришла. — Ненадолго совсем. Видишь, Луна уходит, скоро меня позовут.

Тихие тени всё шли и шли через комнату, не замечая нас. Я целовал её, чувствовал живое тепло, горьковато-солёный вкус её губ, слезинку на левой щеке, дыхание — одно на двоих…

— Настя! Настя…

Я сижу на кровати. Светает. Небо заволокло тучами. Становится тихо, даже ребёнок перестал плакать. Гаснут окна в соседнем доме. Начинается новый день.

 

Дядя Ося

— Дядя Ося!

— Что, сынок?

— А кто был мой папа?

— Не знаю, сынок. Ты ведь уже столько раз спрашивал… Я и не видел его никогда. Мы с мамой твоей поженились, так ты уже был у неё в животике. А потом родился, маленький такой, смешной…

— Я у мамы тоже спрашивал — не говорит, улыбается только. Ванька соседский сказал как-то, что ангел меня на крыльях принёс.

— Да не думай об этом, малыш. Я вот сначала тоже всё думал. Думал, да и привык. Мы твоя семья. Мама, Яшка с Иваном, да и я-старик. А где батька твой, только Б-г один и знает…

— Дядя Ося, а ты научишь меня стол делать? Я ведь большой уже.

— Научу. Завтра будем учиться. Спи, Йэшуа, спи…

 

Командировка

 

— Ну… За знакомство!

— Да я… Это… Не пью. Командировка, понимаешь…

— Брось! Смотри, вискарёк какой, — я повертел перед его носом бутылку десятилетнего «Талискера». — Дьюти фри. Нью Йорк. Джей-Эф-Кей.

— Ну, не знаю… Ладно… Я Лев.

— Михаил. Давай, за царя зверей!

— Да ладно, какой там царь. Будем!

 

* * *

Люблю поезда, люблю этот железнодорожный век. Работа неспокойная, разъезды всё, задания — одно другого мудрёнее. Предпочитаю СВ. Придёшь, сядешь, достанешь из чемоданчика, поговоришь с интеллигентным человеком. А не задастся беседа… Нет, давно уже такого не было. И друг мой и товарищ, односолодовый, с дымком, с острова Скай, ни разу не подводил.

 

* * *

— Ну что, ещё по одной? — мой попутчик заговорщицки подмигнул.

— Это можно, — отвечаю. И ведь знал же, знал, что припасена у меня на такой случай ещё одна. Щёлкнул замок, и вот уже горлышко с не открученной пока пробкой приветливо выглянуло из кейса.

— В Белоруссию едешь?

— Да нет, в Смоленск. В три часа ночи мне выходить. Даже спать ложиться не буду.

— Ну и зачем же ты билет на такой поезд взял? Ночью поддатым по городу шарахаться…

— Работа у меня такая. Ночная. По особым поручениям.

— По особым, значит? Может, тебе и пить больше нельзя?

— Да что тебе, жалко что-ли? Видишь ведь, трезвый я. Меня этот твой виски… Ну, давай!

— За особые поручения!

 

* * *

Пьянею я медленно. Можно даже сказать, не пьянею вовсе. Чуть краснеет нос, розовеют щёки, говорю, наверное, громче. Но так, чтобы в стельку, в доску, в грязь, до помрачения ума — не случалось такого ни разу. Да и не нужно это, не та задача.

А визави мне крепкий попался, держится. Вязьма скоро, я начинаю нервничать.

 

* * *

— В-вязьма?

— Да.

— Надо п-пива купить. У тебя ведь нет боль-ше? Я пойду…

— Лучше давай я в ресторан схожу, куплю. Видишь, отправляемся уже.

— А-а я…

— Ну куда тебе! Ты же заснешь в тамбуре. Стоя.

— Н-нет. Я… я спать не буду, мне ж выходить.

— Ишь, развоевался. Настоящий Лев! Ложись, проводник разбудит. Вот, на моё место ложись, я уже постелил.

— Да ты чё… Д-да ты з-знаешь, кто я?

Секунда… Нет, доля секунды, мгновение. Рыхловатый, невысокий собутыльник мой как-то померк, потускнел, растаял, и появилось на его месте существо — не мужчина, не женщина, не птица — в плаще цвета красного вина, с бронзовой кожей и тёмным взглядом, с сильными руками и парой огромных, того же бордового с чёрным переливом цвета, крыльев за спиной.

Но существу как бы не хватило сил — оно появилось и тут же исчезло, а мой невысокий, склонный к полноте товарищ вернулся уже из сумеречной дали, судя по алкогольному запаху, вполне земной и настоящий, и полез нетрезвой рукой зачем-то в бумажник.

— Ты… п-пойми, брат. Там… женщина в городе, — он достал записку. — Рожает она, эт-той ночью. Маль-чика. Он н-не должен родиться, ме-ш-шает он нам. Но я пр-роснусь. Я доеду… Я не допущу…

Назвавшийся Львом спал на моей полке, зажав в руке бумажку с фамилией и адресом. Я взял два мятных леденца, чтобы перебить запах виски, вернее, превратить его в запах виски и мятных леденцов, и пошёл к проводнику.

 

* * *

— У меня к Вам просьба. Мне, видите ли, выходить в Смоленске в три часа ночи. А мы тут с соседом… Ну… Понимаете…

— Да Вы не волнуйтесь, молодой человек, я Вас разбужу.

— Да, если не сложно. Только не перепутайте. Мой сосед… Он до Полоцка едет, командировочный. Он… В общем, спит он уже. Не забудьте, шестое место.

— Спите, молодой человек, спите, разбужу обязательно. У меня ж отмечено всё на билете, кто где выходит. Вот Ваш билет, шестое место, до Смоленска. А пятое, у соседа Вашего, до конца.

 

* * *

Я аккуратно расстелил постель на свободной полке — снял покрывало, взбил подушку, прилёг не раздеваясь поверх одеяла и задремал. Прошла, кажется, секунда, и вот проводник уже стучит тихонько ключом в дверь. И, не дождавшись ответа, заглядывает в купе.

— Просыпайтесь, молодой человек. Смоленск, подъезжаем уже.

Поезд постоял минут сорок и ушёл на запад, а я побрёл не спеша по пешеходному мостику над путями и дальше, мимо древней церкви, мимо трамвайного круга, к мосту через Днепр. Пока он без денег, без документов (я на всякий случай похлопал себя по карману — всё на месте) будет выбираться из Белоруссии, мальчик уже родится. Родится он сегодня, в 5:37 — успею дойти. В маленьком роддоме на улице Кирова. И назовут его Мишкой, может быть, в мою честь, и всё у него получится…

 

* * *

Начало пятого. Падает с предутреннего неба мокрый снег. Я иду по мосту через реку, в свете фонарей белые мои крылья стали золотыми. Но увидеть их некому.

 

Credo

В «Арагви», в большом зале, за третьим от входа столом сидят человек и ангел. Допита водка, съедено сациви, вечер. Ангел спросил человека:

— Ты веришь в Бога?

— Да, — сказал человек.

Помолчали.

— И я верю, — сказал вдруг ангел.

 

Прадед

Было лето. Валя в Москве проездом, всего на пару дней, в первый раз после войны. Идёт по Пушкинской улице, широкой и светлой, поминутно сверяясь с запиской — не забыть адрес, не пропустить дом. Как и все медсёстры, она была в него чуть-чуть влюблена, в главного врача их госпиталя, взрослого, почти пожилого, доброго, весёлого.

— Здравствуйте! Ревекка… Абрамовна?

— Да. Добрый день.

— А Модест Самойлович… Он дома?

— Он не вернулся. Вы что, не знали?

— Ой… Простите… Но как? Когда? Простите меня…

— Мы не знаем. Было письмо от него, откуда-то из-под Великих Лук. И всё. А Вы кто? Вы что-то знаете?

— Мы попали в окружение. Был самолёт, все улетали оттуда. И ещё должны были послать — один, два, три, за ранеными. Мы звали его, а он остался. Там, с ними. Сказал, что раненых не бросит. Он… Я думала… Как же так? Они ведь обещали второй самолёт…

— Он не вернулся, — сказала Ревекка Абрамовна. — Уходите. Всего Вам доброго.

Валя шла по Пушкинской улице, широкой и светлой, и плакала.

 

Аризона

Представь… В аризонской скалистой пустыне поздняя весна. Нет ещё того страшного зноя, нет горячих ветров, а вечера уже тёплые — земля прогрелась.

Солнце заходит. Весь мир нарисован четырьмя красками — умброй, лазурью, белилами, охрой. Красные старые скалы, золотое солнце. И небо. Смотри — огромное небо, в городах не бывает такого. И бело-золотистые, с голубыми контрастными тенями кучевые облака ползут не спеша за горизонт.

Дорога, прямая и точная, как полёт арбалетной стрелы, прочерчена с запада на восток. А ты едешь со скоростью сто сорок миль в час, едешь сто сорок там, где разрешено семьдесят, летишь на запад, вслед заходящему солнцу и уходящему дню, навстречу призрачным городским огням. Вечером ты будешь пить кофе в «Ля Крепери», в маленькой французской кофейне на первом этаже «Парижа», спрячешься в уют, в тишину от шумного, беспокойного, бессонного Стрипа.

А сейчас ты летишь и будто не движешься никуда — неподвижны горы, не догнать закат, только мелькают изредка по сторонам дороги кусты отцветшего сейджа — пустынной полыни, да счётчик на спидометре отсчитывает милю за милей.

Ты съезжаешь на обочину, останавливаешь машину, идёшь вдоль дороги. К полынному запаху пустыни примешивается призрачный аромат южных цветов. И весь мир, всё небо, вся умбра, лазурь и охра, все они — для тебя одной!

Ты была там? Ты видела позднюю весну в пустыне? Нет? Значит, уходить ещё рано, значит, тебе есть ещё чем заняться на Земле.

 

Стучите. Ветер открывает дверь

Я постучал. Тихие шаги, щелчок щеколды, и мне открыла опрятная старушка в цветастой косынке.

— Какое интересное у вас объявление на двери, говорю. — «Стучите. Ветер открывает дверь».

— Да что уж тут интересного? Такие сквозняки! Приходится вот запирать… Заходите, молодой человек.

Я, не крестясь, вошёл.

— Вот свечи есть разные. Или на помин души, если надо.

— Будьте добры вот такую свечку.

— Эта дорогая, двадцать пять рублей стоит.

— Давайте, — я протянул купюру, взял свечу, положил сдачу в тарелку «На восстановление храма». Старушка с недоверием посмотрела на меня. Должно быть, подумала, что я бандит и замаливаю какие-то очередные свои грехи. Больше в церкви никого не было.

Я зажёг свою свечку от другой, поставил перед какой-то иконой. Свеча почти сразу погасла, и я зажёг её снова. Я стоял и смотрел на белёные своды храма, будто в серое ноябрьское небо. Так тихо… Так тихо, что я слышу, как по-разному горят свечи — две маленькие, их голоса послабее, и одна большая — моя. Я пришёл сюда ради этой всезнающей, древней, как река и холмы, тишины. Скажи, почему так вышло, родная моя? Почему мы с тобой оказались такими глупыми и жестокими? Или это я глупый и жестокий, а ты просто ничего не поняла? Или это я ничего не понял?

— А Вы помолитесь, — вдруг сказала старушка, отвлекшись от книги. — Помолитесь, молодой человек, Вам полегче станет.

— Спасибо, — ответил я.

— «Отче наш…» знаете?

— Знаю, — я улыбнулся, и она улыбнулась в ответ.

— А что, роспись совсем не сохранилась? — спросил я.

— Почти что нет. Только там, в окне, на втором ярусе, — она подошла к окну. — Вот, смотрите.

И правда, совсем чуть-чуть, несколько пятнышек цвета жжёной охры, наверное, плащ какого-нибудь святого, и клочок голубого фона.

— Наш храм… он ведь очень древний, знаете? Ему больше восьмисот лет.

— Древний и очень красивый, самый красивый в городе, — ответил я.

— А Вы про хор знаете?

— Про хор?

— Встаньте сюда, молодой человек, вот-вот, между колоннами. Иногда здесь слышат невидимый хор. Вы постойте, послушайте, а я отойду.

Я стоял довольно долго, надеялся услышать что-нибудь в тишине. Но… Только шелест двух маленьких свечей — моя опять погасла — и ровный шум далёкого шоссе.

— Ну как, услышали? — спросила старушка какое-то время спустя.

— Нет. К сожалению, нет.

— Но вы не расстраивайтесь, молодой человек, ещё приходите. Даст Бог, и услышите.

С неба медленно падали маленькие холодные снежинки. Я сорвал с рябины несколько ягод. Они были сладко-горькими. Я не торопясь пошёл обратно в город.

 

Записка

Бабушке не спалось. Зимний дождь барабанил по крыше. В гостевой комнате снова пусто. Бабушка поправила скомканное одеяло, застелила кровать. Самолёт улетел в шесть, внук, наверное, проспал и торопился.

Тапочки — в пакет и в чулан, трико и футболку — на вешалку в шкаф. Бабушка аккуратно смотала провод телефонной подзарядки и спрятала в ящик стола — до следующего января, до следующей зимы. Он обещал прилететь, он прилетит. Если дадут отпуск, если дадут визу… Две фотографии — внука и дочки — стоят в шкафу под стеклом. Дочка, наверное, прилетит в августе.

Чуть не забыла — надо убрать щётку и пасту. Внук вернётся и найдёт их в шкафчике в гостевой ванной, на привычном месте, в верхнем ящике. Бабушка выдвинула ящик, на дне лежала записка.

«Я тебя люблю, бабушка. Очень люблю! М.»

Бабушка присела на край кровати и заплакала. За окном лил бесконечный зимний дождь.

 

Бессмертный

 

— Ангел, а зачем ты засунул на свою страничку рассказы? — спросила Даша.

Ангел… На самом деле звали его Гавриил, Гаврик, Гаврюша, но прилипло к нему ещё с физматлицея это прозвище. Сначала архангел, а потом само собою сократилось до ангела. Понизили, видать, в чине. Даже мама — а она ведь и придумала это сложное, редкое имя — Гавриил… Даже мама теперь звала его просто «Ангел».

— Да вот, Дарья Алексевна, бессмертия захотелось. Помру, а рассказы мои в интернете останутся, может, кто и прочитает.

— Дурак ты, Ангел, и не лечишься. На кой ты мне бессмертный сдался? Я тебя живого люблю! Жи-во-го, — медленно, отчётливо, серьёзно проговорила Даша.

 

* * *

Голова болела четыре дня, Ангел всё ел и ел таблетки, его мутило от одного их вида. А тут вдруг, в полчаса, боль прошла. Счастливый, добрый, весёлый — так всегда бывает, когда пройдёт голова, — Ангел шёл по переходу с «Пушкинской» на «Чеховскую». Купил по пути у старушки букет для Даши. И отпуск скоро. И поезд сразу подошёл.

Он вышел из вагона на «Цветном» — короткая, минут на пятнадцать, встреча по работе, и можно будет ехать домой. Но на станции стал медленно гаснуть… Нет, даже не гаснуть, а тускнеть свет. Платформа поехала куда-то вбок и наверх, пол оказался совсем близко, а потолок — бесконечно далеко. Ангел хотел что-то спросить, но не смог. Попытался поднять упавший букет — рука была слишком тяжёлой. Темно и холодно стало вокруг. Тихо.

 

* * *

Забито Садовое кольцо, забито Бульварное, плотно стоят машины на Цветном. Скорая помощь мигает синим огоньком, иногда безнадежно включает сирену. Впрочем, это уже не имеет значения.

Ангел идёт вверх по эскалатору, идёт, не замечая, что эскалатор едет вниз. Ангелу легко и светло. Всё тяжёлое, тёмное осталось там, внизу, на платформе. Усталость, головные боли, работа до ночи, близорукость. И…

— Даша, прости меня! Я знаю, что не вовремя ухожу, знаю… Теперь знаю, что в сентябре родится сын, и ты всё выбирала момент, чтобы сказать об этом…

— Мама… Вот, внук у тебя будет, Яшка. Такой милый, смешной… А я вот… Прости меня, мама…

Ангел поднимался всё быстрее и быстрее — навстречу морозному январскому небу и мерцающим звёздам.

 

* * *

Лена, офис-менеджер, пришла на работу первой, в начале десятого. Отвела сына в школу и приехала, успела до пробок.

— Опять Ангел комп не выключил! — сказала она неизвестно кому.

Лена зашла в его iMail, написала в письме «Ребята, я вас всех люблю! Ангел.», отправила с его адреса большой рассылкой — по всем сотрудникам компании.

 

* * *

Люди приходили на работу, читали почту и улыбались. Один, другой, третий…

Только вечером директору позвонила мама Ангела и, с трудом выговаривая слово за словом, сказала, что он больше не придёт на работу.

 

Vicious game

Вот и весна. Почти пешеходная Никольская улица, тёплое воскресенье, конец марта. Некуда спешить, я иду под ярким весенним небом, растворяюсь в толпе других, кто не спешит в этот день. Я думаю про солнце, про цветные витражи Сен-Дени…

Визг резины об асфальт на полуслове рвёт неспешные весенние размышления — прямо посреди толпы срывается с места вишнёвый Norfolk Midlander, рёвом двигателя и дальним светом вспугивает воскресную толпу. Прохожие бросаются в стороны, и через мгновение перед большой быстрой машиной — открытая дорога.

Ну что, играем, значит? Vicious games, vicious games… Я дам тебе фору, братишка — ты на машине, а я нет. Я стою, расставив ноги, в расстёгнутом сером плаще и с книжкой в руке. И смотрю на человека за рулём. Кажется, я вижу его глаза. Он — мои.

— С дороги…

Vicious games, vicious games…

— Ну неужели ты думаешь, амиго, что я тебя пропущу?

…with diff’rent names, diff’rent names…

— С дороги, я сказал!

Vicious games, vicious games…

— Ты, похоже, не понял меня…

…with diff’rent names, diff’rent names…

— С доро…

Человек с короткой стрижкой бьёт по тормозам. Его и его спутницу чуть подбрасывает на сиденьях, разливается «Кока-Кола». Машина рывком останавливается. Я стою в метре перед ней, стою и улыбаюсь двум людям со злыми, испуганными лицами. Всё, ребята, игра сделана. Vicious games, vicious games… Вы мне больше не интересны. Я машу им на прощание книжкой про Париж.

Не торопясь иду по Никольской. Неприятный холодок внизу живота напоминает — я победил сегодня в этой странной, дикой игре. Сегодня.

 

Посёлок «Приют»

 

— Папа, а это всё правда, что бродяга про Столицы рассказывал?

— Да кто ж их знает, болтают-то всякое… Вроде и нет давно никаких Cтолиц. Где старая, там лес сплошной стеной, а на месте новой — болото. Бес его разберёт… А то ещё я слышал… Лет так с десять назад или больше… Да, тебя ещё не было на свете… Говорил один, что стоят пока оба города, что дороги там каменные, а дома есть такие, что выше вон той сосны. Да только не живёт в них никто.

— А зачем нужен дом выше сосны?

— Не знаю, врут, наверное…

— Папа, а можно я бродягу спрошу? Или он ушёл?

— Ушёл, говоришь? — отец усмехнулся. — Нет, здесь он. Схоронил я его на опушке перед рассветом.

— Почему?! Он ведь ничего плохого нам не сделал!

— Ну так и мы ему ничего плохого не сделали, сынок. Только хорошее. Наш посёлок почему «Приютом» называют? Потому что мы должны странников привечать, путешественников, бродяг. А то бродят всю жизнь, неприкаянные, только землю зря топчут.

 

* * *

Помолчали. Отец свернул самокрутку, закурил, закашлялся.

— Знаешь, сынок, скольким я за свою жизнь подарил покой? Да вон, вся опушка, под каждым деревом. И отец мой, и дед, и его отец. И ты будешь пришлым людям дарить успокоение, когда подрастёшь. Так повелось, так надо, никак нельзя иначе. Ни один от нас не ушёл…

 

La Primavera

— А твоя первая любовь, кто она была?

— Странно получилось… Мне было семнадцать лет, и за всеми увлечениями ни о какой любви я не думал. Говорил родителям, что иду на свидание, а сам по крышам лазал, катался по городу, искал приключений на свою…

А потом вдруг… Приснилась мне поздняя весна, Новгород-Днепровский, улочка на окраине, где стоял бабушкин дом. И девочка. Она была чуть младше меня, лет шестнадцати, с вьющимися русыми волосами, в джинсах и какой-то курточке. Но лица не помню совсем. Мы шли с ней по улице, взявшись за руки. И чувство было такое, будто мы знакомы всю жизнь.

Утром… Мир перевернулся вверх тормашками! Всё стало не так, как раньше. Я не знал, где искать её, как искать… И как жить, если не найду.

— Так ты нашёл её?

— Нет. Искал много лет. Но — ничего.

— Много лет?! Девочку, которую только раз во сне увидел? Странный ты человек, Яшка. Впрочем, дело твоё. Как её звали-то?

— Анастасия. Anestesia. Избавление от боли.

 

Чувствовать себя ребёнком

Таксист, водитель когда-то бежевой «трёхкопейки», как две капли воды похож на Фрунзика Мкртчана. Большая, с проседью в чёрных волосах, голова, удивительный нос, грустные мудрые глаза.

Мы с бабушкой вышли утром к остановке: она — в палатку за хлебом, я — на работу. Я поймал машину, сел на переднее сидение, не без труда открыл окно, помахал бабушке. Она помахала в ответ и что-то сказала, я уже не расслышал.

— Мама? — спросил таксист.

— Бабушка.

— Бабушка… Пока у человека жива бабушка, он может чувствовать себя ребёнком.

 

Шампиньоновый дождь

…À Paris quand un amour fleurit ça fait pendant des semaines deux coeurs qui se sourient tout ça parce qu’ils s’aiment. À Paris…

— А у меня для тебя подарок! — она хитро прищурилась. — Новое слово.

— Слово?

— Ну да. Ты ведь что-то там пишешь, рассказы какие-то, вдруг пригодится. Шампиньоновый дождь!

— Это как?

— Вот глупый-то, а! Мы с тобой стоим под шампиньоновым дождём. Грибной дождь во Франции может быть только шампиньоновым.

— А ещё трюфельным…

— Нет, трюфельный — это слишком дорого.

Мы стояли под большим разноцветным зонтом на верхней палубе «Арго», маленького речного кораблика. Здесь, над каналом Сен-Мартен, шёл дождь, а над Сен-Луи и Сите уже светило из-за туч солнце. Экскурсовод Морис, улыбчивый южанин с серёжкой в ухе, нажал на какую-то кнопку на пульте, и из корабельных динамиков снова негромко запел Ив Монтан.

…Mais la Seine… Elle préfère voir les jolis bateaux se promener sur elle et au fil de son eau jouer aux caravelles. Sur la Seine…

Всю неделю мы просто бродили по городу, дышали прохладным осенним воздухом, смеялись, болтали о пустяках, гоняли опавшие листья платанов по тротуаром, фотографировали, фотографировались. Мы не поехали в Версаль, забыли про Лувр и про музей катакомб. Мы встречали каждое утро чашкой кофе и яблочным пирогом в Le Ronsard — в кафе в двух кварталах от нашей гостиницы. Мы ничего не успели и ни о чём не жалели.

В последний вечер не пошли в хемингуэевский ресторан, а купили в местном гастрономе вино, сыр и пластиковые стаканчики и устроили прощальный ужин в номере — на балконе над шумной, полной туристов улицей.

…Depuis qu’à Paris on a pris la Bastille dans chaque faubourg et à chaque carrefour il y a des gars et il y a des filles qui sur les pavés sans arrêt nuit et jour font des tours et des tours. À Paris…

Бессонница. Стою у окна. Слышно, как дворник, наверное алжирец, подметает опустевшую к утру мостовую. Из пекарни напротив — волшебный запах свежего хлеба. Скоро рассвет. Уютно свернувшись калачиком, спит рыжая моя Тася, женщина, без которой… Ну, ты понимаешь…

Она простудилась-таки вчера под шампиньоновым дождём. По дороге в аэропорт надо купить аспирин и какие-нибудь капли. И толстый французский журнал, чтобы не скучала в полёте. Тася очень боится летать. Три года назад, когда мы только познакомились, я подарил ей талисман-безделушку. Серебряный кулончик, на котором написано по-японски «Всё будет хорошо». Говорит, теперь летать уже не так страшно. А мне страшно отпускать её одну. Но там, в Москве, её встречают муж и дочка, и я опять полечу другим самолётом.

…À Paris quand un amour fleurit ça fait pendant des semaines deux coeurs qui ourient tout ça parce qu’ils s’aiment. À Paris…

 

Масяня

— Здравствуйте! Хочу вот по речкам-каналам поездить. Покатаете?

— Да, конечно… Ой! Ты? Привет…

— Здравствуй, Ася.

— Что ты здесь делаешь?

— Да в командировку приехал, — соврал я. — Есть пара свободных часов между встречами.

— Спускайся, что ты на берегу стоишь?

Катерок маленький, шустрый. Она назвала его «Масяня» — нам обоим нравился этот мульт. Я подарил Асе катерок, когда она уезжала жить в Питер.

— Ну так что, покатаемся? — спросила она. — Всё равно пассажиров сегодня нет… Чаю хочешь? Возьми там термос.

Ася отвязала верёвку (швартов что-ли?), потянула за какой-то рычаг, и мы поехали. Нет, кажется, надо говорить «пошли». Она чуть выше меня ростом и на полгода старше, у неё смешная стрижка «ёжик в тумане». И сильные и удивительно нежные руки.

— Как у тебя дела? — спрашиваю.

— Да вот, как видишь, работаю. Тяжеловато, денег немного, но нравится. Спасибо тебе за «Масяню». Каждый раз, как выхожу на маршрут, тебя вспоминаю.

— Только из-за «Масяни»?

— Нет, не только.

Катер медленно плыл (шёл?) по тёмно-серой воде. «Гулять по воде, гулять по воде, гулять по воде со мной.» Песня из детства.

Я о чём-то спрашивал, Ася отвечала. Ася спрашивала, я отвечал.

— Как ты живёшь в этом городе? Тут ведь всё время холодно.

— Ну как? Мёрзну.

— А сейчас?

— И сейчас мёрзну.

Я попытался обнять её. Ася неловко, порывисто отодвинулась.

— Яшка, перестань, не надо. Мы сейчас в кого-нибудь врежемся.

— Ну так давай остановимся. Бросим якорь, встанем на рейд, так у вас говорят?

— Здесь нельзя, видишь знаки? И потом… Знаешь… Я замуж вышла.

Она сняла вязаную варежку-открывашку — на пальце блеснуло тонкое золотое колечко. Я хотел что-то сказать. Или спросить. Но не стал. Зачем? По берегам канала тянулись бесконечные тусклые дома. Кажется, в одном из них жил Достоевский. Или я что-то путаю.

 

Крылья

— Знаешь, я вчера в ЦУМе такие крылья купила! Цвета красного вина, поликарбоновые, а перья новозеландской тёмной баары. От Яна Пауля Готье! — она вся светилась от счастья.

— Дорогие? — лениво спросил я. Собственно, её дело. Кто она мне?

— Двести золотых червонцев! Полгода копила.

— Ну и дура. Ты с ними выше палатки с мороженым не взлетишь.

— Да я не умею летать, ни с крыльями, ни без них. И не научусь никогда. Я в лётную школу при институте ходила, сказали, что данных нет.

— Ну так зачем они тебе?

— Я так хочу в «NЕБО» попасть! У них самая мощная sky-party 12 апреля, дресс-код жёсткий, а винг-код — тем более.

— Там, небось, все в дорогих крыльях будут, а летать никто не умеет? — эта мода на всё небесное меня раздражала.

— Ну знаю я, знаю. Не все ведь могут летать. Но всё равно так хочется!

 

Ко’аль

— Пливет! — девочка не выговаривала букву «р».

— Привет.

— А тебя как зовут?

— Ко’аль.

Он, как обычно, сидел на скамейке рядом с песочницей и качелями, в бежевом плаще, чуть старомодном и не по погоде. На вид ему было лет тридцать, даже, пожалуй, меньше.

— Коля? — переспросила девочка. — У нас в классе тоже есть Коля, но он двоечник и делётся. А я — Настя.

— Будем знакомы! — он протянул девочке руку.

— А почему ты здесь всё влемя сидишь? Я тебя уже сколько лаз тут видела. У тебя ведь нет детей.

— У меня работа очень сложная, Настя. Устаю. А сюда прихожу смотреть, как дети играют. Самый хороший отдых.

— А ты кем лаботаешь, Коля?

Ладно, пусть будет «Коля».

— Даже не знаю, как тебе объяснить. Понимаешь…

— Ну ты ласскажи, я пойму. Мама говолит, я очень умная. Даже слишком.

Ко’аль улыбнулся.

— Я — дьявол.

— Дявол? Зна-аю. Мне плабабушка говолила пло дявола. Только он злой, мохнатый и учит людей делать гадости. А ты влоде доблый, да?

— Нет, Настя, это всё люди придумали, будто дьявол их научил поступать плохо. Придумали, чтобы не отвечать за свои поступки. Давным-давно, мы уже и не обижаемся.

— А что же ты делаешь тогда?

Девочка, кажется, ничему не удивлялась. Странные теперь дети.

— Моя работа — следить, что плохого делают люди, и записывать. Чтобы… Ну, не важно… Вообще-то, я — ангел.

— А-а…

— Быть дьяволом — это как дежурство. Сейчас вот моя смена. Когда-то один ангел справлялся, теперь нас несколько тысяч. Людей-то вон сколько. Ненавижу эту работу… А отказаться нельзя. Вот и прихожу сюда отдыхать. Вы, малыши — как лучик света.

— Я уже не малыш, — ответила Настя. И, похоже, обиделась. Только-только встретила взрослого, с которым можно говорить серьёзно — «сельёзно» — так и он туда же.

— Не сердись. Я не очень-то умею говорить с детьми. Это Хранители у нас лучше всего со всеми ладят, но я не дорос ещё.

— Ладно, так уж и быть, — ответила девочка. — Ой, мама звонит!

Она достала из кармана маленький телефон.

— Да, мама. Да. На площадке. Ну пять минут ещё, а? Холошо, иду.

— Тебе пора, Настя?

— Да, мама плосила плидти. Я всё понимаю, ей сложно сейчас и глустно. От нас папа ушёл полгода назад.

— Я знаю, — ответил Ко’аль.

— Но ты плиходи сюда ещё, Коля. Плидёшь? Ты холоший, хоть и дявол.

 

Братик

Не было у меня в детстве (да нет и сейчас) ни брата, ни сестры. Зато был пластмассовый игрушечный мотоцикл — грязно-розовый, с тёмно-синими колёсами. Он был лёгкий, пустой внутри, я таскал его по всей квартире, катался на нём, чуть не каждый день протирал его влажной тряпкой. И шёпотом, чтобы никто не услышал и не узнал, называл розовый мотоцикл «братиком». Кажется, только однажды проговорился. Уходили куда-то, а я сказал, что не пойду один, только с «братиком». Родители не поняли. Потом, через год или два… Не помню, не важно… Родители решили, что мотоцикл уже совсем старый, пора его выбросить. Я никак не отдавал его. Тогда мне предложили выбор. Мотоцикл оставят, но больше никогда… Слово «никогда» я уже знал и очень его боялся… Никогда не будут покупать новые игрушки. Я подумал (наверное) и выбрал новые игрушки. Братика отнесли на помойку.

 

Чёрно-белые сны

Малышом я приезжал в город только летом — в июне, в июле. Огромное, высокое, яркое небо, жёлтые старенькие дома, тёплая зелень парка, красные кирпичи крепостной стены. Весь город как на ладони, когда смотришь, чуть задержав от восторга дыхание, с колеса обозрения, с самой-самой верхней точки, а тебе всего шесть, и рядом дед или мама.

Берёзы вдоль тропинки к ручью — кринице, пёстрые сыроежки, маленькие луговые цветы — Иван-да-Марья. Курган Славы с Вечным огнём — огромный, почти до неба. Когда тебе всего шесть.

Мороженое в вазочках — в кафе на центральной улице, рядом с шахматным клубом. Самое вкусное на свете. Трамваи — бордовые, с жёлтым верхом. Мультики в детском кинотеатре. Малина, смородина, крыжовник в саду за рекой. Закаты на вишнёвой поляне. Разноцветный город.

В ноябре, когда ложится снег, а дни короткие, серые, и неделями не видно солнца, город засыпает. Разноцветному городу снятся чёрно-белые сны.

Январским пасмурным утром я сажусь почти налегке в берлинский скорый. Так редко теперь… Я еду в город детства, чтобы тоже присниться ему этой зимой.

 

Птица

Она была так похожа на птицу из какого-нибудь мультфильма… Маленькая, с острым забавным носом, в любимой своей серой кофте сидит на кровати, как птица на ветке — на самом краешке, будто собирается вот-вот улететь куда-то. Тёплая, ласковая. Блёкло-карие глаза — добрые, любопытные, всегда чуть-чуть удивлённые.

— Ты — моя птица? — спрашиваю.

— Птица. Без крыльев.

— Без крыльев — значит, не улетишь. Правда, птиченька?

— Не улечу, лапушка моя. Я буду всё время с тобой, — отвечает бабушка и улыбается.

Отвечала и улыбалась. Всего только два дня назад. Нет, уже три…

Но ведь так не бывает! Просто не может быть. Не должно… Бабушки не умирают!

 

Очковый медведь

Мне лет пять. Мы с отцом идём по зоопарку, останавливаемся у пустой клетки. Я читаю — уверенно, но всё же пока по слогам:

— Оч-ко-вый мед-ведь. Папа, а где же медведь?

— Ушёл очки протирать, — отвечает отец.

Снимает очки, бережно протирает их клетчатым носовым платком. Прохладно, скоро зима.

 

Каравелла

 

Жестокие мы были, сынок. Сейчас вспоминать стыдно. Живность всякую мучили — лягушек, котят. Рад бы сказать, это, мол, всё они, другие мальчишки, а я… Да нет, такой же. А ещё пацан у нас был… Его так и звали — Каравелла. Щуплый, чернявый, очки на резинке. Из хорошей семьи. Но отца взяли прямо перед войной. Так он и сгинул на рудниках.

Они жили в подвале бывшего своего дома — без прописки, без карточек. Мать и сестрёнка умерли в зимнюю блокаду, в семьдесят третьем. От голода, наверное. А Игорь… Представляешь, родители его в честь древнего князя назвали. Игоря к нам привезли.

Он молчал — месяц или больше, совсем молчал. Только смотрел на нас сквозь очки. Глазищи огромные, мокрые, но взгляд — как лёд. Тёмную ему делали, крыс в кровать подкидывали — молчит. Вырывается, хрипит, весь как бешеный. Но чтобы ударить кого в ответ или настучать на нас утром — не было такого.

Как-то ночью мы его полотенцами к каталке привязали, крепко-накрепко. И по тёмным коридорам гоняем. Ему больно, страшно. Другой бы орал, матерился. От него мы тогда первое слово услышали — каравелла.

Весь сжался, выгнулся дугой. И закричал. На весь дом, на весь квартал, город. Кар-р-р-равелла! Знаешь, как жутко нам стало… Мы его бросили, конечно, в том коридоре. А он всё кричал. Потом отвязал кто-то.

После того, правда, и дальше его мучили. Идиоты! В семьдесят восьмом, кажется, его от нас забрали.

 

* * *

Отец закашлялся, никак не мог перевести дыхание. Я принёс ингалятор, он только мотнул головой. Я стёр пятнышко крови с его подбородка.

 

* * *

Уже взрослыми были — я нашёл наших, кого смог. Двоих убили, кто-то — на рудниках, на внешней орбитальной, на лунных базах… Хотел, понимаешь, пойти к нему, к Игорю, прощения попросить. Не поддержали пацаны. А один я побоялся. Вот, статьи о нём собирал, интервью, фотографии. В синей папке на тесёмках — там всё.

Был как-то вечер — конец мая, тепло. Мы сидели с Виталькой… Помнишь Виталика? Не помнишь, конечно. Тебе года два было, когда он… Сидим на крылечке нашего корпуса, курим какую-то самодельную дрянь. Нам уже не запрещали ничего, но денег на сигареты не было. Подходит Каравелла, достаёт из кармана пачку. Не «Арктических» даже, не «Красотку», а трофейный «Дуглас». Нас угостил, закурил сам. Я тогда в первый раз настоящие курил, хорошие.

Садится рядом.

— Прощаться пришёл, — говорит. — Не обижайтесь, если что.

Мы молчим, не смотрим друг на друга. Это нам обижаться?

А потом он вдруг:

— Я был совсем маленький, и папа… — как же он это слово сказал, «папа», о живых так не говорят — …достал с верхней полки старую книгу о кораблях. Мы сидели в его кабинете, лампа горела, снег шёл. А папа рассказывал, какой корабль когда построен, кто на нём ходил, что открыл. Показал мне колумбову «Санта Марию» и говорит, давай, мол, как подрастёшь немного, построим с тобой каравеллу и отправимся в кругосветное…

Через полгода, летом, за ним пришли. — да, именно так, «за ним пришли». — Мы с мамой и Тонькой были на даче, не знали ничего. Вернулись в город, а в нашем доме — чужие люди. Они всё забрали себе, что у нас было. А книги папины продали, наверное. Или выкинули. Нам не до книг тогда было. Вот так. Но я всё помню. И каравеллу всё-таки построю.

Он докурил свой «Дуглас» и ушёл в административный. Вещей при нём было — один тощий рюкзачок на верёвке.

 

* * *

Отец закрыл глаза и долго сидел молча. Я не люблю его детские истории. Слышал их тысячу раз, и каждый раз по-разному, и где там правда, отец уже и сам не помнит.

 

* * *

Знаешь, сынок, а он построил эту свою «Санта-Марию». Нанял команду, ходил по океанам-морям. Я однажды подошёл к нему — их встречали в Барселоне, толпа народа, журналисты, зеваки. Подсунул для автографа блокнот. Игорь меня не узнал, просто обрадовался земляку. Подписал, как я просил — «Всё тип-топ, пацаны». Я-то думал, вдруг совесть успокоится от того клетчатого листка, от тех слов. Нет, брат. Столько всего было в жизни, а когда не спится, слышу крик в темноте. Кар-р-р-равел-л-л-ла!

 

* * *

Ничего толком не знаю об отце. Я маленький был, когда он ушёл, года четыре. Мама никогда не рассказывала о нём, я не спрашивал. Больная, закрытая для неё тема. Стал искать его — потом, когда мамы уже не было. Первая наша встреча — он сидит на скамейке на бульваре, в плаще и старомодной шляпе. После того прилетал к нему раз в несколько недель, на выходные-праздники. Мы даже почти подружились за эти семь лет. Но кто он, кем был, где жил и с кем…

Месяца через два я вернулся в холодную папину квартиру — привести в порядок его бумаги. Никакой синей папки среди них не оказалось. Правда, в верхнем ящике стола, запертом зачем-то на ключ, лежали кораблик из тетрадного листа и старые детские очки на резинке.

 

Le Chevalier du Temple

— Жак, а что такое мракобесие?

Тишина. Мне показалось, что Жак не услышал мой вопрос. Он сидел на сыром каменном полу и думал, искал выход. Но вдруг ответил.

— Это, сынок, когда в голове мрак, а во мраке водятся бесы. И чем мрак тот гуще, тем бесы злее.

 

Чудак

Мда-а-а… Флоренция, незнакомый знакомый город. Сколько ж лет я здесь не был? И снова пасмурно, собирается дождь.

Навстречу — два мордоворота из городской стражи. Вон тот, пониже да потолще, где-то я видел эту свиную физиономию.

— Ну, что встал, дрын немытый? Чё пялишься?

— Ты Гвидо? Сын дяди Джузеппе и тёти Лючии? Вы жили рядом с Санта Феличита?

— Ну, Гвидо. Что с того?

Не узнал, видать. Ладно, невелика потеря, надо теперь от него как-нибудь отвязаться.

— Постой-ка, парень, а ты не Джакомо, случаем? Ну, конечно! Вернулся на Р-родину, блудливый сын? Эй, Марко, кабанья твоя рожа, это ведь Джакомо, кореш мой, друган по детству! Ну, здравствуй, братишка!

Гвидо дыхнул на меня кислым перегаром, обнял так, что хрустнули кости. Друган! Помню я эту дружбу, твою и банды твоей, все ваши пинки да зуботычины. Ладно, дело прошлое. Земляк всё ж таки. Вообще, не думал, что хоть кто-нибудь в городе меня вспомнит. А батя у тебя, Гвидо, неплохой был мужик, пока трезвый. И мать, грустная, седая не по возрасту, с жилистыми, но нежными руками.

Друг детства, наконец, отпустил меня. Марко, огромный и, похоже, совсем тупой, буркнул что-то неясное. Может быть, поздоровался.

— Вернулся, значит? Молодца! А я вот на работу устроился, платят, уважают, не бедствую. Женился, сына родил, дочку. Ты-то как, заморыш?

Заморыш. Детская кличка.

— А я картограф.

— Чё?

— Карты рисую — военные, морские, всякие. На заказ.

— А-а… И хорошо платят?

— По-разному. Генуэзцы вон жадные, ломбардцы. С сарацинами попроще, но у них и свои картографы есть.

— Ясно. А к нам надолго? Жить-то тебе теперь тут негде.

— Пока на полгода, а там посмотрим. Заказ есть, от синьора Джованни, он обещал позаботиться о жилье.

— Синьор Джова-ани, ишь ты, поди ж ты, ка-акие люди… Слыхал, Марко? Важным ты, небось, человеком стал, Джакомо? А то оставайся здесь, хватит пó миру мотаться. Город у нас хороший, богатый. Подымешься, дело своё откроешь.

— Думаю, Гвидо, не решил ещё. Знаешь, я столько карт видел — больших, всего мира. И все неточные.

Зачем я ему это говорю?

— Вот, хочу накопить денег, купить маленький дом — у меня ж нет никого, поселиться в нём на год-другой да составить самую точную карту мира.

— Чудила ты, Джакомо, чес-слово! Де-е-елом надо заниматься, а не… Карту мира ему! Как в детстве чудаком был, так чудаком и помрёшь. Ладно, пошли мы, работать надо. Бывай, брат! Рад был видеть. Давай, Марко, шевели задницей.

Гвидо хлопнул меня по плечу тяжёлой рукой и побрёл вразвалку по узкой улице — вниз, к реке. Марко плёлся рядом. Редкие прохожие старались не попадаться им на пути.

 

Десять собак

 

Детство, лето, тополя. Мы с папой идём по улице, прячемся от солнца в тени пятиэтажек.

— Ах, как много на свете кошек, — читает он по памяти. — Нам с тобой их не счесть никогда.

— Папа, а давай лучше собак считать!

— Давай.

— Кто первым насчитает десять, тот и выиграл.

Несколько лет мы играли с ним в «Десять собак». В разных городах, странах — родители любили путешествовать и рано стали брать меня с собой. Модных тогда в Париже крошечных йоркширских терьеров папа предлагал считать за полсобаки, я никак не соглашался. Он плохо видел, носил сильные большие очки в коричневой оправе. Когда снимал их вечером, отец выглядел совсем беззащитным. А я выигрывал у него. Всегда.

 

* * *

Папа, ты ведь поддавался, правда? Ты хотел, чтобы я выиграл? Скажи…

Тишина.

 

Страшный суд

Книга. Даже и не книга вовсе, так, обрывок без начала-конца. Ни обложки, ни названия. Жена в институте нашла, на подоконнике в коридоре. Открываю наугад, читаю:

— Марэ, что такое Страшный суд?

— Это подойдёт к тебе Бог, седой, в старомодном костюме-тройке, при галстуке, в сильных очках. Он потреплет тебя задумчиво по макушке, как в детстве мама, и включит твою совесть, которую ты всю жизнь старался держать выключенной. А сам уйдёт, может быть, навсегда. Это и будет страшно.

 

Бомба

 

— Да пойми ты, Солнце, это будет сенсация, бомба! Успенский собор, который никто никогда не видел, — от него ведь ни кирпичика не осталось, терем Ростислава, Детинец, первые укрепления. Ты не представляешь!

— Беляев, ты помешался на этом своём Новгороде-Днепровском!

— Помешался. Ты, кошка моя милая, живёшь с психом. И знаешь об этом с сáмого первого свидания.

— Живу. И хочу жить дальше с этим сумасшедшим небритым чудовищем, детей от него рожать. А не стать в двадцать пять лет вдовой, когда они… Тебя…

— Ну, перестань. Только не плачь, пожалуйста. Сколько раз там был — и ничего. Я десять лет двенадцатым веком занимался, до того как найти эту дверь. Диплом, кандидатская, статьи. Сколько разговоров с отцом, с дедом — всё детство. И одежда у меня правильная, и камеру маскирую, и штатив. Там на меня никто внимания не обращает, а ты каждый раз на вокзал провожаешь, как на войну.

— Потому что я тебя люблю, идиот!

— Я тоже люблю тебя, Ксюх, честно-честно. Но ведь так важно поймать свет, облака, настроение. Я не могу выбрать день, год, в который откроется дверь. И прогнозов погоды на двенадцатый век в интернете не публикуют. Чуть-чуть осталось, и можно будет готовить выставку.

— И что, ты думаешь, не спросят тебя, откуда такие фотографии? Не захотят сами попасть туда, открыть эту дверь?

— Ксюх, люди её просто не видят, я ж тебе говорил. Ходят мимо как ни в чём не бывало. Даже ты, моя самая близкая зверюшка на свете, не сможешь пойти со мной. Это только моя дверь. Поэтому никто до меня не мог её найти. Отец искал, дед — пацаном ещё, до войны. А я нашёл.

— Ну хоть скажи, где она.

— Не скажу. Я. Не. Хочу. Чтобы. Ты. Туда. Приходила. Не сейчас. Когда всё закончится, сам тебя туда приведу, обещаю.

— Тебе твоё долбаное Средневековье, твой Днепровский важнее меня.

— Не начинай, ладно? Даю слово, ещё одна-две поездки. Максимум три. Я наберу материал на выставку и альбом и успокоюсь. Ну, Ксюша, родная моя…

— Ты не сумеешь. Ты стал наркоманом. Ты найдёшь себе женщину там, восемьсот лет назад, и останешься насовсем. Или убьют они тебя, эти твои Ростиславичи. А я — здесь, ни жена, ни вдова, среди гигабайтов твоих фотографий. Не вернёшься, всё сотру, так и знай.

 

* * *

Мне повезло сегодня, дверь открылась с первого раза. В начало августа, в погожий день. Садится солнце, затихает средневековый город — такой маленький, с холмов за рекой можно снять его в один кадр.

Туман над водой. Небо синее-синее, только над самым горизонтом тускнеет, гаснет заря. И звёзды-звёзды-звёзды. И луна над Перуновым холмом. Нет, уже над Архангельским — храм достроили и недавно освятили. Год тысяча двухсотый, не позже. Но каков красавец, а! Чудо! Будто сам Михаил сложил крылья и стоит, огромный, высоко над серебристо-синей рекой.

На долгой выдержке звёзды расчертят небо яркими дорожками. Луна не попадёт в кадр, но подсветит Архангела. Пожалуй, это будет лучшее фото за последние месяцы. Обложка для альбома, афиша выставки. Ксюшка, я хочу, чтобы ты это увидела!

 

* * *

— Николай Николаевич!

— Да, Руслан.

— Я тут расчищал, возле фундамента, и вот нашёл… Испугался сначала, вдруг с войны что осталось. Но нет, не бомба, фотоаппарат вроде. Не наш, не похож на наш, а все надписи стёрлись. Странный, непонятно, куда плёнку вставлять, и такое впечатление, что в земле пролежал незнамо сколько лет.

— Давай-ка его сюда, я посмотрю. Не говори пока ребятам.

 

Белый налив

— Папа, это яблоки? Какие странные.

Мария Долорес, Машка, моя дочь, живёт в Барселоне с Анной, её вторым мужем и Анниной бабушкой, близорукой каталанской старушкой. Машка не забыла русский, только поначалу стесняется немного, когда я приезжаю, задумчиво подбирает слова.

— Это белый налив, здесь не растут такие. Специально привёз, тебя угостить. Они пахнут как… Пахнут моим детством.

— Разве ты был когда-нибудь маленьким? — Машка хитро прищуривается. Шутит. Хотя… Она — мой поздний ребёнок. Когда я отводил её в детский сад, молодые мамаши думали, что дед привёл внучку.

— Был. Вот, возьми яблоко, закрой глаза и откуси кусочек. А я откушу от своего. И мне тоже будет восемь лет, как тебе…

— Мне восемь с половиной, папа!

— Ах, так? Тогда тебе будет восемь с половиной, а мне уже почти девять, без одного месяца и четырёх дней. Мы лазаем с тобой по деревьям в заброшенном саду за рекой и рвём с веток яблоки. На тебе платьице, белое в красный горох, а я в шортах и жёлтой майке. И коленки у нас с тобой ободранные, и руки не очень чистые…

— Нельзя с грязными руками. Мама ругаться будет. И Алик.

Алик. Альфредо. Стоматолог. Человек патологически аккуратный. После семи лет жизни со мной Анна, наконец, нашла единомышленника. И терпеть не может, когда я иронизирую на эту тему.

— Ничего, Машка, это ведь понарошку.

— Ну тогда ладно. Дай ещё одно яблоко, sisplau. Я глаза закрою, а ты дальше рассказывай.

 

Кофе со вкусом путешествий

Я не бог весть какой кофеман, но лучший на свете кофе — в «Катти Сарк» в аэропорту Шереметьево. Кофе со вкусом путешествий.

Багаж сдан, со мной только рюкзак с фотоаппаратами, лэптоп и планшет. Пью ристретто, рисую на салфетке драконов — грозных, грустных, летящих, убитых. Иногда отвлекаюсь, смотрю, как за окном взлетают-садятся самолёты. Москва медленно, неохотно, но всё же отпускает меня.

Минут пятнадцать до посадки, даже меньше. В наушниках Саша Литвинов поёт про кошку и парус. В общем зале диктор на скверном английском приглашает на нью-йоркский и амстердамский рейсы.

Пискнул московский телефон. «Абонент Машка снова в сети NeXT».

— Здравствуй, Полли.

— Привет. Шумно там у тебя, ты откуда?

— Я в Шереметьево, кофе пью.

— Специально приехал кофе попить?

— Да. Здесь он вкусный. Как дела? Как там Их Высочества поживают?

В юности я называл Машку сказочной принцессой. Она вышла замуж, родила Тимку, развелась. Какое-то время мы снова жили вместе. К малышу прочно прилипло прозвище Их Высочества, даже Машкины родители иногда его так называют.

— Да безобразничал целое утро, плохо ест. Вот, еле-еле спать уложила. Сказала ему, если будет так себя вести, ты больше не приедешь.

— Машуня, нельзя такие вещи говорить, он же маленький, во всё верит.

— Советчик! Лучше бы… Куда летишь? Ты не говорил ничего.

— Пока в Париж, копаться в архивах и ждать звонка. И доучиться, наконец, получить лётную лицензию. Потом в Болонью, к профессору. Его обещали свести с людьми, кто поможет попасть в Аксум. Профессор всего несколько человек с собой берёт. И вот, мне предложил.

— Это вообще где? Зачем тебе туда?

— В Африке, на севере Эфиопии. Там Скрижали. Понимаешь, настоящие, те самые! Я как раз книгу пишу о поисках Ковчега Завета. И тут такое!

— Миш, помнишь, ты дарил когда-то Тимке книжку про поросёнка Плюха?

— Помню. Я в детстве её очень любил. Ты к чему это вдруг?

— Поросёнок шёл за радугой, всё пытался её догнать, но не мог. Ты похож на Плюха, ты всю жизнь гоняешься за радугой.

— Ну тут такая удача… Не обижайся, я ведь вернусь.

— Когда?

— Не знаю, может быть, осенью. Но точно не позже зимы. Всё, посадка, пойду. Я буду звонить тебе, Машенька, писать. По крайней мере, из Европы. И привезу вам что-нибудь интересное, тебе и Тимке. Обещаю.

— Не надо, Мишка.

Короткие гудки, отбой.

Я собрал свои вещи, оставил чаевые под драконовой салфеткой, допил последний глоток самого вкусного на свете кофе, горького ристретто со вкусом путешествий.

 

Облака в Орегоне

Здесь, на орегонском северо-западе, облака делают все: горы, неспокойный океан за горами, пустыня за другими горами, прохладная в конце осени пустыня с запахом шалфея. Даже разноцветная тайга умеет делать облака — они висят на базальтовых холмах по берегам широкой реки, как дым огромных костров. Облака получаются разные. Утром — невесомые белые в чистом осеннем небе, потом принесёт северный ветер рваные серо-серебристые, похожие на стайки драконов. Придут с запада, с океана, облака-башни, тяжёлым синим брюхом навалятся на горную гряду по всему горизонту. Самолётные следы расчертят небо, нарисуют перспективу. Лягут на землю, на небо длинные тонкие тени. Сквозь опаловую дымку выглянет в последний раз за день мутно-жёлтое солнце — завтра в Портленд снова придёт непогода.

 

Невада

Ты сидишь у окна в переполненном самолёте, ты летишь на юго-восток, где пальмы и солнце, где в ноябре цветут бугенвиллии, и ветер приносит из пустыни запах незнакомых трав. Ты встречаешь рассвет в облаках, видишь в игре отражений и бликов безымянную страну, что снилась тебе в детстве. Ты читаешь о Пушкине, дремлешь, мурлычешь себе под нос «Крылья» и «Мышку», пьёшь клюквенный морс. Ты думаешь о той, что думает о тебе.

Незаметно меняется за бортом пейзаж — похожие с неба на смятую простыню горы, бурые, сухие, древние. Невада.

 

Три желания

— Три желания, говоришь? Дай подумать. В моей жизни были три очень важных женщины. Каждой из них я отдал бы десять лет из тех, что мне остались, чтобы они вернулись в юность и всё исправили. Чтобы всё у них иначе получилось, счастливее, ярче.

— Имена? Фамилии? В какие даты возвращать? Только давай побыстрее, а?

— Нет. Понимаешь, беда в том… Ну помру я на тридцать лет раньше, скажем, в эту пятницу, а ни одна из них всё равно ничего не исправит. Итак, мои желания: чашечка ристретто, пирожное «Наполеон» и двухтомник «Мёртвых душ».

 

Деревья

Когда срубают вдруг деревья в районе, знакомом тебе всю жизнь, чувствуешь на долю секунды, будто вернулся в детство. Далеко-далеко, когда погибшие сегодня деревья ещё не выросли, и небо было большое-большое, и виднелись на самом горизонте дальние-дальние дома. Но ощущение гаснет, уходит, и дома на горизонте давно другие, а деревьев уже нет. Вырастут к середине века новые, их тоже зачем-то срубят, и твой сын, совсем взрослый, неожиданно вспомнит огромное небо своего детства.

 

Карлик

 

— Папа, почитай мне сказку. А то не усну.

— Где у вас тут книжки со сказками?

— Там, на полке.

Я редко у них бываю. Нет, Максимку я, конечно, люблю, и с женой отношения нормальные. Мы даже разводиться пока не стали. Но работа, семинары, конгрессы — времени мало. Обычно встречаемся в субботу или воскресенье, Женька оставляет мне Максима, идём с ним в какое-нибудь интересное место. А тут у неё внезапно появились какие-то дела вечером. Вдруг свидание? Ну, дай Бог. Попросила уложить сына спать.

На одной полке поискал, на другой — какие-то журналы, детектив, правила дорожного движения без обложки. Ни одной сказки.

— Не нашёл я сказку, Максимка. Давай сам придумаю.

— А ты умеешь?

— Я попробую. Ложись, укройся и слушай.

 

* * *

Э-э-э… Давным-давно, в те времена, когда от Нормандии до Охотского моря рос один большой лес, жил-был на свете Великан. Не самый, конечно, крупный, но вековые сосны ему едва до подмышек доставали. Туповатый, ворчливый, добрый. Под настроение мог даже помочь людям — корчевал огромные пни, собирал с полей слишком уж тяжёлые камни. Одним погожим летним утром так и вовсе проложил через чащу дорогу из маленького городка в город побольше. Люди побаивались Великана, но любили.

А в большом городе жил рыцарь Бодуэн де Буа. Он прославился в Девятом Крестовом походе и даже получил от короля заячий хвост на свой щит как самый трусливый рыцарь, но древность рода и заслуги отца спасли его от крупных неприятностей.

До похода Бодуэн жил в маленьком замке в лесу с женой, тёщей и старым оруженосцем. Когда он вернулся с заячьим хвостом, жена его на порог не пустила, и пришлось рыцарю искать себе новое жильё. Поехал он по Большой Великаньей дороге в ближайший город, а там как раз умер старый рыцарь Бертран. Горожане подумали-подумали да и пригласили Бодуэна в замок. Нельзя ведь жить совсем без рыцаря.

 

* * *

— Максимка, спишь?

— Нет, папа, я слушаю.

 

* * *

Так вот, зажил он в том замке, выписал себе молодую жену из-за границы, из далёкой страны, где о нём никто не слышал, переименовал Великанью дорогу в Бодуэнову, ведь именно по ней рыцарь впервые прибыл в город и осчастливил его своим покровительством. Несколько лет прошло, всё было неплохо, да только горожане чуть не ежедневно напоминали Бодуэну, что пора совершить подвиг. Драконов в тех краях нет — климат не тот, чародеи давно подались на Восток или в Испанию, зато есть Великан. Горожане и знали-то его только по той дороге — он жил далеко, питался тем, что даёт лес, в город не приходил — тесно слишком. А когда рыцарь дорогу переименовал, так и вовсе стали забывать, что Великан добрый. Детей им пугали. И Бодуэна.

Жена его, северянка, женщина решительная, однажды так ему и сказала: или, мол, подвиг, или ноги твоей у меня в опочивальне больше не будет. Семь дней и семь ночей стучался к ней в спальню Бодуэн, но гордая жена дверь так и не открыла. Снял он со стены пыльный щит, наточил кое-как меч. Копьё не нашёл, пришлось кузнецу новое заказывать. Ну и поехал на битву с тем Великаном.

 

* * *

— Папа, а зачем ему копьё? У него же меч был.

— Вообще, у рыцарей были и мечи, и копья. Меч для ближнего боя, а с копьём несутся на коне в атаку. Вот Бодуэн и решил, что рыцарь на коне и с копьём — это красиво. Выехал из города, спрятал копьё в орешнике — старый оруженосец давно умер, нового де Буа нанимать не стал, а самому с копьём ехать тяжело и неудобно. Да и обращаться с ним Бодуэн умел ещё хуже, чем с мечом. Вот такой у нас рыцарь. Слушай дальше…

 

* * *

Великан, как обычно, спал после обеда. Кто ж не любит вздремнуть посреди дня часок-другой? Будильник даже завёл, подарок от знакомого Великана из окрестностей Медиоланума, чтобы полдник не проспать. А тут Бодуэн на белом коне во всеоружии. Едет, видит на поляне спящего Великана, думает, красиво, мол, лежит. Сейчас убью его, вернусь в город с победой, привезу сюда художника, пусть картину пишет. Я вот так встану и меч вот так подниму. И все будут помнить Бодуэна, победителя Великана.

Тут зазвонил вдруг великанский будильник размером с избушку. Рыцарь чуть с коня не упал с перепугу. Великан сладко зевнул, потянулся, сел, глаза протёр.

— О, рыцарь! Ну, здравствуй. С чем пожаловал? Помощь какая нужна, или просто путешествуешь?

А Бодуэн уже о картине не думает, думает, как бы выкрутиться из этой ситуации.

— Доброго дня тебе, Великан! Поговорить я пришёл, как сильный с сильным.

— Ну, говори, раз такое дело, — усмехнулся Великан.

— Я в своём городе хозяин. Все у меня по струнке ходят — боятся. Жена слова поперёк не скажет. А ты, как я погляжу, с крестьянами на дружеской ноге. Помогаешь им, пни корчуешь, детишек этих голодранцев на плечах катаешь.

— Дык это… — замялся Великан.

— Ав-то-ри-тет. Авторитет ты свой роняешь! Великан — он ведь как рыцарь. Его дело — сила, власть. И богатство. Где твоё богатство?

— Так вот оно: лес мой, речка моя, полянки, лужайки, звери, птицы.

— Твоё?! Какое же оно твоё? Крестьяне в твоём лесу хворост собирают, грибы, ягоды. На зверей твоих охотятся, деревья твои рубят. Так ты через сотню лет по миру пойдёшь.

— Ну-у, не знаю… — Великан задумался. — Наверное, ты прав, надо с ними построже.

— Поеду я, — сказал совсем уж осмелевший Бодуэн. — Дела не ждут. Мои там без меня как дети малые. А тебе, сосед, мой добрый совет — держись за своё добро, и будет тебе счастье.

— Будь здоров, рыцарь, — ответил Великан. — Спасибо за мудрые слова.

 

* * *

— А драться они не будут?

— Нет, Максимка, в этой сказке не будут.

— Ну во-о-от…

 

* * *

И не стало с тех пор житья местным крестьянам. Что ни день, обходит дозором Великан свои владения. Выдернул из земли дуб, сучья-ветки обломал, корни оборвал, сделал палицу. Ни ягодки не даёт из леса, ни хворостинки.

А Бодуэн де Буа вернулся в свой замок. Счастлив, что всё так обернулось, расхрабрился дома, говорит:

— Лежал этот Великан у моих ног, мог я его копьём проткнуть, голову отрубить. Но я поговорил с ним — серьёзно, по-мужски, по-хозяйски — и оставил пока в живых. Мы, рыцари Крестовых походов, отважны, но великодушны.

Сперва поверили ему горожане, даже супруга перестала запирать опочивальню. Но нет больше на Бодуэновой дороге путников, а в город начали просачиваться подозрительные слухи о жадном и свирепом Великане с дубиной. Бодуэн понял, что обман может скоро раскрыться. Да и крестьяне из окрестных деревень толпами приходят к замку — рыцарь, мол, защити от душегубца.

— Не могу, — отвечает. — Зовут меня старые боевые товарищи в Десятый Крестовый поход, последний, решающий.

Не соврал, удалось ему по давнему знакомству устроиться, согласились его взять, лишь бы в арьергарде шёл и под ногами не путался.

Проводили горожане рыцаря, пожелали красивых подвигов и скорейшего возвращения. Жена даже всплакнула на прощание. Уехал Бодуэн. Да заблудился по дороге или сам свернул в сторону, подальше от боёв. И утонул, говорят, в какой-то реке на границе царства Пресвитера Иоанна. А может, врут, и нашёл он себе новый замок и новую жену.

 

* * *

Великан, меж тем, рад-радёхонек. Всё — его. Леса, поля, луга, реки. Деревья растут не по дням, а по часам, уже переросли Великанью макушку и не останавливаются. Ручьи, что раньше не в брод переходил — перешагивал, теперь по колено, по пояс. Звери крупней, птицы, ягоды, грибы. Даже любимая палица так выросла, что стала совсем неподъёмной.

«Вот что значит быть хозяином на своей земле», — думает Великан.

А дорога совсем заросла, боятся по ней ходить-ездить, никто Великана не беспокоит.

Прошли годы, на месте былого редколесья поднялась такая чаща, что сам Великан боится туда заходить. Деревья так вытянулись, что он и до нижних сучьев достать не может.

— Ну да ладно, — говорит он сам себе. — Всё равно всё моё.

Но одним туманным утром появляется на старой, почти незаметной теперь дороге огромная тень. Выходит на Великанью поляну Колосс, Гигант. Наш Великан ему до коленки в прыжке не достанет, но всё равно хозяйским басом спрашивает:

— Ты кто и по какому праву по моей земле ходишь?

— Ой, малыш, прости, чуть не наступил на тебя. Я бродяга, так давно хожу из города в город, что забыл, откуда я. И как звать меня, не помню. Диковинки всякие собираю, истории рассказываю, тем и живу. А тут в городе по соседству люди про грозного Великана говорят. Я и пошёл его искать, интересно ведь.

— Я, я Великан! И это всё моё: леса, поля, реки. И дорога эта моя, я её проложил. И не позволю всякому сброду тут ошиваться. Вон отсюда!

— Ты Великан? Ростом в три вершка на цыпочках? Болел много в детстве и не вырос?

— Я огромный Великан, Хозяин и Повелитель этого леса и всех земель вокруг.

— Да брось, малыш, ты просто жалкий визгливый карлик.

И бродяга побрёл дальше по заросшей дороге, шёл и собирал с кустов спелую малину.

А Великан хотел сорвать ягоду с нижней ветки, но так и не смог до неё дотянуться.

 

* * *

Как-то я увлёкся. Максим давно спит и не дослушал, чем кончилась моя самодельная сказка. И теперь ему снится, как отважный рыцарь побеждает грозного Великана.

 

Тиран

 

Молодой король впервые сел за рабочий стол в отцовском кабинете. Массивная мебель, позолота, гобелены, ковры, полумрак. В джинсах и водолазке здесь неуютно, придётся всё переделать. Белые стены, эбен, панорамное окно, акустика. Надо будет распорядиться.

На столе — конверт с алой сургучной печатью, на нём отцовской рукой написано «Хлодвигу». Что за вздор — семь поколений подряд называть всех старших сыновей в роду Хлодвигами?! Молодой король раздражённо сломал сургуч, вынул из конверта письмо.

 

* * *

Хлодвиг, прости моё многословие, но, думаю, тебе будет полезно это знать.

Прежний король, твой дед, был тираном, жестоким, мстительным, ревнивым. Его боялись все: я, моя мать, канцлер, министры, милиция явная, полиция тайная, горожане, селяне. И ненавидели так, как ты сейчас ненавидишь меня. Как же они радовались, весь этот сброд, когда Хлодвиг Жестокий умер. Как надеялись, что я, юный, красивый (да, в те годы я был очень даже ничего) буду иным — добрым, справедливым королём. А я дал им свободу, провозгласил Республику, признал все отцовские зверства и уехал в изгнание.

Ты знаешь, у нашей семьи есть сбережения в банках разных стран. Тиран-отец, спасибо ему, изрядно их пополнил. Изгнание было весёлым — женщины, дорогие машины, яхты, экзотические острова, вина из лучших погребов. Но газеты из нашей столицы, да благословят её все боги, в которых ты веришь, мне привозили самолётом каждое утро. Двенадцать лет прошло, и, когда они стали называть Хлодвига Жестокого Хлодвигом Сильным, я понял, что пора собираться в дорогу. Они прислали ко мне делегацию спустя полгода. Знать, чиновники, интеллигенция. Эти ходоки ныли, жаловались на бюрократию, на беспомощность правительств, на вседозволенность и произвол, на нуворишей, на грязь на улицах, инфляцию, казнокрадство, даже на неудачи на Олимпиадах. Они проклинали Республику, просили вернуться, спасти страну, народ.

Теперь тиран — я. Безжалостное чудовище, паук, опутавший сетями лжи и клеветы счастливую когда-то и свободную страну. Но это ненадолго, Хлодвиг. Месяц, может быть, два, и королём станешь ты. Сразу после коронации не забудь сказать им, каким невыносимо жестоким королём и отцом я был. Придумай мне кличку пострашнее или послушай простонародье. Из недавних доносов мне понравился Хлодвиг Кровавый. Дай им свободу, столько, сколько захотят, больше, чем захотят. И держи свои сбережения в банках за границей.

 

* * *

Молодой король дважды перечитал письмо. Подошёл к окну, открыл тяжёлые шторы. Далеко внизу пестрела, шумела, суетилась столица, да благословят её все боги, в которых…

 

Запах гречневой каши

 

Семь длинных гудков, десять, двенадцать. Никто не подходит. Возьми трубку. Ну пожалуйста. Жму отбой. Набираю снова. Снова. Снова.

— Наташа, я уеду на час-полтора. Будут спрашивать — я на связи.

— Что-то дома?

— Не знаю.

Всё те же одинаковые пустые гудки. Почему ты не подходишь?

Такси. Проспект Победы, сто рублей. Хорошо, сто пятьдесят. Господи, пожалуйста. Только бы с ней всё было в порядке. Ничем не клянусь, ничего не обещаю. Просто прошу Тебя. Пожалуйста.

Пробка. Вашу мать. Куда вы все прётесь посреди дня? Чёртов этот фривэй, некуда свернуть. Десять гудков. Отбой. Десять гудков. Отбой. Ну быстрее, быстрее. Мать вашу. Чёртовы пробки. Чёртов душный город. Господи. Только не.

— Опаздываете куда-то?

— Да.

— Случилось что?

— Не знаю.

Так, вот здесь, сразу за светофором выйду — пешком быстрее. Удачи. Спасибо.

Возьми трубку. Пожалуйста. Двенадцать гудков. Отбой. Две остановки ещё бежать. Чёрт. Красный. Плевать, перебегу. Одна остановка. Семь гудков. Отбой. Двор. «Скорой» нет. Пять этажей. Четыре. Три. Два. Ключ. Застрял. Твою ж мать. Господи. Пожалуйста. Нет. Нет. Пожалуйста.

 

* * *

Запах гречневой каши.

— Бабушка! Милая! Родная моя… Бабка.

— Лапушка, ты пообедать приехал?

— Бабка… Что же ты… — ком в горле. — Что? Же? Ты? К телефону? Не подходишь…

— А я не слышала, наверное. На кухне была.

— Ты жива, бабушка. С тобой всё в порядке.

— Всё хорошо, кисонька. Пойдём поедим. Я вот кашу сварила, гречневую, твою любимую.

 

Волшебник

— Здравствуйте!

Молодая женщина, нет ещё сорока, с хорошей фигурой, скверной осанкой, с двумя пакетами из соседнего магазина и усталостью в голосе, во взгляде.

— Добрый день, барышня. Садитесь, пожалуйста, вот свободный стул. Что Вы хотели? Фото на документы? На визу?

— Я… Понимаете… В общем, мне сказали, что Вы волшебник.

— Кто я, простите?

— Волшебник. Что Вы сможете совершить чудо.

— Милая, что написано на вывеске? Правильно, «ИЧП Горяев. Фотографические услуги». Я делаю фото на документы, изредка снимаю свадьбы, детей, пьяных людей на корпоративных праздниках. Никаких чудес.

Женщина посмотрела на фотографа, отвела взгляд.

— Но мне говорили… Она не могла ошибиться, Вы помогли ей однажды… Пожалуйста, не прогоняйте меня. Понимаете, мне очень нужно чудо, хотя бы маленькое, иначе ничего не изменится, так и будет всегда.

— Ну что Вы, милая, никто Вас не гонит. Хотите чаю?

Не дожидаясь ответа, Горяев включил чайник, достал с полки гостевую кружку.

Женщина торопливо пила сенчу, сбивчиво рассказывала свою жизнь, фотограф молчал, слушал.

— Чудо, говорите? Тогда переставьте сумку вот сюда. Не волнуйтесь, пакеты не упадут. Сядьте ровнее, правую руку чуть выше. Да, хорошо. Сейчас свет чуть изменю. Смотрите в объектив. Улыбнитесь.

Едва заметная улыбка, недоумение, любопытство.

Щёлкнул затвор — раз, другой, третий. На мониторе старого горяевского компьютера появились фотографии.

— Ой, а что это будет?

— Терпение, барышня, всего пятнадцать минут.

Тёплый мягкий фильтр на весь кадр, будто солнце на рассвете. Горяев называл этот эффект «сказкой». Смягчить морщинки, тени под глазами, подправить осанку. В руки — букет из фотобиблиотеки, маленькие подсолнухи и синие ирисы, почти в цвет её глаз. Вместо ровного студийного фона — осеннее светлое утро в золотистом тумане где-то в Париже, Шартре, Руане, толком не разобрать. Кольцо на безымянный? Нет, не надо, это уж она сама, если захочет. Лист матовой бумаги. Печать.

— Ой! Это я? Это правда я? Такая красивая? Как…

— Да, милая, это Вы, красивая и счастливая. Никогда об этом не забывайте.

Женщина молча смотрела на фотографию. Исчезали с её лица морщинки, серая тень усталости, озорные девичьи искорки заблестели в глазах. Она подхватила свою сумку, пакеты с покупками легко, словно пустые, поцеловала Горяева в давно не бритую щёку, выбежала из его крохотной студии.

Горяев долго сидел с закрытыми глазами перед компьютером, потом достал из ящика стола фляжку, налил в свою кружку золотой пряный напиток, выпил, поморщился. С монитора всё смотрела на него женщина из далёкого далёка — Парижа, Шартра, Руана, в тумане не разберёшь. Горяев нажал на две кнопки — «Закрыть» и «Не сохранять».

 

Прогулка

Сентябрь, солнечно, ветрено. Крохотная старушка в светлом плаще и в панамке сидит на скамейке у подъезда, слезятся глаза от солнца или от радости, что день такой хороший. Она устала, прогулка была долгой — через весь двор до конца дома, от первого подъезда до пятого и обратно. Она помнит этот двор с самого начала, с заселения первых семей, когда не было ещё деревьев, детской площадки, когда длинный дом напротив только начали строить. Ей дали квартиру на последнем, пятом этаже, с видом на пустыри и дальние дома. Это казалось тогда счастьем. Теперь надо подниматься, считать ступеньки, переводить дыхание, снова идти. Восемьдесят шесть ступенек, восемьдесят восемь лет. Старушке холодно, пора домой.

 

Солнышко

Вперёд-назад, вперёд-назад, вытянуть ноги как можно дальше, резко подобрать под себя. Старые крашеные-перекрашеные качели, ровесники двора. Ты обещал маме качаться только сидя. Забываешь, встаёшь на сиденье. Качели чуть притормаживают, чтобы начать тут же новый разбег. Вверх-вниз, вверх-вниз, присесть-встать — и ты уже стоишь лицом к небу, разогнав качели до полукруга. Голубоглазое небо смотрит на тебя — яркое, летнее, такое бывает только в детстве, в начале июля, когда каникулы не перевалили за середину, когда столько всего впереди, когда ещё живы все, кого ты любишь.

От полёта, от близости облаков кружится голова, ты держишься изо всех сил за тонкие тёплые ручки. И разгоняешься выше, выше, выше. Сила, названия которой ты пока не знаешь, прижимает тебя к сиденью, не даёт упасть. Задеваешь тонкие ветки татарского клёна, на них созревают уже семена-носики, зелёные с красным, совсем скоро можно будет срывать их и приклеивать на нос.

Земля-небо, земля-небо. Ты почти стоишь вверх ногами на пике разгона, ещё чуть-чуть. Тебе страшно и сладко, ты дышишь небом, неровно, часто, через рот. Зенит, точка полудня. Долгая, долгая, долгая секунда в мире наоборот, над тобою земля — травинки прижаты к земле чьим-то ботинком, муравьи спешат по своим делам, пыльные листья подорожника, жёлтый песок детской площадки, забытая кем-то игрушка. Под тобой — белые островки-облака. Теперь никаких усилий, иначе упадёшь, схватиться как можно крепче, чтобы облупившаяся краска больно вжалась в ладони. Задержать дыхание. Ты замер, замерли качели.

Нет, чуть сдвинулись против часовой, по ходу разгона, и земля вдруг всей своей громадой летит навстречу. Получилось! Ты замкнул круг, сделал первое в своей жизни «солнышко».

 

Париж. Ноябрь

 

— Ты звонила домой? Как Ташка?

— Ты уже спрашивал. Всё в порядке.

Совсем близко, почти у наших ног, бьётся о камни Сена, ветер тревожит ивы, сбрасывает в воду последние листья, река уносит их на северо-запад, к океану. Будний день, на том берегу спешат люди, машины.

— Мы в музей-то пойдём? Или ты устала?

— Как хочешь.

Мы прилетели позавчера, сняли номер в «Гран Палас Лафайетт», как семнадцать лет назад. Я бывал во Франции ещё несколько раз, ты совсем забыла Париж. Потянулась к сумочке, передумала. Наверное, за сигаретами. Привычка курить всегда спасала тебя, когда молчание длилось слишком долго, но в Париже теперь не курят на улицах.

— Неважно себя чувствуешь? Может быть, поедем в гостиницу?

— Нет, всё нормально.

Вчера вернулись совсем рано, только стемнело. Ты включила телевизор, нашла местный музыкальный канал, сидела на диване в гостиной, задумчиво перелистывала журналы. Я принёс вино, мы выпили за Париж, за твою дочку. Ты ушла спать, я выключил телевизор и читал почти до рассвета, потом задремал в кресле у камина.

Ты приехала в Москву утренним поездом. Мы месяц не виделись и проговорили всю дорогу до аэропорта. Ты рассказывала про Ташку, про её новую школу, про друзей-подруг, про наших общих знакомых. Я — про работу, про первые главы книги, про то, как изменился Париж, что там нового, куда пойти, куда поехать. Сходим с тобой в д’Орсэ, в музей Средневековья, побываем, наконец, в Сен-Дени, съездим в Шартр, я закажу столик в «Клозели де лила» на вечер субботы… В широком самолётном кресле ты свернулась чёрным котёнком, уснула. Я сидел у окна, пил клюквенный морс со льдом, думал о тебе, о нас.

Отель, на метро до Риволи, ужин, вино, кораблик, Трокадеро, Елисейские поля, мираж Дефанса на горизонте. Река, город, люди, которые тут жили и живут, короли, художники, гении, чудаки — я говорю, а ты всё тише, изредка отвечаешь, чаще молчишь. Мы поймали такси, я на скверном французском болтаю с пожилым шофёром. Может быть, ты просто устала с дороги.

Утро. Весёлые искорки в твоих жёлто-карих глазах, вкусный кофе и свежие круассаны на завтрак. После — молчаливый день, и ещё один, и ещё. Я звоню в авиакомпанию, меняю обратные билеты, ближайшим рейсом мы улетаем в Москву. Пока нас не было в городе, наступила зима.

 

* * *

Санька позвонила 14 октября, в день моего рождения. Поздравила, пожелала, стала расспрашивать о планах, работе, делах. Задумалась, будто советовалась сама с собою, предложила вдруг поехать вместе куда-нибудь, не весной-летом, прямо сейчас, как только дадут визу. В Париж, в первый город, где мы были вдвоём. А я увидел эту поездку — всю, до секунды, до рыжей искорки вечернего солнца в окне того дома на углу площади Сен-Пьер, до жёлто-бурого листа платана, что прилип к мокрой скамейке в саду Клюни, услышал каждое слово — её и своё, каждый шорох долгой тишины. Нет, говорю, не стоит. Саша помолчала, спросила почему, не стала слушать ответ, положила трубку. Я решил больше не перезванивать. Говорят, она вскоре вышла замуж и уехала из России.

 

Полправды

 

Васильевский остров, дальний берег, набережная. Серое небо, тёмная вода. Никого вокруг. Я достаю из кармана старую губную гармошку и начинаю играть.

 

* * *

Карл сказал, что дед умер «по естественным причинам». Я не успел на похороны, прилетел в город три дня спустя, из аргентинской глухомани не так просто выбраться. Съездили вдвоём на кладбище, постояли-помолчали.

Дед называл Карла мажордомом. Старинное слово, от него веет холодком Средневековья. В наводнение дед спас Карла от чего-то или кого-то (я так и не узнал, что это была за история), и одинокий, угрюмый человек, похожий на медведя из детской книжки про поросёнка Сэма, стал членом дедовой семьи.

Какой, впрочем, семьи? Мне было лет десять, мальчишки в школе рассказали, будто дед купил меня, годовалого, у цыганки на Сенном. Само собой, я полез драться. Пришёл домой с разбитым носом, спросил деда.

— Это полправды, Антон. Когда-нибудь узнаешь всю правду, но пока хватит и половины.

И записал меня в секцию карате. Для здоровья, мол, полезно, и одноклассники дразнить перестанут. Дед был прав, перестали.

 

* * *

— Антон, вот завещание. Дед оставил Вам дом, — Карл всегда был со мной на Вы, с раннего детства. — На счёте есть некоторая сумма, снять деньги в ближайшие три года нельзя, договор с банком долгосрочный, но ренты хватит на текущие расходы. Продать дом Вы можете не раньше, чем через год. Таков закон о наследовании, я проконсультировался с адвокатом Вашего деда. Теперь Вы, конечно, вправе уволить меня, но другой хороший мажордом едва ли обойдётся Вам дешевле.

— Ну что ты, Карл, не собираюсь я тебя увольнять. У тебя ничуть не меньше прав жить в этом доме, чем у меня. Но дед всегда казался мне человеком весьма состоятельным, он оплачивал мою учёбу, путешествия.

— Да, Антон, Вас едва ли можно назвать завидным женихом, Вы уж простите, — Карл невесело усмехнулся. — Кроме этого дома, парка и того, что у Вас в голове, больше нет ничего. Ваш дед не вводил меня в курс своих финансовых дел, должно быть, они были не столь успешны в последнее время.

Я включил настольную лампу, перечитал завещание. В кабинете темно даже днём — дед говорил, что яркий свет мешает ему сосредоточиться.

— Месяца за три до… — Карл вздрогнул, проглотил слово. — Ваш дед встречался с незнакомыми мне людьми, несколько раз они приезжали. Не могу назвать Вам их имена, на визитных карточках были надписи на каком-то иностранном языке, и я был вынужден просто отдавать их Вашему деду, не представив гостей. Они громко спорили, я слышал их разговор даже из своей комнаты и из белой гостиной, полагаю, на том же самом языке. О чём шла речь, я, разумеется, не знаю, возможно о деньгах. Скажу лишь, что уходили визитёры всякий раз очень недовольные.

— А Звезда?

— Боюсь, это миф, Антон. По крайней мере, у Вашего деда никогда её не было, в этом я уверен.

 

* * *

Дед был человеком замкнутым, немногословным, близкими людьми мы так и не стали. Пожалуй, он заботился обо мне на свой лад. Хотел, чтобы я учился самым разным вещам — от сольфеджио до стрельбы, придирчиво интересовался моими успехами, ставил передо мной странные вопросы и отправлял искать ответы на них в домашнюю библиотеку, в музей в Венеции или в Гамельне, в консерваторию, в спортзал. Сам выбрал школу, не успокоился на этом, приглашал домашних учителей, знакомых профессоров. Хотел, чтобы я непременно поступил в Сорбонну на один из выбранных им факультетов, помогал готовиться. Пытаясь разгадать дедовские странности, я придумал однажды, что он делает из меня живое оружие для своей тайной войны с неведомыми врагами.

Я привык так жить, строил планы, хотел найти ответы и на свои вопросы, сесть за диссертацию, организовать экспедицию в Румм, купить яхту, нанять команду. А теперь стоим мы с Карлом, сгорбленным, седым, перед пустым дедовским сейфом. Только на нижней полке лежит безымянный компакт-диск — дед любил технику своей молодости, у него осталась одна из немногих в городе пентасистем, на которой можно слушать такие диски.

— Как это случилось, Карл?

— Ваш дед музицировал, Антон. Недели две, если не больше, по нескольку часов подряд. Играл, записывал, слушал, выбрасывал диски. Хорошо, мы много лет назад купили про запас штук двести, сейчас их уже не найти. Не знаю, откуда у него взялось вдохновение — в последние годы Ваш дед почти не садился за инструмент. А ещё молча ходил по дому, потом, наверное, уставал, возвращался в студию. Я спросил его пару раз, чем ему помочь, что принести, Ваш дед отмахнулся, мол, не мешай.

— И в последний вечер тоже?

— Да, Антон. Работал, говорил сам с собой, потом вдруг запер студию, ушёл в кабинет. Я заглянул какое-то время спустя, хотел позвать его к ужину, а Ваш дед уже… Давно, час или полтора.

 

* * *

Раз за разом переслушиваю диск. Короткая, рваная мелодия, совсем не в стиле долгих дедовых вечерних импровизаций, какими я помню их по детству, по юности. Совсем не мелодичные, дробные ритмы включены в трек. Что в нём? Зачем прятать его в сейфе? От кого?

Музыка смолкла. На таймере восемь минут тринадцать секунд. 13 августа — день моего рождения. Деду нравилась эта дата — Персеиды, золотое сечение високосного года. А родился я в последнем високосном году перед наводнением. Или дед всё выдумал, и та история с цыганкой — правда. Хорошо, полправды.

Сколько себя помню, рядом были только дед и Карл. Наёмные работники, временная прислуга, приглашённые в дом учителя — они не в счёт. Я никогда не тосковал по родителям, скорее из любопытства изредка спрашивал о них. Дед говорил про наводнение, внезапное, страшное, про трагедию, о которой он когда-нибудь непременно напишет книгу. Карл вовсе уходил от ответа. Однажды, сказал, правда, себе под нос «ex caelis oblatus», но дед на него так посмотрел, что Карл больше не разговаривал со мной на эту тему.

 

* * *

Я вошёл в кабинет со свежим номером «Вокруг света», было мне тогда лет пятнадцать.

— Дед, это ведь о тебе рассказ, да?

Фамилия была изменена, но автор точно передал дедову повадку, привычки, жесты. Очевидно, они были близко знакомы. Речь шла об экспедиции за Звездой. Дед пробежал глазами рассказ.

— Вздор! Мы занимались этнографией, мы ничего не похищали, не было никаких погонь на лодках, на лошадях. Никаких любовных историй с дочерью пифейского вождя. Видел бы ты эту дочь… Нужна была серьёзная редакционная статья, вместо этого — жалкая, неумелая жюльверновщина. Зачем он это сочинил? Зачем они это опубликовали?

Дед был не рассержен — расстроен. Он спрятал журнал в стол, кивнул мне, мол, выйди, не дождался, пока я уйду, стал кому-то звонить.

 

* * *

Бьют часы в библиотеке — полночь. Старинные, но исправные, как почти всё в доме, Карл знает свою работу. Бом-бом-дили-дили-бом. Так вот что напомнил мне один из фрагментов дедовского последнего трека — бой библиотечных часов. И только в правой паре мониторов пентасистемы. А ведь верно, библиотека справа по коридору, если идти из кабинета. Эта старательно сведённая композиция — прогулка хозяина по дому?

Я подключил свой «Ньютон» к пентасистеме, перегнал трек, надел дедовы стейнвеевские наушники, в коридоре встретил Карла.

— Антон, Вы что-то хотели? — мажордом, должно быть, удивился поздней моей прогулке по дому, пришёл на звук шагов.

— Слушаю дедову запись, думаю.

— Раньше Вы не очень-то его музыкой интересовались.

— Ты прав, Карл, теперь вот жалею.

— Если что-нибудь понадобится, зовите в любое время, Антон. Доброй Вам ночи.

— Спасибо, Карл, и тебе.

Седой медведь-мажордом побрёл на первый этаж, в свою комнату.

Когда-то, в дедовом детстве, многолюдный, шумный, дом давно затих, уснул, разве что шальная машина на набережной перед входом в парк разрушит ночную тишину. Я иду по нашему большому дому, пытаюсь представить себе трек как карту, найти соответствие звуков и поворотов, подъёмов и спусков по лестницам. Спать ушёл на рассвете — думал, сразу усну, но ещё долго стоял перед глазами призрачный поэтажный план, звучала в голове дедова музыка.

 

* * *

— Доброе утро, Карл.

— Добрый день, Антон. Раз Вы уже встали, я пойду готовить обед.

— Скажи, пожалуйста, есть ли у тебя план нашего дома?

Карл улыбнулся. — В голове, Антон. Бумажный можно поискать в столе Вашего деда, в последнее время я несколько раз видел, как он рассматривает чертежи, по дому с ними ходит. Я спросил его об этом однажды, Ваш дед ответил, что есть у него кое-какие идеи по перестройке дома, чтобы Вам, Антон, молодому человеку, было в нём удобнее. А потом Ваш дед вернулся вдруг к музыке и, похоже, забыл о своих строительных затеях.

— Спасибо, Карл, я посмотрю в кабинете.

— Только, Антон, я не уверен, что у Вас хватит денег на сколь-нибудь серьёзную перестройку.

— Пока хочу всего лишь пофантазировать.

Объяснение нашлось само собой — мне не пришлось ничего придумывать про свои изыскания. Вероятно, у деда были причины сохранить что-то в тайне от мажордома, зашифровать, спрятать. Или это я всё выдумал, а дед просто сочинял перед смертью странную музыку.

 

* * *

Бумаги оказались в строгом порядке, правда, до конца понятном лишь их владельцу. Отчёты из банка по ренте, счета за дом, за уборку парка, письма. Оказывается, у деда было много собеседников в разных уголках мира, и электронной переписке он предпочитал баснословно дорогие в наше время услуги старой доброй почты. Конверты, марки, штемпели, писчая бумага с нашим гербом. Переписку он вёл на нескольких языках, два я так и не смог определить. Полученные письма, дедовы черновики, какие-то заметки, почтовые квитанции — всё было разложено по темам, по сферам интересов деда.

Я прочёл наугад несколько писем и черновиков из разных ящиков громадного бюро. Этнография, покупка-продажа картин современных художников, лингвистика, шахматы, чьи-то больные тётушки и недавно родившиеся дети-внуки-правнуки. В одном из писем дедов корреспондент выдвигал интересную и спорную гипотезу о том, как возник Румм. Я отметил эту стопку яркой наклейкой, надо прочесть. Когда-нибудь непременно организую туда собственную экспедицию.

 

* * *

План. Я нашёл план дома отдельно от прочих бумаг, сделал для себя несколько копий. Никаких пометок на оригинале не было, только карандашный рисунок в углу, узор или орнамент — такие рисуют в задумчивости на первом попавшемся под руку листе бумаги.

Карл почти не беспокоил меня, весь день занимался бесконечными домашними делами, давал задания приходящей прислуге, рабочим в парке. Чем он живёт? Никогда не заставал его с книгой, не замечал, чтобы он смотрел кино, ходил куда-то, кроме как по делам, относящимся к дому. Он слушал дедовы импровизации в музыкальной гостиной, но была то любовь к музыке или уважение к хозяину, не знаю. Я чертил маршруты на копиях плана, пытался понять, куда дед хотел меня привести, сопоставлял созвучия с дверьми, ступенями, поворотами коридоров.

Дед настоял, чтобы я выучился музыке. Благо, дом большой, и над скрипкой я издевался в одной из дальних комнат. Ойстраха из меня не вышло, со скрипки — она лежит на камине в моей спальне — Карл регулярно вытирает пыль. Всё, что осталось от той учёбы, — некоторая музыкальная эрудиция, умение читать ноты, чувство ритма да привычка играть в походах на немецкой губной гармошке середины прошлого века. Её купила на дрезденской барахолке Марта, моя первая возлюбленная, когда мы катались автостопом по Европе. Хоральной прелюдией или «Летней грозой» я будил иногда своих спутников. Теперь вот пригодилась и музыкальная грамотность. Я вспомнил свою детскую выдумку, будто дед учит меня всякой всячине не просто так, что у него есть план.

 

* * *

План. Похоже, я понял, какое созвучие что шифрует, на десятой копии прочертил, наконец, полный маршрут путешествия по дому длиной восемь минут тринадцать секунд. Осталось несколько непонятных моментов, всё прочее совпало. Я дождался, пока Карл уйдёт спать, взял «Ньютон», надел наушники, вышел из кабинета. Бом-бом-дили-дили-бом. Библиотека. Теперь прямо. Налево, налево, направо, прямо. Всю жизнь прожил в этом доме, не думал о нём никогда как о нотной тетради. Восемь тринадцать, последняя тихая нота. Тупик, ниша в коридоре. На стене дедов портрет.

Люсьен Леви написал его, когда деду было около сорока, на картине он — глубокий старик. Заросли бамбука, ранняя зима, тяжёлый взгляд уставшего. Художник угадал — когда я видел деда в последний раз, он был именно таким. Но почему здесь? Дед любил эту картину, она всегда висела в библиотеке на правой от входа стене. Завтра спрошу у Карла, за что L’explorateur perdu был отправлен в ссылку. Я осмотрел портрет, раму, дюйм за дюймом — стены, пол, плинтусы, потолок ниши. Крюк вбит прочно, не вынимается, больше никаких изменений с последнего ремонта.

 

* * *

— Доброе утро, Карл.

— Добрый день, Антон. Вам снова не спалось? Вы слишком молоды для бессонниц.

— Не беспокойся, Карл, думаю, это из-за смены часовых поясов, несколько дней, и всё наладится.

— Будем надеяться. Хотите кофе с круассанами? Их недавно принесли с Гороховой. Или сразу пообедаете?

— Сделай мне капучино, если не сложно. Карл, скажи, пожалуйста, почему Леви-Дюрмер больше не в библиотеке?

— Да, Антон, сейчас приготовлю. Я сам удивился, когда Ваш дед попросил его перевесить. Он сказал, что давно видит в зеркале всё то же самое, но без бамбука, и больше в этом memento mori не нуждается.

— Но зачем в этой нише?

— Я спросил, не подарить ли картину Эрмитажу или французам, но мне было сказано, что её следует повесить именно туда и ровно на такой высоте, чтобы Вы, Антон, если подойдёте, встретились взглядом с Вашим дедом.

А я и внимания не обратил. Значит, не ошибся, правильно пришёл к этой нише? Карл поставил передо мной большую кружку с кофе, корзинку с тёплыми круассанами, яблочное варенье в фарфоровой розетке.

— Приятного аппетита, Антон.

— А ты, Карл? Может быть, составишь мне компанию?

— Спасибо, Антон, я уже завтракал.

Держит дистанцию, хочет видеть во мне хозяина. Что ж, его право.

— Ваш дед сказал, вот, мол, увидите Вы этот портрет, может быть, задумаетесь о жизни, о течении времени, о том, что не всегда будете молоды.

— О течении времени?

— Да, как-то так Ваш дед и выразился.

 

* * *

Пешком до «Сайгона» полчаса быстрым шагом. Приду как раз к полднику, может быть, кто-то из моих петроградских приятелей уже там. Ходить на Невский переулками, в обход шумных Гороховой и Садовой, дед приучил меня ещё в детстве. Впрочем, дорога эта занимала у нас больше часа. Ещё до моего рождения дед где-то повредил правую ногу. Я придумывал, будто в одной из экспедиций на отряд напали аборигены — дикари с копьями или туареги с фитильными ружьями.

Набережная канала Грибоедова, Банковский мостик, знакомая скамейка, латунная табличка с нашей фамилией. Когда с набережной убрали автомобили, сделали бульвар, дед подарил Петрограду дюжину скамеек. Заказал проекты разным архитекторам и художникам, устроил конкурс с призами, сам был единственным членом жюри, а потом мы с ним сидели то на одной скамейке, то на другой, когда дед уставал идти.

Уставал. Нога. Скорость ходьбы, течение времени. Я шёл по дому, по дедовой музыкальной шифровке своим шагом, а дед — своим. За эти восемь минут он смог бы пройти, пожалуй, треть того расстояния, что прошёл я. Ускорить трек втрое и наложить на план. Подождёт «Сайгон».

 

* * *

— Вы быстро вернулись, Антон. Не встретили никого из знакомых?

— Да нет, Карл, на полпути пришла в голову одна интересная мысль. У деда ведь день рождения был четырнадцатого марта?

— Насколько я знаю, да. Была некоторая путаница с годом рождения Вашего деда, но на памятнике укажут тот, что в паспорте.

— Спасибо, Карл. Ты не знаешь, почему дед никогда его не отмечал?

Мажордом усмехнулся.

— Антон, Вы ведь помните его характер. Мне сложно представить Вашего деда посреди шумной компании в бумажном разноцветном колпаке, задувающим свечи на торте.

— Да, Карл, для полноты картины не хватает хлопушек с конфетти и воздушных шариков. Пойду в кабинет думать.

— Хорошо, Антон. Если что-то потребуется, зовите.

 

* * *

Дед рассчитал, куда я приду за восемь минут тринадцать секунд, если прочту зашифрованное в треке послание, остаётся теперь понять, куда пришёл он. На дедовом компьютере множество программ для работы со звуком. В годы его молодости в моде была la musique électro-acoustique, этакий музыкальный конструктивизм, и дед нередко возвращался к этому стилю в своих импровизациях. Я попробовал найти исходные файлы последней его композиции, но — пустота. По отчётам системы видно, что в последние месяцы дед удалил очень много файлов, словно старые письма сжигал. Пришлось разбираться с программами, искать способы сжать готовый трек. Оказалось, путей много, но все приводят к разным результатам. Попытки, наверное, с двадцатой я вдруг услышал в наушниках удивительно гармоничную мелодию, вот её и наложу на план.

Попробовал. И тут же застрял в воображаемом коридоре лицом к стене — ключи-созвучия придётся подбирать заново. Я подошёл к окну, достал из кармана джинсов губную гармошку. Совсем стемнело, в нашем парке горят фонари, гуляют горожане. Дед был одним из первых петроградцев, кто открыл свой парк для посторонних. Его отговаривали, пугали, испортят, мол, скамейки, статуи, будут мусорить, лазать в фонтан. Сначала по аллеям прогуливались смотрители, строгими взглядами призывали не делать глупости, после народ привык, и никому теперь в голову не приходит в нашем парке безобразничать.

Я сыграл первые несколько нот дедовой мелодии. Молодая женщина с коляской остановилась, посмотрела на меня снизу, с центральной аллеи, улыбнулась, я помахал ей в ответ.

Постучал в дверь Карл.

— Музицируете, Антон?

— Да, если это можно так назвать. Не обращай внимания.

— Как скажете. Если понадоблюсь Вам, я внизу.

Я доиграл мелодию до конца, сыграл во второй раз, в третий — вдруг представил её яркой лентой, причудливо и аккуратно сложенной в пустоте. Копии плана кончились, я сделал ещё одну, начертил на ней ту воображаемую ленту. Теперь идеально — каждый такт, каждая нота на месте, секунда в секунду. Правда, последний шаг надо сделать сквозь глухую стену назад в библиотеку.

Снова дюйм за дюймом осматриваю обои в коридоре. И здесь ничего не менялось. Со стороны библиотеки шкаф до потолка, в нём подборки старых журналов в один ряд, никаких ниш, скрытых утолщений, тайников.

 

* * *

Утром я спросил у Карла, перестраивал ли дед что-нибудь в библиотеке.

— Нет, Антон. Полагаю, там всё устроено ещё Вашим прадедом, Игнатием Яковлевичем. Я его, увы, не застал, но Ваш дед отзывался о нём как об очень достойном человеке.

Карл приготовил отличный омлет с беконом. Я ел, запивал его яблочным соком, думал.

— Антон, если Вам захочется переставлять книги, очень Вас прошу, вносите все изменения в каталог. Сейчас Вам это может показаться нудным, но лет через десять Вы скажете самому себе спасибо.

— Хорошо, Карл. Я, честно говоря, и не собирался что бы то ни было менять.

— Ваш дед всегда держал книги, журналы, каталоги в образцовом порядке и меня к этому приучил.

— И меня, Карл, не беспокойся. Я осматриваюсь в доме, привыкаю смотреть на него как хозяин, не как внук хозяина. Будь добр, потерпи пока мои глупые вопросы.

— Ну что Вы, Антон, я уверен, Вы станете хорошим хозяином.

Если не решу продать дом, подумал я, но вслух ничего не сказал.

 

* * *

Последний шаг ведёт в шкаф с журналами разных лет. «Национальный географический», «Вокруг света», «Наука и жизнь», «Меркатор», «Трансатлантический вестник». Что-то в них? Дерево, спрятанное в лесу? Игла в стогу?

Двенадцать полок, добротных, крепких, наверное, дубовых, способных десятилетиями выдерживать тяжесть дедовой Либереи. Я нашёл тринадцатый журнал на восьмой полке, если считать слева и сверху, как было принято у деда в каталоге. Ничего, разве что надо прочесть какую-то статью. Оставил на столе, отсчитал на той же полке тринадцатый журнал справа. Тоже ничего, отложил. Нашёл восьмую полку снизу, два журнала на ней. Снова пусто. Достал четырнадцатые журналы с третьих полок, разложил всю подборку на письменном столе. Да, дед печатал свои статьи и рассказы в разных журналах, кое-что давал мне прочесть, но не мог же он много лет назад спрятать ключ в одной из своих заметок — это чересчур даже для него.

А если… Я нашёл третий номер «Вокруг света» за четырнадцатый год. Пусто, и почти весь номер посвящён Мировой войне. Необычный, с виньетками в стиле модерн, с автохромами из коллекции Альбера Кана, но снова ничего, ни пометок, ни намёков. Август тринадцатого? А ведь я помню этот журнал. Тема номера — та экспедиция в Туле, одна из первых, которой то ли не было вовсе, то ли была, да совсем не такая. На странице, где начинался рассказ о похищении Звезды, лежит конверт. Плотная бумага цвета беж, незнакомый герб, никаких надписей.

В конверте три больших фотографии. Молодая женщина в чёрном платье и с причудливым кулоном на груди; юноша, крупный, широкоплечий, в своём парадном мундире похожий на рождественскую ёлку; лежащий на животе младенец со свежим шрамом или клеймом под левой лопаткой. И письмо на бланке Лиги наций.

 

* * *

Сим удостоверяю, что мой сын, князь Антон Викторович N-ский, был рождён 13 августа NN года на территории Внутренней Туле, в восточных покоях Белого храма Эос. Отцом моего сына является Беарэс, архонт Туле. Зачатие было неотъемлемой частью ритуала Бо (встречи зимнего солнцестояния). На основании действующего законодательства Туле мой сын, князь Антон Викторович N-ский, получает церемониальное имя Гэтан (Сын юного Солнца) и по достижении 27 (двадцати семи) лет становится законным наследником означенного Беарэса, архонта Туле, Стража ветров и воды.

Княгиня Анна Викторовна N-ская,

урождённая Аша Магар

08 сентября NN года

Подпись удостоверяю

Уполномоченный Лиги наций по делам Туле

граф Ф. И. Толстой

 

* * *

Фотография младенца (моя?) тоже заверена Толстым. Больше ни имён, ни дат. На других снимках — отец и мать, которых у меня никогда не было — Аша Магар и Беарэс? Анна Викторовна N-ская и… Карл? Старый мажордом, правитель в изгнании, архонт экзотической страны, такой маленькой, что на карте мира её обозначают цифрой, да и то не всегда.

Не знаю, сколько лет назад был сделан этот снимок, но что-то в Карле осталось неизменным. Молодой медведь в мундире стража чего там — вод и ветров? И пожилой, седой, сгорбленный, но с руками, сильными, как домкраты, медведь в домашнем костюме мажордома. Глубокая ночь, не стану будить его, поговорим завтра.

 

* * *

— Доброе утро, Антон.

— Здравствуй, Карл. Скажи, пожалуйста, тебе знакомо такое имя — Беарэс?

Я так и не заснул до утра, думал об этом разговоре, перечитывал письмо, читал про Туле, рассматривал фотографии, в большом зеркале в своей спальне пытался разглядеть шрам под лопаткой. Узнал о нём от Марты ещё в юности, далеко от Петрограда, и деда о шраме я так и не спросил.

— Беарэс? Нет, Антон, впервые слышу об этом человеке. Вы нашли это имя в бумагах Вашего деда?

— Да, Карл, это архонт Туле.

— Где, простите? В Туле?

— Да, только не в губернском городе, где пушки и пряники, а в той маленькой стране, куда мой дед ездил за Звездой.

Никакой реакции, обычная для мажордома вежливость и предупредительность. Впрочем, если Беарэс и правда третий десяток лет скрывался в дедовском доме от неведомых врагов, на другом краю света работал у родовитого, но не слишком богатого человека обыкновенным мажордомом, у архонта, должно быть, стальные нервы. Знал ли он, что я его сын? Похоже, Аша — Анна — не была его законной супругой. Почему он уехал из Туле? Как попал к деду? Зачем дед удочерил храмовую проститутку из далёкой отсталой страны?

— Антон, не обижайтесь, пожалуйста, но Вам, по-моему, не стоит слишком верить во все эти истории. Если Звезда и существовала когда-то, Ваш дед тут совершенно ни при чём. Он учёный… Был. А все нелепицы, что Вы слышали о нём или ещё услышите, вымысел пустых болтунов и завистников. Ваш кофе остыл, давайте я сварю новый.

 

* * *

Я принёс из кабинета фотографии.

— Карл, это ведь ты в молодости?

— Ну, что Вы, Антон, откуда у меня такой мундир? — мажордом смотрел на снимок внимательно, но без особого интереса. — Юноша действительно чуть похож на меня, но… Нет, Антон, мне нечего добавить, простите.

— А эту женщину ты когда-нибудь видел?

— Сожалею, не имел чести знать её. Кто она, если не секрет?

— Возможно, моя мать.

— Ваша… Извините, Антон, я никогда не видел ни её саму, ни на портретах, ни на фотографиях. Для Вашего деда это была очень болезненная тема, Вы знаете, и я ни о чём его не спрашивал.

Карл сходил на кухню, вернулся с чашкой горячего кофе с корицей — уютный запах наполнил столовую.

— Спасибо. Озадачил ты меня, Карл. Я только подумал было, будто начинаю что-то понимать.

— Вы позволите взглянуть ещё раз на фото Вашей… этой женщины?

— Разумеется.

Мажордом долго рассматривал портрет, не черты лица, а кулон на шее моей предполагаемой матери.

— Знаете, Антон, а ведь это Звезда.

Я уронил печенье в чашку — капельки кофе упали на скатерть, на мой свитер.

— Ты всё-таки что-то знаешь об этом, Карл?

— Немногим больше, чем Вы. Кое-кто винил Вашего деда в том наводнении, говорили, что нельзя было привозить Звезду в Петроград, что она отомстила своему похитителю, чуть не разрушила город, убила невинных людей.

— Что за вздор?!

— Ваш дед говорил то же самое, Антон.

— Так откуда ты знаешь, что эта штуковина и есть Звезда?

— Помните, я говорил Вам, что к Вашему деду приходили иностранные визитёры. На оборотных сторонах их визитных карточек был тот же символ — неправильной формы семиконечная звезда с орнаментом внутри.

 

* * *

— Здравствуйте. Могу я видеть уполномоченного по делам Туле?

— Добрый день. С кем имею честь?

Я подал миловидной девушке за стойкой свою карточку.

— Одну минуту, Ваше сиятельство.

Девушка повернулась к компьютеру, отправила сообщение. Вскоре компьютер пискнул ей в ответ.

— Ваше сиятельство, вице-секретарь Лиги наций граф Репнин Вас примет. Андрей, проводи, пожалуйста.

Мы поднялись по лестнице-волне на второй этаж. Огромный особняк в стиле той la belle epoque, когда создавалась Лига. Большие окна, много света, растительный и морской декор — асимметрия плавных линий. Мой провожатый открыл одну из массивных дверей в коридоре, представил меня персональному помощнику графа.

— Ваше сиятельство, Павел Петрович Вас ждёт.

На удивление скромный, лаконичный кабинет, стильная современная мебель. За столом немолодой мужчина в костюме, сшитом на заказ, точно по мерке.

— Здравствуйте, Антон Викторович. Садитесь, пожалуйста, вот свободный стул.

— Добрый день, Павел Петрович. Благодарю.

— Чем могу быть Вам полезен? — спросил Репнин с любопытством.

— Я хотел бы встретиться с уполномоченным Лиги наций по делам Туле.

— Вынужден Вас разочаровать, друг мой, такой должности просто не существует…

— То есть как, простите? Упразднена?

— …как не существует уполномоченных по делам Атлантиды, страны Оз, Беловодья, Зурбагана, Утопии.

Я хотел о чём-то спросить, но промолчал.

— Много лет назад, ещё до наводнения, я имел честь познакомиться с Вашим дедом, Виктором Игнатьевичем, светлая ему память. Замечательнейший был человек, непростой, большой умница и лучший, да, лучший мистификатор нашего времени. В посткосмический век, когда нет больше чудес, все всё знают, все везде бывали, он выдумал целую страну. Так убедительно, что её стали даже иногда наносить на карты, правда, всё время в разных местах. До сих пор находятся желающие отправиться в путешествие в Туле, а выдумке этой, меж тем, уже лет сорок, если не пятьдесят. Признаюсь, в юности сам зачитывался репортажами Вашего деда в «Национальном географическом». Мой отец служил тогда в Коллегии иностранных дел, был специальным атташе при посольстве в Соединённых Штатах — мы жили в пригороде Вашингтона, в милейшем особнячке… Простите, Антон, я отвлёкся.

— Что в таком случае Вы скажете об этом?

Я положил на стол перед Павлом Петровичем письмо матери на бланке Лиги наций, заверенное подписью и печатью. Репнин снял очки, поднёс документ к самым глазам.

— Хм-м… Бланк, несомненно, подлинный, печать тоже. Вообще-то, я должен был бы инициировать служебное расследование, но не хотелось бы порочить репутацию ныне покойного и уважаемого мною человека — Вашего деда. К тому же бланк старого образца, такие не в ходу уже лет двадцать пять. Не знаю, откуда Вы взяли эту бумагу, но вот что могу сказать Вам со всей определённостью: поверенных по делам Туле в Лиге наций никогда не было, и никто из графов Толстых в нашем ведомстве не служил. Боюсь, Антон, Вы стали одной из жертв мистификации Вашего покойного дедушки.

— А как же мне тогда узнать правду?

 

* * *

Вернулся домой, сел за стол в кабинете, задёрнул шторы, но не стал зажигать свет. Заглядывал Карл, я попросил не тревожить меня этим вечером.

Ну что, дед снова обманул, повёл по ложному следу да ещё и выставил меня полным идиотом перед этим Репниным. Остаётся только надеяться, что у него хватит такта не начать рассказывать всем подряд друзьям-знакомым о молодом болване князе N-ском, забредшем в особняк Лиги наций в поисках Атлантиды. Никакое я не оружие для тайной дедовой войны, я — его жестокая шутка. Он сидит на лавочке на асфоделевом лугу и смеётся над тем, как его внук (если вообще внук) разгадывает лишённые смысла загадки. Глупая крыса идёт по лабиринту в поисках сыра, доходит до центра, а сыра-то нет. Нет…

Нет. Лабиринт. Лабиринт. Лабиринт. Лабиринт. Карандашный рисунок на плане дома. Мелодия, ноты-повороты, темп, от которого зависит всё. Туле — красивый миф, фальшивка, один из множества тупиковых ходов, есть такая страна или он её выдумал, не имеет значения. Не оружие. Ключ к шифру, который нашёл, украл, разгадал когда-то мой дед, который нельзя доверить мёртвой бумаге, металлу, камню. Мать, Анна, Аша… Женщина с фотопортрета была ключом, у неё хватило ума найти разгадку, но справиться с тем, что вызвала из небытия, она уже не смогла. Или смогла? Её нет больше, остался я — un faux bâtard, дважды найдёныш, чудом спасённый от наводнения, а после — от случайных своих спасителей. Тщательнейшим образом, всей своей жизнью подогнанный под решение этой задачки живой дубликат живого ключа.

 

* * *

Снова Васильевский остров, дальний берег, всё то же серое небо и тёмная вода под ним. Я достаю из кармана чёрного полупальто старую губную гармошку и начинаю играть, сплетать из звуков тот затейливый узор, что видел на Звезде, на портрете моей мамы. Порыв солёного ветра вдруг ударяет в лицо. На горизонте медленно, как Солнце, поднимается, идёт к Петрограду огромная, в полнеба шириной, волна. Я замолкаю, останавливаюсь за мгновение до финала, за шаг до центра лабиринта. Стихает ветер, на Финском заливе снова лишь лёгкая рябь. Прохладно, пора домой.

Содержание