Река рождается ручьями. Повесть об Александре Ульянове

Осипов Валерий Дмитриевич

Валерий Осипов - автор многих произведений, посвященных проблемам современности. Его книги - «Неотправленное письмо», «Серебристый грибной дождь», «Рассказ в телеграммах», «Ускорение» и другие - хорошо знакомы читателям.

Значительное место в творчестве писателя занимает историко-революционная тематика. В 1971 году в серии «Пламенные революционеры» вышла художественно-документальная повесть В. Осипова «Река рождается ручьями» об Александре Ульянове. Тепло встреченная читателями и прессой, книга выходит вторым изданием.

 

Глава первая

 

1

Петербург. 26 февраля 1887 года.

Утро. Конспиративная квартира на Александровском проспекте.

Лихорадочно работавшая всю ночь группа террористов приводит наконец в боевую готовность три разрывных метательных динамитных снаряда.

Вставлены запалы.

Названы пароли, отзывы.

Уточнены явки.

- Присядем, - говорит кто-то негромко, - присядем по обычаю.

Все садятся.

Тишина.

Мысль у всех одна: «дорога» на этот раз может оказаться дальней. Очень дальней.

Пора.

Рукопожатия. Улыбки.

Слов мало. Все давно обговорено, обдумано.

Выходят по одному. Впереди - дозорный.

Спустился по лестнице. Перешел на другую сторону улицы. Дошел до угла. Обернулся. Вынул платок. Путь свободен.

Через полчаса боевая группа уже па Невском.

Медленно идут друг за другом по правой стороне проспекта к Казанскому собору четыре человека. Интервал - двадцать шагов.

Первый - сигнальщик.

Второй - сигнальщик (запасной).

Третий - террорист, метальщик бомбы.

Четвертый - прикрывающий.

По другой стороне улицы, параллельно первой группе, - еще двое. У каждого в руках сверток. Бомбы.

26 февраля - царский день. Сегодня по Невскому проспекту из Аничкова дворца в Исаакиевский собор должен проехать император Александр Третий. В Исаакии - панихида по убитому шесть лет назад народовольцами Александру Второму. И именно сегодня царствующий сын должен разделить участь своего почившего в бозе августейшего отца. Три бомбы, брошенные в царский экипаж, должны уничтожить здравствующего императора России.

Группа доходит до Казанского собора. Царского выезда не видно. Террористы перестраиваются: четверо переходят на левую сторону улицы, двое - на правую.

Еще один проход до Полицейского моста, до поворота к Исаакию.

Царя нет.

Снова меняются местами участники покушения.

Казанский собор.

Царя нет.

Полицейский мост.

Царя нет.

Казанский собор.

Царя нет.

Полицейский мост.

Царя нет.

Старший боевой группы подает условный знак: всем отходить к Исаакию и ждать императорский экипаж там.

Террористы собираются у южного портала храма. Стоят в пяти-шести шагах друг от друга. Сигнальщики перешли на противоположную сторону, чтобы оповестить заранее о приближении высочайшего кортежа.

Проходит час, второй. Около собора гудит, шевелится огромная толпа народу. Цепочкой вытянулись городовые. Конная полиция. Шпики.

В боевой группе - заметный спад настроения. Старший принимает решение: еще один маршрут на Невский.

Порядок движения старый. Четверо идут по одной стороне улицы, двое - по другой.

Сворачивают на Невский. Казанский собор. Поворот. Полицейский мост. Поворот. Казанский - поворот. Полицейский - отход к Исаакию.

Но здесь уже нельзя стоять долго. Толпа поредела, на месте остались только городовые и полиция. Старший снова уводит группу на Невский.

Настроение окончательно сбито. Все иззяблись, проголодались. Тяжелые снаряды оттягивают метальщикам руки. Старший понимает: группа потеряла боеспособность, надо расходиться. А если именно сейчас появится царь?

Последняя попытка. Если неудача - будет дан общий сигнал отбоя.

На этот раз террористы идут по Невскому, уже не соблюдая интервала. Чтобы не бросалось в глаза их знакомство друг с другом, задерживаются у витрин, читают объявления. Сигнальщики изображают подгулявшую компанию (так условлено заранее).

Подходят почти к самому Аничкову. На мгновение задерживаются возле дворцовых решеток. У входа - гвардейский караул. Одеревенело застыли в будках солдаты. Гусиным шагом ходят вдоль полосатых шлагбаумов офицеры. Тишина. Спокойствие. Никаких признаков ожидания высочайшего выезда.

Участники покушения смотрят на старшего. Отбой?

Старший медлит. На лбу прорезается упрямая складка. А если император приедет на панихиду из Михайловского дворца? Или из Зимнего?

И он снова делает знак - всем двигаться к Исаакию.

Здесь уже почти совсем нет зрителей. Но кордоны городовых и полиции по-прежнему на месте. Значит, еще не все потеряно! Именно в это время, когда около собора осталось совсем мало народу, может подъехать Александр III. Царь избегает большого скопления людей во время своих выездов. Он хорошо помнит о судьбе отца. И поэтому как раз сейчас, в сумерки, когда зеваки, устав ждать, разошлись, может показаться императорский экипаж.

Темнеет. Падает мокрый снег. Холодный ветер со стороны залива крепчает с каждой минутой. Террористы еле держатся на ногах: слякотный зимний день, проведенный на улице в тисках нервного напряжения, без куска хлеба во рту, доконал всех.

На углах зажигают газовые горелки. Огромные оранжевые шары, уныло размытые по краям мокрым снегом, повисают в воздухе... Все. Конец. Ждать больше незачем. В такое время и в такую погоду цари не выезжают. Даже на панихиду по собственным родителям.

Старший, спрятав на груди бомбу, подходит к околоточному надзирателю. Дурашливо улыбаясь, спрашивает:

- Ваше благородие, скажи наприклад хоть ты мне... Зачем это войска столько возле храма собралось? Не батюшку ли царя, нашего милостивца, к службе ожидают, ась?

Полицейский смерил взглядом прохожего, остановился на куньей шапке. Дурак, но, видно, из богатых. Ответил сдержанно, с достоинством:

- Так точно-с, ожидали. Непременно должны были пожаловать государь на поминание об ихнем папеньке. Но сегодня, видать, уже не приедут. Поздно-с.

Старший поблагодарил, отошел в сторону.

Возле собора слышатся команды - конные городовые, строясь на ходу в колонну, отъезжают от Исаакия по направлению к Адмиралтейству.

Старший снял шапку, трижды истово осенил лоб широким крестным знамением. Положил в сторону собора малый поясной поклон,

Это был условный сигнал: всем расходиться на ночь по своим местам и квартирам.

 

2

Петербург.

27 февраля 1887 года.

Утро.

Из дома № 21 по Александровскому проспекту выходит невысокого роста худощавый молодой человек с бледным, напряженно озабоченным лицом и пристальным взглядом темных, глубоко посаженных глаз. Засунув руки в карманы пальто и подняв воротник, медленно идет он вдоль ветхих деревянных домов, направляясь к центру города.

Его неторопливая, но в то же время настороженная походка, слегка наклоненная вниз голова, нервно приподнятые плечи, плотно прижатые к бокам руки - вся его чуть ссутулившаяся, тревожная фигура говорит о том, что обладатель ее до краев переполнен беспокойными мыслями, взволнован ожиданием каких-то больших и важных известий.

Сосредоточенно глядя под ноги, худощавый молодой человек пересекает улицы, площади, проходит один квартал за другим, оставляя позади набережные, дворцы, пустынные парки...

Бешеный скок копыт...

Грохот стремительно догоняющего экипажа.

Он остановился. Замер. Весь подобрался. Это - за ним.

Экипаж промчался мимо. Резко накренился на повороте. Обдал фонтаном грязного снега гранитный парапет набережной.

Он посмотрел по сторонам... Нет, никто из прохожих ничего не заметил. Только городовой на углу задержал было взгляд на его бледном продолговатом лице, белым пятном мелькнувшем на противоположной стороне улицы.

Несколько минут он шел не разбирая дороги, все еще находясь во власти пережитого волнения. Неожиданная мысль обожгла сознание. А что, если?.. Совершилось. Уже... Царь убит! И в этой карете, бешено пролетевшей по мостовой, мчался во дворец какой-нибудь высокопоставленный вельможа, раньше других узнавший о смерти Александра III.

Скорее в центр города! Если царь убит - там это уже будет заметно... Вывесят траурные флаги, приспустят императорский штандарт над Аничковым...

Уже за несколько кварталов до центральных улиц он понял: его предположение не подтвердилось. Все тихо, спокойно. На перекрестках, тротуарах, в магазинах и лавках продолжалась все та же обычная, будничная суета - как и вчера и позавчера, неделю тому назад, месяц.

Прошел на прогулку взвод кадетов-мальчишек, сопровождаемый огромным усатым дядькой-фельдфебелем. (Если бы убили царя, разве поглядывал бы так браво по сторонам этот усатый фельдфебель?)

Высыпала из ресторации подвыпившая компания, женщины громко смеялись, мужчины размахивали руками. Могли бы они вести себя так шумно, если бы покушение состоялось?

Впрочем, они могут и не знать... Но такая новость, как убийство царя, распространится мгновенно.

За витринами магазинов, аптек, в окнах трактиров, кондитерских, портерных - всюду видны были бестревожные лица покупателей и посетителей, бегали половые и приказчики, с сознанием собственного коммерческого достоинства стояли за конторками и около касс хозяева и владельцы заведений. Разве держались бы они так уверенно и невозмутимо, если бы только что, в двух шагах от их магазинов и заведений, был убит царь? Повытолкали бы сразу всех посетителей, с грохотом опустили железные ставни, навесили бы пудовые замки, посадили дюжих сторожей.

...Он дошел до конца Гороховой, обогнул Адмиралтейство, искоса посмотрел на громаду Исаакия, прищурился на Медного всадника и, повернув направо, двинулся к Дворцовому мосту. Далекий луч солнца вспыхнул на шпиле Петропавловского собора и тут же погас. «Вот так же и мои надежды», - подумал он.

Игла крепостной церкви, поймав луч невидимого солнца, вспыхнула еще раз - резко и быстролетно. Это было похоже на взмах огромного, сказочного меча. Шпиль Петропавловки разрубал небо над городом пополам. Копье соборной иглы вонзалось в скрытого за облаками врага. А ведь Петр I, пожалуй, строил этот город с военными целями и для того, чтобы ускорить экономическое развитие России, подумал он. Его ничтожные наследники (в том числе и просвещенная матушка-крепостница Екатерина II) полтора столетия задвигали Россию обратно, в лапотный сумрак феодального рабства... Манифест Александра II превратил Россию в гигантский земельный рынок, подобного которому не было во всем мире. Земля стала товаром. Земля продавалась в неограниченном количестве. Были бы деньги... Бывшие крепостники-помещики стали помещиками-капиталистами. Как на Западе. Но пойдет ли Россия по пути Запада?

Он остановился посредине моста. Над Невой опускалось мглистое марево. Туман смазывал перспективы далеких зданий. Город погружался в ранние фиолетовые сумерки.

И все же у России свой путь развития. Крестьянская община? Переход к социалистическому устройству через характерное только для России общинное землепользование?..

Но о каком социалистическом устройстве можно говорить, когда в стране нет элементарных политических свобод - свободы слова, свободы печати, свободы собраний. Запрещены даже студенческие землячества. Мыслящая часть общества не имеет никакой возможности не только принимать хоть какое-нибудь практическое участие в судьбах своей страны, но и даже открыто обсуждать эти судьбы... Тупая, неограниченная, самодовольная власть одного человека над многомиллионной страной, над гигантской территорией, богатства которой могли бы сделать счастливым и сытым все ее население... И эта власть одного над многими не вызывается никакой общественной необходимостью, а, наоборот, противоречит потребностям общества, тормозит развитие русского государства.

Все правильно. Царь должен быть убит. Нужно показать России, что борьба продолжается, что революция не сложила оружия, что в России есть еще люди, для которых избавление родины от несчастий и бед дороже личного благополучия.

...Он возвращался домой поздним вечером. Усталость валила с ног. На дальнем углу из тусклого оранжевого мерцания фонаря выдвинулась знакомая женская фигура. Аня?.. Зачем в такой поздний час на улице?

Он замедлил шаг... Засада... На квартире его ждут жандармы... Родная сестра хочет предупредить его...

Ерунда. Аня ничего не знает, ни во что не посвящена... Так в чем же тогда дело?.. Аня просто решила зайти к нему, но увидела в окнах полицию... Как быть?.. Повернуться и уйти? Куда? Все равно арестуют.

Аня подошла, подняла голову, остановилась.

- Саша? - удивленно спросила она и улыбнулась.

- Ты была у меня?

- Нет, а что?..

Он ничего не ответил. Она придвинулась ближе.

- Что с тобой, Саша? Почему ты такой бледный?

- Замерз, холодно...

- Хочешь, пойдем ко мне, выпьем чаю?..

- Нет, нет, мне нужно... заниматься. А где ты была так поздно?

- Ты знаешь, - сказала Аня, - у нас на курсах прошел слух, что в Волковской деревне появился какой-то особенный народный учитель. Прямо Ушинский! И я решила послушать его... Ничего особенного. У папы в школах было сколько угодно таких Песталоцци. И даже получше. А на обратном пути завернула на Волково кладбище.

- На кладбище? Почему?

- Недавно же папина годовщина была...

- Ах, да... Но ведь он не здесь похоронен.

- Все равно... Походила там, поплакала...

- Почему же ты плакала?

- Разве непонятно? Подумала о маме, младших... Они там совсем одни теперь остались.

- Аня, это нервы...

- Ты не был, когда хоронили папу...

- Но ты же знаешь, почему я не был.

- ...собрался весь город, говорили такие речи...

Аня вынула из сумочки платок, приложила к глазам.

Саша смотрел на сестру и не знал, что сказать ей, чем утешить. Полтора месяца назад исполнилась годовщина со дня смерти отца. На похороны в прошлом году он не ездил - мама не дала ему телеграммы. Не хотела отрывать от курсового сочинения по зоологии. Права ли была мама? За сочинение он получил большую золотую медаль, но отца в последний путь не проводил...

- Аня, уже поздно. Иди спать.

- Ты знаешь, я совсем заблудилась, когда выходила с кладбища...

- Спокойной ночи, Аня.

- Мы увидимся завтра?

- Не знаю. Завтра у меня много дел.

- Я зайду к тебе попозже, вечером... Можно?

- Хорошо...

И они расстались 27 февраля 1887 года на холодной и темной петербургской улице, в тусклом мерцании оранжевого фонаря, родные брат и сестра Ульяновы, даже не догадываясь о том, что видят друг друга последний раз.

 

3

Петербург.

28 февраля 1887 года.

Утро.

Отблески солнца играют на острых пиках решетки Аничкова дворца. Будто древняя новгородская дружина, подняв вверх копья, окружила несокрушимой стеной монаршье гнездо.

У полосатого шлагбаума - рокот барабанов, звуки рожка, мерный топот ног: смена гвардейского караула.

Ярко сверкают кирасы и шлемы конногвардейцев. Покачиваются в такт цоканью копыт многоцветные султаны. Гортанные слова кавалерийских команд. Вспыхивают, взлетая в приветствии, и гаснут, падая, клинки и палаши.

Посверкивая синеющими штыками, уходит через стекло и зеркала центрального подъезда во внутренние императорские покои взвод огромных павловцев в медвежьих шапках. Царь может спать спокойно: за такими молодцами ему некого бояться, не о чем беспокоиться.

Но уже стоит на противоположном берегу реки, на углу Невского и Фонтанки, лобастый, плечистый молодой человек в куньей шапке. Зорко следит он пристальным, чуть косящим взглядом за всем, что делается около входа во дворец.

Его зовут Василий, фамилия Осипанов. Он студент Петербургского университета. В руках у него, как и положено студенту, книга. Но сегодня книга наполнена динамитом. Студент университета Осипанов пришел к Аничкову дворцу, чтобы убить царя.

Один за другим собираются участники покушения. Не глядя на руководителя боевой группы, проходят мимо. Подают короткий незаметный сигнал - «У нас все в порядке». Получают отзыв - «У нас тоже». И занимают свое место.

Сегодня решено не ждать царя у Исаакия, не ловить случай на Невском. Нападение на высочайший кортеж будет произведено прямо при выезде царского поезда из ворот дворца. Лишь бы конвоя было поменьше.

Осипанов бросает быстрый взгляд на участников покушения. Все на местах. И сигнальщики, и метальщики. И вроде бы ничем не выделяются в общем потоке прохожих. Теперь ждать.

Сухой легкий снег, совсем не петербургский снег в феврале, золотится на солнце маленькими падающими звездами. Он уже не зимний, этот искрящийся снег, но еще и не весенний. Хотя завтра - "первое марта, первый день весны.

Весна... Она еще далека от здешних мест, от северной русской столицы. Но дыхание ее уже заметно в учащенном, повышенном, шумном ритме жизни большого города. Густо идут по тротуарам, торопясь в министерства и присутственные места, чиновники. Форменные зеленые шинели, желтые пуговицы с двуглавым орлом, лица умеренные, как бы отмеченные раз и навсегда надежной принадлежностью к некоему государственному механизму, заведенному на много лет вперед.

Навстречу им уже бегут с вытаращенными глазами мальчишки-газетчики, размахивая утренними выпусками, выкрикивая на ходу новости - цены на хлеб, валютные курсы, сообщения о пожарах, банкротствах, самоубийствах.

И вот уже совсем другого сорта публика заполняет тротуары. Дерзкие, быстрые, наглые взгляды. Резкие движения. В глазах один и тот же вопрос: сколько? В одеждах - смесь французского и нижегородского. Промышленники, финансисты, скоробогатеи. Спешат в банки, ссудные кассы, страховые конторы, судебные присутствия.

А мальчишки-газетчики кричат, надсаживаясь, па тротуарах.

- Продажа имений в Тамбовской губернии! Падение цен на пшеницу в южных портах России! Состояние счетов центрального банка взаимного кредита! Учет векселей! Протест векселей! Комиссия векселей! Выдача прибылей и дивидендов!

Да, весна надвигается на город, убыстряя темп человеческих отношений, рождая энергию, взбадривая кровь. Люди становятся быстрее, проворнее, сметливее. Сильно, напористо, молодо светит солнце. Голубизна неба придвигается ближе к земле, и от этого все вокруг наполняется движением, новыми ритмами. Летят экипажи, извозчики. В воздухе крики, щелканье кнутов. А вот уже раскатился какой-то первый нетерпеливый франт в летней рессорной бричке.

И женщины уже освобождаются от невыгодных, скрывающих линии фигуры громоздких зимних одежд. Меньше стало тяжелых шуб, салонов, платков. И сразу же оказалось на улицах очень много хорошеньких молоденьких девушек - горничных, курсисток, белошвеек, гимназисток.

...Царь не показывался. Снова терялось преимущество быстрого и внезапного нападения. И нельзя больше так долго стоять здесь, перед самым входом во дворец. Наверняка здесь есть свои пшики, охраняющие Аничков. Как пи хорошо маскируются террористы (все время двигаются, перемещаются, заходят в магазины, лавки, заговаривают с прохожими), все равно они могут быть замечены. Подозрительный тип в гороховом пальто уже третий раз проходит мимо.

Осипапов быстро отвернулся к заклеенной афишами театральной тумбе, около которой он предусмотрительно остановился. В стеклянной витрине соседнего модного магазина хорошо были видны дворцовые ворота. И прямо напротив них стоит Михаил Канчер - один из сигнальщиков.

Гороховое пальто остановилось сзади. Осипанов углубился в чтение афиши. На одной из них был наклеен «Правительственный вестник». Осипанов быстро пробежал глазами объявления и вдруг замер. Вначале он даже не поверил себе: «Министр императорского двора имеет честь уведомить г.г. первых и вторых чинов Двора и придворных кавалеров, что 28-го сего февраля имеет быть совершена в Петропавловском соборе панихида по в бозе почивающем императоре Александре II...»

Прочитал второй раз. Так. Все ясно. Надо делить группу.

Глянул в витрину магазина. Канчер по-прежнему стоит перед воротами дворца. Горохового пальто за спиной нет.

Осипанов пересек улицу, подошел ко второму метальщику Василию Генералову.

- Позвольте узнать, который час?

Генералов медленно, не торопясь, достает «застрявшие» в кармане жилета часы. Осипанов говорит тихо, еле заметно двигая губами:

- Царь перенес панихиду в Петропавловку. Я буду ждать его там. Веру с собой Волохова. Вы остаетесь здесь. Старайтесь не примелькаться. Сбор на второй явке,

И очень громко:

- Покорнейше благодарю.

Перешел через мост. Делает условный знак «следуй за мной» одному из сигнальщиков (Степану Волохову, гимназисту) и быстрым шагом удаляется по набережной Фонтанки.

И не знает Василий Осипанов, что следом за ним и Волоховым с разных точек наблюдения отправляются агенты сыскного отделения...

Да, уже с 28 февраля все непосредственные участники предстоящего покушения на Александра III находятся под контролем полиции. Террористы выслеживают царя, а их выслеживают филеры. Двойная охота. След в след. Нападающие, еще не совершив своего нападения, уже становятся жертвами.

А все дело в пустяке, в случайности. Пахом Андреюшкин - третий метальщик, весельчак и балагур Пахом Андреюшкин, стоящий перед Аничковым дворцом с динамитным снарядом в руках, - этот всеми любимый Пахом Андреюшкин допустил ошибку, оплошность.

Незадолго до покушения в одном из писем товарищу Пахом намекает на то, что в столице ожидаются крупные события и что есть люди, которые в самое ближайшее время наденут терновый венец за светлое будущее родины.

Письмо попадает в полицию. Накануне выхода террористов на Невский проспект за Андреюшкиным устанавливают слежку. И вот выясняется, что второй день подряд он проводит в центре города, тайно разговаривая с молодыми людьми, которые делают вид, что совершенно не знают друг друга.

Установлено, что группа состоит из шести человек. Пятеро - студенты университета. Полиция еще не догадывается, что в руках у Андреюшкина и двух его товарищей - разрывные снаряды. Полиция еще ломает головы над причинами странного поведения наблюдаемых. Полиция еще лихорадочно совещается с высшими чинами охранки - брать или не брать? Арестовывать или подождать, пока намерения студентов не выяснятся до конца?

У центрального входа во дворец - оживление. Стеклянные двери и зеркала отражают мундиры гвардейских офицеров, образовавших живой коридор около парадной лестницы.

Легкая суета во дворе, и прямо к ступеням, закрыв собой весь выход, подъезжает длинная резная карета с императорским вензелем. Ездовые успокаивают танцующую четверку донских полукровок. Одеревенели на запятках ливрейные лакеи.

Медленно, со скрипом поднимается полосатый шлагбаум...

Все, сомнений больше нет. Высочайший выезд. Внимание!

Михаил Канчер, первый сигнальщик, стоявший до этого спиной к дворцу, облокотившись о парапет набережной, как бы разглядывая покрытую льдом Фонтанку, резко выпрямляется, расстегивает все пуговицы своего пальто, тут же застегивает их и быстро идет к Невскому.

Петр Горкун, второй сигнальщик, изучавший достоинства конной статуи на мосту, вынимает носовой платок, сморкается, роняет платок...

Из табачной лавки быстро выходит Андреюшкин. Рука чуть надрывает упаковку свертка, ложится на предохранитель...

Несколько пар полицейских глаз жадно впиваются в Пахома. Что будет? Чего он хочет, этот проклятый Андреюшкин, будь он трижды неладен!

Пахом скашивает глаза влево. В модном магазине за стеклянной витриной - Генералов. Пахом дотрагивается левой рукой до правого уха. Это сигнал Василию - приготовиться...

Щелкнул кнут у дворцовой лестницы. Цоканье копыт...

Андреюшкин сходит на мостовую. Ну, прощай, жизнь молодая, прощай, красна девица!

Генералов выходит из магазина, надрывает бумагу на свертке...

У агентов от напряжения слезятся глаза. Чего же они, в конце концов, хотят, эти чертовы студенты?

Из ворот Аничкова дворца показывается царская карета...

Андреюшкин должен бросать первым.

У Пахома самая сильная бомба. Разнесет вдребезги все в радиусе пяти саженей.

Андреюшкин должен погибнуть. Он должен остаться лежать на месте покушения. Рядом с царем.

Он знает это.

Если царю повезет - бросает Генералов.

Если и тогда царь жив - Генералов стреляет в него из пистолета. Отравленными пулями.

...Царская карета приближается к месту, где стоят террористы.

В последний раз бросает взгляд на синее небо Пахом Андреюшкин. Губы сами шепчут привычное с детства: «Господи, прости и помилуй...»

Андреюшкин делает шаг навстречу экипажу...

Но что это?

На другой стороне улицы Генералов лихорадочно засовывает бомбу под пальто, делает отчаянные знаки: отставить! Отставить!

Пахом отдергивает руку от предохранителя. Быстрый взгляд на карету - царя нет. Только на заднем сиденье, откинув назад голову, сидит в одиночестве нарумяненная, напудренная императрица Мария Федоровна.

Пахом, как во сне, снимает шапку, автоматически кланяется, крестится. Руки у него трясутся. Спина - взмокла.

Карета промчалась. Генералова на противоположной стороне улицы уже нет. Пахом надевает шапку, благостно улыбаясь, возвращается на тротуар. Он уже снова в игре, снова изображает «деревню», озадаченную и осчастливленную высочайшим проездом.

Поплутав для видимости еще некоторое время в центре города, Андреюшкин уходит на назначенную ему для ночевки квартиру. Сыскные и филеры надежно «ведут» его.

«Ведут» они и Генералова, который в суматохе проезда ея императорского величества чуть было «не соскочил», чуть было не ушел от «Николай Николаевича» - так называют секретные агенты свой нелегкий всепогодный труд: наружное наблюдение - по первым двум буквам.

Давно уже приведен на место из Петропавловки и «сфотографирован» Осипанов (то есть установлено, что наблюдаемый лег спать). Осипанов первый узнал, что панихида перенесена на следующий день. По пути из Петропавловки он завернул к Аничкову, чтобы предупредить товарищей, но группы на месте уже не оказалось.

...Много лет спустя дневники великосветской дамы объяснили причину, спасшую Александра III в последний февральский день восемьдесят седьмого года.

В тот день утром император узнал, что молодая особа, благосклонного внимания которой он тайно добивался, вернулась наконец в Петербург из-за границы.

Панихида была отменена. Императрице Марии - Софье - Фридерике - Дагмар Христиановне (она же Мария Федоровна), которая хотела бы вместо панихиды повезти мужа обедать к великому князю Владимиру Александровичу, царь на плохом французском языке (Александр Александрович, как известно, не был силен в письменной грамоте) написал записку: «Дагмар, у меня важная работа. Вам придется ехать одной. Извините меня».

Так разминулись в последний зимний день 1887 года предпоследний самодержец всея Руси и студенты Петербургского университета, ждавшие царя на Невском проспекте с бомбами.

 

4

Петербург.

28 февраля 1887 года.

Вечер.

Он потушил свет, лег в темноте на кровать. Закрыл глаза. Слышно было, как стучит кровь в висках. Сердце делало несколько обычных ударов, потом один - глубокий и сильный, во всю ширину груди; тогда казалось, что он летит куда-то, падает вниз - с неведомой высоты в неопределенную, бездонную глубину.

Сегодня, второй день подряд, на квартире у товарища по террористической группе он продолжал печатать программу их организации, которая, в случае удачи покушения, должна была быть немедленно доведена до всеобщего сведения. В глазах рябило от букв, свинцовый типографский запах продолжал ощущаться неотступно.

Он перевернулся на спину, вытянул ноги, открыл глаза. Через весь потолок шла большая трещина, от нее отделялась вправо поменьше, влево - еще меньше, и весь дальний угол около окна был затянут густой паутиной мелких трещинок, как будто это был не потолок, а человеческая ладонь, по которой можно было выяснить чьи-то наклонности и характер, угадать судьбу и вообще определить линию жизни (длинная она будет или короткая), узнать, сколько будет детей и даже сколько раз будешь женат.

Освещение комнаты изменилось - в доме напротив зажгли свет. Трещин на потолке сделалось больше, линия жизни обросла многочисленными ответвлениями, стала видна паутина в углу (хозяйка перестала убирать у него, когда он сказал, что доживет месяц и переедет на новую квартиру). Свет из окна падал на пол, высвечивая пыль под книжными полками, кусок черствого хлеба на подоконнике, брошенное на стул пальто.

Он сел на кровати. Несколько минут неподвижно смотрел на книги, занимавшие всю противоположную стену. Вздохнул. Поднялся. Вышел в соседнюю комнату.

Когда-то здесь бывало и шумно, и весело, и многолюдно, приходили товарищи по университету, по кружкам и землячествам, засиживались допоздна, кричали, спорили, обсуждали новые книги, журналы, читали рефераты... Теперь было пусто, большая комната походила на сарай, из которого вдруг сразу вынесли все дрова, унылая тишина обволакивала круглый массивный стол, незримо гнездилась в темных углах.

Он отодвинул стул, сел, поставил локти на стол, обхватил ладонями лицо. Что ж, винить в безлюдности большой комнаты некого, кроме как самого себя. Когда стало ясно, что покушение на царя будет в конце февраля, он сам стал обрывать все знакомства и связи, вышел из экономического кружка и волжского землячества, отказался от обязанностей секретаря научно-литературного общества, чтобы не скомпрометировать ни в чем не повинных людей, старался сделать так, чтобы на квартиру к нему, кроме непосредственных участников покушения, не заходил ни один посторонний человек.

Товарищи сначала недоумевали, обижались, но потом, видя, что объяснений он не дает, но знакомство прекращает твердо, подчинились этому негласному и неожиданному повороту в отношениях, догадываясь, что это не просто так, не случайная прихоть, не каприз.

...В дверь постучали. Неся перед собой лампу, вошла хозяйка квартиры в чепце и в накинутом на плечи большом пуховом платке. Свет, гоня перед собой темноту, пополз по стенам.

Хозяйка поставила лампу на стол, пристально взглянула на квартиранта. Из полумрака комнаты чужими, незнакомыми глазами, сумрачно, напряженно, исподлобья смотрел на нее молодой ее жилец, которому в эту минуту можно было дать не двадцать лет, как это было на самом деле, а все сорок, если не больше.

- Что с вами, Саша? Вы нездоровы? - тихо спросила хозяйка.

Он поднял голову

- Нет, я здоров.

- У вас что-нибудь случилось?

- Ничего не случилось

- Вы какой-то странный сегодня, сидите один, в темноте. И вообще, в последнее время я стала замечать перемену в вашей жизни. К вам перестали ходить товарищи...

- Нужно заниматься, три месяца осталось до окончания курса.

- Может быть, у вас какие-нибудь неприятности?

- Нет, нет, что вы! Какие у меня могут быть неприятности? Просто задумался...

Он поднялся со стула, заставил себя улыбнуться.

- Нужно спать идти, завтра вставать рано... Улыбка вышла неискренняя, деревянная, но хозяйка,

кажется, успокоилась... Она взяла лампу, наклонила голову, прощаясь, и вышла.

Он вернулся в маленькую комнату, сразу лег на кровать - лицом к стене. Нужно взять себя в руки, нужно успокоиться. Все стали замечать, что с ним что-то происходит. Это плохо. Это очень плохо. Нужно перестать думать о покушении. Как будто ничего нет и не будет.

Нужно заснуть... Дышать глубже... Дышать спокойно и ровно... Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать...

Сон не шел. Мысли путались, прыгали, перескакивали с пятого на десятое, всплывали обрывки недавних событий, наползали друг на друга неясные видения, туманные картины, тянулись к горизонту темные силуэты зданий, высились над ними зубчатые башни, крепостные стены красного кирпича, вспыхивали на солнце и падали вниз готические шпили...

...Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один...

...Осень. Пылает закат в далеких перспективах Васильевского острова. Багровым светом озарены баржи с дровами и рыбачьи лодки на лилово-черной воде... Желтые листья шуршат на глянцевой брусчатке мостовой, ветер гонит их вдоль прямого, пепельно-пустынного проспекта... Беззвучным латунным пожаром горят окна домов... Брови горбатых мостов удивленно подняты над берегами каналов...

...Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь...

...Серый холодный многоводный простор Невы... Вереницы фонарей, зажженных еще до темноты вдоль голубых линий туманных набережных... Скорлупки лодок в металлически посверкивающих волнах... Чопорные колоннады невеселых дворцов... Солдатская готика церквей... Неуютные громады зданий...

...Сорок семь, сорок восемь, сорок девять, пятьдесят... пятьдесят два... пятьдесят четыре... шестьдесят три...

Мчится наискосок через Сенатскую площадь, сорвавшись с гранитной скалы, безмолвный медный императоре остекленевшим навечно взглядом беспощадно выпученных глаз... Бросается к проезжающим каретам мертвый чиновник, хватает перепуганных тайных советников за лацканы шинелей, силясь поведать что-то, объяснить, рассказать... Бежит от дома старухи-ростовщицы, спрятав на груди окровавленный топор, студент Раскольников... Бьется в рыданиях девочка-проститутка Соня Мармеладова...

...Шестьдесят девять... семьдесят один... семьдесят пять... восемьдесят.

...Призраки, призраки, призраки витают над Петербургом... Августейший сын душит венценосного отца... Царствующая императрица лишает жизни мужа-императора... Десятилетиями трон в России заменяется кроватью. Судьбы огромной страны, многомиллионного народа решаются временщиками и фаворитами из августейших постелей, в угаре похоти и низменных страстей, - какие еще чувства, кроме презрения, можно питать к потомку развратного и грязного рода Романовых, ныне здравствующему императору Александру III? Какой еще участи, кроме немедленного физического уничтожения, можно желать этому мстительному наследнику коронованных уголовников, превратившему общественную жизнь страны в сплошное сведение счетов с интеллигенцией (поголовно виноватой, по его мнению, в убийстве его отца), ненавидящему из-за своей полуграмотности и необразованности всякое просвещение и всякую науку, пытающемуся заставить университеты жить по законам карцера, а печать и передовое общественное мнение по правилам развода караула в Михайловском манеже?

...Девяносто четыре... девяносто семь... сто два...

Нет, сон положительно не шел. И никаким счетом невозможно успокоить нервы, до предела взвинченные ожиданием известий об убийстве царя. Никакими искусственными средствами нельзя унять возбуждение мыслей и чувств.

Он встал с кровати, подошел к окну. Мрак ночи давил на крыши, глазницы домов были темны и безжизненны, и только иногда то там, то здесь зажигалось на мгновение несколько окон и тут же гасло, и это делало ночной город похожим на придавленное к земле, огромное умирающее чудовище, которое сопротивляется ядовитым парам удушья, все еще силится жить, тяжело поводя боками, открывая то один глаз, то другой, но жизни и воздуха ему уже не хватает, оно дышит все натужнее, все безнадежнее, и вот уже слышен предсмертный хрип...

Да, воздух этого города смертельно отравлен микробами подлости, продажности, жестокости, рабства... Воздух этого города пронизан проклятиями миллионов русских людей, вынужденных своим каторжным трудом содержать всех этих паразитирующих аристократов во главе с правящей династией, которые не приносят никакой практической пользы, а, напротив, всеми силами, и не без успеха (так как в их руках власть в стране), тормозят живое движение русской жизни вперед, потому что оно грозит им потерей их привилегий, приобретенных еще дедами и прадедами, может лишить обеспеченной, сытой, беззаботной жизни - незаслуженно сытой! незаслуженно обеспеченной! - так как сытость и обеспеченность по справедливости должны быть не следствием происхождения (происхождение - момент пассивный, игра природы, в нем нет активной заслуги личности), а результатом собственных усилий, личного труда.

Паразитирующая верхушка русского общества во главе с династией и царем не создает ничего полезного, ничего необходимого для народа - ни знаний, ни организующего начала, ни материального продукта, а живет только наслаждениями, праздностью, удовольствиями, сладострастием, кутежами, интригами, казнокрадством, спекуляцией, коррупцией.

Мишура бессмысленных парадов и балов, призрачный маскарад придворной и светской жизни, зелень карточных столов, миллионные проигрыши, ночные попойки великих князей - племянников, братьев, кузенов Александра III, реки шампанского, продажные женщины, дома терпимости, цыгане, лихачи - вот что такое Петербург.

И в этот город, в это гнездо пороков и общественных язв, так стремился он когда-то из своего любимого, светлого, яблоневого Симбирска?.. Зачем? Ведь даже то, к чему так рвалась душа - университет, наука, знания, - даже это с каждым днем становится все более и более недоступным, невозможным и нестерпимым. (А похороны Тургенева?.. Ощущения борьбы и протеста, которые впервые возникли, пожалуй, именно в тот день...) Университетская жизнь до предела сжата чугунными челюстями нового, почти арестантского университетского устава. День ото дня она, эта некогда вольная, демократическая, университетская жизнь - земля обетованная после девяти лет гимназической зубрежки, - все сильнее выхолащивается и обесцвечивается бесконечными чиновничьими инструкциями Министерства народного просвещения. Лучшие профессора увольняются из университета за прогрессивные взгляды, за нежелание раболепствовать перед ничтожным самодержцем. Закрываются передовые журналы (месть Александра III за убийство отца - рассчитанная, обдуманная, многолетняя месть)...

Это не может, не должно так продолжаться. Нормальный человек не имеет права терпеть такую жизнь. Это позор - безропотно сносить издевательства над естественным стремлением человека к прогрессу. Стыдно жить, не делая никакой попытки изменить существующий порядок!

И если царь - главное олицетворение незыблемости этих порядков, царя необходимо убрать. Нужно показать; революция продолжается, в России есть революционеры, есть люди, которые думают о завтрашнем дне родины.

И пусть не удалось убийством Александра II всколыхнуть Россию. На смену Желябову, Перовской и Кибальчичу пришла их группа. И если им завтра удастся убить Александра III, то, может быть, Россия, пораженная убийством двух царей подряд, сбросит с себя мертвое оцепенение, проснется от зимней спячки и выразит желание устроить свою жизнь по-новому.

А если Александр III будет убит, но всеобщее пробуждение не наступит... ну, что ж... наше дело не пропадет. Нет, не пропадет! Пусть это второе цареубийство бросит новый луч света в темное царство русской жизни. И если нам суждено погибнуть на эшафоте, как желябовцам, - за нас отомстят! Революция будет продолжаться! Наши жизни станут тем мостом, который свяжет сегодняшний день с завтрашней революционной борьбой...

А может быть, в этом и есть задача нашего поколения? Не дать потухнуть искре революционного пожара? Ценой своих жизней возбудить в следующем поколении революционеров жажду действия, желание отомстить за нас? Может быть, только это...

Нет, нет, нет! Не только это! Если Александр III завтра будет убит, Россия всколыхнется!.. Не может не всколыхнуться!.. Народ выскажет свое желание жить по-новому. Не сможет не высказать.

...Он прижался лбом к холодному стеклу окна. Сердце билось взволнованно, сильно... Бам-м... Бам-м... Бам-м...

Что это? Так громко бьется сердце?.. Он нахмурил брови, прислушался... Бам-м... Бам-м... Бам-м...

Он улыбнулся. На этот раз искренне и естественно. Ночная тишина над городом, освобожденном от обычных дневных шумов и звуков, приносила издалека полночный бой башенных часов. Кончался последний день зимы 1887 года. Начиналась весна.

 

5

Петербург.

28 февраля 1887 года.

Полночь.

Двенадцать башенных ударов, глубоких и гулких, ширясь, плывут над городом.

Бам-м... Бам-ммм. Бам-м... Бам-м... Бам-м...

Первое марта - первый день весны, роковой для династии Романовых день. Ровно шесть лет назад бомбой народовольца Гриневицкого был убит на берегу Екатерининского канала император Александр II.

Бам-м... Бам-м... Бам-м... Бам-м... Бам-м... Бам-м...

Первые минуты, самые первые минуты первого дня новой весны.

В далеком Финском заливе с веселым гулом и грохотом взорвалась первой весенней трещиной самая теплая, самая беспокойная, самая близкая к берегу льдина...

Дробясь и повторяясь, отражаясь одновременно от земли и от неба, взлетело первое эхо весны над ближайшим пригорком...

Упало в долину, прошелестело над стиснутыми еще крепкой наледью реками напоминанием о лучших днях, о крутой и соленой морской свободе и еще о том, что реки, впадая в море, тоже становятся морем...

Летит над землей, ширясь во все стороны, первое эхо весны - над землей, обманутой мраком ночи.

Быть бы земле в эти первые секунды рождения весны молодой и разбуженной, ловить бы дыхание будущих теплых ветров, слушать бы шепот завтрашних трав...

Взыграть бы звоном подземных ключей, омыть бы душу высокими слезами родников, гульнуть бы разбойным разливом буйных омутов...

Спит земля.

Спит, обманутая дремучим мраком ночи, неверным теплом укрывших ее льдов и снегов.

Спит усталая, равнодушная, утомленная долгой русской зимой, северными ветрами, стылой пургой, лютыми метелями.

И не встречая помощи и поддержки земли, глохнет эхо в занесенных белой тоской полях - слабеет, стихает.

А навстречу ему уже поднимается из оврагов и балок последняя злая метель зимы. И вот они встретились в ночи над неведомой белой равниной - доброе эхо весны и злая метель зимы. И не донесло эхо добрых вестей своих до нужного места. Погнала метель эхо обратно к морю, в залив, туда, где, может быть, слишком рано родилась эта первая наивная песня весны.

Но возвратившись на круги своя, последним теплым усилием согрело первое эхо следующую льдину...

И умерло первое эхо.

И с новым веселым гулом и грохотом взорвалась новой весенней трещиной следующая льдина.

И новое эхо взметнулось над землей.

И аукнулось ему далекое лесное озерцо, впервые за зиму раздвинув нависшую над душой наледь.

И откликнулся, встрепенулся далекий подземный ручей и, выбравшись на поверхность, стал первой каплей живой воды на мертвом еще, студеном и белом лике земли.

Живут над землей голоса весны в первые часы и минуты марта.

Они еще толкнут, эти молодые весенние голоса, чье-нибудь молодое дерзкое сердце, и оно забьется радостнее и возвышеннее, и погонит по жилам молодую, дерзкую, неукротимую кровь.

...Бам-м-м... Бам-м-м...

Снова плывут над городом, ширясь, глубокие и гулкие башенные удары.

Спит каменный город.

Спит Невский проспект.

Спит Исаакий.

Спит шпиль Петропавловской крепости.

Спит Адмиралтейская игла.

Спит Зимний дворец.

Спит Аничков. Только неутомимые гвардейские офицеры непреклонно шагают вдоль полосатых шлагбаумов, да застыли на часах во внутренних покоях огромные богатыри-павловцы в медвежьих шапках.

Под цветистым, расшитым восточными узорами балдахином почивает Александр Александрович Романов - самодержец всея Руси.

Спит за стеной в соседней комнате дочь датского короля Христиана IX принцесса Дагмар (матушка-императрица государыня Мария Федоровна).

Спит в противоположном крыле дворца девятнадцатилетний принц Ника - наследник престола цесаревич Николай Александрович, будущий император Николай II.

Спит рядом с ним шестнадцатилетний принц Гога - его младший брат, великий князь Георгий Александрович.

Они спят, четыре августейшие персоны, даже не подозревая, какое испытание приготовила им судьба на следующий день.

...Бам-м... Бам-м... Бам-м...

Спят «сфотографированные» в своих квартирах участники завтрашнего покушения.

Спят в подъездах домов напротив сыскные. Спят по-лошадиному, стоя: один глаз спит, другой наблюдает за подъездом, в который вошел с вечера необходимый человечишко.

Спят террористы.

Спит Пахом Андреюшкин. Много ли нужно человеку в двадцать один год? События минувшего дня позади, спасительный молодой сон освободил мысли от сомнений и тревожных ожиданий. Неудачи двух первых дней ослабили волнение, уменьшили (хотя бы в сознании) опасность предстоящей акции.

Спит Василий Генералов. Он еще моложе Андреюшкина. Ему ровно двадцать лет. Несколько часов назад он знал, что, уничтожив царя, он может исчезнуть из жизни и сам. Всего лишь несколько часов назад... Но сейчас он спит. Ему только двадцать лет.

И не спит, может быть, только один Василий Осипанов. Он старше всех. Ему двадцать шесть. Яснее, чем Генералов и Андреюшкин, понимает он, что все трое они уже обречены. Даже если они не погибнут от взрыва бомбы, им все равно не уйти с места покушения. Схватят тут же. Как хватали сразу же, на месте, всех, кто поднимал руку на царя, - Каракозова, Соловьева, Рысакова. И тогда конец один - суд, виселица.

...Бам-м... Бам-м... Бам-м... Бам-м...

Спит каменный город.

Спят улицы и площади.

Дворцы и храмы.

Колоннады и парапеты.

Стройно вырисовываются на фоне светлого северного ночного неба строгие силуэты ростральных колонн.

Чернеют, горбятся на Неве неясные очертания пароходов и барж.

Пустынны, безлюдны набережные. Неподвижны солдатские шеренги домов вдоль каналов. Перевернутые отражения зданий беззвучно падают в оцепенелые воды.

И только неуемный Медный всадник в неслышном грохоте копыт все продолжает и продолжает свою неутомимую погоню - бесконечный, упорный державный аллюр над Невой.

Только бронзовый ангел-хранитель благословляет с высоты Александрийского столпа своим миротворящим крестом сон и покой города.

Бронзовый ангел-хранитель бодрствует неусыпно и круглосуточно над Дворцовой площадью.

Живые хранители августейшего рода Романовых пока еще спят в эту первую весеннюю ночь 1887 года.

Спит министр внутренних дел граф Дмитрий Толстой.

Спит директор департамента полиции Дурново.

Спит шеф корпуса жандармов Дрентельн.

Спит петербургский градоначальник генерал-лейтенант Грессер.

Они спят, все четверо, даже не догадываясь, какая хлопотливая, беспокойная и неприятная жизнь начнется у них всего через несколько часов.

...Бам-м... Бам-м... Бам-м... Бам-м... Бам-м...

В доме № 21 по Александровскому проспекту стоит у окна молодой человек с бледным худым продолговатым лицом. Он так и не заснул в эту ночь на первое марта... Ложился, вставал, снова ложился, снова вставал...

Сосредоточенно-невидящим взглядом смотрит он на пустынную улицу. Под глазами у него темные круги. Болезненно натянута кожа на скулах. В уголках рта - две ранние горькие складки.

Александр Ульянов не спит вот уже несколько ночей...

Он ни разу не выходил с динамитными снарядами к решеткам Аничкова дворца.

Но он имеет самое прямое отношение к предстоящему нападению на Александра III. В его руках сосредоточены все нити покушения.

...Бам-м... Бам-м... Итак, все готово. Все мосты сожжены. Фигуры расставлены. Пора начинать партию. Бам-м... Бам-м... Что-то будет? Что-то будет? Бам-м... Царь должен умереть сегодня. Непременно! Бам-м-м-м...л

 

Глава вторая

 

1

Петербург. 1 марта 1887 года. Утро.

Первый день весны. Воскресенье.

Выходит из дома, находящегося под неусыпным наблюдением полиции, с замаскированным под книгу динамитным снарядом студент университета Василий Осипанов. Невыспавшиеся, проторчавшие всю ночь под окнами филеры тайно следуют за ним. Они еще ничего не знают о намерениях Осипанова. Но тем не менее им приказано караулить каждый его шаг.

Энергичной, упругой молодой походкой почти бежит по улице отдохнувший, выспавшийся Пахом Андреюшкин. Его бомба небрежно завернута в бумагу. Сыскные, в основном все подряд ревматики из-за многих часов, проведенных на промозглых, слякотных петербургских улицах, еле поспевают за быстроногим Пахомом.

От угла к углу, от перекрестка к перекрестку неотступно агенты «ведут» Василия Генералова. И о нем они еще не знают ничего. Ни про снаряд, невинно перевязанный розовой ленточкой. Ни про отравленные пули, которыми заряжен лежащий во внутреннем кармане пальто револьвер.

Это приметы петербургской весны 1887 года.

Три террориста, сходящиеся с разных сторон к Аничкову дворцу.

И полтора десятка сыскных, воровато и торопливо следящих за ними.

Наследник российского престола цесаревич и великий князь Николай Александрович Романов (в кругу семьи просто Ника) проснулся 1 марта рано, едва большие золотые часы с орлом над циферблатом (подарок варшавских ювелиров) мягко, почти неслышно пробили в ореховой гостиной семь раз.

Отослав камердинера, принесшего свежее белье, Ника сделал гимнастику и начал укладывать книги в дорожные баулы, которые секретарь цесаревича приготовил в кабинете еще с вечера. Сегодня папа и мама после заупокойного молебна в крепости по дедушке Александру Николаевичу, убитому злодеями шесть лет назад, уезжают в Гатчину.

Цесаревич и великий князь Гога едут вместе с родителями - сначала в крепость на панихиду, потом на вокзал.

Уложив книги и вещи, Ника берет из шкафа томик Гете. Сегодня немецкий день - дети должны до вечера разговаривать только по-немецки. Мама будет приятно, если он прочитает несколько строф из Гете.

В половине девятого в кабинет цесаревича влетает великий князь Гога.

- Какой мундир ты наденешь сегодня в крепость? - спрашивает младший брат у старшего.

- Конечно, Преображенский, - уверенно отвечает Ника.

- Почему «конечно»? - интересуется Гога.

- Какой ты непонятливый, - морщится Ника. - Потому что папá любит Преображенскую форму. А сегодня первое марта, тяжелые воспоминания... Нужно сделать для него что-нибудь приятное.

- В таком случае я надену измайловский мундир, - улыбается Гога. - Мне надоело каждый день делать то, что нравится папá

Николай Александрович снисходительно смотрит на младшего брата. Шестнадцать лет. Возраст свержения авторитетов.

- Послушай, Ника, - говорит Гога, - а нас могут убить революционеры?

Цесаревич пожимает плечами, отвечает спокойно, рассудительно:

- Существует полиция и жандармы.

- Ха-ха! Полиция, жандармы... А дедушка?

- Перестань, Георгий. Ты ведешь разговор, недостойный твоего положения. И вообще тебе еще рано говорить о подобных вещах.

Великий князь Гога пытается закончить неприятный разговор шуткой.

- Впрочем, зачем им убивать меня? - снова улыбается он. - Я же не наследник престола. Они будут убивать тебя. Потому что ты будущий царь.

Николай Александрович хмурится. В последнее время Гога стал что-то слишком часто подчеркивать, что наследником престола является не он, а старший брат. Мальчишеская зависть? Ревность? Это непозволительные настроения для члена императорской семьи.

- А если со мной что-нибудь случится, наследником станешь ты, - торжественно заканчивает цесаревич свою педагогическую тираду. - Наш папа тоже был вторым сыном и не должен был стать императором, а вот видишь - стал...

- Скажи, Ника, а ведь это только так говорят, что дядя Николя умер сам. На самом деле его тоже убили революционеры, да?

- Что за вздор? Откуда ты взял? Кто сказал тебе?

- Никто. Я сам так подумал.

- Какая чепуха! Папа стал наследником через четыре года после освобождения крестьян. Значит, дядя Николя умер... в шестьдесят пятом году. Тогда еще никаких революционеров не было.

Великий князь Георгий Александрович слушает брата рассеянно и невнимательно. Он еще слишком молод, этот круглощекий и румяный великий князь. Ему многое еще нужно объяснять, разжевывать, втолковывать.

- И я прошу тебя надеть сегодня Преображенский мундир, - отчетливо говорит цесаревич. - Я твой старшин брат. Ты должен слушать меня. Это украшает и укрепляет семью. Вспомни историю. Родственные, братские узы были надежной основой многих исторических эпох. Если бы Наполеон не посадил своих братьев на престолы почти всех европейских стран, он никогда не смог бы создать своей огромной армии, никогда не сумел бы взять и сжечь Москву.

- Ты поможешь мне получить трон в Европе, когда станешь государем? - голос младшего брата наивен и беспечен, как будто речь идет о каком-нибудь малозначительном пустяке.

- Мы поговорим об этом завтра, в Гатчине. А сейчас иди к себе.

В девять часов на Невском проспекте в районе Аничкова дворца все уже в сборе: и террористы, и полиция. Сыскных сегодня заметно прибавилось: высокий жандармский чин, вчера еще принимавший доклады о результатах наблюдения за Андреюшкиным и его связями у себя в кабинете на Пантелеймоновской, сегодня пожелал находиться уже в непосредственной близости от места скопления подозрительных лиц. Теперь он сидел в ближайшем от дворца участке, в двух шагах от угла Невского и Фонтанки. Каждые десять минут ротмистру докладывали о поведении наблюдаемых/Жандарму определенно не понравилось, что студенты собрались сегодня так рано. И по его приказу из охранного отделения было вызвано на подмогу еще несколько секретных чинов.

А участники боевой группы все еще не чувствуют на себе полицейских глаз. Они молоды и неискушенны. Их жизненный опыт невелик. Им кажется, что все, что происходит вокруг, происходит так, как того хочется им самим, в точном соответствии с их намерениями и желаниями. И только один Осипанов, по свойственной ему повышенной осторожности, интуитивно ощущает, что около Аничкова произошли какие-то изменения, но какие - понять еще не может. Впрочем, сегодня все должно решиться. Царь умрет. И не все ли равно, что переменилось возле дворца. Лишь бы не успели схватить за руки, когда нужно будет бросать бомбу.

А на тротуарах Невского кипит суматошная бурливая воскресная жизнь. Прекрасная погода, ярко светит солнце, и, кажется, все петербургские щеголи и щеголихи торопятся доказать друг другу, что последние дни зимы они провели не зря: огромное множество новых весенних нарядов, особенно женских, делают Невский похожим на гигантскую оранжерею, на грандиозную выставку цветов, которые мало того, что красивы, но еще и непрерывно движутся по обеим сторонам проспекта, издавая сдержанный элегантный шум.

И в этой по-весеннему оживленной праздничной толпе, благоухающей ароматами всех парфюмерных фирм Парижа, доигрываются последние акты трагедии, участники которой вот уже несколько дней подряд выходят на сцену и все никак не могут сыграть свои роли до конца.

Идет двойная охота.

Люди охотятся на людей.

Одни делают это из высоких побуждений. Другие просто служат по сыскному делу. Их цель другая: как сами они изъясняются между собой, «пасти скотину, пока траву щиплет; как только начнет взбрыкивать, тут ее и в закут».

В половине десятого ротмистру докладывают: Осипанов подошел к Андреюшкину, спросил прикурить, что-то шепнул.

Жандарм нервничает. Он принимает решение: идти на Невский самому. Для этого нужно переодеться в штатское платье. Приносят какую-то вонючую крылатку и котелок.

- Вы что, с ума здесь все посходили? - кричит ротмистр на оробевшего околоточного. - От этого котелка за версту участком разит!

Наконец находят нечто более или менее удовлетворительное: смушковую бекешу и лисий треух. Чертыхаясь, жандарм снимает голубую шинель, напяливает чужие обноски и отдает распоряжение: во все прилегающие к углу Невского и Фонтанки переулки - извозчиков с крытыми возками; закрыть на Невском в непосредственной близости от Аничкова на полтора-два часа какую-нибудь небольшую лавчонку, из которой он сам, лично, будет руководить наблюдением (лавка должна иметь второй вход из соседнего помещения).

Шумит, пенится, кейфует воскресный Невский проспект в первый день весны. Проносятся экипажи, сани, легкие коляски. Плывут мимо магазинных витрин, отражаясь в них (и от этого тротуары кажутся еще шире), сотни самых разнообразных людей: чиновники, офицеры, дамы всех возрастов и сословий, гувернеры и бонны со своими воспитанниками, деловые люди, юнкера, гардемарины, флотские чины, дипломаты, торговые люди, отпущенные на прогулку лакеи и горничные, иностранцы.

И в этой толпе - две группы людей, связанных между собой незримой нитью борьбы, противоборства и, если понадобится - ожесточенного вооруженного столкновения.

Первая из этих групп не подозревает, что за ней наблюдает вторая.

Вторая - не знает, что первая замыслила среди бела дня на виду у всего Петербурга пролить самую голубую, самую священную кровь империи - царскую.

В половине десятого в Аничковом дворце старших великих князей просят пожаловать на кофе.

Гога и Ника входят в кофейную комнату, кланяются. Потом - к ручке мама, и к папа. Александр Александрович снисходительно треплет по плечу младшего, здоровается за руку со старшим. Мария Федоровна с улыбкой смотрит на своих милых мальчиков.

Все садятся, слегка наклоняют головы - общая краткая молитва. Мария Федоровна разливает кофе (сегодня завтракают по-семейному, без слуг), предлагает мальчикам сливок. Гога тут же наливает сливки в чашку через край, капает на скатерть, Ника осуждающе смотрит на брата.

Императрица с нескрываемым удовольствием ухаживает за детьми. Император - блаженствует. Как это все-таки прекрасно и мудро: после вечера, проведенного накануне с очаровательной женщиной, сидеть на следующий день утром за кофе в кругу семьи - с женой, со старшими сыновьями.

- Дети, - говорит Александр Александрович дрогнувшим от нахлынувших чувств голосом, - вам уже сообщили сегодняшнее расписание?

- Да, папа, - почтительно склоняет голову набок цесаревич, - в одиннадцать мы выезжаем в крепость, а потом на вокзал - и в Гатчину. Мы узнали об этом вчера.

Мария Федоровна не может оторвать глаз от Ники. Как он обходителен, как тактичен. Кажется, судьба не ошиблась в своем выборе наследника русского престола.

А великий князь Гога шаркал под столом ногами, катал пальцем по скатерти хлебные крошки. Александр Александрович, улыбаясь, наблюдал за вторым сыном. Гога нравился ему больше. То ли потому, что Ника более походил на Дагмар, а Гога - на него. То ли по какой-то другой причине. Император не знал. Он знал только одно: Гога нравится ему больше. Вот и все. Император не любил анализировать свои чувства.

Заметив, что отец уже давно и с улыбкой смотрит на Гогу, Николай Александрович снова переводит внимание на себя.

- Сегодня перед кофе я просматривал Гете... - говорит он по-немецки.

На лице Марии Федоровны распускается куст сирени.

- ...и мне попались удивительные строки. Я хотел бы напомнить их вам, дорогой папа, перед тем, как нам ехать в крепость. И вам, мама.

- О, с удовольствием! - Мария Федоровна первая поднимается из-за стола и направляется в гостиную.

Цесаревич идет следом за матерью. Император и великий князь Гога замыкают шествие.

Августейшая семья располагается на диванах и в креслах вокруг столика из африканского базальта, подаренного, по преданию, еще прапрадедушке Павлу каким-то эфиопским негусом.

Ника раскрывает томик Гете. Звучат строки великого немца. Глаза императрицы увлажняются слезами. Гога смотрит в рот старшему брату, Александр Александрович краем уха прислушивается к недостаточно энергичному, по его мнению, немецкому произношению сына.

Высокая минута поэзии и мудрости. Гармония мысли и чувства. Идиллия. Торжество семьи.

Александра Александровича на мягком диване клонит в дрему. Все душевные силы императора направлены на борьбу со сном. Он встряхивает головой, смотрит на часы и неожиданно резко встает.

- Господа! - громко, как в мужском обществе, говорит царь, забыв со сна, что сидит с женой и детьми. - Господа, да ведь уже половина одиннадцатого! А молебен назначен на одиннадцать. Пора собираться. Я жду вас всех внизу.

И, одернув мундир, император выходит из гостиной.

Цесаревич обиженно закрывает книгу. Гога вопросительно смотрит на мать. Мария Федоровна встает и, обняв сыновей за плечи, уходит вместе с ними готовиться к выезду на заупокойную обедню.

 

2

1 марта 1887 года.

Петербург.

Утро.

Без двадцати одиннадцать.

Три террориста стоят напротив царского дворца.

Ровно шесть лет назад в этот же первый день весны, 1 марта 1881 года, бомбой, брошенной народовольцем Игнатием Гриневицким, был убит император Александр II. С тех пор русское правительство неоднократно заявляло, что в России нет и никогда больше не будет ни одного террориста.

Прошло шесть лет. И вот они снова стоят напротив царского дворца с бомбами в руках.

Три террориста.

Три юных рыцаря революции.

Три героя, решившие отдать свою жизнь прямо здесь, на месте покушения, на обагренной царской кровью мостовой.

1 марта 1887 года. Первый день весны. Без четверти одиннадцать.

На дверях лавки колониальных товаров на Невском проспекте необычная для этого времени в воскресенье табличка: «Просим извинения у г.г. покупателей. Торговля временно закрыта для получения новых, весьма привлекательных товаров».

Внутри лавки - белый как мел хозяин грек. Рядом с ним боком к большому окну сидит в смушковой бекеше жандармский ротмистр.

- Я же вам сказал, - сквозь зубы шипит ротмистр, - не пяльте на меня глаза. Подсчитывайте выручку! Делайте вид, что вы действительно получаете товары.

- За цто? - со слезами в голосе бормочет грек, щелкая костяшками счетов. - Я зе ни в цем не виноват. За цто?

В лавку непрерывно входят агенты. Докладывают коротко, быстро.

- Ваше высокородь, Волохов сошелся с Канчером: сделали друг другу сигнал.

- Ваше высокородь, Генералов вытащил носовой платок, долго по сторонам смотрел, потом сморкнулся.

- Горкун перешел через Фонтанку. Стоит у дворца.

- Осипанов в трактире стакан сбитню выпил.

- Ваше высокородь, Андреюшкин два раза на церковь перекрестился. Шептал что-то.

- Ваше высокородь, Горкун Канчеру подмигнул.

- Горкун ушел, Канчер остался.

- Волохов опять к мосту идет.

- Ваше высокородь, Осипанов у Генералова время спрашивал. Переговорили о чем-то.

У ротмистра от напряжения разламывалась голова. По всем правилам сыска и охранной службы - надо брать. И немедленно. Но ведь это же Невский. Воскресенье. Сотни свидетелей. И если ничего серьезного не окажется, пойдут всякие письма, протесты...

Нет, уж пускай лучше пока сыскные просто «выпасывают» студентов. Тем более что и сам Дурново, директор департамента полиции, высказался за то, чтобы не трогать их вплоть до особого распоряжения. А то ведь Европа-то поносит Петербург за закрытие щедринского журнала. И свои либералы, мать их в перемать, изнутри раскачивают качели.

А проклятый грек, хозяин лавки, ноет за спиной, как сверло:

- За цто? За цто? Я зе цестный целовек. У меня циновники цай покупают.

- Замолчите, - говорит, не отрываясь от окна, ротмистр, - не то я прикажу вас арестовать.

- А за цто зе, за цто? - чуть не плачет грек.

- Пересчитайте-ка лучше еще раз свою выручку, - советует жандарм.

- Я узе пересчитал есцо раз.

- Ну так пересчитайте в третий раз!

- Зацем? - стонет грек.

Ротмистр в бешенстве поворачивается от окна, смотрит на хозяина белыми глазами.

- Считай деньги! Кому говорят, турецкая твоя морда!

Без десяти одиннадцать.

Наследник престола цесаревич Николай Александрович, одетый в теплый Преображенский мундир, первым спускается в вестибюль Аничкова дворца. Еще никого нет. Даже папа, который выше всего в жизни ставит аккуратность и точность. Цесаревич доволен. Он первый. Таким образом, еще раз будет подчеркнута его, наследника престола, пунктуальность и уважение к правилам папа.

- Ваше высокородь, Генералов за пазуху руку сунул.

- Ваше высокородь, Андреюшкин в другой раз на храм божий перекрестился.

- Ваше высокородь, Горкун, Канчер и Волохов прямо в царские ворота влезли.

- Ваше высокородь, Осипанов-то у других время спрашивает, а у самого часы имеются. Только сейчас доставал их и смотрел, который час.

«Есть ли у них какая-нибудь прямая цель? - ломает голову ротмистр. - Зачем они эти кульки с собой носят? На пасху, что ли, собрались?»

Без пяти одиннадцать.

Почти одновременно сверху спускаются в вестибюль император и Мария Федоровна. Императрица взглядом дает понять Нике, что она довольна тем, что он опередил их. Это из арсенала хороших манер - быть на месте несколько раньше других. Минута в минуту приходят только солдафоны.

Александр Александрович, увидев на цесаревиче Преображенский мундир, удовлетворенно кивает.

- Я рад, - торжественно говорит царь сыну, - что ты любишь этот полк. Он не раз добывал славу русскому оружию на полях сражений.

Почти вся царская семья в сборе. Нет только великого князя Георгия Александровича. Но это ни для кого не новость: Гога почти всегда опаздывает.

Часы в вестибюле бьют одиннадцать. Император хмурит брови. Сегодня, в день панихиды, Гога мог бы быть и поточнее.

И словно уловив на расстоянии это недовольное движение отцовских бровей, по лестнице скатывается великий князь Георгий Александрович. На нем отлично сшитый юнкерский преображенский сюртук.

Император сияет. Сыновья сегодня порадовали его. Они подчеркнуто выразили свое уважение к его вкусам. Это несомненно будет отмечено чинами двора на панихиде.

Александр Александрович торжественно поворачивается к выходу. Сквозь широкие стеклянные двери видно, как во дворе выстраиваются живым коридором возле парадной лестницы гвардейские офицеры.

Итак, высочайший выход.

Но... что такое?

К императору, растерянно разводя на ходу руками, приближается унтер-шталмейстер. Выясняется, что заказанные накануне к одиннадцати часам четырехместные сани запаздывают.

Царь дергает плечом, поворачивается к жене и сыновьям.

Пять минут двенадцатого.

- Ваше высокородь, Генералов еще раз руку за пазуху сунул, и чегой-то у него там - щелк! Я как раз рядом шнурок завязывал.

- Ваше высокородь, Осипанов с тротуару сошел. По мостовой прохаживается.

- Ваше высокородь, Андреюшкин на своем предмете надрыв бумаги сделал.

«Может быть, они хотят, - думает ротмистр, - подать жалобу или прошение? На высочайшее имя? Остановить царский выезд и на глазах у публики всучить императору какую-нибудь петицию? О каких-нибудь там несправедливостях. И тут же об этом в газеты. Царю неудобно будет не ответить... Значит, хотят подать бумагу? Нет, судя по дерзким физиономиям, дело не в бумаге».

Десять минут двенадцатого.

Александр Александрович, заложив руки за спину, подходит к шталмейстеру. В чем дело? Где выезд?

Старый дворцовый слуга дрожит как осиновый лист. Сбиваясь и путаясь, он говорит какие-то несвязные слова; их величество изволили приказать камердину подавать к одиннадцати, а кучеру ничего не пересказали, а камердин...

- Хватит, - обрывает шталмейстера царь и возвращается к семье.

Пятнадцать минут двенадцатого.

- Ваше высокородь, Канчер, Горкун и Волохов бегут от дворца на Невский!

- Ваше высокородь, Генералов и Андреюшкин открыто чего-то друг у друга спрашивают.

- Ваше высокородь, Осинанов им знаки подает. Рукой машет.

«С минуты на минуту, - думает жандарм, - из дворца должен выехать опаздывающий на панихиду царь. И тогда эти типы бросятся к нему со своим прошением. Но Дурново же сказал, что надо ждать... Ну и денек сегодня! Какое, кстати, число? Первое марта. Шесть лет назад народовольцы...»

Ротмистр вскакивает. Глаза его стекленеют. Он чувствует, что волосы на голове даже слегка шевельнулись...

- Варламов! Борисов! - в ужасе шепчет ротмистр, хватая за рукава вошедших в лавку агентов. - Брать! Немедленно! Всех! Но тихо, без шуму. И все наблюдение - ко мне!

В лавку входят сыскные. Жандарм уже овладел собой.

- Свергунов и Стаин берут Генералова и Андреюшкина, Тимофеев - Осипанова. Живо! Остальные помогают. Извозчиков сюда, городовых! Чтоб быстро все было!

- Ваше высокородь, а Канчера с Горкуном? Да еще Волохов с ними...

- Шелонков! Свердзин! Шевылев! - командует ротмистр. - Отправляйтесь за этими троими! Да побыстрее!

Он поворачивается к хозяину лавки. Грек, как рыба, выброшенная на берег, судорожно открывает и закрывает рот.

- Чтоб никому ни слова! - показывает жандарм хозяину кулак. - А то... Ясно?

И быстро выходит на улицу.

...Борьба неравная. Двадцатилетние юнцы бессильны перед натренированными, натасканными на такие дела сыскными, перед огромными, медвежьего обличья городовыми. По два-три человека на одного. Ломают руки, щелкают наручниками, выхватывают свертки. А из переулков уже выкатываются возки и сани.

Заломив Генералову руки за спину, двое агентов падают вместе с ним в первые сани.

- В участок!

В следующий возок вталкивают растерянного бледного Пахома. Волосы у него растрепаны. Под глазом синяк. Шапку сбили.

- В участок!

Осипанов успевает оказать сопротивление. Когда его хватает сзади за руку первый агент, он, не оборачиваясь, бьет его ногой, но в это время огромный, как слон, будочник наваливается сбоку, обхватывает и так сжимает его, что Василий даже теряет на секунду сознание.

Канчера берут просто. Увидев полицейского, он бледнеет, оглядывается, сует руку в карман, но агент мгновенно выворачивает ее, и Канчер обмякает.

Горкун пытается бежать. Ему подставляют ногу. Поскользнувшись, он падает. Его бросают в сани, как неживого.

Сразу же после этого берут Волохова.

Ротмистр, наблюдавший всю операцию от начала до конца, удовлетворенно поглаживает усы. Уж что-что, а изымать с улицы нежелательных лиц в охранном умеют.

А на тротуаре уже роится толпа. Прохожие, забыв про весну и солнце, лихорадочно расспрашивают друг друга о случившемся.

- Господин, - обращается к ротмистру благообразный старичок, - вы не могли бы объяснить, кого это только что арестовали?

- Жулье, - равнодушно отвечает жандарм, - фальшивомонетчики.

Двадцать минут двенадцатого.

Красный от гнева царь, заложив руки за спину, ходит по вестибюлю. Мария Федоровна присела в придвинутое Никой кресло. Цесаревич стоит около мама и что-то вполголоса говорит ей. Великий князь Гога со скучающим видом разглядывает висящие на стенах картины.

Царская семья ждет. Ждет, как ждут обычные смертные опаздывающий поезд или экипаж.

Император подзывает прибежавшего в вестибюль товарища министра двора.

- Я не могу больше ни одной минуты опаздывать на панихиду по своему отцу. Немедленно сделайте что-нибудь!

Товарищ министра жмется, прикладывает руки к груди, преданно смотрит на царя. Он ничего не может сделать. На конюшни посланы все бывшие под рукой люди. Но кучер почему-то опаздывает.

- Кучер? - сдвигает брови Александр Александрович. - Царь не ждет кучера!

Но кучер опаздывает.

Возки и сани, набитые сыскными и агентами, подмявшими под себя арестованных, увозят от Аничкова дворца полузадушенных террористов.

А царский кучер опаздывает.

Провидение, судьба, случай избирают нерадивого царского кучера орудием своих свершений.

Если бы кучер не опоздал...

Если бы четырехместные сани были поданы 1 марта 1887 года к подъезду Аничкова дворца вовремя...

Три динамитных снаряда, брошенные в царские сани с трех сторон, могли бы вписать в историю русского революционного движения новую страницу.

Только представьте себе...

В 1881 году убит Александр II.

Через шесть лет - Александр III.

Вместе с ним - императрица.

И еще - цесаревич.

И еще - второй великий князь.

Два царя убиты подряд.

Это не могло не произвести впечатления.

По всей вероятности, это было бы расшифровано следующим образом: революционеры дают понять - так было, так есть, так будет. Царей в России убивали. Убивают. И будут убивать до тех пор, пока правительство не пойдет на перемены, пока обществу не будут даны хотя бы элементарные свободы.

Письмо Пахома Андреюшкина студенту Никитину в Харьков лишает русскую революцию одной из ярких страниц.

Двадцать пять минут двенадцатого. К подъезду Аничкова дворца подлетают взмыленные лошади. Наконец-то выезд подан. Император, ни на кого не глядя, выходит во двор. Громкая отрывистая команда. Гвардейские офицеры, сбившие строй из-за долгого ожидания, снова образовывают живой коридор.

Александр Александрович, поддерживая императрицу под руку, помогает ей сесть в сани. Садится сам. Приглашает сыновей. Семья и провожающие понимают: настроение у государя испорчено на целый день.

Половина двенадцатого.

Проводив благополучно царский поезд, жандармский ротмистр направляется в участок, куда уже доставили арестованных. Едва он переступил порог, как все принимавшие участие в задержании сыскные встают.

- Ваше высокородь, ваше высокородь... - дрожащим голосом начинает дежурный пристав.

- Ну что там еще? - недовольно хмурится ротмистр.

- Так что при обыске динамитные бомбы найдены у студентов, - шепчет пристав.

Ротмистр бледнеет. Бросает быстрый взгляд на агентов. Даже сыскные, кого уже, казалось, нельзя удивить ничем, - даже сыскные не ожидали такого поворота дела.

- Где они? - спрашивает жандарм.

- Кто? - не понимает пристав.

- Студенты!

- Все сидят по разным камерам.

- А бомбы?

- Мы их, ваше высокородь, в чулан снесли и рогожкой накрыли...

- Рогожкой? - взрывается ротмистр. - Послать немедленно за специалистами! Перевести арестованных подальше от этого чулана!

Он благодарит всех сыскных, торопливо жмет им руки.

- Царь не оставит без милости, ребята. За царем служба не пропадет.

И только войдя в отдельную комнату, дрожащей рукой сдергивает с себя шапку и крестится - мелко и суетливо... Господи, благодарю тебя за вразумление, за то, что наставил раба своего на мысли истинные! Ведь если бы не вспомнилось о прошлом 1 марта, если бы не решился брать студентов... Господи, ведь и подумать страшно, что могло быть... Головы бы не сносить... Благодарю тебя, господи, за то, что отвел беду от их миропомазанного величества, а самое главное - от меня самого! Спаси Христос, что надоумил вовремя взять этого треклятого Пахома...

 

3

Петербург.

1 марта 1887 года.

Вечер.

Александр Ульянов идет на квартиру Михаила Канчера.

Он еще ничего не знает о событиях, происшедших между одиннадцатью и двенадцатью часами на Невском проспекте в районе Аничкова дворца.

Он должен был получить известие от боевой группы.

Но он не получил его.

Он ждал до вечера.

Терпение иссякало капля за каплей.

Когда стемнело, он - всегда такой сдержанный, осторожный - выходит на улицу.

Он не может больше находиться в неизвестности.

Он должен узнать все.

Убит царь или нет?

Александр Ульянов идет по улицам вечернего Петербурга.

Он еще не знает, что Канчер на первом же допросе сознался почти во всем.

А он идет как раз на квартиру Канчера.

Полицейская засада. Арест. Проверка документов. Установление личности в участке по месту проживания.

И вот уже подпрыгивают колеса кареты с решетчатыми окнами по брусчатке Литейного. Жандармские унтеры, сидящие по бокам арестованного, несколько озадачены его поведением. Лицо молодого человека с момента задержания и по сию минуту почти не менялось. Он как вошел в квартиру Канчера задумчивый, хмурый, с напряженно сосредоточенным взглядом темных глаз, так и остался таким.

Он словно бы и не удивился тому, что его арестовали. Будто ждал ареста. Спокойно дался полиции, спокойно сел в карету. Таких унтеры уважали. Другие начинают биться, кричать. А этот сидит смирно, думает.

Откинув голову на холодную, обитую клеенкой спинку сиденья, арестованный сидел с закрытыми глазами. Да, он предвидел свой арест. Он был готов к нему. Вот только бы узнать - удалось бросить бомбы в царя или нет. Но у кого узнать? У жандармов не спросишь.

Карета въехала на мост. Запах большой воды, мокрого льда, весеннего воздуха и вообще всего того, чем пахнет река в марте, - все это донеслось до него сквозь решетчатое окно.

И вспомнилась Волга - река его детства и юности, и уютный деревянный городок на ее высоком зеленом берегу, и родительский дом, и сад, и младшие братья, и сестры, - и мама...

Воспоминания понесли его от этих холодных, мрачных, свинцовых невских берегов на Волгу, в голубое детство, в солнечную юность, в безмятежное отрочество... Реальная действительность: бомбы, динамит, царь, жандармы, чудовищная напряженность последних перед покушением дней - все это постепенно отодвигалось от него дальше и дальше, пока не исчезло совсем.

Он заснул.

Жандармы переглянулись. Такого еще не было, чтобы арестованный засыпал в тюремной карете.

А он просто измучился, истерзался внутренне неизвестностью о делах, которым отдал всего себя, и неопределенностью своей дальнейшей судьбы. И поэтому, когда его арестовали, когда стало ясно, что в ближайшее время ему не нужно будет ничего делать самому: его будут водить, возить, спрашивать, - все сдерживающие пружины его души расслабились, и подсознание мягко и тихо перенесло его в самое необходимое сейчас состояние - в сон.

 

Глава третья

 

1

Симбирск второй половины прошлого века - городишко смирный, благообразный. Над черепашьим стадом серых домовых крыш, тесно сбившихся на горе у волжской излучины, - давление куполов двух соборов: летнего, Троицкого, - крутолобого, осанистого, с белой княжеской колоннадой, - и зимнего, Николаевского, - длинного, скучного, без примет, вытянувшегося, как чиновник на докладе у начальства.

Еще в городе два монастыря: мужской, Покровский, у пологого спуска к Свияге-реке (монастыришко - так себе, пустяковый, из бедненьких), и женский, Спасский, о пяти главах, в двух шагах от классической гимназии (тот покрепче, побойчее, с надвратной Иверской божьей матерью).

Остальные приходы и храмы по всему Симбирску вразброс: под волжским холмом, в Подгорье - Петропавловский, Тихвинский и Смоленский; на Большой Саратовской, главной улице, - Воскресенский, Владимирский и Знаменский; за Симбиркой-ручьем - Всесвятский, Успенский и Немецкий, в Предсвияжье - Богоявленский, да еще мечеть татарская, да кирка лютеранская, да домашних церквенок-игрушечек десятка с полтора наберется, никак не меньше. На сорок тысяч жителей сорок с лишним божьих домов вместе с кладбищенскими. Шуточное ли дело?

От всего этого многоглавия куполов, звонниц и колоколенок, от великого множества духовных строений и причтов струилось на город благостное успокоение, густое незримое благолепие было разлито в поросших лопухами переулках, мирная благодать нерушимо, как врытая, покоилась меж позлащенных крестов и подкрестников.

Сорок сороков сороковиц святителей.

Сорок сороков сороковиц крестителей.

Сорок сороков сороковиц угодников - сопричти их, господи, к лику страстотерпцев и великомучеников твоих!

Иной горожанин, выходивший в будний день со двора под малиновый благовест заутрени, до двух дюжин раз обмахивал лоб троекратным знамением, пока добирался до нужного места. И в самом деле, не успел с десяток шагов ступить - заиграли колоколами со звонницы православной семинарии. Прошел еще немного - звонят в епархиальном училище. Потом в архиерейском доме - в обители скромной благонравного архипастыря епископа Сызранского и Симбирского.

А дальше - больше.

От Успения: дон-динь-длон-длинь-длям-дон-н-н...

От Вознесения: блом-блин-тили-тили-мдан-н-н...

От Всех святых: звон-пили-ели-блин-лбом-м-м...

От Петра и Павла: лбом-пшш-ели-блин-мда-н-н...

И над всей этой гороховой россыпью мелких стекляшечек скатывался с богатырского шлема соборной колокольни и лопался глухо спелый арбуз:

Мбум-м-м...

Мбум-м-м...

Мбум-м-м...

Куда ни глянь, всюду притворы настежь - злато, серебро, иконы, оклады, ангелы, херувимы. Пахнет ладаном, дымом кадильным. Зверогласые диаконы вологодскою скороговоркой сыплют многогласие: «Господи, помилуй, господи, помилуй», а заканчивают протяжно и лениво, нараспев: «Господи, поми-и-луй!» -

Это в будние дни. А на праздники - и говорить нечего.

На Преображение Господне или, скажем, в Рождество Богородицы, также на Усекновение Главы Предтечи Иоанна в Троицком соборе - не протолкнуться. Простой народ, также лица подлого звания - армяки, поддевки, куфайки разные - это все толпится снаружи, на ступенях. Внутри же, в трескучем горении пудовых свечей, весь цвет губернии: высокопреосвященный, губернатор, викарий, высшие начальствующие лица, предводитель дворянства, уездные предводители, господа чиновники присутственных мест, служащие по народному просвещению, земские деятели, присяжные, врачи, акцизные, купечество...

Сегодня в битком набитом Николаевском соборе при стечении всех высших лиц отправляющий службу кафедральный протоиерей отец Миловидов усталым, натруженным голосом возглашает «многая лета» Российскому Царствующему Дому - по случаю чудодейственного избавления от злодеев, замышлявших на жизнь священной особы государя-императора.

- Его Императорскому Величеству... - медленно начинает отец протоиерей.

- ...Благочестивейшему Государю Императору Александру Третьему Александровичу... - подхватывает рыкающим басом молодой высоченный диакон.

И, нажилив шею, обрушивает на головы слушателей ужасающий рев:

- ...мно-о-гая лета-а-а!

- Мно-гая лета-а! - разноголосо, со старческим подвыванием поют высшие симбирские чины.

- Ея Императорскому Величеству... - хило затягивает где-то вдалеке протоиерей.

- ...Благочестивейшей Государыне Императрице Марии Федоровне... - рыкает диакон.

И распахнув неправдоподобную свою кашалотскую пасть, бьет кувалдой голоса по головам!

- ...мно-о-гая лета-а-а!

- Мно-гая лета-а! - загробными голосами вторят молящиеся.

- Детям их... - дребезжит отец Миловидов.

- Де-тям и-их... - играет раскатистыми грудными мехами диакон.

Кафедральный переходит на строчную, почти полуанафемскую скороговорку.

- Его Императорскому Высочеству Благоверному Государю Наследнику Цесаревичу Великому Князю Николай Алекса-андровичу...

- А также Великому Князю Георгию Александровичу...

- А также Великой Княжне Ксении Александровне...

- Великому Князю Михаилу Александровичу...

- Великой Княжне Ольге Александровне...

- Мно-о-гая лета-а-а! - глушит диакон православный народ своим сатанинским басом.

Благодарственная служба «во избавление от супостаты» идет по всему Симбирску. Изо всех приходских и домашних церквей, изо всех монастырей и обителей доносятся многоголосые просьбы о продлении жизни многочисленных членов августейшей фамилии.

- Брату его Императорского Величества Благоверному Государю Великому Князю Владимиру Александровичу и супруге его Великой Княгине Марии Павловне Принцессе Мекленбург-Шверинской...

- Мно-гая лета-а!

- А также еще братьям Благоверным Государям Великим Князьям Алексею, Сергею и Павлу Александровичам...

- А также Сестре Его Императорского Величества Благоверной Государыне Марии Александровне, состоящей в супружестве с Его Королевским Высочеством Альфредом, Герцогом Эдинбургским...

- А также племянникам Благоверным Государям Великим Князьям Кириллу, Борису, Андрею и Елене Владимировичам...

- Мно-о-гая лета-а!

- И Великой Княгине Ольге Николаевне, состоящей в супружестве с Карлом-Фридрихом-Александром Королем Вюртембергским...

- И Ея Королевскому Величеству Государыне Ольге Константиновне, состоящей в супружестве с Его Королевским Величеством Георгом Первым Королем Гре-че-ским...

- Великому Князю Николаю Николаевичу Старшему и Великому Князю Николаю Николаевичу Младшему...

- Мно-гая лета-а!

- Детям ее Императорского Высочества Великой Княгини Марии Николаевны их Императорским Высочествам князьям Романовским Герцогам Лейхтенбергским Николаю, Георгию, Марии и Евгении Максимилиановичам...

- А также Князю Евгению Максимилиановичу, состоящему в супружестве с девицей Скобелевой графиней Богарнэ-э...

- Мно-о-гая лет-а-а!

Храм Петра и Павла, что в Подгорье, на Петропавловском спуске, ближе всех к Волге. Мимо него даже в праздники тянутся вверх с утра до ночи тяжело груженные сани. Торговые люди, отмаливая в храмах перед отцом небесным грехи прошлые и будущие, и в церковные дни не забывают возить товары из нижних амбаров в лабазы и склады верхнего города. В прошлом году только одна Сборная ярмарка дала оборот в десять миллионов. А помимо Сборной надо готовиться еще к двум: на явление образа Казанской божьей матери и на Ивана-постного. Симбирские ярмарки - они знаменитые, богатые. Тут разве до праздников, до благочиния христианского, до многолетия царским сестрам и теткам, заморским герцогиням да королевичам? Тут только успевай возить, пока соседи не обошли по кривой, не увели из-под носа копейку.

Обратно, под спуск, порожние подводчики катят лихо, вольно, с ветром. Кое-кто уже успел дернуть в питейном полдиковинки, да еще для артели, которая внизу под амбарами дожидается, захватить четвертную посудину. Полозья трещат, передок вот-вот оторвется, сани бросает из стороны в сторону, и захмелевший возница, кроя лошаденок в бога, душу и святые хоругви, разбрасывая в обе стороны лед и снег, проносится мимо Петра и Павла, где никак не могут «дожать» до конца многолетие Российскому Императорскому Дому - уж больно много у царя родственников развелось по всему по белому свету.

А под горой, в самом конце спуска, заложив руки в белых перчатках за спину и слегка покачиваясь с каблуков на носки и обратно, уже стоит в шинели и при полной портупейной амуниции ихнее благородие, околоточный третьей части господин Минин. Махнув рукой, околоточный останавливает раскатившиеся сверху сани и хмельного ездока.

- Пач-чему производишь шум? - спрашивает, нахмурившись, околоточный. - Пач-чему производишь шум, когда поют многие лета государю императору? Во избавление от убиения.

- Где убили? Кого убили? Карау-ул!

- Дура! Чего орешь? Не убили, а могли убить.

- Ваше благородие, отец родной, ну какая наша жизнь? Сучья!.. Кнут да хомут, одна страдания... И вот мы пьем, гуляем! Прости за все...

- Бог простит, - крестится околоточный.

Ямщичок делает головой неопределенное движение в сторону полицейского чина, как бы говоря, что меньше всего опасений у него вызывает бог - он-то простит, а вот только бы ихнее благородие господин унтер не держал бы на него сердца.

- Кто таков? - продолжает допрос околоточный. - Почему едешь? Зачем раскатился на видном месте?

Подводчик пьяно моргает, чешет затылок, сдвигает шапку на лоб, прикладывает руки к груди.

- Виноват, ваше благородие, пристяжная понесла. Как рявкнул дьякон у Тихвинской, так и понесла под откос.

Ветер доносит сверху очередную густеющую ектенью:

- ...Его Императорскому Высочеству Фельдмаршалу Генерал-Фельдцехмейстеру Председателю Государственного Совета Великому Князю Михаилу Николаевичу...

- ...и супруге его Ольге Федоровне Герцогине Баденской Цецилии-А-августе...

Подгулявший ямщичок решает исправиться.

- Ве-ечная па-амять! - орет он, дико вытаращив на околоточного глаза.

Проходящие мимо них в гору рядом с гружеными санями извозные киснут от беззвучного хохота. Смеется, прикрыв лицо перчаткой, и их благородие господин Минин.

- Лапоть, - произносит, наконец, околоточный, справившись со смехом, - дура деревенская. Не вечная память, а многая лета.

Подводчик бледнеет.

- Ваше благородие, господин унтер, - говорит он тихо и испуганно, - виноват, перепутал. Бес за язык потянул. Не погуби...

Полицейский смотрит на мужика пристально, изучающе.

- Ладно, - добродушно говорит он, - чего уж там. Не погублю. Я и сам из простых... Кроме того, сегодня я... кхм... По случаю провозглашения...

- Ваше благородие, - ободряется догадливый ямщичок, - может, покушаешь с нами белого вина, а? Тут неподалеку. Ребята меня дожидаются, артель.

Околоточный изображает лицом непродолжительное раздумье и тут же соглашается.

- Белого вина, конечно, покушать можно, - говорит он, подсаживаясь на подводу. - Отчего же не покушать белого вина, ежели артель дожидается?

И уже самое малое время спустя их благородие господин Минин сидит в теплом амбаре на рогожном куле в кругу забулдыжного вида полубосяцких личностей и, держа в одной руке кружку с белым вином (сиречь - сивухой, бракованной смирновкой), а в другой - огурец, разглагольствует о жизни вообще и о своей нелегкой службе в частности. Артель, полуоткрыв рты, смотрит на подгулявшее благородие с озорным интересом. Каждый готов прийти на помощь гостю, если красноречие его рано иссякнет, с каким-нибудь новым охальным вопросом, требующим немедленного ответа.

- Я вам, ребята, так скажу, - рассуждает околоточный, - в нашем деле главное - это видеть скрозь. Идет, к примеру, студент по улице с книгой. Все глядят, видят - книга. Ну и слава богу, так, что ли?

- Так, так, - поддакивает артель, - слава богу.

- А я смотрю скрозь. И вижу, в книге бомба заделанная, а?

- Ай, ай, - удивляется артель. - Это что же? Это непорядок.

- То-то и оно, - говорит околоточный и поднимает вверх указательный палец. - То-то и оно.

Потом он подносит правой рукой кружку ко рту и, сильно запрокинувшись, выливает в себя ее содержимое, одновременно левой рукой придерживая форменную шапку. Артель в это время вся полностью внимательно смотрит на наружное дно кружки, как бы прикидывая, сколько еще вина влезет в их благородие и не будет ли от этого утеснения остальному опчеству.

- Ыых! - выдыхает околоточный рожденное в груди жаркое пламя. - Зелено вино!

Артель, как бы убедившись в правильности своих опасений, обменивается многозначительными взглядами и тоже пьет, но бессловесно, молча - из уважения к гостю.

- Теперь другое дело, - хрустит огурцом их благородие. - Откудова идет все баловство? Опять же от студентов. Их учат, а они бунтуют. Прочел книгу, садится и динамит из ее делает, бомбу.

- Ну-у? - дивится артель пуще прежнего.

- Тогда я спр-рашиваю, - налегая на букву «р», обводит околоточный строгим взглядом устремленные к нему лица, - тогда я спрашиваю, а зачем их учить, ежели от этого властям один урон, а?

Артель молчит. В такие высоты им залетать еще не приходилось.

- То-то и оно, - снова поднимает указательный палец околоточный, - то-то и оно.

Наступает молчание. Все чувствуют: теперь говорить чего-нибудь такое, без понятия - нельзя. Теперь надо расстараться.

- Ваше благородие, - с подъемом говорит ямщичок, приведший господина Минина в компанию, - может, примешь вторую? Сделай божецкую милость!

- Налить, налить! - шумит артель, сообразив, что то самое - «с понятием» - найдено. - Прими, ваше благородие. Для уважения. Оченно просим. Как говорится, от души. Никак нельзя.

Околоточный опять изображает лицом непродолжительное раздумье и быстро соглашается принять вторую.

- Отчего же не принять вторую, ежели артель желает, - бормочет он, глядя в налитую до краев кружку, - можно и вторую принять.

Теперь уже пьют все вместе, шумно закусывают, закуривают, - вино выровняло всех, позвало к общему разговору.

- Ваше благородие, - говорит ближе всех к Минину сидящий артельщик (с виду малый разбитной, бойкий), - а верно в народе болтают, будто в Петербурге царя нашего вдругорядь бомбой убить хотели?

- А я про что говорю? - стучит в грудь кулаком охмелевшее благородие. - Студенты и хотели. Их учат, чтобы книги читать, а они в книгу бомбу заделали!

- Ну-у? - не перестает удивляться артель. - И чего ж она?

- Кто она?

- Бомба-то. Разорвалась ай нет?

- Упредили. Служба - она не дремлет. Аккурат возле самого дворца взяли злодеев.

- Ай, ай.

- Ваше благородие, - интересуется все тот же бойкий артельщик, - а говорят, будто среди этих, которые с бомбами ходили, ктой-то из наших, симбирских, был, из дворянских детей, а?

Господин Минин укалывает артельщика быстрым, почти мгновенным взглядом, потом опускает глаза и спрашивает безразлично, нехотя, вроде бы и без всякого интереса для себя,

- А кто говорит-то? Где?

- Да я уж и не помню где, - отвечает артельщик, не чувствуя в вопросах полицейского никакого подвоха. - То ли здесь, на пристанях, то ли на базаре...

- Из наших, из дворянских детей? - задумчиво повторяет околоточный и, очень выразительно пожав плечами, говорит решительно, безо всяких сомнений. - Вряд ли.

Потом их благородие господин Минин встает, поправляет портупею, форменную шапку.

- Ну, ребята, спаси Христос за хлеб, за соль вашу, за угощение, за компанию.

- Мы, ваше благородие, завсегда рады, мы от души.

Околоточный делает пальцем знак, чтобы артель придвинулась к нему ближе, и, когда головы, соединившись почти вплотную, сдвигаются к нему, говорит тихо:

- А ежели, ребята, тут в народе кто-нибудь чего-нибудь супротив бога или царя будет, так вы мигом ко мне, в часть. Я вас, ребята, и награжу, и защитю. Вы за мной как за стеной будете. Истинный Христос, говорю.

Артель смотрит на околоточного в упор, и некоторые примечают, что их благородие вроде бы и не такой хмельной, как показалось вначале, что глаз у него чистый, проворный. Ай, ай - дела-а...

- Ну, значит, а вообще-то до свиданьица, - выпрямляется околоточный, - еще раз спаси Христос за угощение.

И он торжественно, с достоинством выходит из амбара.

Артель немного сбита с толку последними словами их благородия.

Околоточный медленно, заложив руки в белых перчатках за спину и высоко подняв голову, поднимается в гору. Мимо него проезжают вниз порожние сани, идут вверх тяжело груженные возы, спускаются, желтея новыми лаптями, бородатые мужики в суконных колпаках, в подвязанных веревками армяках и поддевках. Их благородие отечески смотрит на мужиков - мужики скидывают колпаки, испуганно кланяются.

От Петра и Павла доносится дружный и громкий аккорд колоколов и нарастающая заключительная ектенья:

- ...и всему Российскому Императорскому Дому мно-о-гая лет-та-а!..

Околоточный снимает шапку, крестится, вздыхает глубоко и облегченно. В его душе как бы завершается некий процесс по упрочению действительности, и теперь он видит, слышит и понимает, что эта действительность, как и вчера, как и позавчера, как ей и положено во веки веков, нерушимо покоится на главных началах жизни Российской империи.

Православие. Самодержавие. Народность.

И господин Минин счастлив, что и ему удалось внести в незыблемость этих главных начал русской жизни свою долю усилий.

 

Глава четвертая

 

1

Железная дверь камеры, лязгнув, захлопнулась за спиной. Поворот ключа. Шаги по коридору. Гулкие, стихающие. Звук еще одной, далекой двери. И все. Тишина.

Взгляд, скользнув по столу и кровати, остановился на окне. Толстые железные прутья, двойная решетка. Вросла в камень навечно.

Он сделал несколько шагов, дотронулся ладонью до стены. Холодная толщина ее, казалось, не имела предела. В ноги и плечи хлынула безнадежная, тягостная усталость.

Он поднял глаза. Закопченный сводчатый потолок, повторяя форму верхней части окна, мрачно нависал над головой, как крышка сундука.

Глаза постепенно привыкали к полумраку. Железная доска стола, вделанная в стену. Намертво привинченная к полу железная кровать. Между ними - узкое сиденье, такое же железное и вдавленное в стену, как и стол.

В этой одинаковости стола и сиденья, в привинченной к полу кровати было что-то напоминающее купе железнодорожного вагона. «Поезд пришел на конечную станцию. Паровоз отцеплен. Вагон загнали в тупик», - подумал он и усмехнулся впервые после ареста.

Пощупав рукой сиденье и убедившись в его прочности, он сел. Каменный пол, неровный, выщербленный, усилил ощущение безысходности.

Камень. Кругом камень. Слева, справа, спереди, сзади, снизу, сверху. Холодный. Мертвый. Безразличный ко всему на свете.

Тюрьма. Одиночка. Человек отрезан от мира. Его загнали в самого себя. Он оставлен наедине со своими мыслями и чувствами.

Казнь бессилием. Неизвестностью. Неопределенностью. Невыносимый разрыв между способностью осознавать свое положение и невозможностью его изменить.

Он резко поднялся. Но что же все-таки произошло? Что случилось? Причина? И что с остальными? Вышло ли дело?

Он подошел к окну, разъял взглядом решетку, вышел мысленно за ворота крепости. Минута перед арестом возникла отчетливо и ярко.

Все было правильно. Он подошел к дому. Незаметно проверил - нет ли хвоста? Только после этого вошел в подъезд. Позвонил. Дверь открыла хозяйка квартиры. На губах - непривычная, заискивающая улыбка. Глаза - остановившиеся, полные молчаливого ужаса.

Он хотел было повернуться и уйти, но вдруг увидел в щель между стеной и косяком двери военную шинель...

Длинный ряд начищенных пуговиц. Рыжие усы. И глаз. Один напряженно блестевший косящий глаз. Следивший за ним. Человек охотился на человека.

Бежать?..

А если догонят? Тогда пропало сразу все. Почему бежал? Чего испугался? Значит, виноват? В чем?

Он шагнул через порог. За его спиной полицейский быстро захлопнул дверь.

...Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.

Семь шагов от окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна,

И обратно.

Семь шагов.

От окна до дверей.

И обратно.

Так что же в конце концов произошло? Почему оказалась в квартире засада? Просчет? Ошибка? Но где? Когда? При каких обстоятельствах?

Вдалеке с характерным лязгающим звуком открылась и затворилась дверь. Шаги в коридоре. Медленные. Приближаются. Остановились. Поворот ключа.

Свет, гоня перед собой темноту, пополз по стене от дверей к окну и вошел в камеру в образе надзирателя с керосиновой лампой в руке. Стены, выйдя из мрака, придвинулись друг к другу. Сводчатый потолок выгнулся и опустился.

Надзиратель, с любопытством взглянув на арестованного, поставил лампу на стол и молча вышел. Снова поворот ключа. Стихающие шаги. Двойной звук далекой двери. Тишина.

Он посмотрел на принесенную лампу. Она вся вместе со стеклом была забрана в мелкую металлическую сетку. Внизу сетка крепилась к железной подкове, надетой на основание корпуса лампы. Концы подковы в виде колец соединялись маленьким висячим замком.

«Почему, - подумал он, - почему здесь даже свет за решеткой?»

Мысль работала отдаленно, лениво. Узнику в камере нельзя давать в руки стекло. Может перерезать горло, вскрыть вены. А следствию нужны показания.

Но ведь этот крошечный замок на лампе очень легко открыть. Достаточно гвоздя или куска проволоки.

Он полез было в карман куртки, но рука, скользнув, не нашла кармана на привычном месте. Он замер на мгновение и тут же вспомнил: его собственную одежду (куртку, брюки, рубашку, белье, ботинки) отобрали, когда привезли в крепость. Сейчас на нем было грубое, почти негнущееся белье, похожий на армяк суконный халат и какая-то странная обувь - что-то вроде старых стоптанных сапог с обрезанными голенищами.

Решетчатая тень посаженного в проволочную клетку пламени на ближней от лампы стене была обозначена отчетливо и мелко, на дальней - колебалась расплывчато, крупно. «Огонь за решеткой, - еще раз подумал он. - Его тоже арестовали, тоже посадили в одиночку...»

Струйки копоти, выбираясь на свободу через мелкие ячейки металлической сетки, кудряво завивались к потолку. Угрюмый низкий свод давил на светлячок пламени своей каменной тяжестью, и казалось, что светлячок страдает, мучается от этой тяжести, колеблется, вздрагивает, мечется то в одну, то в другую сторону.

«Что-то напоминает эта коптящая лампа, - подумал он. - Что-то связанное с церковью. Похороны, отпеванье...»

Кадило. Правильно - кадило. Когда во время службы из него кудрявится сероватый дымок.

 

2

Он вспомнил отца. Илья Николаевич умер в прошлом году. Отец не пережил бы его ареста. Это был бы крах всей его жизни, всей службы...

Отец. Строгое, сосредоточенное лицо, высокий лоб, плотно сжатые губы... От отца впервые были услышаны имена Добролюбова, Чернышевского, Писарева, отец выписывал все передовые журналы, читал детям стихи Рылеева и Некрасова. Неужели отец не понял бы тех причин, по которым он, Саша, оказался здесь, в камере Петропавловской крепости?

Понял бы, понял! Одно дело - служба, мундир чиновника министерства просвещения, а другое - судьба самого Ильи Николаевича, вышедшего из народных низов, выросшего на революционных демократических идеях передовых людей России. Нет, не случайно давал отец читать лучшие книги русских писателей и ему, Саше, и Ане, и Володе. Отец сознательно воспитывал в них, в детях, общественное начало, развивал гражданский образ мыслей и чувств.

А мама? Разве смог бы он, Александр Ульянов, в свои семнадцать лет, когда он приехал в Петербург из провинциального Симбирска и поступил в университет, разве смог бы он так сразу войти в лучшие студенческие кружки, так коротко сблизиться со многими образованнейшими людьми столицы, если бы не мама - добрый гений всей их семьи, светлый ангел его, Сашиного, счастливого детства? Именно маме, ее влиянию на становление его характера, ее возвышенной и чистой душе обязан он, Саша, своим ранним общественным созреванием. Всю себя ежедневно и ежечасно отдавала мама воспитанию детей. Всю свою жизнь она подчинила образованию и глубокому развитию каждого из них. Мама, пожалуй, сделала все предельно возможное, что можно было только сделать в Симбирске, чтобы дети с ранних лет приобрели высокие и светлые взгляды на назначение человека в обществе, устойчивые и твердые гражданские убеждения.

Перед Сашей возник их дом в Симбирске... Ярко освещены окна. Вся семья в сборе. Все заняты делом: отец работает в кабинете, мама и младшие сестры сидят в столовой за рукодельем, он, Саша, занимается в своей комнате, Володя - в своей, Аня - тоже в своей... Весь дом похож на библиотеку, на большой читальный зал или, скорее, на школу: никто не бездельничает, все заняты делом, никто не нарушает раз и навсегда заведенной строгой дисциплины и порядка.

Родительский дом двигался через память медленно, подробно - каждой комнатой, коридорами, лестницами... Саша видел гостиную - любимую комнату мамы, длинный темный рояль, нотные папки на крышке рояля с голубыми и розовыми шнурками, большое зеркало между окнами, цветы по обеим сторонам зеркала, удобный мягкий диван в углу около входа, на котором обычно усаживалась вся детвора, когда мама играла на рояле... Все сидят неподвижно, тихо, затаив дыхание, чудесная, плавная, почти волшебная музыка заполняет всю комнату, и кажется, что бородатые маленькие гномы в полосатых колпаках и белых вязаных чулках осторожно и лукаво заглядывают в гостиную из коридора, из папиного кабинета...

А мамино лицо, доброе, кроткое, любимое, то наклоняется в такт музыке влево, то вправо, потом мама поднимает свою красивую голову, и всем им делается так хорошо, так тепло, так счастливо в этом растворяющем все зло и все страхи мамином взгляде, что не существует, кажется, ничего-ничего плохого на всем белом свете - только одна огромная лучезарная страна лежит на всех материках, и в ней - растут пальмы, бегают полосатые зебры, смотрят на людей сверху вниз добрыми глазами невозмутимые жирафы, и медленно ходят между пальмами, шевеля своими смешными ушами, большие и мудрые слоны...

А в кабинете у папы - холод черной кожи на креслах, золотые корешки энциклопедического словаря за стеклянными дверцами шкафа, шахматные учебники и справочники, ровные шеренги журналов - «Вестник Европы», «Дело», «Русское слово». Отдельно стоят сочинения Толстого, Гоголя, стихи Некрасова, Лермонтова. На письменном столе - ровная стопка отчетов о деятельности народных школ губернии, аккуратно переписанных рукой самого Ильи Николаевича...

Собственно говоря, кто был отец? Каких общественных взглядов придерживался он?

Отец был человек шестидесятых годов, вся его жизнь прошла под знаком служения передовым идеям шестидесятых годов - идеям освобождения России от крепостнического рабства, идеям Добролюбова и Писарева, Чернышевского и Белинского. Всю свою жизнь отец посвятил просвещению детей вчерашних рабов. Неимоверных усилий стоил ему этот титанический, подвижнический труд. С огромной настойчивостью и упорством насаждал он народные школы в губернии, преодолевая яростное сопротивление сторонников церковного обучения, долгие недели проводил вдали от семьи, разъезжая по заброшенным деревням, инспектируя глухие уезды и села.

Да, он, Саша, помнит, как иногда целыми месяцами, подрывая свое и без того неважное здоровье, не бывал папа дома, как выходил он из кибитки, вернувшись после поездки, изможденный и измученный, и только вид детей, дружная и ясная семейная атмосфера возвращали ему силы. Но ведь не безграничны же, не вечны были эти силы...

Жизнь отца была борьбой - борьбой с попами, помещиками, с нарождающимися сельскими богатеями, со всеми власть имущими, кому выгоднее было иметь дело с темной деревенской «скотинкой», для которых деятельность Ильи Николаевича была откровенно враждебна: ведь с крестьянина, овладевшего хотя бы азами первоначальной грамоты, труднее было драть три шкуры, чем с забитого, никогда и ничему не ученого мужика, не умевшего и не привыкшего ни осознавать своего действительного положения, ни тем более выражать его с помощью слов и мыслей.

Жизнь отца была отдана народу. И если вдуматься в изначальный смысл слова «народник», то именно народником был действительный статский советник директор народных училищ Симбирской губернии Илья Николаевич Ульянов. Он жил для народа, служил народу, «ходил» и ездил в народ, в деревни и села как инспектор народных училищ губернии долгие годы, удовлетворяя своею деятельностью одну из самых насущных народных потребностей - тягу к грамоте, к знанию, чтобы, поняв нелепость, подавленность и угнетенность своей жизни, просвещенный народ поднялся на борьбу за свое освобождение...

Но революционером Илья Николаевич, конечно, не был. Революционного народнического мировоззрения он не разделял. Больше того, высокое положение в губернской чиновнической иерархии заставляло его часто сдерживать свои настроения.

Отец был против террора. Он осуждал террор. Шесть лет назад, в восемьдесят первом году, когда в Симбирске узнали об убийстве Александра II, Илья Николаевич вернулся с панихиды по «убиенному злодеями» императору необычно взволнованный и расстроенный. Да ведь это было и понятно. Лучшие годы его жизни прошли при Александре II, царствование которого было светлой полосой для отца...

Все царствование или только начало его?

Саша посмотрел на чадившую лампу, на расплывшуюся бесформенную тень решетки на лампе на одной, дальней, стене и на четкую и даже резкую на другой, ближней... Вот в чем дело. Отец не понял различия между началом правления царя-освободителя, когда с именем Александра II связывались все надежды на крестьянскую реформу, на лучшее будущее страны, и последующими годами этого царствования, когда всем стало ясно, что реформа проведена крепостниками, принявшими новое обличье, и в интересах крепостников, когда все поняли, что стали жертвами чудовищного обмана, что никакого лучшего будущего не наступит, что надежды получить освобождение от гнета помещиков из рук первого помещика России - пустая, детская, нереальная, несбыточная иллюзия.

Вот тогда-то и возникла идея цареубийства. Вот тогда-то и стала сама личность царя символом гигантского, общенационального обмана. И выстрел Каракозова - кстати, ученика Ильи Николаевича по Пензенскому дворянскому институту - прозвучал первым откликом обманутой России...

Понимал ли отец это различие между началом и концом царствования Александра II? Наверное, нет... А если и понимал, то, обремененный большой семьей, не мог позволить себе выражать это понимание внешне, так как на первом месте были заботы о семье и невеселые думы о своем совсем не блестящем здоровье.

Вполне вероятно, что в конце своей жизни отец вплотную подошел к осознанию этого различия. Реакция, наступившая после убийства Александра II, для отца выражалась прежде всего в том, что созданные им народные школы начали постепенно закрываться. Отцу отказали в ходатайстве об оставлении на службе по истечении необходимого срока выслуги лет. Этот отказ и был свидетельством наступления реакции на его непосредственное детище - народные училища. Деятели типа Ульянова, потребность в которых была так велика в начале шестидесятых годов, теперь, в восьмидесятые годы, перестали быть нужны. На ниве просвещения стали необходимы не просветители, а мракобесы и ретрограды. Крепостники, ушедшие в подполье, затаившиеся до времени, не имевшие активной поддержки общества, все еще жившего иллюзиями шестидесятых годов, в восьмидесятые годы, когда эти иллюзии рассыпались в прах, выступили открыто и смело.

Да, реформа шестьдесят первого года была проведена хитро. Формально страна освободилась от крепостничества, но наследием нескольких веков феодального рабства был по-прежнему поражен весь внутренний организм России, заглушая повсеместно по мере возможностей новые веяния, тормозя движение государства вперед. Нужно было очень сильное общественное движение, которое обратило бы внимание на это противоречие. Нужна была организация людей, которая своими действиями напомнила бы о нерешенности всех коренных вопросов русской жизни.

Таким движением стало народничество, такой организацией - «Народная воля». Такими действиями стали террористические акты - убийства царя и его наиболее преданных сатрапов.

Организация, уничтожившая Александра II, была разгромлена. Реакция после этого события сделалась еще сильнее. Были взяты назад все демократические уступки обществу... Следовательно, террор не нужен? Убитых тиранов заменяют новые, еще более жестокие и озлобленные; лучших людей, революционеров, арестовывают и казнят, а общественное устройство страны остается неизменным...

Итак, террор бесполезен?

Нет, террор необходим!

Нужно непрерывно напоминать правительству, что искры протеста и революции не затухают, что в передовом обществе постоянно живет готовность к взрыву, к активному выступлению...

И вот они выступили - он, Александр Ульянов, и его товарищи по организации. Они решили повторить то, что сделали в свое время Желябов, Перовская, Гриневицкий, Кибальчич...

Повторить, только повторить...

Они выступили, и вот теперь он, Александр Ульянов, - студент Петербургского университета, сын действительного статского советника - находится за решеткой Петропавловской крепости.

Да, папа не пережил бы этого ареста. Это убило бы его...

Отец умер в прошлом году, а он, родной сын, даже не был на его похоронах. Кто-то из знакомых сказал, что это плохая примета. Память родителей священна...

Но ведь это же мистика, иррациональный бред. Нет никакой логической связи между смертью отца и его собственным арестом. И эти покаянные мысли о нарушенном долге, о неминуемом, обязательном наказании - минутная слабость, фальшивая нота. Надо взять себя в руки. Еще ничего не известно. Все может оказаться просто недоразумением. Надо успокоиться. Прийти в себя.

Он снова посмотрел на чадившую лампу и вдруг почувствовал, как по щеке сбежала и остановилась на губах неожиданная слеза.

Сдерживая с трудом внезапно возникшую резь в глазах, он удивленно дотронулся кончиком языка до соленой капли, вытер ее пальцем, но в ту же секунду еще одна слеза, а потом еще и еще, и еще, и еще, и еще покатились по его щекам, и он уже больше не останавливал. Вместе с внезапно хлынувшими слезами в его мысли пришло отчетливое, как маленькая решетчатая тень на ближней к лампе стене, осознание своего положения, и он ясно и точно понял: его прежняя жизнь - университет, лекции, занятия в лаборатории, опыты, товарищи-однокурсники, профессора, и летние поездки домой на Волгу, и младшие братья и сестры, и мама, и няня Варвара Григорьевна, и товарищи по гимназии, съезжавшиеся каждый год на каникулы к родителям, - все это кончилось теперь для него навсегда, все это было позади, в прошлом, а впереди лежала новая полоса жизни: может быть, очень короткая, и в конце ее - физическое исчезновение, а может быть, бесконечно долгая, мучительная, беспросветная, и ему надо было теперь быть одинаково готовым и к одному, и к другому варианту этой своей новой жизни.

 

3

- Фамилия?

- Ульянов.

- Имя?

- Александр.

- Отчество?

- Ильич.

- Лет от роду?

- Двадцать.

- Точнее.

- Двадцать лет и одиннадцать месяцев.

- Вероисповедание?

- Православное.

- Народность?

- Русский.

- Происхождение?

- Сын действительного статского советника.

- Ай-яй-яй, господин Ульянов! Папенька ваш, можно сказать, генерал, хотя и штатский, а вы? Нехорошо-с!

- Потрудитесь, господин ротмистр, задавать вопросы по существу дела.

- Нехорошо-с, нехорошо-с. Ну что ж, пойдем дальше. Ваше звание?

- Дворянин.

- Потомственный?

- Дворянское звание было пожаловано моему отцу за заслуги по Министерству народного просвещения.

- Место рождения?

- Нижний Новгород.

- Время рождения?

- 31 марта 1866 года.

- Адрес?

- Где?

- В Петербурге.

- Александровский проспект, в доме № 21, вторая квартира.

- Ваши занятия?

- Слушал лекции в университете.

- Точнее.

- Студент четвертого курса Петербургского университета.

- Факультет?

- Естественный.

- Какими располагаете средствами к жизни?

- Средства к жизни получаю от матери,

- Кто мать? Имущественный ценз.

- Домовладелица.

- Доход от дома?

- Не знаю.

- Ваше семейное положение?

- Холост.

- Имеете братьев, сестер?

- Имею братьев Владимира и Дмитрия, сестер...

- Их занятия?

- Чьи занятия?

- Братьев.

- Владимир - учащийся Симбирской классической гимназии...

- Какого класса?

- Восьмого.

- Выпускного?

- Да.

- А вам известно, господин Ульянов, что совершенное вами преступление...

- Я не совершал никакого преступления.

- ...что совершенное вами преступление может повлиять па судьбу вашего брата?

- В каком смысле?

- В том смысле, что ваш брат может и не окончить Симбирской классической гимназии.

- Сомневаюсь.

- Напрасно. Высочайшее повеление о применении строжайших санкций к родственникам всех участников вашего дела уже заготовлено.

- Во-первых, не пытайтесь запугать меня...

- А во-вторых?

- Во-вторых, я не понимаю, о каком деле и о каких участниках вы изволите говорить.

- Ульянов, это наивно. Вы же умный человек.

- Обсуждение моих личных качеств не входит в ваши полномочия, господин ротмистр.

- Мои полномочия, смею вас заверить, достаточно широки. Поэтому напоминаю: правдивость ваших показаний и дальнейшее обучение вашего брата в гимназии находятся в прямой зависимости друг от друга.

- Я приму это к сведению.

- Вот и прекрасно. Идем дальше. Ваш второй брат, его имя?

- Дмитрий.

- Кто он?

- Ученик четвертого класса Симбирской классической гимназии.

- Учтите: его пребывание в гимназии тоже зависит от искренности и чистосердечности ваших признаний.

- Учту.

- Ваши сестры?

- Анна, слушательница Высших женских курсов в Петербурге, Ольга...

- Вы знаете, что ваша старшая сестра тоже арестована?

- Аня? За что?

- За то же самое, за что арестованы и вы.

- Она ни в чем не виновата. Немедленно освободите ее!

- Напоминаю: судьба Анны Ильиничны тоже зависит от искренности и чистосердечности ваших признаний.

- Вы не имеете права держать под стражей ни в чем не повинного человека!

- Продолжаем, господин Ульянов. Сколько еще сестер имеете вы?

- Двух.

- Их имена?

- Ольга и Мария.

- Занятия?

- Живут с матерью. Ольга учится в гимназии.

- Прекрасно. Последние формальности. В каких учебных заведениях вы изволили обучаться?

- До поступления в университет обучался в Симбирской классической гимназии.

- Окончили курс?

- В 1883 году.

- За границей бывали?

- Нет, не бывал.

- На чей счет обучались в гимназии?

- На счет родителей.

- К дознанию ранее привлекались?

- Не привлекался.

- Господин Ульянов, на основании закона Российской Империи от девятнадцатого мая 1871 года я, отдельного корпуса жандармов ротмистр Лютов, в присутствии товарища прокурора петербургской судебной палаты Котляревского, а также понятых Иванова и Хмелинского - письмоводителей канцелярии для производства дел о преступлениях государственных, допросил вас сего марта третьего дня 1887 года в соответствии с предоставленными мне полномочиями и правами, о чем и составлен настоящий протокол. Прежде чем дознание продолжит товарищ прокурора, прошу вас внимательно прочитать протокол допроса и на каждой странице внизу написать: «С моих слов записано верно. Ульянов».

 

4

- Ну-с, продолжим дознание, - ротмистр Лютов кивнул головой товарищу прокурора. - Господин Котляревский, прощу задавать вопросы.

Продолговатый череп, хрящеватый нос, впалые щеки - все это делало товарища прокурора похожим на птицу, готовую вот-вот клюнуть лежащее перед ней зерно. Рядом с плечистым, круглолицым ротмистром Котляревский выглядел утомленным, усталым, но более таинственным и загадочным.

- Известно ли вам, господин Ульянов, - начал товарищ прокурора, слегка наклонив набок голову, и это еще больше сделало его похожим на птицу, - что мы полностью располагаем сведениями о вашем участии в подготовке покушения на жизнь государя императора?

Котляревский положил на стол перед собой очень чистые, тщательно вымытые руки с длинными, аккуратно отполированными ногтями и медленно сжал пальцы в кулаки.

Саша посмотрел на ротмистра. Розовощекий добродушный Лютов доверительно повел бровью, как бы говоря: «Ну, что вам стоит, Ульянов? Мы же интеллигентные люди. Сознавайтесь - и дело с концом. Есть же на свете много других, более приятных и интересных дел, кроме этого, надоевшего и вам, и нам допроса».

Котляревский убрал со стола руки, наклонился над лежавшими перед ним бумагами.

- Я повторяю свой вопрос, - сказал он ровным, спокойным голосом. - Известно ли господину Ульянову, что мы располагаем...

- Мне ничего не известно, господин товарищ прокурора, - перебил его Саша.

- Для простоты обращения можете называть меня просто господином прокурором.

«А он тщеславен», - подумал Саша и усмехнулся. Котляревский поймал эту усмешку, выпрямился. Светлые глаза недобро сузились.

- Сколько у вас было метательных снарядов? - резко спросил товарищ прокурора.

«Он действительно все знает!» - ужаснулся про себя Саша и вздрогнул, но тут же овладел собой.

- Прошу не кричать на меня, - произнес он тихо, не поднимая головы. - Мне нездоровится.

- Глаза! - крикнул Котляревский, вскакивая со стула. - Глаза, Ульянов! Смотреть на меня! Кто делал снаряды? У кого на квартире? Из чьих материалов?

Саша, поймав взгляд прокурора, несколько секунд не отпускал его.

- Отвечайте! - раздраженно стукнул Котляревский кулаком по столу.

Саша оглянулся на понятых: Иванов и Хмелинский с любопытством и одновременно с испугом разглядывали его.

- Вы ведете себя недостойно образованного человека, господин прокурор. Особенно в присутствии нижних чинов вашего ведомства.

- Хорошо, я принимаю ваше замечание, - неожиданно улыбнулся Котляревский и провел рукой по своим редким волосам. - Прошу извинить меня за эту вспышку.

Он сел, снова положил перед собой свои холеные руки и медленно сжал пальцы в кулаки.

- Потрудитесь объяснить мне, Ульянов, почему вы вздрогнули, когда я впервые упомянул о метательных снарядах?

- Я уже объяснял: мне нездоровится.

- А Канчер?

- Что Канчер?

- Вам знакома такая фамилия?

- Смешной вопрос: меня арестовали на квартире Канчера.

- Зачем вы пришли к нему?

- Он мой товарищ по университету.

- А вот сам Канчер сообщил нам, что он больше не считает вас своим товарищем. Он весьма сожалеет о своем знакомстве с вами... И Горкун тоже. Вот, не угодно ли ознакомиться?

Котляревский придвинул бумаги к краю стола. Саша, не дотрагиваясь до них, прочитал несколько фраз, и внутри стало пусто и холодно: да, это писал Канчер. Такие детали мог знать только он. Значит, Канчер выдает. Но при каких обстоятельствах арестовали самого Канчера? Брошены ли бомбы в царскую карету? Сейчас он заставит этого самовлюбленного прокурора сказать то, чего он говорить не должен.

Саша поднял голову, в упор посмотрел на Котляревского. Спросил четко, отрывисто:

- Царь жив?

Лютов и Котляревский поднялись почти одновременно. Сзади с шумом встали понятые.

- Благодаря мудрости господней и провидению монаршей судьбы, - постным голосом начал Котляревский, - драгоценная жизнь государя императора Александра Александровича в полной безопасности. Благодаря тебе, господи!

Прокурор и жандарм истово закрестились. Понятые клали после каждого знамения поясной поклон.

Значит, покушение не удалось. Организация раскрыта. Но кто арестован еще?

Лютов и Котляревский сели. Прокурор взглянул на арестованного и понял: совершена ошибка. Если раньше он, арестованный, мучился неизвестностью, то теперь он уже кое-что знает.

Досадуя на себя, что в порыве верноподданнических чувств допустил просчет, Котляревский пошел напролом.

- Вот бумага, перо и чернила. Пишите все о своем участии в заговоре.

- Мне не о чем писать, господин прокурор.

- Но вы же открылись своим вопросом, Ульянов. Глупо продолжать запираться.

- Я ни в чем не открывался.

- Не переоценивайте своих способностей. Вы все равно во всем сознаетесь. Я обещаю вам это.

- Спасибо.

- Не паясничайте, Ульянов. Я жду.

«Любыми средствами надо сделать так, чтобы меня отправили обратно в камеру, - лихорадочно думал Саша. - Если организация раскрыта, надо выработать линию поведения. Мне надо твердо знать степень их осведомленности. Мне нужно подготовить свою систему ответов, чтобы не только отвечать, но одновременно и узнавать. А на это требуется время. Хотя бы одна ночь...»

- У нас есть возможности, Ульянов, оживить вашу память.

- Какие же?

- Вам знакомо такое слово - «дыба»?

- Знакомо.

- Хотите познакомиться с ним поближе?

- Пока нет.

- А если вам начнут выдергивать ногти?

- Стыдитесь, господин прокурор.

- Ломать суставы?

- Примитивно.

- Выкалывать глаза?

- Что еще?

- Резать ремни со спины?

- Все?

- Нет, не все. Вас обдерут кнутом, как липу. Вас будут кормить селедкой и не будут давать воды. Вас будут, черт возьми, двадцать четыре часа в сутки пытать самые изощренные палачи!

- Слабая фантазия, господин прокурор.

- Они развязывали языки и не таким, как вы!

- Вполне возможно.

- Вас четвертуют! Вас изрубят на плахе, как капусту!

- Не исключено.

- Кто делал бомбы?

- Не знаю.

- Где взяли взрывчатку?

- Не знаю.

- Кто руководил организацией?

- Не знаю.

- Сколько было метальщиков?

- Не знаю.

- Где Шевырев?

- Не знаю.

- Куда скрылся Говорухин?

- Не знаю.

- Когда возник заговор?

- Не знаю.

Котляревский закрыл глаза. Открыл. Вынул платок. Вытер лоб.

- Вы будете, наконец, отвечать, Ульянов?

- Я уже сказал: мне нечего отвечать.

Прокурор посмотрел на Лютова. Жандарм пощипывал усы.

- Значит, не хотите давать показания?

- Мне нечего показывать.

- Ну что ж, дело ваше.

Лютов погладил усы. Удовлетворенно улыбнулся.

- Между прочим, ваш упорный отказ отвечать уже говорит нам о многом.

- Например?

- Например, о вашей далеко не последней роли в организации покушения.

- Ни о каком покушении мне ничего не известно.

- А вопросик? О здоровье государя? Который вы задали господину товарищу прокурора палаты?

- После ваших нелепых обвинений это был естественный вопрос.

- Не скромничайте, Ульянов. Мы имеем некоторый опыт в производстве дел, подобных вашему.

Саша молчал. «Может быть, я и в самом деле держу себя неверно? - думал он. - Нельзя все время отказываться. Надо что-то отвечать, сбивать их с толку. Но что?»

- Уж поверьте мне, Александр Ильич, - продолжал доверительно Лютов, - из нашего сегодняшнего разговора я узнал гораздо больше, чем вы предполагаете. Уж поверьте вы мне.

Саша молчал.

- Вы будете весьма удивлены, когда я представлю вам доказательства верности моих слов.

Саша молчал.

- Многие мои клиенты, когда я раскрываю перед ними свою лабораторию, горько сожалеют о своем поведении. Они-то думают, что нам ничего не известно о них, а мы, оказывается, прекрасно все знаем!

Лютов коротко и жизнерадостно хохотнул. Глядя на арестованного, он улыбался ему широко и открыто. Как лучшему другу.

- Имеете что-либо присовокупить к своим предыдущим показаниям?

Саша покачал головой.

- В таком случае, как прикажете объяснить в протоколе ваше нежелание отвечать?

Саша устало пожал плечами.

- Потрудитесь сами сформулировать причину своего отказа. Вот перо и бумага.

Подумав немного, Саша взял перо и написал: «На предложенные мне вопросы о виновности моей в замысле на жизнь государя императора я в настоящее время давать ответы не могу, потому что чувствую себя нездоровым и прошу отложить допрос до следующего дня».

Арестованного увели.

- Ну, фрукт, доложу я вам! - расстегнул верхнюю пуговицу сюртука Котляревский.

Ротмистр сделал знак Иванову и Хмелинскому. Писари заученно встали, вышли в коридор.

- Лично я, - потрогал себя за усы Лютов, - доволен сегодняшним днем. Если вся эта компания хотя бы отдаленно напоминает желябовскую «Народную волю» и если у них тоже есть свой Исполнительный комитет, то Ульянов непременно член этого комитета.

- Вполне может быть, - согласился Котляревский.

- Нет, вы только вспомните, как он держался все эти четыре часа! Из него же так и прет воля, ум, выдержка. А ему только двадцать лет! Нет, с такими качествами он, естественно, не мог быть на второстепенных ролях. Он один из членов руководящего ядра. Непременно! Перед нами нить в самое сердце заговора. Повторяю: я весьма доволен сегодняшним днем. Весьма!

 

5

Сразу же после уроков Володя пошел в женское училище к Вере Васильевне Кашкадамовой: на перемене в гимназию приходил от нее посыльный и сказал, что Вера Васильевна просит прийти как можно скорее.

Увидев Володю, Вера Васильевна опустила глаза, но тут же снова подняла их и посмотрела на Володю печально и строго.

- Садись, - тихо сказала она.

Володя сел на край стула, поставил около ног ранец.

- У вас в семье случилось огромное несчастье, Володя.

Он быстро поднялся.

- Мама?

- Нет, нет... Катенька Песковская написала мне из Петербурга... Вот, прочитай. Саша и Аня замешаны в покушении на царя.

- На царя?!

Он машинально сел. Снова встал. Уронил ранец. Вера Васильевна молча протягивала письмо. Он взял его отрешенным жестом.

- Кто такая Песковская?

- Это же твоя кузина, Екатерина Ивановна Веретенникова. Разве ты забыл?

- Ах, да...

Строчки разъезжались перед глазами. Буквы прыгали. Смысл написанного доходил с трудом... «Замешаны в заговоре против жизни государя... Саша и Аня... (И Аня?!) Нужно осторожно предупредить Марию Александровну, чтобы с ней не случился удар. Ведь годовщина смерти Ильи Николаевича была совсем недавно...»

Володя опустил письмо. Руки его изредка вздрагивали.

- Когда вы получили письмо?

- Сегодня, Володя, сегодня.

- Мама не знает?

- Конечно. Я сразу послала за тобой. Ты мужчина. Надо найти какие-то первые слова для Марии Александровны. Я очень боюсь за ее сердце. Эта недавняя годовщина Ильи Николаевича. Ведь она так тяжело перенесла ее... Это ужасно. Одно за другим.

Войдя в дом, он остановился в прихожей и долго не мог сделать первого шага вверх по ступенькам лестницы в комнату мамы.

- Володя, это ты пришел? - раздался сверху ее голос.

Он молча стоял перед лестницей.

Ступеньки заскрипели, Мария Александровна спускалась вниз.

- Почему ты не отвечаешь, Володя?

Он поднял голову и посмотрел на нее растерянно и беспомощно.

- Что случилось, Володя? Что-нибудь в гимназии? Ну-ка, иди сюда, к свету.

Мария Александровна вошла в столовую. Он шагнул за ней через порог.

Мария Александровна обернулась. Второй ее сын - коренастый, лобастенький, с золотистым пушком на подбородке - стоял перед ней непривычно понурый, вялый.

- Что произошло?

Он посмотрел на нее, опустил глаза, снова взглянул на мать, поджал задрожавшие губы, заговорил невнятно, отрывисто:

- Мамочка, что бы ни случилось, я всегда буду рядом с тобой! Мы все будем рядом с тобой! Я скоро окончу курс, и ты никогда ни о чем не будешь беспокоиться...

Она быстро взяла его руку. Сжала в запястье.

- Говори немедленно: что случилось? С кем? С Аней? Сашей?

Он горестно кивнул.

- Когда? Кто сообщил? Откуда ты узнал?

- Мамочка, только не волнуйся. Еще ничего не известно. Все может измениться. Я очень тебя прошу: только не волнуйся.

- Володя, не мучай меня. Не причиняй мне лишних страданий.

- Мамочка, дорогая, соберись с силами...

- Говори же, Володя, говори!

- Саша и Аня были в кружке. Их арестовали. Мария Александровна искала рукой край стола. Нашла. Оперлась. Медленно опустилась на стул.

- Кто сказал тебе?

- Вера Васильевна получила письмо от Кати Веретенниковой.

Он взглянул на мать. Мария Александровна смотрела куда-то мимо него, в пространство. Лицо ее хмурилось - было похоже, что она прислушивается к чему-то.

- Что еще было в письме? Ты принес его?

В ее голосе, всегда спокойном и ровном, вдруг послышалась неожиданная интонация - неуверенная, просящая.

- Нет, оно осталось у Веры Васильевны.

- Я пойду к ней...

- Мамочка, прошу тебя. Я схожу сам.

- Нет, нет...

Он вдруг увидел, что лицо матери стало неестественно быстро бледнеть.

- Мама, что с тобой? Сердце?

- Принеси мои капли...

- Где они?

- Наверху, на комоде.

Он взлетел по лестнице наверх. Стремглав, через детскую в бывшую комнату Ани. Пузырек с сердечными каплями стоял около портрета отца. К углу фотографии был прикреплен черный креповый бант. Рядом - еще одна фотография. Последняя фотография их семьи: папа, мама, Саша, Аня, он сам, Оля, Митя, Маняша. А около нее - мокрый от недавних слез мамин платок. Она плакала здесь, рядом с папиной фотографией, всего несколько минут назад, еще не зная ничего про Аню и Сашу...

Когда он спустился, Мария Александровна сидела прямая, строгая. Лицо ее уже не было так бледно и бескровно. Только чуть заострились плечи. И глаза стали другие - глубокие, с траурными полукружьями внизу.

- Я знаю, что с ними, - сказала она прежним, твердым голосом. - В газетах было сообщение: на Невском арестовали студентов с бомбами. Они ждали экипаж царя. Это они.

Она встала. Володя протянул капли. Мария Александровна покачала головой.

- Нет, нет, я абсолютно здорова. Я должна быть здорова. Я должна ехать спасать их.

Володя смотрел на мать удивленно и испуганно.

- Саша хотел убить царя, - тихо заговорила Мария Александровна, - он мужчина. Но Аня? Боже мой, неужели она, женщина, оказалась способна на это? Ведь она же больна. Она не выдержит тюрьмы.

Она прижала руки к лицу. Резко опустила их, не разъединяя. Чуть запрокинула назад голову.

- Бог мой, почему ты так часто караешь меня? Почему ты отнял мужа и теперь отнимаешь детей?

Она обернулась к Володе.

- Почему они не подумали о нас, когда пошли на это? Обо мне и о вас? Ведь вас четверо. А кроме пенсии и дома, у нас ничего нет. Ничего.

Володя с трудом сдерживал слезы. Впервые он видел маму в таком состоянии. Даже на папиных похоронах в прошлом году она не была такой. Тогда горе было одно. Теперь несчастье удвоилось. И даже утроилось. Одно за другим.

- Мой бог, прости меня за эти слова. Я не должна была говорить их. Я должна ехать спасать своих детей. Помоги мне. И прости меня.

Вечером того же дня вдова бывшего директора народных училищ Симбирской губернии действительного статского советника И.Н. Ульянова Мария Александровна Ульянова выехала на лошадях из Симбирска в Сызрань, чтобы, пересев там на поезд железной дороги, следовать дальше, в Петербург, где в одиночной камере государственной политической тюрьмы, Петропавловской крепости, сидел ее старший сын Александр.

 

6

Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.

Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Итак?..

Что известно? Прежде всего - царь жив. Значит, главная цель, ради которой были предприняты все усилия, не достигнута.

Второе. Боевая группа (и сигнальщики, и метальщики) арестована полностью. Динамитные снаряды отобраны. Следовательно, повторить покушение невозможно.

Семь шагов от дверей до окна.

И обратно.

Семь шагов от дверей до окна.

И обратно.

Если смотреть правде в глаза, - это разгром. Полный. Организация уничтожена. Восстановить снаряды нельзя. Нет взрывчатых материалов. И некому их приготовить.

Канчер выдает. Да, это была ошибка - привлечь к делу Канчера. Прав был Андреюшкин: по своим волевым и психологическим данным ни Горкун, ни Канчер были не способны принять участие в покушении на царя.

Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Что знает Канчер? Вильна. Азотная кислота. Я сам встречал Канчера на вокзале, когда он привез из Вильны чемодан с азотной кислотой. Значит, можно предположить, что адреса в Вильне Канчер уже назвал.

Дальше. Канчер знает, что я снаряжал бомбы. Он знает также, что я печатал программу террористической фракции. Он был на последнем собрании боевой группы, устроенном по моей инициативе. Все это, очевидно, уже есть в письменных показаниях Канчера.

Семь шагов.

От окна до дверей.

И обратно.

Какие фамилии знал Канчер? Он уже подтвердил состав сигнальщиков - сам Канчер, Горкун, Волохов. И метальщиков - Осипанов, Андреюшкин, Генералов. Наверняка выдал всех виленских товарищей. Назовет (если уже не назвал) Шевырева, Лукашевича, Говорухина. Впрочем, он их уже назвал - ведь Котляревский спрашивал вчера на допросе о Шевыреве и Говорухине.

Если товарищ прокурора так уверенно оперирует фамилиями участников и главными обстоятельствами дела, значит, показания Канчера совпадают с показаниями других арестованных. Значит, они, эти показания, стали для следствия уже документальной основой.

Но кто же еще может выдавать? Метальщики исключены. Ни Генералов, ни Андреюшкин не скажут ни слова. В них можно быть уверенным до конца. Осипанов - тем более. Это железный человек.

Остаются сигнальщики. Горкун и Волохов. Кто же из них? Пожалуй, Горкун. По своей легковесности и податливости он тяготеет к типу людей вроде Канчера. Кстати сказать, в показаниях Канчера (он отметил это сразу, как только Котляревский придвинул к нему протоколы допросов) есть такие детали, которые совпадают с показаниями Горкуна. Следовательно, для Котляревского эти показания уже стали истиной, составом преступления. Он, Ульянов, может сколько угодно молчать, запираться, отказываться - это ничего не изменит. Если показания двух подследственных по одному с ним делу совпадают, то он, Ульянов, считается уже уличенным. На основании этих совпадающих показаний ему будет предъявлено обвинение, его будут судить и вынесут приговор.

Следовательно, дальнейшее молчание на допросе - нелогично, бессмысленно. Его личная вина в замысле на жизнь царя установлена не только фактически, но и определена юридически. Но степень этой вины? Она будет зависеть только от его личных признаний. Вывод: от того, в чем он признается, будет зависеть и мера наказания, и приговор. Значит, не все еще потеряно. Борьбу можно и нужно продолжать!

Семь шагов от окна до дверей.

Семь шагов от дверей до окна.

Семь шагов.

А если попытаться представить конечный результат? На какой приговор он может рассчитывать? Он, принимавший участие в изготовлении разрывных снарядов. Он, печатавший политическую программу заговора. Он, организационно влиявший на подготовку террористического акта.

Не нужно быть ребенком. Приговор возможен только один. Смертная казнь.

А может быть, все-таки есть еще надежда? Учитывая возраст, а также то, что покушение не состоялось?

И тогда? Каторга, Или одиночное заключение. Лет двадцать, не меньше. Двадцать лет просидеть вот в таком, как этот, каменном мешке? В этой мышеловке, в западне? Один на один с угрызениями совести, с мыслями о том, что стал причиной несчастий матери, Ани, младших братьев и сестер?

Отупеешь, превратишься в животное. Мозг постепенно разложится, атрофируется. Отомрет способность мыслить и чувствовать. Станешь просто насекомым. Не способным даже презирать себя за это подлое угасание, за это гнусное тление.

Нет, лучше уж смерть. Лучше умереть человеком, чем жить скотом. И на суде он скажет во всеуслышание, за что он отдает свою жизнь. Он расскажет о тех идеалах, с которыми они выходили на борьбу. Он призовет поколения, идущие за ними, продолжить эту борьбу. Он скажет, что в России всегда найдутся люди, готовые умереть за свои убеждения, за будущее счастье своей родины...

Да, смерть. Земля и небо остаются после тебя, а тебя самого уже нет. Ты ушел навсегда - в темноту, во мрак, в небытие...

Значит, есть две задачи на время следствия и суда. Первая: политически обосновать замысел покушения. Дать понять всем, что они были не просто кучкой террористов, а серьезной политической организацией.

И вторая: по возможности умалить вину товарищей. Выгородить тех, кто выбрал эту дорогу не самостоятельно. Или принимал лишь косвенное участие в деле. Надо любыми средствами узнать во время допросов, кто арестован еще. И спасти их.

Значит, смерть. Значит, конец. Он ставит точку своей жизни. Он берет все на себя. Он сознательно, добровольно, в здравом уме и твердой памяти выбирает себе свою участь - казнь.

Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.

Казнь. Смерть. Виселица. Открытый гроб около эшафота. Поп со свечой. Палач намыливает веревку. Врач со стетоскопом, чтобы удостоверить, что ты уже труп...

Он вдруг остановился посреди камеры. Что-то оборвалось и упало в груди. Мягко подломились ноги. Закружилась голова. Он нащупал рукой край кровати и сел.

Сладкий привкус тошноты во рту. Морозное покалывание в пальцах ног. Озноб по спине. И неожиданная боль в затылке, как будто в голову медленно входила холодная, острая и длинная игла.

А может быть, все-таки есть еще надежда? Если дадут каторгу или тюрьму, он сможет увидеть маму, Володю, Аню, младших... Может быть, все-таки стоит бороться за это? В конце концов, когда-нибудь его освободят. Времена меняются. Пусть через двадцать лет, через тридцать. Ему будет тогда всего лишь пятьдесят лет. Он приедет на родину, в Симбирск, увидит свой старый дом, выйдет утром на Волгу...

Нет, нет! Он решил умереть. Бесповоротно. Борьба за жизнь связана с неискренностью, ложью, унижением, компромиссами с собственной совестью. Ему не нужна жизнь, купленная такой ценой.

А может быть, все-таки есть еще надежда?

Да нет же! Никаких надежд! Он сам приговорил себя к смерти. Долой слабость и сомнения.

А может быть, все-таки еще есть...

Нет! Все на себя. Предельно облегчить участь товарищей. Защитить идеалы фракции. Еще выше поднять те цели, с которыми они вышли на борьбу, и в конце суда - слово. На всю Россию! Чтобы поколения революционеров, которые придут после них, знали: ни на одну секунду, ни на один час, ни на один день они не давали погаснуть искрам протеста, искрам борьбы, искрам революции...

 

Глава пятая

 

1

Мама уехала в Петербург вчера вечером. Сегодня утром приходила Вера Васильевна - готовить обед и вообще помочь по хозяйству (как некстати уехала в деревню няня Варвара Григорьевна!). Сейчас Маняша дома одна, если не пришли уже Оля или Митя. Надо торопиться.

Как быстро и неожиданно все изменилось в жизни. Еще два дня назад он, Володя, был сын известного педагога, уважаемого человека. А теперь он родной брат цареубийцы. Теперь ему кажется, что все городовые смотрят на него как на особо опасного преступника.

Задумавшись, Володя вошел было в дом, как обычно, с парадного хода, но потом, вспомнив про квартирантов, вышел обратно на улицу и, вздохнув, двинулся в обход, через вторую террасу, где у няни хранились всякие банки, склянки, корзины, кувшины и прочие хозяйственные мелочи.

Квартирантов пустили в прошлом году, сразу же после похорон Ильи Николаевича. Им сдали гостиную, папин кабинет, Сашину комнату и его, Володину, проходную боковушку на антресолях - уголок второго этажа с лестницей снизу, из прихожей, по которой нужно было подняться, чтобы попасть к Саше.

Дом, еще недавно общий, единый, шумный, полный восторженных детских голосов, топота, крика и смеха, разделился после смерти Ильи Николаевича как бы пополам, на две тихие и молчаливые половины - чужую и свою. Володя и Митя жили теперь внизу, около кухни, в бывшей маминой комнате (вообще-то, это была даже не комната, а просто отгороженная часть общего коридора). Мама переехала наверх, в комнату Ани. Маняша и Оля остались в старой детской.

Квартиранты, по фамилии Багряновские, были люди скромные, интеллигентные, понимавшие, что в доме, где недавно умер глава семьи, надо вести себя сдержанно и умеренно. У них почти всегда было тихо. Только иногда по субботам или воскресеньям приходили знакомые, пили чай, спорили, негромко пели под гитару. С понедельника же - снова тишина на всю неделю. А на ульяновской половине и подавно тихо - траур по отцу и мужу.

Так было зимой, в первые месяцы после смерти Ильи Николаевича. Весной же Багряновские стали чаще выходить во двор, число гостей и посетителей у них увеличилось, и Володя, прислушиваясь иногда к чужим голосам в саду, чувствовал, как растет у него где-то внутри, под сердцем, тоска и подавленность.

Да, преждевременная смерть отца резко изменила весь уклад жизни в семье Ульяновых. Мама совершенно перестала играть на рояле. Его перекатили из гостиной в столовую, и он стоял теперь в углу - молчаливый, черный и огромный, словно образ той большой беды, которая так неожиданно и так скорбно вошла в этот осиротевший дом.

Большую часть времени мама проводила теперь за швейной машинкой, перешивая младшим костюмы и платья старших. Что поделаешь - не хватало денег. Шестеро детей на руках, двоим старшим еще надо высылать в Петербург.

Володя стоял на террасе, глядя на освещенный ярким мартовским солнцем сугроб. Первые весенние краски были щедро разбросаны за окном. Во всем чувствовалась сдержанная готовность к весне - к обновлению, к желанным переменам, к чему-то новому, более светлому и радостному.

Сверху, из детской, донеслись голоса Веры Васильевны и Маняши. Милая, славная Вера Васильевна... Она отменила сегодня свои уроки в училище, чтобы побыть первую половину дня с Манящей, пока старшие не придут из гимназии. А он, Володя, совсем забыл об этом. Он привык к тому, что в доме всегда кто-нибудь есть. Он никогда не беспокоился об этом. Но теперь, кажется, надо отвыкать от старых привычек. На дом, на семью, еще не успевшую выправиться после смерти отца, надвигались новые изменения, тягостные и опасные. Володя пока еще только чувствовал это, не имея возможности даже представить себе истинные масштабы и последствия этих будущих перемен.

Он вошел в коридор, разделся, аккуратно повесил шинель, еще раз прислушался к доносившимся сверху голосам Веры Васильевны и Маняши и прошел в столовую. Всего лишь сутки назад узнали в их доме об аресте Саши и Ани, а сколько произошло за это время. Уехала мама. Осталась без присмотра Маняша. Недоуменное и испуганное выражение появилось в глазах Оли и Мити. А самое главное - что-то случилось с ним самим. В его мысли и чувства вошло какое-то новое состояние, будто рядом с прежним Володей поселился другой человек, для которого уже не подходят те законы и правила, по которым жил прежний Володя.

За стеной, в папином кабинете, послышались голоса квартирантов. Багряновские что-то оживленно обсуждали, но смысл слов не доходил до Володи. Ему слышался только общий гул, только однородный, бесконечно раздражавший его чужой шум в родном доме. Он сел, поставил локти на стол, положил голову на ладони, закрыл глаза, стараясь вспомнить что-нибудь такое, что помогло бы не слышать эти голоса, перенесло куда-нибудь в другое место, в другое время, в иное измерение.

Голоса росли, усиливались, жужжали, гремели, грохотали. Заломило в висках. Тесен стал воротничок мундира. Еще мгновение - и он, может быть, даже позволил бы себе что-то, чего потом никогда не простил бы (постучал бы, например, в стену), но в это время в хаотичную сумятицу чужих голосов медленно вплыл новый звук - глубокий, плавный, размеренный, умиротворенный.

Не открывая глаз, Володя прислушался - звонили к обедне в Богоявленской церкви.

И сразу исчезли голоса за стеной, стало тихо, печально, скорбно. В неожиданно павшей тишине Володя вдруг услышал далекое протяжное пение - церковный хор пел отходную. Высокие детские дисканты холодили душу, звали куда-то за собой, в вышину, подальше от мирской суеты и забот.

И он увидел маму. В черной наколке, в черном платье она склонилась над гробом отца. Вокруг в оранжевых ореолах потрескивающих свечей - друзья, сослуживцы, знакомые. Тускло отсвечивают пуговицы на мундирах, кресты духовенства. У всех заплаканные глаза, скорбные лица.

А мамина худая спина дрожит под черной наколкой, прыгают острые лопатки. Мама плачет - горько, неутешно. С двух сторон ее держат под руки Вера Васильевна и Екатерина Алексеевна Яковлева.

А отец лежит спокойный, ясный, уже отрешенный от всего земного. Тронутые сединой длинные волосы аккуратно и благообразно расчесаны на две стороны. На скуластом меловом лице нет следов страданий: умер Илья Николаевич без мучений, как говорится - в одночасье.

Мама выпрямилась. Прикладывает к лицу платок, вытирая последние слезы. Лицо ее каменеет, делается неподвижным, непроницаемым. Володя ловит мамин взгляд: он устремлен на руку отца, на матово поблескивающее обручальное кольцо. Двадцать три года они прожили вместе. Шестеро детей было у них. Что испытывает сейчас мама? Володю душат рыдания, и только огромным напряжением удерживает он внутри себя накатывающую волну слез.

К гробу придвигается духовенство. Ректор духовной семинарии вершит литию - при доме усопшего. Кто-то невидимый рыдающим голосом говорит речь: «...честным, самоотверженным, тружеником... редчайший человек... благородное сердце... горение, служение людям...»

Хор запевает к выносу. Сослуживцы и близкие принимают останки Ильи Николаевича на руки. Володя среди них. Медленно разворачиваясь в тесной прихожей, гроб выплывает во двор. И здесь Володя с удивлением видит, что во дворе их дома, дожидаясь выноса, стоит несколько сот человек.

Обнажаются головы, в руках появляются платки. Слышны всхлипы, глухие рыдания.

Гроб несут за ворота, на улицу. Вся Московская от Большой Саратовской до Богоявленского спуска запружена народом. Здесь в основном учащиеся и педагоги: обе гимназии, все училища, кадеты, семинаристы, слушатели учительских курсов...

Володя неожиданно вспомнил Кокушкино... Лето, жара, зелень деревьев увяла, листья пожухли. За рекой желтеют поля, небо высокое и голубое. Они вместе с Сашей идут по берегу, папа с Аней и младшими - впереди... Возле моста стоят несколько мужиков в соломенных шляпах. Увидев Илью Николаевича, мужики снимают шляпы, кланяются. Илья Николаевич останавливается около них, что-то спрашивает, внимательно слушает ответы, чуть наклонив вправо голову... Мужики говорят быстро, громко, вразнобой. Маняша и Оля жмутся к отцу, Аня стоит в стороне, нахмурившись, и так же, как Илья Николаевич, наклонив голову, слушает мужиков... Саша ускоряет шаг, Володя спешит за ним, и вот до них уже начинают долетать обрывки фраз и отдельные слова, а потом уже и весь разговор слышен отчетливо и ясно.

- ...вот ведь какая беда, батюшка Илья Николаевич. Народ-то у нас неученый, грамоты не знаем, какую бумагу и куда направить - не разбираемся. А земские с акцизными подряд все в очках, - разве ж с ними нам по силам тягаться? Отсюда и обида вся идет. Другой раз чуем, что обман, а сказать не можем, не приучены. Тут бы, как говорится, к становому да в суд, а мировой без бумаги и слушать тебя не будет. Вот и получается, что воля-то она волей, а неволя - неволей. Хлебушка мы теперь против прежнего поболе сеем, а вот продать кровное пока не можем, робеем. Кто уж тут виноват - не поймешь. Жизнь крестьянская вся кругом на дыбки встала, скособочилась. Каждый свой интерес соблюдает, особливо князья да бары. О мужике подумать некому...

- Зайдите ко мне завтра утром, - голос Ильи Николаевича звучит напряженно, взволнованно и вроде бы даже виновато, - и мы продолжим этот разговор. Было бы желательно, чтобы он принес какую-то практическую пользу. Для этого необходимо переписать две-три жалобы, которые вы считаете решенными наиболее несправедливо...

- Батюшка Илья Николаевич! - выдохнули мужики все разом чуть ли не со стоном. - Да кто же перепишет? К попу идти кланяться, так ведь он погонит еще...

- Ну, хорошо, приносите все жалобы ко мне, вместе выберем самые несправедливые, а переписать помогут дети, - и, бросив быстрый взгляд на Аню, Илья Николаевич обернулся к подошедшим сыновьям, и губы его тронула мягкая улыбка...

- А скажи-ка нам, барин, еще вот про что, - дребезжащим голосом заговорил лохматый, сгорбленный старик, опиравшийся на толстую суковатую палку, но Илья Николаевич неожиданно резко оборвал его.

- Я не барин, - сказал он строго, - и барином меня никогда больше не называйте.

Потом кивнул остальным мужикам и добавил:

- Так я жду вас завтра...

И мужики снова сняли шапки, поклонились, заговорили все вместе, благодаря их превосходительство батюшку Илью Николаевича за то, что не побрезговал говорить с ними, что понимает их крестьянскую нужду, заступается за них...

«А скольким людям он еще помог в жизни? - думал Володя, неся гроб. - Сколько добрых семян посеял в душах отчаявшихся, утративших силы?.. И как все-таки странно и несправедливо устроена жизнь. Крестьянам наконец дали волю, уничтожили рабскую зависимость от помещиков. Но оказывается, дело не только в личной свободе... Мужику нужна земля, нужна грамота, чтобы чувствовать себя человеком, чтобы преодолеть страх перед городом, перед чиновниками, перед акцизными... И вся жизнь отца была направлена на то, чтобы просветить головы если уж не этим, родившимся в ярме рабства людям, то хотя бы их детям, которые родились уже свободными, чтобы уменьшить их страх перед неизвестными им силами, которые делали их жизнь безрадостной и невыносимой, и только грамота, только великий свет знания мог освободить их от этого страха и дать им сознание своего человеческого достоинства...»

«Отец жил так, как жили все те, кто желал своей родине лучшей судьбы, - думал Володя. - Такой жизнью жили Писарев, Чернышевский, Добролюбов... Этим благородным делом - пробуждением людей от вековой зимней спячки рабства и покорности - были всегда озабочены все лучшие русские люди. Спасибо тебе, папа, за то, что ты помог всем нам - мне, Оле, Саше, Ане - прикоснуться к этому светлому роднику справедливости и добра, помог нам всем понять счастье приобщения к этим высоким и светлым гражданским чувствам и мыслям... Спасибо тебе».

Гроб несли на руках вниз по Московской. Володя шел за Ишерским - предполагаемым преемником Ильи Николаевича.

Зрелище траурного шествия было внушительное. Сразу же вслед за вдовой, детьми и родственниками шли вице-губернатор, викарий епархии, помощник попечителя Казанского учебного округа (специально прибывший на похороны из Казани), губернский и уездные предводители, городской голова, члены управы, гласные, начальник жандармского управления, надзиратель акцизного округа, почтмейстер, исправники, приставы, мировые, присяжные и еще великое множество всякого иного разнокалиберного чиновного симбирского люда.

Накануне по городу прошел слух, что на литургии и отпевании будет начальник губернии их высокопревосходительство генерал-майор Долгово-Сабуров. Ни один государственный служащий не мог позволить себе отсутствовать на похоронах, на которых присутствует сам губернатор. У стоявших вдоль всей Московской чинов полиции в глазах рябило от небывалого скопления начальства. Глядя на форменные шинели и бобровые воротники, чины полиции с трудом сдерживали простой народ, напиравший из ворот и калиток «проститься с батюшкой Ильей Николаевичем, царствие ему небесное, золотой был человек, чистый ангел...».

Городские педагоги и приехавшие из уездов инспекторы народных училищ (из Сызрани, Карсуна, Алатыря, Ардатова, Пензы) шли отдельно, позади чиновничьих групп. Федор Михайлович Керенский, директор мужской гимназии, шел перед своими гимназистами и, тревожно поглядывая туда, где плыл над головами в свой последний путь Илья Николаевич Ульянов, беспокоился: не устал ли Володя? Ведь рядом с ним сгибались под тяжестью ноши взрослые мужчины, а Володе, одному из любимых учеников Керенского, было без трех месяцев всего лишь шестнадцать лет.

Гроб внесли в Богоявленскую церковь - приходский храм усопшего. Соборный иерей, преподаватель духовной семинарии Сергей Медведков, близкий друг и сосед ульяновской семьи, смахнув слезу, начал литургию в сослужении с двумя другими священниками. Едва пропели первые слова литургии, как густая толпа народу, заполнившая холодную нетопленную церковь, расступилась, и к алтарю, почтительно склонив седую голову, блестя золотом генеральских эполет, прошел губернатор.

...Последние слова торжественной литии. Последние звуки хора. Последние взмахи палочки регента - лучшего в городе учителя пения Лариона Маторина. Приходский священник отец Афанасий произносит слово на вынос из храма: «...упокой, господи, безгрешную душу грешного раба твоего Ильи. Аминь».

И снова плывет гроб на руках по заснеженным улицам. Впереди несут венки, ордена. Морозный ветер приносит с веток деревьев редкие снежинки. Они падают в открытый гроб и не тают на холодном белом лице Ильи Николаевича.

Ворота Покровского монастыря распахнуты настежь. Вытоптанная в снегу узкая дорожка ведет в дальний левый угол монастырской ограды. Последняя остановка перед иконой на притворе. Священники перестраиваются впереди процессии, кто-то взмахнул кадилом. Дружно и высоко рассыпает хор на морозе дробные слова прощальной. С монастырских деревьев с испуганным криком взлетают птицы - словно чья-то неведомая душа незримо отлетела в далекие и лучшие миры.

Вот и могила. Вокруг выстраиваются кафедральный протоиерей, ректор духовной семинарии, городской благочинный, священники всех симбирских церквей и храмов, законоучители городских училищ. Покойный являл собой пример образцового христианина. Верность идеалам религии он пронес через всю жизнь, что и помогло ему быть увенчанным по службе своим высоким званием. Поэтому и погребение сего достойного сына церкви совершается высшим собором всего губернского духовенства.

Стук молотка по крышке гроба. Бьются в рыданиях Оля и Аня. Плачут Стржалковский, Ишерский, Яковлев. Плачут сотни людей, заполнивших монастырское кладбище. И только одна мама - маленькая, прямая, непроницаемая - неподвижно застыла у края могилы. Она стоит молча, не шелохнувшись. Ни одна черточка не меняется в ее лице. Только огромные черные круги вокруг глаз становятся все больше и больше. Только ветер перебирает первые седые пряди на голове, появившиеся за эти три дня, прошедшие после смерти Ильи Николаевича.

Гроб опускают в могилу. Стук мерзлой земли по крышке рвет сердце на части. Слезы застилают Володе глаза. Он поднимает голову. Стрельчатая звонница монастыря, вознесенная над куполами деревьев, роняет первый звук колокола. Второй. Третий. Вдалеке возникают голоса других церквей. Глухо рокочут соборы: Вознесенский, Троицкий, Николаевский...

 

2

- Ну-с, Александр Ильич, здравствуйте, здравствуйте. Как самочувствие? Что-то вы, батенька мой, неважнецки сегодня смотритесь, а?

Ротмистр Лютов - добродушный, респектабельный - смотрел на введенного в комнату арестованного с отеческой снисходительностью.

- Может быть, все еще нездоровится? Доктор нужен? Медикаменты?

- Благодарю. Сегодня я здоров.

- А спалось-то как? В снотворном не нуждаетесь? Я могу велеть.

- Спалось хорошо.

Лютов простодушно взглянул на Котляревского.

- А то мы вот с прокурором угрызаемся, чувствуем себя виноватыми. В предыдущую встречу с нашей стороны, конечно, была допущена некоторая резкость. Я искренне сожалею.

Котляревский склонил набок голову, улыбнулся («Как облизнулся», - подумал Саша), сказал на предельной ноте доброжелательности:

- Присоединяюсь целиком и полностью.

«Вот он на кого похож, - подумал Саша, глядя на прокурора. - Он похож на лису. Не на птицу, а на лису. Изгибающийся, жеманный, коварный».

- Ну-с, присаживайтесь, Александр Ильич, - предложил Лютов, - чего ж стоять-то. В ногах, как говорится, правды нет. Особенно в нашем деле.

Он коротко и энергично хохотнул, провел пальцем в разные стороны по усам.

«А жандарм похож на кота. Круглолицый, розовощекий. Выразительная подобралась пара - кот и лиса».

- В прошлый раз, - разбирал Лютов страницы протокола, - по состоянию здоровья вы просили отложить вопросы, которые мы к вам имели, до следующего дня. Я правильно излагаю?

- Правильно, - Саша кивнул.

- Мы пошли вам навстречу. Как только что выяснилось, сегодня ваше самочувствие значительно улучшилось. Хорошо спали, в медицинской помощи не нуждаетесь. Другими словами, никаких возражений против продолжения допроса у вас не имеется. Не так ли?

- Я готов дать показания, - твердо сказал Саша.

- Одну минуту, - быстро поднялся со стула Котляревский.

Он вышел из комнаты и тут же вошел обратно с уже знакомыми писарями. Иванов и Хмелинский устроились за столиком в углу, приготовили перья, бумагу.

Прокурор вернулся на свое место.

- Начинайте, - кивнул Саше ротмистр.

Саша выпрямился, внимательно посмотрел на Лютова, потом на Котляревского, сказал громко и почти торжественно, отчетливо выговаривая каждое слово:

- Я признаю свою виновность в том, что, принадлежа к террористической фракции партии «Народная воля», принимал участие в замысле лишить жизни государя императора.

Прокурор сглотнул слюну, поправил подворотничок вицмундира. Лютов прищурился.

- Желябова видели когда-нибудь? - неожиданно спросил он каким-то новым, незнакомым и цепким голосом.

Саша нахмурился.

- Почему вы спрашиваете о Желябове?

Жандарм постучал костяшкой согнутого пальца по столу.

- Вопросы задаю только я. Саша пожал плечами.

- Желябова казнили шесть лет назад. Тогда мне было пятнадцать лет.

- Почему же, позвольте полюбопытствовать, вы присвоили себе такое же наименование - «Народная воля»?

- На этот вопрос я отвечать отказываюсь. Ротмистр поднял брови.

- Отчего же?

- Я не желаю объяснять.

- Но ведь ответ напрашивается сам собой: Желябов бросал бомбы, и вы хотели бросить бомбы!

«Он вовсе не об этом хотел спросить, - думал Саша. - Рассчитывал неожиданным вопросом сбить меня с толку, как бы невзначай выяснить то, что его интересует больше всего: связаны ли мы со старым народовольческим подпольем? Он почувствовал, что я подготовился только к логическим, только к последовательным ответам и решил лишить меня этого преимущества, вести допрос рывками, хаотично, и вытаскивать из этого хаоса нужные ему сведения...»

- Ну, что же мы замолчали, Александр Ильич! - Лютов смотрел на Сашу с искренним огорчением. - Так хорошо начали и вдруг замолчали, а?

«Сейчас кот попросит помощи у лисы...» Ротмистр обернулся к Котляревскому.

- Господин прокурор, у вас есть вопросы к господину Ульянову?

- Безусловно, - Котляревский двинулся вперед, опустил голову и вдруг посмотрел на Сашу своими светлыми навыкате глазами как-то очень просяще, снизу вверх. - Скажите, Ульянов, а в чем же конкретно выражалось ваше участие в замысле на жизнь государя императора?

«Надо только не сбиваться с единой линии: повторять все то, что они дали прочитать мне вчера в показаниях Канчера. Говорить только о себе. Только о том, что знал Канчер».

- Мое участие в замысле на жизнь государя императора выразилось в следующем: в феврале этого года я приготовил некоторые части разрывных метательных снарядов, предназначавшихся для покушения...

- В феврале этого года? - вмешался Лютов.

- Да, в феврале.

- Не припоминаете точно, какого числа?

- Не припоминаю.

- Каким пользовались методом? Студень гремучей ртути, пироксилин, бертолетовка, сурьма, нитроглицерин?

«Ого, - подумал Саша, - а он, оказывается, весьма осведомлен в делах химических. Эрудиция не хуже, чем у первоклассного террориста».

- Нет, у меня свой метод.

- Какой же, позвольте полюбопытствовать?

- Азотная кислота и белый динамит.

- И много кладете белого динамиту?

- Секрет, господин ротмистр.

- С белым динамитом надо осторожнее, - озабоченно погладил усы Лютов. - Может сработать и до совершения акции.

«Специалист. Профессор. Вызывает на научную дискуссию. Вот смех-то...»

- Мы несколько отвлеклись, - вступил в разговор Котляревский. - Вы, кажется, были намерены продолжить свои показания?

- Да, я хочу продолжить показания.

- Прошу вас.

- Кроме работы со взрывчаткой, я принимал участие в приготовлении свинцовых пуль, которыми были начинены снаряды. Я резал свинец и сгибал из него пули. Потом мне доставили два жестяных цилиндра...

- А стрихнинчик? - снова вмешался Лютов.

- Что стрихнинчик?

- Стрихнином пули вы набивали?

- Нет, к этому я отношения не имел.

- В свое время террористические группы широко стрихнин использовали.

- Я могу продолжать показания? - на этот раз уже Саша перебил Лютова.

- Да, да, безусловно, - жандарм приложил руку к сердцу, наклонил голову. - Приношу извинения.

- Когда мне доставили два жестяных цилиндра, я наполнил их динамитом и пулями.

- Отравленными?

- Да, отравленными.

- Стрихнином?

- Да, стрихнином... Потом я сделал два картонных футляра, вложил в них снаряды и оклеил футляры сверху коленкором. После этого снаряды от меня унесли. Собственно говоря, этим и ограничилось мое участие в замысле на жизнь государя императора.

Котляревский, вытянув шею («Лиса делает стойку», - отметил Саша), посмотрел через плечо сидевшего перед ним арестованного в сторону писарей, как бы спрашивая: все успели записать? - и, получив утвердительный ответ, снова опустился на стул. («Сейчас лиса начнет мышковать, петлять, путать следы, вертеть хвостом...»)

- Скажите, Ульянов, - начал прокурор медленно, задумчиво, - а третий снаряд вы тоже коленкором обклеили?

- Ни о каком третьем снаряде я ничего не знаю.

- Но ведь всего было три снаряда?

- Не знаю. Уж чего не знаю, того не знаю, - улыбнулся Саша.

- Три, три, - сделал уверенный жест рукой Лютов. - У Генералова - раз, у Андреюшкина - два, у Осипанова - три.

- Разве только три? - повернулся Котляревский к ротмистру. - А у этих - у Канчера, Горкуна, Волохова ничего не было?

- По-моему, три, - наморщив лоб, обозначил напряжение памяти Лютов. - Впрочем... Александр Ильич, ведь только три снаряда у вас было, я не ошибаюсь? Или было там, кажется, что-то еще, а?

Прокурор сидел за столом, напряженно изогнувшись. В светлых выпуклых глазах поблескивала почти болезненная сосредоточенность. Рыжеватые волосы, нарушив пробор, бывший безукоризненным в начале допроса, вроде бы даже пошевеливались над головой своего хозяина. Жандарм, наоборот, был весь воплощение уверенности и спокойствия: грудь осанисто развернута, плечи отведены назад, в приветливом взгляде - отеческое благодушие, океан доброты, кротость, приглашение к разговору исключительно по душам.

«Комедианты, - думает Саша, - дешевые комедианты. Неужели вот на такие же простейшие крючки попались Горкун и Канчер?»

- Я уже сообщил, - это вслух, - что принимал участие в изготовлении только двух снарядов. Ни о каких других средствах нападения на царя мне ничего не известно.

- Позвольте, Ульянов, - скороговоркой зачастил Котляревский, - но ведь вы же знали лиц, которые должны были совершить покушение, то есть бросать снаряды?

- Да, знал.

- Сколько их было?

- Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

- Но мы-то знаем, сколько их было! - неожиданно закричал пронзительным голосом товарищ прокурора. - Их было трое! Значит, и снарядов было три!

- Если вы все знаете, тогда нелепо продолжать эту комедию вопросов, на которые у вас уже имеются ответы,

- Вы должны сказать, кто изготовил третий снаряд!

«Хотите использовать мой ответ при допросе других товарищей? Нет, от меня вы не добьетесь того, чего я не захочу сказать сам. Напрасная затея».

Он вдруг обозлился на Котляревского. Тупица. Посредственность. Ничтожество. Не может отличить, кто ловится на его примитивные штучки, а кто нет...

- Кто доставил к вам на квартиру азотную кислоту и белый динамит? - снова начал товарищ прокурора.

- Отвечать отказываюсь.

- Кому вы возвратили приготовленные снаряды?

- Отвечать отказываюсь.

- Кто вместе с вами набивал снаряды динамитом?

- Я это делал один.

- Но снарядов было три?

- Да, три.

- А вы сделали два?

- Два.

- Где же хранился третий снаряд?

- Не знаю.

- Вы также утверждаете, что вам было неизвестно число прямых участников нападения на государя?

- Да, неизвестно.

- Желаете показать что-либо об участии в вашем деле арестованного Андреюшкина?

- Нет, не желаю. Я устал. Прошу отправить меня в крепость.

- Генералова?

- Не желаю.

- Осипанова?

- Нет.

- А не могли бы вы объяснить, Ульянов, какая роль в организации покушения была отведена Иосифу Лукашевичу?

- Не могу объяснить.

- Но вам же знакома эта фамилия?

- Да, знакома. Это мой однокурсник по университету.

- Тогда в чем же дело?

- Я прошу отвезти меня в крепость.

- Я не понимаю вас, Ульянов. Вы снова начинаете упорствовать.

«Молчать. Только молчать. И требовать отправки назад в камеру. Иначе не выдержат нервы. Потеряешь контроль над чувствами. И тогда возможны ошибки. А этого я себе не прощу...»

Ротмистр Лютов, потянувшись, хрустнув костяшками пальцев, поднялся из-за стола.

- Я думаю, что сегодня уже следует заканчивать вопросы, - сказал он дружелюбно, поглядывая на Сашу. - Александр Ильич устал, да ведь и мы тоже люди живые. Пора закусить, отдохнуть. Желудочный сок - он ведь не зря вырабатывается. Что там наука на этот счет говорит, Александр Ильич, а?

Саша молчал.

- Последний вопрос, - упрямо поджал губы товарищ прокурора. - На какое время было назначено покушение? Потрудитесь, Ульянов, назвать час более точно.

- Ну откуда же ему знать об этом? - добродушно рассмеялся жандарм. - Ведь Александр Ильич у нас техник. Он покушениями не занимается. Он только бомбы динамитом набивает.

Ротмистр сделал знак писарям - вызвать конвой. Иванов и Хмелинский вышли.

- Между прочим, - Лютов положил Саше сзади руку на плечо, - товарищи ваши более разговорчивы и откровенны. Я, конечно, понимаю - принципы и так далее. Но ведь этак можно и в смешное положение попасть...

Вошел конвой.

- Расстаемся не надолго, Александр Ильич, - разгладил Лютов усы. - Всего лишь до завтра. Подумайте о моих словах. Не надо усложнять жизнь себе, а заодно и нам. Помните о ваших братьях в Симбирске.

Когда Ульянова увели, Котляревский нервно встал, шумно отодвинул стул.

- Я удивлен вашей бестактностью, ротмистр, - обиженно заговорил он, собирая листы протокола. - Почему вы прервали мои вопросы? Ведь он уже начал раскрываться. Он подтвердил показания Канчера по поводу...

- А я удивлен вашей ненаблюдательностью, господин товарищ прокурора! - грубо оборвал Котляревского Лютов. - Он уже закрылся, ушел в себя, а вы все еще продолжали спрашивать о каких-то мелочах. Вы же знаете мнение государя: взяты мальчишки! Основные участники заговора на свободе. В любую минуту покушение может быть повторено!

Ротмистр грузно прошелся по комнате.

- Нужно нащупать их связи на свободе. Нужно дать понять Ульянову, что мы знаем об этих связях.

- Я полагаю, что все связи давно уже обрублены. По делу арестовано около восьмидесяти человек. Их организация полностью разгромлена.

- Когда казнили желябовцев, все тоже были уверены, что террористов в стране больше нет. Однако ровно через год Желваков и Халтурин убили в Одессе Стрельникова. Вы знаете об этом не хуже, чем я.

Лютов поправил воротник мундира, дотронулся рукой до шеи.

- Если что-нибудь подобное повторится и сейчас, нам не простят этого никогда. Вот о чем нужно думать больше всего.

Котляревский молча перебирал листы протокола.

- Завтра он заговорит совсем по-другому, - ротмистр щелкнул пальцами, сделал уверенный жест рукой. - Завтра он назовет новых участников заговора. Ему нужна ночь, чтобы решиться на это. И если он не дурак, то он понял сегодня, что нам от него нужно прежде всего. А он далеко не дурак, и мы с вами имели возможность убедиться в этом.

 

Глава шестая

 

1

Симбирский холм - посредине России. Скачи от него в любую сторону - одной и той же длины будет дорога до края русской земли... Крестами и куполами своих соборов высоко вознесен холм над Волгой - похож на шишкастый шлем на голове былинного богатыря, врос в местность лобасто, плечисто, осанисто, кряжисто. С вершины его, как с дозорной вышки, гляди не наглядишься. Особенно в начале весны, когда новой синью распахнуты далекие горизонты и, предшествуя разливу вод, переполнена половодьем света бездонная чаша неба над головой.

Весна идет с юга, из-под Астрахани, след в след за солнцем, рождая новые краски, звуки, пробуждая соки земли, настраивая голоса и сердца на юный, светлый мажор. Ушли на север, в Казань и Нижний, кривые дороги: теперь там не в санях, в корытах ездить. Последние метели-пощелейницы еще стеклят лужи, но зиме все равно конец: громче песня большой синицы, осыпаются семенами сосновые шишки, серебристым теплым инеем опушила верба свои первые почки.

Снега лежат еще синие, спокойные, хотя и знают, что лежать им осталось совсем недолго: сквозь них уже проступают будущие голубые прожилки ручьев, нетерпеливое мартовское солнце уже высвечивает под ними дерзкую зелень будущих трав.

Огромной, теплой, щедрой волной идет по земле начало весны. Солнце, готовясь перешагнуть из южного полушария в северное, проводит смотр птичьим караванам перед Дальними путешествиями и, расчищая птицам дорогу от зимних туманов и февральской хмари, открывает ледоход сначала на небе, пуская первыми в путь лебединые стаи кучевых облаков. На их белом фоне картечью рассыпается воронье; скрипя обмороженными голосами и крыльями, кружат они друг над другом высоко в поднебесье, сшибаются и разлетаются в разные стороны, гортанно и хрипло покрикивая друг на друга, роняя вниз черные перья на прыгающих между сутулыми сугробами уставших от январских драк растрепанных воробьев...

Володя отвернулся от реки. Смолисто желтели стены домов в Подгорье, веселыми пятнами вспыхивали на солнце новые крыши. Хозяева чинили покосившиеся заборы - на снег летели кудрявые стружки. Цвели красными женскими платками лестницы и спуски, горбатились рыжие дороги. Четко печатались следы саней на поворотах. Деревья делили небо розовыми ветками, облака цеплялись за сучья, теплой влагой веяло от земли и от неба, все было наполнено ожиданием близких перемен, жаждой обновления, и казалось, что пройдет еще несколько мгновений, и все вокруг изменит свой вид - растают снега, вскроются реки, пробьется наверх трава и небо заполнится клекотом и журканьем перелетных птиц.

- Во-во оборвется, - неожиданно сказал кто-то сзади.

Володя обернулся. Позади него, мечтательно щурясь на Волгу, стоял молодой синеглазый крестьянин в рыжем, высоко под мышками подпоясанном армяке и новых желтых лаптях.

- Что оборвется? - не поняв, переспросил Володя. Синеглазый крестьянин провел варежкой по верхней губе, улыбнулся, бойко затараторил на манер приказчиков из магазина Юдина.

- Позимье, говорю, баринок, должно враз окончиться. Перестоялась ноне зимушка-то. Тимофей-весновей уж прошел, а мы - в город собираться - боимся сани запрягать: не придется ли бросить где, а коня в поводу домой вести... Одно слово, враз все оборвется.

- Может быть, - неопределенно сказал Володя.

- Оно, видишь ли, другой раз как получается, - придет весна ранняя, да ничего не стоит. Затает рано, а не растает долго. Как говорится, обнадейчивая, да обманчивая... А поздняя веснушка - она не обманет.

- Еще морозы могут ударить...

- Мартовский морозец с дуплом, - прищурился синеглазый, - не настоящий. Зима-то теперь и спереди и сзади.

- А как вы думаете - теплая в этом году будет весна? - спросил Володя, искоса поглядывая на молодого крестьянина. - Волга широко разольется?

Мужичонка сдвинул на лоб суконную колпачного вида шапку, поскреб в затылке.

- Про это дело, барин, старики хорошо знают, которые много годов землю топчут и примечают, что и как получается... Все же скажу тебе так: у нас по крестьянству перелетные птахи всем загадкам ответчицы. Садится, скажем, грач сразу на гнездо - весна будет общая, дружная. А ежели гусь низко летит - воды талой совсем не прибудет...

- А если высоко?

- Тогда жди большой воды. А вода и хлебу родительница, и всякой зелени. Вода на лугу - сено в стогу... Теперь возьмем утицу дикую. Прилетела она, матушка, сытая да ленивая - жди отзимка. А там и лето с градом - ни пахать, ни сеять нет резону. Все овсы побьет.

- Что же, совсем не пахать и не сеять?

- Совсем - нельзя, голодень удавку набросит. Но и на большой приварок не надейся.

- Так какая в этом году весна ожидается?

- Видишь ли, барин...

- Вы меня, пожалуйста, барином не называйте. Я не барин.

- А кто же будешь? Из дьяконов?

- Учащийся.

- Ну, да... оно, конечно... Так вот, милый ты человек, ничего нам про нонешние погоды еще не известно... Вот пройдет Прокоп-перезимний, последние сани на гвоздь повесит, тогда на Евдокею-плющиху старцы и скажут, когда пахать, чего сеять...

- А что это такое - Евдокия-плющиха?

- Это, парень, заглавный день всей весне. С ее весь новый год, вся новолетия начинается... Будет, к примеру, Евдокея красна - придет и лето доброе и теплая весна... А не снарядит Авдотья на пироги - протягивай, хрестьянская душа, ноги.

Володя улыбнулся.

- А вы образно выражаетесь.

- Кого?

- Хорошо, говорю, рассказываете о весне. Складно и красиво.

- Это я от баушки от своей научился. Она у меня чистый соловей - на каждый день своя сказка. Как начнет кружева плесть - заслушаешься... Мы, бывалоча, весной лежим на печи, лучина горит, а баушка и сказывает нам... «И-и, говорит, детушки, придет скоро солнышко-вёдрышко, обогреет у землицы студену грудь - стосковалась землица-то под ледяным замком... Разгонит светло солнышко смурую силу, отомкнет ключи журчалые, отворит воды ясные да напоит широко поле и раздолен луг...» А около избы вьюга: у-у-у!.. А баушка и говорит: «Вы, говорит, чадунюшки, сильно-то не бойтесь, понапрасну злой метели не пужайтесь: как зима не злится, все равно весне покорится... Перезимний месяц март-протальник меньшой брат февралю-бокогрею, а Евдокее-плющихе - родной крестный. Вот ужо налютуется зима-прибериха, сойдут снега, подымут хлеба озимые головушки, испеку я вам, ребятки, по калачу да по сдобному жаворонку с конопляным семечком...»

«Какой доверчивый человек, - думал Володя, глядя на расплывшегося в широкой и доброй улыбке синеглазого молодого крестьянина. - Первый раз видит меня, а разговаривает, как со старым знакомым...»

- Вы из каких мест будете? - спросил Володя.

- Мы с-под Ардатова...

- А зовут как вас?

- Зовут Парамоша...

Володя с трудом сдержал улыбку.

- А по отчеству?

- По отечеству буду Лукич.

- Спасибо вам, Парамон Лукич, за хороший разговор. И бабушка ваша мне очень понравилась. Жива она еще?

- Конечно, жива, - чего ей исделается. Всего-то девяносто первый годок с Покрова пошел...

- А вы шутник, Парамоша!

- Это как водится...

- Ну, прощайте.

Володя протянул крестьянину руку. Парамон Лукич взял ее осторожно, с непривычки неловко - одними пальцами.

- Смелее, смелее! - засмеялся Володя и крепко пожал широкую, заскорузлую руку.

Парамон заулыбался, затеплился синими глазами, ответил на пожатие руки.

- Спасибо и тебе, барин, за доброе слово, за обхождение...

- Я же просил вас не называть меня барином! - вспыхнул Володя.

- Извиняйте, конечно, ежели по глупости чего не так сказал...

Крестьянин неожиданно снял шапку и поклонился Володе.

- Сейчас же наденьте шапку!

Парамон нахлобучил колпак, растерянно заморгал.

- Почему вы так плохо думаете о себе? Вы же умный, наблюдательный человек!.. И зачем вам понадобилось кланяться? Что я - исправник, пристав, губернатор? А потом - вы же свободный человек и вообще никому кланяться не обязаны! Ведь теперь воля!

Синеглазый крестьянин внимательно посмотрел на Володю, вздохнул.

- Воля-то она, милый человек, воля, да с непривычки не всегда знаешь, как и ступить...

- Прощайте!

И, резко повернувшись, Володя быстро зашагал от реки.

 

2

- Александр Ильич, это третья наша с вами встреча, не так ли?

- Совершенно справедливо, господин ротмистр.

- У нас с вами друг от друга секретов нет, а?

- Какие уж там секреты.

- Поэтому о своем участии в деле нужно рассказывать обстоятельно и подробно...

- Я уже рассказал решительно все. Мне совершенно нечего добавить.

- Я перебью, ротмистр... Мы располагаем сведениями, Ульянов, что вы были одним из наиболее активных организаторов замысла на жизнь государя. Вы подтверждаете это?

- Нет, господин прокурор, не подтверждаю. Я вообще не был организатором замысла на жизнь государя императора.

- Ну не организатором - как бы это найти нужное слово... Инициатором, да?

- Инициатором тоже.

- Не хотите ли вы сказать, что ваша роль в деле сводилась только к интеллектуальному участию?

- Приблизительно так и было.

- Но вы же организовали вступление в заговор нескольких лиц, которые обвиняются сейчас по одному с вами делу.

- Я всего лишь несколько раз беседовал с некоторыми из обвиняемых.

- О чем?

- О многом... О ненормальностях существующего строя, например.

- Еще о чем?

- О тех путях, которыми этот строй должен быть исправлен.

- Какие же это пути?

- Пропаганда. Просветительская деятельность. Культурная работа.

- Пропаганда чего?

- Экономических идеалов.

- Господин прокурор, теперь я вас перебью... Александр Ильич, вот вы говорите: экономические идеалы, просветительская деятельность, культурная работа... А бомбы? Отравленные пули?

- Террор необходим, чтобы вынудить правительство к уступкам.

- К уступкам? В чью же пользу?

- В пользу наиболее ясно выраженных требований общества.

- Общество может требовать все, что угодно, стремиться к любым идеалам, но зачем же царя убивать? У него ведь семья, дети...

- Экономические идеалы, господин ротмистр, доступны только зрелому обществу. А эта зрелость достигается политическими свободами. В России же эти свободы отсутствуют полностью.

- Позвольте, но...

- Только при известном минимуме политических свобод целесообразна и продуктивна пропаганда экономических идеалов. Пока их нет - одни лишь бомбы и пули могут заставить правительство дать обществу эти свободы.

- Это программа вашей партии?

- Нет, это мои личные убеждения.

- И эти убеждения вы неоднократно пересказывали своим товарищам по университету?

- Некоторым из них, господин прокурор.

- Склоняя их тем самым к участию в покушении на государя?

- Все участники покушения, насколько мне известно, пришли к убеждению о необходимости террора самостоятельно. Путем зрелого и продолжительного размышления.

- Но вы же не станете отрицать, Ульянов, что, разговаривая о терроре с вашими однокурсниками, вы оказывали на них определенное влияние?

- Влияние это было ничтожно.

- Но оно же могло ускорить намерения этих лиц вступить в террористическую фракцию?

- Очень незначительно. Я повторяю: все участники покушения действовали вполне сознательно и убежденно.

- Александр Ильич, мне хотелось бы немного поговорить с вами насчет Андреюшкина. Не возражаете?

- Отчего же? Пожалуйста.

- Скажите, динамит вы изготовляли только из азотной кислоты?

- Да, только из азотной.

- А сама кислота? Где она была приготовлена?

- В каком смысле - где?

- Ну, скажем, в черте города или в дачной местности?

- Вся кислота была приготовлена в городе. А какое это имеет значение?

- Александр Ильич, мы же условились с вами, что вопросы задаю только я.

- Условились.

- Ну вот и прекрасно... Значит, вся кислота была сделана в городе...

- Да, в городе.

- А не скажете ли точнее, где именно в городе? По какому адресу?

- Мне бы не хотелось...

- ...говорить, что кислота производилась на квартире у Андреюшкина, так, что ли, Александр Ильич?

- Ну, не совсем так...

- И под вашим руководством и по вашим рецептам, а?

- Вся партия азотной кислоты, изготовленная на квартире Андреюшкина, оказалась слабой. Нитроглицерин из нее приготовлять было нельзя, и ее пришлось уничтожить.

- Каким способом?

- Мы вылили ее в Неву.

- Александр Ильич, а ведь вы нас путаете. Нехоро-шо-с... В Неву была вылита та часть кислоты, которую приготовляли у вас на квартире, а не у Андреюшкина. Та самая часть, которую привез из Вильно Канчер. Припоминаете?

- Вполне вероятно. Сейчас я уже не могу точно утверждать, какую именно часть кислоты пришлось уничтожить.

- Теперь относительно динамита, Ульянов... У кого на квартире вы делали его?

- Вы же знаете об этом, господин прокурор, со слов Канчера.

- А сейчас хотелось бы узнать с ваших слов.

- Извольте. Белый динамит приготовлялся мною.

- В Парголове?

- Да, в Парголове.

- Когда?

- В феврале.

- А точнее?

- В первой половине февраля.

- Так, дальше.

- ……………..

- Смелее, смелее.

- ……………..

- Почему же замолчали, Ульянов? Вы, наверное, хотите сказать, что динамит вы готовили в доме акушерки Ананьиной?

- Я давал уроки сыну госпожи Ананьиной.

- И одновременно?..

- В первых числах февраля я попросил Михаила Новорусского найти мне урок.

- Новорусский был вашим другом?

- Нет, просто знакомый.

- Он учился в университете?

- Нет, Новорусский был кандидат Духовной академии. Вы это прекрасно знаете сами.

- Продолжайте, Ульянов.

- Ананьина знала о ваших занятиях с динамитом?

- Новорусский договорился со своей тещей Ананьиной...

- Ульянов, отвечайте прямо на поставленный вопрос: Ананьина знала о том, что в ее доме делается динамит?

- Конечно, нет.

- А Новорусский?

- Тоже нет.

- Но ведь это он предложил вам поехать на дачу своей тещи?

- Нет, давать уроки в Парголове я вызвался сам.

- Между прочим, вина Новорусского от этого нисколько не уменьшится.

- И тем не менее я повторяю: идея поездки в Парголово принадлежит только мне.

- Александр Ильич, я понимаю: вы человек благородный, хотите полностью выгородить Новорусского и Ананьину...

- Они решительно ни в чем не виноваты.

- Но ведь вашу химическую лабораторию в Парголово доставил Новорусский, а?

- Он не мог знать, для чего она предназначается.

- А для чего она предназначалась?

- Мне необходимо было изготовить недостающую часть динамита. Очень незначительное количество.

- А почему вы решили изготовить динамит именно на даче? Почему вы не сделали это на одной из городских квартир вашей фракции?

- Вследствие неудобства городских квартир для изготовления динамита, господин ротмистр.

- Сколько дней вы пробыли в Парголове?

- Около пяти.

- Точнее?

- Точнее сказать не могу.

- Когда вы прибыли туда?

- Между десятым и двенадцатым февраля.

- Убыли?

- Числа четырнадцатого, пятнадцатого.

- Что же явилось причиной ваших столь непродолжительных занятий с сыном Ананьиной?

- Ананьина сделала мне выговор за мои химические занятия.

- Значит, она догадалась, что вы приготовляете динамит?

- Нет, она высказалась в том смысле, что я больше времени уделяю химии, чем ее сыну.

- Она подозревала, что ваши опыты незаконны?

- Да, она говорила мне об этом.

- И что же?

- После первого же разговора с Ананьиной я уехал.

- А ваши опыты?

- Цель моих опытов была достигнута. Динамит был уже готов.

- У вас не сложилось такого впечатления, Александр Ильич, что Ананьина или кто-нибудь из ее родственников принадлежат к революционной партии, о существовании которой вам, предположим, ничего не известно?

- Нет, у меня такого впечатления не сложилось.

- Ананьина вела когда-нибудь с вами разговоры о старой «Народной воле»? О Желябове? О Перовской, например?

- Нет, никогда.

- А Новорусский?

- Тоже не вел.

- А вы были знакомы с женой Новорусского?

- Я виделся с ней несколько раз.

- Где?

- В Петербурге.

- Как ее зовут?

- Лидия.

- Она родная дочь Ананьиной?

- Кажется, да.

- Скажите, Ульянов, до вашего приезда в Парголово Ананьина жила на своей даче?

- Этого я не знаю.

- Но ваша лаборатория была отправлена на дачу вместе с вещами Ананьиной?

- Да, вместе.

- Странное получается совпадение, не правда ли?

- Что вы имеете в виду?

- Кое-что любопытное...

- А именно?

- Слушайте меня внимательно, Ульянов. До того дня, пока вам не понадобилось сделать недостающую часть динамита, Ананьина на даче не жила. Потом она перевозит в Парголово свои вещи вместе с вашей лабораторией...

- Это случайное совпадение.

- Дальше. Ананьина заявляет вам, что вы не устраиваете ее как репетитор ее сына только после того, когда изготовление динамита закончено, но никак не раньше этого.

- Это тоже случайно, господин прокурор.

- Александр Ильич, а если честно, а?.. Через Ананьину и Новорусского вы держали связь с Исполнительным комитетом... Ведь правильно?

- Господин ротмистр, ваш вопрос не только не серьезный, но и просто смешной.

- Ах, Александр Ильич, нам с прокурором вовсе не до смеха!

- Ульянов, как звали сына Ананьиной?

- Николай.

- Сколько раз вы занимались с ним?

- Один или два.

- И Ананьина только на пятый день высказала вам свое неудовольствие как педагогу?

- Да, только на пятый.

- А вы не находите это странным?

- Нет, не нахожу.

- Значит, пять дней в доме Ананьиной живет чужой человек, с сыном ее, как было договорено, не занимается, сутками напролет возится с химической аппаратурой. И хозяйка все пять дней никак не реагирует на это, считая, что все идет нормально?

- Да, Александр Ильич, тут концы с концами не сходятся...

- Ульянов, что вы брали с собой в Парголово? Из личных вещей?

- Кажется, одну рубашку..,

- И все?

- Да, все.

- А постель? Одеяло, подушка?

- Все это давала Ананьина.

- А вознаграждение?

- В каком смысле?

- Сколько вы должны были получать за свои уроки? Был разговор об этом?

- Нет, не было...

- Где вы обедали, когда жили в Парголове?

- Я обедал вместе с хозяйкой и ее сыном.

- Смотрите, Ульянов, какая забавная получается картина: пять дней вы живете в доме совершенно чужого человека, с сыном хозяйки не занимаетесь, а вас поят, кормят, дают вам белье... Спрашивается: за что? За какие заслуги? Вывод напрашивается сам: за то, что вы с утра до ночи ковыряетесь в своих пробирках. То есть за то, что вы изготовляете динамит. Хозяйка Дома знает об этом, она в одном заговоре с вами... Больше того, она связана с другими участниками заговора, имена которых вы пока назвать отказываетесь, ухудшая тем самым и свое положение и положение вашей семьи, особенно ваших братьев в Симбирске...

- Кроме арестованных участников заговора, списки которых вы мне вчера показывали, никакие другие имена мне не известны.

- А ну-ка, посмотрите мне в глаза, Ульянов... А для кого вы тайно оставили в доме Ананьиной еще одну партию нитроглицерина?

- Нитроглицерина?

- Да, да, между оконными рамами? В комнате, которая находилась напротив вашей лаборатории?

- Я сейчас уже не припоминаю... Впрочем, да, я, кажется, действительно оставил часть нитроглицерина в банке со слабым раствором соды. Для безопасности.

- Не оставили, а спрятали! И не в своей лаборатории, а в другой комнате... Этот нитроглицерин предназначался для тех участников заговора, которые еще находятся на свободе. Они должны повторить покушение на государя!

- Никакого повторения мы не собирались делать...

- Вы лжете, Ульянов! Нагло лжете... Вы запутываете следствие. Вы отказываетесь назвать имена еще не выявленных участников заговора. Учтите: это найдет отражение в вашем приговоре.

- Я никого не запутываю, господин прокурор.

- Значит, за спрятанным вами нитроглицерином никто не должен был прийти?

- Никто.

- В таком случае, кому же предназначалась оставленная вами в доме Ананьиной - с разрешения хозяйки, разумеется, - столь тщательно и квалифицированно подобранная химическая лаборатория? Господин ротмистр, соблаговолите прочитать протокол обыска в доме Ананьиной в Парголове.

- С удовольствием. Так, так... Гм, гм... Ага, вот!., «...а также обнаружены и приобщены к делу следующие химические приборы и реактивы: четыре банки из-под азотной кислоты, два стеклянных градуированных цилиндра, два термометра, три фарфоровые вытяжные чашки, четыре стеклянных колпака, полторы бутылки серной кислоты, пакет магнезии, один ареометр, две лампочки, хлористый кальций, несколько железных треножников, три десятка тонких стеклянных трубок, пробирки, колбы, щипцы, пинцеты, медицинские весы, резиновые перчатки...» Одним словом, целый арсенал. Вполне хватило бы еще на добрую дюжину покушений.

- Ну, что вы теперь скажете, Ульянов? Кому в наследство оставляли вы этот динамитный завод?

 

3

Химическая лаборатория... Динамитный завод... Вытяжные чашки, ареометр, хлористый кальций, колбы, пинцеты, медицинские весы, резиновые перчатки...

Саша сделал несколько шагов по камере. С каким злым наслаждением читал ротмистр протокол обыска... Они обязательно, непременно хотят увеличить степень виновности Ананьиной и Новорусского. Целый день они расспрашивали его только о Парголове... Но так ничего и не добились. Значит, следующий допрос опять будет о Парголове, снова начнут прокурор и ротмистр задавать вопросы о серной кислоте, нитроглицерине, о химических опытах на даче Ананьиной...

Химия. Могучая, всепроникающая наука. Энциклопедия естествознания. Весь окружающий человека материальный мир пронизан химическими закономерностями. Путеводная нить химии связывает воедино, в одну общую систему, все естественные знания.

В памяти возникла голова Менделеева. Огромная, поражающая своими размерами. Высокий бледный выпуклый лоб. Циклопическая лобная кость гения. И копна золотистых волос до плеч... Волосы сверкают, переливаются (это когда в седьмой, любимой менделеевской аудитории в университете падают из окна лучи солнца), и кажется, что это вспыхивают и сверкают ряды и периоды периодической системы, чтобы, в который уже раз, возникнув здесь, перед студенческой аудиторией из страстных, порывистых слов лектора, лечь в квадраты и ячейки таблицы элементов на грифельную доску, расчерченную мелом рукой самого Дмитрия Ивановича.

Да, Менделеев всегда читал страстно, порывисто, самозабвенно. От него исходил к слушателям некий гипнотический заряд. Он как бы приобщал каждого студента к возникшему некогда в его, менделеевском, сознании открытию. Восстанавливая каждый раз заново перед аудиторией свои рассуждения, Дмитрий Иванович как бы открывал перед слушателями закономерности рождения гениальной мысли.

В такие минуты напряженная тишина повисала в седьмой аудитории. Никто не писал, не конспектировал лекцию, все бросали перья и с жадным, безмолвным восторженным обожанием следили, как возле грифельной доски, неторопливо стуча мелом, встряхивая то и дело огромной копной золотистых волос, резко и угловато, пронзительно и необычно распахивал настежь свой могучий интеллект один из величайших людей мировой науки. Гениальный ум возвышенно и бескорыстно открывал тайны своего движения, щедро раздаривал слушателям свои сокровища. Лучи солнца, косо падающие из окна, рождали над головой стоящего около грифельной доски человека золотистый нимб... И для всех них, его студентов и слушателей, он был в такие мгновения действительно богом - могущественным творцом нового знания, нового мира, новых законов, по которым существует и развивается жизнь.

Почти всегда лекции Менделеева оканчивались взрывом аплодисментов. Дмитрий Иванович в знак протеста поднимал руки, требовал тишины, но восторженные студенты, не слушая его, бешено аплодировали, и профессор Менделеев, поклонившись аудитории, смущенный и растерянный, выходил из зала.

Следующую лекцию он обычно начинал с того, что в очень строгих и резких выражениях просил не устраивать больше подобных оваций, которые превращали, по его словам, учебный процесс в эстрадное концертирование; студенты давали любимому профессору обещание, но в конце занятий, захваченные гениальными менделеевскими выводами, снова начинали громко аплодировать...

И действительно, удержаться было трудно. Курс неорганической химии превращался в устах Менделеева в стремительное и великолепное путешествие по окружающей жизни. Казалось, не было ни одной отрасли знания, из которой не приводил бы Дмитрий Иванович примеров. На его занятиях, пожалуй, впервые по-настоящему глубоко понял он, Саша, ту единую систему взаимообусловленных связей в природе, которая придавала неопровержимо реальную материалистическую основу всеобщей картине мира. Рисуя на доске сложные химические конструкции и построения, Менделеев непрерывно делал экскурсы в область физики, астрономии, астрофизики, космогонии, метеорологии, геологии, физиологии животных и растений, агрономии, а также в различные отрасли техники - от артиллерии до воздухоплавания. И все эти примеры и отвлечения были уместны, логичны, корректны, давали необычайно живой и энергичный толчок для собственных раздумий и размышлений.

И как это ни было странно, именно лекции Менделеева по неорганической химии, необычайно быстро расширявшие кругозор, возбуждавшие в слушателях сильнейшую тягу к самостоятельному анализу, к самостоятельной оценке явлений и предметов, именно эти лекции подспудно, исподволь накапливали в его, Саши Ульянова, сознании некие качественные изменения и в один прекрасный день распространили его внимание не только на естественные, но и на общественные науки, перенесли ход его рассуждений с абстрактных, отвлеченных, чисто научных категорий на живую окружающую жизнь, заставляя открывать в ней конфликты и противоречия, искать и разрешать которые в неорганической химии учил на своих лекциях Дмитрий Иванович.

Так возник - привычка докапываться до корня явлений - устойчивый интерес к курсу истории русского крестьянства, который читал один из самых радикально настроенных преподавателей Петербургского университета Семевский.

Лекции приват-доцента Семевского собирали весь цвет университета. Сюда приходили математики, физики, юристы, медики, студенты других институтов - лесного, технологического. Василий Иванович Семевский - эрудит, полемист, блестяще одаренный и образованный человек - рисовал перед аудиторией широкую панораму жизни русского крестьянства, начиная еще с восемнадцатого века. Анализируя вопросы хозяйственной жизни крестьян, Семевский незаметно перебирался из прошлого в настоящее. Сторонний наблюдатель, попавший на лекцию случайно, не слышал в словах лектора ничего предосудительного и нежелательного. Но те, кто ходил на курс постоянно, научились улавливать между слов намеки на современность, чувствовали и понимали, что Василий Иванович подвергает беспощадной, уничтожающей критике сегодняшнее положение русских крестьян и печально знаменитую крестьянскую реформу 1861 года. (Здесь, на лекциях Семевского, и пришло к нему, Саше, новое понимание реформы шестьдесят первого года - сколько споров и дискуссий о реформе возникало после каждой лекции! Сколько высказывалось различных точек зрения!)

Когда курс Семевского, обвиненного в левизне своего направления, был изъят из университетской программы, Василий Иванович продолжал читать лекции по крестьянскому вопросу для избранных студентов у себя на квартире. Саша был в их числе. И здесь-то, уже дома, вдалеке от полицейских ушей, Семевский заговорил открыто и свободно. Он откровенно заявил, что по своим политическим убеждениям является сторонником социалистов-народников... Здесь же был вынесен и окончательный приговор реформе шестьдесят первого года. С самого своего начала и до конца реформа была крепостнической, ее проводили в жизнь в своих же собственных экономических интересах крепостники-помещики во главе с царем - самым богатым помещиком России. Русские крестьяне реформой 1861 года были ограблены. Передовое русское общество, после поражения России в Крымской войне связывавшее с освобождением крестьян столько надежд на изменение гражданской атмосферы в стране, было жестоко обмануто. И как реакция на этот обман, на это всеобщее разочарование, возникла социалистическая проповедь Чернышевского, поднял свой голос из-за границы Герцен, родилась идея хождения в народ, была создана партия «Земля и воля»... После убийства царя началось наступление правительства на все демократические завоевания шестидесятых годов. Александр III, пришедший на смену своему отцу, казненному революционерами, начал брать назад одну за другой все уступки, сделанные когда-то царем-«освободителем». Наступила полоса реакции, мракобесы заняли ключевые позиции в общественной жизни, время активных действий кончилось. Надо заниматься нравственным самоусовершенствованием, не гнушаться никакими, даже самыми малыми, делами, ехать в глухие углы продолжать депо обучения и просвещения крестьян. К этому призывает и лучший знаток жизни русских крестьян Лев Толстой...

Этот неожиданно пессимистический вывод, которым закончил Семевский свой курс, разочаровал Сашу. Ему, прикоснувшемуся теперь к глубокому пониманию закономерностей общественной жизни, была чужда теория малых дел с ее полуправдой, пассивностью, неопределенностью. Не принимал он и евангелистического учения Льва Толстого, в котором, по его, Сашиному, мнению, великий писатель губил свой талант, уйдя от активной общественной позиции литератора.

Нужно было что-то иное, более действенное и современное. Он пробовал войти в кружок по изучению современного экономического положения крестьян, но состав членов кружка оказался на редкость неровным, занятия проходили неинтересно, оторванно от жизни, от случая к случаю, и кружок вскоре захирел...

Потом было увлечение научно-литературным студенческим обществом, знакомство с его председателем профессором Орестом Федоровичем Миллером - историком литературы и фольклористом, либералом, славянофилом, добрейшей души человеком, бессребреником, тончайшим знатоком эпохи Возрождения. От Миллера пришел повышенный интерес к великим литературным памятникам Ренессанса, в которых с особой силой звучали атеистические мотивы (сам Орест Федорович был блестяще эрудированным атеистом), и то отрицательное отношение к религии, которое возникло еще в детстве, теперь приобрело у Саши черты некоей почти артистической свободы и раскованности: он мог вести споры и дискуссии о вздорности всех божественных атрибутов и религиозных выдумок на любом уровне, активно используя все богатства мировой литературы.

Когда он получил золотую медаль за сочинение по зоологии, его выбрали секретарем научно-литературного общества. Он вступил еще в один студенческий кружок - биологический. Его окончательный отход от химии огорчил Менделеева.

- Вы понимаете, Саша, - говорил Дмитрий Иванович, - в химии очень важно возникновение школы. Вот, например, бутлеровская школа, бутлеровское направление... У Бутлерова все открытия рождались и направлялись одною общею идеей. Она-то и сделала его школу, она-то и позволяет утверждать, что его имя навсегда останется в науке. Это так называемая идея химического строения... Вы тоже человек одной идеи. И вы смогли бы создать в химии какую-нибудь свою, ульяновскую школу. Я верю в вас...

Кроме биологического кружка он начал посещать еще один - вновь возникший экономический кружок, составленный из студентов старшего курса университета. Здесь занятия проходили более серьезно, чем где-либо раньше. Читали рефераты по политической экономии, обсуждали книги Мальтуса, Милля, Огюста Конта, Адама Смита, Карла Маркса...

Значительную часть времени отнимала и работа в землячествах. Здесь было много интересного: люди знакомились и сближались на почве практических, непосредственных, житейски важных интересов, пристально изучали друг друга, выясняли, на что способен и годен каждый. Землячества привлекали и втягивали всех вновь приезжающих в Петербург, и это живое наполнение лучшими силами с мест делало обстановку общения земляков боевой, острой и актуальной по отношению ко всем важнейшим проблемам времени. В ежедневной скромной, но непрерывной общественной деятельности выяснялся нравственный склад каждого, его характер и стремления, так что в конце концов люди определялись довольно верно и всегда можно было знать с большой степенью точности, на что можно рассчитывать со стороны того или другого члена - до чего он способен подняться и перед чем остановиться...

Да, тогда все это было - кружки, землячества, научные общества. Но в них преобладали разговоры - важные, необходимые, полезные, но все-таки разговоры.

А душа требовала дела - яркого, прямого, способного властно занять все мысли, все силы ума и сердца. Душа требовала перехода от разговоров и теорий к поступкам и действиям. Душа, созревшая и ежеминутно оскорбляемая преступным несовершенством жизни, требовала какого-то мужественного проявления, протеста, сурового и справедливого акта против тех, кто держал жизнь в границах этого преступного несовершенства, наполнял ее ложью, обманом, предательством.

Но такого дела, такого протеста, такого акта тогда еще не было ни у него, ни у всех тех, кто окружал его, и всё чаще и чаще задумывался он над необходимостью активного, мужского вмешательства в происходящие вокруг события, именуемые русской жизнью...

 

4

- Доброе утро, Александр Ильич.

- Доброе утро, господин ротмистр.

- Удивлены отсутствием прокурора?

- Я разучился удивляться.

- Так быстро?

- Какое сегодня число?

- Одиннадцатое марта.

- А предыдущий допрос был...

- Пятого марта. Соскучились?

- Я не мог понять, чем был вызван этот перерыв.

- Э, Александр Ильич, разве тут кто-нибудь что-нибудь поймет. Хаос!

- И все-таки это было странно...

- Вы же разучились удивляться.

- Это не удивление. Вы так торопили меня на предыдущих допросах, и вдруг...

- А может быть, мы решили немного схитрить, а? Чтобы вам хотелось давать показания, а мы вас в это время ни о чем не спрашиваем. Смешно-с, не правда ли? Ха-ха-ха...

- Сегодня я, кажется, снова научусь удивляться.

- Вот и прекрасно!

- Вы так откровенны...

- Александр Ильич, дорогой вы мой! Да ведь разве я не человек? Разве слабости-то человеческие мне присущи быть не могут? Это ведь только служба, мундир голубой, а так... Э, да что там говорить!

- Я вас понимаю.

- Вот это самое главное: чтобы мы понимали друг друга...

- Господин ротмистр, так чем же был вызван перерыв?

- Ах, Александр Ильич, не старайтесь перехитрить меня. Я стреляный воробей...

- Мы же условились быть откровенными друг с другом.

- Да, пожалуй, вы правы... Ну что же, я отвечу. Есть новости...

- Какие?

- Арестован Говорухин.

- Говорухин? Но ведь он же...

- Что, что?

- Нет, ничего.

- Вы что-то хотели сказать о Говорухине, а?

- Вам показалось.

- Может быть, может быть... Александр Ильич, простите, не Говорухин арестован, а Шевырев!

- Вот как?

- Конечно, Шевырев. Я совершенно перепутал. Очень схожие фамилии.

- Да, схожие...

- Шевыревым мы сейчас с вами и займемся, пока нам никто не мешает.

- Почему же Шевыревым? Можно и Говорухиным заняться.

- Хм... Ну, пожалуйста, можно и Говорухиным. Только, Александр Ильич, я вас очень попрошу - все сразу начистоту, как на духу, а?

- Конечно, конечно.

- Вот эта самая Шмидова... Как ее звать-то, что-то я подзабыл.

- Раиса.

- Да, да, Раиса! Совершенно правильно. Она, что же, в интимной связи была с Говорухиным, или как?

- Этого я знать не могу.

- Ну как же, Александр Ильич? Близкие друзья были, и не знаете?

- Об интимных связях даже близкие друзья не всегда друг другу рассказывают.

- Это верно... Значит, Шмидова была, по-вашему, просто соседкой Говорухина по квартире?

- Скорее всего, именно так.

- А вы часто бывали у них на квартире?

- Да, довольно часто.

- И ничего такого, «соответствующего», не замечали?

- Нет, не замечал.

- А когда последний раз видели Говорухина?

- Дней за десять до моего ареста.

- А Шмидову?

- В день ареста.

- Где?

- Она приходила ко мне.

- А почему вы не отдали ей письмо, которое было адресовано ей и которое нашли у вас при обыске?

- Забыл.

- А если честно?

- Действительно, забыл. В этот день, как вы сами знаете, было не до любовных посланий.

- Значит, Шмидова все-таки была в связи с Говорухиным?

- Я этого не утверждаю.

- А как к вам попало это письмо на имя Шмидовой?

- Я получил его по загородной почте. Оно было вложено в конверт.

- Первый конверт был адресован вам лично?

- Да.

- Что еще было в конверте?

- Записка.

- Какого содержания?

- Автор просил переслать письмо Шмидовой по городской почте.

- А вы не успели этого сделать?

- Не успел.

- И не передали Шмидовой письмо даже тогда, когда она приходила к вам?

- Я забыл. Я уже говорил об этом.

- А может быть, вы просто не хотели, чтобы Шмидова получала это письмо от Говорухина?

- Нет, я забыл.

- Или... а, вот и прокурор! Здравия желаю.

- Здравствуйте, ротмистр. Здравствуйте, Ульянов.

- Здравствуйте, господин прокурор.

- Ну-с, мы продолжим. У меня создается такое впечатление, Александр Ильич, что вы сознательно утаивали местонахождение Говорухина от Шмидовой. Говорухин назначался вами еще для каких-то дел. А Шмидова могла навести на его след полицию, не так ли?

- Я ничего не знаю об этом.

- Ульянов, а вам известно, что арестован Шевырев?

- Известно.

- А вы знаете, какие он дает показания?

- Естественно, нет.

- Шевырев подтвердил наши предположения, что химическая лаборатория на даче Ананьиной была специально оставлена вами для повторного покушения.

- Повторять покушение некому. Вся организация арестована.

- А Говорухин?

- ………………

- Молчите?

- А что я могу сказать?

- Многое.

- Например?

- Когда вы уехали с дачи Ананьиной?

- Пятнадцатого февраля.

- Больше с ней не общались?

- Нет.

- А кто послал Ананьиной еще одну бутыль с азотной кислотой двадцать второго февраля?

- Не знаю. Впрочем... я послал.

- Почему вы скрыли это на предыдущем допросе?

- Я запамятовал.

- Да что вы говорите? Ай-ай-ай! Бедный Ульянов! У него, оказывается, куриная память.

- Господин прокурор, я прошу вас не оскорблять меня...

- Молчать! С цареубийцами не соблюдают правил этикета! Кто написал записку?

- Какую?

- С просьбой к Ананьиной принять и спрятать бутыль с кислотой? Вы или Новорусский?

- Не скажу.

- Кто отвозил бутыль в Парголово?

- Не скажу.

- Жена Новорусского Лидия приходится Ананьиной родной дочерью?

- У вас куриная память, господин Котляревский!

- Что-о?!

- Вы уже спрашивали меня об этом.

- Так, так. Ну, ладно... Лидия Новорусская у вас на квартире была?

- Не скажу.

- Почему двадцатого февраля Новорусские переменили адрес в Петербурге?

- Не скажу.

- Вы опять за свое, Ульянов? Вам это дорого обойдется.

- Не пугайте меня. Я знаю, что меня ждет.

- Ах, знаете? Отлично... Во время обыска у вас на квартире найдена коробка с землей. Для чего она была нужна?

- Кто она?

- Земля.

- Для смеси с нитроглицерином.

- Зачем?

- Для усиления нитроглицерина.

- Так, так, прекрасно... А скажите, Ульянов, земля, обнаруженная у вашей сестры Анны, тоже назначалась для смеси с нитроглицерином?

- Нет, эта земля принадлежала мне. Она назначалась для химического анализа.

- А порошки, также найденные у вашей сестры?

- Это мои зоологические препараты.

- Зоологические? Прекрасно...

- Аня не имела никакого отношения к замыслу на жизнь государя.

- И тем не менее предметы, обнаруженные у нее на квартире, дают все основания для привлечения Анны Ульяновой по вашему делу.

- Вы не посмеете сделать этого!

- Прекратите истерику, Ульянов! Ротмистр, продолжайте. Я ухожу на допрос Шевырева. Честь имею.

- …………………

- Вот видите, Александр Ильич, как нехорошо все получилось...

- Я ненавижу этого вашего прокурора, ненавижу! Какое право он имеет мучить Аню?

- Да теперь об этом ли печалиться?

- О чем же еще?

- Почему вы не назвали лиц, которые вторично отвозили кислоту в Парголово?

- Потому что это совершенно случайные люди! Они даже не знали, что именно везли. Зачем же из-за такой мелочи ставить их под угрозу?

- Может быть, может быть... А вот скажите, Александр Ильич, что это за вычисления у вас в записной книжке? Вот здесь.

- Это формулы для бомб.

- А дальше какие-то чертежи, адреса, а? Я что-то совсем запутался.

- Это... впрочем я не могу называть.

- Почему же?

- По той же самой причине. Подозрение упадет на абсолютно ни в чем не замешанных людей.

- У вас на квартире нашли химические палочки. Они для чего же?

- Это едкий натр.

- Ну-у? А он что же?..

- Едкий натр используется для уничтожения следов.

- Во-он оно что. Понятно. Какие же вы следы уничтожали?

- Динамитные.

- Ага, ясно... Александр Ильич, как вы все-таки думаете: Шмидова знала о покушении?

- Не имела ни малейшего представления.

- Хотя бы приблизительно? В общих чертах?

- Ни в общих, ни в частных.

- Точно?

- Абсолютно.

- Но ведь по материалам дела она значится постоянным почтальоном между Говорухиным и вами.

- За время нашего знакомства Шмидова передала мне всего две записки. Ни содержания, ни авторов этих записок она не знала.

- Устали, Александр Ильич?

- Немного.

- Ну, давайте заканчивать.

- У меня просьба...

- Какая?

- Мне хотелось бы, чтобы в дальнейшем меня допрашивали только вы.

- Без прокурора?

- Да.

- Незаконно это, Александр Ильич.

- Господин Котляревский нарушает мое душевное равновесие. А это мешает следствию.

- Я постараюсь похлопотать. Но твердо не обещаю.

- Я вам заранее благодарен.

- Спокойной ночи, Александр Ильич!

- Спокойной ночи, господин ротмистр...

 

5

- Ульянов, кто дал вам адреса в Вильно для Канчера? Куда сначала он должен был...

- Я просил, чтобы впредь мои допросы вел только ротмистр Лютов.

- Не перебивайте меня. Куда должен был..,

- Я не буду отвечать.

- Причина?

- Вы оскорбили меня на предыдущем допросе.

- Вам нужны мои извинения?

- Ни в коем Случае.

- Тогда потрудитесь отвечать. По какому адресу должен был идти Канчер в первый день своего приезда в Вильно?

- ………….

- Сколько азотной кислоты получил Канчер в Вильно и от кого?

- ………….

- Напрасно вы молчите, Ульянов. Это не в вашу пользу.

- Сколько денег передали из Вильно для вашей организации?

- Какое сегодня число?

- Девятнадцатое марта. Будете отвечать?

- ………..

- Хорошо, тогда я буду отвечать за вас... При отъезде Канчера в Вильне вы дали ему адрес своей сестры Анны. Канчер должен был дать по этому адресу условную телеграмму о своем возвращении в Петербург. Правильно?

- ………..

- Канчер должен был привезти из Вильно азотную кислоту, стрихнин и пистолет. Подтверждаете?

- ………..

- Третьего февраля Канчер дал из Вильно телеграмму следующего содержания: «Петербург. Петербургская сторона, Съезжинская улица, дом № 12, кв. 12. Ульяновой Анне Ильиничне. Сестра опасно больна. Петров»... Была такая телеграмма? Молчите... Все еще думаете, что это не улики против вашей сестры?

- Против Ани улик нет.

- А земля для смеси с нитроглицерином?

- Это была другая земля.

- Какая такая другая?

- У меня на квартире вы нашли специальную инфузорную землю. А у Ани была обыкновенная земля.

- А порошки?

- Я заявлял уже: это мои зоологические препараты.

- А комплект еще одной, третьей по счету лаборатории, найденной у вашей сестры?

- Три пробирки не могут служить лабораторией.

- А телеграмма Канчера?

- Телеграмма не в счет.

- Это почему же?

- Аня ничего не знала об истинном значении телеграммы.

- Но тем не менее телеграмма пришла на ее почтовый адрес?

- ………….

- И она передала ее лично вам? Из рук в руки?

- …………

- Отвечайте, черт бы вас побрал!

- …………

- Почему телеграмму с таким странным содержанием она понесла именно к вам? Вы предупреждали ее заранее?

- Да, я сказал Ане, что жду телеграмму с такой подписью.

- Как вы объяснили ей необходимость посылки телеграммы для вас на ее адрес?

- Я не объяснял ей этого.

- А как она объяснила это себе?

- Не знаю.

- Почему же она, получив эту явно шифрованную телеграмму, не донесла о ней властям?

- Сестра редко бывает доносчицей на родного брата, господин прокурор.

- Следовательно, ваша сестра способствовала сохранению тайны содержащегося в телеграмме шифра. А это есть действия, которые можно квалифицировать как прямое участие в замысле на жизнь государя.

- Она не могла способствовать сохранению шифра, так как не знала, что в телеграмме есть шифр.

- Ульянов, у меня к вам предложение: вы называете местонахождение Говорухина, и я вообще исключаю Анну Ильиничну из вашего дела.

- Вы не сможете сделать этого.

- Почему?

- Протоколы допросов, как я догадываюсь, находятся под наблюдением.

- Но сегодня, как видите, я не веду никакого протокола. Мы с вами совершенно одни, как говорится, с глазу на глаз.

- Аня упоминалась на предыдущих допросах.

- Я употреблю все свое влияние, чтобы дело Анны Ильиничны было выведено в отдельное производство.

- Какие вы даете гарантии?

- Слово дворянина.

- Не очень-то надежно.

- Другими, к сожалению, не располагаю.

- Хорошо, я скажу, где находится Говорухин... Его нет в пределах империи. Он за границей.

- Это неправда. Говорухин оставлен вами на свободе. Он тщательно законспирирован. Он будет пытаться повторить покушение.

- Если бы это действительно было так!..

- Вы обманули меня, Ульянов. Я беру свое слово обратно.

- А я знал, что так и будет. Ваши представления о слове и чести дворянина, господин Котляревский, находятся на очень низком уровне.

- Я ударю вас, Ульянов!

- В теперешнем моем положении это не составит для вас труда.

- С кем вы встречали Канчера на Варшавском вокзале?

- …………

- Кто взял у вас револьвер? Сам Генералов или какое-нибудь другое лицо?

- …………

- Кто передал вам виленский адрес Пилсудского?

- …………

- Швырев?

- …………

- Лукашевич?

- …………

- Расшифруйте вот эту запись в вашем блокноте...

- …………

- Значит, вы опять отказываетесь отвечать? Ну что ж, дело ваше... У меня есть еще один, очевидно, уже последний вопрос. Канчер в одном из своих показаний говорит, что помогал вам печатать программу вашей партии. Это соответствует действительности?

- Да, соответствует.

- Кто составлял программу?

- Она была составлена при моем участии.

- Вы единственный ее автор?

- Я уже сказал: я принимал участие в ее составлении.

- Не могли бы вы немного рассказать об этой программе? Какие столкнулись мнения при ее выработке? Кто был вашим единомышленником, кто - противником?

- Вас интересуют персональные позиции членов фракции?

- Да, да, персональные. Буквально несколько слов.

- А почему несколько слов? Если вы действительно хотите знать наши взгляды, я могу рассказать о них подробно.

- Да, да, конечно, это очень любопытно.

- Но при одном условии: вы не будете перебивать меня.

- Разумеется... Видите ли, Ульянов, наши предыдущие с вами встречи не всегда, мягко говоря, проходили спокойно.

- Вот именно, мягко говоря.

- Поверьте, я весьма сожалею об этом. Но ведь и вы поймите: служба!.. Я, может быть, лично ничего и не имею против вас. Больше того, вы даже чем-то симпатичны мне - своей твердостью, выдержкой, логичностью. По роду своей деятельности я обязан узнать у вас гораздо больше того, чем вы сами хотите мне рассказать. Профессия требует. Вы понимаете меня?

- Понимаю.

- Я глубоко огорчен тем, что иногда мне приходилось говорить вам слова, совершенно не соответствующие нормам общения интеллигентных людей. Мне бы, несомненно, доставило огромное удовольствие, Александр Ильич, встретиться с вами в иных обстоятельствах, нежели сейчас. Но увы!..

- Да, при иных обстоятельствах наша встреча вряд ли состоится.

- Я говорю вполне серьезно... Впрочем, может быть, это тяжело для вас. Извините.

- Пожалуйста.

- Вы хотели рассказать о программе вашей партии...

- Я жду возможности начать свой рассказ.

- Прошу вас.

- По своим основным убеждениям, господин прокурор, мы социалисты...

- Простите, а название вашей партии? Вы же взяли себе наименование «Народная воля»?

- Я просил не перебивать меня.

- Но, Александр Ильич! Надо все выяснить с самого начала.

- Что вы хотите выяснить с самого начала?

- Вы называете себя социалистами - ну, это еще полбеды. Но ведь вы же на улицы с бомбами выходите!

- Потрудитесь выслушать меня до конца. Тогда вам станет понятно.

- Извольте.

- Мы, партия революционеров, убеждены, что материальное благосостояние личности и ее полное, всестороннее развитие возможны лишь при таком социальном строе, в котором общественная организация труда дает возможность рабочему пользоваться всем своим продуктом и где экономическая независимость личности обеспечивает ее свободу во всех отношениях...

- Александр Ильич, я все-таки вынужден вас перебить. Я просто не понимаю некоторых ваших положений. Что это означает - общественная организация труда?

- Если вы не понимаете этого положения, вам будет весьма затруднительно разобраться в наших взглядах.

- Я не понимаю в том смысле, в каком вы говорите о возможности рабочего пользоваться всем своим продуктом.

- Но это азбука социалистических знаний, господин прокурор.

- Но я же не социалист!

- По роду своей деятельности вы давно уже должны были бы изучить убеждения социалистов.

- Может быть, и должен. Но дело-то все время приходится иметь не с социалистами, а с террористами!

- Я вас понял, господин Котляревский: вы будете прилагать все усилия к тому, чтобы выставить нас на всеобщее обозрение как заурядных убийц, а не как сознательных борцов за гражданские идеалы.

- В чем заключаются эти идеалы?

- Хотя бы в тех взглядах, которые вы не даете мне высказать... Вы будете слушать?

- Попробую.

- Так вот, только тогда, когда государственное устройство будет приведено в соответствие с социалистическим идеалом, только тогда государство выполнит главную свою задачу - доставить человеку возможно больше средств к развитию. И только в таком обществе будет возможно беспредельное нравственное развитие личности...

- Благонамеренная личность, Ульянов, имеет возможности для нравственного развития и в рамках существующего государственного устройства.

- А неблагонамеренная?

- Должна стремиться к тому, чтобы стать благонамеренной. Вот наиболее достойный путь нравственного развития.

- Вопрос только в том, что считать благонамеренным, а что - наоборот, не так ли?

- Этот вопрос не подлежит никаким обсуждениям. Религия и нравственные нормы общества дают на него неизменно постоянный и четкий ответ.

- Да, конечно... Я знал, что это напрасная затея - пытаться что-либо объяснить вам. Мы с вами биологические антиподы, господин прокурор.

- Биологические антиподы? Что вы имеете в виду?

- Я имею в виду такое внутреннее устройство двух живых существ, когда они одновременно не могут находиться в одной и той же среде.

- Вам придется временно придержать свои мысли о биологии. Конвой!.. Отправить в крепость!

 

Глава седьмая

 

1

Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.

Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Семь шагов.

Еще семь шагов.

И еще семь шагов...

Итак?

Они хотят политическую акцию превратить в уголовное преступление. Свести все дело только к террору, только к цареубийству, только к динамиту и отравленным пулям.

Не выйдет. Надо дать бой. Надо во что бы то ни стало защищать гражданские и общественные идеалы партии. Надо привести в порядок все свои мысли и соображения по этому поводу.

Итак, по убеждениям мы социалисты. К социалистическому строю каждая страна приходит неизбежно, естественным ходом своего экономического развития; он является таким же необходимым результатом капиталистического производства и порождаемого им отношения классов, насколько неизбежно развитие капитализма, раз страна вступила на путь денежного хозяйства.

Единственный ли это путь возникновения социализма? Нет, разумеется...

Итак?.. Социализм доступен обществу только при достаточной зрелости этого общества. Каждый шаг по дороге к воплощению социалистического идеала возможен лишь как результат изменения в отношениях между общественными силами в стране... Правильна ли эта мысль?.. Пожалуй, да... Только через активную волю народа могут претворяться в его жизнь какие-либо передовые принципы...

...Семь шагов от окна до дверей.

Семь шагов от дверей до окна.

Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Параллельно с экономическим развитием страны идет ее политическая жизнь. И если растут общественные идеалы, должны изменяться соответственно и формы жизни. А если состояние правительства отстает от развития общества?.. Тогда растущие общественные силы по мере своего созревания оказывают на правительство все большее и большее давление и, наконец, приобретают известное участие в управлении страной.

Следовательно, политическая борьба является необходимым средством для достижения дальнейших экономических преобразований. Но необходимо добавить, что эта борьба возможна лишь от лица определенной общественной группы. И она, борьба, будет тем успешнее, чем шире окажется поддержка, которую найдут требования этой группы в обществе...

Это - теория. А на практике? Применимы ли эти принципы к условиям, например, русской жизни? Каковы возможные перспективы ее политических и социальных изменений? И вообще - где они, эти общественные группы, которые могут совершить подобные изменения? Что они собой представляют?

...Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Крестьянство. Это наиболее крупная в России общественная группировка. Она сильна не только своей численностью, но и твердостью своих идеалов. В крестьянской среде до сих пор живы старые, традиционные принципы: право народа на землю, общинное и местное самоуправление, свобода совести и слова. В последние годы, после отмены крепостного права, в крестьянстве значительную тенденцию приобрела мелкая буржуазия. Но все равно мужик пока еще крепко держится за общинное владение землей.

Он присел к столу. Пожалуй, следует записать все это. Перо и чернила есть. Бумагу дают теперь каждый день, не ограничивают. (Следствие, очевидно, надеется, что при виде чистой бумаги арестованному самому захочется заполнить ее новыми показаниями.)

Саша прикрутил фитиль лампы - решетчатая тень на стенах камеры уменьшилась. Обмакнув перо, он на мгновение задумался, потом начал писать быстро и энергично:

«...Вслед за крестьянством - рабочий класс. По общественному значению рабочий класс составляет значительную часть городского населения и имеет огромное значение для социалистической партии. По своему экономическому положению он является естественным проводником этих идей в крестьянство, так как сохраняет с ним обыкновенно тесную связь; наконец, представляя собой самую подвижную и сплоченную часть городского населения, рабочие будут оказывать сильное влияние на исход всякого революционного движения. Рабочий класс будет иметь решающее влияние не только на изменение общественного строя, борясь за свои экономические нужды. Являясь наиболее способной к политической сознательности общественной группой, он сможет оказывать самую серьезную поддержку и политической борьбе. Именно поэтому он должен составить ядро социалистической партии, ее наиболее деятельную часть. Именно поэтому пропаганде в среде рабочего класса и его организации должны быть посвящены главные силы социалистической партии...»

Вдалеке послышался звук открываемой двери. Шаги надзирателя в коридоре возникли из небытия неизреченных тюремных тайн и растворились в ней же. Стукнула вторая дверь. Поворот ключа. Тишина.

Саша вздохнул - дрогнула и качнулась решетчатая тень на стене. Перо повисло над бумагой. Мысли сбились.

Он встал, зябко повел плечами. Семь шагов. От дверей до окна. Семь шагов от окна до дверей.

В звуке шаркающих шагов в коридоре ему что-то почудилось - то самое, что спутало ход размышлений, остановило руку. Будто прошел по коридору не надзиратель, не один человек, а сразу несколько. Будто прошелестело мимо дверей камеры нечто далекое и забытое - то самое, что осталось за стенами тюрьмы и что уже стало потухать в памяти, вытравляться из прошлого едкой горечью настоящего.

Какие-то разрозненные картины прежней жизни неясно и расплывчато мелькнули в сознании и тут же исчезли. И всплыла на далеком, несуществующем горизонте зыбкая панорама детства - зеленый волжский склон, буйные потоки яблоневых садов, деревянные гармошки лестниц, а наверху - купола соборов, многоглавие церквей, белый дом присутственных мест над обрывом, дворец губернатора, а еще дальше, в конце Дворянского переулка, налево, - длинное двухэтажное здание гимназии, в которую он ходил каждый день восемь лет подряд, форменные тужурки учителей, портрет царя в актовом зале во весь рост, строгая дужка пенсне директора гимназии Федора Михайловича Керенского.

И вот он уже видит себя самого - маленького, но очень серьезного, идущего с ранцем за спиной вдоль монастырской стены по Спасской улице. Вот он сворачивает направо, доходит до Большой Саратовской, около магазина Медведева - еще направо и мимо забранных толстыми решетками окон прямо в гостинодворскую сторону.

Вдоль всей Саратовской, начиная от окружного суда, стоят возле керосиновых фонарных столбов подводы, телеги, одноколки. Пахнет лошадьми, сеном, колесной мазью, навозом, дегтем, рогожей. Меж возов, выделяясь чистой господской одеждой среди крестьян и торговых людей, появляются иногда чиновники, духовные. Прицениваются к привезенным товарам, торгуются, расходятся недовольные друг другом.

Иной мужик с загорелым обветренным лицом долго и снисходительно наблюдает, как брезгливо перебирает барин белыми ручками его кровное добро (теперь товарец-то свой, теперь можно и от себя торговать, теперь - воля). Мужик задергивает поклажу холстиной и кладет сверху клешнятую, заскорузлую, раздавленную работой руку: нет, господин хороший, ни одного рублика невозможно уступить, потому как я самолично поступить так не желаю, потому как гнул ты меня и весь корень мой от века, а теперь я желаю показать тебе свой интерес, а не хошь брать товар по цене, как сказано, - отойди в сторону.

Саша останавливается около магазина Юдина. Сам хозяин с двумя проворными приказчиками юрко суетится перед входом: надо и солидных покупателей - акцизных, помещиков уездных, отцов дьяконов - успеть зазвать, да и мужичков приезжих не прозевать - мужики-то нонешние пошли с копейкой!

Юдин - фирма широкая: от мехов до обоев, от бижутерии до бакалеи. Покупателя - только войди - обратно с пустыми руками не выпустят. Саша мнется. На сэкономленные от завтраков деньги ему нужно купить подарки младшим братьям и сестрам: Володе - книгу, Оле - ленту, Мите - карандаши, Маняше - конфет.

...Семь шагов.

От окна.

До дверей.

Семь шагов.

От дверей.

До окна.

Семь шагов.

От окна.

До дверей.

Семь шагов.

От дверей.

До окна.

Лоб прижат к каменной стене камеры. Пальцы стиснуты до боли... Господи, что он наделал, что он наделал! На какие страдания обрек он мать, братьев, сестер! Ведь теперь, после смерти отца, после его ареста, они остались беспомощными, беззащитными. От них, родственников цареубийцы, отвернется теперь весь город, все знакомые... Что будет думать о нем, о старшем брате, и его, Сашином, невыполненном долге перед семьей и перед ним самим Володя? А ведь ему кончать в этом году гимназию...

Поздно, поздно теперь уже думать об этом, поздно сожалеть. Надо выполнить до конца то, что он еще в силах сделать. Семье он нанес удар. Непоправимый. И он уже не существует для семьи. Осталось дело, интересы партии. Надо продолжить составление программы. Пусть пока она, программа, прозвучит только на суде. Пройдет время, и их мысли, чаяния и надежды, вырванные ветрами революционных бурь из-под хлама судейских протоколов, найдут дорогу к людям.

Он вернулся к столу. Взял перо, придвинул бумагу.

На чем он остановился?.. На характеристике общественных группировок России. Перо медленно двинулось по бумаге, то и дело повисая над незаконченной строчкой, замирая над оборванной фразой»и снова упорно двигаясь вперед.

«...Из других общественных групп - дворянство, духовенство и бюрократия, как не выделенные органическими условиями русской жизни, а вызванные лишь потребностями правительства и сильные лишь его поддержкой, - классы эти не имеют почти никакого значения, и роль их пассивна.

Наша буржуазия находится лишь в начале своего формирования. Обусловленная слабой дифференциацией русского общества, она не могла еще выработать классового самосознания и не обладает стройными идеалами. Это отсутствие под буржуазией прочной почвы не позволяет признать ее за серьезную общественную силу.

При слабой дифференцировке нашего общества на классы мы находим возможным считать интеллигенцию за самостоятельную общественную группу. Не имея классового характера, она не может, конечно, играть самостоятельной роли в социально-революционной борьбе, но она может явиться передовым отрядом в политической борьбе, в борьбе за свободу мысли и слова.

Русское правительство также принято считать за самостоятельную общественную силу. Оно действительно является таковой, так как не выражает собой ни одной из существующих общественных сил, а держится лишь милитаризмом и отрицательными свойствами нашего общества: его неорганизованностью, пассивностью и недостатком политического воспитания. Механическую силу правительства в армии мы считаем необходимым иметь в виду, но, не считая армию особым классом, мы полагаем иметь на нее воздействие наравне с другими общественными группами. Такое положение правительства не может быть прочным и устойчивым: оно принуждено считаться с движением народной жизни и, следуя за ним, уступать, рано или поздно, требованиям общества. Ввиду такой группировки общественных сил „в современной России задачи русской социалистической партии сводятся, по нашему мнению, к следующему...»

Он устало выпрямился, прислонился затылком к холодной каменной стене. Продолжать? Нет, надо отдохнуть. Слишком устали глаза, болит голова, ломит поясницу.

Он потушил лампу, добрался на ощупь до кровати, лег и быстро заснул (дело молодое, через десять дней ему должен был исполниться только двадцать один год), словно был и не в камере, не в тюрьме - в одной из самых страшных тюрем России, - а был в своей маленькой, всегда чистой и светлой комнатке на антресолях в родном отцовском доме, в большом двухэтажном отцовском доме в далеком и милом Симбирске - уютном деревянном городишке на высоком и солнечном волжском берегу, густо засыпанном белой кипенью огромных, нескончаемых яблоневых садов...

 

2

Странный, непонятный сон снился государственному преступнику Александру Ульянову в камере Трубецкого бастиона Петропавловской крепости.

...Яблони. Яблони. Яблони.

Потоки белого цветения садов.

Хаос кружения цветонесущих деревьев, окутанных облаком - фатой.

Взрывы лепестков - салют сокам земли.

Гирлянды созревающих тычинок.

Поземка пыльцы.

Снежная яблоневая пурга.

Метель надежд.

Ураган плодородия.

Тайфун щедрости.

И скрипки. Их высокие голоса.

И сразу - тишина.

Немой орган.

Пустыня звука.

И - яблоневый дождь.

Изобилие.

Плоды висят кругло и тяжко.

Их много.

Они сыплются. Сыплются.

Гора.

Пирамида яблок.

Памятник.

...Симбирская гора нарастала, увеличивалась. Проплыли внизу заволжские слободы - Часовня, Канава, Крольчиха. Вот и сама Волга - неподвижная сверху, сонная. Зотовский остров, Середыш, белеет песчаными косами, деля стрежень на две равные части. А вот уже и займище - волжская излучина, заливные Поповы острова, протока Чувичь, перевернутые скорлупки струг и лодчонок, береговые амбары... Саша никак только не может понять: почему и река, и город находятся под ним, где-то далеко внизу? Ага, он летит по воздуху. Вот в чем дело... А на чем он летит? На ковре-самолете? Или, может быть, на воздушном шаре? Когда-то в Симбирске запускали воздушный шар.

Стремительно приближаются Мингалеевские сады... Мелькнуло единоверческое кладбище (запущенное, полуразрушенное), кладбище святого духа, дача Чебоксаровой, Обрезков сад, губернская больница, земская конюшня, Андреевский завод... Сверху город был вроде бы и не знаком, а в то же время все угадывалось и узнавалось очень просто и ясно, как это бывает только во сне.

Подгорье осталось позади. Над Инвалидной слободкой воздушный шар делает поворот и идет над свияжской стороной. Прозеленел внизу южный выгон. Косая тень от звонницы Покровского монастыря падает через кладбище, где похоронен отец, на Застенную улицу.

А вот уже и совсем знакомые места - Покровская улица, Московская, Большая и Малая Конные, базарная площадь, казармы, бойня, каменные сараи.

Еще вираж, и ковер-самолет через Завьяловскую площадь и Стрелецкую улицу, где они жили когда-то, медленно направляется к центру. Он летит над Николаевским садом, над Владимирским садом, вдоль всей Комиссариатской улицы, вдоль Тихвинского спуска, над кадетским корпусом - еще совсем недавно военной прогимназией. Пересекает Театральную улицу, Александровскую площадь, Сызранский переулок и опять делает поворот на круг - теперь уже гораздо меньший, над самым центром города.

Саша отчетливо видит Мариинскую гимназию, в которой учится Оля, мужскую классическую, куда ходят Володя и Митя, типографию, дворянское собрание, Карамзинскую библиотеку...

Еще один медленный круг - над самой Соборной площадью, вокруг куполов Троицкого и Николаевского храмов...

И вдруг!..

Резкий, как вспышка, набор высоты - аж захватило дух... И городишко - сразу весь как на ладони, стиснутый с двух сторон реками: легкомысленной ниточкой Свияги с одной, и пружинистой, уверенной в себе лентой Волги, угадываемой в обе стороны до самого окоема, с другой.

Дали туманятся. Горизонты - размыты. Земля - в посверкивающих осколках озер. Словно после гигантской космической катастрофы. Поля и леса сливаются неразличимо в зеленовато-серую казенную шинель.

Тишина. Неподвижность. Успокоение. Растворенность. Пустыня звука. Плюс равен минусу, движение - пространству. Биология небытия. Компромисс плоти и духа.

И вдруг!..

Снова вспышка.

Пустота под ногами.

Провал.

Нет опоры.

Падение.

Холод в сердце, мороз по коже.

Падение.

Свист в ушах.

Захолонуло душу.

Падение.

Ветер высекает слезы.

Стынут мысли. Падение.

Город кувыркается внизу, как рассыпанная коробка детских кубиков.

Кружение, мелькание площадей, домов, улиц, садов, церквей, рек, озер... Катастрофа. Непоправимая. Все.

Конец света. Конец света в глазах. Мрак ночи. Пустыня красок. Сейчас он разобьется. Навсегда. Вдребезги.

Жить осталось четыре мгновения.

Три.

Два.

И вдруг!..

Скрипки.

Взрыв скрипок.

Крик скрипок.

Рыдание скрипок...

Их голоса.

Парящие над бездной.

В тумане мирозданья.

Над прахом небытия.

...И приземление.

На широкой, как поле, булыжной площади перед городским театром.

...Город пуст.

Город вымер.

Город умер.

Сиреневые сумерки тревожно намечают пустынную перспективу Тихвинской улицы, идущей на уклон к белой княжеской колоннаде Троицкого собора.

И тут же поворот в обратную сторону.

На Серебряный приют.

Мгновенно.

И еще несколько раз так.

Собор.

Приют.

Собор.

Приют.

И на других улицах.

Туда.

Обратно.

Туда.

Обратно.

Р-раз!

Два-а...

Туда!

Обратно...

Словно стараясь увидеть хоть кого-нибудь (хоть одно человеческое лицо), словно пытаясь поймать этим мгновенным обратным взглядом тех, кто, может быть, просто прячется у него за спиной, кто боится теперь встречаться с ним, с Александром Ульяновым - цареубийцей...

Никого.

Город пуст и мертв.

...Он идет один по пустынным и гулким улицам. Шаги мерно, деревянно падают в тишину, как в камере ночью капли из крана в раковину.

Вот он уже видит себя со стороны (небритого, бледного, в арестантском халате с поднятым воротником, в обрезанных сапогах - котах), выходящего из Полицейского переулка на Дворцовую, а потом на Большую Саратовскую.

Главная улица вылизана серым предрассветным безмолвием. Ни одного человека. Ни одной подводы. Ни одной лошади. Пахнет больницей - карболкой и йодом. Тротуары подметены, как на пасху. Около каждого фонарного столба прислонена метелка.

Он доходит до угла Чебоксарской - легкий шелест за спиной...

Он резко оборачивается.

Никого.

Только легкий ветер гонит наискосок через улицу скомканную бумажку.

Она останавливается около его ног.

Он наклоняется, поднимает ее, разворачивает.

Бумага пуста.

На ней ничего не написано.

Опустив голову, медленно бредет он по Сенной, по Стрелецкой, мимо архиерейского дома. Вот и Венец - высокая волжская набережная, знаменитое симбирское место. Земные дали необозримо падают отсюда, с обрывистой кручи, на три стороны света: север, восток, юг. Нескончаемо проносит Волга мимо Симбирского холма воды всей России. Степные левобережные ветры пылят вдалеке мифическими скоплениями конницы, будто надвигаются орды непокоренных кочевников.

...Даль встрепенулась, вздрогнула, изменилась незримо, удвоилась. Словно вдвинулась в нее еще одна панорама - знакомая, полузабытая. Уже не Симбирское Заволжье, а нижегородские заливные луга, если смотреть от Кремля, с откоса, видятся за рекой.

Он бросил быстрый взгляд влево: краснокирпичные, крепкогрудые башни Нижегородского Кремля лобасто нависали над Симбирским Венцом, кряжистые кремлевские стены спускались в Подгорье, брали под защиту Мингалеевские сады, окружали займище, терялись в тумане.

Да, сомнений не было, он стоял и на Венце и на Нижегородском откосе одновременно. Он находился сразу и в Симбирске и в Нижнем Новгороде. Нижний был его родиной. Здесь, рядом с откосом, всего в нескольких шагах от Кремля, на Благовещенской площади, в здании мужской гимназии, будущий революционер Александр Ульянов впервые увидел белый свет двадцать один год назад. Здесь, на волжском откосе, гуляя с няней, он делал свои первые шаги, и широкое луговое нижегородское левобережье было первой картиной большого земного мира, первым зрительным образом родины, который запечатлелся в его памяти и сознании, как и все самое первое, наиболее сильно и ярко.

...Издалека слабо донеслось нестройное пение. Разрозненные мужские голоса вели протяжную унылую мелодию. Ходила песня где-то за невидимой чертой, просилась на глаза, приближалась.

Голоса крепли, плотнее сбивались друг к другу.

Мелодия выравнивалась. Чей-то могучий бас вырвался вперед, собирая вокруг себя подголоски, повел уверенно, переливчато, раскатисто.

Из-за Коромысловой башни Кремля, плескаясь парусами, лебедино возникла на стрежне крутогрудая ладья.

Гребцы дружно правили прямо к Венцу, в две дюжины разбойных глоток играли ватажную.

Ладья была еще похожа на гигантскую стрекозу. Взмах многих весел с каждого борта, и мгновенно отражается солнце на мокрых веслах, как в прозрачных перепончатых крыльях. И еще взмах. И еще. И еще. И плывет ладья, и летит...

Вот пристала ладья к берегу, упали паруса. Сложили гребцы весла, сошли на землю, построились в дружину. На корме поднялся ражий чернобородый детина в красной, расшитой золотом поддевке. Рядом, в кисейном пеньюаре, персидская княжна. Ражий детина поднял княжну на руки, подумал немного - бросил за борт. Дружина на берегу одобрительно заржала.

Снизу по Волге, против течения, подходила без весел, без парусов еще одна ладья. В ней верхом на лошадях было несколько десятков всадников в разноцветных нерусских одеждах - башкиры, мордва, чуваши. Над ними полоскался жемчужным шитьем царский штандарт Петра III.

Вторая ладья въехала носом в песок. С нее в сопровождении рослого башкирина съехал на берег сухощавый, седоголовый всадник с изможденным, усталым лицом. Бросив поводья своему спутнику, неторопливо спешился, усталой походкой пошел навстречу ражему детине в красной поддевке, картинно стоявшему перед своей дружиной.

Атаманы сошлись посередине, трижды по-православному обнялись. Чернобородый заговорил первым, что-то доказывал, напирал, бил кулаком себя в грудь. Усталый всадник со второй ладьи молча качал головой. Чернобородый сдернул с головы шапку, яростно ударил ею оземь. Седоголовый вытянул руку в сторону шитого жемчугом императорского штандарта.

С Коромысловой башни солдаты наводили на ладьи пушку. Первое ядро вспенило воду у самого берега. Атаманы быстро взглянули на Кремль, обнялись, заторопились каждый к своей ладье. Отчалили.

Саша ждал второго выстрела. «Неужели попадут?» - с тревогой думал он.

Раздался свист второго ядра. Протяжный, заунывный. Ладьи уже скрылись из виду, а ядро все свистело. Оно давно уже перелетело через реку, через заволжские слободы и летело все дальше, все выше...

И неожиданно Саша понял, что и он летит вслед за ядром на своем воздушном шаре или на ковре-самолете. Внизу замелькали города, реки, леса, и вот уже виден Петербург, Нева, Петропавловская крепость…

Саша проснулся.

 

3

Он долго сидел в темноте, пытаясь вспомнить что-нибудь и понять из недавнего сна, но в голове была путаница, неразбериха, мелькали беспорядочно какие-то бессмысленные видения.

Он встал, прошелся по камере. На столе белели исписанные листы бумаги. Надо продолжить программу партии.

Он несколько раз ударил кулаком в дверь. Далекий поворот ключа, шаркающие шаги.

- В чем дело? - угрюмо спросил заспанный надзиратель.

- Зажгите лампу. Мне нужно дописать показания.

Когда надзиратель ушел, Саша прикрутил фитиль лампы, чтобы меньше коптил, сел к столу, обмакнул перо в чернильницу, пробежал глазами последние строки недописанной вчера страницы: «...задачи русской социалистической партии сводятся, по нашему мнению, к следующему...»

Итак, он остановился на задачах партии. В чем же они?

«...Главные свои силы партия должна посвящать организации и воспитанию рабочего класса, его подготовке к предстоящей ему общественной роли. Сильная знаниями и сознательностью, партия будет стремиться к возвышению общего умственного уровня общества, наконец, употреблять все возможные усилия к непосредственному улучшению народного хозяйства, к тому, чтобы направить его на путь, соответствующий идеалам партии.

Но при существующем политическом режиме в России почти невозможна никакая часть этой деятельности. Без свободы слова невозможна сколько-нибудь продуктивная пропаганда, точно так же как невозможно улучшение народного хозяйства без участия народных представителей в управлении страной. Таким образом, борьба за свободные учреждения является для русского социалиста необходимым средством для достижения конечных целей. Инициативу этой борьбы может взять на себя интеллигенция, опираясь как на поддержку рабочего класса, по мере его организации и политического воспитания, так и на все те слои населения, где сколько-нибудь пробудилось сознание своих прав и потребность ограждения от административного произвола. Возможность ведения этой борьбы без предварительной классовой организации, а лишь параллельно ей, мы видим в том, что русское правительство не выражает собой действительного отношения общественных сил в стране, не находит себе активной поддержки ни в одном общественном слое и не обладает поэтому устойчивостью; при всяком серьезном внешнем или внутреннем потрясении оно протягивает руку обществу и уступает тем его требованиям, которые оказываются в данное время наиболее назревшими.

Таким образом, будучи по существу социалистической, партия лишь временно посвящает часть своих сил политической борьбе, так как видит в этом необходимое средство, чтобы сделать более правильной и продуктивной свою деятельность во имя конечных экономических идеалов.

Наши окончательные требования, то есть то, что мы считаем необходимым для обеспечения политической и экономической независимости народа и его свободного развития, мы можем формулировать в следующей программе...»

Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Семь шагов.

От окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

«...1. Постоянное народное представительство, выбранное свободно, прямой и всеобщей подачей голосов, без различия пола, вероисповедания и национальности, и имеющее полную власть во всех вопросах общественной жизни.

2. Широкое местное самоуправление, обеспеченное выборностью всех должностей.

3. Самостоятельность сельского, крестьянского «мира», как экономической и административной единицы.

4. Полная свобода совести, слова, печати, сходок, ассоциаций и передвижений.

5. Национализация земли.

6. Национализация фабрик, заводов и всех вообще орудий производства.

7. Замена постоянной армии земским ополчением.

8. Даровое начальное обучение».

...Перо повисло над бумагой. Все? Кажется, все. Может быть, что-нибудь упущено? Нет, как будто ничего не упущено. Восемь пунктов вместили в себя все задачи партии.

Он встал, подошел к окну... А может ли программа серьезной политической партии быть ограничена только изложением своих задач? А отношение к другим партиям? К либералам, например?

«...Нам остается только сказать несколько слов о нашем отношении к другим русским партиям. В политической борьбе, то есть в борьбе за тот минимум свободы, который необходим нам для пропагандистской и просветительской деятельности, мы надеемся действовать заодно с либералами, так как мы не можем расходиться с ними, требуя ограничения самодержавия и гарантии личных прав. Только в дальнейшем будущем нас разведут с ними наши социалистические и демократические убеждения.

Что касается до социал-демократов, то наши разногласия с ними кажутся нам очень несущественными и лишь теоретическими.

Они сводятся к тому, что мы возлагаем больше надежд на непосредственный переход народного хозяйства в высшую форму и, придавая большое самостоятельное значение интеллигенции, считаем необходимым и полезным немедленное ведение политической борьбы с правительством.

На практике же, действуя во имя одних и тех же идеалов, одними и теми же средствами, мы убеждены, что всегда будем оставаться их ближайшими товарищами.

Примечание. Мы не претендуем как на безгрешность выставленных в этой программе положений, так и на безукоризненность ее внешней литературной отработки, но мы убеждены, что при широкой, внепартийной критике она послужит связующим звеном для всех революционных сил, направит эти силы к достижению заветного идеала в дружной и братской работе...»

Решетчатая тень на стене дрогнула, фитилек заморгал, зачадил и чуть было не погас совсем, но Саша вовремя открутил его, и камера снова наполнилась тусклым лампадным светом.

Саша прислонился затылком к холодной стене. Он часто садился теперь так, если нужно было подумать о чем-нибудь очень серьезном и важном. Камень не позволял мыслям залетать в сторону, остужая своим холодом слишком пылкие предположения, возвращал мысли к трезвой реальности.

Итак, террор. Последнее положение программы. Оно должно быть сформулировано предельно точно и ясно.

Семь шагов.

От дверей до окна.

Семь шагов.

От окна до дверей.

Нужны самые емкие слова, самые отточенные выражения. Не может быть никакой приблизительности.

Семь шагов.

От дверей.

До окна.

Семь шагов.

От окна.

До дверей.

«...Являясь террористической фракцией партии, то есть принимая на себя дело террористической борьбы с правительством, мы считаем нужным подробнее обосновать наше убеждение в необходимости и продуктивности такой борьбы...»

Он взволнованно поднял голову. Да, нужные слова, кажется, нашлись! Учащенно забилось сердце, стеснилось дыхание. Широкая, теплая волна, возникшая где-то в глубинах его существа, напружинила мускулы, хлынула в мысли.

«...Историческое развитие русского общества приводит его передовую часть все к более и более усиливающемуся разладу с правительством. Разлад этот происходит от несоответствия политического строя русского государства с прогрессивными, народническими стремлениями лучшей части русского общества. Эта передовая часть растет, совершенствуется и развивает свои идеалы нормального общественного строя, но вместе с этим усиливается и правительственное противодействие, выразившееся в целом ряде мер, имевших целью искоренение прогрессивного движения и завершившееся правительственным террором.

Но жизненное движение не может быть уничтожено, и когда у интеллигенции была отнята возможность мирной борьбы за свои идеалы и закрыт доступ ко всякой форме оппозиционной деятельности, то она вынуждена была прибегнуть к форме борьбы, указанной правительством, то есть к террору...»

Семь шагов.

От дверей.

До окна.

Семь шагов.

От окна.

До дверей.

Вот они - эти слова! Точные, емкие, ясные! В них - неизбежность террора, его историческая закономерность. И пусть ничего не поймут (или сделают вид, что не поняли) Лютов, Котляревский и все те, кто первыми читает протоколы допросов там, наверху. Когда-нибудь эти слова все равно дойдут до людей, и будущие поколения поймут и оценят ту жертву, которую сегодня приносят они, участники неудавшегося покушения, на алтарь светлого будущего родины!

«...Террор есть, таким образом, столкновение правительства с интеллигенцией, у которой отнимается возможность мирного культурного воздействия на общественную жизнь. Правительство игнорирует потребности общественной мысли, но они вполне законны, и интеллигенцию как реальную общественную силу, имеющую свое основание во всей истории своего народа, не может задавить никакой правительственный гнет. Реакция может усиливаться, а с нею и угнетенность большей части общества, но тем сильнее будет проявляться разлад правительства с лучшею и наиболее энергичною частью общества, все неизбежнее будут становиться террористические акты, а правительство будет оказываться в этой борьбе все более и более изолированным. Успех такой борьбы несомненен. Правительство вынуждено будет искать поддержки у общества и уступит его наиболее ясно выраженным требованиям. Такими требованиями мы считаем: свободу мысли, свободу слова и участие народного представительства в управлении страной. Убежденные, что террор всецело вытекает из отсутствия даже такого минимума свободы, мы можем с полной уверенностью утверждать, что он прекратится, если правительство гарантирует выполнение следующих условий:

1. Полная свобода совести, слова, печати, сходок, ассоциаций и передвижений.

2. Созыв представителей от всего народа, выбранных свободно прямой и всеобщей подачей голосов, для пересмотра всех общественных и государственных форм жизни.

3. Полная амнистия по всем государственным преступлениям прошлого времени, так как это были не преступления, а исполнение гражданского долга...»

От тусклого света, от огромного количества мыслей, пролетавших в сознании в доли секунды (на бумаге, как обычно, оставалась совсем незначительная часть), свинцово наливались брови и веки, голова делалась тяжелой, чужой, неудобной.

Он поднялся. Резко присел, наклонился, отбросил назад сжатые в локтях руки.

Гимнастика освежила, рассеяла. Но напряжение, гвоздем вбитое сверху, в темя, не отпускало.

Он быстро подошел к окну.

Вернулся к двери.

Еще раз к окну.

К двери.

Потер виски. Собрался. Сел к столу.

«...Признавая главное значение террора как средства вынуждения у правительства уступок путем систематической его дезорганизации, мы нисколько не умаляем и других его полезных сторон. Он поднимает революционный дух народа; дает непрерывное доказательство возможности борьбы, подрывая обаяние правительственной силы; он действует сильно пропагаторским образом на массы. Поэтому мы считаем полезной не только террористическую борьбу с центральным правительством, но и местные террористические протесты против административного гнета...»

Голова клонилась к столу, глаза закрывались, перо, не слушаясь руки, скользило по бумаге, выпадало из пальцев.

Он замотал головой из стороны в сторону, потом тряхнул снизу вверх, зажмурил глаза и резко открыл: перед ним расплывались красные, синие, зеленые круги.

Надо дописать. Собрать последние силы и дописать. А то будет поздно.

«...Ввиду этого строгая централизация террористического дела нам кажется излишней и трудно осуществимой. Сама жизнь будет управлять его ходом и ускорять или замедлять его по мере надобности. Сталкиваясь со стихийной силой народного протеста, правительство тем легче поймет всю неизбежность и законность этого явления, тем скорее сознает оно все свое бессилие и необходимость уступок».

Голова опустилась на стол. Перо выпало из руки.

Он провалился в сон, как в глубокий, бездонный колодец.

 

4

И вот он снова в Симбирске...

Город ярко освещен энергичным желтым солнцем. На улицах много народу. Все шумят, обнимаются, размахивают руками, спешат к Спасскому монастырю.

Идет в толпе горожан к Спасскому монастырю и Саша.

Вдоль длинной белой стены монастыря выстроились войска. Лес штыков, высокие металлические каски - одна к одной. Перед строем ходят взволнованные офицеры с обнаженными шпагами. А около войск бурлит народ - бросают вверх шапки, приплясывают, лезут целоваться с солдатами. Служивые, придерживая кивера, отвечают, не ломая строя. А босяки с пристаней, с кирпичных сараев, господа мещане, мастеровщина-матушка уже рушат кое-где изгороди, выламывают колья, погуливают.

- Свобода! Конституция! Республика! - кричит в толпе длинноволосый молодой человек разночинного звания. - Всеобщие свободные выборы! Народное вече! Законодательное собрание!

Около памятника Карамзину, уроженцу Симбирской губернии, - группа военных и штатских: Пестель, Муравьев, Рылеев, Бестужев, Каховский. Они спорят, что делать: вести войска штурмом на губернаторский дом или садиться в осаду в Спасский монастырь? Чугунная баба на памятнике - муза истории Клио - прислушивается одним ухом к спору господ из Петербурга.

А вдоль строя войск уже бешено скачет на взмыленном коне генерал Милорадович. В руках у него плетка. Яростно хлещет он восставших солдат по головам. Солдаты поднимают руки, защищаются...

Выстрел.

Вскинув руки, Милорадович роняет поводья, заваливается на круп лошади, падает на мостовую. Его высокая железная каска с разноцветным султаном катится со стуком по булыжнику и останавливается около ног Саши.

И как бы в ответ на этот выстрел из ворот губернаторского дома выезжает на рысях полубатарея.

Солдаты восставших полков с глухим ропотом опускают штыки, берут ружья наизготовку.

Пушки, перегородив Дворянский переулок, выстраиваются в ряд.

- Картечью заря-жай! - командует невысокий худощавый артиллерийский поручик в треуголке, расхаживая перед орудиями с заложенными за спину руками.

Пестель, Бестужев, Муравьев, Рылеев, Каховский отходят к мятежным солдатам и офицерам, становятся рядом с ними.

Муза истории Клио провожает их бесстрастным взглядом пустых чугунных глаз.

И вот они стоят друг перед другом: восставшие гвардейские полки и оставшаяся верной династии и короне артиллерия.

А невысокий поручик в треуголке - уже не поручик. Это французский император Наполеон Бонапарт. Это он командует полубатареей. Это он, будучи еще революционным генералом, впервые в истории применил стрельбу картечью прямой наводкой в городе по густым скоплениям народа.

Маленький рыхлый Бонапарт, заложив руки за спину, стоит сбоку около пушек. Снял треуголку. Резко опустил.

Залп.

Падают возле стен Спасского монастыря рослые солдаты - гвардейцы в металлических касках.

Залп.

Падают мятежные офицеры с обнаженными шпагами, члены тайных обществ, - совсем недавно еще взволнованные, ждавшие, надеявшиеся.

Залп.

Падает Пестель.

Муравьев.

Рылеев.

Бестужев.

Каховский.

Густые клубы дыма рассеиваются.

Бегут по Спасской вдоль белой монастырской стены люди.

Бросают на ходу колья.

Закрывают головы руками.

Маленький артиллерийский поручик, заложив руки за спину, деловито расхаживает позади орудий.

Взмах треуголкой.

Залп.

Изрыгнули пушки белые клубы дыма.

Падают вдоль монастырской стены люди.

Сползают на землю, цепляясь руками за белокирпичную монастырскую кладку.

А над ними - купола, многоглавие церквей, колоколенки...

И кресты.

Десятки. Сотни.

Лес крестов.

Хаос крестов.

Кружение крестов.

Перезвон колоколов.

Дон-динь-длон-длинь-длям-тили-тили-дон-н-н…

Мбум-м-м...

Мбум-м-м...

Дон-динь-длон-длинь-длям-тили-тили-дон-н-н...

Мбум-м-м...

Мбум-м-м...

Во всех храмах и церквах Симбирска идет служба.

Настежь распахнуты притворы. Блеск окладов, серебро икон, червонное злато вокруг божьих ликов.

Из раскрытых дверей Троицкого собора доносится густая ектенья кафедрального архидьякона:

- Его Императорскому Величеству Благочестивейшему Государю Императору Николаю Па-авловичу...

- Мно-о-гая ле-та-а!

Взмах кадил.

Дым из кадил.

Залп.

Бегут и падают вдоль монастырской стены люди.

И вдруг!..

Саша видит в бегущей толпе Володю. Гимназический мундир на младшем брате расстегнут, пуговицы оборваны, на щеке - кровь.

Саша бросается в толпу, хватает Володю за руку, вытаскивает на тротуар.

- Ты что? С ума сошел? Убьют! - кричит Саша.

Саша прижимает младшего брата к себе, словно пытается загородить его от картечи, оглядывается.

- Бежим! - резко приказывает он.

Они сворачивают налево, на Дворцовую, но и Дворцовая уже перегорожена пушками. Около орудий стоят с зажженными фитилями солдаты.

Володя и Саша прижимаются к монастырской стене.

Мимо них, закрыв голову руками, бежит последний уцелевший человек.

Залп.

Человек падает.

Клубы дыма рассеиваются.

Ни одного живого человека.

Тела, тела, тела - вдоль всей стены Спасского монастыря.

Прижавшись к стене, смотрят Володя и Саша на лежащих вдоль стены знакомых гимназистов и учителей.

А по Спасской, вдоль монастырской стены, уже едет в четырехместных санях Александр III Александрович с императрицей Дагмар и великими князьями Николаем и Георгием.

Августейшие особы с недоумением рассматривают (императрица - в лорнет) лежащие вдоль стены тела убитых.

Великий князь Гога что-то спрашивает у брата. Цесаревич Ника пожимает плечами.

А из-за памятника Карамзину, из-за чугунной бабы - музы истории Клио - уже выходит бородатый Андрей Желябов.

В руках у него бомба.

Царский кучер натягивает вожжи, сворачивает направо и, опрокинув пушки, нахлестывает по Дворцовой.

Желябов, прижав к груди бомбу, бросается следом.

- Бежим! - говорит Саша Володе и, схватив младшего брата за руку, устремляется за Желябовым.

Высочайший выезд отчаянно лупит вниз по Дворцовой.

На углу Большой Саратовской стоит Каракозов.

Выстрел!

Мимо.

С другого угла наперерез лошадям бросается Александр Соловьев.

Выстрел!

Мимо.

Лица августейших особ перекошены страхом и ужасом.

Александр Александрович потерял фуражку.

Дагмар шепчет латинские молитвы.

От Гостиного двора к царскому экипажу бежит Степан Халтурин.

Он катит перед собой тачку.

В тачке - сундук с динамитом.

Халтурин толкает вперед тачку, прячется в подворотне.

Не доехав до семейства Романовых, сундук с динамитом ослепительно поднимается в воздух.

Царские сани исчезают за углом.

- Бежим! - резко сдвигает брови Саша и увлекает за собой Володю.

Они пересекают Жарковский переулок, Овражный, Анненковский. Высочайший выезд пылит шагах в двадцати впереди.

И вдруг - пропадает из виду.

Пыль оседает.

Царя нет.

Володя и Саша торопятся к зданию первой полицейской части, взбегают на башню.

Ага, вон он, царь!

Свернул в Богоявленский.

На Покровскую.

Позади саней взлетает на воздух мостовая.

Опять неудача!

Сани выскакивают на Анненковский.

Кто-то стреляет с угла.

Мимо.

Сани скользят вниз по Лисиной.

На Покровской площади собрались солдаты гвардейских полков, уцелевшие от расстрела у стены Спасского монастыря.

Царский экипаж влетает на площадь.

Солдаты целятся.

Залп.

Падает из саней кучер.

Александр Александрович подхватывает вожжи.

Настегивает.

Скрывается в клубах дыма.

Саша смотрит на отцовский дом. Он всего в двух шагах от полицейской части. Знакомые ворота, сарай во дворе с лестницей на голубятню...

За водочным заводом на берегу Свияги гремят взрывы и выстрелы. Там идет охота на царя.

«Надо отвести Володю домой, и - к Свияге», - думает Саша.

Они спускаются с башни, пересекают Московскую, входят во двор своего дома. Около крыльца стоят какие-то незнакомые люди. Не обращая на них внимания, Саша подталкивает Володю к дверям.

Они входят в дом: в коридоре и в гостиной стоят и сидят незнакомые люди. Из папиного кабинета прорублена дверь в столовую. Там за большим столом - Исполнительный комитет «Народной воли». (Перед каждым лежит на столе револьвер.) На председательском месте - Перовская и Желябов.

Саша, держа за руку Володю, протискивается к столу.

- Вы допустили ошибку, - говорит Саша Желябову. - Царь упущен. Нельзя было назначать покушение в Симбирске. Это слишком маленький город для серьезной политической акции.

Желябов встает.

- Да, мы совершили ошибку, - говорит он. - Мы не должны были убивать Александра Третьего. Это не наше дело. Мы убили Александра Второго. С нас довольно. Мы смертельно устали. Вы видите перед собой измученных, потерявших все силы людей.

Саша обводит взглядом лица членов Исполнительного комитета.

Михайлов.

Квятковский.

Ширяев.

Фроленко.

Баранников. (Он не знает никого из них. Только слышал рассказы товарищей.)

Якимова.

Фигнер.

Морозов.

Тригони.

Богданович.

Корба.

Суханов.

Колодкевич...

Серые землистые лица. Воспаленные глаза. Впалые щеки. Седые виски.

- Вы должны понять, - говорит Перовская, - мы сознательно шли на виселицу. Сейчас главное - жертвы. Чтобы у следующих поколений молодежи была сильная причина для вступления в борьбу - желание отомстить за нас. Вы должны понять это. Мы требуем отмщения. Вы должны убить Александра Третьего.

- Володя, - слышится вдруг мамин голос.

Саша поднимает голову. В дверях стоят мама и папа. Илья Николаевич - в шубе внакидку, словно ехал мимо, зашел на минуту.

- Володя! - второй раз зовет мама.

Саша отпускает руку младшего брата. Володя идет к родителям, становится между ними.

- Мы уходим, - говорит Желябов. - Действуйте наверняка. Тиранов нужно уничтожать. Везде. Во все времена. Тогда вы всегда будете молоды. Жизнь ценна борьбой, а не примирением.

...Саша идет один к Покровскому монастырю. Надо проститься с могилой отца. Может быть, он уже больше никогда не увидит ее.

Около входа на кладбище - Осипанов, Пахом Андреюшкин, Вася Генералов.

- Александр Ильич, - выступает вперед Осипанов, - царь доехал до плотины и повернул назад. Сейчас находится на Московской. Самое удобное будет около вашего дома.

- Нет, нет, - протестует Саша, - там Володя. Он теперь старший мужчина в семье. Его надо беречь.

Он входит на кладбище. Идет по аллее. Сбоку - свежие могилы. Он читает надписи на крестах: «Осипанов», «Генералов», «Андреюшкин»... Как? Ведь он же видел их две секунды назад. Неужели так быстро?

И вот еще один холмик. В самом углу. На кресте написано: «Ульянов». Это отец... А может быть, это уже он сам? Если Осипанов и Генералов, то...

Да, это его собственная могила. Рядом с отцом. Как это хорошо - лежать рядом с папой. Мама и младшие будут приходить сюда к ним обоим сразу. Ведь это почти рядом с их домом на Московской, где они жили когда-то все вместе так счастливо, так весело...

Какой-то шум за спиной привлекает его внимание. Он оборачивается. В окружении городовых и полицейских по кладбищу идут мама, за ней Володя, потом Оля, Митя, Маняша...

Что такое? В чем дело? Почему их окружает полиция? Даже здесь, на кладбище?

Вот он снова видит их всех. Они поднимаются по какому-то длинному склону. Он видит только их черные силуэты. На фоне серого неба. В руках у каждого - горящая свеча. Даже у маленькой Маняши.

Как трудно идут они в гору! Как тяжелы и медленны их шаги на этом длинном, нелегком подъеме. Они идут одни - без отца, без старшего брата. Впереди - только мама. А сзади надвигаются темные силуэты конных городовых...

Нет, нет, нет!

Он не может больше так мучить их! Он не имеет права быть причиной несчастья своей семьи. Своей матери-вдовы. Своих младших братьев и сестер.

Надо что-то делать, что-то предпринять. Надо вырваться из Петропавловской крепости. Во что бы то ни стало. Любой ценой.

Побег. Вот что ему сейчас нужно. Побег, тайное письмо в Симбирск и деньги, чтобы все могли выехать за границу. Он сам перейдет границу нелегально. Володя, Оля и Митя смогут продолжить там образование. Он будет работать для этого не покладая рук. Чтобы оставшаяся без отца семья ни в чем не испытывала затруднений.

Скорее, скорее назад в Петербург. Скорее назад в крепость, в камеру, чтобы совершить побег по всем правилам и законам, подкупить стражу, перепилить решетку, спуститься по крепостной стене на веревочной лестнице и ускакать на поджидающих лошадях в густой и темный лес.

Он сильно разбегается по Лисиной улице, отталкивается от земли, взлетает...

Но, видно, первый толчок был недостаточно сильным: от угла Беляевского переулка приходится разбегаться еще раз.

Разбег. Толчок. Прыжок. Еще один толчок. Гигантский прыжок вдоль всей Комиссариатской - не задеть бы за купола соборов...

И вот он наконец в воздухе. Он летит на этот раз сам по себе - безо всяких воздушных шаров, без ковров-самолетов. Просто он сегодня летающий человек. Может быть, единственный во всем мире летающий человек. Стоит ему только захотеть, и он взлетает в воздух. И никто, решительно никто не может догнать его. Он свободен - свободен как птица, как мысль, настроение, чувство...

Он делает прощальный круг над городом.

Прощай, Симбирск!

Прощай, родина!

Прощай, детство.

Гимназия.

Отчий дом.

Прощай, Волга.

Прощай, все, что бывает только в юности, - мечты, упования, грезы, чистые думы о будущем, светлая вера в исполнимость желаний и свершение надежд.

Он берет курс на Петербург, и зеленовато-серая, как казенная шинель, Россия плывет под ним, исполосованная розгами мартовских рощ и шпицрутенами корабельных лесов, исхлестанная плетями рек, - вся в осколках озер и надежд, в косых слезах соленых дождей, в редких разводах облаков, в неясных, непрочитанных, непонятных туманах.

Да, наверно, он летал в ту ночь - с 20 на 21 марта 1887 года, в ночь перед своим последним допросом на следствии.

И если он летал, значит, он еще рос тогда - и нравственно, и физически.

Он не мог нравственно не расти в эти дни, потому что все, кто видел его до ареста и потом на суде, отмечали необыкновенную внутреннюю перемену, происшедшую с ним за время следствия.

До ареста он был юношей, обращающим на себя внимание своей цельностью и этическим стоицизмом, несомненно отмеченным высоким жизненным предназначением, по все-таки юношей.

После следствия он неожиданно предстал перед всеми совершенно иным человеком - сложившимся, зрелым мужчиной, чье поведение на суде и чей одухотворенный облик говорили о том, что этот человек решил умереть за свои убеждения, но не изменять им. После следствия, на суде, все увидели в нем глубоко осознанную, спокойную готовность принести свою голову на самый высокий алтарь человеческой жертвенности - алтарь отказа от собственной жизни во имя блага своей родины.

 

Глава восьмая

 

1

- Александр Ильич, мы внимательно проштудировали вашу рукопись, которой вы дали наименование... э... э... «Программа террористической фракции партии «Народная воля»». Я правильно излагаю?

- Правильно.

- Вы составляли ее в настоящий момент по памяти?

- Да, по памяти.

- Никакими вспомогательными источниками не пользовались?

- Разумеется. У меня все было отобрано при обыске.

- Скажите, Александр Ильич, а в какое время был приготовлен оригинал этой рукописи?

- Программа была принята сразу же после того, как фракция оформилась организационно.

- А точнее?

- Приблизительно во второй половине декабря.

- Восемьдесят пятого года?

- Нет, восемьдесят шестого.

- Я прошу извинения, господин ротмистр...

- Пожалуйста, господин прокурор, прошу вас.

- Ульянов, кто первый подал мысль о составлении программы?

- Мысль была общая.

- Ну, а все-таки? Чьей рукой были написаны первые фразы?

- Это не имеет никакого значения.

- Я повторяю свой вопрос: чьей рукой было начато составление программы?

- А я повторяю свой ответ: на мой взгляд, это не имеет никакого принципиального значения.

- Меня не интересуют ваши взгляды. Я требую точного ответа на поставленный мной вопрос.

- А меня мало интересуют ваши вопросы, господин прокурор. Какие бы точные они ни были.

- Ульянов, вы забываетесь.

- Ничуть.

- Запамятовали степень своей вины перед отечеством?

- Нисколько.

- Запомните: я приложу все усилия, чтобы вы получили по заслугам. Полностью.

- Не сомневаюсь в вашем особом ко мне расположении.

- Я вам обещаю пеньковый воротник, Ульянов. И я сдержу свое слово.

- Вы очень храбрый человек, господин прокурор. Вам больше подошла бы роль палача. В красной рубахе. И в лакированных сапогах.

- Молчать, мерзавец!

- Господа, господа... Александр Ильич, ну зачем нам ссориться? Ведь можно все выяснить спокойно, мирно...

- Господин ротмистр, я же просил вас, чтобы в дальнейшем меня допрашивали только вы один!

- Это оказалось невозможно. Служба-с.

- Во всяком случае, отвечать на вопросы этого монстра я больше не собираюсь.

- Господи, Ульянов, какой вы еще наивный мальчишка!

- Лучше быть наивным мальчишкой, чем законченным негодяем!

- Вы опять начинаете...

- Господа, господа, я прошу вас!.. Александр Ильич, вы напрасно обижаетесь на прокурора...

- Я вовсе не обижаюсь на него. Я просто не могу дышать с ним одним воздухом.

- ...совершенно напрасно. Вы же знаете, в свое время господин Котляревский пережил нервное потрясение. На него покушался Валериан Осинский. Вам, должно быть, рассказывали старшие товарищи?

- Да, рассказывали.

- Ну вот и прекрасно!.. А кто рассказывал-то?

- О чем?

- Да об Осинском.

- Ах об Осинском... А кто такой Осинский?

- Александр Ильич, батенька мой, вы же только сейчас сказали, что вам рассказывали старшие товарищи по партии о покушении Валериана Осинского.

- Впервые слышу об этом от вас.

- Позвольте, но вы же только что подтвердили мое предположение. Это же ваши слова: «да, рассказывали...»

- Я сказал их по инерции, думая совсем о другом.

- Значит, вы никогда не слыхали такого имени: Валериан Осинский?

- Нет, никогда.

- Организатор «Земли и воли»? Учредитель Исполнительного комитета?

- Нет, не слыхал.

- Александр Ильич, это наивно. Человек, находившийся в революционной среде, не мог не слышать имени Валериана Осинского.

- И тем не менее это так.

- Его еще повесили в Киеве... Извините, конечно, за неуместное напоминание.

- Сделайте одолжение.

- Так-таки и не слыхали? Ни разу?

- Представьте себе, ни разу.

- Странно, очень странно...

- Господин ротмистр, разрешите мне продолжить допрос?

- Прошу вас...

- Ульянов, ну а что же все-таки побудило вас и ваших товарищей взяться за составление программы?

- Я не желаю отвечать вам.

- Давайте мириться, Ульянов. Это в ваших же интересах.

- А я с вами не ссорился.

- Отлично... Так какие же были мотивы? Вы все время ищете случая высказать теоретические взгляды вашей группы. Я предоставляю вам такой случай.

- Хорошо, я отвечу. Ни в одной из существовавших до нашего выступления революционных программ не выставлялось достаточно рельефно главное значение террора как способа вынуждения у правительства уступок. Ни в одной программе не давалось более или менее удовлетворительного объективно-научного объяснения террора как столкновения правительства с интеллигенцией, неизбежного столкновения, так как оно выражает собой разлад, существующий в самой жизни и неминуемо переходящий, при известной степени обострения отношений, в открытую борьбу...

- Вы не сообщаете ничего нового, Ульянов. Все это уже есть в поданной вами рукописи.

- Я даю точный ответ, господин прокурор, на поставленный вами вопрос.

- Вы сказали, что в старых революционных программах не было достаточного научного объяснения террора... Вы хорошо знаете содержание этих программ?

- Относительно хорошо.

- А как же удавалось знакомиться с ними? Расскажите, если не секрет.

- Секрет, господин прокурор.

- Ну а все-таки? Имели непосредственные связи с авторами или получали через третьи руки?

- И то и другое.

- А подробнее?

- Мне не хотелось бы вмешивать в свое дело людей, не имевших прямого отношения к замыслу на жизнь государя.

- Скажите, Ульянов, а тех, кто доставлял вам знакомство со старыми революционными программами, удовлетворила программа, составленная вашей группой?

- В основном - да.

- А в частности?

- Были кое-какие мелкие разногласия.

- Какие же?

- Они касались некоторых организационных изменений в постановке террористического дела.

- Необходимость террора признавали все старые программы?

- Я не могу ответить на этот вопрос.

- Почему?

- Как член террористической фракции партии «Народная воля» я могу давать показания только о своей партии, только о своей фракции. Говорить о взглядах других революционных групп я не уполномочен.

- Вы говорили об изменениях в постановке террористического дела... Имелись в виду предполагаемые изменения или уже осуществленные?

- Я не считаю удобным обсуждать этот вопрос.

- Почему?

- Об этих изменениях ничего не говорится в программе.

- Скажите, Ульянов, а можно считать с ваших слов установленным, что накануне совершения террористического акта над высочайшей особой в революционной среде уже существовала теоретическая платформа для объединения всех антиправительственных сил?

- Можно.

- И инициатива создания этой общей платформы принадлежала вашей группе?

- Мы стремились к этому.

- Вы стремились объединить революционные партии?

- Мы стремились составить опыт общепартийной программы, которая смогла бы объединить революционные партии.

- А разве прежняя программа «Народной воли» не соответствовала этой задаче?

- Нет.

- Почему?

- Я уже объяснял: по недостатку научных обоснований и неопределенности некоторых своих пунктов.

- Ульянов, только откровенно... Вы рассчитывали, что террористический акт вызовет оживление в революционной среде?

- Безусловно.

- И прямым следствием этого оживления будет объединение всех революционных партий?

- Естественно.

- Но ведь другие партии не разделяли ваших идей о необходимости террора... Или разделяли?

- Мы возвращаемся на старое место, господин прокурор.

- Но вы же ничего не сказали об отношении других партий к террору.

- Я ничего не скажу об этом и сейчас.

- Значит, ваше намерение объединить революционные кружки было заранее обречено на неудачу?

- В опыт общепартийной программы было включено только наше политическое кредо. Террористическая часть была выделена в специальную программу.

- Вы способны запутать кого угодно, Ульянов...

- Наоборот, я стараюсь давать предельно ясные и четкие ответы.

- Ладно, от вас, видно, и в самом деле ничего не добьешься. Государь прав.

- Государь следит за ходом дознания?

- Протоколы всех допросов доставляются Его Величеству каждый день.

- И моего?

- Да, и вашего. Вас огорчило это?

- Наоборот, я польщен.

- Господин прокурор, разрешите мне задать несколько вопросов Александру Ильичу.

- Прошу, ротмистр.

- Александр Ильич, я хотел бы поговорить с вами очень и очень откровенно. Вы не возражаете?

- Нет.

- Дознание подходит к концу - очевидно, это наша последняя встреча с вами. Мы и так слишком затянули ваши допросы. Но мы все время преследовали, если вы заметили, одну и ту же цель.

- Я заметил это.

- Я попытаюсь сформулировать ее в таких выражениях, которые не оставили бы никаких кривотолков.

- Попробуйте.

- Видите ли, Александр Ильич, сравнивая вашу историю с предыдущим делом о цареубийстве (с делом Желябова, например), нельзя не обратить внимания на некоторые странности. Прежняя «Народная воля» была действительно партией - с десятками членов, с оружием, типографиями, огромными средствами... Ваша группа выглядит, мягко говоря, менее значительной. Всего полтора десятка активных членов, три бомбы, один револьвер, случайное гектографирование. Но тем не менее называете вы себя фракцией целой партии. Здесь можно предположить два варианта: или вы переоцениваете, завышаете роль своей группы, совершенно необоснованно называя ее фракцией целой партии, или мы имеем дело пока еще только с незначительной ее частью...

- Господин ротмистр, я не подозревал о вашей склонности к анализу...

- Не перебивайте меня... Так вот, государь и все наблюдающие за дознанием лица склонны предполагать, что ваша фракция, сплошь состоящая, кстати сказать, из студентов, не является самостоятельной, а тесно связана со старым народовольческим подпольем и действовала под его непосредственным руководством.

- Я еще раз польщен.

- Как вы могли заметить, в течение всего дознания мы с прокурором делали неоднократные попытки подвести вас к разговору об этой связи и облегчить вам начало этого разговора. Собственно говоря, в этом и заключалась та цель, о которой я говорил.

- Я так и понял вас.

- Надо отдать вам должное, Александр Ильич, каждый раз вы весьма ловко уходили от этого разговора. Хотя в общем-то, щадя ваше самолюбие, мы не предлагали вам открыто изменять своим убеждениям. Мы были деликатны. Мы предлагали вам как бы обмолвиться. Случайно. Вы не оценили этих скрытых возможностей. Теперь уж позвольте действовать прямо, в открытую.

- Я не понимаю, о чем идет речь.

- Сейчас поймете. Вы не забыли, что в Симбирске у вас есть два брата?

- Нет, не забыл.

- Мать-вдова, сестры?

- Чего вы хотите?

- Я хочу предложить вам честную сделку. Вы открываете нам связи вашей группы с представителями старой «Народной воли»...

- И взамен?

- Получаете надежные гарантии независимости вашей семьи от вашего дела.

- Странно...

- Что странно?

- Я считал вас более тонким психологом, господин ротмистр.

- В чем же мой просчет как психолога?

- Во-первых, не существует таких гарантий, которые могли бы дать мне хотя бы минимально надежное основание для принятия вашего предложения.

- Почему?

- Потому что в отношении меня вы можете нарушить любые гарантии.

- Царское слово?

- Оно не обладает юридической силой.

- Специальное постановление Правительствующего Сената?

- Узник бесправен перед любым законом. Даже самым высоким.

- Так... Ну, а во-вторых?

- Во-вторых, если бы у нашей группы действительно были связи со старой «Народной волей», то вам было бы уже известно об этом из показаний Канчера, Горкуна или Волохова. И ставя этот вопрос передо мной, вы обязательно дали бы мне понять, что ответ на него вам частично уже известен. Логично?

- Канчер и Горкун могли и не знать...

- Ротмистр, извините, я перебью вас... Ульянов, а вам не жаль уносить с собой в могилу ваши способности почти нераскрытыми? Ведь у вас, черт возьми, действительно есть очень большие наклонности к логическому размышлению! И вы могли бы употребить их в гораздо более серьезном и полезном для отечества деле, чем этот легкомысленный мальчишеский заговор.

- Господин прокурор, в моей жизни не было ничего более серьезного и полезного для отечества, чем участие вместе с моими товарищами в деле, которое вы изволили определить как мальчишеский заговор.

- Ложная солидарность, Ульянов. Ложные представления о пользе отечеству. Они простительны гимназисту, но не вам.

- Что поделаешь. Мы с вами по-разному - очевидно, в соответствии с разницей в возрасте - понимаем нужды отечества.

- Прискорбно, очень прискорбно. Мне искренне хотелось отделить вас от всех других участников этой истории. Вы же на голову выше их по интеллекту.

- Моя участь решена, господин прокурор. Я выбрал свою судьбу. Изменить ее не сможет ничто.

- Жалко, очень жалко расставаться с вами, не обратив ваши способности на путь истины и разума. Вы хороните, Ульянов, в себе личность, в которых весьма нуждается Россия.

- Это лицемерные слова. Вы же только что обещали мне пеньковый воротник.

- От обещания до исполнения дистанция огромного размера. Все может измениться.

- Если?

- Если вы внемлете голосу разума.

- Связи со старой «Народной волей»?

- Да.

- Это становится смешным. Пора кончать эту комедию.

- Вы поняли меня?

- …………

- Я повторяю: вы поняли меня?

- …………

- Это ваш последний шанс, Ульянов.

- …………

- Александр Ильич, может быть, вы хотите вообще что-нибудь добавить к сегодняшнему протоколу? Не касаясь вопроса прокурора, а?

- Это действительно мой последний допрос?

- По всей вероятности, да. Государь торопит дело к слушанию в сенате.

- Тогда пишите... В заключение я хотел бы более точно определить мое участие во всем настоящем деле. Если в одном из прежних показаний я выразился в том смысле, что не был инициатором и организатором замысла на жизнь государя, то только потому, что в этом деле не было одного определенного инициатора и руководителя. Но мне одному из первых принадлежит мысль образовать террористическую группу. Я принимал самое деятельное участие в ее организации в смысле доставания денег, подыскания людей и квартир... Что же касается моего нравственного и интеллектуального участия в этом деле, то оно было полное, то есть все то, которое дозволяли мне мои способности и сила моих знаний и убеждений. Все.

- Больше ничего не хотите добавить?

- Ничего.

- Ни одного слова?

- Ни одного.

 

2

28 марта 1887 года вдова действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова и мать заключенного в Петропавловской крепости государственного преступника Александра Ульянова Мария Александровна Ульянова написала письмо Александру III. Вот его текст:

«Горе и отчаяние матери дают мне смелость прибегнуть к Вашему Величеству, как единственной защите и помощи.

Милости, государь, прошу! Пощады и милости для детей моих.

Старший сын, Александр, окончивший гимназию с золотой медалью, получил золотую медаль и в университете. Дочь моя, Анна, успешно училась на Петербургских высших женских курсах. И вот, когда оставалось всего лишь месяца два до окончания ими полного курса учения, у меня вдруг не стало старшего сына и дочери...

Слез нет, чтобы выплакать горе. Слов нет, чтобы описать весь ужас моего положения.

Я видела дочь, говорила с нею. Я слишком хорошо знаю детей своих и из личных свиданий с дочерью убедилась в полной ее невиновности. Да, наконец, и директор департамента полиции еще 16 марта объявил мне, что дочь моя не скомпрометирована, так что тогда же предполагалось полное освобождение ее. Но затем мне объявили, что для более полного следствия дочь моя не может быть освобождена и отдана мне на поруки, о чем я просила ввиду крайне слабого ее здоровья и убийственно вредного влияния на нее заключения в физическом и моральном отношении.

О сыне я ничего не знаю. Мне объявили, что он содержится в крепости, отказали в свидании с ним и сказали, что я должна считать его совершенно погибшим для себя. Он был всегда глубоко предан интересам семьи и часто писал мне. Около года тому назад умер мой муж, бывший директором народных училищ Симбирской губернии. На моих руках осталось шесть человек детей, в том числе четверо малолетних. Это несчастие, совершенно неожиданно обрушившееся на мою седую голову, могло бы окончательно сразить меня, если б не та нравственная поддержка, которую я нашла в старшем сыне, обещавшем мне всяческую помощь и понимавшем критическое положение семьи без поддержки с его стороны.

Он был увлечен наукой до такой степени, что ради кабинетных занятий пренебрегал всякими развлечениями. В университете он был на лучшем счету. Золотая медаль открывала ему дорогу на профессорскую кафедру, и нынешний учебный год он усиленно работал в зоологическом кабинете университета, подготовляя магистерскую диссертацию, чтобы скорее выйти на самостоятельный путь и быть опорой семьи.

О, государь! Умоляю - пощадите детей моих! Нет сил перенести этого горя, и нет на свете горя такого лютого и жестокого, как мое горе! Сжальтесь над моей несчастной старостью! Возвратите мне детей моих!

Если у сына моего случайно отуманился рассудок и чувство, если в его душу закрались преступные замыслы, государь, я исправлю его: я вновь воскрешу в душе его те лучшие человеческие чувства и побуждения, которыми он так недавно еще жил!

Я свято верю в силу материнской любви и сыновней его преданности и ни минуты не сомневаюсь, что я в состоянии сделать из моего несовершеннолетнего еще сына честного члена русской семьи.

Милости, государь, прошу милости!..

Мария Ульянова.

28 марта 1887 года.

С.-Петербург.

(Васильевский остров,

Средний пр., д. 32, кв. 5.)»

Спустя всего лишь два дня, в понедельник, 30 марта, на этом прошении появится резолюция Александра III: «Мне кажется желательным дать ей свидание с сыном, чтобы она убедилась, что это за личность - ее милейший сынок, и показать ей показания ее сына, чтобы она видела, каких он убеждений».

В тот же день прошение М.А. Ульяновой с царской резолюцией доставляют министру внутренних дел графу Толстому.

И уже через тридцать минут вместе с сопроводительной запиской министра оно лежит на столе директора департамента полиции Дурново, который делает в журнале приема посетителей следующее распоряжение: «Вызвать ко мне г-жу Ульянову завтра, к двенадцати часам».

А 31 марта - Сашин день рождения...

31 марта 1887 года заключенному в камере № 47 Трубецкого бастиона Петропавловской крепости государственному преступнику Александру Ульянову исполнится двадцать один год.

 

3

Напряженные дневные раздумья, лихорадочные воспоминания, безостановочная работа памяти - все это требовало отдыха, переключения на иной, нелогичный строй, на иррациональный лад, и организм, заботясь о чередовании своих состояний, погружал по ночам своего хозяина в продолжительные и бессистемные видения и картины.

Тридцатого марта он долго не мог уснуть. Ложился, закрывал глаза, дышал глубоко и ровно, пробовал считать до ста, вставал, ходил по камере, возвращался на койку, натягивал на голову одеяло, ворочался, вздыхал, забывался на мгновение, но тут же, растревоженный каким-то нестерпимым, непереносимым разрядом-видением, вскидывался изнутри, пробуждался, пытался вспомнить, что же именно видел он всего лишь секунду назад, цеплялся памятью за кончики каких-то разноцветных зигзагов и молний и снова ощущал себя в каменной замкнутости камеры, под сводчатой тяжестью потолка, на дне огромного потайного сундука, закрытого на сто замков, заколоченного на тысячу гвоздей.

Сон не шел.

Лихорадочно сменяя друг друга, в сознании судорожно возникали обрывки мыслей, не связанные друг с другом слова, всплывали звуки, что-то приближалось и уходило, что-то надавливало, угнетало, тяжелило, ослабевало и снова надавливало.

Допросов не было уже несколько дней. Его никуда не возили, не вызывали, ничем не беспокоили, не тревожили, - в этом, наверное, и была главная тревога. Где-то там, за непроницаемыми стенами камеры, за бастионами и равелинами крепости, что-то происходило в его жизни без его участия и без малейшей возможности оказать хоть какое-то влияние на ход событий, что-то образовывалось, надвигалось, заканчивалось.

Он чувствовал, что находится в пассивно зависимой связи с безликим, не имеющим ни названия, ни плоти процессом, который, несмотря на свою неясность и туманность, был тем не менее очень важен для него, имел к нему самое прямое отношение.

Постепенно он начал понимать, что его волнует в этом процессе нечто твердо определенное, конкретное, точное - не то сумма каких-то чисел, не то сочетание цифр. Хаос воспоминаний, чехарда мыслей и слов были фоном, питательной средой, они были как бы мостиком, переходом в другое состояние, теми самыми перилами, держась за которые можно было перейти по ту сторону реальности, перебраться через пропасть очевидности на противоположный берег реки, уносившей настоящее и в прошлое и в будущее одновременно.

Да, воспоминания и мысли были только фоном. Главное заключалось в цифре. Она, эта цифра, стояла в центре всех беспорядочных движений и мельканий, возникала из неизмеренной глубины его тревожного состояния, выплывала из далекого потаенного грота его смятенных чувств и настроений. Он уже ощущал и понимал эту цифру, уже различал ее гудящее, фосфоресцирующее мерцание - и наконец увидел ее.

Двадцать один...

Завтра, уже завтра ему должен исполниться двадцать один год. Уже завтра. Двадцать один...

Завтра его день рождения. Двадцать один год тому назад он появился на свет... Он прожил на этом свете уже двадцать один год... И это все - конец, предел... Двадцати двух лет ему уже не исполнится никогда.

Неожиданно он успокоился. Все стало на свои места. Бледнел хаос бессвязных слов, гасли обрывки мыслей, тонули звуки. Море входило в берега. Вихри видений клубились на горизонте, клубились, клубились - растаяли... Неопределенность сменилась четкостью.

Все правильно. Он дал исчерпывающие показания - его допросы закончились. Он сделал все, чтобы вина его была доказана полностью.

Все правильно. Он избрал свой путь. Он покончил все счеты с жизнью. Ему нужно забыть, что он жил когда-то...

Теперь все уже идет без его участия - составляется обвинительное заключение, готовится процесс в сенате. Теперь оп уже ничего не в силах изменить. Теперь нужно только ждать. Ждать...

Он быстро встал с кровати, сделал несколько шагов, остановился около окна.

Забыть?

Забыть, что ты жил когда-то?..

Живому забыть, что ты живой?

Вот в чем дело. Вот почему он не может уснуть. Вот где причина этого тревожного состояния, всех этих видений, отрывочных мыслей, непонятных слов. Где-то там, за стенами камеры, за равелинами крепости, решается его жизнь. Он дал все показания. Он дал такие показания, которые сами решат все за него. И поэтому весь этот хаос, бессонница, вся эта чехарда в памяти, в сознании...

Живое цепляется за живое. Живое не хочет уходить просто так, добровольно. Живое сопротивляется. Оно борется за себя подсознательно. Если он, хозяин своей жизни, покончил с нею все счеты, то сама жизнь не хочет уходить из него. Она бурлит, она клокочет в нем - в его памяти, в его сознании, в его мыслях, в его состоянии. И все эти видения, нервные импульсы, бессонница - это проявления жизни, которая хочет жить, которая хочет быть живой, которая сопротивляется его решению забыть, что он жил когда-то, которая борется теперь уже за себя подсознательно без его собственного, сознательного участия в этой борьбе.

Да, он ничем не может помочь своей жизни, его жизнь теперь не принадлежит ему, он больше не владеет ею. Он дал все показания, и теперь уже другие люди решают его жизнь - там, за стенами камеры, за равелинами крепости, в дворцовых и министерских кабинетах. Ему остается одно: четко и честно довести до конца свой план - сказать на суде о тех идеалах, о тех целях, ради достижения которых они начали свою борьбу.

Вопреки усилиям следователей и всех прочих судейских чиновников, он должен точно определить на суде то место, которое займет их группа в истории революционного движения в России.

А чтобы сделать это, нужны силы. Нужно выспаться. Лечь и уснуть.

Он подошел к кровати, сел. Да, да, их группа должна запять свое место в революционном движении. Без этого все было бы бессмысленно. Собственно говоря, если бы это было не так, если бы он не знал твердо, что, готовя покушение на царя, он совершает исторически необходимую для своей родины акцию, он никогда бы не вступил в заговор.

Именно об этом и думал он непрерывно с того момента, когда решил во всем сознаться и рассказать следствию о своем участии в замысле на жизнь государя, когда решил выступить на суде с речью-программой, совершенно не заботясь о том, какое влияние окажет эта речь на его дальнейшую судьбу.

Без этого, действительно, все было бы бессмысленно. Нужно думать только об этом. И ни о чем другом. Забыть о своей частной человеческой судьбе.

Человек должен принадлежать истории. Человек должен делать историю. Его личная судьба - только маленький кирпичик, который он обязан своими собственными руками положить в величественное здание истории. Иначе все бессмысленно.

Как легко с этими мыслями. Они лечат душу и сердце, освобождая от всех сожалений и угрызений. С ними можно выслушать любой приговор.

Только бы суметь высказать их на суде, публично, во всеуслышание...

И если это удастся - легче будет на суде товарищам по группе и ему самому придаст новые силы.

Спать. Спать. Спать.

Оп лег на бок, положил под щеку правую руку - кто-то незримый и мудрый перевел минуты и часы в новый, иной масштаб. Дышалось глубоко и ровно. Голова была ясная.

 

Глава девятая

 

1

Симбирск. 31 марта 1887 года.

Володя проснулся рано и долго лежал с закрытыми глазами. Вставать не хотелось.

Размытые обрывки недавних видений возвращались к нему, исчезали, возвращались опять, и тогда он видел бессвязные, путаные картины не то случайных воспоминаний, не то полузабытых желаний, и все вместе это было похоже на бесшумное перелистывание какого-то огромного, незримого календаря, в котором числа и даты были заменены неделями и месяцами его собственной не очень веселой в последнее время жизни.

Раньше, до смерти отца, он, пожалуй, никогда не позволил бы себе так долго залеживаться по утрам в постели. Да и лежать-то в те времена по утрам никогда особенно и не хотелось.

В те годы по утрам, когда он просыпался почти всегда в одно и то же время у себя на втором этаже, в своей светлой и уютной комнатке на антресолях, в доме обычно уже была разлита хлопотливая суматоха большой, начинающей день семьи. Внизу, в прихожей, хлопали входные двери, в коридоре разговаривали, шумели, с веселыми криками и повизгиваньем бегали по комнатам Маняша и Митя, мама отдавала распоряжения по хозяйству, ворчала на младших няня Варвара Григорьевна, иногда слышался голос Ильи Николаевича, иногда о чем-то с самого утра начитали спорить Аня и Саша, в столовой расставляли стаканы и чашки, гремели посудой, несли с кухни окутанный паром, как большой волжский пароход, самовар, приготовляли чай.

Володя, проснувшись, быстро вскакивал с постели, делал гимнастику, бежал вниз умываться, потом садился повторять уроки, его звали пить чай, и он скатывался с грохотом по лестнице, распахивал двери в столовую, влезал на свой стул, болтал под столом ногами, катал хлебные шарики по скатерти, дразнил Маняшу, шептал что-то па ухо Мите, делая при этом такие страшные глаза, что у младшего брата наворачивались слезы, потом опять бежал наверх, собирал ранец, надевал шинель и фуражку, снова с шумом сбегал по ступеням, целовал папу и маму и, выбежав на улицу, припускался вдогонку за каким-нибудь ушастым приготовишкой...

Теперь по утрам в доме было тихо, уныло. Только на половине квартирантов раздавались иногда какие-то звуки, но Володя старался даже и не прислушиваться к ним.

Да, теперь по утрам на ульяновской половине было тихо, уныло, сиротливо.

Папа умер.

Аня и Саша в тюрьме.

Мама в Петербурге хлопочет за них.

Володя повернулся к Мите. Младший брат спал на спине, закинув руки за голову. В комнате, несмотря на ранний час, было серо, полутемно (под прямым углом к окну шла стена боковой пристройки), и Митино лицо в этих рассветных сумерках тоже было серым, землистым.

До появления квартирантов в этой комнате жила мама. Ей было сподручно здесь, рядом с кухней, с хозяйственной террасой, комнатой няни, столовой, кабинетом Ильи Николаевича. Мамина комната была как бы в центре всей деловой части дома. Отсюда ей было удобно следить за хозяйством, ухаживать за мужем и детьми. Сюда, в мамину комнату, как бы невольно, сами по себе сходились все нити сложного механизма их большой семьи.

После смерти Ильи Николаевича и появления квартирантов начались переезды. Дом как бы дал трещину, как бы разошелся на две половины, и они, гонимые ветром жизни, двинулись в разные стороны, как будто никогда и не существовали соединенными вместе. Из своей светелки на антресолях, в которой он прожил семь лет, Володя перебрался вниз. В общем-то на новом месте жить было можно. Но разве сравнить первый этаж со вторым? И этот тесный кусок отгороженного матерчатым пологом коридора, темного и мрачного коридора, с Володиной веселой, светлой комнаткой на антресолях, всегда залитой по утрам ярким солнечным светом! Там одна лестница чего стоит! Крутые перила и ступени сразу делают ее похожей на корабельный трап, а сама комната тогда уже становится не просто комнатой, а капитанской каютой огромного океанского фрегата, и стоит только посмотреть на висящую над ступенями карту обоих полушарий, на Индийский, Тихий или Атлантический океаны, как уже летят в окно соленые брызги, слышен скрип такелажа, бьет в борта морской ветер, гнутся мачты и реи, полощутся над головой белые паруса, и матрос-отчаюга кричит из марсовой бочки: «Зем-ля-а!»

Володя нехотя встал, потер руками глаза, зевнул, потянулся, хотел было сделать несколько упражнений, но потом раздумал и стал одеваться.

Надев ботинки, он взглянул на Митю. Брат лежал на боку с открытыми глазами и смотрел на него, но, как только Володя поднял голову, тут же закрыл глаза и притворился спящим. «Зачем он это делает? Ведь он же видел, как я заметил, что он проснулся», - подумал Володя и вздохнул. В поведении младших сестер и брата теперь было много такого, чего нельзя было ни понять, ни объяснить.

Володя вышел в коридор. Из своей комнаты выглянула няня Варвара Григорьевна, провела кончиком белого платка по щеке, всхлипнула. «Ну вот, - нахмурился Володя, - опять няня будет плакать».

Он вошел в столовую. У окна, спиной к нему, стояла Оля.

- Доброе утро, - сказал Володя. Оля не поворачивалась.

- Доброе утро, - упрямо и настойчиво повторил Володя.

Оля повернулась. Под глазами у нее были видны следы недавно высохших слез.

- Ты забыл? - тихо спросила Оля. Володя опустил голову.

- Нет, не забыл. Но я прошу тебя не плакать и не расстраивать лишний раз Маняшу.

- Хорошо, - сказала Оля.

Володя сел за стол. Оля села напротив.

- Как ты думаешь: что они сейчас делают?

- Завтракают, наверное.

- А они вместе находятся? В одной камере?

- Ну зачем ты задаешь смешные вопросы? Конечно нет. Ведь Аня же не замешана.

- Может быть, ее уже выпустили?

- Может быть.

- Помнишь, мама писала, что против Ани нет никаких улик?

- Помню.

- Ты какой-то странный сегодня, Володя. Колючий и чужой.

- Тебе это кажется.

- Нет, не кажется.

- Оля, успокойся и возьми себя в руки.

- Но ведь сегодня Сашин день рождения, Володенька! Неужели тебе не жалко его?

Оля опустила голову на руки и заплакала. Володя встал, подошел к сестре, положил руку на ее вздрагивающее плечо.

- Оля, надо держаться, надо держаться. Надо помнить о младших, надо думать о них.

Няня Варвара Григорьевна внесла самовар. Не тот, огромный и пузатый, которого когда-то хватало на всех, а маленький, двенадцатистаканный.

Оля встала, отвернулась к окну.

Няня поставила самовар на стол, высморкалась в платок, перекрестилась на иконы.

- С днем рождения, Володюшка, - сказала она и, пригорюнившись, подперла щеку пальцем, - с днем рождения раба божьего Лександра.

И посмотрев на Олину спину, махнула рукой и заплакала.

- Нянечка, Оля, перестаньте! Как вам не стыдно! Ведь есть же Маняша. Она сейчас войдет. Какой вы пример ей подаете?

- Я перестаю, Володюшка, перестаю. Совсем перестала.

- Оля!

- Сейчас, Володя, сейчас...

- А мы с ей, с Олюшкой, с самой рани сегодня Сашу-то поминали. Пришла она ко мне, бедненькая, обнялись мы и в четыре горючих ручейка и залилися.

- Почему поминали? Разве он умер? Человек просто сидит в тюрьме.

- А ты не серчай, Володюшка. Это по-нашему, по-бабьи. Тебе не понять.

- Давайте-ка, няня, чай пить. В гимназию опоздаем.

- И чаю попьем, и пирожка покушаем. Я сегодня, Володюшка, пирожок именинный испекла. И свечечки приготовила. Две дюжинки.

- Зачем же две дюжины? Ведь Саше исполнился двадцать один, а не двадцать четыре.

- А этого я, Володюшка, не понимаю. Считать-то помногу все еще не научилась. Вы уж там сами свечечки отсчитайте, сколько надо.

- Хорошо, отсчитаем.

- А я ктитору в храме и говорю: давай две дюжины, а сколько это будет - не знаю.

- Няня, давайте чай. И зовите Митю, Маняшу.

- Зову, зову. Может, сейчас пирожок-то подать?

- Нет, лучше вечером. А то сейчас все расстроятся. День пропадет.

- Как скажешь, Володюшка.

Пришел заспанный, кислый Митя. Спустилась из детской Маняша. Пушистые волосы ее были подняты вверх и завязаны большим голубым бантом.

- А мне Оля сегодня новый бант подарила, - сказала Маняша, влезая на стул.

- Очень красивый бант, - улыбнулся Володя, с грустью глядя на младшую сестру и думая о том, что в доме только одна маленькая Маняша не понимает, какая беда свалилась на них на всех.

После чая Володя, Оля и Митя сразу стали собираться в гимназию. Няня стояла в коридоре и, опять подперев щеку рукою, невесело наблюдала за ними. Маняша вертелась между старшими, мешая одеваться, и все никак не могла налюбоваться своим новым голубым байтом.

Когда Володя и Митя уходили в гимназию вдвоем, они обычно спускались с террасы прямо на Московскую и шли вверх до самой Спасской. Если с ними была Оля, они шли по саду, через маленькую калитку в заборе выходили на Покровскую и поднимались до угла Большой Саратовской, на котором стояла Мариинская женская гимназия. Здесь братья прощались с сестрой и дальше шли своим обычным путем - до угла Московской и направо, на Спасскую, а там уже до мужской гимназии рукой подать.

 

2

Во дворе еще было много снегу, но уже чувствовалось приближение тепла, и бревенчатые стены сараев стояли темные, запотевшие, и от них пахло старым сеном и мокрой древесиной. Володя, Оля и Митя гуськом шли через сад по узкой, просевшей в снегу тропинке: впереди самый маленький, Митя, потом Оля и сзади всех Володя. Около яблонь уже начинало понемногу подтаивать, и стволы деревьев были окольцованы небольшими черными кругами выходящей из-под снега земли.

«Зима еще не кончилась, а весна уже началась, - думал Володя, глядя на яблони. - Скорее, наоборот: по календарю уже весна, а зима еще и не собирается уходить...»

Они вышли на Покровскую и двинулись вверх. Прошли мимо своего старого дома, где когда-то, давным-давно (Маняши тогда еще и на свете не было), они в последний раз снимали квартиру, перед тем как перебраться в собственный дом на Московскую.

В одном из окон Володя заметил чье-то знакомое лицо, и тут же появилось второе, третье, четвертое... Белые и круглые, они липли друг к другу, как пятна, прижимаясь к стеклам, сплющивая носы, зевая и гримасничая, - опухшие со сна, с растрепанными волосами...

Володя почувствовал, как в груди медленно закипает жаркая волна гнева. Со дня получения известия об аресте Саши и Ани тысячу раз он уже слышал все эти обывательские разговоры у себя за спиной - вздохи, охи, ахи, шепотки, сожаления. Самые незнакомые люди, которым раньше-то и дела никакого не было до них, до Ульяновых, теперь чуть ли не ежедневно приходили в дом, нахально лезли в коридор, пялили жадно-любопытные глаза на Маняшу, на Варвару Григорьевну, словно и в них видели злодейские черты старших ульяновских детей, пытавшихся в Петербурге (слыхано ли дело? - для заросшего лопухами Симбирска это было подобно известию о всемирном потопе) убить бомбами самого царя.

Да, незнакомых людей, совершенно неожиданно и очень пристально заинтересовавшихся семейством бывшего директора народных училищ, в городе оказалось довольно много. То городовой влезает в кухню - надо ему, видите ли, посмотреть, правильно ли топятся печи. То пристав приходит - не забыл ли гимназист выпускного класса Ульянов Владимир своевременно оформить воинскую приписку. То появляется якобы из окружного суда по давно уже законченному делу утверждения в правах наследования некий странный чиновник с военной выправкой и шустрыми глазами, который не столько проверяет права наследования, сколько шарит по сторонам и прислушивается к разговорам и голосам на половине Багряновских.

К полиции Володя относился сдержанно и подчеркнуто вежливо, понимая, что повышенное внимание к их дому - неизбежное продолжение идущего в Петербурге следствия. Но со всеми добровольными соболезнователями был сух и даже иногда резок. Когда какая-нибудь сгорающая от любопытства кумушка с соседней улицы слишком долго разливалась о постигшем Ульяновых горе, Володя прищуривал глаза, бросал недвусмысленный взгляд на дверь и если и не говорил любимой Сашиной фразы «осчастливьте отсутствием», то, во всяком случае, довольно быстро давал понять словоохотливой собеседнице, что не задерживает ее больше ни минуты. И это давало соседским кумушкам основание говорить, что, мол, и средний брат ничуть не лучше «заарестованного» - такой же дерзкий и непокорливый.

Да, незнакомые всех мастей проявляли к семье бывшего действительного статского советника Ульянова весьма активный интерес, а вот знакомые, друзья дома, бывшие коллеги, сослуживцы...

Оля остановилась у крыльца Мариинской гимназии.

- Сегодня Катя Нагаткина просила зайти к ним после занятий, - сказала она и дотронулась до рукава Володиной шинели. - Ты пойдешь?

Володя посмотрел на сестру. Оля прищурилась.

- Если мы закончим раньше, я пойду прямо к Кате, - сказала Оля. - А ты приходи потом.

- А как же мы? - вмешался в разговор Митя. - Мы будем с Маняшей сидеть дома одни, без вас?

- Мы вернемся быстро, - упрямо наклонила голову Оля и поправила младшему брату воротник шинели. - А вы с Маняшей дожидайтесь нас. Пусть няня расскажет вам сказку.

- Я не хочу сказку, - дернул плечом Митя. - Я хочу, чтобы все были вместе. Маняша будет плакать.

- Ладно, не капризничай, - сказал Володя и, неопределенно кивнув Оле (то ли зайду, то ли нет - не знаю), повернул на Саратовскую.

Митя, нахохлившись, шел сзади. Около книжного магазина с двумя какими-то незнакомыми чиновниками стоял ректор духовной семинарии. «Сейчас отвернется, - подумал Володя, - сейчас отвернется, чтобы не отвечать на мой поклон».

За несколько шагов, как полагалось по гимназическому уставу, Володя снял форменную фуражку (Митя за его спиной сделал то же самое), и в ту же минуту массивная фигура ректора в тяжелой темно-фиолетовой рясе повернулась к ним спиной. «А ведь был на папиных похоронах, служил литию, - вспомнил Володя, надевая фуражку. - Неужели даже выполнение такого элементарного правила вежливости, как ответ на приветствие, может повредить этому благополучному, неуязвимому и, казалось бы, ни от кого и ни от чего не зависящему попу?»

Несколько раз он уже убеждался в этой, вроде бы внешне и не существующей инерции, которая незримо шла сюда, в Симбирск, из Петропавловской крепости. Несколько раз уже бывшие папины хорошие знакомые намеками и полунамеками пытались давать понять ему, Володе, что лично против него, Володи, они ничего не имеют, но история с братом делает невозможным сохранить к Ульяновым прежнее отношение, так как у всех у них, у бывших папиных хороших знакомых, - дети, семьи, служба, а связь с семьей, в которой вырос человек, покушавшийся на жизнь царя, не есть лучшая характеристика для государственного служащего.

Еще дважды, пока дошли до Московской, пришлось, сжимая от острого гнева кулаки, испытывать унижение. Попался навстречу знакомый предводитель дворянства из Ардатова. Приезжая в Симбирск, предводитель часто заходил к Ульяновым, а теперь, вытянув длинную шею, ардатовский знакомец прошагал мимо, делая вид, что совершенно не замечает ульяновских сыновей, которым не раз привозил в былые времена подарки и своею собственной рукой вручал их.

А товарищ председателя окружного суда Деменков - тот просто перешел на другую сторону улицы. Столкнулся лицом к лицу с Володей, фыркнул, вскинул бороду и - рысцой через мостовую. А ведь в прошлом году, когда переписывали дом с папиного имени на маму, этот самый Деменков поддерживал маму под руку, похлопывал по плечу его, Володю, гладил по голове Маняшу... И отзываются все об этом Деменкове всегда хорошо, называют его человеком добрым, справедливым, благородным... Так чего же он испугался, этот благородный человек? Какой вред ему могут принести два гимназиста, тем более что одному из них всего тринадцать лет?..

На углу пересекли Саратовскую и сразу Московскую. Напротив Вознесенского собора (руки за спину, пузо вперед) торчал, как всегда, городовой.

Все. Решено. С городовым он здороваться не будет. Дадут карцер. Ну и пусть!.. Митю оставят без обеда. Пускай привыкает. То ли еще может быть. Но надо же в конце-то концов хоть когда-нибудь дать им отпор.

Будочник спутал все карты. Заулыбавшись, он первый двинулся навстречу.

- Здравия желаю, Владимир Ильич... Как маменька себя чувствуют? Не болеют?.. Из Петербурга имеются новости?

«Наверное, вот такие же тупые, самодовольные будочники арестовывали Сашу... О, как я ненавижу их всех!»

- Так нету новостей из Петербурга?

- Нет, ничего нет.

- Да, подвел Александр Ильич, сильно подвел. Под большой удар поставил.

Володя твердо взглянул в лицо городовому.

- О каком ударе вы говорите?

Почувствовав, как сбоку к нему прислонился Митя, Володя нашел руку младшего брата, крепко сжал ее.

Городовой развел пальцами усы, приосанился, заговорил тихо, многозначительно.

- Тень брошена. На весь корень ваш. Неудобства будут чинить, препятствия... Так что аккуратно теперь надо, чтобы ни-ни...

- Что вы имеете в виду?

Будочник усмехнулся, подмигнул: сами, мол, знаете. Чего тут лишний раз говорить.

- Вы что-то путаете, - Володя выговаривал слова отчетливо и громко, - ни о каких «ни-ни» мне ничего не известно.

«Он как будто в чем-то уже подозревает меня, - лихорадочно думал Володя. - Для него что-то уже само собой подразумевается... Но что, что?»

А вслух сказал спокойно, подчеркнуто вежливо:

- Вы извините, нам с братом в гимназию надо. Боимся опоздать.

- В гимназию - оно конечно, - загудел городовой, - в гимназию надо к сроку. Чтоб порядок был. В гимназию опаздывать нельзя...

Когда повернули на Спасскую, Митя оглянулся и шепотом спросил:

- Это он из-за Саши?

- Из-за Саши.

- А он в гимназию может прийти?

- А что такое?

- У меня латынь письменная не сделана...

Володя не выдержал, улыбнулся.

- Нам на сегодня много из геометрии и славянского задали, - продолжал Митя, - так я и не успел.

И он с надеждой посмотрел на старшего брата, как бы спрашивая: сможет ли большое задание из геометрии и славянского послужить ему оправданием перед городовым за то, что он, Митя, не приготовил урока из письменной латыни, или нет?

- Очень плохо, что ты не успеваешь готовить все уроки, - строго сказал Володя, стараясь придать своему голосу выражение, которое должно быть у старшего в семье мужчины. - У вас же в этом году первый раз устные экзамены. Надеюсь, ты не забыл об этом?

- Нет, не забыл, - опустил голову Митя.

А Володя, когда подошли уже к самой гимназии, вдруг сказал:

- Уроки нам теперь, действительно, нужно готовить так, чтобы никто не мог придраться - ни директор, ни инспектор, ни городовой...

- Это из-за Саши, да? - спросил Митя. - Чтобы его не казнили?

И заплакал.

- Да, из-за Саши, - сказал Володя и вздохнул.

 

Глава десятая

 

1

Сопроводительная записка, которую министр внутренних дел граф Дмитрий Толстой отправил 30 марта 1887 года директору департамента полиции Дурново вместе с прошением М.А. Ульяновой и резолюцией Александра III, имела следующее содержание:

«Нельзя ли воспользоваться разрешенным государем Ульяновой свиданием с сыном, чтобы она уговорила его дать откровенное показание, в особенности о том, кто кроме студентов устроил все это дело. Мне кажется, это могло бы удаться, если б подействовать поискуснее на мать».

Подписи на записке не было.

Тридцать первого марта, после разговора с Марией Александровной в департаменте полиции, Дурново послал коменданту Петропавловской крепости Ганецкому секретно предписание, в котором, в частности, говорилось «о дозволении госпоже Ульяновой иметь в среду 1 апреля свидание с сыном в течение двух часов от 10 до 12 дня... не за решеткой, а в отдельном помещении, но в присутствии лица, заведующего тюремным помещением...».

Комендант крепости Ганецкий собственноручно пометил секретное отношение лаконичной фразой: «Исполнено 1 апреля 1887 года в указанное время».

От центрального входа до ворот Трубецкого бастиона Марию Александровну сопровождал дежурный офицер: такое случалось не часто, чтобы содержащемуся в крепости предоставлялось свидание в самой крепости. Дежурный офицер преисполнен был настороженности и внимания. Седая дама (Марии Александровне месяц назад исполнилось пятьдесят два года) не выказывала, правда, никаких подозрительных намерений, но кто ее знает...

Они прошли мимо полосатой будки, под низкими сводчатыми воротами, мимо еще одной полосатой будки (лица у часовых были сонные, пухлые, а глаза быстрые, цепкие), поднялись на второй этаж и оказались в унылой сумрачной комнате с характерным тюремным запахом - смеси хлорки и керосина. Тюремный чин, в присутствии которого, очевидно, должно было происходить свидание, принял посетительницу от офицера наружной охраны, как говорится, с рук на руки и, отворив дверь во внутренние помещения, крикнул кому-то невидимому:

- Сорок седьмого - ко мне! Живо!

Дежурный офицер ушел.

«Сорок седьмой, - повторила про себя Мария Александровна. - Здесь им отказано даже в имени».

Неожиданно она поймала себя на мысли, что чувствует себя очень спокойно и даже как бы безразлично: невозмутимо оглядывает стены, окно, немудреную обстановку - грубый деревянный стол, несколько стульев, длинную лавку вдоль стены.

Тюремный чин (официальный свидетель предстоящего свидания) сидел около стола на табуретке, положив одну руку сверху на стол. У него, как и у часовых в будках, был землистый, болезненный цвет лица, какой бывает у людей, редко выходящих на улицу, но колючие, проворные бусинки глаз, казалось, жили совершенно независимой от хозяина жизнью - смотрели энергично и пристально.

Потом, спустя несколько мгновений после ухода офицера, Мария Александровна поняла, что испытываемое ею спокойствие вовсе не безразличие. Была просто усталость - смертельная человеческая усталость, которая наступает у путника, долго блуждавшего в пустынных лабиринтах некоего огромного строения, воздвигнутого по законам, о которых он, путник, не имеет ни малейшего представления... И вот цель достигнута, но не осталось сил, чтобы понять это, - то, что цель достигнута, не говоря уже ни о чем другом.

И еще была пустота.

Вчера, после разговора с Дурново, после того, как она услышала из уст пожилого, респектабельного генерала с благообразной светской внешностью слова, которые ей стыдно было даже вспоминать, после того, как управляющий столичным департаментом сделал ей предложение, которое, по ее понятиям, мог сделать только отъявленный негодяй, - после всего этого Мария Александровна ощутила вдруг внутри, а главное - вокруг себя гнетущую унылую пустоту, и поняла, что она решительно ничего не знает о тайных, незримых законах столичной жизни и что она, очевидно, ничего не сможет добиться и ничем не сумеет помочь старшему сыну.

И тем не менее она внимательно слушала Дурново, кивала ему головой, отодвинув куда-то в сторону свои истинные чувства и ощущения, живя все это время, пока продолжался разговор с директором департамента полиции, механической, а не настоящей жизнью, и как только были произнесены так напряженно, почти мистически ожидаемые ею слова - «свидание завтра в десять», она тут-же, сразу забыла все, что говорил Дурново перед этим, встала, поблагодарила, попрощалась и вышла.

У себя дома, в Симбирске, в семье, в отношениях с детьми, мужем, с близкими и знакомыми (а еще раньше - в доме отца, в отношениях с сестрами, с тетушкой Катериной Ивановной, с апокаевскими и кокушкинскими крестьянами) Мария Александровна привыкла к простоте и ясности, слова и понятия воспринимались ею в их первом, наиболее распространенном и принятом значении. Конечно, это не была примитивная и плоская речевая простоватость: приходилось иногда и Марии Александровне в своей жизни прибегать к сложным иносказаниям. Но в общем-то словесная игра никогда не была в чести ни в доме ее отца, ни в доме ее мужа, и поэтому, когда генерал Дурново повел с ней изощренную полицейскую беседу, в которой не было ни одного искреннего слова, ни одной истинной и правдивой мысли, а была только тонкая и прозрачная паутина скрытых намеков и недомолвок, сводящихся в общем-то к одному - мать должна была выведать у сына то, что не удалось узнать полиции, - когда Дурново начал с ней этот долгий и хитрый поединок, она твердо решила: никакие силы не заставят ее играть эту жалкую и подлую роль, какой бы цены это ни стоило ни Саше, ни ей самой.

Звякнул дверной засов. Мария Александровна подняла голову. Саша стоял перед ней всего в нескольких шагах.

Они оба долго ждали этой минуты, и когда она пришла - растерялись, замерли, сжались и внутренне, и внешне, оказались неподготовленными к встрече и будто бы окаменели под пристальным взглядом тюремного чиновника, энергичные бусинки глаз которого торопливо перебегали с матери на сына и обратно.

- Здравствуй, мама, - тихо сказал наконец Саша.

- Здравствуй, Саша, - так же тихо ответила Мария Александровна.

Он сделал шаг вперед и вдруг, не выдержав нервного напряжения, бросился к ней, опустился на пол, уткнулся лицом ей в колени и весь задергался в беззвучных конвульсиях рыданий, сотрясаясь спиной, руками, головой и всем телом от своего безысходного, ни с чем не сравнимого отчаяния.

Мария Александровна прижала голову сына к коленям, обхватила ее руками и, не пытаясь больше удерживать слез, потоком хлынувших по ее щекам, уронила лицо на худую, вздрагивающую Сашину шею.

Тюремный чиновник отвернулся.

Ощутив около себя сына, его руки, плечи, голову, шею, спину, Мария Александровна вдруг почувствовала необычный прилив сил. Огромная, не поддающаяся никакому измерению волна чувств накрыла ее сердце. Дрожащими руками она гладила Сашину голову, целовала его волосы, затылок, уши. Она понимала, что в ее лихорадочных движениях нет сейчас ничего такого, что помогло бы в дальнейшем сыну легче перенести его тяжелую участь, но тем не менее ничего не могла с собой сделать. Забыв совершенно обо всем, она была сейчас только матерью, только женщиной, родившей этого рыдающего у нее на коленях человека, выкормившей этого человека грудью, научившей его ходить, пить, есть, различать окружающие предметы и вот теперь знающей и понимающей, что на эту тонкую, худую шею может быть очень даже скоро палач накинет намыленную петлю, и тогда все ее силы, все ее заботы, вся ее великая материнская работа, потраченная на рождение и воспитание этого человека, окажется напрасной, проделанной впустую, и что ей, конечно, будет не пережить этой жестокой несправедливости природы, когда она, мать, останется жить, а ее дитя, рожденное ею для жизни и счастья, уйдет из жизни раньше нее и всего лишь в двадцать один год ото дня своего рождения.

- Прости, мамочка, прости меня, прости, моя милая, хорошая, - рыдал Саша, - я причинил тебе столько боли, столько страданий, прости меня, прости...

- Сашенька, Сашенька, мальчик мой, ну что же ты наделал с собой, ну почему же все так получилось, почему столько несчастий обрушилось сразу на наш дом, на нашу семью?..

- Мамочка, милая, я не хотел огорчать тебя, - плакал Саша, - я не хотел быть причиной твоих несчастий, но я не мог поступить иначе, понимаешь - не мог...

- Я не верила, Саша, не верила, что ты можешь оказаться способным на такое... Ведь это же ужасно...

- Мамочка, ты должна понять... Есть долг перед родиной, перед обществом, перед будущим...

- Сашенька, милый, я понимаю, но ведь есть же семья, дом, младшие братья и сестры, а папы нет уже с нами, я так надеялась на тебя, на твою помощь, и вдруг это известие...

- Мамочка, милая, моя вина перед вами неискупима, но я не мог не бороться за то, за что боролись мои товарищи рядом со мной...

- Сашенька, милый, но ведь средства этой борьбы так ужасны...

- Что же делать, если других нет...

- Господа, господа, - кашлянул тюремный чин, - вы нарушаете...

- Что же мы нарушаем? - подняла мокрое, заплаканное лицо Мария Александровна.

- На подобные темы разговаривать запрещается. В случае повторения я вынужден буду прервать свидание.

- О чем же мы можем говорить? - с горечью спросила Мария Александровна.

- О семье, о домашних делах, например. Это можете, сколько угодно. Сколько душа пожелает.

- Мамочка, как Володя, как Митя? - не поднимая головы, спросил Саша, вытирая рукой слезы со щек.

- Все хорошо, Сашенька, все в порядке...

- Как их занятия? На них повлияло, конечно... Я понимаю...

- Митя хандрит, как всегда, а Володя идет хорошо - сплошные пятерки...

- Он молодец. Очень хорошие данные. Но слишком эмоционален, вспыльчив... Это будет мешать в серьезных занятиях...

- Я думаю, что он выправится...

- А Оля, Маняша?

- Оля переживает, Маняша слишком мала...

- Мама, ты видела Аню? Почему ее до сих пор не освободили? Она же совершенно ни в чем не виновата, ни в чем не замешана...

- Господа, господа...

- Ее скоро должны выпустить, Сашенька. Я писала на высочайшее имя...

- Господа, господа...

- Какой смысл держать в тюрьме невинного человека? Это же нелогично, противоестественно...

- Господа, я делаю вам предупреждение...

- Аня передавала тебе привет. У нее все в порядке. Чувствует она себя хорошо...

- Господа, второе предупреждение...

- Мамочка, когда увидишь Аню, скажи, что я виноват перед ней, но тогда я ничего уже не мог изменить...

- Третье предупреждение...

- Передам, Сашенька, обязательно передам...

- Господа, свидание окончено!

- Прости меня, мамочка, прости...

- Конвой! Сорок седьмого назад в камеру!

- Мужайся, сынок, я хлопочу за тебя, будь сильным, мужайся...

- Госпожа Ульянова, пожалуйте на выход...

- Спасибо, мамочка, спасибо, милая, родная...

- Конвой!.. Вы что там, спите?

- Держись, Сашенька, я все время думаю о тебе. Я с тобой. Мы все с тобой...

 

2

Железная дверь камеры, лязгнув, захлопнулась за спи-пой. Поворот ключа. Шаги по коридору. Гулкие, стихающие. Звук еще одной, далекой двери. И все. Тишина...

Опять тишина.

Снова тишина.

Еще раз тишина.

В сто-ты-сяч-ный раз тишина-а-а-а!..

Он сдавил уши руками, закрыл глаза. Замер. Напрягся. Затаил дыхание.

Отнял руки...

Немой грохот ударил по перепонкам. Беззвучный обвал скатился в отдалении и погас. Тишина. Мертвая тишина. Пустыня звука.

Спазма сдавила дыхание. Перехватило горло. Стыло заныли виски. Не открывая глаз, усталой ощупью нашел стол, сиденье, опустился, прислонил затылок к холодному камню стены.

Мама...

Боже, что сделалось с ней с тех пор, когда он видел ее последний раз! Как она постарела! И все это из-за него. Сначала смерть папы, теперь его арест, суд... А что будет, если вынесут тот приговор, который ему грозит? Выдержит ли она? И что станет с младшими, если случится что-нибудь с ней самой? Опека? Приют? Сиротский дом?.. И это после того, как всего каких-то полтора года назад вся губерния завидовала счастью и благополучию их семьи... Отец - уважаемый человек в округе, один из лучших педагогов Поволжья. Мать - прекрасная хозяйка, душа семьи, музыкантша, умница. Сын в Петербурге выходит на профессора.

А теперь?

Он открыл глаза. Сводчатый каменный потолок угрюмо нависал над головой. Толстые прутья двойной решетки перечеркивали свет в окне. Стены сдвигались, душили, сдавливали.

Что же будет, что будет?..

Допросы окончены. Вот уже десять дней его никуда не выводят из камеры, сегодня - одиннадцатый. Десять дней уже ничего не было, кроме свидания с мамой. Значит, скоро суд. Суд - и конец...

Какое сегодня число?.. Вчера был его день рождения. Значит, сегодня - 1 апреля. Сколько осталось жить? Месяц? Два?.. А может быть, все-таки дадут каторгу?

Сегодня первое апреля.

Значит, исполнился ровно месяц, как он в тюрьме: арест произошел 1 марта. Только месяц...

Каков же итог? Пожалуй, программа, намеченная после первого допроса, выполнена. Линия выдержана твердо. Он не увеличил вины ни одного из участников дела. Наоборот, всеми силами старался выгородить Ананьину, Новорусского и Шмидову. Приговор покажет, насколько удалось это сделать.

Но что самое главное - удалось включить в протоколы допроса политическое кредо фракции. Теперь на суде, если их снова попытаются представить перед обществом как группу экзальтированных террористов, он в любую минуту может потребовать прочитать страницы дела, на которых изложены их общественные взгляды.

Программу партии теперь из дела не выкинешь! Ее будут переписывать всякие писари, секретари, столоначальники. Она останется! И когда-нибудь, в будущем, люди узнают...

Дверь загремела, лязгнул засов. Вошел дежурный офицер, за ним - надзиратель и двое солдат с примкнутыми штыками.

- Встать, - протяжно и словно бы нехотя сказал офицер и сонно посмотрел на Сашу. - Для вручения обвинительного заключения вам надлежит следовать за мной.

Один солдат встал впереди, второй - сзади. Офицер одним глазом оглядел Сашу, поправил воротник его арестантского халата, повернулся к надзирателю.

- Дайте ему гребенку, пусть причешется.

Саша провел несколько раз гребенкой по коротким волосам, вернул ее надзирателю.

- На выход, - скомандовал офицер все тем же ленивым и вялым голосом.

На этот раз пошли совсем не в ту сторону, куда обычно водили на допросы. Несколько раз надзиратель, гремя огромной связкой ключей, открывал и закрывал массивные двери. Солдаты и офицер, пока тюремщик возился с замками, со скучающим, безразличным видом стояли рядом. «И как ему только удается так быстро находить нужные ключи? - думал Саша, наблюдая за ловкими движениями надзирателя. - Ведь это тоже призвание нужно иметь, чтобы добровольно заточить себя на много лет в этот мрачный могильник. Впрочем, сюда, в главную тюрьму России, по всей вероятности, подбирают особых людей, «специалистов». Сюда просто так не попадешь».

Вошли в низкое темное помещение. Солдаты, сделав полуоборот, отошли в сторону. Из-за длинного стола, покрытого зеленой в чернильных пятнах скатертью, поднялось несколько человек: ротмистр Лютов, Котляревский, комендант крепости Ганецкий и еще двое незнакомых в черно-зеленых вицмундирах чиновников Правительствующего Сената. Один из незнакомцев, по виду самый моложавый, с глубокой вертикальной складкой между бровями и пристальным взглядом решительных, очевидно, не знающих колебаний глаз взял со стола гербовую бумагу с двуглавым орлом наверху, внимательно посмотрел на Сашу.

- Ваша фамилия?

- Ульянов.

- Имя?

- Александр.

- Отчество?

- Ильич.

- Год рождения?

- 1866-й.

- Место рождения?

- Нижний Новгород.

- Имеете претензии по содержанию в подследственный период?

- Нет, не имею.

- Хотели бы что-либо добавить к материалам следствия?

- Нет.

- Чувствуете себя в настоящий момент физически здоровым? Жалоб нет?

- Жалоб нет.

Моложавый чиновник выгнул плечи, чуть запрокинул назад голову.

- Согласно Высочайшему Повелению, - громко начал он, вкладывая в свои слова особо торжественный смысл, - последовавшему двадцать восьмого марта сего года, а также на основании второго пункта тысяча тридцатой статьи устава уголовного судопроизводства издания 1883 года, сын действительного статского советника Ульянов Александр Ильич предается суду Особого Присутствия Правительствующего Сената с участием сословных представителей.

Чиновник вложил гербовую бумагу в лежавшую на столе коленкоровую папку, взял папку в руки.

- Подсудимый Ульянов, в ходе предварительного следствия вы отказались от предоставляемых вам законом услуг профессиональной защиты. В связи с этим первоприсутствующий по вашему делу сенатор Дейер предложил мне, обер-прокурору сената Неклюдову, в присутствии лиц, для этой цели им уполномоченных, вручить вам все материалы вашего дела, а также обвинительное заключение по делу, составленное на основании документов следствия и дознания... В процессе судебного разбирательства с разрешения господина первоприсутствующего вам предоставляется право на самостоятельную защиту.

Он протянул папку.

Саша молча взял дело.

Ротмистр Лютов, Котляревский, комендант и второй чиновник опустились на стулья. Неклюдов вышел из-за стола, вплотную подошел к Саше.

- В свое время, - медленно заговорил он, - я был учеником вашего отца. Весьма сожалею, что довелось встретиться с сыном Ильи Николаевича при столь прискорбных обстоятельствах. Папенька ваш был образцом выполнения долга перед обществом и отечеством. Видимо, пример его не пошел вам на пользу.

Глаза у обер-прокурора были жесткие, непроницаемые, напористые. «Моралист, - подумал Саша, - праведник в вицмундире».

Неожиданно странное, незнакомое чувство бешено полыхнуло в нем, и он с радостным облегчением ощутил, как распрямляется внутри пружина, сдерживаемая до сих пор с таким трудом.

- Здесь не место для разговоров о пользе отечеству, - зло сказал Саша и посмотрел на Неклюдова с такой ненавистью, что у того невольно прищурились глаза. - Потрудитесь выполнять свои обязанности без нравоучений.

Обер-прокурор не отводил взгляда. В зрачках его загорались зеленые огоньки гончей, почуявшей долгий и в общем-то не трудный, но сладостный гон уже подраненной дичи.

- Ах, вот вы какой! - задумчиво проговорил Неклюдов и смерил Сашу с ног до головы своими внезапно побелевшими глазами. - Ну что ж, я рад, что предварительная характеристика, данная вам людьми, знающими вас лучше, чем я, подтверждается. Очень рад.

Он вернулся на свое место, кивнул дежурному офицеру. Тот сделал знак солдатам, и они с быстротой давно привыкшего к своим обязанностям механизма почти одновременно встали около Саши - один сзади, другой спереди.

- На выход, - ленивым и безразличным голосом скомандовал офицер.

Уходя, Саша успел поймать взглядом лицо ротмистра Лютова. Ротмистр неодобрительно покачивал головой, явно порицая легкомысленную выходку подсудимого Ульянова в адрес обер-прокурора Неклюдова,

 

3

Вернувшись в камеру, Саша отодвинул в сторону оловянную миску с остывшей едой и жадно раскрыл первую страницу дела. Ему не терпелось поскорее узнать, какие же материалы, кроме показаний Канчера и Горкуна, легли в основу обвинительного заключения.

«По указу его императорского величества, - читал он, - предаются суду Особого Присутствия Правительствующего Сената с участием сословных представителей поименованные ниже лица, бывшие студенты Санкт-Петербургского университета:

1) казак Потемкинской станицы области войска Донского Василий Денисьев Генералов - двадцати лет;

2) государственный крестьянин станицы Медведовской Кубанской области Пахомий Иванов Андреюшкин - двадцати одного года;

3) мещанин города Томска Василий Степанов Осипанов - двадцати шести лет;

4) сын надворного советника Михаил Никитин Канчер - двадцати одного года;

5) дворянин Полтавской губернии Петр Степанов Горкун - двадцати лет;

6) купеческий сын Петр Яковлев Шевырев - двадцати трех лет;

7) сын действительного статского советника Александр Ильин Ульянов - двадцати одного года;

8) дворянин Бронислав Иосифов Пилсудский - двадцати лет;

9) дворянин Иосиф Дементьев Лукашевич - двадцати трех лет;

а также:

10) лохвицкий мещанин Степан Александров Волохов - двадцати одного года;

11) дворянин, аптекарский ученик Тит Ильин Пашковский - двадцати семи лет;

12) сын псаломщика, бывший кандидат С.-Петербургской духовной академии Михаил Васильев Новорусский - двадцати шести лет;

13) крестьянка, акушерка Мария Александрова Ананьина - тридцати восьми лет;

14) херсонская мещанка, акушерка Ревекка (Раиса) Абрамова Шмидова - двадцати двух лет;

которые обвиняются в том, что, принадлежа к преступному сообществу, именующему себя террористической фракцией партии «Народная воля», и действуя для достижения его целей, согласились между собой посягнуть на жизнь священной особы государя императора и для приведения сего злоумышления в исполнение изготовили разрывные метательные снаряды, вооружившись которыми, некоторые из соучастников с целью бросить означенные снаряды под экипаж государя императора, неоднократно выходили на Невский проспект, где, не успев привести злодеяние в исполнение, были задержаны чинами полиции 1 марта сего 1887 года;

а также обвиняется екатеринодарская мещанка, народная учительница Анна Андрианова Сердюкова, двадцати семи лет, в том, что, узнав о задуманном посягательстве на жизнь священной особы государя императора от одного из участников злоумышления и имея возможность заблаговременно довести о сем до сведения властей, не исполнила этой обязанности.

Означенные преступления предусмотрены 241 и 243 статьями Уложения о наказаниях.

На дознании и предварительном следствии собранными посредством обысков и осмотров материалами, письменными доказательствами, показаниями свидетелей, оговором самих подсудимых, согласным с обстоятельствами дела, и отчасти признанием некоторых подсудимых установлено:

1. Подсудимый Шевырев 20 ноября 1886 года принес на сходку студентов С.-Петербургского университета по поводу беспорядков 17 ноября 1886 года на Волковом кладбище гектографированное воззвание «17 ноября в Петербурге», от которого и возникла угроза правительству террористическим актом. На вышеозначенной сходке 20 ноября 1886 года впервые были сформулированы террористические цели преступного сообщества, присвоившего себе впоследствии наименование террористической фракции партии «Народная воля». Как показывают материалы дела - признания некоторой части подсудимых и т. д., - автором прокламации «17 ноября в Петербурге» явился бывший в то время студентом естественного факультета С.-Петербургского университета сын действительного статского советника дворянин Симбирской губернии Александр Ульянов...»

Саша поднял голову, прищурился. Так вот откуда начинает господин Неклюдов! Котляревский и Лютов, выполняя, очевидно, прямой приказ самого царя, добивались только одного: выяснить опасность повторного покушения и по возможности предотвратить его. Значит, поединок с отдельного корпуса жандармов ротмистром Лютовым и товарищем прокурора Петербургской судебной палаты Котляревским был поединком с самим царем, с Императором и Самодержцем Всея Руси Александром III Александровичем. Так, так... значит, все эти дни, пока Лютов и Котляревский, торгуя судьбой его, Сашиных братьев в Симбирске, пытались выяснить, для кого предназначалась запасная бутыль нитроглицерина, посланная в Парголово на дачу Ананьиной, Александр III находился в постоянном страхе, что эта запасная бутыль нитроглицерина окажется под его кроватью в Гатчине в виде динамитного снаряда? Ну что ж, это не так уж плохо - продержать государя императора две недели в состоянии страха за свою августейшую жизнь.

Лютов и Котляревский тогда ничего не добились. Успокоить царя, дать точный ответ, что повторного покушения не будет, они не смогли. Господин Неклюдов, уяснив это поражение предварительного следствия, пытается пойти по другому пути. Он хочет нарисовать перед судом более широкую картину заговора, выявить его истоки и корни, дать, так сказать, анализ причин возникновения самого факта террористической угрозы.

Ну что ж, это хорошая зацепка для того, чтобы на суде перевести разговор с мелких и частных технических деталей выполнения покушения на общественные мотивы цареубийства. На этом пути господина Неклюдова следует поддержать. Это будет лишним доказательством социального, а не уголовного направления их организации.

Итак, действительно, с чего все начиналось? Каковы были фактические причины рождения фракции?.. Надо обязательно вспомнить все подробности, чтобы показать на суде, что идеи покушения были не придуманы, не взяты с потолка, а рождены самой жизнью, что взяться за бомбы их вынудило само правительство и те невыносимые условия общественной русской жизни, которые создало это правительство.

Саша отодвинул папку с делом, закрыл глаза. В памяти замелькали разрозненные картины событий того дня, 17 ноября, на Волковом кладбище. Он отчетливо увидел серую шеренгу полицейских перед решеткой кладбища, взмыленные морды казачьих лошадей, сочувственные лица в толпе горожан и, наконец, тех, кем были вызваны все эти события, - большую группу студентов и слушательниц высших женских курсов, пришедших на Волково кладбище, чтобы отслужить панихиду в память о двадцатилетии со дня смерти Добролюбова...

Нет, господин обер-прокурор, пожалуй, истоки и корни начинаются не здесь, а гораздо раньше. Несмотря на всю вашу проницательность и опытность в подобных делах, вы не знаете и не можете знать истинных причин возникновения революционных настроений в среде петербургского студенчества. Вряд ли вашему чиновничьему воображению и соображению доступна картина, а тем более широкая, рождения чувства социального протеста в образованной части русского общества, в ее наиболее критически мыслящих кругах...

 

Глава одиннадцатая

 

1

Высокий, гулкий зал.

Мраморная колоннада.

Фронтоны.

Портики.

Фигурные окна. Лепные карнизы.

Сводчатые потолки.

Люстры.

Бра.

Барельефы. Настенные росписи, изображающие равенство всех перед судом, а суда - перед законом.

Суд. Особое Присутствие Правительствующего Сената. Высшая судебная инстанция Империи. Лучшая зала для правосудия в Санкт-Петербурге. Самое величественное помещение.

Античность. Готика. Классицизм. Торжество геометрии и искусства. Смешение стилей: сурового, мужественного - дорического, стройного, изящного - ионического, просветленного - коринфского с элементами эллинизма.

И Справедливая Женщина с завязанными глазами - Фемида. Богиня правосудия. Молодая полногрудая древнегреческая дама. Стоит в высокой белой нише с чашами весов в руках. Кроткая, мудрая, женственная.

А по обеим сторонам кроткой богини - двое городовых. Судебные приставы. Усы - вразлет, бороды - настежь. Ремни, портупея. Густая завеса крестов и медалей поперек мундиров. Тяжелые рукоятки шашек - палашей. В глазах - обязательная готовность отдать жизнь за портрет напротив.

А портрет напротив - не просто портрет. Такой величины портретов не бывает. Два с половиной метра в ширину, восемь - в высоту. Парус, а не портрет.

И человек, изображенный на парусе во весь рост, - не просто человек, а...

...Мы, Александр Третий,

Император и Самодержец

Всероссийский,

Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский;

Царь Казанский,

Царь Астраханский,

Царь Польский,

Царь Сибирский,

Царь Грузинский,

Царь Херсонеса Таврического,

Государь Псковский и Великий Князь Смоленский,

Литовский,

Волынский,

Подольский и Финляндский;

Князь Эстляндский,

Лифляндский,

Курляндский и Семигальский,

Самогитский,

Белостокский,

Карельский,

Тверский,

Югорский,

Пермский,

Вятский и иные низовские земли Повелитель;

Кабардинские земли и Армянские области Обладатель,

Черкасских и иных Горских Князей Наследный Государь;

Наследник Норвежский,

Герцог Шлезвиг-Голштинский и Ольденбургский,

и прочая,

и прочая,

и прочая...

Вот кто изображен во весь рост на двадцати квадратных метрах парусной холстины.

Александр Александрович Романов, по прозвищу «мопс».

Семейный человек.

Отец пятерых детей.

В любимом Преображенском мундире.

С лентой ордена Андрея Первозванного через плечо.

В сапогах.

- ...Подсудимый Ульянов, подойдите ближе к барьеру.

«Какие нелепые слова, - думал Саша, - мы, Александр Третий, обладатель и повелитель... И почему нужно обожествлять этого человека в сапогах, с усами? Ведь только за одну эту величину портрета, оскорбляющую эстетическое достоинство любого порядочного человека, можно возненавидеть царя...»

- ...Ульянов, вы слышите меня?

Саша перевел взгляд на кресло сенатора. Председатель суда первоприсутствующий сенатор Дейер, перегнувшись через стол и изломав золотое шитье мундира, вопросительно смотрел на подсудимого, который пристально разглядывал портрет царя. Что с ним происходит, с этим Ульяновым? Угрызения совести?.. Прекрасно. Значит, подсудимый в подавленном состоянии. А это всегда помогает правильно вести судебное заседание.

- Ульянов, вы слышите меня или я должен посылать вам свои вопросы в письменном виде с нарочным?

- Я слышу вас, господин сенатор.

- Подойдите ближе к барьеру.

Дейер сделал приглашающий жест рукой.

Саша шагнул вперед, твердо взглянул в публику. Все те же лица: генералы, чиновники, сановные дамы. Несколько физиономий неопределенного вида. И мама... В самом последнем ряду.

- Подсудимый Ульянов, - голос Дейера звучал под сводами высокого зала торжественно и строго, - вы признаете себя виновным по существу предъявленных вам обвинений?

Саша посмотрел в последний ряд. В маминых глазах - тоска, мука, мольба, надежда... Но чем он может облегчить ее горе сейчас? Чем может помочь ей, стоя один против этих расшитых золотом сенаторов - членов суда, этих словно нарочно подобранных мордастых сословных представителей? (Подсудимых вводили в зал судебного заседания для допроса по одному.)

- Ульянов, вы что же на самом-то деле, плохо слышите, что ли? У вас что же, плохо со слухом?

- Я признаю себя виновным по существу предъявленных мне обвинений.

Черная наколка на белой маминой голове дрогнула и наклонилась.

Первоприсутствующий устроился поудобнее в кресле, переложил на столе перед собой бумаги с места на место.

- Вы были в Петербургском университете? - голос Дейера звучал теперь уже менее строго и даже несколько снисходительно.

- Да, я был в Петербургском университете.

- Уже на четвертом курсе?

- На четвертом курсе.

- Несмотря на ваши молодые годы?

- Да, я был на четвертом курсе.

- Вы кончили курс в Симбирской гимназии?

- Да, в Симбирской гимназии.

- Ваши братья в настоящее время тоже обучаются в Симбирской гимназии?

- Да, они обучаются в той же гимназии.

- Имеете матушку?

Сенаторы и сословные представители, заскрипев креслами, оборотились к последнему ряду. Легкий шелест в публике - сановные дамы, придерживая разноцветные шляпки, с любопытством лорнировали одиноко сидящую у входных дверей немолодую женщину в темном платье.

И вдруг Саша увидел, как черная наколка на белой маминой голове поднялась вверх. Мама смотрела на него сквозь шелестящий, любопытствующий, шушукающийся зал твердыми, ясными, добрыми глазами.

«Мужайся, мужайся, - прочитал он в ее взгляде, - будь самим собой, не думай сейчас ни о чем, кроме как о своем достоинстве и своих убеждениях».

Саша положил руки на барьер, стиснул пальцами деревянные перила и почувствовал, как все внутри у него мускулисто подбирается и сжимается в уверенную, надежную пружину.

- Да, у меня есть мать, - неожиданно громко даже для самого себя и почти вызывающе заговорил он, и зал, и все члены суда, привлеченные этой необычной интонацией, с шумом повернулись теперь уже в его сторону. - Да, у меня есть мать, - продолжал Саша, - вдова действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова, бывшего директора народных училищ Симбирской губернии, Мария Александровна Ульянова.

Пауза разлилась по залу внезапной тишиной. Только усато сопели около незрячей Фемиды мамонтообразные судебные приставы.

Первым нарушил тишину Дейер. Погладив пальцами подбородок, он снова переложил бумаги на столе перед собой с одного места на другое, взглянул на Сашу, прищурился.

- Скажите, подсудимый, в гимназии вы содержали себя на свои средства?

- Нет, в гимназии я содержался на средства отца.

- А в университете?

- Тоже... Впрочем, одно время я имел урок, который давал мне некоторые средства, но это длилось недолго.

- Значит, и в гимназии, и в университете вы содержались на средства своих родителей?

- Да.

- У вас большое семейство?

- Семеро.

Дейер удовлетворенно, как будто он выявил только что такие факты, о существовании которых до этой минуты никому ничего не было известно, откинулся на спинку кресла.

Сидевший справа от него подслеповатый сенатор Ягн, испросив предварительно у председательствующего разрешения, вопросительно направил на Сашу лорнетку.

- Значит, в Петербурге, Ульянов, вы уже четыре года?

«Что же, он спал все время до этого? - подумал про себя Саша и усмехнулся. - Впрочем, сенаторское кресло, особенно здесь - под сенью окруженной городовыми Фемиды, вполне подходящее для сна место».

- Да, я уже четыре года в Петербурге.

- И что же, все эти четыре года старались навербовать себе сообщников? Или все-таки первые годы провели в учении?

Голос у Ягна был старческий, въедливый, дребезжащий.

- Все четыре года, проведенные в Петербурге, я занимался теми науками, для которых поступил в университет. Свидетельства о моем участии в занятиях, скрепленные ведущими профессорами естественного факультета, вы легко обнаружите в материалах дела, господин сенатор.

- Все ваши профессора, несмотря на оказанную им высокую честь воспитания юношества, совершенно не исполняют своих обязанностей!

- Что же касается до вербования сообщников, - продолжал Саша, не обращая внимания на гневную филиппику государственного старца, - то я этого не делал и в последнее время.

- Все, все до единого! До единого!

Ягн бросил на стол лорнетку и обиженно замолчал.

- У вас больше нет вопросов? - Дейер наклонился к самому уху Ягна.

- У меня есть вопросы.

Сенатор Окулов - плотный, с седым бобриком коротко остриженных волос, с вислыми щеками - сверлил Сашу злыми, пронзительными, маленькими, черными глазами.

- Объясните суду, Ульянов, как вы попали в кружок? Кто был посредником?

- В этом деле не было никаких посредников, господин сенатор.

- Каким же образом сделалось ваше знакомство со злоумышленниками?

- Я сам сходился с людьми.

- С кем именно?

- С Генераловым, Андреюшкиным, Лукашевичем, Говорухиным...

- Пилсудского и Пашковского знали?

- С Пилсудским я познакомился только по поводу печатания программы. Пашковского я не знал совсем.

- А с Шевыревым и Говорухиным давно были знакомы?

- С прошлого года.

- Вы знали, где живет Говорухин?

- Знал.

- Часто бывали у него?

- Часто.

- Говорухин жил вместе со Шмидовой?

- Да.

- Шмидова была с ним в таких отношениях, что могла знать все, что делает Говорухин?

- Нет, совсем не в таких отношениях. Они были просто соседями по квартире. Говорухин не доверял ей никаких своих дел.

- Вы утверждаете это?

- Утверждаю.

- А вам никогда не случалось, придя на квартиру Говорухина и не застав его дома, оставить что-либо Шмидовой для передачи Говорухину?

- Нет, не случалось.

Окулов, сделав какую-то пометку в своих бумагах, кивнул седым бобриком председательствующему, как бы говоря, что у него вопросов больше нет.

Дейер посмотрел на сидящих с обоих краев сенаторов - налево, на Бартенева (тот покачал головой, вопросов нет), и направо, на Лего (у Лего вопросов тоже не было) , после чего начал задавать вопросы сам.

- Скажите, подсудимый, какого числа уехал за границу Говорухин?

- Двадцатого февраля.

Саша посмотрел на маму. Она снова сидела, опустив голову, держа около рта носовой платок. Бедная мама, зачем ей сидеть здесь и слушать все эти крючкотворные вопросы давно уже выживших из ума сенаторов, единственная цель которых - увеличить степень вины второстепенных участников дела: Шмидовой, Ананьиной, Пашковского, Пилсудского, Сердюковой, Новорусского.

- Ульянов, из материалов дела следует, что провожали Говорухина за границу именно вы.

- Да, провожал Говорухина я.

- Почему Говорухин уехал за границу?

- Вследствие того, что он был причастен к замыслу на государя.

Саша взглянул на царский портрет. Курносое лицо Александра III было откровенно вздорно и тупо... «И что за рабская привычка называть государем этого посредственного, ничтожнейшего человека?..»

- Но ведь и вы были причастны к этому замыслу, однако же вы не уехали.

- Это было дело каждого - уезжать или оставаться.

- Позвольте, но какое же было основание вам и другим лицам, принимавшим участие в заговоре, оставаться в Петербурге, а Говорухину спасаться за границу? Как вы позволили ему уехать? Ведь он же был вашим соучастником! Он оставил вас здесь, а сам удрал за границу!

- Не он нас оставил, а мы остались сами.

Первоприсутствующий с досадой отодвинул от себя бумаги.

- Ничего не понимаю. Все-таки вы что-то скрываете, Ульянов. Этот непонятный случай с отъездом Говорухина за границу был отмечен еще следствием.

- Я ничего не скрываю, господин сенатор.

- Но почему же именно Говорухину выпала столь счастливая доля избежать преследований, а остальным, гораздо более молодым, остаться здесь? Почему?

Саша посмотрел на Дейера, устало опустил глаза.

- Вам этого не понять. Первоприсутствующий заерзал в кресле.

- Вы объяснитесь лучше, так и я пойму.

Саша нашел мамины глаза, вздохнул, сделал неуловимое движение головой, как делал это всегда в детстве, когда просил прощения за что-нибудь, потом медленно перевел взгляд на Дейера.

- Уехать, господин сенатор, мог каждый. Всякий, кто хотел. И остаться тоже... Уехал один Говорухин.

- Ну так что из этого?

- Мне больше нечего добавить к своим объяснениям.

Первоприсутствующий развел руками.

- И вы думаете, что объяснили вразумительно? Мне, например, по-прежнему ничего не понятно.

Он склонился к Ягну - старик презрительно сморщился. Окулов неопределенно пожал плечами. Бартенев и Лего в ответ на вопросительный взгляд первоприсутствующего согласно закивали головами. (Саша заметил, что и Бартенев, и Лего соглашались с председателем суда во всем. Было похоже на то, что дела они почти не знали и были назначены в процесс в самую последнюю минуту. Ягн вмешивался в допрос по вредности характера. Окулов же, по-видимому, хорошо ознакомился со всеми протоколами допросов. Могло быть и так, что первоначально именно его намечали первоприсутствующим, но потом по каким-то соображениям заменили Дейером.)

Именно Окулов и продолжил допрос.

- Подсудимый, вы были хороши с Говорухиным?

- Да.

- А с Шевыревым?

- И с Шевыревым хорош.

- А с кем больше?

- С обоими одинаково.

- Средства для отъезда Говорухина за границу доставали вы?

- Я.

- Где вы взяли деньги?

Саша посмотрел на маму. Мама прикрыла глаза, как бы давая понять, что он может ни в чем не стеснять себя ее присутствием. Но разве может он сейчас, при ней, сказать, что, для того чтобы выпроводить за границу Говорухина, неровное поведение и нервные припадки которого в последние дни перед покушением могли сорвать все дело, ему, Саше, пришлось заложить свою золотую медаль, полученную на третьем курсе за сочинение по зоологии? Ведь чтобы он мог закончить это сочинение, мама в прошлом году даже не известила его о смерти отца...

- Господин сенатор, мне бы не хотелось сейчас отвечать на этот вопрос. Если необходимо, я могу сделать это письменно.

Окулов переглянулся с Дейером. Первоприсутствующий степенно кивнул. Окулов сделал пометку в бумагах, поймал Сашины глаза цепким, колючим взглядом.

Окулов. Из материалов дела следует, что теоретическая часть программы вашей партии была гектографирована, не так ли?

Саша. Да, это так.

Окулов. Кто же гектографировал?

Саша. Я.

Окулов. Вы один?

Саша. Один.

Седой окуловский бобрик недоверчиво качнулся из стороны в сторону.

- Но гектографировать - это не такое простое дело. Я знаю.

Саша молчал.

- Вам помогал кто-нибудь?

Саша. Был еще один человек.

Окулов. Он находится в числе лиц, обвиняемых по настоящему делу?

Саша. Нет.

Окулов. Как его фамилия?

Саша. Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

Окулов. Назовите его имя!..

«А этот Окулов, пожалуй, наиболее опасный противник, - подумал Саша. - Он самый изощренный, самый коварный. Несомненно, карьерист. И именно по юридической линии... Дейер - тот царедворец, шаркун. Ягн - живой покойник. Лего, по всей вероятности, страдает каким-то недугом. Бартеневу безразлично все на свете. Значит, все внимание должно быть сосредоточено на Окулове».

Окулов. Лицо, помогавшее вам гектографировать, давно состояло с вами в знакомстве?

Саша. Я отказываюсь отвечать.

Окулов. Этот человек был студентом университета?

Саша. Мне бы не хотелось отвечать и на этот вопрос.

Окулов. Вследствие чего же?

Саша. Вследствие моих личных убеждений, господин сенатор.

Он не увидел, а скорее почувствовал какое-то движение в последнем ряду. Бросил быстрый взгляд в мамину сторону. Мама любовалась, гордилась им. «Спасибо, мамочка, - еле приметно кивнул Саша, - спасибо».

Между тем Дейер, перегнувшись через ручку кресла, что-то быстро говорил Окулову. Первоприсутствующему не нравилось, что Окулов задает слишком много вопросов, оттесняя таким образом его, Дейера, председателя присутствия, на второй план.

Окулов, пожав плечами, согласился с Дейером. Первоприсутствующий выпрямился, поднял вверх подбородок.

- Скажите, Ульянов, а с Шевыревым вы давно были знакомы?

- С осени прошлого года.

- А вот Шевырев показывает, что вы знакомы с весны 1886 года.

- Вполне может быть. Я просто запамятовал.

Дейер. Вы имели какой-нибудь особый повод познакомиться с ним? Или это произошло случайно? Может быть, сам Шевырев проявил инициативу при вашем знакомстве?

Саша. Мы познакомились случайно, просто встречаясь в университете.

«А Дейер-то гораздо прямолинейнее, чем Окулов. Ну зачем ему нужно знать, как я познакомился с Шевыревым? Ведь Шевырев проходит по делу вместе со мной. А Говорухин на свободе... Но если его возьмут, то благодаря умело заданным господином Окуловым вопросам и против Говорухина уже готово обвинительное заключение...»

Первоприсутствующий, наморщив лоб, внимательно разглядывал подсудимого.

«Сейчас подсунет какую-нибудь каверзу...»

Дейер. А вы посещали Шевырева на его квартире?

Саша невольно улыбнулся. Нет, господин Дейер явно не очень высокого полета птица. И все, что он спрашивает, это только для секретаря, для протокола, чтобы создать видимость объективного судебного разбирательства.

Саша. Нет, я не посещал Шевырева на его квартире.

Дейер. Но вы же знали, где живет Шевырев?

Саша. В последнее время он жил в Лесном.

Дейер. А раньше где он жил?

Саша. На Васильевском острове.

Дейер. В какой линии?

Саша. В пятой или шестой.

Дейер. Ага, Ульянов! Если вы так хорошо помните адрес Шевырева, значит, наверняка вы бывали у него.

Саша. Как раз я не очень хорошо знаю адрес Шевырева. Я даже линии его точно не помню.

Дейер. Так вы бывали на квартире у Шевырева или нет?

Саша. Кажется, был один раз. Не больше.

Первоприсутствующий снова собрал морщины на лбу. В это время член Особого Присутствия сенатор Бартенев зевнул так широко и так сладко, что в публике даже прошелестел смешок. «Ну зачем же он так долго мучает всех этих расшитых золотом сенаторов? - думал Саша, глядя на Дейера. - Ведь Бартенев давно хочет спать. Ягн тоже хочет спать, Окулов обижен полученным замечанием, Лего нужно принять лекарство. Да и публика устала...»

- Скажите, Ульянов, - первоприсутствующий придумал наконец вопрос, - к моменту знакомства с Говорухиным и Шевыревым вам известен был их образ мыслей?

- Да, известен.

- И он совпадал с вашими взглядами?

- Да, совпадал.

Бартенев сидел, положив локти на стол, кулаками задавливая зевоту. Положение за судейским столом складывалось донельзя неприличное. Дейер пошептался с Ягном, с Окуловым, с Лего, строго посмотрел на Бартенева.

- Объявляется перерыв заседания Особого Присутствия Правительствующего Сената, - высоким голосом возвестил Дейер. - После перерыва допрос подсудимого Ульянова будет продолжен.

Сзади, топая сапогами, подошли судебные приставы. Саша взглянул на маму, несколько раз кивнул головой. Мама поднялась с места, заторопилась по проходу к барьеру, уронила белый платок...

Пристав положил сзади на плечо тяжелую ладонь. Саша отвернулся от решетки и, сгорбившись, вышел из зала.

 

Глава двенадцатая

 

1

- Особое Присутствие Правительственного Сената продолжает допрос подсудимого Ульянова...

Дверь из зала заседаний Особого Присутствия в комнату, где содержатся подсудимые, чуть приоткрыта. Слышно, как сдержанно перешептывается публика, с шумом отодвигают громоздкие кресла с высокими спинками сенаторы, как рассаживаются на своих местах сословные представители.

Саша оглядел комнату. Сгорбленный Шевырев, бледный Канчер, растрепанный Горкун, унылый Волохов. Только Осипанов сидит между жандармами прямо и строго, ни тени раскаяния на его лице.

Генералов и Андреюшкин напряженно внимательны. Новорусский растерян, подавлен. Красавец Лукашевич улыбается немного натянуто и удрученно, но все равно - никакие испытания, ни уже принятые, ни будущие, не могут изменить его гордой, независимой осанки.

- Прошу ввести подсудимого Ульянова, - скрипит за дверью голос Дейера.

Слоновья поступь судебных приставов, и вот они вносят в комнату свои неправдоподобно огромные фигуры - седые с желтизной бороды государственно лежат на крестах и медалях, непримиримо скрипят ремни амуниции, в глазах - не ослабевающая ни на секунду преданность престолу и вере, готовность в любую секунду умереть по приказу вышестоящих начальников.

Саша встал. Тотчас же все глаза поднялись на него.

Осипанов и Генералов смотрят твердо, надежно, Пахом Андреюшкин - неопределенно; все остальные по-разному - испуганно, безразлично, боязливо, виновато (это Канчер).

- Пожалуйте в залу Присутствия, - важно, с достоинством басит один из приставов.

И Саша, подняв голову, идет в зал заседания Особого Присутствия.

Мама сидит на старом месте - в последнем ряду около двери. Сенаторов за столом только четверо - Бартенева, очевидно, отправили спать. Не хватает и одного сословного представителя - котельского волостного старшины Васильева. Чувствуется, что судьи плотно пообедали, выпили (красноносый котельский старшина, по всей видимости, переложил, и его отправили вслед за Бартеневым отсыпаться), исчезло болезненное выражение с кислой физиономии Лего, даже старикашка Ягн и тот приободрился. Публики, естественно, поменьше - заседание вечернее.

- Подсудимый Ульянов, - скрипит Дейер, - вы готовы к продолжению допроса?

Саша кивает.

- К суду претензий не имеете?

- Нет.

- Возобновляем допрос подсудимого Ульянова, - протяжно объявляет Дейер и тут же, опасаясь, что Окулов перехватит инициативу, сам задает первый вопрос: - Скажите, подсудимый, когда вы познакомились с метальщиками - Генераловым, Андреюшкиным и Осипановым?

Саша. С Генераловым я познакомился осенью прошлого года...

Дейер. С Андреюшкиным? Саша. В декабре.

Дейер. С Осипановым?

Саша. С Осипановым я виделся только один раз, двадцать пятого февраля.

Дейер удивленно поднял брови.

- Неужели всего один раз? Этого не может быть.

- И тем не менее это так.

- Значит, Осипанова видели только один раз?

- Один раз.

- Но фамилию-то его раньше слышали?

- И фамилии не слышал.

- Но вам же говорили, что существует лицо, готовое принять на себя метание снаряда?

- Говорили. Но фамилии при этом не называли.

Дейер задумался. Сенатор Окулов зашелестел бумагами. Первоприсутствующий, как бы спохватившись, снова начал задавать вопросы.

Дейер. Когда вы познакомились с Канчером?

Саша. В январе этого года.

Дейер. А с Горкуном?

Саша. Приблизительно в то же время.

Дейер. И с Волоховым тогда же?

Саша. Нет, с Волоховым позже, в феврале.

Окулов. Господин председатель, прошу прощения... Скажите, Ульянов, вам приходилось бывать на квартире Горкуна?

Саша. Приходилось.

Окулов. С какой целью?

Саша. Сейчас уже не помню...

Окулов. Я могу напомнить вам... Вы принесли туда гектографированные прокламации о событиях семнадцатого ноября в Петербурге на Волновом кладбище. Когда вы хотели отслужить панихиду в память литератора Добролюбова. Припоминаете?

Саша. Припоминаю...

Окулов. Какого числа это было?

Саша. Не помню.

Окулов. И опять же я могу напомнить вам. Это было двадцатого ноября. Это число указано в обвинительном заключении.

Дейер. Да, да, совершенно правильно. Именно двадцатого ноября произошла ваша сходка. Кто еще, кроме Горкуна, принял участие в ней?

Саша. Был еще Канчер...

Дейер. И еще?

Саша. Был еще один человек, но фамилии его я не знал.

Дейер. Принесенные вами прокламации были прочитаны на сходке?

Саша. При мне - нет.

Дёйер. Что же происходило при вас?

Саша. При мне прокламации раскладывались в конверты...

Дейер. И дальше?

Саша. На конвертах были надписаны адреса, по которым рассылались прокламации.

Дейер. Откуда же вы взяли адреса?

Саша. Я принес адрес-календарь, в котором были помечены лица, которым следовало распространить прокламации.

Дейер. Канчер и Горкун принимали участие в распространении?

Саша. Да.

Окулов. Следовательно, с ваших слов можно считать установленным, что знакомство с Горкуном у вас состоялось в ноябре прошлого года, а не в январе нынешнего, как вы изволили утверждать только что. Не так ли?

Саша. Так...

Окулов. Следовательно, вы вводили суд в заблуждение, сокращая срок своего преступного влияния на Петра Горкуна?

Саша. Я оговорился…

Дейер. Скажите, Ульянов, а кто указал вам на Канчера как на лицо, которое может распространять прокламации?

Саша. Сейчас уже не помню.

Дейер. Может быть, Шевырев?

Саша. Может быть, но точно сказать не могу.

Дейер. Вы бывали на квартире у Канчера?

Саша. Бывал.

Дейер. Часто?

Саша. Раза два-три...

Дейер. Что же привело вас к нему в первый раз?

Саша. Необходимость поездки Канчера в Вильну.

Дейер. Вы сами сказали Канчеру, что ему нужно ехать в Вильну?

Саша. Нет, ему сказал об этом Шевырев.

Дейер. Вы снабдили Канчера какими-либо письмами?

Саша. Нет.

Дейер. Деньгами?

Саша. Нет.

Дейер. Зачем же тогда приходили?

Саша. Чтобы удостовериться, уехал он уже или еще нет.

Дейер. Кто же вам сообщил, что Канчер уже уехал?

Саша. Горкун.

Дейер. Волохова в это время тут не было?

Саша. Не было.

Сенатор Лего, проведший первую часть допроса подсудимого Ульянова в грустных раздумьях о своем больном желудке, после обеда немного вздремнул с открытыми глазами (сенатор умел это делать совершенно незаметно для окружающих). Сон утолил боль. Ко второй части допроса Ульянова Лего уже стал прислушиваться. Подсудимый нравился ему: чистый, пылкий юноша из хорошей семьи, открытое, умное лицо, ответы дает быстро, четко, уверенно. Лего решил поучаствовать в допросе Ульянова. Он придвинул к себе дело, перелистал несколько страниц.

- Господин председатель, у меня есть вопрос к подсудимому, - неожиданно тонким, почти женским голосом обратился он к Дейеру.

- Пожалуйста, господин сенатор, - наклонил в его сторону голову первоприсутствующий и злорадно покосился на Окулова: конкуренции со стороны полоумного Лего можно было совершенно не опасаться - все знали, что сенатор Лего давно уже выжил из ума, и в процессы Особого Присутствия его назначали каждый раз как бы только для того, чтобы все пять сенаторских кресел (число, определенное для Особого Присутствия самим государем) были заняты полностью.

- Ну-ка, ну-ка, подсудимый, - весело запищал Лего, - ответьте-ка нам на такой вопросик: а зачем это понадобилось подсудимому Канчеру ездить в Вильну?

Сдерживая улыбку, Саша вопросительно взглянул на Дейера: отвечать или нет? Ведь причина поездки Канчера в Вильну выяснена следствием до мельчайших подробностей.

- Отвечайте, подсудимый, - голос Дейера напыщенно важен, первоприсутствующему все равно, о чем спрашивает Лего, лишь бы нейтрализовать на время дотошного Окулова, который знает дело, кажется, не хуже его самого, первоприсутствующего.

Саша. Канчер ездил в Вильну за азотной кислотой.

Лего. За азотной кислотой? Вот еще вздор какой! Зачем же ездить за азотной кислотой в Вильну, когда ее и в Петербурге полным-полно!

Саша. Покупка большого количества азотной кислоты в Петербурге могла привлечь к себе внимание.

Лего. А в Вильне вы не привлекли к себе внимания?

Саша. В Вильне кислоту нам передал знакомый человек.

Лего. То есть он передал ее Канчеру?

Саша. Да, Канчеру.

Лего. А как же она попала к вам?

Саша. Я встретил Канчера на вокзале и взял у него ее.

Лего. В самом деле?

В зале откровенно похохатывали. Не столько над бессмысленностью вопросов Лего, сколько над его петушиным голосом. Дейер понял, что, дав возможность Лего так долго самостоятельно разговаривать с подсудимым, он превысил ту норму времени, которая была необходима для юмористической паузы и самого суда, и зрительного зала. Пора было выводить Лего из разговора.

- Скажите, Ульянов, - бесцеремонно перебил Дейер Лего, - когда вы познакомились с Новорусским?

- В ноябре или декабре прошлого года. Точно не припоминаю.

- При каких обстоятельствах?

- На одном из студенческих вечеров.

- Именно на этом вечере Новорусский и предложил вам давать уроки брату жены?

- Нет, об этом разговор был позже.

- Какой повод был Новорусскому предложить вам давать уроки сыну Ананьиной именно на даче в Парголове?

- Он, по-видимому, искал репетитора и слышал, что я тоже ищу такого рода уроки.

- После вашего отъезда из Парголова на дачу Ананьиной была привезена еще одна партия азотной кислоты. Новорусский знал человека, привезшего эту новую партию кислоты?

- Нет, не знал.

- В чем была привезена новая кислота?

- В бутыли.

- Больших размеров?

- Фунтов на десять, на двенадцать.

- Вы предупредили Новорусского или Ананьину, что привезут эту бутыль?

Саша взглянул на маму. Мария Александровна смотрела в ту сторону, где сидели защитники. Один печальный вопрос был в ее взгляде: неужели ничего нельзя сделать, чтобы хоть как-то ослабить или смягчить злую последовательность, жестокую логику этих безжалостных вопросов, которые с механической неутомимостью задавали ее сыну сановные бессердечные люди, сидевшие за председательским столом?

Дейер. Значит, вы отказываетесь отвечать на этот вопрос? Ну что ж, дело ваше...

Саша. Я ответил, вы просто не расслышали.

Дейер. Мария Ананьина знала ваш адрес в Петербурге?

Саша. Знал Новорусский.

Дейер. И что же, ни Новорусский, ни Ананьина не сделали попытки вернуть вам азотную кислоту, оставшуюся на даче?

Саша. Я не просил их об этом.

Дейер. Но ведь они знали, что вы больше не вернетесь в Парголово?.. Подумайте, Ульянов. От вашего ответа зависит очень многое для судьбы Ананьиной и Новорусского.

Сказав это, Дейер невольно поморщился. Такие предупреждения суд, безусловно, не должен делать допрашиваемому. Это ошибка.

Первоприсутствующий скосился налево. Окулов сидел, наклонив голову. Седой бобрик его коротких волос вместе с ушами несколько раз двинулся вперед и назад.

«Окулов, несомненно, отметил мою промашку, - подумал Дейер, - нужно немедленно нейтрализовать его. Если он сейчас полезет задавать вопросы - черт с ним, пускай задает!»

Саша. Я не говорил Новорусскому, что больше не вернусь в Парголово.

Дейер. Разве вы не видели его после отъезда с дачи?

Саша. Нет, не видел.

Дейер. А с Ананьиной вы при отъезде, естественно, говорили о чем-нибудь?

Саша. Да, говорили.

Дейер. Следовательно, через Ананьину мог знать Новорусский, что вы больше не вернетесь?

Саша. В последнем разговоре с Ананьиной я не сказал ничего определенного по поводу своего возвращения.

Дейер устало откинулся на спинку кресла. Черт возьми! Изворотливость этого Ульянова сделала бы честь любому адвокату.

Он вспомнил про Окулова и с неожиданной для самого себя живостью повернулся к нему.

- Господин сенатор, - голос первоприсутствующего был необычайно приветлив, - у вас, кажется, был какой-то вопрос к подсудимому?

Окулов удивленно взглянул на председателя суда. В чем дело? Что там еще задумала эта старая лиса Дейер? Отчего бы ему быть столь любезным?

«А может быть, он и не заметил моей промашки? - засомневался первоприсутствующий. - Может быть, я напрасно беспокоюсь?»

Окулов. Да, у меня есть вопрос... Скажите, Ульянов, какого числа и где состоялось ваше окончательное соглашение относительно того, каким образом совершить покушение на жизнь государя?

Саша. Это произошло двадцать пятого февраля на квартире у Канчера.

Окулов. Этот день был намечен вами предварительно? Если да, то с кем обсуждали вы время и место вашего собрания?

Саша. Предварительно я ни с кем и ничего не обсуждал. Все вышло скорее случайно, чем намеренно.

Окулов. В чем конкретно выразилась эта случайность?

Саша. Лично я пришел к Канчеру для того, чтобы увидеть Осипанова и прочитать ему террористическую часть нашей программы, которая была составлена незадолго до этого.

Окулов. Вы слышали разговоры участников боевой группы о том, каким порядком они будут держаться во время покушения?

Саша. Да, слышал.

Окулов. Вы все были в одной комнате?

Саша. Сначала в одной, а потом мы с Осипановым перешли в соседнюю.

- Господин председатель суда, разрешите теперь мне задать вопрос подсудимому Ульянову?

По залу прокатился шорох. Все повернули головы влево. Обер-прокурор Неклюдов, вопросительно наклонив голову, картинно стоял около своего стола, опершись руками о бумаги.

- Прошу вас, господин обер-прокурор, - проскрипел Дейер, из голоса которого уже исчезла былая приветливость и любезность. (По второстепенному характеру вопросов, которые задавал Окулов, первоприсутствующий понял, что никакой промашки тот за ним не приметил, и поэтому церемониться с Окуловым дальше было уже незачем.)

- Ульянов, - обер-прокурор выпрямился, скрестил руки на груди, - приехав в Парголово, вы привезли с собой, кроме вашей лаборатории, какие-нибудь вещи для перемены одежды?

«Опять Парголово, - подумал Саша. - Этот белоглазый Неклюдов тоже хочет сделать и Ананьину и Новорусского активными участниками дела. А вместе с этим увеличить и мою личную виновность».

Саша. Вещей было немного. Рубашка и полотенце.

Неклюдов. А это не вызвало удивления у Новорусского? Ведь если он сделал вам предложение давать уроки брату своей жены, он, очевидно, предполагал, что вы переезжаете к нему надолго?

Саша. Да, он это предполагал.

Неклюдов. И тем не менее, увидев у вас только рубашку и полотенце, он, по вашим словам, не выказал никаких признаков удивления?

Саша. Почему «по моим словам»? Я ничего не говорил об отношении Новорусского к количеству моих вещей.

Неклюдов вышел из-за стола и направился к деревянной решетке, которая окружала скамью подсудимых и около которой, с внутренней стороны, стоял Саша.

- Кстати сказать, Ульянов, - вертикальная складка над переносицей обер-прокурора обозначилась резко и глубоко, непроницаемые светлые глаза были пронзительно белесы, узкие губы сжимались после каждого слова решительно и быстро, как у ящерицы, - почему вы даете разные показания о том, как вы попали в Парголово?

- В каком смысле разные?

- На следствии вы показали, что сами вызвались давать уроки сыну Ананьиной, а суду говорите, что предложение об уроках вам сделал Новорусский.

- Мне трудно держать в памяти все то, о чем я говорил на следствии.

Неклюдов. Новорусский интересовался, имеете ли вы что-нибудь для перевозки на дачу Ананьиной?

Саша. Я отправился в Парголово помимо Новорусского и на даче его не видел. Я встретил там Ананьину, и она ничего не спросила у меня относительно моих вещей и не интересовалась, что именно я привез.

Неклюдов вплотную подошел к барьеру. Теперь Саше были видны даже маленькие красные прожилки в его серо-голубоватых глазах.

- Сколько человек было в семействе Ананьиной?

- Двое.

- Кто именно?

- Она, дочь и маленький сын.

- Так двое или трое?

- Если считать и мужа дочери, то четверо.

- А младшего брата Новорусского вы знали?

...Что-то произошло в последнем ряду. Саша тревожно перевел взгляд с лица прокурора на то место, где сидела мама, и не увидел ее.

Он тут же нашел ее - Мария Александровна, опустив голову, боком двигалась между креслами к центральному проходу. Словно почувствовав на себе его взгляд, она подняла голову, растерянно улыбнулась, но тут же лицо ее снова приняло болезненное выражение, горько изломались брови, и Саша понял: театральный прием Неклюдова с подходом вплотную к скамье подсудимых тяжело подействовал на маму. В этом движении прокурора она, очевидно, увидела приближение конца суда и... И кроме всего прочего, она, безусловно, знала, что Неклюдов - бывший папин ученик.

И вот теперь этот бывший ученик, на образование и воспитание которого Илья Николаевич тратил свои силы и знания, клюет, как ястреб, его сына, допрашивает его с особым старанием, еще злее и немилосерднее, чем даже сами судьи... Да, смотреть на это было тяжело.

Он чуть было не позвал ее, когда она подошла к дверям, но сдержался и только крепче сжал отполированные, видно, не одним десятком рук деревянные перила решетки.

Стоявший около входных дверей судебный пристав открыл перед мамой дверь.

Дверь закрылась.

Мама ушла.

И снова, как тогда, в Петропавловке, при вручении обвинительного заключения, он с радостным облегчением почувствовал, как бешено полыхнуло в нем жаркое пламя ненависти к этому светлоглазому обер-прокурору Неклюдову, как неудержимо распрямляется под сердцем пружина, распрямляться которой не позволял он так долго.

- Господин председатель суда, - повернулся Саша к Дейеру, - я прошу вас вернуть обер-прокурора Неклюдова на то место, на котором положено находиться обвинению в процессе судебного заседания.

В зале повисла тишина. Такого здесь, кажется, не было еще ни разу. Чтобы обвиняемый указывал прокурору место, где тому следовало находиться? Ну, знаете...

- Э-э... Ульянов, - нерешительно начал Дейер, - вследствие чего вас не устраивает теперешнее местонахождение прокурора?

- Вследствие дурной привычки господина Неклюдова вести себя в судебном заседании, как в цирке.

Дейер растерянно молчал.

Взглянув в упор на Неклюдова, Саша увидел, как кровь отхлынула от бледных щек прокурора. Бесцветные глаза с красными прожилками замутились бессильной дурнотой еле сдерживаемой ярости, заискрились нечеловеческим, почти животным блеском. Так жестоко Неклюдова не оскорбляли еще ни разу в жизни.

«Это тебе за маму, негодяй! - думал Саша, не отводя взгляда от прокурорских глаз. - За ту боль, которую ты причинил ей своим эффектным выходом - позер несчастный, клоун, шаркун!»

Между тем первоприсутствующий по-прежнему молчал. В практике Дейера никогда еще не было случая, чтобы подсудимый публично оскорблял прокурора. И где?! В зале Особого Присутствия, где от каждого слова прокурора зависит жизнь подсудимого...

В зале нарастал шум. Публика была недовольна тем, что председатель суда так долго не может найти способ защитить прокурора.

- Ульянов, - все так же нерешительно заговорил Дейер, - вы прибегаете к недозволенным средствам...

- А разве средства, к которым прибегает этот господин, - Саша вытянул руку в сторону Неклюдова, - дозволены? Кого он хочет запугать своим эффектным поведением? Подсудимого - без того уже лишенного всех прав, всех возможностей сохранить свое достоинство? Почему же вы, господин сенатор, позволяете прокурору оказывать совершенно не вызываемое интересами дела воздействие на чувства родственников и близких подсудимых? Разве страдания их и горе и без этого недостаточно велики?

Зал молчал. Тишина была непривычная, удивленная. И зрители, и судьи, и сословные представители, и все другие участники процесса смотрели на невысокого худощавого юношу с чуть продолговатым, взволнованным лицом, непримиримо пылающими глазами, пожалуй, впервые с таким искренним и неподдельным интересом.

 

2

Неклюдов первым понял, что оставаться в прежнем положении нельзя прежде всего ему. Нужно сделать вид, что ничего не произошло. Не вступать же ему в полемику с этим Ульяновым.

Медленно повернувшись, прокурор невозмутимо вернулся на свое место, перелистал бумаги и, опершись руками о стол, взглянул на подсудимого просто и ясно, как будто и в самом деле ничего существенного и не произошло.

- Скажите, Ульянов, - голос Неклюдова был ровен, спокоен, и в публике послышался одобрительный шепот в адрес прокурора, обладающего столь завидной способностью владеть своими чувствами, - скажите, Ульянов, был на даче в Парголове младший брат Новорусского или не был?

- Я никогда не видел младшего брата Новорусского. Задавать мне этот вопрос бессмысленно.

Неклюдов сделал небольшую паузу, чувствуя, что качнувшееся было расположение к нему зала вновь возвращается и что каждое проявление им своей способности держать себя в руках будет увеличивать это расположение и уменьшать впечатление от неприятной недавней сцены.

Неклюдов. Какие же уроки давали вы сыну Ананьиной?

Саша. Разные.

Неклюдов. Например?

Саша. Например, закон божий.

Неклюдов. Чему же вы учили своего ученика из закона божьего?

Саша. У нас был только один урок.

Неклюдов. Из чего он состоял?

Саша. Я узнал, что проходил сын Ананьиной до меня, и задал ему урок из правил богослужения.

Неклюдов. Сколько лет было вашему ученику?

Саша. Тринадцать.

За столом членов суда произошло какое-то движение. Неклюдов вопросительно взглянул на Дейера. Первоприсутствующий с любопытством смотрел на прокурора. «Неужели он так и оставит это оскорбление со стороны Ульянова без ответа? - думал Дейер. - Неужели не попробует взять реванш здесь же, на глазах у той же самой публики?»

Неклюдов молча, жестом руки спросил у председателя: я могу продолжать вопросы? Дейер кивнул. Прокурор перевел взгляд на подсудимого.

- Уезжая из Парголова, вы просили Ананьину делать какие-либо опыты с нитроглицерином, чтобы проверить, не испортился ли он?

- Нет, не просил.

- Значит, просто сказали, чтобы следили за ним?

- И этого я ей не говорил.

- Но вы же показали на следствии, что просили Ананьину держать нитроглицерин в холодном месте?

- Это совсем другое...

«Зачем он задает ему все эти мелкие вопросы? - подумал Дейер. - И при чем здесь Ананьина, когда нужно просто публично унизить этого Ульянова, чтобы спасти свою репутацию в глазах публики».

Неклюдов. Скажите, подсудимый, когда вы отправлялись в Парголово, Новорусский сообщил вам адрес Ананьиной?

Саша. Нет, не сообщал.

Неклюдов. Ананьина встретила вас на перроне?

Саша. Да, на перроне.

- Вы были знакомы до этого?

- Нет.

- Как же вы узнали друг друга?

- В это время года на станции бывает мало народу. Когда я приехал, на перроне была только одна женщина.

Неклюдов. Вы подошли к ней и спросили: не она ли будет Ананьина?

Саша. Приблизительно так.

Неклюдов. А раньше вы ее вообще ни разу не видели?

Саша. Кажется, видел один раз мельком...

- Где?

- У Новорусского.

- И когда вы приехали на станцию, вы не узнали?

- Скорее догадался.

- Она первая подошла к вам?

- Нет, первым подошел я.

- И назвали свою фамилию? Или она узнала вас?

- Я назвал себя.

- И вы отправились на дачу?

- Да.

«Что же, у него нет никакого самолюбия? - продолжал наблюдать за прокурором первоприсутствующий. - Ему при всех плюнули в лицо, а он ведет себя так, будто обменялся со своим оскорбителем дружеским рукопожатием...»

Неклюдов. Каким образом вы уехали из Парголова? Снова на поезде?

Саша. Нет, я уехал на лошади.

Неклюдов. Вместе с Ананьиной?

Саша. Вместе с Ананьиной...

Неклюдов. Зачем она поехала с вами?

Саша. Ей была какая-то надобность в Петербурге.

- Вы ехали на извозчике?

- Нет.

- На крестьянской лошади?

- Во всяком случае, не на городской.

- Не предполагали ли вы поначалу возвращаться в город по железной дороге?

- Сейчас уже не помню.

- На следствии Ананьина показала, что вы говорили ей, что хотите ехать поездом.

- Да, кажется, так и было...

- А потом Ананьина стала настаивать, чтобы вы отправились с ней, не так ли?

- Нет, она ни на чем не настаивала. Просто вначале я не знал, что она едет на лошади. А когда узнал, то сказал ей, что и я поеду вместе с ней.

- Она довезла вас до вашей городской квартиры?

- Нет, я сошел гораздо раньше.

- Где именно?

- Там, где начинается конка.

- Зачем?

- На лошади сильно трясло.

- И вы опасались, что приготовленный вами материал может взорваться?

- Да.

- Вы сказали Ананьиной, что вернетесь за своими вещами?

- Нет.

- А что вы ей сказали?

- Когда?

- В тот момент, когда пересаживались на конку?

- Ничего не говорил.

- А как вы объяснили свой отказ ехать вместе с ней дальше? Ведь она же могла довезти вас до самой квартиры...

- Я сказал, что мне нужно зайти к знакомому.

- А она не удивилась?

- Чему?

- Тому, что вы идете к знакомому с взрывчатым материалом. Ведь это же было рискованно.

«Кажется, он поймал его! - радостно подумал Дейер. - Неужели поймал? Ай да прокурор! Молодчина...»

Саша усмехнулся.

- Ананьина ничего не знала об имеющемся у меня взрывчатом материале, - сказал он громко и твердо. - Так что ей нечему было удивляться.

«Выкрутился? - удивился Дейер. - Но ничего... Прокурор все равно молодец. Своими вопросами он, безусловно, угробил Ананьину... Вот, оказывается, почему он не стал реагировать на оскорбление Ульянова... Молодец, молодец... Наверху эта сдержанность будет оценена».

Неклюдов. И все-таки Ананьина не могла не удивиться.

Саша. Чему она должна была удивляться?

Неклюдов. Ну, хотя бы вашему столь быстрому отъезду.

Саша. Ей незачем было удивляться, потому что она...

Неклюдов (перебивает)... знала, что динамит уже приготовлен?

«Опять поймал?» - улыбнулся Дейер.

Саша. Потому что она убедилась, что я приехал к ней на дачу не для уроков с ее сыном, а для...

Неклюдов (перебивает)... а для того, чтобы делать динамит?

Саша. А для своих химических опытов. Это было оговорено заранее. Каковы же были эти опыты - об этом Ананьина ничего не знала.

«Ульянов всеми силами старался выгородить Ананьину, - думал Дейер, - но прокурор так искусно ставил вопросы, что, чем подробнее объясняет Ульянов невиновность Ананьиной, тем больше эта виновность усугубляется».

Неклюдов. Вы приехали давать уроки, а пробыли всего три дня. Это не может не показаться странным, тем более что...

Саша (перебивает). Мои неудовлетворительные занятия с сыном Ананьиной сделали для нее мой отъезд вполне естественным.

Прокурор повернулся к столу членов суда, развел руками.

- У вас больше нет вопросов, господин обер-прокурор? - спросил Дейер.

- У меня вопросов больше нет.

Неклюдов наклонил голову и сел на свое место.

- Ульянов, - глухо заговорил Дейер и, чувствуя, что после долгого молчания голос у него немного сел, откашлялся и усилил артикуляцию, - объясните суду, кто же вас все-таки научил приготовлять разрывные метательные снаряды?

Саша молчал. Поединок с прокурором стоил ему немалых душевных сил. Чтобы переключиться на Дейера, нужно было успокоиться, прийти в себя.

- Может быть, вам помогал кто-нибудь?

- Да, помогал.

- Кто же?

- Мне давал указания один человек.

- Это Говорухин?

- Нет.

- Лицо, дававшее вам указания, находится в числе подсудимых?

- Нет.

- Этот человек практиковался раньше в изготовлении динамитных снарядов?

- Не знаю.

- Но с химическими операциями он был знаком?

- Безусловно.

- Вы отказываетесь назвать имя этого человека?

- Господин сенатор, это наивный вопрос. Если я не назвал его во время следствия, то не назову и сейчас.

- Ну что ж, это, пожалуй, логично...

Дейер, забыв про Окулова, сделал небольшую паузу, и сенатор Окулов не преминул тут же этой паузой воспользоваться.

- Ульянов, ранее у нас уже был разговор, - скороговоркой зачастил Окулов, - о том, что при бегстве Говорухина за границу провожали его вы. На предыдущем заседании вы показали, что деньги для отъезда Говорухину доставили также вы.

- Я не отказываюсь от этих показаний.

Окулов. Но вы отказались сообщить суду источник получения этих денег... В то же время из материалов суда следует, что самостоятельными средствами к жизни вы не располагали и в университете содержались на счет вашей матери.

Саша взглянул в последний ряд - мамы по-прежнему не было.

- Я могу сообщить суду источник тех средств, которые были переданы мною Говорухину при его отъезде за границу.

Окулов многозначительно посмотрел на Дейера, как бы подчеркивая свое умение заставлять подсудимых говорить именно то, что важно и необходимо знать судьям.

Саша. В университете на третьем курсе я получил большую золотую медаль за сочинение по зоологии. Это была работа о внутреннем строении кольчатых червей...

Лего. О чем, о чем?

Саша. О внутреннем строении кольчатых червей.

Лего. Червей?

Саша. Да, червей.

Лего. Странно...

Окулов. Продолжайте, Ульянов.

Саша. Когда Говорухину представилась надобность ехать за границу, я заложил медаль.

Окулов. Какие же средства могла доставить вам золотая медаль?

Саша. Она доставила мне сто рублей.

Окулов. И этой суммы оказалось достаточно для поездки за границу?

Саша. Этой суммы оказалось достаточно, чтобы пересечь границу.

Окулов. А разве своих средств у Говорухина не было?

Саша. Были.

Окулов. Так зачем же потребовалось закладывать медаль? Экзотика? Романтика?

Саша. Свои деньги должны были поступить Говорухину уже после того, как он твердо обоснуется за границей. А для отъезда нужно было достать скорее.

Окулов. Каким образом Говорухину удалось получить заграничный паспорт?

Саша. Он предполагал достать его в Вильне.

Окулов. От кого?

Саша. Не знаю.

Окулов. И что же, достал?

Саша. Этого я тоже не знаю.

Окулов. Но ведь вы же провожали Говорухина до самой Вильны.

Саша. Нет, я провожал Говорухина только до Варшавского вокзала в Петербурге.

В зале засмеялись. Дейер строгим взглядом окинул ряды публики, как бы говоря, что в зале судебного заседания можно по-разному проявлять свои чувства: негодовать, возмущаться, плакать, раскаиваться - только не смеяться. Суд - дело серьезное. Тем более суд Особого Присутствия Правительствующего Сената. Сюда люди собираются не для веселья. (Все эти мысли были одновременно собраны в строгом выражении лица председателя суда.) Но внутренне первоприсутствующий был весьма доволен: наконец-то раскрылось, что Окулов не так уж и хорошо знает дело этих вторых первомартовцев, как он это старается доказать своим активным участием в допросах подсудимых.

Когда шум в зале, вызванный столь неожиданно возникшим смехом, понемногу утих, Дейер решил продемонстрировать и судьям, и сословным представителям, и всем остальным участникам процесса, что если уж его, Дейера, назначили первоприсутствующим, то, следовательно, и дело лучше всех знает именно он, первоприсутствующий, а не рядовой член суда Окулов.

- Вы закончили ваши вопросы, господин сенатор? - склонился к Окулову Дейер.

- Пока закончил, - с достоинством ответил Окулов, давая понять председателю, что кое-что про запас у него, у Окулова, все-таки еще есть...

- Тогда разъясните нам, Ульянов, вот какую деталь, - голос первоприсутствующего звучал вкрадчиво и даже таинственно. - Вы хорошо знали подсудимого Пилсудского?

- Я познакомился с ним только в связи с печатанием пашей программы.

Дейер. Значит, вы познакомились в феврале?

Саша. Да, числа шестого.

Дейер. Пилсудский был в курсе обстоятельств отъезда за границу Говорухина?

Саша. Нет, не был.

Дейер. А почему же тогда именно Пилсудский получил телеграмму, что Говорухин благополучно проехал через границу?

Первоприсутствующий бросил быстрый торжествующий взгляд на Окулова, как бы говоря: ну как, кто лучше знает дело?

Окулов сидел, наклонив седой бобрик к бумагам. Он уже понял, куда клонит Дейер.

Саша. Я не совсем понял ваш вопрос, господин сенатор.

Дейер. Вы договорились с Говорухиным, что он известит вас телеграммой о своем переезде через границу?

Саша. Договорились.

Дейер. Почему же эту телеграмму получили не вы, а Пилсудский?

Саша. Очевидно, здесь вышла ошибка.

Дейер. Пилсудский показал вам телеграмму?

Саша. Нет.

Дейер. Он устно передал вам ее содержание?

Саша. Да.

Дейер. Непосредственно?

Саша. Да, непосредственно.

Дейер. А может быть, все-таки был какой-нибудь посредник, а? Не припоминаете?

Саша. Припоминаю...

Дейер. Фамилию сами назовете или подсказать вам?

Саша. Текст телеграммы мне пересказал Лукашевич.

Дейер. Значит, и не такой уж посторонний человек в замысле на государя был Пилсудский?

Саша. Прямого участия в замысле он не принимал.

Дейер. Но ведь именно на квартире Пилсудского печатали вы программу вашей фракции?

Саша. Да, печатали у него...

Дейер. Кто вам указал, что на квартире Пилсудского можно безопасно печатать нелегальные издания?

Саша. Лукашевич.

Дейер. Пилсудский не был удивлен, когда вы пришли к нему?

Саша. Он был предупрежден.

Дейер. Типографские принадлежности доставал Пилсудский?

Саша. Нет, их принес я.

Дейер. Пилсудский знал содержание программы?

Саша. Нет.

Дейер. Разве он не полюбопытствовал, что именно нелегально печатается на его квартире?

Саша. Пилсудский - человек хорошего воспитания. Он считал неудобным интересоваться чужими занятиями.

Седой бобрик сенатора Окулова поднялся от бумаг. Черные буравчики глаз с интересом уставились на первоприсутствующего. Как будет выпутываться из неловкого положения господин председатель суда?

Но Дейер сделал вид, что никакого второго смысла в ответе подсудимого не было.

- Пилсудский присутствовал в то время, когда вы печатали программу?

- Нет, не присутствовал.

- Сколько дней вы печатали?

- Три дня.

- Вам помогал кто-нибудь?

- Да.

- Назвать отказываетесь?

- Отказываюсь.

- Сколько экземпляров программы было отпечатано на квартире Пилсудского?

- Большая часть времени у нас ушла на подготовку набора. Первый оттиск был неудачен. Это было первого марта... Вечером я пошел к Канчеру и на его квартире был арестован.

Дейер откинулся на спинку кресла. Ну, кажется, все. Больше спрашивать Ульянова абсолютно не о чем. Но для порядка все-таки нужно узнать у сенаторов - нет ли вопросов?

Первоприсутствующий повернулся к Ягну - у того вопросов не было. Лего? Нет.

- У меня есть вопрос к подсудимому, - седой бобрик на голове Окулова двинулся вместе с ушами вперед, вернулся назад и замер.

Дейер чертыхнулся про себя. Проклятый Окулов никак не хочет уступать инициативу. Ну что ж, посмотрим, о чем еще можно спрашивать Ульянова.

- Прошу, - ледяным голосом произнес первоприсутствующий и кивнул Окулову.

- Итак, вы собирались бросить в императорский экипаж три бомбы? - стараясь придать голосу значительное выражение, начал Окулов.

- Да, три, - устало ответил Саша.

Окулов. Следовательно, метальщиков было трое? Саша. Да, трое.

Окулов. А вы сами никогда не предлагали свою кандидатуру на роль прямого участника покушения?

Саша. Нет, не предлагал.

Окулов. А почему? В случае удачи ваше честолюбие и, если хотите, тщеславие были бы удовлетворены гораздо полнее.

Саша. Я не честолюбивый человек, господин сенатор. А тем более не тщеславный.

Окулов. Или, может быть, вы просто боялись быть непосредственным участником покушения? У вас не хватало мужества?

Саша. Причина другая. К тому времени, когда образовалась наша фракция, уже были известны лица, которые согласились принять на себя бросание снарядов в царскую карету. Так что необходимости в метальщиках не было. Гораздо важнее было хорошо приготовить бомбы.

Окулов. И на выполнение этой задачи вы бросили свои знания, полученные за четыре года обучения в университете.

Саша. Да, я начал приготовлять бомбы.

Окулов. Когда вы приготовили их, вы были совершенно уверены, что они окончательно готовы к действию?

Саша. Нет, я неоднократно говорил членам фракции, что наши бомбы обладают несовершенной конструкцией.

Окулов. Кому вы говорили?

Саша. Это не имеет значения... Наибольшее опасение вызывал у меня запал. Трубка запала была слишком длинна. При быстром обороте бомбы в воздухе порох мог бы и не попасть на вату, и взрыва могло не случиться. Но я допускал возможность...

- Ульянов, это технические подробности, - перебил Дейер. - Оставьте их для специальной экспертизы.

Он твердо посмотрел на Окулова.

- У вас больше нет вопросов к подсудимому Ульянову?

Окулов поджал губы.

- Нет.

Дейер бегло взглянул на места присяжных поверенных и сословных представителей.

- Допрос подсудимого Ульянова окончен, - скрипучим голосом объявил первоприсутствующий. - Объявляется перерыв заседания Особого Присутствия Правительствующего Сената...

 

Глава тринадцатая

 

1

Неклюдов сделал несколько глотков, поставил стакан на стол.

- Перехожу к обвинению против подсудимого Ульянова...

Небольшая пауза. Всего несколько секунд. Чтобы и судьи, и публика могли вспомнить реплику подсудимого Ульянова. В адрес обер-прокурора. Насчет цирка. Брошенную во время допроса.

Саша нашел глазами маму, кивнул ей. (Рядом с мамой сидел Песковский - муж Катеньки Веретенниковой, двоюродной сестры, - публицист, литератор, из умеренных.) Потом перевел взгляд на прокурора.

Неклюдов словно ждал этого взгляда. Бледное лицо его сделалось совсем белым, светлые глаза расширились, и от этого стало казаться, что увеличились глазные ямы: зрачки провалились в глубину черепа и сверкали неизрекаемой жаждой отмщения.

- Принадлежность подсудимого Ульянова к преступной организации, именовавшей себя террористической фракцией партии «Народная воля», доказана в процессе судебного заседания Особого Присутствия полностью.

Обер-прокурор произнес эту длинную фразу на одном вдохе, без перерыва и, словно совершив нечто очень важное и даже приятное для себя, натянуто улыбнулся - сначала судьям, потом в публику.

- Объективными доказательствами этой принадлежности являются личное признание подсудимого, а равно и то обстоятельство, что дважды - 28 февраля и 1 марта - в квартире Пилсудского подсудимый Ульянов производил набор программы фракции, которая, судя по словам самого же Ульянова, должна была служить оправданием как создания террористической фракции, так и самой идеи цареубийства...

Неклюдов снова сделал паузу, обвел судей, публику и подсудимых напряженным взглядом своих неподвижных глаз (Саша заметил, что глаза у прокурора почему-то перестали самостоятельно двигаться, они поворачивались из стороны в сторону теперь только вместе с головой) и жадно глотнул воздух, будто, произнося обвинительную речь против подсудимого Ульянова, он преодолевал какое-то сложное препятствие.

«Все-таки он должен испытывать какое-то неудобство из-за того, что обвиняет сейчас сына человека, у которого когда-то учился, - подумал Саша. - Этим неудобством, пожалуй, и объясняется его волнение. Из-за этого неудобства он будет говорить обо мне еще более ожесточенно и беспощадно, чем о других подсудимых... А все будут думать, что это месть за мою реплику. На самом деле господин обер-прокурор просто боится самого себя, своей собственной совести, вернее, последних ее остатков, которые, очевидно, все-таки беспокоят еще иногда это осатаневшее от безнаказанной власти над многими человеческими жизнями существо».

- Само участие подсудимого Ульянова в преступном замысле против священной особы государя императора может быть сведено к трем главным пунктам... Во-первых, в содействии другим злоумышленникам в деле приобретения средств для выделки снарядов...

«Все-таки следствие шло по абсолютно неправильному пути, - думал, слушая прокурора, сенатор Дейер. - Царю втемяшилось в голову, что главная часть заговорщиков осталась на свободе, что арестованы только мальчишки, непосредственные исполнители. Но это же действительно мальчишки, за ними на самом деле никто не стоит. Никакого тайного Исполнительного комитета, который остался на свободе после казни Желябова, в данном случае и в помине нет... Ведь если бы он был, если бы царю угрожала реальная опасность, если бы эти сидящие на скамье подсудимых юнцы действительно знали о существовании еще каких-то готовых к действиям террористов, то неужели же такой неврастенический тип, изломанный жалостью и одновременно презрением к самому себе, как этот Канчер, или такая тупая балда, как этот неотесанный Горкун, или такой истерический недоросль, как Волохов, которые оговорили на предварительном следствии буквально все и вся, вплоть до родных матерей и отцов, - неужели вот эта самая троица фактически уже раздавленных собственной низостью юнцов могла бы скрывать еще что-либо именно сейчас, когда петля палача уже реально нависла над ними, знай они на самом деле о каких-то там оставшихся на свободе террористах, готовых повторить покушение... Если бы эти террористы существовали, Канчер и компания давно бы выдали их. И если Канчер, Горкун и Волохов молчат, если не вымаливают себе пощады никакими новыми разоблачениями, значит, никаких неизвестных участников заговора не существует, значит, следствие ошибалось... Но, естественно, теперь уже поздно думать об этом. Дело пущено по накатанным рельсам, участь основных участников предрешена самим царем, который тем не менее продолжает отсиживаться в Гатчине, хотя всем давно уже ясно, что ему ничто не угрожает. Позорная смерть отца давит на Александра Александровича, страх у божьего помазанника все еще преобладает над достоинством...»

А голос прокурора, сбивчивый и неровный вначале, окреп, выровнялся, отлился металлом выверенных интонаций.

- ...Во-вторых, участие подсудимого Ульянова в заговоре на жизнь государя характеризуется тем, что он изготовил материалы для металлических снарядов...

Мария Александровна не слушала прокурора. Первые десять минут обвинительной речи она, стараясь не встречаться глазами с Сашей, пристально смотрела на сына, пытаясь понять его состояние, угадать мысли, определить настроение, но потом взгляд ее увлажнился, предметы и лица потеряли привычные очертания, все расплылось, стало зыбким, туманным, неустойчивым.

«Что же будет? Что будет? - думала Мария Александровна и среди всех предполагаемых исходов не находила ни одного, в котором не было бы ощущения огромного, теперь уже ставшего почти привычным страдания и горьких мыслей о невеселом, безрадостном будущем всей семьи. - Если присудят заключение в крепости, нужно будет продать дом и переехать сюда, в Петербург, чтобы ходить на свидания, носить передачи... Если дадут каторгу, Володе и Оле придется жить отдельно, а ей самой с младшими ехать за Сашей в Сибирь. А если...»

Но это последнее и самое ужасное было невозможно произнести даже про себя, беззвучные слезы застилали взор, и она еще ниже опускала голову и старалась не сделать ни одного движения, которое бы выдало ее состояние, и долго ждала, пока слезы прекратятся сами по себе.

- ...Подсудимый Ульянов присутствовал на общей сходке членов террористической фракции 25 февраля сего года на квартире подсудимого Канчера, на которой было принято окончательное решение о сроках покушения... Подсудимый Ульянов содействовал побегу за границу одного из важнейших участников заговора Ореста Говорухина, снабдив последнего деньгами и адресовав его в Вильну к лицу, заранее предупрежденному. Подсудимый Ульянов, господа судьи, являлся совершенно необходимым пособником в деле выполнения задуманного злоумышления, так как именно он сфабриковал динамит, то есть то средство, с помощью которого должно было быть совершено настоящее преступление...

Неклюдов потянулся за стаканом, отпил воды - кадык его вздрогнул и несколько раз пробежал по шее вверх и вниз.

- ...Скажу более: Ульянов был не только необходимым пособником, не только физическим участником, но и участником интеллектуальным - одним из главных зачинщиков злоумышления. Правильность этого вывода доказывается участием Ульянова в сходке по поводу беспорядков на Волковом кладбище 17 ноября прошлого, 1886 года - той самой сходке, господа судьи, от которой и пошла угроза террористическим актом. Эта угроза заключалась - и я обращаю на это особое внимание - в написанной лично подсудимым Ульяновым листовке-воззвании, носившей название «17 ноября в Петербурге»... От возникновения угрозы на жизнь государя следует приготовление к покушению и наконец выход с бомбами на Невский проспект для приведения задуманной угрозы в исполнение... Явившись на первую террористическую сходку, Ульянов приходит и на последнее сборище террористов, принимая, таким образом, участие в заговоре на всех его стадиях - от зарождения до исполнения. И если вы припомните, господа судьи, что к моменту последнего собрания членов террористической фракции в Петербурге не было уже ни Шевырева, ни Говорухина, то невольно приходишь к заключению, что в последние дни перед покушением подсудимый Ульянов заменил этих двух отсутствующих зачинщиков - руководителей заговора и фактически единолично встал во главе замысла на жизнь государя императора...

Еще одна пауза - рассчитанная, выверенная, эффектная. Чтобы публика снова могла оценить неопровержимую логику обвинения, а заодно и полюбоваться на широкое движение прокурорской руки в сторону огромного портрета его величества Александра III Александровича.

- ...Активное интеллектуальное участие подсудимого Ульянова в заговоре подтверждается и тем фактом, что на уже упомянутом мною последнем сборище террористов он, Ульянов, читал программу фракции с глазу на глаз руководителю боевой группы подсудимому Осипанову, хотя таковое чтение, казалось бы, и не было вызвано прямой необходимостью. Это говорит о том, господа судьи, что подсудимый Ульянов старался всеми силами укрепить в террористах готовность убить царя, употребляя даже такие дополнительные средства воздействия, как непосредственное внушение с глазу на глаз...

«Дурак, - подумал Саша, - из самых ничтожных мелочей он пытается сделать какие-то значительные выводы. Всему придает особый, роковой смысл. Неужели судьи поддадутся на эту словесную шелуху, на эти пустопорожние фразы? Впрочем, теперь уже все равно. Приговор, очевидно, давно уже продиктован лично царем, и сенатор Дейер, естественно, не рискнет изменить в нем даже запятой... Жалко маму, ей приходится выслушивать велеречивые упражнения этого павлина в обер-прокурорском мундире».

- ...Заканчивая обвинение подсудимого Ульянова, - Неклюдов картинно заложил руки за спину и качнулся с носков на пятки и обратно, - я хотел бы обратить внимание и на тот факт, что в руках Ульянова находилась часть кассы злоумышленников, которые получали средства на свои преступные расходы всегда только от Шевырева или только от Ульянова. Я бы мог напомнить также, что Ульянов явился одним из главных авторов террористической программы, что его террористическая пропаганда ускорила решимость вступить в заговор других участников, что сам подсудимый Ульянов признал на следствии, что он вложил в замысел лишить жизни священную особу государя императора все свои силы и всю свою душу! Но довольно и того, что уже сказано... Господа судьи! Господа сословные представители! На основании всего вышеизложенного, исходя из статей 1032 и 1061 (части первая и третья) уголовного судопроизводства, а также статей 17, 18, 241 и 243 Уложения о наказаниях, я требую у Особого Присутствия Правительствующего Сената приговорить подсудимого Ульянова Александра, двадцати одного года, уроженца Нижнего Новгорода, сына действительного статского советника, предварительно лишив его всех прав состояния...

Неклюдов приподнял от бумаг белое восковое лицо, затаенно сверкнул глазами:

- ...к смертной казни через повешение!

Саша вздрогнул, почувствовав легкий озноб на спине, между лопатками. Он хотел было посмотреть на маму, но что-то помешало ему сделать это - какая-то странная, незнакомая до сих пор скованность плеч, подбородка и шеи.

Он все-таки посмотрел на маму. Черная наколка на низко опущенной маминой голове клонилась все ниже и ниже. Песковский, придвинувшись вплотную к Марии Александровне, что-то быстро говорил ей.

 

2

Больше всех из подсудимых сенатору Дейеру не нравился Шевырев. Его болезненный вид: землистое лицо, длинные спутанные волосы, как у пьяного дьячка, - все это было почти физически неприятно первоприсутствующему. Дейер любил бодрых, подтянутых, уверенных в себе подсудимых. Таким выносить приговор было легко и спокойно - даже смертная казнь, казалось, не очень повредит этим широкоплечим, молодцевато выглядевшим Осипанову, Генералову, Андреюшкину, Лукашевичу. Осуждать же таких заморышей, как этот согнутый пополам и непрерывно кашляющий Шевырев, представлялось Дейеру делом весьма и весьма неприятным, отяжеляющим настроение, невыгодным в глазах публики.

Шевырев во время допроса на суде все время путался, сбивался, говорил сначала одно, потом другое... Например, в первый день он полностью отверг свою принадлежность к фракции и объявил себя даже врагом террора. А на второй день, припертый к стене показаниями других подсудимых, заявил, что вступил во фракцию только для того, чтобы придать этой организации мирный характер.

А что же делает в это время защита? Турчанинов, вместо того чтобы смягчить неблагоприятное впечатление от Шевырева, помогает ему выкручиваться. А ведь опытный адвокат, не первый десяток лет сидит в подобного рода процессах.

Вот и сейчас, увидев, что Турчанинов настойчиво тянет вверх руку, задать какой-нибудь очередной каверзный вопрос, первоприсутствующий нарочно отвернулся к сенатору Ягну.

- Господин председатель суда, у меня заявление! - громко, на весь зал крикнул Турчанинов.

Дейер нехотя повернулся к скамье присяжных поверенных.

- Какое у вас заявление? - скрипучим голосом спросил он.

- Я предлагаю исключить из вопросов о виновности подсудимого Шевырева пункт первый.

- Что это еще за пункт первый? - брюзжал Дейер. - Я не обязан знать все пункты обвинительных вопросов наизусть.

Турчанинов перелистал дело.

- Я могу прочитать его, господин председатель суда.

- Читайте. Да пояснее.

- Пункт первый обвинительных вопросов гласит: «Виновен ли подсудимый Петр Яковлев Шевырев, двадцати трех лет, сын купца, в том, что вступил в тайное сообщество, члены которого, с целью ниспровержения существующего в империи государственного и общественного строя, проявили в предшествовавшие настоящему времени годы, - в этом месте присяжный поверенный сделал ударение, - свою преступную деятельность в словесной и печатной в народных массах пропаганде, в вооруженном сопротивлении властям, в убийствах и покушениях на убийства должностных лиц и в ряде посягательств на жизнь в бозе почившего императора Александра II, а в настоящее время продолжают свою преступную деятельность в том же преступном направлении и такими же преступными средствами...»

- Почему вы предлагаете исключить этот пункт? - проскрипел Дейер.

- Потому что в обвинительном заключении нет точного определения как принадлежности Шевырева к прежде существовавшим преступным сообществам, так равно и ссылок на цели и задачи этих сообществ.

Первоприсутствующий наклонился к Ягну, к Окулову, поманил к себе Лего и Бартенева.

«Суд хочет исправить ошибку следствия, - подумал Саша. - Они хотят, чтобы в приговоре, когда его представят на утверждение царю, обязательно были строчки о связях нашей фракции с желябовской «Народной волей». Дейер сделает все, чтобы эти строчки остались, хотя сам он, судя по его вопросам, в эту связь не верит».

Пошептавшись с сенаторами, первоприсутствующий выпрямился в кресле.

- Ваше замечание, господин присяжный поверенный, решено оставить без внимания.

«Вот тебе, вот тебе! - подумал Дейер про себя. - Не будешь поддерживать глупые бредни этого неврастеника Шевырева».

- Но, господин председатель, - удивленно развел руками Турчанинов, - мое предложение основывается на элементарном несовпадении текста обвинительных вопросов и текста обвинительного акта. Кроме того, из адвокатуры к моей просьбе присоединяются господа Леонтьев, Герке, Соколов, Михайлов и Принтц.

Первоприсутствующий обвел долгим взглядом скамью присяжных поверенных. И Соколов, и Михайлов, и Леонтьев, и Герке сделали знак, что присоединяются к мнению Турчанинова.

«Ах, вот как, - нахмурился Дейер, - господа защитники решили продемонстрировать свою профессиональную солидарность... Но они, кажется, забыли, что здесь не городская судебная палата, а Особое Присутствие Сената».

Первоприсутствующий снова наклонился к сенаторам.

- Оставить без внимания, - сквозь зубы процедил Окулов.

Бартенев, Лего и Ягн молча кивнули.

- После вторичного рассмотрения заявления защиты и в силу данных настоящему составу суда особых полномочий, - голос Дейера звучал теперь уже как приказ незадачливым адвокатишкам не совать свой нос туда, куда не следует, - замечание присяжного поверенного Турчанинова решено оставить без внимания.

Турчанинов пожал плечами и сел на место.

Председатель суда повернулся к скамье подсудимых.

- Приступаем к защите подсудимых Генералова, Андреюшкина и Ульянова, - объявил Дейер. - Перечисленные мной подсудимые отказались от услуг адвокатуры и пожелали защищать себя сами. Первому слово предоставляется подсудимому Генералову.

Генералов встал, придвинулся к барьеру решетки. Публика с интересом разглядывала его крупную, плотную фигуру с вислыми круглыми плечами, сильную шею, резко очерченные правильные черты лица.

- Выслушав обвинительную речь господина прокурора - с мягким южным говором, налегая на букву «г», начал Генералов, - я считаю фактическую сторону дела установленной правильно. Поэтому к ней я больше возвращаться не буду. Мне хотелось бы остановиться на некоторых нечестных приемах, которые господин прокурор проявил лично против меня...

«Так его, Вася, так его! - радостно думал Саша. - По мелочам с ними спорить не надо, все равно ничего не добьешься. Надо показать нравственную нечистоплотность господина Неклюдова, и тогда все его эффектные логические построения хотя бы отчасти, но все-таки будут поставлены под сомнение...»

- Я хотел бы обратить внимание суда, - продолжал между тем Генералов, - на то, каким образом представил господин прокурор суду мои взгляды на террор. Господин прокурор в своей обвинительной речи использовал цитату из обвинительного акта против меня. Но он взял только первую часть цитаты. Вторую часть цитаты он намеренно опустил. Для чего это понадобилось ему? Да для того, чтобы выставить меня - одного из самых активных участников покушения - в роли анархиствующего бандита, которому все равно кого и все равно зачем убивать. А тем самым как бы невзначай бросить тень на всю нашу фракцию, на всю партию...

«Молодец, Вася, молодец! - радовался Саша за Генералова. - Это самая правильная линия поведения на суде: защищать не себя, не личные интересы, а дело, за которое боролся, идею, партию...»

- Выступая здесь перед вами, господа судьи, - продолжал Генералов, - господин прокурор, упоминая мои показания на следствии, во всеуслышание заявил, что Генералов-де сам признался на следствии в том, что он предоставил себя в распоряжение партии «Народная воля» для совершения любого террористического акта. Вот он, мол, какой - этот Генералов! Заурядный убийца, уголовник! А между тем на следствии (и это зафиксировано в лежащем передо мной, а также перед вами, господа судьи, протоколе моего допроса) я сказал, что предоставил себя в распоряжение партии «Народная воля» для совершения любого террористического акта, полезного - подчеркиваю это слово, - полезного для достижения ближайшей цели партии: свободы слова, свободы собраний и сходок, участия в управлении государством... Вот где передернул господин прокурор! Он опустил всю вторую часть моей фразы, начиная со слова «полезного», исказив таким образом в корне мои взгляды и убеждения, лишив их общественного, социального содержания...

«А ведь все они умные ребята, - подумал про себя Дейер. - Например, этот Генералов по своему развитию гораздо выше, ну, скажем, сенатора Ягна, не говоря уже об откровенном дураке сенаторе Лего... Как все-таки странно складывается жизнь: одни - даровитые, ясноголовые, с блестящими способностями - должны идти уже в ранней молодости, благодаря каким-то несерьезным мальчишеским увлечениям, в тюрьмы, в каторгу, на виселицу, а другие - не блещущие особыми дарованиями, ограниченные, вроде Ягна или Лего, - добиваются должностей, званий, высокого жалованья, имеют дома, семьи, выезды, любовниц, имения, капиталец в банке... Все дело, очевидно, в том, чтобы уметь сдерживать свои страсти. Умеренность - вот ключ от ворот к раю. Вспыльчивость же и быстрая возбудимость ведут прямой дорогой в ад...»

- Да, господа судьи, - продолжал Генералов, - мы ставили своими ближайшими целями достижение в России свободы слова и свободы выражения своего мнения. Мы хотели мирно проводить в жизнь свои идеи. Мы хотели мирно выслушивать возражения наших противников и оппонентов. Мы хотели мирно добиваться того, чтобы представители мыслящей интеллигенции участвовали в управлении государством. Мы хотели бы иметь такую официальную администрацию в нашей стране, которая при свободе слова могла бы сочувствовать нашим идеям и помогала бы претворять их в жизнь... Но в нашей стране - повсюду реакция, повсюду честным людям затыкают рты, не говоря уже о том, что им связывают руки и ноги при всякой попытке деятельности на благо общества. Поэтому и необходим террор, поэтому необходимы бомбы, чтобы встряхнуть болото, именуемое русской общественной жизнью, чтобы...

- Постойте, Генералов, - перебил Дейер, - вы что же, считаете, что произносите сейчас защитительную речь?

- Конечно.

- Но ведь вы же только ухудшаете свое положение, произнося все эти слова!

- Мы с вами по-разному понимаем слово «защита», господин председатель, - Генералов стоял около барьера решетки, красивый, мужественный. - Для вас защита - это прежде всего попытка защитить свою жизнь. Для меня же защита - это защита моих взглядов и убеждений, это возможность высказать свои взгляды публично и правильно.

«Красивый мальчишка», - думал Дейер, разглядывая раскрасневшееся лицо подсудимого.

- У вас все, Генералов? - спросил Дейер.

- Все.

- Ничего не хотите сказать суду в свое оправдание? Ведь вы же не сделали даже малейшей попытки защитить себя по существу дела.

- В свое оправдание я могу сказать только одно, - Генералов высоко поднял тяжелую чубатую голову. - Всегда и везде, как и здесь, как и первого марта на Невском проспекте, я поступал в полном согласии со своей совестью и убежденностью.

Дейер с тревогой посмотрел на сословных представителей. По опыту он знал, что такое смелое, открытое поведение на суде всегда действует на сословных представителей очень впечатляюще. Они могут смягчить приговор скорее вот этому гордому, презирающему все возможные последствия своих слов Генералову, чем униженно выпутывающемуся, цепляющемуся за каждую возможность Шевыреву. А смягчения приговора нельзя допустить ни тому, ни другому. Гатчина есть Гатчина.

- Генералов, имеете сказать еще что-нибудь?

- Нет, больше ничего не имею. Первоприсутствующий оглядел сенаторов. Члены суда сидели с холодными, невозмутимыми, непроницаемыми лицами. За них, естественно, беспокоиться не стоит. Они видели ораторов и более красноречивых, чем этот Генералов. И совершенно спокойно отправляли их туда (одни по тупости - Лего и Ягн, например; Окулов и Бартенев - по расчету), куда хотели этого в Зимнем, в Аничкове, в Царском Селе, в Гатчине...

- Садитесь, подсудимый Генералов. - Дейер отложил в сторону дело Генералова, придвинул к себе дело Андреюшкина. - Слово для защиты имеет подсудимый Андреюшкин.

Пахом лихо вскочил с места - легкий, стройный, проворный, добродушно окинул веселыми глазами публику, кивнул кому-то.

- Ну что же вы молчите, Андреюшкин? - усмехнулся Дейер. - Начинайте же свою защиту.

- А я не хочу никакой защиты. - Пахом тряхнул кудрявой головой.

- В каком смысле не хотите?

- В прямом.

- Отказываетесь, что ли, от защиты совсем?

- Не отказываюсь, а просто не хочу.

- Потрудитесь, Андреюшкин, объяснить суду свои намерения более четко.

- А зачем мне от вас защищаться? - голос Пахома - шутливый кубанский говорок - насмешлив, едок, презрителен. - Зачем мне от вас защищаться, когда вы давно уже все про мою голову решили, а?

- Андреюшкин, будьте серьезны, - нахмурился Дей-ер, - вы находитесь в суде, а не на студенческой вечеринке.

Пахом случайно встретился взглядом с прокурором.

- Ладно, буду серьезен, - вдруг неожиданно изменил он интонацию, согнал с лица беззаботную улыбочку. - Хочу сказать два слова за господина прокурора... Тут Вася Генералов уже рассказывал, как господин прокурор его показания на две части разрезал, будто арбуз. Одну половинку до господ судей представил, а вторую поховал. И со мной то же самое прокурор зробыв, як по нотам.

В публике посмеивались: украинские слова, которыми Пахом густо перемешивал свою речь, здесь, под высокими и торжественными сводами зала Особого Присутствия, звучали как-то странно и даже смешно.

- Як же ж воно зробылось? - продолжал Пахом.

В публике смеялись. Пахом замолчал, подождал, пока смех утихнет, сделал над собой усилие - заговорил чисто по-русски, без прибауток.

- В моей записной книжке есть выписка об отношении членов нашей партии «Народная воля» к социал-демократам. Господин обер-прокурор Неклюдов взял из этой выписки в свое обвинительное выступление против меня только начало моей записи, где говорится о противоречиях между «Народной волей» и социал-демократией. Всю же вторую часть, где речь идет об общности наших целей и задач, господин прокурор опустил... Несколько раз, говоря об отношениях между народовольцами и социал-демократами, господин прокурор повторил слово «антагонизм». У слушателей, естественно, может вполне сложиться впечатление, что антагонизм существует между нашими партиями. А между тем и в моей книжке это написано черным по белому, это слово характеризует отношения всего лишь нескольких лиц из обеих партий, не затрагивая существа их целей и программ... Господин прокурор на этом месте передернул... А зачем? А затем, чтобы еще раз противопоставить нас другой революционной партии, чтобы выделить нас из общей революционной среды и представить как группу сумасбродных, экзальтированных мальчишек, которые занимаются не тяжким трудом революции, а только поигрывают в революцию, забавляются бомбами, динамитом, отравленными пулями... Нет, господин прокурор, это дело у вас не выйдет!

- Слушайте, Андреюшкин, - вмешался сенатор Окулов, - вы же обещали быть серьезным... Зачем же вы опять берете себе этот комический тон?

Пахом посмотрел на Окулова, на отвисшие брюзгливые его щеки, седой собачий бобрик, глазки-буравчики, посмотрел - и ничего не ответил.

- Хотите что-нибудь добавить? - спросил Дейер.

- Да нет, чего там добавлять, - Пахом махнул рукой и отвернулся. - Поймали вы нас, засадили в казенный дом, теперь уж судите по-своему. Какие тут могут быть добавления.

- Я смотрю, адвокат из вас, Андреюшкин, весьма никудышный, - позволил себе небольшую вольность Дейер, - хотя защищать вы взялись самого себя... Придется, по-видимому, оказать вам небольшую юридическую помощь. В своем защитительном слове вы, например, могли бы просить суд о снисхождении, - назидательно говорил Дейер, пропуская намек на случай с Турчаниновым мимо ушей. - Могли бы высказать просьбы и иного порядка. Члены Особого Присутствия, я надеюсь, весьма охотно согласились бы удовлетворить те ваши пожелания, которые сочли бы удобными к выполнению.

Пахом вдруг тряхнул головой, словно захотел сбросить с себя какое-то оцепенение, какую-то мороку, выпрямился и стал удивительно похож на Генералова, хотя был и выше его, и тоньше.

«Казачья кровь взыграла, - подумал Саша. - Сейчас он их рубанет с плеча, сейчас он им скажет что-нибудь такое, что запомнится надолго».

- Господа судьи, господа сословные представители, - медленно начал Андреюшкин.

Голос Пахома был тих и серьезен, и Саша с удивлением посмотрел на знакомый профиль, который теперь почему-то весь заострился и стал похож не на живое человеческое лицо, а на белый каменный барельеф со стены.

- Господа судьи, господа сословные представители, - голос дрогнул, но Пахом тут же справился с волнением, - как член партии «Народная воля» я всегда и во всем служил делу своей партии до конца преданно... Я не знаю такой жертвы, на которую я не мог бы пойти ради идеалов своей партии... И поэтому я, находясь в полном здравии и рассудке, объявляю, что заранее отказываюсь от любой просьбы о снисхождении, потому что считаю такую просьбу позорным, несмываемым пятном для знамени, которому я служил и буду служить до самых последних минут своей жизни!

Мгновенная тишина упала на зал и тут же взорвалась радостным голосом Генералова: «Пахом, умница золотая, дай скорее поцелую!» Генералов обхватил Андреюшкина своими могучими ручищами, прижал к себе.

- Это что еще такое? - вскочил с кресла Дейер. - Что это еще за поцелуи? Пристав, немедленно наведите порядок на скамье подсудимых!

Приставы полезли было с двух сторон за решетку барьера, но Генералов, не дожидаясь их вмешательства, уже отпустил Пахома, и, взволнованные только что пережитым единением духа и мыслей, они опустились рядом на скамью, сцепив в крепком пожатии руки.

- Это что там еще за рукопожатия? Прекратить! - бушевал за судейским столом Дейер.

Генералов и Андреюшкин разняли руки.

- Если еще повторится что-либо подобное, - кричал первоприсутствующий, - я снова буду вызывать подсудимых в зал по одному!

Он устало опустился в кресло, наклонился к Окулову, сказал ему что-то шепотом.

Окулов поднялся, пошевелил бобриком волос, подвигал ушами.

- Объявляется перерыв на двадцать минут, - глухо сказал Окулов и злобно обвел зал глазами. - После перерыва слово для защиты будет предоставлено подсудимому Ульянову.

Саша взглянул на маму. Мария Александровна и Матвей Леонтьевич Песковский смотрели на него пристально и печально, с надеждой.

 

3

- Слово для защиты предоставляется подсудимому Ульянову.

Мария Александровна, комкая в руке носовой платок, вся подалась вперед, словно хотела пересесть поближе к тому месту, где в окружении судебных приставов находились обвиняемые.

- Мария Александровна, успокойтесь, - зашептал Песковский. - Не нужно показывать ему своего волнения. Если он увидит, что вы спокойны, то и он будет спокоен и говорить от этого станет только лучше.

Мария Александровна торопливо закивала головой - да, да, я буду спокойна, я обязательно буду спокойна, - спрятала платок в рукав платья и даже попробовала улыбнуться, но что-то опять произошло у нее перед глазами, опять все затуманилось, и, только сделав над собой усилие, она сдержала готовые было снова выступить слезы, наклонилась, напрягла последние остатки своих сил и подняла глаза на сына уже сухими, хотя по-прежнему зыбкая, неустойчивая пелена трепетно качалась и вздрагивала перед ней.

Сашин голос она услышала как бы с очень далекого расстояния, из тумана,

- Господа судьи, относительно своей защиты я нахожусь в таком же положении, как Генералов и Андреюшкин. Фактическая сторона моего участия в настоящем деле установлена вполне правильно и не отрицается мною. Но, господа судьи, как революционер, как человек, который в своих поступках руководствуется не минутными впечатлениями, а выношенными убеждениями, я не могу ограничиваться только фактической стороной событий. Я должен вскрыть их смысл...

Мария Александровна слушала сына со смешанным чувством гордости и удивления. Неужели это говорит ее Саша? Твердо, умно, убежденно. Всего две недели назад во время первого свидания он плакал, стоя перед ней на коленях, просил прощения, бессвязно и путанно говорил о своей вине перед семьей... А теперь? Как революционер... Руководствуясь выношенными убеждениями...

- Свое право на защиту, господа судьи, я воспринимаю исключительно только как право изложить мотивы своего поступка, то есть как возможность рассказать о том умственном процессе, который развивался во мне и привел меня к необходимости совершить настоящее преступление...

«Господи, что он такое говорит! - возмущенно думал, сидя рядом с Марией Александровной, Матвей Леонтьевич Песковский. - Зачем он так часто произносит это слово - преступление? И как спасти его от страшного финала, если он с самого начала держится совершенно не так?»

«А в общем-то он молодец, - неожиданно для самого себя подумал Песковский. - Все манеры и повадки у него уже зрелого, сильного, взрослого мужчины. Откуда это?.. И он, несомненно, презирает всех этих чванливых сенаторов и тот приговор, который они ему вынесут. И сдерживается, чтобы не высказать это презрение вслух. Если бы не мать... К своей судьбе он, по всей вероятности, равнодушен... Но почему, почему?.. И почему он не думает о семье, о младших братьях и сестрах, а топит себя с самого начала, превосходя выступавших перед ним участников заговора в своих максималистских взглядах?»

Подсудимый Ульянов Александр между тем, обретая все большую уверенность и спокойствие, обдуманно, четко и последовательно излагал свои взгляды на причины, приведшие его в революционную партию.

- Я могу отнести к ранней своей молодости, - говорил Саша и видел, как перед ним разворачивается что-то большое, светлое, широкое и радостное - панорама заволжских лугов, когда выходишь на Волгу рано-рано утром и горизонт чисто и высоко распахнут перед тобой во все стороны света без предела, - я могу отнести к ранней своей молодости то смутное чувство неудовлетворения нашим русским общественным строем, которое, все более и более проникая в мое сознание, в конце концов и привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем деле. Да, это чувство неудовлетворенности русской жизнью и нашим государственным устройством жило во мне с юности. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные, социалистические формы протеста. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно... Господа судьи, каждая страна развивается стихийно по определенным законам, она проходит через строго определенные фазы и неизбежно должна прийти к общественной организации своего хозяйства. Это есть неизбежный результат существующего строя и тех противоречий, которые в нем заключаются. Но если развитие народной жизни совершается стихийно, то, следовательно, отдельные личности ничего не могут изменить в ней, и только умственными силами они могут служить идеалу, внося свет в сознание того общества, которому суждено иметь влияние на изменение общественной жизни... Есть только один правильный путь развития - это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе. Это положение вполне ясно сформулировано в программе террористической фракции партии «Народная воля». Но господин прокурор это вполне ясное положение перевернул. Объясняя перед судом ход наших мыслей, которые привели нас к необходимости действовать террором, господин прокурор следующим образом излагает нашу позицию: каждый, мол, по словам прокурора, имеет право высказывать свои убеждения, следовательно, каждый имеет право добиваться их, то есть убеждений, осуществления насильственным образом. Но это не мы так думаем, так думает за нас господин прокурор... Логическая слабость его построения заключается в том, что между двумя его посылками нет никакой связи. Судить о наших убеждениях по словам господина прокурора нельзя никак. Из того, что я имею право высказывать свои убеждения, следует только то, что я имею право доказывать правильность их, то есть сделать истиной для других то, что есть истина для меня. Если эта истина воплощается в других, то, значит, на стороне истины, господин прокурор, стоит теперь уже большинство, и в таком случае это будет не насильственное навязывание, а будет тот обычный процесс, которым идеи обращаются в право. Отдельные личности не только не могут насильственно добиваться изменения в общественном и политическом строе государства, но даже такое естественное для человека право, как право свободы слова и мысли, может быть приобретено только тогда, когда существует известная определенная группа людей, в лице которой может вестись борьба за это право. В таком случае это опять-таки не будет навязывание обществу, а будет приобретено по праву, потому что всякая общественная группа имеет право на удовлетворение своих интеллектуальных потребностей постольку, поскольку это не противоречит праву.

...Обер-прокурор Неклюдов старался не слушать Ульянова. Пытаясь занять себя чем-нибудь посторонним, чтобы отвлечь внимание от голоса подсудимого, он, в который уже раз за последний месяц, перелистывал дела обвиняемых, читал показания, рассматривал фотографии, но именно в эти минуты, вопреки всем усилиям, какое-то неясное видение расплывчато возникало в его напряженном сознании, приближалось, делалось яснее и различимее и, соединившись неожиданно с голосом подсудимого, вдруг становилось Ильей Николаевичем Ульяновым - его, Неклюдова, учителем, наставником, педагогом. И теперь уже не Александр Ульянов, а Илья Николаевич Ульянов стоял около барьера скамьи подсудимых и ровным, спокойным голосом (каким он обычно читал лекции в Дворянском институте) давал показания суду.

В такие минуты обер-прокурор Неклюдов чувствовал, что начинает терять контроль над собой. Неожиданное, странное, необъяснимое соединение голоса Александра Ульянова с образом Ильи Николаевича давило на прокурора, тяжелило его голову, руки, плечи, погружало в некую безвольную прострацию, в полугипнотическую дрему, в которой не было ничего реального и предметного, а было только удручающее, щемящее чувство нарастания какой-то неопределенной тревоги, словно за спиной медленно и неотступно, не давая сигнала, наползал паровоз.

И только тогда, когда ждать приближения этой неопределенной тревоги становилось нестерпимо, когда где-то в подсознании рождалось ускользающее, не дающее себя понять ощущение близкой беды, катастрофы, кошмара, - только тогда в оцепенелом сознании Неклюдова что-то напрягалось до предела, издавало высокий пронзительный звук и обрывалось.

И он, обер-прокурор Правительствующего Сената, вздрагивал, как мальчишка, обливался холодным потом и возвращался из своего неожиданного, так и не понятого им до конца состояния в зал Особого Присутствия, не смея поднять глаз, не глядя ни на кого из окружающих, словно стыдясь чего-то, словно боясь быть уличенным в каких-то неподобающих его возрасту и положению поступках.

- ...Господа судьи, - голос Ульянова по-прежнему звучал твердо и уверенно, - я повторяю, что не под воздействием минутного увлечения, не под впечатлением единичного случая, а вследствие продолжительного раздумья, вследствие внимательного изучения общественных и экономических наук пришел я к теперешним своим убеждениям. Я убедился, что единственный правильный путь воздействия на общественную жизнь есть путь пропаганды пером и словом. Но по мере того как теоретические размышления приводили меня к этому выводу, жизнь показывала самым наглядным образом, что при существующих условиях, при существующем политическом строе таким путем идти невозможно. При том отношении правительства к умственной жизни, которое у нас есть, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже Пропаганда общекультурная. Затруднена в высшей степени даже элементарная разработка научных вопросов и проблем. Правительство настолько могущественно, а интеллигенция настолько слаба и сгруппирована только в некоторых центрах, что правительство может отнять у нее единственную возможность - последний остаток свободного слова... Господа судьи, убедившись в необходимости свободы мысли и слова с субъективной точки зрения, я начал искать объективную возможность воплощения этой свободы в жизнь, то есть начал искать в нашей русской жизни те элементы, на которые можно было бы опереться в борьбе за воплощение этой свободы... Господа судьи, наше русское общество очень ярко и выразительно характеризуется двумя существенными признаками. Оно весьма слабо развито в интеллектуальном отношении, и у нас нет сплоченных классов, которые могли бы сдерживать правительство. У нас есть почти неразвитая интеллигенция, весьма слабо проникнутая массовыми интересами... У нашей интеллигенции нет определенных экономических требований. У нее есть только свои требования, носительницей и защитницей которых она является. Но ее ближайшие политические требования - это свобода мысли, свобода слова. Для интеллигентного человека право свободно мыслить и делиться мыслями с теми, кто стоит ниже его по развитию, есть не только неотъемлемое право, но даже потребность и обязанность...

Дейер. Ульянов, потрудитесь объяснить, насколько все это действовало на вас лично и касалось вас. Общие положения ваших взглядов излагать не нужно, потому что они нам более или менее уже известны.

Саша. Я излагаю не личные мотивы, а основные черты нашего общественного положения. И на меня все это действовало не просто лично и не субъективно, а общественно.

Дейер. Но сейчас-то, в данном случае вы возражаете прокурору только со своей личной, субъективной точки зрения.

Саша. Я имел целью возразить против той части речи господина прокурора, где он, объясняя происхождение террора, говорил о нас, что мы - это отдельная группа лиц, которая хочет насильно навязать обществу свои убеждения. Я же хочу доказать, что мы не группа экзальтированных лиц, не отдельный, оторванный от жизни кружок интеллигентов, а естественное, закономерное объединение общественно мыслящих людей, которые в соответствии с законами развития жизни предъявляют требования на свои естественные и насущные права.

Дейер. Вы хотите сказать, что под влиянием именно этих мыслей вы и приняли участие в злоумышлении?

Саша. Я хотел бы по возможности полнее объяснить свои мотивы. Это не так просто.

Дейер. Ну, хорошо... Только будьте предельно кратки и сдержанны в своих объяснениях.

Саша. Постараюсь... Я говорил о том, что потребность делиться мыслями с лицами, стоящими ниже по развитию, есть настолько насущная потребность интеллигентного человека, что отказаться от нее невозможно. Именно поэтому борьба, главным лозунгом которой является требование свободного обсуждения общественных идеалов, то есть предоставление обществу права свободно и коллективно обсуждать свою судьбу, - такая борьба не может быть ведена отдельными лицами, а всегда будет борьбой правительства со всей интеллигенцией. Везде, в любых классах нашего общества, где есть сколько-нибудь сознательная жизнь, названное мной выше требование, то есть желание свободно обсуждать судьбу общества и его идеалы, везде это требование находит сочувствие. Но наше правительство, уповая на свои физические возможности, игнорирует это требование. Таким образом, правительство совершенно произвольно отклоняется от того правила, которому оно должно следовать для сохранения устойчивого равновесия общественной жизни. Нарушение же равновесия влечет за собой разлад и столкновение. Вопрос может быть только в том, какую форму примет это столкновение...

Дейер. Вы закончили?

Саша. Нет, еще несколько слов... Господа судьи, наша русская интеллигенция в настоящее время настолько слаба физически и не организованна, что не может сейчас вступать в открытую борьбу с правительством и только в террористической форме может защищать свое право на свободу мысли и интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор есть та форма борьбы, которая создана девятнадцатым столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты, против сознания физической силы большинства. Русское общество как раз и находится в таких условиях, что только в террористических поединках с правительством оно может защищать свои права... Господа судьи, я много думал над тем соображением, что русское общество не проявляет, по-видимому, сочувствия к террору и отчасти даже враждебно относится к нему. Это недоразумение, потому что форма борьбы здесь смешивается с ее содержанием. К самому террору можно относиться и несочувственно, но, пока требование борьбы будет оставаться требованием всего русского образованного общества, его насущной потребностью, до тех пор эта борьба будет борьбой всей интеллигенции с правительством... Конечно, террор не есть организованное оружие борьбы интеллигенции. Это стихийная форма, происходящая лишь от того, что недовольство в отдельных личностях доходит до крайнего проявления. Таким образом, эта борьба не будет чем-то, приносимым обществу извне. Она будет выражать собою только тот разлад, который рождается самой жизнью и реализуется в форме террористических актов... А те средства, которыми правительство борется против террора, действуют не против террора, а за него. Сражаясь не с причиной, а со следствием, правительство не только упускает из виду причину этого явления, но даже усиливает его...

Мария Александровна сидела, низко опустив голову. До нее долетал только голос сына - значения и смысла произносимых им слов она давно уже не различала. В самом начале Сашиного выступления, ощутив в своем собственном сердце какое-то щемящее, тоскливое отчаяние, какую-то унылую пустоту, она поняла - он, Саша, не хочет больше жить, он хочет смерти, он навсегда потерян для нее и для семьи, и все ее хлопоты, прошения на высочайшее имя - все это обречено на неудачу, потому что Саша не цепляется за жизнь, не умаляет степени своей виновности в спорах с судьями и прокурором, а, наоборот, усугубляет свое положение, берет все на себя, не оставляя таким образом никакой надежды даже на минимальное смягчение приговора.

Это ощущение с первой же секунды своего возникновения чугунной тяжестью легло на виски, пригнуло вниз, обезволило и обескровило, лишило желания слышать и знать что-либо еще, кроме одной горькой и почти непереносимой истины - сына нет, он больше не существует на свете, хотя еще и продолжает что-то говорить, стоя около деревянного барьера, окружающего скамью подсудимых.

- Отнимая у интеллигенции последнюю возможность правильной деятельности на пользу общества, то есть свободу мысли и слова, - продолжал Саша, - правительство тем самым действует не только на ум, подавляет не только разум, но и оскорбляет чувства и указывает интеллигенции на тот единственный путь, который остается мыслящей части общества, - на террор... Но ни репрессии правительства, ни озлобление общества не могут возрастать беспредельно. Рано или поздно наступит критическая точка... Террор есть естественный продукт существующего строя. Его не остановишь. Он будет продолжаться. Он будет развиваться и усиливаться. И в конце концов правительство вынуждено будет обратить внимание на причины, порождающие террор...

Дейер. Вам следует говорить о том, что было, а не о том, что будет.

Саша. Господин председатель, чтобы мои убеждения о необходимости террора выглядели наиболее полно, я должен сказать и о тех последствиях, к которым, на мой взгляд, должно привести русское общество развитие террора. Это настолько необходимая часть моих объяснений, что я прошу дать мне возможность высказаться до конца.

Дейер. Нет, нет, сказанного вполне достаточно. Мы уже уяснили себе причины, приведшие вас к настоящему злоумышлению.

Саша. Вы должны выслушать все мои причины.

Дейер. А для чего? С какой целью? Вы что же, собираетесь оправдываться перед нами?

Саша. Все, что я говорю здесь, я говорю не с целью оправдать свои поступки с нравственной точки зрения и доказать политическую их целесообразность. Я хотел только показать, что наша борьба была неизбежным результатом существующих условий, существующих противоречий жизни... Такое объективно научное рассмотрение причин возникновения террора, как оно ни покажется господину прокурору странным, будет все-таки гораздо полезнее, чем одно только негодование... Господа судьи! Известно, что у нас в России дается возможность развивать умственные силы, но не дается возможности употребить их на пользу служения родине. И тем не менее среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свои убеждения. Таких людей нельзя запугать ничем!

Он сел. Тотчас, порывисто поднявшись со своего места, ему протянул руку Пахом Андреюшкин. Крепко пожал. Обнял за плечи. Сзади тянулись Осипанов и Генералов. Шевырев нервно косил потерянным, бегущим взглядом. Остальные сидели неподвижно, опустив головы.

- Опять эти рукопожатия? - закричал Дейер, перегнувшись через судейский стол. - Прекратить немедленно!.. Пристав, куда вы смотрите? Наведите порядок!

- Я сделаю все, чтобы о вашей речи узнали на свободе, - успел шепнуть Саше на ухо Осипанов, - у меня, кажется, есть возможность...

А Мария Александровна Ульянова вдруг почувствовала, что тягостное, гнетущее состояние, пришедшее к ней в начале защитительной Сашиной речи, неожиданно начинает ослабевать. Она вроде бы уже простилась с сыном, он вроде бы уже не был связан с ней узами кровного родства. Перед ее мысленным взором возник рядом с Сашей Илья Николаевич - порывистый, молодой, восторженный, она вспомнила Пензу и тот год, когда они познакомились с Илюшей, и Нижний Новгород, где родился Саша, - крутой волжский откос, Заволжье, широкие заливные луга, и Илья Николаевич на краю откоса с маленьким Сашей на руках...

И в ее сознании вдруг начали соединяться тот далекий, молодой, восторженный Илья Николаевич и сегодняшний Саша - строгий, ясноглазый и почти совершенно незнакомый ей молодой мужчина, открыто и бесстрашно говоривший сенаторам о своих взглядах и убеждениях.

Илья Николаевич и Саша все ближе и ближе придвигались друг к другу, рядом возник Володя, потом - Митя, они тоже придвигались к Илье Николаевичу, и, наконец, все четверо соединились вместе - будто все они были частями единого целого, разъединенными на некоторое время непредвиденными обстоятельствами, а теперь снова соединившимися.

- Какой он все-таки глубокий и мужественный человек, - говорил сбоку шепотом Песковский. - Из таких выходят герои, праведники, титаны... И как жалко, что все это выясняется в судебном зале, за решеткой...

Мария Александровна, не выдержав, заплакала.

 

Глава четырнадцатая

 

1

Первым уроком была словесность. Федор Михайлович Керенский вошел в класс, как всегда, строгий и сосредоточенный. Служитель нес за директором пачку тетрадей.

Федор Михайлович громко отодвинул стул, вытер носовым платком пенсне, сторож приблизился, положил на кафедру тетради, попятился к двери.

- Степан, - не поворачивая к сторожу головы, сказал директор, - позвонишь сегодня на пять минут раньше.

- Слушаюсь, ваше превосходительство, - согнул спину служитель и бесшумно исчез.

Керенский надел пенсне, поднял голову, кивнул торжественно и важно. Класс шумно сел.

Директор взошел на кафедру, опустился на стул, придвинул к себе тетради. Бросил быстрый взгляд поверх очков на Ульянова. (Володя заметил, что теперь все учителя начинали урок с того, что обязательно смотрели в его сторону, словно ожидали от него чего-то непредвиденного и нежелательного и пытались своим взглядом это непредвиденное и нежелательное предотвратить.)

- Сегодня я принес ваше последнее сочинение, - голос Федора Михайловича звучал размеренно и монотонно. - Должен отметить, что в целом с темой сочинения класс справился успешно. Причины возникновения раскола русской православной церкви поняты вами правильно... Гораздо хуже обстоит дело со знанием фактического материала. Почти никто из вас не называет имен руководителей раскола. Даже Ульянов на этот раз изменил своему обыкновению давать дополнительный материал...

Володя резко отвернулся к окну. Купола Троицкого и Николаевского соборов настойчиво, неотступно лезли в глаза... В городе, казалось, не найти было места, свободного от вида церквей и божьих храмов. Идешь в гимназию - слева кресты Спасского монастыря. Вошел в класс - купола соборов падают прямо на парты. Спустился на перемене на первый этаж - окно коридора упирается в монастырскую стену.

- Ульянов, - продолжал Керенский, - какие имена вождей раскола, кроме протопопа Аввакума, вы можете еще назвать?

Володя встал, одернул мундир. Сидевший рядом на парте Миша Кузнецов с тревогой взглянул на него снизу вверх.

- Так как же, Ульянов? - директор гимназии внимательно смотрел на лучшего ученика выпускного класса.

- Руководителями раскола кроме протопопа Аввакума, - медленно начал Володя, - были также Никита Пустосвят, Иван Неронов, дьякон Федор... К ним можно отнести и представителей высших кругов: сестер Урусовых, например, одна из которых, старшая, больше известна в истории под именем боярыни Морозовой...

- Почему же вы не упомянули их? - удивленно поднял брови Керенский.

- У меня не было времени переписать. Я прочитал дополнительный материал после того, как подал работу.

- Для сочинения, которым вы оканчиваете курс, нужно было найти время, - назидательно сказал директор.

Володя молча смотрел на Керенского. Весь класс (да, пожалуй, и весь город) знал, что он, Володя, остался сейчас один с младшими сестрами и братом. Упрекать его в том, что он не нашел времени лишний раз переписать письменную работу, - по меньшей мере бестактно. («А ведь Керенский был папиным сослуживцем, - подумал Володя, - считался другом семьи, чаще других навещал маму, когда умер отец... В чем же дело? Очевидно, он боится, что его упрекнут в либеральном отношении к младшему брату государственного преступника Александра Ульянова. И вот он публично подчеркивает, что относится ко мне строго и требовательно».)

- В вашем сочинении есть одно странное место, - откинулся директор на спинку стула. - Вы объясняете борьбу против реформ патриарха Никона недовольством угнетенных классов тем, что усилился гнет государства. Не так ли?

- Да, - ответил Володя, - движение старообрядцев объединяло под религиозной формой протест крестьянства против усиления власти государства.

- Но при чем же тут какие-то угнетенные классы? - Керенский встал со стула, прошелся вдоль доски. - И кого вы вообще имеете в виду под словом «угнетенные»? Беглых, беспоповцев?.. История дает нам совершенно четкий ответ на причины возникновения и распространения раскола... Никон, исправляя церковные книги по греческим образцам, вызвал недовольство прежде всего сельского духовенства, которое из-за своей малограмотности лишалось заработка, так как не могло служить по новым книгам...

- Исправление Никоном богослужебного чина, - твердо сказал Володя, - было, на мой взгляд, только внешним поводом для протеста раскольников. На самом же деле сельское духовенство и вожди старообрядчества потому так легко находили союзников в крестьянской среде, что никонианские реформы увеличивали церковный налог. Новая церковь, чтобы стать надежной опорой крепнущего государства, нуждалась в средствах. А деньги могли дать только новые налоги.

Керенский, заложив руки за спину, стоял около доски. Нет, положительно второй сын Ильи Николаевича вызывал к себе невольное уважение своими глубокими знаниями закона божьего и истории церкви... Но первый, первый сын... Покушение на жизнь государя... Сидит в Петербурге в Петропавловской крепости... А этот все время говорит о крестьянах, об угнетенных классах. Видно, начитался нелегальщины под влиянием старшего брата... Нужно спасать, обязательно нужно спасать младшего Ульянова от этого пагубного влияния. Ведь редчайшие способности у юноши, светлая голова, талантлив, усерден, сверхаккуратен...

- Ульянов, - спросил Керенский, возвращаясь на кафедру, - а кстати, почему вы не привели в своем сочинении ни одного ритуального возражения сторонников раскола, которые они выдвигали против официального православия? В чем конкретно заключались эти возражения?

- Старообрядцы настаивали на сохранении двуперстного сложения, - начал Володя, - сугубой аллилуйи вместо троекратной, отстаивали написание слова «Исус» вместо введенного Никоном написания «Иисус»... Но все это были мелкие, формальные расхождения. По своей общественной сути реформы патриарха Никона, перестроившие русскую церковь на иноземный, греческий, лад, были прообразом реформ Петра Великого, которые проводились в интересах нарождающегося русского национального капитала...

«Он опять за свое, - подумал Керенский, - но ведь как глубоко берет материал! И мысль о том, что Никон является предшественником Петра, - нова, ярка и любопытна, хотя и не бесспорна...»

- Хорошо, Ульянов, садитесь, - вслух произнес Федор Михайлович и, обращаясь ко всему классу, добавил: - Я так подробно остановился на сочинении Ульянова потому, что недостатки его характерны и для всех остальных сочинений. Исключением, пожалуй, является сочинение Наумова, который увидел в далеком прошлом нашей родины поучительный смысл и для наших дней...

Керенский смотрел на класс пристально и внимательно. Все знали, что Наумов второй ученик, он шел за Ульяновым вплотную, но, пожалуй, не было еще случая с самого пятого класса, чтобы Федор Михайлович оценил сочинение Наумова выше ульяновского. Значит, директор гимназии решил подчеркнуть, что теперь, когда репутация Володи Ульянова испорчена его старшим братом, пальма первенства переходит к Наумову?.. Интересно, интересно!

- Сочинение на историческую тему, - говорил за кафедрой Керенский, - было дано мною вам не только для того, чтобы выяснить ваши знания по истории, но и для того, чтобы вы смогли продемонстрировать полученное вами в гимназии за восемь лет обучения умение письменного рассуждения о связи минувших дней с настоящими... Наилучшим образом с этой задачей справился Наумов. Не могу не прочитать вам некоторые отрывки из его сочинения, которые показывают, что их автор развил в себе достойные звания выпускника классической гимназии чувства преданности религии и отечеству...

«Мама рассказывала, - вспомнил Володя, - что папу когда-то тоже пытались обвинить в том, что среди его учеников был Дмитрий Каракозов - первый человек в истории России, покушавшийся на высочайшую жизнь... Но папа публичного отречения от Каракозова никогда не демонстрировал, а вот Федор Михайлович Керенский не выдержал...»

- «...Перед патриархом всея Руси Никоном, - читал директор гимназии сочинение ученика выпускного класса Наумова, - открывалось широкое поле деятельности на благо отечества. Но гордый Никон не внял голосу провидения, за что и был наказан судьбой... Никон происходил родом из нижегородских крестьян, был сельским священником, потом постригся в монахи, стал игуменом Кожозерской пустыни, позже - архимандритом царского Новоспасского монастыря. В 1648 году получил сан митрополита новгородского и сделался ближайшим другом царя Алексея Михайловича. Никон отличался сильной волей, последовательностью в выполнении поставленных задач, крутым и властным нравом. Став патриархом, Никон начал деятельно осуществлять переделку церкви. Он достиг больших успехов, но стремление быть независимым от власти государя не дало ему возможности довести до конца начатое дело... Замыслив захватить полномочия царя, Никон просчитался. Алексей Михайлович сначала прекратил с ним всяческую дружбу, а потом предал суду, который снял с Никона патриаршество и сослал его в Ферапонтов монастырь на Бело-озеро. Здесь Никон и умер в изгнании и безвестности...»

«Любопытно, - усмехнулся Володя, - здесь тот самый счастливый случай, когда самолюбивый преподаватель увидел, что его бесконечные нравоучения дошли наконец до адресата».

- «...Не менее поучительной оказалась судьба и одного из самых яростных противников «никонианской ереси» - протопопа Аввакума, - читал Керенский. - Объединив своей проповедью защитников якобы «истинной веры» и «древнего благочестия», Аввакум Петров в дальнейшем борьбу против никониан соединил в своей раскольничьей деятельности с борьбой с самой монаршей властью, допустив целый ряд оскорбительных выходок против личности Алексея Михайловича в своих сочинениях. За это он был сначала арестован и сослан, но и в ссылке не прекратил своей яростной борьбы с новой церковью и оскорблений в адрес царя. В 1682 году Аввакум Петров за свои выступления против самодержавной власти был пытан на дыбе и публично сожжен на костре по царскому указу за «великие на дом Романовых хулы...». С его смертью раскол разделился на поповщину и беспоповщину, а эти два течения вскоре раздробились на более мелкие - федосеевщину, филипповщину, бегуновщину, неровщину и другие...»

Раздался звонок. Федор Михайлович снял пенсне, подозвал дежурного и приказал разнести тетради по партам. Потом сошел с кафедры.

- Следующий урок, - сказал директор, укладывая пенсне в черный замшевый футляр, - тоже последний в вашей гимназической жизни. Мне хотелось бы, чтобы на этом уроке каждый из вас назвал своего любимого литературного героя и сказал несколько слов в защиту своего мнения. Подумайте над этими словами. Я попросил дать звонок на пять минут раньше, чтобы у вас было больше времени... Я думаю, что это будет достойным завершением наших с вами занятий и покажет, как каждый из вас научился за восемь лет обучения в гимназии выбирать и защищать свои литературные симпатии.

И, величественно кивнув шумно вставшему за партами классу, Федор Михайлович Керенский, как всегда, торжественно и важно направился к двери.

 

2

Как только дверь за директором закрылась, к кафедре, подняв над головой руки, требуя внимания, быстро протолкался Наумов.

- Господа, - громко и торопливо заговорил Наумов, - тут вышло недоразумение. Никакого особого смысла я в свое сочинение не вкладывал.

Он подошел к парте, где сидели Ульянов и Кузнецов.

- Ты не обижаешься, Володя? - виновато спросил Наумов.

- Ну вот еще - за что?

- Я совершенно не понимаю, - пожал Наумов плечами, - для чего Керенскому понадобилось сравнивать наши работы...

- Не понимаешь? - Миша Кузнецов нагнулся над партой. - А ты подумай получше, тогда поймешь.

- Это из-за его брата?

Володя быстро встал, посмотрел в окно.

- Может быть, выйдем на улицу? Погода, кажется, теплая.

И первым пошел к двери.

...Володя и Кузнецов спустились в вестибюль, вышли на крыльцо. Сырой ветер принес из Владимирского парка грачиный грай.

- Из Петербурга никаких известий? - спросил Миша.

- Нет, - односложно ответил Володя.

Они дошли до угла гимназии. Вдоль белой монастырской стены медленно двигалась вереница убогих людей: слепцы с поводырями, горбуны, юродивые, безногие на костылях.

- Богомольцы тоже весну почувствовали, - сказал Миша, - двинулись по святым местам.

Володя долго и молча смотрел на убогих.

- Для чего живут эти люди? - задумчиво спросил он. - Какой смысл их жизни? Они не трудятся, не создают ни материальных ценностей, ни идей...

- Божьи люди, - неопределенно сказал Миша, - отмаливают перед всевышним грехи человеческие.

- Ты серьезно? - обернулся Володя.

- Конечно, нет.

- Жизнь этих людей - сплошное страдание, - Володя говорил медленно, тихо, грустно. - Что может радовать их? В чем удовлетворение их жизни? Молитва?.. Но ведь они ежедневно убеждаются, что голос их не доходит ни до бога, ни до царя, ни до богородицы - положение-то их нисколько не меняется. И они не делают ни малейшей попытки изменить его...

- А зачем им менять свое положение? - Миша Кузнецов, казалось, целиком был на стороне убогих людей. - Они твердо знают: на земле счастья нет, земная жизнь дается человеку на муку, на страдание, а счастье ожидает человека на небе. Но чтобы заслужить это счастье, нужно на земле отмолить все свои грехи. Вот они и ходят по церквам, по монастырям, святым местам.

Володя усмехнулся:

- Господин Кузнецов, вы сегодня шутите неудачно. На тройку с минусом.

- Я готовлюсь ко второму уроку Керенского. Его ведь хлебом не корми, только расскажи что-нибудь божественное.

- Прекрасное устроил господин Керенский прощание со своими предметами, - голос Володи был насмешлив и едок. - Лучше не придумаешь. Выпускники Симбирской гимназии хором поют о своей благопристойности, любви к начальству, святому евангелию и обожаемому монарху.

- И тем самым как бы диктуют попечителю учебного округа донесение в Петербург: Симбирская-де гимназия весьма сожалеет о том, что в ее стенах учился когда-то Александр Ульянов.

Володя резко повернулся к Мише, радостно заблестели карие глаза.

- Ты понял это, да?

- А кто же этого не понял? Я все-таки думал о Керенском лучше, - Кузнецов поморщился.

- Он спасает честь гимназии. Если только можно назвать это честью.

- Как ты думаешь, тебе дадут теперь медаль?

- Думаю, что нет,

- Из-за Саши?

- Естественно.

- Ты знаешь, все на тебя теперь смотрят как-то особенно... Все от тебя чего-то ждут...

- Чего же именно?

- Не знаю... Ну, чего-нибудь такого... необыкновенного.

- Необыкновенного?

- Керенский, наверное, вызовет тебя сейчас...

- Может быть...

- А что ты будешь говорить? О каком писателе?

- Откровенно?

- Откровенно.

- Я скажу, что мои литературные симпатии принадлежат одному стихотворению Некрасова.

- Какому?

- Угадай...

Володя повернулся к Мише, лицо его стало строгим, голос звучал глухо:

Не может сын глядеть спокойно На горе матери родной, Не будет гражданин достойный К отчизне холоден душой, Ему нет горше укоризны... Иди в огонь за честь отчизны, За убежденье, за любовь... Иди и гибни безупречно, Умрешь недаром; дело прочно, Когда под ним струится кровь...

- «Поэт и гражданин»?

- Да

- Неужели ты это прочтешь?

- А что? - горько усмехнулся Володя. - Ты же говоришь, что все ждут теперь от меня чего-то необыкновенного.

- Но только не этого...

- А почему? - Володя вызывающе прищурился.

Миша Кузнецов заволновался.

- Я не случайно спросил... Керенский обязательно вызовет тебя. Он же понимает, что переборщил, расхваливая Наумова. Теперь он даст тебе возможность уравняться... Чтобы со стороны все выглядело справедливо.

- Хорошо, я прочту другие стихи.

- Какие?

Володя проглотил подошедший к горлу комок, начал тихо:

Милый друг, я умираю Оттого, что был я честен; Но зато родному краю Верно буду я известен. Милый друг, я умираю, Но спокоен я душою... И тебя благословляю: Шествуй тою же стезею.

- Добролюбов? - испуганно прошептал Миша и оглянулся. - Предсмертное послание Чернышевскому?.. Ты с ума сошел?

- А потом я прочитаю для учителя русской словесности Симбирской классической гимназии господина Керенского еще одно стихотворение. Последнее. Чтобы его патриотические чувства были удовлетворены полиостью.

Голос звучал твердо, жестко и даже зло: Не плачьте над трупами павших борцов, Погибших с оружьем в руках, Не пойте над ними надгробных стихов, Слезой не скверните их прах! Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам. Отдайте им лучший почет: Шагайте без страха по мертвым телам, Несите их знамя вперед!

На звоннице монастыря ударили колокола. Сидевшие на земле под монастырскими стенами убогие люди - слепцы, горбуны, юродивые, калики перехожие, карлицы - закрестились, забормотали молитвы, начали подниматься и потянулись в ограду обители, кладя поклоны надвратному нерукотворному образу иверской божьей матери.

С угла Дворянского переулка к воротам монастыря придвинулся городовой - доглядеть, чтобы во время молебствия между богомольцами и божьими людьми соблюдался порядок, чтобы служба шла по заведенному чину, благородно, как положено.

- Володя, - тихо сказал Миша Кузнецов, - на урок опоздаем...

Володя резко повернулся и быстро пошел к гимназическому крыльцу.

Около входа стояло несколько человек из их класса.

- Ну как? - крикнул Костя Гнедков. - Определили свои литературные симпатии?

- Они еще от протопопа Аввакума никак остыть не могут, - сказал Забусов.

Володя, ничего не ответив, поднялся по ступенькам и вошел в здание. Кузнецов задержался на крыльце. Нагнувшись к Гнедкову, он что-то зашептал ему на ухо.

- Ну да? - радостно удивился Гнедков. - Это интересно!

- Что там случилось? - спросил Забусов.

- Но ведь за это его могут не только лишить медали, - горячился Миша Кузнецов, - но и вообще не дать аттестата!

- Да что у вас? - заинтересовался Забусов. Гнедков сказал ему вполголоса несколько слов.

- Ай да Володя! - прищелкнул языком Забусов. - Молодец!

Костя Гнедков обвел всех веселым, задиристым взглядом, круто мотнул головой:

- Пошли!.. В случае чего - поддержим. В конце концов, гимназия окончена! Что же, мы до последнего дня будем бояться Керенского?

Все гурьбой двинулись к входу.

- Надо отговорить его! - не унимался Миша Кузнецов. - Это же мальчишество! Надо помешать, сорвать урок...

- Мальчишество? - остановился в дверях Гнедков, - Брату Ульянова двадцать один год. Не на много-больше, чем нам. А его знает уже вся Россия... Пошли!

 

3

Предположение Миши Кузнецова начало оправдываться с самого начала. Едва войдя в класс, остановившись у кафедры, Керенский поднял голову.

- Ульянов! - сказал он громко и отчетливо, и в голосе директора всем, особенно тем, кто стоял вместе с Гнедковым и Забусовым на крыльце, послышались какие-то особые нотки.

Володя поднялся из-за парты.

- Идите сюда, к доске, - Керенский сделал широкий жест рукой, как бы давая понять, что приглашает вызванного ученика не для ответа и не для того, чтобы сделать какого-либо рода внушение, а просто для равноправного дружеского разговора - ведь гимназисты выпускного класса почти уже взрослые люди.

Володя пошел к доске. К нему поворачивались, смотрели с интересом, напряженно, провожали долгими, пристальными взглядами.

Володя вышел к доске. Поправил воротник мундирчика. Вопросительно взглянул на директора.

Всего мгновение они смотрели друг другу в глаза, но за эту сотую долю секунды оба они поняли, что сейчас между ними должно произойти что-то серьезное, значительное и важное, что обнажит их отношения друг к другу до конца, поставит заключительную точку в этих отношениях и, может быть, даже определит дальнейшую судьбу - если не обоих сразу, то во всяком случае одного из них обязательно.

Володя понял, что Федор Михайлович будет продолжать взятую им на предыдущем уроке линию подчеркивания своего особого отношения к нему, брату арестованного в Петербурге государственного преступника, стараясь выполнить при этом как бы двоякую задачу: и не слишком проявлять свою власть над ним, всего лишь гимназистом, чтобы не ронять себя в глазах публики и здесь, в классе, и главным образом за его стенами, и в то же время дать понять всем - и в основном за стенами гимназии, - что случай с Александром Ульяновым не оставлен им, Керенским, без внимания, не недооценен, а использован для воспитания необходимых выпускникам гимназии благопристойных и благочестивых качеств. (Собственно говоря, только ради этого и были, наверное, затеяны оба прощальных урока - Володя прекрасно понимал это. Было бы смешно думать, что Керенский, крупнейший чиновник министерства просвещения в Поволжье, упустит случай лишний раз проявить свою педагогическую «зрелость».)

А преподаватель русской словесности и литературы директор Симбирской классической гимназии Федор Михайлович Керенский увидел в глазах Володи Ульянова новое, неизвестное ему за восемь лет знакомства с этим мальчиком и юношей выражение воинственного отпора и твердого вызова, и это новое выражение возбудило в директоре гимназии противоречивые мысли: с одной стороны, ему необходимо было в соответствующей, не очень тайной, но и не слишком резкой форме акцентировать свое возмущение и свой гнев на совершенном его бывшим учеником государственном преступлении, а с другой стороны, Федору Михайловичу на самом деле хотелось, чтобы тень преступления старшего брата как можно менее болезненно легла на младшего сына его бывшего сослуживца и хорошего знакомого, и чтобы сам Владимир Ульянов, заботясь о своем будущем и будущем своей семьи (а обе эти заботы, по мнению Керенского, были связаны между собой органически), добровольно, естественно, без видимого на то с его, директора, стороны принуждения, тоже в соответствующей форме, и осуждая, и сожалея, высказал бы свое отношение к поступку брата, подтвердив тем самым тонкое его, Керенского, мастерство педагога и воспитателя. Собственно говоря, ради всего этого и умалил на первом уроке директор достоинства сочинения Ульянова, прочитав отрывки из сочинения Наумова. По всем законам самолюбия Ульянову, сочинения которого раньше всегда отмечались Керенским как лучшие, сейчас не терпится восстановить свою репутацию первого ученика. Значит, он охотно воспользуется предложенным перед переменой заданием - рассказать о своем любимом литературном герое и обосновать свои симпатии к нему. А на этом пути и можно будет умело направить его к необходимому результату... Правда, директора несколько насторожило это новое выражение протеста и вызова на лице Ульянова, но, надеясь на немалый свой педагогический опыт, Керенский рассчитывал изменить состояние своего ученика во время ответа... Если бы выполнить все это удалось!.. Федор Михайлович мысленно даже перекрестился.

Вот какие мысли были у Володи Ульянова и директора гимназии, когда всего лишь на одно мгновение они пристально посмотрели в глаза друг другу и тут же разошлись взглядами.

Заложив руки за спину, Керенский прошелся несколько раз позади вызванного к доске ученика.

- Ульянов, - заговорил наконец директор, стараясь вложить в интонацию своего голоса как можно больше доброжелательности, - на предыдущем уроке, разбирая ваше сочинение, я отметил в общем-то несвойственную вам недостаточную фактическую аргументацию вашей работы... Кроме того, вы недостаточно четко подчеркнули связь темы сочинения с теперешней нашей жизнью, с необходимостью извлекать из уроков прошлого выводы для воспитания в себе наипервейших гражданских добродетелей - благонравия, прилежания и постоянного усердия на пользу отечеству... Вы подготовили ответ о вашем любимом литературном герое, который мог бы исправить перечисленные мною недостатки вашей письменной работы?

- Да, подготовил, - волнуясь и не в силах сдерживать свое волнение, дрогнувшим голосом ответил Володя.

Класс затих. Все уже чувствовали, что директор что-то затеял, и, зная вспыльчивый характер Володи, его насмешливость, резкую манеру выражаться и новое после ареста брата положение, замерли в предчувствии надвигающихся событий.

Костя Гнедков и Забусов переглянулись молча и многозначительно. Миша Кузнецов сидел за партой потерянный, бледный, опустив голову.

- Ну что ж, это похвально. - Керенский снял пенсне и, посмотрев на притихший класс, расценил эту внезапно возникшую тишину как первое проявление задуманного им плана. - Кто же ваш любимый литературный герой? Кто из русских писателей вызывает у вас наибольшие симпатии?

- Из прочитанных мною в последнее время произведений, - Володя подчеркнул голосом слово «последнее», - наибольшее художественное удовлетворение доставил мне...

Глаза Миши Кузнецова были широко открыты от ужаса. «Не надо, не надо! - молча кричал Мишин взгляд. - Случится что-то страшное, кошмарное, непоправимое...» Володя сдвинул брови - Миша опустил глаза. Костя Гнедков смотрел весело, задиристо! давай, Володя, крой до конца, мы с тобой!

- ...наибольшее художественное удовлетворение доставил мне, - твердо повторил Володя, сделал паузу и закончил четко и энергично, как бы давая понять, что мнение это не случайное, а давно обдуманное, - роман Ивана Сергеевича Тургенева «Отцы и дети»!

Керенский был удивлен.

- «Отцы и дети»? - переспросил он. - Но почему?

Миша Кузнецов моргал часто и тоже удивленно, Гнедков и Забусов смотрели на Ульянова с напряженным интересом.

- В этом романе Тургенева есть все, чем можно наслаждаться в художественном произведении, - говорил Володя, не глядя на Керенского. - Характеры персонажей и картины жизни нарисованы с такой наглядностью и убедительностью, что даже самый отчаянный отрицатель таланта Тургенева не сможет скрыть, что получил от чтения этой книги впечатление, которое возникает только от знакомства с настоящим искусством.

- Постойте, Ульянов, - сделал нетерпеливый жест рукой Керенский. - Мое задание сводилось к тому, чтобы вами был назван любимый литературный герой...

- Я как раз подхожу к этому, - Володя почувствовал вдруг, что внутри у него освобождается какая-то новая энергия, которая была скована и зажата весь первый урок и всю перемену. - Мой любимый литературный герой - Базаров...

- Нигилист Базаров - ваш любимый герой? - Керенский смотрел на Ульянова холодно и надменно.

- Я не разделяю характеристику Базарова как нигилиста, - возразил Володя.

- Такую характеристику ему дает сам автор, - поджал губы Керенский. - Что же, у вас есть свой вариант романа, написанного Тургеневым?

В классе засмеялись. Это был голос Наумова. Раздалось еще несколько смешков. (Керенский с неудовольствием отметил, что гимназисты прислушиваются не как обычно - только к его словам, но и вообще ко всему разговору.)

- У меня есть свое мнение относительно правильности характеристики, данной Тургеневым своему герою.

В голосе Ульянова слышался тот самый вызов, который был поначалу отмечен Керенским в его взгляде. Как следует поступить сейчас? - подумал Федор Михайлович. Сказать, что «Отцы и дети» не относятся к рекомендованным произведениям русской литературы?.. Но это означало бы отступление, капитуляцию его, директора, перед гимназистом восьмого класса. И кроме того, он же сам предложил им произвольно выбрать свои литературные симпатии... Пусть Ульянов начнет защищать свой тезис. Нужно будет опровергнуть этот тезис по ходу его рассуждений...

Керенский поднялся на кафедру, сел.

- Ну что ж, попробуйте и нас убедить в правильности своей критики фигуры Базарова. Такой поворот, пожалуй, тоже входит в существо предложенного вам задания...

 

4

- Прежде всего мне хотелось бы сказать, - начал Володя, - что роман Тургенева «Отцы и дети» - произведение сугубо современное, в нем выведены типы сегодняшнего дня, встречаемые нами на каждом шагу. Главный герой романа Евгений Базаров нравится мне потому, что это сильный и суровый человек. Он окончил университет по естественному факультету, и прослушанный им курс естественных и медицинских наук отучил его принимать только на веру какие бы то ни было понятия и убеждения. Он сделался чистым эмпириком - только опыт стал для него источником познания окружающей жизни... «Отчего я люблю химию? - спрашивает он у своего приятеля. - Только в силу ощущений удовольствия, которые получаю, занимаясь химией...» То, что восторженные юноши называют «идеалом», для Базарова не существует, он все это называет «романтизмом», а иногда вместо слова «романтизм» употребляет слово «вздор»... Базаров работает много, неутомимо и целеустремленно. Его не занимают те мелочи, из которых складываются обыденные людские отношения, заурядная человеческая жизнь... Настоящий человек, говорит Базаров, - это тот, о котором думать нечего, а которого надобно или слушаться, или ненавидеть... Базаров иронически относится ко всякого рода лирическим излияниям и порывам. Ему чужда слезливая мечтательность, потому что он великий труженик, а за работой мечтать нельзя - все внимание сосредоточено на деле. Базаров считает, что мечтательность является следствием изнеженности и праздности. Для него, трудового человека, существует только одна, вечно повторяющаяся забота: сегодня надо думать о том, чтобы не голодать завтра. Эта простая и грозная в своей простоте забота заслоняет от него все остальные, второстепенные тревоги и дрязги... Таким образом, это чистейший материалист, пролетарий-труженик, в котором труд постоянно сближает дело с мыслью, акт воли с актом ума. Он привык надеяться только на свои собственные силы и с пренебрежением смотрит на людей, которые, мечтая о любви, о полезной деятельности, о счастии всего человечества, не умеют шевельнуть пальцем, чтобы сколько-нибудь улучшить свое собственное неудобное положение. Базаров чувствует непреодолимое отвращение к пышной фразистости, к напрасной трате слов, к сладким упованиям, к сентиментальным стремлениям и вообще к любым претензиям, не основанным на реальной, действенной силе. Именно это решительное отвращение ко всякой отрешенности от жизни, ко всему тому, что, не оставляя никакого реального следа, улетучивается в словах и звуках, и составляет коренное свойство характера Базарова...

- Послушайте, Ульянов, - перебил Володю Керенский и сделал резкое движение головой, чувствуя, что он, как, кажется, и весь класс, вдруг ощутил себя в какой-то странной подчиненности словам и мыслям этого рыжеволосого крупноголового юноши в синем гимназическом мундире со столь привычными директорскому глазу девятью посеребренными пуговицами, - послушайте, Ульянов, вы же взялись опровергать Тургенева, а на самом деле просто пересказываете содержание...

- Это необходимые объяснения, Федор Михайлович, - сказал Володя.

«Господи, - растерянно подумал Керенский, - да что же это такое? Семнадцатилетний мальчишка собирается возражать одному из лучших писателей России... Меня этот мальчишка почему-то называет не господином директором, а по имени и отчеству. Что происходит? Урок литературы или сеанс гипноза?..»

Он посмотрел на класс. Лица гимназистов не принадлежали своим хозяевам. Все взгляды, кроме Наумова и еще двух-трех человек, преданно направленных на дужку директорского пенсне, были напряженно устремлены на Ульянова, словно класс ждал от него каких-то необычайных, никогда и никем ранее не слышанных слов.

«Если я сейчас оборву его, - подумал Керенский, - я буду потерян в их глазах навсегда. Они не простят мне этого никогда, потому что... потому что, черт возьми, действительно интересно, какие возражения может привести этот юноша такому всемирно известному писателю, как Тургенев...»

- Продолжайте, - коротко сказал Керенский и почувствовал, как по классу незримо прокатилось одобрительное по поводу его разрешения движение.

Володя переступил с ноги на ногу.

- Нарисовав своего героя со столь многими привлекательными внутренними качествами, Тургенев внешне изобразил Базарова со всей доступной его таланту непривлекательностью и неприязнью. Он словно пригласил своего героя из лаборатории, где тот производил свои опыты - резал лягушек, кромсал червей, потрошил бурундуков и белок, - в парадную залу, где кавалеры сидят во фраках и с розами в петлицах, а дамы - в бальных платьях и декольте. И вот он стоит перед светским обществом, Евгений Базаров, в испачканном кровью рабочем фартуке, с немытыми руками, со слипшимися на лбу волосами, угрюмый, озабоченный ходом своих мыслей и наблюдений, весь еще в своих опытах и препарациях, а они смотрят на него недоуменно и вопросительно: как попал этот неприбранный человек в их изысканное общество?.. Вот здесь и начинаются мои возражения господину Тургеневу. Взяв живой тип молодого человека, столь характерный для современной молодежи с ее стремлениями к естественным, точным, а не отвлеченным и схоластическим знаниям, с ее тягой к реализму, передав нам правдоподобно и точно нравственный мир этого современного молодого человека, Иван Сергеевич Тургенев нарочито изобразил своего героя внешне крайне непривлекательным, почти отталкивающим, циничным, бесчувственным человеком, у которого якобы нет никакой высокой цели в жизни. Создав тип молодого человека с кругом идей, в которых отражаются наиболее характерные настроения сегодняшней молодежи, Тургенев с весьма легко раскрываемым читателем замыслом поместил эти идеи в голову и характер самого неграциозного, самого грубого, самого оскорбляющего эстетический вкус среднего читателя человеческого экземпляра. Он словно хочет сказать: смотрите! - если так карикатурна, так непривлекательна внешность этого молодого человека, то, следовательно, так же карикатурны и непривлекательны те идеи, которые он исповедует и которые воплощены в нем… А это неправда! Я знаю людей, которые, подобно Базарову, увлекаются химией, любят резать лягушек и червей, потрошат бурундуков и белок... И они совсем не так грубы, карикатурны внешне, как Базаров. Сходясь с Базаровым по внутренним убеждениям, внешне они ничего общего с ним не имеют. Как и все мы, они ничем не выделяются из среды обыкновенных людей, разве только повышенной сосредоточенностью на своих идеях и мыслях. И они вовсе не циничны. Жизнь этих людей подчинена высоким целям служения на пользу отечества...

- Нигилист, отрицающий все и вся, не может принести пользы отечеству! - непререкаемо произнес с кафедры Керенский.

- А таким людям совершенно не подходит определение «нигилист»! - лицо Володи было красно от возбуждения, волосы взъерошены, глаза блестели страстно и убежденно. - И господин Тургенев абсолютно напрасно пытается соединить их с этим словом!

- Позвольте, Ульянов, - вытянул руку Керенский, - но вы же начали с того, что объявили Тургенева своим любимым писателем? Как соединить ваши противоречивые рассуждения?

- Писателя, по-моему, можно любить не только за то, что сходишься с ним во всех мнениях, - сказал Володя, упрямо наклонив голову, - но и за те мысли, которые он в тебе возбуждает, изображая картины и сцены, с которыми ты сам не согласен.

- Пожалуй, пожалуй, - согласился Керенский, с удивлением ловя себя на мысли, что при всей формальной непедагогичности слов Ульянова трудно что-либо возразить этим словам перед лицом целого класса, чтобы, оставшись в границах назидательности, не выглядеть в то же время откровенным ханжой. - Так вы закончили свои объяснения?

- В заключение я хочу сказать только одно, - Володя перевел взгляд с директора на класс, как будто хотел подчеркнуть, что все высказанное им говорилось не только для одного Керенского, но и для всех остальных. - Стараясь наделить Базарова различными внутренними и внешними качествами, Тургенев допустил ошибку против существующего в жизни типа молодого человека подобного образа мыслей и действий. Тургенев решил подчинить принципы художественного воплощения жизни своим симпатиям и антипатиям, а это не может не вызывать возражения у серьезного, объективного читателя... И тем не менее, созданный им образ Евгения Базарова остается моим любимым литературным героем, так как это вовсе не нигилист, вопреки определению самого Тургенева, а живой представитель современной молодежи, который будит мысли и зовет к серьезному размышлению.

Ульянов замолчал, Керенский сошел с кафедры, снял пенсне.

- Хорошо, можете сесть на место.

Володя вернулся на свою парту, сел, положил перед собой руки, поднял голову, внимательно посмотрел на Керенского, и директор снова уловил во взгляде Ульянова новое, незнакомое раньше выражение протеста и вызова.

- Ответ Ульянова, - начал Керенский, - можно отметить только в той его части, где ответ этот намечал самостоятельный ход мысли. Независимость рассуждений, безусловно, похвальное свойство ума, но только в том случае, когда эта независимость самостоятельна от начала и до конца... В данном случае осведомленный о предмете разговора слушатель постепенно вспоминает тот источник мнений, которым руководствовался Ульянов в составлении своих суждений о романе Тургенева «Отцы и дети»...

В классе кашлянули. Керенский вопросительно поднял голову. Над партой Наумова поднялась рука.

- Ты хочешь что-нибудь сказать? - спросил Керенский.

- Да.

- Хорошо, иди к доске.

Наумов одернул мундирчик, подошел к кафедре, заложил руки за спину.

- Прежде всего мне хотелось бы сказать, - интонация Наумова была уверенная, энергичная, - что, восхищаясь образом Базарова, выражая ему всяческие похвалы, Ульянов развивал мысли критика Писарева...

- А я и не собираюсь скрывать этого! - крикнул с места Володя. - Я это сделал сознательно!

- Ульянов, успокойтесь! - поднял руку Керенский.

«Наумов понял меня, - подумал про себя Керенский. - Он сообразил, что должен сказать то, чего не договорил я».

- Теперь мне тоже хочется сказать о своем любимом герое, - Наумов посмотрел на директора и, получив разрешение, заговорил порывисто и быстро, словно боялся, что его оборвут на полуслове. - Как ни странно, но мои литературные симпатии сходятся со вкусом Володи Ульянова. Я тоже считаю роман Тургенева «Отцы и дети» самым талантливым произведением нашей современной литературы о молодежи. Но там, где Ульянов видит недостатки этой книги, я вижу ее достоинства... Ульянов говорил, что Базаров, даже вопреки точной авторской характеристике, не является нигилистом. А кто же он тогда, спрашивается? По мнению Базарова, поэзия - ерунда, читать Пушкина - напрасно потерянное время, заниматься музыкой - смешно, любоваться природой - нелепо. Базаров все рубит с плеча, что не по нем - так все это плохо и никуда не годится! А что он любит сам? Лягушек потрошить, да червей собирать, да смеяться над всеми людьми подряд. И ни за что он не берется, никаких положительных начал не отстаивает. У него и цели-то в жизни настоящей нет. Вспомните его разговор с дядей Аркадия Павлом Петровичем. «И вы решились сами ни за что не приниматься?» - спрашивает Павел Петрович. «Решился ни за что не приниматься», - отвечает Базаров. «И только всех ругать?» - «Только всех ругать». - «И это называется нигилизмом?» «Да, это называется нигилизмом», - отвечает сам Базаров. Он сам называет себя «нигилистом», - так как же он не «нигилист» после этого?

- Это же ирония! - крикнул с места Костя Гнедков. - Неужели ты не понимаешь?

- Чем же все-таки привлекает роман Тургенева, если даже вопреки неприятной фигуре Базарова «Отцов и детей» до сих пор любят, читают и спорят о его персонажах? - Наумов сделал вид, что реплика Гнедкова к существу дела не относится. - Лично мне всегда доставляют огромное удовольствие страницы, которые повествуют о Павле Петровиче Кирсанове - человеке сдержанном, волевом, изящном, благородном, который никому не навязывается со своими мнениями и страстишками, живет красиво и возвышенно, храня верность тому сильному чувству, которое возникло у него в молодости. У Павла Петровича гибкий ум, сильная воля, он постоянно остается самим собой, у него есть принципы. А какие принципы у Базарова? Никаких!.. Когда Павел Петрович видит, что Базаров целует Фенечку, он, как человек благородный, вызывает Базарова на дуэль... Базаров в своих рассуждениях против дуэли, а на практике он принимает вызов, так как боится, что Кирсанов ударит его за трусость. Спрашивается: какие же симпатии может вызывать человек, у которого убеждения расходятся с поступками?

- А ты хотел бы, чтобы Базаров оказался трусом? - вскочил с места Володя.

- Да ведь он же против дуэлей!

- Господа, господа, успокойтесь, - постучал рукою о край кафедры Керенский. - Ульянов, сядьте... Продолжайте, Наумов.

- Если Базаров считает, что все ерунда, то зачем же он стал перевязывать после дуэли рану Павлу Петровичу - своему врагу? - Наумов пожал плечами. - Зачем же он не оставил его без помощи? Ведь, по его словам, по его убеждениям, жизнь человеческая - пустяк?

- Потому что конкретная человеческая жизнь дороже всяких слов и красивых фраз! - снова, не выдержав, вскочил с парты Володя.

- Ага! - обрадовался Наумов. - Вот и получается, что при соприкосновении с живой жизнью все убеждения Базарова оказываются чепухой, рассыпаются в прах и никакого испытания действительностью не выдерживают. На словах одно, а на деле другое - вот принципы Базарова!.. Поэтому в конце романа Базаров умирает, так как ему с его выдуманными убеждениями нет места в реальной жизни. Как правдивый художник, Тургенев понимает, что Базаров не жилец на белом свете, и выносит ему свой приговор...

- А заодно и этой жизни, - тихо сказал Володя. Наумов посмотрел на директора - отвечать на последнюю реплику Ульянова?

Керенский встал.

- Садись на место, - сказал он Наумову.

Наумов пошел к парте.

- Можно мне? - вскочил с места Костя Гнедков.

- Нет, нельзя, - властно сказал директор и, достав часы, положил их перед собой.

Керенский стоял на кафедре строгий, величественный. В классе был уже не преподаватель русского языка и словесности, который дал возможность выпускникам гимназии, людям почти взрослым и самостоятельным, обменяться мнениями, пошуметь, поспорить, подискутировать - одним словом, закончил свой курс и назидательно, и в то же время демократично.

На кафедре стоял директор классической гимназии, их превосходительство Федор Михайлович Керенский - действительный статский советник и кавалер.

- Господа, - сказал Керенский голосом, который, по его мнению, наиболее подходил к этой торжественной минуте, - мы с вами закончили курс русского языка и словесности. Сегодняшние ответы лучших учеников класса Ульянова и Наумова показали, что вы научились глубоко анализировать художественные произведения, что вы умеете для своих рассуждений привлекать дополнительный материал, не ограничиваясь только учебной программой. Это похвально. Это говорит о том, что в своей дальнейшей учебе и практической деятельности на пользу обществу вы будете руководствоваться не только тем, что от вас будут требовать, но и будете стараться приносить людям дополнительное благо, конкретный размер которого вы определите каждый в соответствии со своими возможностями...

«Удался ли тот план, который был замыслен сегодня? - подумал про себя Керенский. - И да и нет... Но, пожалуй, теперь ни у кого не вызовет возражения распределение медалей: Ульянову - золотую, Наумову - серебряную...»

Директор посмотрел на часы. До звонка осталась одна минута. «Многие ли расслышали последнюю реплику Ульянова? - подумал Керенский. - Кажется, нет... Определенно ее понял только один Наумов. Но он юноша рассудительный, и, если дать ему понять, что вторая медаль останется за ним, можно будет и не придавать особого значения последним словам Ульянова... Да, пожалуй, Наумов уже понял, что получит вторую медаль. Ведь я же назвал его сегодня вторым лучшим учеником... Да, можно не беспокоиться. Можно оставить слова Ульянова пока без последствий».

В коридоре зазвенел звонок.

 

Глава пятнадцатая

 

1

- Суд идет!

Шум в зале. Движение на скамье подсудимых.

Первоприсутствующий Дейер шествует медленно, важно, словно направляется на процедуру, имеющую целью двинуть вперед развитие человечества.

В затылок за ним - Окулов.

Остальные идут гурьбой, без соблюдения чинов и званий.

- По указу Его Императорского Величества, - читает Дейер приговор, - Правительствующий Сенат в Особом Присутствии для суждения дел о преступлениях государственных в составе:

господин первоприсутствующий сенатор Дейер;

господа сенаторы Окулов, Лего, Бартенев и Ягн;

предводители дворянства:

тамбовский губернский - господин Кондоиди,

санкт-петербургский уездный - господин Зейфарт,

московский городской голова - господин Алексеев,

котельский волостной старшина - господин Васильев,

при исполняющих обязанности обер-секретаря Ходневе и помощника обер-секретаря Шрамченко,

а также в присутствии исполняющих обязанности прокурора при Особом Присутствии Правительствующего Сената обер-прокуроре Неклюдове и товарище обер-прокурора Смирнове, слушал с 15 по 19 апреля сего 1887 года дело о дворянине Симбирской губернии Ульянове Александре Ильиче и других, в числе пятнадцати лиц, преданных суду Особого Присутствия на основании 1032, 1061 (часть первая) и 1063 (часть третья) статей устава уголовного судопроизводства по обвинению Ульянова и с ним четырнадцати лиц в принадлежности к преступному сообществу и посягательстве на жизнь священной особы государя императора...

...Саша вспомнил похороны Тургенева.

Это было давно, кажется еще на первом курсе, в сентябре. Они только что приехали с Аней в Петербург. Времени свободного было много, и они часто гуляли вдвоем по городу, рассматривая дворцы, церкви, парки, набережные Невы.

Столица поражала их своей мрачностью, нелюдимостью. Все было строго, сухо, официально. Обилие камня и чугунных решеток, дождливая сумрачная погода, серое моросящее небо, слякоть, пронизывающий ветер с залива - все это после широкой, раздольной солнечной Волги, после яблоневых ароматов симбирских садов, буйной зелени Подгорья, резных наличников окон и бревенчатых деревянных домишек - все это неживое, надменное петербургское величие, сменившее почти деревенскую свободу родного города, удивляло, озадачивало, подавляло, рождало глухую тоску, требовало объяснения, разгадки, выхода.

Но тем не менее по странной закономерности обратных симпатий, когда то, что не нравится, интересует особенно сильно, угрюмый и мрачный Петербург все-таки привлекал их внимание, звал на свои улицы и площади. Им, Ане и Саше, было жить и учиться здесь еще несколько лет, и они хотели знать город, в котором должны были пройти, может быть, самые интересные годы их молодости.

Во время одной из таких прогулок они встретили на Невском проспекте странную погребальную процессию: в тесном окружении конных городовых и казаков. Сзади разрозненно и нестройно шли студенты, курсистки и еще какие-то другие молодые люди неопределенного вида. На тротуарах останавливались прохожие, шныряли подозрительные субъекты в котелках.

- Кого хоронят? - спросил Саша у стоявшего впереди гимназиста.

Гимназист снял фуражку, перекрестился, тяжело вздохнул:

- Тургенева.

Саша почувствовал, как вздрогнула рука Ани. Он посмотрел на сестру - в широко раскрытых глазах сестры светился страх.

- Тургенева? - растерянно переспросил Саша. - А почему же с полицией?

Гимназист обернулся, смерил взглядом сестру и брата.

- Потому что в России лучших людей всегда хоронили с полицией!

И исчез в толпе.

Саша и Аня пошли за гробом. Народу позади городовых и казаков прибавлялось. Долетали обрывки приглушенных разговоров, сдавленных шепотков:

- Позор, позор, позор! Писателя с европейским именем хоронить, как преступника!

- Подлая страна, подлый царь, подлые порядки!

- Тише, господа, тише...

- Катков опубликовал письмо...

- Чье?

- Тургенева к Лаврову.

- Где?

- В своих «Московских ведомостях», естественно.

- О чем же?

- Тургенев пишет Лаврову, что готов помогать народникам деньгами.

- Он давал средства на движение?

- Нет, на издание журнала «Вперед».

- Какой мерзавец!

- Кто?

- Катков, естественно.

- Почему?

- Письмо же не предназначалось для печати.

- Зато мы знаем теперь истинное отношение Тургенева к революции.

- Тише, господа, тише...

- Письмо фальшивое.

- Позвольте...

- Сфабриковано охранкой.

- Какой бред!

- Чтобы бросить тень на великого сына русской земли!

- Полиции никогда не опорочить имени Тургенева!

- Но встречать прах на станциях было запрещено...

- Народ все равно собирался...

- А вы знаете, что сказал Стасюлевич?

- Кто, кто?

- Стасюлевич.

- Любопытственно...

- Он сказал: можно подумать, что я везу тело не величайшего писателя России, а Соловья-разбойника!

- Глупо и манерно.

- А почему именно Стасюлевич?

- Он сопровождал гроб с телом.

- Позор, позор!

- Тише, господа, тише...

- И это похороны Тургенева?! В кольце будочников... Тургенева, так пламенно любившего Россию, воспевшего красоту родины, могучую силу народного духа?

- Какая низость! Какая подлость! Какое варварство!

- Деспот верен себе - он хочет показать власть не только над живыми, но и над мертвыми.

- Бояться мертвого... Какое убожество!

- Надо быть абсолютным идиотом!

- И этому человеку доверена судьба огромной страны, великого народа...

- Вы о царе?

- Тупой, жалкий, ничтожный человек!

- Господа, вы с ума сошли! Могут услышать...

- Так думают все.

- Думают, но не говорят вслух.

- Надоело притворяться. Надоело скрывать свои мысли.

- Тише, господа, тише...

Саша и Аня шли по тротуару за толпой. Окруженная городовыми и казаками, траурная процессия напоминала партию арестантов, нестройно и уныло бредущую по этапу. Тягостное, постыдное ощущение невыразимой, непереносимой гнусности было разлито в воздухе. Казалось, что совершается огромная подлость, гигантского масштаба преступление против элементарных норм человеческой порядочности происходит среди бела дня в центре большого столичного города на глазах у нескольких тысяч зрителей.

Около кладбища полиция начала отсекать народ от погребального катафалка. Толпа надавила на ворота. Резкие слова воинской команды прозвучали отрывисто и угрожающе. Взметнулись в воздух нагайки и плети, сверкнули копыта вздыбленных лошадей. Кто-то закричал - раздавленно и беспомощно. Казаки горячили коней, крутили над головами кривыми шашками, нагнетали атмосферу истеричности и страха.

Саша и Аня, прижатые к чугунной кладбищенской ограде, стояли оглушенные, пораженные, ошеломленные. Такого они еще не видели.

В тихом провинциальном Симбирске о столкновении полиции с народом не могло быть и речи. Патриархальная тишина родного города, настоенная на малиновой мяте соборных благовестов и колокольной разноголосице церквей, нарушаемая набатными всполохами во время пожаров не чаще одного раза в два, а то и в три десятилетия, усыпляла чувства, притупляла остроту извлеченных из книг знаний о несовершенстве и несправедливостях мира. Благообразный Симбирск заволакивал зеленой ряской неизменяемости бытия все размышления о судьбах лежащей за городскими заставами страны и живущего на ее огромных пространствах народа. Иной благополучный симбирский старожил, до гробовой доски проходивший в благостном, осиянном блеском куполов и церквей гражданском невежестве, за всю свою долгую и постную жизнь даже и не задумывался ни разу о неустроенности и противоречиях русской жизни.

А здесь, в Петербурге, в столице, за каких-то полтора часа, прошедших с той минуты, когда они встретили гроб Тургенева на Невском, все поколебалось, вспомнилось читанное у Белинского, Писарева, Добролюбова, возникло в памяти эхо герценовского «Колокола», тайно попавшего к ним однажды переписанным от руки.

Да, может быть, именно за эти полтора часа, проведенных в толпе за гробом Тургенева, и было положено начало постижению того «курса наук», которые не значились в университетских программах и о которых они, возможно, еще не скоро узнали бы, если бы не приехали той осенью в Петербург.

...Из огромной толпы молодежи и студентов, провожавших тело Тургенева, на кладбище пустили всего несколько человек. Порывистый сентябрьский ветер обрывал с деревьев, росших между могилами, желтые листья и бросал их на чугунную решетку кладбищенской ограды. Было холодно, грустно и неприкаянно.

 

2

...приговора Особого Присутствия Правительствующего Сената. На основании дознания, произведенного по статье 1035 (часть вторая) устава уголовного судопроизводства, актам которого в силу высочайшего повеления от 28 марта сего года присвоены сила и значение актов предварительного следствия, четырнадцать обвиняемых, а именно:

Ульянов Александр,

Шевырев Петр,

Осипанов Василий,

Андреюшкин Пахомий,

Генералов Василий,

Канчер Михаил,

Горкун Петр,

Волохов Степан,

Лукашевич Иосиф,

Новорусский Михаил,

Пилсудский Бронислав,

Пашковский Тит,

Ананьина Мария,

Шмидова Ревекка

обвиняются в том, что, принадлежа к преступному сообществу, именующему себя «террористической фракцией партии «Народная воля», и действуя для достижения его целей, согласились между собой посягнуть на жизнь священной особы государя императора и для приведения сего злоумышления в исполнение изготовили разрывные метательные снаряды, вооружившись которыми некоторые из соучастников, с целью бросить означенные снаряды под экипаж государя императора, неоднократно выходили на Невский проспект, где, не успев привести злодеяния в исполнение, были задержаны 1 марта сего 1887 года.

Подсудимая Сердюкова Анна обвиняется в том, что, узнав от одного из участников злоумышления о задуманном посягательстве на жизнь священной особы государя императора и имея возможность заблаговременно довести о сем до сведения властей, не исполнила этой своей обязанности.

Ввиду изложенных выше обстоятельств, все означенные лица преданы суду по обвинению в преступлениях, предусмотренных 241 и 243 статьями Уложения о наказаниях.

На дознании и судебном следствии собранными посредством обысков и осмотров письменными доказательствами, показаниями свидетелей, а также благодаря личным признаниям некоторых подсудимых, которые соответствуют обстоятельствам дела, установлено...

...Ясный морозный ноябрьский день. Сахарная белизна раннего снега на крышах домов, на ветках деревьев. Золотистые узоры инея искрятся на солнце. Дышится глубоко, бодряще, молодо.

Они, шестеро, идут по Невскому проспекту.

Он сам - Саша.

Сестра Аня.

Шевырев.

Мандельштам, студент юридического факультета.

Зина Венгерова, подруга Ани.

И слушательница высших женских курсов Москопуло.

Они - делегация студентов Петербурга к больному Салтыкову-Щедрину.

В последние дни по городу распространился слух: Щедрин опасно заболел. Травля, которой писатель подвергался со стороны правительства и цензуры, сделала свое дело. Обрывались последние нити, связывавшие Щедрина с активной жизнью.

Восьмого ноября был день ангела знаменитого писателя. Студенческое собрание университета постановило послать к Щедрину делегацию с пожеланием скорейшего выздоровления. Бестужевские женские курсы присоединили к депутации университета своих делегаток.

Свернули на Николаевскую. Красивый барский особняк. Здесь живет Щедрин. Звонок у дверей. Выходит горничная.

- Что угодно?

- Делегация учащихся.

Горничная уходит. Пауза. Неловкое молчание. Саша и Шевырев обмениваются взглядами. Мандельштам шевелит губами - репетирует речь. Аня и Зина Венгерова шепчутся.

Горничная возвратилась.

- Просят пожаловать...

Анфилада комнат. Устойчивый запах лекарств. Везде неприбрано, пыльно, неуютно - резкий контраст с наружным, аристократическим видом особняка.

И вот наконец дверь в кабинет. Горничная остановилась, обернулась, сделала рукой выразительный жест - осторожно, человек болен...

Дверь открывается. Запах лекарств делается сильнее. Они входят в комнату один за другим, Саша поднимает голову и...

Он долго не мог забыть ощущения от первого взгляда в лицо Щедрину. Лица не было. Была маска. Древняя икона. Пергамент щек. Восковые скулы. Запавшие виски. Лоб великомученика.

И глаза...

Саша вздрогнул, когда впервые встретился со взглядом Щедрина. Это были нечеловеческие глаза. Огромные, распахнутые настежь до невообразимых глубин страдания.

Мандельштам, которому было поручено сказать приветственную речь (он был записным оратором на всех студенческих собраниях и сходках), выступил вперед, заговорил громко, красиво, с пафосом, уверенно жонглируя привычными фразами и оборотами: «позвольте поздравить верного друга молодежи... пожелать творческого горения... засвидетельствовать»...

Хмурая рябь строгого прищура смутила поверхность скорбного озера, былая сила заметалась в глазах, окрасила блеклыми красками полумертвое лицо, вдохнула жизнь в слабое, немощное тело.

Щедрин выпрямился, откинул назад голову. Глаза вспыхнули. Икона ожила, преобразилась.

И тут же снова потухла. Взрыв энергии, вызванный приходом молодежи, был недолог - слишком мало сил сохраняло тело больного, чтобы поддерживать некогда могучие движения духа своего великого хозяина.

И снова мертвенная бледность легла на высохшее лицо Щедрина, усталость согнула спину, придавила вниз плечи. Он весь как-то сразу стал меньше, незначительнее. И только стихающая в знаменитых глазах буря нет-нет да и выплескивала наружу последние волны неистовой, исступленной, испепеляющей ненависти к тому огромному и подлому, борьбе с чем писатель отдал всю свою жизнь.

«И это судьба писателя в России? - думал Саша, оглядывая комнату, наспех застеленную кровать, огромный письменный стол, заваленный книгами и рукописями, заставленный пузырьками с лекарствами. - Писателя, которого лучшие люди страны считают своей совестью, которого читает и любит вся Европа?.. Неужели вот этот раздавленный жизнью старик и есть Щедрин - гениальный сатирик, к слову которого многие годы с одинаковым вниманием прислушиваются и друзья, и враги? Ну разве может заслуживать уважения общество и страна, где возможно подобное, где лучших людей хоронят заживо, а покойных везут на кладбище под конвоем полиции, как уголовных преступников?..»

Огромные, выпуклые слезящиеся глаза Щедрина, казалось, заполняли собой всю комнату, растворяли в себе людей и предметы. Жуткой, безысходной трагедией веяло от его сгорбленной, изможденной фигуры, от дрожащих в нервном тике рук.

«Вот он, образ России, - думал Саша, - гений в затертом халате, с иконописным лицом великомученика, праведника, бросивший вызов всем и вся, принявший на себя за этот вызов великие душевные муки, впустивший в свое сердце все страдания своего времени, сломленный внешне, но не сдавшийся внутренне...»

Он еще раз взглянул в глаза Щедрину. Молчаливый стон, неизреченный вопль стоял в них. «Такие глаза требуют отмщения, - неожиданно подумал Саша. - За такие глаза на лице великого писателя нельзя не отомстить».

...Мандельштам долго еще путался в дебрях своего красноречия. Больной устало опирался рукой о спинку стула. Всем было тягостно, неудобно. Все понимали, что приветствия и поздравления, высказанные в такой помпезной, высокопарной форме, явно тяготили хозяина дома.

Мандельштам скомканно закончил, отступил назад. Щедрин слабо пожал всем руки, пытался улыбнуться, но вместо улыбки вышла гримаса. Саша, чувствуя, что еще несколько секунд - и может случиться что-то ужасное, первым шагнул за порог кабинета. Остальные делегаты поспешили за ним.

На обратном пути шли молча, не глядя друг на друга.

 

3

- ...приговора Особого Присутствия Правительствующего Сената. Так, подсудимый Шевырев принес на сходку двадцатого ноября прошлого года гектографированную прокламацию с террористической угрозой правительству и распоряжался рассылкой этой прокламации по им же составленному списку адресов... Вместе со студентом университета Орестом Говорухиным Шевырев руководил всем делом посягательства на цареубийство; в частности, он дал деньги подсудимому Генералову на устройство конспиративной квартиры с целью хранения на ней взрывчатых веществ, устроил поездку Канчера в Вильну за материалами для разрывных снарядов, а по изготовлении бомб объявил членам фракции о решении совершить злодеяние... Шевырев уговорил Канчера принять на себя роль сигнальщика, а также поручил последнему сделать такое же предложение Волохову и Горкуну... Доведя дело посягательства на жизнь священной особы государя императора до сего момента и считая покушение вполне подготовленным, Шевырев, в связи с участившимися у него приступами чахотки, выехал семнадцатого февраля сего года из Петербурга в Крым... Начиная с седьмого марта, то есть со дня его задержания в Ялте, Шевырев отрицал все обстоятельства своей принадлежности к заговору, но на суде, ввиду неопровержимости предъявленных ему улик, признал свою вину и действительность всех обстоятельств обвинения. В свое оправдание Шевырев представил совершенно неправдоподобные объяснения. Он утверждал, что якобы никогда не сочувствовал ни террористическому направлению вообще, ни замыслу на жизнь государя в частности. Шевырев заявил, что он не заметил будто бы террористической угрозы в составленной им прокламации и что, не веря в возможность цареубийства, он только лишь передавал поручения Говорухина остальным членам фракции, надеясь за это получить через посредство Говорухина деньги, необходимые ему, Шевыреву, для легальных благотворительных дел. Все эти объяснения Шевырева являются ложными и материалами дела опровергаются.

...Подсудимый Ульянов полностью признался в том, что принимал участие как в составлении прокламации двадцатого ноября прошлого, 1886 года, так и в составлении новой, вполне террористической программы и в печатании оной двадцать восьмого февраля и первого марта сего года... Ульянов полностью признал себя виновным в посягательстве на жизнь священной особы государя императора. Материалами дела и судебным следствием установлено участие Ульянова во всех этапах заговора. Его пропагаторская деятельность ускорила решение нескольких лиц принять участие в покушении; он изготовлял взрывчатые вещества для динамитных снарядов и сами снаряды; он напутствовал главных участников покушения на последней сходке членов террористической фракции двадцать пятого февраля сего 1887 года... Таким образом, роль Ульянова как одного из главных организаторов и участников заговора вырисовывается вполне ясно и четко, и ни на одной ступени судебного разбирательства самим подсудимым ни разу не отрицалась...

...Семнадцатого ноября 1886 года исполнялось двадцать пять лет со дня смерти Добролюбова. В студенческих кружках Петербурга решено было отметить эту дату. Предполагалось отслужить панихиду на могиле Добролюбова на Волковом кладбище.

Аня и Саша подъехали к площади перед кладбищем на конке. Огромная толпа студентов уже колыхалась около чугунной ограды. Ворота на кладбище были закрыты. Густой наряд полиции преграждал путь участникам панихиды.

- Господа, в чем дело? Почему не пускают?

- Пристав говорит, не велено.

- Кем не велено?

- Слишком многого вы хотите от пристава.

- Пускай пропустят хотя бы с венками...

- Господа, надо же что-то предпринимать. Нельзя же, в конце концов, мириться с этим наглым произволом!

Несколько человек отделились от общей массы и двинулись к распоряжавшемуся нарядом полиции приставу.

- Господин пристав, позвольте отслужить панихиду по умершему.

- Нельзя, господа, нельзя. Запрещено.

- Кто же может запретить панихиду?

- Не могу знать. Не приказано.

- Но это же чудовищно! Это же настоящее варварство - вмешиваться в религиозные чувства.

- Ничего, господа, в другой раз помолитесь.

- Нет, это неслыханно! Средневековье, инквизиция! Господа, надо прорваться силой!

- А ну, осади назад! Иванов, Петренко, примечай зачинщиков!

Толпа росла, увеличивалась, угрожающе гудела. Все новые и новые группы студентов прибывали со всех сторон на площадь. Между разношерстно одетыми старшекурсниками заметно выделялись учащиеся младших семестров в ставших теперь уже обязательными форменных тужурках. Венки, перевитые красными лентами, рождали какие-то неясные, тревожные ощущения, глухие предчувствия близкой беды.

Студенты все ближе и ближе придвигались к чугунной ограде. Задние давили на передних. Около ворот становилось тесно. Пристав вытащил свисток, булькающая полицейская трель разлилась по площади. Из ближайшей подворотни показался еще один наряд полиции и ускоренным шагом, раздвигая толпу, двинулся к воротам.

В это время на площадь выехала пролетка. Лошади, сдержанно храпя и позвякивая подковами, остановились неподалеку от задних рядов студенческой толпы.

- Пыпин приехал, господа, сам Пыпин!

- Кто это?

- Неужели не знаете? Двоюродный брат Чернышевского, редактор «Вестника Европы».

- Он работал вместе с Добролюбовым в «Современнике».

- Господа, в нашем полку прибыло!

- Смотрите, уже открывают ворота...

- Сейчас уведут городовых...

Но городовые и не думали уходить. Пыпин, окруженный несколькими наиболее активными студентами, протиснулся к воротам. Он о чем-то долго спрашивал у пристава, но тот на все вопросы молча мотал головой из стороны в сторону. Пыпин обескураженно пожал плечами и пошел через толпу обратно к извозчику.

- Господин Пыпин, вы не имеете права уезжать! Это недостойно вашего брата! Надо бороться! - послышалось со всех сторон.

- Вы должны заявить протест! Вы должны сказать, что будете писать об этом беззаконии в своем журнале!

Пыпин с извиняющимся видом что-то говорил окружившей его группе, потом пожал нескольким студентам руки, сел в пролетку и уехал.

- Что он сказал? Что говорил ему пристав? - закричали из задних рядов.

- Пыпин сказал, что нужно позвонить градоначальнику Грессеру...

- Так нужно звонить! И поскорее!.. В чем дело, господа?

Тут же вызвались добровольцы идти звонить Грессеру. В сопровождении двух городовых они отправились в ближайший участок. Известия о переговорах с градоначальником передавались по цепочке.

- Господа, Грессер категорически отказывается разрешить...

- Говорит, что вызваны казаки.

- Предлагает немедленно разойтись...

- Угрожает репрессиями...

- Позвольте, какие репрессии? За что? За панихиду?

- Ужасная страна, ужасное правительство, ужасные порядки...

- Господа, Грессер вроде бы в чем-то уступил...

- Что, что? В чем уступил?

- Он, кажется, согласился...

- Да что там, в конце концов, происходит, господа? Нельзя ли пояснее?

- Наши пригрозили пожаловаться в синод...

- Ну и что?

- Связаться с европейскими газетами...

- Ну и что?

- Грессер согласился, что нельзя запрещать религиозные отправления...

- Вот видите, господа! Я всегда говорил, что на угрозу нужно отвечать угрозой!

- Что же дальше?

- Спорят, кричат...

- О чем?

- Сколько человек пропустить...

- Безобразие! Торговлю какую-то делают из панихиды, базар.

- Ура, господа, ура! Грессер согласился пропустить депутацию с венками!

- Сколько человек?

- Тридцать.

- А здесь не менее трех тысяч...

- Александр Ильич, вас приглашают в депутацию!

- Я не один, со мной сестра.

- Про сестру ничего не сказали.

- Тогда я лучше постою здесь.

- Число мест ограничено, Александр Ильич, всего тридцать кандидатур. Не обижайтесь.

- Я не обижаюсь.

Городовые отошли от ворот. Со скрипом разъехались громоздкие чугунные створки. Студенты, выбранные в депутацию, подняли венки над головами, медленно двинулись за ограду кладбища.

В толпе, оставшейся на площади, несколько голосов нестройно затянули «Вечную память». Мелодию тут же подхватили, и вот уже многие сотни молодых голосов повели холодящие душу и сердце высокие слова прощальной молитвы.

Аня и Саша стояли около самой ограды - почти на том же месте, на котором они стояли в тот день, когда хоронили Тургенева. Депутация с венками, предводительствуемая приставом, уходила между деревьями в глубину кладбища. Позади студентов, все время оглядываясь на оставшихся за оградой, словно опасаясь нападения со спины, шло несколько полицейских унтер-офицеров. Сапоги унтеров месили грязь на узкой тропинке между крестами и памятниками, скользили по могилам. Прижавшись лицом к прутьям решетки, Саша пристально смотрел вслед студенческой колонне, окруженной со всех сторон городовыми.

- Тургенев, Добролюбов, - услышала вдруг Аня тихий и горестный голос брата, - ведь это же история. А ее топчут сапогами... Неужели вся эта полицейская свора так уверена в своей силе, что не страшится оскорблять даже простейшие гражданские чувства? Неужели ничто не может поколебать наглой уверенности всех этих приставов и унтеров в своей безнаказанности?

Аня взяла Сашу под руку. Саша быстро повернулся к сестре. Лицо его было возбуждено, глаза лихорадочно блестели.

- Это же неестественно, понимаешь, неестественно, - свистящим шепотом заговорил Саша, - даже не пытаться дать отпора этому наглому насилию! Здоровая человеческая натура не может быть столь безропотно покорной. Всякая несправедливость, а тем более такая вызывающая, как сегодня, основанная лишь на превосходстве в физической силе, должна рождать у нормального человека чувство отпора, протеста, желание ответить теми же средствами!

Аня испуганно оглянулась. Вокруг были возбужденные молодые лица, никто никого не слушал, все говорили громко и одновременно. Голоса студентов, ушедших с венками за ворота и певших теперь «Вечную память» где-то в глубине кладбища, становились все глуше и глуше, все отдаленнее и отдаленнее.

 

4

- ...и по изложенным выше основаниям Особое Присутствие Правительствующего Сената определяет подсудимых

Шевырева, 23 лет,

Ульянова, 21 года,

Осипанова, 26 лет,

Андреюшкина, 21 года,

Генералова, 20 лет,

Волохова, 21 года,

Канчера, 21 года,

Горкуна, 20 лет,

Пилсудского, 20 лет,

Пашковского, 27 лет,

Лукашевича, 23 лет,

Новорусского, 26 лет,

Ананьину, 38 лет,

Шмидову, 22 лет,

и Сердюкову, 26 лет,

лишив всех прав состояния, подвергнуть смертной казни через повешение.

Сухо и кисло стало во рту. Земля пошла из-под ног. Руки сделались ватными, непослушными. Морозные иглы тронули кончики пальцев, колени...

...но ввиду обнаружения в судебном заседании особых обстоятельств, а именно:

в отношении Канчера, Горкуна и Волохова - их возраста, близкого к несовершеннолетию, их чистосердечного раскаяния и содействия следствию в самом начале дознания как в раскрытии самого преступления, так и в выявлении его участников;

в отношении Ананьиной - оказанного на нее сильного нравственного давления со стороны находившихся с нею в родственных и близких отношениях участников преступления;

в отношении Пилсудского - несовершеннолетия, собственного сознания, чистосердечного раскаяния и указания участников злоумышления;

в отношении Пашковского - отдаленного участия в преступлении;

в отношении Шмидовой - участия ее, не представлявшегося необходимым для совершения преступления;

и в отношении Сердюковой - собственного сознания, добровольного открытия таких обвиняющих ее обстоятельств, которые без ее признания не могли бы быть обнаружены, а также неопределенности полученных ею сведений о готовящемся злоумышлении;

ввиду обнаружения судом всех этих особых обстоятельств Особое Присутствие Правительствующего Сената находит возможным ходатайствовать через господина министра юстиции перед его императорским величеством о замене поименованным выше подсудимым смертной казни через повешение следующими сроками наказания:

Канчеру, Горкуну, Волохову и Ананьиной - каторжными работами на двадцать лет,

Пилсудскому - каторжными работами на пятнадцать лет,

Пангковскому - каторжными работами на десять лет,

Шмидовой - ссылкой на поселение в отдаленнейшие места Сибири,

Сердюковой - тюремным заключением на два года...

Все судебные издержки по данному делу, согласно 3 пункту 776 статьи устава уголовного судопроизводства, возложить на осужденных поровну, с круговой друг на друга ответственностью и с принятием таковых на счет казны при несостоятельности осужденных...

Представить настоящий приговор через господина министра юстиции на утверждение его императорского величества в отношении лишения осужденных

Ульянова Александра,

Горкуна Петра,

Пилсудского Бронислава,

Пашковского Тита,

Лукашевича Иосифа,

а также сына надворного советника Канчера Михаила

и кандидата духовной академии Новорусского Михаила,

первых пяти - дворянских званий, остальных - присвоенных им по их состоянию прав и преимуществ...

Приговор подписали:

Председатель суда первоприсутствующий сенатор Дейер - собственноручно.

Сенаторы:

Окулов - собственноручно,

Лего - собственноручно,

Бартенев - собственноручно,

Ягн - собственноручно.

Предводители дворянства:

тамбовский губернский Кондоиди - собственноручно,

санкт-петербургский уездный Зейфарт - собственноручно,

московский городской голова Алексеев - собственноручно,

за котельского волостного старшину Васильева (ввиду недомогания последнего) приговор подписал обер-секретарь Особого Присутствия Правительствующего Сената Ходнев.

Приговор скреплен свидетельствами

помощника обер-секретаря Шрамченко,

исполняющего обязанности прокурора при Особом Присутствии обер-прокурора Неклюдова,

товарища обер-прокурора Смирнова.

Составлен апреля 19 сего 1887 года в Санкт-Петербурге.

 

5

Депутация, возложив венки на могилу Добролюбова, вернулась на площадь перед кладбищем. Кто-то предложил в знак протеста против незаконных действий полиции и градоначальника организованно пройти по центральным улицам города. Энергия, сдержанная кладбищенскими воротами, оставалась до сих пор неизрасходованной, и поэтому предложение о демонстрации было принято с восторгом. Младшекурсники начали тут же что-то кричать, размахивать руками, бросать вверх шапки. Старшие пытались навести порядок.

- Тише, господа. Надо сделать все обдуманно. Иначе ничего не получится.

- Долой Грессера! Долой полицию!

- Господа, что за мальчишество! Может окончиться неприятностью.

- Ура Добролюбову! Ура Чернышевскому!

- Господа, господа! Будьте же благоразумны...

Начали строиться в ряды. Неожиданно оказалось очень много курсисток-бестужевок. Их «прятали» в центр каждой шеренги. Двинулись спокойно, организованно. Впереди шел университет, потом технологи, медики, лесники. Оставшиеся на площади городовые некоторое время растерянно смотрели вслед демонстрации, но, спохватившись, тоже построились и под командой пристава отправились вслед за студентами.

Необычное, неожиданное настроение всеобщего подъема царило в студенческой колонне. Шагалось бодро, уверенно, весело. Все чувствовали себя членами какой-то единой большой и дружной семьи, вышедшей бороться за нужное, справедливое, правое дело. Шутили, смеялись, балагурили, по рядам передавали только что рожденные остроты по поводу недавних столкновений с городовыми.

- Господа, песню, а?

- Нет, нет, никаких песен! Нельзя серьезную манифестацию превращать в увеселительную прогулку.

Свернули на Росстанную улицу, дошли до угла, повернули на Лиговку и... вдруг увидели, что дорогу колонне преградил новый наряд полиции. Впереди полицейских красовался на коне сам градоначальник Петербурга генерал-лейтенант Грессер.

Колонна остановилась,

- Предлагаю немедленно разойтись! - закричал Грессер, подняв руку и привстав на стременах. - Дальше я вас не пропущу!

- Почему? В чем дело? По какому праву?

- Во избежание нарушения порядка на центральных улицах.

- Но мы же идем организованно. С мирными целями.

- Все равно нельзя. Не положено. Советую закончить на этом выражение ваших чувств к Добролюбову.

- Что же делать, господа? - неуверенно спросил кто-то сзади.

- Что делать? - переспросил Саша и нахмурился еще сильнее. - Идти вперед, разумеется.

И он взглянул на Лукашевича и Говорухина.

- Вперед, - тихо сказал Лукашевич.

- Вперед! - подхватил Говорухин.

Передняя шеренга, заколебавшись, сделала несколько шагов в сторону Грессера. За ней двинулись остальные. Градоначальник, отъехав с мостовой на тротуар, подал какой-то знак рукой.

И тотчас все услышали позади себя дробное цоканье копыт. Колонну студентов, обнажив шашки, на рысях обгонял казачий отряд.

Странно было видеть казаков в такой непосредственной близости от себя. Чубатые головы, угрюмо-сосредоточенные лица, непроницаемые щелки недобро прищуренных глаз. Казаки скакали вдоль демонстрации молча, опустив вниз клинки сабель, даже не глядя на потерявшую свои стройные еще минуту назад очертания студенческую колонну.

Заскакав вперед метров на сто, казаки вдруг резко повернули лошадей и с гиканьем и свистом помчались прямо на студентов. Впечатление было ужасное. Казалось, еще несколько секунд, и вся демонстрация, оросив кровью мостовую, будет изрублена на куски.

Передние ряды дрогнули, попятились назад, все оглянулись - позади демонстрации Лиговка была тоже перекрыта отрядом конной полиции.

Кто-то, не выдержав, закричал...

Грессер взмахнул рукой...

Буквально в нескольких шагах от первой шеренги казаки начали резко останавливать коней. Лошади, разгоряченные аллюром, обозленные внезапной остановкой, вскидывались на дыбы, били воздух копытами, зло ржали - желтая пена из-под мундштуков и удил летела на головы студентов.

Слева была решетка Литовского канала, позади - конные городовые, впереди - казаки. И только справа путь был свободен - под широкую каменную арку приземистого двухэтажного дома.

Арка вела во двор полицейского участка.

Грессер, проскакав вдоль всей демонстрации, отдал какие-то распоряжения казачьим офицерам и скрылся. Из под арки вышла новая группа городовых и, разомкнувшись вправо и влево, выстроилась по всей длине тротуара - от конных полицейских до казаков. Теперь демонстрация была окружена и оцеплена со всех сторон.

Начала портиться погода. Пошел мокрый снег, стало сыро, слякотно. С канала наползал густой, пронизывающий туман. Ранние сумерки придвинули друг к другу дома, сузили улицы.

В оцеплении шли бесконечные споры - что делать дальше? Саша, Говорухин, Лукашевич, Мандельштам, Туган-Барановский и еще несколько их однокурсников предлагали прорвать казачью цепь и любым способом достичь Невского проспекта, чтобы весть о полицейском насилии достигла центральных районов города.

- Прорвать цепь? - удивленно переспрашивал молодой кандидат в профессора Клейбер. - Позвольте, Александр Ильич, но ведь с нами дамы. Они пострадают в первую очередь.

Девушек-курсисток в оцеплении действительно оказалось очень много, не меньше, чем студентов-мужчин.

- Перед прорывом потребуем у полиции выпустить женщин, - хмуро сказал Саша.

- Нельзя с голыми руками идти на шашки, - нравоучительно говорил Клейбер. - Дело кончится жертвами, кровопролитием. Между тем никто из нас именно сегодня к этому не готовился.

Большинство поддерживало Клейбера. Говорили, что уже сам факт оцепления демонстрации является прекрасной агитацией против существующих порядков и реакционного правительства. Нужно просто стоять и ждать - это и есть наиболее приемлемая и доступная в данной ситуации форма протеста. А известие о столкновении студентов с полицией и так дойдет до центральных районов города. Посмотрите, сколько народу собралось на том берегу канала!

И тем не менее Саша, Лукашевич, Говорухин, Мандельштам, Туган-Барановский и другие их однокурсники продолжали настаивать на каком-нибудь активном выступлении. Если не прорыв, так что-нибудь еще - действенное и значительное.

Они подошли к шеренге городовых на тротуаре.

- Господин пристав, долго нас будут здесь держать? - крикнул Мандельштам тому самому полицейскому офицеру, который командовал городовыми еще утром, у ворот Волкова кладбища.

- Лично вы можете уйти в любую минуту, - ответил пристав.

- Мы хотим уйти вместе.

- Вместе не разрешается.

- Господа, дружно и энергично, - тихо сказал Говорухин и бросился между полицейскими.

За ним ринулись остальные.

- Куда? Назад!

- Вперед, друзья, вперед!

- Александр Ильич, осторожнее!!

- Аня, Аня!.. Ты где?

Схватка длилась несколько мгновений. Мандельштама сбили с ног. Увели под каменную арку во двор участка Туган-Барановского. За ним, ломая и выкручивая руки арестованным, тащили еще несколько человек. Двое городовых насели на Сашу. Огромный Иосиф Лукашевич резким движением оттолкнул одного полицейского, потом второго, быстро втащил Сашу в общую толпу.

Городовые сомкнули расстроенную было шеренгу.

- Вы что же это безобразничаете? - тяжело дыша, злобно заговорил пристав, поправляя сбившуюся портупею. - Хотите, чтобы по закону с вами поступили, как с бунтовщиками?

- Не пропуская нас, вы совершаете беззаконие! - закричали из толпы.

- По одному можете начинать уходить хоть сейчас, - мрачно заявил пристав, - я уже предлагал вам. Вдруг Саша увидел, как из толпы вышла Аня.

- Господин офицер, я могу уйти вдвоем с братом? - обратилась она к приставу.

Тот подозрительно оглядел ее и буркнул, отвернувшись:

- Можете...

Аня сделала Саше знак рукой. Саша вопросительно посмотрел на Лукашевича.

- Будем расходиться?

- Надо успеть «очистить» квартиры арестованных товарищей, - сказал Лукашевич.

Саша молча пожал Лукашевичу руку, кивком головы попрощался с однокурсниками. У всех был взволнованный, взбудораженный непосредственным столкновением с полицией вид. Многие уже устали. День, проведенный на ногах, в нервном возбуждении, давал о себе знать. Настроение падало, наступала усталость, апатия. В этой ситуации предложение Лукашевича, пожалуй, было наиболее правильным, наиболее целесообразным.

Саша вышел из толпы, подошел к сестре.

- Идем.

Аня взяла брата под руку, городовые расступились, пристав цепким, наметанным глазом приметил Сашино лицо и, усмехнувшись, приказал выпустить брата и сестру. Аня и Саша вышли из оцепления.

 

6

Аресты начались на следующий день. Около сорока участников добролюбовской демонстрации были высланы из Петербурга.

На квартире, где Саша жил вместе со своим земляком Чеботаревым, собрались инициаторы демонстрации. Когда все расселись вокруг стола, Саша поднялся с места:

- Господа, мы не имеем права оставить без ответа высылку наших товарищей. Мы не имеем права молчать. Нужно действовать.

- Предлагаю собрать митинг протеста на Казанской площади.

- Лучше у Зимнего дворца.

- Слабо, господа, слабо.

- Произвести беспорядки во всех высших учебных заведениях Петербурга, а?

- Вряд ли получится.

- А почему нет?

- Слишком громоздкое мероприятие.

- Так что же, господа, что?

- Что-нибудь более серьезное, более основательное.

- Например?

- Покушение...

- Что, что?

- Покушение. А что?

- Нет, ничего... А на кого же, позвольте полюбопытствовать?

- Да хотя бы... ну, скажем, на Грессера, а? Ведь сатрап же, негодяй, весь город спокойно вздохнет, благодарить будут.

- Серьезнее, господа, серьезнее.

- А что, это заманчивая идея. Показать силу. Ведь могли же раньше.

- Что вы конкретно предлагаете?

- Пока ничего. Дайте подумать.

- Нужно привлечь общественное внимание.

- Чем?

- Какой-нибудь очень серьезной акцией. Чтобы эхо было долгое и громкое. Чтобы услышали и правительство, и царь.

- Одним словом, господа, нужно дать решительный отпор. Мы должны показать правительству, что не склоняем покорно головы. Нужно дать почувствовать властям, что нельзя безнаказанно оскорблять человеческое достоинство.

- На удар необходимо ответить ударом. Только так можно чего-либо добиться.

- А вы видели, как сочувственно относился к нам народ, когда полиция начала арестовывать студентов? Как они бросали нам булки и яблоки? А ведь многие говорят, что народ равнодушен к активным общественным проявлениям, к выступлениям против царя и правительства. Это ерунда, ложь! Народ молчит потому, что он забит, задавлен. Он молчит потому, что видит: царь и правительство всесильны. Но стоит только пошатнуть трон, как народ - я уверен в этом - решительно скажет свое веское слово!

- Господа, - громко сказал Саша, - демонстрация семнадцатого ноября не должна быть забыта обществом. Необходимо закрепить ее печатным словом. Я набросал проект прокламации. Позволю себе прочесть его... «Темное царство, с которым так пламенно и вдохновенно боролся Добролюбов, не потеряло силы и живучести до настоящего времени. Добролюбов указал обществу на мрак, невежество и деспотизм, которые царили, да и теперь еще царят в русской жизни. Он не только заставил русский народ обратить внимание на свои язвы, но в то же время и указал на те средства, которыми эти язвы могут быть излечены... Только невежество и непросвещенность порождают темное царство, они составляют его силу, дают возможность подчинить своему гнету лучшие элементы русского народа. Это темное царство гнетет нас и теперь, но мы не сомневаемся, что дни его сочтены... Манифестация в честь памяти Добролюбова была предпринята петербургскими студентами совершенно с мирными целями, но благодаря циничному вмешательству полиции она кончилась разгромом, арестами и репрессиями. В этом мы видим грубый произвол нашего правительства, которое не стесняется соблюдением хотя бы внешней формы законности для подавления всякого открытого проявления общественных симпатий и антипатий. Запрещая панихиду, правительство не могло этого делать из опасения беспорядков: оно слишком сильно для этого. Оно не могло также найти что-либо противозаконное в служении панихиды. Очевидно, оно было против самого факта чествования Добролюбова. У нас на памяти немало других таких же фактов, где правительство ясно показывало свою враждебность естественным общекультурным стремлениям общества. Вспомним похороны Тургенева, на которых в качестве представителей правительства присутствовали казаки с нагайками и городовые... Итак, всякое чествование сколько-нибудь прогрессивных литературных и общественных деятелей, всякое заявление уважения и благодарности им, даже над их гробом, есть оскорбление и враждебная деятельность правительству. Все, что так дорого для каждого сколько-нибудь образованного русского, что составляет истинную славу и гордость нашей родины, - всего этого не существует для русского правительства. Но тем-то важны и дороги такие факты, как добролюбовская демонстрация, что они показывают всю оторванность правительства от общества и указывают ту почву, на которой сейчас должны сойтись все слои общества, а не только его революционные элементы. Такие манифестации поднимают дух и бодрость общества, указывают ему на его силу и солидарность, они вносят в серую обывательскую жизнь проблески общественного самосознания и предостерегают правительство от слишком неумеренных шагов по пути реакции... Грубой силе, на которую опирается правительство, мы противопоставим тоже силу, но силу организованную и объединенную сознанием своей духовной солидарности...»

- Господа, если я правильно понял Александра Ильича, то это призыв к созданию партии?..

- Нужно восстановить «Народную волю»!

- Верно!

- Для чего? Чтобы убить Грессера?

- Господа, правительство уверено, что знамя и идеалы «Народной воли» забыты, погребены навсегда. Мы должны поднять это знамя! Чувство необходимости отпора созрело в нашей среде... Молодежь жаждет деятельности - прямой, настоящей. Такой деятельности, которая давала бы видимые результаты... Ведь могли же открыто бороться с самодержавием Желябов, Перовская, Кибальчич и десятки других патриотов. А разве мы не можем этого сделать?

- Другими словами?..

- Другими словами, речь идет о том, чтобы восстановить террор.

- Террор? То есть вы говорите о покушении на... на...

- Вот именно - на царя.

- На царя?!

- На царя?!

- На царя?!

- А почему бы и нет? Охота тратить силы на какого-то Грессера.

- Но ведь это...

- Трудно? Это вы хотели сказать, да? Желябову тоже было трудно.

- А ведь это здорово! Я за.

- И я за.

- И я...

- Господа, - снова поднялся Саша, - мне кажется, что для всех собравшихся здесь ясно: идея цареубийства прочно укрепилась в умах современной молодежи. Мы все неоднократно были свидетелями тому, что в нашем обществе в последние годы не перестает безмолвно раздаваться вопрос: неужели нет в России больше людей, которые способны убрать ненавистного деспота? Неужели, действительно, перевелись на Руси люди, подобные Желябову и Перовской? Неужели нашему поколению, господа, до конца своих дней суждено терпеть издевательства тупицы царя?

- Долой царя...

- Смерть тирану!

- Смерть!

- Я уверен, - взволнованно прошелся по комнате Саша, - что если не оскудела еще Россия тиранами, то не оскудела она и героями, и если взамен убитого нашелся в России новый царь, то всегда найдутся в России и новые Желябовы и Кибальчичи, новые Каракозовы и Гриневицкие, которые уничтожат и этого нового царя. Ценой своих жизней они не дадут потухнуть искрам протеста и своей борьбой, а если понадобится, то и смертью позовут на сражение с самодержавием следующее поколение революционеров!

С этого все и началось...

 

Глава шестнадцатая

 

1

Над фиолетовой ширью полей, над синими горизонтами лесов, над розовой теплой землей, надо всем голубым просветленным миром, очнувшимся наконец от зимнего забытья, полыхала весна.

Солнце, надолго шагнувшее теперь с юга на север, щедро сыпало на землю своей круглой желтой ладонью золотые зерна лучей, и они вспыхивали капелью и проталинами, всходили, тянулись вверх незримым движением березовых соков, терпким ароматом завтрашних трав, бесшумно возвращались на небо сиреневой испариной рождающихся лугов, сырым и влажным дыханием будущих пашен.

По утрам зори будили длинные теперь дни беззвучными водопадами света, ясноглазый полдень медленно катил оранжевый шар над головой, вишневыми закатами выстилались зубчатые горизонты, и долго-долго потом, после того, как скрывалось солнце, неподвижно висели в безветренном небе красные облака, пламенел, не остывая, запад, и казалось, что солнце, исчезнувшее совсем ненадолго, минут на десять - передохнуть после своей тяжелой дневной работы, - скоро придет обратно и взойдет именно там, где только что опустилось.

Весна пришла. Все менялось решительно, быстро, бесповоротно. Волна обновлений и перемен, гоня перед собой остатки зимы, стремительно смывала с лица земли следы недавних раздумий и сомнений - быть или не быть новому времени года.

Весна подгоняла к новым ритмам все звуки, строила на свой лад все струны земли и неба, все голоса и сердца и, подчиняясь взмаху журавлиного крыла, словно следуя палочке дирижера, двигалась все дальше и дальше своей извечной дорогой - с юга на север.

Весна пришла, утвердилась, вошла в плоть и кровь земли. От весны было не спрятаться, не укрыться. Чего не было еще вчера, сегодня уже ломилось со всех сторон, распирало бока, заявляло о себе властно и напористо, давая понять, что назад пути нет и не будет.

Казалось, еще вчера стоял на дворе март - стоял нерушимо, твердо, надежно, поигрывая от полноты сил белыми хвостами метелей... Весна тогда еще была только в намеке, только еще подразумевалось ее голубое и зеленое пришествие, только еще гукали ее на Авдотью-плющиху, когда ни птица еще гнезда не вьет, ни красна девица косы не заплетет... В симбирских слободах влезали на крыши амбаров ребятишки, пели веснянки, приплясывая, притопывая валенками: весна-красна, на чем пришла, на чем приехала? Не на сошечке ли кормилице, не на боронушке ли поилице?..

Песни песнями, а у трудящего человека после Авдотьи забот действительно прибавлялось. Как говорится, пришли Евдокеи, мужику одни затеи: соху точить, борону чинить. А еще неизвестно, понадобятся ли эти хлопоты так рано или нет, потому что Авдотья то снегом поглядывает, то дождем - ох, неверный, ненадежный денек! Один год с холодным ветром явится - быть лету зябкому, другой с теплым - быть с хлебушком... Чешут мужики на Евдокеи затылки, кряхтят, загадывают: долго ли еще до зеленой травушки терпеть ай нет?.. Будет на Авдотью студено - две недели лишние скотину в хлеву кормить. А запасы-то, они поджимают. Нет уже ни сена ни клочка, ни овса ни горсти. Пошли в дело отрубя: ржи-пшеницы не пожалеешь, лишь бы сохранить скотину, под нож не пускать. Избыть-то коровенку легко, да потом поднять невмочь будет... Вот кабы не поленилась Авдотья, припожаловала бы Дуня на весновку с мокрым подолом, тогда, считай, скотина спасенная - такой Евдокее мужик в ножки поклонится, потому что коли на Авдотью вода, то и на Егория трава.

Да, март-зимобор еще совсем недавно был и крепок, и отстойчив. На Гераську-грачевника еще и проруби дымились, и сорока не кричала, и ростепель робела... Замочили люди добрые на Конона-огородника конопляное семечко, вышли с граблями да лопатами гряды перевернуть, а снег-то, батюшка, - вот он еще лежит, шершавый, ноздрявый, покрывает землицу... Но зато уж на сорока мучеников белоносый грач зиму до земли расклевал. Лежит землица под осиянным небом - размерзается: растелешилась, матушка, на пригорках, распарилась, подставила грудь под солнечный дождь.

На сорока мучеников по всему Симбирску второй раз весну зазывают. (Первый раз на сретенье перед масляной звали, да не пришла весна тогда, заупрямилась.) День уже с ночью сравнялся, с Волги мокрый ветер задувает, на быстрине полыньи расступились, вода сквозь лед просочилась, наружу вышла... По Большой Саратовской бежит радостный мальчуган с выпеченным из теста жаворонком на шесте: жаворонки, прилетайте к нам, зима надоела, весь хлеб подъела!.. Воткнул шест в последний сугроб: сидит жаворонок на шесте, вместо глаза у него конопляное семечко, зорко поглядывает по сторонам - может, где и настоящая птаха объявится. Тогда раскрошится сдобный жаворонок, рассыплется с шеста, чтобы живым пичугам было что поклевать, чем поддержать убывшие в перелетах силенки, пока нет на кустах и деревьях птичьего лакомства - разных букашек.

Если не слышно на сорока мучеников в Подгорье жаворонковой песни, то уж скворец-то в город наверняка припожаловал (лишь бы зяблик в такую рань не объявился - принесет на хвосте стужу да заворот к зиме). У Ульяновых на Московской улице и во дворе, и в саду десятка полтора скворечен, не меньше. Все скворчиные дома аккуратно выструганы, высветлены, нигде ни сучка, ни щелки. Прилетел скворец, покружился над деревьями, облюбовал себе терем по вкусу, присел на секунду на ступеньку перед круглым входом - юрк внутрь! - и тут же обратно, и пошел, пошел рассказывать, сидя на скворечне, что видел по дороге из теплых стран, какие песни слыхивал. Благодарит скворец хозяев сада за то, что дом хороший ему приготовили (скворец - птица вежливая, воспитанная), а хозяева слушают новосела внимательно - может быть, и в далеком каменном городе Петербурге новый постоялец был, может быть, оттуда какие-нибудь вести принес?

Но скворец - хоть и вежливая, но все-таки чрезвычайно легкомысленная птица. Перещелкивает, пересмешничает что-то с чужих голосов, веселится, задирается с соседями... Нет, в Петербурге он, конечно, не был, ничего рассказать об этом городе не может, ничего о происходящих там событиях не знает.

Эх, если знать бы!..

 

2

- Мама, мамочка, мамочка!..

- Саша, Сашенька, мальчик мой!..

- Прости, мамочка, прости...

- Мальчик мой бедный, ну что ты, что ты...

- Мне так больно было за тебя...

- Не надо, сынок, не надо...

- Тебе тяжело было слушать меня, я понимаю...

- Не надо, Сашенька, не надо...

- Я не мог по-другому... Нужно было сказать о наших взглядах, дать бой прокурору.

- Он учился у папы,..

- Я знаю...

- Я хотела встретиться с ним до суда...

- Ни в коем случае, мамочка...

- Теперь уже поздно...

- Он негодяй, карьерист, он причинил бы тебе только лишнюю боль.

- Я была у Таганцева, Саша...

- Кто это?

- Профессор университета, криминалист... Он был знаком с папой в Пензе.

- А для чего, мамочка?

- Он написал мне записку к Фуксу...

- Фуксу?..

- От Фукса зависело разрешение на свидание...

- Зачем ты ходишь к ним, мамочка?

- Николай Степанович Таганцев - очень порядочный человек. Он обещал помочь.

- В чем же?

- Он обещал отдельно устроить твое прошение.

- Мое прошение? О чем?

- О помиловании, Сашенька.

- Но я не подавал прошения.

- Надо это сделать, Сашенька.

- Мама, это невозможно.

- Невозможно? Почему?

- Я не имею права подавать прошение.

- Почему, Сашенька, почему?

- Это противоречило бы моему выступлению на суде.

- Но ведь речь идет о твоей жизни, Саша!

- Я не могу.

- Сашенька, милый, я прошу тебя...

- Нет, нет, это невозможно!

- Сашенька, мальчик мой!

- Мама, не надо, не надо...

- Я умоляю тебя, Саша...

- Мама, не плачь. Я не подам прошения.

- Да почему же, Сашенька, почему? Все уже подали...

- И Осипанов?

- Осипанов - нет.

- А остальные все?

- Почти все.

- Кто же еще не подал?

- Кажется, Генералов...

- А еще?

- Андреюшкин...

- Молодцы!

- Саша, объясни мне, почему ты не хочешь?

- Мамочка, да ведь на суде я говорил, что террор - историческая закономерность.

- Ну и что же?

- А если я прошу о помиловании, значит, я отказываюсь от своих слов.

- Какая же здесь связь, Саша?

- Мы вызвали царя на дуэль. Наш выстрел не удался. Теперь очередь за царем.

- Сашенька, ну зачем ты так говоришь?

- Я сказал в своем последнем слове: убийство царя - общественная необходимость, диктуемая противоречиями развития русской жизни. Выходит, приговор подействовал на меня так сильно, так напугал меня, что я меняю свое мировоззрение?

- Саша, я прошу тебя...

- Я не могу изменить свои взгляды за несколько дней.

- Да ведь речь идет не о взглядах, а о приговоре.

- Нет, мама. Я говорил на суде от имени всей нашей группы. Поэтому именно моя просьба о помиловании будет самой неискренней. Я не хочу просить царя ни о чем.

- Но ты же будешь просить не о том, чтобы тебя простили совсем...

- Любая просьба к врагу - унижение.

- ...а только о том, чтобы тебе заменили... смертную казнь.

- А чем ее могут заменить? Шлиссельбургом? Пожизненным заключением?

- Это было бы счастье.

- Но ведь это ужасно, мамочка. Гнить заживо, разлагаться духовно. Ведь там и книги-то дают только церковные. До полного идиотизма дойдешь... Неужели ты хотела бы этого для меня, мама?

- Потом можно было бы просить о каторге, о Сибири...

- Цари своих личных врагов в Сибирь не отпускают.

- Я бы использовала все связи.

- Цари любят держать их рядом с собой - в Петропавловке, например... Чтобы встать утром в Зимнем дворце, выглянуть в окно и убедиться - все в порядке.

- Сашенька, сынок, ты еще молод, твои убеждения могут измениться...

- Нет, мамочка, нет. Я уже примирился со своей участью. Примирись и ты.

- Ничто в жизни не вечно, Саша. Меняются времена, нравы, обстоятельства, бывают амнистии...

- Мама, ты всегда учила меня быть честным, поступать сообразно со своей совестью. Зачем же сейчас...

- Прости, Саша. Но я мать... Я не вынесу этой муки...

- Мамочка, у тебя есть младшие: Володя, Оля, Митя, Маняша. Скоро выпустят Аню...

- Нет, Сашенька, нет! Я не переживу твоей смерти... Нет, нет, нет!

- Мамочка, не плачь, не надо...

- Пожалей меня, Саша. Посмотри, за этот месяц я стала совсем белая...

- Мамочка, мама, не надо...

- А что будет дальше, когда...

- Мамочка, не плачь...

- Я умоляю тебя, Саша... Именем папы прошу...

- Нет, мама, я не могу... Не могу... Не могу.

- Сашенька, Сашенька, Саша...

- Не плачь, мамочка...

- У тебя тоже слезы... Возьми мой платок... Дай я сама вытру...

- Мама, прости меня, прости...

 

3

- Саша, вы делаете огромную, непоправимую ошибку.

- Ошибку? Разве в моем положении можно еще делать ошибки?

- Конечно, можно.

- Нет, приговоренный к смерти не может делать ошибок - он прав во всем.

- Зачем же заранее делать из себя покойника?

- Матвей Леонтьевич...

- Извините... Но вспомните свою мать! На что она стала похожа!

- Это моя мать.

- Да, это ваша мать... Но я-то, я, муж вашей всего лишь двоюродной сестры, - почему я должен беспокоиться о здоровье вашей матери больше, чем ее собственный сын?!

- Матвей Леонтьевич, я не уполномочивал вас на это.

- Уполномочивал!.. Да вы посмотрите на свою мать. Ведь никаких же сил у нее больше не осталось! Ведь за рассудок ее страшно!

- Матвей Леонтьевич...

- Год назад похоронила мужа, осталась с шестерыми на руках...

- Матвей Леонтьевич...

- Вся надежда на старших, оканчивающих курс...

- Вы пришли упрекать меня?

- ...и вот новость: оба старшие арестованы!

- Я не желаю больше разговаривать на эту тему. Слышите, не желаю!

- Сына этой несчастной матери приговаривают к смерти...

- Не вынуждайте меня к резким словам.

- Он может спастись - и не хочет!

- Матвей Леонтьевич...

- Да, да, да! Я Матвей Леонтьевич уже много лет! Но с таким, извините, глупым упрямством, как ваше, сталкиваюсь впервые!

- Вы не хотите понять, что убеждения...

- Ну где уж мне, дураку! Я всего лишь литератор, каких-то полтора десятка лет печатающийся в столичных журналах...

- Я не это имел в виду.

- Разве могу я понять всю глубину мыслей современного студента четвертого курса?

- Матвей Леонтьевич, не иронизируйте.

- Саша, дорогой мой, но как же ты не можешь сообразить, что речь впрямую идет о жизни твоей матери!

- Маме очень плохо?

- Она все время лежит. Жизнь уходит из нее на глазах...

- …………

- Она уже не похожа на живого человека. Она вся высохла, остались кожа да кости...

- …………

- В конце концов, подумай о младших братьях и сестрах. Они остались без отца. А если останутся и без матери?

- …………

- Твой прямой долг перед семьей - написать прошение о помиловании.

- Кроме долга перед семьей есть долг перед родиной.

- Мальчишество! Перед виселицей не рассуждают о высоких материях! Перед виселицей делают все, чтобы сохранить жизнь!

- Все-таки вы не хотите понять меня... Я не буду просить царя о помиловании. Для меня счастье - умереть за свой народ, за свои убеждения, за будущее своей родины.

- Нет, вы только послушайте его! Счастье умереть...

- Бывает и такое счастье. Если умирать приходится за высокое и светлое дело.

- Счастье - жить! В жизни, в деятельности заключается счастье.

- А если невозможно жить в согласии со своей совестью? Если каждый день возмущается сердце, вскипает разум? Если на каждом шагу существующие порядки оскорбляют человеческое достоинство?

- И поэтому нужно уходить из жизни?

- Вы прекрасно знаете, что мы боролись. Пробовали бороться. Нам не повезло...

- Я понимаю, что это почти неприемлемо для тебя. Но младшие, младшие!.. Не забывай о них.

- …………

- Мама уже не смогла сегодня прийти на свидание. Она медленно умирает. Мне с огромным трудом удалось добиться разрешения прийти вместо нее.

- …………

- Подумай, если она после твоей казни лишится рассудка или серьезно заболеет, как все это отразится на младших?

- …………

- Ты должен сделать все, чтобы отвратить от семьи хотя бы это несчастье...

- …………

- Пусть это будет противоречить твоим убеждениям, пусть это будет нравственно неприемлемо для тебя, но сделай это не для себя - для других, уменьши страдания близких тебе людей, причиной несчастья которых ты являешься. Разве это не оправдает нарушение твоих взглядов?

- …………

- Умоляю, Саша, не для себя - для них. Ведь это же чисто, высоко, благородно - делать добро другим. Ты всегда жил по этим законам.

- Хорошо... Что я должен сделать?

- Вот бумага, перо и чернила. Вот образец прошения, поданного другими осужденными и признанного министром достойным быть представленным на высочайшее рассмотрение...

- Матвей Леонтьевич, оставьте меня на несколько минут одного.

- Конечно, Сашенька, конечно. Я побуду в комнате дежурного надзирателя... Полчаса тебе хватит?

- Хватит.

 

4

Когда дверь за Песковским захлопнулась, Саша опустился на стул и, вздохнув, задумался. Слова Песковского о долге перед семьей, о болезни мамы нарушили привычное состояние, возникла неопределенность, растерянность. Что было делать? Он не знал. Писать прошение и тем самым потерять то равновесие, которое родилось после заключительной речи на суде? Или не писать, а позволить всем словам, сказанным сегодня Песковским, войти в сердце и в душу и отравить последние дни и часы жизни горькими раздумьями о вине перед мамой, о будущих трудностях, которые возникнут в жизни у младших братьев и сестер из-за родственной связи с участником покушения на царя?

Саша придвинул оставленный Песковским «образец» прошения. Рукой Канчера на помятом гербовом листе бумаги было написано:

«...Всепросветлейший, Державнейший Государь-Самодержец!.. Несколько раз брался за перо, но оно выпадает из рук, п у меня не хватает сил, чтобы высказать Вашему Императорскому Величеству то, что мне говорит мое сердце... Несчастный случай ввел меня в такую среду товарищей, которые сделали меня ужасным преступником. Я теперь сознаю это сам и ожидаю заслуженной смертной казни. Но у меня еще есть те чувства, которые даны Богом только человеку; эти чувства на каждом шагу преследуют меня, злодея-преступника, и я, припав к стопам Вашего Императорского Величества, всеподданнейше прошу позволения высказать те глубоко засевшие в мою душу слова, которые скажу я, умирая. Я не революционер и не солидарен с их учением, я всегда был верным подданным Вашего Императорского Величества и сыном дорогого Отечества. Мысль моя всегда была направлена к тому, чтобы быть верным и полезным слугой Вашего Императорского Величества и оправдать это верной и преданной службой Вашему Императорскому Величеству... Если же я и был сообщником злонамеренного преступления, то в это время я находился, по всей вероятности, в состоянии, совершенно непонятном для самого себя, и объясняю все это своим временным болезненным умопомрачением... Недостойный верноподданный Михаил Никитин Канчер».

...Когда Песковский вернулся через полчаса в камеру, Саша сидел, устало откинув к стене голову и закрыв глаза. На столе рядом с «образцом» Канчера лежал исписанный наполовину лист. Песковский взял лист и прочитал:

«Ваше Императорское Величество. Я вполне сознаю, что характер и свойство совершенного мною деяния и мое отношение к нему не дают мне ни права, ни нравственного основания обращаться к Вашему Величеству с просьбой о снисхождении и облегчении моей участи. Но у меня есть мать, здоровье которой сильно пошатнулось в последние дни, и исполнение надо мною смертного приговора подвергнет ее жизнь самой серьезной опасности. Во имя моей матери и малолетних братьев и сестер, которые, не имея отца, находят в ней свою единственную опору, я решаюсь просить Ваше Величество о замене мне смертной казни каким-либо иным наказанием. Это снисхождение возвратит силы и здоровье моей матери и вернет ее семье, для которой ее жизнь так необходима и драгоценна, а меня избавит от мучительного сознания, что я буду причиною смерти моей матери и несчастья всей моей семьи. Александр Ульянов».

- Это ужасно, Александр Ильич, просто ужасно!

- В чем дело?

- Ну разве можно быть таким наивным человеком?

- Да в чем дело? Объяснитесь.

- Вы совершенно неправильно написали прошение. Я же оставил вам образец.

- До образца такого кретинизма и самоунижения я не опустился бы никогда.

- Но в таком виде, как написали вы, подавать прошение бессмысленно.

- Почему?

- Потому что существует установленная форма обращения на высочайшее имя.

- Установленная форма глупости и раболепства?

- Да не будьте, в конце концов, ребенком! И что это за подпись такая - Александр Ульянов? Не верноподданный, а просто Александр Ульянов... Александру Третьему совершенно запросто пишет Александр Ульянов! Никто и не будет двигать это прошение по инстанциям.

- Никаких других бумаг я писать не буду.

- Но министр юстиции испугается даже показывать царю это дерзкое прошение.

- Больше я ничего писать не буду.

- Вы опять за свое?

- Вот что, Матвей Леонтьевич!.. Вы, конечно, старше меня и имеете вес в обществе как писатель и публицист. Но у каждого человека есть свои представления о границах чести...

- Но я же бьюсь за вашу жизнь! За вашу.

- Вы и так заставили меня пренебречь своей гордостью, заставили писать чуждые мне и тягостные слова. Но больше испытывать мое терпение я вам не советую!

- Успокойся, Саша, успокойся!

- Вы доставили мне нравственное страдание, уговорив написать эту бумагу. Вы толкаете теперь меня на еще более низкий поступок. Этого не будет!

- Тише, Сашенька, тише...

- Вам с вашим обывательским складом мышления до сих пор все еще непонятно, что своими разговорами о будущих несчастьях моих братьев и сестер вы причиняете мне, может быть, самую горькую душевную боль! Вы доставляете мне нравственную пытку!

- Успокойся, Саша, успокойся!

- Я не напишу больше ни одного слова!

- Хорошо, я подам твое прошение в том виде, в каком ты его написал. Но скажу заранее - надежды на успех мало.

- А я не верю в успех вообще ни одного прошения. Даже самого верноподданного.

- И потом пойми меня правильно, Саша... Я вовсе не хочу заставлять тебя совершать что-то низкое, подлое. Ты ведешь себя мужественно, стойко, как герой, - я завидую твоему самообладанию. Но ведь есть мать и младшие... Я же не для себя - для них стараюсь.

- Ни мать, ни Аня, ни младшие никогда не потребовали бы у меня купить жизнь ценой измены своим идеалам. Наоборот! Пусть моя верность идеалам будет им необходимым подспорьем, если жизнь все-таки обречет их на испытания из-за родства со мной.

- Извини меня, Саша, за неприятные минуты, которые я тебе доставил сегодня...

- И вы тоже... простите за резкость.

- Ну, прощай!

- Прощайте, Матвей Леонтьевич.

- Нет, ты все-таки молодец! Такой твердости я от тебя, признаться, не ожидал.

- Не надо сейчас об этом.

- Ну, прощай!

- Прощайте.

- Может, и не увидимся больше...

- Может быть.

- Прощай...

- Ну зачем же плакать, Матвей Леонтьевич? Это же закон природы, борьба...

- Ты молодец, Саша, молодец... Ты герой...

- Не забывайте наших, Матвей Леонтьевич. Маме помогите, пожалуйста! И младшим тоже... Володе в этом году в университет.

- Я помогу ему... Я расскажу о тебе... И Мите тоже.

- Спасибо.

- Поцелуемся?

…………………………..

- Прощай, Саша.

- Прощайте.

 

5

Начальник Петербургского охранного отделения подполковник Секеринский выстроил в одну шеренгу в малом приемном зале Гатчинского дворца всех участников задержания террористов на Невском проспекте первого марта.

Царь пожелал лично видеть своих спасителей.

В ожидании высочайшего выхода агенты и полицейские молча переминались с ноги на ногу, бросали друг на друга боязливые взгляды.

Подполковник Секеринский (хотя никаких оснований для опасений вроде бы и не было - наоборот, ожидались награды и поощрения) все-таки с тревогой поглядывал на своих подчиненных. Кроме двух верзил - полицейских надзирателей Тимофеева и Борисова, - всех остальных подполковник знал очень хорошо, встречаясь в охранном отделении на Пантелеймоновской если не по нескольку раз на день, то один-то уж раз в день обязательно. Почти все они в конце каждой недели бывали на личном докладе у Секеринского, но, естественно, заходили в кабинет поодиночке, и всех вместе подполковник сегодня видел, пожалуй, впервые.

Впечатление, что и говорить, было не из радужных. Лица филеров были отмечены какой-то незримой, но общей печатью неполноценности и порочности: затемненные, неясные страсти угадывались в неискренних, лживых глазах, в постоянно и напряженно втянутых в плечи головах. Было что-то неприятное, отталкивающее в этих собранных в одну группу людях, чьей профессией были самые низменные, самые подлые стороны человеческого обихода - выслеживание, подслушивание, доносы. «Да, ремесло накладывает отпечаток, - подумал Секеринский, оглядывая шпиков. - Порознь их еще можно терпеть, но всех вместе... Весьма мерзкие рожи. Могут произвести неприятное впечатление на царя».

В зал вошел генерал-лейтенант Оржевский - личный адъютант Александра III.

- Смирно! - скомандовал Секеринский.

Оржевский предупреждающе поднял руку:

- Тише, подполковник, тише. Никаких рапортов, никакой казармы.

Он подошел к шеренге, втянул ноздрями запах одеколона, густо шедший от полицейских и агентов, поморщился.

- Сейчас мы прорепетируем выход царской семьи. Я буду изображать царя.

Адъютант отошел к входным дверям, круто повернулся на каблуках, медленно двинулся вперед по ковровой дорожке.

Секеринский грозно посмотрел на агентов - те выпятились, вытаращили глаза - и быстро пошел навстречу генерал-лейтенанту. Не доходя друг до друга несколько шагов, оба остановились.

- Ваше Императорское Величество... - начал было подполковник.

Кто-то хмыкнул у него за спиной.

Секеринский обернулся. Полицейский надзиратель Борисов, топорща усы и закрываясь рукой, пытался согнать с лица ухмылку.

- В чем дело? - нахмурился подполковник. - Почему смеешься?

- Больно уж непривычно, ваше благородие, - забасил Борисов, - вроде бы их высокоблагородие не Их Императорское Величество, а вы их величаете как Их Императорское Величество...

Генерал-лейтенант Оржевский улыбался. Подобного ему не приходилось наблюдать в Гатчинском дворце.

- Господин подполковник, - согнав с лица улыбку, сказал наконец царский адъютант, - давайте условимся так: при выходе царя вы становитесь на правый фланг и просто держите равнение, ясно?

- Так точно, господин генерал-лейтенант, ясно.

- Никаких репетиций проводить больше не будем - для ваших людей это непосильное занятие.

Секеринский молча проглотил оскорбление - приходилось терпеть, если уж привел во дворец таких болванов, как этот Борисов.

Оржевский вышел. Подполковник выразительно посмотрел на Борисова и занял место на правом фланге шеренги.

 

6

А в это время в противоположном конце дворца в западном крыле, в большом кабинете Александра III, царь вел педагогическую беседу со старшими сыновьями. Великий князь Гога, слегка развалившись, сидел на диване, цесаревич Ника стоял около окна, сам же Александр Александрович, заложив руки за спину, мерил шагами по диагонали кабинет.

- Министр юстиции поверг на наше воззрение ходатайство Особого Присутствия, - медленно и спокойно говорил Александр Александрович, - в отношении смягчения участи некоторых осужденных. Как вы считаете, дети, следует смягчать наказание преступникам или нет?

- Они же хотели всех нас убить! - запальчиво крикнул Гога. - Зачем же прощать?

Император вопросительно оборотился к старшему сыну. Цесаревич молчал.

- А как ты считаешь, Ника? - спросил царь.

- Я думаю, что нужно простить женщин, - ответил цесаревич.

- Совсем простить? - округлил глаза Гога. - Выпустить из тюрьмы?

- Нет, не совсем. Заменить смертную казнь каторгой.

- Правильно, - удовлетворенно кивнул головой Александр Александрович, - женщин вешать не следует.

И он взглянул на висевший над письменным столом портрет отца - Александра II. Шесть лет назад одна из убийц отца, Софья Перовская, была все-таки повешена, несмотря на то, что многие при дворе не советовали ему, только что вступившему на престол императору Александру III, делать этого. Либеральная пресса Европы подняла тогда страшный вой, что вот-де, мол, новый русский царь ознаменовал начало своего правления кровью женщины... Ну что ж, хотя теперь и не начало его правления, не следует все-таки лишний раз обострять отношения с общественным мнением Европы. Поводов для таких обострений и помимо этого дела будет еще немало.

Император прошел за письменный стол, заложил руку за обшлаг любимого Преображенского мундира, торжественно выпрямился.

- Суд должен наказывать, государь - прощать, - назидательно сказал царь и поднял вверх указательный палец. - Никогда нельзя пренебрегать возможностью показать стране и народу нашу монаршыо снисходительность и доброту.

- Ты хочешь всех помиловать? - спросил Гога. Александр Александрович перевел взгляд на старшего сына.

- Всех помиловать нельзя, - хмуро сказал цесаревич, - некоторые осужденные даже не подали прошений о помиловании.

Император улыбнулся. Вопреки его личным симпатиям ко второму сыну, Николай все-таки был умнее и рассудительнее. И дело было даже не в возрасте. Ника был наследник престола. Это накладывало ответственность, дисциплинировало. От него, от Александра III, старший сын должен был получить власть над огромной страной, унаследовать способность распоряжаться и управлять этой страной и ее народом, научиться продолжать и развивать те взгляды и принципы, которые возникли в жизни еще до его, цесаревича, воцарения. В этом заключается идея наследственной монархии. В этом и состоит смысл династического перехода власти из рук в руки внутри одной семьи. Ника усвоил это уже, кажется, твердо и навсегда.

И надо учить этому сыновей при каждом удобном случае, используя любую возможность. Надо именно ему, отцу, императору, настраивать сыновей на подобный образ мыслей, не ограничиваясь только тем, что говорят им по этому поводу воспитатели и педагоги. Личный пример - самая сильная мера воздействия. Особенно тогда, когда этот пример идет по кровной, семейной линии. Пусть Гога учится у старшего брата. Ведь если русский престол достанется Нике, то Гога, по достижении совершеннолетия, безусловно будет введен в один из царствующих домов Европы. И совсем не исключено такое стечение обстоятельств, когда и Гоге со временем придется занять один из европейских тронов и управлять целой страной, принимать самостоятельные решения, брать на себя ответственность за жизнь и смерть своих подданных.

Так пусть учится сейчас, пусть, глядя на старшего брата, слушая его, подражая ему, постепенно освобождается от юношеских, мальчишеских черт характера и становится взрослым, рассудительным человеком.

Император прошелся по кабинету, взглянул на портрет отца.

- Как ты думаешь, Гога, - спросил царь, останавливаясь около дивана, на котором сидел младший сын, - может ли государь помиловать людей, которые покушались на его, монаршью, жизнь и которые, после справедливого осуждения на смертную казнь, отказались даже подать прошение о помиловании?

Великий князь Гога встал с дивана, бросил быстрый взгляд на старшего брата - Ника чуть заметно качнул головой.

- Нет, папа, - громко ответил Гога, - таких людей нельзя помиловать.

Император погладил младшего сына по голове.

- Молодец, мой мальчик.

Он вернулся за письменный стол, сел, обмакнул в чернильницу перо.

- Таким образом, дети, - заговорил Александр Александрович торжественным голосом, - все вместе мы решили сейчас очень важный государственный вопрос. Я пригласил вас на обсуждение этого дела потому, что жертвой террористов могли бы стать и вы.

- А мама? - спросил Гога. - Почему ты не позвал маму? Ведь ее тоже могли убить.

Александр Александрович поморщился:

- У мамы... э-э... свои дела. Она женщина и... и вообще такими делами занимаются только мужчины, запомните это. Итак, министр юстиции предложил на наше воззрение приговор Особого Присутствия Сената. Из пятнадцати осужденных к смерти одиннадцать подали прошение о помиловании.

- Кто же не подал? - перебил отца цесаревич.

- Не подали Ульянов, Генералов, Осипанов и Андреюшкин.

Николай Александрович удивленно поднял брови.

- Они сами хотят умереть?

- Это весь цвет террористической фракции, - хмуро сказал царь. - Наиболее убежденные преступники. Кроме них руководящую роль в заговоре играл Шевырев, который подал прошение, однако ему в помиловании будет отказано.

Император быстро подписал несколько бумаг, поднялся с места.

- Данной мне богом властью, - Александр Александрович посмотрел на потолок кабинета и вздохнул, - соизволяю отменить смертную казнь в отношении осужденных Ананьиной, Пилсудского, Пашковского, Шмидовой и Сердюковой. Смягчение их участи подлежит произвести в пределах ходатайства Особого Присутствия Сената.

Царь перекрестился. Великие князья Ника и Гога последовали примеру отца.

- Особое Присутствие Сената имело ходатайствовать перед нами, - продолжал Александр Александрович, - заменить смертную казнь осужденным Канчеру, Волохову и Горкуну ссылкой в каторжные работы сроком на двадцать лет каждого. Памятуя о милосердии божьем, все-милостивейше повелеваю уменьшить вдвое срок ссылки в каторгу Канчеру, Волохову и Горкуну, то есть на десять лет каждому.

Великий князь Гога шмыгнул носом.

- Это еще не все, - улыбнулся император. - В ходатайстве Особого Присутствия ничего не говорится о смягчении участи осужденных Лукашевича и Новорусского. От вашего имени, дети, и от себя лично мне благоугодно заменить Лукашевичу и Новорусскому смертную казнь через повешение ссылкой в каторжные работы без срока.

Царь взял со стола последнюю бумагу, плотно сжал губы, внимательно посмотрел на сыновей, нахмурился.

- В отношении же осужденных Ульянова, Шевырева, Генералова, Осипанова и Андреюшкина приговор Особого Присутствия Сената оставить без изменения.

Цесаревич Николай Александрович, пристально вглядываясь в лицо отца, пытался уловить и перенять его последнее выражение, сделать это выражение естественным и для своего собственного лица.

- А сейчас, дети, идите в гостиную перед малой приемной, - сказал царь, выходя из-за стола. - Мама ждет вас там. Я буду через несколько минут. Нам будут представлены чины полиции, обезвредившие террористов на Невском проспекте и спасшие всех нас от смерти.

 

7

Цесаревич Ника не жалел слов, рассказывая Марии Федоровне о великодушии и милосердии папа при решении участи осужденных. Императрица, слушая сына, величественно кивала головой. Генерал-лейтенант Оржевский, стоя у дверей в малый приемный зал, где томились в ожидании высочайшего выхода агенты охранки, учтиво улыбался.

Вошел царь. Оржевский, щелкнув каблуками, вытянулся у двери.

- О, Александр, - двинулась навстречу мужу Дагмар, - Ника рассказал мне только что о вашем большом сердце. Это прекрасно! Благодарю вас.

Александр Александрович поцеловал жене руку, взглядом поблагодарил старшего сына, повернулся к адъютанту.

- Готово?

- Так точно, Ваше Величество. Ждут.

- Тогда пойдемте. Дети, вы должны быть впереди.

Гога и Ника встали перед родителями. Александр Александрович с поклоном предложил жене руку. Генерал-лейтенант Оржевский торжественно распахнул двери.

Когда царская семья показалась в зале, у подполковника Секеринского дрогнула ляжка. Откинув назад плечи, он резко мотнул головой в сторону дверей, затаил дыхание.

По шеренге агентов прошла дрожь. Все замерли, подавленные величием переживаемой минуты.

Царь с женой и сыновьями остановился в нескольких шагах от Секеринского, потом, освободив руку Дагмар, вышел один вперед, прошел вдоль строя, вглядываясь в лица сыскных и надзирателей. Усы и глаза выстроившихся двигались за императором, как стрелки компаса.

- Здорово, ребята, - тихо сказал Александр Александрович с левого фланга.

- Здравия желаем, Ваше Императорское Величество, - так же тихо, как учили, ответили агенты.

- Подполковник Секеринский, - позвал царь, - подойдите ко мне.

Секеринский вышел из строя, почтительно приблизился к императору.

- Представьте мне чинов полиции, спасших меня и мою семью.

- Вольно, - еле выдохнул подполковник и повел царя вдоль шеренги.

- Агент Шелонков, в службе двенадцать лет, замечаний не имеет.

- Агент Варламов, поведение безупречное, предан престолу и вере.

- Надзиратель Тимофеев, в службе с семьдесят четвертого года, замечаний не имеет.

Царь жал руки агентам, похлопывал по плечу, улыбался. Сыскные таращили на царя глаза, сопели от полноты чувств.

- Агент Свергунов.

- Агент Шевылев.

- Агент Свердзин,

- Надзиратель Борисов.

Царь дошел до конца шеренги, отступил на три шага назад, в пояс поклонился сыскным.

- Спасибо, ребята, что отвели руку злодеев от моей головы.

- Рады стараться, Ваше Императорское Величество!

- За себя спасибо, за жену мою и за детей.

- Рады стараться, Ваше Императорское Величество!

- А теперь, ребята, хочу познакомить вас со своей семьей, которая жива благодаря вам.

Дагмар, Ника и Гога двинулись вдоль шеренги. Императрица жеманно протягивала полицейским два пальца, цесаревич делал твердые рукопожатия, великий князь Гога подавал ладонь вяло и безразлично.

Сыскные не дыша пожимали августейшие руки.

Когда церемония представления кончилась, Александр Александрович кивнул адъютанту и подошел к стоявшему на правом фланге Борисову.

- Хочу наградить вас, ребята, за преданность, за верную службу.

- Рады стараться, Ваше Императорское Величество! - гаркнули сыскные громче, чем надо, в предчувствии царских милостей.

Император брал с большого серебряного подноса, который нес за ним генерал-адъютант Оржевский, медали «За усердие» и лично надевал каждому агенту на шею.

- Побереги, Борисов, меня и мою семью и впредь.

- Рад стараться, Ваше Императорское Величество!

- Побереги, Тимофеев, меня и мою семью и впредь.

- Рад стараться, Ваше Императорское Величество!

- Побереги, Свердзин, меня и мою семью и впредь.

- Рад стараться, Ваше Императорское Величество!

- Побереги, Свергунов, меня и мою семью и впредь.

- Рад стараться, Ваше Императорское Величество!

- Побереги, Шевылев, меня и мою семью и впредь.

- Рад стараться, Ваше Императорское Величество! Всем участникам задержания злоумышленников на

Невском проспекте царь вручил по тысяче рублей.

 

Глава семнадцатая

 

1

Ночью взломалась Волга... Несколько дней перед этим шел мокрый снег. Ручьи и потоки бешено подпирали спину реки. Снег сгорал от земли, лед - от воды. Волга посинела, вздулась. Энергия великой перемены, до этого копившаяся тайно, скрытно, вышла наружу, плеснула через край, забушевала на просторе. Весна - вечное обновление живой жизни, вечная смена завершенного ее кольца на последующее - открыла все створы, выбила все клинья, распахнула настежь последние шлюзы своего зеленого половодья.

Ток жизни бил по древесным жилам. Первые редкие побеги вспыхивали в расщелинах старых стволов... Володя стоял в саду. Пахло прелью, мокрой рогожей, сырым ветром. Слышался шелест - искрясь и трепеща, на светлом фоне голых ветвей опускались еле различимые серебристые льдинки-кристаллики.

Это был уже не снег, но еще и не дождь. Льдинки-кристаллики, задевая за ветки деревьев, шелестели печально и грустно. И было похоже на то, что кто-то большой и невидимый слегка колышет прозрачный ледяной занавес, за которым неясно и расплывчато угадывался старый сад ульяновского дома и сам дом с мезонином и маленьким белым балконом второго этажа, на который выходили окна из Сашиной и Аниной комнат.

Володя прошел через сад, через двор и, не заходя в дом, вышел прямо на улицу. Вся Московская с журчанием бежала от Большой Саратовской вниз, к Свияге. Около калитки бурлили омутки и запруды, в ручьях неслись мимо щепа, грязь, мусор, и вся улица, размытая, расквашенная, была больше похожа на переправу через неширокую реку, чем на улицу губернского города.

Прыгая с камня на камень, Володя пошел вверх. Сегодня, на благовестье, был день «отпущения на волю», и Митя с Маняшей упросили его купить двух каких-нибудь пичуг, чтобы потом в саду прямо с ладоней отпустить птичек - подбросить теплый комочек вверх и смотреть, как, залившись радостной трелью, взмывает пернатый певец в синее небо.

У гостиного двора, как всегда, стояло много крестьянских телег. Распряженные лошади лениво жевали сено. Пахло навозом и дегтем. Мужики, низко на глаза натянув картузы, стояли кучками, не спеша переговаривались, чадя самосадом.

Возле двух птицеловов - целая орава. Покупатели, в основном ребятня, толпой окружили составленные друг на друга этажерками клетки, суют продавцам медяки, галдят, суетятся, прыгают - ну почти так же, как сами пичуги, скачущие за прутиками решеток одна через другую, с жердочки на жердочку. (По случаю благовещенского отпущения их, бедняг, в каждую клетку было посажено штук по десять, не менее.)

Получив деньги, птицелов осторожно открывал дверцу клетки и залезал рукой за решетку - ловить очередную синицу или чижа. Птахи, растопырив крылья и прижавшись друг к другу, забивались в угол, пищали, защищались, как могли. И хотя человеческая рука именно на этот раз должна была принести им свободу, а не неволю, птицы, как всякие находящиеся за решеткой существа, по старой традиции узников уже ни от кого не ждали ничего хорошего и, перекочевав из клетки, где можно было хоть прыгать, в чей-нибудь потный кулак или за пазуху, наверное, заранее прощались со своей птичьей жизнью...

И уж конечно немало дивились, когда какой-нибудь нетерпеливый Ванятка или Петяшка, отойдя шагов десять от птичьего торга, доставал бережно из кармана своего пленника и, щербато улыбаясь, доверчиво открывал ладонь, предлагая оторопевшей от неожиданного счастья птахе полную свободу... И можно было совершенно вольно лететь на все четыре стороны, уже в полете осознавая, что то желанное и недосягаемое, чего и быть-то не могло, - освобождение - вдруг состоялось, наступило внезапно и сказочно... Что ж, в жизни всякое бывает.

Володя, решив переждать, пока покупателей около клеток станет меньше, отошел к витрине книжной лавки. В уши сразу же полез разговор стоящих у телег мужиков.

- ...Вот она и вся наша торговля. Полтину прикупил, две проел. А на раззавод?

- Копейка, сват, копейку любит. Копейка от дыры бегает.

- Летошний год об эту пору пшеничка вдвое против нонешнего была, это как?

- Наш-то кровосос подрядил две барки да в Самару. По три гривны за пудик взял.

- А мы на мешках до осени просидели...

- То-то и оно.

- Бабы-то у тебя, кум, холсты ткут али как?

- На Дарью уж отбелились.

- Много ли ноне на базар привезешь?

- Что привезу, все мое. В одни руки попадет.

- Это верно...

- Попу на рясу только оттащить, и весь оброк.

- А пошли ты его, кутью, под такую мать...

- Попа-то? Нельзя... Это управителя нашего теперь могу. А попа нельзя. Боязно.

- Мой родитель как помирал, барин бывший в избу припожаловал. Лекарству принес...

- Чего ж так-то?

- Засовестился. Раньше без зубов и разговору не было. Чуть что - сразу в нюхалку.

- А вы бы ему петуха красного...

- Собирались. Да тут самый раз воля вышла.

- Откупились они волей-то, отвели руку грешную от топора.

- Вот и я говорю: у тебя одни сыновья, а у меня одни девки. У тебя дармовые работники, а мне как быть?

- Найми.

- А копейку-то где взять? Копейка - она ноне круглая...

- Житье раньше за князем было тихое, благодатное. Отпахал на барина, паши на себя. Обидно, конечно, зато спокойно... А теперь всюду своей головой успевай: здесь купить, там продать.

- Да, встопорщилась православная жизнь. Куды летим - не знаем, где сядем - не ведаем...

Володя обернулся на последние слова. Сказал их высокий рыжебородый крестьянин в дубленом полушубке и густо смазанных дегтем сапогах. Он стоял, небрежно опершись локтем о край телеги, засунув руки в карманы полушубка. Лицо рыжебородого было крупное, носатое, глаза - строгие.

Около него, чертя кнутовищем по земле, мялся низкорослый, толстый мужичонка в рваном на спине армяке, густо заросший русыми волосами. У него из-под шапки, похожей на шляпку старого гриба, свисали на воротник армяка длинные косицы.

- Весну этот год два раза уж кликали, - тонким голосом сказал маленький, - а все не развидняется... Картошки-то перебрали, а земля стоит мерзлая, чужая.

- А вы третий раз покличьте, - усмехнулся высокий крестьянин. - Бог слезу любит.

- Старики говорят, что Родивон-ледолом ныне поздний будет... Не знаю, как и с овсами-то быть: управимся, нет ли...

- Ты стариков больше слухай, - рыжебородый вытащил руки из карманов, высморкался. - Они те нашепчут... Много добра под ихние советы нажил?

Толстый мужичонка ничего не ответил, спрятал кнут за спину.

- Прошлый год у нас тоже аж до самого Николы на печи сидели, - зло сверкнул строгими глазами высокий мужик, - все шептунов этих слухали, друг на друга оглядывались. А я плюнул, да на Еремея три десятины и высеял... То-то они теперь решетом кисели хлебают.

- Три десятины?.. Неужто до Еремея корма дотянул?

- Дотянешь. Из-под ноги тягла не наестся...

- А я еще на Марью последнее скормил...

- У дурня сена до Юрья...

- Теперь-то, Силантий, когды пахать думаешь? - Маленький крестьянин посмотрел снизу вверх на своего длинного собеседника, и от этого русые косицы у него на затылке взъерошились, полезли в разные стороны.

- Когды, когды... - передразнил рыжебородый. - Тогды!.. Надо будет - посею, придет время - обмолочусь. Своя голова на плечах есть.

Он аккуратно застегнул полушубок на все крючки до воротника, выложил сверху бороду, взглянул сверху вниз на маленького, усмехнулся.

- Ты бы хоть шапку получше купил, - сказал тоном несомненного превосходства, - а то ведь и на хозяина-то не похож.

- Денег нету, Силан Петрович.

- А продавать лен привез?

- Продал уж, батюшка...

- Почем?

- Даром почти отдал. По пяти алтын за метелку.

- А хошь скажу почему?

- Ай ты знаешь?

- Знаю. В другой раз приедешь в такой шапке, тебе и по три алтына не дадут.

Толстый мужичонка озадаченно молчал.

- Сам-то в барышах, что ли? - спросил наконец тихо. - Какой товарец был?

- Тебе про мой товар какая забота? - нахмурился рыжебородый. - Сперва свои научись барыши-то считать, а потом уж и про чужие будешь спрашивать.

И, быстро взглянув по сторонам, высокий отошел от телеги.

«Любопытственный типус, - подумал Володя. - Негоциант симбирского масштаба... А главное - он все про себя знает. И куда летит, и где сядет. Но - хитрит. На всякий случай. Пускает пыль в глаза, чтобы скрыть истинный размер своих торговых делишек... Судя по ухваткам, вырастет в крепкого купчишку».

- Ульянов! - окликнули сзади.

Володя обернулся. Около птичьих клеток стоял Наумов.

- Здравствуй, - сказал Наумов и, на мгновение опустив взгляд, тут же снова поднял глаза.

- Здравствуй, - голос Володи был неопределенен: не было в нем ни радости по поводу встречи с одноклассником, ни неприязни, которую, как заметил Володя, Наумов ожидал увидеть.

- Ты не обиделся на меня за тот урок Керенского? - спросил Наумов.

- Нет, не обиделся.

- В конце концов, каждый волен говорить то, что думает, правда?

- Конечно.

- Я всегда считал, что сочинения ты пишешь лучше. Но могут же у нас быть об одной и той же книге разные мнения?

- Я тебя ни в чем не обвиняю. Ты напрасно оправдываешься.

Наумов замялся. Надо было сменить тему разговора.

- Ты за птицами пришел?

- Да.

- Пойдем ко мне, я тебе дам. У меня есть отличный чиж. И две овсянки.

- Зачем? Я куплю.

- Да уж ничего нет. Смотри, одни воробьи остались. Володя подошел к продавцам. Большинство клеток уже опустело. Кое-где сидели еще, правда, нахохлившиеся птахи, но веселых синиц и чижиков уже не было. «Как же быть?» - подумал Володя, досадуя на себя, что за мужицкими разговорами забыл о просьбе Маняши и Мити.

В большой клетке, густо усыпанной зерном, одиноко сидел на краю жестяного блюдца с водой большой снегирь. Наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, он печально смотрел одним глазом на людей и, казалось, даже вздыхал, тяжело утомленный своим долгим и бессмысленным пленом.

«Вот на кого был похож этот рыжебородый мужик, - подумал Володя. - На снегиря. Но только не на этого - сонного и полуживого. А на молодого снегиря, который без устали прыгает и прыгает по деревьям и кустам и рьяно стучит, собирая букашек и других насекомых... И тот длинный мужик вот так же, наверное, клюет каждую подвернувшуюся под руку копейку...»

- Из Петербурга никаких известий? - вдруг тихо спросил сзади Наумов.

Володя вздрогнул. Наумов сказал вслух о том, о чем подумал и он, взглянув на одиноко и грустно сидевшую за решеткой птицу. Но он, Володя, тут же подавил в себе это сравнение и отогнал, погасил мысль о Петербурге... Собственно говоря, эти мысли пришли к нему сразу, как только он подошел к птичьему рынку и увидел за решетками в клетках птиц. Поэтому он и отошел в сторону, поэтому так долго и слушал разговоры крестьян, чтобы только не думать о Петербурге, о Саше, о маме, чтобы только не давать горькую пищу своим настроениям и мыслям.

И вот теперь Наумов сказал об этом вслух...

- У тебя действительно есть хорошие птицы? - спросил Володя.

- Пойдем посмотрим? - предложил Наумов.

- Пойдем, - согласился Володя.

 

2

...Восемьсот девяносто шесть, восемьсот девяносто семь, восемьсот девяносто восемь, восемьсот девяносто девять...

«Сейчас заиграют колокола», - подумал Саша, оборвав счет.

Тишина. Мертвая тишина. Нигде не слышно ни единого звука. Где-то прогремел ветер на железной крыше. И опять тишина...

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й...» - вступили колокола.

Саша облегченно вздохнул. Значит, счет был верный... Пятнадцать на шестьдесят - ровно девятьсот...

Прошло четверть часа. Еще четверть часа твоей жизни. Их осталось совсем немного. А может быть, все-таки выйдет помилование?..

Саша прошелся из угла в угол. Новая камера, куда его привезли после суда, была больше прежней. То же сиденье, стол, кровать. Но стены были другие.

В первый день после переезда из предварилки, пораженный густой, вязкой тишиной, он попробовал стучать соседям, но с удивлением обнаружил, что стены в новой камере совсем не каменные, а представляют собой сложную конструкцию: обои, плотная материя, потом мелкая металлическая сетка, за ней толстый слой войлока, и только уж потом камень. (Какой-то узник расковырял в одном месте стену, и Саша видел ее хитрое устройство.)

Значит, здесь сводят с ума не только ожиданием исполнения приговора, но и тишиной, подумалось ему тогда. Чтобы это ожидание не было рассеяно никакими посторонними звуками. Чтобы осужденный был полностью предоставлен мыслям о тяжести совершенного им деяния, мыслям о близости своей смерти...

А что если все-таки выйдет помилование?..

В окне, вырезанном в двухаршинной наружной стене п забранном двумя застекленными, зарешеченными железными рамами, смутно была видна крепостная стена, еще большей, кажется, толщины, чем стена каземата. На стене стояла будка часового, а над ней высоко торчала какая-то труба, из которой струился слабый дым.

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й...» - зазвонили колокола.

Еще четверть часа.

Он прошелся по уложенному войлоком полу до умывальника. Повернул к двери. Постоял около нее, глядя на квадратное, запиравшееся снаружи отверстие, через которое солдат подавал еду.

Посредине квадратного отверстия был вырезан застекленный глазок, тоже закрывавшийся снаружи. Глазок на тюремном жаргоне назывался иудой... Как ни старались караульные и надзиратели незаметно подкрасться к нему и тайно понаблюдать за арестантом, скрип сапог каждый раз выдавал. «Хоть бы мазь им специальную выдавали, - подумал однажды с досадой Саша, - чтобы не действовали так на нервы...»

Он сел на табуретку, прислонился затылком к стене. Петропавловская крепость... Русская Бастилия... Кого только не видели эти стены!.. Здесь, может быть даже в этой камере, сидели Рылеев, Шевченко, Достоевский, Каракозов, Бакунин, Чернышевский, Писарев, Кропоткин, Желябов, Перовская...

В чем дело? Почему так устроена эта жизнь, что лучшие люди - те, кто умен, справедлив, искренен, желает счастья людям, борется за то, чтобы изменить условия этого подлого, жалкого существования, - почему такие люди всегда изгои, узники глухих камер, кончают свои дни в ссылках, в тюрьмах, на виселицах?

А те, кто жесток, циничен, подл, глух к справедливости, добру и правде, - эти люди благоденствуют, наслаждаются жизнью, диктуют законы, вершат судьбами людей, они всегда отцы семейств, примерные мужья, столпы общества, наставники юношества?

Почему?

Может быть, стремление к правде и справедливости всегда связано с муками и страданиями? Может быть, их и не существует, этой правды и справедливости, если путь к ним вымощен столькими лишениями и терзаниями?

Вздор.

Те, для кого счастье состоит в ощущении борьбы, в радости противоборства несправедливому укладу жизни, кто органически не может выносить косности и мракобесия, - эти люди должны быть нечувствительны к физическим страданиям и мукам. Такой человек уже испытал счастье. Он достиг апогея своей судьбы - он боролся, он не был сломлен, он отдал все, что мог, ради своих убеждений!

Что может быть прекраснее и возвышеннее такой судьбы?..

«Господи, помилуй, господи, помилуй, гос-по-ди, по-ми-и-луй-й!» - отбили три четверти часы на колокольне.

Он встал, снова зашагал по камере из угла в угол. Десять шагов к двери, десять шагов обратно... Да, да, борьба - это высшее проявление смысла жизни. Но только ли в непосредственном противоборстве, в прямом столкновении внешних сил могут выражаться и исчерпываться все формы борьбы?.. А исследование - разве это не борьба? С неизвестностью, незнанием или с ложным знанием, с упорным сопротивлением живой и мертвой природы человеку, проникающему в ее тайны?

Исследования, наука - это тоже борьба, это тоже противоборство с косностью устоявшихся знаний, с их нежеланием уступать свое место знанию новому, более совершенному и глубокому, пришедшему на смену прежней системе взглядов.

Он остановился... А он сам, Александр Ульянов, сумел ли он внести что-либо новое в ту или иную область человеческих взглядов, существовавших до него?.. Он только начал свой путь исследователя. Работа по зоологии, золотая медаль - единственный и робкий шаг в науку. Даже полшага.

Но разве можно заниматься настоящей наукой в современной России? Разве можно целиком посвящать себя исследованиям, когда совесть не дает тебе покоя и все время шепчет: стыдно жить, стыдно заниматься посторонними делами, когда общественным укладом стало явное зло, когда это зло приняло форму государственного устройства и настойчиво искореняет все проявления передовой мысли, изменяя умонастроения еще недавно активно настроенных кругов общества, переключая их внимание с гражданских проблем на второстепенные безделушки, на мелочи.

И потом, имеет ли вообще интеллигентный, образованный человек право заниматься отвлеченными исследованиями и наукой в то время, когда народ испытывает небывалые бедствия и необходимо в первую очередь прямо и действенно служить именно его интересам?

Колокола на башне зашипели, готовясь отметить завершение минутной стрелкой полного оборота на циферблате... «Коль славен наш гос-подь в Сио-о-не», - заиграли колокола так фальшиво, что Саша даже усмехнулся. Это действительно было смешно: главные часы империи издавали звуки, делавшие куранты похожими на оркестр пьяных пожарных.

А на самом деле, подумал Саша, почему они так фальшивят? Наверное, зимой от резкой смены температуры колокола теряют свой настрой, а весной их перестроить, конечно, некому. Да и незачем. Не о заключенных же в крепости беспокоиться?.. А караульные, наверное, уже привыкли - им все равно, их это не раздражает в такой степени, как узников... Действительно, посидишь под этот погребальный звон несколько лет, и психика не выдержит, разрушится.

Колокола окончили свой раздерганный звон. Нестройное эхо долго висело в воздухе. Как это символично, подумал Саша, главные часы государства немилосердно фальшивят... Звучание их так же неправильно, как неверна вся русская жизнь с ее нелепой политической организацией, которая сковывает энергию огромного талантливого народа, с ее неуправляемыми расстояниями, якобы подчиненными централизованной идее самодержавия, а по существу представляющими из себя разнузданную азиатскую стихию бесправия, беззакония, самоуправства, со всей какофонией ее полузадушенных голосов, исковерканных звуков, задавленных стонов, прикушенных воплей, со всей нестерпимой, непереносимой фальшью главной идеи жизни - поголовным раболепием перед несколькими ничтожными людьми, силой случая вытолкнутыми на верхнюю ступень общественной лестницы...

Нет, жить в такой стране невозможно. Ее нужно перевернуть, перетрясти, как старый матрац, вытряхнуть из нее моль всеобщего рабства, пассивности к своей судьбе, безразличия к завтрашнему дню... И лучше погибнуть в борьбе за преображение этой страны, твоей родины, чем безропотно подчиняться тяжкому бремени ее свинцового бытия.

А может быть, все-таки выйдет помилование?

...Он вспомнил свою лабораторию в зоологическом кабинете университета. Большие застекленные шкафы. Банки и колбы с химическими реактивами. Чучела зверей и земноводных, микроскопы, медицинские весы, препараты, набор инструментов... Как много отдал бы он сейчас, чтобы хоть несколько часов - час, полчаса! - позаниматься в лаборатории, поставить хотя бы простейший опыт, повозиться со своими приборами, пробирками, ощутить характерный лабораторный запах, взяться руками за холодную выпуклость большой бутыли с азотной кислотой...

Перед ним возникло лицо Менделеева - спутанная грива волос, борода с желтыми подпалинами от постоянного сидения в лаборатории над реактивами, страстные, всепроникающие глаза гения, которые различают в обыкновенных предметах и явлениях то, чего не видят миллионы других людей... Дмитрий Иванович, стуча мелом, рисовал на доске квадраты своей таблицы, вписывал в них знаки элементов, порядковые номера, удельные веса, все время разговаривал с аудиторией, обращаясь к своим любимым студентам, и особенно часто к нему, к Саше Ульянову.

А ведь он действительно очень любил меня, подумал Саша, очень жалел, что я обратился к зоологии, и надеялся, что, несмотря на это, ему все-таки удастся привлечь меня к каким-либо своим работам... Может быть, и мне удалось бы что-нибудь сделать в науке. Конечно, не равное Менделееву, но если бы даже одну десятую, одну сотую часть, то и это принесло бы огромную радость, удовлетворение, счастье. Ведь я же всю жизнь готовил себя к науке, к исследовательской деятельности, не позволяя себе никаких других увлечении, не размениваясь на посторонние мелочи, на второстепенные дела...

Да, обидно, очень обидно уходить из жизни тогда, когда долгая, систематическая работа над своим образованием начала наконец давать плоды, когда круг знаний стал расширяться с необыкновенной быстротой и во всех направлениях, когда светоч научной мысли ярко озарил сознание, увлекая все дальше и дальше в безбрежный океан еще не исследованных проблем... Как велика, как красива, как возвышенна наука! Сколько чистых и высоких переживаний может принести она! И этот бурлящий океан знаний уже начал раскрывать перед ним свои тайны и закономерности, уже начали зарождаться в нем пока еще маленькие, но зато свои собственные островки идей и открытий, уже начали эти островки складываться в зачаточные, но самостоятельные теории, обещавшие со временем вырасти в стройные оригинальные системы.

«Гос-по-ди, по-ми-и-лу-у-й!»

Наука и революция. Невозможно зажиматься первой, не принимая участия во второй. Путь из науки в революцию закономерен. Наука дает понимание законов развития. В том числе общественного развития. А развитие состоит из смены одних общественных форм другими. Устаревшие скрепы государственного устройства должны быть сброшены, заменены новыми, более современными и прогрессивными. И люди науки - те, кто познал необходимость этой смелы, больше, чем кто-либо другой, должны принимать участие в ускорении этих перемен. На людях науки лежит прямая ответственность за организацию и исполнение этой смены, так как они достоверно и научно объективно знают, что такая смена - неизбежна. Она все равно наступит, как бы ни сопротивлялись ей устаревшие и отжившие свой век силы. И поэтому было бы преступлением (прежде всего перед своей совестью) знать объективно о неизбежности перемены общественного устройства и, во-первых, не доводить этого знания до сведения тех, кто не получил образования, то есть до народа, и, во-вторых, не принимать никакого личного участия в практическом осуществлении этих перемен.

В революцию многие пришли из науки. Желябов, Герман Лопатин, Ипполит Мышкин... Явственные задатки гениальности проявлял Кибальчич. По рассказам знавших его людей, он мог прямо со студенческой скамьи шагнуть в первую десятку мировых гениев. Петр Лавров, автор знаменитых «Исторических писем», целиком подчинил свои способности непосредственным интересам революционного движения.

Революция должна стать наукой. Все стороны революции - ее цели, задачи, ее тактика и стратегия, программа революционной партии, устав для ее членов, контакты с другими прогрессивными группировками общества, требования к правительству - все это должно быть разработано на научной основе.

Только тогда, когда общественное движение будет выражать научные закономерности развития человеческой жизни, - только тогда это движение добьется успеха, потому что можно предотвратить покушение на царя, можно упрятать в тюрьмы и на каторгу тысячи революционеров, можно обескровить и рассеять революционную партию, убить на эшафотах и виселицах ее организаторов, но нельзя остановить движение человеческой мысли, нельзя предотвратить познание человеком главного закона, который говорит, что жизнь общества должна неизбежно и непрерывно изменяться.

« Гос-по-ди, но-ми-и-луй...»

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй...»

 

3

Володя стоял на берегу Свияги. Лед уже разломало. Тяжелая черная вода шла по быстрине медленно, образуя омутки и заводи. Местами путь ее суживался до ширины маленького ручья, крепкие еще береговые льдины, выдвинув вперед острые зубья, сдавливали течение просыпающейся речушки, но она, минуя повороты и выступы, упорно пробиралась к своей конечной цели, стремилась только вперед, к другой воде, к другой реке, большей, чем она сама, неутомимо разрушая и подтачивая еще вчера сдерживавшие ее зимние оковы, освобождаясь постепенно от стеснявших ее движение льдов и снегов.

Там, где берега уже обтаяли, в воде отражались кусты с голыми прутьями, похожими на розги, которые вроде бы даже собирались посечь непочтительную и непослушную весеннюю воду за то, что она так торопится смыть с себя все следы зимы. Но намерения эти были, пожалуй, только у самых нижних, нависших над холодной водой кустов. Верхние же, уловившие своими кончиками тепло солнца, уже вспыхивали первыми зелеными флажками.

Володе вспомнился разговор с Наумовым.

- Ты на юридический будешь подавать? - спросил Наумов.

- На юридический. А ты?

- Я тоже.

- Вот как? - удивился Володя. - Никогда бы не подумал...

- Почему?

- Ну, ты в общем-то рациональный человек. Тебе скорее подошли бы точные науки. Математика, например, или физика.

- А разве государственные науки имеют только эмоциональное содержание? Например, полицейское право, - Наумов засмеялся.

- Я не в этом смысле…

- Да и ты сам тоже собираешься на юридический, но, как я понимаю, эмоциональной барышней себя вовсе не считаешь.

- Мне нужна свободная профессия, - сказал Володя задумчиво.

- Свободная? - Наумов с интересом посмотрел на Ульянова. - А почему?

- Так, - неопределенно ответил Володя.

- Ну, а все же?

- Неужели ты не понимаешь?

- Нет, не понимаю.

- А ты подумай получше.

Наумов напряженно вглядывался в его лицо.

- А-а, - догадливо протянул он наконец и закивал головой, - понял. Ты боишься, что на государственной службе тебе не будет хода. Из-за...

- Ничего я не боюсь, - оборвал Володя. - Свободная профессия дает возможность самостоятельно выбирать род и место деятельности.

- Значит, хочешь выйти на присяжного?

- На кого выйду - еще не знаю. Можно быть поверенным, консультантом, управляющим делами - выбор богатый. Главное - получить знания, которые отвечали бы нуждам времени.

- Ты считаешь, что современная жизнь нуждается только в юридических науках?

- Современная жизнь нуждается в правовых науках прежде всего. Теперь между людьми все время будут возникать новые отношения...

- Я что-то не понимаю.

- Сейчас поймешь... Ты согласен, что сейчас везде стало больше сделок, больше стали продавать и покупать товаров, хлеба, земли?

- Ну, согласен.

- Так вот. Теперь многие нуждаются в услугах людей, которые могут разъяснить им их возможности и права в новых отношениях с другими людьми. Например, помочь выгодно продать землю, на выгодных процентах заложить имение. Или наоборот, с барышом купить землю, купить и перепродать партию зерна... Сейчас в десятки и сотни тысяч раз увеличилось число людей, у которых появились свои собственные, независимые от государства дела. Эти люди нуждаются в квалифицированной консультации, в деловой помощи в области правовых отношений. И поэтому спрос на правовые науки будет сейчас, как никогда, высокий. А это верный способ обеспечить себя заработком, ориентируясь на частных лиц, и в своем материальном положении не зависеть ни от государства, ни от чьих-то характеристик, ни от полицейских бумаг...

- Ты стал трезвым человеком!

- Станешь...

- А у меня совсем другие причины.

- Какие же?

Наумов снисходительно посмотрел на Володю.

- Ты из материалистических соображений на юридический идешь, а я хочу изучить науку об управлении государством. Есть честолюбивые планы...

Володя быстро взглянул на Наумова.

- В самом деле?

- Ты знаешь, - доверительно придвинулся Наумов, - столько дураков управляют государством, что просто диву даешься, как нас до сих пор снова не завоевали какие-нибудь монголы. Взять хотя бы нашу губернию... Ты посмотри, какими интересами живут высшие начальствующие лица? Карты, взятки, пьянство, воровство. Среди таких монстров человек даже средних способностей может легко сделать карьеру... Ты прав, в России сейчас все так перепуталось, что люди готовы платить деньги только за то, чтобы им кто-нибудь хоть правильно объяснял, что на белом свете-то происходит...

- А ты, Наумов, тоже стал трезвым человеком.

- Ты же сам говоришь, что теперь везде такая жизнь.

- Я не это имел в виду.

- А я это. Для чего мы зубрили восемь лет всю эту гимназическую ерундистику? Чтобы идеализмом заниматься? Благодарю покорнейше. Я от жизни свое хочу взять, и если я лучше других понимаю, что составляет главный закон жизни, что ж, я этим пониманием не воспользуюсь в своих интересах?

- Конечно, воспользуешься.

Наумов разгорячился. Лицо его покрылось красными пятнами.

- Сейчас надо экономические науки изучать - время такое. Но не для дяди же изучать! Для себя, для своего дела...

- А кем бы ты хотел стать?

Наумов подумал, сказал нерешительно:

- Еще не знаю...

И добавил полушутливо, полусерьезно:

- Но меньше, чем на губернаторство, не соглашусь... В крайнем случае, дослужусь до вице в какой-нибудь Тьмутаракани.

Володя усмехнулся.

- Хвастаешь...

- Ну почему же? Ты посмотри, у нас-то какой губернатор!

Наумов замолчал, но ненадолго.

- А ты, Ульянов? Чего ты собираешься добиться? Управлять имением у какого-нибудь Штольца? Или быть ходатаем по делам купцов Разуваевых? Не очень-то свободна будет такая профессия или должность от прихотей хозяина.

- Ты меня неправильно понял - Володя смотрел на Наумова твердо и прямо. - Об услугах частным лицам я говорил не потому, что собираюсь эти услуги оказывать, а чтобы показать спрос на правовые науки.

- Ну хорошо, управляющим у Штольца ты не будешь. А кем же ты будешь?

- Еще не знаю. У нас большая семья. Пенсия за папу невелика. Нужно помогать маме, и придется начать это как можно раньше...

- Ульянов, ты прости, конечно, за неделикатность... Но... ты понимаешь, о чем я хочу спросить?

- Понимаю.

- Ты не считаешь, что это будет мешать тебе в жизни?

- Я предпочел бы на эту тему не говорить.

- Но...

- Ты же умный человек, Наумов...

- Прости... Я же сначала извинился.

- Что ты хочешь спросить? - Володя прищурился, взгляд его стал пристальным, глубоким. - Ну, спрашивай.

- В гимназии и в городе все говорят, что... что ты тоже собираешься...

- Нет! Не собираюсь! - резко ответил Володя. - И не собираюсь собираться! Ты удовлетворен?

- Я понимаю, это неприятно тебе...

- Мне это совершенно, абсолютно безразлично! - вспыхнул Володя. - Разве ты не видишь? Разве не чувствуешь, что я холоден как лед?

- Володя, успокойся...

- Этот город с его обывательским любопытством заслуживает только презрения!..

- Володя, не надо...

- Мой брат был слишком честен, слишком благороден, слишком чист для этой жизни! Он хотел изменить ее геройским поступком, одним усилием, благородным примером!.. Нет, эту жизнь, как и этот город, нужно вывернуть наизнанку и выбить из нее всю: подлость, все лицемерие, всю трусость и предательство! А тем, кто настойчиво интересуется, кем я буду, можешь передать: управляющим имением у Штольца или ходатаем по частным делам купца Разуваева!.. Прощай!

Домой он вернулся уже поздно. Внизу никого не было. Из своей комнаты выглянула няня и тут же спряталась. Лицо у няни было заплаканное.

Володя постучал к ней, открыл дверь.

- Где Оля? - спросил он.

- Ушла, - испуганным почему-то голосом ответила Варвара Григорьевна.

- А Митя? Маняша?

- Спят. Уложила...

Володя прикрыл дверь, вошел в столовую. На столе около лампы лежало письмо.

Холодеющими пальцами взял он письмо, придвинул лампу. Письмо было из Петербурга. Первая же фраза бросилась в глаза, пресекла дыхание, остановила сердце... «Сашу приговорили к смерти через повешение...»

 

4

Работа по зоологии называлась «Строение сегментарных органов кольчатых червей». За нее дали золотую медаль. Ректор, профессор Андреевский, вручая медаль, назвал его, Александра Ульянова, гордостью Петербургского университета... А Менделеев был огорчен, узнав, что он, Саша, выбрал зоологию, а не органическую химию. По-настоящему огорчен... И Бутлеров тоже был огорчен. Они оба хотели оставить его на своей кафедре, чтобы готовить в профессора.

А почему, собственно говоря, была выбрана именно зоология? А не физиология, например?.. Разве не интересно было бы стать учеником Сеченова?.. И принять на вооружение его, Сеченова, программу научной деятельности с ее почти святой преданностью эксперименту?

Сеченов всегда предоставлял своим ученикам полную свободу действий в самостоятельных исследованиях. Никогда не стоял над душой, не принуждал идти только по тому направлению, которое считал правильным. Но зато скрупулезно обсуждал все методы, все варианты, спорил, горячился, доказывал свою точку зрения, разговаривая со студентами всегда как с равными. И такой демократический обмен мнениями между учеником и учителем пробуждал в первом, конечно, огромную энергию для новых поисков, для оригинальных наблюдений и выводов.

А какой глубокий курс ботаники читал Андрей Николаевич Бекетов! Совершенно самобытный, безо всяческих компиляций и в то же время с тончайшей разработкой всех самых главных проблем своей науки, с постановкой этих проблем на широком фоне развития современного естествознания... Бекетов поражал обширностью знаний, эрудицией, страстной верой в то, что биология станет одной из главных отраслей человеческого знания в самое ближайшее время.

Но он, Саша, все-таки выбрал зоологию... Почему? Может быть, потому, что именно по этой науке в университете было меньше громких авторитетов и свобода выбора направления здесь намечалась весьма широкая.

Заведующий кафедрой профессор Вагнер выдвинул для сочинения по зоологии беспозвоночных тему строения сегментарных органов кольчатых червей. Эта область была изучена относительно слабо. Правда, имелись некоторые работы немцев Шульце и Лейдига, англичанина Берна, но тем не менее сегменты аннелидов были почти неизвестны - недаром за эту же тему взялся и старшекурсник естественного разряда Хворостанский.

Это сочинение было первым самостоятельным исследованием Саши. И кое-что ему удалось здесь сказать вообще впервые. Например, Лейдиг утверждал, что выпячивания некоторых клеток сегментарных органов имеют железистый или складчатый характер. А он, Александр Ульянов, этот вывод опроверг. Опроверг вопреки предупреждению профессора Вагнера, который говорил, что брать под сомнение наблюдения такого опытного исследователя, как Лейдиг, - слишком большая дерзость для студенческого сочинения.

И все-таки прав оказался он, Саша. И это подтвердил рецензент его работы, который подчеркнул, что отмеченный им, Александром Ульяновым, не железистый характер сегментарных выпячиваний кольчатых червей - очень ценный факт с точки зрения гистологии.

Кроме того, рецензент весьма высоко оценил самое главное новое наблюдение - просвет на конце пузырька сегментарного органа пиявки. Просвет этот не заметил даже дотошный Берн. А он, Саша, заметил... Он, Саша, прочно установил аналогию пузырька пиявки с сегментами других кольчатых. И рецензент сочинения назвал этот вывод открытием, так как с физиологической стороны сегментарные органы пиявки вообще представляли собой загадку.

Вагнер упрекал и Ульянова, и Хворостанского в увлечении морфологией и сравнительной анатомией, но тем не менее рукой декана естественного факультета Меншуткина на его, Сашином, сочинении - всего-то двадцать четыре листа с двумя таблицами - было написано: «золотая медаль». А Хворостанский получил серебряную медаль. (Сам Хворостанский потом смеялся, что оценку его работе снизили за тот шуточный девиз, под которым он подал рукопись на конкурс, - «Нет пруда и нет канавки, где бы не было пиявки».)

А у него, у Саши, девиз был вполне серьезный и значительный - «Что действительно, то исторично». И восьмого февраля 1886 года ректор Петербургского университета профессор Андреевский, вручая ему золотую медаль на годичном торжественном акте, назвал его гордостью университета...

Академик Шимкевич Прямо там же, на акте, заявил, что необходимо во что бы то ни стало оставить Ульянова при университете.

И вот теперь, год спустя, - камера Петропавловской крепости и смертный приговор. Через повешение...

Золотая медаль открыла ему тогда дорогу в лучшие студенческие кружки. Он был везде желанным гостем - слух о выдающейся работе по зоологии быстро распространился среди учащейся молодежи. И пожалуй, самым интересным, самым ярким, фактически закончившим формирование его взглядов, был экономический кружок Гизетти. Здесь читали Чернышевского, Маркса, Лассаля, отсюда возникла инициатива создать рабочие кружки и вести в них политическую пропаганду.

Пожалуй, весь Васильевский остров удалось покрыть тогда сетью рабочих кружков. Возникала даже идея объединить их, создав одну общую, централизованную организацию. Он сам занимался с рабочими в Галерной гавани - участники кружков знали его по кличкам «Ильич» и «Иннокентий Васильевич». Народ был живой, любознательный, решительный, наверняка поддержали бы любое политическое выступление. И поднять их на это дело было бы нетрудно, - по существу, все нити, все организационные приводы от этих кружков были сосредоточены в его, Сашиных, руках.

А может быть, он переоценивает силу этих кружков? Может быть, выдает желаемое за действительное? Во всяком случае, работа была проделана большая, и какой результат даст их пропаганда среди петербургских рабочих - покажет время. Все они, и он сам, и товарищи по кружку Гизетти, немало сделали для того, чтобы пробудить классовое сознание рабочих в своих кружках, чтобы рабочие начали создавать свои союзы, чтобы революционное движение в будущем приобрело пролетарский характер.

Те марксистские книги, которые тогда читали в их кругу, заставляли задумываться над вопросами рабочего движения, над проблемами развития капитализма в России. Он сам на одном из занятий кружка Гизетти подверг резкой критике работу либерального народника Воронцова (так называемого В.В.) «Судьба капитализма в России». Подробно были изучены опубликованные в печати статистические материалы о развитии крупных хозяйств на юге России, и именно эти материалы и убедили его в ошибочности теории Воронцова.

Конечно, в условиях русской действительности нельзя надеяться на то, что только с помощью марксистских идей удастся осуществить общественный идеал. Наиболее целесообразной формой борьбы с самодержавием был и остается индивидуальный террор. Те силы общества, которые заинтересованы в сохранении существующего порядка вещей, безусловно будут Сопротивляться всяким прогрессивным изменениям. Сломить их сопротивление можно только с оружием в руках.

И все-таки как блестяще использует Маркс диалектику в своих трудах! Такая работа, как «Капитал», - несомненно, книга будущего. И может быть, когда-нибудь идеи марксизма все-таки найдут себе прямое практическое применение в России. Может быть, может быть...

 

Глава восемнадцатая

 

1

Симбирск. 4 мая 1887 года.

Дом Ульяновых на Московской улице.

Тишина.

Все замерло.

Ни звука, ни шороха.

Напряженное ожидание.

Вот войдет почтальон и...

Володя и Оля сидят за большим столом около лампы в столовой. Завтра у Володи первый экзамен на аттестат зрелости, сочинение. Но книги лежат на столе нераскрытыми.

Скрипнула входная дверь...

Оля быстро встала со стула, прижала пальцы к вискам.

В дверях - белое как мел лицо Варвары Григорьевны.

- Никого нету, Володечка, - жалобным голосом говорит Варвара Григорьевна, - это я дверь плотнее прикрыла.

Володя встал, подошел к окну, резко обернулся.

- Сейчас всем нужно ложиться спать, - сказал он твердо и решительно. - Почту по вечерам не разносят.

Няня вздохнула, поправила платок.

- А может, все-таки подождем немного, Володюшка? Может, известно чего станет... отменют... или как...

- Идите спать, няня. И ты, Оля, иди.

- А ты?

В глазах у Оли - боль, отчаяние, страх.

- Я позанимаюсь.

Няня и Оля ушли. Володя подкрутил лампу, сел к столу. Взял книгу. Открыл. Строчки налезали друг на друга.

Он закрыл книгу. Сидел минут пять, глядя в одну точку. Потом встал. Еще прикрутил лампу. Сел.

Нет, это невозможно. Нельзя больше сидеть просто так. Надо что-то сделать, куда-нибудь пойти. Нельзя больше выдерживать это ужасное ожидание.

Он подошел к лестнице в детскую. Тихо. Маняша и Митя спят. Оля, наверное, лежит и смотрит в потолок.

Володя потушил лампу, вышел на улицу, бесшумно прикрыл за собой дверь.

Город почти безлюден - это и хорошо, ему ни с кем не хотелось встречаться, тем более разговаривать. Надо побыть одному и помолчать.

Он пересек Большую Саратовскую, вышел на Спасскую, прошел мимо гимназии. В другое время кто-нибудь из прохожих, встретившихся по пути, наверняка сделал бы ему замечание - гимназистам даже выпускных классов не полагалось так поздно появляться на улицах. Но, вероятно, прохожие узнавали его, Ульянова Владимира, среднего сына Ильи Николаевича, брата того самого, который...

Вот и Стрелецкая улица, их старый дом, последний по улице, в котором жили еще и отец, и Саша... А напротив дома, наискосок через площадь, - тюрьма, старая Симбирская тюрьма - мрачное, серое здание без огней и звуков, окруженное высоким глухим забором. Мимо этого забора они часто бегали вместе с Сашей на Венец...

Володя медленным шагом прошел через площадь, и Волга - в прозрачной дымке поздних сумерек - свободно и распахнуто открылась перед ним и влево, и вправо, и широко вдаль, переходя в луга и печальные поля и в почти неразличимые фиолетовые леса, сливающиеся на невидимом горизонте с низким ночным небом.

Он долго и неподвижно стоял над Волгой, глядя, как все ниже и ниже опускается ночь на луговой берег, как побеждает темнота последние светлые разводы облаков, и вот уже исчезло все Заволжье, и луга, и леса, и только слабо светится мерцающий огонек бегущего против течения пароходика - маленькая, упрямая искра света в огромном, бесконечном, непобедимом царстве мрака и ночи.

Да, завтра первый экзамен на аттестат зрелости, после восьми лет учебы. Нужно думать о сочинении, о том, какую выбрать тему, но так далеко сейчас его мысли от всего этого. Мысли его в Петербурге, где сидит за решеткой Петропавловской крепости приговоренный к смерти Саша, где мама в приемных министров и генералов бьется за его жизнь. Может быть, ей все-таки удастся заменить смертную казнь каторгой, хотя после той речи, которую Саша -произнес на суде и слухи о которой дошли даже до провинциального Симбирска, сделать это; наверное, почти невозможно:

Саша, Саша... Вот, оказывается, какой ты был на самом деле... Мне всегда казалось, что ты будешь крупным ученым, профессором зоологии, а ты был революционером, ты готовил покушение на царя, ты хотел изменить политический строй... И я люблю тебя, люблю, люблю так, как никогда еще и никого не любил в жизни! И пусть что угодно говорят и шепчут за моей спиной и в гимназии, и на улицах - я люблю тебя, Саша, еще больше и крепче, чем раньше... Мама обязательно добьется замены смертной казни ссылкой... Мама спасет тебя, Саша... Мама обязательно спасет тебя...

 

2

Петербург.

Петропавловская крепость.

Приговоренный к смертной казни государственный преступник Александр Ульянов пишет письмо к сестре Ане:

«...Я перед тобою бесконечно виноват, дорогая моя Анечка; это первое, что я должен сказать тебе и просить у тебя прощения. Не буду перечислять всего, что я причинил тебе и маме: все это так очевидно... Прости меня, если можно.

Я помещаюсь хорошо, пользуюсь хорошей пищей и вообще ни в чем не нуждаюсь. Денег у меня достаточно, книги также есть. Чувствую себя хорошо как физически, так и психически.

Будь здорова и спокойнее, насколько это только возможно; от всей души желаю тебе всякого счастия. Прощай, дорогая моя, крепко обнимаю и целую тебя...

Напиши мне, пожалуйста, еще: я буду очень рад получить от тебя хоть маленькую весточку. Я также буду писать тебе, если узнаю, что имею на это возможность. Еще раз прощай.

Твой Ал. Ульянов».

...Поворот ключа в замке, скрип двери - на пороге комендант крепости, за ним трое солдат с примкнутыми штыками и старший конвоя. Из-за железного стола около стены навстречу коменданту поднимается невысокий, худой, коротко остриженный юноша, скорее даже мальчик, в потертой тюремной куртке. Комендант вынимает из папки бумагу с двуглавым орлом наверху, но, перед тем как прочитать ее, еще раз бросает взгляд на осужденного, и в глубине давно уже очерствевшей души тюремщика вздрагивает какая-то маленькая, казалось бы, давно уже атрофированная жилка: пожалуй, впервые за всю свою долгую карьеру он должен сделать подобное сообщение вот такому желторотому юнцу, вот такому по-гимназически еще стриженому мальчишке.

Комендант кладет бумагу обратно в папку и, отводя взгляд от тонкой шеи осужденного, говорит глухо, неофициально:

- Ваш приговор не изменился.

Стриженый мальчишка молчит.

- Вам понятно, - спрашивает комендант, - что ваш приговор остался в силе?

Молчание.

Комендант снова открывает папку.

- Не затрудняйтесь, - говорит вдруг осужденный отчетливо и громко, - я вас сразу же понял.

Комендант пожимает плечами. Какое все-таки странное лицо у этого Ульянова: неподвижное и бесстрастное, только глаза все выдают - горят сумасшедшим, неукротимым огнем. Такого, видно, и виселицей на колени не поставишь...

 

3

Симбирск.

4 мая 1887 года.

Одиннадцать часов тридцать минут вечера.

Дом Ульяновых на Московской улице.

Вернувшись домой, Володя разделся, лег, но сон не шел. Он закрыл глаза - картины прошлого, одна за другой, медленно возникали в сознании и так же медленно исчезали... Он вспомнил первый приезд Саши домой на каникулы после смерти отца и как они встречали на пристани его и Аню все вместе - мама была в черном платье и черной наколке, Маняша и Митя стояли рядом с ней, а он с Олей - впереди и чуть сбоку. Пузатый волжский пароход причаливал неторопливо, степенно. Саша и Аня смотрели с верхней палубы на берег задумчиво и строго, были они какие-то совсем далекие, петербургские, чужие, и в ту минуту Володя с особенной ясностью и, пожалуй, впервые ощутил, как много меняется в жизни старшего брата со смертью отца: теперь ему уже нельзя будет, как раньше, с беззаботной ясностью и легкостью думать только о своих увлечениях, только о науке, теперь входили в Сашину жизнь новые обязанности перед семьей, перед младшими братьями и сестрами, перёд матерью.

И когда пароход окончательно причалил и с палубы на пристань перебросили сходни, Володя, повинуясь какому-то необъяснимому чувству, оглянулся и посмотрел на маму и, увидев, как туманятся слезами ее печальные и прекрасные глаза, понял, что и мама сейчас думает о том же, о чем думал он.

И это было действительно так.

Потом, много лет спустя, Мария Александровна рассказала, что в тот день, вглядываясь в черты старшего сына, так изменившегося и возмужавшего за этот год, который он провел в Петербурге, она с горечью и болью думала о том, что как все-таки рано покинул пх Илья Николаевич и как это страшно - остаться одной с детьми на руках, из которых даже старшие еще как следует не стали на ноги. И еще о том, что, каким бы взрослым и серьезным ни выглядел Саша, которому предстояло теперь делить с ней все думы и заботы о семье, для нее, для матери, он по-прежнему останется маленьким ласковым мальчиком с мягкими и кудрявыми волосами, с большими и добрыми глазами, которые он всякий раз вопросительно поднимал на нее, когда что-нибудь было непонятно ему, когда что-либо в окружающей жизни удивляло или озадачивало его.

Володя вздохнул. Бедная мама! Какие нечеловеческие муки приходится выносить ей сейчас в Петербурге, какие отчаянные шаги делает она, чтобы отвести петлю от Саши, чтобы заменить смертную казнь сыну хотя бы пожизненным заключением. Неужели ничего не удастся сделать? Неужели Сашу. повесят?. Неужели люди, живые люди, все эти генералы и чиновники, перед которыми сейчас унижается мама, неужели они допустят, чтобы живого человека, чтобы прекрасного двадцатилетнего человека удавили намыленной палачом веревкой?

Необычайный прилив яростного, и жаркого гнева ощутил вдруг Володя в груди после того, как все эти жгучие мысли стремительным потоком пронеслись через его сознание. Володя заскрипел зубами и, подмяв кулаком под себя подушку, перевернулся на другой бок. На мгновение ему представилась низкая сводчатая камера, тускло освещенная слабым огоньком свечи, - что-то вроде кельи летописца Пимена из учебника русской словесности.

Наверное, в таком каменном мешке сидит сейчас Саша.

Что с ним? О чем он сейчас думает? Надеется, что царь все-таки сохранит ему жизнь, или уже нет?

Мама написала в письме, что Саша отказался просить о помиловании и только после того, как она и Песковский напомнили ему о семье, о младших братьях и сестрах, Саша согласился поступиться своими принципами и написал царю.

Значит, они все (Володя, Оля, Митя и Маняша) очень дороги ему, значит, он всегда думал о них, значит, все эти злобные разговоры соседей и обывателей о том, что Саше было наплевать на семью и на мать-вдову, - ерунда, ложь, вымысел!

Нет, конечно же он не такой человек, Саша, чтобы забыть о младших братьях и сестрах. Не мог он не думать о доме, о маме, ,о семье, о том, что после смерти отца часть ответственности за них всех ложится и на его плечи не мог!

Не мог...

И все-таки сделал это, все-таки вступил в партию и вышел против царя, все-таки не отказался на суде от своих убеждений. Он знал, чем ему все это грозит, он знал, что в осиротевшем отцовском доме остались два брата, две сестры и мать, он знал, какое будущее предстоит им без него.

Знал...

Знал и все-таки не поступился ничем - ни одним своим словом, ни одним убеждением.

Но почему же? Почему?

Он не мог это сделать просто так, под влиянием порыва. Это его позиция, его твердо продуманное кредо, его линия жизни. Это...

Володя сел на кровати, потом быстро встал и, подойдя к окну, распахнул рамы. Холодный волжский воздух, настоянный на влажных запахах заливных майских лугов, жадно ворвался в легкие, грудь дышала хорошо и ровно, и билась, билась в тяжелых висках цепко пойманная, схваченная на лету новая мысль, так внезапно, так упруго и четко, с такой прозрачной ясностью открытия сложившаяся из привычных, обыденных, ежедневно произносимых слов.

Значит, это очень важно - уничтожение царизма, самодержавия. Нет ничего важнее этого, если только за одну лишь возможность публично подтвердить на суде эту идею человек отдает жизнь...

Значит, протест, борьба, революция и вообще все виды противоборства с существующим строем - все это не менее значительно, чем учеба, наука, служба, карьера, раз на это пошел Саша, человек, которому прочили блестящую судьбу ученого. Значит, все это может стать содержанием целой человеческой жизни...

То, что сделал на суде Саша, - это подвиг, истина, высшая правда. В таком положении человек не может не быть искренним до конца. В таком положении человек своими поступками и словами, ценой своей жизни приподнимает завесу обыденщины над подлинными ценностями жизни.

...Он так и не заснул в ту ночь с четвертого на пятое мая 1887 года - последнюю ночь перед выпускным сочинением, последнюю ночь перед своим первым экзаменом на аттестат зрелости. До самого утра прошагал по комнате из угла в угол Владимир Ульянов - ученик выпускного класса Симбирской классической гимназии,

 

4

Петербург.

Петропавловская крепость.

Трубецкой бастион.

Ночь с четвертого на пятое мая 1887 года.

Три часа двадцать пять минут.

Дверь камеры № 47, в которой содержится после вступления в силу приговора о смертной казни государственный преступник Александр Ульянов, с треском распахивается:

- Одевайтесь! На выход! - слышен в коридоре голос надзирателя.

Переходы, лестницы, повороты, подъемы, спуски. Четыре солдата с примкнутыми штыками по бокам, два унтера с саблями наголо спереди и сзади.

В кузнечном отделении коренастый человек в кожаном фартуке быстрыми и ловкими движениями набивает тяжелые кандалы на руки и ноги. Идти теперь уже совсем невозможно. Унтеры, вложив сабли в ножны, подхватывают щуплого, мальчишеского вида арестанта под руки и волокут через двор к решетчатой тюремной карете.

Глухие слова команды, удар кнута, скрип ворот, резкое цоканье лошадиных подков по булыжникам мостовой. Унтеры, не выпуская скованных рук, тяжело навалились с боков.

- Нельзя ли свободнее немного? - просит Саша. - Ведь не убегу я в железе...

Молчание. Стук копыт. Далекий крик часового на крепостной стене: «Слу-у-шай!»

Карета останавливается, не проехав и десяти минут. Влажный запах воды ударяет в ноздри. Пристань. Темный силуэт небольшого пароходика. Рослые унтеры дрожащими от напряжения и волнения руками (цареубийца все-таки, что как сбежит?) хватают осужденного под мышки и почти бегом тащат к сходням. Кто-то невидимый отодвигает люк трюма, и жандармы, облегченно вздохнув, опускают арестанта вниз.

Люк над головой закрывается. Глаза постепенно привыкают к темноте. В углу на лавке между двумя конвойными сидит обросший бородой Андреюшкин.

- Александр Ильич! - кричит он и срывается с места.

- Пахом! - делает шаг навстречу Саша.

Но уже хватают его за плечи чьи-то цепкие руки, тянут в противоположный угол. Усаживают на место и Андреюшкина.

- Что же вы, сволочи, проститься по христианскому обычаю не даете? - кричит Пахом. - Или креста на вас нет, одни бляхи остались?

- Господа, успокойтесь, - журчит знакомый баритон. - У вас будет достаточно времени для прощания.

Саша удивленно поворачивается влево. Ротмистр Лютов в щеголеватой жандармской шинели - собственной персоной. За его спиной в глубине трюма, в полутьме, еще несколько солдат, которых Саша поначалу и не заметил.

Вверху открывается люк, медленно опускают еще кого-то в кандалах. Кто это?

- Вася, казачишка донской! - кричит из своего угла Андреюшкин. - Попался царю-батюшке на крючок! Как тебя вешать прикажешь? Под музыку или без музыки?

- Пахом, черт не нашего бога! - улыбается Генералов (это он). - Куда бородищу такую распустил?

- Господа, господа, - журчит Лютов, - я бы попросил вас...

Генералова берет к себе очередная пара солдат. Увидев Ульянова, Василий, громыхнув кандалами, поднимает руку.

- Саша, целование!

И Саша молча кивает ему.

Почти одновременно опускают сверху последних приговоренных - Осипанова и Шевырева.

- Отча-а-ливай! - зычно командует Лютов.

Глаза Осипанова даже в темноте блестят со всегдашней характерной настойчивостью. Шевырев сидит задыхаясь, кашляет, откинув назад голову, - туберкулез, видно, совсем доконал его.

- Господин ротмистр, ваше благородие! - говорит вдруг Осипанов резко и требовательно. - Прикажите посадить нас всех вместе!

Лютов молчит, постукивая носком лакированного сапога по металлическому полу в такт работы двигателя.

- Почему не отвечаете? - спрашивает Осипанов, нагнув голову. - Язык отнялся?

- Не положено вам находиться вместе, - наставительно говорит Лютов, - не на пикник едем.

- Смотри-ка, - кричит из своего угла Андреюшкин, - нам шутить не велел, а сам шутник первой марки!

- Я второй раз требую посадить нас всех вместе! - угрожающим голосом говорит Осипанов. - Пусть конвой стоит рядом или напротив.

- Нельзя, Осипанов, нельзя.

- Или вы сажаете нас вместе! - кричит Осипанов. - Или я на стены бросаться буду! И потоплю эту старую калошу вместе с вами! Мне терять нечего!

Лютов, склонив набок .голову, несколько секунд смотрит на лихорадочно блестевшего глазами Осипанова. Псих. Решительный. По документам известно, что обладает огромной физической силой. Ладно, пусть будет так, как он хочет. В конце концов, побег в ручных и ножных кандалах, из этого трюма практически невозможен.

Ротмистр делает знак рукой. Солдаты сажают приговоренных рядом друг с другом и выстраиваются неровной шеренгой напротив.

Осипанов, звеня железом, торопливо жмет всем руки, потом оборачивается к Ульянову, тихо шепчет:

- Александр Ильич, ваше последнее слово стало известно на воле... Мне передали во время свидания... Оно гектографировано и выпущено отдельной листовкой...

Ухо у ротмистра Лютова делается, как у слона. Так, так... Значит, связь со старым народовольческим подпольем шла через Осипанова, а не через Ульянова. Значит, прав был царь - часть террористов все-таки осталась на воле. Значит, не зря он, Лютов, предпринял по совету прокурора Котляревского эту ночную прогулку на катере.

Осужденные все-таки выдали себя в последнюю минуту. Не могли не выдать. Теперь всех, кто был на свидании у Осипанова, на проверку. Ниточка, правда, тонкая, но пренебрегать ею нельзя. Может быть, именно здесь и зарыта собака.

А Ульянов? Что он ответит Осипанову?

Но Саша молчит. Он смотрит на Осипанова взволнованно и возбужденно. Осипанов никогда не говорит неправды. Он имел возможность убедиться в этом... Значит, дошло. Значит, не зря... Не зря, не зря, не зря!..

Протяжный крик чайки долетал до их слуха сквозь ритмичный гул машины. Куда их везут? В открытое море? На острова? Или, может быть, в Шлиссельбург?

- Друзья, - тяжело дыша, хрипит Шевырев, - наверное, больше не придется вот так вместе... Надо прощаться. Простите, если перед кем в чем виноват...

Он закашлялся, задохнулся, пригнул голову к коленям.

- Да что вы, Петр Яковлевич! - загудел Генералов. - Никто из нас ни в чем... Все друг перед другом как ангелы...

- Верно, чего там! Отставить такие мысли, Петя! Ни к чему они.

- Все равно проститься надо, - кашлял Шевырев.

- Ну, прощайте, ребятушки! Не поминайте лихом!

- Прощай, Вася, Пахом, Саша!

- Прощайте! Простите для бога...

- Господа, господа, поговорили - и по местам, - командовал Лютов, похлопывая по плечам приговоренных, которых уже разводили по углам солдаты. - Я пошел вам навстречу, но нельзя же злоупотреблять.

...Сипло гудя и сбавляя обороты двигателя, пароходик медленно подходил к причалам Шлиссельбургской крепости.

 

5

И снова одиночная камера, решетчатое окно... Что происходит? Зачем их привезли сюда? Царь решил продержать их несколько лет в этих каменных мешках в ожидании смерти?

Итак, что же в итоге? Если не верить словам Осипанова о листовке, то всего-навсего неудачное повторение желябовской эпопеи.

А если верить? Тогда все правильно, листовка попадет в революционную среду, и всем станет ясно, что следующий шаг русской революции, пусть неудачный, все-таки сделан.

Листовка попадет в университет, в уцелевшие студенческие кружки, и террор возобновится. Пусть Александру III удалось на этот раз уцелеть, пусть он проживет еще год, еще два - ну, от силы три. Все равно карающая рука революции настигнет его и уничтожит. И тогда...

Саша остановился. Да, что же будет тогда, после убийства Александра III? По всей вероятности, на престол взойдет его сын Николай. Его, Николая Второго, наверное, тоже уничтожит революционная партия. И что же будет? Докажут ли революционеры правительству необходимость ограничения самодержавия, необходимость реформ, демократизации жизни общества, или опять все пойдет по-старому, на трон сядет Николай Третий или Александр Четвертый, а за ним Александры Пятый, Шестой, Седьмой?..

Саша сел к столу. Когда-то Орест Говорухин приносил ему брошюру бывшего землевольца Плеханова «Наши разногласия». Плеханов, некогда активный соратник Желябова и Перовской, разошелся с ними, уехал в Швейцарию. Он стал ярым пропагандистом учения Маркса. Плеханов говорит, что революция в России связана только с пробуждением классового самосознания рабочих.

Пожалуй, в программе террористической фракции «Народной воли» были отдельные места, в которых некоторые плехановские формулировки нашли отражение. О классовой борьбе, например, о политической активности рабочих как одной из самых значительных и революционных общественных группировок... В промышленно развитой Европе рабочий класс, пожалуй, гораздо скорее, чем в России, будет иметь решающее влияние на изменение общественного строя, и с этой точки зрения в западных социалистических партиях есть смысл вводить индустриальных пролетариев в революционное движение и вести среди них активную пропаганду. А в России?..

- Осуждённый Ульянов, повторяю вторично: вам угодно исповедоваться и принять таинство святого причастия?

Он поднял голову и удивленно посмотрел на грузного человека в золотых ризах. Священник... Задумавшись, Саша не заметил, как тот вошел в камеру.

- Причастия? - тихо переспросил Саша. - Какого причастия?

Священник вздохнул:

- В соответствии с действующими положениями судопроизводства обязан причастить вас и соборовать перед совершением над вами приговора.

Саша медленно поднялся из-за стола. Вот оно что... Значит, скоро... Значит, осталось совсем немного...

- Так вам угодно исповедоваться и принять таинство святого причастия?

- Нет.

Священник нахмурился.

- Сколько вам лет, молодой человек?

- Двадцать один.

- Я бы не советовал вам пренебрегать духовной помощью, которая хотя бы частично может облегчить вашу участь.

Саша бросил быстрый взгляд на попа, усмехнулся:

- Оставьте ваши советы Здесь они неуместны.

Священник пожал плечами, сделал что-то вроде полупоклона, Попятился назад. Щелкнул замок.

 

6

Саша сел на кровать. Все, конец. Осталось всего несколько часов. Может быть, часа три... А может быть, только два...

Что нужно еще сделать? Что забыто? Пожалуй, ничего.

Письма написаны, мысли приведены в порядок, раздумья завершены - всему подведен итог.

Итак, жизнь заканчивается... Как была она прожита? Скорее всего, правильно. Жалеть почти не о чем. Были ли в ней ошибки? Нет. Впрочем... Нет, нет, ошибок не было. Были недоразумения, а ошибок не было. Он всегда старался жить по самым высоким образцам. Ему не в чем упрекнуть себя.

Но царь остался невредим... Стечение обстоятельств. Просто не повезло. Они все делали правильно. Желябов на его месте вряд ли придумал бы что-нибудь лучшее. Но Желябову повезло, а им нет... Не имеет значения. За ними выйдут на улицы Петербурга с бомбами другие. Дорога борьбы указана. Судьба царя все равно предрешена. ,.,,

На мгновение, прикрыв глаза, он попытался еще раз представить все с самого начала. Как собрались они после добролюбовской демонстрации, как были сказаны первые слова, как постепенно начала оформляться фракция. Пожалуй, это были лучшие воспоминания. В то время все казалось легко выполнимым, все выглядело в ясном и радужном свете.

Однажды в солнечный и снежный зимний день они шли вместе с Лукашевичем по набережной Невы к Галерной гавани. У Лукашевича жил там знакомый слесарь, и они хотели купить у него инструменты, чтобы начать делать металлические оболочки для бомб.

В тот день погода была действительно редкой для Петербурга - солнце и снег одновременно.

- Александр Ильич! - кричал громадный Лукашевич, выбегая на середину мостовой. - Смотрите, какое солнце! Кумачовое! Как флаг Парижской коммуны!

Осторожный Саша прикладывал палец к губам и незаметно оглядывался: не слышал ли кто? Лукашевич возвращался к нему, брал под руку, шептал на ухо:

- Вы знаете, Александр Ильич, рассказывают, что в день выступления декабристов в 1825 году была тоже очень морозная и солнечная погода!

- Почему «тоже»? - кутаясь в воротник пальто, спрашивал Саша. - Вы что же, сегодня собираетесь совершить акцию?

Лукашевич смеялся.

- Нет, это я просто так. К слову пришлось. - Закинув назад свою крупную красивую голову, Лукашевич говорил уверенно и почти торжественно: - Я много раз думал о том, почему декабристы выступили именно после смерти Александра Первого? Очевидно, смерть царя в России всегда воспринималась как начало какой-то новой жизни... И действительно, новый самодержец всегда нес с собой новые черты характера, привычки, новые взгляды. И от этих привычек и взглядов зависела жизнь миллионов людей на долгие годы...

У знакомого слесаря полного набора инструментов для изготовления бомб не оказалось. Саша и Лукашевич договорились, что зайдут завтра. Но когда они пришли на следующий день, в комнате слесаря сидело еще человек пять мастеровых. Саша вопросительно посмотрел на Лукашевича, но хозяин, перехватив этот взгляд, поспешил успокоить пришедших.

- Вы, господа студенты, не извольте беспокоиться. Это все свои ребята - с Галерной, с Васильевского острова.

Он провел Сашу и Лукашевича в соседнюю комнату.

- Кое-что достать удалось, - зашептал хозяин, - но опять с препятствиями. Ведь в полный-то голос интересоваться, у кого что есть, нельзя, потому как...

- А кстати, - перебил его Саша, - почему вы сейчас говорите не в полный голос?

Слесарь сделал рукой неопределенный жест.

- Ничего секретного и предосудительного в нашей просьбе к вам нету, - сказал Саша. - Инструменты нужны нам для занятий физического кружка. В наших университетских мастерских многого не хватает, вот мы и обратились к вам.

Слесарь озадаченно посмотрел на Лукашевича, но тот сделал головой движение - говорить, мол, на эту тему больше не следует.

- А зачем вы собрали столько народу у себя к нашему приходу? - поинтересовался Саша.

- Да ведь как сказать? - почесал в затылке смущенный хозяин квартиры. - Интересуются ребята насчет жизни, и вообще...

- Значит, только мы познакомились с вами, как вы приглашаете к себе людей в надежде на то, что мы начнем откровенный разговор с темп, кого видим в первый раз? - прищурился Саша.

- Поговорить, конечно, было бы желательно, - раздумчиво сказал слесарь, с интересом разглядывая невысокого худощавого студента. - А то ведь у нас жизнь какая? На работе язык к щеке приклеен, там разговаривать некогда. А после работы только с бабой дома ругаешься.

- Почему же вы решили, - спросил Саша, - что именно мы удовлетворим вас как собеседники?

- А дело здесь вот какое, - опять зашептал хозяин. - Некоторое время назад заглядывали к нам вроде вас, студенты. Книжки приносили, про жизнь объясняли - как разные планеты устроены. Ну, я подумал, что и теперь такое же дело. Инструмент вам вроде бы для одной видимости нужен, а главное - разговор душевный провести.

Саша помолчал немного, потом посмотрел на Лукашевича и сказал:

- Ну хорошо, про инструменты больше говорить не будем, особенно в соседней комнате. Как будто у нас с вами о них и речи не было.

Слесарь приложил руку к груди: все, мол, понятно и будет исполнено.

- А задушевный разговор с вашими товарищами провести, наверное, можно. Как вы думаете, Иосиф Дементьевич?

- Я думаю, что можно, - согласился Лукашевич. - У вас как народ, поинтересовался Саша, - надежный? А то ведь у меня об устройстве планет совсем другое мнение, чем, например, у городского полицмейстера.

Хозяин квартиры улыбнулся:

- За это будьте покойны: тут ребята все грамотные, солидные. Некоторые даже книжечки читали, за которыми господин полицмейстер охотится.

Народ, действительно, оказался на редкость подготовленным. Саша начал было издалека - с материалистической концепции истории человечества, с зарождения классов, но один из слушателей, разбитного вида парень в красной косоворотке, несмотря на протесты товарищей; перебил его:

- Ты нам лучше вот какую штуку объясни, господин хороший... Мы тут, пока вы за стеной шептались, заспорили между собой... К примеру, скажем, хозяин наш - я на верфях клепальщиком работаю - на моем загривке в рай едет, брюхо с моих мозолей растит - это слепому видно. Но бить меня он не смеет. Тут - шалишь! Ежели; скажем, он меня в зубы, я ему тут же сдачи. Да и выгоды ему нету меня зубатить, потому что битый я уже и работать буду без охоты и он на мне в неделю не рупь заработает, а только полтину. Это ясно... Теперь берем городового. Стоит он, скажем, на углу Гороховой и Фонтанки - ни сват мне, ни брат, ни хозяин-батюшка. А шепни я ему грубое слово или что-нибудь против бога - он мне сразу в ухо или под микитки, а я его - не моги, потому как власть. Вот и выходит, что городовой мне больше вражина, чем хозяин, он меня сильнее гнет. А студенты, которые книжки раздавали, толкуют наоборот: хозяин-де ваш главный враг, а городовой - это, мол, так, ерунда, мелочь.

- Правильно, - вступил в разговор Лукашевич, - первым вашим врагом был, есть и остается хозяин, капиталист, фабрикант. Городовой имеет власть только над вашим поведением, а контроль хозяина распространяется и на ваш труд, и на быт, и на сознание. Гнет городового - это только часть общего политического гнета, а гнет хозяина - экономический. В руках городового свисток и сабля, а в руках хозяина - орудия и средства производства, фабрики, заводы, верфи. Городовой - это только слуга хозяина, которого хозяин нанимает так же, как и вас.

- А я вот чего скажу, - придвинулся вперед пожилой солидный мастеровой с густыми черными усами. - Хозяин, он хоть и наживается на нас, но и нам заработать копейку дает. А будешь его за врага держать, будешь ему грубить - он с тебя штраф, а потом за ворота. А у тебя семья, дети. Куда же ты денешься? К другому хозяину пойдешь наниматься, если только душу твою грешную в черные списки не включили... Нет, ребята, с хозяином нам ссориться ни к чему, с хозяином надо ладить, потому что от его орудий производства, как вот господа студенты их называют, и нам кусок хлеба перепадает.

- А вы подумали о том, - сказал Саша, - что если бы эти орудия производства, эти заводы и фабрики принадлежали не отдельным хозяевам, а всему народу, то была бы совсем другая жизнь; без штрафов, без увольнений, без постоянной боязни остаться голодным?

- Это как же всему народу? - удивленно поднял брови парень, первым начавший разговор.

- Очень просто, - улыбнулся Саша. - Заводы, фабрики, пароходы, земли, банки становятся достоянием нации, государства. Частная собственность на них уничтожается.

- Постой, постой, - поднял руку парень. - Ежели, скажем, у Путилова имеется четыре своих парохода, разве он их кому отдаст?

- Не отдаст, надо взять силой! - крикнул Лукашевич.

- Да кто же будет брать-то, милый человек? - усмехнулся усатый мастеровой. - У кого рука на Путилова поднимется?

- Брать должны те, кого Путилов угнетает, на ком он наживается, чьи мозоли Путилов превращает в свои доходы! - горячился Лукашевич.

- Это, выходит, что мы, что ли, должны у Путилова пароходы оттяпать? - недоуменно смотрел на Лукашевича разбитной парень в красной косоворотке.

- Конечно, вы!

- А в Сибирь не хочешь? - вскочил со своего места усатый. - Сколько вас таких ловких, чтобы с Путиловым тягаться? Ты, Петруха, да четыре уха! А за Путилова царь, да полиция, да все войско встанет.

- Как это ни печально, но вы правы, - вмешался в разговор Саша. - Класс промышленных пролетариев у нас действительно пока еще очень слаб и малочислен для самостоятельных политических действий. Поэтому сейчас свое главное внимание передовая часть русского общества сосредоточивает на крестьянстве, на классе земледельцев...

- Это почему же такое? - нахмурился молчавший до сих пор хозяин квартиры. - По-вашему, выходит, что мужик надежнее, чем наш брат, ремесленный человек?.. Да мужику сейчас на все наплевать, он волю получил, он только об одном думает, как бы у казны надел свой поскорее выкупить, да лошаденкой обзавестись, да в хозяйство зубами и ногтями вонзиться... Нет, уважаемые, вы мне про крестьянство и не рассказывайте. Я и сам-то деревенский, хотя сейчас уже по слесарному делу определился. Мужика сейчас свободой на сто лет вперед от всяких бунтов и революций отвлекли, ему теперь до города и делов-то никаких нету. Мужики сейчас между собой будут разбираться, как бы за счет соседа копейку круглее зашибить, как бы сватьев да кумовьев в свою тяглу ловчее припрячь, а самому бы в сильненькие выскочить, в купецкое звание!

- Это верно, - вздохнул один из слушателей, рябой человек с рыжеватой бороденкой. - Что верно, то верно... Я летошний год к себе в Псковскую губернию ездил, хотел было на хозяйство становиться. Так ведь деньжонок-то маловато оказалось, еле-еле на избу набрал да на корову. А брательники мои единоутробные третий год стадо в два десятка голов пасут, молоком торгуют, маслом, творогом. Дядья мельницу на ручье ладят, по тысяче пудов в обмолот берут. Я к ним было в долю проситься, а они меня на смех подняли: на кой, говорят, леший нам твои заплатки в долю нужны. Поезжай в город, скопи какой-никакой капиталец, тогда и разговаривать будем. Ну, я и подался обратно, на верфи...

- Во, слышите, что человек рассказывает? - повернулся к Саше слесарь. - А вы говорите, что на земледельцев обращает свое внимание передовое общество... Да разве дядья его или брательники будут это передовое общество слухать? Сморкнутся они через два пальца на это общество, и дело с концом... Они спят и видят три мельницы вместо одной, сто голов вместо двух десятков - холопская должность-то надоела. Нет, господа ученые студенты, плохо, видать, вы теперешнего мужика знаете. Мужик ноне весь переворотился и по-новому укладывается. Да и далеко он отсюда находится, от вашего передового общества. Его, мужика-то, из города не видать. А вот мастеровщина-матушка, которая по шестнадцати часов в сутки ломит да которую штрафами всякая сволота душит, - мастеровщина, она под рукой. Вот она-то злобы на эту собачью жизнь накопила по ноздри и выше. Вот на нее-то обратить внимание передовому вашему обществу в самом скором времени очень даже требуется. Потому как терпежу иногда совсем никакого нету, кулаки чешутся,, а голова дурная, глупая - куда ногами идти, сказать не может... И вот и получается, что от всякого неудовольствия, от каждого прижима путешествуют такие темные ноги прямым курсом в кабак - дорожка наезженная. А там картина известная: залил глаза винищем, въехал в рожу другу-приятелю или прохожему, какой под руку подвернется, ночь в участке проспал - вроде и облегчился, вроде и вся злость на жизнь прошла. А наутро снова голову в хомут суешь, как яремная скотина, и снова гнет тебя хозяин, снова по плечи в землю вбивает...

Парень в красной косоворотке, слушавший слесаря с удивленно открытым ртом, сглотнул слюну, стукнул кулаком по столу:

- А ведь правду Степан говорит, истинный бог, правду! Ведь пьем же, стервецы, как лошадье. Нажрешься в субботу, дяде Васе скулу набок или он тебе - и вся давления, которую за неделю накопил, с тебя соскочила! А так, чтобы головой разобрать, какую куда мысль пристроить, - этого нету!

- Мы темные, темные, - продолжал между тем хозяин квартиры, - но кое в чем тоже разбираемся. Человеческую боль - ее всякий понять может. Я когда мальчонкой в город к брату приехал, дурачок был, в церковь ходил попов слушать. Думал, что только в деревне по бедности плохо живется. А пожил здесь, погорбатился на заводах да на ткацких фабричонках - тут меня и стали разные мысли, как червяки, со всех сторон буравить... Ведь больно уж много кругом кнутов всяких, слезы непролитой, несправедливости. Ведь давит такая обидная жизнь на грудь, жмет сердце. А тут еще студенты подвернулись с книжечками и все талдычат, как сороки: Карла Маркс, Карла Маркс, он-де первый друг мастеровому человеку, вроде как заместо отца родного. Мы, значит, читать попробовали этого Карлу - ничего не поняли, больно мудрено закручивал. А студенты перестали ходить, совсем пропали, только в башке намутили. Ну, мы, как вас-то увидели, сразу и подумали, что вы от тех студентов пришли, сразу и полезли к вам, как говорится, через душу со своим разговором... Потому что книжечки, они, конечно, хотя и непонятные, но мозги шевелят. А спросить что и как - не у кого. Вы уж простите, задержали вас...

 

7

Саша поднялся с койки, подошел к решетчатому окну.

В тот декабрьский вечер, когда они возвращались с Лукашевичем из Галерной гавани, он под влиянием разговора с мастеровыми впервые и как-то по-новому подумал о главной концепции экономических статей и книг Маркса, которая в будущей революции так настойчиво отводила первое место именно классу промышленных пролетариев. Маркс утверждал, что промышленные пролетарии - это наиболее революционно последовательная часть общества, которую никогда не удовлетворят никакие реформы и другие прогрессивные полумеры и которая будет в силу своего безвыходного положения всегда добиваться решительного изменения самого принципа распределения материального продукта.

И действительно, такой человек, как, например, этот слесарь Степан, и парень в красной косоворотке, и тот с рыжеватой бороденкой, у которого дядья и брательники, пользуясь наступившей волей, бешено наживают копейку, - все они, кому обидная жизнь жмет на сердце, воспримут слова Маркса о своей исторической миссии по переустройству жизни с восторгом, если только объяснить им все это толково и доходчиво. Ведь чувство протеста против существующего строя у них рождается не из головы, не из рациональных источников, как в большинстве случаев у учащейся молодежи, а непосредственно из прямого жизненного опыта, из тяжелого материального положения. И если растолковать им мысль Маркса об активной роли промышленных пролетариев в революции, если вовлечь их во фракции, в партию, то... лучших помощников в совершении террористических актов, чем этот слесарь Степан или парень в красной косоворотке (с их мастеровой смекалкой, привычностью к механизмам, твердой рукой и т.д.), лучших помощников нечего и желать.

С приходом в борьбу именно таких людей, до краев переполненных ненавистью к царю, к полиции, к штрафующей их на каждом шагу администрации, революция, несомненно, приобретет новое качество, и террор станет не только систематическим, но и массовым, с участием не десятков, а сотен активных членов партии. И наступит наконец такой момент, когда самодержавный трон Романовых будет смыт в небытие!

Его вывели во двор Шлиссельбургской крепости в пятом часу утра, когда первые разводы робкого пепельного рассвета уже теплились над неровной линией крепостной стены. Солнца еще не было видно, но его далекий восход ощущался даже здесь, на дне холодного каменного мешка, образованного низкими мрачными зданиями с решетчатыми окнами и высокой кирпичной кладкой.

Саша поднял голову. Светлело с каждым мгновением все сильнее и сильнее. Между квадратными трубами тюремного каземата плыли быстрые утренние облака, и некоторые из них, самые высокие и светлые, уже ловили первые лучи восходящего солнца и, гонимые ветром, выносили из поля зрения, за башни крепости, это летучее и прекрасное видение начала нового дня.

Глядя на облака и на синие просветы неба, возникающие над головой, будто ранние проталины на весенней и теплой реке, Саша вдруг понял и с оглушительной, разрывающей сердце ясностью ощутил, что этот рассвет - последний в его жизни.

Что-то оборвалось и упало в груди, мягко подломились ноги, но он тут же напрягся и, не обращая больше внимания на соленый привкус во рту и морозное покалывание в пальцах, а следя только за светлеющими облаками, быстро прошел через двор, по выложенной крупными панельными камнями дорожке туда, откуда доносился свежий смолистый запах недавно отесанных и обструганных досок эшафота...

 

8

Симбирск,

12 мая 1887 года.

Актовый зал классической гимназии.

Володя стоял перед столом экзаменационной комиссии неестественно прямо, бледный и напряженный, как струна.

Уже два дня в городе знали, что старший сын бывшего директора народных училищ действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова повешен в Петербурге за подготовку покушения на царя. Провинциальный Симбирск, еще ни разу в своей короткой истории не переживавший столь необычного события, затаился в немом наблюдении за оставшимися в городе младшими братьями и сестрами казненного. И особо настойчивое любопытство вызывал средний брат, Владимир, сдававший в эти дни в гимназии экзамены на аттестат зрелости. Сорвется или не сорвется? И как теперь будет с золотой медалью, которую ему все прочили? Ведь нельзя же награждать высшим знаком гимназического отличия брата только что повешенного цареубийцы!

Саши нет. Его больше не существует. Его задушили веревкой восьмого мая, в тот самый день, когда он, Володя, сдавал алгебру. Такие же чиновники, как эти члены экзаменационной комиссии, в форменных мундирах и сюртуках, читали ему приговор, вели на эшафот, смотрели, как он задыхается в смертной агонии...

- Ульянов, вы готовы к ответу?

- Да, готов...

Они хотели бы увидеть его растерянным и беспомощным, подавленным горем. Выслуживаясь друг перед другом, а главным образом перед начальством, они хотели бы, наверное, поставить на место младшего брата государственного преступника Ульянова, выставить ему низкую отметку, лишить медали, преградить дорогу в университет.

Нет, он не доставит им этого удовольствия. Он ответит и на этом экзамене лучше всех, как мог бы ответить Саша. Он будет бить их этими синусами и косинусами, этими прилежащими и противолежащими углами. Он добьется пятерки, и никакими переглядываниями и шепотками никто не собьет его, не заставит быть таким, каким он сам быть не хочет.

После ответа, узнав, что комиссия большинством голосов поставила ему пять, Володя быстро вышел из актового зала, спустился по лестнице и выбежал из здания гимназии. На Волгу, скорее на Волгу, подальше от всех этих вздохов, ахов и соболезнований.

Завтра, тринадцатого мая, последний письменный экзамен, греческий язык, нужно было бы еще раз перелистать грамматику, но он сделает это потом, ночью, когда в доме все лягут, а сейчас - на Волгу, бегом на Волгу, как любил это всегда делать после экзаменов Саша. Только там, на безлюдных склонах крутого волжского берега, когда тебя никто не видит и не слышит, можно наконец сбросить с души и сердца эту оцепенелую маску собранности и непроницаемости и целиком отдаться тому слепому и безысходному отчаянию, которое охватило его утром десятого мая, когда почтальон принес на Московскую улицу экстренный выпуск «Симбирских губернских ведомостей» с правительственным сообщением о приведении в исполнение приговора над осужденными по делу 1 марта 1887 года к смертной казни через повешение Генераловым, Андреюшкиным, Осипановым, Шевыревым и Ульяновым.

Деревянные тротуары прогибались под его быстрыми шагами, пугливо оглядывались вслед ему прохожие, которые почти все знали его (городок-то был маленький, все высшие чиновники с чадами и домочадцами у обывателей на виду), а он шел стремительно и твердо, не оборачиваясь, прямо и гордо, подняв голову, мимо заборов и афишных столбов, на которых висели правительственные сообщения о казни его брата.

И только когда упали перед ним вниз с косогора к речному берегу густые зеленые сады, когда открылась в обе стороны вправо и влево широкая панорама Волги и Заволжья, он остановился и, обессиленно опустившись на первый попавшийся камень, разом и до конца отпустил все рычаги и пружины, сдерживавшие его действительное внутреннее состояние.

И уже чувствовал он, семнадцатилетний юноша Володя Ульянов - первый ученик, умница, золотая голова, человек с твердым и настойчивым характером, но все-таки, несмотря на все это, все еще юноша, мальчик, на полудетские плечи которого легли одно за другим и смерть отца, и казнь старшего брата, - уже чувствовал Володя Ульянов приближение облегчающих душу слез и готов был пролить эти слабые и горькие слезы, как вдруг неожиданно и внезапно, словно эхо лопнувшей вдалеке струны, родился у него за спиной и стал приближаться, шириться отчетливый и раскатистый металлический звук, превращаясь постепенно в густой и протяжный перезвон колоколов.

Был обычный час службы, звонили почти все симбирские монастыри и церквушки, выделялись басовитые голоса соборов, созывавшие прихожан под спасительные слова духовных пастырей, - все было знакомо, привычно, обыденно, но для Володи этот незримо подкравшийся и траурно ударивший над головой перезвон вдруг с неожиданной яркостью соединился с его обостренно подавленным настроением, с его отчаянием, с пронзительной близостью неудержимых и горьких слез, и все это вместе, образовав одно нестерпимо пронзительное целое, вдруг поразило его в неизмеримые сердечные и душевные глубины, запечатлелось в чувственном напряжении сознания отчетливо и невытравимо.

Словно подброшенный неведомой силой, он рывком поднялся с места.

Слезы погасли в нем.

Схлынуло отчаяние.

Стальная пружина непримиримости беспощадно распрямилась в груди.

Он ощущал ее властный и зовущий холод.

Он видел перед собой Волгу, изогнутую, как кривой разбойничий нож.

Река играла свинцовыми отблесками волн, и в руки просилось оружие, кинжал, меч, и хотелось броситься туда, в Петербург, и в неуемной мальчишеской ярости, догнав тех, кто повесил брата, бить их, бить, бить, бить руками, колоть мёчом, кинжалом за мучительно задохнувшегося в царской петле Сашу...

И теперь уже не слезы, а ненависть застилала глаза стоявшему на берегу Волги семнадцатилетнему симбирскому гимназисту Володе Ульянову.

Ненависть к этим сверкающим на солнце церковным куполам, к этому чинному и невозмутимому малиновому благовесту, к этому подлому укладу жизни.

...Вдруг снова что-то произошло вокруг него. Незримо сдвинулась даль. Сместилась уходящая к горизонту перспектива реки. Размытая сиреневой дымкой панорама заволжских лугов удвоилась, распахнулась от южного края неба до северного.

Дышалось легко, свободно. В глазах светлело - невидимые лучи скрытого за облаками солнца озаряли широким и ровным сиянием крыши домов в Подгорье, амбары у берега, белые стены церквей, гармошку лестницы на склоне холма.

И неожиданно весь город - и видимая его часть, и невидимая: монастырь, соборы, гимназия, Московская улица, Большая Саратовская, гостиный двор, пожарная вышка, дом губернатора - все это стронулось со своих привычных мест, двинулось чередой куда-то мимо него и, выстраиваясь одно за другим, догоняя и опережая друг друга, уплывало за Волгу, теряясь в глубине заречных просторов. (А может быть, это он сам двинулся в сторону от всего этого - от города, в котором прожил свои первые долгие семнадцать лет, - тогда он, очевидно, еще не мог достаточно четко и ясно понимать скрытый смысл всех происходивших в его сознании и чувствах изменений.)

Еще не изреченные, еще не имевшие словесного строя и выражения истины рождались, наверное, в те мгновения на берегу Волги, в сердце и мыслях семнадцатилетнего симбирского гимназиста Владимира Ульянова. Свершения будущего, возникая из настоящего, отрывались от прошлого. Все меняло свои привычные масштабы, внутренние размеры и связи, духовные очертания. Все укрупнялось, взрослело, делалось более значительным, созревало в тысячные доли секунд. Детство кончалось. Из глубины предстоящего выступали новые контуры, прорезывались будущие горизонты.

И каким-то нереальным, вневременным, проникающим вперед сквозь пространство и годы зрением видел он себя идущим к этим далеким горизонтам. Это движение никак не объяснялось, ничем не мотивировалось - оно существовало как данность, как аксиома, доказывать которую нет необходимости, а отказаться - возможности. Просто не могло быть ничего другого, кроме этого движения вперед, к будущим горизонтам, кроме утоления рожденной судьбой старшего брата пламенной страсти понять и осмыслить новые масштабы и связи жизни, увидеть ее новые контуры и очертания и, может быть, самому принять участие в создании этих новых жизненных форм.

Нет, город оставался на месте. Дома, улицы, церкви, соборы - все это не меняло своего прежнего, от века установленного положения. Все оставалось на этом берегу Волги. На тот берег, за Волгу, на широкий простор заречных далей уходил он сам, Володя Ульянов, его будущая судьба, его будущая жизнь, полная необычных событий и свершений.

Гибель брата меняла меру его жизни. От губернских, симбирских масштабов эта жизнь переходила теперь на масштабы всей России. Гибель старшего брата приобщала младшего к делам и событиям государственным. Еще ничего не совершив, еще не вложив в борьбу с существующим строем и тысячной доли из того великого вклада, который он сделает позже, еще неся протест против подлого уклада окружающей жизни только в себе, воспитанный только традициями семьи и примером отца, он, благодаря судьбе брата, уже превращался в человека, для которого борьба с царизмом и все формы протеста против него становились устойчивыми нормами жизненного поведения - основой мироощущения и мировосприятия.

«Саша хотел убить царя, - думал Володя. - Ему надоели только книги, только теории, только абстрактные знания. Ему захотелось действовать. Ему захотелось событий и поступков... Но ведь одного царя уже убили... Значит, Саша хотел повторить то, что раньше сделали другие... Только повторить... Не слишком ли мало это для целой человеческой жизни - повторение уже совершенного до тебя?.. Нет, нужно что-то иное, более новое, оригинальное, самостоятельное. Нельзя быть только жертвой... А где это новое? В чем заключается это иное? В учении Льва Толстого, в личном самоусовершенствовании, в пропаганде добрых малых дел для каждого человека отдельно, в отказе от широких задач?.. Нет! Революция не может быть уделом избранных. Революции совершаются в интересах широких человеческих группировок, чтобы улучшить жизнь как можно большего количества людей. Только революция может сделать это... Ведь пытались, например, улучшить жизнь крестьян с помощью реформы, но из этого ничего не вышло. Крестьяне получили только внешнюю, формальную свободу. Земли они не получили. Значит, чтобы по-настоящему освободить крестьян, нужно идти другим путем - не реформистским, а революционным...»

Колокола в церквах и соборах продолжали звонить над городом. «Какая это чушь, какой маскарад - все эти святые угодники, ангелы, серафимы и херувимы, - думал Володя. - В нормальной, естественной, а не придуманной попами жизни подавляющее большинство людей сейчас думает не о спасении души, не о загробном царстве, а о куске хлеба, о том, чтобы выгоднее купить что-либо или продать... А все эти соборы и храмы, все эти церкви и колокола только морочат людям головы, заменяя их действительные, реальные интересы интересами вымышленными, нереальными... Ведь о продлении жизни надо у докторов, у врачей просить, а не у бога...»

И с новой силой ощутил он в себе ненависть к окружавшему его подлому, построенному на лжи и обмане укладу жизни...

Он уже знал, симбирский гимназист Володя Ульянов, что никогда не простит гибели Саши этому подлому укладу. В прекрасном и мученическом ореоле витал над волжскими берегами перед мысленным взором Володи Ульянова гордый и мужественный образ старшего брата. Он призывал к отмщению, к борьбе, он навечно сеял в сердце Володи Ульянова первые семена еще не совсем ясного по конечному адресу, но уже твердого по своему бескомпромиссному существу протеста.

Пройдут годы. Новые встречи и знания приведут бывшего симбирского гимназиста к строгой научной теории революционной борьбы. В жестоком опыте жизни, в напряженной работе по созданию и организации социалистической партии русских рабочих растворятся впечатления детства, потеряют свои былые яркие краски картины юности. Но никогда не уйдет из памяти Владимира Ульянова та необычная весна 1887 года, тот трагический март, и суровый апрель, и скорбный май, когда на пороге только еще семнадцатилетия жизнь опалила его юное лицо своим беспощадным дыханием.

И много, много раз потом - ив ссылке, и в тюрьме, и в эмиграции, и уже совсем много лет спустя, гуляя по дорожкам парка в Горках, ощущая тяжесть болезни, понимая неизбежную близость конца и подводя итоги своей жизни, вспоминал, наверное, он то холодное и ветреное утро 12 мая 1887 года.

Да, наверное, именно в то утро, когда он первый раз сдавал выпускной экзамен, уже зная, что в Петербурге повешен его старший брат, - наверное, именно в то утро на берегу Волги была окончательно поставлена первая веха его будущего жизненного пути.

В то утро он еще не знал своей великой судьбы, еще не мог догадываться, что встреча с учением Маркса поставит его во главе освободительного движения не только русских рабочих, но и пролетариев всего мира.

В то утро он, наверное, просто понял, что отныне протест, борьба, революция, ненависть к царю и самодержавию - все это становится делом всей его дальнейшей жизни, его главной и ведущей страстью.

Потом эти юношеские мысли и чувства обогатятся, расширятся, станут не только поступками профессионального революционера Владимира Ульянова, но и тактикой целой политической партии, совпадут с небывалым подъемом освободительного движения в России, но тогда, весной 1887 года, это были, наверное, только первые ростки, только первые зеленые всходы будущих потрясений и перемен, которые завещал младшему брату своей судьбой Александр Ульянов.

 

9

Симбирский холм - посредине России. Скачи от него в любую сторону - одной и той же длины будет дорога до края русской земли. Крестами и куполами своих соборов высоко вознесен холм над Волгой, похож издали на шишкастый шлем на голове былинного богатыря, врос в местность лобасто, плечисто, осанисто, кряжисто. С вершины его, как с дозорной вышки, видится далеко, просторно, окоемисто. Особенно весной, когда новой синью распахнуты горизонты и, завершая преображение земли, широкой волной идет по ней половодье - разлив молодых, буйных, напористых, нетерпеливых вод.

Воды всей России, все льды с лица русской земли проносит Волга мимо Симбирского холма в свою энергичную и короткую полноводицу, в свое неудержимое и неоглядное водополье.

Зажглись снега во глубине лесов и полей, заиграли овраги калужские, рязанские, вятские, заговорили ручьи тамбовские и владимирские, - бегут, бегут, бегут журчалые, ревучие воды на бабину рожь, на дедову пшеницу, на девкин лен, бегут со всей Руси к Волге.

С чего начинается Волга? С первой живой капли, с первой теплой слезы, с того неизбывного светлого ключика родника, которым отмыкает земля зимнюю наледь над своей душой, отворяя весне стылые берега своих рек.

Рождённая во глубине России, петляя меж косогоров и холмов, пристально вглядываясь в русскую жизнь, босоного и неторопливо бредет Волга в своих верховьях по русской земле. Будто странник с котомкой и посохом, словно мудрец с переполненным обидами и болями сердцем проходит Волга древние стольные грады Ржев и Тверь, Углич и Ярославль.

И вот уже грозят с понизовья первые косматые ветры, закручиваются пески над белыми плесами, кипят на быстрине волны, текут синие дали.

Под Нижним впрягалась Волга в бурлацкий хомут - эх ты, тетенька Настасья, раскачай-ка нас на счастье! - веселей ходи, сударики, дружней!

Налегала река на лямку мускулисто, мозолисто, трещали хребты бурлацкие, хрипела песня, мутнела Волга от крутой мужицкой испарины, роняла с языка первое слово соленое, а с плеча - первый клок пены...

Бурлачеством кормилась Волга от века. Крестили ватаги клетчатыми следами лаптей зализанные волнами отмели, - набегала другая волна, ворчливо заравнивала пески, и только чайка жалобно кричала над тем местом, где еще недавно волоклась баржа, только ворон расклевывал вчерашнее пепелище - беднее бурлака одна птица.

Робкий кормился на Волге от ярма, бойкий - от купецкого рублика, отчаянный - от разбойного ножичка.

Сбивались гулевые народы под высокую и лихую атаманову руку (сто чубов - вот те и орда ножевая), таились на островах, поминали песнями Емелю Пугача, Разина, Ермака, а лишь вывертывала из-за поворота на стрежень торговая расшива - кидались в струги, выгребали наперехват. Выскакивал из каготки в исподнем купчина - хозяин суденышка, вздымал над головой икону, бодрил богатыми посулами нанятых для бережения товара охранников, но уже летели с разбойных будар веревки с крючьями, уже маячили над бортами усатые казачьи рожи, уже лезли казаки на палубу, сшибались со стражей, крушили друг другу лбы кистенями. И спустя совсем малое время окутывалась расшива клубами смолистого дыма, полоскались по воде сорванные паруса, раскачивался на мачте удавленный хозяин.

Слал царь-государь на Волгу, на защиту торгового промысла воевод и бояр с войском, садился воевода с войском в рубленую крепость, кормился от слез и пота рода христианского, навешивал дани на ближние и дальние народы, терзал православных, впадал в лихоимство.

И тогда уже не в ножички - в топоры бросался крещеный волжский люд. Выбивали бояр из теремов, сбрасывали с колоколен воевод и прочую знатную челядь, раскатывали крепости на мелкие бревнышки. Стекались под высокую атаманову руку многими тысячами, принимали под свои непокорные знамена башкирцев, татар, чувашинов и всякие другие прижученные племена. Гуляла неуемная оравушка по Волге сверху донизу и снизу доверху, брала в осаду города, жгла остроги... Тут уя^е не бояр-мздоимцев высылали матушки-императрицы на переём бунтовщиков - европейские фельдмаршалы поспешали на выручку осажденным городам, отборные гвардейские гренадеры маршировали на Волгу. Мешкать было недосуг - трон под матушками качался вовсю.

По излову главных смутьянов везли их фельдмаршалы в железных клетках в Москву - рубить головы перед праздными дьяками и ярыгами. А остатнюю голытьбу вешали прямо на сколоченных на плотах виселицах и пускали вниз по течению мимо мест их недавнего воровского гулевания - христианскому миру в науку и на устрашение. И путешествовали эти плавучие эшафоты от Казани и Симбирска мимо Самары и Сызрани, мимо Саратова и Камышина аж до Царицына, а иногда - и до самой Астрахани.

Воды всей России проносит Волга мимо Симбирского холма. Всю влагу с лица русской земли - ключи, родники, ручьи, реки, росы, туманы, дожди, жаркую испарину и пот ледяной, слезы сквозь смех и смех сквозь слезы - все несет Волга мимо Симбирского холма под колокольный перезвон его церквей и соборов.

Дин-динь-длон-длинь-длям-дон-н...

Блом-блин-тили-тили-мдан-н...

Мбум-м-м...

Мбум-м-м...

Вот она, Волга, - незакатная дорога русской души, неизбывная формула русской судьбы, нескончаемая панорама русской жизни - весь русский белый свет.

Не единожды возносилась с ее берегов русская душа, оскорбленная неправедным устройством бытия, не единожды гремели по белому свету имена взращенных на ее берегах сынов, получивших в неоценимый дар от нее богатырский размах своих устремлений и надежд, титанический масштаб своих страстей и мыслей.

Никогда, наверное, не рождала Волга в человеческих сердцах и умах низких помыслов и мелких побуждений.

Только огромное, только значительное, только величественное давала Волга той душе, которая со светлыми думами выходила на ее берег.

Только негасимое пламя любви к жизни и людям зажигала Волга в глазах тех, кто утверждал в себе бескрайний разлив ее вод, ее бесконечный земной простор.

Только неистребимое желание сделать жизнь на земле разумнее и лучше дарила Волга тем, кто сливался с ней своим существом, кто стремился масштаб своих дел и поступков возвысить до ее величия, кто понимал и головой и сердцем, что жизнь на земле прекрасна и бесконечна, как бесконечна и прекрасна эта огромная и могучая русская река.

С чего начинается Волга?

Родник дает жизнь ручью. Ручей – реке. Река вытекает из горизонта и впадает в горизонт. Река вытекает из вечности и впадает в вечность.

Река рождается в ручье.

Ручей - в роднике.

Родник - каждой реке родина.

...Симбирский холм - посредине России. Воды всей России нескончаемо проносит Волга мимо Симбирского холма.

 

Эпилог

8 мая 1887 года на эшафоте Шлиссельбургской крепости оборвалась жизнь Александра Ульянова.

Спустя полтора месяца после его казни семья Ульяновых навсегда покинула Симбирск.

Уезжали на пароходе. За буйными разливами городских садов, за туманным изгибом Волги оставались счастливые годы, прожитые безоблачно и беззаботно. Впереди лежала безрадостная, необеспеченная жизнь среди чужих людей, без отца и без старшего брата.

В начале июля 1887 года Мария Александровна вместе с младшими детьми приехала в деревню Кокушкино, куда была выслана из Петербурга под надзор полиции старшая дочь Аня.

Казнь Саши потрясла Аню. Ее угнетенное состояние часто сменялось нервными припадками. Особенно болезненно проходили они тогда, когда политическую благонадежность бывшей слушательницы высших курсов приезжал проверять жандармский чиновник.

- Мама, мамочка! - кричала Аня, прижав к горлу сжатые в кулаки руки. - Ведь они же задушили его, задушили!

Мария Александровна - маленькая, седая, вся в черном - молча прижимала к себе бьющуюся в рыданиях дочь.

В те дни, когда в Кокушкино приезжал жандармский чин, младших детей, Олю, Маняшу и Митю, уводила к себе тетушка Анна Александровна Веретенникова, но Володю чиновник обычно просил не уходить до тех пор, пока он не заканчивал просматривать все находящиеся в доме бумаги и печатные издания.

Володя, по просьбе мамы, старался во время этих визитов не встречаться взглядом с жандармом: ненависть, яростно бушевавшая под угрюмо сдвинутыми бровями младшего брата Александра Ульянова, красноречивее всякой запрещенной литературы говорила о направлении его мыслей.

После отъезда полицейского последние силы оставляли Аню. Ее переносили на кровать, Мария Александровна садилась рядом и, опустив голову на руки, сжимала пальцами виски, стараясь скрыть от вернувшихся детей нервный тик. Тетушка Анна Александровна хлопотала возле сестры и племянницы, готовила компрессы, давала успокоительные порошки, а Володя, у которого все внутри разрывалось от горя, уходил из дому и не возвращался до самой темноты.

Через несколько дней, когда Ане становилось легче и она начинала ходить по комнатам, Мария Александровна просила Володю пойти погулять с сестрой, и Володя, бережно поддерживая Аню под руку, уводил ее на мельницу и дальше, через мост на плотине в сосновую рощу.

Они шли мимо старого заболоченного пруда, в котором ловил лягушек для своих опытов Саша, мимо деревянной купальни и полузатопленных мостков, куда любил приходить купаться с деревенскими ребятишками отец, смотрели на далекий лес, который все обитатели Кокушкина называли Шляпа, и им снова и снова, в который уже раз за эти печальные летние дни, вспоминалось их недавнее счастливое детство, их общие семейные поездки в Кокушкино, когда все вместе на двух, а то и на трех подводах они лихо катили сюда из Казани. Илья Николаевич за кучера на первой, Саша на второй, Володя на третьей, все кричат, размахивают руками, смеются, улыбающаяся мама с опаской прижимает к себе младших, а разгоряченные, красные от возбуждения Володя и Саша щелкают кнутами, кричат на лошадей, стараясь обогнать отца, а Илья Николаевич тоже не сдается и, привстав на облучке, вдруг как засвистит по-разбойничьи, по-степному (даже хозяин коней, у которого арендовали подводы, с уважением посмотрит на их превосходительство), и все смешивается без разбора воедино - пыль, шум, стук копыт, хохот, визг, веселые и счастливые крики детворы.

Володя и Аня ходили по полям и оврагам, вдоль лесных опушек, подолгу стояли где-нибудь на пригорке, глядя на далеко расстилавшиеся впереди печальные равнины и изгибы реки, сидели возле недавно сметанных стогов сена, и Аня, когда Володя задумывался и не замечал ее взгляда, смотрела на него долго и грустно, словно старалась найти в его лице черты старшего брата.

Иногда Аня начинала рассказывать о Петербурге, о Сашиных друзьях, вместе с ним взошедших на Шлиссельбургский эшафот, - о Шевыреве, Генералове, Андреюшкине - или о том, как за несколько дней до ареста Саша попросил ее перевести статью по зоологии из немецкого журнала, а когда она принесла ему перевод - вся квартира была заполнена полицией, и жандармы, узнав, что она родная сестра Александра Ульянова, тут же арестовали ее и без всяких разговоров, не предъявив даже ордера, повезли прямо в тюрьму.

Аня всегда начинала говорить неожиданно, как бы случайно вспомнив о чем-то, и так же внезапно вдруг умолкала, обрывая свой рассказ на полуслове, и тогда Володя; который слушал ее, обычно глядя куда-нибудь в сторону или на далекий горизонт, резко вскидывал голову, и по его молчаливому взгляду, по его широко раскрытым глазам Аня понимала, что он, казавшийся ей в начале их прогулки рассеянным и углубленным в свои мысли, на самом деле слушает ее так напряженно и внимательно, так близко к сердцу принимает все детали ее рассказа, так непосредственно и заново переживает гибель старшего брата, что не находит в себе даже сил скрыть то глубоко потрясенное внутреннее состояние, которого раньше, пожалуй, никто и никогда не замечал в нем, даже в тяжелые дни смерти и похорон отца.

В то лето 1887 года все близкие и знакомые Ульяновых отмечали огромную перемену, происшедшую не только в настроениях и манере держаться, но и как бы во всем физическом облике Володи. Он стал непривычно замкнут, почти неразговорчив, старался ни с кем, кроме родных, не общаться. Особенно необычным стал его взгляд - вроде бы ничего не видящий, отсутствующий, проникающий сквозь людей и предметы, и в то же время, когда что-нибудь привлекало его внимание, вызывающе пристальный, колкий, задиристый, с энергичнейшим волевым прищуром.

Печать огромной озабоченности, знак титанического душевного напряжения безошибочно угадывались в то лето на лице Володи Ульянова. Он как бы спрашивал всех, и в первую очередь самого себя: как быть? что делать? как жить ему дальше?

Этим вопросом, как атмосферным электричеством перед грозой, был как бы насыщен весь воздух вокруг Володи. Этот вопрос, задаваемый всегда молча и как будто бесстрастно, заставлял окружавших Володю опускать глаза, прекращать разговоры о пустяках и мелочах. Он как бы стал второй натурой, невидимой сущностью младшего брата Александра Ульянова. Он обрывал смех, гасил улыбки, делал неуместными шутки, когда Володя входил в комнату, в которой до его прихода смех и шутки звучали.

Этот вопрос, исходивший из таких непостижимых для постороннего сердца глубин сосредоточенности на одной мысли, был настолько серьезен, настолько переполнен ежесекундной готовностью к взрыву, что уже начинал по-настоящему настораживать и даже пугать окружающих, и особенно Марию Александровну, которая лучше, чем кто-либо другой, понимала, какое решающее влияние может оказать трагическая гибель Саши, на судьбу Володи. Она чувствовала, что Володя не был так болезненно и беспомощно сломлен, как Аня, что он не грустит подавленно и затаенно, про себя, как Оля, что он не мучается той безысходной физической мукой, какой мучалась она сама. Без разговоров, без слов, без объяснений ощущала она, как входит в юношескую натуру сына ранняя мужская суровость, твердая и не прощающая слабостей четкость в разделении людей на друзей и врагов.

Ясновидящим материнским зрением, позволяющим наблюдать в своих детях то, что недоступно другим, с тревогой отмечала Мария Александровна в то печальное кокушкинское лето в поведении Володи яростные и незаметные со стороны вспышки неукротимой внутренней энергии, упрямства, настойчивости, неумолимости.

«Вот они, - тревожно думала Мария Александровна, глядя на Володю, который всякий раз, когда речь заходила о Саше, делался похожим на грозовое облако, освещенное изнутри молодой, готовящейся к удару молнией, - вот они, эти переданные через головы поколений стойкие черты далеких крестьянских предков с их пожизненной и невытравимой памятью к обидам и оскорблениям, с их повышенной чувствительностью к несправедливости и насилию со стороны властей. Что-то будет, что-то обязательно будет - может быть, еще более страшное и трагическое, - хотя что может быть страшнее и трагичнее для матери, чем гибель сына в петле палача?.. Да, что-то будет, что-то произойдет с Володей. Не может не быть. Так подсказывает сердце, материнское сердце - самый верный и точный барометр поступков сыновей... Но как удержать Володю? Как остановить его? Как помочь ему избежать трагической судьбы Саши?.. Ведь должен же он понять, что не может повторять участи старшего брата, не может снова, еще раз оставлять ее одну, без мужской помощи, с больной Аней, с Олей, Митей и Маняшей на руках?..»

И чем чаще думала об этом Мария Александровна летом 1887 года в Кокушкине, наблюдая за своим семнадцатилетним сыном, за его быстро и не по возрасту мужающим характером, тем печальнее становилось у нее на душе, тем больше тревог и огорчений входило в ее усталое от невозвратимых потерь сердце.

* * *

В августе 1887 года сын действительного статского советника и брат казненного в Петербурге народовольца, золотой медалист Симбирской классической гимназии Владимир Ульянов поступает на юридический факультет Казанского университета. Уже с первых дней он чувствует к себе повышенный интерес не только со стороны однокурсников, но и главным образом со стороны студентов более старших возрастов, сверстников Саши. Всех невольно интересуют обстоятельства присуждения ему, Владимиру Ульянову, золотой медали. Ведь он же родной брат государственного преступника! И вдруг - золотая медаль... Как же так? Почему же министерство народного просвещения, как известно, самое реакционное и мракобесное учреждение царской администрации, не лишило Владимира Ульянова золотой медали? Значит, были и другие, какие-то особые, из ряда вон выходящие обстоятельства, которые оказались сильнее неудобств, возникших при награждении золотой медалью родного брата цареубийцы.

Что же это за обстоятельства?

Оказывается, Владимир Ульянов - человек с редчайшими, выдающимися способностями. По характеристике директора Симбирской гимназии, Владимир Ульянов за годы обучения проявил себя как исключительно одаренная, незаурядная личность.

...Итак, он родной брат Александра Ульянова, произнесшего на суде предсмертную речь, широко разошедшуюся по всей России. Его начинают приглашать на собрания студенческих кружков и землячеств, его просят рассказать о брате, на него устремлены жадные и любопытные взгляды, в которых он угадывает тот же самый вопрос, который мучил его летом в Кокушкине: как быть? что делать? как жить дальше? И он понимает, что эти жадные молодые взгляды объясняются его родством с Александром Ульяновым.

Но ему еще нечем ответить на эти взгляды.

Он живет общей напряженной студенческой жизнью. Он участвует в работе выборных студенческих организаций, которые вынуждены действовать тайно, так как свинцовый университетский устав запрещает открытое их существование. Он посещает самые интересные и бурные студенческие сходки, выступает на них решительно и смело.

Он чувствует, что в силу особо сложившихся обстоятельств его жизни друзья и товарищи возлагают на него особые надежды, что от него ждут чего-то выдающегося, героического, ульяновского, чего-то необычного и нового.

И поэтому, когда волна студенческих выступлений, поднявшись в Москве, проходит почти по всем университетским городам России и достигает Казани, он, теперь уже сам испытавший мрачную и душную общественную атмосферу, конечно, не может остаться в стороне. Он в первых рядах бунтующих и непокорных. (Характерная деталь: и при подготовке выступления, и в самом актовом зале он все время держится не рядом со студентами первого курса, своими однокурсниками, а среди старшекурсников, ровесников Саши. Из сорока исключенных из университета студентов Ульянов - самый младший, а в возрасте Саши - больше половины.)

После короткого, двухдневного, заключения в городской тюрьме Володю определяют на ссыльное местожительство под гласный надзор полиции в деревню Кокушкино. И мама, бедная и верная мама, едет вместе с ним в его первую ссылку.

По дороге он пытается осознать все случившееся за последние дни, но убеждается в том, что его участие в сходке - это не то, чего от него ждали. Скорее всего, это была его чувствительная реакция, вспышка, эмоциональный выход из критического напряженного состояния. Вопрос, заданный судьбой старшего брата, по-прежнему оставался открытым.

Зима 1887/88 года в Кокушкине проходит тягостно и уныло. Его никто не беспокоит назойливыми разговорами, никто не упрекает в том, что по его вине снова изменилась, а может быть, даже и окончательно сломалась жизнь всей семьи. Он замкнут, хмур, неразговорчив. Единственная страсть - чтение, бесконечное, запойное чтение с утра до вечера и даже по ночам. На чердаке старого дома он случайно обнаруживает связки годовых комплектов «Современника» чуть ли не за два десятилетия. Просматривая запыленные страницы знаменитого некогда демократического журнала шестидесятых годов, он находит статьи Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, Салтыкова-Щедрина.

Мученический ореол вилюйского Прометея, наивные юношеские аналогии, столь понятные и легко объяснимые в положении человека, попавшего под гласный надзор полиции в семнадцать лет, интуитивная тяга к судьбе и драматической фигуре крупнейшего революционного мыслителя России - все это, вместе взятое, если и не определило тогда еще твердой, возникшей позднее привязанности к Чернышевскому, то во всяком случае надолго задержало внимание именно на его произведениях, печатавшихся на страницах «Современника».

Совершенно неожиданно, с давно необходимой поддержкой во взглядах и поисках жизненной позиции возникла со страниц старых журналов стальная фигура Рахметова - борца, титана, героя. Это было равносильно показавшейся на горизонте после многодневного океанского дрейфа земле.

Крепли мысли, определялись взгляды, выстраивались в строго обусловленный, причинный ряд впечатления и события, до этого тяготившие душу своей необъяснимостью. Пожалуй, впервые, в жизни испытал он в ту зиму в Кокушкине, читая «Что делать?», освобождающее от растерянности влияние произведений Чернышевского на свои чувства и убеждения, ощутил единство нравственного тонуса этих произведений и своего положения и состояния.

Он почувствовал, что тоскливое внутреннее одиночество, которое возникло у него после известия о гибели Саши, со дня знакомства с Рахметовым как бы перестало тяготить его. Рахметов, а вместе с ним и Чернышевский вошли в круг его активных интересов, как входят старые и надежные друзья в одиночную камеру узника, проведшего без людей долгие и тяжелые годы.

Владимир Ульянов, еще не вооруженный в условиях Симбирска и Казани теми знаниями, которые он приобретет позднее, непрестанно и мучительно ищет ту могучую силу, которая была бы способна вывести его из тягостного эмоционального оцепенения. Читая Чернышевского, Володя постепенно убеждается в том, что такая сила существует, что философия и мировоззрение Рахметова и самого Чернышевского - прямое доказательство тому.

Чернышевский раскрепощает от стихийного чувства мести, выводит из готовности вспыхнуть по любому антиправительственному поводу (студенческая сходка, например) на дорогу сознательной и последовательной борьбы.

Но с идеологией Чернышевского, связан только что окончившийся этап, только что разгромленный на его собственных, Володиных, глазах отряд революционеров, делавших ставку на общественный строй, основанный на докапиталистических отношениях. С именем Чернышевского и с понятием народничества навсегда связано для Владимира Ульянова видение задушенного в царской петле старшего брата...

Нет, нет, это еще не весь ответ на вопрос, поставленный жизнью на эшафоте Шлиссельбургской крепости!

Но где же тогда он, этот окончательный ответ? Как соединить вызревающую пока еще только в сердце готовность к протесту, к борьбе с ясной и трезвой рациональной потребностью в более совершенной форме этой борьбы, чем только бомба и динамит?

Проходит еще чуть меньше года, прежде чем зимой 1889 года в Казани, куда семье Ульяновых разрешили переехать вместе с поднадзорными Аней и Владимиром, в руки младшего брата Александра Ульянова попадает «Систематический указатель лучших книг и журнальных статей I 1854 - 1883 гг.», составленный членами кружка саморазвития города Троицка.

Указатель напечатан типографским способом под видом каталога библиотеки братьев Покровских в Челябинске. Он состоит из нескольких разделов. Раздел политической экономии начинается так: № 1 - К. Маркс «Капитал».

Зимой 1889 г. каталог библиотеки братьев Покровских попадает в руки Владимира Ульянова...

* * *

Уже с первых глав «Капитала» Владимир Ульянов испытывает ощущение того радостного, дающего освобождение от второстепенных мелочей жизни, легкого и счастливого подъема внутренних сил, которое он уже испытал однажды, читая на чердаке старого дома в Кокушкнне статьи Чернышевского. С особым удовольствием воспринимает он строгую, выпуклую систему доказательств Маркса, могучий ход марксовской мысли.

Как человек, получивший возможность одновременно и прикоснуться к истине, и наполнить грудь кислородом, и насладиться только что сорванными с грядки свежими плодами, - вот с такой, очевидно, колоссальной жаждой отрыва от старой жизни и подъема на новую, свободную и мудрую ступень набрасывается Владимир Ульянов на работы Маркса и Энгельса, имевшиеся в те времена в Казани. С каждой новой страницей в нем просыпаются неведомые раньше даже ему самому его новые возможности, становятся на свои места все запутанные и непроясненные события его прежней жизни - казнь Саши, студенческое выступление, исключение из университета, арест, ссылка. С восторгом первооткрывателя наблюдает он, как развязываются все тугие драматические узлы непокорной до этого его уму сложной и противоречивой действительности, как заново, рождая в нем самом неизвестную ему еще энергию и не вкушенные им еще страсти, объединяются между собой вокруг него явления и предметы по новым законам и правилам.

Теперь ответ на вопрос, заданный жизнью на эшафоте Шлиссельбургской крепости, известен почти точно. Долой эмоции, долой бунтарство, долой стихийные взрывы! Есть наука, есть сумма объективных законов, по которым происходит свержение нелепой фигуры царя, по которым один общественный строй, один способ производства и распределения материальных благ неизбежно и неумолимо будет заменен другим. Есть наука, которая провозглашает: пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. Есть наука, которая требует: угнетенные, объединяйтесь! Сегодня вы никто, завтра - все! За вами будущее. За вами судьба истории.

И эта наука соответствует умонастроению Владимира Ульянова, брата казненного народовольца Александра Ульянова. Он, Владимир Ульянов, тоже угнетен. Конечно, не так, как угнетены миллионы рабочих и крестьян, страдающих от ига помещиков и капиталистов. Он угнетен по-своему. Он угнетен исключением из университета, ссылкой, надзором полиции, угнетен министром просвещения Деляновым, который отказал ему, Володе, в праве продолжить образование.

Он, Владимир Ульянов, угнетен казнью Саши, страданиями мамы, болезнью Ани, он угнетен своим бесправным положением, когда ему запрещено проживать в крупных городах, запрещено учиться. И это в девятнадцать лет, когда потребность в знаниях проявляется с могучей, неудержимой силой.

Владимир Ульянов догадывается - все это и про него. Сегодня он никто - исключенный из университета, поднадзорный, лишенный элементарных гражданских прав. Но он хочет стать и станет этим «всем»!

Ему, Владимиру Ульянову, тоже нечего терять, кроме полицейских цепей бесправия, которые вот уже второй год опутывают его жизнь... Да, Маркс, конечно, прав: стремление угнетенных и обиженных изменить свое положение является одной из самых энергичных и могучих движущих сил истории.

Но применима ли его наука к русским условиям? Ведь теоретики народничества отрицают пригодность Маркса для русского освободительного движения. Очевидно, таких же взглядов придерживался и Саша. Значит, Саша был неправ?.. Но может ли быть неправ Саша? Может ли быть неправ человек, который кровью заплатил за возможность быть правым?

Если неправ Саша, то, значит, тогда неправы Чернышевский и Добролюбов, Рахметов и Базаров, тогда неправы Желябов и Перовская, Шевырев и Осипанов, Генералов и Андреюшкин. Значит, напрасно пролилась кровь Саши?

Этой дилеммой, этим не вскрытым тогда еще противоречием заканчивается казанский период жизни Владимира Ульянова. Весной 1889 года Мария Александровна, наблюдая за сыном, начавшим тайно посещать один из казанских марксистских федосеевских кружков, и понимая, что возможность потерять второго сына становится день ото дня все реальнее, покупает на вырученные от продажи симбирского дома хуторок Алакаевку под Самарой, и вся семья Ульяновых снова трогается в путь по Волге.

А спустя всего лишь полтора месяца после отъезда Володи из Казани полиция производит аресты среди членов федосеевских кружков, и вся семья Ульяновых понимает, что Володю спасла мама, но об этом, как это заведено в доме Ульяновых после гибели Саши, вслух почти не говорят.

Трудно переоценить мудрый материнский шаг Марии Александровны, отведший угрозу от Володиной головы летом 1889 года. Многие из членов федосеевских кружков, арестованные тогда в Казани, в дальнейшем, после отбытия наказания, отходят от революционной деятельности, а сам Федосеев, который уже к девяностому году был одной из центральных фигур русского марксизма (и неизвестно, до каких высот поднялся бы он в будущей революции), сам Федосеев через несколько лет трагически погибнет в сибирской ссылке.

Владимир же Ульянов, оказавшись в Самаре, живя четыре лета подряд в деревне, на хуторе Алакаевке, общаясь с местными крестьянами, получает возможность тщательно и всесторонне обдумать те первые впечатления от чтения марксистской литературы, которые он получил зимой восемьдесят восьмого и восемьдесят девятого года в Казани, и проверить эти впечатления на конкретном экономическом положении алакаевских крестьян.

Но главное значение поступка Марии Александровны, главный смысл своевременного переезда из Казани и жизни в Алакаевке, безусловно, заключался в том, что именно здесь, за городом, на хуторе, глубоко и спокойно изучая новую марксистскую литературу и постигая русскую-крестьянскую действительность одновременно, Владимир Ульянов приобрел те теоретические и практические знания, то ничем не заменимое глубинное познание русской жизни, которое в самом скором времени позволит ему стать одной из наиболее заметных фигур среди самарских марксистов.

Именно богатые алакаевские впечатления, именно алакаевский период изучения и осмысления марксизма дают возможность младшему брату Александра Ульянова вести свои знаменитые споры с самарскими народниками. И споры эти впервые сделали имя Владимира Ульянова самостоятельно известным в русской революционной среде.

Но все это еще впереди.

Пока же весной 1889 года Володя Ульянов уезжает из Казани с сомнением в научной истинности народнического мировоззрения, в идеалах и убеждениях, озаривших его юность печальным и трагическим отблеском. Он еще не может диалектически размежевать судьбу Саши и учение Маркса, а потом снова, опять же диалектически, соединить их в своем сознании в один последовательный, причинный исторический ряд. Новое противоречие, новая дилемма возникает в жизни Владимира Ульянова, когда впервые он начинает задумываться над трагической неправотой старшего брата. Преодоление этого противоречия поставит Владимира Ульянова на следующую, по сравнению с братом, историческую ступень в понимании судеб и задач русского освободительного движения.

Спускаясь летом 1889 года на пароходе из Казани в Самару, младший брат Александра Ульянова как бы все дальше и дальше уходил от стихийного, юношеского, кровного отношения к судьбе брата и к тем идеалам, за которые тот боролся и погиб.

По всей вероятности, еще не осознавая в полной мере исторического значения хода своих мыслей и рассуждений, девятнадцатилетний Владимир Ульянов совершал - пока еще только в своем сознании, в остро драматической для себя форме отказа от героических идеалов старшего брата - гениальный переход к следующему этапу русской революции.

Подъезжая к Самаре и глядя с палубы на первые отроги Жигулевских гор, вершины которых, как годы прожитой жизни, оставались за кормой парохода (как оставался когда-то за изгибом реки высокий Симбирский холм с крестом и куполами своих соборов), с болью думая о том, что дальнейшее знакомство с Марксом все чаще и чаще заставит его думать о трагической неправоте Саши, девятнадцатилетний Володя Ульянов уже как бы преодолевал тот последний водораздел, тот крайний рубеж, который отделял его будущую судьбу от судьбы старшего брата.

Пройдет еще несколько десятилетий, и жизнь вынесет свое твердое и безошибочное суждение о том, что между братьями Ульяновыми действительно лежал рубеж истории - водораздел русского освободительного движения, преодолев который, Владимир Ульянов открыл в мировой истории ее новые возможности и перспективы.