Тяжелое лето выдалось в 1919 году. Колчак разорял Сибирь, Деникин приближался к Харькову, Юденич угрожал Петрограду. Не дремали враги и в тылу: близ Петрограда началось контрреволюционное восстание…

В конце июня, незадолго до занятия деникинцами Харькова, был я в бою тяжело ранен. Признаться, не рассчитывал больше гулять по белу свету, но меня отправили в Москву, выходили, и в августе я уже смог явиться для получения нового назначения.

— Так и так, — говорю, — считаю себя вполне здоровым и прошу откомандировать обратно на фронт.

— Отлично, товарищ Пронин, — говорят мне, — только поедете вы не на фронт, а в Петроград, поступите в распоряжение Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

Не сразу понял я характер порученной мне работы. Товарищи мои, думаю, кровь на фронтах проливают, а меня в тылу оставляют. Решил, что меня после ранения щадят и хотят мне дать время окрепнуть.

— Очень хорошо, — говорю. — Разрешите идти?

— Получите путевку, — говорят, — и можете отправляться.

Приехал в Петроград, явился в Чрезвычайную Комиссию, послали меня к товарищу Коврову.

Расспросил Ковров меня — кто я и что я… Ну а что я тогда был? Мастеровой, солдат — вот и все мои звания. Исполнилось мне двадцать семь лет, царскую войну провел в окопах, на фронте вступил в партию большевиков, добровольцем пошел в Красную Армию, знаний никаких, человек не совсем грамотный, одним словом — не клад. Все, что умел делать, — винтовку в руках держать и стрелять без промаху.

Значит, расспросил Ковров меня и говорит:

— Отлично, товарищ Пронин, пошлем мы вас на разведывательную работу.

Обрадовался я, думаю — на фронт пошлют, на передовые линии: в разведку я всегда охотно ходил.

— Терпение у вас есть? — спрашивает Ковров.

— Найдется, — отвечаю.

— Вот и отлично, — повторяет Ковров. — Нате вам ордер от жилищного отдела, идите на Фонтанку, номер дома тут указан, и занимайте комнату.

— Это зачем же? — спрашиваю.

— А все за тем же, — усмехается Ковров. — Вселяйтесь и живите.

— Ну а делать что? — спрашиваю.

— А ничего, — смеется Ковров. — Живите, вот и вся ваша забота.

Тут я рассердился.

— Что вы, — говорю, — смеетесь надо мной, что ли? Меня к вам работать послали, а не отдыхать. Я и так два месяца в лазарете пробыл, хватит.

— Нет, так не годится, товарищ Пронин, — отвечает Ковров, и даже переходит со мной в разговоре на «ты». — А еще военный! Разная бывает работа. Иногда посидеть да помолчать бывает полезнее, чем стрелять и сражаться. Особняк, в который мы тебя посылаем, принадлежал Борецкой, важной петербургской барыне. Живет она в нем и сейчас. Были у нее и поместья, и деньги в банках, и я даже понять не могу, как она за границу не убежала. Или не успела, или понадеялась, что большевики долго не продержатся. Особняк ее национализирован, но дело в том, что в особняке Борецкой хранится замечательная коллекция фарфора. После войны устроим мы в ее особняке музей, будем для рабочих и крестьян посуду по этим образцам делать, а пока имеется у нее охранная грамота от Музейного управления, и числится Борецкая, так сказать, надзирательницей над фарфором.

Слушаю я Коврова и ничего не понимаю.

— Ну а я тут при чем?

— Ты, — продолжает Ковров, — поселишься у нее. Квартира большая, авось найдется для тебя комната. Подозрителен нам ее дом, понимаешь? Давно за ним наблюдаем. Ни в чем она не замечена, не уличена, но… Надо, чтобы там свой человек поселился. Объясни ей, что, мол, ранен был, демобилизован, вышел в отставку, поправляюсь, живу на пенсию, вас беспокоить не буду…

— А дальше?

— Дальше ничего. Живи и живи. Из дому выходи пореже, со старухой не ссорься, а покажется что-нибудь подозрительным — приходи. Понятно?

Понимать, конечно, особенно нечего было, но не понравилась мне такая работа.

— А нельзя ли, — говорю, — все-таки на фронт?

Ковров только головой покачал.

— Дисциплина, брат, — подчиняйся и не огорчайся.