Зажил я со старушкой в особняке. Тоска — хуже не выдумаешь. Стоит сентябрь, на улице сухо, солнышко светит по-летнему, дождей нет, а я инструкцию выполняю: сижу у себя на диване, брожу по комнатам, рассматриваю от скуки всякие тарелки да чашки и день ото дня все больше от безделья дурею. Выскочу на минутку на улицу, куплю в киоске газету, и обратно. Время тревожное… Колчака, правда, Красная Армия громит, зато Деникин Харьков занял, к Курску подбирается, в Петрограде о новом выступлении Юденича поговаривают… Сердце от беспокойства замирает, так бы и убежал на фронт!

Пошел получать паек, зашел к Коврову, говорю:

— Нет мочи. Если думаете, что я после ранения еще не поправился, так это глубокое заблуждение.

А он одно:

— Терпи.

Ну, я терплю… На всякий случай, в предвидении зимы, поставил у себя в комнате «буржуйку» — так тогда в Петрограде в шутку самодельные печки окрестили: люди жили в холоде, дров не хватало, это, мол, буржуи привыкли в тепле, с печками жить; связал из проволоки железный каркас, обложил кирпичами, сделал дымоход, словом, хозяйничаю честь честью… У старухи в комнате «буржуйку» тоже исправил, реконструировал, так сказать.

Зажили мы с Александрой Евгеньевной прямо как старосветские помещики. По вечерам я ее селедкой и картошкой угощаю, а она меня пшенной кашей. Чай пьем из самой что ни на есть редкой посуды. Она мне объясняет, рассказывает: севр, сакс… Я тогда, конечно, ни в чем этом не разбирался, но сижу, поддакиваю: посуда, правильно, красивая была. Никаких подозрений у меня в отношении старухи не было. Я тогда твердо решил: просто дали мне еще два месяца для поправки, и старуха только предлог. Да и какие могли быть у меня подозрения? Она тоже все дни дома сидит, никто к ней не ходит, читает книжки, со мной разговоры разговаривает да еще богу молится… Ну опять же подозрительного в этом ничего нет. Откуда она средства к жизни берет, тоже мне было ясно. Даже в те голодные времена в Петрограде водились скупщики всяких ценных вещей — картин, ковров, посуды. Вот старушка моя нет-нет да и продаст какую-нибудь чашку с блюдцем. К ней изредка заходили эти скупщики, и она мне объясняла, что продает не из коллекции, а из предметов, которые у нее в личном пользовании находятся. Хотя, признаться, если бы она даже из коллекции продала какую-нибудь тарелку, я бы на это дело сквозь пальцы посмотрел: чашкой меньше, чашкой больше, а за эти чашки платили пшеном, рисом, горохом…

Зайдет, бывало, скупщик, спрашивает:

— Нет ли старинного севра или сакса у вас?

Ну а старуха понятно что отвечает:

— Если заплатите пшеном или рисом, найдется…

Сколько раз я эти разговоры слышал и вниманье на них совсем перестал обращать.

У меня даже сон от тоски да от безделья испортился. Прежде я, бывало, спал как убитый. А теперь не то. Поужинаю со старухой, напьюсь чаю, лягу, и точно меня какой-то холод сковывает. Сплю беспокойно, сквозь сон какие-то голоса слышатся, шаги, шорохи. Утром просыпаюсь каким-то слабым, неуверенным…

В предвидении зимы занялся я заготовкой дров. Кто знает, думаю, сколько времени еще здесь проживу, а зимой мерзнуть неохота. Уеду — топливо старухе останется, она тоже не кошка, своей шерсти нет. Нашел я неподалеку, в одном из переулков, сад. С улицы не подумаешь, что за домом такой сад может быть. Деревья в нем всякие, кусты, скамейки и, главное, очень подходящий забор.

А вместо сарая дрова мы складывали в подвал под особняком, ход в него из дома шел, прямо из коридора.

— В нем винный погреб раньше помещался, — рассказывала хозяйка.

Бывало, схожу, выломаю две доски, нарублю их на плашки перед крыльцом и снесу в подвал.

Старуха и посоветовала подвал для дров приспособить.

— И под рукой, — говорит, — и не украдут.

Однажды прихожу в сад, а туда по дрова, разумеется, не один я ходил, и вижу: какой-то курносый паренек у забора пыхтит, тоже доски выламывает.

— Помочь? — спрашиваю.

— Отстань, — говорит, — сам справлюсь.

— А как тебя зовут?

— Витька.

— А сколько тебе лет?

— Тринадцать.

— Давай помогу.

— А ну!

Самолюбие не позволяет помощь принять. Рванул мой Витька доску на себя, — доска, правда, затрещала, но парень не удержался, бац на спину, доска его по лбу, на лбу — синяк, губы дрожат, вот-вот заплачет.

Думаю: надо его разозлить, а то заплачет, застыдится, убежит, и конец нашему знакомству.

— А доску эту, — говорю, — я у тебя возьму.

Вскочил мальчишка, ощерился, сразу о синяке забыл.

— А я тебя камнями забью, — говорит.

Поговорили мы с ним… Ничего, сошлись. Выломал я себе три доски, ему две, пошли обратно вместе.

— Ты где живешь? — спрашиваю.

— Здесь, на Фонтанке.

— А отец у тебя чем занимается?

— Отец на Путиловском заводе работает.

— А как же вы сюда, на Фонтанку, попали?

— А нас сюда из подвала переселили…

Вышли мы на Фонтанку.

— А где же ты здесь живешь? — спрашиваю.

— А вон, — говорит, — в большом доме, на втором этаже, там еще на двери вывеска: «Барон фон Мердер».

— Эх ты, барон! — говорю. — Идем ко мне, наколю я тебе твои доски.

Ну поломался он для приличия и согласился.

На другой день мы уже вместе по дрова пошли, потом зазвал я его к себе, и началась наша дружба. Я ему про войну рассказываю, о Красной Армии, о деникинцах, о Колчаке, вместе с ним револьвер свой чищу, целиться его научил, азбуке Морзе выучил, короче говоря: бери парнишку на фронт, он и там без дела не окажется. Виктор тоже в долгу не остался: начал меня арифметике обучать. Придет ко мне вечером уроки готовить, ну и сидим мы с ним вместе, решаем задачки всякие.

Александра Евгеньевна во мне души не чает. После того как я с Виктором подружился и начал с ним задачки решать, она, кажется, совсем убедилась в том, что я нахожусь в отставке и не знаю, как свое время убить.