Опять потянулись обычные мои тоскливые дни. Живем мы с Александрой Евгеньевной, будто ничего не произошло. Она об обыске не заикается, а я делаю вид, будто и понятия о нем не имею. Сентябрь подходил к концу. Начались дожди, на улице стало пасмурнее. В газетах пишут, что деникинцы к Курску приближаются, настроение у меня паршивое… Но я не подаю вида, креплюсь, о фронте стараюсь не вспоминать. После истории с племянником убедился: прав Ковров, что послал меня сюда. Конечно, вместе с товарищами на позициях и легче, и веселее, но ведь надо кому-нибудь и здесь находиться.

Одно у меня утешение — Виктор. Придет вечером, натопим мы с ним печку, он мне книжки вслух читает, я ему всякие истории рассказываю; крепко мы с ним подружились, даром что между нами пятнадцать лет разницы.

Совет Коврова я не забывал, нашел где-то в доме пустой флакон из-под одеколона, припрятал под шкафом и жду подходящего случая.

А случай никак не подвертывается! Решил я тогда Виктора на помощь мобилизовать.

Пришел он, я и говорю ему.

— Если придет к нам сегодня Александра Евгеньевна чай пить, дается тебе следующее боевое задание: выйди за чем-нибудь из комнаты и свали в какой-нибудь гостиной горку или этажерку. Словом, разбей что-нибудь. Погромче, с шумом, с криком… Я на тебя тоже напущусь. А ты винись, оправдывайся… И смотри: держи язык за зубами, будто сам напроказил…

Виктор чудо-парень был: все поймет и лишнего не спрашивает.

Попозже заходит к нам Александра Евгеньевна.

— Я к вам в гости, — говорит. — Не прогоните?

— Милости прошу к нашему шалашу, — говорю. — Чайник вот-вот закипит.

Берется она, по обыкновению, хозяйничать, заваривает чай из брусничного листа, разливает по чашкам, я из угольев печеную картошку выгребаю, все идет честь честью.

— Хорошо бы немножко дровишек подбросить, — говорю. — Слетай-ка, Виктор, в коридор, там щепки в углу лежат, принеси.

Виктор стремглав убегает, и дальше все разыгрывается как по нотам. В комнату доносится шум, грохот и крик Виктора, что-то звенит и бьется, и я вижу, как Александра Евгеньевна даже в лице меняется…

— Что такое там случилось? — восклицает она и выбегает из комнаты.

А я тем временем свой чай быстро выливаю в пузырек, ставлю пузырек под кровать, выполаскиваю чашку, наливаю себе свежего чаю и затем бегу следом за старухой.

Вижу — постарался Виктор. Валяется на полу этажерка, а вокруг нее черепков видимо-невидимо. Старуха стоит бледная, в лице ни кровинки, губы трясутся.

— Боже мой! — бормочет она. — Что он наделал? Ведь это наполеоновский фарфор. Вы посмотрите…

Поднимает она черепки, показывает мне вензель, я ее утешаю, и, надо отдать ей справедливость, старуха быстро берет себя в руки и, уж не знаю, как там внутри, но внешне успокаивается.

— Что ж, — говорит, — потерянного не вернешь, попробую завтра склеить, что можно, а пока идемте чай пить, остынет.

Вернулись мы в комнату.

— Чай-то остыл, — говорю, — не переменить ли?

— Когда чай не очень горячий — полезнее, — говорит старуха. — И потом я вам сахару, Иван Николаевич, положила, жалко выбрасывать.

— Ну, если сахар положили, жалко, — говорю я, и пью свой несладкий чай и закусываю его печеной картошкой.

— Слышали? — спрашиваю я старуху. — На днях диверсанты пытались охтинские заводы взорвать.

— Какой ужас! — говорит Борецкая. — Могли ведь люди погибнуть…

— Ну, они людей не жалеют, — говорю я. — На то они и белогвардейцы. — И оборачиваюсь к Виктору. — Верно?

Но Виктор, хоть и не по своей вине посуду побил, однако, вижу, смущается, собрался раньше времени уходить, а я его не задерживаю: уйдет, думаю, легче мне без него комедию играть.

— Что-то ко сну меня клонит, — говорю я Александре Евгеньевне. — Глаза слипаются.

— А вы ложитесь, — говорит она, — я вам мешать не буду.

Пожелала мне спокойной ночи, я ей взаимно, ушла она, я дверь на ключ, потушил лампу, с шумом снял сапоги, лег на кровать и даже похрапывать начал.

Лежать лежу, но заснуть себе не позволяю. Да и не хотелось спать. Час так прошел, а может, и больше…

Слышу, будто дверь хлопнула: негромко, точно кто-то закрывал дверь и не удержал. Чудятся мне какие-то шаги и голоса… Вслушиваюсь. Очень даже явственно чудятся голоса. Поднялся я как нельзя осторожнее, достал из кармана револьвер, подошел к двери и притаился. Стою, молчу и слушаю. Не шелохнусь, будто все во мне замерло.

Время идет. Снова тишина наступила. Шаги стихли, голоса смолкли. Я прямо физически ощущаю, как идет время: секунда, еще секунда, еще секунда… Слух мой до того обострился, что мне казалось, будто я даже тиканье часов у старухи в комнате улавливаю, хотя, может быть, это просто сердце во мне так билось… Значит, стихло все. Открываю дверь еле-еле. Везде темно. Иду босиком по полу, сжимаю в руке револьвер, вслушиваюсь в темноту… Как будто журчат голоса. Иду через гостиные, через залу, как кошка иду, нервы напряжены, и не то чтобы я хорошо видел, прямо при помощи какого-то чутья ориентировался в темноте.

Дошел до угловой комнаты, там у старухи самый ценный фарфор хранился. Дверь закрыта, но внизу пробивается сквозь щель слабый свет. Теперь уж сомнений никаких: разговаривают за дверью, и не один человек, а несколько.

Подкрался я к двери… Все мужские голоса. Говорят о нападении, говорят негромко, о захвате какого-то здания толкуют, Юденича раза два помянули…

Похолодел я. Вчера только в газетах прочел о том, что деникинцы Курск взяли. Вот, думаю, и в Питере закопошились, гады. Нет, думаю, не бывать тому, чтобы вам отсюда целыми выбраться. Недаром, оказывается, послали меня сюда. А угловая комната, надо сказать, вроде мышеловки: три окна на улицу заделаны решетками и дверь из нее всего одна, в залу.

«Ну, Ваня, — говорю мысленно сам себе, — действуй решительно, захвати этих врагов народа в собственном их гнезде…»

Тут я, надо признаться, погорячился, не подумал как следует, дал чувствам волю…

Пошарил рукой: ключ в двери.

Эх, думаю, была не была! Раз, раз, повернул ключ, тут еще в простенке комод какой-то золоченый стоял, тяжелый такой, плотный… С трудом, правда, но придвинул я его к двери, сам к окну, рванул раму, распахнул, встал на подоконник…

Слышу, поднялся в угловой комнате переполох, кто-то в дверь торкнулся, стучит кто-то, кричит из-за двери:

— Открой, мерзавец, тебе же хуже будет!

— А ну, гады, — кричу, — суньтесь только к окну или к двери — всех перестреляю!

Понимаю, конечно: всех их мне одному не забрать, людей вызывать надо… Дуло вверх — и бац, бац… Услышат, думаю, прибегут… А как же еще, думаю, вызвать к себе подмогу? А в дверь стучат, кричат что-то. Попались, голубчики, думаю, не вырветесь…

Выстрелил я еще раз… Стихло все за дверью. Слышу — бегут по улице… Патруль!

— В чем дело? — спрашивают.

— Так и так, — говорю, — товарищи, предстоит нам захватить и обезоружить одну белую банду…

Тут часть товарищей становится возле дверей и окон, другие бегут звонить куда следует, и в скором времени приезжают на грузовике чекисты. Входим мы в залу, отодвигаем в сторону комод, открываем дверь и… Надо только представить себе мое дурацкое положение!… В комнате, оказывается, нет никого, и нет даже никакого следа, свидетельствующего о том, что там кто-то находился.

В это время входит в залу Борецкая, в капоте, со свечкой в руке, и я вижу, что она нисколько не смущена тем, что в ее квартире находится столько неприятного ей народа.

— В чем дело, граждане? — говорит она. — У меня охранная грамота. И, кроме того, пожалуйста, поосторожнее. Здесь много дорогой посуды, и вся она в скором времени станет народным достоянием.

— А в том, — отвечают ей, — что сейчас у вас здесь кто-то находился!

— Кто же мог у меня находиться, — возражает Борецкая, — когда у меня живет этот больной матросик… — И она без всякого смущения указывает на меня. — Получил он тяжелое ранение на фронте, числится теперь инвалидом, вселен ко мне по ордеру, и я сама не знаю, как от него уберечься, потому что чудятся ему всюду контрреволюционеры, бегает он с револьвером по комнатам, и вообще, кажется мне, что он не вполне в своем уме.

И мне действительно крыть эти слова нечем, все правильно: числюсь я инвалидом, вселен по ордеру, и, главное, кроме этой вредной старухи, меня и мышей, никого в доме нет.

А тут еще она всхлипывает и говорит:

— Очень я прошу оградить меня от такого опасного соседства, я женщина старая, что я с ним буду делать…

Все с сожалением смотрят на меня, и я слышу за своей спиной не очень-то лестные слова по своему адресу, и все кончилось тем, что составили протокол о моем буйном поведении, проверили мои документы и велели утром явиться на освидетельствование в психиатрическую больницу.