Побег из плена
Итак, с первых дней войны Яков Алексеевич оказался на фронте. Как и большинству защитников Родины, оторванных от рабочих мест неожиданным нападением Третьего рейха, ему не пришлось ехать куда-то далеко — враг уже подошел к родному порогу, где и надо было держать оборону.
Это был период, когда наши крупные воинские части, исчерпав возможности к сопротивлению, повсеместно попадали в плен. Объективных причин для этого имелось немало. Доблестные красноармейцы были всего лишь живые, трепетные создания, и на их волю, вернее на стойкость духа, влияло отсутствие надежного тыла. Им нравственно тяжело было проявлять героизм, зная, что от нещадных немецких налетов в тылу уже горят города и села. Видя потоки беженцев, красноармейцы преувеличивали мощь врага, испытывали тревогу за судьбу близких и неверие в целесообразность стоять насмерть. Атмосфера паники первых недель войны не позволяла также нашим командирам трезво оценивать обстановку и принимать правильные решения по борьбе с захватчиками. Свою роль в этом сыграла, конечно, внезапность агрессии. Да ведь нападение еще было и массированным: 22 июня границу с СССР перешли около 4,6 млн вражеских солдат, большинство из которых обладали опытом ведения боевых действий, были хорошо оснащены и вооружены — на Германию к тому времени работала почти вся промышленность Европы. Немцы сами не готовы были к такому потоку пленных, они не знали ни где их содержать, ни к чему пристроить.
Долго о Якове Алексеевиче родные ничего не знали, и только перед Покровами сарафанное радио принесло весть, что он жив. После кровопролитных боев он даже остался невредим, но попал в плен и находился в Днепропетровском концлагере.
Еще Некрасов писал о характере русских женщин: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», и сколь бы ни стремились наши недоброжелатели посмеяться над этими хрестоматийными стихами, в них есть сакральный смысл и истина. Эта истина всецело относилась и к тем, кто остался на оккупированной территории. Здесь женщины не просто не теряли надежды на скорое освобождение своей сторонки, не только верно ждали родных и близких с войны, но и всецело способствовали подавлению врага. В соответствии с этим Прасковья Яковлевна, оставив на попечение Евлампии Пантелеевны и бабушки Фроси маленькую дочь, отправилась вызволять отца на свободу. Сейчас это звучит странно — разве может одна двадцатилетняя женщина противостоять вооруженным садистам с псами? — а тогда и вообще казалось полным безумием. Но видно, не зря мы в какой-то мере являемся наследницами воинственных амазонок, ведь доказано, что жили благородные воительницы близ Понта и Меотиды, а это по нынешним меркам рядом с нами.
Прасковья Яковлевна понимала, что отца ей придется искать в толпе других военнопленных — больных и голодных людей. Поэтому запаслась нехитрой едой для них. Это были маленькие бутерброды с салом, завернутые в отдельные листики из школьных тетрадок. На листиках Прасковья Яковлевна писала имя того, кого ищет, и свое указала. А чтобы эти записки-обертки — главная надежда на успех поиска — не соскочили с бутербродов, перевязывала их нитками. Эти бутерброды она сложила в отдельную сумочку. В котомку сунула также одежду для отца, еду для себя с учетом обратной дороги, документы и советские деньги, продолжавшие оставаться в обращении.
Оделась по сезону, понимая, что в дороге идти будет хоть и тепло, может, даже жарко, но придется стоять на городских сквозняках у тюремной ограды, где легко простудиться. Надела теплую кофту, юбку и ватную стеганую куртку — фуфайку, исконную сельскую одежду. Голову повязала кашемировым платком, обулась в сапоги из хорошей кирзы. Это была теплая и удобная обувь, которую, кстати, не каждый мог себе позволить.
Вышла из дому на Покрова, 13 октября, в свой день рождения, и направилась в сторону вокзала. После недолгого похолодания на улице вновь светило солнце и люди, несмотря на праздник, ловили годину, торопились убрать урожай с засеянных еще до войны полей — как раз выламывали с сухих шуршащих стеблей кукурузные початки. Дышалось легко, надежда на удачу мягкими касаниями бередила душу, а мысль работала только на одно: как дойти быстрее, безопаснее и сохранить бодрость. Хотелось сократить путь, идя напрямик, благо поля уже были убраны, да и меньше людей тут встречалось. И Прасковья Яковлевна пошла по бездорожью, однако скоро выяснилось, что это неправильное решение — рытвины и кочки замедляли движение, утомляли ноги.
Чего только не передумала она, идя в одиночестве! Вспомнились страшные скандалы с родителями из-за скоропалительного замужества, как хлыстал ее отец своим батожком с узорной рукоятью, дабы не допустить его...
Дело прошлое...
Борис Павлович приехал в Славгород из-за рубежа, когда ему исполнилось десять лет. И долго воспринимался тут как иностранец. Даже прозвище ему придумали Халдей, которое впоследствии закрепилось за ним на всю жизнь. И не только за ним — его детей, внуков и правнуков до сих пор так называют. Он плохо говорил по-русски, поэтому, когда через два года, ушедших на привыкание семьи к новому месту, обстоятельства позволили продолжить учебу, его не взяли в пятый класс, как полагалось бы, а записали в первый. Из-за этого он, переросток, конечно, чувствовал себя среди первоклашек очень неуютно, на уроках шалил. Английский, который четыре года он изучал в Багдаде, и румынский, который выучил среди детворы, пожив недолго в Кишиневе, начали забываться.
— Почему же в первый? — попыталась изменить решение школьного начальства Александра Сергеевна, его мать. Она пришла к директору с обоснованными претензиями. — Он же знает предметы за четыре класса.
— Исключительно из-за языка, — объяснил ей тот. — Пусть бы он даже освоил устную речь, но ведь не знает родной грамматики.
— Он наверстает, — обещала Александра Сергеевна.
— Вот когда наверстает, тогда и переведем его к сверстникам.
Наперед скажу, что Борису Павловичу не удалось перейти к сверстникам, как не удалось по-человечески окончить хотя бы семилетку, что тогда считалось достаточным для начала трудовой деятельности. Впрочем, документ о неполном среднем образовании он получил — по результатам сданных экзаменов. Затем, в 16 лет отчим — деспотичный человек, патологический тунеядец — заставил его идти работать. В виде исключения трудолюбивого паренька, мучающегося с матерью, рабски подчиняющейся тиранящему ее моральному уроду, взяли учеником слесаря на металлообрабатывающее предприятие — завод «Прогресс», наказав обязательно учиться дальше.
Борис Павлович был высок, строен, смуглолиц и удивительно красив чертами лица — изысканно восточными, мужественными, строгими и в тоже время неописуемо тонкими и благородными. Он был легок в движениях, хорошо сформирован в плечах, физически силен, так как рано познал тяжелый труд, и это помогло ему развиться. Нет смысла описывать его внешность, это все видно на фотографиях.
Конечно, девушки на него засматривались — да еще как! А он выбрал себе скромную хрупкую Прасковью Бараненко, единственную дочь колхозного агронома, ученого человека, зажиточного хозяина, одного из немногих, кого в селе по-настоящему уважали. Прасковья Яковлевна даже помнит, когда впервые заметила, что нравится чернявому Борису. Это было на гулянье возле клуба. Вперемежку с танцами там любили водить хороводы, играть в догонялки и в третьего лишнего.
— Вот мы стоим в круге, — рассказывала она о своей юности, — и как только выпадет Борису водить игру, он обязательно платочек подкинет мне. Я едва отдышусь, а он опять водит игру и опять мне платочек подкидывает. Потом пошел меня провожать. Конечно, моим родителям сразу же донесли об этом.
Ее родители, узнав, что дочка не на шутку влюбилась в Бориса Халдея, встали на дыбы, вовсю запротестовали. Они не могли представить, что эта едва окончившая школу молчунья и тихоня собирается выскочить замуж, да еще за человека без образования, без специальности и к тому же из неимущей семьи. Ее просили одуматься, ругали, не пускали гулять, препятствовали встречам с возлюбленным и даже запирали в доме. При этом Яков Алексеевич вышагивал по двору, иногда заглядывая в окна, дабы убедиться, что пленница сидит в комнатах. И все же иногда Прасковья нарушала запреты, выбиралась на улицу, чтобы тут же умчаться в клуб. Вот тогда и погуливал родительский батожок по ее спине.
Кончилось тем, что об этих распрях узнал Борис Павлович и страшно возмутился — как можно поднимать руку на взрослую девушку.
— Как же сегодня они разрешили тебе прийти сюда? — спросил у нее.
Прасковья замялась, ей неудобно было признаваться, что она снова удрала из-под домашнего ареста.
Техника побега была простой: Прасковья Яковлевна вступала в сговор с братом Алексеем, тем шустрым Алексеем, который потом спас ее от послевоенного голода, и он передавал ей через форточку выходное платье. Она переодевалась, просила брата отвлечь родителей и через ту же форточку выбиралась на улицу, улепетывая на свободу.
Наконец в эту историю вмешалась старшая сестра Бориса Павловича, согласившаяся приютить молодых у себя, если они поженятся без согласия родителей Прасковьи Яковлевны. В один из октябрьских дней 1939 года Алексей снова помог сестре незаметно покинуть дом, и она ушла на самостоятельную жизнь с возлюбленным. Все были поставлены перед свершившимся фактом. Не желая огласки в селе, ее родители сдались и скоро забрали молодых к себе. Они нашли, за что простить непокорную дочь, — за то, что не стала огорчать мать раньше 10 октября, когда отмечался ее день рождения.
Так они начинали.
До Синельниково, районного центра, Прасковья Яковлевна дошла довольно бодро, оставив позади 25 километров. Но было еще светло, и она пошла дальше. На подходе к Илларионово начала посматривать на небо, определяя время по солнцу. Вдалеке над полями то тут, то там замечала канюк или висящих пустельг, высматривающих нагулявших жир сусликов и полевок. Эти птицы просто наслаждалась своим умением зависать над одним местом, быстро трепеща разноцветными крыльями.
Налюбовавшись в очередной раз на пустельгу, Прасковья Яковлевна подумала о ночлеге. Тогда принято было обращаться за любой помощью к людям, пусть и незнакомым, зазорного в этом не видели. И считали, что хороших людей на свете больше, чем плохих. В смутные времена по дорогам Руси бродило много бездомного люду то под видом погорельцев, то под видом голодающих. И их не боялись пускать в дом, им сочувствовали, обязательно усаживали за стол и кормили горячим. Подчас позволяли помыться или даже выкупаться в горячей воде, отдавали старое белье для переодевания. А утром кормили завтраком и собирали им в дорогу еду, которую могли оторвать от своей семьи. Каждый боялся оказаться на их месте и таким способом задабривал судьбу, чтобы она их миловала.
Да и случаев злоупотребления гостеприимством не было. Принцип помощи ближнему и благодарности за такую помощь соблюдался неукоснительно обеими сторонами. Традиция эта была стойкой и держалась долго, даже нынешние поколения ее застали и хорошо помнят. Бывало так, что погорельцы заходили в одни и те же дома, расположенные ближе к столбовой дороге, тогда хозяева честно признавались, что у них уже есть ночевщики и предлагали новым путникам пройти дальше. Это не было отказом, это было правдой. Такие ответы понимались правильно и на хозяев не обижались, а поток людей, нуждающихся в помощи, распределялся по селу более равномерно.
В Илларионово Прасковья Яковлевна пришла уже в темное время, и просто пошла туда, где светились окна. На стук ей сразу же открыли и впустили в дом, где жила хозяйка со взрослой дочерью, приветливо приняли на ночлег. Не дожидаясь вопросов-расспросов, Прасковья Яковлевна сама рассказала, кто она, откуда и куда идет. Рассказала о своей семье, об отце, о его работе и больших заслугах перед односельчанами и по разведению садов, и по устройству ставка с рыбой.
— Господи, да что же ты сама там сделаешь? — запричитала хозяйка. — Да еще молоденькая такая и хрупкая, как стебелек. Ой, горе, горе…
Побеседовав с Прасковью Яковлевной, посочувствовав, снабдив своими советами да добрым словом, добросердечные женщины положили ее спать на теплой лежанке, постелили под бока мягкий тюфячок.
Утром они застали свою ночлежницу в слезах — за ночь ее натруженные ноги распухли так, что обуть свои сапоги она уже не могла.
— Ну, что ж, деточка, крепись. Идти-то все равно надо. Оставляй свои сапоги у нас, — решила хозяйка, подавая ей глубокие резиновые калоши, — а сама обувай вот это. Только портянки наматывай хорошо, да увязывай их, чтобы не растрепались при ходьбе, а то намучаешься. Умеешь?
— Умею, — сказала Прасковья Яковлевна. — Спасибо вам.
— На обратном пути, пошли господи тебе удачу, зайдешь за своими сапогами и мои калоши вернешь.
И Прасковья Яковлевна отправилась дальше. Первые километры дались с очевидным трудом — сильно болели не успевшие отдохнуть ноги. Снова вышла на железнодорожное полотно и пошла по шпалам. Ох, уж эти шпалы — как выручали они сельских людей в непогоду, да и просто спасали в бездорожье и до места помогали добраться без блужданий любому из пеших странников.
Поднявшееся солнце принялось почти по-летнему обогревать землю, от чего воздух к обеду прогрелся и заструился вверх прозрачными струями. На переездах Прасковья Яковлевна видела, что далеко за посадками во все стороны простирались убранные поля, над которыми колыхалось марево — обманчивое степное море с купающимися в нем осенними отавами.
В этих роскошных травах наверняка прятались жаворонки, ближе к водоемам важно расхаживали большие осторожные дудаки. Это были легендарные птицы, славившиеся своей осторожностью, почему их и не каждый мог видеть. Что только о них ни говорили! А на самом деле это были очень крупные птицы, достигающие иногда в весе до 20-ти килограмм. Жили дудаки (дрофы) семейными группами, встречались стаи по 40-50 птиц. Врага замечали издали и сразу же предпочитали уйти, а во время кормежки выделяли охрану. Скота они не боялись, даже паслись рядом со стадами. Бегали очень быстро, дудака не на всякой лошади можно было догнать, умели летать, но сравнительно тихо и тяжело, пролетать большие расстояния не могли. Дудаки обладали недюжинной силой, от врага отбивались активно, поражая его как крепким клювом, так и ногами, нанося при этом очень серьезные раны, которые для некоторых хищников оказывались смертельными.
А на неудобьях, где оставались участки целины, вспархивали и скользили над землей пестрые стрепеты. Это были птицы тоже из семейства журавлиных, но мельче дроф, величиной с курицу.
Повсеместно в этих отавах нет-нет да и слышался одинокий голос перепелки, вещающей «спать пора, спать пора», хотя до вечера оставалось еще много времени.
Прасковья Яковлевна радовалась, что решилась устроить своему отцу побег из концлагеря, и спешила, понимая, что лучше всего помочь с этим в первые дни пленения, хоть и не знала, как давно он находился в заточении. Хотелось думать, что недавно, что с первых дней смог сообщить домой о своем местонахождении. А правила организации побега знала потому, что ее муж, Борис Павлович, до войны вел с заводскими допризывниками уроки по задержанию противника, нарушителя границы или диверсанта, а она, интересуясь делами мужа, иногда помогала ему писать конспекты.
Эти уроки проводились под эгидой районного военкомата и по его заранее утвержденным программам. В программах из идеологических соображений не предусматривалось изучение случаев пленения, ведь плен — это позор, недостойный красноармейца. Но Борис Павлович понимал, что в военных конфликтах, увы, случается контуженному или обескровленному бойцу попасть в лапы противника. Всех эпизодов не перечесть. Это жизнь. И к этой ситуации будущие бойцы должны быть готовы. Военная подготовка по выработке этих навыков имела целью повышение боеспособности и одновременно укрепление воли бойца к сопротивлению. Поэтому и для происшествий, связанных с пленением, они должны были иметь простейший план действий и элементарные навыки, отработанные на таких вот занятиях. И Борис Павлович, на свой страх и риск, рассказывал молодым ребятам то, что знал сам, что вычитал в книгах или почерпнул из рассказов тестя, Якова Алексеевича, имеющего опыт империалистической войны. Борис Павлович по военной специальности был разведчиком, бойцом, способным добывать информацию хитростью или смелостью. Проводя занятия по взятию языка, например, он удачно увязывал это с самозащитой и тренировал бойцов не только умению быстро и надежно сковывать плененного противника подручными средствами, но и самому освобождаться из захватов.
Так вот первая заповедь для гласила, что надо пытаться бежать как можно раньше после пленения. Тогда остается больше шансов на успех, ведь пленный еще находится ближе к своим и ему проще к ним добраться. Если он не ранен, то, пока его не избивали и не допрашивали с "пристрастием", у него есть еще моральные и физические силы для побега. Ведь дальше обычно бывает хуже. И еще: вблизи фронта противник не так хорошо подготовлен содержать и охранять пленных, чем в специальных лагерях, естественно, тут у бежавшего есть больше шансов прорваться на свободу.
Чем раньше осуществляется побег, тем он проще по своей схеме.
Вторая заповедь: важно оставаться в постоянной готовности к побегу, не падать духом, сохранять физические силы.
Все это было так, но отец Прасковьи Яковлевны уже был доставлен в концлагерь, находился далеко от своих. И стража тут была из специальных охранников, и разных других перспектив на побег у него поубавилось.
С такими невеселыми мыслями она дошла до Ксеньевки, приблизилась к Самаре, водному рубежу на ее пути. Идти дальше не представлялось возможным — мост, по которому проходила железная дорога, стоял разрушенным. Скоро Прасковья Яковлевна увидела, что люди сворачивают с дороги и идут хорошо наметившейся тропинкой к пустынному месту берега. Она пошла следом за ними.
Оказалось, что там, за огородами частных домов, нашел себе работу старый лодочник — за червонец с человека он перевозил людей на противоположный берег. Прасковья Яковлевна заняла очередь и присела на лежащую неподалеку колоду, огрызок от ствола большого дерева. Осмотрела стоящих впереди людей — в основном женщины, все молчаливые, даже угрюмые, но с выражением упорства на лице. Значит, притерпелись, приготовились к долгому горю, — подумала Прасковья Яковлевна. Через полчаса она села в лодку. Началось пересечение устья Самары, где эта река впадает в Днепр. Впрочем, место слияния было довольно узким, и, не зная о нем, заметить его не удалось бы. А еще через несколько минут Прасковья Яковлевна снова шагала по шпалам.
Дальше перед ней лежали сплошные пески, барханы, по которым, как по пустыне, вольно гулял ветер. Тут почти отсутствовали признаки жизни, прямо по ходу до самого горизонта все оставалось неподвижным и обезлюженным. Зато слева открылась гладь Днепра, а за ним — возвышающийся на трех холмах Днепропетровск. Придерживаясь поездной колеи, Прасковья Яковлевна торопилась быстрее пройти это глухое место и попасть на пересечение с дорогой, ведущей к еще одному мосту. Идти было еще далеко, но со временем она все больше приближалась к пригородным пустырям, усеянным искореженной боевой техникой, оставленной тут после кровопролитных оборонительных боев. Эти железные останки вызывали муку и боль в сердце, казалось, в солнечных лучах на них еще сверкают искры от пуль, играют отблески выстрелов и пожаров, а под ними умирают раненные красноармейцы. Людская молва донесла до Славгорода весть о геройских боях на подступах к Днепропетровску, и Прасковья Яковлевна знала, что на этих амурских песках держал оборону студенческий батальон и что юные бойцы полегли тут почти поголовно. Жутко было посматривать дальше в ту сторону, словно оттуда еще доносились их стоны, словно над песками продолжал барражировать их не покорившийся вражьему оружию дух. К слову сказать, после войны подвиг студентов-защитников был оценен по достоинству и в честь его в парке им. Шевченко, возле Потемкинского дворца, установлен памятник.
Но вот Прасковье Яковлевне начали чаще попадаться люди, и это немного отвлекло от тревоги и мрачных мыслей. Потому что при приближении к городу ее сердце убыстряло биение, на душу наседало смятение, все думалось: как оно будет, спасет ли она отца, останется ли сама живой. Сомнений, куда идти, не было. Конечно, надо добираться до места своего довоенного проживания.
Вскоре после женитьбы Прасковья Яковлевна снова уехала в Днепропетровск продолжать учебу в Учительском институте. Это было учебное заведение, дающее достаточное образование для того, чтобы работать учителем. По его окончании можно было поступить в университет на четвертый курс. А из этого следует, что этот институт давал не что иное, как неполное высшее образование, по-теперешнему — степень бакалавра.
Естественно, Борис Павлович поехал вместе с женой. В Днепропетровске им предстояло прожить год, в молодости — срок немалый. Решили снять угол ближе к Днепропетровскому тепловозоремонтному заводу, где Борис Павлович устроился на работу слесарем-лекальщиком. Удобно добираться на работу, прежде всего, нужны было ему, потому что он работал посменно. Что такое слесарь-лекальщик сейчас сложно представить, но эта профессия имеет отношение к изготовлению сложных деталей вручную и в единственном экземпляре.
После недолгих поисков они нашли приют на улице Тесной у некоей Нагорной Екатерины. Женщина эта отличалась радушием и добросердечностью, хоть жизнь у нее сладкой не была. У квартирантов остались о ней самые лучшие воспоминания.
Мост через Днепр стоял едва ли меньше разбитый, чем самарский. Его словно разрезали пополам и обе части свалили в реку. Никакой переправы вблизи не наблюдалось, а надвигалась ночь, по всему выходило, что надо было как-то идти по этому мосту. Другого выхода не виделось. Но на правый берег не так-то просто было попасть еще и потому, что немцы тщательно охраняли разрушенный мост, чуть подремонтировав его, соединив посередине длинными толстыми досками, между которыми оставались большие щели, опасные для пешеходов. Прасковья Яковлевна долго уговаривала немца пропустить ее на правый берег, показывала свои документы, даже пробовала давать советские деньги. Но немец прикрикнул, и Прасковья Яковлевна кротко улыбнулась, сделав вид, что просто пошутила от безысходности. Это сработало. Немец улыбнулся в ответ, дескать, понимаю, и махнул рукой. Прасковья Яковлевна несла за спиной увесистый узел с бутербродами для военнопленных, съестными припасами и одеждой для отца и понимала, что ей трудно будет балансировать на разрушенных участках моста, что надо продвигаться с максимальной осторожностью. Незаметно перекрестившись, начала переход. Доски под ногами покачивались и скрипели. И кроме ежеминутной опасности свалиться в воду, существовала опасность схлопотать пулю, которыми иногда обменивались немцы друг с другом для поддержания боевого духа.
Впереди Прасковьи Яковлевны шла женщина и вела за руку девочку лет пяти-шести.
— Только не смотри вниз, — все время повторяла женщина.
Девочка, стараясь так и делать, вовсе перестала смотреть под ноги. Вскоре она, конечно, зацепилась за выбоину в доске или на стыке досок и сильно вскрикнула. От неожиданности у Прасковьи Яковлевны чуть не выскочило сердце. Она остановилась и присмотрелась к впередиидущим, но различила лишь то, что у ребенка свалился с ноги ботинок, проскользнул в щель между досками и медленно полетел в воду.
С трудом преодолев самый трудный участок своей длинной дороги, Прасковья Яковлевна почувствовала, что теперь попала в город, где, к ее удивлению, то здесь, то там начали зажигаться фонари. Она невольно остановилась и словно с благодарностью подняла голову к небу, увидев кроваво-красный овал восходящей Луны. Но вот вместе с продвижением ее в сторону вокзала луна стала постепенно уменьшаться и наконец запылала прозрачным, как раскаленный металл, цветом. Ощущалось, что расстояние между нею и людьми увеличилось. Чуть оторвавшись от всевластья Земли, непоседливая спутница куролесила среди звезд, затмевая фонари белесым, колдовским светом. И как всегда, выйдя на всеобщее обозрение, проявила на себе темные пятна, в которых угадывался неподвижный бог, свирепо поднявший над собою плеть. Бог все карал, карал и никого не миловал... Прасковья Яковлевна отвернулась от луны, не выдав своих надежд.
Она глубоко вдохнула прохладный воздух, вытесняя им из груди затаенные тревоги, затем резко выдохнула и медленно пошла дальше: на бога надейся, а сама не плошай! До улицы Тесной оставалось рукой подать, и ей показалось, что тут она не прошла, а пролетела. Однако к своей бывшей хозяйке постучалась уже достаточно поздно. Ей открыли почти сразу, для порядка спросив, кто пришел.
— Это Паша Николенко, ваша бывшая квартирантка, — полушепотом, чтобы не разбудить настороженную тишину, сказала Прасковья Яковлевна.
— Ой, — послышалось за дверью. — Какими судьбами?! — После нескольких клацаний засова дверь открылась и из нее выглянула Клава, старшая дочь тети Кати, девочка с недостатками развития. — Я вас сразу узнала, тетя Паша, — гнусавила Клава, — по голосу. Проходите!
— Дома еще кто-то есть? — невольно спросила пришедшая, дабы убедиться, что гостеприимство Клавы будет одобрено остальными.
— Папка на фронте, брат в Москве, как был и до войны, а мы все тут, — понимающе засмеялась Клава. — Дома сидим.
В коридоре уже стояла тетя Катя и снимала с плеч Прасковьи Яковлевны ее котомку.
— Снимай обувь, — торопила она гостью. — Освобождай ноги. Устала, бедная. Сейчас мы водички горячей сделаем, попарим тебе их. Женя! — позвала она младшую дочь, умную расторопную девчушку. — Зажигай керогаз, ставь ведро с водой на огонь.
Тут Прасковью Яковлевну накормили, помогли выкупаться, попарить ноги, смазать натертые места разведенным луковым соком. Ей дали свежее белье и постелили на лучшей в доме кровати. Прасковья Яковлевна досказывала свои приключения, уже почти засыпая. Но все же приютившие ее люди поняли, с какой отважной миссией пришла она в город, и прониклись к молодой женщине сочувствием и уважением, готовностью помочь еще чем-то, сделать для нее еще больше полезного.
Утром Прасковья Яковлевна проснулась ни свет, ни заря — сказалась не только сельская привычка рано подниматься, но и внутреннее волнение перед неизвестными событиями, навстречу которым она стремилась. Прасковья Яковлевна ощущала легкую дрожь во всем теле, какое-то будоражащее нетерпение, невозможность медлить и оставаться на месте. Вместе с тем она понимала, что это просто разгулялись нервы, что надо унять это недомогание и, наоборот, набраться терпения, чтобы побороть ситуацию измором. Короче, позавтракала она в одиночестве тем, что ей предусмотрительно оставила на утро тетя Катя, и тихо вышла со двора.
Осень стояла теплая, влажная, именно какую она любила. Дышалось легко. И хотя опять первые шаги дались с трудом, все же теперь Прасковья Яковлевна быстрее размяла ноги, обласканные с вечера теплыми ваннами и легким луковым компрессом. Даже котомка, висящая на короткой палке, перекинутой через плечо, казалась уже не такой тяжелой.
Город достаточно хорошо освещался, и Прасковья Яковлевна отважно пошла на улицу Чичерина, где была тюрьма — там немцы содержали советских военнопленных. Убыстрять шаг не имело смысла — стояла предрассветная пора, с неохотой переменяющая рассветные сумерки на свет дня.
К месту путешественница подошла, когда начало светать, город еще был погружен в тишину, только у забора тюрьмы виднелось несколько человек, как и Прасковья Яковлевна, пришедших то ли вызволить своих пленных, то ли подкормить чужих. Были тут и такие — они истово верили, что в таком случае Господь не оставит без своего попечительства их родных и близких, находящихся где-то на войне, в неизвестных обстоятельствах. Зато гогочущей немчуры с собаками на дзинькающих цепях было, что тучи комариной. Прогулочным шагом они прохаживались вдоль забора, оставляя без внимания собравшихся людей, но все же время от времени поворачивались к ним и, глядя, поверх голов, кричали:
— Вэк! Вэк! Атайти к дароге! Шнель, русишн швайн!
Тогда люди молчаливыми тенями переходили дорогу и выстраивались с противоположной ее стороны, держась все так же вдоль линии забора вокруг узилища.
Вот так часов до девяти немцы не позволяли даже приблизиться к территории, обнесенной колючей проволокой. А людей прибывало, толпа у тюремных ворот становилось все больше. И вместе с восходящим солнцем люди оживлялись и их глаза начинали светиться теплой надеждой.
Но вот охранники устремились к воротам, разбились на два отряда, заняли позиции по обеим их сторонам, и вместе с этим начал улавливаться нестройный топот множества ног и резкие покрикивания, похожие на команды.
— Ведут… — послышался шепот. — На работу выводят…
Не спеша, словно с натугой, открылись ворота и оттуда показались шеренги военнопленных. Они шли строем, похожим на квадраты. Каждую шеренгу замыкали охранники. В миг, которого с таким нетерпением ждали, собравшиеся растерялись и оцепенели. Никто не мог двинуться с места. А все потому, что никого из военнопленных нельзя было узнать. Это были в равной мере заросшие, немытые, уставшие мужчины, еле волочащие ноги. Их измождение достигло таких пределов, что на лицах стерлось своеобразие, и они превратились в одну маску на всех — маску скорой смерти. Ссутуленные спины, поднятые к ушам плечи, болтающиеся на плечах одежды дополняли картину одинаковости этих устало шевелящихся фигур, лишали их индивидуальных различий и внешнего разнообразия.
Колонны прошли и скрылись, а люди так и не тронулись с места. Никто ни к кому не кинулся, никто никого не окликнул. И никто не попытался сократить дистанцию между собой и колонной невольников. Не переглядываясь и не сговариваясь, по какому-то молчаливому единодушию собравшиеся остались стоять и покорно чего-то ждать, хотя понятно было, что ждать придется до вчера — немцы своих пленников не баловали трехразовым питанием и отдыхом. Ждать и догонять… — извечные трудности. Но это тогда тяжело, когда ждешь с минуты на минуту, а минута эта все откладывается. Тут ждалось легче — все знали, когда пленных поведут обратно, поэтому лишними рывками надежды не изнурялись.
Наконец снова показалась колонна, движущаяся в обратном направлении. Теперь охранники дали себе передышку, и пленные шли не таким четким строем, они даже имели возможность приблизиться к стоящим в сторонке людям, понимая, что от них этого ждут. Ведь теперь можно было что-то крикнуть им, попытаться через них передать родным весточку о себе. И истосковавшиеся, заждавшиеся люди не преминули кинуться навстречу колонне. Прасковья Яковлевна пошла следом. Она совсем потеряла страх, видя отчаянные глаза, просящие помощи и подкрепления.
— Это вам, — каждому говорила она, раздавая бутербродики. — Читайте записку, я ищу Бараненко Якова Алексеевича. Передайте ему. Я его дочь.
И это она без устали повторяла каждому человеку отдельно.
Ничто не может продолжаться дольше положенного срока, прошла и колонна военнопленных, скрылась за грохочущими воротами. Люди, выполнив долг дня, начали расходиться по домам, а Прасковья Яковлевна решила стоять хоть всю ночь. Куда ей было идти отсюда? И зачем? Разве не сюда именно она стремилась, прошагав восемьдесят километров до города, да по городу уже не счесть сколько? Толпа у тюремных ворот редела не так чтобы быстро, но пришло время, когда Прасковья Яковлевна осталась совсем одна. На улице заходились сгущаться сумерки. Вой и лай фашистских псов бил по нервам, и она начала подумывать, что до утра может не дожить: если немцы придумают отпустить парочку волкодавов на волю, то они ее просто разорвут. И все же она не могла заставить себя уйти.
Кто знает, сколько бы продолжалась в ней борьба между необходимостью сохранить себя и желанием оставаться здесь до победного конца, если бы вдруг снова не скрипнули ворота. Прасковья Яковлевна оглянулась — из ворот показалась пара лошадей, впряженных в повозку, доверху груженую мусором. На повозке сидело два человека — извозчик, держащий поводья, и грузчик. Подбегать ближе к ним она не решилась, да и они, увидев ее, не проявили никакой реакции. Повозка отъехала на достаточно большое расстояние, когда из ворот выкатилась вторая повозка, словно копия первой. С той только разницей, что теперь сердце Прасковьи Яковлевны неопределенно тенькнуло. Эта повозка уже проехала мимо нее, увозя своих отрешенных от жизни седоков, когда один из них сделал квелый жест рукой в сторону Прасковьи Яковлевны, отдаленно напоминающий манок. Прасковья Яковлевна даже не сразу поняла, что ей предлагают идти следом: то ли у человека сил не было махнуть отчетливее, то ли он сомневался, стоит ли это делать, и махнул в борьбе с самим собой.
Прасковья Яковлевна ринулась вперед, шла, едва поспевая за лошадьми. Вот вторая повозка доехала до поворота, повернула, проехала еще какое-то расстояние, достигла места, откуда не стало видно тюрьмы и ворот, где началась улица с двумя рядами домов по бокам. Тут Прасковья Яковлевна пустилась бежать смелее, чтобы догнать повозку и хоть что-нибудь выяснить у ездоков. Только приблизившись к ней и взявшись руками за борта, она узнала в грузчике, который махнул ей, своего отца. И то — по глазам, по взгляду. Черты его лица от страшной лагерной худобы все равно показались чужими. Яков Алексеевич соскочил с повозки и подошел к дочери.
— Доченька, как ты здесь оказалась? — горячо зашептал он. — Зачем ты так рисковала? Мне тут хорошо.
У Прасковьи Яковлевны оборвалось сердце. Она вспомнила, как ее отца били, принуждая вступать в колхоз и сдавать туда свою скотину, как он долго держался, а потом, поняв, что его жизни угрожает опасность, а семью все равно раскурочат, сдался. Вот тогда его воля и получила первую травму. Теперь он верит, что ему тут удастся выжить. Что делать?
— Все будет хорошо, — заверила его Прасковья Яковлевна. — Все нормально.
Между тем у нее в голове заметались мысли, одна отчаяннее другой, она не знала, как побороть покорность отца, как вдохнуть в него жажду воли.
— Пойдем, пройдемся, — она обняла отца и повела по тротуару вдоль домов.
Она еще пыталась рассказать, как трудно шла сюда, как готовилась освободить его, уверяла, что к ним благоволит судьба, коль устроила так, что он смог выйти и увидеться с нею. Значит, надо бежать. А отец твердил, что нельзя этого делать, что им, послушным пленным, обещали скоро выдать справки об освобождении и по-доброму отпустить домой.
— Ну какие справки, папаша, какое освобождение могут дать немцы? — говорила Прасковья Яковлевна. — Какая доброта от врага? В Славгород вернулось несколько наших, кто избежал плена и просто вышел из окружения после отката фронта на восток. Они живут открыто и пока их никто не трогает. А нам и того проще — мы спрячем вас у колхозников на дальних хуторах. К вам там никто не доберется.
— Нельзя, дочка, — стоял Яков Алексеевич на своем. — Я должен вернуться. Иначе будет хуже.
Прасковья Яковлевна суетилась, вынимала из карманов документы, деньги, показывала, что у них все есть, чтобы без проблем пройти немецкие заслоны и добраться домой. Отец хватал ее за руки, просил ничего не показывать, не говорить и не урезонивать его, что это пустая трата времени. В этой лихорадке движений и слов Прасковья Яковлевна не заметила, как выронила свой паспорт, потеряла его на улице.
Наконец она поняла, что говорит с человеком, отчаявшимся до потери рассудка, что он не внемлет ее словам и убедить его никакой логикой и никакими доводами ума не удастся, хоть она чувствовала кожей, что спасение возможно. Это открытие так поразило ее, что она отшатнулась от отца и прижалась спиной к чужому забору, прикрыв рукой рот, как бы удерживая там невольный вскрик отчаяния. Так они и пошли дальше: Яков Алексеевич по тротуару, а Прасковья Яковлевна — вдоль заборов, слепым движением рук ощупывая их, словно желая увериться в существовании рядом чего-то основательного и надежного, обо что можно опереться. Молчание не было тягостным, ибо Яков Алексеевич посчитал, что дочка согласилась с его настояниями и сейчас старается свыкнуться с мыслью, что домой ей доведется идти одной и что это нормально, так как на это была его воля. А Прасковья Яковлевна — от растерянности и от невозможности пробить отцовский страх словами — просто выпала из событий, существовала бездумно и бездеятельно, по инерции продолжая идти, прижимаясь спиной к заборам и раскинутыми руками ощупывая их.
И вдруг она прикоснулась к чему-то зыбкому. Невольно нажала сильнее, и оно поддалось, отклонившись от руки. Это была калитка, не закрытая на защелку. От легкого толчка Прасковьи Яковлевны она открылась, предоставив путникам свободный вход внутрь ограды. Прасковья Яковлевна как будто только этого и ждала. Сильным и резким движением она втолкнула отца во двор, притворила калитку и прижалась к ней спиной, закрывая выход на улицу. Яков Алексеевич сначала опешил, а потом ринулся прорываться назад. Завязалась стычка, возня с тяжелым дыханием, вскриками и всхлипами. На эти звуки из веранды вышли хозяева — мужчина средних лет и молодая женщина.
— Что случилось? Кто вы такие? — вполголоса проговорил мужчина, скорее, для порядка, потому что тут же остановился и начал присматриваться к странным людям, стараясь понять, что с ними происходит.
— Помогите, — выдохнула Прасковья Яковлевна, — уговорить отца на побег.
— Мне назад надо, — повторял между тем Яков Алексеевич. — Пустите.
— А вы пройдите сначала в дом, — уверенно сказал мужчина и, подойдя к Якову Алексеевичу, обнял его за плечи. — Время же еще есть, вот и поговорим без нервов.
То ли этот спокойный тон, то ли неожиданное гостеприимство, то ли вид молодого уверенного в себе мужчины произвели на пленного увещевающее впечатление. Он враз успокоился и покорно пошел в веранду.
— Спасибо вам, — прошептала Прасковья Яковлевна, проходя мимо радушного хозяина.
— Все будет хорошо, — ответил тот, и ему хотелось верить, будто над миром простиралась его власть. — Сейчас мы выпьем чаю, и все у нас получится.
Пока хозяйка готовила чай, Прасковья Яковлевна вынула из своего мешка одежду отца и предложила ему переодеться в домашнее. Беглец больше не сопротивлялся. Воля молодого мужчины, капелькой перелившись в несчастного настрадавшегося человека и став в нем верой в лучшие дни, творила чудеса.
— Я только обуться не взяла, некуда уже было, — хлопотала Прасковья Яковлевна, поправляя на отце одежки, висевшие теперь, как на колышке.
— Ничего, — отвечал отец. — Дойдем как-нибудь. Мои красноармейские ботинки и на ботинки уже не похожи. Зато теперь мягкие стали и удобные.
Пока Прасковья Яковлевна и ее отец пили чай, хозяин дома вышел из веранды. Возвратился не сразу, но зато принес такой же, как и у Прасковьи Яковлевны, видавший виды мешок и настоящий стариковский посох. Затем уложил в этот мешок лагерную одежду Якова Алексеевича, прикрыл ее сверху освободившимся мешком Прасковьи Яковлевны, завязал и поставил у порога.
— Заберёте эти вещи с собой, — научал он. — А то по нынешним временам негоже путнику идти с пустыми руками. Вооружите своего отца посохом и делайте вид, что он слепой, а вы — его поводырь.
Невольный помощник все время обращался к Прасковье Яковлевне, видя, что ее отец еще не пришел в себя и вряд ли что-то запомнит из сказанного.
Выйдя от этих людей, Прасковья Яковлевна и ее отец, окунулись в ночь, наполненную, к их ужасу, неясным топотом множества ног, звуками беготни, свистками немецких патрулей и лаем волкодавов. Казалось, что даже лунные тени сорвались с мест и носятся в воздухе по какой-то необъяснимой надобности. Эхо дальних криков и хлопки выстрелов действовали на них угнетающе. Они замирали при каждом ближнем шорохе, отскакивали от каждого шевеления, замеченного рядом. И все же, вверившись воле провидения, упрямо продвигались с наклоненными головами, выбирая укромные и затененные места.
А город стоял в осенней торжественности достаточно сильно освещенным и убранным, здесь не видно было местных жителей, зато немцы высыпали, как специально, с вызовом, с куражом демонстрируя свою раскованную ночную жизнь. Они вальяжно прохаживались по освещенным дорогам, избегая плохо просматриваемых участков, громко говорили и без конца смеялись.
Тот путь, который утром Прасковья Яковлевна старалась пройти помедленнее, чтобы не оказаться у тюрьмы слишком рано, теперь почудился ей длинной в сто верст — так они с Яковом Алексеевичем набоялись и настрадались, преодолевая его в новом качестве, в качестве беглецов, преступников перед утвердившейся здесь вражьей властью. Во двор к тете Кате зашли с оглядками и опасениями, все-таки не хотелось, чтобы их тут кто-то увидел.
— Господи, господи, — запричитала хозяйка, открывая перед ними дверь на легкий стук. — А я тут все глаза проглядела. Уж и не чаяла тебя живой увидеть, девочка дорогая, — и она заплакала, обняв Прасковью Яковлевну. — Дочечка у вас чудная, проходите, — растрогано сказала она Якову Алексеевичу, пропуская его в дом.
Тетя Катя встречала беглецов с трогательной заботой, от которой на глаза наворачивались слезы. Она сварила суп и заботливо укутала его тряпками, чтобы не остыл к их приходу. Это подкупало, умиляло, просто заставляло жить и прикладывать старания к победам в любой незначительной ситуации. Прасковья Яковлевна, конечно, тогда не думала о геройстве, о проявлениях человеческой доброй воли, о благородстве и гуманности людских порывов — она просто жила жизнью высоко заряженного духа, и ей это было по плечу, по силам и по сердцу.
— Первым делом ужин, — хлопотала тетя Катя, дав гостям умыться. — Кормить изголодавшегося человека надо осторожно и долго, поэтому не будем терять времени. — Они дружно уселись за стол, и хозяйка всем налила нормальные порции супа, а Якову Алексеевичу — всего один половник. — Через час еще столько же покушаете. А пока что рассказывайте, как же вам удалось вырваться из-за колючей проволоки, прорваться через кордон из немцев и собак, невредимо пройти по городу. Господи, какое бесстрашие…
При хорошем освещении, в тепле и уюте дома, в атмосфере действенной доброжелательности, после свежего сытного ужина настрадавшиеся люди размякли и очень по-разному на это среагировали.
— Пусть папаша рассказывает, коль вы его еще будете кормить, а мне бы спать, — попросила Прасковья Яковлевна.
Тетя Катя постелила ей возле печки, высоко взбив подушки в изножье, для ее ног, чтобы они за ночь отдохнули и хоть немного отошли от отечности. А ее отцу постелила на полу, как он попросил. Только он впал в состояние легкой эйфории, ему хотелось выговориться, и он долго еще рассказывал тете Кате о своих фронтовых делах и о пребывании в плену. А она не забывала через час, потом через сорок минут, потом через полчаса кормить его малыми порциями супа, пока он не сказал, что насытился.
Тогда тетя Катя тоже ушла отдыхать. А Якову Алексеевичу все равно не спалось. Прасковья Яковлевна слышала, как он ворочался, вставал, ходил по комнате. Иногда подходил к ней, гладил по плечам, по спине и целовал через одеяло.
— Доченька моя родненькая, спасительница дорогая, — шептал, стараясь избавиться от чрезмерной, давящей благодарности, выжимающей из него растроганность и вызывающей спазм рыдания в горле.
Под утро, еще не забрезжила заря, Яков Алексеевич разбудил дочку.
— Пора, милая, вставай. Нам надо пройти город до восхода солнца, чтобы меньше попадаться на глаза немцам.
Поднялась и их хозяйка, кинулась готовить завтрак, но Яков Алексеевич, уже освоившись на свободе, взял ситуацию под свой контроль.
— Нет, спасибо за все. Мы позавтракаем в дороге. Нам надо идти налегке, чтобы получалось быстрее, — распорядился он.
В сенях он взгромоздил на спину все ту же котомку со старой одеждой, взял в руки клюку, и в свои сорок пять лет вновь стал похож на древнего старца. Прасковья Яковлевна рядом — в калошах и в портянках до колен — дополняла картину нищих странников. Так они двинулись в обратный путь. Перекрестившись, вышли со двора, навек распрощавшись с тетей Катей и ее дочками. Больше им свидеться не пришлось.
Нельзя было не обратить внимания на то, как влияет настроение на физическое самочувствие. Успокоившись, достигнув цели, ради которой она трудилась и рисковала жизнью, измученная двухдневным переходом и вчерашним целодневным стоянием на ногах Прасковья Яковлевна шла споро, хотя чувствовалось, что и ее отец закалился в ходьбе по фронтовым дорогам. Ему, как колхозному агроному, и так приходилось много ходить по полям, но опыт войны и отступления тоже сказывался. Он, несмотря на измождение, легко справлялся со скоростью, еще и дочку поторапливал.
Вот они спустились к вокзалу, прошли чуть правее от него, пересекли площадь теперь носящую имя Островского, и пошли вдоль Днепра к разбитому деревянному мосту по кривым улочкам местного шанхая — кварталам частных домов. В ночное время здесь было пустынно, зато мост освещался достаточно ярко. Возле него небольшая стайка горожан, работавших на левобережье по приказу немцев, ждала разрешения на переход на ту сторону, и Прасковья Яковлевна с отцом присоединилась к ним. Наконец очередная партия пешеходов преодолела опасный участок, застеленный досками, и немец, отслеживающий поток пешеходов, махнул рукой, дескать, можно идти следующим. Люди дружно двинулись вперед, держась гурьбой, так удобнее было поддерживать друг друга в случае внезапного падения.
На левом берегу основная масса пешеходов пошла прямо, а Прасковья Яковлевна с отцом взяли правее, чтобы выйти к Амур-Нижнеднепровскому вокзалу — они снова намеревались идти по шпалам. А значит, надо было где-то выйти на железную дорогу.
— Вот теперь можно позавтракать, — решил Яков Алексеевич, когда они пришли к вокзалу. — Надо купить хлеба.
— Сейчас, — Прасковья Яковлевна усадила отца на перроне, а сама пересекла площадь и направилась к продуктовым киоскам.
Хлеба там не оказалось, и Прасковья Яковлевна купила два коржа, наподобие домашних пресных налистников. Коржи были мягкими и еще теплыми. Прасковья Яковлевна поспешила назад к отцу.
— Прасковья! — вдруг услышала она позади себя незнакомый требовательный окрик. Впрочем, голос был женским, что не так било по нервам. — Остановись! Николенко!
Прасковья Яковлевна остановилась и на ватных ногах обернулась назад. К ней, приветливо улыбаясь, спешила высокая чернявая женщина лет сорока. Совершенно незнакомая. Но шла война, и приветливые улыбки чужих людей мало что значили. Прасковья Яковлевна очень испугалась.
— Я тебя сразу узнала! — сказала женщина.
— Кто вы?
— Я из Синельниково, тоже ходила мужа из плена выручать.
— А в… а в… — Прасковья Яковлевна хватала воздух ртом, от страха не в силах продолжать. Она даже боялась взглянуть в сторону своего отца, оставленного сидеть на лавочке у парапета. — А выручили?
— На, возьми свои документы, потеряла ты их, — не обращая внимания на состояние Прасковьи Яковлевны, продолжала женщина из Синельниково, протягивая паспорт. — Нет, не смогла, помешали нам.
Оказывается, муж этой женщины тоже вывозил мусор, но ехал на первой повозке. Как и Прасковья Яковлевна, эта женщина, держась в сторонке, незаметно шла следом за повозкой и так следовала аж до места выгрузки. Но им повсюду встречались немцы, и у нее не было никакой возможности приблизиться к мужу. То же повторилось и на обратном пути. Женщина сопровождала возвращающуюся повозку, идя по тротуару, и вдруг увидела под ногами паспорт. Конечно, подняла его. А посмотрев на фотографию, узнала молодую женщину, которая целый день оставалась у ворот тюрьмы, раздавая пленным еду и громко выкрикивая имя своего отца.
Счастливая случайность! Рука судьбы! Что было бы, если бы утерянный паспорт подняли немцы? Даже страшно подумать.
Слушая рассказ этой женщины, Прасковья Яковлевна прикрыла глаза, ибо только теперь со всей ясностью поняла, что она предприняла, как рисковала и чем это могло закончиться в случае неудачи.
— Как вам повезло, что вы на минуту выпали из поля зрения немцев и смогли ускользнуть! — между тем говорила женщина. — Как вам это удалось? А? Как вам вообще удалось вырваться из этого кольца?
— Да-да, — отвечала Прасковья Яковлевна. — Просто повезло… Сама удивляюсь.
— После вашего побега там такое поднялось, что описать невозможно! Немцы поставили на ноги весь лагерь, началась стрельба, обыскивали всех встречных, район сразу же оцепили. Мне пришлось уйти, иначе было бы хуже.
Слушать дальше этот страшный рассказ у Прасковьи Яковлевны не осталось сил, она побледнела и почувствовала, что сейчас у нее разорвется сердце. Видно, это не укрылось и от глаз ее спасительницы.
— Так вот каков твой отец! — воскликнула женщина, посматривая в сторону Якова Алексеевича. — Ладно, ладно, беги, корми его! А мне еще раз придется идти за мужем, может во второй раз повезет, — с горячей надеждой сказала она и подтолкнула Прасковью Яковлевну вперед. — Береги теперь своего отца!
— Ага! — кивнула Прасковья Яковлевна. — Спасибо вам, — и она прижала крепче к груди вновь обретенный паспорт.
Какое там завтракать? После такого события их с отцом вновь поднял на ноги страх и погнал вперед.
— В дороге поедим, — и Прасковья Яковлевна поведала отцу приключение со своим паспортом.
— Это же хорошо, что ты не знала о потере, — заметил ее отец. — Иначе сгорела бы от страха, и ничего бы у нас не получилось.
— Возможно, чего теперь гадать, — унимая дрожь, сказала Прасковья Яковлевна. — Все обошлось.
— Но Бог все-таки существует, — перекрестился Яков Алексеевич.
И все же, если взять в целом, обратная дорога показалась Прасковье Яковлевне длиннее и тяжелее. Ноги вроде как-то адаптировались к нагрузкам и не так болели, как во второй день, но общая усталость давала о себе знать. И хоть Прасковья Яковлевна теперь шла без своего узелка, ее плечи оттягивала вниз непонятная сила, спина гнулась вперед, пополам ломило поясницу.
Когда они подошли к Илларионову, солнце еще стояло высоко, ведь их путешествие началось очень рано. Поэтому можно было бы пройти по шпалам мимо и ближе подойти к родному Славгороду. Но хотелось забрать свои сапоги у той женщины, которая предоставила Прасковье Яковлевне ночлег в первую ночь, а потом снабдила калошами.
Женщина оказалась дома. Операция по смене обуви забрала не больше десяти минут. К радости Прасковьи Яковлевны, отечность ее ног немного уменьшилась, что позволило влезть в свои старые сапоги. Яков Алексеевич, обласканный этой женщиной словами поздравлений, тем временем присел на завалинке и, прикрыв глаза, всеми фибрами естества вдыхал свежий вечерний воздух, улавливая от земли предсказания о будущей зиме и о видах на новый урожай. Он был хлеборобом от бога, и, взяв с поля горсть землицы, растерев и понюхав ее, мог сказать, что на этом поле лучше всего посеять и какой в этом году эта культура принесет урожай.
Затем они тронулись в дальнейший путь. Кажется, эта завалинка, этот неспешно втянутый в себя воздух полей, произвели в беглеце чудо — он перестал ощущать себя человеком, бегущим из плена, он почуял себя частью земли и этих далей. Лучи его глаз словно обняли родные просторы с их холмами и оврагами, словно согрели их перед зимой и этим горьким вражеским засильем, словно приказали Якову Алексеевичу выстоять, выдержать и взрывы, и потрясения и сохранить себя, чтобы взлелеять на земле еще не один урожай.
— Ну что, дочка, — остановился он, выйдя со двора. — Теперь я поведу тебя. Идти по шпалам далеко. Тут можно добраться напрямик, полями. Пошли?
— Пошли, — согласилась Прасковья Яковлевна.
К вечеру они пришли в какой-то хуторок, затерянный в степях. Попросились на ночевку, и тут же нашли у безотказных людей приют, горячий ужин и постель на полу из ароматной свежей соломы. В эту ночь Яков Алексеевич, наконец, спал, и даже утром проснулся чуть позже обычного. Но Прасковья Яковлевна не волновалась — накануне они преодолели гораздо больше половины пути, так что запас по времени у них оставался.
— Сегодня мы будем дома, — мечтательно сказал Яков Алексеевич, вновь ударив посохом о твердь дороги, на которую они вышли, когда покинули последний ночлег в чужом доме.
— Еще один рывок, — отозвалась Прасковья Яковлевна.
Конечно, полями идти было труднее из-за травяного сухостоя и рытвин, и путники часто присаживались отдыхать то на сваленные в кучи сухие будыли подсолнечника, то на стебли кукурузы. Подпитывали себя тоже дарами полей: щелкали сухие семечки подсолнечника, ели оброненную при сборе урожая морковь, и даже на обед запекли в костерке несколько картофелин и разломленную на куски свеколку.
— Не даст мать-земля землепашцам помереть с голоду, — приговаривал Яков Алексеевич, посыпая солью запеченный картофель. — Накормит. А вот хоть бы это можно было бы съесть, — и он потянул с земли какой-то стебель, на который Прасковья Яковлевна не обратила бы внимания. — Тоже годится при случае.
Их проход от места последнего ночлега до дома можно было бы считать почти легким, если бы Прасковья Яковлевна не почувствовала, что натерла внутреннюю сторону бедер, так что дойдя до славгородской станции, уже не могла ступить шагу.
— Я не могу идти дальше, — призналась она.
— Тут немного осталось, менее трех километров, крепись, потерпи, — просил ее отец.
Прасковья Яковлевна крепилась, но чувствовала, что потертости начали покрываться влагой, увеличивающей трение и усиливающей боль при ходьбе. Путники как можно больше спрямляли путь, после вокзала взяли чуть правее, чтобы из-за станционного бугра выйти на свой конец села. Но Прасковья Яковлевна, измученная болью, уже просто кричала при каждом шаге.
— Папаша, идите домой сами. Скажите хлопчикам, пусть возьмут тачку и приедут за мной. Я не дойду сама, — просила она.
— Я не брошу тебя одну в степи, — упрямился отец. — Ложись мне на спину и цепляйся за шею. Я буду тянуть тебя, а ты чуть-чуть перебирай ногами.
— Но мне-то как раз и больно перебирать ногами.
— Давай попробуем.
От станции до первых славгородских усадеб они добирались неимоверно долго. Но вот, измучившись вконец, вышли к задам огорода Семена Алексеевича, брата Якова Алексеевича. Однако у тех дома никого не оказалось, и путники, кое-как проползя по меже, вышли на главную дорогу села — профилировку. Тут уже можно было бы оставить Прасковью Яковлевну, чтобы потом вернуться за ней с тачкой. Но показалась крыша родного дома, взору открылся весь двор и огород. Дойти туда оставалось не более трехсот метров. А более всего подстегнуло еле передвигавшихся путников то, что впереди они увидели Евлампию Пантелеевну с сыновьями. Те сообща тянули тачку, доверху груженную стеблями кукурузы. Евлампия Пантелеевна дергала тачку за дышло, а мальчишки подталкивали сзади.
Эта картина придала Прасковье Яковлевне и ее отцу сил, они увереннее заковыляли следом, радуясь, что их не видят. Так они преодолели часть пути до поворота на свою улицу, затем до своей усадьбы, зашли во двор и остановились. Обессиленная болью Прасковья Яковлевна висела на плече отца, а тот плакал, опершись посохом о землю и положив на посох голову. Евлампия Пантелеевна развернула тачку задом к стенке сарая и отпустила дышло, разгружая стебли. Тут она повернулась лицом к улице и увидела дочь и мужа.
— Яша! Ой, Яшенька! — неистово закричала она своим зычным певческим голосом. — Родненький мой, любимый!
Она подбежала к мужу и, коротко поцеловав дочь, повела его во двор, обнимая за плечи, а вокруг них скакали сыновья, орущие от радости.
Прасковья Яковлевна растерянно оглянулась и тут заметила свою полуторагодичную дочку, стоящую в углу двора и с серьезным видом взирающую на происходящее. Она была вывожена в грязи, в измаранных перекрученных одеждах и с куском чего-то съестного в руках — все, как и полагается сельскому ребенку. Прасковья Яковлевна припала к девочке и зашлась рыданиями. Ее что называется прорвало, она не в состоянии была остановиться, представляя, что могла погибнуть и ее дочь осталась бы сиротой.
***
Весть о том, что Прасковье Яковлевне удалось увести из концлагеря отца и привести домой, быстро облетела село, незаметно в их двор подтянулись люди. Шли кто с чем, просто у каждого была потребность убедиться, что на войне, где наших бьют и наши отступают, можно уцелеть, можно вернуться живым из вражеских застенков и затем можно будет продолжить сопротивление. Можно! Мужчины поздравляли Якова Алексеевича и выражали одобрение его дочери, женщины расспрашивали о своих родных и качали головами, подойдя к Прасковье Яковлевне. Иные, кто уже получил похоронки, плакали, отогревая душу при чужой радости.
Александра Сергеевна, свекровь Прасковьи Яковлевны, не очень дружила с ее родителями. Это были семьи разного уровня достатка и статуса, разного жизненного уклада. Хоть Евлампия Пантелеевна и обшивалась у Александры Сергеевны до замужества дочери и они считались добрыми знакомыми, но позже схлестнулись их частные интересы и развели в разные стороны. Однако Прасковья Яковлевна регулярно навещала свекровь.
Пошла и теперь поделиться радостью, отдохнув несколько дней после похода в Днепропетровск. Прокофия Порфирьевича, мужа Александры Сергеевны, на войну не взяли, и он по-прежнему отирал бока на кушетке.
— Пришла-а, — протянул, едва Прасковья Яковлевна вошла к ним в дом. И это прозвучало так, словно за ней числился какой-то грех и она явилась повиниться в нем. — Вспомнила?
— Здравствуйте! — радостно откликнулась Прасковья Яковлевна, не обращая внимания на неприветливые нотки в голосе свекра. — Да меня же, считайте, неделю дома не было…
— Ну да, отца домой привела, — снова с нотками ревности произнес Прокофий Порфирьевич. — А Борис как же?
Александра Сергеевна нервно завращала глазами, пытаясь понять, куда он клонит, чтобы тут же подхватить его разговор. В противном случае она была бы избита этим самодуром за непонимание ситуации.
— Да, — подхватила она. — Нам люди передали, что Боря в Запорожье, тоже в лагере содержится.
— Да что вы! Правда? — у Прасковьи Яковлевны потухли глаза. Она-то думала, что он на фронте, а не в плену. — А кто сказал?
— Какая тебе разница? — опередил Александру Сергеевну ее муж. — Твое собачье дело вызволить его. Что же ты, не пойдешь туда, если сказал неугодный тебе человек?
— Пойду, — уже тише произнесла Прасковья Яковлевна. — Ну, я собственно, вижу, вы все знаете, и сами живы-здоровы. Так я не буду время терять.
Домой она летела буквально на крыльях, поверив в коварную ложь свекра и свекрови. Зачем они это сделали? Трудно поверить, что ими руководило какое-то благородное чувство по отношению к Борису Павловичу, ведь Прасковья Яковлевна не меньше их о нем беспокоилась. Скорее всего, им просто не по сердцу была чужая радость, претила, задевала, мешала. Александра Сергеевна, как позже выяснилось, была немного фантазерка, считавшая, что в благих целях можно соврать, не озадачиваясь тем, как это отразиться на окружающих. Как бы там ни было, но уже назавтра Прасковья Яковлевна пустилась в новый поход с мешком за спиной.
Опять она добиралась до города два дня, опять ночевала у чужих людей, мучилась с натруженными ногами... Только Бориса Павловича в запорожском лагере не оказалось. А Прасковье Яковлевне не хотелось в это верить, она и день, и два дня простояла возле тюрьмы, каждый раз бросаясь к толпе военнопленных, если выпадала возможность. Прошла неделя, а она все так же каждый день с утра оказывалась у ограды из колючей проволоки, возле эсесовцев с псами. Наученные побегами наших людей, немцы обозлились и усилили охрану лагерей на оккупированных территориях. Прасковья Яковлевна уже давно раздала свои знаменитые бутербродики с записками, научилась различать лица заключенных, смело и громко выкрикивать имя своего мужа. Но все было тщетно. Сначала она думала, что просто в такой большой толпе ее информация дойдет до него не сразу, не в один день. И продолжала ждать. Потом показалось, что некоторые пленные знают ее мужа, но почему-то помалкивают о нем. Что она должна была думать? Конечно, сразу пришли мысли о ранении, о болезни, о неудачном побеге и истязаниях. Ее страх и тревога нарастали. Прасковья Яковлевна теряла самообладание, плакала и просила помочь ей.
Наконец, ее заметили немцы, запомнили хрупкую фигурку, несколько дней подряд бесстрашно припадающую к ограде, обратили внимание на слезы и просьбы.
— Hey, der gesuchte? Эй, кого ты ищешь? — спросил офицер охраны, подходя ближе к Прасковье Яковлевне и повторяя вопрос на плохом русском языке.
— Ehemann, мужа… — Прасковья Яковлевна обернулась к нему, просительно заломив руки.
— Folgen Sie mir (иди за мной), — сказал офицер и дал знак своим подчиненным пропустить ее.
Следом за этим немцем Прасковья Яковлевна приблизилась к входу в тюрьму, пересекла линию ворот, вошла во двор. Тут офицер дал команду вывести из бараков всех пленных и выстроить на плацу.
— Suchen und Nutzen, — сказал он с вальяжной ухмылкой, упиваясь своей властью над несчастными людьми, и снова перевел на русский: — Ищи и забирай.
Это потом, в конце войны, навоевавшись и наглотавшись собственной крови, познав безысходность, немцы иногда проявляли великодушие и другие человеческие качества. А поначалу это были поголовно сумасшедшие, тронутые манией величия, лишь подтверждающие правило, что хороших немцев не бывает. Идея об их исключительности слишком нравилась им, слишком глубоко проникла в их сознание, казалась им необыкновенно правдоподобной.
Прасковья Яковлевна несмело прошлась вдоль шеренг, повторяя имя своего мужа и всматриваясь в лица заключенных. Она спрашивала у стоящих, нет ли его среди тех, кто не смог подняться и прийти сюда или среди расстрелянных немцами. Ей отвечали, что нигде такого нет и не было. После третьего обхода офицер остановил Прасковью Яковлевну властным жестом.
— Nicht gefunden? (Не нашла?) — спросил он.
— Nicht gesehen, — тихо ответила Прасковья Яковлевна. — Не увидела, — повторила для ясности по-русски.
— Auch an der Front? Er schießt noch? (Еще на фронте? Еще стреляет?) — грозно спросил офицер. — Вэк! — скомандовал он. — Ausgang! (Вывести!) — обратился затем к охранникам.
Двое из них выскочили вперед и нацелили на женщину автоматы, легкими их покачиваниями давая понять, чтобы она шла к выходу. Прасковья Яковлевна не успела сделать и десяти шагов, как всеми взведенными нервами почувствовала неладное. Она резко обернулась как раз в тот момент, когда офицер, желая позабавиться, отпустил поводок своего волкодава.
Только увидев мчащегося к ней пса, Прасковья Яковлевна поняла, какую оплошность допустила. Коль нет тут мужа, надо было брать первого попавшегося пленного и выводить, надо было хоть кому-то помочь. Заодно это не подействовало бы так раздражающе на немцев, как то, что ее муж остается на фронте и где-то продолжает стрелять в них. Возможно, еще не поздно?
Прасковья Яковлевна застыла на месте с широко распахнутыми глазами, устремленными на офицера. Она старалась не смотреть на волкодава, лишь подумала, что жизнь ее окончена, когда на запястье сомкнулась слюнявая челюсть. Следующим движением зверь должен был повалить свою жертву и начать рвать ее. Но, видимо, взгляд женщины, странным образом не реагирующий на видимую опасность, прожег и удивил офицера. И он не выдержал, резко гаркнул псу команду остановиться и подобрал поводок. А может, у этого фашиста были тут такие развлечения? Кто знает...
— Я побоялась указать на мужа, — отдышавшись в два глубоких вдоха, сказала Прасковья Яковлевна, продолжая игнорировать присутствие псов. — Он здесь.
— Ausgang! (Выведи!)
Прасковья Яковлевна решительно пошла вперед и вывела за руку молодого мужчину, выхваченного из толпы взглядом по удивительному внешнему сходству с мужем.
— Entsorgt! (Уводи!) — сказал офицер и добавил уже ей в спину: — Bravo! Sie sind mutige russische Frau. (Браво! Ты смелая русская женщина.)
Прасковья Яковлевна со спасенным из плена человеком прошла квартала два, прежде чем он пришел в себя и решился заговорить.
— Только что женился и сразу война, — начал с досадой повторять он. — Мне теперь в другую сторону надо.
Оказалось, что это бакинец, студент Днепропетровского горного института.
— Где тебя ждет жена?
— Мне на юг надо, в Мелитополь, — повторял азербайджанец. — Спасибо, век буду Аллаха за вас молить.
— Как тебя зовут?
— Теймур. Запомните?
— Запомню, — улыбнулась Прасковья Яковлевна. — А дальше?
— Аббиев, Теймур Муслим оглы. А вас как зовут, жена Бориса Павловича Николенко?
Прасковья Яковлевна назвала свое имя и улыбнулась, что ее мужа запомнили все обитатели лагеря. Значит, передали бы ему, что она его ищет, и он бы обязательно вышел на связь. Вот теперь она окончательно убедилась, что мужа в лагере не было. Она назвала свое имя и распрощалась с Теймуром.
Возвращалась с грустными мыслями и с настроением надежды. Муж не мог подать в оккупированный поселок весть о себе, и Прасковья Яковлевна не знала, что думать, но она твердо верила прабе Ирине, которая посматривала на звезды и не уставала твердить, что он вернется с войны живым. Война между тем не обещала скорого окончания...
Пока Прасковья Яковлевна, моя молодая героиня, возвращается домой, ее мать Евлампия Пантелеевна радуется воссоединению с мужем, а Борис Павлович где-то живет и сражается — пока все относительно благополучно, можно отвлечься и рассказать о материнской родне Прасковьи Яковлевны.