Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Подумай, не стоит ли скорректировать знаменитый лозунг, который сейчас ассоциируется со входом в ад. Вместо «Оставь надежду, всяк сюда входящий…», как мне кажется, гораздо полезнее написать «Оставь всякое чувство такта». Или «Оставь элементарные правила вежливости».

Если бы вы спросили мою маму, она бы сказала: «Мэдди, жизнь — это не конкурс популярности».

Ну, я бы отпарировала, что смерть тоже.

Те из вас, кто еще не умер, пожалуйста, обратите на это особое внимание.

По словам Арчера, мертвые постоянно посылают живым сообщения — и не только когда колышут занавески или приглушают свет. Например, всякий раз, когда у вас урчит в животе, кто-то из послежизни пытается с вами связаться. Или когда вам внезапно захотелось съесть что-то сладкое. Еще один распространенный способ связи — когда вы чихаете несколько раз подряд. Или когда у вас чешется голова. Или когда вы резко просыпаетесь среди ночи от сильной судороги в ноге.

Простуда на губах, нервный тик, вросшие волосы… Если верить Арчеру, все это методы, которыми мертвые пытаются привлечь ваше внимание, выразить привязанность или предостеречь о надвигающейся опасности.

На полном серьезе Арчер утверждает, что если вы, живое существо, услышите песню «Ты то, что мне нужно» из мюзикла «Бриолин» три раза за день — хоть в лифте, хоть по радио, хоть в телефоне — это означает, что до рассвета вы точно умрете. С другой стороны, фантомная вонь подгоревших тостов всего лишь означает, что ваш любимый покойник продолжает следить за вами и вас защищать.

Когда у вас из ушей, ноздрей или бровей начинают расти непрошеные волосы, значит, с вами пытаются связаться покойники. Задолго до того, как легионы мертвецов начали звонить живым во время ужина и проводить опросы о потребительских предпочтениях растительных сливок, до того, как мертвые начали поставлять в Интернет порноконтент, души почивших находились в постоянном контакте с миром живых.

Пока Арчер все это мне объясняет, мы бредем по Великой Долине Битого Стекла, переходим вброд Реку Бурной Рвоты, идем по огромной Впадине Старых Памперсов. Арчер показывает мне темную кляксу на горизонте. Над ней низко вьются канюки, грифы и прочие падальщики.

― Болото Выкидышей, — говорит Арчер.

Мы задерживаем дыхание и идем дальше, огибая эти ужасы стороной. Мы идем в головной офис ада.

Арчер говорит: хватит пытаться всем нравиться. Всю жизнь, уверенно заявляет он, родители и учителя заставляли меня быть милой и дружелюбной. Мои веселость и энергичность постоянно поощрялись.

Шагая вперед под пылающим оранжевым небом, Арчер говорит:

― Может, кроткие и наследуют землю, но в аду они хрен собачий что получат…

Раз всю жизнь я провела в попытках быть хорошей, в послежизни стоит попробовать вести себя наоборот. Звучит иронично, но, как говорит Арчер, никакому хорошему человеку не дают столько свободы, сколько заключенному убийце, приговоренному к смерти. Если бывшая «хорошая девочка» хочет начать все с чистого листа и попробовать, как это — угнетать других и стервозничать, а не сушить зубы и вежливо слушать… Что ж, в аду вполне можно пойти на такой риск.

А вот как Арчер попал в ад. Однажды миссис послала его украсть в магазине хлеба и памперсов.

Миссис не в смысле «жена», а в смысле «мать». Ей нужны были подгузники для его младшей сестрички, а денег у них не осталось, так что Арчер рыскал по соседнему бакалейному магазину, пока не решил, что никто на него не смотрит.

Мы идем вдвоем, шаркаем по шелушащейся, восково-бледной Пустыне Перхоти, пока не доходим до группки проклятых душ. Их не больше, чем посетителей на ВИП-вечеринке в топовом ночном клубе Барселоны. Все смотрят куда-то в центр толпы. Там стоит и трясет кулаком какой-то тип.

Арчер пригибается ко мне и шепчет:

― Вот и потренируешься!

Центр их внимания определяется безошибочно. Среди грязных рук и нечесаных лохм слушателей виднеется узкоплечая фигура с косой темной челкой над бледным лбом. Мужчина молотит вонючий воздух обеими руками, бешено жестикулирует, бьет и режет что-то невидимое. Кричит по-немецки. На верхней губе дрожат каштановые усики не шире его раздутых ноздрей. Лица слушателей расслаблены, как у кататоников.

Арчер спрашивает меня: ну что плохого может случиться? Он говорит, что я должна научиться командовать другими. Надо растолкать людей и пробраться вперед. Распихать их локтями. Сыграть роль задиры. Он пожимает плечами, хрустнув черными кожаными рукавами, и говорит:

― Выбор твой…

С этими словами Арчер прикладывает ладонь к моей пояснице и толкает меня вперед.

Я падаю прямо в толпу, натыкаюсь на шерстяные рукава, наступаю на полированные коричневые передки ботинок. Нет, честно, все здесь одеты практично, подходяще для ада: серо-зеленые плащи из грубого сукна, кожаные ботинки или туфли на толстой подошве, твидовые шляпы. Единственный плохо подобранный аксессуар — повязки почти на каждом бицепсе, красные повязки с яркими черными свастиками.

Арчер бросает взгляд на говорящего и шепчет мне:

― Ну, малая… Если уж ты и Гитлеру нагрубить не можешь…

Он подзуживает меня поиздеваться над Гитлером. Всыпать ему по фашистской заднице.

Я качаю головой: нет. Мое лицо заливается краской. Всю жизнь меня учили не перебивать других, и я бы не смогла так поступить. Не могу. Кожа моего лица пылает, мне кажется, она становится такой же алой, как прыщи Арчера. Как повязки со свастикой.

― Что-что? — шепчет Арчер с упреком. Его рот сложился в кривую усмешку, сморщилась кожа вокруг острия стальной булавки, пронзившей его щеку. — Ты боишься, что не понравишься господину Гитлеру?

Тихий голосок внутри меня спрашивает: ну что плохого может случиться? Я жила. Я страдала. Я умерла — худшая судьба, какую только может представить себе смертный. Я умерла, и все же что-то от меня продолжает жить. Я вечная, к добру или к худу. И вот именно такие миленькие, готовые всем угодить девочки вроде меня позволяют править миром всяким гадам: мисс Прости Проститутсон, миллиардерам — псевдозащитникам окружающей среды, лицемерным защитникам мира, которые нюхают наркоту и дымят травкой, чем финансируют наркокартели, занимающиеся массовыми убийствами, и поддерживают уровень бедности в и без того бедствующих банановых республиках. Именно из-за моего страха быть отвергнутой в мире развелось столько зла. Благодаря моей трусости существуют все эти зверства.

Я оставляю Арчера. Я проталкиваюсь меж шерстяных рукавов, распихиваю свастики, продираю себе путь в глубину толпы. Я топчусь по ногам незнакомцев, вклиниваюсь в плотно упакованную массу этих проклятых душ, пока наконец не прорываюсь в самое сердце толпы. Я спотыкаюсь о передний ряд ног, падаю и приземляюсь на ладони и колени, лицом в груду перхоти, глазами упираюсь прямо в отполированные носы черных ботинок. В начищенной блестящей коже я отражаюсь крупным планом: пухлая девчонка в кардигане и твидовой юбке-брюках, на запястье изящные часики, лицо пылает, глаза вытаращены от смущения. Надо мной возвышается, сцепив руки за спиной, Адольф Гитлер. Раскачиваясь на каблуках, он смотрит вниз и смеется. У меня слетели с носа очки, они лежат, наполовину погрузившись в отмершие частички кожи. Без очков мир искажен, все сплавляется в сплошную массу, и лица вне фокуса выглядят смазанными. Гитлер откинул голову назад, нависает надо мной, как жуткий гигант. Он поворачивает свои крошечные усики к пылающему небу и заходится хохотом.

Окружающая нас — Гитлера и меня — толпа тоже начинает смеяться. Они стоят так плотно, что Арчер со своим синим ирокезом теряется где-то сзади.

Я кое-как поднимаюсь, отряхиваю одежду от липких чешуек перхоти. Надо, чтобы они все замолчали. Я шарю в слое жирной перхоти, пытаясь нащупать очки. Даже вслепую я умоляю их замолчать, чтобы я могла посмеяться над их вожаком, но толпа гогочет от садистской радости. Вместо расплывающихся лиц я вижу только зубастые распахнутые рты.

Возможно, это какая-то посттравматическая реакция на стресс, но я переношусь в тот день в швейцарском интернате, когда три мисс Сучки фон Суккинс по очереди меня душили, обезьянничали с моими очками и насмехались надо мной, и только потом вернули меня к жизни. На мой локоть опускается рука — огромная, грубая, холодная, как прозекторский стол; мозолистые пальцы охватывают мой локоть прочно, как повязка со свастикой, и поднимают меня на ноги.

Возможно, всему виной подавленная память о мерзких прикосновениях гробовщика, вонь формальдегида и мужского одеколона, но я отступаю назад, откидываюсь всем своим тринадцатилетним телом, а мой кулак вырывается вперед по дуге, круговым замахом, и наталкивается на что-то твердое. Под костяшками раздается хруст. Я снова падаю на мягкий ковер перхотных чешуек, только в этот раз рядом со мной в отмершую кожу плюхается что-то тяжелое.

Смех толпы затихает. Я наконец откапываю очки. Даже через грязные линзы, все в мертвых чешуйках, я вижу рядом с собой лежащего Адольфа Гитлера. Он тихо стонет, а вокруг зажмуренного глаза уже образуется багровое кольцо синяка.

Перстень, тот самый перстень с бриллиантом, который Арчер украл у ползающей, хныкающей, проклятой души, запертой в клетке рядом с моей собственной грязной обителью, этот перстень на моем пальце попал Гитлеру в лицо. Бриллиант нокаутировал его, как латунный кастет на семьдесят пять каратов. Мой кулак вибрирует. Мое запястье дрожит, как камертон, и я трясу пальцами, чтобы снова почувствовать руку.

Кричит мужской голос. Это Арчер, он кричит из-за стены пораженных наблюдателей:

― Возьми что-то на память!

Как позже объяснил Арчер, все великие агрессоры заводят себе тотемы или фетиши, чтобы забрать силу поверженных врагов. Некоторые воины снимали скальпы, а потом подвешивали их на пояса. Другие отрезали врагам уши, гениталии, носы. Арчер утверждает, что взять себе памятку очень важно, если хочешь, чтобы сила врага передалась тебе.

И вот Гитлер распростерт у моих ног. Если честно, мне не очень-то нужны его ботинки. Забирать шейный платок или дурацкую повязку на рукаве у меня тоже нет никакого желания. Ремень? Пистолет? Какой-то фашистский аксессуар вроде оловянного орла или черепа? Нет, хороший вкус исключает экспроприацию слишком заметных деталей его костюма.

Да, может, я и бывшая хорошая-прехорошая девочка, у которой нет претензий к использованию слов «экспроприация» или «претензии», которая хладнокровно избивает фашистов-тиранов, но я по-прежнему очень придирчиво отношусь к выбору аксессуаров для своего неброского гардероба.

С дальнего края толпы доносится голос Арчера:

― Не дрейфь! Сдери его чертовы усы!

Конечно! Усы — единственный талисман, в котором заключена вся сущность этого безумца.

Этот крошечный скальп, который я могу повесить себе на пояс, олицетворяет собой то, без чего Гитлер уже не будет Гитлером. Твердо упершись носком практичного мокасина ему в шею, я наклоняюсь и впиваюсь пальцами в грубую бахрому волос над его губой. Волосы похожи на лобковые. Я чувствую рукой его теплое и влажное дыхание. Я собираюсь с духом для одного сильного рывка, для гигантского усилия, но тут ресницы Гитлера вздрагивают, глаза приковывают меня к месту лучом ярости. Я упираюсь стопой в его горло, дергаю, тащу за короткие волоски изо всех сил — и Гитлер заходится криком.

Толпа вздрагивает и отступает.

Я снова валюсь на спину, размахивая руками, но крепко сжимаю свой трофей.

Адольф Гитлер закрыл лицо ладонями, у него между пальцами струится кровь; он что-то рычит исказившимся, полузадушенным голосом. Его рукава заливает кровью, в ярко-алой крови тонет мрачная свастика на повязке.

В моей ладони свернулись теплые усики, оторванные вместе с бледной тонкой полоской верхней губы.