Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Сначала было непросто, но теперь я отлично провожу время и нахожу новых друзей. Ты уж прости меня за ошибку… Надо же: взять и перепутать тебя с каким-то обычным, ничем не примечательным демоном! От Леонарда я постоянно узнаю что-то интересное. А еще я изобрела суперзамечательный способ преодолеть свое пагубное пристрастие к надежде.

Кто бы мог подумать, что межкультурная антропологическая теология настолько занимательна! По словам Леонарда (у него действительно очаровательнейшие карие глаза), все демоны ада в более древних культурах когда-то играли роль богов.

Да, так нечестно, но кто одному бог, тот другому дьявол. Когда власть захватывала очередная цивилизация, она первым делом низвергала и демонизировала всех, кого обожествляла предыдущая. Евреи осудили Велиала, бога вавилонян. Христиане изгнали Пана, Локи и Марса, божеств древних греков, кельтов  и римлян соответственно. Англикане запретили веру австралийских аборигенов в духов мими. Сатану до сих пор изображают с раздвоенными копытами, как у Пана, и с трезубцем, как у Нептуна. Каждое предыдущее божество переселяли в ад, и богам, привыкшим к постоянным подношениям, любви и поклонению, такое изменение статуса, конечно, портило настроение.

О боги, конечно, я знала слово «низвергнуть» еще до того, как оно слетело с губ Леонарда! Может, мне тринадцать и в подземном мире я новичок, но не надо считать меня идиоткой.

― Нашего приятеля Аримана изгнали из пантеона еще дозороастрийские иранцы, — говорит Леонард и грозит мне указательным пальцем. — Главное, не поддавайся искушению объявить ессейство иудаическим воплощением маздаизма. — Леонард качает головой. — Все, что связано с Набопаласаром Вторым и Увахшатрой, очень неоднозначно.

Бабетт смотрит на компактные тени, которые держит раскрытыми, и подрисовывает себе глаза маленькой кисточкой. Отрываясь от своего отражения в крошечном зеркальце, Бабетт говорит Леонарду:

― А еще скучнее ты быть не можешь?

В эпоху раннего католицизма, говорит он, церковь обнаружила, что монотеизм не в состоянии заменить давно укоренившееся многобожие, пусть даже оно устарело и считается языческим. Священники, отправляющие службы, слишком привыкли обращаться к отдельным божествам, и поэтому церковь учредила святых, каждый из которых соответствовал более древнему божеству и символизировал любовь, успех, выздоровление от болезни и так далее.

Кипели сражения, возрождались и умирали царства, и Аримана сместил Сраоша, а Митра пришел на смену Вишну. Зороастр вытеснил Митру; каждый следующий бог отправлял предыдущего в забвение.

― Даже слово «демон», — продолжает Леонард, — придумали христианские теологи, неверно истолковавшие слово «даймон» в произведениях Сократа. Когда-то оно означало «муза» или «вдохновение», а чаще всего — «бог».

Леонард добавляет, что если человечество просуществует достаточно долго, когда-нибудь даже Иисус будет мрачно слоняться по Аиду, изгнанный и вычеркнутый из жизни.

― Бред сивой кобылы! — кричит мужской голос из клетки футболиста. Там его обглоданные кости покрываются пеной красных корпускул, красные пузыри сбегаются, образуя мышцы, которые набухают и растягиваются, соединяясь с сухожилиями, заплетаются белыми связками — процесс, одновременно притягательный и отвратительный. Еще до того, как череп полностью затянуло слоем кожи, челюсть опускается, чтобы изо рта исходили звуки.

― Все бред, зануда ты собачий! — Новая кожа розовой волной вспухает над зубами, образует губы, которые говорят: — Давай, грузи дальше, мелочь пузатая! Потому ты тут и сидишь.

Не отрываясь от собственного отражения, Бабетт спрашивает:

― А ты за что сюда загремел?

― За офсайды, — кричит в ответ футболист.

Леонард кричит ему:

― Так почему я тут сижу?

Я спрашиваю:

― А что такое офсайды?

Из черепа футболиста вырастают волосы. Вьющиеся, медно-рыжие. В каждой глазнице надувается по серому глазу. Даже спортивная форма целиком сплетается из обрывков и ниточек, разбросанных по полу камеры. На спине футболки возникает большой номер «54» и фамилия «Паттерсон».

Футболист отвечает мне:

― Я заступил за линию схватки, когда рефери просигналил начало игры. Это называется «офсайд».

― И что, это тоже есть в Библии? — хмыкаю я.

Теперь, когда все его волосы и кожа на месте, видно, что футболист просто старшеклассник. Ему шестнадцать или, может, семнадцать. Пока он говорит, между зубами у него просовываются серебряные проволочки, и во рту образуются брекеты.

― За две минуты до второй четверти я перехватил подачу, полузащитник меня круто заблокировал — трах! Вот я и тут.

Леонард снова кричит:

― Но я-то почему тут сижу?

― Потому что ты не веришь в одного истинного Бога, — говорит Паттерсон-футболист. Теперь, когда он снова целый, его свежевыросшие глаза постоянно косятся на Бабетт.

Та не отрывается от зеркала, но то и дело корчит рожицы, поджимает губы, встряхивает головой, быстро-быстро моргает ресницами. Как сказала бы вам моя мама: «Люди не стоят так прямо, если их не снимают». В смысле, Бабетт наслаждается вниманием.

Да, так нечестно. И Паттерсон, и Леонард из своих клеток пялятся на Бабетт, которая заперта в своей. И никто не видит меня. Если бы я хотела, чтобы меня игнорировали, я бы осталась на земле в виде призрака и смотрела бы, как мама с папой ходят голышом, открывала бы шторы и устраивала сквозняки, пытаясь заставить их одеться. Даже демон Ариман, который разорвет меня на куски и съест, лучше, чем полное отсутствие внимания.

Ну вот, опять! Никак не проходит эта болезненная склонность к надежде. Моя пагубная привычка.

Пока Паттерсон и Леонард пялятся на Бабетт, а Бабетт — на себя, я притворяюсь, что смотрю на летучих мышей. Я любуюсь приливами и отливами бурых волн на Озере Дерьма. Я делаю вид, что расчесываю мнимый псориаз у себя на лице. В соседних клетках скорчились грешники, рыдают по привычке. Какая-то проклятая душа в нацистской форме снова и снова разбивает себе лицо о каменный пол клетки, расквашивает и сминает нос и лоб, словно крутое яйцо о тарелку. В промежутке между ударами сломанный нос и все лицо снова принимают нормальную форму. В другой клетке стоит парень-подросток в черной кожаной куртке, с огромной булавкой в щеке и с бритой головой — если не считать полоски волос, выкрашенной в синий и намазанной гелем, чтобы стояла колючим гребнем от самого лба до затылка. Я смотрю, как панк подносит руку к щеке и раскрывает булавку. Он вытаскивает ее из дырок в коже, просовывает руку между прутьями и тыкает кончиком острия в замок на двери своей клетки, шевелит им внутри скважины.

Все еще любуясь собой в зеркальце, Бабетт спрашивает, не обращаясь ни к кому конкретно:

― Какой сегодня день?

Леонард тут же сгибает руку и смотрит на свой морской хронограф.

― Четверг. Пятнадцать ноль девять. — Через секунду добавляет: — Стоп, нет… Уже пятнадцать десять.

Неподалеку, не далеко и не близко, огромный великан со львиной головой, лохматой черной шерстью и кошачьими когтями вытаскивает из клетки вопящего, дрыгающего руками и ногами грешника. Жертва повисает на собственных волосах. Как вы бы ощипывали губами виноградины с грозди, демон смыкает губы на ноге человека. Мохнатые львиные щеки демона делаются впалыми, и крики грешника становятся громче, потому что его мясо отсасывают прямо с живой кости. Превратив одну конечность в жалобно обвисшую палку, демон принимается снимать мясо со второй.

Несмотря на весь этот шум, Леонард и Паттерсон продолжают глазеть на Бабетт, которая любуется сама собой. Ледниковый период тупости.

С приглушенным звяканьем панк в кожаной куртке прокручивает кончик булавки в сторону, и механизм замка на двери его клетки срабатывает. Он достает булавку, вытирает слизь и ржавчину о джинсы и снова продевает сквозь щеку. Потом распахивает дверь и выходит. Его ирокез такой высокий, что синие волосы задевают проем.

Вразвалочку двигаясь вдоль ряда клеток, панк с синим ирокезом заглядывает в каждую. В одной лежит египетский фараон или кто-то в этом роде, человек, который отправился в ад за то, что молился не тому богу. Несчастный съежился на полу, болтает бессмыслицу и пускает слюни. Его рука вытянута к прутьям, а на пальце блестит большой бриллиантовый перстень. Бриллиант в районе четырех каратов, степень D, не какой-то там кубический цирконий, как в дешевых сережках Бабетт. Перед этой клеткой панк останавливается и наклоняется. Просунув руку через прутья, он снимает кольцо с иссохшего пальца и кладет в свою мотоциклетную куртку. Встав, он ловит мой взгляд и медленно направляется в мою сторону.

На нем черные мотоциклетные ботинки — кстати, отличный выбор обуви для Аида. Один ботинок у щиколотки перевязан велосипедной цепью, второй — скрученной в узлы грязной красной банданой. Его бледный подбородок и лоб испещряют красные точки прыщей, контрастирующие с ярко-зелеными глазами. Вразвалочку подойдя еще ближе, парень с ирокезом сует руку в карман куртки и что-то оттуда достает.

― Лови!

Он размахивается, бросает предмет, который вспыхивает длинной, высокой аркой, пролетает сквозь прутья клетки и падает туда, где смыкаются мои ладони.

Играя роль настоящей мисс Стервы Стервович, Бабетт продолжает игнорировать Паттерсона и Леонарда, но держит тени под таким углом, чтобы шпионить за панком. Она рассматривает его так внимательно, что когда брошенный предмет блестит, яркая вспышка отражается от зеркальца ей прямо в глаза.

― Что такая милашка, как ты, — спрашивает меня парень с ирокезом, — здесь потеряла?

Когда он говорит, булавка в его щеке дергается, вспыхивает оранжевым. Он вразвалочку подходит к прутьям моей клетки и подмигивает мне зеленым глазом, хотя смотрит на Бабетт. Он явно трогал грязные прутья, а потом еще и свое лицо, джинсы, ботинки — измазался грязью с головы до ног.

Да, так нечестно, но некоторые в грязи ухитряются выглядеть еще сексуальнее.

― Меня зовут Мэдисон, — говорю ему я, — и я надеждоголик.

Да, я знаю слово «манипуляция». Может, я и мертвая, и сижу в клетке, и слишком интересуюсь мальчиками, но меня все равно используют, чтобы вызвать ревность другой. Еще теплый, у меня в ладони лежит краденый бриллиантовый перстень. Мой первый подарок от парня.

Парень с ирокезом вытаскивает огромную булавку из щеки, вставляет острие в замочную скважину и начинает вскрывать мой замок.