Иван Федорович ПАНЬКИН

НАЧАЛО ОДНОЙ ЖИЗНИ

Повесть

У героя этой повести, маленького Ванятки, жизнь началась с обид. Он остается сиротой. Его мать и отца, красного комиссара, вернувшегося с гражданской войны в родное село, убили, бандиты. Ванятка живет у дедушки, в бедной мордовской деревне, и очень любит свою тетю Дуняшу. Он мечтает о синем море с белокрылыми чайками, о котором много раз слышал от тети Дуняши.

Не на море, а в город, к жестокой и сварливой торговке, попадает сначала Ванятка, нянчит ее ребенка. Потом поступает в цирк, встречает там талантливого артиста Строганова, у которого учится цирковому искусству.

Кажется, судьба маленького героя определилась. Но ненадолго. Снова на мальчика сваливается большая беда, и Ванятка вместе с такими же, как он, маленькими странниками начинает "путешествовать" из города в город, пока не оказывается в детской колонии. Здесь ему нравится. Однако Ванятка не забывает тетю Дуняшу и ее рассказы о синем море и белокрылых чайках.

И вот он опять в родной деревне, и опять начинаются скитания нашего героя. Ванятке помогают хорошие люди, и он находит серный путь к своей мечте.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Я выхожу на дорогу жизни Последнее утро в родном доме ...... В городе ...... Нянька "............... Письмо............... Я сообщил бабушке о своей жизни .... В цирке Первое знакомство .... Я выхожу на арену..... Зареченские обычаи.... Меня учат............. В больнице............ Опять в цирке......... Скитания Куда деваться? ..... Неожиданная встреча. Первый перегон ..... По дороге в Ташкент. Володя.............. На родине Тухтусуна Опять в дороге...... Конец нашим гастролям......

В Соколинской колонии и в родных местах К новой жизни............ Вот мы и прибыли ........ Почему мы такие?......... Так бы жилось нам неплохо Неожиданный поворот...... Опять в деревне ......... На море К белокрылым чайкам ....... В поисках матросской работы На борту "Тайфуна"......... Выходим в море ..........

Я ВЫХОЖУ НА ДОРОГУ ЖИЗНИ

ПОСЛЕДНЕЕ УТРО В РОДНОМ ДОМЕ

- Ваня, Ванятка! Вставай, греховодник, будя дрыхнуть! Вставай, проклятущий, выпорю!..

Из-под старенькой залатанной шубенки на мгновение высовывается белокурая всклоченная голова и, словно пушистый зверек, ныряет обратно. К постели подходит грузной походкой сгорбленная старуха. Она приоткрывает полу шубенки и уже более ласково говорит:

- Вставай, внучек, глянь-кось, день на дворе.

Ванятка трет грязными кулаками свой конопатенький носик, шевелит белесыми бровями, хочет открыть глаза, встать, но не может. Утренний сон так сладок, что мальчик никак не может оторвать голову от замусоленной холщовой подушки. А бабушка, осыпая его нежными словами, словно голубка, воркует и воркует над ним.

Ванятка вначале слышит ее голос рядом с собой, потом постепенно он куда-то удаляется, и, наконец, бабушку уже слышно издалека, словно из глубокого колодца.

- Вставай, анчихрист! - вдруг громом прокатывается голос деда Паньки.

Этого голоса пугается не только "анчихрист", то есть я, Ванятка, но даже сон-чародей. Он моментально выпускает меня из своих объятий и возвращает снова в мир повседневной жизни.

"Надобно встать, - думаю я, - а то, чего доброго, дед так отвалтузит ремнем, что потом целую неделю не наденешь портки. Он, наверное, для этого и носит ремень, чтобы бить меня".

- А ты чего там разгугулилась! - Теперь дед уже набрасывается на бабушку. - Сдергивай с него шубу!

Бабушка в нерешительности топчется, но не трогает меня, а только ласково шепчет:

- Вставай, дитятко, вставай, птенчик! Глянь-кось, изба-то наша стала какая, краше дворца царя небесного.

И бабушка так стала расписывать избу, будто, пока я спал, она действительно превратилась в необыкновенный дворец. По ее словам, стены стали хрустальными, через них светит ясно солнышко. Полати изумрудные, а печка алмазная. Она теперь стоит не у двери, а посредине избы, и в ней небесные ангелочки для меня, Ванятки, варят гусей-лебедей.

"А что, и в самом деле может статься так, - думаю я, тетя Дуняша ведь сказывала, Иванушка-дурачок уснул на обыкновенных полатях, а проснулся на хрустальной кровати солнечной царевны. Вот и я сейчас открою глаза и увижу алмазную печь..."

- Ты что, поросенок, аль дедушку перестал почитать? снова раздается дребезжащий голос деда. - Смотри, шкуру-то спущу!

Я потягиваюсь до хруста костей и открываю глаза. Но в избе ничего не изменилось. Под почерневшим потолком по-прежнему висят тесовые полати, на старом месте стоит и ободранная печка. Около нее возятся не ангелочки, а самые настоящие бабы, и они варят не гусей-лебедей, а обыкновенные щи с кислой капустой. Но я не разочаровался: в избе была такая светлынь, будто в стенах прорубили десять окон. А когда посмотрел в окно - на дворе было белым-бело.

- Бабушка! Никак, зима?

- Зима, внучек, зима.

Я быстро вскакиваю с постели, подбегаю к окну. А на улице мои двоюродные и троюродные братья уже катаются на санках. Вот мимо окна на ледянке проносится двоюродный брат Кирюха. За его спиной, как стружка из-под рубанка, вьется снежный зихрь. У меня захватывает дух. Я бегаю от одного окна к другому и, будто щенок, которого в первый раз посадили на цепь, взвизгиваю. Наконец, забыв, что я нахожусь дома, вскрикиваю во всю мочь:

- Кирюха! Смотряй, яма!

- Цыц, чарамига! * - закричал на меня дед.

Я, как ошпаренный, отскочил от окна и сразу загородил руками голову. Но дед меня не тронул. Почему? За подобный выкрик он прежде давал такую ли взбучку!

А теперь сидит и даже не смотрит на меня. Да и все почему-то невеселые, будто покойник в избе.

- Вай, ну что за парнишка! - воскликнула бабушка. - Хоть бы перед прощанием посидел как следует!

- Не болтай языком прежде времени! Когда нужно будет, я сам скажу! - закричал на нее дед.

И в избе снова стало тихо-тихо.

"Наверное, дед опять с мужиками собирается на заработки в чужие края, - подумал я. - А перед каждым его отъездом надо обязательно печалиться".

* Чарамига - вертун.

Я подошел к печке, сел на чурбанчик и тоже притих.

А самого так и подмывало выскочить на улицу. Страсть как охота покататься на санках или хоть на ледянке! Да только обуток нет у меня, и это заставляет сидеть дома.

По крайней причине и то у баб приходится клянчить.

А что, если и сейчас у них попросить лапоточки? Да сами они в них ходят.

- Гаврюх, а Гаврюха! - После долгих размышлений обращаюсь я к самому младшему дяде.

- Чаво тебе?

- Дай свои лапти выйти по малой нужде.

- И босой не околеешь, - пренебрежительно отвечает Гаврюха, - вон морда у тебя какая, что у чушки пятак.

"Ну как же, разве даст - жених ведь, зазнается! Как стал на вечерки дедушкин ремень надевать, так теперь ни с кем разговаривать не хочет. А что, и в самом деле выскочить так, босиком, - решаюсь я, - правда, околею, что ли?" Я тихонько поднимаюсь с чурбанчика, пробираюсь к выходу, приоткрываю дверь, шмыг - и нет меня в избе.

- Робя, глядите, басурман, московской боярыни сын, вышел на улку! - кричит мой двоюродный брат Митроха.

- Ну, ну, ты не очень ори, а то я те дам! - воинственно подступая к нему, говорю я.

- Кирюха, смотри, чаво на меня Ванятка бельмы пучит! прячась за спину своего брата, вопит Митроха.

- Ты чаво босой-то вышел? - замечает Кирюха. - Смотри, дед тебе задаст. Иди-ка лучше по-здоровому, вишь, ноги-то как у гуся стали.

Я и сам чувствую, что ноги начинают прилипать к оледеневшему крылечку, да только уж очень неохота уходить.

- Братец, а братец, - почти с мольбой обращаюсь к Кирюхе, - прокати меня на ледянке.

- Я те прокачусь, окаянный! - слышится через окно сердитый голос.

Увидев сквозь стекло лицо деда Паньки, я стремглав бросаюсь в избу. У порога дед преподносит мне увесистый подзатыльник, потом берет, как щенка, за загривок и бросает на печку.

"Почему я не жених, как Гаврюха? - думаю я. - Ходил бы всегда в новых лаптях да еще в сундуке держал бы праздничные сапоги на высоких каблуках. Говорят, малой еще я. А Митроха не малой? Он ростом всего два вершка от горшка, а ходит уже в лапоточках и еще выхваляется, меньшим меня прозывает да басурманом!"

- Бабушка, а бабушка, - спрашиваю я, - почему меня прозывают басурманом?

- Некрещеный ты, внучек, вот и прозывают так.

- А почему не окрестили?

- Матушка твоя не захотела, покойница, - недужным голосом отвечает бабушка.

Вот маманя какая нехорошая, не окрестила меня в золотой ванночке, как крестили летом Федяшку. А теперь мужики как напьются, так меня либо в лоханку суют или еще куда. Один раз дядя Васяня посадил меня в огуречный рассол. Страсть как после этого тело пекло.

- Бабушка, а почему меня прозывают сыном московской боярыни? - снова спрашиваю я.

- Пусть и прозывают, а ты гордись. - Бабушка подперла руками подбородок и задумалась; это она всегда так делала, когда собиралась рассказать какую-нибудь сказку или житейскую историю.

- Бабушка, что ты задумалась? - окликаю я ее.

- Мысли свои на ниточку нанизываю, внучек, - отвечает она.

"Как это так делает бабушка? Неужто у нее в голове клубок ниток?"

И вот, нанизав мысли, бабушка рассказала о моей матери.

- Матушка твоя в девках была краше московской боярыни. Отбоя от парней не знала. Не девка была, а загляденье одно. Волосы у нее были черные-пречерные, как ночь в осеннюю пору. Глаза карие, большие да ласковые. Посмотрит на кого - будто рублем одарит. А как разнарядится - пава и пава. Бывало, только наступит воскресное утро, а у наших ворот уж обязательно чьянибудь тройка стоит, а за столом сваты сидят и райскую жизнь обещают твоей матушке. Приезжали сваты из самых богатых дворов. Только она-то, Авдотыошка, всегда сватам отвечала отказом.

"Смотри, доченька, - говорила ей, - не свое ли счастье от себя отталкиваешь? Поодумайся, жених-то ведь какой красавец, как на картинке писанный, да богатство у них какое! Как у бога за пазухой будешь жить".

"Нет, маманя, - отвечала твоя матушка, - не надо мне большого богатства, не надо жениха писаного, да немилого. Если, матушка, хочешь, чтобы я была счастливой, отдай меня за Ромашку Остужева".

Как скажет, бывало, такие слова, у меня просто кровушка стынет. Ведь Ромашка Остужев сам-то носил чужие штаны, чужим хлебушком питался, сам себя прокормить не мог, не то что жену. Знамо, ведь само слово говорит - батрак... Эх-хе! вздохнула бабушка и продолжала рассказывать сама себе, не обращая на меня внимания. - Долго она, непокорная, сидела в девках. Даже люди стали поговаривать мне: что, мол, томишь свою дочку-девка в самом соку. Что мне было говорить, если дочь такая непослушница, если отец вожжами не сумел на ум ее наставить, а я что могла сделать? Так вот и перемалкивала все, а в душе ее очень бранила. И вот Авдотыошка моя стала сохнуть и сохнуть. На глаза людям не показывается, навстречу гостям выходить перестала. Я уж забеспокоилась - не притча ли с ней какаянибудь сотворилась? Однажды вечерком этак захожу к ней в чуланчик, окропить ее святой водичкой, а Авдотьято бух мне в ноги.

"Что хочешь, - байт, - матушка, со мной делай, хоть убей али отрави каким зельем, я согрешила, против твоей воли замуж вышла".

Как сказала она такое, рученьки у меня опустились, язык отнялся, очи затуманились.

"Да где же венчались-то?" - спрашиваю.

А она:

"Нигде, матушка..."

"Отрекись тогда от него, греха ведь на свою душу сколько принимаешь".

"Не могу, - байт, - матушка, теперь мы ребенком связаны".

"Кто же муженек-то?" - спрашиваю я.

А она мне:

"Ромашка Остужев".

Тут уж совсем я чувствие потеряла. Ах, думаю, клятый ты человек, опозорил нас перед всей деревней! Слыхано ли, чтобы невенчанными считаться мужем и женой.

Я уж и не помню, как выбежала из избы, да только очнулась у дома Остужевых. Ну, думаю, пусть греха наберусь, а Ромашке выцарапаю глаза. Захожу этак к ним, спрашиваю Ларивона стал быть, его отца, - где Ромашка. А у самой поджилки трясутся, зубы стучат, как от лихоманки.

"Нетути, - байт, - Ромашки. В извоз с хозяином уехал".

Он работал у Хлора Спиридонова, купец у нас такой был, красной материей торговал. Ну что ты тут поделаешь! Хоть лоб об стену расшиби, горю этим не поможешь. Я уж, пожалуй, согласилась бы отдать Авдотью за Ромашку, да вишь, какое дело, Авдотья-то приметная стала. Что теперь скажет народ? Поп близко к церкви не подпустит. Конечно, поп-то обвенчал бы, если хорошенько ему руки погреть, да денег-то у нас нету. Знамо дело, откуда они, коли в семье осьмнадцать ртов. А поп у нас был лихущий, любил на таких случаях руки погреть. Ох, тогда и перенесла я горя!

Недельки две, что ли, прошло с того времени, как-то смотрю я, Авдотья моя к окну прямо так и прилипла вся. Гляжу: обоз Спиридоновых из города вертается, Авдотья, оказывается, высматривает Ромашку, а его-то в обозе и нету. Мне охота было и самой-то с ним, клятым, поговорить, да вишь, куда-то подевался, греховодник. Спросить у людей вроде зазорно. Только на второй день про него узнали, бают, ушел от хозяина, к комиссарам подался... Осенью по деревне пошла молва, что будто Ромашку зарубили кадеты. И рада этому стала, и не рада. После этой молвы Авдотью закрыла в чулан, людям на глаза не стала показывать. Сидит у меня, бедная, будто кисейная стала, глаза ввалились, страшно на нее и смотреть. Как-то я подсела к ней, а она песенку поет, да так жалостливо, что даже в груди у меня защемило.

"Авдотьюшка, - грю, - послушай-ка, что я тебе посоветую".

"Что посоветуешь?"

"Един бог только без грехов на небе, а на земле все люди грешны. Давай-ка я тебя свожу к бабке Кондрачихе, освободит тебя от бремени, да выходи-ка за Макарку Безмозглого".

А Макарка в соседней деревне жил, в Куляскино.

Отец у него страсть какой богатей. Скота у них было, наверное, больше, чем муравьев в муравейнике. Да только сам Макарка был немножко глуповат, а при богатстве ведь и с глупым можно прожить. Вот я ей и баю: люди они щедрые, в шелка они тебя оденут, в золоте будешь ходить. Авдотья как вскинет на меня глаза, а в них зеленый огонь горит, прямо-таки я спужалась.

"Не хочу, - говорит, - носить я шелка, не надо и золота, - я, может, в себе ношу в стократ дороже золота".

На масленицу родила тебя. То-то покойница была рада, будто нашла сто рублев!

Ну, как говорится, старое клонится к земле, а молодое тянется к небу. Тебе так уже годика полтора стало, как-то возвращаюсь я с полюшка, а дед в то время на заработках был. Смотрю я, народ прямо валом валит к церкви. А в те беспокойные девятнадцатые и двадцатые годы ведь судьбы людей решались на церковных площадях.

"Какого там еще лешего принесло на нашу голову?" - спрашиваю я у одного проходящего.

"Комиссар приехал, с мужиками хочет говорить".

Прихожу и я туда, смотрю - супротив церкви коляска стоит. Блестит она вся, будто лакированный козырек на новой фуражке. А на ней-то этот самый комиссар сидит, весь в коже да ремнями обтянутый. И такие складные да задушевные слова говорит! Слушаю его, а самой чудится, будто голос его схож с Ромашкиным. Подошла поближе, присмотрелась, а на коляске и впрямь сидит Ромашка. "Ох, господи, - думаю, - не наваждение ли со мной какое, не бес ли мне очи мутит?" Сорвалась я оттуда и айда домой. Надо упредить Авдотью, а то, чего доброго, может свихнуться бабенка али еще что может случиться с ней.

Прибегаю я, значит, домой и спрашиваю:

"Где Авдотья?"

"Нету ее, куда-то недавно ушла".

Только было я собралась обратно бежать к церкви, смотрю эта самая коляска подъезжает к нашему двору, а из нее Ромашка с Авдотьей, как анерал с анеральшей, сходют. Зашли они в дом и бух оба мне в ноги. Да, преклонили они свои коленушки и бают: матушка, за твиим согласием приехали. Не откажи уж нашей просьбе...

Смотрю я на них и думаю: "Что же мне с вами, клятыми, делать? Видно, вас водой не разольешь. Ладно, живите уж, да только не обижайте друг друга". И правда, жили они опосля хорошо, как голубь с голубкой, да только недолго. В один ненастный вечер к ихнему окну подкрался злой ворог, пульнул из ружья и порешил обоих. Люди гуторят, будто в этом грешен наш богатый сродничек - дядя Гордейка, а там бог его знает, не пойманный ведь не вор.

- Маманя! Чего мальчонку-то приворожила к себе? - раздается из кухни звучный грудной голос. - Небось пора ему уж мыться.

- Господи, и правда! - восклицает бабушка. - Я совсем закалякалась с ним. Ну-ка, внучек, иди-кось, тетя Дуняша обмоет тебя.

"Опять какой-то праздник пришел, - с дрожью в теле подумал я. - Хорошо живется Кирюхе и Митрохе, у них головы как коровами облизаны, а тут после каждой мойки бабы как начнут расчесывать кудри, так прямо из глаз разного цвета круги выходят".

- Ванятка, али к тебе с поклоном идти? Вода-то ведь стынет! - снова кричит тетя Дуняша. - Смотри, а то шлепков надаю.

Я с неохотой слезаю с печки и с ворчаньем направляюсь на кухню.

"Даже о своих родителях не дадут послушать! - обижаюсь я. - Погодите, вот скоро вырасту, так уж потом не будете грозить шлепками, буду сам с усам".

В кухне я приваливаюсь к стенке и прикусываю палец, показывая крайнюю свою обиду.

- Ты чего глаза-то таращишь? Раздевайся быстрее! - говорит тетя Дуняша, но, увидев мои насупленные брови, она прихлопывает ладонями по бедрам и восклицает: - Батюшки, я и забыла совсем, что имею дело с мужиком! А ну, бабы, отвернитесь, сейчас Иван Романович раздеваться будет!

- Вот то-то! Сами небось теперь признали, что я не малой, - говорю я, не торопясь раздеваюсь и лезу в деревянное долбленое корыто.

А тетя Дуняша из тряпицы достает тонкий, как щепка, обмылочек цвета яичного желтка и подает мне.

- На, мылься, будешь хрустальный, - говорит она, - и ноги хорошенько помой, а то на твоих ногах скоро огурцы можно будет сажать.

- А ноги тоже будут хрустальные?

- А как же, - весело отвечает тетя Дуняша.

"Вот хорошо! - думаю я. - Тогда можно будет босиком по снегу бегать".

Я беру мыло и усердно начинаю намывать ноги.

В кухне появляется гроза всего дома - дед Панька, маленький, худенький старичок. Холщовая домотканая рубашка на нем висит, как просторный татарский халат.

Он шмыгает остреньким носом, который у него лупится летом и зимой, смотрит на меня и язвительно говорит:

- Гляди-ка, порядки пошли какие - дед духовым мылом только лицо моет и то по великим праздникам, а внук ноги моет. Где же это видано, чтобы духовым мылом ноги мыли? Я спрашиваю вас! - громовым голосом обращается он к снохам.

После его окрика трех снох будто ветром выдуло из кухни, а четвертая, тетя Дуняша, осталась на месте.

Она уперла руки в бока и спокойно ответила ему:

- Ты бы, тятяня, не толкался здесь среди баб, а то ухватом нечаянно заденут, и дух из тебя выйдет.

- Что?! - свирепо вскрикивает дед.

- Я говорю, не лез бы в бабское дело, а то борода у тебя совсем выпадет.

Как сказала тетя Дуняша о дедовой бороде, у меня сердце в пятки ушло, вспомнился один случай.

Недавно дед распекал своего сына Петраню за то, что его жена, Дуняша, вышла из повиновения. А когда дед выпускал на волю бранные слова, я заметил, что у него зыбко-зыбко тряслась борода. Я спросил бабушку:

"Почему, когда дед ругается, у него сильно трясется борода?"

Бабушка улыбнулась и ответила:

"Знать, в его бороде содержится зло".

"Может, и верно говорит бабушка? Вон дядя Гордей ходит без бороды, только и знает хихикает да детишкам леденцы дает". И вот я задумал сделать дедушку добрым и хорошим, как дядя Гордей.

Однажды вечером, когда могучий храп деда с разными переливами наполнил избу, я тихонько пробрался на печку с ножницами, которыми стригли овец, и, что называется под самый корешок, отчекрыжил бороду деда...

После этого мне целую неделю пришлось хлебать щи стоя. Но зато теперь при любой вспышке деда только ему напоминали о бороде, как он на полуслове обрывал брань и тут же уходил. И в этот раз он только сердито сплюнул в сторону тети и удалился из кухни.

- А ты чего, в самом деле, начал с ног-то мыться? - замечает мне тетя Дуняша. - Ох, басурман, басурман, сквозняк еще в твоей голове! Давай-ка я сама тебя помою. - Она засучивает рукава и намыливает мне голову.

К тете Дуняше я был привязан больше, чем к бабушке. Хотя бабушка тоже очень меня любила, но любила как-то робко, украдкой. Гладит меня по голове, а сама смотрит, не косится ли на нее какая-нибудь сноха, или из-под кофты вытащит пирожок, сунет мне под подол рубашки и оглянется - не видел ли ее кто. А тетя Дуняша никого не боялась в доме, даже самого деда. Бывало, в праздничное утро вытащит из печи противень и при всех говорит: "Ну-ка, Иван Романович, откушай-ка сдобочку, зачни-ка наш праздник веселый".

И я с гордостью съедал булочку. А в будничные дни или в голове она у меня поищет, или так приласкает.

Никогда она меня не оставляла в стороне. А иногда зазовет нас с Андрюшкой, сыном ее, за печку и как начнет сказывать сказки, так прямо уши развесишь. Ее сказки бабушка называла лихоманскими. Они были суровыми.

Она все больше нам рассказывала о морских штормах и удалых рыбаках. Но иногда рассказывала и веселые. Не знаю, чем они не нравились бабушке. Не забыть мне тети Дуняшину сказку об удалом и хитроумном матросе Кошке, который после кораблекрушения однажды, оставшись среди моря один на шлюпке без парусов и весел, не растерялся, как все остальные люди, матросским ножом вырезал лоскут неба, скроил из него паруса и преспокойно добрался до родных берегов.

Я частенько тогда присаживался на окно и, глядя на небосвод, думал: "Как это матрос Кошка мог ножом отрезать лоскут неба?" Когда об этом спрашивал тетю Дуняшу, в ответ она только весело смеялась.

До замужества тетя Дуняша работала с отцом в рыбачьих ватагах. В семье нашей ее тоже называли ватажницей. Но это слово всегда произносили с презрением.

"Эх, детушки мои, - иногда, вздыхая, говорила нам тетя Дуняша, - если бы моего батюшку не проглотила Моряна, я бы во веки веков не вернулась в деревню! Очень уж полюбилось мне приволье морское. Вы небось и уразуметь не можете, что это такое? - спрашивала она нас. - Море, как небо, широкое, привольное. По небу только ходят одни тучи, а по морю плавают большие-пребольшие корабли и маленькие парусники".

Ее глаза покрывались туманной пеленой, потом она вдруг встряхивала головой и каким-то чужим, незнакомым голосом говорила:

"А вернулась я в деревню из-за жалости к матери, думала я, что осталась она одна и некому ее теперь пожалеть, а мать, оказывается, мной совсем не нуждалась.

Не успела я как следует присмотреться к родимому дому, как она сосватала и выдала меня за нелюбимого человека... Эх, если бы не вы, ребятишки, так я давно упорхнула бы отсюда. А вот появится пушок на ваших бородках, расправлю я тогда свои крылья и повезу вас, детки мои, за синие горы, к черному неспокойному морю, в гости к белокрылым чайкам".

Ее сказки и рассказы очень нас с Андрюшкой волновали. А после обещания повезти в гости к белокрылым чайкам мы с Андрюшкой каждое утро приходили к тете Дуняше и спрашивали: не показался ли на наших бородках пушок?

"Нет, детки, - весело отвечала она, - еще рановато..."

Тетя Дуняша, вылив на мою голову последний ковш воды, прихлопнула меня по спине и сказала:

- Ну, государь Иван Романович, ты теперь настоящий хрусталь, хоть жени на солнечной царевне!

А я смотрю из-под своего мокрого чуба на нее, и мне кажется, что тетя Дуняша сама такая солнечная! Стройная, круглолицая. Глаза у нее, как у сказочной царевны, - звездочками, нос стрункой, а брови - как два серпа. Косу она тоже носила, как царевна, серпом.

- Ну, чего смотришь, государь, на меня? - говорит тетя Дуняша. - Давай будем облачаться в царскую одежду.

И она действительно подает мне невиданной красоты рубаху, вышитую какими-то дивными цветами, каждый цветок величиной с кулак. Тетя Марфуша, как увидела на мне рубаху, так и ахнула:

- Дуняша, не мою ли праздничную кофту ты успела уже перешить Ванятке на рубашку?

- Не волнуйся, Марфуня, - успокаивающе сказала тетя Дуняша, - муж приедет с заработка, тебе шелковую купит.

А когда она на меня надела черные лавочные штанишки, с другой стороны послышался крик:

- Маманя, ты, никак, мои портишки отдала Ванятке?

- Ничего, сынок, - так же спокойно отвечает тетя Дуняша, - как твой тятька построит дом со стеклянной крышей, я тебе тогда плисовые сошью.

- А крыша будет открываться? - позабыв уже о своих штанишках, спрашивает Андрюшка.

- Конечно, будет, - смеется тетя Дуняша.

- Дядя Гаврюха, слышишь? - кричит Андрюшка. - У нас будет дом со стеклянной крышей, тогда я буду прямо с печки пулять в воробьев.

Когда я оделся, тетя Дуняша поставила меня перед собой и сказала:

- Ну, Ванятка, ты теперь настоящий парень, только вот не хватает обуток у тебя! - И ее взор упал на свои полусапожки...

В это время открылась дверь, и на пороге появился дядя Гордей. Он толстенький, низенький, с широким мясистым лицом и необыкновенно крупным носом, похожим на зрелый помидор; из-под его рыжих лохматых бровей хитро выглядывают маленькие мышиные глазки. Они так и бегают, так и мечутся, словно выискивая, где что пло хо лежит. Дядя Гордей сразу заметил меня, но делает вид, будто не видит, и кричит:

- Где тут басурман-то у вас живет? Ах, вот где! - удивленно восклицает он и бросает мне в ноги старенькие, трижды латанные женские валенки.

Я смотрю то на валенки, то на дядю Гордея и никак не могу поверить, что эти валенки брошены мне.

- Ну, чего ты смотришь? - слащавым тенорком говорит дядя Гордей. - Меряй.

Я быстро надеваю их, топаю по скобленому полу и не знаю, что сказать в благодарность дяде Гордею.

- Хороши?

- Шибко хороши! - восхищенно говорю я.

- А если хороши, так и носи на здоровье, помни дядю Гордея.

Обрадовавшись, я быстро подбегаю к своей постели, накидываю на плечи свою шубенку и хочу уже выпорхнуть на улицу.

- Куда! - останавливает меня голос деда Паньки. - В ноги кланяйся.

Я опускаюсь перед дядей Гордеем на колени и машинально повторяю заученные с бабушкой на всякий такой случай слова:

- Пусть тя бог наградит за благодеяния, за щедрость души твоей, отец наш родной...

От этих слов у дяди Гордея на махоньких пуговичках глаз выступают слезы. Он вынимает из кармана большой клетчатый платок и машет мне.

- Хватит, хватит, угодил, сукин кот! - говорит он и вытирает слезы.

С появлением дяди Гордея бабы засуетились, закружились у печки, мужики, чувствуя заранее хмельное, подвинулись ближе к столу, а дядя Гордей стал оделять малышей леденцами, а баб - кренделями. Я получил от него несколько леденцов. Наконец мне удается выбежать на улицу и похвастаться своими валенками. Но бегать долго мне не пришлось, меня снова позвали в дом. Проходя через сени, из чуланчика я услышал разговор:

- Не верьте, маманя, вы этому шилоглазому, - с волнением говорила тетя Дуняша, - не о ребенке у него живот болит, а о корове Авдотьиной. Не осталось теперь таких заведений, где бы за учебу с малолеток брали деньги.

- Байт, деньги-то не за учение нужны, а какому-то большому начальнику, за устройство его, - отвечала бабушка.

- Отдали бы лучше мне Ванятку, он меня любит и с Андрюшкой дружится, пусть бы и росли они вместе. - Голос ее задрожал и умолк.

- Ох, Дуняша, милая, говорила уж я старику, - со скорбью отвечала бабушка, - а он что: ватажница сама из общего котла-то жрет. Сбил его Гордейка с пути праведного. Вишь, как он настрополил старика-то? Дескать, пока мальчонка дойдет до дела, за это время он десять коров сожрет.

Когда я зашел в избу, мужики были пьяненькие. Не слушая друг друга, они говорили наперебой. Среди голосов выделялся тенорок дяди Гордея.

- Я очень сердобольный человек, - хлопая себя по груди пухлой ладонью, говорил он, - люблю людей, и баста. Натура уж такая: вижу, человеку можно сделать хорошее, дай, думаю, сделаю.

Увидев меня, мужики сразу притихли.

Дед подозвал к себе, долго смотрел подслеповатыми глазками на меня, а потом сказал:

- Ну, басурман, пора жить-то начинать самому, теперь уж ты не малой. Я в твои годы работал на барском дворе. Вишь этих окаянных, - показал он крючковатым пальцем на моих двоюродных братьев. - Каждый из них имеет своего родителя, а у тебя их нет, значит, тебе надеяться не на кого. А я, вишь, какой стал, можа, до весны дотяну, а там, наверное, и к богу в рай. - И он безнадежно махнул рукой.

Я вспомнил, как дед по ночам надрывно кашляет, ходит по избе, не находя себе места, и мне стало его жалко больше, чем бабушку. Я готов был сейчас обнять, расцеловать его. Но дед продолжал:

- Так вот, я решил тебя отдать на учение в город.

Как только дед произнес слово "город", бабы сразу так заголосили, что мне показалось - в окнах задребезжали стекла. Я посмотрел на них: у бабушки и у тети Дуняши по лицу ручьями текли слезы, а у остальных глаза были сухими, должно быть, они голосили для видимости.

А дед, дыша на меня самогонным перегаром, продолжал:

- Чуешь, куда посылаю тебя? В горо-од. Так вот, гляди, не лоботрясничай там. Слушай, вникай, что будут тебе говорить. Угождай всем, будь ласков. Говорят, ласковый теленок сразу две матки сосет. И не помни зла на деда своего. Это грех. А что драл тебя, как Сидорову козу, это не от зла, а чтобы разум у тебя был светлый. Вот вчера чуть шкуру с тебя не спустил, а сегодня за твое учение корову не пожалел отдать.

- Чай, Буренка все одно была посулена для приданого его матери, - сказала бабушка.

- Молчи, старая ведьма! - закричал дед и мне опять приказал пасть на колени перед дядей Гордеем.

- Стой, кланяйся ему! - кричал дедушка. - Это он взял на себя обузу представить тебя в комиссарское заведение.

Я стоял на коленях перед дядей Гордеем до тех пор, пока на его глазах не появилась влага. После этого дед еще что-то говорил мне, но я уже не слышал его. В ушах у меня, как колокол, беспрерывно звучало: го-род, город, го-род.

Последние минуты пребывания в дедовом доме помню я плохо. Может, потому, что я был слишком взволнован неожиданным событием, или, может быть, потому, что мои мысли тогда полностью были заняты городом, о котором взрослые рассказывали чудеса. Будто бы дома там друг на дружке сидят, а амбары по улицам ходят.

Я никак не мог представить, как это наш дом, не имея ног, вдруг бы залез на соседский и сидел на нем. Чудесные дома и амбары хотелось как можно скорее увидеть собственными глазами.

Но я все-таки помню, как бабушка лампадным маслом мазала мою голову и затем с приговорами долго крестила. Помню, как мои двоюродные братья, прикусив пальцы, не отрывая глаз смотрели на меня, как на диковинного зверя, не смея даже заговорить со мной, будто они видели меня в первый раз. А бабы, отрывая от подолов своих ребятишек, как клушки, кружились возле меня и куда попало совали мне пирожки, ватрушки, лакомую снедь. Мои карманы стали пухлыми.

Потом в нашем доме появился долговязый, с приплюснутым носом дьякон Онисим. Я поцеловал его черную книгу с белым крестом, и после этого он что-то трубно полопотал надо мной, а что, я не знал, и вряд ли кто в доме понимал его лопотание. Наша семья была мордовская. Только тетя Дуняша и кое-кто из мужиков понимали тогда русский язык, а в церковных изречениях не разбирался никто. Но знали все, что дьякон Онисим говорит божественные слова, и, когда он делал передых, все, с меньшего до великого, кланялись до земли.

После моления бабушка всех посадила на лавки. По старинному обычаю, перед дорогой обязательно полагалось посидеть. А затем тетя Дуняша надела на меня старенькую, со сборочками шубенку, перешедшую мне с плеч двоюродной сестренки, и повела на улицу.

- Держись, дитятко, соколом, - говорила она, - не давай себя в обиду. Будь таким же, как Гришка Исхода. Помнишь, я рассказывала тебе про такого ватажника?

И перед моими глазами сразу встал дюжий, молодой черноусый рыбак, который не боялся ни злых людей, ни буйного моря, даже самого морского дьявола.

Когда мы вышли на крылечко, тетя Дуняша троекратно поцеловала меня и сказала:

- А может, и хорошо, что ты уезжаешь отсюда. - Прихлопнув по плечу, толкнула в сторону бабушки, которая стала неподалеку от нас с приподнятой к глазам ладонью и кликала:

- Ванятка, где ты. Поди-ка сюда, последний раз погляжу на тебя.

Когда я подошел, бабушка сразу завопила:

- Ох, улетает мой серый воробушек, ох, во чужие края предалекие!

Покончив с причитанием, она вытерла серым платком выцветшие глаза и стала наставлять меня.

- Плохих людей сторонись, - говорила она, - к хорошим ближе держись.

Пока я был на крылечке, на дворе стоял сплошной вой. Ребятишки выли, бабы причитали, перебирая все мои наилучшие стороны, и причитали они так складно, будто пели грустную песню. Молчала одна тетя Дуняша.

Хотя на дворе было очень морозно, она стояла простоволосая и не отрывала глаз от меня, и мне показалось, что она с завистью смотрела на меня.

Наконец из сарая вывели Буренку, привязали ее к оглобле сытого мерина дяди Гордея. Меня посадили на сани, и покатили мы с дядей Гордеем в неведомый для меня край.

Наша старенькая избенка последний раз жалостливо посмотрела на меня тусклыми окнами и скрылась за поворотом дороги. Потом из-за какого-то забора выглянула она еще раз, показала старую соломенную крышу, похожую на голову пьяного старика, и, наконец, чужие дома закрыли ее от меня. Выехав за село, дядя Гордей свернул лошадь в сторону Мокшанки: там мы должны были оставить Буренку, а сами поехать дальше в город.

Пока перед моими глазами виднелось родное село, я все время плакал, вернее не плакал, а только всхлипывал.

Дядя Гордей глядел, глядел на меня и сказал:

- Будет тебе, басурман! Чай, не к дьяволу на рога тебя везу, а в комиссарское заведение.

После его слов мне стало легче. Видимо, слово "комиссарское" подействовало на меня успокаивающе.

Я прижался плотнее к спине дяди Гордея и подумал: "Неужели я буду всамделишным комиссаром? Конечно, буду, коли так говорят большие".

И тут же я представил себя комиссаром. На мне широкие, как у Фильки-солдата, галифе, через грудь - крест-накрест ремни, на одном боку - острая сабля, а на другом - наган в кожаной сумке. И вот в таком грозном виде я уже шагаю по родному селу.

"Что это за комиссар появился в нашем селе? - шушукаются люди. - Да это, никак, Ванятка Остужев вернулся из комиссарского заведения?"

"Смотрите, каким раскрасавцем стал!" - ахают бабы.

"А сабля-то, сабля у него, что твоя икона блестит!" изумляются мужики.

А я задираю голову и будто не слышу их. Иду в сторону дедовского дома и, как рекрутский начальник Филька, командую себе: "Ать-два, ать-два"...

Я так размечтался, что даже не заметил, как мы прибыли в Мокшанку.

Когда въехали в обширный двор дяди Гордея, нам навстречу выбежала толстенькая подвижная тетя Матрена, сестра моей матери, жена дяди Гордея. Тетя Матрена окинула нас взглядом и, не дав опомниться, сразу сообщила:

- Гордюша, в деревне несчастье случилось.

- Что там еще случилось? - с тревогой спросил дядя Гордей.

- Митька, Кузьки Косого сын, чуть не задохнулся в бане, еле откачали.

- Вот и хорошо, пусть следующий раз без креста не заходит в баню.

Тетя Матрена, видя, что ее сообщение на мужа не произвело никакого впечатления, с сияющим лицом и распростертыми руками кинулась ко мне.

- Миленький, родненький, птенчик ты сестричкин! - защебетала она.

Но, увидев на моих ногах валенки, она поперхнулась, и ее круглое лицо сразу вытянулось.

- Ой, баран ты пустоголовый, - взвыла она волчицей на дядю Гордея. - Этим валенкам по дому износа еще не было бы, а ты отдал! Скоро рубашку свою отдашь людям!

- Бог велит все напополам делить, - ответил дядя Гордей и повел нашу Буренушку в сарай.

Когда тетя Матрена взглянула на Буренку, ее лицо опять сделалось добрым, и она повела меня в дом.

В Мокшанке мы с дядей Гордеем пересели на легонькие саночки и покатили дальше. Ехали мы среди одинаковых снежных холмов. Я сначала разглядывал их, а потом заснул. Только я закрыл глаза, передо мной, как живая, предстала тетя Дуняша.

"Ну что, басурманчик? - сказала она. - Теперь уж можно лететь в гости к белокрылым чайкам".

"А крылышек-то нету у нас", - говорю я.

"Как нет! А это что?"

И правда, за моей спиной вдруг раскрываются, как у воробья, два сереньких крылышка. Захлопали они, подняли меня вверх и понесли, понесли куда-то.

"К солнцу, к солнцу держитесь, детки!" - размахивая белыми лебедиными крыльями, кричит нам с Андрюшкой тетя Дуняша.

Но вдруг нам путь преграждает какое-то чудовище.

У него волосы и стан женский, а морда как у собаки.

"Моряна, Моряна это! - кричит снова нам тетя Дуняша. Она проглотила моего батюшку. Держитесь, дети, не опускайтесь на землю, летите прямо над ее головой. Смелых людей боится Моряна".

Но при виде этого чудовища у меня подсекаются крылья, и я лечу кубарем вниз.

"Басурман, басурман!" - каким-то страшным голосом кричит сверху тетя Дуняша.

Я открываю глаза, а кругом уже тьма, хоть глаза выколи, ничего не видно.

- Басурман, ты спишь, что ли? - кричит дядя Гордей. - Будет дрыхать, чай, ты не медведь. Вон уже город видать.

- Где?

Я посмотрел и увидел вдали много огней.

В ГОРОДЕ

В тот час, когда обычно бабушка нам таинственно сообщала, что возле нашего дома уже ходит бездомница-дрема, и нас, малышей, торопливо укладывала спать, санки дяди Гордея, выскочив из узких желобов-переулков, покатились по широкой, залитой электрическим светом улице, гомонившей, как деревенская изба во время сходки.

- Это город, - сказал дядя Гордей.

- Вот он какой ди-и-ивный!

Я с изумлением глядел во все стороны и не знал, на чем остановить свой взор. Вдруг мое внимание приковала высокая дощатая вышка с грибообразной крышей, упирающейся в самое небо. Под этой крышей, поглядывая вниз, медленно расхаживал человек, словно раздумывая, прыгать ли вниз, или еще подождать. Я так засмотрелся на этого человека, что у меня с головы свалилась шапка.

- Ты что голову-то задрал? - приостанавливая коня, сказал дядя Гордей. - Чай, каланча не свечка божья, али, кроме нее, интересного тебе мало?

И правда, кругом было столько интересного, только успевай глядеть да удивляться. Мимо нас величаво плыли высокие серые дома, похожие на сказочные дворцы.

Проносились с точеными и расписными спинками легонькие саночки; фыркая, пролетали с губастыми колесами машины, оставляя на снегу замысловатые узоры. А по узким дорожкам, притиснутым к домам-великанам, как в базарный день по нашему большаку, бесконечным потоком шли люди, странные, не похожие на наших мордовских мирян. И чем дальше мы углублялись в город, тем было их больше и больше. "Откуда они берутся?" думал я. Словно где-то недалеко находился людской муравейник и вот из него нескончаемой вереницей текли и текли люди.

Я очень был удивлен, когда увидел без стеснения расхаживающих под руку девок с парнями. Таким девкам в деревне обязательно бы всыпали, а здесь они ходили без боязни, и на них никто не обращал внимания.

- Дядя Гордей, посмотри-ка на девок-то, - закричал я, - и не боятся, что за бесстыдство у них выдерут косы.

- Ты лучше присмотрись, какую одежду здесь носят, - сказал дядя Гордей.

И правда, одеты все были по-чудному, не по-нашему.

Мужики шли в узких, сшитых в дудочку пальто, каких у нас не надевали даже для смехотворства в святочные вечера, а женщины носили до того коротенькие юбки, что они даже не прикрывали колен. Но еще больше я был удивлен, когда заметил, что многие из них были подстрижены под горшок. Я знал, что в нашей деревне косы отрезали только колдуньям и блудням. Если какая-нибудь баба лишалась косы, то ее больше не считали бабой, а здесь...

- Дядя Гордей, за что им отрезали косы? - спросил я.

- Кто им отрезал? Сами себе оттяпали.

- Сами себе? А на что им понадобилось отрезать-то?

- Ох, и глуп ты, басурман! Я в твоих годах не только знал, о чем думают люди, но знал, какие они сны видят. Почему у бабы ум короткий, знаешь? Потому что волос длинный. Стало быть, поэтому и отрезали.

- Чтобы ум прибавился?

- Конечно, - с хитренькой улыбкой сказал дядя Гордей.

- Дядя Гордей, а если бы совсем наголо остриглись эти бабы, то они еще стали бы умней?

Но дядя Гордей не слушал, он, тяжело вздыхая, смотрел на острый серп луны и мычащим голосом говорил:

- О господи! Серебряное создание, пусть тебе будут кверху рожки, а мне богатство да здоровые ножки.

А я размышлял: как вырасту большим, обязательно буду ходить стриженым или лысым сделаюсь. Вон у дьякона Онисима, говорят, лысина больше головы, поэтому, наверное, он так мудро лопочет, что его никак не поймешь.

- Стой же, окаянный! - кричал дядя на своего коня. - Куда прешься на тротуар? Ишь, непривычен еще к машинам, ить как прядает ушами.

Я никак не мог дождаться, пока мы доедем до комиссарского заведения. Вот уже мы проехали красивые улицы, снова запетляли по каким-то узким, глухим переулкам, а комиссарского заведения все не было.

- Дядя Гордей, скоро доедем мы до места? - спрашивал я.

- Теперь уж скоро, - отвечал он.

Чтобы не заснуть, я стал представлять дом комиссарского заведения.

Он должен быть высоким-превысоким, как та дощатая вышка, которую я видел при въезде в город, и у входа обязательно должно, как в нашем совете, висеть кумачовое полотнище с большими белыми буквами. Наверное, как только подъедем, нам навстречу сразу выбегут в шишатых шапках солдаты и тут же на меня наденут со скрипучими ремнями острую саблю и поведут к самому главному комиссару, а тот научит меня ходить: раз, два, три, и тут же отправит домой. Наверное, домой поеду не на дяди Гордеевых санках, а на лакированных, на каких ездят комиссары. Жалко, что вот саблю носят не так, как ружье. "Если по деревне поеду, кто ее увидит? Лучше я у главного комиссара попрошу самое большое ружье, - думал я, - пусть все видят, кем я из города вернулся!"

Но дядя Гордей завернул лошадь в сторону небольшого деревянного домика, заехал в какой-то темный двор, который не имел даже ворот, и сказал:

- Слезай, басурман, приехали.

Во дворе было несколько домиков. Они мне напомнили соседний с нашим селом небольшой хуторок Сиротное.

"Значит, правду мужики говорили, что в городе помещается сто деревень, - подумал я, - но, однако, зачем мы заехали сюда?"

- Дядя Гордей, разве здесь комиссарское заведение?

Дядя Гордей, не сказав ни слова, слез с саней, подошел к одному из домиков, выходящему окнами на улицу, и энергично застучал по двери.

- Кого еще там принесло? - послышался сердитый женский голос.

- Открывай, матушка Домна Семеновна, это я, Гордейка с Мокшанки, к тебе прилетел, молодца на своих крыльях принес.

В дверях показалась полная женщина. Она молча провела нас через темный коридор в избу и сонным голосом по-эрзянски спросила:

- Этого, что ли, привез?

- Этого, Домна Семеновна, этого, - медовым голосом ответил дядя Гордей.

- Баловник, чай?

- Что ты, матушка, у них и в роду не было,баловников, а этот тише воды, ниже травы!

- То-то ж, а то я ведь строгая.

Она впилась в меня черными глазами и спросила:

- Как тебя звать-то?

- Ваняткой, - смущенно ответил я.

Глядя на ее широкое красное лицо с маленьким носом, торчавшим кукишем между разбухших щек, я думал: "Что это за женщина, почему перед ней так лебезит дядя Гордей, зачем меня к ней привезли?" Но гадать мне пришлось недолго, потому что вслед за моим именем она тут же спросила:

- Детей нянчить умеешь?

- А как же, матушка, как же, - за меня ответил дядя Гордей.

- Если так, то ладно, пусть остается, - опускаясь на табурет, сказала женщина.

- Ну вот, басурман, теперь, можно сказать, ты при месте, - облегченно проговорил дядя Гордей, - только того... не балуй, слушайся тетушку Домну. Почитай, как родную мать, выполняй все ее приказы, будь ласковым, ну и... и прочее там...

- А комиссарское заведение разве мы...

У меня запершило в горле, по щекам потекли слезы, дальше я не мог говорить.

- Сначала здесь ума-разума наберись, а потом уж...

- Я хочу в комиссарское заведение.

- На всякое хотение есть терпение, мил человек, - сказал дядя Гордей.

- Не хочу оставаться здесь, лучше обратно поеду домой!

- Глупый ты мальчик, - уже миролюбиво заговорил дядя Гордей, видя, что я вот-вот подниму рев на весь дом. - Ты же не на все время останешься здесь, только до приезда мужа тетушки Домны, а как он приедет, сразу же поведет в комиссарское заведение. А то кто же без него туда тебя примет - он там самый главный начальник.

Эти слова меня немного успокоили, но, когда мы леглн спать, я подумал: "А вдруг дядя Гордей обманывает меня?" - и окончательно решил не оставаться у этой злой, как мне показалось, женщины, а как только утром дядя Гордей запряжет санки, уцепиться за них, и пусть попробует оторвать меня...

Я долго не смыкал глаз, боясь, что дядя Гордей уедет без меня, а когда начало светать, не заметил, как заснул. Утром дяди Гордея уже не было.

- Дядя Гордей, дядя Гордей! - хватаясь за пустую постель, испуганно лепетал я, но, когда заглянул в окно и увидел, что во дворе не было и его санок, тогда уж я заорал во все горло: - Дядя Горде-ей!

Из соседней комнаты раздался плач ребенка.

- Что горло дерешь! - мужским басом проговорила хозяйка. - Али ремня захотел? Ну-ка иди сейчас же к ребенку!

НЯНЬКА

С этого дня я стал называться не Ваняткой, а нянькой. "Нянька, иди туда! Нянька, иди сюда!" - кричала на меня хозяйка, а чтобы я понял, что я действительно нянька, она это слово подкрепляла шлепком по моему затылку.

Тетя Домна была жестокой женщиной: не с той стороны подойдешь к ребенку, огреет скалкой; не так посмотришь на ребенка, получишь пинка. До последних дней пребывания в ее доме я так и не понял, с какой стороны нужно подходить к ребенку и как надо смотреть на него. Ни одна нянька у нее долго не жила, но мне деваться было некуда. Шумные улицы города меня пугали.

Первое время я, как узник, сидел под замками, тетя Домна боялась, чтобы я не убежал. Конечно, где же она еще могла найти дарового работника! Я носил воду, колол дрова, чистил картошку, промывал кишки, требуху, которыми торговала она на базаре, мыл полы и нянчился с ребенком. Я каждый день с рассвета до полуночи топтался на ногах, а тете Домне все казалось, что я работаю мало. Она будила меня ночью возиться с ребенком, и тогда меня особенно одолевала тоска по дому. Закрою, бывало, глаза и вижу наш старенький, покосившийся домик в белой снеговой шапке, будто он смотрит на меня своими белесыми окошечками и говорит:

"Чего ты, Ванятка, там в няньках мучаешься? Приезжай обратно, я с радостью тебе открою свои скрипучие двери".

А то иногда лежу и слышу голос тети Марфуши.

Цулю балю, мой сынок,

Утю балю, дитятко,

поет она своему сынишке Федяньке. И так ясно слышу, ее голос, будто она качает ребенка рядом со мной. Или в тишине ночи вдруг прозвучит голос тети Дуняши:

"В девках я была быстрая, в поле за мной никто не поспевал. Колотила, молотила и трепака успевала плясать".

Думаю, думаю о своих родственниках, и вдруг мне становится страшно-страшно, закутаюсь в шубенку, зажмурю покрепче глаза, стараюсь заснуть, а сон меня не берет.

Иногда вечером качаю кривоногого Домниного ребенка и стараюсь представить, что сейчас делают дома. Наверное, дядя Гаврюха надел на себя с красными петухами белую рубашку, собирается на вечеринку, бабы сидят за своими прялками, мужики чинят сбрую, а бабушка рассказывает детишкам сказки или поет свою любимую песню:

Ой, не дуй ты, ветер, по-над лесом темным,

Не тряси ты красной сосенушке головушку.

Мастерица бабушка петь песни. Она уже старая, но ни одна свадьба без нее не обходится. Недаром в деревне говорили:

"На свадьбе ли Паньчиха песни запоет - старики запляшут, на похоронах ли завопит - каменный заплачет".

А когда бабушка затягивала, бывало, "Удалую" про мужицкого царя Пугачева:

Ой в бору, в бору ветер сосны гнет,

По Мокше-реке повалил народ,

Там полки идут да царя ведут,

А царя зовут Пугачев-казак,

даже дедушка становился добрее. Он выпячивал грудь колесом и, как кочет, расхаживал по избе.

А здесь не то что песни - хорошего слова никогда не услышишь. Хозяйка только и знает ворчит да ругает меня. А когда она перестает, разевает рот ее кривоногий пузан.

- Эх, сквозь землю, что ли, провалиться, - говорил иногда я, - или завязать глаза и убежать из этого дома неведомо куда!

Мне так хотелось поговорить с кем-нибудь! Но с кем поговоришь? Кругом живут русские, а я не знал их языка. Я, конечно, и на руках бы сумел рассказать, что накипело у меня на душе, да тетя Домна не только не разрешает ходить к русским, но и пугает, говорит, что русские прямо без соли могут меня съесть, что они так и смотрят, где бы мордовского мальчишку поймать.

Напротив дома, где я жил, находилась школа, и оттуда почти каждый день доносилась песня. Я запомнил мотив, но слова для меня были загадочными, а очень хотелось узнать и разучить их, поэтому я решил во что бы то ни стало научиться говорить по-русски.

Но легко сказать - научиться, а как? Вон соседи языками, словно цепями, молотят. "Может, у русских языки тоньше, чем у мордвов? - думал я. - Может, действительно, как говорится в сказке, надо пойти к кузнецу, чтобы он подточил его?" Однажды я спросил у старичонки мордвина, забредшего по каким-то делам к моей хозяйке, как можно научиться говорить по-русски.

- Как! - почесав розовую лысину, сказал он. - А видел, как куры клюют зернышки?

- А как же, я каждый день их кормлю, у тети Домны их полный сарай.

- Они же не ворохами клюют, а по одному зернышку. Вот и ты хватай по словечку и научишься.

- Я уж пробовал и по одному и дюжинами их хватать, но из моей головы они, будто из трубы, сразу вылетают. Да пока выговоришь какое-нибудь слово, так и следишь, чтобы язык не вывихнуть.

- М-да. Ну, коли память у тебя коротка, надо тебе, сынок, сахару побольше есть. Сахар для укрепления памяти самое хорошее средство.

Около недели я поглядывал на хозяйский сахар, закрытый в шкафу, и вот наконец у меня в кармане лежали целых три куска, каждый из них величиной с кулак.

Дело оставалось только за русскими словами. Как раз перед сном до моего слуха донеслись слова соседки, которая орала на весь двор:

- Обманули меня, обманули эти нэпманы - заместо простыни детскую пеленку всучили, окаянные!

Из этого набора слов я уловил всего три: "обманули", "пеленку", "окаянные". Я несколько раз повторил их, чтобы они не улетучились из головы. Для закрепления в памяти съел три куска сахару и лег спать, но наутро этих слов в моей голове как не бывало.

ПИСЬМО

Как я уже говорил, тетя Домна на целый день закрывала меня. На улицу я выходил только по утрам и вечерам, да и то лишь по надобности. Однажды в обеденное время, когда я обычно кормил ребенка, по кухонному окошечку кто-то постучал.

"Не воры ли?" - подумал я.

Тетя Домна мне ежедневно напоминала о ворах. Но вслед за стуком послышался тоненький голосок:

- Домна патяй! *

"А может, и правда воры пришли? Они ведь не только по-девичьи, даже по-кошачьи умеют кричать", - уже не на шутку тревожась, размышлял я.

- Кто там? - как можно дальше держась от окна, крикнул я.

- Это я, Оленка, - по-эрзянски бойко ответила девочка.

- Какая Оленка?

- Ну какая, самая настоящая, бывшая тети Домнина нянька.

- А кто тебя знает, может, ты совсем не Оленка, а всамделишный мужик, вор.

- Ну посмотри в окно, коли не веришь, - обиженно пропищал ее голосок.

- А как я посмотрю, ежели окно замерзшее?

- А ты подуй, и растает.

Мы с двух сторон стали дуть на стекло. И вскоре через протаянный глазок я увидел закутанную в несколько шалей моего же возраста курносенькую девчонку.

- Ну, теперь видишь? - спросила девочка.

- Вижу.

- Я тебя тоже вижу.

- Зачем нужна тебе тетя Домна? - спросил я.

* Домна патяй - тетя Домна.

- Я хотела узнать, может, ей нужно полы вымыть. Я ведь за это совсем недорого беру.

- А сколько берешь? - полюбопытствовал я.

- А сколько дадут.

- И за это самые настоящие деньги дают?

- Конечно, - говорит девочка.

- И за эти деньги ружье можно купить? - не унимался я.

- Если их хватит на ружье, то, конечно, можно.

- Вот здорово! А я все время тете Домне за так мою пол.

Лучившиеся до этого глаза девочки сразу потухли.

Она потеряла интерес ко мне. Девочка еще постояла немного и сказала:

- Ну, ежели ты моешь, тогда надо бежать, мамка, наверное, заждалась меня.

- Подожди маленько, чай, мать без тебя не умрет, - сказал я, боясь сразу упустить свою собеседницу.

Но мои слова так глубоко задели девочку, что на ее глазах тут же навернулись слезы.

- А ты откуда знаешь, может, она умерла? Мать-то у меня больная. Когда ухожу, она всегда прощается со мной.

Я, облокотясь на подоконник, ковырял ногтем снег на стекле, а девочка за окном шмыгала носом.

- Ты родственником, что ли, приходишься тете Домне? немного погодя спросила девочка.

- Не, я нянька, но скоро уйду. Вот приедет муж тети Домны, поведет меня учиться в комиссарское заведение.

- А как тебя звать? - спросила девочка.

- Ваняткой.

- Тебя из деревни привезли?

Я рассказал ей, как я попал в город.

- Эх, Ванятка, Ванятка, - будто взрослая, сказала Оленка, - обманули тебя. У тети Домны нет никакого мужа, он год тому назад умер. Если думаешь, я обманываю, тогда спроси у соседей, они все хорошие люди, соврать не дадут.

И она стала рассказывать, какие люди живут в нашем дворе. Оказывается, соседи не трогают мордовских ребят, Оленку даже жалели, когда она была нянькой у тети Домны. И еще я узнал от нее, что в городе совсем не было никакого комиссарского заведения. Мы разговаривали до тех пор, пока Оленка не замерзла. Расстались мы с ней друзьями. Оленка обещала навещать меня каждый день.

На другой день, как только мне удалось вырваться на двор, я старался все время крутиться около русских. Розовощекий мальчик пристально смотрел на меня и, закатываясь от смеха, что-то кричал, и так складно кричал, что его слова мне запомнились сразу.

При первой же встрече с Оленкой я решил блеснуть знанием русского языка.

- Ваня, Ванятка! - закричала она.

- Мордвин - сорок один, мордва - сорок два, - радостно ответил я.

Оленка раскрыла рот и долго смотрела на меня, потом сказала:

- Кто тебя научил этим словам?

- Сам научился, - не без гордости сказал я. - Услыхал от мальчишки и научился.

- Больше не повторяй их. Так только дразнят нас.

Оленка наставляла меня, будто мать. Хотя она была девчонка, я ее слушал. Мне она казалась очень умной.

Однажды она явилась ко мне с букварем под мышкой.

Я думал тогда: "Если человек умеет читать книгу, значит, он очень умный".

- Неужто ты читать умеешь? - спросил я Оленку.

- Умею, - без хвастовства ответила Оленка.

- Небось обманываешь.

- Нисколько не обманываю. Если хочешь, послушай.

И она, точь-в-точь как наш дядя Васяня, по складам стала читать.

- Вот здорово! - удивлялся я. - И писать умеешь?

- Ольга Петровна говорит, грязно я пишу.

- А кто такая Ольга Петровна?

- А вот напротив живет, учительница. Я когда здесь жила, она меня и научила.

- Она самая настоящая учительница?

- Самая настоящая.

- Если она живет в нашем дворе, то почему же я ее не видел?

В деревне говорили, что голова ученого светлая, и мне представлялось, что от нее должны исходить лучи, как у бога, каким его рисуют на иконах. Но в нашем дворе я не видел ни одного человека со светящейся головой.

"Эх, был бы я тоже ученым, - думал я, - сел бы сейчас и такое письмо накатал бабушке, что дяде Васяне на неделю хватило бы читать. И про тетю Домну написал бы, и про пузатого кривоногого мальчишку ее, который по ночам спать не дает мне, про все бы написал".

- Оленка, а ты письма писать тоже умеешь? - спросил я.

- Бабушке уже четыре письма написала, - похвалилась она. - Если бы она не умерла, еще бы написала.

- Олена, напиши и моей бабушке, страсть как о ней я соскучился.

- Только ведь я очень долго пишу.

- Пусть, пусть, только напиши, - просил я.

- Ну ладно, - согласилась Оленка. - Завтра принесу бумагу, карандаш, и будем писать.

- Только не забудь написать, как хозяйка лупит меня, и про ее горластого не забудь.

- Уж что будешь говорить, то и буду писать.

Следующего дня я ждал, как арестант часа своего освобождения. Работу, которую мне давала хозяйка, я исполнял старательно, на побои не отвечал воплями.

"Бей, бей, все равно последний раз, - шептал я, - завтра укачу от тебя, пусть потом хоть лопнет от крика твой кривоногий". Я размышлял: как только Оленка напишет о моих горестях, здешние почтальоны наше письмо привяжут к хвосту сороки, а долго ли сороке отмахать до нашей деревни; там уж наш почтарь Евсейка письмо не задержит. Придет к бабушке и скажет: "Получай весточку от внука, сорока на хвосте принесла".

Дядя Васяня прочтет письмо, бабушка ахнет и скажет: "Сейчас же поезжайте за парнишкой в город!" "Ну, конечно, - уверяю я себя, - все бабы заголосят и непременно уж кого-нибудь пошлют за мной".

"А вдруг да и не приедут? - приходит мне мысль ночью. Может, отправили меня сюда, потому что я некрещеный? Наши мужики не раз кричали: "Этого некрещеного выкинуть надо из дома!" И дедушка не раз говорил: "Басурмана куда-нибудь определить, что ли, надо, а то скандал прямо из-за него получается".

От этих мыслей меня берет дрожь, и я стараюсь отогнать их прочь.

Но вот снова полуденное время, ребенок спит в качке, хозяйка на базаре торгует требухой, а я стою у кухонного окошечка, оно заранее мной очищено от льда и снега.

Наконец появляется Оленка.

- Ванятка, а где же мы писать-то будем? - спрашивает она. - Не кричать же мне все время.

Этот вопрос меня ставит в тупик. Как же я об этом не подумал?

Я мечусь по дому с надеждой найти какую-нибудь лазейку, чтобы протащить в дом Оленку, но мои поиски не приводят ни к чему, двери закрыты на крепкий замок.

- А разве за иконой в углу тетя Домна не оставляет теперь второго ключа? - спросила Оленка.

Я пододвигаю стол к переднему углу, лезу за икону, достаю несколько ключей. Через окно их показываю Оленке:

- Который от дверей?

- А вот этот, с тупой бородкой, подсунь мне его под дверь в сенках.

И вот уже Оленка сидит рядом со мной за столом и смотрит на меня.

- Чего смотришь? - спрашиваю я.

- Говори, чего писать-то.

- Чего писать?

Я упорно думаю, но только что толпившиеся в голове мысли куда-то бесследно исчезли, не могу вспомнить даже первого слова, от которого бы все пошло и поехало.

Но, кажется, из самой глубины души у меня вырывается:

- Бабушка, здесь меня бьют и мучают.

Из глаз сразу катятся слезы, подтверждающие правильность сказанных слов.

- Так сразу нельзя, - говорит Оленка, - надо сначала с поклонов.

Начинаю диктовать Оленке:

- И еще шлю низкий поклон опоре дома нашего Павлу Филипповичу, дедушке Паньке...

В этот день Оленка написала только поклоны.

На следующий день, когда Оленка опять со своими бумагами устроилась за столом, я диктовал: "Бабушка, может, потому меня выпроводили из дому, что я некрещеный, а разве я виноват, что меня матушка не носила в церковь?"

- Подожди, - сказала Оленка, - чай, я не машина. Ишь ведь, как затараторил, поди за тобой успей!

Я с большим любопытством смотрел, как Оленка мои слова превращала в какие-то петельки, крючочки и круглешочки, словно она из моих слов вязала кружева.

"Как в этих закорючках разбираются люди?" - думал я. Научусь ли когда-нибудь я тоже писать, как Оленка? А очень хотелось бы научиться!

- Дальше что писать? - говорит Оленка.

А дальше и сам не знаю, что.

- Ну же, - торопит меня Оленка.

Но вот поток мыслей наплывает в голову, и я сквозь слезы продолжаю диктовать:

- "А хозяйка моя очень злая, ее никто не любит, наши эрзянские люди, которые иногда приходят к нам, называют ее нэпманкой, а она себя - мясной королевой, а какая она королева, если у нее глаза как плошки, нос будто кукиш".

Оленка, видя, что этому письму никогда конца не будет, сказала:

- Хватит, давай напишем адрес. Откуда ты?

- Из села Чумаево.

- Чудак ты человек! Я спрашиваю губернию.

- А что такое губерния? - удивился я.

- Я тоже не знаю, но в письмах завсегда так пишут.

- А зачем писать губернию? - сказал я. - Наше село и так хорошо все знают. Маленького спроси, и тот укажет. Наш дом стоит на самом пригорке, его со стороны речки как на ладони видать, а Евсейка его с закрытыми глазами найдет.

Мы судили и рядили, как нужно написать, и не заметили, как в избе появилась моя хозяйка. Видимо, она давно стояла и слушала наши разговоры.

- Так у кого это нос будто кукиш? - неожиданно для нас спросила она.

Мы с Оленкой остолбенели.

А хозяйка понесла:

- Ах вы такие-сякие, немазаные, кривые, порядочную женщину вздумали хулить. Убью вас обоих, чтоб и духу вашего не было!

Убить-то, конечно, не убила, но сделала так, что я целую неделю не мог без боли надевать штаны. А Оленке она навсегда заказала дорогу к дому. О письме уж и не стоит говорить.

Когда она била меня, помнится, я кричал:

- Уйду в деревню, не буду нянчить твоего ребенка!

- Никуда не уйдешь, - стегая меня веревкой, говорила хозяйка, - будешь нянчить. Десятерых принесу, и всех будешь нянчить.

Я и так на тетю Домну был зол, теперь стал еще злее и, что бы она ни говорила, старался делать все наоборот.

Я так озверел, что мне стали не страшны ее угрозы.

Я каждый вечер выходил на улицу и спрашивал проезжих, не в Чумаево ли они едут.

"Если кто-нибудь попадется с нашенской стороны, - думал я, - то сейчас же уеду с ним в деревню".

Но, сколько я ни спрашивал, все мне отвечали "нет".

Я СООБЩИЛ БАБУШКЕ О СВОЕЙ ЖИЗНИ

Летом, когда я немного научился говорить по-русски, я познакомился с нашим соседом, дедушкой Прохором.

Он сидел в конторском коридоре рядом с черной доской, на которой были навешаны дверные ключи. Я стал приходить к нему на службу. Увидев меня, дедушка первым долгом потреплет мои волосы, потом завернет козью ножку и начнет рассказывать какую-нибудь бывальщину о себе. Жизнь дедушки Прохора, если верить его словам, - сплошные приключения.

Однажды, придя к нему, я заметил на столе желтый ящичек с блестящими рожками, на которых лежала черная трубка с длинным шнуром. И вдруг в этом ящичке что-то зазвонило. Дедушка Прохор взял трубку. Одну сторону он приложил к уху, а другую ко рту и стал сыпать слова.

"Не рехнулся ли дедушка?" - подумал я.

Когда он окончил разговор, я спросил его:

- Дедушка, что ты сейчас делал?

- А ты что, не слышал, что ли? Разговаривал.

- С кем же через эту дудку можно разговаривать?

- Хе! - усмехнулся дедушка. - Через эту трубку и ящик с кем угодно можно разговаривать.

- А с бабушкой можно?

- Да хоть и с дедушкой.

- Дедушка Прохор, дозволь мне поговорить, - попросил я.

- Нельзя, нельзя, Ванятка, начальство заругает, - сказал он и отодвинул меня подальше от стола.

А мне так хотелось поговорить! А как поговоришь, ежели дедушка Прохор не разрешает...

Но вот посидел дед на своем ободранном пружинном стуле, да и направился к дверям. Только не к наружным, а к тем, за которыми сидят разные начальники с тонкими и толстыми книгами.

- Ты смотри ничего не трогай на столе, - предупредил он меня.

- Не, дедуся, я ничего не трону.

Только дедушка Прохор за собой прикрыл дверь, я бросился к ящику, но не успел взяться за трубку, как тотчас же за своей спиной услышал предупреждение какого-то мужчины:

- Мальчик, нельзя телефон трогать!

Но к чудесному ящику меня тянуло, как магнитом.

Однажды, придя в контору и дождавшись, когда дедушка Прохор по каким-то делам покинул свое место, я вытащил из кармана ножик и отрезал шнур, которым ящичек был привязан к стене. Когда отрезал, меня чем-то стукнуло, я очень испугался, схватил ящичек и побежал в свой двор. Забежав в козий сарайчик, я поставил ящичек на кормушку, повертел ручку, как делал дедушка Прохор, потом взял трубку и стал говорить:

- Бабушка, бабушка, возьми меня отсюда, хозяйка совсем забила меня, не дает никакой жизни, а от крика ее ребенка хоть лезь на стену. И еще меня совсем заели вши, я сказал хозяйке об этом, а она говорит - это хорошо, вши заводятся к деньгам. Ей-то, конечно, хорошо. Она с базара деньги целыми пачками таскает, а мне так нет никакого терпения.

О пропаже телефона тут же хватились и стали, конечно, искать меня, а когда нашли и отлупцевали, то мне уж телефон был не нужен: я бабушке высказал все, что хотел.

Наутро настроение у меня было хорошее: я был уверен, что сегодня за мной должны приехать из Чумаева.

После того как часы пробили восемь раз, по нашей двери кто-то забарабанил. У меня от радости забилось сердце.

"Наконец-то приехали!" - подумал я и бросился открывать дверь. В комнату вошла Манька, компаньонка тети Домны по торговым делам.

- Лупастая дома? - спросила она.

- Дома.

- У тебя на плечах голова есть или нет? -прямо с ходу накинулась она на мою хозяйку. - Мало того, что ты себя посадила в калошу, и нас потянула туда же!

- Что такое, что такое? - затараторила тетя Домна.

- Не знаешь, что такое? Так я тебе скажу. Куда девала наши общие деньги?

- Как - куда? Израсходовала на требуху.

- Ах, израсходовала! Вот теперь продай-ка свою требуху.

- Что ж такого, и продам.

- Покупатели и не смотрят на наш товар.

В избу влетела еще одна компаньонка с мужем.

- Крах! Крах пришел нам, бабыньки. В казенные магазины навезли столько мяса, что не сбыть нам теперь требуху! - завопила она с порога.

- Да, - промычал ее муж, - кажется, конец пришел.

После этого хозяйка с большой проворностью стала сбывать свой товар. Хотя и теперь, как в былые дни, тетя Домна приходила домой с деньгами, но она уже хвастливо не шелестела ими. Однажды, придя домой, она, со злостью бросив на стол червонцы, сказала:

- Все.

- Все, - повторила за ней ее компаньонка Манька, - остался только один чанок с требухой, который стоит у тебя в сенцах. Но от нее так смердит, наверное, придется выбросить. А может быть, кому-нибудь и тухлая требуха нужна? - вдруг оживилась Манька. - А что ж ты думаешь, может, кто возьмет.

- Ты что, с ума сошла? - закричала на нее моя хозяйка. Кто будет есть тухлую требуху? Я ее сегодня же выброшу. Из-за нее соседи начинают скандалить. Чего доброго, еще оштрафует милиция.

Но тетя Домна не выбросила требуху. Выпроводив Маньку, она вместе со мной выбрала все из чанка, погрузила на тележку и покатила ее, только не в сторону свалки, а в центр города. Любоваться городом у меня не было времени, потому что тетя Домна очень торопилась.

- Скорее, скорее, а то еще увидят эти ведьмы! - Так она называла своих компаньонок.

Наконец мы вкатили тележку во двор какого-то дома с большим куполом.

- Где тут находится самый главный зверовод? - спросила тетя Домна человека, одетого в какой-то чудной зеленый костюм, обшитый золотыми лентами.

- Какой зверовод? - переспросил тот. - Дрессировщик, что ли?

- Вот-вот, он самый.

Человек провел нас в помещение и указал на коренастого мужчину со строгим продолговатым лицом и прямым носом. Мужчина, не обращая на нас внимания, возился возле клеток и кого-то ругал.

- Работника, что ли, своего ругаешь? - участливо спросила тетя Домна.

- Бессовестный человек, а не работник! - сказал дрессировщик. - Ушел и не соизволил покормить зверей... - Он повернулся к нам, но, увидев незнакомых людей, спросил: - Вы кто? Что вам тут нужно?

Последние слова он сказал так резко, что тетя Домна струсила даже.

- Да я... да мы... - залепетала она.

- Я спрашиваю, что вам нужно?

- Я торговка, - наконец сказала тетя Домна, - самая честная торговка. Кого угодно на базаре спросите, обо мне все так скажут.

- Ну, и что же?

- Мясца для ваших зверюшек привезла, хочу побаловать их мясочком. - И ни с того ни с сего тетя Домна залилась смехом. - Хи-хи-хи-хи! - как немазаное колесо пряхи, заверещала она.

- Пока для зверей мясо не требуется, - сказал дрессировщик.

- Да как же, милый, ведь теперь... - У тети Домны чуть не сорвалось с языка "не выбрасывать же", но она вовремя*поправилась и сказала: - Не увозить же домой.

Дрессировщик ее уже не слушал, он занялся чисткой клеток.

А тетя Домна стояла возле него и, как надоедливая пуха, жужжала:

- Возьми уж, милый, возьми, дорогой, я тебе по дешевке отдам.

Дрессировщику надоело ее жужжание, он отбросил кочережку, которой выгребал из клеток опилки, сказал:

- Хорошо. Где твое мясо?

- А вот, вот здесь.

Дрессировщик, подойдя к нашей тележке, спросил:

- Что это за гниль привезла сюда?

- Какая тут гниль? - оправдывалась тетя Домна. - Требуха с малым душком, и я ведь за нее не тыщу прошу, а всего четыре целковых, если немного прибавишь, в придачу могу дать тебе помощника, - указывая на меня, сказала она. - Хороший парень, обижаться не будешь.

- А что это за парнишка?

- Да нянька. Безродный он.

- А душу свою, случаем, не продаешь?

- Душа-то, милый мой, покедова еще себе нужна.

- А нянька, наверное, стала не нужна?

- Эх, до нянек ли теперь! Такая жизнь настала, что сама-то не могу придумать, чем буду кормиться.

Не знаю, от тети Домниного ли товара, или от ее слов дрессировщик плюнул и сказал:

- На вот тебе пять рублей и убирайся отсюда, не порть тут воздух. А парнишку я, пожалуй, возьму.

Тетя Домна даже перекрестилась: ей как с неба упали пять целковых. Оттолкнув меня от тележки, она повернула к воротам.

В ЦИРКЕ

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО

Когда бородатый неуклюжий сторож закрыл ворота за тетей Домной, я очень обрадовался: наконец-то избавился от ее побоев и ее крикливого ребенка! Но моя радость сменилась тревогой, когда я посмотрел на незнакомый дом с крышей, похожей на опрокинутый котел, и моего нового хозяина с серыми колючими глазами.

"Что это за дом? Что делают в нем? Не мыловарня ли?"

После того как я познакомился с русскими, тетя Домна не раз говорила мне:

"Если будешь бегать по соседям, отдам тебя собачникам, пусть отвезут на мыловарню".

Вот, наверное, она и привела меня сюда...

"Надо бежать, - подумал я, - сейчас же догнать тетю Домну и побожиться, что больше никогда не буду ходить по соседям".

Только было я направился к выходу, как до моего слуха донесся голос дрессировщика:

- Ну-ка, молодой человек, подойди сюда поближе. Что ж ты боишься, я же тебя не съем. Ну вот. Как тебя зовут-то?

- Ваняткой.

- Хорошее имя. Ты долго жил у этой женщины?

- О! Долго.

- А как к ней попал?

- Дядя Гордей из деревни привез. Сказал, что в комиссарское заведение устроит, а сам у нее оставил.

- А что с родителями твоими случилось, умерли, что ли?

- Убили их.

- За что же?

- А разве я знаю?

- Кто же был твой отец?

- Не знаю, бабушка говорила, что он комиссарил.

- Понятно. А ты что из себя, как из бутылки, выталкиваешь слова, ты не русский, что ли?

- Эрзянский.

- Вот как. А скажи, Ваня, ты свою фамилию знаешь?

- Знаю - Остужев, а по-уличному нас зовут Паньками, дедушку нашего Панькой звать.

- А фамилия Строганов тебе нравится?

- Нравится.

- Это фамилия одного артиста. Хочешь, я тебе его покажу?

- Хочу.

Дрессировщик подводит меня к щиту, на котором нарисован в точности такой же человек, как он сам. Только на плакате человек одет по-чудному: на нем длинный пиджак с двумя хвостами, на шее бантик, какие девочки привязывают любимым кошкам, а штаны у него узкие-узкие - если бы этот человек присел, то они сейчас же лопнули бы.

- Вот это и есть Строганов, а зовут его дядей Сашей. Узнаешь его?

- Узнаю: это ты.

- Не "ты", а "вы", - поправил он.

- Вы.

- Вот теперь правильно. Значит, говоришь, нравится тебе фамилия Строганов? Ну ладно, об этом поговорим позже. А теперь пойдем. Я познакомлю тебя с моими зверями.

Мы заходим в большой лабаз, где я уже был с тетей Домной.

Нас встречает дружный лай собак. Дядя Саша что-то крикнул, и они замолчали.

Поворачивая голову то влево, то вправо, мы проходим по длинному ряду двухэтажных и одноэтажных клеток, идем словно по собачьей улице. С двух сторон раздается рычанье и тявканье. В верхних клетках сидят маленькие собачки, величиной с рукавицу, а внизу - громадные. Строганов называет их догами и немецкими овчарками. Эти собаки, пожалуй, не меньше телят, все они злые-презлые, особенно немецкие овчарки. Когда мы подходим к их клеткам, у них от злобы желтеют глаза. Дядя Саша представляет меня собакам, но они встречают меня враждебно.

Если бы правда существовали собачьи улицы, то, наверное, по ним никто не ходил бы, но я...

Мне тоже немного жутковато, не очень, конечно, только под коленками чувствую небольшой щекоток. Не обращая на это внимания, иду за Строгановым с самым решительным видом.

Чем дальше, тем мои ноги становятся непослушней, потому что впереди из-за перегородки тянется к нам страшная медвежья морда. Медведь на цепи, но может случиться, он перегрызет цепь, у него вон ведь какие зубы.

Строганов треплет медведя по шее, то же самое заставляет делать и меня. Но моя рука против моей воли прячется за спину.

Между клетками появляется высокий человек с длинным лошадиным лицом.

- А вот и наш пропащий явился! - увидев его, вое* кликнул Строганов.

Человек изогнулся дугой и прогнусавил:

- Бонжур.

Строганов вплотную подошел к нему и спросил:

- Петр Елисеевич, что это значит? Почему вы оставили сегодня зверей без обеда? Почему вы распустили рабочих и сами ушли, не предупредив меня?

- Но я же вернулся, - оправдываясь, проговорил длинный.

- Вернулись? Посмотрите на часы, во сколько вы явились! Скоро уже надо готовиться к представлению.

Строганов отругал его как следует и затем познакомил нас.

- Вот это будет наш помощник, - сказал он. - Зовут его Ваней. Прошу его не баловать, но и не насиловать работой. Познакомьте его, пожалуйста, с нашими зверями. А я побегу переодеваться. Мне еще до представления надо кое-куда сходить.

Когда Строганов удалился, длинный, как гусь, клюнул в мою сторону и проговорил:

- Будем знакомы: Пьер Жиколье, - и с важностью прибавил: - француз.

После того как Пьер Жиколье, или по-настоящему Петр Жиколкин, назвал свое имя, будто взрослому он стал мне жаловаться, что все его унижают и не дают хода. Затем потащил меня осматривать зверей. В первую очередь он подвел к четырем маленьким, отдельно стоящим клеткам, откуда высунулись четыре мохнатенькие головки собак.

- Как на твой взгляд, хороши? - спросил он.

Собачки действительно были хорошенькие. И я похвалил их. Они были не больше котят и, словно одуванчики, катались по клеткам.

- Это лично мои, - сообщил Жиколье, - собственной дрессуры. Мери, - позвал он одну собачку, - покажи-ка мальчику, что ты умеешь делать.

Жиколье заставил ее подняться на задние лапки и так пройтись по клетке. Затем он просунул в клетку прутик и приказал прыгнуть через него. Собачка напружинилась, дала прыжок вверх. Но клетка была низкая, Мери ударилась головой о верхнюю крышку, завизжала и забилась в угол. Сколько ни кричал на нее Жиколье, собачка не сдвинулась с места. У Жиколье лицо побагровело, глаза выкатились, и он с таким остервенением начал хлестать бедняжку, что от нее полетела шерсть.

- Дяденька, не надо! - кричал я. - Не надо, лучше пойдем дальше.

Но Жиколье не обращал на меня внимания. Потом он как-то сразу пришел в себя и толкнул меня вперед, к следующим клеткам. За одной из перегородок я увидел чудовище, которое никогда мне даже во сне не снилось.

- Это слон, - говорит мне Жиколье.

- Это прямо-таки целая скирда, - замечаю я, - а хвост...

Надо сказать, у слона было два хвоста: один находился спереди, а другой сзади; задний был похож на плетку, а передний, из-под которого торчали два согнутых рога, походил на пожарную кишку, какой дедушка Прохор каждое утро поливал двор своей конторы.

Не успел я как следует рассмотреть слона, как Жиколье что-то проговорил на незнакомом мне языке, чудовище своей кишкой подняло меня к самому потолку.

Я отчаянно заорал. Слон от моего крика даже не пошевельнулся. А Жиколье, как поп, густым басом внизу грохотал: "Го-го-го-го!" - будто пустой фургон гнал по неровной дороге.

Нагоготавшись вдоволь, Жиколье щелкнул пальцами, и чудовище поставило меня на прежнее место.

- Что, испугался? - все еще гогоча, спросил меня Жиколье. - Ну, ты не сердись, дядя ведь шутит. Ну ладно, теперь пойдем наших зверяток выпустим погулять, - и с подозрительной улыбкой подвел меня к собачьей клетке, заставив открыть ее.

Когда я стал открывать клетку, сидящая в ней собака с урчанием кинулась ко мне и чуть не схватила за руку. Я отскочил.

- Что это ты? - с притворным удивлением сказал Жиколье. Дрессировщик должен быть смелым.

- Зачем мальчика сразу толкаешь к зверям, они ведь его еще не знают, - проходя мимо, заметил Строганов.

Жиколье покосился на него, взял у меня кочережку и сам стал открывать клетки. Дойдя до последней, Жиколье спросил меня:

- Ну, сейчас ясно, как надо открывать?

- Ясно.

- Вот теперь из последней клетки выпусти собачку.

Я хотел так же, как и он, с отрывом открыть дверцы, но у меня оказалось маловато силенок, пришлось поднатужиться.

Только я открыл клетку, а из нее как выскочит собачища, ростом выше телка, как двинет меня своей грудью - куда моя кочережка полетела!

"Ну, Ванятка, теперь пусть поминают, как тебя звали, подумал я, - этот идол сейчас тебя слопает живьем".

Схватился я за голову да деру от клеток, а сзади себя слышу, как зверюга дышит прямо в затылок.

- Караул! - кричу я.

Но на помощь мне никто не бежит.

Выскочил я из конюшни и помчался к воротам, а тут возьми да наступи на хвост какой-то плюгавенькой собачке. Она завизжала и бросилась на меня, а собачий норов такой: стоит только одной тявкнуть, остальные уж обязательно забрешут. Так оно и вышло. Набросились на меня целой ватагой. В какие только переплеты раньше ни попадал я, никогда не вспоминал свою мать, а тут во всю мочь закричал:

- Ма-ма-а!

Не знаю, что произошло с собаками, они на какое-то мгновение застыли. Я воспользовался этим и снова вбежал в здание цирка.

"Что же теперь мне делать? - думал я. - Надо бежать из этого страшного дома - куда угодно, но только подальше от этих зверей".

Я кинулся к каким-то дверям, но они были закрыты.

Блуждал по незнакомым комнатам, спускался и поднимался по лестницам и наконец вышел в темный коридор. Но этот коридор меня снова вывел к зверям.

"Чтобы выйти на улицу, наверное, нужно пройти через эти широкие занавешенные двери", - думал я. Через них то и дело с криком "Але!" пробегали люди.

Но эти двери вывели меня к кругу, похожему на сковородку, на котором, к моему удивлению, усатые мужики в коротеньких штанишках, какие носят городские мальчишки, играли в чехарду.

Я хотел пройти через круг к противоположным дверям, но не успел по нему сделать и пяти шагов, как на меня зашикали, я направился обратно, но сзади крикнули: "Але!"

Я подумал, что крикнули мне, и повернулся. В это время меня ударили так сильно, что я не удержался на ногах. Ударивший меня страшным голосом закричал:

- Сбили! Сбили ногу.

И тут вся короткоштанная команда кинулась ко мне,

В то время, когда я попал в цирк, артисты были очень мнительны. Если, например, кто-то перейдет дорогу бегущему во время репетиции на арену акробату, то считалось, что у акробата уже сбита нога, и он ни за что в этот вечер не будет работать, побоится даже репетировать. В цирке все боялись "дурного глаза". Обозревать зверей публике разрешалось сколько угодно, но артистам приглядываться к зверям нельзя: дрессировщик думал, что его зверей "сглазят". Нельзя сидеть на барьере спиной к арене - это предвещает плохой сбор. Некоторые артисты очень волновались, когда узнавали, что первый билет был продан женщине, - мог произойти несчастный случай. А раньше, говорят, как правило, ни один цирк не продавал первый билет женщине или девочке.

Но откуда я мог знать о таких приметах? Как только я поднялся на ноги, сейчас же бросился бежать от своих преследователей. Но куда мне было бежать, когда у дверей, похожих на ворота, стояли такие же короткоштанные люди! Я бросился в сторону, притаился около боль шого ящика и увидел, что сел рядом с медведем.

"Вот тебе и раз, - подумал я, - из-под кулаков да прямо в пасть к медведю! Что же теперь делать? Он же слопает меня". А медведь и правда тянет свою морду ко мне.

От дедушки я слышал, как один человек при встрече с медведем упал на землю и притворился мертвым и этим спас свою жизнь. Я поступил так же. Свалился на пол, разбросал руки, ноги и даже захрапел, показывая медведю, что я действительно умираю, но, вспомнив дедушкины слова, что не нужно дышать, я притаил дыхание и лежал, как мертвый. Но медведь, видимо, был особенный, он понял, что я притворяюсь, стянул с меня картуз и сказал:

- Вот он, голубчик!

Когда я открыл глаза, то увидел перед собой моих короткоштанных преследователей. Они вытянули меня из-за клетки и потащили на площадку.

- Ты откуда? - спросили они меня.

- Я? Я от тети Домны.

- От какой тети Домны?

- А которая на базаре торгует требухой.

- Что она, родня тебе?

- Не, хозяйка, я у нее нянчил ребенка.

- А как сюда попал?

Мне пришлось подробно рассказать об этом.

- А зачем дорогу перебежал?

- А я совсем не перебегал, только повернулся... Дяденьки, не бейте меня, - запросил я, - я больше никогда не буду так поворачиваться и дорогу перебегать не буду!

- Он не с намерением, - сказал кто-то из них.

- А ну-ка, Жорж, рискни, - проговорил другой.

Из группы выделился молодой курчавый паренек и покатился колесом, словно его кто-то крутил. И задом, и передом, и боком, крутился с каким-то вывертом, будто у него не было костей.

Вдоволь накрутившись, парень подошел к здоровенному мужчине, словно гора выделявшемуся среди других, и сказал:

- Все в порядке.

- Здорово? - спросил меня громадный мужчина.

- Шибко здорово, - подтвердил я.

- А ты прыгать умеешь?

- Так-то?

- Хотя бы просто вверх.

- Просто вверх умею.

- Ну-ка, прыгни через этот барьер, не с разбегу, а с места.

Я прыгнул.

- А ничего мальчуган, - отозвался курчавый прыгун.

- Мне еще не через такие завалинки приходилось прыгать, похвастался я.

- Через какие же?

- Когда к соседке за огурцами лазил, вот через какой забор прыгал, - и я показал выше своей головы.

- Да ну-у! - удивились все.

- Если так, давай тогда покажи свое искусство, - сказал здоровенный мужчина. - Стань боком ко мне и прыгни вверх, только с места.

Я чуточку присел и прыгнул.

- Молодец! - сказал мужчина. - А теперь, когда прыгнешь, сделай рывок головой назад.

Я точно выполнил его приказание, а он на лету прихлопнул меня ниже спины, и я перевернулся и, к моему удивлению, стал прямо на ноги.

- Молодец! - закричали все.

Эти люди показались такими хорошими, что я готов был с ними прыгать до самой ночи. Но тут появился длинный Жиколье. Он снова увел меня к зверям и стал объяснять, что я должен делать в цирке.

Утром нужно было варить пищу, потом прогуливать зверей, убирать в клетках, готовиться к репетиции, затем варить обед, снова убирать в клетках и, наконец, готовиться к представлению, во время представления помогать дрессировщику, то есть дяде Саше Строганову, после представления...

Жиколье столько наговорил мне, что я ничего не запомнил. Надо сказать, я и не старался запоминать, потому что я все равно решил убежать отсюда. А куда?

Конечно, опять к тете Домне. Когда Жиколье меня отправил к печке варить какую-то бурду для зверей, я вышел за ворота цирка и сразу почувствовал себя свободным. Но только теперь не знал, куда идти. Постоял, постоял на месте, затем спросил у первого попавшегося человека:

- Как мне можно дойти до тети Домны?

- До какой тети Домны?

- А до мясной королевы.

- Про многих королев слышал, - сказал человек, - а про мясную первый раз.

"Вот тоже мне эта тетя Домна! - подумал я. - Говорила, что в городе всякая собака ее знает".

Долго я ходил вокруг цирка, расспрашивал людей, не знает ли кто, где живет моя бывшая хозяйка тетя Домна. Но никто не знал. А сам разыскивать ее дом не решился. Покрутился, покрутился да снова вернулся в цирк.

Вечером я сидел у котла, точно такого же, какой вмазан в печку нашей деревенской бани, здесь в нем варилась пища для зверей.

Из-под крыши цирка раздалась музыка. Я бросил свой котел и побежал в коридор. По конюшне бегали люди в голубых костюмах, расшитых золотыми шнурами. Я заглянул за занавес и увидел, что площадка, или, как здесь говорили, манеж, была покрыта мягким цветастым ковром и освещена сверху яркими лампами. На ковре прыгал такой смешной человек, что, глядя на него, я от смеха чуть не надорвал живот. На этом человеке были надеты короткие штанишки с лямками, в точности как у нашего Митрошки. Полосатые чулки, как у тети Матрены, на шее воротничок с бантом, но он был совсем без рубашки. А на ногах у него такие здоровенные калоши, что он их еле таскал. Походит, походит, а потом как сиганет вверх, перевернется на лету и опять станет в калоши. Затем... он вышел из своих калош и скомандовал им:

- Кру-гом!

И правда, они, как солдаты, повернулись кругом.

- Шагом марш!

Калоши поплыли к выходу. А человек, визжа, как поросенок, побежал за ними. Когда он выбежал за занавес, то столкнулся со мной.

- Ты бы не мешался здесь, - сказал он мне. - Вон туда иди и смотри сколько угодно, - указал он на лестницу.

Я послушался его. Когда взобрался на площадку лестницы, то на манеже стояли уже козлы с натянутой между ними проволокой, на этой проволоке танцевали две девушки в серебряных платьях. Я смотрел на них как зачарованный. "Неужели они по-всамделишному танцуют на проволоке? - думал я. - И как не упадут оттуда?"

За девушками снова на манеж выскочил смешной человек с двумя собачками, которые под маленькую пискливую гармошку плясали трепака, а за смешным человеком - знакомые мне прыгуны.

Трудно рассказать, что делали они. Будто вихрь, носились по манежу, и крутились, и летали по воздуху, а черноусый большой дядька даже подмигнул мне,

Я ВЫХОЖУ НА АРЕНУ

Давно уже в цирке потушили огни, по домам разошлась публика, а я все глядел на затемненный манеж и думал:

"Неужто все, что я сейчас видел здесь, было правдой?"

Цирковое представление мне показалось сказочным видением.

Со стороны кулис появилась темная фигура. Она дошла до середины манежа и окликнула меня. Это был дрессировщик Строганов.

- Ты что тут сидишь? - сказал он. - Пора спать.

Строганов по ступенькам поднялся ко мне в амфитеатр, сел рядом со мной.

- А я уж думал, ты сбежал от нас.

- Нет, теперь уж не хочу уходить, - ответил я.

- Тебе понравился цирк?

- Да, только, наверное, мне ни за что не научиться так выступать.

- Почему?

- Ого, тут вон какие все верткие.

- Ничего, поучишься - и ты будешь верткий. - Строганов закурил папироску и ласково притянул меня к себе. - Давай-ка, Ванюша, мы с тобой познакомимся поближе. Расскажи мне подробней, как ты до этого жил, а то неудобно так: будем вместе жить и ничего друг о друге не знаем.

Прижавшись к нему, я стал рассказывать, как жил у дедушки, у тети Домны, и даже рассказал, как мы с Оленкой писали письмо.

- Да, ты свою жизнь начал не лучше меня, - сказал Строганов, когда я кончил. - Я ведь, Ванюша, тоже рос сиротой. Когда мне минуло восемь лет, на заводе машиной убило отца, а через год мать заболела чахоткой. Немало моей матерью пролито слез. Она все мечтала отдать меня в школу, а вместо этого мне пришлось идти по миру...

Жили мы в рабочем поселке, недалеко от большого города. По ярмарочным дням и церковным праздникам в этом поселке устраивались балаганные представления.

Приезжали фокусники, факиры, акробаты и наездники.

Мать, предчувствуя свою кончину, привела меня в один из балаганов, надеясь, что в балагане работа легкая и артисты всегда живут весело и хорошо.

Хозяину балагана я понравился, и он меня взял.

Я распрощался с матерью и больше ее уже никогда не видел. Балаган вскоре перекочевал на другое место, а мать, говорят, через несколько недель умерла.

Вначале я выступал только на раусе, то есть на площадке перед балаганом, вместе с клоуном "Петрушкой" и дедом-зазывалой, который выходил к публике в обыкновенном мужицком армяке. Стараясь перекрыть многоголосый базарный шум, мы кричали:

Пожалуйте к нам в театр, господа!

Остальное - ерунда.

Пять копеек за вход

Небольшой расход.

Кто в наш театр не пойдет

Тот в рай не попадет.

Потом меня научили делать кульбиты, стойку на руках, подтягиваться на кольцах. А через некоторое время я уже работал на трапеции, выполнял несложные трюки: делал лягушку, висел на носках и так далее.

У хозяина было два балагана. Один, в который попал я, назывался театром, он кочевал по небольшим рабочим поселкам, а другой - цирк. Он ездил по более крупным населенным пунктам.

Когда я немного научился работать на трапеции, меня перевели в цирк, - продолжал рассказывать Строганов. - Цирковая жизнь только на первый взгляд кажется легкой и веселой. В этом, конечно, мать заблуждалась.

Представления в балаганах начинались с обеда и продолжались без перерыва до самого вечера.

Помимо выступлений, я еще собирал гривенники.

Гривенники публика давала неохотно. Приходилось вставать перед зрителями; когда надоедала торчащая фигура, в тарелку бросали монеты. Для меня это был самый мучительный "номер".

Особенно трудно было работать в цирке зимой. В нем было так же холодно, как и на улице. Если зрители поеживались в шубах, то надо представить, каково было артистам, выходящим на арену в легких цирковых костюмах.

Помню, один из церковных праздничных дней выдался особенно холодным. Изо рта валили клубы пара. Волосы и усы у людей заиндевели; и вот на манеж в легком гимнастическом костюме выходит черноволосый мальчик, Он поклоном приветствует публику и лезет по веревоч* ной лестнице вверх.

Тросы и поручни трапеции, на которых должен работать он, покрыты инеем, они больно обжигают руки. Но, говорят, если взялся за ружье, надо стрелять. Если уж залез, то надо работать.

Сдирая с ладоней кожу, я начал раскачиваться и проделывать трюки, которые требовали большого физического напряжения. И вот при исполнении одного трюка одубевшие от мороза пальцы не смогли удержать меня на трапеции, я полетел вниз, ударился головой о барьер и скатился к ногам почтеннейшей публики первого ряда. Очнулся я в больнице.

Когда вышел из больницы, то балагана уже не было.

Куда деваться? Что делать? Я не знал. Несколько дней в поисках пристанища бродил по городу. Наконец пристроился в магазин "мальчиком на побегушках". Хозяин этого магазина был хуже зверя. Бил за каждый пустяк.

Есть мне давал объедки и то бросал, как собаке. Для охраны магазина хозяин держал несколько цепных собак, и была у него маленькая собачка, звали ее Шариком.

Эта бедная собачка вечно стояла с вытянутой мордочкой на ступеньках крыльца, ожидая, когда кто-нибудь выбросит ей свои объедки. Хозяин ее не кормил, потому что для охраны она была непригодна.

У меня с Шариком была одинаковая собачья жизнь, и мы подружились. Я стал делиться с ним своей пищей и между делом начал его дрессировать.

С наступлением весны я запросил у хозяина расчет.

Когда хозяин с кряхтением стал вытаскивать свой кошелек, то я заявил, что денег мне не нужно: если можно, то пусть за работу он отдаст мне Шарика. Хозяин обрадовался и отдал собаку. Как ни тяжела работа цирковая, но она полюбилась мне, меня снова тянуло на арену.

Из тряпья сшил для Шарика штаны, рубашку и стал с ним ходить по базарам. Потом я еще приобрел собак, и вскоре меня взяли работать в цирк. Правда, этот цирк недалеко ушел от того балагана, с которым когда-то кочевал по захолустьям, но хозяина цирка здесь величали не иначе, как господин директор. Через несколько лет начал работать в петербургском цирке. У меня было несколько десятков различных зверей, и меня приглашали даже в парижский цирк. А дальше...

Проснулся я от крика петуха.

"Не в деревне ли я?" Открываю глаза. Лежу на кушетке в незнакомой комнате. "Где я, как попал в эту комнату?"

- Пети, не проснулся ли наш Ванюша? - послышался голос Строганова из другой комнаты. - А ну-ка, покличь его еще.

За стеной снова прокричал петух, и в дверях показался дрессировщик, а с ним крикун - огненного цвета петух. Петух склонил набок голову и одним глазом разглядывает меня.

- С добрым утром, - говорит Строганов.

- Ко-ко-ко! - вторит ему петух.

- Ну что, Ванюша, - продолжал дрессировщик, - будем умываться и есть, завтрак ждет нас.

Насколько помню, я первый раз поел спокойно и вволю. В деревне, бывало, чуть раньше других почерпнешь из чашки, дедушка стук тебя по лбу.

"Что ты, позабыл свой черед?" - кричит он.

В первую очередь должен черпать он, дедушка, потом остальные мужики, за ними бабы, в последнюю уж очередь ребятишки. У тети Домны было так: только успеешь сесть за стол, она уже кричит:

"Что ты расселся, как барин, бери скорей ребенка!"

"Я еще не наелся", - говорю я.

"А я тебя брала не есть, а нянчить ребенка".

У Строганова же я не успеваю очистить одну тарелку, как мне дают вторую.

- Ешь, ешь, Ванюша, - говорит он, - набирайся сил, тебе сейчас сила нужна, ты же теперь цирковой артист.

Я старательно уплетаю все, что он подает. Мне так понравилось сидеть за столом у Строганова, что, если бы у меня был второй живот, я бы ел еще, но дальше некуда. Я отодвигаю стул и говорю спасибо.

После завтрака Строганов берет петуха и ведет меня в цирк.

- С чего начнем репетицию? - встретив нас, спрашивает Строганова длинный Жиколье.

- Как всегда, с дрессировки маленьких зверей, - отвечает Строганов.

Перед Строгановым рабочие ставят широкий стол, на стол небольшую клетку.

- Ну-ка, Пети, кликни на плац наших солдат, - говорит Строганов.

- Кукареку! - кричит петух.

Из клетки, как шарики, выкатываются белые крысы, а за ними важно выходит кот. Крысы тут же разбегаются и начинают обнюхивать щели в столе.

- Безобразие! - обращается Строганов к коту, уже успевшему блаженно растянуться посреди стола. - Где дисциплина! Совсем распустил своих солдат. Становись! - командует Строганов.

Кот встает на задние лапы, около него пристраиваются крысы.

- Смирно! - кричит Строганов.

Кот вытягивает голову вверх. То же самое за ним делают крысы. Видимо, им в таком положении очень трудно стоять, поэтому они жалобно пищат: пи, пи, пи!

- Что за разговорчики в строю! - сердится Строганов.

Я смотрю на это представление и думаю:

"Наверное, этот кот дурной. Почему же он не цапает крыс?" Еще больше меня удивляет, что крысы понимают человеческий язык.

Между тем крысы во главе с котом начинают маршировать, хотя и не в ногу, но все равно похоже на солдат. Строганов маршировкой доволен и командира-кота вместе с его солдатами отправляет в клетку.

Петух вызывает ежа, за ним белку, лису и других зверят. Все они делали такое, чего от них и ожидать нельзя. Очередь доходит до самого Пети. Петух взлетает на голову Строганову и во всю петушиную мочь вскрикивает.

- Петь-то, я знаю, ты умеешь, - сказал Строганов, - давай-ка с сегодняшнего дня, дружище, мы займемся с тобой пляской.

- Как же можно петуха научить плясать? - спрашиваю я.

- О! Очень даже просто, - отвечает Строганов, - только, прежде чем дрессировать зверя или птицу, надо хорошо знать все ее повадки. Ты вот жил в деревне, скажи-ка, что любят куры во дворе делать?

- В навозе копаться.

- Совершенно верно. Вот мы в данном случае и воспользуемся этой слабой стрункой нашего Пети.

Строганов на стол насыпает пшено, затем засыпает его землей и сажает петуха. Пети тут же начинает обследовать, что находится под его ногами; найдя несколько зерен, начинает раскидывать землю. Строганов вытаскивает из кармана малюсенькую гармошечку и наигрывает камаринскую. Получается такое впечатление, как будто петух на самом деле пляшет под гармошку.

- Видал, как получается? - говорит Строганов. - А месяца через два-три наш Пети и без пшена будет плясать.

Кончив репетировать с мелкими животными и птицами, мы переходим на манеж заниматься с более крупными зверями. Я и не заметил, как прошел день и наступило время вечернего представления.

Когда я освоился с новой для меня жизнью и все вещи в цирке стал называть их именами, Строганов решил вывести меня на арену.

И вот уже перед моими глазами колышется тяжелый бархатный занавес. Я со Строгановым стою у входа на арену. За занавесом раздаются слова:

- Известный дрессировщик Александр Васильевич Строганов со своим юным помощником.

Грянул бравурный марш.

- Выходим, - шепчет Строганов. - Держись со мною в ногу.

Как только распахнулся занавес, у меня почему-то подкосились ноги.

- Смелее, Ваня, - говорит он.

И мы двигаемся к арене. Когда ступили на манеж, я совсем растерялся, только помню, как мы поклонились публике. Я, кажется, правильно поклонился, потому что тут же услышал одобряющий голос Строганова, а что дальше делал, совершенно не помню,

На манеже я должен был издали щелкать пальцами маленькой собачонке Мухе.

Муха была у нас математиком. Надо сказать, прежде чем вывести меня на манеж, Строганову пришлось немало приложить труда, чтобы научить меня читать цифры.

Публика всегда удивляется, как это собаки могут решать задачи. Допустим, зададут такую задачу: сколько будет пятью пять, и собака обязательно вытащит двадцать пять и никогда не ошибется. Дрессировщик разбросает по манежу буквы, и снова из публики собачке задают какое-нибудь упражнение. Допустим, составить слово "Саша" или "Маша", и собачка безошибочно выбирает нужные буквы, составляет слово.

Публика, конечно, в восторге. Делается же это так: когда из публики скажут задачу, дрессировщик ее моментально решает и дает собачке знак. Собачка соскакивает с места и только добегает до нужной цифры, дрессировщик, а чаще его помощник щелкает пальцами и этим дает ей понять, что нужно схватить цифру.

Я не знаю, как щелкал Мухе, впопад или невпопад, ко помню, что Муха подолгу бегала вокруг табличек с цифрами. Если в этот вечер я даже не видел публику и не помнил, как очутился за кулисами, то потом уж держался свободно и на вызовах делал сальто-мортале, которые очень легко мне удавались.

Чем лучше ко мне относился Строганов, тем хуже Жиколье. Он называл меня дармоедом и при первой возможности старался дать подзатыльник, а иногда просто избивал. А бил он умело без синяков и царапин. Но, как он ни издевался надо мной, я на него никому не жаловался. По нашему зареченскому обычаю, жаловаться и показывать людям свои слезы считалось позором.

И вот почему.

ЗАРЕЧЕНСКИЕ ОБЫЧАИ

Посреди нашего села протекала маленькая речушка Быструшка. Весной она набухала и, как неприрученный жеребенок, скачками через валуны стремительно неслась к большой реке. Летом Быструшка походила на ужа, прячущегося между камнями. Она до того высыхала, что даже малыш мог через нее перейти, не замочив штанов. Эта речушка делила село на две стороны: на суходольную и заречную. В суходольной стороне жили бойкие и общительные люди. Звали их швачами *. А за

* Швач - портной.

реченцев, хотя они были природными охотниками, называли тутурками. Прозвание такое зареченцы получили из-за своих баб, которые шили детям шапки с тутурками, то есть с согнутыми вперед шишаками. Если бы пожарные каски шились из материи и украшались сборками, которые любят женщины, то они очень походили бы на шапки зареченских ребят.

Летом как зареченцы, так и суходольцы бок о бок трудились на полях, но только выпадал первый снежок, суходольцы взваливали на свои спины швейные машинки и разбредались по чужим деревням, а зареченцы вешали на плечи ружьишки, уходили в лес, вернее - не уходили, а уезжали, и жили в лесу в специальных домиках-зимницах.

Я хорошо помню проводы мужиков на охоту. Каждому охотнику наполняли мешок продуктами; перед тем как завязывать его, трижды крестили, чтобы уезжающий не захватил с собой нечистого духа. Перед тем как мужикам выходить из дому, впереди вставала бабушка, размахивая веником, провожала до саней. Так она очищала охотникам дорогу от бесов. Чего доброго, может, еще какой-нибудь бесенок подставит ножку, и тогда в лесу не будет удачи.

Мой дед, говорили, был отменным охотником, он, не целясь, мог на лету подстрелить любую птицу. Насколько это правда, не знаю, так говорили охотники, а они, как известно, всегда клянутся, что никогда не лгут. Когда дедушке перевалило за седьмой десяток, у него начали затуманиваться глаза, и частенько на охоте он стал пуделять *. Однажды вместо зайца он убил свою собаку. После этого он отложил ружье и стал ходить на охоту заговорщиком.

С давних пор у зареченцев было в обычае брать на охоту сказочника-заговорщика, который заговаривал бы

* Пуделять - промахиваться, стрелять мимо цели.

сказками зубы Виряве - матери лесов и покровительнице зверей. Заговорщик обычно садился у костра и одну за другой сыпал сказки, а все другие в это время охоти* лись. Вирява очень любит слушать сказки. Если охотники имели хорошего заговорщика, то и возвращались они с хорошей удачей, а если плохого, то приходили с пустыми руками. Охотники иногда из своих зимниц уходили в чащобу на целый день, и целый день без передышки заговорщику приходилось рассказывать сказки, останавливаться же, боже упаси, нельзя, иначе Вирява может спохватиться, что охотятся за ее зверями. И притом рассказывать нужно было разные сказки, одни и те же могут наскучить Виряве. Мой дед сыпал их, как горох, в его голове сказок содержалось больше, чем звезд на небе.

Однажды ему позавидовал кривой сосед Маркелка.

Он сказал ему:

- Ты, дедушка Панька, будто соловей, разливаешься в лесу.

После этого из головы деда сказки стали выпадать, как из дырявого мешка орехи. С каждым годом он все меньше и меньше стал знать сказок. И наконец охотники совсем отказались его брать в лес. Дед сначала очень печалился об этом, а потом махнул рукой. И правда, стоило ли ему.унывать, если у него была полная изба внуков и все уже носили шапки с тутурками!

Швачи своих детей начинали приучать к ремеслу с восьми-девятилетнего возраста, а тутурки - прямо с пеленок. Исполняется ребенку четыре-пять месяцев, ему уже подсовывают в люльку зверя. Первым зверем, с которым встречался будущий охотник, был кот; тутурок хватал его за голову и тянул в рот.

- Вай! - удивлялись родные. - Смотри-ка, вот идол, зверя прямо живого тащит в рот!

- Гм! - ухмылялись мужики. - Значит, будет хорошим охотником.

- Дай бог, дай бог! - вторили им бабы.

На шею ребенку вешали треугольный мешок с дробинками, а на голову надевали шапку с тутуркой. После этого он тоже, как и его отец, считался охотником. Между этими охотниками разница была лишь та, что охотнику-отцу за зверем приходилось ходить в лес, а сыну зверя приносили прямо в люльку.

Когда ребенок выбирался из пеленок, то он охотился уже не только на кота, но смело нападал на кур и ягнят, которых заречекцы зимой держали в избе. Поэтому нередко можно было услышать в тутурских домах: "Гришка, что ты делаешь, клятый! Смотри, свернешь голову курице". Или: "Ах ты, окаянный, зачем отрубил поросенку хвост?"

И когда наконец мальчик выходил на улицу, он начинал охотиться на воробьев. Кроме охоты, зареченские играли в закидушки. В нескольких метрах друг против друга становились два мальчугана и начинали кидать земляными комьями, стараясь попасть в тутурки. В лицо попадать запрещалось, за это от пострадавшего получали оплеухи. Однако попадали и в глаз. Плакать и жаловаться тем более запрещалось. За это давали такую трепку, хуже, чем за промах. Большим позором считалось, если у молодого тутурка видели слезы бабы. Тогда хоть не выходи на улицу - просмеют. И даже могут за это надеть юбку. Вот ведь страхи какие. Иногда и хочешь заплакать, да не заплачешь. Плакать, конечно, можно, но только тайком, а если спросят, почему у тебя красные глаза, надо сказать, что запорошил.

Лет с десяти-одиннадцати зареченским мальчишкам в руки дают уже настоящие ружья, только патроны для ребят мужики начиняют с половинным зарядом. И примерно с год ребята палят по воробьям и галкам. Потом каждого мальчика за этим делом в огороде или в поле застает отец. Застает, берет за ухо и спрашивает:.

- Зачем стреляешь?

- Хочу Виряву напугать да в лес по зверю сходить.

- А мужик ли ты уже?

- Мужик, - отвечает мальчик.

Но отец не верит.

- Посмотрим, - говорит он.

Снимает с головы мальчика шапку с тутуркой и бросает вверх. Если мальчик попадает в нее, отец берет его за руку и ведет в суходольную сторону и там заказывает сыну настоящую шапку с ушами.

Мне не пришлось носить шапку с тутуркой, потому что мой отец родился в суходольной стороне, а мать - в заречной. У нас в доме говорили, что из меня не получится ни швач, ни тутурок. Поэтому бабы и не шили мне такую шапку. Но я сам не хуже баб мастерил себе тутурки. Брал дедовский треух, клал в него круглый голыш и надевал на голову, а чтобы не выпадал голыш, я завязывал уши, и у меня тутурка получалась не хуже, чем у других. Правда, при игре в закидушки, когда попадали в эту тутурку, было очень больно, но я не плакал, потому что знал, что за слезы дедушка пребольно надерет уши.

А Жиколье удивлялся: почему я не реву, когда он бьет меня. "Потому и не реву, что я зареченский. Поживи у нас в Чумаеве, тогда и узнаешь, почему там не плачут ребята", - думал я тогда.

МЕНЯ УЧАТ

Надо сказать, что Жиколье не всегда обращался со мной плохо. Нет, иногда он даже шутил. Подзовет меня к себе, посмотрит, посмотрит на мои глаза, а потом как щелкнет по лбу и скажет:

- Арбуз поспел? - и оттолкнет меня обратно.

А то спрашивает:

- Ты, обормот, думаешь быть дрессировщиком?

- А как же не думать. Конечно, думаю.

- Тогда надо иметь волшебный шамбарьер *, а без шамбарьера не получится из тебя дрессировщик.

- А где его взять?

- Ладно, так уж и быть, я тебе покажу, откуда его взять.

Через некоторое время он подходит ко мне и с таинственным видом сообщает, что приметил такой шамбарьер, которым стоит только взмахнуть, как все животные и звери беспрекословно подчинятся мне.

- Вот здорово! - говорю я. - А где же он находится?

- А вот лежит на ящике.

- Так близко?

Я осматриваюсь кругом. Кроме нас с Жиколье, никого нет. Подхожу к ящику и только успеваю взять в руки шамбарьер, как из-за ящика вырастает фигура Сеньки-жокея, хозяина шамбарьера.

- Ах ты, воришка! - вскрикивает он.

Берет меня за шиворот, вытаскивает на манеж и хлещет шамбарьером, гоняя по кругу.

А иногда Жиколье начинает следить за мной.

Однажды он сказал мне:

- Ты ведь, идиот, кажется влюбился.

Я покраснел как рак. "Разве можно вслух говорить такие слова? Чай, стыдно".

А между прочим, я и правда влюбился. И в кого вы думаете? В голову паука.

С нами в цирке работал один фокусник, фамилии теперь его уже не помню. Перед каждым выступлением этого фокусника в цирке тушили свет и в темноте ассистенты выносили на манеж небольшой столик с вогнутыми ножками, на котором сидел громадный паук с очень красивой женской головкой.

Головка читала стишки, разговаривала с публикой и

* Шамбарьер - специальный кнут с длинным кнутовищем.

пела разные песенки. Я всегда выходил смотреть на эту головку. Очень уж она нравилась мне.

"И вырастет же у паука такая красивая голова!" - думал я.

Публика тоже, как на диковинку, смотрела на паука.

- Ах, бедный мальчик! - однажды воскликнул Жиколье. - Я вижу, тебе очень хочется познакомиться с головой паука. Ну хорошо, - сказал он, - я помогу тебе в этом деле.

И Жиколье действительно помог. В следующий вечер он мне дал букет красивых цветов и сказал:

- На, преподнеси своей любимой голове.

- Как же я преподнесу? - спросил я. - У паука ведь рук-то нет.

- Фу ты, какой бестолковый! - закричал Жиколье. - Понятно, что у паука рук нет. Ты положи цветы на столик прямо перед носом головы, и пусть себе на здоровье нюхает. Только это сделай деликатно.

Я привык слушаться взрослых и верить им. Взял букет и выбежал на манеж. Когда подошел к столику, публика так захохотала, что казалось - от хохота завалится купол цирка. Я растерялся и, позабыв о деликатности, быстро, как говорил Жиколье, сунул под нос паучиной голове цветы и отбежал за барьер. От цветов паучиная голова так расчихалась, что не могла остановиться.

У столика, прямо на глазах публики, выросли две человеческие ноги и на этих ногах столик побежал за кулисы.

Я понял, почему засмеялись зрители, когда я подходил к столику. Оказывается, между вогнутыми ножками столика были вставлены зеркала, которые и обманывали зрение доверчивой публики, создавая впечатление пустоты под столиком. Как только столик исчез за занавесом, меня тут же вызвали за кулисы. Когда я явился туда, тонконогая женщина, на плечах которой я узнал паука, закричала:

- Ты, паршивец, подсунул мне эти цветы?

Она ткнула букет мне в лицо, и у меня сперло дыхание.

Оказывается, Жиколье насыпал в цветы нюхательного табаку.

Не знаю, что бы со мной сделал фокусник, если бы между нами не встал Строганов.

- Не трогайте мальчика! - закричал он на фокусника. - Я сам его накажу.

Бить Строганов меня не стал, но так отругал, что я чуть не выронил перед ним слезу.

С каждым днем я все больше и больше привыкал к зверям.

Теперь уж, не боясь, садился на хобот слону, смело выводил на манеж медведя. Но собаки, особенно овчарки и доги, относились ко мне враждебно. Это, конечно, дело рук Жиколье. Я не раз слышал, как он натравливал их на меня, и они каждый мой приход встречали отчаянным лаем.

Цирк своей необыкновенной, заманчивой жизнью так увлек меня, что я почти все время проводил на манеже. Я осваивал то один трюк, то другой. Трюки были еще самые простые, но для меня - целое событие.

Цирковые артисты, по-моему, самые чуткие люди.

Если они видят, что человек интересуется их трудом, они делают все возможное, чтобы ему помочь. Когда репетировал жонглер, я крутился возле него, и он учил меня своему мастерству. Когда наступало время репетиции акробатов, я выбегал на манеж вместе с ними, и они с охотой объясняли, как делаются те или иные трюки, и даже репетировали со мной. А Строганов, глядя на меня, подбадривал:

- Дерзай, Ванятка. По всему видно, что из тебя выйдет хороший артист.

Однажды он сказал мне:

- Придется нам с тобой, Ванятка, на некоторое время расстаться, меня вызывают в Москву.

- А надолго?

- Месяца на два, на три.

- А зачем так надолго?

- Управление государственных цирков за границей купило пятнадцать бенгальских тигров, и их поручают мне.

Строганов не успел рассказать о тиграх. Он в тот же день уехал, оставив меня на попечение Жиколье. Жиколье после отъезда Строганова стал ходить гоголем.

Строганов разрешил ему во время своего отсутствия работать под собственной фамилией, конечно, не Жиколье, а настоящей - Жиколкин.

В день отъезда Строганова мы на арене не работали.

Жиколье сказал:

- Пока не снимут афиши Строганова, я работать не буду.

На второй день их сняли и у входа в цирк повесили новый щит, на котором был нарисован длинный человек в двухвостом пиджаке, который артисты называют фраком, а рядом с длинным - маленький черный, будто обмазанный ваксой, мальчик.

- Кто-то приехал к нам? - спросил я у одного униформиста.

- Нет, это тебя с твоим дядюшкой Жиколье так разрисовали.

- Меня?

- Да.

- А где же я?

- А вот.

- Разве я черный?

- Нет.

- А почему так нарисовали?

- Наверное, потому, что у твоего дядюшки в голове потемнело.

Я долго смотрел на этот щит и никак не мог поверить, что это нарисован я. Вечером действительно Жиколье затащил меня в строгановскую комнату и так замазюкал, что я не узнал самого себя. Когда мы подготовились к номеру, за занавесом я услышал:

- Алжирский дрессировщик Пьер Жиколье со своим юным помощником негром.

Как жаль, что шталмейстер не добавил: с юным помощником негром из села Чумаева.

На манеже мы проделывали то же самое, что и при Строганове, только перед выходом мне приходилось лицо красить черной краской, а после выхода - смывать ее.

Примерно недели две Жиколье работал на арене без задорин, а потом звери стали его подводить: начали капризничать, а иногда совсем отказывались исполнять трюки.

Артисты говорили: это оттого звери начали себя вести так, что Жиколье перешел от гуманной дрессировки к дикой.

Я тогда еще не знал, что такое гуманная дрессировка, что такое - дикая. Я видел, что Жиколье сильно избивал зверей.

Если какая-нибудь собачка во время репетиции плохо исполняла трюк, то Жиколье так ударял ее по голове палкой, что она несколько раз переворачивалась на месте. Поэтому звери во время представления стали работать напряженно, с поджатыми хвостами, боясь, как бы дрессировщик не огрел их палкой. И, наконец, они так остервенели, что их невозможно стало выпускать на прогулку. И чем дальше, тем становилось все хуже и хуже.

Хоть не подходи к ним. Бывало, выпущу их, а обратно в клетки загнать не могу... Я уж с ними и так, и сяк, а они на меня только рычат да лают. Прибегу к Жиколье, а он подзатыльник даст мне и выпроводит обратно. Я снова бегу во двор, схвачу за шею какую-нибудь собаку и тяну в клетку, а она разозлится да цапнет за пиджак - и полы нет.

После отъезда Строганова Жиколье стал обращаться со мной хуже, чем со зверями, и называл меня не иначе, как болваном.

Мы питались вместе с Жиколье, вернее Строганов ему оставил на мое содержание деньги, и Жиколье три раза в день водил меня в столовую.

Один раз в столовой Жиколье заказал себе графинчик водки, половину стакана налил и мне.

- На, пей, - сказал он. - Да помни, каков Пьер Жиколье.

Я понюхал водку.

- Не буду, - сказал я.

- Не будешь? - удивился Жиколье. - Вот так раз! Какой же из тебя выйдет дрессировщик? Дрессировщику надо обязательно пить.

- Ну что ж, коли надо, никуда не денешься, - повторил я бабушкину пословицу и взял стакан.

От водки у меня зашумело в голове, а потом стало так весело, что я чуть не затянул эрзянскую песню. Как из столовой я добрался до цирка, не помню. Проснулся в обед от крика Жиколье.

- Ты что, идиот, дрыхнешь? - орал он на меня. - Пора уже кормить зверей, а пища еще горячая. Сейчас же вычерпай из котла варево!

А у меня голова будто стопудовая, Состояние такое, словно я угорел в бане. Внутри жжет, ноги трясутся, а во рту горько. С трудом я поднялся с кушетки и пошел во двор.

Вычерпывая из котла варево, я всегда подставлял под ноги какой-нибудь ящик, потому что котел стоял высоко!

Так я сделал и на этот раз, но, когда я уже вытянул из котла ведро с варевом, меня обдало паром и мне сделалось сразу так плохо, что помутилось в глазах. Я потерял равновесие, ящик под ногами перевернулся, и ведро опрокинулось на меня. На крик сбежались люди. Стали охать, ахать и, как обычно бывает в таких случаях, начали гадать, как все произошло, Прибежал и Жиколье.

Взглянув на меня, он покачал головой и произнес:

- Вот негодный мальчишка! Ведь обязательно свой нос сунет туда, куда его не просят!

Через некоторое время в цирковой двор въехала желтая машина с красными крестами. Из нее вышли люди в белых халатах, осмотрели меня и сказали:

- Ожог первой степени.

И повезли куда-то.

В БОЛЬНИЦЕ

Какие в больнице все ласковые! До этого я знал только трех человек, которые ко мне хорошо относились: бабушка, тетя Дуняша и Строганов, а здесь все не чают души во мне. Подходит старенькая няня, гладит меня по голове и по-матерински спрашивает:

- Ну как, соколик, дела-то? Ишь ведь, будто поросенка, тебя обварили.

Сестра подбадривает:

- Крепись, молодой человек, все хорошо кончится.

А седенький доктор с бородкой, похожей на кудельку, только успеет войти в палату, сразу же обращается ко мне:

- Как тут чувствует себя наш циркач? - Глаза его светятся так же ласково, как у бабушки. - Ну-ну, - говорит он, - полежи еще чуточек, и все будет ладно.

А месяца через два доктор похлопал меня по спине и сказал:

- Ну, циркач, теперь расскажи, что ты умеешь делать.

Вместо того чтобы рассказывать, я взобрался на табурет и с него сделал сальто-мортале.

- Ту-ту-ту, - сначала закричал доктор, - разве сразу так можно? - Но, осмотрев меня, сказал: - Молодец, теперь ты вполне здоров. Можешь снова прыгать в цирке.

А через несколько дней он подошел ко мне и спросил:

- Скажи-ка, молодой человек, кто у тебя в цирке есть? Ну, отец или мать, а может быть, брат?

Я хотел ему похвалиться, что у меня там есть человек лучше отца. Но не успел и раскрыть рта, доктор проговорил:

- Цирк-то ведь из нашего города уехал. Вернее, цирк-то остался на месте, но артистов здесь уже нет.

Слова доктора оглушили меня. Я смотрел на него и не мог вымолвить слова. А на следующий день, когда снова увидел его, подумал: "Ну и пусть уехал цирк, там все равно меня бил Жиколье, а здесь никто даже пальцем не трогает. Буду жить в больнице".

Между тем в больнице все меньше и меньше стали обращать на меня внимание. Старичок доктор совсем не подходил ко мне. Если раньше, когда с ним бывали другие доктора, он обязательно подводил их ко мне, то теперь, когда чужие доктора спрашивают обо мне, он кратко отвечает: "Выписан". А няни и сестры смотрят на меня с сожалением и даже с тревогой. Я, чувствуя это, стал меньше торчать в палате, бегал по больничному садику.

Но вскоре беготня надоела. Напала на меня скука. Я забивался куда-нибудь в угол и там просиживал целыми часами.

Через несколько дней от сестры я услышал, что доктор хлопочет о моем определении, что здоровым в больнице не разрешают жить.

- Куда же он хочет меня определить? - спросил я.

- А куда уж ему удастся, - сказала она.

В тот день, когда доктор наконец должен был решать мою судьбу, вдруг совсем неожиданно в нашей палате появился Строганов. Я не поверил своим глазам.

Стою у своей койки и боюсь к нему шагнуть.

- Ванятка, что же ты? - протягивая руки, позвал он.

Я, придерживаясь дедовского закона, прятал слезы, крепко обнимая своего названого отца.

ОПЯТЬ В ЦИРКЕ

Мы со Строгановым идем на железнодорожный вокзал. По дороге Строганов то и дело останавливается, покупает мне конфеты, мороженое. Хорошая штука - мороженое, сладкое-сладкое. Сделано оно из молока, только как оно сделано, я не знал. Я осмелился и спросил у одного лоточника, а тот ответил:

- Очень просто. Сначала на корову насыпают сахару, потом ее сажают на лед и после этого корова начинает доиться мороженым.

- А у нас в деревне до этого еще не додумались.

Строганов смеется. Он, видимо, очень доволен тем, что нашел меня.

Строганов смотрит на часы и вскрикивает:

- Ого, уж восемь! Бежим на трамвай.

И вот мы уже на вокзале. У красивых стеклянных дверей Строганов показывает человеку в красной фуражке билеты, и мы выходим на длинную цементную площадку. У этой площадки я увидел целую улицу домов на колесах, прицепленных друг к другу, а на краю стояла черная, грозная машина, недовольно пыхтевшая на ошалело бегающих вдоль зеленых домов людей. Когда мы вошли в такой домик, я увидел там только одни полати.

Печки, в которой бабы пекут хлеб и варят похлебку, там не было. И я не мог понять, как столько баб, сидевших на полатях, обходятся без нее. Не успел я как следует ознакомиться с внутренностью дома, как на улице зазвонили в колокол, машина заревела страшнее нашего сельского быка, и зеленая улица покатилась по гулкой железной колее.

Ночью я долго не мог заснуть. То перед моими глазами стоял старенький доктор, который на прощанье говорил мне:

"Ну, артист, расти и хорошенько учись, да не забывай нас, приезжай обязательно в наш город, а мы уж, как увидим на афише твою фамилию, обязательно придем смотреть".

То виделся стоящий посреди палаты Строганов, повторяющий одни и те же слова:

"Теперь уж вместе, вместе будем навсегда".

То откуда-то выплывало длинное лошадиное лицо Жиколье с шельмоватыми глазами, как у дяди Гордея, и кажется мне, что сейчас Жиколье улыбнется, саданет своим волосатым кулаком меня по шее и скажет:

"Ну, что ты хлюпаешь носом, идиот, дядя ведь шутит!"

Когда мы прибыли в новый цирк, то Жиколье там не оказалось - куда он ушел, Строганов не сказал. Вместо него нас встретил хромой человек со смуглым, обожженным лицом.

- Это наш новый берейтор, - сказал Строганов, - бывший дрессировщик, затем - славный конник Чапаевской дивизии. Зовут его Семеном Ивановичем.

О Чапаеве я очень много слышал в деревне от солдата Фильки, частенько приходившего к нам поглазеть на тети Марфушину дочку Аксютку. Утопая в сизом облаке махорочного дыма, он рассказывал о чапаевских походах такие чудеса, что заставлял баб всплакнуть, а мужиков качать головами. Я представлял Чапаева добрым богатырем, который в свое войско брал только хороших людей. А Филька был очень хороший, потому что каждый раз приносил мне пахнувший махоркой кусочек сахару или конфету.

"Если Семен Иванович был в войске Чапаева, значит он тоже должен быть добрым", - думал я. И я не ошибся.

Семен Иванович, заметив, что собаки встретили меня враждебно, сказал:

- Э-э, брат, значит, они забыли тебя. Но почему так быстро?

- Они все время так лаяли на меня, - сказал я.

- Почему?

- Потому что Жиколье их натравлял на меня.

- Понятно. Ну что ж, давай начнем все сначала.

Семен Иванович подал мне чашку с мясом и приказал раздать собакам.

- Это надо делать при каждом твоем появлении у клеток, сказал он, - пока собаки к тебе не привыкнут.

И действительно, вскоре я подружился с собаками.

Только после этого Семен Иванович разрешил участвовать с ним в репетициях.

Многие трюки, исполняемые зверями под управлением Строганова, мне казались чудом. Например, на арену выводят кенгуру в рукавицах, как у кулачных бойцов, которых мне приходилось видеть в деревне под каждый Новый год. Шталмейстер объявляет: русский кулачный бой. И кенгуру начинает биться с дрессировщиком. Как этого страшного зверя научили биться на кулачки? Или морской лев, как настоящий жонглер, играет с мячом.

Человек-жонглер даже во время представления иногда роняет мяч, а морской лев и на репетиции никогда не уронит. Как Строганов научил его так хорошо играть с мячом? Колдовство? На самом деле, как объяснил Семен Иванович, никакого тут колдовства не было.

По природе кенгуру, оказывается, очень драчливое животное и умеет сидеть на задних лапах, упираясь на мускулистый хвост. Дрессировщик, изучив привычку животного, и создал необыкновенную сцену кулачного боя.

А морские львы, оказывается, прямо рождаются жонглерами. Ловя рыбу, они, прежде чем съесть ее, подбрасывают в воздух, а затем уж проглатывают. В цирке дрессировщик только развил этот навык морского зверя.

Беседы Семена Ивановича я слушал, как сказки. Из-за сильно обожженного лица и больной ноги он не мог работать на арене, но все равно после войны вернулся в цирк. По его словам, он вернулся затем, чтобы учить молодежь.

Группа зверей, с которыми работал Строганов, теперь полностью находилась в распоряжении Семена Ивановича. Строганов днем не подходил к ним: он очень был занят бенгальскими тиграми. Только вечером надевал свой выходной костюм и со старыми зверями выходил на арену, но по окончании номера переодевался и снова бежал к тиграм.

Тигры из-за границы прибыли не одни. Ими руководил тучный немец с красным висячим загривком. Держался немец обособленно и смотрел на наших артистов надменно.

Строганов вначале был только его помощником. Во время работы на арене подавал через решетчатый люк реквизит, он же кормил и поил тигров.

Представление с тиграми на меня наводило ужас.

Пятнадцать полосатых хищников, покрывая рыком шум публики, один за другим выбегают по туннелю на изолированный решетками манеж. В цирке становится тихо-тихо. Сначала тигры беспорядочно бродят по манежу, но, как только появится укротитель, бросаются каждый к своей тумбе. Как ни сильны они, а человек, оказывается, сильнее их. Немец, выстрелив вверх из пистолета, подбоченивается, смотрит на публику и косится на Строганова: каков, мол, я!

Затем начинает работать. Выстрелами и рогатками заставляет тигров перепрыгивать друг через друга, качаться на качелях, делать разные трюки.

Однажды Строганов его спросил:

- Зачем вы так много стреляете?

- Хо! - воскликнул немец. - Попробуйте вы зайти к тиграм и не стрелять.

Строганов зашел. Только он успел открыть клетку, как тигр, словно мячик, отлетел от тумбы и бросился на него. Строганов успел выскочить и закрыть за собой двери, однако, как ни быстро он выскочил, тигр когтями рассадил его плечо.

Я очень испугался тогда и закричал:

- Дядя Саша, не надо, не заходите больше туда!

Укротитель сделал сочувственную гримасу и воскликнул:

- О! Дорогой друг, вы ранены, как мне шаль вас! Скорее же перевяшите плечо и принесите бутылку шампанского, я очень хочу выпить за начало вашей карьеры.

Строганов прижал меня к себе и ничего не ответил ему.

Однажды на репетиции укротитель, увидев меня, спросил Строганова:

- Это ваш воспитанник? Ого, какой бравый! Наверное, тоже, как и вы, будет укротителем?

Строганов, не сказав ни слова, схватил у него рогатку, резким движением, как кочегар открывает топку, открыл дверцы и не зашел, а влетел к тиграм. Немец от удивления разинул рот.

Строганов уверенным голосом скомандовал тиграм сойти с тумб, потом снова посадил их и проделал с ними все трюки, которые только что проделывал немецкий укротитель. Выйдя из клетки, он сказал немцу:

- Вот и все. Обошлось без единого выстрела.

Когда узнали, что Строганов зашел в клетку, прибежали артисты, рабочие цирковой конюшни, униформисты, уборщицы. Прибежал и директор с каким-то человеком. Немецкий укротитель, справившись с волнением от неожиданного сюрприза, подошел к директору, угостил его золоченой сигаретой и сказал:

- Как думает директор? Контракту приходит конец. - Его улыбка уже была не надменной, как прежде, а кислой: - Я могу, ради вашей прелестной публики, немного уступить. Мне жалко вашу публику: если я уеду,, она никогда больше этих тигров не увидит на арене.

- О выступлениях тигров вы не беспокойтесь, - сказал неожиданно появившийся незнакомец, - у нас тоже растут неплохие укротители, - и кивнул в сторону Строганова.

- Ну хорошо, я, наконец, согласен работать на равных правах с вашими артистами, - прокричал немец.

- Вот видишь, - сказал мне Строганов, - как народный комиссар его сразу утихомирил.

- Где народный комиссар? - спросил я, ища глазами человека, опоясанного ремнями и обвешанного оружием.

- А вот он, стоит рядом с директором, - показал Строганов.

Присмотревшись к народному комиссару, я разочаровался. Он был одет в обыкновенный костюм. У него было простое, добродушное лицо, усы такие же, как у нашего дяди Васяни, висячие, бородка клинышком, похожая на козлиную, Ничего в нем не было комиссарского. Разве только очки со шнурком, но и директор цирка носит такие.

- Почему же он без нагана и сабли? - спросил я у Строганова.

- Он же не военный комиссар, а комиссар просвещения, ответил мне Строганов.

Народный комиссар попрощался со всеми, пожелал всем удачи в работе, а директору цирка сказал:

- Надо создавать советский цирк. - Взглянув на Строганова, произнес: - У нас очень много талантливых людей.

В один из осенних дней Строганов привел меня в школу, я стал учиться. В связи с нашей кочевой жизнью я учился в разных городах и в разных школах. Азы арифметики я хорошо изучил с Мухой на арене и поэтому, когда в классе решали задачи, я чувствовал себя героем. Но зато с письмом и чтением у меня дело обстоя.ло плохо. Я всегда путал мужской и женский род. А путал потому, что на моем родном языке как о мужчине, так и о женщине говорят "он". Сколько мне ни долбили, что мужчина относится к мужскому роду, а женщина - к женскому, я продолжал говорить об учительнице - он, об учителе - она, а в тетради писал: "дом стояла", "девочка шел".

Ну разве за такую грамматику могла похвалить меня учительница?

Я быстро выучил буквы, но никак не мог складывать слова. Со мной очень много занимались и Строганов и Семен Иванович. Они десятки раз заставляли меня переписывать одно и то же слово, например "дом".

Я читал: ды-о-мы.

- Какое слово получилось? - спрашивали меня домашние учителя.

- Какое слово? - я сосредоточенно думал и потом выпаливал: - Дым.

Семен Иванович и Строганов сокрушенно говорили:

- Ну что с тобой делать! Дыма-то в книжке нет, выходит, он в твоей голове. Прочитай опять это слово.

И я терпеливо прочитывал.

Как-то раз, возвращаясь из школы, я увидел на цирковом щите новую афишу, на которой был нарисован со взбитым чубом клоун в красно-синем костюме, а внизу этой афиши столбцом было написано какое-то стихотворение. Я ни разу не видел цирковых афиш со стихотворениями, и мне захотелось ее прочитать. Я вплотную подошел к афише и, как поп, затрубил во весь голос:

- Ды-а-вы-ны-о.

К моему удивлению, буквы в моей голове сразу сложились рядочком и получилось слово "давно".

Прочитал! А ну-ка, следующее слово! Прочитал следующее и понял, что оно означает.

Когда я добрался до самых нижних строчек стихотворения, то слова у меня складывались сами по себе, И я их выпаливал, как из ружья.

На афише было написано следующее:

Давно я в Астрахани не был,

Ведь я - прыгун, не домосед.

Привет заводам, Волге, небу,

И рыбным промыслам привет!

Желаю счастья и успеха.

Надеюсь в цирке видеть вас,

Везу с собой вагоны смеха

И шуток месячный запас,

Виталий Лазаренко

Когда я пришел в цирк, тут же Строганову сообщил, что едет Виталий Лазаренко.

- Да ну-у? - притворно удивился он. - Кто же тебе сказал?

- Сам прочитал на афише, - похвастался я.

Строганов не поверил. Он взял меня за рукав и потянул в артистическую уборную. Там он вытащил из моей сумки книгу и положил на стол.

- Читай, - сказал он.

Я начал, правда, с запинками, а потом как разошелся, целую страницу без отдыха выпалил и вторую мог бы, да Строганов схватил меня за руку и потащил в буфет.

- Торты есть у вас? - спросил он у буфетчицы.

- Есть.

- Дайте этому мальчику самый большой торт.

- Александр Васильевич, вы не обкормить ли хотите мальчика? - раздался хриповатый голос от одного из столиков.

Мы со Строгановым обернулись и увидели небольшого роста, очень подвижного человека с трубкой в зубах.

Строганов тут же рассказал ему о моей учебе и истории с афишей.

- Если мальчик по моей афише научился читать, дайте ему еще такой же торт, - сказал человек буфетчице.

Этот человек был сам Виталий Лазаренко, и через несколько дней я его увидел на арене. Как раз был последний день зимних каникул в институтах. Амфитеатр был заполнен молодыми людьми. Как сейчас помню, я вывел на арену нашего слона Макса, до смерти перепугавшего меня в первый день моего прихода в цирк. Я поставил слона неподалеку от ковра, на котором была нарисована большая книга с надписью "Наука". Под веселый марш вышел в двухцветном клоунском костюме Виталий Лазаренко и продекламировал:

Эй, молодежь, садись за книгу!

Бери науку за бока.

И по-советски к знанью прыгай,

Освоив технику прыжка.

Разбежался и через слона перемахнул к "Науке".

Шли месяцы. К цирку я уже привык и полюбил его, а Строганов и Семен Иванович стали казаться мне такими близкими, как бабушка и тетя Дуняша.

На арене я пропадал не только днем, но и вечером во время представления. Ассистировал Строганову, участвовал в репризах с клоуном на ковре, выбегал с акробатами исполнять шари-вари.

Шари-вари - это массовый прыжковый номер. Участники его выбегают на манеж, один за другим делают различные комбинации из партерных прыжков, все усложняя их и убыстряя темп. Самый интересный момент в этом номере - финал. В финале вся арена покрывается взлетающими в воздух и кувыркающимися фигурами. Во время этого номера, как говорят акробаты, можно показать публике свою душу, то есть показать все, на что только ты способен.

При исполнении шари-вари я частенько зарабатывал аплодисменты. Прыжки мне удавались легко, и в последнее время я мечтал о таких прыжках, какие делает Виталий Лазаренко. И однажды я совершил такой прыжок, что обо мне заговорил весь город.

В то время, когда я попал в цирк, у нас работало очень много иностранных артистов. Афиши пестрели немецкими, французскими и реже английскими именами.

С нами работали иностранные артисты, исполняющие "смертный номер".

Он состоял в том, что один из артистов на маленьком автомобиле, напоминающем ракету, мчался вниз по отвесному скату. Верхняя часть ската уходила под купол цирка, а нижняя обрывалась над барьером манежа, артист перелетал через манеж и приземлялся на специальный матрац.

Когда униформисты заканчивали работу по сооружению ската, выходил шталмейстер и обращался к публике с просьбой соблюдать тишину. Затем ассистенты проверяли аппараты, вымеряли дистанции. Они обменивались прочувствованными рукопожатиями и зловещей перекличкой давали знак о готовности аппаратов к полету.

На манеж выходил обтянутый кожей исполнитель этого страшного номера. С видом обреченного на смерть человека он поднимался на вершину ската, где уже стоял наготове автомобиль. Артист то и дело останавливался на лестнице и махал рукой то одной интересной даме, то другой. Перед тем как ринуться в бездну, сохраняя трагическую торжественность, он бросал голубой платочек краснощекой девушке, которая каждый день садилась в каком-нибудь ряду неподалеку от ската и, не сводя глаз с исполнителя, громко вздыхала.

Публика, не выдерживая уже дальнейшего напряжения, начинала кричать:

- Довольно! Довольно!

Исполнитель решительно садился в автомобиль и брался за штурвал. Внизу один из ассистентов поднималv пистолет, и в глубокой тишине переполненного цирка раздавался оглушительный выстрел. Автомобиль с визгом и клубом пламени из выхлопной трубы срывался по скату вниз. В конце ската раздавался еще один выстрел.

Затем уже без выстрелов артист несколько секунд летел по воздуху, и, когда наконец благополучно садился на матрац, у зрителей вырывался облегченный вздох.

"Смертный номер" занимал всего около пятнадцати минут, сам же полет менее минуты. Но на публику он действовал угнетающе.

Когда я увидел этот номер первый раз, даже закрыл глаза, думая, что обтянутый кожей человек обязательно разобьется. Но, однако, каждый вечер артист летал через манеж и оставался невредимым. Я считал этот номер самым лучшим и как-то высказал свое мнение Строганову.

Но, к моему удивлению, Строганов назвал этого летуна очковтирателем и дармоедом. Я даже обиделся за артиста.

Мне очень хотелось познакомиться с этим артистом, но он не удостоил меня даже взглядом.

Однажды во время репетиции я попробовал залезть к нему на верхнюю часть ската с тем, что, может быть, он научит меня так же летать. "Вот уж потом я удивлю Семена Ивановича", думал я. Я привык к тому, что все артисты занимались со мной.

Когда я залез наверх, артист, которого директор цирка называл мистером Кэлвином, так крутнул меня за ухо, что мне показалось - оно осталось в его руке.

После этого я боялся даже подходить к нему близко.

Но все же мне хотелось научиться летать. После больницы я жил вместе со Строгановым на частных квартирах, но иногда оставался ночевать в цирке. Как-то раз я уснул на полу артистической уборной, и мне приснился сон, будто я пролетел через манеж на машине мистера Кэлвина и публика мне так восторженно кричала, что я проснулся,

"А что, если и правда попробовать?" - подумал я. Встал с пола и направился на манеж.

"Смертный номер" по программе исполнялся последним, так как он считался гвоздем программы, поэтому все сооружение до следующего дня оставалось неразобранным. Никому не разрешали подходить к нему,

А ночью кто мог увидеть меня? Сторож? Он на улице.

При помощи тросов я затянул автомобиль наверх. Прежде чем сесть в кабину, я посмотрел вниз.

"Ох, как далеко придется лететь!" У меня защемило сердце. Когда я сел в машину, мои коленки заработали, как поршни.

"Лечу", - решительно сказал я себе. Но, посмотрев еще раз вниз, я вспомнил: у меня ассистентов-то нет.

Может, без ассистентов опасно садиться в эту машину?

Когда-то, еще в деревне, я слышал, что как кошку ни бросай, она все равно на ноги встанет.

"Давай-ка кота посажу для начала, - подумал я, - а сам пока за ассистента побуду".

Не раздумывая долго, притащил из конюшни кота Василия Ивановича, работавшего в строгановской звериной группе канатоходцем, всунул его в кабину. Поставил перед ним чашку вареного мяса и пустил эту адскую машину по скату. Не успел моргнуть глазом, машина без визга, шипения и выстрелов перелетела через манеж и спокойненько опустилась на матрац.

А как же Василий Иванович? Он был здоров, сидел на своем месте и преспокойно ел мясо. Я снова поднял машину. Теперь уж решил сам полететь, но, когда поднялся наверх, опять стало страшно.

Давай-ка я еще на собаке испытаю. Если удачно перелетит, то сам сяду. Привел громадного дога, который носил кличку "Джек", посадил в кабину, на всякий случай привязал ремнями. К моему удовольствию, и собака сделала полет не хуже Кэлвина. За храбрость угостил Джека колбасой. И только хотел снова поднять машину, как услышал голос уборщицы, появившейся у манежа.

- Ты что это, голубчик, так рано поднялся?

- А сколько сейчас времени?

- Седьмой час.

О! Уже утро. Что ж, пока придется полет оставить.

В следующую ночь, когда в цирке затихли шаги последнего человека, я снова пришел на манеж.

Первый полет опять решил попробовать с Джеком, второй...

В общем, я несколько дней катал на машине собаку, но сам все еще не решался садиться. Джек так привык к полетам и угощениям, которые я преподносил, что теперь сам смело взбирался наверх и, не задумываясь, садился в автомобиль. Даже днем, когда он оказывался на свободе, то не бежал за остальными собаками во двор, а бросался к арене и искал лестницу, ведущую на верхнюю часть ската.

- И что его так тянет на манеж? - удивился Семен Иванович.

Как-то вечером, выпуская собак на прогулку, я открыл клетку Джека.

Выскочив из клетки, он сразу побежал на манеж.

На мои грозные окрики Джек даже не шевельнул ухом. Я сломя голову бросился за ним, так как в это время на арене работал Кэлвин. Джек, пробежав под скатом, по которому вот-вот должен с визгом покатиться на своей машине Кэлвин, бросился к лестнице и прыжками начал взбираться вверх.

В тот момент, когда Кэлвин трагическим поклоном должен был прощаться с публикой и бросить платочек любимой девушке, на верхней площадке я нагнал Джека, уже нацелившегося прыгнуть в машину. Я дернул его за хвост. Джек взвизгнул от боли и так меня рванул, что я не удержался на ногах и лицом вниз упал прямо в машину. Джек решил, что я хочу отбить у него заработок, прыгнул прямо на спину. Своим прыжком он оттолкнул машину, и она покатилась, как мне показалось, в бездну.

Сцена, разыгравшаяся на мостках, заняла не более десяти секунд. Изумленный Кэлвин не успел руки поднять, как мы с Джеком уже покатились по отвесному скату. Я пришел в себя, когда уже стоял на матраце и бессмысленно смотрел вверх на совершенно растерявшегося Кэлвина. Очнулся я не от шума публики, а от настойчивого шепота шталмейстера, шипевшего на меня:

- Кланяйся, кланяйся, болван.

Я увидел рядом Джека. Он смотрел мне в лицо и старательно лизал руку, прося за свою работу вознаграждения.

- Ну, что ты стоишь? - опять услышал я голос шталмейстера. - Кланяйся!

Я поклонился и направился к выходу, а вслед мне захлебывающаяся от смеха публика кричала:

- Бис! Бис!

Когда я встретил Строганова и дрожащими губами сообщил ему о своем полете, он равнодушно выслушал и сказал:

- На эту машину мешок с мукой положи, и тот перелетит удачно. Будешь изучать физику, тогда сам поймешь!

После представления Кэлвин поднял невероятный скандал. Грозился уехать, требовал, чтобы немедленно наказали и выгнали меня из цирка. Директор бегал за ним, успокаивал, просил, чтобы он не покидал цирка, обещал все сделать, что требовал Кэлвин. И, когда директор предложил Строганову убрать меня из цирка, дядя Саша ответил:

- Пусть лучше они сами убираются ко всем чертям, у нас у самих еще достаточно халтурщиков, а ребенка я никогда не брошу.

И действительно, через несколько дней Кэлвин с ассистентами погрузил свой громоздкий реквизит и куда-то уехал. Может, переехал в другой город, а может быть, уехал к себе за границу. Точно не знаю. Я об этом не думал, потому что мои мысли уже были заняты другим.

Семен Иванович откуда-то принес маленькую, с остренькой мордочкой собачку и отдал ее в мое распоряжение. С собаками я теперь жил очень дружно, они не лаяли, не кусали меня. Когда Семен Иванович доверял мне на репетиции командовать ими, они слушали все мои приказания. Правда, не всегда точно, иногда капризничали, но это бывает не только с собаками, а даже с людьми.

Однажды во время репетиции Семена Ивановича вызвали к директору. Возвращаясь оттуда вместе со Строгановым, Семен Иванович говорил:

- Пока не увижу его самостоятельно работающим на арене, я не могу уехать.

- Не имеешь права этого делать, - возражает Строганов, здесь Ваня один, а там, может быть, тебя ждут десять таких учеников.

Руководство государственными цирками назначило Семена Ивановича преподавателем в цирковую школу, Он был и горд этим, и в то же время ему не хотелось расставаться с нами. После этого он стал серьезно готовить меня к арене. Семену Ивановичу очень хотелось увидеть меня со зверями одного на арене. Он хотел, чтобы в его присутствии я сделал свой первый самостоятельный шаг.

И вот я уже стою, взволнованный, у входа на арену, со мной рядом Семен Иванович и Строганов. Раздается отчетливый и торжественный голос шталмейстера:

- Юный дрессировщик Иван Остужев!

Гремит музыка. Открывается занавес, и сквозь шпалеры униформы я с группой зверей выхожу на манеж. Нового на манеже я, конечно, ничего не делал.

Но на этот раз я был один со зверями. И они слушались меня!

Вот я вызываю слона Макса и говорю ему:

- Ты видишь, какая грязь кругом? Ну-ка, наведи здесь чистоту.

Макс берет хоботом щетку и так добросовестно начинает подметать барьер, что трещит ручка у щетки, того и гляди обломится.

Осла Петрика я спросил:

- Ты умеешь читать?

- Й-я?

- Конечно, ты, - говорю я. - Читай.

Осел неохотно садится за парту, мордой перелистывает страницы книги и опять тянет:

- Й-я...

Публика смеется...

Когда я вернулся за кулисы, Семен Иванович обнял меня и заплакал.

Трудно ему было расставаться со мной, но и мне нелегко. Если бы я не был тутурком, я бы тоже заплакал, но что же сделаешь, нельзя мне. Я стоял возле него и лишь украдкой вытирал слезы.

Недели через две после моего самостоятельного выступления Семен Иванович уехал, берейтором теперь стал бывший рабочий дядя Алеша, хлопотливый мужчина с седеющей головой.

Как-то у нас заболел коверный клоун. В цирке без него сразу стало скучно. Пытался его заменить молодой акробат, но из этого ничего не вышло, директору пришлось вызывать другого.

Вскоре в цирке появился маленький, щуплый человек в просторной одежде. Когда он шел, все время держал голову вверх, словно хотел выпорхнуть из своей широкой одежды. Это у него выходило так забавно, что, глядя на него, все невольно улыбались, а я при виде его не мог удержаться от смеха. А щуплый человек, видя, что над ним смеются, зеленел и бросал на смеющегося уничтожающий взгляд. Этот человек и был новым коверным клоуном.

Однажды за кулисами ко мне подошла девочка:

- Мальчик, над папой можно смеяться, только когда он работает на манеже.

Я покраснел. Девочка, заметив это, сказала:

- Ну ничего, не смущайся, ты же не знал, что папа не любит, когда над ним смеются... Правда ведь? - настойчиво спрашивала она.

- Я больше не буду смеяться,

- Вот и хорошо, - обрадовалась девочка. - Как тебя звать?

- Ваняткой.

- А меня зовут Люсей. Давай посидим, - предложила она.

Мне не хотелось сидеть с девочкой - чего доброго, увидит меня Строганов рядом с ней, еще просмеет, - но, оглядевшись и не заметив никого из знакомых, присел. Только успел я сесть, Строганов тут как тут.

- А, друзья, уже успели познакомиться? - сказал он. - Это хорошо, дружите, нам вместе долго придется работать.

И мы с Люсей действительно с того дня стали друзьями. Я начал ходить к ним на квартиру, где меня всегда радушно встречал чудной Люсин отец. Он оказался очень хорошим, обязательно угощал меня чем-нибудь, расспрашивал о моей жизни и говорил:

- Ничего, ничего, все будет хорошо. Вырастешь, станешь замечательным артистом.

Люсина мать, худая, как астраханская селедка, мне не прнравилась. Когда бы я ни появился у них, она всегда ворчала.

- Ты, Ванятка, не обращай на нее внимания, - говорила Люся.

Правда, потом я уж привык и действительно не стал обращать на нее внимания, только мне было жаль Люсю, когда мать своей руганью доводила ее до слез. Я старался тогда скорее уйти от них. Люся не задерживала меня. Подавая с вешалки мне кепку, она говорила:

- Эх, мачеха!

Жизнь Люси мне казалась похожей на страшную сказку, услышанную мною еще в деревне от бабушки.

Злая мачеха, стараясь сжить со свету маленькую неродную дочку, по ночам превращалась в паука и пила из падчерицы кровь. Но девочка очень любила жизнь, и за эту любовь каждое утро жизнь вливала в ее жилы свежую кровь, отчего девочка становилась сильнее и краше.

Дома Люся походила на чахлый росток из темного, холодного подполья, а в цирке, когда с отцом выходила на арену, она сразу будто распускалась цветком.

Петр Петрович Кравцов, отец Люси, работал и музыкальным клоуном. Когда над ареной зажигались огни, шталмейстер первым называл его фамилию. Петр Петрович выходил в широком, как у буффонадных клоунов, костюме, садился за маленькое пианино, стоявшее посередине манежа, нажимал на клавиши, и пианино начинало петь приятным девичьим голосом. Потом из инструмента выскакивала белокурая девочка в розовом платьице и вместе с клоуном начинала играть на разных инструментах. Они играли на всем: и на бутылках, и на горшках, даже на поленьях.

После этого номера Петр Петрович являлся уже на манеж как коверный клоун.

У Кравцовых я тоже научился играть на маленькой восьмиугольной гармошке - концертино. Строганов, заметив мои способности к музыке, приобрел такой инструмент, и я стал с ним выступать на арене во время пляски медвежат. Впоследствии это концертино было моим кормильцем, под него вместо медвежат плясала беспризорная детвора.

Однажды Строганов попросил Кравцова понаблюдать за моей работой на арене. Кравцов, простояв до последнего моего поклона, вышел за кулисы и сказал:

- Мое мнение такое: номер хороший, но он еще мальчик, а работает с таким серьезным номером. Мне кажется, публика его принимает не за артиста, а за попугая.

- Я согласен, - сказал Строганов, - но пока другого ничего придумать не могу.

- Давайте вместе подумаем, - предложил Кравцов.

Строганов подал ему руку.

И вот решили они поставить детскую пантомиму: "Сказку об Иванушке и его сестричке Аленушке".

Иванушку должен играть я, Аленушку - Люся, деда - Петр Петрович, а роль бабы-яги - Люсина мачеха.

Первые репетиции были неинтересными. Строганов выводил нас на манеж и говорил:

- Представьте, что сейчас вы идете по дремучему лесу, вон там стоит избушка на курьих ножках, к ней и подойдет баба-яга.

К стулу подходила Люсина мачеха.

- Вы испугались ее, - продолжал Строганов, - от страха дрожите, плачете.

А нам было смешно.

- Какая же это баба-яга? - говорила Люся. - Она даже не похожа на нее.

- А вы себе представьте, что это баба-яга, - уже сердито говорил он.

Или ставил меня на барьер и заставлял представлять, что я падаю с высокой скалы. Как это можно представить?

Но, когда изготовили декорации, и все участники начали одеваться в свои костюмы и баба-яга стала похожа на бабу-ягу, а дед - на деда, началось интересное.

То арена вдруг превращалась в дремучий лес, то в волшебный дворец заморского царя, то еще во что-то удивительное.

В этой пантомиме должны были участвовать и медведи, и кенгуру, словом, все звери, начиная от маленьких дрессированных крыс и до слона. Петр Петрович и Строганов не давали нам покоя всю зиму, но лишь весной мы увидели афиши о своем выступлении.

"Анонс. В воскресенье новое цирковое представление.

Пантомима. Сказка об Иванушке и его сестричке Аленушке".

Мы с Люсей готовы были останавливать прохожих и говорить: приходите в воскресенье в цирк. Иванушка и Алёнушка - это мы. Но делать так было нельзя.

По дороге из школы мы останавливались около каждой афиши, иг когда подошли к цирку, Люся сказала:

- Ванятка, к кому сначала пойдем - к папе или к дяде Саше?

- Пойдем сначала к дяде Саше, - сказал я.

- На квартиру?

- Зачем на квартиру? Он сейчас в цирке.

- Пойдем. Мы, наверное, все равно их вместе застанем. Сидят где-нибудь вместе и о чем-нибудь спорят.

Заходим в цирк. На манеже ни одного человека, а за кулисами столько народу, что туда и протолкаться нельзя, и все стоят с поникшими головами.

- Что случилось?

- Разбился Строганов.

Я не хочу верить. Бросаюсь вперед и вижу лежащего на полу Строганова.

- Дядя Саша! - дико вскрикиваю я.

- Не надо отчаиваться так, - хриповатым голосом говорит Виталий Лазаренко, - твой дядя Саша не умер. Строганов был, есть и останется навсегда с нами в новом советском цирке.

К вечеру о смерти Строганова знал уже весь город, около цирка стояли толпы людей, у многих на глазах я видел слезы.

В то время был я очень мал и не подозревал, что жил вместе с большим артистом, одним из основателей советского цирка, и не предполагал тогда, что мое горе было и горем тысяч людей. Это я понял уже будучи взрослым.

На похоронах Строганова мне не пришлось быть. Несколько дней я в бреду пролежал на квартире берейтора дяди Алеши. О причине гибели дяди Саши я узнал позднее. Строганов, как старый артист, поработавший на своем веку почти во всех жанрах циркового искусства, на этот раз помогал молодым артистам. Он полез на перш показывать трюк. Подрезанная кем-то из приспешников Жиколье лонжа не удержала дядю Сашу, и он упал на манеж.

После смерти Строганова меня не пускали на арену, говоря, что скоро приедет новый дрессировщик. Новым дрессировщиком оказался Жиколье, мой старый знакомый. Он принял смешанную группу зверей, а тигров передал в зверинец до приезда укротителя, Дядя Алеша уехал в какой-то цирк работать с другим дрессировщиком, рабочие тоже уволились, не захотели работать с Жиколье. Мне же деваться было некуда, я остался с ним в цирке.

Кравцов уговаривал Жиколье возобновить репетиции пантомимы, Жиколье не согласился и вскоре со зверями и со мной переехал в другой цирк.

У входа висела афиша, извещающая о приезде арабского дрессировщика. Мне опять пришлось мазаться в черную краску и щелкать около дрессировщика пальцами.

Осенью, когда я взял свою сумку и собрался идти в школу, Жиколье остановил меня, попросил мои книжки, просмотрел и... швырнул в печку.

- Зачем вы это сделали? - спросил я.

Жиколье ответил:

- Здесь не приют, а цирк, в цирке только работают,

После того как Строганов выгнал Жиколье, тот меня возненавидел и не знал, как бы отделаться от меня. Просто выгнать он не мог, потому что, как я узнал много лет спустя, обо мне все время справлялся Семен Иванович, который намерен был взять меня к себе. Жиколье, разумеется, отвечал Семену Ивановичу, что я чувствую себя бодро и работаю с успехом на арене. На самом деле он отстранил меня от работы на арене и искал только случая, чтобы оттолкнуть от зверей.

И вот такой случай представился. К нам привезли из зверинца бурого медведя. Медведь оказался до того лютым, что рабочие боялись его выпускать из клетки. Но на репетиции его выводить как-то надо было, а как? Перед дверцами клетки я клал чашку с вареным ячменем, сам с намордником в руках ложился на клетку. Когда открывали дверцы клетки, медведь сразу бросался к чашке, но не успевал дотянуться до нее, как я надевал на него намордник, затем уж рабочие выталкивали медведя из клетки и выводили на арену.

Однажды я промахнулся. Медведь вырвался и побежал на манеж, с манежа он кинулся в фойе, там разгромил буфет. С большим трудом медведя удалось водворить в клетку.

И вот тогда Жиколье потребовал, чтобы меня выгнали из цирка.

В тот же день Жиколье сложил мои вещи в чемоданчик, подал мне его в руки, под мышку сунул концертино, на котором я уже неплохо играл, и сказал:

- В добрый путь.

В последний раз я прошелся мимо клеток со зверями, - попрощался с ними и вышел на улицу, а там бушевала пурга.

Куда идти, я не знал. Вдруг откуда-то нахлынул порывистый ветер, толкнул меня в спину, и я, не сопротивляясь, пошел...

СКИТАНИЯ

КУДА ДЕВАТЬСЯ?

Четвертые сутки я брожу по заснеженным улицам города, не зная, куда приклонить голову. Мой живот напоминает цирковой оркестр, в нем что-то урчит, пищит и шумно перекатывается. Очень хочется есть, а есть нечего. Деньги, которые мне перед уходом выдали в цирке, я уже успел израсходовать. Недаром бабушка всегда говорила: "Деньги - это вода". Действительно, не успел их как следует подержать в руках, они уже уплыли. Кусочек бы самого черствого хлеба! Но карманы пусты.

Что делать? Куда деваться?

И вдруг я вспоминаю хозяйку, у которой мы год назад жили со Строгановым.

Она тогда называла меня ненаглядным сыночком, малюсеньким артистом и другими нежными словами.

Направляюсь к ней. Нахожу улицу, затем переулок, где она живет, и вот уже передо мной знакомый дом. Стучусь. Приоткрывается дверь. Сначала высовывается утиный нос хозяйки, а за ним показывается похожая на кочан голова. Не успел я разинуть рот, моя добрая хозяйка заявила, что впустить меня не может, потому что цирк за мое проживание ей денег уже не платит.

- Что же мне теперь делать? - с отчаянием спрашиваю я.

- Этого уж сказать не могу, - равнодушно отвечает она, у каждой головушки своя заботушка. - Но, подумав, она посоветовала: - Иди в приют.

От одного слова "приют" у меня по спине забегали мурашки. Он мне представлялся холодной избой, куда в нашей деревне сажали буянов и пьяниц. Когда я в своих играх перебарщивал, дедушка вслед за бранью всегда говорил: "Надо отдать этого нехристя в приют, пусть он узнает, где раки зимуют".

Поэтому на совет хозяйки я отрицательно покачал головой.

- Тогда не знаю, - говорит хозяйка и перед самым моим носом захлопывает дверь.

Куда же деваться?

Я сажусь на ступеньку, а слезы у меня сами льются из глаз.

"Хорошо было деду, - думал я, - случится какое горе, запрячется в чуланчик и плачет себе тайком, а тут и угла такого нет, где бы можно путем поплакать. А что, если пойти в цирк и поклониться в ноги Жиколье, как учила бабушка? Небось возьмет его жалость".

Дедушка тоже много раз за шиворот выкидывал меня из дома, а после поклонов опять принимал. Жиколье ведь тоже не каменный. Войду за кулисы, найду Жиколье и, как, бывало, перед дедом, упаду на колени.

Когда я пришел в цирк, то меня не пустили не только за кулисы, а даже на порог входных дверей. Билетерша сказала, что Жиколье не велел впускать. Кое-как удалось уговорить билетершу, чтобы она вызвала к дверям Жиколье. Жиколье, увидев меня, закричал:

- Какое вы имеете право вызывать меня по разным пустякам?

И тотчас же приказал сторожу вытолкать меня в шею.

А что сторож? Сторож человек маленький, что ему прикажут, то он и сделает. Понятно, он в точности исполнил приказание Жиколье. Мне ничего не оставалось делать, как снова вернуться на вокзал, где коротал минувшие ночи.

- Мальчик, куда идешь? - встретил меня дежурный, стоявший учдверей вокзала.

Я покраснел до корней волос и промямлил что-то вроде:

- Там у меня мама. Если сейчас к ней не вернусь, она подумает, что я заблудился.

Дежурный оглядел меня с ног до головы и, не обнаружив ничего подозрительного, пропустил в вокзал.

Только я успел примоститься на жестком дощатом диване, ко мне подсел милиционер и почти по-приятельски похлопал по плечу:

- Ну, дружище, куда думаем ехать?

От его вопроса меня бросило в жар. Вспомнив, что Семен Иванович уехал в Москву, я ему назвал этот город.

- Ух ты, как далеко едешь! - удивился милиционер. - А кто у тебя там живет?

- Семен Иванович.

Милиционер расспросил, кто такой Семен Иванович, поинтересовался, что лежит в моем чемодане, пощупал мой выходной костюм для арены, извинился и отошел в сторону. Укладывая костюм на прежнее место, в его кармане я нащупал какую-то бумажку и, когда вытащил, чуть не подпрыгнул на месте. Это были деньги. Перед выходом из цирка я, по совету уборщицы тети Груняши, положил их туда на черный день. Поняв теперь, что такое черный день, я разделил эти деньги на две части, на одну тут же купил в буфете пряников, а другую опять положил в чемодан.

Наевшись досыта, я поставил под диван чемоданчик, концертино в футлярчике положил под голову и начал дремать. Но на вокзале не балуют сном. Едва я успел закрыть глаза, как закричали:

- Граждане, подберите с проходов мешки и чемоданы, начинается уборка!

И неподалеку от меня раздается голос:

- Мальчик, опусти на пол ноги, спать на диванах строго воспрещается.

Я быстро вскочил с дивана, потянулся за своим чемоданом, но его там не оказалось. Прошелся по рядам пассажиров, оглядел все их вещи, нигде чемодана не было видно. Куда же он девался?

- Дяденька, вы не знаете, где мой чемодан? - спросил я у человека в красной фуражке.

- Не знаю, я за твоим чемоданом не следил, - сердито буркнул он и равнодушно отошел.

До самого утра я искал свой чемодан, переспросил почти всех пассажиров, но никто его, к сожалению, не видел. А утром один седоусый мужчина, наблюдавший за моими поисками, сказал:

- Эх, паря, видно, что с возу упало, то пропало.

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

В каждом городе очень много улиц, они идут в самых различных направлениях, но, как бы они ни были расположены, беспризорника обязательно приведут на базар. Вот и я толкался, толкался бесцельно по улицам и, сам не знаю как, очутился около базара. Как только я вошел в ворота базара, тут же ко мне подлетели два здоровенных парня и в один голос спросили:

- Что принес продавать?

- Ничего, - сказал я.

- Ты не бойся нас, показывай товар.

Один из них бесцеремонно расстегнул мое пальтишко, ощупал меня всего, убедившись, что действительно у меня ничего не было, а концертино их, видимо, не интересовало, оттолкнул меня в сторону:

- Валяй своей дорогой.

Когда парни отошли, я подумал: "Правда, не продать ли с себя чего-нибудь, хотя бы пиджак". Кинулся за парнями, но их уже и след простыл. В стороне я увидел людей, толпившихся около мальчугана, который, размахивая руками, что-то кричал. Сквозь шум многолюдной толпы нельзя было разобрать, что он кричал, но, видимо, говорил очень смешное, потому что толпа то и дело закатывалась смехом. Когда я протискался сквозь эту толпу, то увидел цыганенка в наглухо застегнутом пиджачке и больших штанах, подпоясанных почти под мышками.

- Не скупитесь, люди, сыпьте в шапку гривенники, за них вы дом не построите, корову не купите, а я за гривенник и на голове и на пузе спляшу.

Цыганенок, обойдя с шапкой своих зрителей, вернулся на середину круга и крикнул:

- Музыку!

Из толпы вышла в драной плюшевой шляпе девочка и стала напевать "Сербиянку". Почему-то мне прежде всего бросилась в глаза шляпа, а как только цыганенок вышел на круг, толпа вытеснила меня, поэтому, кроме макушки шляпы, я ничего не видел.

Голос у девочки был мелодичный, приятный и мне показался очень знакомым.

- Иха! Давай, давай, чернявый! - выкрикивала она. - Не жалей ботинок, все равно их пора выкидывать.

И цыганенок действительно не жалел их, усердно топал ногами. Когда я снова протиснулся на середину круга, то сразу остолбенел. На этой девочке был надет пиджак от моего циркового костюма.

- Костюм, костюм мой!.. - закричал я, обращаясь к публике, будто на базаре знали о моей пропаже.

Я моментально бросился к девочке и схватил ее за плечи. Когда девочка обернулась, я был поражен. Передо мной стояла Люся Кравцова. Мы некоторое время смотрели друг на друга, не зная, что сказать, а потом Люся не то с радостью, не то с удивлением произнесла:

- Ванятка!

А я... я ничего не мог ей ответить. В мое горло закатился какой-то черствый ком, который я никак не мог проглотить. Глаза застлало слезами.

- Ванятка, - еще раз повторила Люся.

Я попытался ей тоже что-то сказать, но вместо ответа заплакал навзрыд, а когда вспомнил о нашем зареченском законе, то уже было поздно, мои слезы все равно уж увидели все.

В то время, когда я плакал, из толпы выскочил ободранный, в рыжих сапогах киргизенок и прокричал во все горло:

- Концерт битты, музыка кетты. Кто не понял, расскажу по-русски: концерт кончился, музыка ушла, значит, можно расходиться по домам.

- Что же это, цыганенок деньги собрал, а поплясать как следует не поплясал! - выкрикнул кто-то из толпы.

- Кто хочет досмотреть цыганенка, приезжайте в Ташкент, он там всю зиму будет плясать, - ответил киргизенок.

Толпа загоготала.

Мы с Люсей вышли из круга и присели около какого-то ларька.

- Ванятка, братик ты мой, где ты сейчас, как живут твои зверята? С кем ты работаешь? - нежно говорила Люся. - Наверное, все учишься в школе!

- Выгнали, - наконец-то вырвалось у меня первое слово, выгнали меня из цирка, - с грустью повторил я.

- Как! За что?

Я немного помолчал и затем от начала до конца рассказал все, что со мной произошло в цирке.

- Ну, и наплевать, - сказала Люся. - Пойдем в нашу труппу, обижен не будешь. Смотри, у нас какие артисты, - и она показала на худенького цыганенка, прикручивавшего проволокой свои разлезшиеся ботинки, и на толстенького, но плотного, как сбитень, киргизенка.

Тот сразу же сообщил мне, что жалко, нет у него лошади, на ней он показал бы, на что способен.

Я спросил Люсю, что случилось, где ее отец.

- Нет его, - вздохнув, сказала она, - вот уже полгода как его похоронили.

- А мать?

- Мать? - скривив губы, сказала Люся. - Мать собрала весь отцовский реквизит и уехала. Она при отце не могла меня видеть, а после его смерти зачем я нужна ей... Ну ладно, об этом после. Петька, - обратилась она к цыганенку, - сколько денег собрал?

Цыганенок тут же вывернул маленький нагрудный карманчик и высыпал прямо на снег деньги. Хотя цыганенок и просил публику сыпать в его шапку только гривенники, но у него оказалось всего несколько медяков.

- Вой-бой, тут на одну булку даже не соберется, - сказал киргизенок.

- Ну, что делать? Еще, что ли, соберем круг? - спросил цыганенок.

- Нет, лучше пойдемте, я уж совсем замерзла, - стуча зубами, проговорила Люся.

- Ну ладно, вы идите, я еще немного останусь, - сказал цыганенок.

- У вас что, и квартира есть? - спросил я у киргизенка.

- А как же, - ответил он, - такой теплой квартиры во всем городе нет, как наша.

"Вот хорошо! - думал я. - Сейчас придем, разденусь и сразу залягу спать, только вот кушать сильно хочется".

При воспоминании о пище у меня зловеще заурчало в животе.

- А я тебя сразу узнал, - сказал киргизенок. - Твой чемодан ведь мы с Петькой стащили. Откуда мы знали, что ты Люсин знакомый.

- Значит, чемодан цел? - спросил я.

- Был целый, но мы его продали, по правде сказать, выменяли на хлеб.

- А мои вещи?

- Вещи? Рубашки и майки мы с Петькой поделили, брюки Володька надел, ему очень уж они понравились, только не знаю, как теперь он в них от милиции будет бегать, маловаты ему, широко шагать нельзя, а пиджачок Люся таскает, ей-то он как раз.

- А деньги? Деньги тоже...

- Деньги израсходовали еще вчера.

Возле большого пятиэтажного дома, стоявшего рядом с вокзалом, киргизенок сказал:

- Вот в этом доме и находится наша квартира. Нравится тебе он?

- Очень, - сказал я.

Но, вместо того чтобы войти в парадные двери, киргизенок с Люсей повели меня в узкий переулок, который закончился тупиком. Потом меня перетащили через дощатый забор, и, наконец, во двор дома мы проникли через отверстие, пробитое в кирпичной стене какого-то полуразрушенного сарая. Двор был завален рогожными кулями и разными ящиками. Пройдя между штабелями ящиков и кулей, Люся и киргизенок завели меня в мрачный, сырой коридор и потащили вверх по гулкой железной лестнице. Когда добрались до самой верхней лестничной площадки, киргизенок открыл потолочный люк и нас с Люсей втиснул туда. На чердаке было очень темно, и поэтому я сразу же лбом ударился о какой-то столб.

- Иди за мной, - сказала Люся и, подав руку, повела к чердачному окну.

Неподалеку от окна стоял огромный бак с тянувшимися от него в две стороны трубами. Присев около бака, который оказался очень горячим, Люся стала рассказывать о том, как похоронили ее отца, как уехала мачеха.

Люся тоже первое время одна блуждала по городу, ища себе какого-нибудь пристанища, потом ее встретил цыганенок Петька, к ним примкнуло еще несколько беспризорных ребят, и они стали разъезжать по городам.

Люся о своей послецирковой жизни рассказывала каким-то безразличным тоном. "Приехали в такой-то город, забрали такого-то, а на такой-то станции чуть не попали все". Она это все перечисляла, будто повторяла таблицу умножения. Ее рассказ на меня навел такой страх, что я готов был броситься куда угодно, но только не сидеть на этом темном чердаке. Сюда, мне казалось, в любую минуту может ворваться милиция и арестовать всех. Только я хотел сказать об этом Люсе, как куча стружек, лежавших неподалеку от бака, зашевелилась и начала приподниматься. Я замер.

Показался чумазый мальчик. Он сначала оглядел меня, а потом спросил Люсю:

- Как дела?

- Вот привела гостя, - сказала Люся. - Его зовут Ванятка.

- Ага! Значит, гость. Это неплохо. А как насчет шамовки?

- Там остался Петька, чего-нибудь уж принесет.

Мальчик еще раз оглядел меня, затем порылся в стружках, извлек оттуда толстую книгу и углубился в чтение. Больше на нас он не обращал внимания. Этому мальчику было лет четырнадцать-пятнадцать. Лицо худое, покрыто веснушками, волосы огненно-рыжие, взъерошенные, карие глаза смотрели печально. По штанам, которые были на нем, я догадался, что это Володя.

Пока Люся рассказывала о себе, киргизенок успел уже вздремнуть, только когда Володя вылезал из стружек, он открыл глаза, осведомился о Петьке и заснул.

Люсю тоже клонило ко сну; она то и дело зевала и хлопала по открытому рту ладошкой.

- Мы совсем сегодня не спали, - сказала Люся. - Хорошо, что ты наткнулся на нас, а то, может быть, и не пришлось бы встретиться, ведь мы проездом здесь. Х-х-а-а, ух! - зевнула она. - Давай-ка, Ванятка, вздремнем, а то, наверное, и в эту ночь не придется спать.

Я прилег.

"Неужели это та самая беленькая, в розовом платьице Люся, - думал я, - которая на арене смешила публику, с которой я ходил в школу, играл..."

...Возвратился Петька. При его появлении все, как по команде, встают. Но Петьку трудно узнать. Нос у него напоминает перезрелую сливу, он им все время шмыгает. А под глазами огромные синяки, похожие на родимые пятна. Но глаза у Петьки смотрят озорно. Вначале все молча глядят на него, как на какую-то диковинку, потом осторожно спрашивают:

- Что с тобой случилось?

Петька заваливается на кучу стружек, закладывает руки за голову и начинает жаловаться.

- Скучно, братцы, жить в этом городе, от колбас и сыров на базаре ломятся прилавки, а попробуй что-нибудь тронуть, живо из тебя дух выпустят. А если я, допустим, перед тем как купить кх вонючий сыр, хочу попробовать, тогда что? Эх, то ли дело Ташкент! Там на базаре курагу пробуй хоть целый день, никто слова не скажет.

- Мы спрашиваем, что с тобой случилось? - сердится Люся.

- Что случилось? - переспрашивает Петька и долго смотрит на крышу. - Был у меня дядя, звали его Данило. Как-то раз дядя Данило идет из русского села в свой табор. Смотрит - на дороге валяется веревка, он взял и подобрал ее. Надо сказать, он очень хозяйственный был. Не успел дядя Данило с этой веревкой пройти, и версту, как его на лошадях нагнали русские и давай дубасить кольями. "За что же, братцы, вы меня бьете?" - спрашивает их дядя Данило. "За корову", - отвечают русские.

- При чем тут корова? - удивляется Люся.

- При чем? - хитро щуря глаза, спрашивает Петька. - А вот при чем: к этой веревке, которую подобрал дядя Данило, оказывается, еще корова была привязана. Вот и я, хожу по базару, смотрю - у одного человека на груди болтается цепочка. Думаю: "Что она зря болтается? Давай-ка я возьму ее". Потянул цепочку, а за ней выскочили часы. Человек цап меня за руку... Ну, дальше вам неинтересно слушать.

- Да, печальный случай на водном транспорте, - сказал Володя. - Ну, ничего не поделаешь, придется вместо хлеба довольствоваться сном. Ложись, ребята, вечером я вам что-нибудь достану покушать.

Все улеглись возле Петьки, но никому не спалось. Да какое тут могло быть спанье, если у каждого в животе кишка кишке жалобную песню пела! Петька, все время посматривая на мою одежду, вдруг спросил:

- А знаешь ли ты, что цыган в феврале уже продает шубу? Правда, сейчас еще начало зимы, но все равно, зачем на себе таскать много одежды? Считай, сколько на тебе всякой всячины понадевано: рубашка нижняя, верхняя, пиджачок, пальто. По-моему, пиджачок-то у тебя как раз и лишний, его просто не к чему носить, он только плечи оттягивает, а за него любой ковригу хлеба может дать.

При упоминании о хлебе Володька и киргизенок даже вскочили на ноги. Подойдя ко мне, они пощупали материал и кивнули головами, что означало: пиджачок действительно стоил ковриги. Я поглядел на Люсю и понял, что она тоже была на стороне Петьки. Но мне все-таки очень жалко было снимать его.

"Если продадут, - думал я, - где потом такой пиджачок достанешь?"

Петька, увидев мою нерешительность, стал уговаривать.

- Ты не бойся, - говорил он, - без пиджака не останешься, я потом тебе такой достану, что ахнешь.

Взамен пиджака он обещал мне достать чуть ли не шубу английского короля. Петька сначала примерил пиджак на себя, потом свернул, как делают продавцы в магазине, и хотел было направиться к люку, но его задержал Володя.

- Пиджак пойдет продавать Тухтусун, - сказал он.

Киргизенок тут же схватил пиджак и побежал к люку.

Говорят, ничего нет хуже, чем ждать и догонять. Эта пословица совершенно верная. После ухода Тухтусуна нам каждая минута казалась часом, а час - целым годом. Я пролежал уже бока, а киргизенка все не было.

Но вот кто-то стукнул внизу, скрипнула ступенька лестницы.

- Тухтусун! - закричали все.

Однако шаги смолкли. Снова все впали в уныние.

Петька со скуки начал какой-то рассказ, но его никто не слушал, и он на половине оборвал его.

Тухтусун появился внезапно. Мы даже не слышали, как он пробрался на чердак. Он стоял перед нами и держал в одной руке ковригу белого хлеба, а в другой - связку сушеной рыбы. Его лицо от улыбки расплылось в полный круг и было похоже на смеющуюся луну, какую рисуют в детских книжках. Тухтусун положил пухлую ковригу на очень пыльный бак, нажал на нее своим грязным кулаком, а когда отпустил, она снова вспухла.

- Кушайте, - сказал он и бросил рыбу прямо в нас.

- Вот теперь можно ехать в Ташкент, - сказал Володя.

Он разделил хлеб на равные части, и через четверть часа от хлеба осталось одно воспоминание. А пока ели, Тухтусун рассказывал о чудном городе Ташкенте, где растет сладкий виноград, который прохожим прямо сам в рот валится. Я еще ни разу не пробовал винограда, поэтому мне хотелось как можно быстрее попасть в этот город. Но только мои друзья как будто совсем не думали о дороге.

"Надо же идти за билетами, - думал я, - сам вчера видел, в кассах за ними такая очередина, чего доброго еще не хватит. У Тухтусуна в кармане есть деньги, вот пусть и бежит в кассу".

Но Володя, наперекор моим мыслям, взял в руки свою книгу и сказал:

- После вкусного обеда по закону Архимеда надо почитать.

К нему подсели остальные, и он начал читать вслух.

Я сначала на его чтение не обращал внимания, а потом заслушался и даже позабыл про дорогу. Володя читал нам о бесстрашном герое Василии Ивановиче Чапаеве, Помню, когда Володя дошел до его гибели, я чуть не заплакал: очень уж жалко было такого храброго человека.

ПЕРВЫЙ ПЕРЕГОН

Когда Володя захлопнул книгу, на улице был уже вечер.

- Ребята, мы, наверное, опоздали на поезд! - закричал он. - Собирайтесь, бежим скорее.

Нам особенно собираться было нечего. Я схватил концертино, сунул под мышку, а остальные уже были готовы, все имущество у них находилось на плечах. Выйдя на улицу, Володя через какие-то переулки вывел нас к железной дороге. И вот мы уже бегаем между поездными составами.

- Ребята, куда вы идете? - спросил я. - Надо же сначала взять билеты, а то нас не пустят в вагон.

- Какой тебе нужен билет? - заворчал Володя. - Знай себе иди и помалкивай.

- А как же без билета? - смутился я.

- Для наших плацкартов билеты не нужны, - поясняет Петька, - мы особые люди, и кондуктора нам оставляют особые места.

Может быть, на чердаке я не поверил бы Петьке, но сейчас, глядя на уверенную, смелую походку его, я поверил и пошел за ним на "особые места" со спокойной душой.

- Дяденька, куда этот поезд идет? - то и дело спрашивал Володя.

- В Ростов... В Ярославль... На Харьков... В Одессу, отвечали ему незнакомые люди.

- Это все не наши, - с горечью отзывался Петька.

И вот наконец сказали:

- Скорый, идет в Ташкент.

- Держитесь за мной! - будто командир, закричал Володя и стал карабкаться на тамбур.

- Куда вы претесь, бараньи головы! Марш отсюда! - охрипшим голосом заорал проводница.

Пришлось бежать к другому вагону, но там тоже нас встретили примерно такими же словами.

- Неправда, - говорил Володя, - все равно уедем.

Но тут сверчком запел главный кондуктор.

- Жалко, что опоздали, - почесывая затылок, проговорил Володя. - Ну ничего, один перегон проедем в собачьих ящиках. По ящикам, ребята! Петька, всунь Ванятку в этот ящик.

Петька втиснул меня в ящик и побежал искать себе место. Только я успел подобрать ноги, как тронулся поезд, а Володя на платформе все еще командовал:

- Люся, куда бежишь, лезь скорее сюда! Петька, атанда, стрелок!

Последний раз я услышал шлепанье Петькиных ботинок, и шум колес заглушил все.

"Успели ли сесть ребята? Может быть, их поймали и я один еду неизвестно куда?"

От этих мыслей меня бросает в дрожь. Впрочем, тут и так холодно, через щели пронизывающий леденящий ветер пилит мое тело. Лицо засыпает снежной пылью.

Пролежав час, я уже не могу шевельнуть ногами, мне кажется, что они примерзли к стенке ящика. Поезд мчится, пролетают огоньки каких-то станций, а он не думает даже останавливаться. Я начинаю кричать, но мой крик заглушает дробный перестук колес. И вот я чувствую, что у меня начинают слипаться глаза.

"Если глаза закроются, - думаю я, - тогда уж наверное умру". Стараюсь протереть их, но руки совершенно застыли. Кое-как дотягиваюсь до глаз. Это, оказывается, на ресницах застыли капельки слез. Я готов сейчас попасть в руки любому милиционеру, пусть бы что хотел, то со мной и делал, только бы остановился поезд.

Но поезд мчится все быстрее и быстрее, а машинист, наверное, и не подозревает, что под одним из этих вагонов погибает чумаевский мальчик Ванятка. Наконец меня начинает клонить ко сну, и я перестаю чувствовать режущий пронзительный ветер. Мне как-то становится тепло-тепло. Ни руки, ни ноги больше не ломит. И вдруг в этом же ящике чувствую дыхание второго человека.

- Кто это? - спрашиваю я.

"Спи, спи", - слышу голос Строганова.

И вот вместе с ним я уже еду в мягком вагоне. Строганов укрывает меня теплым пальто и спрашивает:

"Ну, не отогрелся еще? Подайте мальчику чаю", - приказывает он проводнице.

Проводница подает стакан, но у меня он выскальзывает и со звоном падает на пол. Я опускаю голову вниз, а когда поднимаю, то ни Строганова, ни проводницы уже нет. Я стою один, окутанный каким-то серым туманом. Из этого тумана вдруг появляется киргизенок Тухтусун. В его руках несколько виноградных гроздьев, какие я видел на витрине винного магазина.

"Кушай, Ванятка", - говорит он.

Но только я потянулся рукой, как раздался страшный гром.

Я открываю глаза. Это, оказывается, остановился поезд.

- Живой еще? - после лязга буферов почти одновременно послышались голоса Петьки и Володи.

- Ж-живой, - ответил я. - Только вытащите скорее отсюда, у меня совсем застыли ноги.

- Что ты! - воскликнул Петька. - На этой станции даже носа нельзя показывать.

- Ребята, я же совсем замерзну.

- Ничего, в Ташкенте растаешь, - сказали мои приятели и побежали прочь, потому что поезд снова тронулся и уже набирал скорость.

ПО ДОРОГЕ В ТАШКЕНТ

- Тухтусун, скоро ли будет виноградный Ташкент? - спрашиваю я.

Киргизенок прищуривает и без того узкие глазенки и тянет:

- Э-э, до Ташкента еще птица без отдыха не долетит.

Два месяца мы уже в дороге, а конца ее не видно.

Ташкентская дорога мне напоминает ручей, несущий свои воды неизвестно куда, а наша труппа-компания - щепку, плывущую по нему, которую то задержит камешек, то закрутит водоворот, то прибьет к какому-нибудь берегу.

У пассажиров, имеющих в кармане билеты, гораздо меньше забот, нежели у нас, "зайчиков". Захочется им напиться проводник может принести сладкого чаю, захочется поесть - на остановке могут сходить в буфет или присесть рядом со станционными торговками. У них весь труд заключается в том, чтобы только вытащить из своего кармана деньги и подать буфетчице или торговке.

А нам, прежде чем подать деньги, надо их еще раздобыть, и мы зарабатываем их в вагонах, а чаще всего на станциях. На оледеневшей привокзальной площади я вытаскиваю из футляра концертино и начинаю сзывать публику. Исполняю несколько маршей, заученных в цирке. А Петька, стоя рядом со мной, орет во все горло: "Добрые люди, спешите увидеть представление! Артисты "Бим-бом", с ними свинья с горбом, пляска на голове и на пузе, танец на спелом арбузе".

Он плел все, что ему приходило в голову. Свое объявление мы заканчивали угрожающе: "Кто на наше представление не пойдет, тот в рай не попадет".

- Ой, господи, страхи-то какие! - крестясь, говорили бабы.

А мужики гоготали.

Когда вокруг нас собиралась толпа, вместо цыганенка рядом со мной вставала Люся и под аккомпанемент концертино начинала петь:

Вдоль крутых бережков Волга-речка течет...

Нашей случайной публике нравилось пение Люси, и частенько ее просили спеть еще. И тогда мы с Люсей начинали исполнять частушки, которые сочинял Володя, После пения Петька плясал "сербиянку", и мы заканчивали свое выступление легонькими цирковыми номерами. Люся, перегибаясь в три погибели назад, доставала платочек, который лежал около ее носков, я делал стойки и крутил сальто-мортале. Из нашей труппы не участвовал в представлениях только один Тухтусун. Перед каждым выступлением он со вздохом говорил:

- Эх, жалко, что у меня нет лошади, я бы сейчас на ней показал чудеса!

Мы все сочувствовали ему и надеялись, что когданибудь у него все-таки будет лошадь и он на ней действительно покажет чудеса.

Володя выступал редко. Он у нас был фокусником.

Мы заранее подбирали свои вещички и отходили от него как можно подальше, потому что его выступление всегда заканчивалось неимоверным скандалом.

Володя, выйдя на круг, засучивал рукава и объявлял зрителям, что он покажет такое диво, которое они не увидят и во сне. Притопывая драными солдатскими сапогами, Володя проходил среди людей, которым суждено увидеть его чудо, и, как шаман, бормотал:

- Шудры-будры, три коробки пудры, сив сав сов - и нет ваших часов.

Затем он снова выходил на середину, на снег клал несколько часов и портмоне, держа наготове ноги, говорил:

- Кто узнает свои вещи, пусть возьмет, а кто не узнает, останутся моими.

Тут же несколько человек с обезумевшими лицами выскакивали из толпы и бросались к кучке сложенных на снегу вещей, а остальные быстро осматривали свои карманы.

- Гляди-ка, что делает, вражонок! - восклицали они.

Вслед за тем слышался отчаянный крик женщины:

- Караул! Ограбили, все деньги выгребли начисто!

Это уж было дело рук ассистента - Петьки-цыганенка.

Зрители сначала все как один обращались к пострадавшей, расспрашивали, где, как вытащили деньги, потом кидались ловить фокусника, а фокусника уже и след простыл.

Надо сказать, как ни хорошо плясал Петька, как ни красиво пела Люся, больше всех нас выручало концертино. Стоило только провести по его немногочисленным ладам, как нас уже окружала публика.

Люся эту гармошку называла кормилицей. И вот однажды наша кормилица исчезла. Помнится, где-то за Оренбургом мы устроились в небольшой станционке. Милиции здесь не было, и мы без всяких тревог, не опасаясь быть пойманными, ночевали в ней. Я, как обычно, перед сном клал под голову концертино и спал на нем, как на подушке. Однажды, проснувшись, я не обнаружил его под своей головой. Немедленно разбудил своих товарищей. Те вначале не поверили: как это могли у вора украсть палку? Обыскали весь вокзал, обходили базар, Володя с Петькой ездили на соседние станции. Концертино исчезло.

После этой пропажи, сколько ни кричал Петька, как ни заманивал публику, нас старались обойти подальше, боясь какого-нибудь подвоха. Редко теперь удавалось собрать вокруг себя толпу. Если раньше мои стойки и сальто-мортале принимали за цирковые номера, то теперь - за детскую игру. Повернут только голову в мою сторону и проходят мимо.

А желудки у нас работали, как и прежде, - хотелось хлеба. Его приносили мне мои друзья, а чем я мог отплатить за их угощение?

Я очень опечалился.

- Не горюй, Ванятка, - однажды сказал мне Петька. - Что же теперь, вешаться, что ли, из-за этого концертино? Я тебя научу и без гармошки жить. Слушай меня.

И он начал учить меня жить без гармошки. Вся его учеба сводилась к тому, как при ловкости рук можно достать деньги. Свои лекции Петька сопровождал наглядными примерами: то он бритвенным лезвием оттяпывал мой карман, то располосовывал штанину. Когда на моих брюках не осталось живого места, он решил сделать мне экзамен. Привел в кассовый зал и сказал:

- Валяй, действуй.

"Хорошо сказать - действуй, - подумал я, - а как начать?"

Я совсем растерялся. Мне казалось, все смотрят на меня и заранее прячут свои карманы.

На ком же остановить свой выбор?

Замечаю худенького небольшого человека с растопыренным карманом. Петька тоже кивает на него. Он становится рядом со мной, и мы прижимаемся к этому человеку. Сердце у меня так бьется, что кажется, вот-вот выскочит из груди. Я нащупываю карман, зажмуриваю глаза и просовываю руку, словно в пасть тигру. Просунул руку уже по самый локоть, а до дна кармана еще не достал. Я углубляюсь дальше и наконец нащупываю худую голую ногу. В это время около меня раздается пронзительный женский голос:

- Держите его! В карман лезет, чертенок!

Я вздрагиваю и, как утопающий за спасательный круг, хватаюсь за эту ногу и крепче зажмуриваю глаза.

Нога человека дрыгнула, а рука его ударила меня по голове. Этот удар заставляет меня выпрямиться. Вот ловко! Я, оказывается, залез в карман своему учителю - Петьке-цыганенку. Но разве люди будут разбираться в этом?

Они схватили меня за шиворот и потащили куда-то.

- Вот ведь прохвост! Наверное, у мальчика последние деньги вытащил! - сердится какой-то старичок.

- Что и говорить, - вторит женский голос, - может быть, парнишка с горем пополам добирается до дома, а тут вот тебе и на... вишь, бедняжка, как слезно смотрит, и пожалеть-то его, наверное, некому.

И мне кажется, женщины стоят около Петьки и гладят его по голове. А несущая меня толпа орет:

- Выкидывай деньги. Куда девал их?

Что же мне было отвечать, разве кто поверит, что у Петьки не только денег - даже карманов не имелось.

- Оторвать ему голову! - кричит кто-то сзади.

- Нет, лучше уж руки, - предлагает другой.

- Бей его! - кричат все хором.

Помню, я орал тогда благим матом, боялся, как бы меня не разнесли по частям. Когда толпа вытащила меня на улицу, тут произошло чудо. Вдруг пострадавший мальчик врывается в самую гущу толпы, падает на асфальт и бьется в таком припадке, что у него изо рта вылетает пена. Толпа остолбенела. Я, воспользовавшись этим, вырываюсь из рук здоровенного парня, разинувшего рот на припадочного, и сломя голову бросаюсь в сторону. Припадочный, одним глазом взглянув на меня, вскакивает и устремляется за мной. Отбежав метров на пятнадцать от места происшествия, останавливается и показывает обезумевшей толпе язык.

Друзья нас встретили вопросом:

- Ну как?

- Плохо, - угрюмо ответил Петька. - Но будем надеяться, что все-таки из него получится человек.

И меня повезли дальше, в Ташкент.

ВОЛОДЯ

Из всей нашей компании я больше всех привязался к Володе, скромному, загадочному для меня пареньку. Его кто-то прозвал книжным пьяницей за то, что он никогда не расставался с книгами, и эта кличка за ним так и осталась. Он действительно читал запоем. За пазухой Володя обязательно носил одну-две книги, с ними и спал.

Когда у Володи появлялись деньги, он тут же тратил их на книги, не думая о том, что, кроме чтения, ему нужно еще и есть. Книги Володя доставал всюду, где только ему удавалось. В магазинах, на базаре, в библиотеках.

У него побывали книги со штампами; наверное, всех библиотек Центральной России и Средней Азии.

Володя любил рассказывать о прочитанном. Он уводил меня то в дебри непроходимых лесов, то в знойные безлюдные пустыни, то заставлял страдать вместе с полярными исследователями среди ледяных гор. Иногда Володя доставал из кармана замусоленный блокнот и читал собственные стихи.

О своей жизни Володя рассказывал очень мало, беспризорники вообще не любят много говорить о себе.

Петька, например, в семи словах укладывал всю свою биографию: "Моя родина - поляна, отчий дом - зеленый бор". Однако я знал, что Володя родился в большом городе Саратове. Отец у Володи был учителем, умер от чахотки, мать вышла замуж за другого, но не прожила с новым мужем и года, тоже умерла, а отчиму разве нужен был Володя? Он его выгнал, вот с тех пор и бродит Володя по дорогам.

Особенно привязался я к Володе после одного случая. Мы ехали на пассажирском поезде по казахской Голодной степи. Дул холодный ветер, а ехали мы на крыше вагона. Ветер пронизывал до костей. Нам очень хотелось есть. Петька сказал мне:

- Пойдем-ка, Ванятка, может, в вагоне достанем шамовки.

Мы слезли с крыши и зашли в вагон. Петька прошел вперед, а я остановился и увидел, как пассажир отложил консервную банку в сторону. Меня, словно магнитом, притянула к себе эта банка. Я подошел, схватил банку и тут же побежал к выходу.

- Ты куда это, негодяй? - закричал здоровенный мужчина и бросился за мной.

Я хотел пробежать в следующий вагон, но дверь оказалась закрытой. Я бросился к ступенькам, надеясь перешагнуть на буфер и там по лестничке взобраться на крышу, но поскользнулся и полетел под откос. Когда я очнулся, рядом со мной был Володя. Оказывается, он, увидев меня летящим под откос, спустился с крыши и на полном ходу прыгнул за мной. Я очень ушибся, все тело было в ссадинах, не мог идти. Я спросил Володю:

- А как же ребята?

- Не знаю, - сказал Володя, - они поехали дальше. Если мы им нужны, они слезут на следующей станции, а если нет, то, значит, поедут дальше, это уж их дело.

Володя тоже прыгнул неудачно, он, как и я, ободрался и сильно ушибся. Однако он взвалил меня на спину и понес к следующей станции, а в этой степи перегоны очень большие.

Мы, наверное, замерзли бы тогда, если бы нас не подобрал путевой надсмотрщик, казах. Володя тащил меня уже на четвереньках, он сам не мог держаться на ногах. В будке надсмотрщика мы прожили почти целую неделю.

Когда я более или менее поправился, мы отправились вдоль железной дороги пешком к станции. Километров через пять нам встретился пассажирский поезд.

Вдруг с поезда скатился какой-то комок. Когда комок развернулся, мы увидели цыганенка Петьку.

- Володя, Ванятка! - закричал он. - Сколько станций я объездил... Где же вы были? Ну, наконец-то опять все вместе.

- А где же Люся? - спросил я.

- Да вот здесь, на станции сидит.

- Ну что ж, друзья, - сказал Володя, - поедемте дальше, в Ташкент.

НА РОДИНЕ ТУХТУСУНА

Ах, что за город Ташкент! Он весь утопает в садах, по улицам текут маленькие речки, здесь их называют арыками. В Ташкенте все называют по-другому. Телеги - арбами, заборы дувалами, дома - кибитками... А дома тут совсем не похожи на наши, они без крыш и сделаны будто не людьми, а вылеплены из глины ласточками.

Сами ташкентцы одеваются совсем иначе, чем русские и мы, мордва. Мужчины ходят в длинных полосатых халатах, на головах у них чеплашки, какие я видел в наших краях на татарских мальчишках. Женщины носят просторные цветастые платья, поверх которых накидывают балахон с волосяной сеткой. Этой сеткой закрывают лицо, должно быть, для того, чтобы их не сглазили.

Больше всего в этом городе мне понравился базар.

Чего только нет на ташкентском базаре: изюм, курага, грецкие орехи, пучки сушеных дынь, сплетенные, как бабьи косы, айва... Мои друзья говорят, что в Ташкенте растет только все сладкое. Это, наверное, правда, потому что здесь даже редька и та сладкая.

Каждый день мы, как мухи, кружимся вокруг продавцов фруктами. Ташкентцы - народ очень щедрый.

Прежде чем продать свой товар, они сначала просят его отведать.

- Ой, уртак! - на весь базар голосят торговцы. - Хочешь купить урюк? Кушай, мой сладкий урюк, половина сахар, половина мед.

Мы, растянувшись цепочкой, ходим вдоль прилавков и пробуем все, что предлагают нам, и прихваливаем:

- Какая же вкусная у вас курага!

Но ищем еще вкуснее. А когда доходим до конца фруктового ряда, убеждаемся, что незачем нам и покупать: пока мы снимали пробы, достаточно наелись.

Примерно недели две торговцы, принимая нас за покупателей, щедро кормили всякой всячиной, потом мы им намозолили глаза, и нас стали отгонять от прилавков.

- Что же теперь будем делать? - спрашивал я у своих друзей.

По приезде в Ташкент главенствующим у нас стал Тухтусун. Как-то раз он вывел нас за город и сказал:

- Не волнуйтесь, ребята, я сейчас накормлю вас такими ягодами, от которых вы станете сразу богатырями.

- Неужто тут такие ягоды есть? - удивился я.

- А как же, здесь всякие ягоды растут, - ответил Тухтусун.

Я не раз от бабушки слышал о таких ягодах. Старый человек их покушает - становится молодым, а молодой - богатырем. Действительно, Тухтусун нас привел к тутовым деревьям.

Сидя на дереве, Тухтусун говорил:

- В Ташкенте люди очень хитрые, ягоды кушают сами, а листьями кормят червей, а они после этого рождают шелк.

"Если я попаду в деревню, - думал я, - обязательно разведу червей и все время буду в шелковых рубашках ходить. И бабам, конечно, на юбки буду давать. Жалко, что ли?"

Попробовав тутовые ягоды, мы решили обосноваться около них. Тухтусун где-то достал небольшую корзиночку и сказал:

- Пока не кончится тутовая пора, эта корзиночка нас будет кормить.

Мы каждый день наполняли ее ягодами и отправляли Люсю на базар. Взамен ягод она нам приносила лепешки. Зажили как будто ничего, более или менее сытно и спокоййо. Но тут у нас случилось несчастье. Заболел Тухтусун. Мы не знали, что с ним делать. Клали на его лоб мокрые тряпки, а он все кричал:

- Жарко мне, жарко!

Он припадал к арычной воде и подолгу пил, а иногда бредил, вспоминал своего отца и пел на родном языке длинные песни. Когда ему становилось легче, он рассказывал о себе и о своей родине. Из его путаных и отрывистых рассказов я узнал тогда, что Тухтусун родился где-то высоко в горах, под самыми тучами, в неизвестной мне Таласской долине. Мать Тухтусуна умерла, когда он был еще совсем маленьким. Отец его был манасчи - певцом о герое богатыре Манасе *. Он сам сочинял разные песни. По словам Тухтусуна, его песни очень любили в народе, поэтому во всех кыштаках и горных аилах он был всегда желанным гостем. Потом он подружился с русскими батырами и стал петь песни против баев. За эти песни какие-то неизвестные люди его и убили. После смерти отца Тухтусуна взял на воспитание один русский батыр и увез к себе домой, в большой город. Чистенький домик батыра Тухтусуну очень понравился, но в нем пришлось пожить не более половины дня. Вечером батыр сунул ему под мышку какой-то узелок и сказал:

- Пойдем, Тухтусун, в баню.

Что такое баня и с чем ее кушают, тогда Тухтусун не знал, но, если приказывает старший, значит, нужно идти, и он поплелся за ним. Батыр привел его в какой-то дом; раздел донага и затащил в большую комнату с каменными сиденьями, а в этой комнате была такая жара, что нельзя было дышать, захватывало дух. Тухтусуну показалось, что у него от этой жары, как сырые листья на костре, начали сворачиваться уши. А батыр ему говорит.

- Сиди, сиди, Тухтусун, жар костей не ломит.

Затянул его по каким-то скользким деревянным ступенькам под самый потолок и начал хлестать веником по голой спине.

- Вой, вой! - закричал Тухтусун. - Зачем ты меня бьешь, что я плохого сделал?

А русский батыр, не обращая на него внимания, все хлестал и хлестал. Тухтусуну почудилось, что его спина от этих ударов задымилась и вот-вот вспыхнет. Он вырвался из рук батыра, в раздевалке кое-как накинул на себя одежонку и побежал. Куда? Конечно, опять в свою родную долину. Но по пути он повстречал беспризорни

* Манас - герой одноименного киргизского эпоса. '

ков, те его сманили в другую сторону, и вот с тех порой и кочует из города в город.

Какой болезнью заболел Тухтусун, мы не знали. Он пролежал около недели, а потом ему стало легче, и ом начал просить нас, чтобы мы отвезли его на родину, в Таласскую долину.

- Отвезите, ребята, - умоляюще говорил он, - я хочу напиться таласской воды.

Мы молча смотрели на него и не знали, что отвечать.

- Может, тебе лучше идти в больницу, - сказал Володя, - а как выйдешь оттуда, мы поедем на твою родину.

- Нет, нет, таласской воды, - протестующе замахал Тухтусун.

- Но ведь тебе в дороге будет очень плохо, - убеждал его Володя, - и потом, что тебе даст таласская вода? Здесь разве хуже?

- Ой, ты совсем не знаешь, Володя! - обиженно говорил киргизенок. - В Таласе совсем другая вода. Мне отец говорил... Вот послушайте...

В очень давние времена, когда наши седоглавые горы были еще молодыми, в Таласской долине жил со своими воинами храбрый богатырь Манас, который охранял киргизские земли от чужеземных ханов. Кто любил свой родимый край и дорожил им, для того Манас был самым лучшим другом, а кто нет - врагом. А плохих людей в те времена было немало на нашей земле. И вот однажды плохие люди сделали заговор, решили убить Манаса, а землю киргизскую отдать за дорогие камни загорским ханам.

Об этом узнал верный воин Манаса, Джелой. Он сел на коня и тотчас же помчался к Манасу. Враги Манаса, поняв, что заговор раскрыт, погнались за ним. Но у Джелоя был такой конь, которого даже ветер не мог догнать. И все же, как ни быстро мчался Джелой, заговорщики стрелами изрешетили все его тело, и он стал истекать кровью. А конь его был не только быстроногим, но и умным, как человек. Видит конь, что хозяин умирает, сразу свернул к Таласу и с обрыва сбросил его прямо в воду. Когда Джелой вынырнул из кипучих волн Таласа, то на его теле не осталось даже следов ран. Он, конечно, снова вскочил на своего коня и успел сообщить о заговоре богатырю Манасу. А где стоял конь, на том месте до сих пор не стерлись следы копыт. Их показывал мне отец...

Мы все слушали Тухтусуна с разинутыми ртами и стали уговаривать Володю как можно быстрее увезти Тухтусуна к этой живительной воде. Тухтусун говорил, что от Ташкента совсем недалеко до Таласской долины, стоит только добраться до гор, а там до нее рукой подать. Володя недоверчиво отнесся к словам Тухтусуна, но, боясь его обидеть отказом, согласился.

Таласская долина оказалась не совсем рядом, мы до нее добирались около двух недель. Отца Тухтусуна в Киргизии, действительно, знали почти все. Стоило Тухтусуну вспомнить о нем, как сейчас же нас заводили в кибитку или юрту и щедро угощали всем, что только было у хозяина, а самого Тухтусуна усаживали на почетное место, как большого гостя.

Перевалив через какую-то гору, мы вышли в широкую долину.

- Смотрите, - сказал Тухтусун, радостно улыбаясь, - это моя родина - Таласская долина. Вон в том селении родился я, его называют "Крык-Кызы" - "Сорок девушек". Это вот почему...

Когда-то давно, по словам моего отца, за тем перевалом, который начинается за нашим селением, жил один хан. Однажды этот хан надумал жениться. Объявил всем жителям долины: чья дочь пройдет к нему через этот перевал, та и будет его женой. В один день на окраине нашего селения собралось тридцать девять девушек. Дочери самых богатых людей. Родители одели их в шелка и золото. На каждой одежда блестела подобно солнцу.

Каждый богатей старался, чтобы его дочь понравилась хану. Бедные, конечно, и не думали отправлять своих дочерей к хану: разве они могли их одеть в такие наряды!

В нашем селении жил один бедный пастух. Он посмотрел на свою дочь - она и без нарядов была краше тридцати девяти девушек.

Пастух накинул на ее плечи свой шубный чапан и сказал:

- Иди-ка, дочь моя, сороковой. Если хан умный, возьмет в жены тебя, а если глупый, выберет одну из этих тридцати девяти.

И отправил ее вместе с остальными.

Когда девушки добрались до вершины перевала, поднялась сильная пурга. Все, кто был в шелках и в золоте, замерзли, а девушка в шубном чапане прошла и стала женой хана.

Вот после этого наше селение и прозвали "Сорок девушек".

В родном селении Тухтусуна приняли как сына, его зазывали в кибитки, юрты, угощали бешбармаком, кульчитаем, самыми лучшими киргизскими кушаньями. Но и нас, конечно, не оставляли без внимания. Вместе с Тухтусуном, как приличных людей, сажали и нас на первое место.

Только Тухтусун ничего почти не ел, его то знобило, то бросало в жар. За дорогу он так ослаб, что его просто качало ветром. Из своего селения Тухтусун повел нас к реке Талас. Когда мы добрались до нее, Тухтусун, указывая на один обрывчик, сказал:

- Этот обрывчик носит имя девушки Айчурек.

И он тут же рассказал нам легенду о маленькой девушке с серебряным голосом.

В одном кыштаке в верховье Таласской долины жил старый пастух Токобай. У него была дочь, звали ее Айчурек. Ей было семнадцать лет, но она была маленькаямаленькая, словно степной мотылек. У нее был серебряный голос. Когда она пела, смолкали птицы в окрестные лесах, заслушивались звери в горных трущобах, в небесах стихали шумные ветры. Все смолкало вокруг, в голубом пространстве звенел только ее серебряный голос.

Любил ее могучий богатырь Каныбек из храброго войска Манаса, и любил такой сильной любовью, что едва ли сказитель сумеет о ней рассказать. В разлуке с ней тосковал, да так тосковал, что не находил себе места в широкой Таласской долине, но зато встрече с любимой он радовался, как восходу солнца.

Айчурек тоже очень любила Каныбека. В то время когда Таласская долина собиралась переодеться в весенние наряды, а Каныбек с Айчурек решили справить свадьбу, на киргизские земли волчьей стаей налетели чужеземные ханы, и ушел Каныбек за высокие горы защищать родные долины.

Загоревала Айчурек. Над шумным Таласом замолкли ее веселые песни. Прошло уже лето, как уехал воевать Каныбек, а вестей все нет от него. Сколько раз выходила девушка смотреть на дорогу, не возвращается ли родной Каныбек, а дорога все пустовала, и она садилась снова на берег Таласа и запевала песню о любимом, который где-то воюет за честь родимой земли.

Как-то раз ее услышал старый бай Иткара, самый богатый человек в Таласской долине. Песня Айчурек взволновала его старое сердце, и он тут же предложил Токобаю продать ему Айчурек. Но старый пастух выгнал его из юрты, не захотел слушать такие слова. Тогда Иткара побежал на берег Таласа, где в это время сидела Айчурек, и стал просить, чтобы она согласилась быть его женой. Но не взглянула даже на него Айчурек, не прервала песни. Тогда он решил обольстить ее богатством и приказал своим слугам покрыть берега Таласа шелковистой кошмой, а девушку осыпать дорогими каменьями. Когда слуги исполнили это, тогда так сказала ему Айчурек: - Страшно смотреть на твои золотые камни, старик Иткара: из них сочится кровь бедных людей. Не купить ими сердце влюбленной.

- Кого ты любишь? - спросил Иткара.

- Я люблю Каныбека из храброго войска Манаса, - гордо ответила ему Айчурек.

- Он слишком беден, в нужде завянет твоя юность, как осенняя трава, а я тебе построю золотой дворец, и ты в нем будешь жить в богатстве и славе.

- Пусть он беден, но все-таки я люблю Каныбека, а твоей женой никогда не буду, у тебя мертвое сердце, как эти желтые камни!

И она запела о счастье всепобеждающей любви, которая, подобно птице, летит через пространство и время и не боится ничего, даже самой страшной смерти.

- Ты не хочешь быть женой Иткары! - крикнул разъяренный бай. - Но не быть тебе и женой Каныбека.

Он поднял ее в воздух и бросил в бурный Талас.

Разбилась в быстрой реке Айчурек. Но ее песня живет до сих пор. Ее подхватил ветер и понес далеко в небеса. И теперь, когда солнце встает над горами, над Таласом всегда слышится звонкая песня о любви и верности...

Окончив рассказ, Тухтусун повел нас к тому месту, где излечил свои раны воин Манаса Джелой. Около берега было четыре впадины, ямы, какие у нас роют для подвальных помещений. Если на них посмотреть с возвышенности, они походят на следы копыт громадной лошади. Отец ли нашего друга выдумал эту легенду, может быть, другой кто, но Тухтусун так верил ей, что, только мы подошли к этому месту, он тут же разделся и бросился в ледяную воду горной реки. Выйдя оттуда, он никак не мог отогреться.

- Знаете что, ребята, - стуча зубами, сказал он, - пойдемте вон в то селение у входа в ущелье. Мы с отцом там жили, и меня там хорошо знают. По пути я покажу вам могилу Манаса, а недалеко от нее лежит осколок от его огнива.

Могила Манаса нас не удивила, она мало чем отличалась от могил, виденных нами на окраине Ташкента.

Все они похожи на узбекские тюбетейки, по-моему. Но, когда Тухтусун показал осколок от огнива Манаса, мы притихли.

Недалеко от ската горы лежала громадная каменная глыба. В предании говорится: когда Манас проезжал по этому месту, ему зачем-то потребовался огонь, он вытащил из кармана огниво, чиркнул, от него отлетел осколочек, упал на землю и на этом месте лежит до сих пор.

Я, помню, тогда стоял перед ним и думал:

"Если этот "осколочек" величиной с юрту, то какой же величины у него было само огниво? Видно, не меньше снеговой горы. А какого роста был сам Манас? Наверное, его голова упиралась в самое небо".

После осмотра этого камня мы пришли в селение, о котором говорил Тухтусун. Здесь нас встретили так же радушно, как и в его родном селении. Киргизы вообще очень гостеприимный народ.

Вечером Тухтусун почувствовал себя очень плохо.

Его уложили в постель, и больше он не вставал. Таласская вода его не спасла, а погубила. Пролежав четверо суток, он умер.

Похоронили Тухтусуна рядом с могилой богатыря Манаса, о котором он так много нам рассказывал.

Когда я вспоминаю о своем друге, перед глазами всегда встает сказочная Таласская долина, где о каждой горе сложена легенда, где каждый камень имеет свою необыкновенную историю.

После смерти Тухтусуна мы около недели прожили у старика Курманбека. Он с нами делился пищей. Мне очень нравился старик, но еще больше нравилась камча - коротенький кнутик, ручка которого была отделана узорчатыми медными бляхами, а сам кнутик был сплетен из разноцветных ремешков и напоминал змею. Когда мы уходили из Таласской долины, не знаю, для чего мне тогда понадобилась эта камча, я незаметно взял ее и сунул за пазуху. Отойдя несколько километров от юрты Курманбека, я вытащил и показал камчу своим друзьям.

- Зачем ты взял? - закричали они на меня.

- Как - зачем? Взял и все.

- Сейчас же отнеси обратно, - сказали ребята.

Я смотрел на них и думал - мои ли товарищи стоят передо мной? Если они, то что тогда с этими воришками случилось?

Однако спорить не стал, повернулся и пошел обратно.

Отдавать было гораздо труднее, чем брать. Когда я возвратился в юрту Курманбека, тот сразу спросил:

- Что случилось?

Я признался.

Курманбек потеребил свою жиденькую бородку и сказал:

- Что взял камчу - это плохо, очень плохо, ругать тебя буду, а за то, что у тебя хватило смелости принести ее обратно, за это я тебе ее подарю. Бери, помни Курманбека.

К своим товарищам я летел, как на крыльях, а когда обо всем рассказал, они тоже повеселели.

Подходя к железнодорожной станции, мы заметили в саду спелый урюк. Как тут можно было пройти мимо и не попробовать урюка? Только мы взобрались на деревья, откуда ни возьмись сторож.

Мои дружки, раньше заметив его, тут же разлетелись в разные стороны, а я оказался на мушке его ружья.

- Ну-ка, слазь-ка, голубчик, - прохрипел сторож.

Делать нечего, пришлось слезать. Он подошел ко мне, выдернул из-за пояса камчу и так нахлестал меня, что я не рад был урюку. Потом он засунул камчу на прежнее место и сказал:

- Носи ее, эта камча всегда тебя будет учить уму-разуму.

Я тут же хотел ее выбросить, но, посмотрев на сверкающие бляхи на ручке, раздумал. На следующее утро мне захотелось поесть. Оставив товарищей около железнодорожного полотна, я пошел на базар. Обойдя кругом прилавка, я увидел перед одним усатым продавцом три пышные булочки. Всякий знает, что третья лишняя.

Но только я успел протянуть руку, как она оказалась в мохнатой руке усатого продавца.

- Ты что делаешь, негодник? - закричал продавец.

Он притянул меня к себе, вытащил мою камчу и так начал лупцевать, что даже рубашка порвалась. Когда я вырвался из его рук, он крикнул:

- Эй, куда же ты убежал? Камчу-то свою захвати, она еще тебе пригодится! - и кинул ее вслед за мной.

Кражей заниматься друзья меня не заставляли. Они уже знали, какой из меня вор. Воровством я занимался по собственной воле, чтобы показать, что я тоже не хуже других пацанов-беспризорников. Но как только, бывало, на что-нибудь нацелюсь, так моя камча тут же начинает стегать меня по спине.

Как ни была она хороша, но пришлось ее мне потерять.

ОПЯТЬ В ДОРОГЕ

Мы сидим в чайхане на окраине старинного, пыльного города Маргелана. Под дощатым настилом весело булькает вода. Узбеки очень любят строить чайханы над арыками или на берегу быстротекущих горных рек. Над нашими головами в клетках звонко насвистывают канарейки. В чайхану то и дело входят новые люди. Но мы ничего не замечаем. Перед нашими глазами идет жестокий бой. Гремят пушки, валятся с лошадей люди. Володя читает нам книгу Льва Толстого "Война и мир".

Где это Бородино?

И вот снова дорога. Лязг буферов, шум пассажиров, ругань вагонных проводников, щелчки по нашим затылкам, жалобные вопли Люси, пронзительные, предупреждающие голоса Володи и цыганенка Петьки. Дробный перестук вагонных колес и проплывающие мимо нас незнакомые станции.

В Ташкент мы едем на буферах и на крышах вагонов. В городе очень много милиционеров. Не успеешь вылезть из ящика, как очутишься в руках стрелка. В Ташкенте надо пересаживаться на другой поезд. Кто выдумал эти пересадки? Почему не ходят поезда прямо на Бородинское поле!

Бродим между железнодорожными линиями. Усаживаемся в какой-то товарный вагон. Только успеваем сесть, как Петька оказывается в объятиях здоровенного стрелка.

- Атанда! - кричит Володя.

Бросаемся врассыпную, а Петька так и остается в вагоне.

- Петьку оставлять нельзя, - говорит Володя и бежит ему на выручку.

И вот перед моими и Люсиными глазами предстает страшная картина. Из вагона три стрелка сначала вытянули Петьку, а за ним Володю. До самого вечера мы с Люсей околачиваемся в скверике у вокзальной площади, не надеясь дождаться товарищей. Но чудо! Мы видим снова наших друзей. У Петьки в руках несколько кругов колбасы, а у Володи целая стопа узбекских лепешек. Мы с Люсей крутим головами и, не веря своим глазам, спрашиваем:

- Это вы? Откуда это?

- Это? - показывая на лепешки и колбасу, говорит Володя. - Нам подарили в милиции, говорят: "Возьмите, ребята, на дорогу, вам, наверное, нечего кушать". Вот мы и взяли.

- Вас отпустили?

- И держать не стали, - весело отвечают Петька и Володя.

На самом деле с нашими друзьями произошло вот что. Когда милиционеры вели их через улицу, возле остановился трамвай. Не успели милиционеры моргнуть, как наши дружки шмыгнули к трамваю, смешались с толпой и исчезли.

Едем дальше. Ночь. Скорый поезд мчит нас на запад.

Холодно. На крыше, прижавшись к вентиляционным трубам, сидим, будто примерзлые. У меня побаливает голова и звенит в ушах. Люся ухаживает за мной. Следит за каждым моим движением. На второй день она сама оказывается в таком же положении. Я вижу ее то скрюченной, то раскинувшейся пластом. Что с нами, я не могу сообразить. В одном степном городке Володя стаскивает нас с поезда. Мы лежим на лужайке, потом нас переносят в какой-то сырой подвал.

- Ничего, ничего, - успокаивает Володя, - хоть здесь плохо, но спокойно.

Не успеваем как следует обосноваться, прибегает Петька:

- Едемте дальше, пришел товарняк.

И снова мчимся на запад. Меня уже не интересуют города, поселки, которые проезжаем, и даже Бородинское поле. Скорее бы перестала болеть голова! До моего слуха доносится: Аральское море. Сколько раз я проезжал около этого моря, но никак не удавалось посмотреть его: то поезд проходил ночью, то я сидел под какойто лавкой, оттуда нельзя было высунуть носа. И вот наконец я увижу его. Я встаю на ноги, хочу подойти к двери чуть приоткрытого товарного вагона, и вдруг в моих глазах темнеет, я проваливаюсь в бездну.

- Ванятка, Ванятка! - слышу чей-то далекий голос. - Вставай, приехали в Оренбург,

- Не трогай, - говорит второй.

- Что - не трогай! Сколько уж времени он лежит, умрет еще. - И вдруг тот же голос вскрикивает: - Володька, атанда! Милиция!

А мне в это время не страшна была и милиция. Моя голова словно сдавлена тисками. Тошнит, я все время икаю, но в желудке у меня пусто. Через некоторое время снова слышу голоса, теперь уж я узнаю их: один принадлежит Петьке, другой Володе. Они оба облегченно вздыхают:

- Пронесло, не заметили.

Петька и Володя берут нас с Люсей на руки, тащат между вагонами, заталкивают в собачьи ящики какогото пассажирского поезда и облегченно говорят:

- Все в порядке, поехали дальше.

Наконец мы в маленьком городке Можайске. До Бородинского поля осталось не больше-семи километров. Но туда надо добираться пешком, а мы с Люсей еле волочим ноги. Последнее расстояние мы преодолеваем тяжелее, чем несколько тысяч километров оставленного нами позади пути.

Но вот и Бородино.

Постояли мы около памятника, над которым размахнул крылья орел. Поели на Бородинском поле щавелю п тронулись обратно. Куда? Конечно, обратно в Ферганскую долину. Володя в какой-то книге вычитал, что за Шахимарданом стоит алмазная гора. Решили проверить.

КОНЕЦ НАШИМ ГАСТРОЛЯМ

- Разрешите, товарищ начальник? - проталкивая оборвышей в двери кабинета, весело проговорил милиционер.

- Прошу, прошу, - раздался из кабинета такой же веселый голос.

И тут перед начальником предстали четыре подростка, одетых в самые причудливые костюмы. Это, конечно, были мы.

- Гастролеры, вечные странники, - с улыбкой доложил милиционер.

- О! Друзья, да вы не из цирка ли? - воскликнул начальник.

Друзья, то есть мы, как по уговору, шмыгнули носами и ответили:

- Мы проезжие.

- Куда же вы едете?

Мы задумались. Разве на такой вопрос сразу можно ответить? Впрочем, на этот раз мы и сами не знали, куда ехали.

- Значит, не можете ответить? - сказал начальник. - Ну что ж, тогда сделаем остановку и поговорим по душам. Садитесь.

Мы, не дожидаясь вторичного приглашения, тут же уселись. Петька, самый деловой человек в нашей компании, не любивший попусту тратить время, взял со стола газету и углубился в чтение.

- Так, - поглаживая и без того гладкие седые волосы, проговорил начальник, - теперь давайте будем знакомиться. Как тебя звать, уважаемый чтец?

- Петр Гаврилович Смерч, - выпалил Петька.

- Понятно, - сказал начальник. - А газету, дорогой Петя, надо перевернуть, вверх ногами ее не читают.

- Скажите пожалуйста! - изумился Петька. - Оказывается, сейчас стали газеты печатать совсем наоборот.

- Да, и это очень давно, - чуть-чуть улыбаясь, проговорил начальник. - Скажи, Петя, а отец у тебя есть?

- Был. У меня были и отец, и мать, бабушка, дедушка, прабабушка, прадедушка.

- Довольно, все ясно... А тебя как зовут, девочка? - обратился к Люсе начальник.

- Люся Кравцова. Отца нет, матери нет. Какие еще будут вопросы?

- Больше к тебе вопросов не будет.

Когда начальник спрашивал о моих родителях, я также скороговоркой хотел ответить, как Люся, но, посмотрев в добрые глаза начальника, не мог этого сделать, только отрицательно покачал головой.

- А у тебя, Володя, тоже нет родителей? - спросил начальник.

- Вы откуда знаете мое имя? - удивился Володя.

- А у тебя на руке оно вытатуировано.

- А-а... Не знаю, может быть, есть, а может быть, и нет. Петька подозревает, что у меня вообще не было родителей.

- Понятно, все понятно. Да-а... Ну, что ж, ребята, с вами делать? Вы ездили долго?

- Да, прилично, - ответил Володя.

- На Урале были?

- Приходилось.

- Видели, какие там начинают строить заводы? Да не только на Урале, везде. Заводам нужны инженеры, умные люди, а для того чтобы быть умным, надо учиться. Сейчас старые люди и то за книги начинают браться. Мне вот пятьдесят с лишним лет, а тоже учусь. Спросите у Сафронова. Правда ведь, товарищ Сафронов?

- Совершенно верно, - ответил милиционер.

- А вы ребята молодые, хорошие, - продолжает начальник, вам только учиться и учиться. Что толку от бродяжничества? В наше время и бродяжничать-то стыдно. Другое дело, если бы, допустим, некуда было деваться, а то, пожалуйста, в любую колонию или в детдом придите, и вам с удовольствием откроют двери. Вот послушайте, что мне пишет один мальчик.

Начальник достал из ящика бумажку и начал читать:

- "Дорогой дяденька Егор Николаевич! Очень большое спасибо я шлю вам за то, что меня задержали. Я теперь выздоровел и учусь во втором классе. Я тогда чуть совсем не околел, то есть не отдал концы в воду..."

Володя взял у него письмо и стал читать о том, как неизвестный нам мальчик ездил из города в город на поездах, потом заболел и не в силах был ходить. Чтобы не попасть в руки милиции, он запрятался в какой-то станционный подвал и чуть там не умер. Его обнаружил сторож, передал в милицию, а милиция направила в детскую трудовую колонию.

После чтения Володя повертел, повертел письмо, передал его на исследование Петьке. Может быть, нам начальник какое-нибудь поддельное подсунул. Петька закрывал то один глаз, то другой, но, не обнаружив никаких подделок, возвратил начальнику.

- Ну, что вы скажете? - спросил начальник.

- А что мы скажем, - ответил Володя, - письмо как письмо.

- Нет, я говорю насчет колонии. Там будете обуты, одеты, сыты и еще вас будут учить, а? Я думаю, вам понравится. Как, Сафронов, хорошая та колония, где мальчик живет?

- О! Замечательная.

И Сафронов так расписал колонию, будто там было райское житье.

- Вот представьте, - говорил он, - в колонии тихо. Вдруг, все равно как на военной службе, на линейку выбегает горнист и дудит: "Вставайте, вставайте, стряхивайте лень умыванием, зарядкой, встречайте новый день". Когда физзарядка заканчивается, горнист снова берет свою трубу и дудит уже по-другому: "Бери ложку, бери бак, а не хочешь, иди так". Это он созывает всех на завтрак, а с завтрака колонисты расходятся по классам. Школа там светлая, хорошая. Век бы я там сидел и учился. А какие там игры устраивают!..

- А вот, которые, допустим, совсем ни бельмеса в грамоте, тех тоже учат? - спросил Петька.

- А как же, всех, всех там учат и каких еще из них грамотеев делают!

- Не знаю, кто как, - сказал Петька, - а я вообще не против посмотреть на эту колонию, может, и правда там ничего.

Мы с Люсей также согласились.

Володя думал, думал и тоже махнул рукой:

- Ладно. В случае чего можно повернуть обратно.

На следующее утро милиционер Сафронов посадил нас в поезд. Вагон, куда мы еле влезли, был переполнен.

- Рабочий люд едет на стройки, - объяснял нам Сафронов, видите, даже со своим инструментом, - показал он на кирки и лопаты. - А те вон, что сидят в соседнем купе, - студенты, едут после учебы отдыхать домой" Эх, до чего же эти студенты веселый народ! Вон ведь как задорно смеются. Вечно я завидую им.

Сафронов оказался очень словоохотливым. Едва мы с ним успели познакомиться, он уже рассказал нам, как служил в конной армии Буденного, потом работал на заводе, как пришел служить в милицию.

Выслушав его, мы тоже, перебивая друг друга, стали рассказывать о своих странствиях, а когда кончили рассказывать, Сафронов покачал головой и сказал:

- Да, ребятки, неудачно у вас началась жизнь. Ну, ничего, все поправится. Поживете в колонии, поучитесь и какими еще станете людьми! Завидовать будут вам.

Мы замолчали. Воспоминания словно придавили всех. Только я все время ерзал на сидении и, по привычке, опасливо посматривал по сторонам. Мне казалось, сейчас подойдет кто-нибудь, схватит за шиворот и скажет: "Мальчик, билет. Ах, нет? Выкатывайся отсюда!"

Володя смотрел, смотрел на меня и не выдержал:

- Ты что, на шиле сидишь?

И снова все замолкли. Молчание нарушил Сафронов. Он посмотрел на часы и сказал:

- Эх, ребята, время уже клонит к обеду. Нам что-то надо поесть. Подождите, - спохватился он, - кажется, мне жена давала деньги на мясо, - и стал рыться в своих карманах. - Куда же они девались? Неужели потерял?

Петька отвел в сторону глаза и певуче сказал:

- Товарищ Сафронов, ваши деньги у меня, возьмите, а то у меня карманы худые, могу потерять их.

Сафронов, сделав вид, что ничего особенного не произошло, весело проговорил:

- Ну что ж, если сумел их сохранить, то теперь на эти деньги должен нас накормить.

На одной из остановок Петька принес буханку хлеба, соленых огурцов, и мы все это съели с таким аппетитом, что остальные пассажиры тоже стали вытаскивать съестные припасы.

Когда со столика исчез последний огурец, Сафронов вытер руки и сказал:

- Ну вот, теперь другое дело, можно послушать и какую-нибудь музыку. Ты бы что-нибудь нам спела, Люся.

- А что вам спеть? - спросила Люся. - "Во поле березонька стояла" или "Налей, налей бокалы полней"?

- Нет, - сказал Сафронов. - Ты нам спой про конницу Буденного. Люблю эту песню.

И Люся тоненьким голосом запела:

С неба полуденного жара не подступи...

А Сафронов набрал в себя воздуху и забасил:

Конница Буденного рассыпалась в степи,

За ними запели и мы, за нами подхватили пассажиры, и вскоре эта песня стала греметь на весь вагон, словно ее пела целая рота солдат.

В детприемник приехали вечером. Познакомив с дежурным, Сафронов пожал нам руки.

- Ну, вот вы и дома. Учитесь, чтобы лет через десять я встретил вас инженерами. Учтите: не ниже чем инженерами!

- А вы за это время не умрете? - полюбопытствовал Петька.

- Сейчас нам некогда умирать, - ответил Сафронов, - кругом такие дела разворачиваются, только жить да жить.

Люся посмотрела на Сафронова и, вздохнув, сказала:

- А вы все-таки хороший, товарищ Сафронов.

- Ну уж! - смущенно пробормотал Сафронов.

Он ушел, а мы еще стояли и смотрели ему вслед. Потом Люся мечтательно проговорила:

- Вот были бы все такие хорошие люди, как Сафронов, и мы стали бы жить хорошо! А может, и все такие, только мы сами бегали от них?

- Есть и плохие, - сказал Петька.

- Есть, конечно, - согласилась Люся.

В СОКОЛИНСКОЙ КОЛОНИИ И В РОДНЫХ МЕСТАХ

R НОВОЙ ЖИЗНИ

Итак, мы в детприемнике.

- Интересное заведение, - замечает Петька. - Все вещи на ходу.

- Как это? - спрашиваю я.

- А вот так: стоит, допустим, к этой шторке приложить небольшое усилие, и она сама побежит на базар.

Разговор происходит в красивом, увешанном разными картинами вестибюле. Здесь же прохаживаются еще два десятка таких же, как и мы, "вольноопределяющихся". Они так же, как и Петька, с большим интересом рассматривают шторы, стулья, этажерки. Некоторые из них даже прикидывают, сколько за ту или иную вещь могут дать на базаре.

Но вот в вестибюле появляется худенькая женщина в белом халате и объявляет:

- Вновь прибывших прошу в приемную.

Мы заходим в просторную комнату, оклеенную голубыми обоями. Посредине комнаты - стол, за которым сидит похожий на сельского писаря человек в очках. Волосы у него белые, подстрижены ежиком, под носом тоже маленький ежик.

- Подходи следующий, - то и дело говорит писарь и, посмотрев поверх очков на подошедшего, спрашивает фамилию, имя, отчество...

"Вольноопределяющиеся" стараются ему отвечать по-солдатски, залпом.

- Купцов Михаил Спиридонович, сын собственных родителей, образца тысяча девятьсот...

- Довольно, - останавливает его старик. - Дальше мне все ясно. Следующий.

- Бунька.

- Что - Бунька? Это твоя фамилия?

- Как - фамилия? Так зовут меня пацаны.

- Я спрашиваю фамилию.

- Ах, фамилию! Так бы сразу и сказали. Подождите, я сейчас припомню.

- Хорошо, подойдешь после. Следующий!

К столу подходят два мальчугана, им лет по десяти.

- Я просил подходить по одному, - сердится старик.

- А у нас у обоих одна фамилия, - отвечают мальчики.

- Как - одна?

- Одна: Шпилька.

- Это же прозвище, а не фамилия.

- А другой мы не знаем.

Писарь озадаченно смотрит на них.

- Родителей помните? - спрашивает он.

- У нас их не было, мы с малолетнего приюта.

- А после приюта что делали?

- Лазали по форточкам.

- А имена свои знаете?

- Знаем, - отвечает один из мальчуганов. - Меня звать Мишкой, а его - Гришкой.

- Ну хорошо, тогда твоя фамилия будет Пионерский, а его Октябрьский. Запомнили?

- Запомнили.

- Идите на место.

Наконец очередь доходит до меня. Я рассказал о своих родителях, о Строганове и о том, как я остался один.

Когда я возвратился на место, ко мне подсело несколько ребят. Один назвал себя капитаном Кошачий Глаз, а другой бараном Дри-чи-чи. Имен остальных я не запомнил.

- Эх, чудак! - заговорили они в один голос. - В цирке работал, а в детскую колонию идешь! Бежим отсюда. Мы тебе наберем целую стаю собак, если хочешь, даже можем из зверинца тяпнуть медведя.

- Не веришь, - сказал капитан Кошачий Глаз, - могу поклясться своими фиксами.

Хотя эти капитаны были такие же ободранные, как и я, но во рту носили коронки - фиксы, которые служили знаком отличия. Ребята побаивались их и держались с ними осторожно.

После регистрации всех, и рядовых и капитанов, остригли наголо и погнали в баню. Мы не сразу узнали друг друга. Володя Гончаров казался низеньким, а у Петьки голова походила на арбуз - так и хотелось щелкнуть по ней. Капитаны стали рядовыми. Детприемовский воспитатель заставил фиксы выбросить. Правда, капитаны опять потом их подобрали, но во рту не носили, а без фикс, известно, какие же они капитаны!

В детприемнике мы пробыли больше недели. Однажды нас выстроили в вестибюле. Перед строем поставили стол, и воспитатель объявил, что сейчас с нами будет говорить представитель из Комиссии по делам несовершеннолетних. И правда, со второго этажа спустился толстый, как пивной бочонок, человек в военной гимнастерке, бухнул свой портфель на стол и прокричал:

- Товарищи, все наше стремление идет к тому, чтобы направить вас к новой жизни, и вы сейчас пойдете в новую жизнь. Новая жизнь... - И он пошел склонять эти два слова по всем падежам.

Беспризорники, народ очень нетерпеливый, стояли, стояли, а потом закричали:

- Нельзя ли как-нибудь покороче!..

- Товарищи, регламент мне никто не устанавливал, - сказал представитель, - но я постараюсь покороче.

И поехал дальше. Мы, собственно, никогда не интересовались и не задумывались, что такое новая или старая жизнь, не заглядывали назад и не смотрели вперед. Мы знали вообще жизнь и очень любили ее. Поэтому сколько лекций ни читали нам в детприемнике, они отлетали от наших голов, как от стенки горох. Наконец представитель в последний раз крикнул:

- Товарищи, смело идите в новую жизнь!

Из красного уголка вышел тощий, с кошачьими усами милиционер и повел нас в новую жизнь.

ВОТ МЫ И ПРИБЫЛИ

- Вот мы и прибыли, - сказал милиционер, - входите.

Петька Смерч поднимает вверх голову, вторит ему:

- Вот и прибыли, только куда?

- Входите, входите, - говорит милиционер, - не робейте!

Перед нами высокая монастырская стена. Ворота проходят под мрачной серой башней, они темные, похожие на зев громадного зверя. Кажется, как только подойдем поближе, втянет всю нашу компанию - и поминай как звали.

- Робеть, конечно, нечего! - говорит барон Дри-чи-чи, проходя первым в ворота. Мы двинулись за ним.

Идем по тенистой, посыпанной песочком аллее.

- Скажите, пожалуйста, здесь у них как в приличном парке! - говорит кто-то из ребят.

- Ой, а цветы, цветы какие тут! - восклицает Люся. Действительно, как в хорошем парке.

- Да, - говорит Володя, - здесь вроде не совсем плохо. Но посмотрим, как встретят нас.

Милиционер подводит нас к двухэтажному зданию, приказывает подняться по лестнице. В дверях нам загораживает дорогу лет двенадцати мальчик в синей блузе.

- Нам бы заведующего, что ли, или кого другого, - говорит милиционер.

- Минутку терпения.

Мальчик подходит к маленькому, покрытому красной материей столику, нажимает на черненькую кнопку, и через несколько минут перед нами предстает в такой же форме паренек с темнеющей верхней губой.

- Где ваши документы? - серьезно спрашивает он.

Милиционер из своей сумки вытаскивает огромный пакет и какую-то книжку. Мальчик со столика берет ручку, расписывается в книжке и подает милиционеру.

- Подожди, а твоя подпись действительна ли? - спрашивает милиционер.

- Действительна. Пойдемте, ребята.

Мы весело пошли за пареньком, а милиционер так н остался на месте, недоверчиво посматривая на подпись в книжке.

Паренек провел нас через длинный коридор, распахнул перед нами белые двустворчатые двери и сказал в глубину комнаты:

- Василий Иванович, вы не заняты? Новички к нам прибыли.

- Пусть проходят.

- Проходите, ребята, к заведующему, - сказал паренек.

За столом сидел худой человек в серой толстовке.

Оторвавшись от бумаг, он посмотрел на нас, поздоровался и спросил:

- Ну как, ребята, нравится у нас?

- А откуда мы знаем? - сказал Володя.

- А вы разве еще не познакомились с колонией?

- Нет.

Заведующий укоризненно взглянул на паренька.

- Фролов, как же так, сегодня ты старший по колонии - и вдруг такая оплошность.

- Некогда, Василий Иванович, - смущенно произнес Фролов.

- Нет, сначала познакомь ребят с колонией, а потом уж приведешь ко мне: может, кому-нибудь из них не понравится у нас.

Фролов водил нас по каким-то мрачным комнатам.

Через разноцветные осколочки, собранные в оконной раме, скупо падает свет. Темные дубовые столы, такие же резные сиденья, похожие на диваны... Скучно.

- Смотрите - это палаты, сюда триста лет назад приезжал царь, - поясняет Фролов. - Теперь это историческое место, нам доверили охранять.

- Бедновато все-таки жил царь, - говорит цыганенок Петька. - В Москве на Курском вокзале и то обстановка лучше.

Собственно, нам здесь делать нечего.

Фролов ведет в столовую.

Столовая встретила нас строгими рядами квадратных столиков, белизной скатертей. Так захотелось сесть за один из них и... Володя сел и сказал:

- Столовая вообще ничего, но только какие здесь обеды?..

- Сима, - закричал Фролов, - дай обед для гостей.

Из кухонного окошечка выглянула краснощекая девочка, и вот она уже поставила на столик тарелки борша.

Володя взял ложку, попробовал.

- Ну как? - спросили все.

- Вроде ничего.

Примеру Володи последовали остальные и пришли к общему мнению, что столовая хорошая.

Осмотрели клуб. Здесь мне больше всего понравилась физкультурная комната с кольцами, турниками и мягкими спортивными матрацами.

- Среди вас есть спортсмены? - спросил Фролов.

Он разбежался и прыгнул через деревянную кобылу.

Я тоже скинул свой пиджачок, выданный мне в детприемнике, подражая Виталию Лазаренко, потоптался немного на месте, сделал переднее сальто-мортале.

- О! Ты настоящий физкультурник! - воскликнул Фролов. Наш физрук твоему приезду обрадуется не знаю как. Ну-ка, покажи еще что-нибудь.

Я постоял на руках, затем сделал несколько задних сальто-мортале и пируэт.

- Ребята, это же настоящий циркач! - восхищенно кричал Фролов.

- Он и так настоящий. И у нас он не один, вот Люся тоже из цирка, - сказал Володя.

- Вот хорошо! Наш физрук уцепится за вас обеими руками. Ну ладно, пойдемте, ребята, дальше.

Перед нами слесарная мастерская. За верстаками стоят маленькие рабочие. Они деловито ширкают рашпилями по брусочкам железа, измеряют их какими-то хитроумными инструментами и кладут аккуратно в стопочки, как на настоящем заводе. А в механическом отделении еще интереснее: тут мальчуганы управляют машинами. К нам подходит пожилой рыжеусый человек.

- Это инструктор, - сообщает Фролов.

Инструктор обводит нас внимательным взглядом и спрашивает:

- Никому из вас не приходилось стоять за токарным станком?

Все молчат.

К станку подходит капитан Филька - Кошачий Глаз.

- Товарищ инструктор, - спрашивает он, - а может, совершится чудо? Вот, допустим, я встану за станок, и из меня сразу получится токарь!

- Такого чуда мне еще ни разу не приходилось видеть, отвечает инструктор.

- А если бы вышло, вы мне доверили бы такой же станок?

- Без лишнего разговора.

Филька встает к станку, смело берет какой-то рычаг, что-то включает - и станок зашумел. А через несколько минут мальчик подает готовый стерженек.

Инструктор внимательно рассматривает его, потом из бокового кармана вытаскивает какой-то инструмент, придирчиво меряет детальку и смотрит удивленно на Фильку.

- Ну как? - спрашивает капитан Филька.

- Все точно. Выходит, ты настоящий токарь.

- Еще бы, - отвечает Филька. - Мой отец был не дурак, чтобы не научить сына своему ремеслу. А ты, парень, держи станок, а то отберу, - обращается Филька к мальчугану, стоявшему у станка.

- Ну что же, как говорят, дал слово - держи, - сказал инструктор. - Передаю тебе этот станок, вижу, ты с ним хорошо знаком.

- А как же этот товарищ? - указывая на мальчугана, обеспокоенно спросил Филька.

- Работать будете вдвоем: один в первую, а другой во вторую смену.

- Серьезно?

- Я никогда не обманываю, - говорит инструктор.

- Что же, я согласен. Дри-чи-чи! Где барон Дри-чи-чи?

- Что такое?

- Возьми свои фиксы, у меня появилось желание быть простым смертным.

- Спрячь, потом плакать будешь.

- Возьми, возьми. Может, на "воле" тебе еще пригодятся.

Мастерских в колонии оказалось более чем достаточно. Смотришь, то у одного, то у другого из нашей компании загорятся глаза. В деревообделочной мастерской изготовляют стулья, столы и какие-то маленькие,зеркальные шкафчики. Тут не было хитроумных машин, но работа не менее интересна, чем в механической мастерской. Мальчуган берет обыкновенное полено, ширкает несколько раз по нему рубанком, получается табуреточная ножка.

- Эх, была не была, дай-ка, пацан, молоток, - обращается барон Дри-чи-чи к мальчику, сколачивающему что-то маленькими гвоздями.

Стук-стук-стук - и под руками "барона" шкафчик разваливается на части. Мальчик-столяр поражен, у инструктора опустились руки.

- Хм! Кажется, я немного не так приступил, - чешет затылок Дри-чи-чи.

Инструктор говорит срывающимся голосом:

- Ничего, ничего, бывают ошибки. Я тоже, когда учился... Получится из тебя краснодеревщик, да еще какой, завидовать будут твоей работе!

- Ну что ж, ребята, - наконец сказал Фролов, - как будто все осмотрели.

Заведующий нас встретил прежним вопросом: как понравилась нам колония.

- Да так, вроде ничего, - ответили мы.

Заведующий щурит глаза:

- Может быть, не понравилось в колонии? Говорите сразу, могу обратно отправить в приемник.

Ребята молчат. Нельзя же сразу ложиться на обе лопатки. Заведующий нам тоже понравился. Он совсем не похож на начальников детприемника: не мямлит, не уговаривает, а прямо режет в глаза. Сразу видно, что человек наш, с прямым характером.

От заведующего нас повели в баню, переодели в колонистскую одежду. Кроме того, выдали, как настоящим рабочим, комбинезоны, которые на базаре стоят не меньше тридцати-сорока рублей. А из бани направили в столовую. Нас накормили так, что Петька, хлопая себя по животу, сказал:

- Нарубался, все равно как после хорошей удачи.

После обеда нас созвали в красный уголок, в колонии его называют клубом. Заведующий объявил нам, что отныне мы воспитанники Соколинской детской трудовой колонии. Оказывается, звание колониста нам еще надо было заслужить. Но, по словам цыганенка Петьки, эта не так уж трудно. "Петька все наперед знает".

В детприемнике нам говорили:

"Подождите, вот попадете в Соколинскую колонию, там вас сделают шелковыми. Там ребята по струнке ходят".

И вот мы стали присматриваться к этим "шелковым" колонистам.

Примерно через месяц после нашего появления в колонии произошел такой случай.

Как-то под вечер к нам прибыл представитель наробраза. А всяких представителей в колонии бывало очень много... Некоторые беседовали с колонистами, спрашивали, кто чем недоволен, и ответы тут же записывали в блокнот; другие галопом проходили по двору, на ходу делали замечания: то не на месте стоит мусорный ящик, то волейбольная площадка плохо посыпана песком.

На этот раз представитель увидел, что у нас некрасивые входные ворота и поэтому, как он выразился, колония не имеет социалистического вида.

- Поглядите, - говорил он, - какие ворота в наробразе: когда входишь в них, сразу чувствуешь, что входишь в социалистическое учреждение.

В наробразе действительно ворота были красивые, сделанные из витых железных прутьев, с какими-то причудливыми цветами.

Представитель говорил это Василию Ивановичу в присутствии колонистов. Заведующий ничего не ответил, колонисты тоже промолчали.

В колонии был такой закон: пока гость не осмотрит все достопримечательные места, его не отпускают домой, а этого затащили еще в клуб слушать большой концерт.

Вечером, после концерта, колонисты подвели представителя к воротам и спросили:

- Как, теперь наша колония имеет социалистический вид?

Оказывается, пока шел концерт, у нас появились новые ворота. Представитель посмотрел на них и ахнул:

- Да это же наробразовские ворота!

- А что ж, только одному наробразу, что ли, теперь иметь социалистический вид? - сказал кто-то из колонистов.

Наробраз от нас находился кварталов за пять, на самой бойкой, многолюдной улице, и, как колонисты умудрились снять ворота и доставить сюда, я до сих пор не знаю.

Был и такой случай. Василий Иванович сказал, что к нам приедут летчики - герои гражданской войны. В то время самолеты были еще редкостью, и человека в летной форме не везде можно было увидеть. Половина колонистов хотела быть летчиками, поэтому встреча всех обрадовала. Когда гости приехали, колонисты засыпали их цветами.

- И откуда столько цветов набрали! - удивлялся заведующий.

Долго удивляться не пришлось, почти вслед за летчиками пришел милиционер и преподнес акт. Оказывается, колонисты ради встречи дорогих гостей опустошили клумбы в городском саду...

Но это были исключительные случаи.

ПОЧЕМУ МЫ ТАКИЕ?

Почти полгода мы живем в колонии. Некоторые наши попутчики из детприемника, как капитан Филька и барон Дри-чи-чи, давно уже носят над нагрудными карманчиками колонистские значки. В выходные дни им дают карманные деньги, и они важно щеголяют в новеньких юнгштурмовках по городскому парку, по праздникам получают билеты в театр и потом рассказывают нам о спектаклях.

Мы с Петькой все еще числимся воспитанниками.

Петька теперь не просто Петька, а Петька-ключник. Он целыми днями сидит в кладовой и перекладывает продукты. На что я - его друг, и меня гонит из кладовой, боится, как бы что не пропало. Как же, ему ведь доверили, а это самое доверие для воришки хуже всякой пытки. Возле сала и масла Петька сохнет, тает прямо на глазах.

Володя говорит, что если Петька еще с годик пробудет в кладовой, то его можно будет вешать на крючок вместе с воблой.

Володя тоже не носит колонистского значка. Сразу же по приходе в колонию его назначили конюхом. Люся тоже попросилась с ним в конюшню. Они все время вместе.

Володя сочиняет озорные частушки, а Люся подбирает к ним мотив и распевает по всей колонии. Старший конюх все время жалуется, что они плохо ухаживают за лошадьми. Об их песнях, говорят, было специальное собрание у воспитателей.

Меня направили в деревообделочную мастерскую учеником полировщика. Не то чтобы я любил эту работу, но мне просто хотелось отличиться, и поэтому я работал неплохо.

И в школе меня учитель хвалил, потому что я после вопроса не пялю глаза на потолок, не жду, пока оттуда ответ мне свалится в рот, а выпаливаю его сразу, как из ружья. Петька тоже такой, учитель всегда ставит его в пример другим. А вот воспитатели... только они были недовольны нами. Что бы такое ни произошло в колонии, обязательно подумают на нас.

- Это, наверное, Остужев или Смерч натворили, - первым долгом говорит Василий Иванович и как будто в воду смотрит.

Помню, колонистское начальство несколько дней готовилось к встрече какого-то представителя. И вот в один прекрасный день он прикатил к нам, как Илья пророк, на двух жеребцах. На нас с Петькой представитель не произвел такого впечатления, как его жеребцы. Они были белее снега.

- Ведь уродятся же на свет такие красавцы! - говорил Петька.

Мы долго крутились возле них. Нам очень хотелось потрогать их руками, но кучер не подпускал даже близко. Сидит, как сыч, на своей коляске и никуда не отходит. Наконец надоело ему сидеть, он побрел в нашу конюшню: или захотел посмотреть на наших колонистских лошадей, или просто так, поточить лясы, и мы получили к жеребцам полный доступ. Потрогали их руками, похлопали по шее - красивые все-таки лошади!

- А если бы на груди у них были черные пятна, еще бы красивее стали, - говорит Петька.

- Прямо там красивее! - возражаю я.- Вот если бы на крупе были пятна...

- Понимаешь ты очень много! - закричал Петька, всунул в лагушек, который висел сзади коляски, два пальца и мазнул по крупу лошади. - Ну что, разве красиво?

Я тоже запустил руку в лагушек и провел черную полосу на груди одного жеребца. Пока мы спорили, жеребцы стали похожими на зебр. Кучер вернулся и не узнал своих коней. Хотя мы к его приходу успели улизнуть, но все равно нас потащили к заведующему.

- Вы разукрасили лошадей? - спросил Василий Иванович.

- Мы.

- Зачем вы это сделали?

Зачем? Мы и сами не знаем.

- Что с вами делать! - сокрушаются воспитатели.

Мы громко раскаиваемся.

- Ну ладно, - говорит заведующий, - поверю вам. Смотрите же ведите себя как следует. Некрасиво получается: сколько времени живете у нас, а звания колониста еще не имеете.

Некоторое время все идет гладко, совет командиров начинает подумывать, не поставить ли вопрос о выдаче нам значков колониста. И, может быть, мы наконец получили бы их, но нам помешали крысы.

В колонии развелось очень много крыс. Была объявлена борьба с ними. Мы с Петькой первыми откликнулись на этот призыв. Ловим их капканами, петлями и другими приспособлениями. Целыми часами по вечерам сидим в коридорах и в кладовых. Мне кажется, у Петьки, как у кота, при виде добычи начинают зеленеть глаза.

Если бы нас заставили сидеть по какому-нибудь важному делу, мы бы давно пожаловались на боль в спине или на колики в животе и, может быть, побежали бы в санитарный пункт за лекарством, а тут сидим и не чувствуем ничего. И вот нам приходит в голову:

- Давай какой-нибудь девчонке положим крысу в карман. Знаешь, как она испугается!

Из железного бака, куда мы кладем свои трофеи, вытаскиваем мышонка и суем в карман первой попавшейся девочке. Девочка вскрикивает и чуть не падает от испуга.

- Вот так да! - восклицаем мы. - Так мы можем перепугать все девчоночье общежитие.

Теперь мы берем крысу, к ее хвосту привязываем намоченную керосином зажженную тряпку и пускаем в общежитие девочек. Суматоха, крик, визг. Летят вверх простыни, подушки, сами девчата подпрыгивают чуть ли не до потолка...

А потом мы стоим с опушенными головами перед всеми колонистами.

- Остужев и Смерч, - спрашивают нас, - вы знаете, что от вашего развлечения могла сгореть вся колония?

Мы молчим.

- Как вы думаете, хорошо или плохо вы сделали?

- Конечно, плохо, - отвечаем мы.

- А зачем вы это сделали?

Зачем? Не знаем.

- Надо их выгнать из колонии, они все время нарушают дисциплину! - раздаются голоса колонистов.

- Выгнать! - поддерживают другие, в том числе капитан Филька и барон Дри-чи-чи.

- Что ж, и выгоним, - говорит заведующий. - Вот посмотрим на них: если еще что-нибудь натворят, обязательно выгоним.

- Пусть тогда дадут клятву исправиться! - опять кричат колонисты.

Что ж, нам не привыкать, мы охотно даем клятву и колонистам, и воспитателям, и себе. Действительно, не очень хорошо, когда тебя на каждом собрании ругают.

Будем тише воды, ниже травы. Все. Слово - олово.

С собрания возвращаемся совершенно другими людьми. На следующий день нас тоже не слышно, как будто мы не существуем в колонии, а на третий - крик:

- Спасайте, спасайте Петьку Смерча!

Что такое? Что случилось? Выбегаю из спальни, смотрю Петька висит на одной руке на карнизе двухэтажного дома.

- Какой бес затащил его туда? - спрашивают воспитатели.

- А спросите его! - отвечаю я.

Петька висит с парадной стороны здания. Собирается толпа. Охают, ахают, кого-то ругают, кому-то кричат, торопят. А Петька орет, дрыгает ногами и, кажется, сейчас сорвется.

- Лестницу, лестницу скорее! - раздаются крики.

Вот наконец ставят пожарную лестницу, и по ней взбирается сам Василий Иванович. Бедный Петька! Он не ожидал этого. Он перестает орать, брыкаться и смотрит на заведующего, как на подкрадывающегося тигра.

И, когда тот достигает последней перекладины, Петька вскидывает свое туловище на крышу, становится на ноги и бежит наутек. У слухового окна он оборачивается, показывает собравшемуся народу язык и ныряет на чердак. Обиженная публика с бранью расходится. Но от заведующего далеко не убежишь, так или иначе перед ним придется держать ответ.

- Смерч, для чего ты разыграл эту комедию?

- А так просто.

- Ты знаешь, что это называется хулиганством?

- Хулиганством? Тогда я больше не буду.

Заведующий смотрит на него и говорит воспитателям:

- Вы слышали, что он сказал? Вот и возьмите его за рубль двадцать.

Хочется мне быть командиром, пусть небольшим, ну, хотя бы дежурным по столовой. Хочется, чтобы меня слушались и подчинялись. Но меня не только дежурным по столовой - дневальным в спальной комнате ставить боятся. Известно, недисциплинированный.

Я нахожу другой способ командовать людьми. Начинаю врать. Наша колония делилась на две секции, промышленную и сельскохозяйственную. Промышленная секция находилась на окраине города, а сельскохозяйственная - километра на полтора подальше от нее, за лесочком, у деревни Петушково.

днажды во всеуслышание я объявил, что на сельхозсекции загорелись сараи и срочно просят туда пожарную команду. Вернее, я сначала сказал только два слова: сельхоз горит, а потом прибавил: сараи. Эти слова за пять минут подняли всю колонию.

Хорошо быть командиром. Стоит командиру сказать одно слово, и целый полк побежит по его приказу.

О последствиях я не буду рассказывать, обо мне после этого случая и так говорили много.

Или вот еще.

- Ребята, беда, умер заведующий!

- Как! Когда? Ты, наверное, обманываешь, Остужев?

- Вот еще, была нужда мне вас обманывать!

И я начинаю рассказывать, как бился заведующий головой об пол, дрыгал ногами, и так искренне рассказываю, что начинаю верить себе.

Слух о смерти заведующего моментально проносится по колонии. У его дома собирается толпа. Головы у всех повешены, шапки держат в руках, девчата уже пускают слезы. И вдруг открывается дверь, выходит Василий Иванович.

- Ребята, что случилось? - спрашивает он.

Все ошеломлены, не могут сказать слова.

- В чем дело? - переспрашивает заведующий.

Наконец в толпе находится человек с каменным сердцем и говорит:

- Нам сказали, что вы умерли.

- Кто сказал?

- Да Ванятка Остужев.

- Ну, тогда все ясно, расходитесь, ребята, по местам. А ты, Остужев, на два часа останешься в моем кабинете.

И опять меня спрашивают:

- Почему ты такой?

Почему такой? Не знаю.

ТАК БЫ ЖИЛОСЬ НАМ НЕПЛОХО...

Да, так жилось бы нам в колонии и неплохо, если бы мы не угодили в группу воспитательницы, которую звали Три Кости. В нашей колонии двенадцать воспитателей, она самая зловредная из них. Только и слышишь: "Шухор, идет Три Кости".

А в ней и правда, наверное, три кости всего: махонькая, щупленькая. У нас в деревне была точно такая соседка. Бабушка, глядя на нее, всегда сожалеючи говорила: "Видно, не сама она, а бог носит ее душу".

Только у нашей воспитательницы глаза большие, зырк, зырк ими...

- Остужев, что там прячешь в кармане?

- А ничего, Елена Ивановна.

А она:

- Вынь сейчас же окурок, прожжешь карман.

И как она сквозь штаны могла.углядеть?

А вечером, перед сном, скривит рот - так она улыбалась и скажет:

- Остужев, я тебе сообщу радость.

- Какую?

- Совет отряда постановил: ты должен сегодня вымыть уборную.

- Так ведь не моя очередь.

Она разводит руками.

- Елена Ивановна, так ведь не мой был этот окурок.

И правда, был не мой, один подсунул для выручки...

Она и слушать не хочет. Если бы мне дали право выбирать воспитателей, я бы согласился взять в свою группу любого из двенадцати, только не Три Кости.

Мы с Петькой работаем, как лошади, а Три Кости недовольна.

- Это она потому так измывается над нами, - говорит Петька, - что вдова: вдовы пацанов ненавидят.

Петька все знает.

Ну уж если Три Кости ребятам подсаливает, то и ребята перед ней в долгу не остаются. Один раз взяли да и прибили ее калоши к полу, в другой раз стала одеваться, сует в рукава руки, а они не проходят. Нам смешно, и смеяться нельзя.

Она сняла пальто и говорит, ни на кого не глядя:

- Фролов.

- Что?

- Ты, кажется, хочешь быть моряком?

- Да.

- А рукава связал женским узлом.

Мы рты разинули. Подошел Сенька Вьюн, он в этом деле толк понимал, и говорит:

- Дрын, - так мы звали Фролова, - ты и правда бабским узлом связал.

- Вот как надо вязать, - и начала разные узлы показывать.

Про такие проделки она никому не рассказывала, и мы язык за зубами держали.

Когда она бывала веселой, мы ее спрашивали:

- Елена Ивановна, все воспитатели хвалят своих воспитанников, а вы нас никогда. Или уж мы и правда чересчур плохие?

- Что же я вас буду хвалить? Пусть лучше вас другие похвалят, это и для вас и для меня будет приятнее.

Мы, конечно, так, из любопытства, домогались, сами знали, что она нас терпеть не может.

В других группах ребятам живется куда лучше нашего. Если кто чего-нибудь натворит, поговорят между собой, и все у них шито-крыто. И воспитатели защищают своих, а у нас... сейчас же всем известно будет. Кто чаще всех помойки чистит? Мы. Кто чаще всех двор подметает? Мы.

Некоторые воспитатели говорят своим ребятам:

- Если будешь филонить и разные кордебалеты устраивать, отправлю тебя к Быстровой (стало быть, к нашей Три Кости), она тебе покажет где раки зимуют.

И правда, то одного филона к нам подсунут, то другого, и группа у нас набралась такая, что рот не разевай! Есть такие здоровенные, что Три Кости, когда стыдит, называет их женихами.

Ну, другие к ней попали за провинность, а мы вчетвером за что?

Когда нас привели и распределяли по группам, заведующий посмотрел на цыганенка и говорит:

- Ишь, какие у тебя глаза быстрые. А это твои товарищи?

- Товарищи, - отвечает Петька.

- Тогда их всех к Быстровой.

Из-за Петькиных глаз теперь мы и страдаем. Заведующий тоже! Мягко стелет, да жестко спать!

Один раз я поставил около дверей ведро на щетку.

Думаю, как откроет дверь Петька, на него и свалится ведро с водой, а вместо него возьми да открой Три Кости. Даже я испугался. А она отряхнулась, взглянула на меня зло своими глазищами и ушла, даже слова не сказала. Добрый человек поругал бы как следует, а эта, видно, зло затаила.

На второй день я ее встречаю и говорю:

- Елена Ивановна, если уж вы на меня сильно обиделись, скажите заведующему, пусть он меня накажет.

- Я скоро обо всех вас буду говорить! - сердито ответила она и слово свое сдержала.

Приходилось ли кому-нибудь видеть ворвавшегося на метле в открытые двери избы беса? Мне прежде тоже не приходилось. Но по бабушкиным сказкам я представляю: волосы у беса должны быть растрепаны, глаза как плошки, рот открыт и дышать он должен, как в жаркую пору собака.

Как-то вечером, точно бес, к нам в спальню влетел цыганенок Петька. Прибежал, пыхтит и слова выговорить не может, рот то открывает, то закрывает, будто в нем вертит горячую галушку.

- Что с тобой? - спрашиваем мы.

- Пацаны, атанда, - наконец выговаривает Петька, - надо скорее смываться из колонии.

- Что случилось?

- Нас хотят взорвать.

- Кто? За что же?

- Три Кости.

Я прищуриваю глаза и представляю махонькую нашу воспитательницу - в ее сухонькой, узкой ручке дымящаяся бомба, какие рисуют на плакатах у толстых буржуев.

- Петька, ты, наверное, врешь?

- Вру? Да пусть меня три раза поразит гром на этом месте, если я вру! Сам собственными ушами слышал.

- Расскажи по порядку, как и где ты слышал, - говорит Володя.

- Где слышал? Прямо у нее на квартире.

- Как ты туда попал?

- Как попал? Сама же она пригласила. Как где ни увидит меня, говорит: "Ты бы зашел ко мне, Петя, мы бы с тобой поговорили, чайку попили". Раньше все как-то стеснялся заходить, а сегодня думаю: "Чего я стесняюсь, пойду чайком живот погрею". Подхожу к ее двери, слышу из ее комнаты голос заведующего. Заглянул осторожно через окно, а там все воспитатели сидят и о чем-то спорят. Думаю: о чем они спорят? Прислонился к двери, слышу - про нас разговор идет. Три Кости говорит: "Эту четверку разными беседами и уговорами не переломить, их надо взять методом взрыва. Антон Семенович Макаренко к такой категории беспризорников всегда применяет этот метод".

- Так она и сказала? - спросил я.

- Прямо уж, верь этому Петьке! - усмехнулся Володя.

- Не верите?! Тогда пойдемте туда, они, наверное, и сейчас про нас говорят.

Мы быстро поднялись с постелей и побежали к дому, где жила Три Кости. Подойдя к флигелю, мы действительно услышали голоса.

- Вот, я вам говорил, что они еще спорят о нас! - припав ухом к двери, шептал Петька.

Я тоже прислонился к окну, стал прислушиваться.

Но там особенно страшного ничего не говорили. Воспитатель Сорока из какой-то тетради вычитывал наши поступки, и затем каждый поступок обсуждали все воспитатели. Наконец Василий Иванович хлопнул ладонью по краю стола и сказал:

- Ну что ж, я согласен с вами, Елена Ивановна, и думаю, четыре намеченных вами взрыва дадут хорошие результаты. Итак, смело берите фитиль, благословляю вас на подвиг.

При этих словах у меня даже рот открылся.

- Что, не правду я говорил? - около моего уха зашептал Петька.

- Ничего, не робейте, ребята, - сказал Володя. - Самое главное - не отрывайтесь от меня, а я бронированный, все будет в порядке.

Теперь мы жили в тревоге. От воспитателей и колонистского начальства держались как можно дальше и подумывали о побеге.

Взрыв произошел внезапно, и он обрушился на Володю Гончарова. Как-то утром Володе вручили письмо, которому он очень удивился, потому что Володя писем никому не посылал. Письмо оказалось от Горького.

Алексей Максимович писал:

"Уважаемый Володя, я твои стихи прочел. Чувствуется, что ты будешь поэтом, но надобно ли будущему советскому поэту писать дешевенькие стихи? Присмотрись-ка, друг Володя, что делается вокруг, какие воздвигаются заводы, какие поля засеваются, с каким усердием работают люди. Ведь только поэт без души может пройти мимо, не воспеть величие наших строек и труд наших людей".

А в конце Алексей Максимович написал:

"...Я очень жду от тебя ответа и твоих стихов, смелых, жизнерадостных и правдивых".

Володя был ошеломлен этим письмом. Он подошел к Елене Ивановне, спросил ее:

- Откуда про меня узнал Горький? Как попали к нему мои стихи?

- Я послала, - спокойно ответила Три Кости.

Вечером, встретив Люсю, Володя сказал:

- Ты вот что, Люсенька, больше мои песни не горлань по колонии.

Володя и так редко расставался с книгами, а после письма стал читать еще больше.

- Володя, а взрывы... - говорили мы.

- Взрывайтесь на здоровье, - отвечал он нам, - не мешайте мне. Самому Максиму Горькому готовлю стихи.

Вот так Три Кости вырвала из нашей компании самого старшего товарища.

А через неделю стряслась беда с Люсей Кравцовой. Бегает она по колонии и кричит всем:

- Я теперь певицей буду.

- Да кто тебе сказал, что ты будешь певицей? - спрашиваем мы с Петькой.

- Как - кто? Артист из театра, самый настоящий артист. Он проверял голоса, а у меня, говорит, самый лучший, и, как немного подрасту, даже могу петь в театре. Жаль, что нет у нас пианино. Но завхоз обещал где-то достать. Будет у нас пианино, этот артист каждый день со мной заниматься станет.

- Врут, никто тебе пианино не достанет, - говорит Петька.

Через несколько дней в колонистский двор въехала ломовая телега, а на ней стояло черное ободранное пианино.

- Вот и привезли! - радостно закричала Люся и туг же побежала к телеге. - Оно настоящее? - обратилась она к угрюмому на вид бородатому завхозу.

- Настоящее - это да, но только что-то плохо дрынькает, сказал завхоз.

Вокруг пианино собралась почти вся колония.

- А как же быть, если оно не играет? - спрашивала Люся у завхоза.

- Это уже, дочка, не твоя забота, - отвечал завхоз: - если в мои руки попалось, значит, будет играть.

- Вы сами сделаете?

- Может, и не сам, но, если сказал - будет играть, значит, будет.

На следующий день в нашей колонии появился худой, морщинистый человек.

Назвался он Феклушкиным.

- Так-с, так-с, - глядя на пианино, проговорил Феклушкин, - настройка этого чудовища, судари мои, стоит не менее двухсот рублей, если еще не больше..

- Бога побоялся бы говорить такие слова, Аким Кузьмич! Пианино ведь чье? Сиротское. Я думаю, мы сойдемся с тобой полюбовно: за так его настроишь.

- Конечно, конечно, - уже ковыряясь внутри пианино, ворчал Феклушкин. - Здесь нет средств, там нет средств, а мастер Феклушкин извольте делать все за спасибо и питаться божьим духом.

- Дяденька, - почти со слезами просила Люся, - мы вас очень, очень просим.

Три дня Феклушкин настраивал пианино, три дня ворчал, а на четвертый аккуратно сложил в чемоданчик свои инструменты и торжественно сказал:

- Извольте-с, ваше пианино в полном порядке.

- Дядя Феклушкин, - обрадованно закричала Люся, - какое вам спасибо!

Люся теперь целые дни сидела у пианино и одним пальцем играла, играла, играла. В определенные часы прикатывал на велосипеде высокий мужчина, и тогда уж под его аккомпанемент Люся пела. Иногда после окончания урока учитель говорил ей:

- Ну, девочка моя, если мы и дальше так будем заниматься, то добьемся неплохих результатов.

Подглядывая в окно за игрой Люси, Петька говорил:

- Эх, остались мы с тобой вдвоем, Ванятка: Володя от книг и головы не поднимает, Люся тоже целыми днями бубнит. Знать, позабыли они о своих друзьях. Но мы уж с тобой всегда неразлучны будем.

- Остужев, где ты прячешься? - раздается голос дежурного по колонии.

- А что случилось?

- Быстро одевайся в рабочую форму, сейчас поедешь с ребятами собирать фрукты в деревню.

- Фрукты? В любое время.

- Я тоже? - говорит Петька.

- Тебя в списках нет. Быстрее, Остужев, все уже готовы.

- А надолго едем?

- На целый месяц. Да что ты мне допрос устраиваешь? Быстрей беги одеваться.

Когда я пришел к центральному зданию колонии, где у нас устраивались всякие сборы, там уже было полно ребят.

- Остужев, сюда! - крикнула Три Кости.

У меня упало сердце. "Ну, - думаю, - в деревне она мне отомстит за ведро со щеткой. В колонии бы за меня в случае чего могли заступиться Петька с Володькой, а там..."

Но делать нечего, лезу на подводу.

- Поехали! - кричит Три Кости.

Второпях я пожал подбежавшему цыганенку руку, и мы тронулись в путь.

В пути на меня напал сон. Закрою глаза - передо мной встает Три Кости: "Я тебе покажу, как воспитателям устраивать разные штучки". Надевает мне на голову ведро и так стучит по нему кулаками, что я вздрагиваю и просыпаюсь. Один раз закрыл глаза и вижу себя в красивой кошевке, и везут ее три гнедых рысака, а правит ими Петька Смерч. И так быстро лошади несутся, что у меня захватывает дух,

"Петька, куда ты везешь меня?"

"К тете Дуняше".

А сам так и хлещет и хлещет вожжами лошадей.

"Ты что так гонишь?" - спрашиваю я.

"А вон смотри, верхом на щетке нас нагоняет Три Кости".

И правда, на той самой щетке, которой я подпирал ведро, несется она, вот-вот нагонит нас.

"Петька, быстрей погоняй лошадей!"

"Теперь уж нас не настигнет - вот деревня".

Когда я открыл глаза - и верно, впереди деревня, большая, в садах. Километра за три до нее нас остановил высокий человек в красноармейской фуражке и повернул лошадей к большому сараю, в стороне от дороги.

Устроившись в сарае, мы прежде всего до отвала наелись яблок, потом уж начали собирать их в корзины.

По вечерам мы разжигали возле сарая костер и варили ужин. У костра рассказывали разные истории из беспризорной жизни, а больше всего о хороших людях, которые встречались на пути. Один парнишка рассказал, как он разговаривал с писателем Максимом Горьким, и все завидовали ему, а я - как видел в цирке наркома Луначарского, и тоже мне завидовали.

Однажды, когда мы сидели у костра, к нам подошли три человека, двое одеты были по-деревенски, а один по-городскому. Они поздоровались с нами и начали пытливо оглядывать всех.

- Вы что это, братцы, обираете чужие сады? - вдруг сказал горожанин. - Вы знаете, чьи эти сады?

- Здешней коммуны, - ответил один из нас.

- Это вот чьи сады, - и ткнул пальцем на мордастого человека в вышитой рубашке. - Если сейчас же не уберетесь отсюда... - и он показал рукоятку нагана. - Я думаю, вы поняли меня?

Мы молчали. Из-за сарая вышел еще один человек.

Наши колонисты так и ахнули:

- Шаман!

Я про этого Шамана слышал в колонии. Он когда-то был таким же воспитанником, как и мы, потом связался с бандитами, поджег наши мастерские и сбежал,

- Кончай батрачить! - закричал Шаман, подходя к нам. - С этой минуты вы свободны, как ветер, разбегайтесь на все четыре стороны. Кто хочет промышлять с нами, айда сюда. Не дрейфьте, берите в лапы легавых, бейте их!

Наши "женихи" Васька Сиплый и Сенька Вьюн прищурились и пытливо глядят на Шамана. Они когда-то были его друзьями.

Я вдруг забеспокоился: "А где же наша Три Кости? Неужели сбежала?"

- Сбежала, - сказал кто-то вслух.

Видно, не один я ее вспомнил.

Маленькие начали жаться к Вьюну и Сиплому.

- Чего стоите? - кричал Шаман. - Снимайте с шеи красные тряпки, кидайте их в огонь.

Кто-то начал развязывать галстук, кто-то отвинчивать колонистский значок.

- Не трогайте галстуков! - вдруг сказал Вьюн.

- А-а, Вьюн, легавым стал? - Шаман так грозно процедил это, что малыши отодвинулись от Сеньки.

Но Вьюн весело посмотрел на них. И малыши опять прилипли к нему.

- Может, среди вас есть и комиссарские сыночки? - спросил мордастый человек и ткнул пальцем в первого попавшегося малыша. - Может, ты?

- Нет, нет, - закричал тот, - мой папа богу молился!

- А кто?

- Не знаю я, не помню.

- А ну-ка, вспомни.

Мальчуган блуждающим взглядом обвел колонистов.

- Ну, - торопил его мордастый мужик.

- Ванятка Остужев говорил, что его отец комиссарил в деревне.

- Который?

- А вон тот, кудрявый.

Мужик своей ручищей, как кузнечными клещами, сдавил мое горло.

- Не смейте трогать моих воспитанников! - вдруг послышался из темноты голос Три Кости. Она подлетела к костру, вырвала меня из рук мужика, оттолкнула в сторону и закричала: Не позволю никому трогать моих детей!

Потом повернулась к нам и уже тихо сказала:

- Ребята, не волнуйтесь, все будет в порядке, - так сказала, будто ей одолеть этих бандитов ничего не стоит.

И кивнула им:

- Пойдемте поговорим в сторонке. - Она вошла в сарай и стала недалеко от входа.

Они переглянулись, пошли за ней. Мордастый ей что-то начал говорить, размахивая руками.

Кто-то из наших крикнул:

- Смотрите, ведь бьют Три Кости!

- Васька, - скомандовал Вьюн Сиплому, - подавайся к Шаману!

- Шаман, - крикнул Васька, - принимай и нас, мы тоже с вами.

- Ага, надумали, - крикнул тот из сарая.

- Ребята, пошли, - сказал Васька, обратившись к нам.

Я как ни зол был на Три Кости, но сейчас мне стало жалко ее.

- Не пойду с вами, - сказал я.

Смотрю, другие ребята тоже повесили носы.

- Братцы, надо идти, - проговорил Вьюн, - становитесь около каждого лба человека по четыре. Мы их сейчас возьмем тепленькими. Васька, не забывай, что у них оружие, держитесь с ними вплотную. Как дам сигнал, хватайте их за руки. Ну, валяйте, ребята.

Мы зашли в сарай. Вьюн пронзительно свистнул, и мы облепили пришельцев, как муравьи. Одни повисли у них на руках, другие кинулись под ноги, а третьи уже шарили по карманам, разыскивая оружие.

- Тащите в сторону Три Кости, не сомните ее! - командовал Вьюн...

...И вот уже все кончено. Бандитов отвезли в деревню. Ворота сарая открыты, а за воротами светлая лунная ночь.

Ребята лежат в сарае на соломе и вроде спят. Нет, не все еще спят. В углу слышится шепот. Потом раздается голос.

- Ты, губошлеп, когда-нибудь кончишь свой разговор? Три Кости спит.

А в ответ:

- Дрын, если когда-нибудь еще назовешь Елену Ивановну так, - заплачешь.

Я повернулся в сторону воспитательницы. Она лежит рядом, и глаза у нее открыты.

- Елена Ивановна, - тихо позвал я, - тогда ведь я не вас хотел облить, а Петьку-цыганенка.

- А я знаю, - сказала она.

Потихоньку, потихоньку и мы разговорились. Я рассказал ей о своей деревне, о тете Дуняше. К нам подсели еще ребята, и разговор завязался такой, что нам его хватило до самого утра, а утром, как ни хотелось всем спать, пошли на работу.

Елена Ивановна после этого случая нисколько не стала добрее. Будто и не было этой ночи, бандитов и нашего разговора.

Через месяц мы вернулись в колонию. Я побежал разыскивать цыганенка Петьку.

- Где он?

- Да где может еще быть, как не в радиокомнате, - говорят мне колонисты.

Замечаю посреди двора на столбе черную подвешенную трубу.

- У нас теперь радио есть? - спрашиваю.

- Ого, спохватился! - смеются надо мной ребята. - Уже две недели, как его сделали.

- А где радиокомната?

- В клубе, прямо за кулисами.

В небольшой комнатке, около кинобудки, нахожу своего друга.

- Петька!

- Ванятка!

- Что ты тут делаешь? - спрашиваю я.

- Видишь, мотаю катушку.

- Зачем это?

- Как - зачем? Для приемника. Как мотать катушки и припаивать провода - понял, а вот почему и отчего говорит приемник, еще до сих пор не могу сообразить. Начальник мой говорит, знание дело наживное, был бы интерес к делу.

- А у тебя есть интерес к этому делу?

- Еще бы, это дело интереснее сказки. Подумай только, в Москве передают, а мы тут слышим. Мой начальник говорит, что мы артистов даже раньше слышим, чем зритель, сидящий там в последнем ряду.

- Ну ладно, бросай все это, - говорю я, - пойдем кушать яблоки, я из деревни привез. Хорошие яблока...

- Хорошие?

- У-у, таких ты еще не ел!

- Ты положи парочку мне под подушку, потом я их съем.

- А почему сейчас не хочешь идти?

- Нельзя, надо домотать катушку.

- А вечером ты освободишься?

- Что ты, вечером нас начальник будет учить собирать детекторные приемники.

- А когда наконец ты можешь выйти из этой конуры?

- Когда? Даже не знаю. Наверное, после ужина. Примерно к отбою.

- Тогда уж спать всех уложат.

- Да, тогда спать.

Вот я и остался один. Брожу по колонии и не нахожу себе места. От нечего делать зашел к изокружковцам.

Не найдя у них ничего интересного, хотел повернуться к выходу, но увидел стоящую в углу комнаты картину. На ней кто-то нарисовал бушующее море, над которым летают стаи чаек, а вдали, за громадными гребнями волн, виднеется одинокий парус, похожий тоже на белокрылую чайку.

"Так вот оно какое, море! - подумал я. - Вот куда нас хотела увезти тетя Дуняша. Эх, какая красота! Вот бы правда попасть на море!" Если бы после цирка я опять не встретился с Люсей, я, наверное, давно уж был бы там, когда же ее встретил и познакомился с Володей, Петькой и Тухтусуном, мне жалко стало расставаться с ними. Но мысль о море кикогда не покидала меня, и сейчас, глядя на эту картину, я уже представил себя моряком, плывущим среди громадных волн на этой маленькой лодчонке.

- Ну что, Остужев, нравится тебе эта картина? - послышался сзади голос руководителя изокружка.

- Очень нравится.

- Может, хочешь взять в руки кисть? Пожалуйста, я помогу.

Я оглянулся и увидел Елену Ивановну.

- Этому парню нужно море, - сказала она. - Ничего, Ванятка, не завидуй рулевому этой парусной лодки, вот мы возьмем и тоже организуем шлюпочный поход по Леснянке.

И Елена Ивановна не обманула, через неделю я тоже сидел за рулем шлюпки.

О шлюпочном походе я рассказывать не буду. В пути штормы нас не прихватывали, приключений с нами никаких не было и не могло быть. Река Леснянка небольшая, акулы в ней не водятся, самая хищная рыба - щука, но она людей за ноги не хватает, наоборот: почуяв беду, сразу же прячется в осоку.

Я лучше расскажу про одну встречу.

Живя в Соколинской колонии, я и не предполагал, что живу рядом со своей родиной - Мордовией, недалеко от того города, куда несколько лет назад меня привез дядя Гордей.

Возвращаясь из похода, километрах в двадцати от города, мы остановились на привал. Это было уже вечером. Разожгли на берегу костры и стали готовить себе варево. Около нас остановился на водопой "красный обоз". На передней телеге на двух древках висел плакат: "Смычка". На второй телеге - еще один плакат, на котором нарисованы крестьянин с серпом и рабочий с молотом - они пожимали друг другу руки.

Ребята, как всегда любопытные, сейчас же облепили повозки, я тоже не удержался на месте. На телегах не было ничего интересного: железные бороны, плуги и веялки. Люди тоже были самые обыкновенные. Но меня заинтересовал один паренек в высокой буденовской шапке, поивший лохматую лошадь.

- Пей же, окаянный! Ишь ведь, все бы игрался! - ворчал он, стараясь говорить басом.

Мне его голос показался очень знакомым. Я подошел поближе, и... когда он посмотрел на меня... "Это же мой двоюродный брат Кирюха!"

- Кирюха! - закричал я.

- Да кто же это такой? - сначала забасил, а потом запел фистулой Кирюха. - Никак, это Ванятка?

- Я, конечно, я.

Кирюха от удивления даже выронил уздечку.

- Вот уж не думал тебя увидеть! Да где же ты, бедолага, живешь-то?

- В колонии.

- В какой это такой колонии?

- В детской трудовой колонии.

- И правда, наверное... Ишь, в какой красивой одежде ходишь! А что же вы тут делаете?

- Отдыхаем, возвращаемся из похода домой.

- Это вроде как путешествие, что ли, делали?

- Да.

- И, видать, на лодках даже, значит, у вас и капитан есть?

- Есть.

- А смотри-ка, здорово!

Когда Кирюха закончил свои расспросы, я дрожащим голосом спросил о бабушке.

- Бабушка? Бабушки уж давно нет, умерла она, а после и дедушка умер.

- А тетя Дуняша как, где она?

- С тетей Дуняшей прямо смех один выходит. Дед-то когда умер, вся семья рассыпалась. Кто куда. Мой батька, сам знаешь, деньги свои всегда клал в общую кучу, а дядя Петраня, что твой суслик, дожил в отдельную норку. Вот когда все разошлись, он себе такую домину отгрохал, что поповский ему и в пятки не годится.

Ну, сам знаешь, с тетей Дуняшей они жили, как кошка с собакой. Не любила она его. А он-то, дядя Петраня, чтобы задобрить, и записал этот дом на ее имя. Вот тут-то и вышла самая комедия. Тетя Дуняша взяла и отдала дом под школу. Дядя Петраня, как узнал об этом, в петлю чуть не полез. Заболел, свалился и валяется до сих пор. Пожалуй, чего доброго, и ноги протянет.

- А где Андрюшка?

- С Андрюшкой что сделается! Учится, копается в огороде, и еще он кроликов завел и, проклятущий, ест их. Зайцев еще так-сяк, все едят, а кроликов... Не знаю уж, как его душа принимает. Тетя Дуняша его на море ватажничать зовет. Видно, поедут, у Андрюшки-то охотка есть повидать море.

- Кирюха, чаво там балясы развел? Запрягай скорее Серуху, да поедем! - раздался сердитый голос.

Кирюха ловко, как заправский мужик, запряг лошадь и сказал:

- А мы сейчас ведь не в деревне живем, а на хуторе за Мокшанкой, дядю Гордея частенько вижу. У-у, говорун какой он стал, самый первый активист в деревне. На собрании все одно как из пулемета строчит.

- Поехали! - снова крикнули Кирюхе.

- Да, я забыл, - сказал Кирюха. - Я ведь тоже в сентябре поеду в город учиться. Совет посылает. А родители на новые земли собираются, в Самару. Ну, покедова, Ванятка, будь здоров. Кого увижу, всем от тебя передам привет.

- А тетя Дуняша с Андрюшкой где же теперь живут? - спросил я.

- Да где же, опять в дедушкином доме.

Мы обнялись с Кирюхой, и он поехал.

- Ты это с кем разговаривал? - спросили меня, когда я возвратился к нашим кострам.

- С двоюродным братом.

- Да? Двоюродного брата встретил? Ты, значит, теперь уедешь от нас?

Я не ответил. И не ответил потому, что все сидящие у костров ребята стали для меня тоже близкими и мне совсем не хотелось расставаться с ними.

НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ

Первое сентября. Начало учебы. У центрального здания колонии звучит сигнал горниста.

- На торжественный марш! - раздается голос дежурного.

И вот я уже в строю. Со мной рядом Володя Гончаров, Петька Смерч, Люся Кравцова. У нас в руках портфели. Сейчас грянет оркестр, и мы торжественным маршем пойдем в школу. В колонии традиция - в первый день входить в школу под торжественный марш.

Я оглядываю колонистов. Вот в следующем ряду стоят бывший капитан экипажа "Собачий ящик" Филька Никулин, Димка Сажнев - барон Дри-чи-чи. Сколько знакомых лиц! И все они кажутся мне такими близкими, будто я с ними прожил уже много-много лет, и вся колония мне кажется родной, здесь каждый уголок мне стал знакомым, как и в дедушкином доме.

В стороне стоит Елена Ивановна. Она мне мигает, тянет руки по швам и сжимает кулаки. Мол, крепче, смелее держись, Ванятка. Хорошая Елена Ивановна.

Из центральнвго здания выходит заведующий, с ним рядом какая-то толстая женщина. Мне кажется, что я где-то ее видел. Но мне не дают как следует рассмотреть.

Раздается команда:

- Внимание!

Все как один смотрят только перед собой. Наш капельмейстер поднимает палочку, и только он взмахнет ею, строй колыхнется под музыку и пойдет вперед.

Цыганенок Петька уже шепчет слова: "Вперед, заре навстречу..."

Заведующий выслушивает короткий рапорт командира колонны, прошлогоднего отличника, говорит добрые пожелания, машет рукой, и колонна с песней трогается с места.

- А все-таки в колонии ничего, интересно, - говорит Петька.

- Хорошо, - подтверждаю я.

- Чего? Чего? - спрашивает Володя.

- Я говорю - хорошо.

- А бежать отсюда не думаешь?

- Нет. А ты?

- Я? Конечно, нет.

Проходя мимо заведующего, я услышал зов:

- Ванятка, басурманчик мой!

За этим зовом раздался голос Василия Ивановича:

- Остужев!

Этот крик вырывает меня из рядов, и я оказываюсь в объятиях толстой женщины. Кто же она? Моя тетка Матрена, жена дяди Гордея.

- Сыночек ты мой ненаглядный, ангелочек мой! - причитает она.

Когда колонна скрылась за углом дома, Василий Иванович привел нас с тетей Матреной в свой кабинет, вызвал всех воспитателей и в присутствии их сказал мне:

- Вот какое дело, Остужев. Тетя твоя, Матрена Павловна, приехала за тобой, хочет увезти тебя в деревню. Как ты смотришь на это?

Я молчал.

- Не торопись с ответом, хорошенько подумай, - говорил заведующий. - Если у тебя появится желание уехать, поперек дороги не встанем. Захочешь остаться - пожалуйста, киви в колонии. В общем, хорошенько подумай. Еще раз говорю: не торопись с решением.

- Господи, что там еще думать, пусть собирается и едет, сказала тетя Матрена. - Чай, его берут не лиходеи какие, родня кровная.

- Это все ясно, - проговорил заведующий. - Но иногда не мешает и подумать.

Воспитатели стали расспрашивать тетю, как она живет и как буду жить я.

- Вы уж, милые, не сумлевайтесь, - отвечала тетя Матрена, - мы его не обидим. Муж у меня непьющий, детей не имеем, он у нас будет жить как за родного. На рученьках его носить будем, дыханием своим согревать.

- Этого как раз и не надо делать, - сказал заведующий, баловство пользы не принесет. А сейчас отпустим его гулять. Я думаю, денька через два-три он сам скажет свое решение. А вы, Матрена Павловна, пока погостите у нас.

- Ой, милые мои, - завопила тетя Матрена, - у меня ведь дома осталось хозяйство без присмотра!

Но Василий Иванович только развел руками, мол, такое дело сразу решить нельзя.

От разных дум у меня раскалывается голова. Что делать? Очень не хочется отсюда уезжать. Привык я здесь, и в то же время хотелось увидеть свою деревню, тетю Дуняшу. Тетя Матрена говорит, что она ждет меня.

Ох, тетя Дуняша!

Я закрываю глаза и вижу ее перед собой. Она и в школе, и на работе все время стоит перед моими глазами. Я сижу за партой.

Учитель говорит мне:

"Остужев, я диктовал: "Петя вошел в душ", а ты написал: "Тетя Дуняша".

А в мастерской инструктор замечает:

- Остужев, ты испортил шкаф. Разве можно так безбожно ширкать?

Мои друзья с тревогой глядят на меня.

- Ты не уезжай, - говорит мне Люся. - Разве здесь плохо?

А тетя Матрена говорит наоборот: в деревне лучше.

С каким нетерпением там ждут меня тетя Дуняша, дядя Гордей! Он ведь тогда не по своей воле отвез меня в город, а по приказу дедушки Паньки.

Тетя Матрена то же говорит и моим воспитателям.

Дядя Гордей хотел взять меня к себе, усыновить, а дед приказал отвезти к чужим людям, подальше от родственников, потому что я был некрещеный и вдобавок еще комиссарский сын, а дед не мог терпеть ни комиссаров, ни их детей.

"Вот каким он был", - говорила тетя Матрена воспитателям.

Я устал от таких разговоров. Мне хочется куда-нибудь забиться в угол, молчать и ни о чем не думать.

Я так и делаю, незаметно скрываюсь от ребят и от теги Матрены, захожу в какой-нибудь класс и сижу там. Но ребята меня находят везде. Петька вытаскивает из кармана несколько слипшихся конфет, подает мне, а сам облизывает пальцы.

- Бери, - говорит он, - не беспокойся, не краденое, в театре вчера купил на собственные, заработанные деньги.

После приезда тети Матрены колонисты ко мне стали проявлять особую чуткость, какую обычно проявляют к заболевшему человеку. То один мне что-нибудь сладенькое сунет в карман, то-другой. Говорят:

- Кушай, Ванятка, это тебе полезно.

Как будто конфеты или сахар им самим не полезны.

Барон Дри-чи-чи на что сладкоежка, и то один раз порцию своего сахара бросил мне в стакан.

- Рубай, Ванятка, - сказал он, - я теперь не употребляю сахар, больше на редьку нажимаю: говорят, редька полезнее сахару и от нее зубы не портятся.

А сам тут же отполовинил порцию у Фильки.

- Дри-чи-чи! - закричал Филька. - Ты опять, наверное, у меня тяпнул сахар?

- Во-первых, я не Дри-чи-чи, а Дмитрий Иванович Сажнев, во-вторых, за кого ты меня считаешь?

- А что же, по-твоему, половину куска мыши, что ли, отгрызли?

- О! С этого и надо начинать разговор, против мышей надо обязательно повести борьбу.

Ну как я мог уехать от таких хороших ребят?

- Ванятка, что ты мучаешься? Если охота увидеть свою тетю Дуняшу, поезжай, там яснее будет, что делать дальше, - сказал Володя,

Когда заведующий и воспитатели наконец спросили о моем решении, я сказал им:

- Мне очень хочется увидеть тетю Дуняшу.

- Смотри, Остужев, - сказал заведующий. - Мы тебя не задерживаем, но и не гоним. - Наедине он спросил: - Тетя Дуняша хорошо относилась к тебе?

- Очень хорошо, - ответил я,

- Ну что же, тогда надо ехать.

В этот же день меня одели в новую форму и стали готовить к дороге. Поезд уходил вечером. Провожать меня вышли все колонисты; конечно, кроме дежурных. Девочки, как известно, в таких случаях мочат слезами щеки, а ребята держали себя бодро и даже подбадривали меня.

ОПЯТЬ В ДЕРЕВНЕ

На рассвете следующего дня мы приехали на станцию Козлове, где меня с распростертыми объятиями встретил дядя Гордей. Как он был рад моему приезду, целовал, хлопал по спине, крутил перед собой, будто волчок, и не мог наглядеться на меня! После бессчетных поцелуев и восторженных слов усадил нас с теткой на пролетку и повез, как выразился он, до дому, до хаты, до деревни Мокшанки.

Я еще не успел с себя смыть дорожную пыль, как дядя в честь моего приезда созвал полную избу гостей и поставил на стол целый бидон самогона. Хотя я вовсе не пил и даже не терпел запаха самогонки, меня тоже потащили к столу, где уже сидели гости и нетерпеливо поглядывали на эту противно пахнущую жидкость.

За столом в центре внимания, конечно, был я. В честь моего приезда произносили здравицы, наперебой склоняли мое имя и без устали говорили о моих родителях.

А дядя, словно шарик, так и катался возле меня, называл по имени и отчеству, несмотря на то что у меня под носом еще тогда было сыро, так и маслил мой детский ум сладкими речами. Когда он охмелел и его глазки заблестели, как блестки в супе, он со слезами снял со стены пожелтевший от времени портрет моего отца, который когда-то висел у нас на стене, и произнес пространную речь.

- Мужики! - прокричал он. - Вот перед вами Роман Ларивоныч Остужев, красный комиссар - герой гражданской войны. Он голову свою сложил за советскую власть, для того чтобы его детям жилось хорошо. А вот перед вами и его дите, которого сегодня моя жена привезла из детской исправиловки, где его маяли и держали впроголодь.

- Дядя Гордей, - сказал я, - там ведь нас хорошо кормили.

- Не суй свой нос, когда говорят большие! - закричала на меня тетя Матрена.

- Чуете, впроголодь, - не обращая на меня внимания, продолжал дядя Гордей. - А думал ли комиссар Роман Ларивоныч, что постигнет такая участь его наследство? АН вот тебе вся правда на ваших глазах. Оказывается, он был нужен только тогда, когда комиссарил, а теперь все забыли о нем - и родня, и советы, потому что советы-то прибрали к рукам проходимцы Илюшка Ремезов да Прошка Макаров. Прошка-то, грешник, всю свою жизнь задом сверкал, а теперь, вишь, в галифу нарядился да еще правит честным народом, и плюнуть-то на него нельзя. А Илюшка профукал свое хозяйство, прошатался в Питере и вот тебе, явился хозяйствовать над чужим добром, с четырехглазой, прости господи, сявкой. Говорят, скульптер она, куклы клеит, искусство совершает.

А нам плевать на их искусство! Наше искусство - земля.

Вот кто нонче правит народом! Что от них ожидать, чистые разбойники, угрозами только и живут. Намедни Илюшка мне байт: мы, грит, Гордеич, хотим с тебя немного жирок спустить, животик твой распотрошить.

А спрашивается, за что? За то, что советской власти добра желаю, за то, что добрым людям помощь даю? Не займал ли тебе, Парфеныч, летось просо? - обратился он к бородатому угрюмому человеку. - А тебе, Филька? За картошку небось и до сего времени не думаешь платить? А тебе, Сенька? - и начал перечислять всех гостей.

И все оказались его должниками.

- И вот ведь какое дело, - снова зацепился он за старую мысль, - я человек добрый, чисто советский, живу по закону и соблюдаю его. В двадцать первом году мне сказали: отсыпь двадцать пудов чистой пшеницы, я и слова не молвил. А ты что дал, Парфеныч? Чем помог советской власти?

- Так у меня ж и зернышка не было тогда, - оправдывался тот.

- А у меня - закрома? Сусеки бездонные? - хрипел дядя Гордей. - А теперь вот тоже взял на хлеба комиссарского сына, а кто он мне? Никто. Только жене приходится там... это... родственником. А я его взял, и только из-за любви к коммунистам, и он у меня будет жить как за родного сына, на руках его буду носить, ученым его сделаю...

На второй день дядя Гордей повел меня в школу. Он решил сам представить меня учительнице. По дороге завел в совет, рассказал, кто я, и сообщил, что он, Гордей Гордеич Каргин, взял меня на воспитание. В общем, всех оповестил о своем благородном поступке. Таким образом, прежде чем представить учительнице, он представил меня почти всей деревне.

По пути в школу он наобещал мне кучу благ, и, глядя на его глаза, светящиеся родительской лаской, нельзя было не поверить ему.

В первый же день в школе я заработал "очень хорошо". С этой отметкой я бежал домой без ума. Хотел обрадовать тетку Матрену, но она даже не взглянула на мою отметку. Прямым ходом послала чистить коровник, Но мне хотелось с кем-нибудь поделиться своей радостью.

Я решил пойти к дяде. Он добрый человек, утром провожал в школу и всю дорогу говорил хорошие, ласковые слова. Но утром он был во хмелю, а когда я подошел к трезвому дяде Гордею, он зевнул в мою тетрадку и оттолкнул в сторону,

- Иди, - сказал он, - куда тебя посылает тетя.

Эти слова он произнес незнакомым мне голосом, собственно не произнес, а проворчал, как цепной кобель на проходящего мимо человека. И глаза его изменились: утром они у него были мягкие, маслянистые, а сейчас стали колючими, как кнопки, которыми в школе прикалывают лозунги.

Когда к нам, вернее к Каргиным, приходили какие-нибудь гости, дядя Гордей чуть ли не носил меня на руках. Но стоило гостям выйти за порог, отношение менялось. А через месяц, когда все в деревне узнали о его патриотическом поступке, он перестал меня замечать, а если и замечал, то только в нетрезвом виде. Тогда подзывал, ставил перед собой и спрашивал:

- Ну, басурман, чем будешь оплачивать мой хлеб-соль? Наганом, как твой отец Ромашка?

Не получив ответа, он пинал меня куда попало и отправлял спать. Не раз я добрым словом вспоминал колонию, сейчас колонистская жизнь казалась мне раем. "Как бы снова попасть туда?" - думал я.

- Не вздумай бежать, - словно угадывая мои мысли, говорил дядя Гордей, - дух за это из тебя выпущу.

"И зачем я согласился уехать оттуда, - ругал я себя, чего мне не хватало там? Это все из-за тети Дуняши, все из-за нее. Я приехал сюда, а ее здесь нет, уехала куда-то. Обманывают, - думал я, - она в Чумаеве, только к ней не хотят пускать меня". Чумаево от Мокшанки было километрах в восьми.

Однажды утром, когда еще тетя Матрена и дядя Гордей спали, я накинул на себя одежонку и пустился в родное село с той мыслью, чтобы в дом дяди Гордея больше не возвращаться.

Бежал я туда, не чуя своих ног. Вот и оно, мое родное село Чумаево. Над рекой дубки, кустарнички, стежки-дорожки. Они остались такими же, какими я их видел несколько лет назад, только деревья и кустарники, кажется, как и я, немного подросли. Наш домик стоял так же кривобоко, и крыша по-прежнему была взъерошена.

У меня глаза застилали слезы. Я вытер их рукавом и хотел открыть двери, но они были заперты. Я постучался.

- Кто там? - раздался старушечий голос. - Хозяев нет дома.

Я постоял, постоял, снова начал стучаться. Наконец послышалось кряхтенье и шарканье ног.

- Кого нужно? - высунувшись из двери, спросила седая старуха.

- Тетю Дуняшу мне надо.

- Эко схватился-ко ты, ее уже давно нет. Как похоронила своего мужа, так сразу уехала.

- Куда же уехала?

- Бог его знает. Теперь уж не припомню. А ты чей-то будешь?

Я не стал ей отвечать, сразу же отошел от дома.

"Что же мне теперь делать? Возвращаться в Мокшанку? Ни за что. Поеду в колонию", - решил я.

Вышел на большак и направился в сторону станции.

До станции было километров тридцать, я не успел добраться и до половины пути, как меня на лошади догнал дядя Гордей.

- Ты куда направился, мерзавец? - закричал он.- А ну, сейчас же вернись обратно!

И так опоясал меня кнутом, что я изогнулся змеей.

Дома дядя Гордей закрыл меня в чулан и сказал:

- До тех пор не выпущу, пока не сплеснеешь здесь.

Два дня я сидел в чулане, на третий принесли от учительницы записку, и дядя Гордей отправил меня в школу.

Собственно, и в школу мне идти было неохота. Учительница стала меня бранить, что я не делаю домашних уроков. А делать их было некогда, тетя все время находила по горло работы: то свинарник вычистить, то напоить коров, то убрать за ними или подмести пол. А весной, когда начались полевые работы, тетя совсем запретила учиться.

Вообще, по теткиному мнению, сейчас в школе не учат добру.

- Вот Манька, Парфеныча дочь, - говорила она, - была девка как девка, а поучилась в Москве, так совсем испортилась в церковь не стала ходить, да еще мужиков начала смущать супротив бога. Не к добру, не к добру, - сокрушалась тетка Матрена, - совсем испортились люди. Дети стали учить стариков, а старики тоже с ума начали сходить, говорят о каких-то колхозах, не стали почитать богатых людей, которые их, дьяволов, кормили весь век.

Слово "колхоз" гирей висело над семьей Каргиных, они даже видели его в страшных снах. От этого слова дядя Гордей похудел, его живот спал и болтался, как неполная торба, а круглый подбородок стал похож на коровье вымя. Но на вид он был весел. По-прежнему собирал мужиков, делал попойки и так же клялся в любви к коммунистам. А когда разговор заходил о колхозах, то он говорил:

- Что ж, неплохо будет. При колхозах все: и скотина и бабы будут обчие. Если тебе не нравится такой закон, то костери правителей, а я, брат, поступлю по закону.

Как ни красочно говорил дядя Гордей, а все же мужики туго воспринимали его речи.

Однажды ночью меня разбудил дядин надрывающийся голос.

- Я тебе говорил, - орал он на тетю, - не надо трогать этого псенка, а ты свое: Остужев, Остужев, сын комиссара, громкая фамилия, с ним не тронут! Вот тебе и не тронут! Напрасно только на него потратились!

- Дьявол безрогий! - вопила в ответ тетка Матрена. - Я тебе говорила, что надо уехать, уехать отсюда, а ты не можешь расстаться со своим дерьмом!

- Куда уедешь?! - шипел на нее дядя. - Теперь везде идет такая заваруха, везде ставят эти проклятые колхозы. Нешто в Америку? Ну, уж я не такой, я зубами уцеплюсь за российскую землю. Я им ни крошки не дам, все изничтожу.

Так шумели они до утра. Утром те же мужики, которым он рассказывал ужасные небылицы о колхозах, конфисковали все его имущество.

Дядя, на удивление всем, даже глазом не моргнул.

Сам, собственной рукой отдавал все до последней седелки, до последней мелочи, что находилась в его обширном хозяйстве. Затем взял в совете справку, что воспитывает сына комиссара Остужева, и нам с теткой приказал ехать к его родственникам в село Гречиха. Но по пути тетя свернула в противоположную сторону, и ночью какими-то лесными дорогами мы проехали на станцию Козлове, где нас ждал дядя Гордей.

- Ну как? - кивнув головой назад, в свою очередь спросила тетя.

Дядя исподлобья посмотрел на нее и ответил с каким-то злорадством:

- Совет не пришлось, помешали, изверги, а на наш дом все-таки пустил красного петуха.

Я тогда не понял, о каком петухе говорил дядя Гордей, поэтому их разговор пропустил мимо ушей. После загадочного объяснения с тетей Матреной дядя Гордей сбросил меня с подводы, взял сундучок и затрусил к вокзалу,

- Куда же теперь-то? - опять спросила тетя Матрена.

- К киргизам, - ответил из темноты дядин голос, - там, говорят, еще нет колхозов.

Я машинально тоже пошел за ними, но дядя, увидев меня, остановился и процедил сквозь зубы:

- А ты куда плетешься, щенок? Вон, езжай обратно, там, наверное, для тебя уже организовали колхоз.

Я еще шел за ними.

- Вон отсюда, гаденыш, изувечу! - снова прошипел дядя Гордей и скрылся за углом какого-то большого здания.

Мне не жаль было своих родственников, но страшно оставаться одному на незнакомой станции ночью. Если бы со мой был Володя или Петька, пусть даже трусиха Люся, если б рядом я чувствовал чье-нибудь дыхание...

У меня дрожали колени. Мороз ходил под рубашкой, я боялся сдвинуться с места. Но, когда наконец страх в моей душе свернулся в комочек, я подумал: "А чего, собственно, мне трусить, не оставался я один, что ли? Поеду в колонию", - и направился к станции.

Проходя мимо пассажирского состава, увидел табличку, на которой было написано название того города, где находилась Соколинская колония. Состав тронулся, табличка поплыла в темноту. Я не мог оторваться от нее и бежал вслед за вагоном. И вот, не соображая, что, может быть, поезд идет в противоположную сторону, я уцепился за ручку и прыгнул на подножку вагона. Но, к моему счастью, на другой день я увидел знакомый вокзал, откуда колонисты провожали меня в Мокшанку.

В колонию я летел, как птица, не замечая прохожих, машин и пролеток. Вот и знакомые ворота, останавливаюсь перед ними и думаю, куда пойти - сразу к своим друзьям или сначала к заведующему? Нет, пусть дежурный о моем приезде доложит сначала заведующему. Иду к главному зданию. Открываю двустворчатую дверь, захожу в вестибюль.

Но что такое? Тишина. Как будто здесь все вымерли.

Почему не слышно ребят? Вместо ребят ходят по вестибюлю какие-то люди с папками.

- Мальчик, кого тебе нужно? - окликает меня плюгавенький старичок с жидкой серой бородкой.

- Мне? Я к заведующему, я снова пришел.

- К какому заведующему тебе нужно? Здесь ведь столько разных заведующих, их хоть бреднем бреди.

- К заведующему колонией.

- Вот оно что. Так ведь, дорогой приятель, теперь здесь не колония, а коммунальное учреждение, да-а. Колония отсюда переехала.

- Куда же переехала?

- Куда-то в теплые края.

"Вот тебе и раз! - подумал я. - Что же мне теперь делать?"

- А куда же все-таки уехали? - снова спрашиваю у старика.

- Правда, и сказать не могу, дорогой. Подожди-ка, я спрошу у начальства, им должно быть известно.

Старичок закрыл маленький шкафчик со стеклянной дверцей, через которую были видны разных фасонов ключи, затрусил в глубь здания. От нечего делать я стал рассматривать на стенах картины и плакаты. Среди них я увидел знакомую уже мне картину: реющие чайки над бушующим морем. Но эта картина была нарисована гораздо лучше, чем та, которую я смотрел в изокружке.

- Никто путем не знает, мил-человек, - сказал, подойдя ко мне, старичок. - Кто говорит - в Киев, кто - в Харьков, вот и пойми их.

"Куда же теперь мне податься?.. А вот куда, - посмотрев на картину, решительно подумал я: - поеду за тетей Дуняшей в гости к белокрылым чайкам".

НА МОРЕ

К БЕЛОКРЫЛЫМ ЧАЙКАМ

- Эй, пацан, ты что под вагон забрался?

- Как - что? Я еду.

- Куда ты едешь?

- А в это самое... как его... на море.

- А ну, вылазь сейчас же, разве не видишь, что состав загнали в тупик?

- Зачем в тупик?

- Затем, что не пойдет дальше.

Из тесного и пыльного собачьего ящика с опаской выглянул чумазый мальчик. Он оглядел стоявшего около вагона человека с длинным молоточком в руках. Видя, что его не собираются хватать за шиворот, мальчик спокойно вылез из ящика и подался вдоль железнодорожного полотна к громадному белому вокзалу, ругая железнодорожников за то, что они выдумали для проезжающих посадки, пересадки и все такое прочее. И как было ему не ругать их: лежа в ящике, он еще сколько времени продержался бы без еды, а теперь волей-неволей приходилось идти на добычу.

Мальчик подошел к крану, над которым крупными буквами было написано "холодная", ополоснул руки, лицо и хотел было направиться к стоявшим у перрона составам, как за его спиной раздался густой бас:

- Эй, дружище, ты, кажется, уже приехал.

Мальчик не успел опомниться, как был вытурен с перрона на привокзальную площадь. Вот до чего доводят эти пересадки!

А привокзальная площадь, как назло, окружена киосками и магазинами, из витрин которых заманчиво глядят разные булочки, пирожки и даже жареные поросята.

"И для чего в окнах выставляют разную дребедень! - думал мальчик. - По вывескам не видно, что ли, что здесь магазин?"

Как он ни крепился, чтобы не смотреть на витрины, но глаза сами поворачивались в их сторону. Кишки у него в это время, как деревенские рожочники, начинали пищать на разные лады. Мальчик со злостью плюнул в сторону магазинов и пошел к трамвайной остановке.

Этим мальчиком, конечно, был я, Ванятка Остужев.

Когда я уже стоял на трамвайной остановке, меня спросили:

- Кто последний на тройку?

- На тройку? Я.

Мне, собственно, было все равно, на каком трамвае ехать.

Подошел трамвай, меня втиснули в вагон и прижали так, что я не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Но, как только трамвай тронулся, стало свободнее. Передо мной был высокий, широкоплечий мужчина. Он то и дело снимал шляпу, вытаскивал из кармана серый платок и вытирал им лицо и шею. Лица его не было видно, но шея у него загорелая, будто дубленая. При поворотах трамвая стоявшие посередине вагона пассажиры все время шарахались то в одну, то в другую сторону, но этот великан словно прирос к полу, он даже не колыхался, только после каждой встряски шумно выпускал изо рта воздух и говорил:

- Вот так духота! Как в кочегарке.

Этому человеку я был до пояса. Следя за его рукой, которая никак не могла расстаться с серым платком, я заметил в его кармане толстый бумажник и после этого от кармана не мог оторвать глаз. Несколько раз пытался запустить туда руку, но она предательски дрожала, а глаза... Недаром говорят, что ничего на свете нет жаднее глаз, они готовы были сами влезть в карман.

Что ж тут было делать? Карман великана вогнал меня в пот, теперь я тоже все время вытирал лицо рукавом.

И вот случай... Вожатый резко затормозил вагон, пассажиры повалились сначала вперед, а потом назад, и в это время моя рука успела нырнуть в карман великана. Нырнуть-то, конечно, нырнула, но...

Володя Гончаров в дни наших странствий всегда говорил: "Чужой карман широк тогда, когда в него просовываешь руку, но, когда из него вытаскиваешь ее, оказывается очень узким. Уже бутылочного горлышка". Карман великана мне показался не бутылочным горлышком, а капканом. Когда я стал вытаскивать* бумажник, великан своими клешнями так сжал мою руку, что она сразу онемела, я застонал и чуть не крикнул. Но попробуй крикнуть! О! Я знаю, сейчас же тебя заклюют люди.

В общем, я попался.

"Ну, Ванятка, - подумал я, - крышка пришла тебе, сейчас этот верзила схватит, прижмет, и дух из тебя, как из футбольного мяча, выйдет пшиком".

Но пока что он только держал в своем кармане мою руку да по-прежнему вытирал свою багровую шею, лицо и как будто в ладони своей не чувствовал моей руки. Но зато я очень чувствовал его руку: она так сжимала мою кисть, что мне приходилось на носочках танцевать возле него, как заправской балерине.

Человек, попавший впросак, всегда ждет скорейшей развязки.

"Скорее бы уж остановился трамвай или уж стукнул бы он меня по голове!"

Но вот трамвай остановился. Поджимая друг друга, люди заспешили к выходу. Так же, не глядя на меня, тронулся великан. За ним, конечно, поневоле и я. У выхода кто-то подтолкнул великана, он отпустил мою руку. Почувствовав свободу, я хотел птицей вылететь из трамвая, но он на лету снова схватил мою руку и спокойным тоном сказал мне:

- Не торопись, дружище, мы еще с тобой успеем сойти.

Через несколько минут мы уже сидели с ним на садовой скамейке небольшого скверика, и он таким же спокойным тоном спрашивал меня:

- Зачем же ты залез в карман?

- Есть очень захотелось, - ответил я.

- А ты бы попросил лучше.

- Попросить, конечно, лучше было бы, да только очень уж неудобно.

- А воровать удобно?

На этот вопрос я не сумел ответить.

- Нехорошо, малый, нехорошо, - продолжал он.- Ты чуть не обидел меня, я как раз еду по такому делу... Сын у меня умер в Москве, если бы ты вытащил бумажник, что бы я стал делать без документов и денег? А сын у меня тоже такого роста был, - внезапно переменив разговор, с грустью произнес великан.

Мы некоторое время молчали. Где-то за кустами акаций закричала женщина:

- Пирожки кому, горячие пирожки с ливером!

Ее крик меня даже приподнял с места. Мужчина-великан, заметив это, сказал:

- Пойдем-ка, где-нибудь покушаем, я тоже еще не завтракал сегодня.

Он завел меня в столовую, заказал обед и после этого спросил:

- У тебя родители есть?

- Нету, - ответил я.

И я рассказал ему о своей жизни в колонии, в деревне и о том, как дядя Гордей меня бросил на железнодорожной станции.

Мужчина покачал головой и снова спросил:

- А теперь куда держишь курс?

Я сначала замялся, а потом ответил: разыскиваю колонию.

- И, как видно, на дорогу у тебя нет денег. Так?

- Какие у меня деньги, я с самого места в собачьих ящиках еду.

Мужчина вытащил из кармана бумажник и положил передо мной деньги.

- Вот, - сказал он, - тут тебе хватит денег и на дорогу и на питание. Смотри только не обманывай меня.

Затем неразборчивым почерком написал какую-то бумажку и сказал:

- Как устроишься, напиши мне письмо, я буду ждать. Напишешь?

- Напишу.

- Вот и хорошо. Значит, будем знакомы. А воровством больше не занимайся. Ну, до свидания, желаю успехов.

Положив деньги в карман, я подумал:

"Ну, теперь я на море. Вот уж, наверное, ахнет этот великан, если однажды он получит письмо с фотокарточкой моряка! Я ему не пошлю письма до тех пор, пока на меня не наденут матросскую форму".

Да, я твердо решил стать моряком. И теперь ехал на море, к белокрылым чайкам. Но рассказывать об этом первому встречному не стал.

Я заранее представил себе, как великан открывает письмо и долго смотрит на фотокарточку, а сам шепчет: "Где же я видел этого моряка? Да неужели это тот самый мальчик, который..."

Он рассказывает обо мне своим соседям, товарищам по службе... Наверное, уж этот великан работает каким-нибудь начальником конторы - вон ведь каким почерком написал свой адрес, его не сразу-то прочтешь.

За размышлениями я не заметил, как очутился снова около железнодорожного вокзала. Шелестя новенькими кредитками, я подошел к билетной кассе. Не успел спросить о поезде, который пойдет к морю, как ко мне подошли два парня.

- Куда едешь?

- Куда?

Собственно, я еще не мог ответить, в какой город еду, но, прихлопывая ладошками деньги, я твердо сказал:

- На море.

- Слушай, дружище, - обратился ко мне один из них, - ты нас не выручишь?

- Чем?

- Не купишь ли у нас шарманку?

- А зачем она мне?

- Чудак ты человек, это же старинная вещь, любой музей у тебя схватит с руками. Изготовлена еще при царе Дормидонте.

- А почему вы сами не понесете в музей?

- Умный ты парень, и горько от тебя слышать такие слова! Разве не видишь, какая печаль написана на лице моего товарища? У него умерла бабушка, любимая бабушка, ему срочно надо ехать домой, он сейчас не только шарманку - готов последнюю рубашку с себя продать.

У товарища действительно вид был очень скорбный, он то и дело морщил свой широкий нос, а его большой треугольный кадык ходил, как колено шатуна на паровой машине. Кажется, вот-вот заголосит разнесчастный детина.

Мне стало смешно.

- Ты чего гогочешь? - спросил парень.

- Мой друг Петька, когда что-нибудь продавал на базаре, тоже всегда говорил, что у него умерла бабушка, и тоже делал такое жалостливое лицо.

- Так, понятно, - уже другим голосом заговорил парень, будем считать, что наш сундук не нравится тебе.

- Очень нравится! - воскликнул я.

Шарманка действительно понравилась мне, она была больше, чем приходилось видеть на базарах, и разрисована диковинными цветами и птицами. Может, и правда старинная! Я крутнул ручку. Из ящика полилась чудесная музыка.

После пропажи концертино я все время мечтал приобрести какой-нибудь музыкальный инструмент, и вот...

- Если нравится, - обрадовался парень,- чего ты смотришь, бери, а до места как-нибудь доедешь. Стоит ли такому орлу об этом думать? Наверное, не одну сотню километров отмахал зайцем по железным дорогам.

Я кивнул:

- Ладно, давайте.

Когда парни ушли, я отошел от кассы, потому что теперь нечего было делать возле нее.

Я сел на расписной ящик и задумался: "Зачем я взял эту шарманку? На что она мне на море?"

Вдруг надо мной раздался голос:

- О чем задумался, шарманщик?

Я поднял голову и увидел мальчика-оборвыша лет пятнадцати. Он так участливо смотрел на меня, что я не мог не рассказать, о чем я думал.

- А куда ты едешь? - спросил оборвыш.

- На море.

- На море? А в какой город?

- А все равно в какой.

- Тогда едем со мной.

- А ты куда едешь?

- Тоже к морю.

- Что ж, поедем. А шарманка?

Оборвыш покрутил ручку, раздалась мелодия веселого марша.

- Смотри-ка, она хорошо играет, да главное - марш, - сказал он. - Ну что ж, под этот марш давай и пошагаем.

- Пешком? - спросил я.

- А что ж, и пешком.

- И на ходу можно играть на этой машине?

- Почему же нельзя. Конечно, можно.

- Айда за город.

По широкой кубанской степи льется веселая шарманная музыка. Под эту музыку по пыльной дороге шагают два мальчугана: один худой, длинный, как прут, а другой, наоборот, приземистый, как грибок.

- Ну, теперь уж скоро дойдем и до моря, - говорит длинный приземистому.

- Пора уж, наверное, - отвечает приземистый: - третий месяц пошел, как мы тронулись с места.

Длинный - это Сережа Шушпанов, славный голубоглазый мальчик с черной кудрявой шапкой волос и вечно веселым лицом. Полгода назад этому мальчугану по секрету сообщили, что где-то за киргизскими горами есть пещера, из которой золото выгребают прямо лопатами, Сереже очень захотелось посмотреть на эту пещеру, он покинул детдом, где воспитывался, и пустился недальнюю дорогу,

Я не буду рассказывать о его странствованиях, потому что они мало чем отличаются от путешествий нашей четверки, но только скажу, что он все-таки добрался до этой пещеры, там в самом деле добывали золото, но только черное, и оно называется углем. Ему не солгали и насчет выгребания лопатами. Действительно, это золото выгребали лопатами...

И вот теперь Сережа Шушпанов под шарманную музыку шагает снова в детдом. А приземистый мальчик - я. Я, как известно, все еще путь держу на море.

В один прекрасный день, выйдя из небольшой горной долины, мы увидели море. Оно было точно такое, как о нем рассказывала тетя Дуняша. Такое ласковое, как глаза любящей матери, и накрыто колпаком-небосводом, чтобы не засорилось.

- Ну, Ванятка, вот мы и дошли до моря, - сказал Сережа, теперь наши дороги, пожалуй, разойдутся. Тебе в эту сторону, в город, а мне в противоположную - в Кабардинку, в детдом. Может быть, пойдешь со мной?

- Нет, пока нет, - сказал я.

- Ну, в общем, тебе с горы виднее. В случае чего приходи к нам в Кабардинку. Заведующий у нас хороший, не откажет, примет... Да, - спохватился он, - перед детдомом надо навести чистоту. Начну-ка это, пожалуй, с ног. Когда я приду в детдом, - говорил Сережа, - ноги свои буду класть на подушку: сколько они, бедные, из-за дурной головы прошагали!

Сережа скинул с ног драные ботинки и собрался уже полоскать свои портянки.

- Не смей этого делать! - закричал я. - Не смей! Иначе сейчас тебя изобью.

- Что такое? Что с тобой случилось? - с удивлением глядя на меня, спросил Сережа.

- Нельзя в такой красоте полоскать портянки.

- Ну что ж, нельзя, значит, не будем. Тогда прощай, дружище, - проговорил Сережа, - до свидания. А шарманку пока не бросай, с ней веселее идти. Видишь, сколько километров оттопали под ее музыку.

- Нравится она тебе?

- Неплохая вещь.

- Тогда возьми, дарю ее тебе, а мне она не нужна.

- Ну что ж, спасибо, я ее буду хранить как память, а в случае чего ты все же приходи к нам в Кабардинку, - сказал он.

Мы пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны.

В ПОИСКАХ МАТРОССКОЙ РАБОТЫ

Город, в который я прибыл, расположен в виде подковы на берегу моря. Середина подковы заполнена водой, ее называют бухтой. В бухте уйма разных судов и суденышек. Я уже на многих успел побывать, и, куда ни приходил, почти всюду меня встречали такими словами:

- Мальчик, не слоняйся без дела, уходи давай.

Несмотря на то что я уже языком на верхней губе нащупывал пушок, меня еще не называют парнем. Я слоняюсь по морскому берегу и ищу хотя бы маленький катерок, куда бы я мог поступить. В поисках матросской работы проходит день, другой, третий, четвертый и наконец я сбиваюсь со счета и теряю надежду быть моряком. Однажды возле большого серого здания я увидел объявление: "Требуются матросы и кочегары".

- Что это за дом? - спросил я у человека, проходившего мимо меня.

- Что это за дом? - почесывая затылок, переспросил он. Кажется, это контора.

Когда я поднялся по красивой каменной лестнице, у широких двустворчатых дверей увидел надпись: "Отдел кадров управления порта". У меня от радости занялся дух.

"Вот куда сразу мне нужно было обратиться, - подумал я, а не на пристани околачиваться".

Приемная отдела кадров похожа на фойе кинотеатра.

Даже буфет есть. Стены оклеены плакатами, какими-то списками и объявлениями.

- Здесь принимают в моряки? - спросил я у человека, одетого в морскую форму,

- Здесь. Как видно, наниматься пришел? - оглядывая меня, спросил он.

- Да.

- И кем же?

- Кем? Конечно, матросом.

- А-а, ну, тогда пройди к тому окошечку.

- Мальчик, что ты толкаешься! - закричали на меня сразу несколько человек.

- Мне нужно узнать...

- Всем тут нужно узнать, становись в очередь.

Я занял очередь, а сам подошел к окошечку. Мне очень хотелось услышать, какие там ведутся разговоры.

Подходит здоровенный парень, ну прямо богатырь.

Спрашивает его из окошечка девушка, которая принимает на работу:

- Кем?

- Матросом хотел бы поступить, - отвечает парень.

- Работали на кораблях?

- Нет.

- Принять не можем.

- Почему?

- Нам нужны только квалифицированные работники, - отвечает девушка.

Парень говорит: дескать, медведей и то учат, а я человек, как-нибудь уж научусь на корабле работать.

- Нет, нет, - машет головой девушка. - Подходите следующий.

Следующий работал на море, но только на катерах.

Оказывается, его тоже не могут принять. Девушка ему говорит почти то же самое:

- Нам нужны в данное время очень квалифицированные работники.

Постепенно у окошечка людей становится все меньше и меньше, наконец очередь доходит до меня. Я самый крайний, за мной больше никого нет.

- Ну, что скажешь, молодой человек? - спросила меня девушка.

- Я пришел в моряки... это самое, поступать матросом.

- Да ну-у! - воскликнула девушка,

- Да, честное слово.

- На море когда-нибудь работали? - видимо, по привычке спросила она и сразу же после своего вопроса рассмеялась.

- А как же, - ответил я.

- Значит, все же работали?

- Работал.

- А на каком море?

Вот на каком - это большой вопрос. Я кашляю, шмы* гаю носом, а сам думаю, на каком же ей сказать. Если на Черном, то она спросит, на каком корабле, на Азовском - то же самое, на Каспийском - она также спрашивала у стоявших впереди меня людей. Даром что она молодая, а знающая.

- На Аральском, - сказал я.

"Там уж, наверняка, не знает названия кораблей", - подумал я.

- И долго там работали? - подперев рукой подбородок, спросила она.

- Долго.

- Очень долго?

- Ну, как сказать, порядочно.

Девушка, видя, что, кроме меня, у нее нет посетителей, сказала:

- Ну, что ж, коли долго работали на море, должно быть, у вас было очень много приключений.

- Что? Приключения? А-а, да, бывали.

- Расскажите что-нибудь.

Я тут же ей начал выкладывать все, что слышал от Володи о капитане Куке, Магеллане и других мореплавателях.

- Это еще что, - увлеченный рассказом, говорил я. - А вот еще один случай со мной был...

И стал рассказывать эпизод из книги Жюля Верна "Пятнадцатилетний капитан". Но вдруг в комнате, где сидела девушка, скрипнула дверь, вошел какой-то человек.

Мне его не видно было, но я вынужден был прервать рассказ, так как он сразу спросил:

- Как ваше здоровье, Галина Федоровна?

- Спасибо, хорошо, Григорий Николаевич, - сразу обратилась к нему девушка. - Вам ведь нужен хороший матрос?

- Да, очень желательно, - ответил тот.

- У меня есть замечательный человек, опытный матрос, можно сказать, матрос еще со старого парусного флота, и столько пережил, просто страшно слушать. Не возьмете ли его к себе на корабль?

- Вы смеетесь, Галина Федоровна. Он, наверное, глубокий старик.

- Наоборот, очень молодой.

- Где же он?

- А вот он стоит у окошка.

Человек высунулся в окошечко, и я обомлел. Это был тот самый великан, у которого в трамвае я вытащил деньги.

- О! Да этого специалиста я знаю! - воскликнул он.

В себя я пришел лишь тогда, когда великан, стоя рядом со мной, говорил девушке:

- За квалифицированного специалиста вам большое спасибо, Галина Федоровна. Я его возьму. А человека, который мне требуется, все-таки дайте.

Великан так же, как и в трамвае, схватил меня за руку, посадил на диван, стоявший неподалеку от окошечка, и сказал:

- Как же это получилось, дружище: ехал в колонию, а попал на Черное море?

Что тут мне было делать? Пришлось во всем сознаться.

Великан, внимательно выслушав меня, задумчиво сказал:

- Значит, надумал моряком стать?

- Да. У меня где-то тут и тетка морячит - ватажница она.

- Не обманываешь опять?

- Нет, нисколько не обманываю.

- Ну, ладно уж - поверю, - сказал он.

Через четверть часа с направлением на сухогрузное судно "Тайфун" я шагал по улице вслед за великаном. Но только почему-то он вел меня не к пристани, а совсем в противоположную сторону.

"Не в милицию ли?" - мелькнуло в голове.

Но опасения мои оказались напрасными, великан остановился у подъезда красивого трехэтажного дома и сказал мне:

- Судно, на которое ты получил направление, дорогой друг, сейчас находится в море, придет в порт не раньше завтрашнего дня. Я догадываюсь, что ты еще не успел ни заказать номер в гостинице, ни нанять уютную квартиру, поэтому до прихода корабля я осмелюсь пригласить тебя к себе на квартиру. Прошу не стесняться.

Он добродушно улыбнулся и протянул руку в сторону дверей.

НА БОРТУ "ТАЙФУНА"

Только мы с великаном вошли в подъезд, как под моими ногами что-то загромыхало, я чуть не свалился на пол. Присмотревшись к полутьме, увидел несколько ржавых ведер, оббитую эмалированную кастрюлю и старый, бездонный таз. Вся эта рухлядь у входа была расставлена строго в шахматном порядке.

- Товарищ капитан, - раздался из темного угла мальчишеский голос, - в наши воды зашли линкор и легкий катер. Катер налетел на мины, подорвался, а линкор продолжает продвигаться вперед. Что прикажете делать?

- Задержать! - из-под лестницы, ведущей на верхний этаж, донесся голос девочки.

Из темного угла выскакивают два мальчугана с бутылками без донышек, видимо служившими им вместо подзорных труб, и отчеканивают.

- Дядя Гриша, вас капитан приказал задержать, потому что вы зашли в чужие воды.

- Да ну-у! - удивляется великан. - А по каким же водам мне добираться до своей квартиры?

- Не знаем, спросите у капитана.

- А где ваш капитан?

- В своей каюте. Провести вас к капитану? - показывая под лестницу, спросили они.

- Спасибо за беспокойство, я все равно не пролезу, пусть уж лучше ваш капитан выйдет сюда.

Из-под лестницы, обвешанная с головы до ног паутиной, выходит лет одиннадцати-двенадцати девочка.

В ней я ничего примечательного не нашел, она белоголовая, конопатенькая, нос у нее курносый.

"И на капитана-то нисколько не походит, - подумал я, хотя бы из пакли или из лошадиного хвоста усы, что ли, приклеила".

А дядя Гриша-великан, увидев ее, воскликнул:

- Ах, это, оказывается, мордовочка командует тут! Что же ты, дружище, меня на старости лет на минах подрывать вздумала?

- А вы, дядя Гриша, разве старый?

- Старый не старый, а все же...

Девочка укоризненно посмотрела на мальчиков и сказала:

- Разве не видели, что идут свои корабли?

- Да мы... да мы... - замыкали мальчики.

- Открыть заграждение, пропустить корабли в порт, - строго скомандовала она.

Мальчики тут же бросились к ведрам.

- Дядя Гриша, - уже другим голосом заговорила девочка, показывая на меня, - а это чей мальчик?

- Это моряк с "Тайфуна", - сказал дядя Гриша.

От его слов я стал совсем большим. Но девочка пренебрежительно посмотрела на меня и сказала:

- Прямо уж там с "Тайфуна"!

Она сделала преглупейшую рожу: задрала голову вверх и раскрыла рот, что значило: "Этот ротозей разве может быть моряком!" Эх, если бы со мной рядом не стоял великан, я бы дал взбучку этой чумазой девчонке!

Пришлось только украдкой погрозить ей кулаком.

Дядя Гриша улыбнулся, покачал головой и повел меня наверх по лестнице в свою квартиру.

На квартире у дяди Гриши мне пришлось провести только одну ночь. Но спал я неспокойно, все думал о неизвестном мне корабле, и во сне увидел "Тайфун". Дядя Гриша несколько раз будил меня и с тревогой спрашивал:

- Ванятка, что с тобой, что ты кричишь?

А я поднимал голову от подушки и шептал:

- Дядя Гриша, а "Тайфун" большой корабль?

- Большой, - отвечал он.

- А капитан на нем строгий?

- Капитан? - Он садился рядом со мной, закуривал трубку и спрашивал: - А как по-твоему, я строгий?

- Вы? Нет!

- Ну, и он тогда не строгий.

Я вскакивал с постели, щупал в кармане своих брюк направление: цело ли оно, при свете луны рассматривал его.

- Ну что ты волнуешься? - говорил дядя Гриша,

- Дядя Гриша, а по этой бумажке меня примут самым настоящим матросом?

- Ах, какой ты беспокойный! Да спи ты, пожалуйста, теперь уж обязательно будешь матросом.

Я встал около шести часов, но, несмотря на раннее время, дяди Гриши уже не было в постели, да и вообще его дома не было. Куда же он ушел?

- Ты что, милый, так рано проснулся? - послышался из другой комнаты старушечий голос.

Это была бабушка Пелагея. От нее я узнал, что дядя Гриша одинок, около двух лет назад умерла его жена, а за несколько дней до нашей первой встречи после какой-то тяжелой болезни умер сын. Сейчас за его квартирой присматривала бабушка Пелагея.

- А где же дядя Гриша? - спросил я.

- Кажется, ушел в порт, толком-то не знаю. Вот он оставил тебе записку. Сказал, как только ты проснешься, чтобы обязательно отдала.

В записке было написано:

"Ванятка, как встанешь, обязательно как можно плотней покушай, а затем приходи в порт. "Тайфун" вернулся из рейса".

После такого известия до еды ли мне было? Я быстро оделся и выскочил на улицу.

- Эй, малый, да ты куда же не евши побежал? - из окна кричала бабушка Пелагея. - Слухай, вернись-ко...

Я повернулся, хотел помахать старушке рукой, но в другом окне увидел белоголовую девочку, она мне показала язык, я погрозил кулаком и крикнул:

- Спасибо скажи, что я ухожу в море, а то бы я тебе показал, кто я такой! - и побежал в порт.

Подходя к порту, за молом я увидел громадное судно. Оно входило в бухту. Судно было до того громадное, что даже само не могло развернуться.

Вот, оказывается, на каком корабле я буду плавать!

Минут через двадцать я уже стоял на пристани и рассматривал это чудовище, которое называлось "Тайфуном". Налюбовавшись судном, я поднялся на палубу и спросил матроса:

- Где можно увидеть капитана?

- Иди в кают-компанию, - равнодушно ответил вахтенный.

"Ага, - подумал я, - если он в ту сторону махнул рукой, значит, кают-компания будет там".

- А-а! Матрос прибыл, - входя в кают-компанию, услышал я голос дяди Гриши.

В кают-компании было так чисто и красиво, что я не сразу решился пройти к столу, за которым сидело несколько человек.

- Ну, что же встал у двери? Проходи, не стесняйся, - снова проговорил дядя Гриша.

- Мне бы капитана... - запинаясь, проговорил я. - Ему нужно передать направление.

- Если капитана, то капитан - это я.

- Вы? - удивленно воскликнул я.

Я подошел к нему и отдал свое направление.

- А насчет направления, - сказал капитан, - придется его передать старпому. Я ведь еще отпускник, пока не командую судном.

Старший помощник капитана взял мою бумажку, расписался на ней, вызвал боцмана и сказал:

- Получай, Алексеевич, себе пополнение. - Затем он что-то пошептал ему на ухо, видимо делал какие-то наставления, потому что все время строго грозил пальцем.

Боцман кивнул головой и вывел меня из кают-компании. В первую очередь он привел меня в каюту, на дверях которой было написано: "Боцман", и сказал:

- Будешь жить со мной.

Потом стал водить по палубе и рассказывать о шпилях и браншпилях. Провел меня по всему кораблю и сказал:

- Ну ладно, для начала хватит. Гуляй пока, а придет время, я с тобой подзаймусь как следует.

И наконец я расхаживаю по палубе один.

"Вот сейчас увидел бы меня цыганенок Петька, наверное, от зависти лопнул бы! - думал я. - Жаль, что нет поблизости моих друзей".

Ко мне подходит небольшого роста матрос.

- Здравствуй, парнище! - важно говорит он. - Ты что тут ходишь?

- Как - что? Матросом меня сюда прислали.

- Ах, вот как! А почему же тогда об этом никто не знает?

- Как - никто? Помощник капитана сам сказал боцману...

- Это помощник капитана и боцман знают, а вахтенный о твоем приходе на судно доложил команде? Ты о чем-нибудь спрашивал у вахтенного?

- Нет,

- ВОТ ТО-ТО И ОНО.

Матросу, видимо, нечего было делать, поэтому он с удовольствием точил со мной лясы.

- Когда новый матрос приходит на судно, - продолжал он, то он прежде всего спрашивает... Что спрашивает?

Я молчал. Откуда я мог знать, что должен спрашивать новый матрос?

- Он сначала спрашивает, где находится камбуз, - отвечал сам себе матрос, - а потом - гальюн, или ты, может быть, уже видел-перевидел разных судов, что тебе надоело и спрашивать? Бывает и так: проработает человек до седых волос на море, и уже равнодушно относится к морским законам, - глядя на мой облупленный нос, говорил он.

- Да, я уже прилично работаю, еще со старого парусного флота, - повторил я слова девушки из отдела кадров.

И как повернулся мой язык сказать такое, прямо не знаю! Вот так всегда он у меня держится, держится на своем месте, а потом как сорвется да ляпнет что-нибудь, потом хоть стой, хоть падай. У юркого матроса даже глаза загорелись, и мне показалось, что он подпрыгнул на месте.

- Ну вот, я же вижу, что дело имею с бывалым матросом! воскликнул он.

Но вдруг по палубе забегали вахтенные, и боцман крикнул юркому матросу:

- Чапига, готовься, переходим к элеваторной пристани.

- Боцман, для перехода можно использовать свободных людей? - спросил мой собеседник,

- Можно, все равно сейчас вахту менять.

- Ну, старина, - сказал мне Чапига, - тебе карты в руки.

- Чего? - спросил я.

- Слышал, что сказал боцман? Сейчас судно будет отчаливать.

- На бак! - кому-то крикнул боцман.

- Слышишь? Эта команда уже относится к тебе, - сказал Чапига.

А где находится бак, бог его знает, но, если боцман кивнул в сторону носовой части, думаю я, значит где-то там. Прихожу в носовую часть судна, а там ни баков, ни ведер ничего нет. И надо ведь случиться такому несчастью, только успел ступить на палубу, и вот тебе, судну, как назло, нужно переходить к другой пристани. Стою на носовой части и слышу: боцман что-то свистит и свистит.

"И что он свистит?" - думаю я.

Вслед за свистом слышу его брань.

"Что такое? Что случилось?"

- Что там, оглохли, что ли? - кричат с мостика. - Руби носовой!

"Что рубить, где рубить?" - думаю я.

Ко мне подбегает тот же юркий матрос Чапига, отталкивает меня в сторону, раскайловывает с кнехта канат, на берегу с пушки снимают гашу, и лебедкой матрос подбирает конец. В этом и заключается морская команда "Рубить носовой".

Нужно сказать, морские команды, как ни странны на первый взгляд, просты и лаконичны. Вместо того чтобы кричать: "Отпусти стопор левого якоря и считай, сколько пройдет больших звеньев якорного каната", моряки говорят: "Левый якорь на грунт, считать на клюзе!" Или, вместо того чтобы кричать: "Эй! Отойди, смотри, падает на тебя, убьет!", - моряки говорят кратко: "Полундра!".

Я тогда не понимал морских команд, а только стоял да хлопал глазами.

Пока мы переходили от лесной пристани к элеваторной, я так устал, что не мог шевелить руками, хотя во время перехода не стукнул палец о палец. Вероятно, это от сильного нервного напряжения.

Из-за своего языка я прославился на корабле в первый же день. Почти вся команда меня называла матросом со старого парусного флота, а я, не зная, что давным-давно нет парусного флота, продолжал гордиться, когда меня так называли.

Матросы, видя, что я еще глуповат, стали надо мной подстраивать разные шутки. В первый раз якобы от имени боцмана заставили меня драить до зеркального блеска старый, заброшенный якорь. Это случилось на второй день, а на третий мне сказали, что меня вызывает капитан.

- А где он? - спросил я.

- Да на клотике чай пьет, - ответили мне.

Я постеснялся спросить, где клотик, потому что корчил из себя бывалого моряка, и стал искать капитана.

Искал, искал, разумеется, не нашел, а клотик-то, оказывается, находился на самом верхотурье мачты, там прикреплена клотиковая лампочка.

На четвертый день от имени капитана послали меня искать боцмана, который, по их словам, сидит в шпигате и бреется. Шпигат - это отверстие, через которое с палубы стекает за борт вода, в него и кулак не пролезет.

И, наконец, меня чуть не ошпарили.

Как-то подбегает один матрос и говорит мне:

- Ты что, не слышал аврала?

- Нет, - говорю.

- Вот дьяволы эти кочегары! До того подняли пар, что у них вылетел манометр, того и гляди, разорвется котел, - ворчал матрос. - Бери, - говорит, - мешок и дуй в кочегарку, сейчас пар будем выносить на палубу.

Я схватил у него мешок - и в кочегарку. Там спрашивают меня:

- Зачем пришел?

Я говорю:

- Пар выносить на палубу.

Они сначала улыбнулись, а потом в шутку сказали чумазому парнишке:

- Мишка, наполни его мешок паром.

А Мишка, оказывается, сам работает на корабле без году неделя, несколько недель назад его самого заставляли ломиком сдвигать паровой котел.

- Иди сюда, держи мешок выше, - скомандовал Мишка.

Я послушался его приказания. Он повернул что-то в механизмах, оттуда сильной струей повалил пар.

Каким-то образом об этой шутке узнал капитан. Когда я от пара шарахнулся в сторону, он ястребом свалился в кочегарку.

- Что вы тут делаете? - закричал он. - Я не позволю, чтобы на моем корабле издевались над людьми!

Он так разошелся, что сразу поднял почти всю команду на ноги. Я, конечно, теперь стоял около него очень гордый: шутка ли, за меня заступается сам капитан.

Он схватил меня за руку и потащил в свою каюту.

Там сел в кресло и спросил меня:

- А как по-твоему, почему над тобой подсмеивается команда?

- Не знаю, а только все смеются.

Капитан перебил меня.

- А я знаю, - сказал он: - ты называешь себя матросом, да еще со старого парусного флота. Зачем это? И какой ты матрос, если еще ни разу не выходил в море? Ты еще не матрос, а юнга. Повтори: кто есть ты такой?

- Юнга.

- Правильно. И никогда больше не обманывай. Понял?

- Понял.

- Вот теперь иди в кубрик и скажи команде так: "Товарищи матросы, кочегары и машинисты, я вас обманул, я еще не матрос, а юнга Иван Остужев. Я хочу быть моряком, помогите стать мне настоящим матросом".

Как мне ни тяжело было делать это, но скрепя сердце я покинул каюту капитана, спустился в матросский кубрик и промямлил только что выслушанные слова.

- Подождите, братцы, - сказал один из матросов. - Этот малый что-то ведь нам хочет сообщить.

- А я уже все сказал, - проговорил я.

- Никто не слышал. А ну, повтори еще.

Опустив глаза к носкам своих ботинок, я вновь пробормотал слова капитана.

- Громче! - крикнул кто-то. - И подними голову.

И тогда я оттарабанил им по-солдатски:

- Товарищи матросы, кочегары и машинисты, я не матрос, как говорил вам, а юнга. Помогите мне стать настоящим матросом.

- Молодчина! - крикнули сразу несколько матросов. - Выйдет из тебя моряк: честность на море нужна прежде всего. Поможем стать тебе матросом. Молодец!

Капитан, выслушав мое сообщение об исполнении его приказания, улыбнулся, потом почесал мундштуком подбородок и сказал:

- Вот теперь над тобой никто не будет смеяться. Надо всегда быть тем, кто ты на самом деле есть.

Надо мной больше не подшучивали.

...Как-то утром, соскочив с постели, я выбежал из каюты и увидел на палубе нашего корабля белоголовую Лену, подлестничного капитана.

"Как же она попала сюда?" - подумал я.

И, главное, она здесь держалась так свободно, будто находилась дома. К ней подходили матросы, кочегары, будто тут она была своя. А когда ее увидел капитан, в знак приветствия даже поднял руку к козырьку. Со всех сторон неслись возгласы: "Здравствуй, Леночка!", "Ах, Лена, приветствую!" Но я сделал вид, будто ее не замечаю. Проходя мимо меня, она повернулась и сказала: - Здравствуй, рогач, чего нос-то повесил?

- Ты сама рогач, - ответил я.

Я тогда еще не знал, что на кораблях в шутку верхнюю команду зовут рогачами, а нижнюю - богачами.

Догнав ее, я сказал:

- Тебя зовут на клотик.

- Зачем? - сощурив глазки, спросила она.

- Чай пить.

И тут же я услышал слова капитана.

- Видите, какие ростки выходят из ваших семян? - с укоризной сказал он кому-то.

Потом подошел ко мне:

- Нехорошо так, Ванятка, нехорошо обманывать. Ты же перед матросами давал клятву, что больше никого не будешь обманывать, а?

- А я как будто и не знаю, где находится клотик! - сказала Лена. - Вон на самой верхушке мачты. - Она надула губы и насмешливо посмотрела на меня.

Я тоже косо поглядел на нее.

- О! Друзья, да, никак, вы коситесь друг на друга! - заметил капитан. - Вы знаете, что на корабле не положено враждовать. А ну-ка, сейчас же пожмите руки.

Как не хотелось подавать этой девчонке руку, но, если на корабле не положено сердиться, ничего не поделаешь. Пришлось подать.

- Ну вот, - сказал капитан, - по морскому закону - вы должны навсегда остаться друзьями, понятно?

- Понятно, - ответили мы.

- А сейчас отойдите в сторону, не мешайте убирать палубу.

Мы с Леной сели на кнехт. Хотя оба старались сохранять дружественный и веселый вид, но веселого разговора у нас не получалось. Вспомнив, что капитан назвал ее мордовкой, после довольно длительной паузы я кашлянул и спросил ее:

- Ты... это самое... по-правдашнему мордовка?

- Нет, русская, - ответила Лена.

- А почему тебя зовут мордовкой?

- А меня по-всякому зовут, - ответила Лена. - Мама - Леночкой, бабушка - греховодницей, сестра - разбойницей, а дядя Гриша - мордовкой. А что?

- Да просто так. Я думал, что ты на самом деле мордовка.

- Разве правда на свете мордовки есть?

- Есть.

Видя, что разговор у нас начинает вязаться, я сказал:

- Ну ладно, на палубе серьезные разговоры неудобно вести, пойдем в мою каюту, посмотришь, как я живу.

- Тебе даже и каюту дали? - спросила она.

- А как же, - важно ответил я.

Подходя к боцманской каюте, Лена воскликнула:

- Так это же папина каюта!

- Какого папы? - спросил я. - Здесь со мной живет боцман.

- Боцман и есть мой папа, - сказала Лена.

- Ну, значит, тогда каюта общая, - поправился я.

Почти вслед за нами вошел боцман. Он невысокий, плотный, кряжистый, как дуб.

- А-а, стрекоза появилась! - увидев свою дочь, воскликнул он. - И уже успела познакомиться с нашим юнгой? Что ж, это хорошо, неплохой он парень. А тебя предупреждаю заранее: если будешь шалить, то говори сразу "до свидания". Тут же выпровожу с корабля, минуты одной держать не буду. Договорились?

- Договорились, папа, - сказала Лена.

- Ну так вот. А ты как себя чувствуешь, молодой человек? Привык уж к кораблю?

- Привык-то привык, - сказал я, - только матросской работы мне не дают делать, к кому ни пойду, все меня гонят, говорят, иди с коком работай. А разве я коком пришел на этот корабль? Меня обида берет, вот что.

- Ишь, какой прыткий парень! - сказал боцман. - Сразу и воробья в руки хочешь поймать. Молодец, учтем это дело. Ну, не горюй, что хочешь, то сбудется. Как выйдем в море, обязательно займусь с тобой, а сейчас пока бегай, отдыхай, развлекайся чем-нибудь. Вот Лена найдет тебе развлечение.

Лена, видно, на всякие развлечения была горазда.

Мы забрели в рулевую рубку. Около тумбы, на которой был компас, стояло небольшое ведерко с краской, рядом с ним - на бумаге несколько кисточек.

- Тумбу красили, - сказала Лена.

- Красили, да недокрасили, - заметил я. - Смотри, колпак-то, которым накрыт компас, некрашеный остался.

- И правда! - воскликнула Лена. - Давай покрасим?

- Давай.

Колпак был медный, и до того он был начищен, просто на солнце горел огнем, жалко его было даже красить.

Мы взяли кисти и через несколько минут он был размалеван. Немножко полюбовались своей работой и пошли на палубу искать чего-нибудь другого, что еще матросы не доделали. Только мы успели сойти с мостика, как нас обоих схватил за шивороты боцман.

- Ну-ка, голубчики, вернитесь назад, - сказал он. - Это вы тут натворили? - спросил он, показывая на колпак. - Да где же вы видели... - он даже поперхнулся от досады, а потом заорал: - Стереть сейчас же краску! Довести колпак до прежнего блеска, даже до солнечного сияния, чтобы на нем, как на солнышке, ни одного пятнышка не было!

- Папа, - сказала Лена, - а нам учительница говорила, что на солнце тоже есть пятна.

- "Пятна, пятна"! - передразнил ее боцман. - Если есть, значит потому, что за ним присмотра нет. Если бы стояло оно на нашем корабле, так ни одного бы пятнышка не было. Ну, меньше разговоров, давайте драйте, иначе вас обоих в трюм запакую.

Этот колпак мы терли почти полдня.

Частенько мы заходили в гости к капитану.

Однажды мы застали у него старшего помощника, или, как говорят моряки, старпома. Старпом, вертя в руках шахматную фигуру, говорил капитану:

- Вот ведь досада какая, придется прекратить погрузку погодка свежеет. Норд-ост дает знать о себе.

Капитан ему отвечал:

- Да, с норд-остом шутки плохие. В прошлом году английский "Фредерик", как щепку, на берег выбросил. Пока не утихомирится, придется поболтаться в открытом море.

- Жаль, жаль, - проговорил старпом.

- Ну ничего, - сказал капитан, - часика полтора еще можно грузиться.

Я радовался - наконец-то выйдем в открытое море - и уже представлял, как там, в море, громадные волны будут швырять наше судно и вдруг на судне что-то случится страшное, оно будет тонуть, все люди будут метаться, кричать... И вот тогда из боцманской каюты выйдет самый маленький человек - юнга, которого раньше не допускали до настоящей матросской работы, и спасет судно.

Я так размечтался, что даже не заметил, как старпом покинул каюту, а Лена, сидевшая рядом со мной оказалась за капитанским круглым столом. Очнулся я от голоса капитана, который кричал мне:

- Эй, дружище, ты что, как филин, уставился в одну точку? Чаю с медком хочешь?

Вскоре опять явился старпом и сказал капитану:

- Кажется, начинается, мелкие суденышки уже прячутся за пристани, а большие выходят в море.

Капитан встал из-за стола, надел фуражку и сказал:

- Выходим и мы. Ну, пострелята, - обратился он к нам, до свидания. Ты, Ванятка, марш в каюту, а ты, мордовочка, давай-ка, пока не поздно, беги домой. Как вернемся с болтанки, снова придешь. Ну, жму твою руку, пока.

Я хотел проводить Лену, но она недовольно посмотрела на меня и сказала:

- Сама знаю на берег дорогу.

И мы разошлись в разные стороны.

Посидев немного в боцманской каюте, я выбежал на палубу.

"Тайфун" уже вышел из бухты и теперь шел по заливу в открытое море - его прилично покачивало. От этого меня начинало тошнить. Наш кок Федосеевич, увидев меня, сказал:

- Эй, шкетик, ты что рожицу-то сморщил? Пойди-ка покушай огурчиков, легче будет.

Я слышал, что соленые огурцы - самое верное средство от тошноты, поэтому сразу же откликнулся на его совет.

- А где огурцы? - спросил я.

- Вон там, около камбуза, занайтованы два бочонка, один-то из них пустой, а другой - с огурцами.

Я подошел к камбузу и открыл бочонок...

Ба! Вот так огурец - там сидела Лена.

- Огурцы рядом, - весело глядя на меня, сказала Лена и тут же спросила: - Папа меня не ищет?

- Нет, я ему сказал, что ты попрощалась и ушла домой.

- А в море уже вышли?

- Вышли.

- Ну ладно, набирай огурцов, и пойдем посидим пока в камбузе, а потом уж я покажусь папе. Ой! Наверное, он будет ругаться! Бр-р, страшно!

Зайдя в камбуз и съев несколько огурцов, Лена спросила меня:

- Ты боишься качки?

- Я? Нет!

- Я тоже нет. А мутит тебя?

- Нисколько.

- Ох уж, "нисколько", а сам побледнел.

- Я? Это ты побледнела.

Мы спорили, спорили, а потом договорились до того, что ни я, ни она не боимся качки и нас обоих совсем не мутит, хотя чувствовали себя так, будто наглотались мух.

Через некоторое время у меня стала тяжелеть голова, шея уже не держала ее, голова валилась вперед, а у Лены лицо стало мертвенно бледным.

- Тебе очень плохо? - спросил я.

- Мне? Нет, только я хочу на воздух. Пойду пройдусь по палубе.

И она, словно после долгой тяжелой болезни, придерживаясь за стенки, поплелась к выходу.

"Тайфун" уже шел в открытом море, и здесь были такие большие волны, что они даже перемахивали через борт "Тайфуна" и гуляли по палубе.

Я, конечно, последовал за Леной. Лавина, катившаяся по палубе, схватила ее и, как мячик, подбросила вперед.

Я хотел задержать ее, схватился за руку девочки, и меня понесло вместе с ней. Почти у самого борта я зацепился за что-то, и мы оба ушли под волну, покрывшую нас. Когда волна отхлынула, мы оказались в чьих-то крепких руках. Хотя эти руки довольно грубо нас отбросили от борта, но я был рад, что они вырвали нас из воды, и еще больше обрадовался, когда увидел, что эти руки принадлежали нашему капитану, дяде Грише. Капитан привел нас в свою каюту и начал на наши головы метать огонь и молнии. Когда у него, видимо, запал кончился, он устроил допрос. На его строгие вопросы мне пришлось отвечать одному, потому что Лена как села на стул, повесила голову, так больше не поднимала ее, как говорят моряки - отдала концы в воду. Но, когда капитан спросил, где мы опять встретились, Лена набралась мужества, приподнялась и ответила:

- В бочке из-под огурцов.

Капитан улыбнулся и покачал головой.

- Ох, - произнес он, - что только с тобой будем делать, горе ты луковое!

А если уж капитан улыбнулся, значит, он больше не мог быть сердитым, такой уж у него был характер.

ВЫХОДИМ В МОРЕ

Настал для меня долгожданный час - выходим в море. Лену уже сняли с борта, она одиноко стоит на берегу и с завистью смотрит на меня. Жалко мне ее. И почему капитан не берет ее в море? Это все из-за ее отца - боцмана. Он говорит: детей привечать на корабле - это значит беспорядок допускать. Вот и он, легок на помине.

- Ну, друг ты мой разлюбезный, - говорит он мне, - теперь уж готовься к делу.

- На вахту? - спрашиваю я.

Боцман молчит.

"И зачем я его об этом спрашиваю? Само собой разумеется, что на вахту", - думаю я.

- Боцман, а что мне делать? - следуя за ним, спрашиваю я.

Боцман, видимо, не рад, что заговорил со мной, сердито отвечает:

- Иди в каюту, отдыхай.

"И правильно, - думаю я, - матросы всегда перед вахтой отдыхают".

Точно так же поступаю и я. Но разве заснешь, если у меня даже жилки на виске выстукивают: "На вахту, на вахту, на вахту!"

Лежу в постели и думаю:

"Наверное, Лена еще стоит на пристани и ищет глазами меня. Ах, бедная Лена! Если когда-нибудь буду капитаном, то в каждый рейс буду ее брать".

Но, однако, когда же наступит вахта?

Время мне кажется вечностью.

Сиплым басом заревел "Тайфун", заработала машина.

Пошли. А я сижу все еще в каюте.

Может быть, боцман позабыл про меня? А что ж, впопыхах все может случиться. Быстро одеваюсь, выхожу на палубу.

"Тайфун" уже отчалил от пристани, сейчас медленно разворачивается посреди бухты. Лена все еще машет рукой, я отвечаю ей.

Почти одновременно со мной из своей каюты выходит и капитан. Он оглядывает небо и довольно улыбается.

Я понимаю, зачем он это делает, и тоже начинаю оглядывать небесный свод. Голубой купол до того чист, будто кто его протер^ мокрой тряпкой. Правда, середина его кое-где запятнана тучками, но, видимо, они для капитана ничего не значили, разумеется, и для меня тоже.

Капитан после осмотра неба сразу уходит, а я еще остаюсь на месте и смотрю на эти тучки. Когда прищуриваю глаза, они превращаются то в сказочные дворцы, то в необыкновенные снежные горы, то становятся похожими на головы бородатых стариков.

- Ты что опять толчешься под ногами? - услышал я голос боцмана.

- А я уже отдохнул, теперь бы мне работу... - запинаясь, отвечаю ему.

- Ах да-а, - пробасил боцман. - Теперь, пожалуй, можно с тобой подзаняться, коли обещался. Значит, дам настоящую работу.

Он подает мне швабру, ветошь, приводит в гальюн, показывает стены, говорит:

- Чтоб через пять минут эти стены ну, и все остальное прочее блестело, как лысина у нашего старшего помощника, понятно? Действуй.

Я смотрел на "все остальное прочее" и никак не мог представить, как сделать, чтобы все это блестело.

В общем, напросился. И боцман мне услужил. Однако делать нечего, отказываться нельзя. Беру ветошь и одними пальцами начинаю протирать что-то, а что, и сам не вижу.

- Ты что, как мадемуазель фу-фу, держишь ветошь одними пальчиками? - говорит мне боцман.

- Боцман, - обиженно говорю я, - да разве это настоящая работа?

- Вот видишь, ты уже испугался трудной работы, а еще хочешь стать моряком. Если ты хочешь знать, все великие моряки начинали свою жизнь с трудностей.

- С гальюна?

- А что ж тут такого позорного?

Он берет у меня ветошь и без всякой брезгливости начинает протирать нижнюю часть гальюна.

- Вот как надо работать, - говорит он.

А за ним и я уже смело беру ветошь.

Пока я занимался работой, "Тайфун" вышел из бухты и сейчас медленно шел по зеркальному заливу. Выйдя на палубу, я с гордым видом оперся на швабру, заложил ногу за ногу и с суровым видом стал смотреть вперед.

Если бы у меня во рту торчала трубка, то я непременно был бы похож на "морского волка", но трубку не разрешает приобретать боцман. Он сказал мне:

- Если хоть раз из твоих ноздрей увижу дым, потом не пеняй на меня - рот законопачу смолой.

Суровый все-таки он человек.

Впрочем, в позу "морского волка" я стал не случайно. Навстречу "Тайфуну" медленно плыли перегруженные рыбацкие шаланды. Они возвращались с моря.

Пусть себе, думаю, смотрят рыбаки, какой серьезный моряк плывет на "Тайфуне".

Боцман поглядел на них:

- Навстречу баба с полными ведрами - к удаче, рыбацкие шаланды - к счастливому рейсу.

Когда шаланды скрылись за молом, боцман сказал мне:

- Ну что ж, юнга Остужев, теперь на пахту?

- На вахту.

Капитан поднимается на мостик,

Я следую за ним.

- Ты не штурманскую ли вахту решил принимать? - догоняя меня, засмеялся высокий матрос, рулевой. - Это, брат, пока еще рановато. А вот рулевую вахту мы сейчас, пожалуй, с тобой примем.

Он завел меня в рулевую рубку, взял мою руку и вместе со своей положил на штурвал. Сменяющийся рулевой четко отчеканил нам курс корабля. Мы повторили за ним и повели корабль в четыре руки.

"Тайфун" проходит последнюю веху, указывающую фарватер залива. За ней открытое море.

Капитан подходит к телеграфу, берется за его ручку...

- Полный вперед!

Я посмотрел на него и сказал себе:

"Ничего, когда-нибудь и я, Ванятка Остужев, поверну ручку телеграфа на "полный вперед".