Мальчики и девочки (Повести, роман)

Пашнев Эдуард Иванович

Аннотация издательства:

В книгу Эдуарда Пашнева входят две повести и роман.

Повесть о войне «Дневник человека с деревянной саблей» рассказывает о трудном детстве 1941–1945 гг. Вторая повесть — «Ньютоново яблоко» — служит как бы продолжением первой, она о мирных днях повзрослевших мальчишек и девчонок. Роман «Девочка и олень» — о старшеклассниках, об их юности, творчестве и любви.

 

Дневник человека с деревянной саблей

(1941–1945 гг.)

 

Немало написано книг о войне. И с каждым годом их становится все больше, и никогда их не будет слишком много.

Мы, мальчишки сорок первого – сорок пятого годов, видели войну иначе, чем взрослые, и поэтому я думаю, что и наши воспоминания так же необходимы, как необходимы воспоминания генералов, адмиралов и маршалов.

В сорок первом мне исполнилось семь лет. Я помню себя таким: в одной руке щит – крышка от большой бабушкиной кастрюли, в другой – острая деревянная сабля. Я начинаю свой дневник от имени семилетнего мальчишки, который вступил в войну не на танке, не на самолете, не на подводной лодке, а с крышкой от кастрюли и деревянной саблей. На голове у него была буденовка из газеты с нарисованной звездой.

 

Мир

Перед войной обязательно бывает мир. Мне захотелось вспомнить хотя бы один день мирной жизни из своего детства. И недавно я вспомнил. Это был день моего рождения, пятнадцатое августа. Пришел Шурка Мотин в новых штанах, пришла Катя с голубым бантом. Нарядилась в новое платье моя пятилетняя сестренка Светка, и все мы потихоньку ходили по двору и ожидали, когда мама позовет нас пить ситро за мое здоровье и есть пирожные и конфеты.

Деревянный стол, врытый в землю посередине двора, мама накрыла белой скатертью, поставила вазу со сливами, тарелки, стаканы.

– Прошу всех к столу, – сказала она. Сделала рукой красивый жест и поклонилась, словно Шурка и Катя были очень важными гостями.

Мы уселись вокруг стола, и мама ушла, оставила нас одних, потому что не хотела нам мешать.

По вечерам на стол падала тень от груши, но сейчас было ясное синее утро, и белая скатерть так ослепительно сияла, как будто солнце лежало у нас на столе на тарелке вместе с яблоками. И мы жмурились, ели яблоки и пили ситро большими глотками.

– А почему сливы не растут на акации? – спросила Светка.

И мы все этому тоже удивились: и Шурка Мотин, и Катя, у которой на макушке болтался голубой бант. И тогда я сказал:

– Сейчас будут расти.

Набрал полную горсть слив, подставил к ближней акации табуретку и насадил на колючки все сливы, какие у меня были в руках. И Шурка Мотин, и Катя тоже стали брать из вазы сливы и насаживать их на другие деревья. Когда мама пришла узнать, не нужно ли нам еще чего-нибудь, мой день рождения был в самом разгаре. Мы стояли на табуретках под деревьями, а на акациях вдоль всего забора висели сливы.

– Что это такое? – спросила мама и всплеснула руками.

– Мы сажаем сливы, – радостно объяснила Светка.

Мы посадили все сливы, а потом срывали их по одной и ели. Так закончился мой день рождения. Я думал, это было в мирное время, потому что ярко светило солнце и сливы можно было не только есть, но и играть ими, сажать на колючки акаций, а потом снова срывать. Но оказалось, я ошибаюсь. Семь лет мне исполнилось в августе сорок первого, а война началась в том же году в июне. Выходит, не было в моем детстве ни одного мирного дня, о котором бы я помнил. Когда мы пили ситро, немцы уже второй месяц стреляли по нашим домам и бросали на них бомбы. Просто война к тому времени еще не пришла к нам в город и к нам в дом.

 

Новобранец

У меня был отец, но я о нем редко вспоминал. Он работал каким-то начальником и жил в другом конце города, на другой улице. Часто он приходил, когда я играл на пустыре за сараями с ребятами, и оставлял бабушке подарки для меня. К каждому подарку он обязательно прикладывал шоколад. Он приносил сразу по пять плиток. Но я не ел их просто так, потому что был избалованный, и бабушка варила мне из шоколада густое, тягучее какао.

Когда началась война, отец долго не приходил и ничего не передавал со своим шофером. Я уже совсем забыл о нем, а он вдруг пришел, на себя не похожий, потому что был в военной форме. Мы как раз стояли с мамой во дворе. Он поздоровался с нами, спросил, как мы живем, а потом, когда им с мамой говорить оказалось не о чем, погладил меня по голове.

– Значит, на фронт? – спросила мама.

– Да. – Он уцепил меня за чуб, потрепал. – Что ж он у вас так оброс?

– Некогда сводить в парикмахерскую, – ответила мама. – Когда уезжаешь?

– Сегодня…

Мне стало стыдно за свою лохматую голову, и я попробовал высвободить ее из-под руки отца. Но рука поймала меня за плечо и притянула к себе.

– Отпусти нас на полчасика, – попросил он.

– Пожалуйста, – грустно сказала мама.

Мне не хотелось с ним идти, но по глазам мамы я понял, что отказываться неудобно. Мы закрыли за собой калитку и остановились.

– Куда двинемся? – спросил отец.

Я не знал. Он тоже не знал.

– В этой стороне, что ли, парикмахерская?

И мы пошли в парикмахерскую. Он хотел меня вести за руку, как маленького, но я нагнулся и взял в ладонь камешек. Тогда он обнял меня за плечо, но мне стало неудобно, я присел, высвободился, и мы пошли рядом.

В парикмахерской не оказалось никого. Толстая тетка сидела на подоконнике и ела яблоко. Отец подтолкнул меня к ней.

– Подстригите, пожалуйста, моего новобранца.

Она бросила огрызок в корзину, усадила меня на стул и засунула за воротник холодную салфетку.

– Наголо?

– Нет, зачем же, – сказал отец, – оставьте ему чубчик.

– Вы же сказали – новобранца.

Отец не отозвался на шутку. Машинка щипалась до слез, я жмурился от боли, а когда открывал глаза, видел в зеркале отца. Он сидел, низко наклонившись над столиком, и рассматривал свою фуражку.

Возвращались молча и так быстро, что я еле успевал за ним. У калитки нас ждала бабушка. Отец попрощался с ней, и, не оглядываясь, зашагал к трамвайной остановке. А мы стояли и смотрели, как он шел, а потом как садился в трамвай. И когда он уехал, бабушка сказала:

– А шоколаду не принес. Кончилось твое шоколадное время.

– Почему?

– На войну уехал твой шоколад.

 

Бомбоубежище

Во двор вошел милиционер с большим блокнотом. Он сам открыл калитку и спросил у меня:

– Мама дома?

– Нету.

– А кто дома?

– Бабушка.

– Позови.

Я позвал бабушку. Он с ней поздоровался и, показав глазами на сарай, спросил скучным голосом:

– Опять не готово?

Бабушка тоже посмотрела в ту сторону. Около сарая краснели бугры комковатой глины.

– Копаем, – виновато сказала она. – Аркадий начал, да не успел закончить, ушел на фронт.

Аркадий – это бабушкин сын, мамин брат, а нам с сестрой – дядя. При нем тоже приходил милиционер и спрашивал, почему бомбоубежище не готово, но дядя Аркадий был такой, что не боялся никаких милиционеров.

А когда ему принесли повестку, он прочитал ее, пошел в сарай, выбрал лопату, наточил и начал копать. Бабушка выбежала из дому с заплаканными глазами, стала ему мешать, за лопату схватилась, начала причитать, что он себе заранее роет могилу, что это плохая примета. Дядя Аркадий легко поднял ее и отставил в сторону.

Бомбоубежище дядя Аркадий за один день не успел вырыть. Он думал, тут мягкая земля, а оказалось – глина. Она налипала на лопату – не отдерешь. Дядя Аркадий мучился, мучился с этой глиной до вечера и плюнул.

Милиционер прошел через весь двор и заглянул в неглубокую неровную яму. На дне ямы стояла мутная лужа, в которой плавала щепка.

– Для себя не хотите постараться?

Бабушка кивнула огорченно, а потом с надеждой спросила:

– А может, не будет он бомбить?

Милиционер почему-то ужасно разозлился.

– Откуда я знаю? Вам приказано копать – и копайте. А если не выполните приказ…

– Будем, будем копать, выполним, – быстро пообещала бабушка и тяжело вздохнула.

Когда он ушел, я достал в сарае лопату, разыскал в старом ящике напильник и долго точил. Я решил, что буду сам копать, а то милиционер заберет бабушку. С утра до поздней ночи буду копать. Но в этот день мне не удалось долго поработать. Пришла мама, позвала обедать и еще отругала за то, что штаны в глину испачкал.

 

Радио

Большой черный блин репродуктора с хвостиком посередине висел у нас в угловой комнате.

– Тише! – говорила мама, когда начинали передавать последние известия.

Мы с сестренкой замирали и сидели очень тихо. Но блин противно дребезжал, дребезжание мешало слушать слова, и мама, нахмурившись, повторяла, словно это мы ей мешали слушать радио:

– Тише!

Она хотела услышать что-то очень важное о войне. Мы с сестренкой Светкой следили за ее лицом, чтобы узнать, услышала или нет. И каждый день видели: не услышала.

 

Юркин экипаж

Школа напротив, только перебежать улицу. Мы с Шуркой Мотиным иногда даже зимой ходили в школу без шапок и без пальто. Портфели возьмем – и бегом через трамвайную линию.

В первый класс благополучно бегали туда-сюда, а летом, когда наступили каникулы, нашу школу отдали под госпиталь, а нам сказали, что мы осенью пойдем в чужую, что около маслозавода. Только мы все равно больше учиться не собирались. Юрка из третьего класса встретил нас с Шуркой Мотиным и сказал, что сейчас надо не таблицу умножения учить, а воевать на самолете. Он показал нам настоящий планшет, который подарил ему летчик, стоявший у них на квартире, и сообщил по секрету, что подыскивает себе экипаж. Мы с Шуркой начали его упрашивать, чтобы он взял нас. Юрка сначала не хотел, а потом согласился.

– А где мы возьмем самолет? – спросил я.

– Сталин даст.

Мы засомневались, но Юрка растолковал нам, что надо написать письмо в Москву в Кремль, и Сталин таким смелым ребятам обязательно даст самолет.

Четыре дня мы сочиняли письмо и сочинили так убедительно, что отказать нам было невозможно. Со дня на день мы ждали ответа из Москвы. Юрка нас спешно начал обучать штурманскому делу и высшему пилотажу. Мы расставляли руки в стороны, включали моторы и жужжа летели по пустырю, по приказу нашего ведущего делая правый вираж, левый вираж, «бочку», «мертвую петлю». После «мертвой петли» мы падали в траву и лежали, отдыхая и готовясь к настоящему полету.

Нетерпение подгоняло нас, и мы стали каждый день встречать почтальоншу тетю Риту еще на углу, но ответ так и не пришел. А может быть, мы не успели его получить, потому что началось такое…

 

На крыше сарая

Я стоял на крыше сарая, загородив грудь щитом и воинственно подняв над головой саблю. Мне хотелось с кем-нибудь сразиться, но ни Шурка Мотин, ни Юрка не появлялись. Для верности я постучал саблей по щиту – никого.

Я сел на самый край крыши, положил доспехи рядом и принялся болтать ногами. За сараем был пустырь, там росла высокая трава. Из травы прямо мне на ногу прыгнул серенький в крапинку кузнечик. Я его хотел поймать, но он опять упрыгал в траву.

Стало совсем скучно, и когда где-то загудел самолет, я обрадовался: все-таки развлечение.

Самолет летел оттуда, где солнце, поэтому я смотрел, загородившись рукой от солнца. Он становился все больше и больше, и вдруг из него посыпались черные точки. Три, потом еще три и еще. Было ужасно интересно смотреть. Где-то далеко заухало, и все люди, которые шли по улице и щурились от солнца, останавливались и смотрели вверх.

Соседская коза на пустыре перестала жевать траву и начала испуганно дергать худой шеей веревку.

Мне было совсем не страшно. Я увидел другой самолет, из которого тоже посыпались точки, только тут я подумал, что они больше похожи на восклицательные знаки, падающие боком. А потом появился третий самолет, соседская коза выдернула колышек, к которому была привязана, и побежала, мотая бородой, к дороге.

Черные восклицательные знаки падали где-то далеко, и я никак не мог догадаться, что это бомбы. Я ведь никогда их до этого не видел. Мама тоже не видела, но она сразу догадалась, побежала ко мне через двор и крикнула:

– Слазь оттуда!

Но мне не хотелось слезать, и я еще немного постоял на крыше, будто не слышал. И все люди стояли на улице и во дворах и смотрели на самолеты и на разрывы зениток.

Мама стащила меня на землю, а моя сабля и щит остались лежать на крыше.

 

Осколок

Шурка Мотин, хоть его и дразнят Лягушкой, счастливее меня. Он вообще самый счастливый на нашей улице: у него есть осколок от зенитного снаряда.

– Давай меняться, – предложил я.

– Нет!

Меняться он ни за что не соглашался, но подержать дал. Маленький неровный четырехугольничек металла царапался острыми краями и, если его крепко зажать в кулаке, мог обрезать ладонь.

Я возвратил Шурке драгоценный четырехугольничек и долго ходил вокруг школы, на крыше которой установлены зенитки. Около зениток дежурили девушки-зенитчицы, про них говорили, что во время налета они кричат «мама!», но это, наверное, неправда, потому что мы живем напротив и я сам слышал, как они во время налетов стреляли. Я ходил вокруг и искал в траве осколок, но мне не везло. Я огорчился, тяжело и завистливо вздыхал, и мне даже в голову не приходило, что через несколько дней случится такой налет, после которого на каждом шагу будут попадаться стабилизаторы от зажигалок и осколки весом в несколько килограммов, которые мне и подымать не захочется.

 

Бог

Бомбоубежище мы так и не построили.

У наших соседей старичков Прозоровских в саду между яблонями вырыта и накрыта сверху толстыми бревнами щель, но бабушка не хотела у них одалживаться, и во время воздушных тревог мы прятались под кроватью в маминой комнате.

В этот день мамы с нами не было. В деревне у нас жили родственники, и она поехала туда узнать, не примут ли они нас, пока бомбежки не кончатся.

Воздушную тревогу объявили поздно. Уже совсем темнеть стало, когда самолеты прилетели бомбить. Лежать под кроватью было хорошо и спокойно. Бабушка постелила матрас и дала нам с сестренкой по подушке. Ухало далеко, и мы лежали с открытыми глазами, прислушивались. А потом мы со Светкой уткнулись в свои подушки и закрыли глаза, потому что ухать стало совсем близко. Один раз ухнуло так, что дом задрожал, и в дальних комнатах посыпались стекла, хоть мы и оклеили их газетными полосами. А потом мне показалось, что прямо на наш дом, на нашу кровать, на нас падает бомба. Она завыла не как обычно, когда падает далеко, а с жуткой, нарастающей громкостью. Завыла, завыла, завыла, и ноги у меня, как будто от судороги, стали сгибаться, сгибаться и сгибались до тех пор, пока я не уткнулся лицом в коленки. И еще после этого я продолжал сгибаться, потому что бомба все еще падала и выла. А потом она столкнулась с землей, земля качнулась, и в следующую секунду меня распрямило ветром и бросило к стене. Глухую дверь в комнату дяди Аркадия взрывной волной выбило и раскололо в щепки, кровать, под которой мы лежали, уехала на своих колесиках в сторону. Около глухой двери на тумбочке стояла дорогая бабушкина швейная машинка, она оказалась на полу около самого окна.

Я думал, бабушка кинется к швейной машинке, а она ее даже не заметила, схватила сестренку и через распахнувшееся от взрыва окно спустила в сад и сама тоже вылезла в окно.

– Быстрее! – крикнула она мне.

Одному в пустом, раскрытом настежь доме мне стало страшно, и я выпрыгнул в сад вслед за ними. Бабушка обернулась ко мне и сквозь грохот крикнула, чтобы я показал дырку в заборе. Я догадался, что мы бежим к Прозоровским в бомбоубежище, показал, где отодвигается доска в заборе, и первым скатился по глиняным ступенькам в щель.

Старички Прозоровские сидели рядышком на каком-то ящике. Они испуганно посмотрели в мою сторону. Ухнула близко бомба, и они, как по команде, пригнули головы Из-под досок посыпалась сухая земля, скатился большой комок глины с травой, потому что бабушка торопилась спрятаться от взрывов. Одной рукой она держала сестренку, а другой цеплялась за обсыпающийся край.

– Извините, пожалуйста, – сказала бабушка.

Старички Прозоровские испуганно молчали Поначалу я подумал, что здесь хорошо и совсем не опасно, а потом мне стало еще страшнее. Вся земля вздрагивала, и песок сыпался, даже в перерывах между взрывами, на голову и за воротник. Заплакала Светка.

– Господи! – сказал старик Прозоровский.

Я не хотел плакать, но когда две бомбы упали совсем близко, не выдержал и заплакал. Мне стало обидно, что мама уехала в деревню, а нас не взяла, оставила под бомбежкой.

– Господи! – повторил старик.

Моя бабушка пыталась нас успокоить, она гладила по голове то сестренку, то меня, а потом, будто забыв про нас, принялась торопливо креститься и шепотом быстро-быстро забормотала молитву. Но бог ее не мог услышать, потому что была бомбежка. И тогда бабушка, чтобы все-таки он услышал, стала говорить молитву громче. Она решила, что нам выпало такое наказание потому, что она меня в свое время не окрестила, и давала богу честное слово, что окрестит, если он оставит нас в живых.

Но я знал, что она зря его просит. Бабушкиного бога еще до войны дядя Аркадий убил. Я был тогда совсем маленький, но запомнил все хорошо. Дядя Аркадий пришел домой веселый и решительный.

– Мать, – сказал он, – где у нас топор?

Бабушка загородила дверь на кухню.

– Не дам!

– Мать, бога нет.

– А что есть?

– Я есть.

Он отодвинул бабушку и вошел в кухню. Через минуту вернулся с топором и направился в тот угол, где висела икона. Но там уже стояла бабушка.

– Не дам! – крикнула она и растопырила руки.

Дядя Аркадий засмеялся и потянулся через голову бабушки за иконой. Он был высокий, мускулистый, а бабушка – маленькая, в длинном смешном фартуке. Она отошла в сторону, заплакала и пригрозила:

– Не пройдет это тебе даром, он накажет тебя.

Первое время бабушка все время смотрела в пустой угол, а потом привыкла и не вспоминала даже. И только вот теперь вспомнила.

Бомбежка закончилась, а мы еще долго сидели и не вылезали наружу, пока к нам не заглянул сосед и не сообщил, что у них во дворе упала бомба, ушла на несколько метров в землю и не взорвалась…

Ночью приехала мама. Бабушка встретила ее в дверях и решительно заявила:

– Валентина, я дала слово окрестить Эдика.

– Кому? – удивилась мама.

– Богу.

Мама вздохнула и не стала спорить: не до этого было.

 

Уходим

Старички Прозоровские стояли рядышком в узенькой калитке и грустно смотрели на нас. А мы уходили. Мама звала их с нами, но они одновременно помотали головами и отказались. Они сделались такими старенькими, что им даже стоять около своего дома и то трудно было. Бомбоубежище рыть им никто не помогал, и они на эту работу потратили все силы.

Мы шли пешком. Трамваи стояли без вагоновожатых и кондукторов. А один, без прицепа, даже горел настоящим пламенем. Я очень удивился, потому что не знал, что трамваи горят, – ведь они железные.

Я хотел спросить у мамы, почему их никто не тушит, но она несла ужасно тяжелый чемодан и узел и еще следила за сестренкой, чтоб та не спотыкалась и не смотрела по сторонам. Ей было тяжело, на лбу вздулась синяя жилка, и я не стал спрашивать.

Бабушка тащила тяжелый узел с дяди Аркадиным драповым пальто и еще другими вещами. Светка несла за ноги свою любимую куклу, а я – в одной руке маленький чемоданчик с рубашками, сандалиями и штанами, а в другой – Светкин эмалированный горшок с крышечкой и деревянную саблю.

На углу, зацепившись головой за низенький зеленый штакетник, лежала убитая лошадь. Впереди слышался непонятный треск и шум, как будто ветер рвал большущий кусок материи на мелкие кусочки. Оказалось, что горит мебельный магазин. Горит одним пламенем, почти без дыма, и никто его не тушит.

На тротуаре рядом с магазином валялось много разной мебели: шкафы, диваны, столы. Их можно было подальше оттащить, но никто не оттаскивал, и горящая доска, с треском взвившись вверх, затем упала между шкафами, и они задымились.

– Мам, почему пожарники не едут? – спросил я.

– Не смотри по сторонам.

– Я не смотрю, я бабушку жду.

Бабушку замучил узел. Она так от нас отстала, что пришлось стоять и ждать, когда она подойдет.

Улица, на которой горел мебельный магазин, вела к вокзалу. Мимо нас шло много людей, и никто не обращал внимания на пожар и на убитую лошадь.

Смотреть, как горит, было страшно. И смотреть на людей, как они идут, обгоняя бабушку, тоже почему-то было страшно.

 

На вокзале

Мы пришли на вокзал, а вокзала нету, разбомбили. Ни касс, ни зала ожидания, остался целым только сквер. На лавочках везде сидели люди с узлами. Ни одного свободного места не осталось. Мы сложили свои вещи в кучу прямо на землю, и мама пошла узнать, где можно купить билет.

Бабушка усадила меня и Светку на чемодан, чтоб ноги отдохнули, а сама села на травку. И тут завыла сирена: объявили воздушную тревогу. Все побежали через площадь в бомбоубежище, а мы не знали, что делать. Бабушка выскочила из сквера и стала звать маму:

– Валя! Валя!

Ее толкали со всех сторон узлами, а она не обращала внимания и все звала и растопыривала руки, словно хотела остановить бегущих людей. Светке стало страшно, и она заплакала.

– Бабушка, бабушка! – закричал я.

Но она меня не слышала. Я встал с чемодана и сделал шаг в ее сторону, но тут откуда-то сбоку из-за кустов выскочила мама, схватила меня за руку и стала сама звать бабушку:

– Мать! Мать!

Бабушка наконец обернулась. Она подбежала к узлу, засуетилась: то узел начнет поднимать, то Светку за руку возьмет. Мама держала в одной руке чемодан и сумку с продуктами. Она как бросит все на землю, у бабушки тоже вырвала узел и крикнула:

– Скорее в бомбоубежище!

Мы побежали. Я обернулся: сзади нас бежал железнодорожник и какая-то тетка. А в сквере – никого, одна мама. Она осталась караулить вещи.

В бомбоубежище мы еле протиснулись. Взрывы бомб здесь слышались глухо, потому что мы попали в настоящее бомбоубежище, с толстыми стенами и двухметровым потолком. Я согласился бы здесь сидеть сколько угодно, если бы мама была с нами.

Когда дали отбой, все снова побежали к вокзалу, а мы впереди всех. Смотрим: горят деревянные ларьки, а мама стоит в сквере и машет рукой.

Я думал, мы сядем на лавочку, которая освободилась, и будем рассказывать маме, как мы за нее переживали, но мы похватали вещи и кинулись к воротам на перрон, потому что кто-то сказал, что сейчас подадут поезд.

Нас опять все обогнали: с бабушкой и Светкой разве побежишь быстро? У вагонов толпятся люди – не пролезешь. Мы стали метаться по перрону, пока нас не остановил пожилой железнодорожник и не помог. Он сказал, что подаст Светку в окно, а нам посоветовал лезть, не теряя времени, в вагон.

Мама у нас сильная, она протолкалась скорее, чтобы Светку взять в окно, а мы с бабушкой застряли в дверях. Мне очень неудобно было лезть: обе руки заняты. В одной чемодан, в другой Светкин горшок и сабля. А горшок еще с крышечкой. Я ее через ручку насадил на саблю, чтоб не потерялась, и сабля сейчас мешала: я не мог ее опустить клинком вниз, потому что крышечка свалилась бы. Я просовывал саблю между людьми, а тетка какая-то впереди меня шарахнулась назад и наткнулась. Как закричит:

– Ты чего палки людям в спины суешь?

Как толкнет саблю вниз, а крышечка от горшка и так на самый конец съехала. Она звякнула о ступеньки и покатилась. Надо было лезть в вагон и надо было поднять крышечку.

– Мама, крышечка, крышечка! – крикнул я.

– Куда ты, пацан?

– Бабушка, крышечка! Крышечка же!

Я хотел вылезти назад, но меня подтолкнули, и я очутился в вагоне. Я все-таки хотел вылезти, но тут бабушка поймала меня за руку.

– Бог с ней, с крышечкой.

Мы еще долго проталкивались по вагону, пока добрались до той полки, где сидели мама и Светка. Мама увидела горшок без крышечки, сказала:

– Растяпа!

Но ругать подробно не стала.

Бабушка села на чемодан, а мне хотелось еще посмотреть в окно. Крышечка откатилась на самую середину перрона. Она лежала у всех на виду, и никто ее не поднимал. Люди бежали навстречу друг другу с чемоданами и узлами вдоль поезда и даже не смотрели под ноги.

 

Станция Тресвятская

Мы отъехали не очень далеко, и опять началась воздушная тревога. Машинист остановил поезд, чтоб мы могли попрятаться от самолетов в лесу, но никто не вылез из вагона. Вылезешь, а потом не успеешь сесть. Взорвалась одна бомба, потом другая, все притихли.

– Тут и будет наша железная могила, – прошептала бабушка.

– Как все, так и мы, – ответила мама.

– Господи! – снова не выдержала бабушка.

– Как все, так и мы, – повторила мама.

Поезд снова поехал. Он быстро набрал скорость, и мы помчались подальше от горящего города.

На станции Тресвятской ничего не горело. Тихо… Ветерок… От белого домика через весь двор тянулась веревка, а на ней мотались синие трусы Рядом с другими, пустыми, прищепками сидела птица с длинным раздвоенным хвостом. Она выкрикивала что-то и раскачивалась, балансируя хвостом, чтобы не упасть.

Мы вышли на этой станции. Кроме домика здесь был еще колодец, не деревянный, а из огромной цементной трубы. Взрослая девчонка в белой косынке доставала из колодца воду Она медленно крутила ручку ворота и смотрела не в колодец, а как мы идем мимо.

Дорога была долгая. Станционный домик скрылся из виду, а деревня все не показывалась.

При входе в деревню нам попалась молодая женщина: на голове у нее была фетровая дырявая шляпа, а в руках большой городской ридикюль. Мама сказала, что это Феня-дурочка. Феня стояла, широко расставив ноги, и смотрела на нас. Из-за домов появились мальчишки, один из них свистнул и озорно крикнул:

– Феня, муж приехал, пианину привез!

Она вздрогнула и побежала вдоль улицы, высоко подбрасывая ноги. Мальчишки засмеялись. Они еще ничего не знали, не видели, как горит город, они здесь играли в разные игры, как до войны. На нас мальчишки смотрели с любопытством.

 

Родственники

Мама договорилась заранее с родственниками, чтоб они нас приютили, но сейчас она тревожилась: как-то нас примут? Дело в том, что у нас со Светкой у каждого свой отец. Только у меня городской, а у нее деревенский.

Мой приносил шоколад, а ее привозил картошку. Он, как дядя Аркадий, шофером работал. Я своего-то отца не очень признавал, а Светкиного и подавно. Один раз он привез картошку, а я как раз в это время на своем новеньком трехколесном велосипеде по двору катался. Бабушка ему открыла ворота, чтоб он въехал во двор, и отошла в сторону. Я тоже, чтоб не мешаться, поставил велосипед около ступенек, а сам на ступеньки взобрался и смотрю. Он из кабины высунулся и спрашивает:

– Здорово! Как живешь? Откуда у тебя машина?

– Отец мой подарил,

– Ах так! – сказал он и наехал передними колесами на велосипед, чуть угол крыльца не своротил. И еще задними колесами по нему проехался, смял совсем.

– Ты что? А? – испуганно крикнула бабушка.

– Не шуми, мамаша, я ему куплю новый.

А купил, между прочим, только ботинки в школу ходить и кулек пряников. Нужны мне очень были его пряники. Я один раз от одного откусил и то только потому, что мама заставила.

Светкиного отца на фронт еще раньше, чем дядю Аркадия, взяли. Он уехал, а родственники остались. Бабушка их называла «мешочниками» и, когда они приезжали в город молоко продавать, дальше порога не пускала.

Дом бабушкин, – кого она хочет, того и пускает. Они с мамой один раз из-за этого очень поссорились. Мама хотела родниться с родственниками, а бабушка – нет.

А теперь мы шли и думали: как они нас встретят?

Родственники встретили нас невесело. Самый главный, которого я никогда не видел, Светкин дед, стоял, выпятив вперед черную бороду. Он держал топор в опущенной руке и мрачно поджидал нас. Рубашка у него была расстегнута до самого живота, и он свободной рукой почесывал грудь около маленького желтого крестика, висящего на шее на грязной тесемочке. Его сын Колька держал топор обеими руками за обух и в ожидании, когда мы подойдем, стругал кончик перил на крыльце. Еще на крыльце стояла его дочь Анна с сыном Алешкой.

– Здравствуйте! – сказала мама.

– И без здравствуйте можно, – прохрипел старик и закашлялся. Остальные все промолчали. Старик жестом пригласил нас в дом. На крыльце он повернул ко мне свою бороду и буркнул зло: – Горшок поставь, куда ты его тащишь?

Бабушка тоже поднималась по ступенькам, а потом засуетилась и не пошла в дом, села на крыльце.

– Я что-то устала, здесь пока посижу.

В доме в первой комнате между печкой и дверью стояла длинная лавка. Я сел на нее, но старик толкнул меня в плечо корявой ладонью:

– А ну-ка уйди.

И когда я встал, Колька подхватил лавку и понес на улицу. Назад он вернулся с досками. Старик тоже вышел и тоже вернулся с досками. Не обращая на нас внимания, они стали стучать и строгать. На полу образовалась целая гора щепок.

– Алешка, – позвал старик, – займись делом.

Алешка нехотя начал собирать щепки. Мама подтолкнула меня, чтобы я ему помогал. Я устал после дороги, но не стал сопротивляться. Бабушка остановила меня, шепотом спросила:

– Что они там делают?

– Строят для нас около печки что-то.

– Что?

– Не знаю.

– О господи, дожили! – сказала бабушка.

Когда я вернулся за новой охапкой щепок, Светка уже сидела за столом и ела молоко с хлебом. Алешке надоело таскать мусор, и он тоже взгромоздился на табуретку рядом со Светкой и потребовал себе молока. Пришлось мне одному таскать. А бабушка все сидела на крыльце и вздыхала.

 

Нары

Старик и Колька возились долго. Лишних кроватей у них не нашлось, а доски были, вот они и строили для нас нары около печки. Мама помогала им, когда надо было что-нибудь подержать или подать гвозди. Потом старик сказал:

– Все, готово.

И они с Колькой, забрав топоры и оставшиеся доски, пошли на улицу курить Мы стали устраиваться. Нары мне очень понравились Они были в два яруса, и я сразу полез наверх. Мама подала мне туда чемоданы и узел. Очень удобно получилось: не надо ходить в другую комнату переодеваться – достал рубашку из чемодана и надел.

Одну вещь, дяди Аркадино драповое пальто, мама вечером отнесла нашим родственникам в другую комнату в подарок. Старик за это дал картошки, корчажку молока и большую занавеску, синюю с цветочками. Мы протянули веревку от печки до стены и повесили занавеску. Очень уютно получилось.

Мама и бабушка легли спать на первом этаже, а мы со Светкой устроились на втором. Потом мама сказала нам, чтоб мы спали, и задернула занавеску. Хозяева ходят по кухне, а гостей не видно. Бабушка и мама радовались, что очень незаметно мы устроились, никому не мешаем. Целых четыре человека, а как будто никого нет.

– Как сверчки за печкой попрятались, – сказала бабушка, – хоть начинай по-сверчиному свиристеть.

Сверчки тоже жили с нами на нарах. По вечерам, когда становилось темно, мы слушали их песни. Лежали за занавеской, смотрели в потолок и слушали.

– И когда ж все это кончится? – вздыхала бабушка.

Мама ей не отвечала, но я знал; она тоже думает про хороший день. А пока все дни были плохие, потому что шла война и в деревне появились новые эвакуированные. Они обменивали вещи на молоко и картошку, и глаза у них были печальные.

Среди эвакуированных только одна молодая и очень красивая женщина никогда не унывала. И все ее за это осуждали.

– Клавке хоть бы что, – говорили про нее, – опять патефон завела. – А у нее просто не было вещей для обмена. Она не взяла с собой ничего, кроме патефона, и, когда ей нечего было есть, заводила пластинки. Мама про это узнала и спросила у бабушки:

– Может, позовем ее обедать с нами?

– Как хочешь, – ответила бабушка.

– Эдик, сбегай позови тетю Клаву, – сказала мама.

Я позвал и объяснил, что у нас суп картофельный, она обрадовалась, даже поцеловала меня в щеку, а обедать не пошла.

– Спасибо большое, но я уже пообедала.

Только она неправду сказала, потому что, когда я побежал домой, позади меня раздалась патефонная музыка.

 

Бумажный самолет

Недалеко от дома наших родственников стоит исхлестанный до черноты дождями сруб. И снаружи, и изнутри он почти до самых окошек зарос травой. Я свернул из бумаги галку, подбросил, а ветер подхватил ее и затащил прямо в окно сруба.

Трава после дождя мокрая. Я хотел зажмуриться и пробежать через нее, но меня сразу обдало с ног до головы брызгами, и я отскочил. Пришлось идти в атаку. Хорошо, что саблю захватил. Порубил всю лебеду под самый корень.

К срубу была приставлена такая же старая лестница. Я подобрал галку, попробовал ступеньки (не обломятся ли?) и полез вверх. Сидеть наверху страшновато, но зато здорово и все видно. Я сидел, сидел, Феню-дурочку увидел. Она шла босиком, шла и приплясывала. Юбка у нее сбоку задралась, и одна нога была заляпана в грязь по самую коленку. Я хотел ей, как деревенские мальчишки, крикнуть: «Феня, муж приехал, пианину привез», но увидел, какое у нее доверчивое лицо и какие заляпанные в грязь ноги, и мне расхотелось ее обманывать. Я крикнул:

– Феня! Смотри!

И бросил свою галку, свой бумажный самолет. Она не сразу его разглядела, постояла, потом радостно замахала руками и побежала по траве. Я думал, она его порвет или возьмет себе, а она принесла и протянула мне, чтобы я еще раз пустил.

И мы стали играть. Играли, играли, а потом я кинул самолет высоко-высоко, и вдруг, смотрю в ту же сторону, куда он полетел, – летят еще три. Из белого облака вынырнули такие же маленькие, может, даже еще меньше, чем мой, и летят. Только не игрушечные, а настоящие.

Я скатился с лестницы, больно зацепился локтем, всю руку осушил и через мокрую траву напрямик бросился к дому. Пока бежал, слышал, как где-то далеко, за спиной, несколько раз раскатисто ухнуло.

На крыльце уже стояли старик, Колька, Анна. Негромко переговаривались:

– Тресвятскую бомбят.

– Чего ее бомбить? Там дом да колодец.

– Эшелон, наверное, застукали.

Они замолчали. Я притаился на крыльце и тоже прислушался. Бомбы ухали далеко, глухо, неопасно, но все равно было вокруг тревожно.

 

Повидло

После бомбежки старик взял суковатую палку и зашагал, не оглядываясь, по дороге на станцию. Ветер взъерошил бороду, он поймал ее свободной рукой и пригладил. На станции в белом домике жил его свояк, и он пошел его проведать и узнать, что бомбили.

Колька постоял на крыльце и отправился в сарай стол доделывать. Я принес Анне соломы для печки и пошел помогать Кольке.

Мы долго работали и за стуком не сразу услышали, что Кольку зовут.

– Погоди, – сказал он мне.

Мы вышли из сарая и увидели старика. Я его сначала не узнал: он возвращался домой не по дороге, а по тропинке между полем и садом. И еще я его не узнал, потому что он шел без рубашки, голый до пояса. На нем осталась только одна борода и крестик на веревочке, запутавшийся в волосатой груди. Под мышкой он держал пишущую машинку, а две рубахи, нижнюю и верхнюю, завязанные узлом и раздувшиеся, тащил, согнувшись, на спине.

– Возьми стукалку, – приказал старик.

Колька забрал пишущую машинку и хотел помочь ему нести связанные узлом рубахи, но он зло прохрипел:

– Не трожь – потекет!

– А чё это, батя?

– Повидла.

– Где поджился?

– Эшелон разбомбленный стоит на Тресвятской.

– Ух ты!

– Не ухай, уже часового поставили.

Он протопал по крыльцу, через кухню и скрылся в своей комнате. Они все засуетились, забегали. Колька принес воды, Анна поставила на самый жар чугунок, чтобы вода быстрей согрелась. Старик сидел на табуретке посередине комнаты, курил «козью ногу» и ждал воду. Вся спина, и плечи, и даже брюки были у него густо измазаны в повидле. Алешка крутился около. Он цеплял пальцем со спины у деда повидло и складывал в банку. Старик передергивал плечами и мрачно хрипел:

– Не щекотись.

Заметив, что мы со Светкой стоим в дверях и смотрим, Алешка замахнулся на меня:

– Уходи, ты не наш, а она наша.

И, чтобы доказать это, он ухватил Светку за руку и, подтащив к деду, толкнул к банке, сказал:

– Ешь.

Светка спрятала руки за спину.

– Ешь, – пригласил он еще раз.

Но она стояла как каменная.

– Не бойся, ешь.

Он сам подцепил из банки повидло на свой палец и хотел ей по-родственному сунуть своей рукой в рот, но Светка мотнула головой, и он только измазал ей щеку.

Старик засмеялся, шумно закашлялся дымом, который окутал его бороду. Светка отступила на шаг, повернулась и убежала на кухню. Я помог ей поскорее залезть на нары.

 

Консервы

Мама пришла усталая, молчаливая. Она выслушала бабушкин рассказ о том, сколько старик притащил со станции повидла, и ничего не сказала, легла на спину и закрыла глаза. Мама ходила работать в лесхоз. Сегодня ей обещали выдать хлеба и не выдали. Надо было просить у Анны картошки, чтобы сварить суп, а просить больше она не могла.

Подошел старик, потоптался около печки и постучал согнутым пальцем, как будто в дверь, в столб нар.

– Можно?

Мама одернула платье, села.

– Да.

Он собрал в кулак край занавески, отдернул:

– Валентина, у нас в погребе у самих… а на Тресвятской эшелон разбомбленный стоит.

– Ну и что?

– Мы с Колькой идем. Так что пойдем и ты. Там часового поставили, но вакуированным, каким нечего есть, дают.

Мама молча спустилась с нар, бабушка торопливо вытряхнула в угол какие-то вещи и сунула мне мешок.

– На, отдай.

Но я схитрил, не отдал, а потащился с мешком за мамой. На улице она обернулась и уже остановилась, чтобы прогнать меня, но старик опередил ее.

– Пусть идет… для жалости.

Мешок мама у меня отобрала, когда мы стали подходить к станции. Осталась у меня сабля, с которой я никогда не расставался. Я начал забегать вперед и срубать головы конскому щавелю. Попалась под ноги какая-то бумажка. Колька поднял ее, повертел.

– Бланк.

Прошли еще немножко, и бланки стали попадаться чаще. Они были рассыпаны по всему полю, и некоторые из них ветер время от времени подхватывал с земли и уносил в сторону. И тут мы увидели Феню-дурочку.

Она шла впереди нас, но не по дороге, а прямо по стерне босыми ногами. Подпрыгивала, съеживаясь, и все время наклонялась, подбирая бланки. Одной рукой она прижимала к себе столько, что удержать все не могла, и они у нее сыпались на землю. Но. мы с мамой смотрели не на Феню и не на бланки, а на белый домик, во двор которого, проломав забор, заехал помятый вагон. Около колодца лежало на боку еще два вагона, остальные стояли на путях…

Молодой солдат с винтовкой наперевес ходил в центре разбитого эшелона.

– У консервов стоит, – объяснил старик.

Напротив солдата под насыпью собралось несколько баб, они его о чем-то просили, но он мотал головой и не очень уверенно выкрикивал:

– Отойдить! Стрелять буду.

Два парня незаметно нырнули под вагон, но когда они выскочили назад с ящиком, солдат их заметил, побежал, тяжело топая сапогами, прицелился, но стрелять не стал или, может, не успел. Парни ящик бросили и убежали, но когда часовой на минутку отвернулся от них, подобрали снова и уволокли в кусты.

Вид у часового был растерянный, загнанный, как будто он долго-долго бежал по шпалам в своих тяжелых сапогах и никак не может отдышаться.

Мама смело пошла к женщинам, которые о чем-то просили часового. Подалась всем телом вперед, собираясь перешагнуть ложбинку, и замерла… Между ложбинкой и воронкой от бомбы в густой траве лежала мертвая женщина в шелковых чулках. В откинутой руке она зажимала ручку зеленого, такого же, как у Светки, горшка.

– Не бойся, – подтолкнул сзади старик маму, – это неубитая, это разбомбленная. Здесь их много валяется. А солдат в своих стрелять не станет, он только пужает.

Мама оттолкнула его руку, обошла мертвую далеко стороной, мне махнула рукой, чтоб я шел домой, но я спрятался за куст.

– Отойдите! Стрелять буду, – безнадежным голосом кричал часовой.

– Стреляй! – сказала мама и пошла к вагону с консервами. Бабы двинулись за ней, боязливо галдя. Часовой совсем растерялся, его оттерли от вагона, тогда он забежал сзади и закричал:

– Бери по норме! Десять штук на личность. Кто больше возьмет, стрелять буду.

– А тебе жалко, все одно пропадет, – прохрипел старик, взбираясь по обсыпающейся насыпи.

– А ты куда?

Часовой ткнул его прикладом, и старик съехал назад ни с чем.

– Ты чего толкаешь? – закричал Колька.

– Не подходи, – решительно предупредил его часовой.

И тут он увидел Феню-дурочку. Она положила на траву рядом с мертвой женщиной все собранные бланки и сосредоточенно, счастливо улыбаясь, стаскивала с мертвой чулки.

– Эй! Ты что делаешь? – крикнул часовой.

Феня успела уже снять один чулок, она торопливо натягивала его на свою ногу.

– Эй! Отойди сейчас же!

Но Феня не послушалась, она ухватилась за второй.

– Брось! – срывая голос, крикнул часовой.

Феня не бросила, она пригнулась и потащила женщину в кусты.

Часовой болезненно наклонился над своей винтовкой и выстрелил. Феня-дурочка опрокинулась, будто кто толкнул ее обеими руками в грудь, бабы, испугавшись выстрела, кинулись врассыпную от вагона с консервами. Я увидел маму, с мешком съезжавшую с насыпи. А Феня лежала и не двигалась. Она была в одном чулке, натянутом только до коленки.

– Феня! – крикнул я испуганно, – муж приехал, пианину привез!

Но она не встала, не побежала, она даже не шевельнулась.

Мама зло перекладывала с плеча на плечо мешок с консервами. Я думал, сейчас она их бросит прямо на дорогу. Но она все-таки донесла до дома. И только тут швырнула с грохотом на пол передо мной, бабушкой и Светкой и сказала:

– Жрите!

А сама легла на нары не раздеваясь, лицом вниз. И так всю ночь пролежала. Бабушка утром сварила мясной суп из консервов, но мама не смогла его есть. И на другой день не смогла и вообще не прикоснулась ни к одной банке. Ее начинало тошнить от одного вида этих консервов.

 

Молоко

Пришла зима и засыпала снегом поля. Бабушка стала бояться голода и очень часто вспоминала мою шоколадную жизнь.

– Помнишь, какой вкусный я тебе шоколад варила?

А я забыл. То, что варила, помнил, а то, что он вкусный был, не мог вспомнить. Вот саламата из ржаной муки с маслом – вкусная. Или картофельный суп, если его немножко посолить.

Только соли у нас почти никогда не водилось. Один раз бабушка ходила в Усмань на базар за солью и купила целый стакан за сто рублей. А оказалось, что это не соль, а удобрение какое-то.

А вкусней всего – молоко. Осенью Анна нам давала по кружке, а когда мы остались на всю зиму, перестала наливать даже Светке. И каждый день напоминала бабушке про ложечку:

– Это вам не на базаре ложечкой пробовать.

Я с бабушкой до войны часто ходил на базар. Она всегда брала с собой чайную ложечку. Ей капнут из бидона или из корчажки в ложечку, она попробует и, если молоко хорошее, не пригорелое, спрашивает, сколько стоит.

Анна тоже на тех рядах молоко продавала, но мы ее обходили, никогда у нее не покупали. Один раз только нарочно подошли. Анна говорит:

– Здравствуйте!

А бабушка ей молча протянула ложечку для пробы, как незнакомой продавщице. Попробовала – и как сморщится, как плюнет на землю. И ложечку два раза отряхнула, как градусник. Молоко оказалось пригорелое.

А теперь бы хоть пригорелого, хоть какого. Но Анна злопамятная, она говорит:

– Это вам не ложечкой пробовать.

Как мама уйдет, она доводит этой «ложечкой» бабушку до слез. И совсем довела. Бабушка вдруг стукнулась перед нею коленками об пол. Сама уже на коленях стоит, а сама спрашивает:

– Ну, хочешь я перед тобой на колени стану и прощения попрошу?

– Не хочу.

– Прошу прощения у этого дома и у всех крестьян.

Но Анна сказала, что не хочет, и не захотела. Бабушка зря стояла, все крестьяне ее, может, простили бы, а Анна не простила. Про ложечку вспоминать перестала, зато на другом подловила…

Мама получила в лесхозе немножко муки. Можно оладьи испечь, но оказалось, что нечем подмазать сковородку. А у Анны имелось специальное блюдечко с маслом и куриными перьями, связанными в пучок. Надо макать перья кончиками в блюдечко и мазать сковородку. Бабушка постучалась в комнату к Анне и объяснила:

– Вот оладьи хотелось испечь, Валентина немножко муки получила, но нечем сковородку подмазать. Вы не дадите?

– Возьмите, – сказала Анна.

– Спасибо… А где?

– В сенях.

Бабушка долго шарила в сенях и не нашла блюдечка с перьями. Она вернулась замерзшая, опять постучалась.

– Анна, я не нашла.

– Там же под лавкой стоит в коричневой банке.

– Солидол?

– Да.

– Так ведь это же колесная мазь.

– Не мазь, а чистый солидол, – разъяснила Анна, и бабушка поняла, что она не шутит. – Таким в городах на хлебозаводах формы смазывают. Первый раз слышите, что ли?

Мы слышали не первый раз, мама как-то принесла горбушку городского хлеба, и корочка у него, действительно, попахивала солидолом. Бабушка засомневалась, может, правда, взять для подмазки из коричневой банки, но потом растерянно покачала головой:

– Нет, я так не умею.

Мне очень хотелось оладушков, и когда мы забрались на нары отдохнуть от переговоров, я предложил:

– Бабушка, а давай попробуем солидолом?

Но у нее от растерянности совсем обвисли щеки, и она повторила:

– Нет, я так не умею.

 

Тыква

В лесхозе прекратились всякие работы, и мы остались совсем без ничего. Снег выпал, и стали гулять метели по полю, где мама потихоньку копала свеклу. Мы ее томили в печке маленькими кусочками. Они становились еще меньше и делались такими сладкими, что с ними чай можно было пить. Бабушка и пила по две кружки.

Когда снегу было не так много, мама все равно выходила в поле за добычей. Что-нибудь откопает: или мерзлую картошку в старых лунках, или свеклу. А начались метели, все так позасыпало, что не только старую лунку – грядку не найдешь.

Бабушка сидела у окна и смотрела, смотрела не отрываясь. Она так долго смотрела, что у нее начали слезиться глаза. Я не люблю, когда бабушка плачет, я потрогал ее за плечо:

– Бабушк, что ты делаешь?

– Ничего, смотрю в окно.

– А зачем смотришь?

– Решаюсь, – она вздохнула и повернулась ко мне. – Пойдешь со мной?

– Куда?

– Только мама не должна этого знать.

Мы велели Светке сидеть смирно, оделись потеплее и пошли в соседнее село. Я хотел взять с собой саблю, но бабушка сказала:

– Оставь, не на войну идешь – побираться.

Дорога между нашим селом и соседним была ненаезжена, мы месили, месили снег, пока добрались. У крайней хаты постояли, бабушка помолилась на трубу, из которой шел вкусный дым, попросила бога нам помочь. Потом вспомнила про меня:

– Пошли?

Мы постучались, но дверь оказалась незапертой. В сенях – никого. Бабушка постучала в другую дверь, которая вела в комнаты, а когда она заскрипела петлями, сильно подтолкнула меня вперед, испуганно пряча глаза, прошептала:

– Проси! Ты маленький, тебе легче.

К нам из распахнутой двери шагнула неприветливая тетка в безрукавке и белом платке, низко опущенном на лоб. Она уставилась на нас молча. У нее из-под руки высунул голову мальчишка и тоже вперился своими черными глазами. Бабушка еще раз больно подтолкнула меня к ним и опустила голову. Но я тоже опустил глаза и молчал. Я не знал, какие слова нужно говорить.

– Ну, чего надо? – спросила тетка.

Бабушка робко сделала еще маленький шажок вперед и еще ниже опустила голову.

– Много вас тут ходит, – проворчала тетка. – Мишка, вынеси им по лепешке.

Мишка юркнул и вернулся с двумя оладьями. Не отходя далеко от матери, он опасливо сунул их бабушке в руку и спрятался.

На улице нам с бабушкой сразу сделалось весело. Мы посоветовались и решили эти первые оладьи для почина съесть. А пока ели, подсчитали, сколько принесем домой, если нам в каждом доме будут давать по две штуки.

– А может, где-нибудь, и три дадут, и четыре, – сказала бабушка.

Я с ней согласился, потому что тетка попалась неприветливая, злая, а дала две лепешки, а если добрая попадется? Так она, может, и пять штук даст.

В следующий дом мы не стали стучаться, прошли мимо, потому что оладьи ели. Завернули к третьему. Нас еще издалека увидели хозяева в окно. Они сидели за столом, обедали. Но пока мы поднимались на крыльцо, выскочила девчонка в больших валенках, крикнула:

– Нечего! Нечего!

И захлопнула дверь. И мы услышали, как она с другой стороны закрывает ее на задвижку. Бабушка подняла руку, чтобы постучаться, и опустила, не постучав.

В четвертый дом пустили, но ничего не дали. Мне стало совестно, что я съел лепешку. Там осталась Светка, она тоже хочет есть. Я даже почувствовал, как эта лепешка, вкусная и мягкая, лежит у меня в животе и мешает думать о другом.

Мы обошли много домов, а в сумке у нас было несколько картошин, три кусочка хлеба, вареная свекла – и ни одной лепешки. Выбрали самый богатый по виду дом с резными наличниками, с железным петухом на крыше и решили: вот тут нам обязательно дадут что-нибудь вкусное для Светки. Но вышел хмурый хромой мужик и сказал:

– Ничего нету.

Он взял пустой чугунок из угла, плюнул себе под ноги и ушел в комнату, а мы остались в сенях. Бабушка не уходила и меня держала за руку, думала, может, он что-нибудь вынесет нам. Но он не вынес. Мы повернулись к выходу и одновременно посмотрели на гору тыкв в углу. Столько тыкв, а говорит, ничего нету. Бабушка вдруг наклонилась, когда мы проходили мимо, схватила одну тыкву и спрятала под пальто.

Мы быстро, быстро засеменили подальше от этого дома и, чтобы не идти через все село, свернули между домами в поле и побежали.

– Скорей, скорей! – задыхалась бабушка.

Но мы не могли скорей, потому что проваливались в глубокий снег. Бабушка несла тыкву. Ей было тяжело, над губой выступили капельки пота, но она все пробовала бежать и увязала, снег ее не пускал. Еле-еле выбрались на дорогу.

Мама встретила нас неласково.

– Побирушки! – крикнула она и швырнула куски хлеба и картошку по нарам. Одна картошка упала на пол и куда-то закатилась. Бабушка лазила, лазила в темноте под нарами, но так и не нашла. Она заплакала, забралась на свое место, задернула занавеску и сказала:

– Ну, вот и все, ложусь помирать. Больше не могу.

Я думал: она из-за потерявшейся картошины это сказала, полез, отыскал и положил ей около руки. Но она только погладила меня по голове, а картошку даже не заметила.

 

Смерть

Я думал, бабушка это сказала нарочно. И мама так думала. Легли спать, а ночью проснулись от шепота. Бабушка шептала молитву. Мама разозлилась, что она спать нам не дает, приподнялась на локте, зло спросила:

– Что ты там шепчешь?

– Отпеваю.

– Кого отпеваешь?

– Себя, жизнь свою, – ровно ответила бабушка и через несколько минут снова тоскливо забормотала.

Мама не могла спокойно слушать, она ворочалась так, что скрипели доски. Под утро не выдержала, села и, сдерживая гнев, спросила:

– Перестанешь ты или нет?

После этой ночи мама с ней целый день не разговаривала, злилась, что она не встает. Под вечер положила около руки кусок хлеба и поставила стакан молока, предупредила сердито:

– Не разлей молоко.

А наутро оказалось, что хлеб и молоко не тронуты. Мы все забеспокоились. Мама отдернула занавеску пошире, чтоб побольше свету на нарах было, потрогала бабушку за плечо:

– Мать!

Никакого отклика. Я вспрыгнул на нары, подполз, стараясь заглянуть в лицо, позвал:

– Бабушк!

Мама потянула ее за плечо посильнее, бабушка не сопротивлялась. Она легла на спину и, медленно подтянув руки, сложила их на груди. Глаза ее ничего не выражали, потому что она смотрела не на нас, а в потолок. Когда мама начала сильно трясти ее за плечо, она закрыла глаза.

– Мать, ты что надумала? Мать?

Она стала уговаривать ее выпить молока, поднесла ко рту стакан, влила несколько капель, остальное молоко растеклось по подбородку. Но бабушка не пошевелила рукой, чтобы вытереть, только слегка отклонила голову. Подошел старик, потянул маму за руку:

– Уйди, Валентина.

– А?

– Помирает она, попа надо бы.

Мама не послушалась его, она схватила платок, побежала по деревне в распахнутом пальто разыскивать врача. Нашла ветеринара. Он пришел с неохотой, раздеваться не стал, постоял около нар, за руку бабушку подержал и стал натягивать шапку.

– Что? – спросила мама.

– Ничего.

– Она не больна?

– Нет, смерти ждет.

Мама замолчала, замкнулась в себе. Она стянула наши постели и разостлала их на полу, а сама села у окна. Бабушка осталась одна на двухъярусных нарах. Мама не ложилась спать всю ночь, она даже не постелила себе постель. Я догадался, что она боится, как бы смерть не пришла, когда мы все заснем.

Я тревожно задремал. Проснулся в середине ночи внезапно, с бьющимся от страха сердцем. Мама спала, положив голову на подоконник. За окном то в одном месте, то в другом потрескивал снег. Мне представилось, что вокруг дома ходит смерть и ищет лазейку. Все двери у нас были закрыты на крепкие железные засовы, но я все равно испугался, что она проникнет в дом, когда все спят. Я нащупал рядом с собой саблю, крепко ухватился за рукоятку и притаился. Время от времени я открывал глаза и смотрел на маму. И вдруг мне показалось, что она не дышит.

– Мама, – позвал я.

Она не отозвалась, я с колотящимся сердцем выскользнул из-под одеяла, подошел к ней и понял, что ошибся. Мама спала. От окна несло холодом, растрепавшиеся мамины волосы заиндевели от морозного стекла, а кончики их вмерзли в лед. Когда я разбудил, чтоб она не простудилась, пришлось ей отдирать от подоконника примерзшие волосы.

Бабушка ждала смерти шесть дней, и смерть все эти дни по ночам ходила вокруг дома, а на седьмую ночь скрип снега заглушили моторы. Я подбежал к окну и увидел, что в рощу напротив нашего дома въезжают танки. Их было много, они крутились около нашего дома, устраиваясь на стоянку под деревьями. Мама накинула пальто, вышла на крыльцо. Я тоже оделся и незаметно вышел за ней. Какой-то солдат, проходя мимо, пошутил:

– Встречай гостей, красавица.

– Нет ли с вами врача? – сказала мама.

– А что случилось?

Она рассказала, солдат задумался, потом решительно махнул рукой.

– А ну, где она?

Он пошел вперед нас в дом, так что мы и опомниться не успели. С порога громко спросил:

– Здесь живет мать танкиста? Я привез ей от сына привет.

Он остановился, оглядываясь, и услышал из-за занавески слабый голос:

– Здесь.

Мама вздрогнула, услышав, как ответила бабушка, и лихорадочным шепотом сказала, что сына зовут Аркадием. Солдат кивнул, показывая, что понял.

– Я вам тут от Аркадия, мамаша, подарок привез.

Он подошел к столу и со стуком выложил несколько больших кусков сахару и банку свиной тушенки. Мама отдернула занавеску и увидела, что бабушка уже сидит и смотрит на всех живыми глазами.

– Чаю выпьешь? – спросила она ее.

Бабушка закрыла глаза и открыла, еле слышно сказала:

– Да.

Она выпила целую кружку сладкого чаю и с этого дня начала медленно поправляться. Солдат заходил еще несколько раз, и бабушка слушала его рассказы про дядю Аркадия и вытирала слезы. Он так правдиво рассказывал, что мама, провожая его на крыльцо, спросила:

– А может, правда вы видели Аркадия? Фамилия его Кузнецов. Аркадий Кузнецов, мой брат… Такой крепкий парень. Он не пишет нам, потому что город занят немцами, и он не знает, куда писать.

Но солдат выслушал маму, вздохнул и сказал, что с дядей Аркадием он, к сожалению, не встречался.

 

За дровами

С того дня, как в деревне появились танки, я вместе с другими мальчишками пропадал в роще. Было очень интересно трогать рукой броню, греться у костра.

Танки стояли в роще и в школьном саду, а танкисты жили на квартирах в разных концах деревни. Наш знакомый солдат тоже был танкистом. Он поселился у одинокой бабки Сычихи. И еще два танкиста поселились вместе с ним. У бабки им было удобно и тепло, потому что она дров не жалела и каждый день топила печку как следует. Они сами по утрам кололи и пилили дрова. А один раз взяли топор и пилу, а дров – нету. Только два осиновых бревнышка и остались да еще суковатая чурка и козлы.

Мой знакомый солдат, который вылечил бабушку, и другой танкист, с усами, положили осину на козлы и уже приготовились пилить, но третий танкист, самый главный среди них, командир экипажа, вдруг вбил в чурку топор по самый обух и сказал:

– Нет, братцы, так не годится. Надо бабке дров привезти.

– Конечно, надо, – согласился мой знакомый солдат.

Командир задумался, постоял немного, глядя на вбитый топор, потом стукнул меня по спине и сказал:

– Пошли!

И мы все пошли в рощу. Там между танками горело уже несколько костров. Танкисты подогревали танки и сами грелись. Командир тоже присел и руки протянул к огню, хотя замерзнуть еще не успел, а мой знакомый солдат и другой, с усами, стали чего-то проверять в танке. Потом командир спросил у них:

– Ну как, все в порядке?

– Конечно, в порядке, – ответили они, похлопали танк по гусенице, как будто это была лошадь.

– Вот и отлично.

Он встал и пошел к танку, а про меня совсем забыл, как будто мы с ним никогда не кололи дрова вместе.

– Дядя, – тронул я его за руку, – дядя, возьмите меня прокатиться. Пожалуйста.

– Нельзя, – ответил он и вспрыгнул на гусеницу, а затем скрылся в люке.

Но тут сзади меня подхватили сильные руки знакомого солдата и поставили на танк.

– Пусть прокатится, – услышал я.

Стоять на гусенице было страшно: вдруг поедет. Я взобрался на броню и заглянул в люк.

– Дядя, ну возьмите.

Я знал, что он ни за что не согласится, и вдруг услышал:

– Ладно, лезь сюда.

Он помог мне спуститься в танк и показал, где я должен сидеть. Мы поехали в лес втроем. Мой знакомый солдат оказался водителем. Он сразу взялся за рычаги. А третий танкист остался помогать бабке Сычихе накрывать на стол. Командир приказал ему открыть пару банок тушенки и ждать нас.

Лес был сразу за деревней, совсем близко, только через железную дорогу переехать. Я не успел опомниться, как мы уже были в лесу. В смотровой щели замелькали деревья. Командир открыл люк и стал выбирать дерево, какое получше и посуше. Он выбрал высоченную, почти совсем голую и сухую сосну с кривыми короткими сучьями. Я хотел спросить, как же мы ее повалим, если у нас с собой нет пилы, но не успел. Люк захлопнулся, и мы пошли в атаку. Я почувствовал, как командир сильно схватил меня за плечи и прижал к себе:

– Держись!

Танк взревел и ринулся прямо на сосну. Я закрыл глаза, и тут же мы столкнулись с деревом, и вверху по броне что-то сильно ударило. Когда я открыл глаза, танк стоял и люк был открыт. Мы вылезли, спустились на снег и увидели, что сосна не только упала, но и раскололась на три части.

Мы привязали все три куска к танку и снова забрались внутрь. Обратно ехать было совсем не страшно. В смотровую щель я видел, как бегут по улице деревенские мальчишки и что-то кричат и показывают на нас. Они, наверное, удивлялись, что мы везем на танке дрова. А я был очень горд и, когда мы подъехали к дому Сычихи, нарочно медленно вылезал из башни и потом еще долго стоял на броне и похлопывал рукой пушку, как будто она была моя.

Танкисты собирались распилить и расколоть привезенную из леса сосну, но не успели. Они даже позавтракать как следует не успели. Бабка Сычиха потом жаловалась, что хлеба нарезала, не пожалела, картошку поставила, а есть оказалось некому. Я тоже опомниться не успел, как танки начали выезжать из рощи и из школьного сада. На повороте их заносило, они отбрасывали в сторону тучи снега и с лязгом уносились по дороге. И мой танк тоже загромыхал вместе со всеми. На грохот выбегали женщины из домов, в которых стояли на квартирах танкисты, и молча смотрели вслед и прижимали руками на груди расстегнутые телогрейки.

Танки уносились в ту сторону, откуда по вечерам, когда становилось особенно тихо, доносились глухие выстрелы больших пушек Там был захваченный немцами город, наш город, там была линия фронта. К танкам в деревне все уже привыкли и, когда последний скрылся из вида и наступила тишина, все почувствовали себя сиротливо. Никто не догадался, что началось наступление. Мы все ждали этого дня, а когда он пришел, никто его даже не заметил.

 

Чашка

Несколько дней в деревне не было ни одного солдата, и не у кого было спросить, где немцы. Иногда в небе раздавался тревожный гул самолета, и потом в поле можно было найти листок, на котором серыми буквами было написано: «ПРОПУСК». Под словами был нарисован портрет Гитлера. Мы с Алешкой насобирали много таких бумажек и принесли домой. Вся деревня вчитывалась со страхом в эти пропуска. И вдруг разнеслась весть, что вернулась Клава и принесла из освобожденного города книжку «Рыжик», фарфоровую чашку с ласточками и кусок войлока валенки подшивать. Танкисты в первый же день, как появились в деревне, стали ходить к ней по вечерам слушать патефон. А потом, когда они уехали, и она исчезла. Кто-то видел, как она садилась в машину, кто-то говорил, что прицепилась Клавка сзади за танк. Это так про нее шутили. И вот она вернулась и говорит, что город освободили. Конечно, никто бы ей не поверил, если бы она не привезла вещественные доказательства: кусок войлока, книжку и фарфоровую чашку с ласточками. Она рассказывала всем, что побывала только на окраине, потому что центр города еще заминирован, но завтра возьмет патефон и снова пойдет.

Эвакуированные прибегали к ней по очереди и спрашивали про свои улицы и дома. А потом стали из дома в дом носить чашку с ласточками, потому что это было доказательство, что город снова наш, что город освободили, и всем хотелось потрогать чашку своими руками. Принесли ее и к нам, и сразу все эвакуированные собрались у нас: и те, которые видели чашку, и новые. Они стали вслух мечтать, как вернутся в свои дома, если их только не разбомбили.

Когда все ушли и унесли чашку, старик спросил у мамы:

– Если, говоришь, освободили, когда ж домой?

– Завтра.

– Я вас не гоню.

– Завтра, – повторила мама.

 

Машины и солдаты

А перед вечером началось новое событие. За окном послышался гул. Все побежали смотреть, что это такое. Мы тоже с мамой выскочили на крыльцо. В деревню въезжали машины. За полчаса не осталось ни одного дома, в котором бы не остановились солдаты. А машины все ехали и ехали, и некоторым уже в деревне не было места, и они двигались дальше. Дорога проходила прямо перед нашими окнами. Мы с мамой сели у окна и стали смотреть. Зеленые «студебеккеры» с высокими бортами мчались мимо нашего дома. И нам не надоедало на них смотреть. Мама накинула пальто и вышла на крыльцо. Она стояла там, пока не замерзла, а машины все не кончались. Потом она опять села у окна. Платок и пальто снять забыла, только расстегнула одну пуговицу. А машины все ехали, и в тех из них, которые не были покрыты брезентом, сидели солдаты.

Наступил вечер. Я забрался на нары, но потом снова слез Мама все еще сидела в пальто. Машины не были видны так хорошо, как днем, но от этого они стали еще выше, и их брезентовые верхи проползали темными громадами за садом и пропадали там, где небо было совсем черным. А главное, их было много, и они ехали в ту сторону, где был наш город. Мы сидели, не зажигая лампы и не разговаривая, потому что Светка и бабушка уже спали. Мама и меня несколько раз пыталась уложить. Она отталкивала меня легонько от окна и тут же забывала. А машины гудели, гудели, и вдруг я увидел, как мама закрыла лицо руками, потом быстро их отняла и снова закрыла. А потом одной рукой стала вытирать глаза, и я понял, что она плачет. Я первый раз увидел, как она плачет. Конечно, если бы она помнила, что я сижу рядом, она ни за что бы не заплакала. Бабушка говорила, что она твердокаменная и что из нее слезу молотком не вышибешь. И еще она всем рассказывала, что, когда умер дедушка, ее все соседи осуждали за то, что она шла за гробом с совершенно сухим лицом. А тут ни с того ни с сего заплакала. Я почувствовал, что гул машин и на меня как-то странно действует, и мне тоже хочется плакать. Я думал, что сдержусь, но вдруг всхлипнул, да так громко, что мама сразу услышала. Она повернулась ко мне, схватила за плечо:

– Ты что?

– А ты что? – спросил я и разрыдался.

Она спрятала мою голову у себя на груди, чтобы не слышно было, как я плачу, стала тихо объяснять:

– Я от радости. Глупенький, немцев скоро прогонят, а из нашего города уже прогнали. Завтра мы с тобой уйдем отсюда. Бабушка и Светка пока останутся, а мы пойдем.

Она вытерла своей ладонью мои слезы, подвела к нарам, помогла раздеться, укрыла одеялом:

– Спи!

И сама постояла немного посередине комнаты и стала раздеваться. Я еще очень долго лежал на спине счастливый, с открытыми глазами. И когда засыпал под гул машин, мне очень хотелось дождаться завтрашнего дня, чтобы скорей с мамой идти по дороге вслед за машинами и солдатами. И чтобы в освобожденном городе скорее растаял снег и над домами была бы радуга.

 

Электростанция

Бабушка и Светка остались в деревне еще на некоторое время, а мы с мамой рано утром вышли из дому и вскоре уже мчались на попутной машине вместе с солдатами. С собой мы почти ничего не взяли. Мама ехала с пустой сумкой, а я захватил только свою деревянную саблю. На всякий случай.

Мы доехали до поворота, от которого оставалось до города всего несколько километров, шофер высунулся из кабины и сказал, чтоб мы здесь слезали, потому что ему надо ехать в другую сторону. От поворота пошли пешком, где по наезженной, разбитой колее, а где и совсем без дороги. Город завиднелся вдали, и мама прибавила шагу, так что я за ней едва поспевал.

– Зря я, наверное, тебя взяла, – сказала она вдруг.

Мы подошли к реке. Когда-то здесь был мост, но сейчас от него остались только бетонные быки, вмерзшие в лед. Все большие дома на той стороне, на горе, зияли провалами. От некоторых зданий осталось по одной стене. Не было дороги через реку, не было даже тропинки. Снег лежал ровный, только в одном месте от моста наискосок вели следы. Мама долго стояла перед этими следами, потом сказала мне:

– Пойдешь за мной и будешь ступать след в след.

Я кивнул. Она постояла, оглянулась назад, словно хотела вернуться.

У человека, который прошел здесь до нас, были широкие шаги, и мне приходилось тянуться, чтобы попадать в его следы. Я знал, что река заминирована, и, когда оступался, со страхом закрывал глаза и ждал взрыва. Один раз я совсем неловко шагнул и упал. Хорошо, что мама не видела. Я поскорее встал и догнал ее, не разбирая дороги, потом опять пошел след в след.

Мы благополучно перешли реку по льду и стали подниматься в гору к трамвайной линии и домам. Уже когда поднялись, обернулись, чтобы посмотреть на реку. Она была совсем пустая, если не считать одного человека. Ниже того места, где стояли мы, он тоже переходил реку. Одет он был в полушубок и держал на плече мешок. Минуту или две мы смотрели на него, и вдруг он на наших глазах беззвучно взметнулся снежным конусом вверх и пропал в зияющей черноте реки, словно его никогда и не было. Только тут до нас долетел звук взрыва. Я прижался к маме, а она даже не заметила меня и ничего не сказала, окаменела вся. Никто, кроме нас, этот взрыв не услышал и не прибежал узнать, что случилось.

Мы постояли и пошли вдоль трамвайной линии по берегу реки. Маленькие частные домики уцелели, но они тоже смотрели на нас пустыми окнами. На стенах мелькали надписи: «Проверено, мин нет». Вдоль всего берега тянулись окопы и колючая проволока. В каждый новый переулок мы заглядывали с надеждой, думали: вот дойдем до того угла и кого-нибудь увидим и расскажем, как на реке взорвался человек в полушубке и пропал. И мы, действительно, увидели одного дядьку, но рассказать ему ничего не успели. Он выскочил из дома с огромным узлом, наткнулся прямо на нас и чего-то испугался. Вместо того чтобы остановиться и поговорить, повернулся к нам спиной и побежал вверх по переулку, а потом по лестнице в сторону церкви.

Вскоре показалась башня водокачки. Неподалеку от нее, рядом со столбом высоковольтной передачи, мы увидели какие-то продолговатые предметы, сложенные наподобие того, как складывают на железной дороге старые шпалы. Эти предметы лежали друг на друге крест-накрест высоким штабелем и были занесены снегом. Мы приблизились, и я увидел сначала немецкую каску, торчащую из-под снега, а потом руку, свисающую из самой середины штабеля. Я сам не заметил, как остановился, и, когда мама дернула меня, чтобы я шел, я все еще стоял, потому что понял, что это сложены в штабель не шпалы, а люди в немецкой форме. Их винтовки, каски и ящики с патронами лежали отдельной кучей с подветренной стороны штабеля и не были занесены снегом.

Мама в конце концов дернула меня так, что я чуть не воткнулся в снег, и потащила дальше. Сразу за водокачкой начинался высокий кирпичный забор электростанции. Сквозь проломы в заборе виднелся двор, вагонетки на занесенных снегом рельсах, черная гора угля. По двору ходил человек в пальто и солдатской шапке с опущенными ушами. Когда мы поравнялись со вторым проломом, он посмотрел в нашу сторону, и на его лице блеснули очки.

– Стойте! – крикнул он и взмахнул рукой вверх.

Мы остановились, подумали, что он предупреждает нас о том, что здесь заминировано и нельзя ходить. Человек подбежал к пролому, перелез через него на улицу и, тяжело дыша, сказал:

– Здравствуйте!

Мама ответила ему и потянула меня за руку, но он не дал нам уйти.

– Я главный инженер, – объяснил человек и показал на разрушенную электростанцию, – мне нужны рабочие.

Он еще что-то хотел сказать маме, но за домами неожиданно ухнул взрыв. Звук колыхнул воздух, пробежал сквозь нас, прокатился по льду и заснеженному лугу и затих за рекой. Я подумал, что, наверное, еще кто-нибудь взорвался, и мне стало страшно. Некоторое время мы все напряженно прислушивались.

– Вот, – сказал инженер, – и все-таки мне нужны рабочие. Вам все равно придется куда-нибудь устраиваться. Ну, как, согласны?

Но спросил он как-то неуверенно и все поворачивал голову туда, откуда прилетел звук взрыва, и все прислушивался, не раздастся ли новый взрыв.

– Нет, – ответила мама, – мы пойдем. Нам надо сначала домой.

Она торопливо потянула меня и не дала ни разу оглянуться. Только когда мы сворачивали в переулок, я увидел, что инженер стоит около пролома в заборе и не смотрит в нашу сторону, а прислушивается.

Переулок был завален обломками. Электростанция фасадом выходила сюда, и, когда в нее попала бомба, большой кусок стены вывалился на мостовую и перегородил ее. Противоположная сторона переулка состояла из маленьких домиков и заборчиков. Обломок величиной с кабину автомобиля проломил у крайнего дома стену и лежал посередине комнаты. Заборы и палисадники были погребены под кирпичами, довольно большие куски стены валялись во дворах, даже на соседней улице. Само здание электростанции зияло провалами в нескольких местах. Одна труба чудом держалась в воздухе на оттяжках, вторая провалилась внутрь здания.

Мы с мамой по кирпичам перебрались на соседнюю улицу. Долго шли мимо низеньких окраинных домиков с выбитыми и распахнутыми настежь или, наоборот, заколоченными окнами. Во дворах и на улице лежали сугробы снега. Каменная лестница без перил, что вела вверх, в центр города, тоже была занесена снегом.

Мы вышли на улицу 20-летия Октября не через переулок, а напрямик через развалины. Кто-то уже до нас проложил здесь тропинку.

На рельсах все в том же месте стоял трамвай, который горел, когда мы уходили из города. Изнутри он весь почернел и покоробился, а снаружи на крыше лежал сугроб снега. Около столба со спутанными проводами беспорядочно громоздились большой кучей противотанковые мины, чуть дальше стоял немецкий танк без одной гусеницы с пушкой, повернутой назад А дома нашего не было. Только небольшой бугорок, присыпанный снегом, остался. От соседних домов где печка, где стены уцелели, а от нашего – ничего, только еле заметный бугорок.

Мама растерянно смотрела по сторонам, оборачивалась на трамвай, на другие дома. Она думала: может, ошиблась, а мы совсем не на том месте, где должен быть наш дом… Потом она перестала оглядываться, и мы долго стояли перед снегом и пустотой. Я вспомнил, что один раз так уже было, когда до войны хоронили дедушку.

– Пошли, – наконец сказала мама.

Мы вернулись на тропинку, петляющую по развалинам, спустились по лестнице, где недавно сами проложили дорогу, и снова оказались около электростанции. Через пролом в заборе мы увидели главного инженера. Он отгребал снег от узкоколейки. Увидел нас, оперся на лопату, сказал:

– А, вернулись.

– Да, – ответила мама.

– Вот и хорошо.

– Только нам жить негде.

– Занимайте любой дом.

Он махнул рукой в сторону переулка.

– А как же хозяева? – спросила мама.

– Потом разберемся. Устраивайтесь пока, а то скоро темно будет.

Далеко мы не пошли, мама выбрала угловой дом, который был ближе всех к электростанции. В первой половине дома в большой комнате лежала кирпичная глыба, проломившая стену, а во второй половине и кухня и комната были целы.

В комнате под столом и около стола возвышались сугробы снега: намело в разбитые окна. Мы перетащили кровати в кухню, где было всего одно окно, забитое фанерой, и стали растапливать печку. Когда огонь весело заиграл в печке и кухня наполнилась теплым приятным дымом, мама села на кровать и долго сидела, отогреваясь и постепенно расстегивая одну пуговицу за другой. Я подбрасывал в печку обломки стула, потом попытался засунуть детскую скамеечку, но она не пролезала.

– Что ты делаешь? – сказала мама. – Поставь на место.

Она начала застегивать пуговицы на пальто.

– Мам, куда ты? – забеспокоился я.

– Сиди здесь, сейчас приду.

– А куда ты?

– В сарай за дровами.

Я удивился: зачем идти в сарай, когда здесь столько всякой поломанной мебели, которой можно топить? Я сказал об этом маме, но она ничего не ответила и вышла. Я остался один. За стеной в соседней половине дома лежала каменная глыба, все вокруг было так непрочно и так разрушено и перепутано, что я испугался: а вдруг мама ушла и не вернется больше? В печке догорели ножки стула, и в кухне сделалось сумрачно и холодно. Я нахлобучил шапку и выскочил во двор. Дверь сарая была открыта, и мне сразу сделалось стыдно, что я испугался. Я пересек двор и заглянул в сарай. Мама стояла, наклонившись над ящиком с углем. К себе, прямо к пальто, она прижимала большой кусок антрацита, но почему-то ничего с ним не делала, держала, как куклу, и смотрела в ящик с углем. Услышав, что я стукнул дверью, она вздрогнула и, попятившись от ящика, сказала:

– Иди в дом.

– Зачем?

– Уходи сейчас же в дом, слышишь?! – крикнула она.

Я выскочил из сарая, но в дом не пошел, мне было интересно, что она там такое нашла. Я прокрался вдоль сарая к той стене, где стоял ящик с углем, и заглянул в щелочку. Мама наконец положила кусок антрацита на землю и, наклонившись над ящиком совсем низко, осторожно разгребала руками угольную пыль. Я подвинулся вдоль стены сарая поближе и заглянул в более удобную щель. Мама отгребла несколько горстей угля, и я увидел, что она остановилась и разглядывает тоненькую проволочку. «Мину нашла, – догадался я, – и сама хочет разминировать». Мама еще раз наклонилась к ящику и протянула руки к проволочке, но тут же их отдернула назад и попятилась. Я думал, она сейчас же уйдет из сарая, но она почему-то не уходила. Потом она взобралась на соседний ящик, перевернутый вверх дном, и вдруг прыгнула на проволочку. Я зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что она сидит в ящике на угле и держит в руках проволоку, на которой болтается тряпка. Мама отбросила проволоку и стала медленно вылезать из ящика. А мне вдруг стало очень холодно, и я обнаружил, что сижу в снегу. Я очень испугался, что мама взорвется, как тот дядька на реке, и сам не заметил, как сел в снег.

Мы наложили полную печку угля, и в кухне всю ночь было тепло, но спали мы плохо. Где-то далеко за городом все время ухало, а в соседней половине дома выл ветер.

 

Хлебный магазин

На другой день я проснулся поздно. Мамы в комнате не было. В печке потрескивал уголь, а на плите стояла кастрюля с водой. Я проснулся оттого, что вода закипела и стала выплескиваться на раскаленную плиту. Я подумал, что, может быть, это суп варится, вскочил с кровати, подбежал и скорее снял крышку. Но в кастрюле булькала чистая вода. Я отодвинул ее с конфорки к самому краю и на всякий случай заглянул еще раз. Вода была такая чистая, что я увидел дно кастрюли с выщербленной в нескольких местах эмалью.

Очень хотелось есть. Я оделся и вышел на улицу. Около электростанции возились несколько женщин, они разбирали завал. Мамы среди них не было. Я побежал вдоль забора, заглянул во двор – никого. Электростанция занимала целый квартал, мама могла работать где-нибудь в другом месте. Там, дальше, на соседней улице, тоже слышались громкие голоса.

Я свернул на соседнюю улицу. Здесь, примостившись с тыльной стороны к высокому каменному забору, находился голубой ободранный ларек. Вчера в нем были выбиты окна и дверь, сорванная с петель, валялась в снегу. А сейчас в окнах белела фанера, а дверь открывалась и закрывалась, и из нее выходили люди с хлебом. Такого чуда мне еще не приходилось видеть. Из магазина вышел пожилой дядька в телогрейке с прожженным рукавом. Он в одной руке держал половину буханки, другой отламывал поджаристую корочку и ел.

– Дядь, – остановил я его, – там всем дают хлеб?

Он перестал жевать и ответил:

– Всем, кто работает здесь, на электростанции.

Я обрадовался. Мы-то с мамой работаем. Нас главный инженер сам пригласил. Дядька что-то у меня спросил, но я не расслышал, кинулся со всех ног в магазин. Я так торопился, что на ступеньках перед самой дверью споткнулся и чуть не открыл дверь головой.

Продавщица стояла за прилавком в белом халате, надетом на телогрейку. А за ее спиной на полках снизу доверху лежал хлеб. И очередь всего два человека. Тетка уже получила и укладывала свой хлеб в сумку, а старик протягивал руки, чтобы получить. «Вот мама удивится, когда я принесу и положу на стол буханку хлеба», – подумал я и просунулся нетерпеливо к прилавку за стариком. Наверное, я его толкнул немного, потому что он удивленно обернулся и спросил:

– Ты что, мальчик?

Продавщица тоже на меня посмотрела, и я сказал ей:

– Мне тоже, мы с мамой работаем здесь, на электростанции. Нас сам главный инженер пригласил.

И положил обе руки на прилавок, чтобы никто не мог помешать мне получить хлеб. Но продавщица как-то очень жалостливо посмотрела и ласково сказала:

– Карточки твои где, мальчик?

Я еще тянулся руками к ней, но уже понял, что ошибся, и хлеб здесь не дают, а выдают по карточкам.

– Мы работаем, – отчаянно повторил я.

Тетка уложила свой хлеб в сумку и хотела уйти, но вдруг от самого выхода вернулась назад, старик тоже остался в магазине. Они подошли ко мне. Продавщица перегнулась через прилавок.

– У тебя есть карточки?. – опять спросила она.

– Ты чей? – взял меня за плечо старик.

– Мама твоя где? – спросила тетка.

– Не знаю, – растерянно ответил я. По их глазам было видно, что они жалеют меня и смотрят, как на мальчишку, который потерялся. Мне стало стыдно, я юркнул под рукой у старика и кинулся в дверь, а потом – по улице, не оглядываясь до самого угла. И тут почти наткнулся на маму.

– Ты где шляешься? – накинулась она на меня. – Хочешь на мину нарваться?

Я ничего не хотел, мне было обидно, что все так получилось, и я скорее толкнул калитку и вбежал в дом.

В печке по-прежнему потрескивал уголь, на плите стояла кастрюля, а на столе лежала буханка хлеба с большим довеском. Я не поверил своим глазам.

– Мама, ты уже получила? – радостно закричал я.

– Не смей больше никуда выходить без моего разрешения, – ответила она мне. И больше ругать не стала. Ей было некогда, ее ждала работа. Обжигаясь, она выпила кружку горячей воды с хлебом и ушла. А я остался дома и долго и неторопливо ел хлеб и пил воду, подливая сам себе кипяток из кастрюли.

 

Медный таз

Прошло несколько дней. Мы привыкли к новому дому и стали считать его своим. Как-то вечером мама пришла с работы и сказала:

– А что у нас делается во второй комнате?

Мы взяли лопаты, оделись по-зимнему и открыли дверь. Сугроб снега все еще лежал под столом и у стола. Мне даже показалось, что он увеличился. Мама отодвинула стол к стене, и мы начали выбрасывать снег через окно на улицу. Под снегом попадались битые стекла, и мы их тоже выбрасывали. Потом возились с окнами, закладывали их фанерными листами. И получилась у нас квартира из двух комнат.

Мама уже несколько раз передавала бабушке и Светке хлеб в деревню, а после того как мы помыли полы и натопили и вторую комнату, отпросилась у главного инженера и поехала за ними.

Я остался один на целый день. Сначала я не собирался никуда уходить без разрешения, но меня давно манили пустые дома на горе, а погода, как нарочно, выдалась солнечная, теплая, и я пошел.

Много домов на нашей и на соседних улицах смотрели на мир загадочно безмолвными окнами. Одни хозяева эвакуировались слишком далеко и не могли сразу вернуться, другие никуда не уезжали, но тоже не могли вернуться, потому что их не было в живых. Часто попадались заколоченные досками окна, но двери почти везде были открыты. В ближайших домах на горе мне не удалось ничего найти. Попадались всякие неинтересные вещи: разодранные подушки, одеяла, старая одежда. Но когда я поднялся по ступенькам выше, то сразу, в крайнем доме у каменной лестницы, нашел в сенях лыжи, а на чердаке – пустую клетку для птиц. Я оттащил все это к себе в переулок и снова вернулся на гору. Переходя из дома в дом, я набивал карманы карандашами, тюбиками красок, подобрал ножницы и тоже сунул: хорошая вещь. В доме с верандой наткнулся на медный таз с ручкой. У нас с мамой не было никакой посуды, и я решил, что эта вещь в хозяйстве пригодится. Я нес его домой бегом, прыгая через ступеньку. И сразу же, даже не отдохнув и не съев оставленный мне хлеб, побежал на гору. Я не понимал, что со мной происходит. Мне хотелось находить все новые и новые вещи и бежать с ними вниз, прыгая через две и три ступеньки. Мама жаловалась, что у нас ничего нет, а тут в каждом доме лежат разные вещи, и никто их не берет. Хорошо, что я догадался посмотреть, вот она обрадуется.

В маленьком двухэтажном доме, крытом красной черепицей, все двери во всех комнатах были распахнуты настежь. Отсюда кто-то уже успел унести и посуду, и мебель. Под ногами, как и везде, хрустели стекла, как будто их медленно пережевывал какой-нибудь зверь. На полу рядом с обломками доски валялись атласные карты. Я подобрал их. В другой комнате я нашел катушку из-под ниток и короля червей с оторванным уголком. Я нагнулся, чтобы его подобрать, и не успел, потому что услышал:

– А-а-а!

В дверях стоял старик в шинельном пальто и коричневой шляпе с обкусанными краями. Худая старуха во всем черном испуганно держала его руку.

– Не надо, Яков!

– Попался, фашист!

Он шагнул в комнату.

– Не надо, Яков, – просила старуха.

Я заметался у стены, подбежал к окну, но со второго этажа прыгнуть побоялся.

– А-а-а! – сказал старик и сделал еще шаг. – По чужим домам рыскать? Гады!.. Фашисты!.. Все забрали… За последним пришли!

Он двинулся прямо на меня, волоча за собой старуху. Я отступил назад и прижался спиной к холодной стене. Старуха сделала еще усилие остановить его, она совсем повисла на нем.

– Беги! Убьет! – страшным голосом крикнула она.

Я кинулся в дверь мимо них. Старик вырвался, и я услышал за спиной близкий топот его ног. Поняв, наверное, что не догонит меня, он подобрал обломок доски и яростно швырнул мне вслед. Я пригнулся, но удар пришелся по ногам и немножко по спине. Я скатился кубарем с лестницы и вгорячах довольно долго бежал по улице, ничего не чувствуя. А потом сел на снег и поднялся уже с трудом.

Домой я едва доплелся, прихрамывая и все время присаживаясь отдыхать. Мне больше не хотелось заходить в чужие дома. Я так и убежал с картами, зажатыми в руке, и уже в своем переулке посмотрел на них и выбросил.

Мама, бабушка и Светка приехали и сидели у окна, ждали меня. Я обрадовался им, но вдруг увидел, что они все как-то странно на меня смотрят. Особенно мама.

– Эдик, – сказала она, – где ты взял этот таз?

– В доме с верандой.

– Где?

И пнула его ногой. Зазвенев, он проехал немного в мою сторону, хороший медный таз с ручкой.

– В доме с верандой, – повторил я, – там еще кастрюля осталась, только она дырявая.

– Эдик, отнеси его назад, – услышал я медленные, жесткие слова мамы. – Нам не нужно чужих вещей.

Она села на табуретку и долго ничего не говорила. Я с надеждой посмотрел на бабушку. Она отошла от окна, вздохнула:

– Светланку не в чем купать.

– Все равно, пусть отнесет.

Я наклонился над тазом и опять вопросительно посмотрел на бабушку.

– А в темноте и на мину наступить можно, – опять вздохнула она.

Мама молчала, она почти сдалась. Бабушка тихонько забрала у меня таз и ушла на кухню. Там она его уронила, и он долго и жалобно звенел. Мама не выдержала:

– Никогда не может ничего сделать, чтобы не уронить, – зло сказала она и тоже ушла на кухню. Я, прихрамывая, двинулся к Светке, чтобы с ней поговорить, но она соскочила со стула и бочком, бочком обошла меня, словно я какой-нибудь преступник, и даже закрыла за собой дверь на кухню.

У меня болела нога, и они меня так обидели, что я сел к окну, положил голову на руки и хотел заплакать. Но у меня почему-то не получилось. Я лежал на подоконнике и моргал сухими глазами, а за окном притаился разрушенный город.

 

Почтовый ящик

Мама не хотела больше идти на улицу 20-летия Октября, но бабушку одну она отпустить побоялась, и мы пошли вместе с ней. Бабушка все время смотрела по сторонам спокойно, а когда мы остановились перед небольшой кучей обгорелых кирпичей и железок, оставшихся от дома, она вдруг стянула с головы платок на глаза, прижала его крепко руками к лицу и заплакала.

– Мать, не смей, – потребовала мама.

Но бабушка ее не слушала.

– Боже мой, куда же мы письма получать будем?

– Какие письма? – удивилась мама.

– От Аркадия, сынка моего.

– Найдут нас его письма.

Мы хотели утянуть бабушку от обгорелых кирпичей, но она вырвала руку:

– Идите, а я здесь буду сидеть. Почтовый ящик повешу и буду сидеть.

– Куда ты его повесишь?

– На колышек.

– Где ты возьмешь ящик?

– Здесь поищу.

И она начала прямо голыми руками разгребать талый снег.

Мама ее оттащила:

– Перестань!

Бабушка перестала, но когда мы уходили, все время замедляла шаги и оглядывалась.

А через несколько дней бабушка пропала. После обеда ушла и не вернулась. Две ночи мы почти не спали, потому что ее не было дома… Мы с мамой с ног сбились, всюду ее искали, а потом мама догадалась:

– Постой, а не там ли она? Не на 20-летии Октября?

И точно, она оказалась там. Мы ее еще издалека увидели. Сидит во дворе и копается в обгорелых кирпичах и уже из обгорелых досок и кирпичей шалаш построила. А у дороги, как и говорила, воткнула колышек и повесила на него старый, помятый почтовый ящик. И номер дома написала мелом.

Мама разозлилась так, как она еще никогда не злилась. Она закричала на бабушку, назвала ее эгоистичной старухой и приказала немедленно собираться домой.

Бабушка за две ночи в своем шалаше совсем замерзла, поэтому не стала особенно упираться.

Мама подошла к шалашу, ухватилась за доску и повалила его в снег. Потом мама подошла к почтовому ящику, хотела, наверное, и его повалить, но раздумала. Только спросила:

– Где ты его взяла?

– В соседнем доме уцелел. Их пока никого нет, я и взяла.

– Ну, ящик пусть остается, – сказала мама.

И мы пошли. Бабушка все время оглядывалась. И я тоже оглядывался и видел, как редкие прохожие удивляются. Дома нет, а почтовый ящик висит и писем ждет.

Целый год он висел пустой. А потом мы с бабушкой один раз посмотрели, а там письмо. Дядя Аркадий писал, чтобы мы откликнулись, и мы, конечно, сразу откликнулись и дали ему новый адрес. Но бабушка и после этого не разрешила снять с колышка ящик.

– А вдруг он потеряет новый адрес? – сказала она. – Пусть лучше висит.

Но дядя Аркадий адрес не потерял, и мы скоро получили от него еще одно письмо. В нем он пообещал, что скоро будет Победа, и мы стали ждать Победу.

 

За песком

Зима незаметно кончилась, и наступили теплые дни. Во вторую половину нашего дома вернулся хозяин, высокий сутулый старик со слезящимися глазами. Во время эвакуации у него погибли жена и дочь и сына убили на фронте. Он согнулся от горя и от старости, и смотреть на него было грустно, потому что казалось, что его глаза все время плачут.

Глыба, проломившая стену, все еще лежала в его большой комнате, и он несколько дней подряд ломом отбивал от нее кирпичи и выносил на улицу.

То же самое делали на электростанции мама и другие женщины. Они долбили большие глыбы, стараясь попадать ломами в пазы между кирпичами так, чтобы поменьше получалось половинок и четвертушек и побольше целых кирпичей. В переулке с утра до вечера стоял грохот и стук, и в воздухе плавала нагретая солнцем кирпичная пыль.

В перерыв мама приходила домой усталая, садилась на табуретку, опускала вниз руки и долго так сидела, не раздеваясь и не прикасаясь к еде. Потом она ела суп и снова уходила долбить глыбы, выбирать из битого кирпича хорошие половинки, носить на носилках раствор на второй, а потом и на третий этаж. Электростанция восстанавливалась.

Мама боялась, что я где-нибудь подорвусь на мине или опять принесу ей какой-нибудь медный таз, и не отпускала меня далеко. Она говорила, чтоб я играл во дворе или здесь на улице, но так, чтобы она меня видела. Но играть здесь было не во что, и я тоже выбирал из завала хорошие половинки, бегал с бидончиком за холодной водой к крану, когда кто-нибудь из каменщиков или подсобных рабочих хотел пить, и ездил на машине за песком на другой конец города. Больше всего я любил ездить за песком.

Мама и еще какая-нибудь женщина и шофер, если у него появлялась охота, стояли около заднего или бокового борта и бросали песок все время в одно место, пока не получалась гора. Тогда они переходили к другому борту, а я стоял в кузове с саперной лопаткой и разравнивал песок по всей машине. Он был холодный, и в жаркие дни хорошо было стоять на нем босиком.

После погрузки плечи у меня гудели, я садился поближе к кабине и сладко вдыхал прохладный ветер, несшийся навстречу машине. Мама и другие женщины садились обычно так, чтобы можно было прислониться к кабине спиной. А я всегда подставлял ветру лицо. Воротник рубашки не застегивал, и ветер надувал у меня сзади такой пузырь, что рубашка вырывалась из-под пояса и хлопала по спине. Ветер остужал под рубашкой гудящую спину и плечи, и мне казалось, что так я быстрее отдыхаю. Ладони тоже после лопаты всегда горели, и я их по самые кисти погружал в холодный песок.

Я очень любил ездить за песком. Мама спрашивала, не устаю ли я, но мне было совсем не трудно работать саперной лопаткой. А когда мы разгружали, я даже брал совковую. Шофер откроет борт, мы станем все рядом в кузове, подцепим на лопаты и везем к краю целую кучу песка. Конечно, лопата в два раза больше меня и иногда застревала, но я брал ее обеими руками, упирался животом и не отставал от других. Главный инженер один раз увидел, сказал:

– Ого! Молодец! Вот отремонтируем клуб, будешь бесплатно в кино ходить.

И засмеялся. Он был теперь всегда веселый.

 

Воробьи

К середине лета здание электростанции восстановили полностью, возвели стену, которая выходила в переулок, до самой верхней точки шестого этажа. Но леса еще несколько дней не убирали, и один человек лазил по ним с ведерком и кистью и огромными белыми буквами писал через всю стену и там, где осталась старая штукатурка, и по новым кирпичам, еще не оштукатуренным:

Из пепла пожарищ, руин и развалин мы восстановим тебя, родной город.

Когда он уходил на обед или после смены домой, я забирался на леса и пробовал буквы, высохли или нет. Мне ужасно нравилась эта надпись. Такие слова можно было прочесть и на других домах, но таких огромных букв, которые рабочему пришлось два дня писать, не было нигде.

Потом леса убрали, и мне совсем стало нечего делать. Маму сначала перебросили ремонтировать клуб, но она заболела, и ее перевели в охрану. Теперь она стояла с винтовкой у входа на подстанцию, расположенную на горе на соседней улице, или у главных ворот, через которые по ночам на грузовых трамваях привозили уголь, а я по привычке каждое утро приходил к куче песка, оставшейся от строительства, и сидел на ней.

На короткое время в переулке опять появились рабочие. Они уложили рельсы, поставили на них вагонетку, нагрузили ее битым кирпичом и всяким мусором, но отвезти и высыпать вниз с крутого берега не успели. За ними пришел сам главный инженер и увел их делать какую-то срочную работу во дворе электростанции. А вагонетка так и осталась стоять в переулке на рельсах, доверху нагруженная.

От нечего делать я решил построить в песке город. Прорыл каналы, перекинул через них мосты, возвел по краям города четыре башни. И тут увидел в конце переулка недавно приехавшего из Казани мальчишку. Я знал, что его зовут Лешкой, они с матерью поселились во флигеле за нашим домом. Я даже несколько раз подходил к забору, чтобы познакомиться, но Лешка был лет на пять старше и не обращал на меня никакого внимания. А тут, когда я построил в песке красивый город, сам подошел. Постоял немного и спросил:

– Жрать хочешь?

– Хочу, – не задумываясь, ответил я и посмотрел на него снизу вверх.

– Я и сам хочу, – вздохнул он, сплюнул и наступил ногой на мой город, на крайнюю башню.

Я не обиделся и ничего ему не сказал. Он был в два раза длиннее меня и худее и, наверное, хотел есть в два раза сильнее. Я вспомнил, что бабушка получила хлеб на завтра, и, чтобы подружиться с ним, предложил:

– Хочешь, принесу кусок хлеба? Я сейчас.

– Только быстрей! – крикнул он мне вслед.

Я прибежал домой, сунулся сразу в шкаф и уже отломил горбушку, но унести не успел. Вошла бабушка и отобрала.

– Это что еще такое? – сказала она.

Лешка поджидал меня у кучи с песком.

– Ну, что? – спросил он.

– Бабушка не дала.

Он сглотнул слюну, медленно затоптал по очереди все башни моего города и мосты и предложил:

– Пошли со мной.

Я не стал спрашивать, куда, отряхнулся и пошел. По дороге Лешка все время срывал листья и траву, жевал и зло выплевывал. Он здорово хотел есть и ничего не мог с собой поделать.

– Яблоки любишь? – спросил он у меня.

– Люблю.

– Я тоже люблю.

И сплюнул, и принялся жевать лист. Я подумал: может, мы в сад за яблоками идем? А оказалось, мы идем охотиться на воробьев.

– Держи, будешь мне подавать по одной, – сказал Лешка и высыпал в горсть маленькие гладкие камешки.

Один он сразу зарядил, и мы стали красться к дереву, на котором сидела стайка воробьев. Пращ у него был хороший, сделанный из противогазной резины. Он растягивал его медленно и, приближаясь к дереву на полусогнутых ногах, все приседал, приседал. Камень щелкнул по листьям, стайка улетела, но через мгновение листва опять зашуршала, и на асфальт упал воробей.

– Подбирай! – приказал Лешка.

До вечера мы подбили еще двух воробьев. Стрелял он очень метко. Я безропотно подбирал добычу и подавал ему камешки. Мы вернулись домой усталые, и я полез в карман, чтобы отдать ему воробьев, но он сказал:

– Вместе охотились, вместе и варить будем.

Тут подбежала Светка:

– Эдик, покажи, что у вас, покажи.

– Иди отсюда, – попробовал я ее прогнать.

Но она не уходила.

– Ладно, пусть, – сказал Лешка, – она тоже жрать хочет. У вас есть таганок?

Я притащил таганок, мы развели под ним костер, поставили котелок с водой кипятиться и начали общипывать воробьев.

– На каждого по одному, – мрачно сказал Лешка.

А потом мы сидели вокруг костра, как настоящие охотники, смотрели, как в кипящей воде воробьи гоняются друг за другом, и ждали, когда они сварятся. Светка тоже терпеливо сидела на корточках и заглядывала в котелок.

С дежурства возвратилась мама. Она подошла к костру:

– Что вы делаете?

– Воробьев варим, – пропищала Светка.

Мама наклонилась над котелком.

– Зачем варите?

– Есть, – объяснила Светка.

Мама молча посмотрела на нее, на меня, на Лешку, взгляд у нее становился все опаснее и опаснее. Я на всякий случай отодвинулся от костра. Но она только сказала:

– До воробьев добрались.

И ушла в дом.

Мы поварили их еще немножко, вынули, они сделались совсем маленькие. Попробовали есть и не смогли. Мы не выпотрошили воробьев, только ощипали, и они оказались горькими. Есть их было нельзя. Зато с Лешкой мы подружились.

 

Вторая смена

Вагонетка стояла на рельсах без движения всю неделю. Но как-то утром я проснулся от грохота и увидел в окно, что две женщины везут ее по переулку. С этого момента грохот под нашими окнами стоял беспрерывный. Особенно вагонетка громыхала, когда ее везли назад пустую. Спать я больше не мог. Лешку тоже, наверное, разбудил этот шум. Он перелез через забор к нам во двор и стал звать меня. Бабушка выглянула, сказала:

– Чего тебе надо? Спит он еще.

Но я не спал, и пока она с ним разговаривала через дверь, я перекинул ноги через подоконник. Лешка увидел и, тихонько насвистывая, зашагал в сторону реки. Я его догнал, и мы молча пошли рядом, молча потом сели на траву и стали смотреть на воду.

– Поедем на самолетное кладбище? – предложил он.

– Поехали, – согласился я.

Но мы остались сидеть. На самолетном кладбище мы были только вчера, мы вообще теперь бывали там часто. За городом по трем подъездным путям каждый день подвозили разбитые самолеты, немецкие и наши. Двор авиационного завода не мог их вместить, и самолеты складывали прямо в поле. Мы лазили по кабинам и фюзеляжам, находили для себя разные интересные вещи. Иногда нам попадались клапаны, металлические штуки, напоминающие по форме докторскую слуховую трубку, но только без отверстия. Для неопытных людей этот клапан ничего не значил, но мы знали, что внутри него находится белое густое вещество, которое нам было очень нужно. Порой мы тратили целый день, чтобы разломить клапан на две части. Мы били по нему и железками и большими камнями и, когда он наконец ломался, хватали половинки и принимались нетерпеливо выковыривать то, что нам было нужно. Маленький кусочек белого вещества, брошенный в лужу, секунду шипел и бегал по воде, а потом вспыхивал.

По вечерам после дождя мы ходили по темным улицам и бросали друг другу под ноги это волшебное вещество. И весь наш путь сопровождался треском и огоньками.

– Или поедем на ту сторону, постреляем? – размышлял вслух Лешка.

– Поедем.

На той стороне у нас была спрятана винтовка, а патроны мы всегда привозили с собой. Вообще у нас было три винтовки, но две мы хранили дома Я под крыльцом, а Лешка на чердаке. Стрелять из винтовки первый раз было страшно. Я не стал прижимать ее к плечу, положил на край лодки, зажмурился и нажал на спуск. Пуля ударилась о воду и, взвизгнув, улетела, а нас с Лешкой обдало брызгами. Но потом Лешка научил меня прижимать приклад к плечу, и хоть винтовка больно отдавала, я теперь ее крепко прижимал и зажмуривал только один глаз.

Мы переправились на лодке на ту сторону и с удовольствием выбрались на обдуваемую ветром, сияющую под солнцем сухую песчаную площадку. В конце площадки был воткнут штык, и на нем висела немецкая каска. Штык немного наклонился, и Лешка послал меня поправить. Каска была вся пробита пулями, и я подумал, что надо нам ее сменить, повесить новую.

Лешка высыпал на песок патроны и сказал:

– Ну, давай, ты первый.

Мы постреляли немного в каску, потом до обеда купались и загорали. Разморенный купанием и солнцем, я вернулся домой и, поев, лег спать. Спал я так крепко, что не слышал ни грохота вагонеток, ни вообще ничего. Проснулся вечером и, когда вышел в переулок, увидел там Лешку. Он сидел на вагонетке и от нечего делать царапал обломком кирпича кузов.

– Покатаемся? – предложил Лешка.

И через минуту мы уже бежали за вагонеткой, потом вскочили на нижнюю раму, уцепились руками за кузов и помчались мимо окон по переулку. Вагонетка остановилась за домами. Мы зашли с другой стороны, снова разогнали ее и снова помчались мимо вздрагивающих от грохота окон. Наверное, вначале все решили, что это рабочие электростанции заступили во вторую смену и вывозят битый кирпич, и поэтому не обратили на нас никакого внимания. А мы катались и выкрикивали разные команды, словно были на танке или на самоходной пушке.

И вдруг, когда мы в очередной раз проносились, уже в сумерках, мимо нашего дома, из калитки выбежал наш сосед, старик со слезящимися глазами, и огрел Лешку по спине метлой. А у меня сбил с головы фуражку.

– Я вам покатаюсь! – крикнул он и побежал за вагонеткой, собираясь огреть нас еще раз.

Мы попрыгали в разные стороны. Я бросился наутек и спрятался за дерево. А Лешка так разозлился, что даже убегать не стал.

– Ты что делаешь? – крикнул он старику.

– Я вам покатаюсь, – погрозил тот метлой. – Люди работают, с ног валятся, а им все игрушки. – Но, подойдя к Лешке, почему-то не ударил, а повернулся, сгорбился и поплелся домой. А Лешка, вместо того чтобы остаться на месте, двинулся следом за ним и, не находя других слов, выкрикивал с разными интонациями:

– Ты что делаешь, а?

Но старик ничего ему больше не ответил, закрыл за собой калитку и скрылся в доме.

Лешка совсем разозлился. Он подошел к вагонетке и стал швырять в кузов куски арматуры, железки, большие камни. И вдруг поднял такую глыбищу, какую можно поднять только с очень большой злости.

– Леш, ты чего это? – попробовал я его остановить.

– Не видишь, что ли?

Я постоял, постоял и стал ему помогать. Потом все-таки опять спросил:

– Леш, а зачем мы это делаем?

– Иди принеси лопату, – приказал он.

– А зачем?

– Тащи, потом узнаешь.

Я сбегал домой за лопатами. Ему принес большую, а себе взял маленькую, саперную. Он зло ухватился за лопату и, как мельница, начал забрасывать в вагонетку мусор. На минуту остановился, вытер вспотевший лоб и объяснил:

– Пусть теперь попробует ударить. Мы работаем… во второй смене. Понял?

Я сразу все понял, и мне стало весело. Мы нагрузили вагонетку, забросили наверх лопаты и повезли. На этот раз на грохот выскочила самая вредная тетка в переулке. Я увидел в руках у нее помойное ведро, понял, что она собирается облить нас помоями, и поскорее отбежал в сторону. А Лешка даже не посмотрел на нее, он только еще ниже наклонился к вагонетке и повез ее дальше. Тетка потопталась, потопталась, сделала вид, что вышла просто так, посмотреть, как другие люди работают.

Я незаметно снова пристроился к Лешке, и он мне ничего не сказал. На обратном пути мы прокатились как следует и снова начали нагружать вагонетку. До темноты мы отвезли еще три штуки, груженные с верхом.

Утром мама разбудила меня и сказала, что нас разыскивает главный инженер. Я испугался, думал, он будет отчитывать за самовольство, за то, что без разрешения брали вагонетку, но он сказал совсем другие слова. Хлопнул Лешку по плечу, положил свою ладонь мне на затылок и улыбнулся:

– Молодцы, ребята. Вот построим клуб, будете бесплатно ходить в кино. Это я вам обещаю.

Если бы главный инженер нас не похвалил, мы, наверное, и не подошли бы больше к вагонетке. Но он вдобавок пообещал нас бесплатно пускать в клуб, и мы на другой день опять заявились в переулок с лопатами. Только начали грузить первую вагонетку – Женька прибежал с параллельной улицы. Мы с ним совсем недавно познакомились. Он был хромой, но бегал не хуже других мальчишек, и мы не замечали, что у него одна нога короче. Только когда он стоял, одно плечо у него было ниже другого.

– Чего это вы делаете? – спросил Женька.

– Не видишь, что ли? – буркнул Лешка.

– Работаем, – ответил я и стал подробно объяснять: – За это нас будут пускать бесплатно в кино, когда клуб достроят.

– А можно, я с вами буду? – загорелись у Женьки глаза.

Лешка смерил его взглядом с головы до ног, словно хотел узнать, много ли в нем заключено силы. Потом спросил:

– А лопата у тебя есть?

– Я сбегаю, принесу, я же здесь близко живу.

– Давай.

И Женька побежал за лопатой. Вторую вагонетку мы уже грузили втроем. А потом началось! Это просто удивительно, откуда мальчишки с других улиц узнавали, что главный инженер пообещал всех бесплатно пускать в кино, кто помогает вывозить из переулка оставшийся от строительства мусор. Приходили мальчишки, которых мы с Лешкой никогда не видели. А потом к нам присоединились и взрослые. Они хотели, чтобы в нашем переулке был порядок, и, когда были свободны, брали лопаты и помогали грузить.

Нас теперь было много, и мы разгоняли до грохота даже груженую вагонетку. И кто успевал захватить место, вскакивал на раму, а остальные мальчишки бежали сбоку, как солдаты за танком, и, усиливая шум, кричали: «Ура!»

За три вечера мы столько вывезли мусора, что рабочие электростанции удивились. Главный инженер подумал, подумал и снял двух женщин, что работали в первую смену.

– Они тут сами справятся, – сказал он про нас.

 

С первым паром

И наступил день, когда в переулке стало совсем чисто, можно было кататься на пустой вагонетке, но нам с Лешкой почему-то не хотелось. Мальчишки с других улиц приходили и катались, и никто их не останавливал, потому что они заработали это право. Но в конце концов, чтобы прекратить ненужный грохот под окнами, рабочие сняли рельсы и увезли вагонетку во двор электростанции.

Теперь многие мальчишки, которые помогали вывозить мусор, приходили по вечерам к клубу, садились на бетонные плиты и ждали, когда клуб достроят и станут показывать в нем кино. Мы с Лешкой тоже иногда там бывали, но чаще сидели у себя в переулке на широкой квадратной крышке, которой был закрыт колодец. В боковые прорези и отверстия были видны разные трубы, и мы долго пытались угадать, зачем они нужны, но не угадали.

Вот так сидели мы и в этот день. Подошел Женька, предложил сыграть в крестики-нолики. Мы стали с ним играть, а Лешка сидел рядом и просто так, от нечего делать, подбрасывал вверх монету. Вдруг под нами как что-то зашипит! Мы перепугались, брызнули в разные стороны, а потом собрались в конце переулка и стали с удивлением смотреть, что будет. Сколько дней мы сидели на этой крышке просто так и уже привыкли к ней, как к удобному креслу, и вдруг кресло зашипело и оглушило нас. А из всех отверстий в колонке стал со страшным шумом вырываться пар. Он клубился, сшибался, превращаясь в большое облако, и поднимался все выше и выше. Вот уже и буквы на стене пропали в белом густом тумане. Мы пятились от пара, а он заполнил до краев переулок и стал клубиться над крышами, а во дворе электростанции раздалось «ура», и мы поняли, что это заработала наша электростанция и что через эту колонку она спускает лишний пар. В том конце, где мы стояли, не было пара, и за клубящимся туманом на той стороне тоже проглядывало чистое место.

– Эх, была не была, – крикнул Лешка и ринулся в самую гущу клубящегося пара. Мы с Женькой тоже ринулись, стараясь пробежать как можно скорее, чтобы снова оказаться на чистом месте. Пар оседал на лице и на одежде мелким моросящим дождем.

Когда мы пробежали густое клубящееся облако, туда и обратно несколько раз, то стали совсем мокрыми. Весь переулок, и крыши домов, и забор были мокрыми, как после дождя. И стена электростанции была мокрая, и белые огромные буквы от этого сияли еще ярче. Но больше всех мокрыми и сияющими были мы.

 

Горячка

Не успели мы привыкнуть к парящей колонке, как обнаружилось, что внизу у самой воды из-под крутого берега из огромной трубы бьет чистая вода. Мы с Лешкой видели эту трубу и раньше и даже забирались в нее, но не догадывались, что она тоже принадлежит электростанции.

Вокруг трубы сразу образовалось небольшое озеро горячей воды. И к этому озеру потянулись мальчишки со всего берега. Обычно самые удобные места занимали бабки и малыши, и поэтому мы часто забирались прямо в трубу. Вода шла в половину трубы, но с такой силой, что удержаться можно было, только упираясь руками и ногами в стенки. Один раз Женька не удержался, его понесло, он налетел на меня, нас понесло дальше вместе, мы налетели на Лешку, вытолкнули его и сами вылетели и плюхнулись.

А потом мы научились кататься в трубе, как с горы на салазках. Это Лешка придумал. Во дворе у него валялись две дырявые алюминиевые тарелки, он подобрал их, одну отдал мне, другую взял себе. Женька принес такую же тарелку из дому. Сунул под рубашку – и на улицу.

– Уходите отсюда! – загалдели бабки, купающие малышей.

– Спокойно, граждане, научный эксперимент, – сказал им Лешка и показал тарелку. Потом он для смеха надел ее на голову, и мы с Женькой тоже надели. И так шли мимо бабок и малышей к трубе.

– За мной! – скомандовал Лешка.

Мы полезли с тарелками в трубу. Идти против сильного течения было трудно, но мы наловчились отдыхать. Пройдем шагов пять, упремся спинами и пятками в стенки и висим над быстрым течением, как мосты. Мы с Женькой вскоре забеспокоились. Я подумал, что если так дальше идти, то можно провалиться в тот колодец, через который электростанция выпускает пар, или в какой-нибудь котел с кипящей водой. Мы так долго ползли против течения, что мне казалось, мы уже дошли под землей до нашего дома. Но Лешка все лез и лез вперед ради эксперимента, и мы с Женькой, хоть и сильно отстали, тоже продвигались понемногу. Отверстие трубы, через которое мы вошли, казалось отсюда совсем узеньким и туманным, потому что над водой поднимался пар. Да и нам становилось все труднее дышать.

– Все! – крикнул Лешка. – Отдыхаем – и поехали!

Я попробовал держаться над водой, но ноги у меня дрожали, и я крикнул Лешке, что не могу.

– Поехали! – скомандовал он.

Я положил под себя алюминиевую тарелку, сел на нее, но течение толкнуло меня в спину, вода переплеснулась через голову и понесла по трубе. И мы понеслись, а я услышал, как Лешка сзади закричал восторженно:

– С дороги! С дороги!

И мы с Женькой тоже что-то кричали.

Нас выбросило из трубы одного за другим, как торпеды, и мы, все еще восторженно вопя, плюхнулись в озеро и, когда вынырнули, увидели, что все бабки испуганно держат обеими руками своих малышей и стоят по краю озера, а мы, ошалевшие и распаренные докрасна, барахтаемся, отфыркиваясь и хохоча, оказавшись в самой середине.

 

Уголь

И снова пришла зима. Из ворот электростанции, запорошенная снегом, тянулась узкоколейка. На рельсах стояли две ржавые вагонетки. Узкоколейка кончалась там, где начинались черные горы шлака. Много лет подряд еще до войны и до эвакуации из ворот электростанции вывозили сюда одну за одной вагонетки с огненным шлаком. Сверху он быстро остывал, а внутри несгоревшие частички угля продолжали тлеть и давали тепло.

Все подножье шлаковых гор было изрыто пещерами. Это сделали мы, мальчишки. Электростанция работала с перебоями, и когда она надолго останавливалась, мы рылись в пещерах каждый день, выбирая уголь для своих печек.

У меня тоже было ведро, саперная лопатка и железное сито, согнутое из кровельного железа. На сите я просеивал мелкий шлак и выбирал кусочки угля. Каждый день перед школой я находил себе пещеру и рылся в ней, пока не набирал бабушке топки, чтобы хватило до завтра.

Когда была сильная метель, в школу я совсем не ходил, а за углем ходил. Один раз нашел теплую пещеру, часа три копался, заглянул в ведро – меньше половины. Порылся еще, докопался до горячего шлака. От телогрейки и рук стал подниматься приятный пар, спать захотелось. Я пригнулся, прополз с полметра и лег животом и щекой на горячий шлак, чтоб согреться. Снаружи, где остались мои ноги, мела метель, а здесь было хорошо, приятно кружилась голова. От шлака прямо перед глазами поднимался голубоватый газ с примесью белого пара, и в нем стали вдруг появляться разные лица, как будто я в кино пришел и пускают сразу много лент, только очень медленно. А потом все киноленты оборвались.

Нашла меня соседка. Проснулся я в больнице. Врачи сказали, что я отравился газом. Пока я выздоравливал, электростанция снова заработала. Высокая железная труба выбросила огромный столб густого дыма, и над нашим домом через все небо протянулся колеблющийся развивающийся шлейф, уплывающий дальше по ветру черным облаком.

Вечерами по ржавым рельсам узкоколейки громыхали вагонетки с раскаленным шлаком. Женщины-кочегары тяжело толкали их в гору, а на самой вершине опрокидывали – и вниз летели огни и искры. Некоторые куски долетали до самой реки и с шипением катились по льду заливчика.

Мы, береговые мальчишки, с ведрами, совками и кочережками, только и ждали этого момента, кидались вверх по склону, навстречу летящим искрам и огням, чтобы выхватить самые крупные угли. Шлак на открытом воздухе сразу тускнел, делался серым и неприметным, а каждый несгоревший кусочек угля долго лежал раскаленным.

Женщины-кочегары кричали нам, чтоб мы уходили от греха подальше, но мы их не слушали, окружали со всех сторон ползущую медленно вниз огненную лаву и растаскивали ее совками и кочережками. Жара была такая, что то и дело у кого-нибудь вспыхивали варежки или начинали вдруг дымиться бурки, телогрейка.

Одному мальчишке с соседней улицы не досталось места хорошего, он решил пристроиться сверху лавы, но шлак под ним неожиданно поехал, и в одну секунду он оказался в середине огненной лавы. Одежда на нем вспыхнула, он закричал, скатился пылающим клубком к подножью и побежал. Женщины-кочегары хотели его остановить, чтобы потушить, но он не слышал, что они ему кричали, и бежал по нашему переулку домой к матери. Только около дома удалось его повалить в снег. Потушили, потом отвезли в больницу.

 

Базар

Иногда меня посылали на базар. Я любил туда ходить, мне нравилось смотреть, как люди торгуются, бьют по рукам, играют в три карты. Я-то уже давно знал, что эта игра существует для обмана, но некоторые не знали и попадались в ловушку.

Дядька в кожаном пальто был ужасно ловкий, он перекидывал три карты на маленькой фанерной дощечке и бойко приговаривал:

Дама бита. Выиграл туз. Подставляй картуз.

Табачники на базаре были самые веселые и шумные.

Табачок-крепачок, Закуривай, мужичок —

кричал один, не обращая внимания на милиционера. А что ему милиция, когда он инвалид войны.

Стакан табаку Заменяет стакан коньяку, —

старался второй перекричать первого.

Свежая махорка, Подходи, Егорка!.. —

приглашал третий.

А второй в это время успел переделать свою прибаутку и громко выкрикивал:

Стакан табака Заменяет ведро молока.

Но я не торопился подходить. Я услышал за табачными рядами звук гармошки и стал пробираться туда.

Играл безногий инвалид. Перед ним лежал круг, похожий на циферблат. Против цифры «24» стояла корявая надпись химическим карандашом: «Гармошка».

Безногий играл вальс «Амурские волны». Прервав игру, пьяно покачивая головой, он объяснял собравшимся на концерт, что можно заплатить рубль, крутнуть стрелку и, если она остановится против цифры «24», забрать ко всем чертям гармошку.

Я подумал: вот мама обрадуется, если я выиграю гармошку, заплатил рубль и крутнул стрелку. Стрелка не хотела останавливаться против цифры «24». Но отступать было уже поздно, надо было отыграть свои деньги назад. Я поставил еще рубль, и еще. А потом сидел на корточках над циферблатом и под хохот и советы окружающих крутил стрелку. Фуражка инвалида быстро наполнялась моими рублями.

– Все! – с ужасом сказал я, когда денег не осталось.

– Следующий! – пьяным голосом завопил безногий.

Я отошел в сторону. Вокруг инвалида сгрудились любопытные и загородили от меня циферблат, гармошку и шапку с рублями.

Базар все так же шумел, а в голове вертелось:

Выиграл – получи! Проиграл – не кричи!

 

Разоружение

И был еще один печальный день в нашем переулке и на всем берегу от одного моста и до другого. Женька с параллельной улицы пошел со взрослыми ребятами глушить рыбу и не вернулся. Говорят, у них была противотанковая граната. Взрослый парень хотел бросить ее, но не успел. Граната взорвалась у него в руке, когда он поднял ее над головой. Сам он погиб сразу, еще одного мальчишку ранило в ногу, а Женьке осколок попал в голову.

Через два дня его хоронили. Мы с Лешкой тоже пошли на кладбище, но держались подальше за кустами, потому что Женькина мать страшно кричала и билась в руках у родственников, и мы боялись, что она увидит нас и подумает, что это мы вместе с ним ходили глушить рыбу.

Домой мы вернулись такие печальные, что не сразу заметили машину в переулке. Только когда я вошел в калитку, понял, в чем дело. Из-под нашего крыльца торчали ноги милиционера.

– А вот и хозяин явился, – сказал маме и бабушке второй милиционер, который вошел следом за мной. Наверное, он стоял около машины.

– А что? – спросил я и хотел удрать.

Но он поймал меня и подвел к крыльцу.

Когда они вытащили из-под крыльца тридцать толовых шашек, похожих на куски хозяйственного мыла, две противотанковые гранаты, несколько штук лимонок, одну немецкую гранату с длинной ручкой, бабушка чуть не умерла со страху.

– Боже мой, неужели под нас столько было заложено? – спросила она.

– Без запалов же, – объяснил я.

Мама смотрела, смотрела да как треснет меня по затылку. Я еле удержался на ногах.

– Так его, – сказал милиционер.

После разоружения у нас на весь берег от Чернавского моста до Вогрэсовского остался один танк. Он громоздился на лугу около самой воды и смотрел пушкой на левый берег.

Внутри пахло ржавым железом, валялись потускневшие пулеметные гильзы и всякий мусор.

Каждый раз, опускаясь в люк, я немножко боялся. Танк все-таки чужой, немецкий. Я знал, что он пустой, но все же было страшно: а вдруг, когда я спускаюсь, кто-нибудь схватит меня за ноги? Но никто не хватал, глаза привыкали к темноте, и я, поборов страх, начинал двигать рычагами.

Как-то, спустившись в люк, я наклонился и… замер. На меня из темноты смотрели холодные, неподвижные, но живые глаза. Я не сразу понял, что это гадюка.

Мне повезло: она так и осталась в неподвижности, а я выскочил наружу и, отбежав на несколько метров, сказал ребятам:

– Гадюка в танке.

Мне не очень поверили, но проверять никто не захотел. Больше я не лазил в танк, и все береговые мальчишки не лазили, потому что стало известно, что в танке поселилась гадюка.

 

Салют салютов

Это случилось ночью.

Меня разбудила темнота, густая, душная. Обычно я поворачивался на другой бок, накрывался с головой и засыпал снова. Но сейчас за окном было так черно, как будто наш дом провалился под землю. Кто-то быстро-быстро забарабанил в окно:

– Вставайте!

Крикнул и убежал. Мама вскинулась и замерла, вцепившись в грядушку кровати. Мимо дома тревожно протопало еще несколько человек, потом кто-то из них свернул к нашему окну, и мы услышали снова стук в стекло и радостный голос:

– Победа!

Мы очень ждали этот день, но не поверили, пока не вышли на улицу. По переулку к центру города бежали люди. А над городом с каждой минутой все больше и больше светлело темное небо. Ракеты – синие, зеленые, желтые, красные. Их искрящиеся огни переплетались и сыпались на землю дождем искр Победы. Я подумал, что победа – это когда ночью светло, как днем.

Я тоже побежал по длинной лестнице от берега реки к центру города – туда, где рождались такие красивые огни.

Я бежал быстро, но, наверное, прибежал на площадь последним. Все уже были здесь, все уже праздновали Победу. Какой-то солдат забрался на крышу драмтеатра и пулял праздничные огни не в небо, где, казалось, для них уже не оставалось места, а вниз на площадь, прямо в толпу. И никто на него не обижался, никто не боялся обжечься. Люди со смехом шарахались, а мы, мальчишки, старались, наоборот, завладеть огнем, ударяющимся об асфальт и рассыпающим по асфальту искры. Ведь это были огни Победы.

Сегодня мне тридцать три года. Каждый праздник я прихожу на площадь и жду, когда начнут пускать ракеты. И глядя на их радостный разноцветный полет в небо, я всегда думаю о том, что это огни Победы. Да здравствует Победа!

 

Ньютоново яблоко

 

1. Новая жизнь

– Боже мой – дырка!

Бабушка Наташа поскребла ногтем подметку маленького рыжего ботинка, отвела в сторону лохматые концы шнурков и заглянула внутрь. Язычок ботинка не мешал смотреть сквозь подошву на «свет божий». Санька еще неделю назад от этого язычка отрезал изрядную полоску кожицы для пращи. Хорошая получилась седелка.

Бабушка повертела ботинок, сердито вздохнула.

– Иди сюда, внучок!

Санька покорно поднялся с кровати, запрыгал в одном ботинке к окну. Низенькая полная старушка ждала, скрестив на груди руки.

– Это что? – показала она на ботинок.

– Это?

– Да… Это.

Санька взял ботинок и по примеру бабушки заглянул в него. Дырочка была совсем малюсенькая, но сквозь нее, почти как в бинокль, просматривался весь двор с палисадником, с деревьями, с летней печкой. А если немножко повернуть, то и вся улица: с телеграфными столбами, с соседкой, которая несет на речку в тазике белье полоскать.

Санька собирался еще посмотреть сквозь ботинок на небо, на облако, похожее на крокодила, но бабушка потеряла всякое терпение. Большая усатая родинка на подбородке вздрогнула, и Санька «схлопотал» подзатыльник.

– Что ты прячешь свой шкодливый нос?.. Все вещи горят на нем. В чем пойдешь сегодня в школу? Где я возьму тебе новые?

– Ба-ашка, – удивился Санька, – ты про эту дырочку?

– А то про какую же?

– Она же совсем маленькая. Вот, смотри, даже палец не лезет.

– Куда ты суешь палец? Дай сюда ботинок. Ну, что мне с тобой делать? Безотцовщина. Из других Гагарины и Андрианы Николаевы получаются, а из тебя ничего путного не выходит.

Бабушка села на сундучок, беспомощно положила на колени усталые руки. Усатая родинка уныло сползла вниз: бабушка собиралась заплакать. Санька стоял, прислонившись к двери, и с независимым видом помахивал портфелем, а на душе у него кошки скребли. Он уже давно заметил, что когда бабушка садится на сундучок и начинает плакать, она становится совсем маленькая. И тогда ее хочется пожалеть.

– Баашк, ну, хочешь, я на этот ботинок даже наступать не буду? Я могу на одной ноге допрыгать до школы.

– Иди уж, воробей, – махнула бабушка рукой. – Была бы мать…

Мать у Саньки умерла. Об отце бабушка вспоминала редко и всегда одинаково: «А чтоб он пропал». Санька же не вспоминал отца, потому что никогда его не видел. А когда у него спрашивали, говорил: «Это ж обыкновенно – иметь отца, каждый дурак сможет. А попробуй, как я. Я сам по себе». И некоторые мальчишки завидовали его независимости. Они не знали, как Санька порой тоскует от того, что у него нет ни отца, ни матери. И бабушка стала такая старенькая. Нет, ее нельзя расстраивать.

Санька поджал ногу с ботинком, в котором бабушка обнаружила дырочку, и на одной ноге заскакал по ступенькам во двор, а со двора на улицу. Соседская собака Орфография удивленно остановилась и недоверчиво покосилась на мальчишку.

На улице везде было солнце. Оно золотило купол музейной церквушки, пускало зайчики в окна береговых домов, заставляло весело щуриться и вообще вело себя так, словно никаких занятий в школе не было.

Зебрик уже давно сидел на камне против главного входа в церквушку и в сто первый раз перечитывал надпись на фронтоне:

Архитектурный памятник второй половины XVIII в…

Ему эта надпись смертельно надоела, но глаза продолжали читать:

Архитектурный памятник второй половины XVIII в. охраняется законом

Глаза у Зебрика всегда что-нибудь читали: объявления о продаже охотничьих собак, обмене квартир, приеме на работу, вывески государственных учреждений и предупреждения автоинспекции в стихах. А все оттого, что Зебрик с самого раннего детства носил очки. Он утверждал, что все дело в очках. Стоит их только надеть, как глаза сами начинают читать. И тогда им только подкладывай, как дрова в печку: романы Дюма, Фенимора Купера, историю, зоологию, арифметику – все, что попадется.

Зебрик по секрету рассказывал, что стихи он учит наизусть в очках. А как снимет, так не может запомнить ни одной строчки.

В классе, конечно, никто не верил в волшебные стекла, и Швака тоже. Но что ему оставалось делать, если он получил уже вторую двойку, а все никак не мог заставить свои глаза выучить стихотворение Никитина? И Швака, на всякий случай, попросил на один день чудо-очки. Но как он их ни надевал: и на кончик носа, и на лоб, волшебные стекла не помогли. Он просто сквозь них ничего не увидел. Буквы расползались, и вместо того, чтобы учить, он так в очках и заснул.

Архитектурный памятник второй половины XVIII в…

Зебрик снял очки. Но надпись на фронтоне была сделана такими крупными буквами, что глаза и без них продолжали читать:

Архитектурный памятник…

Если какая-нибудь вывеска влезет в голову, от нее потом весь день не избавишься. Это Зебрик очень хорошо знал. Он стал злиться на Саньку. И что так долго собираться?.. Надел ботинки, рубашку, взял портфель – и пошел.

Чтобы не видеть этой вредной вывески, Зебрик зажмурился… Но и с закрытыми глазами он видел отчетливо все буквочки.

Архитектурный памятник…

Тьфу!.. Бесполезно!..

Зебрик обреченно надел очки – и сейчас же увидел своего дружка.

Санька прыгал на одной ноге в сторону реки, далеко огибая песчаную лысину, на которой стояла церквушка.

Зебрик сделал вид, что не заметил друга, поднял голову к небу и сосредоточенно уставился на облака.

Санька подпрыгал на одной ноге и сел рядом на камень. Отдышавшись, сказал:

– Ну, теперь все!

– Что все?

– Будем, как все люди. Из других Гагарины и Андрианы Николаевы получаются, а из нас с тобой что?..

– Что? – спросил Зебрик.

– Не знаешь, а моя бабушка знает. Оболтусы, вот что. Все, начинаем новую жизнь.

Зебрик недоверчиво посмотрел на друга:

– И в школу сегодня пойдем?

– Пойдем, – вздохнул Санька.

– А что?.. Я люблю ходить в школу, – обрадовался Зебрик. – У меня с собой есть книжка, знаешь, какая интересная?.. Я ее за четыре урока до половины прочту.

Санька безнадежно вздохнул. Трудно, ох, как трудно начинать новую жизнь.

– Тебе-то что? – сказал он. – А меня она опять спросит. Господи! – бабушкиным голосом взмолился Санька. – И зачем только выдумали немецкий язык? Скоро на Марс лететь, а в школе всё немецкий учить заставляют.

– Интересно, – задумался Зебрик, – трудный на Марсе язык или нет? Может, трудней немецкого?..

– Пускай! – махнул Санька рукой. – Если б марсианский учить, я бы его с утра до ночи учил. А по воскресеньям бы слова повторял.

Из соседнего переулка вприпрыжку выбежала девчонка из параллельного пятого «Б». Ее звали Леночка Весник. Санька знал все про эту девчонку. Он у нее брал книжки читать и защищал ее от мальчишек.

Леночка была вообще гордостью школы. Она каталась на фигурных коньках, и один раз ее даже показывали по телевизору.

Весник была маленького роста. Таких девчонок в школе сразу начинают звать или пуговицей, или кнопкой, или капелькой. Санька ее заметил еще в первом классе. Первого сентября и вообще осенью Леночке не дали никакого прозвища. А зимой она пришла однажды в белой шапке с маленьким помпончиком, и ее сразу прозвали Капелькой. Белая шапочка, короткое коричневое пальто – и Леночка стала совсем похожа на надкусанное эскимо.

– Капелька побежала, – сказал Зебрик.

– Надо и нам идти, – согласился Санька.

Он поджал опять одну ногу и запрыгал. Зебрик тоже поджал ногу, запрыгал рядом, а потом спросил:

– Сань, а зачем мы на одной ноге?

– Ботинки экономятся, – объяснил Санька. – В два раза дольше носиться будут. Мы будем один месяц на одной ноге прыгать, а другой месяц – на другой ноге.

Зебрик удовлетворился разъяснением, и они запрыгали дальше. Друзья решительно рвали с прошлым, но на пути к новой жизни встал Круглый.

 

2. Короткое замыкание

До начала уроков оставалось несколько минут, когда друзья припрыгали в класс. Швака бегал между рядами и на каждой парте двумя руками отбивал чечетку. Он любил один производить столько же шума, сколько весь класс общими усилиями.

Саньку и Зебрика сразу окружили:

– Круглому надо дать! – кричала Сонька Козловская.

– Дать, дать!

– Тише вы – потребовала Нинка Мумия. – Они же ничего не знают.

– Мы все знаем, – заявил Санька.

– Нет, пусть они сначала скажут, почему они не пришли на воскресник, – потребовала староста класса Люба Крыжовникова.

– Они же не шнали, што вошкрешник. Они же ш пошледнего урока шбежали, – вмешался Швака.

Все засмеялись. Когда Швака начинал говорить, всегда все смеялись. Он никак не мог научиться правильно произносить все буквы. За это его и прозвали Швакой. Еще в детском садике вместо того, чтобы петь: «Баба шла, шла, шла, пирожок нашла, села, поела, опять пошла», он пел: «Баба шва, шва, шва, пивожок нашва, шева, поева, опять пошва».

Зебрику и Саньке рассказали, что произошло в воскресенье. А произошло страшное, трудно поправимое несчастье. Пятый «А» и пятый «Б» соревновались между собой по сбору металлолома. Победители во время летних каникул должны были поехать в Ленинград смотреть крейсер «Аврору». И вот Круглый позорно предал. Он нашел на левом берегу реки зарытый в землю танк без башни и вместо того, чтобы сказать старосте своего класса Любе Крыжовниковой, сказал старосте параллельного класса Леночке Весник. А Леночка позвонила на авторемонтный завод, где ее отец работал главным инженером, тот прислал тягач, и пятый «Б» сразу обогнал пятый «А» на десять тонн!

– Он потому, что жил в Ленинграде, – сказал Люба.

– Конечно, – согласилась Нинка Мумия.

Круглый сидел за своей партой красный, надутый:

– Мой танк, кому захотел, тому и сказал.

– Эх ты, Круглый, – презрительно бросила Сонька Козловская.

Вообще-то этого мальчишку звали Владиком Синицыным. Но когда он. в прошлом году приехал из Ленинграда и стал на «отлично» учиться, учителя после второй четверти прозвали его круглым отличником, а ребята просто Круглым. И он, действительно, был круглым. Карикатуры на него получались с необыкновенной легкостью. Стоило нарисовать круг, сделать черточку вместо чубчика, такую же черточку вместо губ, и получался безошибочно Владик Синицын.

Этот образец впервые вышел из-под руки Соньки Козловской. Она нарисовала на доске карикатуру и подписала внизу: «Это не Владик».

Теперь Круглого в пятом «А» умели рисовать все, даже самый неспособный к рисованию Швака. И всегда под рисунком стояла подпись: «Это не Владик».

Карикатуры на Владика появлялись на доске каждый день. Многие ничего, кроме этого, не могли нарисовать, а на чистой доске так хочется что-нибудь изобразить.

Вошла учительница географии Мария Ивановна. Мальчишки и девчонки разбежались по партам, но шум не прекратился. Мария Ивановна подождала немножко, постучала негромко указкой по столу:

– Тише! Что расшумелись?.. Шумом делу не поможешь. Ищите, и вы найдете что-нибудь потяжелее.

– У них транспортная проблема решена, – сказал Зебрик.

– У них машина.

– У них тягач и машина, и вообще…

– А у нас – Круглый, – сказала Соня Козловская.

И все повернули головы и посмотрели на Круглого.

Мария Ивановна еще раз легонько постучала указкой по столу:

– Ну, хватит. Я думаю, что вы тоже сумеете решить транспортную проблему.

– Мы можем из нашей тележки сделать транспорт, – оживленно повернулся к своему другу Зебрик.

Учительница еще раз постучала указкой по столу, на этот раз более строго:

– Начнем урок.

Она начала урок, а Зебрик начал излагать Саньке проект самоходной тележки. Но он только один раз успел поправить очки, один раз произнести слово «колесо» и один раз возбужденно взмахнуть рукой.

– Эй, там, на «Карамбаче», нельзя ли потише? – сказала учительница.

Зебрик и Санька притихли. «Карамбачей» называлась парта, за которой они сидели. Так они ее прозвали. А придумала эту игру Сонька Козловская, или просто Козлик. Она свалилась на тогдашний 3«А» как снег на голову. Пришла одна, без матери. Волосы у нее стояли на голове, как солома. Ребята потом выяснили, что они вообще не поддавались ни одному гребешку. Причудливо лохматая, в клетчатой мальчишеской рубашке, она прошла к свободной парте и спросила у Шваки:

– Как она называется?

Швака не понял:

– Кто?

– Парта.

Такое нахальство не то чтобы возмутило его. а как-то удивило. Швака пожал плечами.

– Никак.

Девчонка отвернулась.

– А у нас в Арсеньеве называлась, – она стукнула решительно кулачком по парте. – Эта парта будет – «Дальний Восток».

А через несколько дней все парты получили наименования. Девчонки только возражали против географических названий. Нинка Мумия назвала свою конопатую парту «Астрой», Люба Крыжовникова – «Алой розой». А Санька и Зебрик – «Карамбачей». Они три дня сочиняли название по буквочке. Слово нравилось своей несомненной бессмысленностью, хотя друзья и утверждали, что оно есть в рыбном словаре. Выдумав слово, ребята заодно выдумали и рыбу с таким названием. А выдумав рыбу, выдумали море, где она водится. Так всегда – одна выдумка влечет за собой другую, другая – третью, и так до бесконечности. Мало-помалу слово прижилось, ему перестали удивляться. И даже учителя признали «Карамбачу», стали говорить, как Мария Ивановна: «Эй!.. Там, на «Карамбаче», перестаньте разговаривать!»

На большой перемене Зебрик и Санька сбегали домой, принесли какой-то тяжелый сверток, спрятали в парте. И все сразу поняли, что сегодня на «Карамбаче» затевается что-то грандиозное.

Девчонкам не сиделось спокойно. Они встряхивали косичками, небрежно их поправляли и незаметно оглядывались на Саньку и Зебрика. Им не хотелось выдавать своего любопытства, но и тайное внимание было замечено. Мальчишки самодовольно улыбались.

Владик Синицын ни о чем не подозревал. Он сидел за одной партой с Любой Крыжовниковой. Люба просто изнемогала от любопытства, а Владик ничего не замечал.

Между «Карамбачей» и «Алой розой» находились еще две парты: «Дальний Восток» Соньки Козлика и Швакин «Везувий». Поэтому главную часть операции пришлось передоверить Шваке.

Староста Люба Крыжовникова не выдержала и послала записку Нинке Мумии. Владик же не проявлял никаких признаков простого человеческого интереса к происходящему в классе.

Все следили за «Карамбачей». «Немку», Анну Елисеевну, некрасивую полную женщину, никто не слушал. И дело даже не в том, что она преподавала нелюбимый предмет. Не уважали ее за отсутствие фантазии. Все учителя приняли игру в названия, а когда ей предложили как-нибудь назвать стол на время своих уроков, она равнодушно сказала, что «дер тыш есть дер тыш» и никаких названий не требует…

Под партами из рук в руки передавали два проводка. Они вели в парту к Зебрику и Саньке, где лежала динамка, найденная еще в прошлом году на самолетном кладбище. Швака принял проводки и повернулся к Саньке. Он присвоил своей парте имя действующего вулкана – «Везувий». На самом деле это название больше подходило не парте, а ему самому. Он никогда не находился в спокойном состоянии. Всегда двигался, размахивал руками и быстро-быстро говорил. Раз в неделю он ухитрялся опрокидывать чернильницу. А когда на него находило вдохновение, то и два, и три, и четыре раза. Но самое удивительное, что тетради его при этом оставались чистыми, а кляксы почему-то попадали на чужие книжки.

Получив проводки, Швака и вовсе ни одной секунды не мог усидеть на месте. Он просто ел Саньку глазами. Наконец тот два раза моргнул, что означало. «Приготовиться!» Но в это время Анна Елисеевна обернулась:

– Горский, – равнодушно спросила она, – ты что моргаешь?

– Это у меня на нервной почве, – не задумываясь соврал Санька.

В классе засмеялись.

– Ахтунг! – сказала Анна Елисеевна. – Продолжим урок.

Она повернулась к доске. В одном из темных отсеков «Карамбачи» рядом с портфелем заработала динамка. Раздалось негромкое жужжание. Зебрик старался вертеть ротор так, чтобы не было перебоев.

Круглый, разложив на парте локти, старательно выводил в тетради глагол «верден».

Швака во все глаза смотрел на Саньку. Ну?.. Он просто погибал от нетерпения. Раз! Два! Три! – моргнул главный сигнальщик с «Карамбачи», что означало: «Давай!»

Швака с оголенными концами проводков скрылся под партой. Посвященные в операцию смотрели в затылок Круглому. Швака собирался замкнуть на отличнике проводники. Он утверждал, что «короткого шамыкания вше равно не будет, а интерешно будет».

Несколько мгновений Владик продолжал спокойно выписывать глагол.

– Ой!..

Сел и снова подскочил.

– Ой!

Вид Круглого после двух замыканий вполне удовлетворил Саньку. Он сильно дернул за проводки, и они уползли двумя змейками в сторону «Карамбачи».

Анна Елисеевна, конечно, подняла шум и убежала в учительскую.

Весть о том, что Круглого замкнули, быстро миновала границы класса, и к концу перемены об этом уже знала вся школа. На перемене все хотели посмотреть и потрогать динамку. Санька увидел, что и Капелька пришла и направляется к нему. Он, гордый собой, приготовился показать ей чудо электротехники. Но Леночка Весник презрительно отвернулась:

– Ты… Ты принес моего «Графа Монте-Кристо»?

– Нет… Я его еще не прочитал.

– Принеси завтра. Мама велела. И потом, у меня просил эту книгу Владик.

Санька, ошеломленный, даже ничего не ответил. Капелька повернулась и с достоинством вышла из класса. Санька успел только заметить, что на платье у нее появилась бляха. Такие железки он видел у взрослых девушек, На бляхе была изображена голова девочки с такими же пышными и красиво растрепанными волосами, как у Леночки. Эта штучка могла бы служить вместо фотографии. Если бы у Саньки были деньги, он бы купил себе такую. Не для того, чтобы носить, а так…

К концу перемены Саньке подбросили записку. Всего четыре строчки и те в стихах:

У очкарика и лохматика Не идет немецкий и математика, Потому что большое количество В голове у них электричества.

Написала эти стихи, конечно, Капелька. Никто, кроме нее, стихов ни в пятом «А», ни в пятом «Б» не писал. После уроков Саньку вызвал директор.

 

3. Ванкстиныч

С директором у Саньки были особые отношения, впрочем, как и со всеми преподавателями. Анна Елисеевна часто отправляла Горского в конец коридора в дальний кабинет с тяжелой черной дверью, которую надо было открывать за красивую ручку, изображающую какое-то животное с рожками. Она не верила, что директор наведет порядок в школе. Но регулярно посылала к нему провинившихся учеников, зная, что он больше всего любит именно этих мальчишек, и при этом злорадно думала: «Вот полюбуйтесь, Иван Константинович, на своего любимчика. Вы говорите, что именно из таких сорванцов и получаются настоящие люди, а практика показывает, что из них выходят хулиганы».

Санька открыл дверь и остановился нерешительно на пороге.

– Можно?

– А-а! Старый знакомый. Заходи, заходи. Ну, что опять натворил? Выкладывай, – строго сказал директор.

– Да что, Ванкстиныч, в самом-то деле…

Иван Константинович не улыбнулся, и глаза его были все такими же строгими, а голос суровым. И все-таки Санька почувствовал, что директор не очень сердится. И он с бесконечными подробностями и длинными отступлениями принялся рассказывать, как они с Зебриком нашли на самолетном кладбище динамку, как Круглый предал пятый «А» и как над ним простерлась справедливая рука возмездия в виде короткого замыкания, как ни с того ни с сего разозлилась Анна Елисеевна.

– А мы ведь не против нее операцию задумали, а против Круглого.

– Значит, целую операцию?

– Нет, не целую. Замкнули, и все. Это совсем не больно. Щекотно только, и все. Швака потом на себе пять раз замыкал и ничего.

– Так-таки и ничего?

– Больше ничего не было, Ванкстиныч, – горячо заверил Санька. – Честное пионерское!

– Да ведь вы урок сорвали.

– Ванкстиныч, да они у нее сами срываются, – с обидой сказал Санька и отвернулся к окну.

Иван Константинович вздохнул. Анна Елисеевна, конечно, знающий педагог, но очень одинокая женщина. И дома одинокая, и в учительской, и в классе. Педантичная, всегда чем-то недовольная, может, потому и одинокая. И дома, и в учительской, и в классе – любят людей веселых, изобретательных, а ей как раз этого не хватает. А знания есть. Может быть, все-таки забрать у нее пятиклассников и передать ей старшие классы? А Трофимчуку отдать это беспокойное хозяйство – пятые классы. А что если его и классным руководителем назначить в пятый «А»? Он с этими изобретателями быстро сойдется. Сам изобретатель.

Иван Константинович вылез из кресла и медленно подошел к окну, и они оба – директор и ученик – молча стали глядеть на школьный двор. Санька беспокойно переминался с ноги на ногу, пытаясь угадать, какое они с Зебриком и Швакой получат наказание. А Иван Константинович раздумывал, что ему делать с Санькой. Простить он этих мальчишек не мог: Анна Елисеевна последнее время стала хитрой. Она отрезала директору все пути к отступлению. Вот и теперь – Саньку послала в кабинет, а Шваку и Зебрика домой за родителями. Хочешь не хочешь, жди.

На пустынном школьном дворе неуютно пристроилась на буме девчонка в клетчатой рубашке. Не идет домой, наверное, этого сорванца ждет. Дружит с мальчишками на равных, часто приходит в школу в рубашке и штанах, и Анне Елисеевне никак не удается заставить ее надевать форму.

– Да что же это Зебриков не идет? – спохватился директор.

– Отца небось дома нет, – сказал Санька и старательно стал колупать подоконник. – Его отец очень занятый человек. У него очень много работы. Он, знаете, как работает? У-ух, как работает. Так, может, никто не работает.

Санька знал, что Зебрик и Швака и не собирались звать родителей. Швака не мог сказать своему отцу, потому что тот не стал бы разбираться, а схватил бы ремень и всыпал, а в школу все равно бы не пошел. А Зебрик боялся огорчить маму. Она, когда огорчается, не может играть на пианино. Руки у нее путаются.

– Придется тебе, Горский, – сказал Иван Константинович, – зайти к Зебриковым и к Смирновым и сказать, что я завтра сам к ним приду.

Директор хитровато опустил глаза. А Санька так и оторопел:

– Да что вы, Ванкстиныч, не надо, не надо!

– Почему же не надо?

– Да что вы, Ванкстиныч, будете утруждать себя. Там же на гору идти надо. Там же гора, – глаза у Саньки заблестели, оттого что он нашел удачную отговорку. – Там же гора, а у вас же сердце. Нет, Ванкстиныч, нельзя вам туда идти.

– Что ж, может быть, ты и прав, – посерьезнел директор. – У меня сердце, а у вас – гора. Так уж и быть – не пойду, буду беречь свое здоровье.

– Не пойдете?

– Только у меня ко всем вам просьба.

– Какая, Ванкстиныч?

– Не приносите больше свою электростанцию в школу. Хорошо?

– Ладно! – весело согласился Санька и, считая, что разговор окончен, бросился из кабинета.

Пробежав по коридору, Санька свернул на лестницу и одним духом влетел на пятый этаж, где перед чердачной дверью сегодня после уроков должны были состояться соревнования и где он надеялся найти Зебрика и Шваку. И точно, они были здесь. И Леночка Весник была здесь. Пятый «А» и пятый «Б» соревновались не только по металлолому, но и по жошке. Все три четверти чемпионом школы был Жорка Длинный из Леночкиного класса. Самый худой и самый длинный в классе, он однажды двести раз без передышки подбросил правой ногой меховой парашютик. Таким и оставался рекорд школы. Швака тоже претендовал на титул чемпиона и тогда поднял шум. Он заявил, что «решультат надо опротештовать», потому что в ботинок Длинного наверняка вмонтирован магнит, и жошка притягивается к ноге. Пришлось чемпиону разуваться. Авторитетная комиссия взяла ботинок и тщательно его исследовала. Он оказался самым обыкновенным, выпущенным фабрикой «Скороход». Рекорд признали действительным.

Сегодня Швака шел на побитие рекорда. И оба пятых класса почти в полном составе пришли посмотреть на состязание. Когда Санька появился на лестничной клетке перед чердачной дверью, Швака догнал уже до тридцати трех. Маленькая рыженькая жошка, сделанная из кусочка меха, отрезанного от старой шапки, и кусочка свинца, так и металась, так и металась от потолка к ноге. На это стоило посмотреть. Болельщики собрались не зря…

Тридцать четыре!

Тридцать пять!

Тридцать шесть!

Одной ногой!

Другой ногой!

Третьей ногой!

Четвертой!

Впрочем, третьей ноги Шваки не было, четвертой – тоже. Но создавалось впечатление, что у него много ног. Он ударял то левой, то правой, и жошка металась, как угорелая. А Швака вертел своей тыквообразной головой и, задыхаясь, считал: – Сто два!

– Сто три!

– Сто десять!

Леночка Весник смотрела за Швакой во все глаза. Санька подошел и стал рядом. Он всем своим видом показывал, что хочет помириться. Но Капелька презрительно передернула плечом, повернулась спиной и отошла на другое место. Санька этого не ожидал. Он почувствовал, как у него где-то в животе началось жжение, какое у него всегда появлялось, когда его сильно обижали.

Зебрик не мог оторвать глаз от жошки. Она подлетала к потолку – он задирал голову, она опускалась к ноге – он опускал голову. Но все-таки он заметил, что Санька уходит, и спросил:

– Сань, ты куда?

Но Санька ничего не ответил. Он с притворной веселостью бросил портфель в лестничный пролет и побежал вниз, стараясь добежать до первого этажа быстрее, чем упадут его книжки. Санька много раз это пробовал делать, и всегда неудачно. А сейчас с горя так бежал, что чуть не передогнал портфель.

Зебрик, обиженный, остался болеть. Все мальчишки из пятого «А» остались болеть. Все, кроме Саньки. Зебрик укоризненно посмотрел вслед. Убегал единственный человек, который мог во время соревнования подбодрить и дать несколько полезных советов. Санька в этой области не был виртуозом, но считался все же известным специалистом. Это он опроверг учителей и мам, которые говорили, что все играющие в жошку рано или поздно напрыгают себе грыжу. Многие ребята струсили. Тем более, что одного третьеклассника отправили с грыжей в больницу.

Санька достал медицинский справочник для фельдшеров и всем прочитал, отчего бывают грыжи. Потом он еще посоветовался с соседкой и сказал ребятам, что от игры в жошку укрепляются мускулы на ноге. Только и всего.

Вот какой нужный человек убегал.

 

4. «Граф Монте-Кристо»

На гладком школьном буме все еще сидела Сонька Козловская. Портфель с открытым замком валялся на земле. Позолоченная заходящим солнцем и взлохмаченная ветром Сонька казалась издали гордой и одинокой. На весь школьный двор она была одна. Она и еще – ветер… Он пытался вырвать книжки из открытого портфеля, налетал на акации, пригибал их к земле, а Козлик сидела на буме и спокойно болтала ногами.

Санька хотел пройти мимо.

– Э-э-э!..

Остановился… Заслонился ладонью от солнца.

– Чего?

В ответ прошелестели пожелтевшие акации, и на школьном дворе стало еще тише. Подкинул носком ботинка камешек, пошел дальше.

– Э-э-э!..

Остановился…

– Чего орешь?

Козлик спрыгнул с бума, подобрала портфель и вприпрыжку побежала к Саньке. Молча остановилась напротив. Санька не выдержал.

– Чего вытаращилась?

– Кто выиграл?

– Не знаю, я ушел.

Считая, что дал исчерпывающий ответ, Санька двинулся к воротам. Козлик посторонилась и зашагала рядом.

– Ты знаешь, – сказала она, – у лягушек нет головного мозга.

– Не знаю. А зачем мне это?

– Так… Интересно. Хочешь, дам почитать книжку про лягушек?

– Чихать я хотел на твоих лягушек.

– А хочешь, дам «Графа Монте-Кристо»?

– Ври больше!

На тротуаре малыши играли в классики. Сонька переложила портфель в левую руку и запрыгала. Потом ответила:

– У соседки есть.

– А она даст?

– Мне – даст.

«Ха! – подумал Санька. – Вот здорово, принести завтра в школу двух графов. Одного отдать Капельке, а другого достать и небрежно открыть на 218-й странице».

– А когда она может дать?

Сонька подпрыгнула, пытаясь достать листик с тополя. Ей это удалось. Она пожевала его и выплюнула.

– Хоть сейчас.

И они пошли берегом реки. Каждый занимался своим делом. Козлик подбирала голыши и по-мальчишески далеко бросала. По воде расходились круги, теряющиеся в ряби волн. А Санька думал. Он считал чудовищной неблагодарностью поведение Леночки Весник. Приносишь на урок чудо электротехники, хочешь сделать людям приятное, а у тебя за это отбирают книгу. Другой на месте Круглого еще поблагодарил бы. Швака потом на себе пять раз замыкал и только хохотал от восторга. Все замыкали. Щекотно немножко – и только.

Эх, найти бы кошелек с деньгами. Десять рублей… Нет, пятнадцать… В общем – двадцать. Десять книг самых интересных купил бы и роздал ребятам. Всем-всем. А Круглому – фигу. Нет, не двадцать. Двадцать рублей – это мелочь. Найти бы сто – во! Тогда бы и книг можно накупить, и такси взять, а рядом посадить Зебрика, чтобы он правил. А шофера такси куда девать?.. Нет, уж если находить, то десять тысяч. Самое верное – это десять тысяч. Тогда можно свою машину купить, и не легковую – на что она нужна, на ней же металлолом нельзя возить, – а грузовую. А бабушке стиральную машину и ботинок пар тридцать… Приехать с Зебриком в школу на собственном грузовике и сказать: «Здравствуйте, мы не опоздали на урок?.. Извините, пожалуйста, нам надо было заправить машину». Вот тогда бы транспортная проблема была решена, и пятый «А» за оставшееся время в сто раз передогнал бы пятый «Б», и все бы в Ленинград поехали. Все, кроме Круглого. Он пусть остается, потому что предатель.

Санька покосился на свою спутницу, вздохнул… Все девчонки после уроков физкультуры переодеваются опять в платья, а эта… Даже когда физкультуры нет – в штанах. Смешнячка. А так она ничего себе девчонка. Что надо. Завтра Капелька слопает пилюлю. Ха-ха! Это же во как здорово: прийти и сделать независимый вид, ничего, мол, обойдемся и без ваших потрепанных графов.

Санька поймал себя на слове «потрепанных», и ему сделалось совестно. Книга у Леночки совсем новая, даже слишком новая. Приходится каждый раз мыть руки перед чтением.

Козлик неожиданно положила портфель на песок и села.

– Ты чего?

– Устала.

Санька остался стоять. Он смотрел неприязненно на свою спутницу. Сидит… Соломенные волосы, рубашка в арифметику, штаны. Да она и не девчонка вовсе.

Вверх по реке прошел катер. Волна набежала на песок и жадно лизнула носки Сонькиных туфель. Девчонка еле успела отбежать. Засмеялась и пошла дальше.

У соседки Козлик пробыла недолго.

– Вот, возьми. Насовсем, если хочешь.

– Как?

– Так… Раз – и насовсем.

– А соседка?

– Скажу – потеряла.

Взбежала по ступенькам, захлопнула за собой дверь. Что оставалось делать Саньке?.. Потоптался на месте, сунул книжку за пазуху и пошел домой. Холодный граф быстро пригрелся и терся о живот, как котенок.

Но домой в этот день Санька попал нескоро. Он вдруг вспомнил, какое у него произошло жжение в животе, когда Капелька отвернулась от него, и понял, что это – любовь…

В какой-то большой книжке для родителей Санька читал, что любовь в пятом классе не бывает. Он и сам знал, что не бывает. Но у него была. Санька решил как следует обдумать это открытие. Он подождал, когда подойдет пятый номер, сделал полный круг на старом скрипучем трамвае и окончательно убедился, что это любовь. Особенно когда увидел около театра драмы огромный матерчатый щит, на котором крупными синими буквами было написано:

«С ЛЮБОВЬЮ НЕ ШУТЯТ»

Санька и не собирался шутить. Раз случилось такое несчастье, значит, надо без паники принимать меры. А то, если узнают в школе, – пропал. Все заборы изрисуют Санькиной фамилией. А если на берегу узнают, – еще хуже.

Не доезжая одной остановки до цирка, Санька стал пробираться к выходу. На него обратили внимание, а кондукторша его проводила пристальным взглядом и еще потом странно посмотрела через стекло. Кондукторши всегда делают вид, что они все знают про пассажиров. И эта тоже… А может, уже стало заметно?.. Говорят, это очень заметно. Надо немедленно выяснить.

Зебрик, разобидевшись на друга, пришел домой и начал самостоятельно решать транспортную проблему. Вытащил из сарая тележку и, перевернув ее, думал над тем, куда пристроить третье колесо.

Вишневый сад Зебриковых рос и шумел на склоне горы. Сарай задней стенкой вгрызался в гору, и одно дерево своими корнями залезло даже на крышу. Рядом с этим деревом и появился вдруг Санька. С минуту он стоял на крыше сарая в своей излюбленной позе зоркого индейца, высматривающего вдали врагов. Он стоял бы еще дольше, но…

– Третье колесо!

Зебрик аж вздрогнул от этого вскрика, раздавшегося у него над головой. Санька спрыгнул:

– Откуда взял?

– Не твое дело.

– Не так же. Дай сюда молоток.

Санька отобрал молоток и принялся за переделку всей конструкции, потому что Зебрик, со своими очками, в теории силен, а на практике всегда под ногами путается.

Зебрик все-таки попытался вернуть себе молоток:

– Дай сюда! Это мой молоток.

– Не мешай!

– Не мешай, не мешай… Ты чего один ушел?

– Так, – замялся Санька и опустил глаза. – А что?.. Кто выиграл?

– Швака.

– Швака?.. Да?.. Швака! Ха!

Санька спрашивал с такой заинтересованностью и был так рад, что у Зебрика сразу же пропала охота дуться. Он стал, захлебываясь, рассказывать подробности:

– Сто девяносто три, сто девяносто четыре, и Швака начал задыхаться. Нога совсем не подымается. Тогда он стал ей руками под коленкой помогать. И запросто до двести догнал. А потом и до двести четыре. А после упал и целый час не мог ходить. Лежит, а нога у него дрыг, дрыг. Длинный больше не чемпион.

– Теперь бы нам их передогнать по металлолому, – вздохнул Санька.

– Вот самоходную тележку сделаем и догоним в два счета, – сказал Зебрик.

– А где у нее будет самоход? – поинтересовался Санька.

– Не самоход, а мотор, чудак, – объяснил Зебрик и ткнул пальцем туда, где он собирался пристроить мотор.

– А где мы его возьмем?

– Купим. Отец говорил, что мотор всего триста рублей стоит. В магазине, знаешь, на Кольцовской улице.

Санька подумал и предложил поставить мотор в другом месте. Согласовав этот важный вопрос, друзья решили, что пора им придумать название для самоходной тележки. Санька знал, что Туполев, например, назвал свой самолет «ТУ-104». Но Туполев изобретал один, а они вдвоем. А вот Микоян и Гуревич назвали свой самолет «МИГ-17». Мальчишки тоже взяли одну букву из Зебриковой фамилии, одну из Санькиной и назвали свою самоходную тележку «ЗИГ-1», что означало Зебриков и Горский – авторы изобретения.

Зебрик сбегал в сарай, принес баночку с белилами, и они по очереди стали на тележке рисовать название. И тут Санька вспомнил, что у него – любовь.

Он встал, испачканный углем и белилами, провел рукой по лицу и еще больше размазал белую краску.

– Зебрик, ты ничего не замечаешь? – спросил он заговорщицким тоном.

И Зебрик невольно снизил голос до шепота:

– Где?

– Ну, вообще, – Санька неопределенно показал вокруг.

Зебрик посмотрел в одну сторону, в другую:

– Где – вообще?

– Ну, во мне…

– Что в тебе?

– Ну, как это, – Санька посмотрел обреченно вверх на облака и вздохнул. – Любовь.

– Что?

– Любовь.

– Где?

– Я еще не знаю точно, где… Знаешь, как пишут на школьном заборе: «САНЬКА + КАПЕЛЬКА = ЛЮБОВЬ». Только не в шутку, а на самом деле.

– У нас на заборе? А я не видел.

– Да нет. Когда по-настоящему, то не пишут.

– А у тебя любовь в Лену Весник?

– Ага.

– Подумаешь, новость! Я про это и без тебя давно знаю. У меня тоже любовь в Нинку Мумию.

– У тебя просто так, понимаешь?

– Как просто так?

– Ну, так, просто так. А у меня взаправду. Даже кондукторша заметила.

– Ну да! Как она заметила?

– Видишь, какой я худой и бледный? Видишь?.. Это верный признак.

– Да, я тоже читал, что это верный признак… А ты разве худой и бледный?

– Ага. Это я сейчас запачканный, поэтому незаметно.

– А еще надо, чтоб глаза блестели, – загорелся Зебрик. – Я читал: «И у него заблестели глаза, и он обнял маркизу».

Зебрик процитировал абзац из «Королевы Марго».

– А у меня блестят? – спросил Санька.

– У тебя?.. – он долго вглядывался, отходил назад, подходил ближе, прищуривался. – И у тебя блестят.

– Я так и знал. Вот видишь!

Выходило, по всем приметам, что это действительно любовь. Зебрик искренне сочувствовал. Настоящий друг всегда умеет сочувствовать. Зебрика щекотало веселое настроение, но он наморщил лоб и даже несколько раз тяжело вздохнул – совсем как его мама:

– Жизнь – запутанная штука.

Санька еще раз провел рукой по лицу – и на носу, на лбу, на щеках перемешались черные полосы от угля и белые от краски. Он стал похож на клоуна. В другой раз можно было бы посмеяться, но сейчас… И Зебрик напустил на свое лицо еще более скорбное выражение. Санька сел на перевернутую тележку:

– Что теперь делать?

И тут Зебрика осенило:

– Теперь ты должен прославиться, – решительно заявил он.

– Зачем?

– Чудак, чтоб Лена Весник сказала: «Ах!»

– А как я прославлюсь?

– Придумай, что-нибудь гениальное.

– Сразу придумать?

– Конечно, – вдохновенно блеснул очками Зебрик. – Если б у меня была любовь, я бы сразу придумал. Ты не бойся: все гениальное просто, – процитировал Зебрик вычитанную из занимательной химии фразу. – Знаешь, английский инженер Макинтош надел один раз на себя резиновый плащ, и этот плащ назвали макинтошем. А Ньютон, когда ему надо было что-нибудь придумывать, садился под яблоню и ждал, когда ему на голову свалится яблоко. Оно его как треснет, а он раз – за карандаш и запишет новый закон.

– Так ему было хорошо: у него яблони в саду росли. А у вас нет ни одной, – протянул Санька. – А если б и были, все равно год целый лета ждать надо.

– До лета? – переспросил Зебрик.

Что бы делал Санька, если бы у него не было такого верного друга! Зебрик весь просто светился вдохновением, когда спросил «до лета?». Ничего не говоря, он сбегал в дом и минут через пять вернулся с яблоком.

– Мама купила для компота! Садись! Сейчас ты сразу придумаешь.

Санька сел на тележку и закрыл глаза. Прошла минута, две, Санька не выдержал и открыл глаза.

– Скоро? – спросил он.

– Сиди смирно, – приказал Зебрик. Он стоял над другом и держал над его головой в вытянутой руке краснобокое яблоко. Санька снова зажмурился, прошла еще минута, и вдруг яблоко свалилось на голову.

– Ну? – заботливо наклонился Зебрик. – Придумал?

– Нет! – медленно произнес Санька и потрогал голову – не вскочила ли шишка.

– Давай теперь я, – предложил Зебрик.

Санька протянул яблоко и стал выбирать, на какую из двух макушек его опустить. Так и не решив, уронил яблоко, и оно ударилось между макушек.

– Ну? – спросил Санька.

– Верный способ, – ответил Зебрик.

– Придумал?

– Ага. Мы будем делать не трехколесную самоходную тележку, а настоящую машину, – он почесал голову.

– У-у-у, – недовольно протянул Санька, – я думал, правда, – и тоже почесал ушибленное место.

– Все великие люди всегда боролись, потому что им не верили, – обиделся Зебрик. – Нам же все равно покупать мотор от машины? Все равно! Чем его тратить на какую-то маленькую тележку, лучше уж делать настоящий автомобиль. Это называется рентабельностью. И будет решена транспортная проблема.

– А где мы остальные части возьмем?

– Купим.

Санька еще сомневался, а Зебрик сунул в карман ньютоново яблоко и побежал к отцу узнавать адрес технической библиотеки. Потом они договорились, что Зебрик возьмет чертежи машины в технической библиотеке, а Санька пока подумает, где взять денег на мотор и на кое-какие остальные детали, и ребята разошлись в разные стороны.

 

5. Постное масло

Пока Санька катался на трамвае и решал транспортную проблему, обед у бабушки Наташи успел три раза подогреться и остыть.

– И где ты только пропадаешь? Мыслимое ли дело до таких часов не есть?

– Я у Зебрика был.

– То-то же, что у Зебрика.

Пока бабушка подогревала картошку и кипятила молоко, Санька расчистил место на кухонном столе и положил рядом двух графов. Сонькина книжка была порядком потрепана, Леночкина совсем-совсем новая. Санька сейчас не собирался читать, он только хотел сравнить книжки.

Бабушка помешала картошку, и ей показалось, что картошка подгорает. Она достала с полки бутылку с подсолнечным маслом и замешкалась, закрывая дверцу висячего шкафчика. В это время крышка на кастрюле с молоком шевельнулась, как живая.

– Баашка! – крикнул Санька. – Молоко!

Бабушка охнула, одну секунду искала, куда поставить бутылку с маслом, чтобы освободить руки, и поставила на книжку.

Санька оторопело смотрел на бутылку. Две мысли сразу мелькнули у него в голове. Первая мысль была гениальная. Он вспомнил, что если сдать такую бутылку в магазин, за нее дадут 12 копеек. А за бутылку из-под кефира – 15. А за разные склянки-банки еще, наверное, больше. А за бутылки из-под шампанского? А за пузырьки? У Зебрика одних бутылок из-под шампанского в сарае штук сто. И пузырьков – уйма. В общем, первая мысль была такая: «Эврика! Финансовая проблема решена!».

Вторая мысль была простая: «Что теперь будет с книжкой?»

Когда Санька схватил бутылку, он увидел, что на щегольской обложке Леночкиного «Графа Монте-Кристо» остался жирный полумесяц.

– Баашка! – крикнул в отчаянии Санька. – Что ты наделала?

– Боже мой, – всплеснула бабушка руками, и ее усатая родинка виновато вздрогнула.

Санька осторожно взял книжку обеими руками и протянул, как обвинительный документ:

– Ты думала, это картошка, да?.. Ты собиралась ее поджаривать, да?

Бабушка схватила полотенце и хотела вытереть пятно. Санька в ужасе отстранился:

– Размажешь!

– Да что ж я такая старая дура, – ругала себя бабушка. – Слепая стала, ничего не вижу. Ты уж извини, внучок, свою старую бабку.

Она села на табуретку, вытерла фартуком глаза. Они у нее были такие усталые, выцветшие, наверное, от слез. Бабушка говорила, что во время войны ей много пришлось плакать.

– Баашк, ты что? Не надо, тебе нельзя плакать.

– Я не плачу.

– Ты из-за книжки, да?

– Что ж я такая слепая дура…

– Ты не виновата, – вздохнул Санька. – Ты мне говорила не читать за обедом, говорила? Любой дурак скажет, что я сам виноват.

Санька подошел совсем близко к бабушке и легонько тронул ее за плечо, чтоб она перестала волноваться. Бабушка Наташа погладила Саньку, взъерошила ему выцветший, похожий на мочалку чуб.

– Взрослый уже стал. Жалеть свою бабку научился.

Бабушку Санька утешил, а самому ему утешиться было нечем. Жирный полумесяц обезобразил всю обложку. Как отдавать такую книгу Капельке?

Зебрик принес из библиотеки учебник шофера третьего класса и сидел с карандашом в руках, подсчитывая нужные им детали.

– Карбюратор – надо, – бормотал он, – глушитель – не надо, тормозная система – не надо. Тормозить необязательно.

– Насколько я понял, – хмыкнул отец, оторвавшись от газеты, – вам, кроме колес, ничего не надо.

– Кроме колес, мотора и карбюратора, – уточнил Зебрик. – И еще кое-каких деталей.

Вечером Санька пришел к другу. И хотя он был очень расстроен своим несчастьем, все-таки первым делом потащил Зебрика в сарай, где лежали бутылки из-под шампанского.

– Это же так просто! – обрадовался Зебрик. – Бутылки ведь у всех есть. Я же говорил: все гениальное – просто.

– Да знаешь, – вздохнул Санька, – я сам как удивился, что такое придумал.

Они вернулись на кухню, взяли чистый лист бумаги и принялись подсчитывать. И, наверное, они никогда не были так старательны на уроках арифметики, как сейчас на кухне над своими удивительными расчетами, И уж, наверное, никогда арифметика не приводила их в такую растерянность. Если верить цифрам, чтоб купить мотор и еще кое-какие мелочи, надо собрать 1402 с половиной бутылки из-под кефира и 1516 из-под ситро.

Покончив с общественным делом, подсчитав общественные бутылки, Санька решил, что может поделиться с другом своим личным горем. Он достал из-за пазухи завернутую в газету книгу и молча положил на стол.

– Что? – не понял Зебрик.

– Разверни… Видишь?.. Бабушка бутылку поставила. Как я буду теперь отдавать?

– Постное масло? – тоном знатока поинтересовался Зебрик.

– Да.

– Это чепуха.

Он махнул рукой с таким видом, словно решение этой проблемы было действительно чепухой по сравнению с бутылками, которые выстроились в четырехзначные числа.

– Тебе чепуха, – обиделся Санька, – а мне книжку отдавать надо.

Зебрик великодушно протянул Саньке ньютоново яблоко, а сам сел на пол:

– Бросай!

– Сейчас как брошу, – пригрозил Санька, но все-таки выпустил яблоко из пальцев осторожно.

– Готово! – объявил Зебрик.

Он поднялся с пола, подобрал откатившееся под стол яблоко и жестом фокусника достал с подоконника бутылку с постным маслом. Санька иронически следил за действиями друга.

– Отвернись! – потребовал Зебрнк.

– Зачем?

– Ну, отвернись.

– А ты зачем взял бутылку?

– Просто так. Отвернись.

Санька отвернулся и тотчас же почувствовал, как сильно запахло постным маслом. Он судорожно повернулся к Зебрику и ужаснулся. Тот разложил на полу «Графа Монте-Кристо» и поливал обложку постным маслом.

– Что ты делаешь?

– Это мое собственное открытие, – похвастался Зебрик, размазывая пальцем налитое на обложку масло так, чтобы оно растеклось везде равномерно.

– Какое открытие! Ты же испортил всю книгу!

– Испортил, испортил. А где пятно?… Нету?.. Нету пятна. А ты говоришь, испортил. Не волнуйся, еще лучше будет обложечка, закачаешься. Даже блестеть будет.

Когда обложка подсохла немного и мальчишки ее несколько раз протерли тряпкой, Саньке и вправду показалось, что книга стала еще лучше. Только потемнее теперь была и блестела.

Этот пример окончательно убедил Саньку, что все гениальное – просто.

 

6. Бутылочная лихорадка

На следующий день на перемене Леночка сама заглянула в класс.

– Принес книжку? – высокомерно спросила она.

– Принес, – пролепетал Санька.

К его удивлению, она и вправду не заметила, что обложка вымазана постным маслом. Санька облегченно вздохнул и со спокойной душой занялся вычислениями. С персональной машиной системы «Зебриков и Горский», сокращенно «ЗИГ-1», пришлось все-таки расстаться. Арифметика – упрямая штука. Но в конце концов машина нужна всем и пусть все участвуют. К этой мысли изобретатели единодушие пришли на третьем уроке. Весь четвертый урок они не слушали, что там рассказывала учительница про татарское иго, а занимались арифметикой. Задача была простая. Требовалось 2908,5 бутылки разделить на 35 человек. Получалось на каждого по 83,1 бутылки. Впереди была длинная зима, но мальчишки не хотели зря терять время. Если каждый принесет в день по одной бутылке, понадобится 83 дня. Нет, это их не устраивало. По две бутылки в день – во! Тогда понадобится всего сорок дней. Сорок дней – и пятый «А» будет иметь собственную машину, на которой они смогут ездить и собирать металлолом по всему городу и даже за городом, может быть. Всего сорок дней. Арифметика была побеждена коллективными усилиями. Сорок дней изобретателей устраивали еще и потому, что они за этот срок собирались подыскать хороший мотор, а то, если, например, приносить в день по четыре бутылки, пройдет всего двадцать дней, и мотора хорошего не успеешь выбрать.

Когда Санька после уроков объявил о бутылках всему классу, мальчишки и девчонки на одну минуту опешили. Козлик и Швака первыми оценили всю простоту и гениальность замысла. Швака подбросил к потолку учебник естествознания и крикнул:

– Урра! Да шдравштвует великий ишобретатель!

– Ньютон! – крикнула Сонька.

– Ломоносов!

В разных концах класса к потолку полетели потрепанные книжки. Мальчишки и девчонки вспоминали разных ученых и, выкрикивая их фамилии, что-нибудь бросали к потолку от восторга. Швака сколько ни вспоминал, не мог вспомнить ни одной подходящей фамилии. Тогда он махнул рукой на ученых и крикнул:

– Да шдравштвует Гаргантюа и Пантагрюэль!

Такого ученого никто не знал, и Шваку не поддержали. Швака, если честно признаться, и сам не знал ничего про Гаргантюа и Пантагрюэля, просто однажды слышал от старшеклассников эти непонятные имена. Но что делать, когда энтузиазм еще не иссяк, а лозунги уже кончились. Дело не в именах, а в энтузиазме. Если б Швака в этот момент вспомнил королеву английскую, он с таким же успехом крикнул бы: «Да шдравштвует Елишавета!» Санька переглянулся с Зебриком. Это был триумф.

– А я собирать бутылки не буду, – вдруг заявил Круглый.

И только тут все увидели, что он один сидит за своей партой, и ничего не выкрикивает, и не бросает к потолку книжки. И прозвучало это заявление так, как если б он сказал: «А я вам лягушку за пазуху положу». При любом великом начинании всегда найдется скептик, имеющий в запасе одну холодненькую лягушку.

– А почему не будешь? – спросила Нинка Мумия.

Владик Синицын сидел с таким видом, будто знал, почему именно не надо собирать бутылки.

– Потому что это глупость.

– А почему глупость? – уже сомневающимся голосом спросила Нинка, и многие мальчишки и девчонки сомневающимися глазами посмотрели на Круглого. А он, почувствовав всеобщее внимание, высокомерно усмехнулся, как умеют усмехаться лишь круглые отличники, и очень умно, голосом, в котором слышалось превосходство, сказал:

– За бутылки нельзя купить машину.

Санька перепрыгнул через скамейку и подступил к Круглому:

– Почему нельзя?…

Владик молча собирал книжки в портфель. Он игнорировал великого изобретателя. Санька понимал, что если он сейчас при всех не докажет Круглому, что тот не просто круглый, а круглый, как колесо, то многие засомневаются, некоторые, может быть, совсем откажутся участвовать, и тогда план, начертанный на бумаге с такой тщательностью, полетит ко всем бабушкиным чертям, которых она изредка вспоминает, когда у нее что-нибудь не ладится.

– Почему? – повторил Санька.

За спиной в дверь заглянула Леночка Весник. Она ждала Владика, чтобы отдать ему «Графа Монте-Кристо» и чтобы вместе идти домой: они жили на одной улице. Круглый схватил портфель и хотел обойти Саньку, но Санька преградил ему дорогу:

– Почему?

– За бутылку из-под ситро вам дадут машину? Держите карман шире!

Он сказал это как взрослый, умудренный опытом человек. Санька чуть не в нос сунул ему бумажку с расчетами. Слово «Круглый» показалось Саньке недостаточно выразительным, чтобы высказать все его возмущение, и поэтому он по ассоциации с этим словом моментально придумал другое и крикнул:

– Глобус ты!

В классе засмеялись, но Санька успел заметить, что засмеялись не все. Громче и дольше всех смеялись Козлик и Швака. Им уже смеяться не хотелось, а они все смеялись, чтобы показать, насколько они не принимают Круглого всерьез.

Круглый же за то, что его обозвали Глобусом, разозлился и сразу, потеряв все свое спокойствие, визгливым голосом крикнул:

– Ну и пусть Глобус, а машины у вас все равно не будет!

В это время снова заглянула в класс Леночка. Санька увидел ее краешком глаза. И тут на него нашло вдохновение. Он стянул с шеи помятый с чернильным пятнышком около узла галстук и протянул Круглому:

– На!.. Если не будет, не отдавай мне галстук. Ни за что не отдавай!

Круглый сначала растерялся, а потом радостно схватил галстук. Он понял, что подловил Саньку.

– Галстучек твой тю-тю, – сказал он и торопливо выскользнул за дверь, пока Санька не передумал.

Леночка Весник стояла около двери. Она все слышала и кое-что видела, потому что два раза заглядывала в класс.

– Зачем ты взял галстук? – сердито спросила она у Владика. – Его же будут ругать за то, что он ходит в школу без галстука.

– Ну и пусть ругают.

Капелька удивленно посмотрела на Круглого и невольно сравнила его с Санькой Горским Этот непричесанный мальчишка всегда удивлял ее своими выходками. Она давала ему читать книжки, но не хотела с ним дружить, потому что он совсем неинтеллигентный, а Владик и вежливый, и умный мальчик. Но сейчас Леночке что-то не нравилось во Владике и что-то нравилось в Саньке.

– Дай сюда.

Она неожиданно вырвала у Круглого Санькин галстук и побежала одна вниз по лестнице. Владик хотел ее догнать, но Леночка бегала раз в пять быстрее него.

В первый день класс ликовал. Все звенья перевыполнили план по сбору бутылок на 300 – 350 процентов. Один Швака притащил пять кефирных, пять водочных бутылок, три поллитровые банки, одну литровую и одну трехлитровую. Два последующие дня план выполнялся, а к концу недели он трещал по всем швам.

Санька ждал с нетерпением понедельника. Ночью ему приснилось, что Анна Елисеевна склоняет его по падежам. По комнате расхаживали немецкие падежи – именительный, родительный, дательный, винительный. А винительный надел на голову фашистскую каску со свастикой и доказывал Саньке, что он есть генитиф.

Проснулся он рано. Бабушка еще не успела приготовить завтрак. Сунул в портфель два яблока, прошмыгнул на улицу.

Сонная сторожиха с причитаниями отперла дверь, села к батарее додремывать. Санька прошелся по гулкому коридору. От нечего делать стал заглядывать в классы. Его удивляло, что из классов не успели убраться ночные тени. Понедельник еще не заходил сюда.

Санька решил поиграть в календарь. Он представил себя понедельником и стал важно и хмуро расхаживать по длинному коридору. Время от времени, как настоящий понедельник, зевал.

Понедельник, действительно, оказался тяжелым днем. К началу занятий на «Карамбаче» собралось не больше десяти бутылок. А во вторник разразился скандал. Шваку погубило тщеславие, а Швака погубил бутылочную эпопею. Он перелил из огромной бутылки вишневую настойку в эмалированное ведро, а бутыль оттащил Саньке в сарай. Но его мама не поняла благородного порыва сына и явилась в школу требовать свою бутыль обратно. Она долго шумела в учительской и даже вспомнила примус, который Швака еще в прошлом году утащил в качестве цветного металлолома. «Ну и память у твоей матери, – вздохнул Санька, – моя бабушка про медный тазик давно забыла».

К директору вызвали не всех, а инициаторов бутылочной лихорадки и их ближайших помощников – Соньку Козловскую и Шваку. Остальные считались «спровоцированными этой четверкой», как выразилась Анна Елисеевна. Санька так не любил эту учительницу, что даже когда она говорила по-русски, отказывался ее понимать, потому что и русские слова у нее звучали резко, неприветливо, как немецкие.

Директор подождал, пока Зебрик плотнее прикроет за собой дверь, и голосом, в котором прозвучала настоящая озабоченность, спросил:

– Ну, что мне с вами делать?

– Ванкстиныч, бутылки – это так, финансовая проблема, – попробовал сразу же объяснить Санька. – Мы же хотим автомобиль построить. Настоящий.

– Вы понимаете, что такое автомобиль? В нем одних деталей пятьсот штук.

– Нет, Ванкстиныч, – скромно поправил его Зебрик. – Пятьсот одна. Я считал, – его очки засветились ученым блеском. – Только там много лишних. Глушитель, тормозная система, а в ней сразу сколько деталей!

– Вот как раз тормозной системы вам и не хватает. Вы бы хоть со мной посоветовались. Для того, чтобы построить автомобиль, сколько всего надо. Одного ума приложить…

– У-у-у, Ванкстнныч, ума у нас хватит! – живо махнул рукой Санька.

– Хватит, – поддержал его Зебрик.

– Школько угодно, – добавил Швака.

Директор неожиданно улыбнулся.

– Ума у вас, значит, сколько угодно, а чего же вам не хватает?

– Кузова нам еще не хватает, – быстро заговорил Санька. – Кузовы нигде не продаются. Мы хотим его сделать в нашей столяр«ной мастерской. Только вы скажите Иван Кириллычу. А то он ругается.

– Ему досок жалко, – вставила Козлик.

– Мы же не на уроках, – рассудительно объяснил Швака. – Мы на уроках труда табуретки будем делать, а кушов мы будем пошле уроков.

– Ну, вот что, – сказал Иван Константинович. – С бутылками прекратить. Сейчас меня вызывают в райком, а потом я освобожусь, и мы что-нибудь придумаем. Вместе. Договорились?.

– Договорились!

– Но только прошу без меня ничего не предпринимать. Подождите немного.

Иван Константинович отпустил их, даже не наказав. Но история с бутылками на этом не кончилась. Назавтра она продолжалась и в учительской, и затем в классе.

 

7. Глобус плавает

А началось это все снова с головной боли Анны Елисеевны. Она вошла в учительскую и пожаловалась:

– Голова раскалывается. Всю ночь не спала. И что теперь за дети пошли? Это какие-то авантюристы, – она удивленно приподняла ватные плечи своего костюмного пиджака. – Больше сил моих нету. Пойду к директору и откажусь от классного руководства.

– А что в самом деле, Анна Елисеевна, отдайте мне пятый «А», – с готовностью, словно подавая руку помощи, сказал молодой преподаватель физики Александр Трофимчук.

– То есть как?

– Обыкновенно. Пойдем к директору, договоримся.

– Нет, вы только послушайте этого молодого человека. Да вы понимаете, что говорите?..

– Я очень прошу вас, Анна Елисеевна, – с добродушной настойчивостью продолжал Трофимчук. – Вот увидите, я с ними справлюсь.

Анна Елисеевна от возмущения онемела. Она беспомощно оглянулась по сторонам, ища поддержки у других преподавателей. Встретившись глазами с Марией Ивановной, учительницей географии, она наконец заговорила, как бы приглашая ее в свидетели:

– Слышали?.. Значит, я не могла с ними справиться, а он сможет.

– Смогу, Анна Елисеевна, вот увидите.

– Я требую, молодой человек, чтобы вы извинились! – истерически крикнула она.

Мария Ивановна нервно разворачивала и сворачивала географические карты, внимательно прислушивалась к разговору Трофимчука и старой учительницы. И хотя Анна Елисеевна обращалась к ней, она не могла ей сочувствовать. С пятым «А» у Марии Ивановны давно установились особые отношения. И не потому, что ребята жаловались ей на своего классного руководителя, а потому, что на десятом году педагогической практики она вдруг какой-то первой любовью полюбила фантазеров из этого класса. И когда они ей предложили как-нибудь назвать стол на время своих уроков, она вспомнила Пятигорск, где прошло ее детство, вспомнила, какой с горы Бештау открывался вид – много маленьких домов внизу, похожих на парты, – и назвала свой стол «Бештау».

В общем, получилось как-то так, что Мария Ивановна не только преподавала в пятом «А» географию, но и была внештатным классным руководителем и перед началом уроков всегда планировала минут пять на разговоры о том о сем.

Мария Ивановна боялась себе признаться, но она чувствовала, что после разговора с мальчишками и девчонками из пятого «А» она сама становилась смелее в своих скромных мечтах. Это был единственный случай в ее педагогической практике, когда она вот так ощутимо чувствовала, что не только она воспитывает этих сорванцов, но и они ее воспитывают.

Неудачу с бутылками она переживала совсем иначе, чем Анна Елисеевна. Трофимчук, собственно, опередил ее. Она давно хотела попросить директора назначить ее классным руководителем в пятый «А». Да все не знала, как к этому подступиться.

– Анна Елисеевна, – робея начала она. – Если вы не хотите передать класс Трофимчуку, то передайте его мне.

– Что?

– Мне.

Анна Елисеевна изумилась.

– Да тут, я вижу, против меня целый заговор.

– Это же лучший класс в школе, а вы все время жалуетесь, жалуетесь.

Анна Елисеевна вдруг успокоилась и заговорила ровным голосом, гордо держа голову:

– В этом классе есть один лучший в школе ученик. Владик Синицын. Это, милочка, не одно и то же.

Но теперь разволновалась Мария Ивановна.

– Маленький всезнайка – вот что такое ваш Владик Синицын, – сказала она. – Мне больше нравятся ребята, как Соня Козловская, Зебриков, Санька Горский.

– За что же это они вам, интересно, нравятся?

– За то, что они настоящую машину строят.

– Вы что? – прищурилась Анна Елисеевна. – Считаете, что они и в самом деле могут построить машину?

– А вы, Анна Елисеевна, как считаете?

– Это утопия.

– Не утопия, а дерзость. Бить стекла нельзя, обманывать нельзя, а остальное все можно. И машину построить можно. Если мы не научим их в школе дерзать, то потом не будет написано ни одной хорошей книги, не будет сделано ни одного открытия. Ученики должны знать, что и летать на другие планеты можно, и открывать новые звезды – можно, а не то что там какую-то машину построить, в которой всего-то пятьсот деталей!

– Ну, милочка, вы уже начинаете звезды с неба хватать.

Она даже хихикнула, призывая и остальных учителей посмеяться над горячностью и утопическими, вредными высказываниями Марии Ивановны.

– С неба? – сказала Мария Ивановна. – А вы разве не читали о мальчике, который делал доклад в Москве на заседании Академии наук? Этот мальчик открыл новую звезду. А если б его в школе приучили к мысли, как вашего Владика Синицына, что дерзать не надо, а надо только на пятерки учиться, он бы никогда не сделал этого открытия.

– Не читала, не читала, – отмахнулась Анна Елисеевна. – Вы преподаете географию, звезды – это по вашей части.

– Нет, гм, звезды – это по моей части, – старый учитель астрономии погладил себя по лысине, словно хотел убедиться в том, что она на месте. – Звезды – это по моей части. Мальчишка этот, действительно, феномен. А ты, Анна Елисеевна, не права…

Анна Елисеевна схватилась за виски.

– Чего вы от меня хотите?

Спор, начатый Трофимчуком, задел и других преподавателей. И хотя Анну Елисеевну отпаивали валерьянкой, он не прекращался, а продолжался вполголоса в разных углах учительской.

Прозвенел звонок. Учителя, возбужденные, потянулись в классы.

Мария Ивановна, пока шла по коридору, немного успокоилась, но не настолько, чтобы ребята не заметили, что она взволнована.

Во время переклички она правой рукой отмечала в журнале, кого нет, а левой тянулась к толстым, некрасивым очкам. Умные девчонки и мальчишки понимали, что правая рука спокойно пишет, а левая – нервничает.

Мария Ивановна закрыла журнал, постучала кончиком указки по столу, чтоб на «Карамбаче» перестали шептаться, и спросила, грустно улыбнувшись:

– Не удалось вам, значит, решить транспортную проблему при помощи обыкновенных бутылок?

– Они потерпели фиаско, – засмеялся Круглый.

– Что? – не расслышала учительница.

– Фиаско… бутылка по-итальянски. Они потерпели бутылку. Я им говорил…

«И все-то он знает, и что бутылка в переводе на итальянский фиаско – тоже знает, – неприязненно подумала Мария Ивановна. – И знал, что им попадет, а ему нет».

Она пробежала глазами по фамилиям: кого же вызвать отвечать урок? Горский наверняка был занят бутылками и не готовился. Зебриков тоже. Синицын?.. Вот Синицын ничем не был занят; все он знает, и урок должен тоже знать.

– Синицын!..

– Я.

– Иди отвечать.

Круглый этого не ожидал.

– Я же прошлый раз отвечал, – недовольно сказал он.

– Прежде всего встань.

Владик поспешно встал.

– Мария Ивановна…

– Ты учил урок?

– Учил.

– Ну, тогда в чем же дело? Иди отвечать. Расскажи нам, что ты знаешь о восточносибирских реках?

Круглый вышел к доске, взял указку и растерянно поплыл от устья к истоку.

– Разве так текут реки?

– Нет… Енисей вытекает отсюда и впадает в Карское море.

Мария Ивановна остановила его:

– Расскажи подробно об этой реке. Что ты о ней знаешь?

– Но мы подробно не учили. Я вам рассказываю вообще, – промямлил Круглый.

– А ты мне расскажи в частности.

– Мы этого не учили.

– Чего не учили?

– Ну, этого, в частности.

Круглый чувствовал, что учительница спрашивает его как-то неприязненно, и от этого еще больше сбивался. Он умоляюще смотрел на класс. Он ждал, что сейчас ребята дружно заорут, что да, мы этого не учили. Но ребята почему-то молчали. Наоборот, на него смотрели со всех сторон с любопытством, как будто видели в первый раз. Круглый растерялся совсем:

– Но это, кажется, написано там мелким шрифтом?

Мария Ивановна пожала плечами:

– Не знаю.

– А я не читал.

– Не читал?.. Хорошо. Тогда покажи Среднерусскую возвышенность.

Круглый бойко показал. Мария Ивановна задала ему еще несколько дополнительных вопросов, он на них без запинки ответил, и она его отпустила:

– Садись, четыре.

Класс, уже было потерявший интерес к Круглому, насторожился. Впервые Синицын получил не пять, а четыре. Бывало и раньше, что он отвечал не очень хорошо, но ему, как лучшему ученику, ставили «отлично». Он к этому привык.

– Почему четыре?

– Но ты же не читал, что в учебнике написано мелким шрифтом.

– Я в следующий раз прочту.

– Ну, вот и хорошо, в следующий раз прочтешь, а сейчас садись, четыре.

Когда Мария Ивановна поставила четыре, класс удивленно охнул. Круглого «четверка» ударила по самолюбию.

– Мария Ивановна, не ставьте пока ничего. Я вам в следующий раз расскажу и что мелким, и что так.

– Садись, Синицын, четыре.

– Но мы этого не учили, – с отчаянием произнес Владик.

Санька подпрыгнул на своей парте:

– Учили!

Швака приподнялся, чтобы посмотреть, как Мария Ивановна поставит «историческую» отметку. Вот занесла руку… Поставила.

– Учили! – крикнул он.

Класс подхватил.

Ребята забыли, что находятся не на стадионе, и начали громко скандировать: «У-чи-ли! У-чи-ли!».

Это была и месть Круглому за то, что он их тогда предал, передав найденный танк пятому «Б», и за то, что он отказался собирать бутылки, и вообще это было большой школьной справедливостью.

Мария Ивановна дала стихнуть возбуждению и спросила:

– А вообще, Синицын, какой предмет ты больше всего любишь?

Круглый весь ушел в себя. Он еще не успел осмыслить произошедшей с ним катастрофы. Он не понял, не расслышал, о чем его спросили.

– Мы этого не учили.

В классе мстительно засмеялись:

– У-чи-ли! У-чи-ли! У-чи-ли!

«А, действительно, какой предмет он больше всего любит? – подумала учительница. – Соня Козловская, например, очень любит географию, а по математике получает четверки и иногда тройки. Зебриков – тот вообще любит то, чего не проходят в пятом классе. А что любит он, Владик Синицын? И что это вообще за термин «круглый отличник»?.. Он, этот Владик Синицын, как-то успевает любить все предметы и наверняка поэтому не любит ни одного. А скорей всего он любит арифметику в лице бесконечных пятерок, заполняющих его дневники и табели».

На перемене Швака догнал Марию Ивановну недалеко от учительской:

– Мария Ивановна, чешное шлово, я никогда больше не приду на географию, не выучив урока. Я, шнаете, как вошмушь! Мне Шонька помошет. Я ее попрошу, и она помошет.

И тут Мария Ивановна поступила совершенно непедагогично. Она потрепала Шваку за волосы, потрогала свои толстые некрасивые очки.

– Знаешь что? – оглянулась на учительскую, улыбнулась. – Только ты никому не говори… Я тебе разрешаю иногда не выучить урока. Ну, например, когда ты увлечешься своими камнями, как в прошлый раз. Ты ведь тоже очень занятый человек. Иногда и ты можешь не успеть все выучить. Главное не в этом. Главное, чтоб ты назубок знал что?.. Что такое настоящая дружба…

Швака заговорщицки посмотрел по сторонам и шепотом спросил:

– Это вы про Круглого и про Анну Елисеевну?

– Почему ты так подумал?

– Мы шлышали, как вы ш ней шпорили.

Швака обладал удивительной способностью подслушивать самые неожиданные разговоры. И не только подслушивать, но и запоминать, хотя он этого и не хотел. Он сам удивлялся этой способности. И, наверное, если бы уроки не объясняли, а говорили по секрету, а он бы их не слушал, а подслушивал, то в два счета стал бы отличником. Но, к сожалению, уроки – это не так интересно, как разговор одной учительницы с другой.

– Но кто же это мог слышать?

– Чешное шлово, я не подшлушивал. Прошто у меня такой шлух. Я шел мимо…

– И ты все, все слышал? – ужаснулась Мария Ивановна.

– Не, не вше…

– А впрочем, все, что я там говорила, правильно.

Швака виновато опустил глаза.

– Мария Ивановна, а зря вы ему не поштавили двойку.

– Кому?

– Круглому.

– А ты думаешь, ему надо было поставить двойку?

– Конешно.

– За что же?.. Он хорошо отвечал.

– А за друшбу.

– Но я преподаю географию.

– Нет… И друшбу тоше.

 

8. Санька-миллионер

Несколько дней на «Карамбаче» ничего не предпринимали. Директор тоже молчал. На всех переменах друзья торчали около директорского кабинета и всякий раз с энтузиазмом кричали:

– Доброе утро, Ванкстиныч!

Иван Константинович отлично понимал, откуда вдруг взялись столь необыкновенная вежливость и предупредительность. Но что он мог сделать? Автотрест сразу согласился подарить школе списанную полуторку, но почему-то тянул с передачей. И директор молчал, не желая раньше времени ни огорчать, ни обнадеживать пятиклассников. А если по-честному, то он хотел им сделать сюрприз. Поэтому, здороваясь с мальчишками, он делал вид, что не замечает их красноречивых взглядов.

Директор злоупотреблял терпением друзей. На «Карамбаче» было затишье перед бурей. «На директора надейся, а сам не плошай», – придумали они пословицу и принялись лихорадочно искать новые пути к решению финансовой проблемы.

– Зря только ньютоново яблоко съели, – пожалел Зебрик.

– Думали, не понадобится, – вздохнул Санька.

Это открытие произошло так же неожиданно, как и тогда с бутылками. Но на этот раз помогла открытию не книжка, а сама Леночка Весник. Последнее время она как-то странно поглядывала на Саньку. Он уже стал подумывать, не догадалась ли она, что ее «Граф Монте-Кристо» вымазан постным маслом. Но Леночка об этом не догадывалась. Она смотрела так на Саньку совсем по другому поводу. Вырвав тогда у Владика Синицына галстук, она теперь не знала, как его отдать Саньке. С Владиком она тоже перестала дружить и ходила из школы домой одна. Красная косынка с маленьким чернильным пятнышком лежала в ее портфеле и мешала жить. Однажды Капелька не выдержала, догнала Саньку и сердито спросила:

– Сколько я буду таскать его? Пионер называется.

– Кого? – удивился Санька.

– Твой галстук, вот кого.

Капелька открыла портфель и протянула его Горскому, чтобы он сам взял. Санька заглянул в портфель, увидел пламя красной косынки с чернильным пятнышком и опять удивился:

– Мой… Откуда он у тебя?

– Откуда, откуда. От Владика Синицына.

– От Круглого?..

– От Владика Синицына, – повторила Леночка и еще ближе пододвинула к нему портфель. – Бери!

– А как же спор? – спросил Санька.

– А как же пионерская линейка? – передразнила Капелька. – Забыл, что скоро праздник «За честь школы»?

И тут Санька почувствовал опять жжение в животе. Он всегда чувствовал это жжение, когда собирался совершить какой-нибудь безрассудный поступок в честь Леночки Весник.

– Не возьму! – гордо сказал Санька и спрятал руки в карманы штанов.

– Нет, возьми!

– Нет, не возьму.

Он поглубже засунул руки в карманы штанов, по самые локти, показывая этим, насколько решительно он отказывается взять галстук.

– Нет, возьми! – настаивала Леночка.

– Машина будет – тогда возьму. А так не возьму.

– А я тогда его выброшу, – пригрозила Капелька.

Но Санька знал, что пионерский галстук она ни за что не посмеет выбросить. Поэтому он и не подумал вынуть руки из карманов.

– Ну и выбрасывай!

– Ну и выброшу.

Леночка подошла к фонтану и с нарочитой решительностью занесла руку с Санькиным галстуком над водой.

– Сейчас брошу…

В это время Санька увидел на противоположной стороне фонтана парня и девушку, которые засмеялись и бросили в воду по монетке. Санька вспомнил, что он и раньше видел, как люди бросают в фонтаны деньги. Горский хотел стукнуть себя ладонью по лбу, но руки у него были слишком глубоко спрятаны в карманах. Тогда он подпрыгнул, крикнул Капельке: «Нашел!» – и побежал разыскивать Зебрика.

Леночка Весник вздохнула, свернула аккуратно Санькин галстук и спрятала его в портфель.

Увидев Зебрика, Санька еще издалека крикнул:

– Финансовая проблема решена!

– Ур-pa! – крикнул Зебрик.

Он всегда сначала кричал «ура», а потом уже начинал интересоваться подробностями, потому что был абсолютно уверен в гениальности своего друга.

Но Санька не мог ждать, когда ему начнут задавать вопросы. Его просто распирало:

– Сколько у нас в городе фонтанов? – задыхаясь после быстрого бега, загадочно спросил он.

– Три, четыре, пять…

– Видел, как в фонтаны деньги бросают? Видел?..

– Видел, – сказал Зебрик.

– А видел, как их оттуда вынимают? Видел?

– Нет.

– Ха-ха! И я не видел, потому что их никто не вынимает. Там лежит на дне знаешь сколько денег? По ведру в каждом фонтане. Понял?.. А мы их раз – и достанем. Пять фонтанов, пять ведер денег. А сколько это будет пять ведер, интересно?

– Миллион, – не задумываясь, ответил Зебрик.

– Ого! – сказал Санька.

Тут же был разработан детальный план изъятия миллиона из фонтанов и транспортировки его в надежное место. Вечером Санька утащил из сеней ведро и отнес в сарай, где уже лежали саперная лопатка и железное сито. Утром, без десяти четыре, на цыпочках вошел в кухню. С минуту стоял в раздумье, прикидывая, какую дверцу открыть, чтобы сразу попасть на съестное. Открыл духовку. Там лежали бабушкины ножницы и спал кот. Он потянулся, глянул на Саньку одним глазом и по-солдатски перевернулся на другой бок.

В шкафу нашлась черствая булка и огурец.

Трамваи спали в своем трампарке. Милиционер на перекрестке еще не заступил на дежурство. Ребята потащили тележку наискось через площадь. По асфальту тележка почти не громыхала. Зебрик вертел во все стороны головой, обреченно читая рекламы:

Сыр

Кафе «Мак».

Завтра

Праздник парашютистов

Премьера

«Человек со звезды»

Друзья пересекли площадь, въехали в ворота сквера Трех крокодилов. Фонтан не шумел. В просветах между деревьями зеленели три крокодила. Они старательно задирали кверху морды, раскрывая свои облезлые пасти, но вода не била.

Тележка часто-часто загромыхала по боковой аллее. Зебрик первый подбежал к фонтану и первый остановился. По дну чаши разгуливал щуплый старичок в черной смешной шляпе. Он равномерно размахивал метлой, подметая бетонное, в трещинах, дно. За метлой тянулось облачко пыли и оставались ровные, полукруглые полосы. Если бы начертить поперечные линии, то получилась бы тетрадь в косую.

– Здравствуйте!

Мальчишки затормозили тележку, подошли:

– Ну и здравствуйте!

Зебрик подошел ближе.

– Здесь плавали рыбы, – сказал он.

– Зеркальные карпы, – весело отозвался старичок.

– А где ж они?

Старичок хитровато прищурился на мальчишек:

– На рыбалку пришли?

– Нет, просто так.

– Карпы ту-ру-ру! В рыбном магазине.

– А вода? – поинтересовался Санька.

– А я ее спустил. И фонтанам надо отдыхать.

– Зачем же им отдыхать?

– Чтобы подмести здесь, покрасить крокодильчиков, а то они за лето вон как облезли. А понабросали сюда всего, вот такие ухари, как вы, бумажек, пуговиц, денег.

Санька качнулся вперед:

– А где ж они?

– Кто?

– Ну, бумажки, пуговицы.

– Уже подмел. Как подсохло, я и подмел. Это я уж третий раз подметаю.

Старик остановился отдохнуть. Он подошел к барьеру, прислонил метлу, сел:

– Закурим, хлопчики?

– Мы некурящие, – грустно объяснил Зебрик и спросил: – Скажите, пожалуйста, а остальные фонтаны тоже осушают осенью?

– Про остальные неизвестно. Я работаю здесь.

Мальчишки торопились. Ведро, лопатка, сито для угля – все это подпрыгивало, стукалось и, не успев коснуться дна тележки, снова с шумом подпрыгивало.

В Петровском сквере друзей встретил хмурый Петр Первый. Он стоял на своем треснувшем пьедестале такой огромный, что за его спиной совершенно не было видно маленького фонтанчика. Ребята обогнули памятник и… Фонтан был сух.

В Детском парке фонтан, как всегда, шумел. Но когда Санька заглянул в бетонную чашу, он понял, что ее успели осушить, почистить и снова наполнить водой.

Приходилось расставаться с миллионом из-за глупой чистоплотности. Неужели в городе нет ни одного фонтана, который не чистят? Друзья сели на лавочку и задумались…

В городском парке, вернее, там, где парк начинал становиться лесом, раскинулось небольшое озеро. Лет тридцать пять назад не существовало на этом месте никакого озера. Из-под горы выбулькивался родничок и стекал в низину грязной лужицей. Местные жители набирали здесь воду, мыли калоши.

В городском комитете комсомола смотрели, смотрели на антисанитарную лужицу да и решили превратить ее в культурное озеро с памятником посередине. Памятник взяли из сказки Пушкина, с той самой страницы, где из вод выходят ясных тридцать три богатыря и с ними дядька Черномор. Отливали Черномора в депо. Железнодорожники постарались, и дядька получился что надо. Его поставили на пьедестал, а вокруг соорудили бетонную чашу. Родниковой воды хватило как раз, чтобы заполнить ее.

Никто этого озера не чистил, и очень скоро бетонное дно покрылось толстым слоем ила. Появились водоросли, тритончики, головастики.

Вот про это озеро и вспомнили друзья. Операцию решили провести ночью, чтобы не возбуждать подозрений.

По черной воде озера плавали желтые листья. Фонарь на столбе раскачивался, и лампочка то гасла, то зажигалась. Ветер наверстывал упущенное. Казалось, он вместе с листьями хочет сорвать и фонарь и бросить его в озеро. Если бы это случилось, фонарь, наверное, зашипел бы и медленно утонул.

По широкой аллее, испуганно оглядываясь и со страхом прислушиваясь к шуму деревьев, крались отчаянные смельчаки. Трехколесная тележка «ЗИГ-1» мягко шуршала по листве. Ведро на этот раз не громыхало. Под ним лежал собранный в кольцо шланг. Кроме шланга, лопатки, угольного сита и ведра в тележке подпрыгивала клетка Для ужа. Можно было подумать, что ребята выехали на опасную работу – охоту за ядовитыми змеями. Но нет, клетка, в которой до сегодняшнего ночного путешествия у Саньки жил уж, нужна была совсем для другого.

Заехали с подветренной стороны. На спине у Черномора каким-то чудом держался большой кленовый лист. Мигание фонаря придавало озеру и особенно дядьке Черномору причудливый и таинственный вид. Зебрик посмотрел на воду, поежился:

– Черная.

– А ты думал какая?

– Холодная, наверное.

– А ты думал какая?

Зебрик наклонился, пытаясь при свете мигающего фонаря разглядеть дно:

– А может, здесь ничего и нет?.. Только зря простудимся.

– Сам говорил, есть, а теперь нету, – разозлился Санька.

– Теоретически есть.

Деревья раскачивались и шумели, шумели, шумели. Ветер посрывал с них все пожелтевшие листья, но иногда откуда-то вдруг срывался еще один и медленно планировал на воду.

Санька стал разуваться. Но, развязав шнурки, подумал и завязал опять. Он вспомнил, что рыбаки, когда тянут бредень, не разуваются, чтоб не простудиться и не порезать ноги.

– Подожди, – засуетился Зебрик. – Я налажу шланг.

Он высвободил его и скрылся в кустах, где надел одним концом на водопроводную трубу. Включил на всю воду. Шланг, как живой, стал извиваться и чуть не окатил Саньку водой раньше времени. Друзья подкрались к шлангу, поймали, привалили тяжелым камнем. Клетку, в которой жил уж, перевернули вверх дверцей.

Санька повернулся спиной к озеру, чтобы не видеть черной воды, и начал осторожно спускаться. Раздался легкий всплеск. Ноги до колен провалились в жидкую грязь.

– Холодно? – участливо спросил Зебрик.

– Не-не очень, – стуча зубами, ответил Санька. – Дно жидкое.

– Противно?..

– Агга… Давай ведро.

Зебрик подал ведро. Санька зачерпнул жидкого дна у самого берега В воде ведро казалось легким, а как только вытащил из воды, так сразу ощутил тяжесть.

– Держи.

Зебрик обеими руками принял ведро, вылил содержимое в открытую дверцу клетки Жидкая грязь потекла через круглые дырочки наружу, как из мясорубки.

Санька выскочил из озера.

Отвалил камень и направил струю в дырочки – сначала с одной стороны, потом с другой, с третьей. Шланг упруго вздрагивал в руках и рычал. Через минуту в клетке ничего не осталось, кроме нескольких камешков и осколка бутылочного стекла. Санька взял все это и со злостью швырнул в кусты.

– Нету.

– Ты близко зачерпнул.

Второе ведро зачерпнул в трех шагах от берега. Промыли – опять ничего: несколько камешков да солдатская пуговица.

– Ты далеко зачерпнул, – сказал Зебрик.

В третий раз отмерил два шага и набрал полное ведро первоклассной грязи. Подал Зебрику, а сам не стал вылезать.

Грязь вместе с водой со свистом вылетала через дырочки в разные стороны, и вдруг Зебрик услышал, как какие-то мелкие предметы заметались по клетке, словно попавшие в силок птицы.

– Есть! Есть! – закричал он.

Санька выскочил из озера, поддерживая штаны. Они стали такими тяжелыми, что их не мог уже удержать пояс. «Еще никому из мальчишек не доводилось открывать такие трудные клады, – подумал он. – Тому Сойеру с Геком было хорошо: их клад находился в сухой пещере». Санька запустил руку в клетку. Да, это были деньги. Но, во-первых, на них ничего нельзя было купить, потому что это были старые деньги, во-вторых, они долго пролежали в воде и поржавели, а в-третьих, их было всего две монеты. И сколько потом Санька ни лазил, ничего стоящего в озере Черномора больше не зачерпнул.

В два часа ночи друзья вернулись домой, а утром Зебрика отправили в больницу с воспалением легких. Начался опять шум, опять вызовы к директору. Все спрашивали у Саньки, почему его друг заболел, а он не заболел. Что мог Санька ответить на эти глупые вопросы? Зебрик и в озеро-то не лазил, только под струю воды один раз попал. А Санька и лазил везде, и не заболел. Да он, может, даже завидует Зебрику: тот лежит в больнице и не учится и к директору никто его не вызывает. И вообще Саньке пришла в голову мысль, что жизнь ужасно несправедливо устроена. Все они с Зебриком вместе делали, а как болеть, так Зебрик заболел, а Санька ходит как дурак, совершенно здоровый. Он попробовал было тоже заболеть, начал кашлять и даже почувствовал температуру, но когда бабушка принесла градусник и проверила, у Саньки никакой болезни не оказалось.

А Зебрик в это время лежал в палате и слушал разные звуки. Дождь монотонно бубнил по крыше, как первоклассник, читающий наизусть стихотворение из хрестоматии, дождь стучался в заплаканное окно. Дождь, дождь. И Зебрику казалось, что это теперь на всю жизнь. Он будет вот так лежать в палате, а за окном будет идти дождь.

 

9. Обенером

В конце сентября по старой школьной традиции проводился праздник «За честь школы».

Построились во дворе в две шеренги, принесли знамя, барабан. Санька стал во вторую шеренгу. Но Мария Ивановна все-таки заметила его.

– Саня, а где твой галстук?

– Мой галстук? – Он считал, что учительница про галстук знает. – У меня же нету.

– Как, совсем? Идем скорее со мной.

Она вытащила его за рукав из строя. В пионерской комнате никого не было. Мария Ивановна стала торопливо рыться в шкафах. Наконец ей попался полинявший, помятый галстук. Она встряхнула его.

– Неглаженый. Ну, ничего. Повяжи пока, а завтра я тебе подарю новый. У меня дома есть.

– Не надо.

– Что не надо?

– Дарить не надо. И этот не надо.

Мария Ивановна с недоумением смотрела на взъерошенного, сердитого мальчишку.

– Ты бы хоть причесался. Почему не надо?

– Я думал, вы знаете.

– Он его отдал под честное пионерское, – послышалось сзади.

Санька и учительница оглянулись и увидели Козлика.

– А ты почему не на линейке? – удивилась Мария Ивановна.

– Меня Анна Елисеевна послала домой переодеваться.

– Переодеваться?

– Ну да, я же в штанах.

– А почему ты в штанах?

– Мы же будем выступать.

Мария Ивановна покачала головой. Но вдаваться в подробности сейчас не было времени. Накинула Саньке на плечи вылинявший галстук и хотела насильно повязать, но упрямый мальчишка отступил назад, снял галстук и подал учительнице.

– Мария Ивановна, не надо.

– Но почему? Это же только на сегодня. Кончится все – снимешь.

– Мне нужен мой галстук.

На дворе заиграли горны, рассыпалась барабанная дробь.

– В таком случае ладно, – махнула рукой учительница. – Смотрите из окна. А после, как договорились, пойдем к Зебрикову.

– Мария Ивановна, а можно и я пойду? – спросила Соня.

– Конечно, это же ваш товарищ. Почему ты спрашиваешь?

– Я хотела еще раньше пойти, а Горский меня не берет.

– Возьмет, – пообещала учительница и заспешила туда, где раздавалась барабанная дробь.

Козлик показала Саньке язык и отвернулась к окну. Санька устроился у другого окна. Отсюда хорошо был виден весь двор. Оказывается, это очень красиво, когда на белых рубашках и белых кофточках красные галстуки. Раньше Санька скептически относился к своему галстуку и носил-то его чаще в кармане, чем на шее. А оказывается, это очень красиво Наверное, всегда так: когда что-то теряешь, тогда только и узнаешь ему настоящую цену.

На школьный двор, загороженный со всех сторон домами, все-таки залетал ветер. Он неистово трепал знамя и пионерские галстуки.

– А знаешь, откуда берется ветер – спросила у Саньки Козлик.

– Не знаю.

– Он приезжает к нам на крыше скорого поезда.

Они помолчали.

– А знаешь, – снова спросила Козлик, – где живет ветер, когда везде тихо-тихо?

– Где? – неприветливо буркнул Санька.

– На колокольне.

Козлик была единственная девчонка на всем берегу, которая не боялась лазить на колокольню архитектурного памятника второй половины восемнадцатого века. Там было так здорово! Ветер гулял по колокольне и время от времени громыхал оторвавшимся листом железа на пристройке. Сонька облокачивалась на железные перила и смотрела вниз. Иногда она видела, как над крышей соседнего дома кружились голуби. Она следила за ними, и ей хотелось тоже полететь: она столько раз видела себя во сне птицей. Голуби приняли бы ее в свою стаю. Но где взять крылья? Не стальные, как у самолета, а настоящие? Козлик читала повесть Грина о летающем человеке. Она хотела иметь такие же крылья, как у Друда. Конечно, писатель все это выдумал. Человек не умеет летать. Но так ведь будет не всегда?

Сонька много читала книг, но никогда не запоминала фамилии писателей. А фамилию Грина запомнила. Она прочла не только книгу, но и предисловие к ней. А в предисловии рассказывалось, что писатель Грин верил в чудеса, в полет человека без крыльев. Верил… А ведь он был совсем взрослый.

На школьном дворе ветер вел себя скромно. А когда Мария Ивановна, Козлик и Санька вышли на центральную улицу, то они увидели, что ветер здесь словно с цепи сорвался. Он хватал прохожих за косынки, за волосы, катил навстречу чью-то фетровую шляпу. Шляпа подпрыгивала, как живая.

Милиционер на перекрестке хотел ее задержать, но она вильнула в сторону и еще быстрее понеслась по переулку.

Где-то в самом конце проспекта бежал человек с обнаженной толовой. Он размахивал руками и кричал что-то милиционеру. Но что мог сделать обыкновенный милиционер? Если бы он оказался более ловким, он, пожалуй, сумел бы задержать фетровую шляпу. Он, наконец, мог задержать владельца шляпы, который считал, что в погоне за своей шляпой он вправе нарушать правила уличного движения. Но остановить ветер и отправить его в отделение или хотя бы оштрафовать его за нарушение правил уличного движения милиционер не мог.

И ветер пользовался своей безнаказанностью. Он ухитрился выдуть из урны бумажки и забросил их шутки ради на крышу кинотеатра. Вырвал у старушки газету и нацепил на сучок высокого худого дерева.

Сонька Козловская любила ветер. Она радовалась ему. И, наверное, поэтому очень смеялась, когда поравнялась с человеком, догонявшим свою шляпу. Он, этот дядька, оказался совсем лысым и даже отполированным. На такой голове ни одна шляпа не удержится.

Ветер мог рассмешить Соньку, но чаще всего он настраивал ее на серьезный лад.

– Мария Ивановна, – внезапно спросила она, – а почему наша планета никак не называется?

– Называется.

– Как?

– Земля.

– Так разве это название?

– Наша планета так и называется Земля. Это географическое понятие, и писать надо с большой буквы, если имеется в виду земля – огород, то писать надо с маленькой буквы.

Козлик хотела поймать лист, сорванный порывом ветра с тополя, но промахнулась.

– Я знаю, я знаю, – сказала она, поворачиваясь на секундочку спиной к ветру. – Но только Марс – это название, Венера – это название. А Земля… Какое же это название? Земля это не название, а так и есть земля. Ведь Венера – тоже земля? А она называется Венера. Марс – тоже земля? А он называется Марс, как же это получается?

Козлик развела руками и неожиданно вырвала у Саньки лист каштана, который тот подобрал еще около школы. Санька шел молча, грустно посматривал под ноги, и жизнерадостная, никогда не унывающая девчонка хотела его растормошить. Но он не погнался за ней и не стал отнимать лист каштана назад.

– Как получается? – переспросила учительница. – Понимаешь, люди думали сначала, что это не планеты, а боги, и поэтому дали планетам имена богов. А свою планету они никак не назвали, потому что ходили по ней, возделывали ее, строили жилища.

Козлик слушала внимательно, но такой ответ ее не устраивал. Марии Ивановне и самой не казалось убедительным то, что она говорила.

– Чудаки, – сказала Сонька, – всем планетам придумали названия, а про свою забыли.

– Не забыли, просто это никому не пришло в голову.

Козлик подобрала у обочины тротуара колючий каштан и сунула его себе в карман.

– Мария Ивановна, а если на других планетах есть жизнь, они, наверное, смотрят на нашу землю в телескоп? Вот бы опросить у них, как они назвали нашу планету. А им, – она засмеялась, – сказать, как называется ихняя планета. Они наверняка не знают. Они тоже, наверное, называют свою планету Земля. И не знают, что она давно уже Марс или Венера.

Учительница и ученица рассмеялись. Санька скупо улыбнулся. Он думал о галстуке и о своей неудавшейся жизни. Но Козлик все время отвлекала его своими рассуждениями:

– А ведь можно угадать название нашей планеты. Правда, Мария Ивановна? Подумать и угадать. Я уже давно думаю и наверняка скоро угадаю. Нет, я обязательно угадаю.

Мария Ивановна по-дружески обняла свою ученицу.

– А как ты узнаешь, что правильно угадала?

– Очень просто. Вот когда решаешь задачу… Решила и знаешь, что правильно. Еще в ответ не посмотрела, а знаешь точно, что правильно. Так и здесь. Я сразу почувствую, когда отгадаю.

«Рыжая фантазерка, – с какой-то особенной теплотой подумала учительница, – а главное, какая доверчивая. Дета чувствуют, когда их по-настоящему любишь. И тогда, если даже оде ошибешься, они простят, а таким, как Анна Елисеевна, они ничего не простят».

Зебрик застеснялся, что к нему пришли учительница и Козлик. Саньке он успел шепнуть, чтобы тот к нему заглядывал почаще со двора, куда выходят окна палат.

Козлик и Санька сели на кровать к Зебрику, а учительнице сестра принесла стул. Все съели по одному яблоку, а потом Сонька вдруг объявила:

– А я уже отгадала, как называется наша земля. Она называется не земля, а знаете как? АБЕНЕРОМ, – Козлик скромно потупила глаза. – Это по-марсиански.

Учительница улыбнулась одними губами, а Санька искренне засомневался:

– А откуда ты знаешь марсианский?

Для него не существовало вопроса: есть или нету на Марсе жизни? Конечно, есть. Но откуда могла эта рыжая девчонка узнать марсианское слово?

Зебрик серьезно посмотрел на девчонку, потрогал смущенно очки:

– Не АБЕНЕРОМ, а ОБЕНЕРОМ, – сказал он.

– Правильно! – захлопала в ладоши Козлих и весело засмеялась. – Как ты догадался?..

Если бы Санька Горский прочитал Сонькино название планеты Земля с обратной стороны, он бы понял, откуда взялась фонетическая поправка. ОБЕНЕРОМ с обратной стороны – это «море – небо». Зебрик прочитал, потому что волшебные очки научили его читать вывески не только слева направо, но и наоборот. А Санька не догадался. А зачем ему догадываться? Гораздо интереснее поверить тому, что его одноклассники знают марсианский язык. А почему бы им, действительно, его не знать? Если есть Марс, значит, есть и марсиане. А раз есть марсиане, значит есть и марсианский язык. А поскольку есть марсианский язык, должен же его кто-то знать среди жителей Земли. Человек, который в двенадцать лет во всем чудесном сомневается, очень много теряет. Санька Горский не сомневался.

 

10. Плешивая Веня

Окно третьей палаты находилось на четвертом этаже в самом углу. С правой стороны двора возвышался виадук, по которому беспрерывно бежали трамваи.

Санька свистнул, и тотчас сверкнули Зебриковы очки. Зебрик просунулся головой в форточку по самые плечи и посмотрел вниз.

– Здорово! – крикнул Санька.

– Чего? – не расслышал Зебрик, потому что в это время по виадуку загромыхал трамвай.

– Чего? – не понял Санька, потому что теперь в другую сторону прогромыхал трамвай.

А сверху неслось:

– Чего? Повтори!

– Чего? Не слышу!

– Ну, чего вы расчевокались?.. Не в лесу.

Мимо Саньки прошел низенький рябой человек в брезентовом плаще. За ним, покорно опустив голову, так что рыжие космы от самых ушей спадали ей на глаза, плелась лошадь.

– Неужто сообразить не можете, что из-за этих драндулетов, – он махнул в сторону виадука, – ничего не услышишь?

Лошадь была с большими плешивинами на боку. Рябой человек остановился, но лошадь продолжала идти, и она его легонько толкнула в спину, чтобы он двигался дальше.

– Ну, ты, Веня! – ласково замахнулся на нее рябой.

Он отвел ее в угол двора, где стояла телега, сходил в сарай, принес охапку сена, высыпал в телегу и дружески похлопал лошадь по боку, приглашая отобедать.

Она тряхнула головой, разметая с глаз космы, и принялась хрустеть.

Рябой пододвинул ей сено, чтобы удобней было есть, и ушел.

Зебрик торчал из форточки.

Санька стоял внизу. Оба с любопытством наблюдали. Саньке ужасно хотелось свести знакомство с лошадью.

Он восторженно помахал рукой Зебрику и показал в сторону телеги. Его жест означал: «Ничего себе лошадка. Вот бы прокатиться».

Трамваи прогромыхали по виадуку, и на минутку наступила тишина. Санька, пользуясь паузой в трамвайном движении, быстро начал выкладывать новости:

– А у нас новый классный руководитель. Анна Елисеевна ушла в восьмой «Б», а у нас Трофимчук. Он знаешь какой – чемпион области по мотоциклу. А Марию Ивановну вызывали в гороно за выговором. Она сама призналась, что нарочно Круглому поставила четверку. Вот смешная… А потом у нас было классное собрание, пришла мать Круглого, начала говорить: «Зачем вы моего мальчика зовете Круглым? Вот Козловскую Соню вы зовете Козликам, Щеглова Сережу – Щеглом, а Владика вы можете звать Синицей, ведь его фамилия Синицын. Зовите его Синицей». Только какой же он Синица, когда он Круглый? – Санька засмеялся. – Круглый, наверно, переведется в другую школу. Он сам Нинке Мумии сказал.

Санька хотел еще что-то сообщить, но по виадуку загромыхали сразу два трамвая. Он открыл рот и закрыл.

Теперь, чтобы объясниться снова, нужны руки. Но они были заняты. Бабушка Наташа купила мандаринов, чтобы Санька их отнес в больницу своему другу.

Мандарины лежали в карманах. Их надо передать дежурной сестре. Но Саньке в голову пришла оригинальная мысль – познакомиться с лошадью при помощи мандаринов. Он показал Зебрику мандарины и начал делать разные жесты, означающие, что он, Зебрик, ест эти мандарины чуть не каждый день, а лошадь все сено да сено, что если б его, Зебрика, кормили каждый день сеном, он тоже соскучился бы по мандаринам. А сейчас он еще не соскучился, а лошадь соскучилась.

Санька энергично показывал на мандарины, подносил их ко рту и делал примасу, будто ему их противно видеть, потом он протягивал мандарины в сторону лошади и сладко улыбался.

Зебрик никак не мог понять, что от него требуется. Тогда Санька подбежал к лошади и дал ей мандарин.

Она мягко взяла его губами и начала есть. Санька повернулся к окну и кивнул головой утвердительно, спрашивая: понял? Зебрик отрицательно покачал головой и развел за окном руками: не понял.

Тогда Санька отдал второй мандарин лошади, потом третий, и Зебрик наконец понял, что от мандаринов не останется даже шкурочек. Но он ни капельки не огорчился…

Пока Зебрик лежал в больнице, Санька подружился с рябым конюхом дядей Яшей. Оказалось, что они почти соседи: дядя Яша тоже жил у реки через три улицы и два переулка от Санькиного дома. Дружба крепла день ото дня.

В субботу Зебрика выписали.

Говорили, что в 12, а Зебрик уже в 10 вышел во двор в своей одежде.

Здесь его поджидали Санька и дядя Яша.

Косматая Венера с плешивинами на боку стояла запряженная в телегу. Дядя Яша увидел Зебрика, поплевал на ладони:

– А ну-ка садись, болезный, а то мы с Веней застоялись.

Венера, или, как ее называл дядя Яша, Веня, фыркнула, словно засмеялась.

Мальчишки уселись поудобнее, и телега покатилась. Ни Санька, ни Зебрик никогда не испытывали такого полного блаженства. Телегу бросало из стороны в сторону по каменной мостовой, она скрипела, грохотала так, что все прохожие невольно оборачивались.

Мальчишки подпрыгивали сами, и все у них внутри тоже подпрыгивало.

Свое возвращение из больницы ребята тут же, не сходя с телеги, отметили новой идеей.

– С машиной возни сколько! Бензин да еще масло надо, – начал издалека Санька. – Нет, конечно, машина лучше, но все-таки…

– А лошади дал один апельсин и поехал, – поддержал Зебрик. – И ремонтировать не надо. И проходимость лучше. Машина пройдет через кустарник? Нет. А Веня пройдет.

– А зимой для машины нужна горячая вода, – сказал Санька. – А Вене не нужна.

А телега себе катилась.

– Дядь Яш, а сколько стоит лошадь? – спросил Зебрик.

– Дак много стоит, – ответил дядя Яша.

– А сколько?

– Дак кто ж его знает?.. Много.

– А Веня?

– Дак кто ж Веню покупал? Это подарок подшефного колхоза. А так кто ж ее покупать будет?

– А у нас тоже есть подшефный колхоз, – вспомнил Санька, и они переглянулись с Зебриком. – Десятые классы ездили туда концерт показывать.

Транспортную проблему, оказывается, можно было решить при помощи лошади.

Несколько дней Санька и Зебрик ходили, загадочно улыбаясь.

Они готовили сюрприз.

Ванкстиныч тоже загадочно улыбался, как будто догадывался о новой затее Саньки и Зебрика. Но Ванкстиныч ни о чем не догадывался, просто он тоже готовил сюрприз. В общем, нашла коса на камень – сюрприз на сюрприз.

Санька и Зебрик достали журнал «Коневодство» и по очереди читали его вслух.

Прежде чем объявить классу о своей новой идее, они хотели выяснить, какой конезавод лучше – Чесменский или Хреновской, чтобы знать, откуда брать рысака.

Тут надо было хорошо подумать, а то долго ли промахнуться?..

Но события развивались так, что спутали друзьям все карты и подсунули вместо чесменского рысака плешивую Веню.

Случилось это в субботу, в конце дня. Санька и Зебрик возвращались из школы домой и вдруг увидели дядю Яшу, обнимавшегося с Веней.

Лошадь испуганно прядала ушами, а дядя Яша обнимал ее за шею, чтобы не упасть. Он был очень пьян и шептал лошади прямо в ухо:

– Техника, брат, мотороллер.

– Здравствуйте, дядь Яш, – робко сказал Санька.

– Кто это?

Дядя Яша внимательно поглядел на Саньку, на Зебрика и махнул рукой:

– А, это вы… Заменили нас с Веней. Вместо нас теперь в больнице трехколесный мотороллер. Техника, брат.

Он кому-то погрозил пальцем.

– Дядь Яш, а вы?

– А мы с Веней в понедельник пойдем искать работу в трест очистки города.

– Вы сейчас куда идете? – спросил Зебрик.

– Я иду в столовую, а Веня меня не пускает, – засмеялся он. – Она переживает, что ее уволили. Техника, брат, мотороллер.

– А можно, мы ее постережем, пока вы в столовую сходите? – опросил Санька.

– Хоть насовсем берите. Не возражай! – погрозил он лошади пальцем. – Техника, брат, мотороллер. А ты – с глаз долой.

Дядя Яша оставил лошадь, отошел, еще раз погрозил ей пальцем, что-то пробормотал и неуверенно направился дальше. Санька и Зебрик остались с Веней.

– Эх, тележки нету, сейчас покатались бы, – пожалел Санька.

– Она, наверное, есть хочет, – сказал Зебрик…

Бабушка Наташа, увидев во дворе лошадь, выбежала на крыльцо и так широко шагнула через две ступеньки, что чуть не упала:

– Господи, да что ж это еще такое?

– Баашк, ты не пугайся, это обыкновенная лошадь, – сказал Санька.

Бабушка села на ступеньку и положила руку на сердце. Она до того была удивлена, что стала ругаться не сразу, а после того как посидела немножко на ступеньках.

– Ведите ее туда, где взяли.

– Баашк, мы не взяли…

– Ведите ее, куда хотите… У людей дети как дети, ну кошку принесут, ну щенка какого-нибудь, а эти лошадь. Ведите ее со двора.

Оказавшись вместе с Веней снова на улице, Санька и Зебрик повздыхали и задумались. Но думали они недолго, им стало совершенно ясно, что лошадь надо вести в школу, пока Ванкстиныч не ушел.

По дороге в школу Веня обросла длинной процессией. Впереди шел Санька Горский, за ним неторопливо перебирала ногами лошадь, а с боков и сзади бежали мальчишки и девчонки. Так они всей гурьбой и ввалились на школьный двор. Появление их произвело в школе переполох.

Иван Константинович, увидев во дворе огромную толпу, окружившую со всех сторон лошадь, сразу почувствовал неладное.

Он заспешил вниз по лестнице.

А навстречу ему, шагая через ступеньку, уже поднимался Швака, приставший по дороге.

– Ванкштиныч, мы…

– Вижу, вы. – Директор не дал ему договорить.

Он стремительно сбежал со ступенек и прошел прямо к лошади сквозь образовавшийся в толпе мальчишек и девчонок проход.

– Что это такое? – опросил он почти спокойно у Саньки.

– Лошадь, Ванкстиныч.

– Вижу, что лошадь…

Мимо с гордо поднятой головой прошла Анна Елисеевна. Она мстительно отвернулась. Теперь это ее не касалось. Пусть приводят на школьный двор хоть слона, хоть крокодила.

– Где вы ее взяли? – спросил директор.

– Нам подарил ее конюх дядя Яша, что в больнице работает. Их с Веней заменили мотороллером, – объяснил Зебрик.

Иван Константинович оглянулся, увидел подошедшую учительницу географии.

– Мария Ивановна, позвоните, пожалуйста, в больницу, пусть они придут и заберут лошадь.

– Не надо, – попросил Санька.

– Да зачем вам лошадь?

– Ванкстиныч, это же не роскошь, а средство передвижения, – попробовал научно обосновать Зебрик. – Транспортная проблема.

Но Мария Ивановна уже пошла к телефону, и ничего, видимо, теперь нельзя было изменить.

– Веня вам не понравилась? – упавшим голосом спросил Санька. – Так можно другую лошадь. Можно рысака привести.

– Можно-то можно, да где ж вы его собираетесь взять? – иронически улыбнулся директор.

– Как где? – оживился Санька. – На Хреновском конезаводе. С ручками отдадут. В порядке шефства.

– По правде говорить? – спросил Иван Константиныч.

– По правде.

– Не нравится мне это, – он посмотрел на часы и повернулся вполоборота к воротам. – А вот это нравится.

В ворота, чихая и кашляя, въезжал грузовик.

За рулем сидел новый классный руководитель пятого «А» Трофимчук. В общем, в ворота въезжал сюрприз директора.

Это был настоящий сюрприз.

Все сразу забыли про Веню и бросились к машине, как муравьи, облепили кузов.

До самого вечера ребята катались по школьному двору.

Транспортная проблема отныне и навсегда была решена. Но Иван Константинович сразу же предупредил пятиклассников, что пусть они и не думают садиться за руль до восьмого класса.

Но это были уже мелочи. Главное, появился свой транспорт. И хотя пятый «Б» имел такое же право на этот грузовик, как и пятый «А», все равно Санька и Зебрик считали, что теперь билет в Ленинград лежит у них в кармане.

На следующий день только и было разговоров, что о машине.

Все были довольны.

А Зебрик вдруг опять задумался. Сквозь его очки светилось творческое вдохновение, не предвещавшее ничего хорошего ни школе, ни директору.

– Сань, стукни меня скорее по лбу яблоком, – сказал он.

– Зачем?

– Если машине приделать с обеих сторон кузова крылья и разогнать как следует, она полетит?

– Полетит.

– Вот здорово, будет самолет.

Но Иван Константинович, когда они пришли к нему с этой идеей, заупрямился:

– Никаких самолетов. То им машину подавай, теперь они хотят иметь свой школьный самолет.

Когда мальчишки вышли из его кабинета, он задумчиво опустил на руки голову и расхохотался над их неутомимостью.

Но хохотал он совершенно напрасно. Выйдя за дверь, изобретатели постояли немного, Санька вздохнул и сказал:

– Ну, ладно, мы еще что-нибудь придумаем.

 

11. Танец маленьких лебедей

Теперь можно было получить галстук назад. Санька подстерег Леночку Весник, когда она выходила из ворот школы, и преградил ей дорогу:

– Давай галстук!

Девочка расстегнула пальто, рывком потянула с шеи галстук:

– На!..

– А ты? – растерялся Санька.

– Этот твой. Я свой постирала, понимаешь? Завтра он высохнет.

Санька взял косынку, сунул в карман. Но тут же передумал. Слишком дорого она ему досталась, чтобы носить ее в кармане. Отошел в сторонку, распахнул пальто. А повязать не успел. Капелька требовательно потянула галстук к себе:

– Вы, мальчишки, не умеете повязывать…

Руки Леночки вместе с галстуком скользнули за шею и вернулись обратно, чтобы сделать узел.

Леночка отступила немножко назад и опустила глаза.

– Хочешь, я покажу тебе одно место, – сказал Санька, не зная, как выразить благодарность за то, что она сама повязала ему галстук.

– Какое? – застенчиво спросила Леночка.

– Во! Там концерты бывают интересные. Айда?

– Айда!

Деревья, словно школьники, построились друг другу в затылок. Осенью на этих раздетых деревьях поспевают богатые урожаи воробьев. Точь-точь, как сейчас.

Воробьи сидели нахохлившись, распушив хвосты и спрятав взлохмаченные головки. Это делало их похожими на черные пушистые яблоки. А тополя и каштаны, усыпанные чирикающими воробьями, начинают напоминать фантастические живые яблони.

Деревья неожиданно кончились. Дальше начинался железнодорожный мост. Санька вел Капельку в аэропорт на концерт. Когда они были на середине, под мост ворвался товарняк. Он страшно загрохотал где-то там, внизу, и виадук стал неприятно вздрагивать. Рука Леночки выскользнула из кармана пальто и встретилась с Санькиной рукой, и до самого конца моста они шли, взявшись за руки, как в детском садике.

До аэропорта оставалось десять минут ходьбы, но тут Санька вспомнил, что говорила Козлик про марсианский язык, и остановился:

– Стой! Давай зайдем в книжный магазин.

Они пошли прямо к отделу словарей. Санька долго читал названия: французско-русский, учись говорить по-немецки. Русско-английский. Итальянская грамматика.

Продавщица с голубыми глазами, в голубом халате с эмблемой книжного магазина вместо брошки, заметила его внимательный и мучительный взгляд.

– Что тебе, мальчик?

– Скажите, пожалуйста, – краснея пролепетал Санька, знавший, что таких словарей еще нет, но спрашивавший на всякий случай, а вдруг уже есть, – скажите, пожалуйста, у вас есть марсианско-русский словарь? Или русско-марсианский?

Девушка улыбнулась:

– Пока нет, к сожалению… Но будут! Обязательно будут. Ты заходи, спрашивай.

– Спасибо!

– Спасибо! – вслед за Санькой повторила застенчивая Капелька, и они заторопились к двери.

Дверь за ребятами захлопнулась, а молоденькая продавщица погрустнела. Может, она вспомнила свое военное детство? Тогда мальчики опрашивали не словари, а хлеб. Когда привезут, и можно ли будет взять по карточкам за два дня вперед?

А со словарями знакомились уже потом, в вечерней школе.

И вот – аэропорт!

Над крышей метеорологические башенки. Над башенками – сачки, в которые ловят синоптики ветер. Флюгера, антенны. Много антенн. И где они набирают столько радиоволн, чтобы на каждую антенну хватило?

Двери в аэровокзале сквозные. Можно в одни войти с улицы, а в другие выйти и попасть прямо на летное поле. Но Саньке сейчас нужно было не летное поле.

Посередине аэровокзала проход.

Кресла стоят, как в театре, рядами. Только сцены нет.

В левом зале вместо сцены будка справочного бюро. А в правом – галантерейный киоск.

За прилавком высокая, стесняющаяся своего роста девушка. Она поэтому немного сутулится и скромно опускает глаза, когда с ней шутят летчики. А летчики любят пошутить.

Девушка за своим прилавком продает всякие ненужные пассажирам вещи: куклы, одноглазый ночник, мочалки, шкатулки.

Санька потянул Леночку Весник в галантерейный зал. Он выбрал место в четвертом ряду и щедро пригласил:

– Садись!

По аэровокзалу нервно слонялся истомившийся пассажир. Он подходил то к справочной кабине, то к телефонной будке.

Наконец все это ему надоело. Он забрал свои вещи и перебрался поближе к галантерейной лавке. Поставил чемодан, побарабанил по прилавку пальцами, подержал в руках нейлоновую мочалку. Сказал, что дорого, и потянулся за большой шкатулкой.

Эта шкатулка представляла собой круглую башенку, у подножия которой в разных позах застыли маленькие балерины.

Если поворачивать по кругу шкатулку, можно было, как в замедленном кино, прочитать танец.

Но самый важный секрет заключался в крышечке.

Леночка сидела в своем кресле, оглядываясь на пассажиров.

Она еще не знала, зачем Санька привел ее сюда, но ей здесь уже нравилось.

Все нравилось.

Нравилось прислушиваться к объявлениям диспетчера об отлете и прилете самолетов. Нравилось смотреть в огромные аэровокзальные окна. В одно посмотришь – самолет бежит по взлетной дорожке, в другое посмотришь – он уже летит, набирает высоту.

А самолеты то и дело прилетали и улетали, большие, серебристые.

Нервный пассажир осмотрел шкатулку, сказал, что дорого, поставил на прилавок и напоследок решил заглянуть внутрь. Крышечка сама так и просилась в руки. Он снял ее. А под крышечкой хранилась серебристая, колокольчиковая музыка. Нервный пассажир ее выпустил на волю, под своды высокого стремительного потолка. Шкатулка играла Чайковского. А маленькие балерины, разбросанные у подножия, исполняли танец маленьких лебедей.

Если аэровокзал сравнить с песочными часами, то пассажиры, как песчинки, стали медленно просачиваться из одного зала в другой. Они занимали свободные места, и справочный зал все больше и больше пустел, а музыкальный наполнялся, наполнялся.

Галантерейная девушка могла бы взять с прилавка крышечку и прикрыть Чайковского и маленьких лебедей. Но Санька знал, что она этого не сделает. Иначе бы он не привел сюда Капельку.

Леночка поняла, что он думал о ней, и благодарно ему улыбнулась. Девчонки ведь чувствуют музыку в тысячу раз сильнее, чем мальчишки. Они готовы расплакаться над каким-нибудь Вагнером, не то что над Чайковским. Санька, собственно говоря, и о Чайковском имел приблизительное представление, но почему-то он привык сравнивать неизвестного ему Вагнера с Чайковским. Иногда он, правда, начинал сомневаться. А композитор ли Вагнер? А может, Вагнер – это математик? Или писатель?

А крошечные колокольчики продолжали вызванивать танец маленьких лебедей. И маленькие балеринки продолжали танцевать для прилетающих и улетающих пассажиров свой вечный танец.

Санька, может, и любил музыку Чайковского, но он этого не знал. А приводила их с Зебриком в аэропорт каждый раз не только музыка композитора. Нет, не только это. А еще музыка прилетающих и улетающих самолетов.

– ГРАЖДАНЕ ПАССАЖИРЫ, НА САМОЛЕТ, ВЫЛЕТАЮЩИЙ РЕЙСОМ 264 ПО МАРШРУТУ ВОРОНЕЖ – МОСКВА – ЛЕНИНГРАД, ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ПОСАДКА!

А шкатулка продолжала играть Чайковского, который полюбился Саньке в тысячу раз сильнее, чем неизвестный ему Вагнер.

– ГРАЖДАНЕ ПАССАЖИРЫ, САМОЛЕТ, СЛЕДУЮЩИЙ ПО МАРШРУТУ ОДЕССА – МОСКВА – ЛЕНИНГРАД, СОВЕРШИЛ ПОСАДКУ.

А шкатулка продолжала играть танец маленьких лебедей.

– ГРАЖДАНИН РОМАНИН, ЧЕРЕВИЧКИН, ГУЛЯЕВ, ПРОЙДИТЕ К ДИСПЕТЧЕРУ ДЛЯ ОФОРМЛЕНИЯ БАГАЖА.

А шкатулка продолжала играть.

– ГРАЖДАНЕ ВСТРЕЧАЮЩИЕ! САМОЛЕТ, СЛЕДУЮЩИЙ РЕЙСОМ 614, ОПАЗДЫВАЕТ НА 15 МИНУТ.

А шкатулка продолжала…

И самолеты, (появившись со страшным гулом в одном окне, уже через секунду бежали по аэродрому в противоположном окне.

Но даже четырехмоторные гиганты не могли заглушить тихую музыку Чайковского.

Впрочем, на самом деле самолеты, конечно, иногда своим ревом заглушали колокольчиковую музыку. Но здесь, в аэропорту, музыкой для Саньки и Леночки становилось не только то, что они слышали, но и то, что видели в огромных аэровокзальных окнах.

И Леночка Весник, и Санька Горский не знали, что шкатулка с тихой серебряной музыкой – это как бы их маленькая жизнь, в которую уже врывается большой мир с четырехмоторными самолетами разных стран и авиакомпаний.

На лице галантерейной девушки можно было прочесть самое настоящее вдохновение.

Как будто всем этим: и музыкой Чайковского, и самолетами разных стран, и авиакомпанией – дирижировала она.

В действительности же никто этим не дирижировал. Никто не заставлял слушать бессмертную музыку Чайковского. Здесь, в аэропорту, все на добровольных началах. Хочешь – слушай музыку, а хочешь – улетай 264-м или 614-м рейсом.

Завод кончился. Пружина раскрутилась, и шкатулка перестала играть танец маленьких лебедей.

Галантерейная девушка завела шкатулку, закрыла музыку крышечкой. Концерт окончился. Капелька, взволнованная, повернулась к Саньке.

– Сань, а вдруг ее кто-нибудь купит?

– Нет, – уверенно ответил Санька. – Она знаешь какая дорогая?

Вышли на улицу и долго шли молча, как взрослые. Потом Капелька в порыве благодарности сказала:

– Хочешь, я дам тебе дочитать «Графа Монте-Кристо»? Только у него почему-то мыши всю обложку съели.

 

Девочка и олень

 

От автора

В 1965 году журнал «Юность» напечатал мою повесть «Ньютоново яблоко» с рисунками Нади Рушевой. Так я познакомился с юной художницей. Подробное изучение ее жизни и творчества легло в основу моей работы. Но книга эта не биография, а роман. Пользуясь правом романиста, я многое додумал, обобщил, в результате возникла необходимость изменить фамилии главных героев, в том числе фамилию Нади Рушевой, хотя бы на одну-две буквы.

При переиздании этой книги мне советовали как можно дальше уйти от имени Нади Рушевой, изменить не одну-две буквы в ее фамилии, а все буквы и само имя. И одно время я склонялся к этому. Но любое имя, которое я примерял своей героине, казалось чужим. Возможно, это субъективное авторское ощущение. Но есть тут и объективные причины. Мне говорят, что в моем романе угадывается подлинная биография Нади Рушевой. Да, с одной стороны, мне хотелось создать образ обобщенный, а с другой – не хотелось порывать связь с прототипом. Эта связь сообщает образу дополнительную реальность, заставляет интенсивнее работать воображение читателей, для которых процесс чтения – процесс творческий. В истории литературы издавна существует метод художественной типизации, когда используется прототип и даже имя прототипа в качестве дополнительного средства выражения. Примеры из творчества Л. Толстого, Горького, Фадеева не привожу, потому что они известны всем нам по школьному курсу. Связь героя с прототипом – связь литературы с жизнью. Не обрывать ее, а поддерживать – традиция русской литературы.

Для нового издания я написал две новые главы и уточнил ряд мест, имеющих принципиальное значение. Выражаю признательность всем, кто помог мне внести в новое издание романа необходимые исправления и дополнения.

 

Автопортрет с мячом

Надя вышла из здания поликлиники и задержалась под бетонным козырьком подъезда, натягивая на руки мокрые варежки. Делала она это машинально, не ощущая того, что они мокрые. С бетонного козырька на серые бетонные ступени падали крупные тяжелые капли. Они были прозрачны, и в них отражался серый холодный день.

Надя стояла под козырьком, вглядываясь в этот серый день расширенными зрачками. Ей закапали атропин, чтобы проверить глазное дно, и действие лекарства еще не прошло. Поблескивали мокрые ступени, мокрый асфальт, мокрая железная ограда. Там, где не было асфальта, кое-где лежал тающий снег. Надевая варежки, Надя засовывала левой рукой за отворот правой варежки бумажку с печатью поликлиники. Она спохватилась, когда капля, сорвавшись с козырька, попала ей на руку и на бумажку и чернильные строчки брызнули, расплылись. Надя сделала шаг назад, сдернула с рук бесполезные в такую погоду мокрые варежки. Сложив их вместе, она сунула варежки в портфель, туда же положила и бумажку. Она еще не решила, что с ней делать. В портфеле рядом с книжками лежало яблоко, которое Надя взяла в школу. Она его так и не съела. Да и в школе сегодня не была и теперь уже не пойдет.

На асфальте, за черной оградой, толпились люди. Разбрызгивая лужи, подъехал автобус. Все засуетились, потянулись к раскрывшимся дверям. Наде не хотелось идти к автобусу, к людям. Она двинулась вдоль стены поликлиники, к деревьям, поблескивающим голыми ветками под окнами. Эта часть здания поликлиники выходила на другую улицу, широкую, с бульваром, отделенным невысокой чугунной оградой от дороги.

Капало с деревьев. Далеко впереди маячили две фигуры под черным и красным зонтами – мужчина и женщина. Они уходили мимо пустых лавочек все дальше и дальше.

Надя некоторое время шла за этой парой, выбирая скамью. На земле лежали беспорядочно сбитые в кучи листья, и там, где листьев было много, кое-где белел снег. Земля раскисла, разъезжалась под ногами. Надя села на скамью неподалеку от газетного щита, с которого клочьями свисали мокрые листы газеты. Сидеть было холодно. Надя засунула руки в карманы пальто и смотрела расширенными зрачками на черные следы от сапог, на вмятые в землю листья. Редкие порывы ветра срывали с деревьев капли, и они дождем ударялись о газетный щит, о землю. Было уныло, сыро и ветрено. Две фигуры под зонтами скрылись за деревьями, и остались только деревья, мокрые столбы, пустые скамьи, серые громады домов по обе стороны бульвара.

Надя рисовала всегда – дома, в школе, на улице. Она могла изобразить любое свое состояние. В школе, скучая на некоторых не интересных ей уроках, она рисовала в маленьком блокнотике разноцветными фломастерами «Скуку зеленую», «Скуку светлую», «Скуку голодную», «Скуку строгую», «Скуку смертную». В том же блокнотике, рядом со «Смертной скукой», она нарисовала свой автопортрет… Ребята играли во дворе в футбол. Надя шла мимо, и ей попали мячом в голову. Она изобразила себя, длинноволосую девочку, немного нелепую, карикатурно схватившуюся обеими руками за голову. Это был шаржированный автопортрет. Она и согнулась после удара больше, чем нужно, и схватилась за голову обеими руками с таким испугом, словно боялась, что отскочивший мяч догонит ее и ударит еще раз… Потом, когда этот рисунок попался ей в папке среди других рисунков, Надя подумала, что ее автопортрет похож по смыслу на известный автопортрет немецкого художника Альбрехта Дюрера… Однажды он разделся до пояса и специально для лекаря, чтобы помочь ему установить диагноз, написал красками свой автопортрет. «Там, где у меня находится желтое пятно, на которое указывает мой палец, там у меня болит».

У Нади болела голова. Одно время она объясняла это взрослением: ей было шестнадцать, в январе должно было исполниться семнадцать. А потом, когда поняла, что стала хуже видеть, решила, что надо поменять очки, тогда не придется напрягать зрение и голова перестанет болеть. Полной уверенности, что ей нужны новые очки, не было. Иногда она и в этих как-то чересчур ясно видела, так, что невозможно было смотреть на ярко освещенные предметы, и эта ясность, резкость видения мешали правильно ориентироваться в линиях и цвете. Иногда стекла покрывались как бы серой пеленой. Надя протирала их, протирала, и все какие-то маленькие крапинки оставались то ли в глазах, то ли на стеклах.

Врач, толстая молодая женщина с противно сверкающим зеркалом, укрепленным у нее на лбу, то приближалась, то слегка отклонялась, больно ослепляя Надю.

– Сюда посмотри! Сюда! Шум иногда слышишь?

– Где?

– В голове шум иногда слышишь?

– Мне очки, – напомнила Надя. – Я плохо вижу в этих. А я рисую. Мне надо, чтоб хорошо видеть.

Толстая молодая женщина в плотно облегающем халате, от которого тоже исходило неприятное шуршание накрахмаленной ткани, с какой-то преувеличенной сосредоточенностью смотрела на сидящую в кресле девочку. Она ждала ответа на свой вопрос или думала? Надя не могла понять.

– Шум? – сказала Надя. – Иногда слышу, когда устаю.

– Много занимаешься?

– Нет, совсем почти не занимаюсь.

– Ты сказала – рисуешь?

– Рисую, – да, много. Я думала, вы про школу спрашиваете.

Прошуршав халатом, врач присела к столу, быстро что-то написала на бланке.

– Можно в любой аптеке? Или – как? – спросила Надя.

– Нет. Это не очки. Сначала сходишь к невропатологу. Ты, девочка, сильно переутомлена. Некоторое время придется не рисовать.

– Не рисовать? Как не рисовать?

– Совсем не рисовать.

– Как?

– Что – как?

– Сколько дней не рисовать?

– Ну, я не знаю сколько – месяц, год. Это мы решим после консультации с невропатологом. Третий этаж, двадцать первый кабинет. Тебе надо снять перегрузку, отдохнуть. Потом сразу ко мне. Кто там следующий?

Надя пятилась к двери, из-за ее спины вышел следующий, какой-то парень с повязкой на глазу. Надя закрыла дверь кабинета.

В пятом классе это уже было. На уроке физкультуры Надя неудачно прыгнула через «козла» и сломала руку. К удивлению отца и самой Нади, хирург не только наложил гипс, но и запретил рисовать. По его направлению она пошла с отцом в глазную больницу, и там выяснилось, что у Нади неважно со зрением, поэтому она и не сумела правильно рассчитать разбег. Ее освободили от физкультуры и выписали очки. И сейчас ей нужны очки. Ей не хотелось идти еще и в двадцать первый кабинет. И она медленно шла не вверх по лестнице на третий этаж, а по коридору к раздевалке. Нечего ее лечить от усталости. Все перегружены занятиями в школе, в институте, работой, напряженной международной обстановкой. Весь мир надо лечить от усталости. И она будет этот безумный, безумный мир лечить своими рисунками от усталости. И сами будет лечиться от своей усталости тем, что будет рисовать, рисовать, рисовать…

Надя сидела на скамье, все глубже и глубже пряча руки в карманы пальто. Она провела носком сапожка по земле несколько линий, получился домик, аптека. Домик был условный, а аптека, о которой она подумала, находилась на соседней улице.

Заходя в аптеку, Надя решила: «Хоть погреюсь тут». В отделе «Оптика» под стеклом в несколько рядов лежали очки. Какой-то мужчина примерял удлиненные стекла в светлой оправе. Это были очень красивые очки.

– А без рецепта можно? – спросила Надя.

– У тебя сколько?

– Минус три.

Продавщица выдвинула из-под стекла ящик с очками, хотела подать Наде круглые, в темной оправе, под которыми было написано «– 3».

– Нет, дайте мне минус три с половиной, – сказала Надя. – Это у меня было три, а теперь больше, вернее, меньше.

Она виновато замолчала. Продавщица недовольно повела головой, но подала очки, какие просила Надя. Они были тоже в темной оправе и с такими же круглыми стеклами, которые Наде меньше нравились, чем продолговатые. Но, главное, они были минус три с половиной. И едва Надя их надела, она сразу поняла, что угадала. Холодный серый день сразу прояснился. Она давно так хорошо не видела лица людей, надписи, свои руки. Лицо сердитой продавщицы показалось милым.

Надя поднялась на пятый этаж, уже не думая о болезни, заранее радуясь теплу и уюту своей маленькой комнаты с книжками, стопками чистой бумаги. На площадке она перевела дух. За дверью слышались голоса. Мама и папа громко разговаривали. Пятый этаж был последним, рядом с дверью в квартиру была железная лестница, ведущая на чердак. Надя присела на ступеньку этой лестницы, поставила у ног портфель из красной «чертовой» кожи. «Опять ругаются», – тоскливо подумала она, достала из портфеля яблоко и направление к невропатологу. Бумажку мелко-мелко изорвала, чтобы папа и мама случайно не прочитали, и засунула в щель под лестницей, яблоко надкусила и опять положила в портфель. Есть не хотелось, и домой идти не хотелось, пока они там ссорятся из-за нее. Надя хорошо себе представляла, как отец бегает по коридору из большой комнаты в кухню и говорит с удивлением, с изумлением, возбуждаясь все больше и больше от своих слов и оттого, что мама не понимает, зачем нужны выставки. И чьи выставки? Родной дочери?

– Нужны! – выкрикивал он. – Всем нужны ее выставки! Десятки выставок! Сотни! Тысячи выставок всемирно известной девочки!

Надя сквозь дверь слышала эти выкрики. В декабре должна была состояться новая выставка ее рисунков, и мама, как всегда, была против. Она отвечала коротко, глухо. Надя не слышала, что именно она говорила, но было понятно, что она против. Наверное, опять напоминает отцу про слезы, что у всех детей слезы – это слезы, светлая водичка, а у их дочери – общественное событие…

Слезы… О ее первой выставке в МГУ корреспондент написал в газете «Известия» не рецензию на рисунки, а о том, что она заплакала: «В МГУ должна была состояться встреча автора с посетителями выставки, но она не получилась. Увидев переполненный зал, автор растерялся, расплакался и убежал».

Надю не предупредили о выставке, а прямо ввели в зал. Она увидела свои рисунки на стенах, толпу незнакомых людей, кинулась к отцу, уткнулась ему в колени. Студенты сразу в несколько рук потянули ее за юбочку, желая оторвать от отца. Она заплакала и, вырвавшись из рук студентов и отца, убежала в коридор.

Эти слезы дочери, о которых к тому же написали в газете, навсегда сделали маму противницей всяких выставок. Она тревожилась за Надю. Она боялась, что девочка слишком много сил тратит на все эти выставки, встречи, на поездки в мастерские художников. Она боялась, что Надя, не выдержит, сорвется и завалит десятый класс.

Отец перестал бегать из кухни в комнату, он стал бегать из кухни в прихожую. Голос его сделался резким, хорошо слышным на лестничной площадке. Надя торопливо спрыгнула с лестницы, несколько раз нажала звонок. Дверь тотчас же открылась. На лице Николая Николаевича была улыбка, приготовленная для гостей, соседей. Но пришла Надя, и улыбка стала искренней, радостной.

– Надюшка, сейчас обедать будем. Мама против твоей выставки, я не знаю, что делать, я уже окантовал работы, – и, повернувшись к маме, делая дочь своей союзницей, ехидно напомнил жене: – Ты балерина! Ты отказалась бы от аплодисментов? Танцевала бы перед зеркалом и сама себе в зеркале кланялась бы. Почему же ты хочешь, чтобы Надюшка отказалась от аплодисментов, когда она их заслуживает больше, чем некоторые академики?

– Не надо, папа, опять ты! – сказала Надя.

Она прошла к себе в комнату, села за стол и сразу принялась рисовать. Отец продолжал что-то говорить в коридоре, в кухне. Потом, не в силах успокоиться, заглянул в комнату дочери.

– Рисуй, рисуй, Надюшка, мы не будем ругаться. Сейчас будем обедать. Я что-то вкусненькое принес.

Они закрылись в кухне, и отец шепотом продолжал ссориться с женой. Голоса мамы не было слышно.

Надя прислушивалась и думала: хочет она или не хочет, чтобы новая выставка состоялась? Отец окантовал, дал названия, подготовил к выставке ее детские рисунки «Кактус и розочка», «Кентавренок», «Сиренки идут в школу», «Октябрята – дружные ребята» и другие такие же, щенячий восторг. Ему надо, чтобы она и сейчас так рисовала, а она не хочет. Она повзрослела. А новые рисунки к «Мастеру и Маргарите» он не понимает, говорит: «Почему ты рисуешь такую чепуху?» Ну, не такими словами, конечно, но по смыслу получается – «чепуху».

Надя пыталась понять себя в самую серьезную минуту жизни, когда она не пошла в двадцать первый кабинет из страха, что ей запретят рисовать. Если она хочет все-таки, чтобы выставка состоялась, то для чего? Для того, чтобы о ней еще раз написали в газетах? Или для чего? Своей подруге Ленке Гришиной Надя говорила: «Я не рисую, я – рифмую». Сейчас, рисуя в новых очках, которые, кажется, вполне ее устраивали, она подумала, что это было слишком красиво сказано и неправда. Она не может не рисовать, как не может не дышать. Рисунки, и детские совсем, и новые, – это ее жизнь. Как же можно не рисовать и говорить вместо дышу – рифмую?

Снова заглянул отец, позвал ужинать.

– Сейчас, – сказала Надя.

Она закончила рисунок, вышел все тот же портрет человека без возраста: удлиненное лицо, печально и в то же время остро глядящие глаза. Она искала образ «Мастера», усталого, мудрого, но едва начинала водить машинально фломастером по бумаге, как память ей подсовывала черты одного и того же человека, которого она не могла забыть ни руками, ни глазами.

Надя отодвинула от себя рисунок и некоторое время сидела, ничего не делая. Новые очки были вроде бы и хороши, но все-таки что-то немного мешало, не привыкла, видимо, еще к стеклам иной формы. Надя нагнулась, достала старую замшевую сумочку, которая хранилась в секретере на нижней полке. В сумочке лежал маленький цветной платочек с желтыми утятами на уголках. Надя раскрыла сумочку, поднесла ее близко к лицу. Слабый запах табака, сигарет все еще сохранялся в кожаной кисловатой пустоте. И платочек был пропитан запахом табака. Этот запах был неистребим, вечен. Он принадлежал человеку, о котором Надя помнила каждый день, даже когда не думала о нем…

…Никто не знал толком, откуда взялся медведь. Огромная круглая столовая, своими размерами и высокими потолками напоминающая выставочный зал, восторженно гудела. Мальчишки и девчонки, оставив тарелки и стаканы с недопитым компотом, сбились к центру, где у небольшого фонтана вожатые кормили медведя. Надя протолкалась поближе. Вдруг столовая ахнула подобно тому, как ахает переполненный цирк, на глазах у которого падает с трапеции гимнаст. Прокатился панический гул. Шарахнувшаяся врассыпную толпа прижала Надю спиной к колонне. Мгновение – и перед ней никого не оказалось, и она увидела неподалеку от себя вставшего на дыбы медведя. Одним ударом лапы он опрокинул стол и словно бы смахнул тем же движением вместе с тарелками ребят, окруживших фонтан.

С противоположного конца столовой бежал, высоко поднимая руку, какой-то человек. Он что-то кричал, но за гулом его не было слышно.

Медведь подтолкнул стол к фонтану и сбросил в воду. Сердито зарычав, он пошел на ребят, отрезанных от выхода с одной стороны столами, с другой – стендами и холодильниками. Вожатые, сбившись кучкой, пятились от него, загораживая собой ребят. Один из них, не оборачиваясь, крикнул срывающимся голосом:

– Не бойтесь, он же из цирка!

Но девчонки за его спиной завизжали и полезли под столы. Вожатый сделал еще шаг назад и остановился. Теперь шел только медведь. Страшные бугры мышц, как огромные ядра, перекатывались под космами. Вожатый стоял, слегка пригнувшись и наклонив вперед голову. Надя увидела, как он побледнел. В последнее мгновение, когда громко дышащий зверь был уже рядом, столовая пронзительно взвизгнула. Надя вскрикнула вместе со всеми и зажмурилась. А когда открыла глаза, то увидела, что медведь облапил вожатого и они стоят в обнимку, как в цирке во время представления.

Человек с поднятой рукой, в которой был арапник, наконец подбежал. Он без всякого страха ухватил медведя за ошейник и, оторвав от вожатого, грубо опрокинул на четыре лапы.

– Ты что? – гневно крикнул он медведю. – Ты что?! – И торопливо в сторону: – Извините, он думает, что столы – цирковые снаряды. Вы его покормили, и он решил перед вами выступить. Он хороший медведь. Проси прощения, братец! Провинился – проси прощения!

Ребята снова обступили фонтан. Вожатый незаметно выбрался из толпы и двинулся к выходу. Тонкие черты лица, исказившиеся в минуту опасности, разгладились, черные глава смотрели спокойно. Вожатый был худеньким, изящным, небольшого роста. Надя проследила из-за колонны, как он вышел, постоял некоторое время на лестнице и медленно, не оборачиваясь, зашагал вниз.

Откуда-то сбоку подбежала крепко сбитая девочка из Павлодара, Оля Ермакова.

– Молоток наш Марик, да? Не испугался зверюгу, – сказала она, толкнув Надю плечом.

– Марат Антонович?

– Я и говорю, Марат, Марик…

Медведя повели на улицу, и Оля ринулась вслед за толпой к выходу.

– Пойдем посмотрим, – и заработала локтями, пробиваясь поближе к дрессировщику. Надя быстро от нее отстала.

 

Вожатый

Перед отъездом в Артек Надя попросила маму отрезать ей косы, и теперь у нее была новая прическа, и она сама себе казалась немножко незнакомой, чужой. Волосы опускались прямыми прядями на плечи, оставляя открытым ровный прямоугольник лица. Надя сидела на гладком, нагретом солнцем валуне и рисовала море. Марат Антонович, проходя мимо, залюбовался осанкой девочки. Мама Нади была танцовщицей, она не давала дочери горбиться ни за обеденным столом, ни над блокнотом. «Спинку! Спинку! Спинку!» – требовала она, ласково похлопывая ладошкой по худеньким лопаткам. И Надя научилась «держать спинку», даже когда блокнот лежал на коленях. Вожатый заглянул через плечо. Ему почудилось, что девочка не проводит линии, а послушно следует рукой и взглядом за фломастером.

– Ты рисуешь или балуешься? – спросил Марат Антонович.

Девочка встрепенулась, подняла голову, откинула свободной рукой волосы, и он увидел челочку, разделенную неровным пробором, и темные спокойные глаза.

– Рисую.

– Хочешь рисовать в пресс-центре для газеты?

– Хочу.

– Тогда я тебе дам задание, вроде небольшого экзамена. Согласна? – И он доброжелательно улыбнулся.

Впрочем, сказать о нем «улыбнулся» – значит ничего не отметить в облике этого человека. Доброжелательное и в меру ироническое отношение ко всему делало его удивительно приятным. Лицо Марата было создано для улыбки. Если серьезными становились глаза – смеялся рот. Когда приобретали сухое и строгое выражение губы – начинали смеяться глаза. Ему приходилось делать усилие, чтобы избавиться от своей почти детской несерьезности.

Он на мгновение закрыл лицо руками, и тотчас явственно обозначилась строгая складка на лбу, сделавшая его сразу и старше и значительней. Он хотел на минуту сосредоточиться и придумать задание. Но Надя сказала:

– Я привезла с собой папку с рисунками.

Руки вожатого, медленно скользившие по лицу, резко упали.

– Очень хорошо, – обрадовался он, – пойдем посмотрим.

Когда Надя развязала огромную папку, Марат вспомнил ее рисунки. Года два назад он видел их в журнале. Может быть, рисунки были и не совсем те самые, но очень похожие по манере. Легкие, изящные, озорные линии. Длинноногие и длиннорукие мальчишки и девчонки стремительно появлялись, пропадали, едва коснувшись земли. Люди, звери, куклы, смеялись, прыгали, кружились, то и дело меняли наряды, прятались, притворялись, до упаду плясали. Он поднял голову от рисунков и посмотрел на девочку более внимательно.

– Как тебя зовут?

– Надя.

– Надя Рощина?

– Да.

– Вот видишь, оказывается, я тебя знаю, – обрадовался он. – Твои рисунки были напечатаны в журнале «Молодость». О тебе писал Лев Красин. Да?

Надя кивнула.

– Я помню даже твой ответ на его вопрос о любимых художниках. Ты ответила, что любишь Серова, Врубеля, Куинджи.

– И Репина, – добавила Надя. И повторила: – И Репина.

Это было два с половиной года назад.

…Главный редактор журнала «Молодость» встретил Рощиных с молчаливым любопытством.

– Ну, – сказал он Наде и ее отцу, – что вы нам принесли? Давайте смотреть…

Было видно, что он очень занятый человек, ему все время звонили, отвлекали вопросами сотрудники редакции. Широков отвечал им стоя. Николай Николаевич заторопился. Одна тесемка никак не развязывалась, он ее оборвал. Надя, предоставленная самой себе, отошла в дальний конец кабинета и села на краешек дивана перед журнальным столиком. Она во все глаза смотрела на автора известной книги. Он был не похож на свой портрет в книжке. Она подумала, что не узнала бы его, если бы встретила на улице. Она разглядывала очень долго Широкова и только потом, когда первое впечатление притупилось, занялась разглядыванием кабинета. На стенах не было ничего лишнего. Прямо по штукатурке была написана красками большая обложка журнала. Чуть поодаль полочка, на ней шахтерская лампа, артиллерийский снаряд, книги. Еще ниже – другая полочка с телевизором. На стене Надя увидела обломок античного барельефа.

Широков взял в руки один рисунок, другой и как-то сразу перестал торопиться. Он даже присел на край стола, всем своим видом показывая, что никуда не собирается уходить.

В кабинет начали по одному проникать сотрудники редакции.

Журналисты толпились вокруг папок, выхватывали друг у друга листы. Николай Николаевич пытался навести хоть какой-нибудь порядок. Он подбирал рисунки со стульев, с подоконников, подносил к столу, чтобы были поближе к папкам, но их снова растаскивали.

Про девочку, сидящую в дальнем углу кабинета, почти забыли. Вспомнил о ней Широков. Он выдвинул ящик стола, и в его руках оказалась коробка шоколадных конфет. Он на ходу сдернул ленточку и опустил раскрытую коробку на журнальный столик.

– Угощайся и угощай всех. Ты сегодня здесь главная.

Ленточку Широков бросил в корзину для бумаг. Надя пожалела, что ее нельзя достать из мусора и забрать домой. Она тихонько вздохнула.

Конфеты были вкусные, но угощаться никто не подходил. Все занимались рисунками, и никто не обращал внимания на автора – черноволосую девочку с аккуратными косичками, спокойно взиравшую из-под челочки на суету у редакторского стола. Широков то наклонялся над папками, то начинал широкими шагами ходить по кабинету. Внезапно он остановился перед Надей и, показав рукой на обломок барельефа на стене, подаренный ему Манолисом Глезосом, спросил:

– Кто здесь изображен?

– Не знаю, – ответила Надя.

– Вот и я не знаю, – сказал редактор и заходил по кабинету еще более широкими шагами. Его белая накрахмаленная рубашка топорщилась, укрупняя и без того крутые плечи. Главный редактор часто наклонялся над тем или другим рисунком, и галстук, слегка ослабленный, чтобы не давил, мотался на груди из стороны в сторону, как маятник. Амплитуда галстука становилась все больше и больше, пока наконец Широков резко не остановился у телефона. Он решил позвать кого-нибудь на помощь.

– Мне Красина, – услышали все и на минуту подняли головы от папок. – Лев Ильич, хорошо, что я тебя застал. Приезжай немедленно в редакцию. Есть у меня тут занятные рисунки… Одной девочки… Нет, лучше сейчас… Ждем.

А Надя тем временем разглядывала барельеф. На обломке сохранились руки старика, скорбно склоненная голова и часть торса. И Наде захотелось ответить рисунком на вопрос Широкова. Она отодвинула конфеты и ручкой, которую нашла тут же, на журнальном столике, быстро набросала на чистой стороне редакционного бланка фигуру старика, сидящего в кресле и облаченного в античные одежды, и поставила перед ним на колени провинившегося эллинского мальчика. Между мальчиком и стариком лежала разбитая коринфская ваза, и оба, каждый по-своему, переживали случившееся.

Начав фантазировать, Надя уже никого и ничего не замечала. Ей легко давалась античная тема. К двенадцати годам она свободно ориентировалась в мифах Древней Греции, во всех родственных связях древнегреческих богов и героев. Она знала, например, так же твердо, как мы знаем, кто кому в нашей семье приходится бабушкой, что нимфа Окирроэ является дочерью Хирона и матерью красавицы Меланиппы. Она без труда представляла обстановку, в которой они жили, разбиралась во всех тонкостях одежды. Известна ей была по многим книгам и жизнь простых людей Греции. В мальчике, разбившем вазу, и в больном мальчике она изобразила Архила, «маленького гончара из Афин», из исторической повести Александра Усова. Старик тоже был из повести, и звали его Алкиной.

Обломок, подаренный Манолисом Глезосом, в соединении с впечатлениями от прочитанных книг, помог Наде восстановить всю обстановку. На стене висел барельеф, на котором сохранилось совсем мало подробностей, а на журнальном столике лежали два тонких рисунка, воспроизводящих с прекрасным ощущением стиля и то, что отсутствовало на обломке.

Широков минуту или две держал эти рисунки. Он сравнивал их с обломком на стене, и сравнение это доставляло ему удовольствие. В полной тишине, наступившей в кабинете, он передал рисунки, чтобы другие посмотрели и помолчали. А сам, опустив голову, двинулся в противоположный конец кабинета. У стола он неожиданно выпрямился и, опустив решительно руку, стукнул кулаком по столу.

– Выставка!

Стукнул – и тотчас же распахнулась дверь кабинета и появился, как всегда деловой, спешащий и чуточку запыхавшийся Лев Красин.

– Я не опоздал?

Надя его сразу узнала. Он был очень похож на свой портрет в книжке, настоящий сказочный адмирал, только немножко состарившийся. Лицо Льва Красина было вытянуто, и сам он был высокий и стройный.

Пожимая руки сотрудникам редакции, Красин повернулся вполоборота к девочке и заговорщически улыбнулся ей. Она ему ответила улыбкой. Надя не знала, что близкие друзья говорили в шутку про Красина «что он, как бритва, не имеет фаса, только один профиль», но именно это она отметила и попыталась представить, как будет выглядеть профиль Арделяра Кейса на монетах выдуманного им государства. Профиль Красина не вписывался в круг. Подбородок и лоб выпирали наружу. Надя мысленно изменила контур монеты, сделала ее вытянутой, как обруч в руках «Гимнастки с обручем», и монета получилась похожей на древнегреческую драхму – такую они видели с отцом в Эрмитаже.

Рисунки были разложены по всему кабинету, Красин быстро обежал их один за другим, некоторые подержал в руках.

– Позвольте, – неожиданно сказал он, – а где же уши?

– Какие уши? – удивился кто-то.

– Уши… Неужели никто из вас не заметил, что у ее персонажей нет ушей?

Он говорил весело и держал в руках «Гимнастку с обручем» как доказательство своего открытия. Удивившийся сотрудник редакции склонился над рисунками так низко, словно хотел заменить недостающие уши своими собственными. Действительно, ни у мальчиков, ни у девочек, ни у стариков, ни у старух, ни у гимнасток, ни у фигуристов – ни у кого не было ушей. Надя их прятала от зрителя: то под платочком, как у «Маши, которая пашет», то под прической, как у «Гимнастки с обручем», то за дымным облачком, как у «Старика, курящего трубку». Она находила выгодные ракурсы, изобретала сотни уловок, чтобы не показывать уши.

– Надя, – спросил Красин, – а где у твоих героев уши?

Он смотрел на нее с удивлением, а вместе с тем и озорно, как будто хотел подзадорить. Надя тоже посмотрела на свои работы с интересом, словно видела их впервые. Помедлив немного, она сказала:

– Я их не рисую. Они некрасивые, – и пояснила: – Самое некрасивое у человека – это уши.

– Вот те на, а я, можно сказать, гордился своими ушами, – пошутил Красин.

И все присутствующие в редакции, не сговариваясь, стали смотреть с некоторым беспокойством друг другу на уши и, когда осознали это, дружно рассмеялись…

– Марат Антонович, а почему вы ушли сразу после того, как медведь…

Она не договорила, но вожатый понял ее.

– Испугался, Надя, – просто ответил он. – Боялся, что щека дергаться начнет. Слышала слово «тик»? У меня это бывает. От неприятностей, от испуга, – он улыбнулся. – Все-таки медведь. Мне впервые пришлось пожать лапу медведю. Я еще не привык.

– Вы очень смелый человек.

– Нет, Надя, – мотнул он головой. – Я ответственный человек. Я же за вас отвечаю. Есть материально ответственные люди, а мы, вожатые, духовно ответственные.

 

Белое платье Гейлы Пейдж

В тот же день вечером произошло еще одно событие. Все укладывались спать, когда в палату вошла Милана Григорьевна.

– Быстро все под одеяла! – деловым тоном скомандовала она.

Надина кровать стояла третьей от окна, вернее, от раздвижной стеклянной стены, обращенной к морю. Ветер запрокидывал легкие полупрозрачные шторы, и они развевались над кроватями, как опахала. Ветер был довольно прохладный, и Надя с удовольствием юркнула под одеяло.

– Не холодно? Может, закрыть окно? – спросила вожатая.

– Нет, по-моему, – сказала Надя, и несколько голосов в разных концах палаты поддержали ее.

На противоположной стороне, также на третьей кровати от стеклянной раздвижной стены, возилась, не успевшая улечься Гейла Пейдж из Сиднея. Австралийка очень интересовала Надю, как и вообще все иностранные ребята. Гейла была не в майке и трусах, как остальные артековцы, а в голубой курточке с кружевным воротничком и расклешенной ночной юбочке, не достававшей до колен.

Ноги у нее были красивые, длинные, светлые волосы пышно рассыпались по плечам. «Рисуешь ухо, смотри на пятку», – вспомнила Надя совет Чистякова и с улыбкой подумала: «Ноги у Гейлы до ушей». Недавно этой девочке, живущей на противоположной стороне земного шара, исполнилось шестнадцать лет, и отец, крупный австралийский кинорежиссер, подарил ей эту поездку в Артек.

Серебряный звук горна, возвестивший отбой, давно отзвучал, а Гейла все расчесывала свои густые волосы и никак не могла их расчесать. Вожатая недовольно нахмурилась.

Поймав на себе строгий взгляд Миланы Григорьевны, австралийка доверчиво спросила:

– Пора? Будь готов?

– Пора, пора, давно пора, – неохотно улыбнулась вожатая, а Надя и другие девчонки рассмеялись. Они сегодня слышали от Гейлы бессчетное количество раз эти слова, которые она повторяла впопад и невпопад, по всякому поводу. Только эти три слова успела она усвоить из русского языка.

Гейла поняла, что сейчас у нее получилось «впопад», радостно засмеялась и повторила:

– Пора! Будь готов! Очшен, – добавила она еще одно неожиданно вспомнившееся ей слово и помахала рукой Наде, словно уезжала и посылала прощальный привет.

Надя засмеялась чуточку громче остальных, чтобы показать, что отвечает на шутку своей подопечной. Она знала лучше других английский, и вожатые поручили ей шефство над Робертом Митчеллом и Гейлой Пейдж. За день девочки успели привыкнуть друг к другу и сейчас чувствовали себя почти подругами.

– Надия, пора, пора! Ола, пора, пора! Очшен! – помахала она и другой девочке и только после этого спряталась под одеяло.

– А вот это уже не «очшен», – сказала Милана Григорьевна, останавливаясь перед тумбочкой, на которой лежал довольно большой сверток в красивой целлофановой упаковке. – Это пора, пора сдать в камеру хранения, – передразнила она без улыбки австралийскую девушку и потянулась к свертку.

– No, one can't… – испуганно сказала по-английски Гейла и, отбросив быстрым движением одеяло, схватила сверток и прижала к себе.

Милана Григорьевна выпрямилась.

В минуту крайнего удивления она становилась такой преувеличенно длинной, что гольфы на ногах казались носочками, а пилотка доставала чуть не до потолка.

– Что такое? Все лишние вещи туда, – показала она рукой на дверь. – Туда, на гору, в камеру хранения. Нужно сдать.

– No, one can't, – с еще большим напором и умоляющими интонациями в голосе повторила девушка. – Надия, Ола… No, one can't. It is impossible.

Гейла просила девочек вмешаться, помочь ей. Вожатая тоже посмотрела на Олю и Надю.

– Что она сказала?

– Она говорит: «Нет, это нельзя, это невозможно», – перевела Надя.

– Почему невозможно? У нас такой порядок, – стараясь быть спокойной, объяснила вожатая, – все лишние платья мы сдаем в камеру хранения, чтобы ничего постороннего здесь не было. Это у тебя платье?

– Платие! – радостно подтвердила Гейла. – Bombey!

– Вот и нужно его отнести. – Милана Григорьевна опять показала рукой на сверток и на дверь.

Но девушка упрямо мотала головой и спряталась вместе со свертком под одеялом.

– А вот этого у нас совсем делать не положено, – рассердилась вожатая и попыталась потянуть за угол одеяло.

Тогда в свою очередь рассердилась Гейла. Она стремительно вскочила, словно пружины матраса подбросили ее. Одеяло соскользнуло с плеч, девушка наступила на него и, балансируя на пружинах, громко надорвала упаковку свертка и быстро-быстро принялась распускать белую, блестящую полосу материи, которая с легким шуршанием упала к ее ногам.

– I wait a love! – крикнула она, стараясь быть как можно убедительнее, и, как самый главный аргумент, прижала к подбородку верхний край материи.

– Она говорит, что ждет любовь, – растерянно перевела Надя и повторила, чтобы убедиться в том, что не ошиблась: – I wait a love! Да, она так сказала.

– Не может быть, – не поверила Милана Григорьевна.

Гейла с досадой присела на корточки и заговорила быстро-быстро, обращаясь к одной Наде. При этом она энергично жестикулировала, то подбрасывая над кроватью белую полосу материи, то хлопая себя по коленям. Она сердилась на вожатую за то, что та ее не понимает.

Девочки и Милана Григорьевна переводили взгляды с возмущенного и обиженного лица Гейлы на внимательное, предельно сосредоточенное лицо Нади и досадовали, что улавливают только одно часто повторяющееся выражение: «The cinema… Bombey».

Надя не так хорошо знала английский язык, чтобы схватывать на лету быструю речь. Она напряженно хмурилась, стараясь если не перевести точно, то хотя бы угадать приблизительный смысл.

– Девочки! – сказала она. – Все правильно. Милана Григорьевна…

Когда мама отрезала косы, густые черные пряди вместе с челкой составили правильный прямоугольник, из которого Надя выглядывала, как из окошка, и даже не столько выглядывала, сколько пряталась от назойливых взглядов. Но сейчас она одним движением руки отбросила волосы.

– Девочки, – повторила она, – Гейла не может сдать платье в камеру хранения. Это не простое сари. Ей подарили в Бомбее. Там был… там шел… Там была премьера фильма, который снял ее отец. Гейла там исполняла роль. – В этом месте она посмотрела на австралийку. Та нетерпеливо что-то сказала. Надя выслушала, кивнула и уточнила: – Маленькую роль. А на премьере в Бомбее им… ей подарили белое платье.

– Bombey! Bombey! – охотно подтвердила Гейла и засмеялась, радуясь, что к всеобщему удовольствию все выясняется. И закивала, предлагая Наде продолжать.

– Ну, в общем, она теперь должна надеть его, когда влюбится. Поэтому она и говорит, что ждет любовь. Платье должно быть все время близко, – и не очень уверенно добавила, глядя на австралийку: – У индусов, кажется, есть такой обычай дарить девушкам белые платья. Так?

Надя опустила глаза и это сообщило тому, что она сказала, застенчивую убедительность. Все на секунду замерли. Даже Гейла Пейдж перестала жестикулировать и, восхищенная смущением своей переводчицы, тихо и чуточку испуганно кивнула:

– Так, Надия, так! Будь готов!

– Ну, знаете ли, это никуда не годится, – возмутилась Милана Григорьевна.

Ответом ей был неодобрительный гул.

– Что такое? – сказала она.

– Годится! – крикнула дерзко Оля Ермакова из Павлодара, по-мальчишески угловатая и резкая девчонка. – Годится!

И шлепнула себя по коленке. Шлепок получился звонкий. Она размахнулась и с еще большим азартом опустила руку:

– Годится!

Девчонки начали торопливо выпрастывать из-под одеял голые коленки.

– Годится!

– Что вы делаете? Остановитесь! Девочки, что вы делаете?

Но ее не слушали. Одеяла, подбрасываемые ногами, полетели к потолку, справа, слева и за спиной вожатой слышались хлопки. Энергичнее всех выкрикивала свое «годится» Оля Ермакова. Коленки у нее были уже красные, а она размахивалась все сильнее и все с большим азартом дирижировала палатой:

– Годится!

– Девочки, а ну сейчас же прекратите безобразие. Остановитесь, я вас прошу.

– Годится! Годится! – раздавалось в ответ.

Вожатой не хотелось ссориться с девчонками в первый же день. Она присела на край кровати к Гейле Пейдж и крикнула, стараясь их перекричать:

– Годится! Годится!

И ударила себя по коленке. И в то же мгновение ей показалось, что она не передразнивает их, а восторженно беснуется вместе с ними. Девчонки так это и восприняли. Они засмеялись, зааплодировали. Милана Григорьевна растерянно улыбнулась. Она считала безобразием то, что здесь произошло, но хорошие отношения, установившиеся со второй палатой как бы сами собой, не захотела нарушать. И вожатая, воспользовавшись паузой, стремительно поднялась.

– А теперь спать, – сказала она и вышла.

Оля, Надя и все остальные были довольны собой и друг другом. Они отстояли белое сари Гейлы Пейдж. Они отстояли свое девчоночье право ждать любовь.

Кровати девочки из Павлодара и девочки из Москвы были рядом. Все заснули, а они все ворочались с боку на бок. На какое-то время Оля замерла, но затем осторожно приподнялась на локте и заглянула в лицо Наде.

– Ты спишь? – раздался ее шепот.

– Нет.

– Давай поговорим.

– Давай, – согласилась Надя.

– Скажи, только честно, а ты ждешь любовь?

– Не знаю, – искренне ответила девочка. – Иногда жду чего-то. Как будто что-то должно случиться.

– Это ты любовь ждешь, – объяснила Оля. – Ее все ждут.

Ветер, прилетавший с моря, подбрасывал над головами девочек легкую прозрачную штору, которая прохладной тенью скользила по стене. Голова сладко кружилась, как на каруселях. Из отрывочных воспоминаний дня складывалась пестрая картина, заполненная несущимися по кругу лицами. Мелькнул профиль Марата Антоновича, стремительно пронеслась голова медведя, пролетело, развеваясь, как флаг, белое платье Гейлы Пейдж. Оно коснулось лица Нади вместе с прохладной шторой. И замелькали ребята: Ира Перель из Ленинграда, которую сразу прозвали Ира Апрельмай. Рита из Шадринска, мальчишка с едва наметившимися над верхней детской губой усиками. Кажется, Тофик Алиев или Алик Тофиев. А голова все кружилась, кружилась.

 

Открытие слета

Репродуктор в квартире Рощиных висел на кухне. Отец и мать сидели за чистеньким столом и слушали открытие слета.

Тут же лежала «Пионерская правда». На первой полосе одним галстуком были повязаны сразу все делегаты и гости III Всесоюзного слета пионеров. Они весело выглядывали из галстука, как из рамы.

А из репродуктора неслась частая дробь барабанов, перемеживающаяся с торжественными сигналами горнов. Над стадионом взлетали ракеты и рассыпались в репродукторе праздничным треском. Комментатор восторженным голосом описывал детский праздник.

– И Гагарин там, слышишь? – сказал Николай Николаевич.

– Тише, Коля, – попросила жена.

Гагарин сидел на центральной трибуне среди именитых гостей из Москвы. Он был не в своей обычной форме, а в белой рубашке с отложным воротничком и в красном галстуке. И поэтому, пока он сидел с серьезным лицом, Надя его не замечала. А тут он встал и улыбнулся широко и радостно, как на фотографиях, и по этой улыбке Надя его сразу узнала. Она зааплодировала, но не услышала своих аплодисментов, потому что стадион в едином порыве поднялся и над белыми пилотками ребят заплескались руки.

До приезда в Артек Надя думала, что попадет в такой же пионерский лагерь, как и другие, только побольше. Она собиралась увидеть пять, шесть, ну, десять спальных корпусов, столовую, площадку для игр. А оказалось, что Артек – город, состоящий из многих лагерей, что в этом городе есть свой Дворец пионеров, причал для кораблей, киностудия, верхняя и нижняя дороги с рейсовыми автобусами, стадион.

Из репродукторов, установленных на стадионе, в квартире Рощиных и по всей стране, летели слова обращения:

ПИОНЕР! ГДЕ БЫ ТЫ НИ БЫЛ В ЭТОТ ДЕНЬ: В ПОХОДЕ, НА КОЛХОЗНОМ ПОЛЕ, ВО ДВОРЕ ИЛИ В ЛАГЕРЕ, – АРТЕКОВСКИЕ ГОРНЫ ПОЮТ И ДЛЯ ТЕБЯ.

На зеленом поле стадиона выступала акробатическая группа из Морского лагеря, потом танцевали девочки из Туркмении… Праздник шумно катился от одного события к другому. И вдруг Надя услышала из репродуктора свою фамилию. Старшая пионервожатая, вышедшая к микрофону, установленному у кромки зеленого поля, громко и медленно выкрикивала слова:

– Совет!.. Дружины!.. Артека!.. Рекомендует!.. На пост!.. Президента!.. Юных!.. Друзей!.. Искусства!.. Художницу!.. Надю!.. Рощину!..

Трибуны уходили вверх, а Надя сбегала по ступенькам вниз, провожаемая аплодисментами, которые накатывались на ее плечи, как прибой.

Запыхавшаяся Надя стала рядом с пионервожатой.

– Дружины, встать! Смирно! Флаг юных друзей искусства внести!

Ударили барабаны, вскинулись к небу серебряные трубы. Металл горнов плавился в ослепительной игре солнца, и выковывалась музыка, пронзительная и сладкая. Два мальчика и две девочки несли за четыре конца розовое полотнище с эмблемой клуба. Оно плескалось, надуваемое снизу ветром, а ребята, медленно чеканя шаг, приближались к флагштоку.

– Равнение на флаг!

Флаг медленно поплыл из рук ребят вверх. И все., кто был на стадионе, следили за ним, запрокидывая головы, пока полотнище не достигло самой высокой точки. И вот уже флаг затрепетал на солнце. Надя пришла в восторг от этого артековского ритуала. Артек – единственное место на земле, где флаг с эмблемой палитры и кисти поднимался во славу искусства, как на больших спортивных соревнованиях. И все ему аплодировали, усиливая хлопками ветер.

– Сейчас ты будешь говорить, – предупредила шепотом пионервожатая.

– О чем? – испугалась девочка.

– О себе. Расскажи биографию, про польскую и московскую выставки. И прочтешь президентскую клятву.

Она сунула ей в руку лист бумаги, на котором крупными буквами были напечатаны несколько строк.

Надя не помнила, что говорила, как читала клятву. Ее голос, тысячекратно усиленный микрофоном и динамиками, летел над стадионом, и каждое новое слово немного пугало громкостью и торжественностью.

Она опустила бумажку и хотела бежать через футбольное поле стадиона на свое место. Но пионервожатая поймала Надю за плечи и направила на центральную трибуну, в президиум. Пионеры, стоявшие цепочкой, салютуя, пропустили ее, показали свободное место.

Надя села, ничего не видя, кроме флагов, и ничего не слыша, кроме биения сердца. Прошла минута или две, прежде чем она обернулась, услышав знакомый голос, мягкий, с мальчишескими интонациями. Через два ряда от нее сидел Юрий Гагарин. Слегка отклонившись назад, он разговаривал с девочкой, протягивавшей ему открытку для автографа. Надя с досадой подумала о том, что не взяла свои открытки на стадион. И блокнот оставила. Она вспомнила совет отца: «Если хочешь что-нибудь запомнить, несколько раз закрой и открой глаза». Девочка посмотрела на Гагарина и закрыла глаза, стараясь мысленно увидеть каждую морщинку на его лице. Она четко представила его портрет и с этого момента чаще оглядывалась на Гагарина, чем смотрела вниз, где на беговых дорожках и зеленом поле продолжался праздник открытия слета.

В тот же день, выбрав минутку, Надя написала домой:

«Дорогие родители! Я – Президент КЮДИ (клуб юных друзей искусства). После обеда была председателем жюри на конкурсе имени Чайковского вместе с Олей Ермаковой (девочка-скрипачка из Павлодара). Она мой вице-президент. На море купаться не ходила, потому что заседали, подводили итоги».

Отец коротко ответил:

«Поздравляем с президентством! Будь справедлива!»

Вечером от факела девочки-солнца зажгли костры по всему Артеку. На костровой площади Лесной и Полевой дружин искры пламени улетали так высоко, что казалось – там, над кипарисами, они не исчезают, а превращаются в звезды.

Надя смотрела сквозь очки на пламя и отдыхала, слушая песню о барабанщике.

– А ты почему не поешь, чаби-чараби? – спросил быстроглазый мальчишка из Баку, которого звали не Алик Тофиев, а Тофик Алиев.

– Чаби-чараби? А что это такое? – поинтересовалась Надя. – Как переводятся эти слова?

– Никак. Просто веселые слова. Чаби-чараби прислал вам привет. У чаби-чараби родственников нет. Хочешь подарю насовсем? Ты будешь говорить мою поговорку, а я буду молчать, как рыба.

– Нет, я не могу принять такой дорогой подарок, – улыбнулась Надя.

– Почему не хочешь? «Чаби-чараби» – хорошая поговорка. Сам придумал.

– У меня нет хорошей поговорки взамен.

– Не надо взамен. Бери без замена. Эх, не хочешь, чаби-чараби. Пропадает зря щедрость большого сердца.

Тофика Алиева Марат Антонович тоже пригласил в пресс-центр, и он успел уже к открытию слета сочинить стихотворение про Гагарина.

– Слушай, – наклонился он к девочке, заглядывая в глаза сквозь играющие на стеклах очков красноватые блики. – Ты любишь стихи?

– Люблю.

– Хочешь, я тебе буду сочинять каждый день по два стихотворения, как для газеты пресс-центра?

– Хочу.

– Тогда бежим к морю смотреть волны при луне. Там знаешь какие сейчас волны, чаби-чараби. Мы вернемся к четвертому куплету.

Надя засмеялась. В песне о барабанщике не было четвертого куплета.

– Бежим, – согласилась она.

Тофик и Надя ринулись вниз под гору, и, пока долетали до них голоса с костровой площади, они повторяли на бегу третий куплет:

Если ты вместе с друзьями В трудный отправился путь, Будь самым стойким и смелым, Будь барабанщиком, будь!

На середине спуска Тофик остановился, собираясь о чем-то спросить. Надя, не ожидавшая этого, налетела на него, и оба чуть не упали. Чтобы сохранить равновесие, они ухватились друг за друга и тут же поспешно отстранились.

– Побежим, чаби-чараби, дальше, – смущенно сказал мальчишка.

Подгоняемые крутым спуском, они понеслись наперегонки к темнеющей внизу кромке берега, устланного морской галькой.

У самой воды Надя остановилась и замерла, неподвижно глядя вдаль. Она вслушивалась в шум разбивающейся о скалы воды. Море и небо сливались на горизонте, и огни далеких, звезд казались огоньками загадочных корабликов.

– Хорошо здесь, нравится, да? – спросил Тофик.

Надя сбросила тапочки, сняла гольфы и, осторожно касаясь пальцами морской гальки, пошла вперед. Пенный гребешок волны разбился об ее коленки, осыпал брызгами. Надя радостно вскрикнула, но осталась на месте.

– Вы прошли «Евгения Онегина»? – спросила она.

– Прошли, да. Почему спрашиваешь?

Большая волна накатилась, посверкивая белым гребешком. Надя резво бросилась бежать от моря, чувствуя, как оно из-под ног выхватывает мелкие камушки, весело щекоча ступни.

– Зачем спрашиваешь про «Онегина»?

– Это оттуда море, – объяснила она. – То самое море из «Евгения Онегина». Из первой главы, понял? Мария Раевская стояла здесь, где я, а Пушкин сидел там, – она махнула рукой в сторону большого камня. – У Айвазовского есть картина. Это самое место. «Я помню море пред грозою: как я завидовал волнам, бегущим бурной чередою с любовью лечь к ее ногам».

– Я знаю дальше, – оживился Тофик. – Подожди, не читай. Это я должен читать. Стой, как Мария Раевская, а я буду, как Пушкин, читать.

Он подбежал к камню, вскарабкался на него и крикнул:

– «Как я хотел!» Нет! «Как я желал тогда с волнами коснуться…», – взмахнул рукой и замолчал.

Дальше у Пушкина следовала строчка: «Коснуться милых ног устами».

– Я лучше другие стихи тебе прочту, – предложил Тофик, – не из программы.

– Не надо, – остановила его Надя.

В ее голосе прозвучали иронические нотки.

– Почему не надо?

– Потому, что я не Раевская, а ты не Пушкин.

– Да, – согласился Тофик. – Я не Пушкин. А ты все равно Раевская.

«А «коснуться милых ног устами» не мог произнести», – подумала Надя и засмеялась, как взрослая над маленьким.

Возбуждение дня было так велико, что никто сразу заснуть не смог. Лежала и Надя с открытыми глазами. А стоило зажмуриться, как ей представлялись отдельные самые яркие эпизоды праздника. Пламя на костровой площади и бьющееся на ветру розовое полотнище с эмблемой клуба юных друзей искусства смешивались, и получался один гигантский костер открытия слета.

– А я не желаю спать, – неожиданно сказала Оля.

– А что ты желаешь? – спросила Люда, сладко потягиваясь.

Большеглазая медлительная девочка потягивалась с грацией ленивой кошки. Домашние ее звали Кисой, но здесь она была просто Люда из Черкасс. Утром после завтрака, когда все уже занимались делом, скрипнула дверь и в комнату пресс-центра заглянула грациозная Люда.

– Я хочу работать в пресс-центре, – сказала она нараспев и добавила: – У вас тут весело.

– А что ты умеешь? – поинтересовался Марат Антонович.

– Я ничего не умею, – все так же нараспев ответила она. – У меня нет никаких талантов.

Ответ рассмешил всех, и Марат, улыбаясь, сказал:

– Просто счастье, что ты к нам пришла. А то мы собрались тут одни таланты. Оля репортажи пишет, Надя рисует, Тофик рифму к рифме подбирает, я руковожу, и некому выполнять обязанности секретаря редакции. Ты будешь им. У тебя почерк хороший?

– Хороший, когда постараюсь. Значит, вы меня возьмете? – и обвела всех доверчивым взглядом.

– Конечно, чаби-чараби, – поставил точку Тофик.

Так в пресс-центре появился секретарь, и через несколько дней все убедились, что Люда на этом месте талантлива и незаменима…

– А я хочу бросаться подушками, – после паузы сказала Оля.

– Ну и бросайся, – подзадорила ее Рита.

Эта девочка из Свердловска до приезда в Артек тоже считала себя художницей. Она довольно прилично работала акварелью и маслом, но, увидев рисунки Нади, наотрез отказалась делать иллюстрации к газете и писала только шрифтовые заголовки.

Рита была низенькая, настоящая коротышка. Но зато она имела самые длинные косы в Артеке.

– Девочки, она хочет бросаться словами, а не подушками, – медленно, нараспев проговорила Люда-киса. И едва она закончила, как над ней в темноте пролетел большой белый снаряд и плюхнулся на соседнюю кровать. Там спала Ира Апрельмай. Пружины матраса под ней взвизгнули, и обе подушки, сначала чужая, а потом своя, полетели в Олю.

– Надька, наших бьют! – крикнула Рита, вскочила и принялась раскручивать над головой одеяло.

Началась всеобщая потасовка. У чьей-то подушки прорвалась наволочка, и в воздухе замелькали белые перышки и пушинки. Надя тоже сгребла подушку, но никак не могла выбрать момента, чтобы швырнуть ее.

Гейле очень понравилась эта игра. Она подпрыгивала на кровати и хлопала в ладоши:

– И я хотел! Давай! Давай! Пора! Давай! И я!

– Получай-держи! – крикнула Оля.

Гейла радостно поймала подушку, опрокинулась с ней навзничь и захохотала. А вокруг тотчас раздалось несколько боевых кличей:

– За Австралию!

Надя наконец швырнула подушку, но в это время открылась дверь и Милана остановилась на пороге изумленная.

В палате воцарилась тишина. Все сделали вид, что спят, даже Люда, у которой не осталось ни подушки, ни одеяла. Застигнутая врасплох ярким светом, она зажмурилась и лежала на своей кровати в маечке и трусах, оставлявших открытыми цыплячьи ключицы и ноги.

– Чья это подушка? – трагическим голосом спросила вожатая.

– Моя, – ответила Надя и посмотрела доверчиво и беспомощно.

Милана всплеснула руками:

– Надя! – ужаснулась она. – Серьезная воспитанная девочка, – и, покачав головой, начала снова: – Надя, от тебя я этого просто не ожидала.

– Чего вы к ней пристали? – не выдержала Оля. – Отдайте подушку.

– А где твоя подушка, адвокат? – повернулась к ней Милана.

– Я не адвокат, а школьница, – сказала девочка и, не выдержав взятой на себя роли, улыбнулась, приглашая вожатую отнестись с юмором к тому, что произошло.

– Очень приятно познакомиться, школьница. Так где же твоя подушка, школьница?

– Я отдала ее Гейле. Она гость, из Австралии. Мир-дружба.

– Мир-дружба, – оживилась Гейла. – Мир-дружба, – закивала она радостно головой, думая, что помогает вожатой разобраться в несерьезности происшествия.

– А где твое одеяло? – тронула Милана за плечо Люду.

– Не знаю. Наверное, оно упало. Я брыкаюсь во сне.

– Ну, конечно… Ты тоже из пресс-центра, – вспомнила вожатая и уточнила: – Все трое из пресс-центра. Ну, так пусть с вами разбирается Марат Антонович.

Она вышла, не оглядываясь и не погасив света, давая понять, что разговор только начинается…

Второй вожатый отряда не был вожатым в строгом смысле этого слова. Его прислали в Артек со специальным заданием – организовать с ребятами пресс-центр, который бы подробно и весело освещал работу III Всесоюзного слета пионеров. Предложение ЦК комсомола совпало с его желанием отдохнуть у моря, переменить обстановку, подумать о своей жизни. Несколько лет назад он окончил ВГИК, сценарное отделение. Он считал работу кинодраматурга своим призванием, но писать ему почему-то было некогда. И он почти ничего не писал, за исключением статей для журнала «Советский экран» и «Искусство кино». Да еще ездил по стране с лекциями от Госфильмофонда, где состоял на должности штатного лектора. Возможность пожить с ребятами на берегу Черного моря и, может быть, собрать материал для пьесы об Артеке вдохновила его. И он с легким сердцем шагнул из полутемных и прохладных коридоров и залов Госфильмофонда под яркое, ослепительное солнце Артека. Уставший от журнальной суеты, он вдруг ожил здесь и обнаружил в себе нерастраченные запасы мальчишеской энергии и озорства.

К приходу Марата Антоновича девчонки организовали в палате идеальный порядок. В темноте спокойно поблескивали погашенные плафоны, сквозь раздвинутую стеклянную стену, выходящую к морю, дул влажный ветерок. Взлетала и падала легкая штора.

Вожатый прошел к раздвинутой стене, слегка пригибаясь, словно сзади него показывали кино и он боялся, что тень от головы появится на экране.

– Света зажигать мы не будем, – сказал он, – поговорим так.

Девочки притаились.

– Спите, разбойники, или притворяетесь?

В его голосе не слышалось вражды и нравоучительных интонаций, и девочки осторожно зашевелились.

– Спим, – грустно сказала Надя.

– Дрыхнем без задних ног, – поддержала ее Оля.

– Ага, – подтвердила Люда.

– Насколько я понимаю, отозвались все главные виновники происшествия.

– Не все, – вздохнула Рита.

– Еще одна объявилась. Теперь все?

Марат говорил и чувствовал: нет в его голосе металла. Он отчетливо понимал, что не подходит со своим маленьким ростом и улыбчивым настроением для строгого педагогического разговора. И вообще он не понимал, зачем Милана послала его сюда. Ну, бросалась Надя Рощина подушками. Ей же в конце концов не сорок лет, а пятнадцать. Было бы странно, если бы она не бросалась.

– Ну и хорошо, что спите, – сказал он. – Это от вас и требуется. Обсуждение вашего поведения отложим на утро.

– Нет, Марат Антонович, так не годится, – сказала Оля, – сами говорили, что нельзя откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Завтра мы еще что-нибудь натворим.

Она тихонько засмеялась. И на других кроватях послышались смешки.

– Значит, вы все-таки не спите?

– Мы проснулись, – сообщила Рита. – Правда, девочки?

– Мы проснулись, чтобы вы нас немножко повоспитывали сегодня, – мечтательно произнесла Люда, глядя в потолок.

Девочки уловили, что он хочет сбежать от обязанностей взрослого человека, не желает читать им нотации, и радостно оживились.

– Ну и ну, – засмеялся он. – Какие вы, оказывается, невоспитанные. Не можете уснуть без колыбельной песни.

Всех рассмешило, что Марат назвал нотацию колыбельной песней. Люда от восторга пискнула, Ира Апрельмай так громко хмыкнула в одеяло, что вызвала оживление в палате.

– Ну, так вот, – остановил их вожатый, – подушками бросаться нехорошо. Это безобразие. Я вполне согласен с Миланой Григорьевной. И вы согласны с ней и со мной, а значит, делать этого больше не будете. А будете сейчас спать без задних ног и видеть цветные и черно-белые сны. Спокойной ночи!

– У-у-у! Так коротко, – огорчилась Оля. – Колыбельные песни не бывают такими короткими. Колыбельная песня должна быть длинной и красивой.

– Вы что, – засмеялся вожатый, – может быть, в самом деле собираетесь заставить меня петь колыбельные песни?

– Мы будем лежать тихо-тихо, – пообещала очень серьезная Ира Апрельмай.

– Забавно, – покачал головой Марат. – Я не знал, что мне придется петь в Артеке. Нас этому не учили.

– А вы расскажите, как стихи, – предложила Оля.

В палате возник шумок, подтверждающий, что все согласны с Ирой Апрельмай и Олей. А потом наступила тишина ожидания. Слышно было только, как шелестит ветер шторой и далеко внизу накатывается на гальку и сползает назад море.

Марат решил все обратить в шутку. Он театрально кашлянул и продекламировал первые две строки колыбельной песни, которые ему показались подходящими для такого случая:

Баю, баюшки, баю, Баю Оленьку мою.

Никто не пошевельнулся, все ждали продолжения. Смущенный вниманием, которое с каждым мгновением все нарастало, он прочитал дальше:

Как на зорьке на заре О веселой о поре Птички резвые поют, В темном лесе гнезда вьют. Соловейко-соловей, Ты гнезда себе не вей, Прилетай ты в наш садок, Под высокий теремок, По кусточкам попорхать, Спелых ягод поклевать, Солнцем крылышки погреть, Оле песенку пропеть.

– Это вы с ходу про Оленьку сочинили? – удивилась Люда.

– Нет, это Римский-Корсаков сочинил. В опере «Псковитянка», вернее, в прологе к опере, эту песенку поет своей дочери Оленьке Вера Шелога. Отцом Оленьки был Иван Грозный.

– У нашей Оли отец Иван Грозный, – хохотнула Ира Апрельмай, но ее никто не поддержал.

– Марат Антонович, а еще какие-нибудь колыбельные песни вы знаете? – тихо спросила Надя.

– Знаю, – он щелкнул в воздухе пальцами. – Я вам прочту колыбельную песню Марины Цветаевой:

Дыши, да не дунь, Гляди, да не глянь, Волынь-криволунь, Хвалынь-завирань.

Колыбельную песню Цветаевой Надя слушала с особым настроением доверчивости и благодарности. Ей казалось, что ту, первую, вожатый прочитал для Оли и для всех, а эту читает только для нее:

Лежи, да не двинь, Дрожи, да не грянь, Волынь-перелынь, Хвалынь-завирань.

Слова были непонятные, колдовские, но музыка их завораживала, убаюкивала.

Марат читал с удовольствием стихи. Когда Милана приложила ухо к двери, она услышала:

Лови, да не тронь, Тони, да не кань, Волынь-перезвонь, Хвалынь-целовань.

Милана на цыпочках отошла от двери. Она была в недоумении. Она не понимала, что происходит. Да и Марат не понимал. Он читал все новые и новые песни, которые слышал в детстве или узнал уже взрослым: и «Казачью колыбельную» Лермонтова, и андалузскую Гарсиа Лорки, и колыбельную песню Моцарта. Он купался в тихой музыке, доносящейся к нему из страны детства, как купаются сказочные герои в молоке, чтобы выйти обновленными. Его московские госфильмофондовские знакомые страшно удивились бы, если бы узнали, как странно на него повлиял Артек. «Впал в детство», – сказали бы они.

«А может быть, выпал из скучной взрослости?» – подумал Марат. Там, дома, в Лаврушинском переулке, в его кабинете на стене была фреска. Он проспорил эту стену одному известному актеру, который баловался живописью, писал картины по сухой штукатурке. С дерзостью самоуверенного дилетанта актер изобразил в центре умопомрачительное языческое солнце с отходящими в стороны рогами буйвола, а по краям поместил двух обнаженных женщин. На коленях у них сидели синие птицы. «Хорошо бы закрасить хищные кричащие тела женщин, – подумал он, – и попросить Надю Рощину нарисовать на этом месте что-нибудь тонкое и нежное, как колыбельная песня Моцарта».

После ухода вожатого Надя заснула не сразу. Она лежала с закрытыми глазами и молчала. Ей хотелось продлить ощущение непонятной тревоги, от которой сладостна замирало сердце.

 

Тайна

Бег солнечных разноцветных каруселей продолжался. Под звуки горнов и бой барабанов хоровод мальчишек и девчонок мчался через стадион, костровые площади, крыши соляриев, через раздвинутые стены палат. У Нади кружилась голова от высоты и счастья. На одну минуту с этих каруселей сдернул ее Тофик Алиев, чтобы показать волны при луне, на одну минуту ее сдернула Оля, чтобы поговорить по секрету.

– Как ты считаешь, Марик, по-твоему, красивый? – спросила подружка.

Они стояли в темной аллее Нагорного парка. Прозвучал сигнал отбоя, но Оля не пускала Надю, ждала, что та ответит.

– Марик?

– Ну, наш вожатый. Он же Марик. Сколько раз тебе говорить?!

– Марат Антонович, – поправила ее Надя испуганным голосом. – Не знаю.

В темноте ярко белели форменные рубашки девочек, стоящих друг против друга. Глаза немного привыкли к сырому сумраку ночи, и свет от рубашек высветлил лица. Во взгляде одной девочки было замешательство, во взгляде другой – смущение, прикрываемое уверенными словечками.

– По-моему, он ничего себе, наш вожатый, хоть и маленького роста, – сказала Оля. – С колыбельными песнями у него получилось ничего, да? Классно прочитал. Как ты считаешь? Он тебе нравится? А знаешь, кто был самым первым вожатым?

– Кто? – спросила Надя, чтобы не отвечать на первый вопрос.

– Пугачев, – засмеялась подружка, – в «Капитанской дочке». Помнишь, там есть глава «Вожатый»? Он для Гринева был вожатый, когда они заблудились в буране. А Марик для нас вожатый, хоть мы и не заблудились.

Она говорила шутливо, но обстановка, в которой все это происходило: сырая темнота, тревожно шумящие деревья, – делала их встречу серьезной и важной. Когда Оля произнесла имя Пугачева, что-то кольнуло Надю. Перед глазами промелькнуло несколько портретов Пугачева из коллекции вырезок, которую собирал отец: гравюра Рюотта с цепью на переднем плане, портрет, заказанный Пушкиным для «Истории пугачевского бунта». Имя второго художника она не помнила.

– У них глаза похожи, – сказала Надя. – У Марата Антоновича и у Пугачева глаза похожи.

– Конечно, у них глаза похожи, – согласилась Оля и, помолчав, добавила: – Ты мне не ответила. Помнишь, о чем я тебя спросила?

– О чем? – сказала Надя нехотя.

– Ну, нравится он тебе или нет? – И вдруг решительно и гордо добавила: – Мне нравится. Жалко, что он вожатый, правда?

– Да, – тихо кивнула Надя.

– Но все равно давай вместе будем к нему хорошо относиться.

Надя могла бы сказать, что и так хорошо относится, но она понимала, что Оля в свое предложение вкладывает более глубокий смысл.

– Давай, – согласилась она.

– Будем делать все так, чтобы у него не было никаких неприятностей. Это, конечно, больше меня касается, но я возьму себя в руки. Я умею, если захочу.

– Да, – согласилась Надя.

Предложение Оли застало ее врасплох. Они вышли на освещенную аллею и припустились наперегонки. У Пушкинской беседки остановились перевести дух и пошли шагом. Чугунная доска с профилем поэта была ярко освещена фонарем. Надя вспомнила, как Тофик взмахнул рукой и замолчал, не мог произнести слова: «Коснуться милых ног устами…»

– Тебе нравится Мария Раевская? – спросила она у Оли.

– Не знаю, – пожала та плечами. – Вообще-то она красивая.

– Ей было тоже пятнадцать лет, как нам с тобой, когда она здесь ходила.

– Они в своем девятнадцатом веке раньше влюбляться начинали, – не то позавидовала, не то осудила Оля. – Нас в четырнадцать только в комсомол принимают, а Наташа Ростова в двенадцать уже целовалась со своим Боренькой. Надьк, а ты целовалась с кем-нибудь?

– Нет, – ответила тихо Надя.

– А Марату нашему тридцать один годик, – сказала Оля. – Но это ничего, – сурово добавила она, – мы все равно будем к нему хорошо относиться, как договорились. Хоть он и старый.

Надя кивнула. Они были детьми и верили, что можно заключить тайное соглашение хорошо относиться вдвоем к одному человеку.

Надя проснулась рано. Солнцезащитные козырьки карниза дробили свет блестящими полосками из нержавеющей стали на равные части и только после этого пропускали сквозь стеклянные стены палат. Все предметы были пестрыми и праздничными. Солнечные зайчики играли на лицах, на одеялах, на тумбочках. Солнце в Артеке было запланировано, как завтрак, обед и ужин. Оно создавало настроение с самого утра.

Надя долго лежала, с наслаждением жмурясь и стараясь угадать момент, когда раздастся сигнал «побудка». На высокой ноте, томительно и протяжно заиграл горн. Сердце у девочки замерло, начало тревожно и сладко падать.

На галерее раздался негромкий, спокойный голос Марата Антоновича:

– На зарядку выходи!

В первое мгновение Надя обрадовалась этому голосу, а потом натянула одеяло до самого подбородка. Ей захотелось спрятаться. После разговора в аллее Нагорного парка она чувствовала себя слишком взрослой для того, чтобы бегать и прыгать перед вожатым в маечке и трусах.

Марат ждал внизу. Он был одет в полную форму пионервожатого и улыбался сразу всем. Но Надя его улыбки не видела. Она пробежала неуверенной трусцой по галерее и некоторое время толкалась с девчонками, стараясь занять место во втором ряду. Впереди оказалась маленькая Рита. Надя старательно съеживалась, ссутуливалась, чтобы спрятаться за ней.

Вожатый прошелся перед строем.

– Сегодня мне поручено провести с вами зарядку, – сказал он.

Радостные ответные улыбки заиграли на лицах ребят. Одна Надя стояла с опущенными глазами.

«Что с ней? Стесняется», – догадался Марат.

– Рощина может одеться. Ей поручается уборка редакционной комнаты пресс-центра. Остальные смирно-о-о!! Бегом марш!

Последние команды вожатый подавал, повернувшись спиной к девочке. Все побежали, а Надя осталась одна. Ей сделалось еще неуютнее. Она тоже побежала, но в противоположную сторону. Взлетела на галерею второго этажа, толкнула дверь и бросилась на кровать лицом вниз. Щеки пылали краской стыда. Было жутко и радостно оттого, что вожатый проник в ее тайну.

Переложив с места на место несколько вещей в пресс-центре и сменив воду в кувшине для цветов, Надя села за свой стол. Но думать без фломастера и бумаги она не умела, и рука начала машинально вычерчивать прямоугольник подбородка вожатого, высокий упрямый лоб и сдержанно-печальные пугачевские глаза. Надя почувствовала рукой всю тонкость и осмысленность лица Марата. Стараясь быстрее закончить портрет, она испытывала незнакомое ей раньше ощущение, будто пальцам становится с каждым штрихом все горячей, будто она касается не фломастером бумаги, а пальцами – висков, подбородка, мягких надбровных дуг. Ей даже показалось, что если она немедленно не оборвет линию, то обожжется. Это ее ошеломило, и Надя поспешно спрятала набросок.

На «мертвом часе», как обычно, она примостилась под одеялом писать письмо. До сих пор у Нади от родителей не было никаких тайн. И она испытывала потребность поделиться и колыбельными песнями, и событиями сегодняшнего утра, рассказать и про пугачевские глаза вожатого, и про то, как она обожгла пальцы, рисуя портрет вожатого. Но смогла вывести только:

«Живем как в аквариуме: две стены стеклянные и все видно. Ужас. На зарядку бегаем в трусах и майках. Пришлите как можно скорее тренировочный костюм».

События в Артеке набегали одно на другое: выставка, президентские обязанности, пресс-центр, – забирали у Нади много времени, но она находила минутку-другую, чтобы хоть коротко, хоть в открыточке сообщить в Москву о главном. Она знала, как ждут ее писем мама и особенно отец. Торопя с ответом, он даже конверты ей присылал надписанные. Только вложить листок, запечатать и бросить в почтовый ящик.

«Дорогие папа и мама! Наш вожатый – из Москвы, как и я. Он очень хороший и выглядит совсем молодым, хотя окончил ВГИК, – сообщила Надя. – Вчера вечером он читал нам колыбельные песни».

Николай Николаевич почувствовал, что дочь сообщила ему в немногих словах что-то важное. Он заволновался оттого, что не улавливает сути. Ему было ясно только одно: строки о вожатом не случайны в письме и Надя на них ждет ответа. Может быть, все дело в том, что вожатый окончил ВГИК, но работает в Артеке не по специальности, и Надя спрашивает: не может ли отец чем-нибудь помочь хорошему человеку?

«Твой вожатый окончил ВГИК, – написал он. – Какое отделение? Если художественное, то спроси, не согласился бы он работать у нас, на Центральном телевидении?»

«Дорогие папа и мама! – написала Надя через несколько дней. – Вчера был День мира и дружбы с борющимися народами. Я нарисовала много антивоенных плакатов».

«Очень советую тебе хотя бы часть этих плакатов привезти в Москву», – откликнулся отец.

«Антивоенные плакаты привезу, – пообещала Надя и добавила: – Выпустили третий номер газеты. Из одних колыбельных песен. От каждой народности по одной песне. Мне пришлось рисовать флажки. Всем очень понравилась такая газета. Все приходят с блокнотами и переписывают песни других народов. А придумал все это наш вожатый. Он у нас очень хороший. Окончил ВГИК, сценарное отделение. Знает английский, с ним интересно разговаривать. Когда делаем газеты и стенды, не принуждает и не давит».

«Значит, сценарное отделение, тогда я для него ничего не могу сделать, – подумал Николай Николаевич. – Что-то у нее очень много про вожатого и мало про газеты».

«Хорошо бы и стенгазеты и другие стенды привезти», – написал он Наде.

«Газеты останутся у вожатого, – коротко ответила дочь и добавила: – Выставку мою устроили. На нее больше ходят взрослые. Даже из Гурзуфа и Ялты».

«Это хорошо, – обрадовался отец. – Такое искусство принадлежит не только детям. Главное, работать и работать. Считай себя в творческой командировке на международном слете. Побольше рисуй по наблюдению и с натуры. Портреты, шаржи. Не забывай их украсить автографами и адресами».

«Выдала еще две новые вещи, – ответила Надя. – «К солнцу» и «Танец дружбы». Мне кажется, получился оригинальный рисунок танца. Вертикальный, примерно 1 м 20 см».

«Прекрасно, – похвалил отец. – Не забывай рисовать пейзажи и архитектуру. Сегодня по радио в «Пионерской зорьке», которую мы с мамочкой слушаем теперь регулярно, передавали голоса Артека. Девочки из Сирии, Египта, Мозамбика. Удастся ли сделать их портреты в национальных костюмах? На полях в удобном для композиции месте получить автографы и адреса, даты и добрые пожелания теми же цветными фломастерами, которыми сделан рисунок? Ни в коем случае не забывай ставить даты, слово «Артек» и свою подпись. Все это скомпонуй хорошенько, а главное – сбереги».

Надя с радостью выполняла советы отца.

«На пресс-конференции с иностранными ребятами рисовала и брала автографы у австралийцев, швейцарцев, австрийцев».

«Очень порадовались, что в День интернациональной дружбы рисовала и брала автографы. А как с восточными народами? Корейцы, монголы, вьетнамцы, японцы, африканцы? Ведь они тебе удались бы больше. И шрифты автографов их необычны и декоративны».

Надя убедилась вскоре, что это так. Автографы арабских мальчишек делали портреты более достоверными, документальными… Красивыми…

«Папа, ты прав. Вчера рисовала и получила автографы у ребят из Египта, Сирии, Монголии, Португальской Гвинеи и у девочек из Палестины. Кое-что из моих рисунков взяли для «Пионерской правды», кое-что должны показать по телеку. Пишу на «тихом часе», хочу спать. Пишите. Дочка Надя».

«Конечно, мы понимаем, что лагерный режим и распорядок отнимают массу времени, – посожалел отец, – но зато ты научилась работать в толчее, тесноте, в любых условиях: на собраниях, в поезде, на остановках и даже в постели во время «тихого часа». Это хорошо».

«Сегодня встала в четыре часа утра и пошла вместе с ребятами встречать солнце на Аю-Даг, – сообщала еще об одном событии Надя. – В гору было идти тяжело, я задыхалась, но потом привыкла… Сделала рисунок, как мы сидим на вершине и ждем появления солнца. А вечером судила конкурс инсценированной песни. Ребята хорошо сыграли и спели «Гренаду» Светлова, а я и их нарисовала для альбома Полевой дружины».

«Рисуй и в письмах, – попросил отец, – мы с мамой их бережем. А как обстоит дело в Артеке с фотографиями? Вас фотографируют или нет?»

«Привезу одну большую хорошую фотографию, – ответила Надя. – Несколько дней назад нашу московскую делегацию вместе с вожатыми сфотографировали в Морском лагере».

«А нельзя ли увеличить расходы на фото? – поинтересовался отец. – Пусть будет побольше вариантов и покрупнее. Твои товарищи-фотолюбители не фотографировали тебя?»

На этот вопрос Надя не стала отвечать. Она узнала, что в один из последних дней будет вечер, на который можно будет по-взрослому прийти в платье и туфлях. Это событие заслонило все остальное. Она представила, как войдет в зал в туфлях на высоких каблуках, в платье с большими оранжевыми цветами.

«Пришлите платье для вечера и туфли», – написала Надя.

И между строк письма нарисовала одним росчерком силуэтик платья, чтобы было понятно, какое именно она просит.

Отца рассердило это письмо:

«Хорошо было бы, если бы ты перечитывала свои письма прежде, чем их запечатывать. И ошибки проверила бы и уточнила бы свои описания. «Пришлите платье для вечера»… Но какое? По рисунку, что ты набросала в письме, мне непонятно. Карман не с той стороны. И цвет ты не указываешь».

«Как непонятно? – огорчилась Надя. – Сам написал, что карман не с той стороны».

Надя загрустила.

Но на следующий день пришло новое письмо:

«Сегодня утром мама решила, что ты просишь платье с оранжевыми цветами».

«Правильно, – обрадовалась Надя, – я просила белое с оранжевыми крупными цветами. Мама угадала».

В посылку Наталья Ивановна помимо платья и туфель положила еще браслетик и кулечек кисленьких конфет.

 

Девочка и олень

«Надюша, а как ты проводишь вечера? Ты нам ничего не писала об этом», – поинтересовался Николай Николаевич.

«По вечерам у нас показывают кино, в четверг и воскресенье. Недавно было «Добро пожаловать…» и мультишка чешский «Корова на Луне». Танцы бывают редко. Выучила хали-гали, медисон, лимбо, чайка».

«Не увлекайся танцами на ночь, – посоветовал отец. – А все силы на творчество и наброски. Порисуй и пейзажи и архитектуру».

Вопрос о танцах Надя в ответном письме опустила. Отец опять ее не понял. «Танцы бывают редко», значит, она не может ими увлекаться. Она догадалась, что его беспокоит. Зачем в Артеке белое платье и туфли? Надя не могла написать, что мечтает об артековском бале.

– Надия, синема? Да? – заглянула в пресс-центр Гейла.

– Сейчас письмо допишу, – показала она конверт австралийке.

– Я – будь готов!.. Там!.. Синема!

Полчаса назад стемнело, и все потихоньку тянулись на костровую площадь смотреть старый фильм «Смелые люди». Надя пришла одной из последних. Так уже было не раз. Гейла и Роберт садились в третий ряд и оставляли между собой место для переводчицы. Но сейчас это место было занято. Между ее подшефными сидел Марат Антонович, и Гейла, прильнув к плечу вожатого, заглядывала ему в глаза и громко смеялась. Надя сравнила свои прямые волосы, лицо, закрытое очками, с лицом и роскошными волосами австралийки и подумала, что на месте Марата Антоновича влюбилась бы в Гейлу. Ей стало грустно. Опустив глаза, Надя прошла мимо них к выходу, и, когда застрекотал аппарат, она была далеко наверху, в беседке, увитой плющом. Она села так, чтобы видеть море и часть экрана, и вздохнула несколько раз, словно ей вдруг стало недоставать воздуха. Странно, никогда она раньше не чувствовала, что у нее есть сердце. А сейчас оно болело, и рука сама тянулась, чтобы успокоить его, загородить от неизвестной опасности.

По экрану бегали черно-белые тени и разговаривали на весь лагерь громкими голосами. Даже шепот достигал самых удаленных уголков склона. Иногда раздавался топот копыт, и было интересно видеть плоских стремительных коней, которые вот-вот должны были выскочить из-за кипарисов и почему-то не выскакивали, а исчезали бесследно за краем экрана, будто отправлялись в полет над морем вместе с другими тенями и облаками.

Неожиданно за спиной зашуршали кусты. Надя настороженно обернулась.

– Кто здесь?

Послышался приглушенный смех, потом кусты раздвинулись и показалось веселое лицо Тофика.

– «Я к вам пришел: чего же боле, что я могу еще сказать», – продекламировал он. – Так сказать, прошу прощения за вторжение в ваше уединение.

Надя вздохнула и отодвинулась на край скамейки, освобождая для него место на другом конце. Но Тофик уселся на перила напротив и поболтал ногами в воздухе, показывая, как ему там удобно.

– Ты почему не в кино? – спросила Надя.

– Нет времени, чаби-чараби. Я хочу сидеть и сочинять для тебя стихи. День кончается, а я тебе не вручил еще оду про природу.

Он достал из-за пазухи листочки, спрыгнул на пол беседки, с поклоном протянул листик Наде. Потом опять взобрался на перила и скрестил на груди руки.

На первом листке было всего две строки:

Прошу прощенья за вторженье — Вот и все стихотворенье.

Надя прочла и засмеялась. Тофик тоже засмеялся, радуясь, что она оценила его остроумие.

– Хорошо? Нравится, да? Две строки, а три рифмы: прощенья, вторженье, стихотворенье. Открытие новой формы.

– Нравится, – согласилась Надя. – Только такие стихи и я могу сочинять:

Села муха на варенье — Вот и все стихотворенье.

– Как ты сказала? Зачем? – огорчился поэт. – Твоя шутка лучше моей. Ну, ладно, читай дальше, чаби-чараби. Дальше лучше будет. Читай, пожалуйста, увидишь…

Надя склонилась над другим листком.

Держит каждая колонна На себе лепные лбы. Встали кони Аполлона На дыбы. Их Москва встречает пиром Золотых своих огней, Развеваются над миром Гривы бронзовых коней. Поднебесная дорога — Эх! широка и высока! Аполлон похож немного На лихого ямщика. Кнут его свистит над крышами, Рассекает горизонт. Он артеками, парижами Надю Рощину везет.

– Это про колесницу Большого театра в Москве, – поторопился объяснить Тофик. – А посвящается тебе. Вверху будет написано Н. Р., как под твоими рисунками. Аполлон не сам по себе едет, он тебя везет в колеснице. Хорошо, правда?

В Древней Греции и Риме на колесницах художников не возили. На колесницах участвовали в гонках, в сражениях. Но она не сказала об этом Тофику.

– Хорошие стихи. Спасибо. Мне правда понравились.

– Это не за мои стихи спасибо, за твои рисунки и плакаты. Знаешь, какие у тебя рисунки? Исключительные! Совершенно исключительные.

– Зачем ты это сказал? – испугалась Надя. – Не надо так.

Она встала, чтобы уйти, но Тофик ее задержал.

– Честное слово, чаби-чараби! Я сегодня опять был на твоей выставке. Завтра пойду. Послезавтра тоже пойду. Каждый день буду ходить. А сегодня я придумал прочитать тебе еще одно, ох, такое стихотворение. Хочешь?

– Прочти.

– Только его нужно читать не здесь, а в одном месте. Пойдем, пожалуйста.

– Не хочу я никуда идти.

– Ну, пойдем, пожалуйста, увидишь.

Тофик помог ей спуститься из беседки на тропинку и, когда ступеньки кончились, не отпустил руку, а сжал ее крепче и потащил Надю за собой. Они свернули в аллею, потом по другой тропинке поднялись немного вверх, деревья расступились, и Тофик вывел Надю на небольшую площадь перед лестницей, ведущей в ротонду столовой.

– Все! Пришли!

Лестница заканчивалась скульптурой из белого серебристого металла, изображающей девочку, бегущую рядом с оленем. Постамент был скрыт кустами испанского дрока и синими елями, и казалось, что девочка и олень бегут по верхушкам деревьев.

– Знаешь, что это? – спросил вдохновенно Тофик.

– Диана-охотница?

– А где же колчан и стрелы?

– Или Артемида – покровительница животных.

– Нет, не знаешь, – обрадовался он.

– Ну, тогда скажи сам.

– Скажу, пожалуйста, слушай. Это не Артемида и не Диана-охотница, потому что это самая настоящая артековская девчонка.

– Правильно, – обрадовалась Надя.

Каждый день, поднимаясь по лестнице в столовую, она глядела на скульптурную группу, силясь связать ее с впечатлениями от другой скульптуры или, может, рисунка. Она никак не могла вспомнить, в каком музее или в какой книге видела подобную композицию. Слова Тофика о том, что рядом с оленем бежит простая артековская девчонка, осветили вспышкой молнии вагонное окно, утоптанную босыми ногами дорогу и девчонку, припустившуюся наперегонки с поездом. Надя поняла, что все время сравнивала скульптуру с той девчонкой.

– Она на Ольку похожа, – сказала Надя.

Тофик нетерпеливо махнул рукой.

– При чем тут Олька, чаби-чараби! Это ты бежишь рядом с оленем. Слушай стихи. Внимательно слушай… Про тебя написано, жалко, не я написал. Но ничего, слушай.

Мне надоел круговорот, И я хочу найти одну Необычайную страну, Где все идет наоборот. Там стрелка на часах ползет Не как у нас – наоборот. И прошлое там впереди, А будущее – позади. Потомки предков порождают, И горы, ставшие стеной, Вдруг альпинистов поражают Непостижимой глубиной. И если слава велика — Для благодарных поколений Ржавеет памятник века, И лишь потом родится гений.

Он закончил и азартно выкрикнул:

– Последние слова слышала? Исключительно про тебя. Слава у тебя велика? В журнале «Молодость» печатались твои рисунки?

Он протянул руку в сторону Нади.

– Памятник ржавел пока, – махнул рукой в сторону памятника. – И вот ты родилась. Забирай, он твой.

– Да ну тебя, – сказала она и побежала по ступенькам.

Тофик догнал ее, схватил за руку.

– Слушай, я же красиво придумал. Соглашайся, пожалуйста.

Он держал ее руку, а Надя смотрела на него очень серьезно, мудро. Тофика смутил ее недетский взгляд.

– Не уходи, давай еще погуляем, – попросил он.

Костровая площадь перестала разговаривать громкими голосами, и наступила сначала тишина, а потом прокатился гул вздохнувшей, потянувшейся, вскочившей и побежавшей к выходу детворы. Надя рывком высвободила руку.

– Кино кончилось, – сказала она. – Пора.

– Давай все-таки еще погуляем, – крикнул вслед Тофик.

Надя засмеялась и пропала за деревьями. А он остался один на поляне. Вздохнул и сказал не то растерянно, не то удивленно:

– Чаби-чараби.

На другой день Надя пришла одна к скульптуре. Она сидела на ступеньках лестницы, смотрела на девочку, бегущую наперегонки с оленем, словно бы примеряла ее судьбу. Артековка бежала босиком, платье, обжатое ветром, жарко прилипало к животу и коленкам, стремительно пузырилось сзади. И все же она никак не могла обогнать оленя. Достала до ветвистых рогов, дотянулась до них пальцами и навсегда застыла в неподвижности.

Надя положила блокнотик на колени и сделала быстрый набросок, на котором удлинила руку девочки в ситцевом платье на целую кисть. Теперь девочка должна была прибежать к финишу первой. Надя считала, что у человека достаточно для этого сил. Она чувствовала в себе эти силы…

 

Лебединая стая

Еще об одной экскурсии успела сообщить Надя в Москву: «Ездила в Гурзуф на катере. Проезжали грот Пушкина».

Николай Николаевич спросил:

«Надюша! А как увиденная тобой Пушкинская скала, не вдохновила тебя на рисунки в дополнение к твоим пушкинским папкам?»

Но отвечать на вопрос отца было уже некогда. Артековские карусели замедляли свой бег. Стадион опустел, столовая опустела, на площадях вспыхнули последний раз и погасли костры. И спальные корпуса по всему склону: от ворот, ведущих в Гурзуф, и до Медведь-горы – начали грустно проваливаться во тьму.

Не спали только девочки во второй палате. Вожатый пообещал прийти к ним после отбоя, поговорить по душам.

– Не спите? – спросил он, заглядывая в приоткрытую дверь.

– Мы вас ожидаем, – за всех ответила Люда.

– Если бы вы не пришли, мы бы такой тарарам напоследок устроили, – сказала Оля.

– А я надеялся, что вы заснули, – устало пошутил вожатый.

Девочки негромко засмеялись, показывая, что им понятна его хитрость.

– Ну что ж, я к вашим услугам.

Неторопливо и аккуратно, как умеют ходить люди маленького роста, он двинулся к проходу между кроватями, глядя подчеркнуто прямо перед собой.

Девчонки при его приближении торопливо натягивали одеяла до самых подбородков, а оказавшись за его спиной, быстро поворачивались, устраивались поудобнее.

Марат подошел к раздвижной стеклянной стене и некоторое время смотрел на море, ожидая, когда можно будет обернуться. Несильно, словно нехотя, он толкнул обе створки в боковые пазы и замер в пустоте прямоугольника на фоне моря.

– Ну, о чем мы будем сегодня разговаривать? – мягко спросил он.

– Об отъезде, – сказала Люда, и в голосе ее прозвучали неподдельно печальные нотки.

– Марат Антонович, вы остаетесь еще на один срок? – спросила Оля. – Что вы без нас будете делать?

– Скучать, – ответил он искренне и, оглядев палату, задержал взгляд на лице Нади. Ему были хорошо видны ее глубокие темные глаза. Она смотрела на него, подложив по-детски ладошку под щеку, и молчала.

– Марат Антонович, – продолжали расспрашивать девочки, – а вам с нами хорошо было?

– Хорошо, – сказал он.

Все обрадованно зашумели, а Надя и на этот раз промолчала. Она видела Марата немного сбоку, а за его спиной видела море и две черные скалы между берегом и горизонтом. Море светилось. Оно было вставлено в раму раздвижной стены вместо стекла, и его мерцание распространялось узкой полосой на полу и на потолке.

– А что вы будете делать с тем материалом, что мы собрали для седьмого номера нашей газеты? – спросила Оля.

– Да, – пожалел вожатый, – нам бы два дня, и мы выпустили бы еще одну простыню, – так они в шутку называли свою длинную газету. – Не знаю, что сделаю с вашими материалами. Скорее всего увезу в Москву и оставлю себе на память.

Девочки не возражали, а Марат подумал, что надо будет обязательно вырезать из выпущенных номеров «Артековца» рисунки Нади и забрать с собой.

– Марат Антонович, а вам нравится Милана Григорьевна? – неожиданно спросила Оля.

Все жадно прислушались, что он ответит.

Вожатый засмеялся:

– Это мне напоминает пресс-конференцию. Можно подумать, что я вернулся с Луны, а вы представляете разные газеты и задаете мне вопросы. Ну, что ж, я готов. Но давайте договоримся, на сколько вопросов я отвечу. Ну, скажем, на пять, и мы разойдемся. Уже поздно.

– Нет, на десять, – возразила Оля.

– Ну, хорошо, на десять.

– А про Милану Григорьевну не в счет. Мы его задали раньше, – напомнила Оля.

И опять все замерли.

– Милана Григорьевна мне нравится так же, как и вам, – ответил вожатый и серьезно добавил: – Я рад, что и второй поток мы будем с нею работать вместе.

Девчонкам не очень понравился его ответ. Наступила пауза, во время которой они придумывали свои десять вопросов.

– Марат Антонович, а вы когда-нибудь собирали марки? – сказала Ира Апрельмай.

– Нашла о чем спрашивать, – возмутилась Рита.

– Целый вопрос испортила.

– Она всегда вперед всех выскакивает.

– Тихо, тихо, дети мои. Я готов ответить еще на один лишний вопрос. Марки я собирал.

Он говорил с ними, как с детьми, а им хотелось задавать вожатому, с которым завтра, а некоторые послезавтра должны были расстаться, серьезные вопросы о жизни и слышать от него такие же серьезные ответы. А он стоял перед ними дружески-насмешливый, иронический. Обнимал себя за локти и слегка покачивался на каблуках.

Прошла минута, девочки молчали.

– Надя, задай ты, – сказала Оля.

Но Надя замотала головой.

– Ола! Надия, давай, давай! А? – заволновалась Гейла Пейдж.

– Марат Антонович, – решилась Оля. Вздохнула и сказала: – А значки вы собирали?

На какую-то секунду воцарилось недоумение, а потом девочки дружно рассмеялись. Не было у них серьезных вопросов.

Надя долго ворочалась. Другие девочки тоже не спали. Гейла Пейдж села на кровати, обняла подушку, прижала ее крепко к себе и сказала так, словно сделала важное открытие:

– Рита, пора! Надия, пора! Ола, пора!

Головы девочек взметнулись над кроватями.

– Что пора, Гейла?

– Все пора! Сари пора! – радостно ответила австралийка. Она соскользнула на пол и достала из тумбочки сверток с платьем.

– Ты что, влюбилась? – обрадовалась Оля.

– Влюбилась, – охотно подтвердила Гейла. – Я влюбилась, Ола влюбилась, Надия влюбилась! Все! Годится! – вспомнила она слово.

Девушка взмахнула руками и засмеялась, радуясь тому, что так хорошо выразила свою мысль по-русски. Оля спрыгнула на пол и подошла к австралийке, чтобы помочь развернуть сари.

– Что ты собираешься делать?

– Bombey, – ответила возбужденно Гейла и приложила один конец к плечам девочки из Павлодара. – Хочешь?

– Лучше ты сама, – сказала Оля.

Надя села на кровати и закуталась одеялом, словно ей вдруг сделалось холодно. Австралийка повернулась к ней.

– Надия, хочешь?

– Нет, что ты! – испуганно ответила Надя.

– Я хочу, – подбежала Ира Апрельмай.

– Девчонки, слышите, она хочет, – засмеялась Оля и, повернувшись к Гейле, сказала: – Лучше ты сама. Давай я тебе помогу. Это твое платье, лучше ты сама.

– Сама, я сама… Годится.

Вслед за тоненькой девушкой в белом платье из палаты высыпали на галерею все остальные и потянулись к лестнице, ведущей на крышу солярия. Девочки, подражая Гейле, завернулись в простыни, как в сари. Надя вышла, кутаясь в одеяло. «Я как черная ворона среди белых птиц», – подумала она.

Над крышами гулял ветерок, невдалеке внизу шумело море.

– Давайте не спать всю ночь, – предложила Люда.

– Вот отколем номер, – захохотала Ира Апрельмай.

– Тише ты, Марата разбудишь.

Но Марат не спал. Он стоял перед раздвинутой стеной своей комнаты и тоже смотрел на море. Он и не предполагал, что можно так за месяц привязаться к ребятам.

«Что такое?» – удивился он. Между деревьями мелькали привидения в белых простынях. Они наискосок удалялись от корпуса, негромко смеясь и обгоняя друг друга. Простыни на плечах привидений развевались, открывая синие маечки и трусы.

На берегу девочки сбились тревожной стайкой и притихли. Было слышно, как море разбивается о берег и словно лопатой отгребает к себе гальку, а потом высыпает с глухим стуком и скрежетом назад. Надя любовалась Гейлой. С благодарностью смотрела на подружек. На минуту закрыла глаза и представила, как они летят, размахивая белыми крыльями под звездным небом. Себя среди них она не увидела. Ее любовь была земная, и она надеялась встретиться с Маратом Антоновичем в Москве.

Вожатый спустился вниз кратчайшим путем, без дороги. Он был впервые по-настоящему сердит и собирался как следует отчитать девчонок. Марат опустил ветку каштана, обнял ствол соседнего дерева и уже занес ногу, чтобы перескочить с одного камня на другой, но не перескочил…

Он увидел берег и сбившихся тесным кружком девчонок неподалеку от воды. Он увидел Гейлу Пейдж в ее знаменитом сари. Он все понял, постоял, прячась за деревьями, и вернулся к себе в комнату с ощущением необычайной чистоты, будто пролетевшая мимо стая лебедей зацепила его своими белыми крылами.

Волны набегали и откатывались, в небе стояла высокая луна, мимо которой проплывали неторопливые прозрачные облака. Было за полночь. Разбросанные по всей горе артековские корпуса плыли навстречу утру раздвинутыми стеклянными стенами. И в одном из корпусов девчонок ждали теплые смятые постели.

Утром по дороге в столовую Надя увидела, что валуны, асфальтовые и плиточные дорожки изрисованы мелом. Везде было написано крупными буквами: «П р о щ а й,   А р т е к!»

На ступеньках лестницы «П р о щ а й,   А р т е к!», на стене столовой «П р о щ а й,   А р т е к!», на бетонном столбе, поддерживающем крышу беседки, «П р о щ а й,   А р т е к!».

На всех языках. Никто не писал «до свидания», потому что Артек бывает один раз в жизни. Какой-то мальчишка ползал под корпусом «Ромашка», изрисовывал буквами опорные столбы фундамента: «П р о щ а й,   А р т е к!» Две девочки, черненькая и беленькая, ходили по дну бассейна, из которого выпустили воду, и писали по-монгольски и по-русски: «П р о щ а й,   А р т е к!»

После завтрака Надя раздобыла кусочек мела и пошла по территории Прибрежного Верхнего лагеря. Она спустилась к морю. Там совсем недавно выгрузили на берег бетонные кубы для строительства набережной. До них еще никто не добрался. На одном из кубов она написала поперек: «П р о щ а й,   А р т е к!» Потом, поднимаясь по дорожке к своему корпусу, среди кустарников нашла чистый валун и на нем тоже написала: «П р о щ а й,   А р т е к!»

– Надька! – увидела ее Оля. – Иди сюда, в платочек будем играть.

Эта нехитрая игра по неписаному закону возникала всегда в последний день. Кто-нибудь выходил в круг, ему завязывали глаза, а все остальные, взявшись за руки, образовывали хоровод. Не выпуская рук, девчонки и мальчишки убегали от того, кто стоял в центре с завязанными глазами. А тот должен был кого-нибудь поймать. Наградой за это или наказанием был поцелуй. Пионервожатые участвовали в игре на равных, потому что это было в последний день и пятнадцатилетние школьники, навсегда уезжавшие из Артека, чувствовали себя взрослыми.

Играли по отрядам. Марат не успевал следить за хитростями хоровода, чаще других попадался и выходил в середину круга. Девчонок он нарочито громко чмокал в щеку, как маленьких детей, а с мальчишками здоровался за руку. Все было так, пока перед ним не оказалась Надя. В полном смятении девочка опустилась на колени на разостланный специально платок и некоторое время ничего не видела, кроме белого квадратика этого платка. Напротив нее на колени опустился вожатый. Тронутый недетской серьезностью и недетским, почти трагическим выражением лица, Марат торопливо и неловко поцеловал Надю и ощутил одновременно и необычайную чистоту дыхания девочки и растерянность. Никто ничего не заметил и не понял. Игра продолжалась, но Надя и Марат в ней больше не участвовали.

После обеда девочки во второй палате собрались, чтобы уложить вещи. Надя взяла Олин блокнот делегата III Всесоюзного слета и написала на память: «За тридцать дней, проведенных в Артеке, ты стала моей лучшей подругой. Мы обязательно встретимся. Мы должны встретиться».

Едва она успела поставить точку, раздался стук в дверь. Держа блокнот в руках, Оля крикнула:

– Хотите – входите, а не хотите – не входите.

Это была цитата из популярной детской книжки про Пеппи. Все заулыбались. Дверь открылась, и вошел Марат. За плечи он держал какую-то девчонку, худенькую, с большими любопытными глазами. Волосы у нее были коротко, по-мальчишески, острижены, но одета она была не в артековскую форму, а в короткую кофту и джинсы. На шее болтался кусок янтаря на цепочке.

Все очень удивились, что вожатый так вольно обнимает за плечи девчонку. А он сказал спокойно и ровно:

– Девочки, познакомьтесь, это моя жена Таня.

Если бы Марат стал на голову и закукарекал, это удивило бы меньше, чем появление в Артеке его жены. Да и не похожа она была на жену.

Надя ошалело смотрела на Марта и на его спутницу в джинсах и не могла поверить.

– Надя, – попросил вожатый, – покажи Тане свои рисунки.

По глазам девочки было видно, что, оглушенная неожиданным сообщением, она не расслышала просьбы.

– Да, пожалуйста, если можно, – улыбнулась обворожительно Таня. – Мне муж много писал о вас в Вологду.

Надю удивило слово «муж» так же, как слово «жена». Она подумала: «Почему в Вологду? Он же из Москвы». Девочка не знала, что жена Марата – актриса, что она два месяца пробыла в Вологде со съемочной группой и приехала в Крым провести остаток лета.

Пауза затягивалась и становилась неловкой. Улыбка погасла на губах Тани. Она вопросительно повернулась к мужу.

– Надюш, что же ты? – сказал он.

Девочка поспешно наклонилась над папкой, развязала тесемки и отошла в сторону.

Почти все ребята уехали в тот же день. Осталась Рита, несколько девчонок из третьей палаты, несколько мальчишек из первой и среди них Тофик Алиев. После ужина он нашел Надю на берегу моря у больших камней. Он весь день наблюдал за ней издалека, но не решался подойти, потому что она была пугающе печальна. И сейчас, выглянув из-за камней, он настороженно спросил:

– Мне уйти?

– Тофик? Как ты меня нашел?

Она обрадовалась ему, но не перестала быть печальной.

– Ты почему такая, чаби-чараби?

– Какая?

– Чуть не плачешь.

– Астронавтов жалко, – тихо ответила она.

– Каких астронавтов?

– А вон видишь? – Она показала на бледную, быстро исчезающую полоску, прочерченную в небе упавшей звездой.

– Вижу, пролетела…

– Понимаешь, два астронавта… Они летели к далекой планете. Неважно, как их звали. Девушка и парень. Им не повезло. Корабль взорвался. Так получилось, что они не погибли. Скафандры выдержали, и их выбросило в космос. Да, выжили, – добавила она, словно предупреждая возражение. – Девушка полетела к земле, а астронавт-парень – в открытый космос. Она была обречена сгореть в атмосфере земли, а он – замерзнуть в космосе. Пока расстояние между ними было небольшое, они переговаривались по радио. Потом перестали слышать друг друга и летели в разные стороны в полном безмолвии. И девушка сгорела. Вошла в атмосферу и… А в это время на земле шел мальчик с мамой. Мальчик сказал: «Мамочка, смотри, звезда упала». А мать ему ответила: «Дурачок, загадай скорее желание, оно обязательно исполнится».

И Тофик не осмелился спросить: сама она сочинила эту историю или же прочитала где-нибудь. «Скорее всего сама», – подумал он, потому что почувствовал вдруг себя на месте астронавта-парня, который навсегда расстается с девушкой. Да, это они, артековцы, разъезжаются и разлетаются в разные стороны, чтобы никогда больше не встретиться…

– Надь, а как звали ту девушку? И того астронавта-парня?

– Это неважно.

– На какую букву? – пристал Тофик. – Ну, скажи?

И вдруг увидел, что Надя заплакала. Он растерялся. Ему захотелось крепко прижать ее к себе и приласкать, как это делают взрослые люди. Но они все еще были детьми, и Тофик осмелился только легонько погладить девочку по плечу.

– Не надо, – тихо попросил он, – не плачь.

«Она плачет из-за меня, конечно, из-за меня, чаби-чараби, – решил он, и сердце замерло от сострадания и счастья. – Наверное, астронавта зовут Т. А. – Тофик Алиев».

Но мальчишка ошибался. Астронавта звали иначе.

 

КЮДИ

«Милая моя Олечка, – написала она в Павлодар. – Многое изменилось за эти месяцы. Произошел какой-то перелом. Во многих вещах разочаровалась, а некоторые воспринимаются сейчас с новым радостным интересом. Даже послушаешь, о чем говорят малыши на улице по дороге в школу, и улыбнешься. Так любопытно и интересно».

Это было какое-то особенное чувство растворимости в мире, прозрачности, словно она перешла из одной субстанции в другую и не шагает по улице, а растекается световым потоком.

Декабрьский ветер подметал середину улицы, троллейбусы и автобусы шуршали шинами по голому асфальту. Снег лежал только на крышах домов и во дворе музея. Да по переулку мимо гравюрного кабинета летело, закручиваясь, колючее облако поземки. На переходе оно ударилось о толпу людей, в которой была Надя, и рассыпалось, заставив всех поежиться.

Надя перебежала двор музея, поднялась по ступенькам, двумя руками потянула на себя тяжелую дверь. Она первый раз открывала ее сама. В какую-то долю секунды подумала, что не справится и придется кого-нибудь просить, но дверь открылась, и она проскользнула внутрь, в теплый сумрак вестибюля.

Небольшая очередь у кассы была настроена весело. Наде было знакомо это ощущение праздничного возбуждения. Она могла не приходить несколько недель в музей, могла совершенно спокойно думать о его посещении, но стоило ей увидеть стеклянный фонарь крыши, подпираемый белыми колоннами, стоило ступить на мраморные ступени лестницы, как она начинала торопиться и в раздевалку спускалась бегом.

– Надьк, здравствуй!

Перед ней стоял долговязый мальчишка в черном костюме. Из верхнего кармашка торчал вчетверо сложенный платок.

– Чиз! Ты что здесь делаешь?

– Ничего, – смущенно пожал он плечами. – Пришел вот. Вернее, ухожу. А это ты?

Он взял у гардеробщика пальто и шапку и отошел в сторону, чтобы одеться.

– А я смотрю: ты это или не ты? Оказывается, ты, – сказал Чиз, растерянно улыбаясь. Шапку он не надевал и пуговицы пальто не застегивал.

– Как я рада тебя видеть, ты не представляешь, – призналась Надя.

– И я тоже. Я приходил к вам в школу приглашать к нам на танцы. Но ты там больше не учишься.

– Нам дали квартиру в другом районе. И я теперь учусь в новой школе. Это уже третья школа в моей жизни.

– А где твоя новая школа? – поинтересовался он.

– Это далеко. Почти в Царицыно. До метро Каширская, а потом на автобусе. Кавказский бульвар.

– Знаю, – кивнул Чиз. – Там моя бабушка живет около кинотеатра «Космос».

– А я как раз в этот кинотеатр в кино хожу.

– «Войну и мир» смотрела?

– Смотрела.

– Савельева ничего, да?

– Ничего, – согласилась Надя. – Только глаза у нее голубые, а у Наташи Ростовой должны быть черные.

Чиз кивнул, соглашаясь. Больше он не знал, о чем ее спросить, и начал деловито застегивать пуговицы, с преувеличенной тщательностью нахлобучил шапку.

– Ну, пока!

– До свидания, Чиз, – сказала Надя.

В ее голосе прозвучало сожаление. Сожаление чувствовалось и в ссутулившихся плечах и неуверенной походке Чиза. Надя проводила его взглядом до самой двери.

С этим мальчишкой она училась пять лет. И до пятого класса он был Игорем Сырцовым. А когда стали изучать английский язык и узнали, что сыр по-английски «чиз», его прозвали Чизом. А неразлучному дружку Юрке Миклашевскому прибавили к имени букву «з» для однозвучности и стали звать их Чиз и Юриз.

Были они оба светловолосы, длинноруки, через парту дотягивались, чтобы дернуть за косичку. Но если у Чиза волосы были мягкие и он аккуратно зачесывал их назад, то голова Юриза казалась колючей. В карикатуре Надя нарисовала ему вместо головы зеленый каштан с колючками и посадила верхом на двойку с минусом. Чиз скакал за своим приятелем верхом на тройке с плюсом.

Друзья долго стояли перед стенгазетой, до самого звонка.

На перемене к Наде подошел Чиз и, церемонно шаркнув ногой, как это делают актеры в телевизионных спектаклях про испанцев, сказал:

– Благодарю за внимание.

На другой перемене к Наде подошел Юриз и, угрожающе наклонившись, проговорил:

– Благодарю за внимание.

Зоя Федорова, сидевшая с Надей за одной партой, не выдержала и фыркнула:

– Какие вежливые стали.

На третьей перемене Чиз и Юриз снова направились к Наде. По проходу они двигались, тесно обнявшись. Приблизившись к парте, Чиз состроил на своем лице гримасу почтительного внимания и спросил:

– Простите, пожалуйста, вы не скажете, а то мы забыли, мы поблагодарили вас за внимание?

– Да, скажите, пожалуйста, – поддержал его Юриз.

Надя засмеялась, но лица мальчишек оставались серьезными.

У Чиза в глазах отразилось театральное недоумение.

– Юр, как тебе нравится такое отношение?

– Мне не нравится. За это по шее дают.

– Тогда пойдем в Совет безопасности и обсудим создавшуюся ситуацию.

Они в обнимку удалились в коридор обсуждать ситуацию. Выглянув через некоторое время в коридор, Надя и Зоя увидели их около бачка. Чиз и Юриз по очереди передавали друг другу кружку и, прежде чем выпить глоток воды, чокались с бачком.

На улице падал снежок. Надя с удовольствием подставляла ему щеки, весело помахивала портфелем. Идти домой можно было по оживленному переулку и через пустынный сквер, мимо гипсовой статуи мальчика с мячом. Надя выбрала пустынный сквер. Ей казалось, что снег здесь чище и гуще. Она попробовала поймать на язык снежинку, но белые пушистые звездочки таяли от дыхания и исчезали у самых губ.

В сквере на деревьях сидели, нахохлившись, вороны. Они забеспокоились, захлопали крыльями, запричитали. Несколько птиц поднялись в воздух, перелетели подальше от главной аллеи и снова затихли. Надя прошла мимо, свернула на боковую тропинку, протоптанную в снегу. Внезапно за ее спиной с шумом поднялись вороны и закаркали. Надя обернулась и увидела Чиза и Юриза. Стараясь оставаться незамеченными, мальчишки перебегали от дерева к дереву. «Догоняют, чтобы поблагодарить за внимание», – испуганно подумала девочка. Она припустилась со всех ног. Снег и деревья замелькали в глазах. Сделалось жарко и весело. Мальчишки раньше времени обнаружили себя, и Надя была уверена, что они ее не догонят. Она ринулась напрямик сквозь кустарник к фонтану, забыв, что осенью ремонтные рабочие вырыли здесь глубокую траншею. Надя метнулась вправо, но Юриз ее опередил. Слева подбегал, размахивая портфелем, Чиз. Надя смерила расстояние до противоположного края, разбежалась и прыгнула. Она плохо рассчитала, носки туфель чиркнули по осыпающемуся краю, она ударилась коленками и портфелем о снег, перемешанный с глиной, и скатилась вниз. Сверху посыпались смерзшиеся комочки земли. Полулежа на дне траншеи, Надя потирала ушибленную коленку. На глазах выступили слезы. Чтобы мальчишки не видели, она низко опустила голову. Чиз и Юриз подбежали к месту падения почти одновременно. Они увидели скорчившуюся в неестественной позе девочку, поодаль валялся расстегнувшийся портфель. На снег выкатился пенал, и до половины торчали тетрадки и книжки.

– Надьк, ты чего? – тревожно спросил Чиз. – Ушиблась? Здорово ты прыгнула. Мы смотрим – тебя нету. А ты тут лежишь, да?

Девочка не шевелилась и не поднимала головы.

– Вставай, чего притворяешься, – сказал Юриз.

Боль в коленке начала затихать, но вставать не хотелось, и Надя еще ниже наклонила голову и закрыла глаза варежкой, чтобы осушить слезы.

– Надьк, вставай, ну, пожалуйста, – попросил Чиз. – На снегу нельзя долго лежать. Вытащить тебя оттуда или сама вылезешь? Надьк, ты чего? Мы просто так бежали… Наперегонки. А ты что… упала, да? Я сейчас…

Он отошел на несколько шагов от траншеи и, расстегнув пальто, принялся выдергивать из брюк ремень. Юриз, наклонившись вперед, пытался заглянуть в лицо девочке. Но Надя держала варежку у глаз и не шевелилась.

– Между прочим, мы ничуть с Юркой не обиделись, что ты нас так нарисовала, – сказал Чиз. – Дружеский шарж. Ха-ха! На поэтов и писателей каждый день рисуют дружеские шаржи. Ха-ха!

Он смеялся, но ему было не смешно, потому что девочка лежала на снегу в неестественной позе и не реагировала на его слова. Поддерживая штаны одной рукой, Чиз опустил пряжкой вниз свой пояс в яму и жалобно попросил:

– Хватайся!

– Можно сначала портфель прицепить, – предложил Юриз.

Пояс раскачивался недалеко от Нади, но она не подавала никаких признаков жизни. Чиз стал на колени на краю траншеи, чтобы ниже опустить пояс.

– Надьк, ну скажи что-нибудь.

– Молчишь, да? – сказал Юриз. – Ну, молчи, молчи. Пожалуйста. Нам все равно.

Они переглянулись. Было ясно, что случилось несчастье.

– Позови кого-нибудь, а я тут посижу, – чуть не плача, сказал Чиз.

– Ладно, я Юлю позову, – сказал Юриз.

Он отряхнул колени и побежал к школе.

Чиз заглянул в траншею и еще раз позвал:

– Надьк…

Брюки без пояса сползали. Он поддернул их и прыгнул в траншею. Чиз приземлился около портфеля. Поднял пенал, засунул тетрадки и книжки. Надя отняла от глаз варежку и посмотрела на него сердито.

– Чего тебе надо? Я не нуждаюсь в помощи.

Лицо мальчишки расплылось в глупой радостной улыбке.

– Юрка! – заорал он во все горло. – Юрка! Ха-ха! Ошибочка.

И сел в снег около портфеля. Но Юриз его не услышал. Он влетел в школу, оттолкнул с дороги двух девчонок и со всего размаха распахнул двери пионерской комнаты.

– Юля, скорей, – крикнул он старшей пионервожатой. – Там девчонка из нашего класса прыгнула в яму. Скорей!

– Какая девчонка?

– Рощина!.. Мы ее не сталкивали. Она сама. Она думала, что мы ее догоняем. А мы тренировались по бегу. Она на нас карикатуру нарисовала и думала, что мы ее догоняем, чтоб отлупить. А мы не хотели. Мы просто так, тренировались.

Последние слова он выкрикивал на бегу по дороге к скверу, но Юля его не слушала. Она взбежала на бугорок перед траншеей и увидела Надю и Чиза, мирно сидящих на дне ямы. Мальчишка держал в руках снежок, от которого откусывал по маленькому кусочку. Такой же снежок был в руках у Нади. Она прикладывала его к коленке.

– Что вы там сидите? – спросила Юля.

– У нее болит коленка, – объяснил Чиз и виновато заморгал, увидев над краем ямы рядом с пионервожатой склоненную фигуру своего дружка. Юриз таращился на Надю, словно не ожидал увидеть ее живой.

– Обманула, да? – шепотом спросил он у Нади и погрозил кулаком. – Возмездие…

– Я дам тебе возмездие, – поймала его кулак Юля. – Вы вообще мне ответите за это безобразие, чемпионы.

– По чему чемпионы? – удивился Чиз.

– По бегу и по глупостям.

Друзья обреченно переглянулись и тяжело вздохнули.

– Ну, мы домой, – сказал Юриз.

– До свидания, – вздохнул Чиз. Ему почему-то не хотелось уходить.

– Нет, не до свиданья, – сказала пионервожатая. – Вы проводите Рощину домой. Видите, она хромает.

– Я сама. Я сама, не надо.

Но коленка сильно болела, и без посторонней помощи она не могла идти. Надя растерялась. Юля оставила ее одну с мальчишками, и она не знала, что теперь делать.

– Не могу идти, – сказала она и прислонилась к забору.

– Опять притворяешься? – подозрительно спросил Юриз.

– Нет, она не притворяется, – заступился за девочку Чиз. – Она правда не может. Она знаешь, как ушиблась? Надьк, а ты держись за меня рукой.

Он подставил плечо и даже присел немножко. Надя нерешительно оперлась и попробовала шагнуть. Так идти было легче. Юриз даже остановился от удивления. Надька шла, держась за плечо его друга, а у того лицо было радостно-глупое.

После случая в сквере Чиз превратился в счастливо-растерянного человека. Ему хотелось быть бесшабашным, хотелось все время отличаться. И он по всякому поводу тянул руку вверх.

– Можно сказать?

– Ну, скажи, скажи, – вздохнула учительница.

– Ирина Викторовна, когда у нас будут прозрачные доски из стекла?

– Что за глупые мысли тебе приходят в голову? Где ты видел такие доски?

– В Японии. На них не мелом пишут, а большими фломастерами, как у Рощиной.

При этих словах он бросал на Надю быстрый торжествующий взгляд. В чем заключалось его торжество, он и сам не знал. Ему нравилось так вот подняться и выкрикнуть рядом с Японией и стеклянной доской имя Нади Рощиной. Его охватывал непонятный восторг, когда ему удавалось упомянуть девочку в своем очередном вопросе.

– Садись, Сырцов, если бы ты поменьше смотрел телевизор, у тебя лучше были бы отметки.

– А можно еще спросить?

– Последний раз, Сырцов.

– Как, по-вашему, кто изобрел парту?

– Больше тебя ничто не интересует? Никто не изобрел. Столяр… Садись. Напомнишь мне, чтобы я сделала тебе запись в дневнике о сорванной перекличке.

– А диктор сказал, что парту изобрел Петр Феоктистович Коротков.

– Какой диктор?

– По телеку… Студент Петербургского университета Петр Феоктистович Коротков, – упрямо повторил мальчишка. – Он за нее получил серебряную медаль на выставке. В тысяча восемьсот каком-то году. А у Нади Рощиной отец работает на телевидении художником, – неожиданно добавил он. – Вчера после передачи было написано: «Николай Николаевич Рощин».

– Послушай, Сырцов, что с тобой? У нас урок математики. При чем тут стеклянные доски, парты, отец Нади Рощиной? Есть в том, что ты говоришь, хоть какая-нибудь логика?

В классе засмеялись.

– Он влюбился, – ехидно хихикнула Зоя Федорова и толкнула Надю локтем, чтобы та посмотрела на изумленно вытянувшееся лицо Чиза. Было видно, что он сам только что понял, почему так часто выкрикивает имя Нади Рощиной.

Учительница постучала ладонью по столу, прекращая всякие разговоры и давая возможность Чизу пережить сделанное им открытие.

Надя, не поворачивая головы, спросила у соседки по парте:

– Зачем ты сказала?

– Ты на него нарисовала карикатуру, а он, дурак, твои фломастеры вспоминает и где твой отец работает, – продолжала хихикать подружка.

– Ирина Викторовна, – поднялась Надя. – Можно я пересяду на свободное место к Петрову?

– Почему? Что за фантазия?

– Я не люблю, когда хихикают над человеком.

– Нет, нельзя! Впрочем, пересядь. С вами тут голову потеряешь, – рассердилась учительница не столько на девочку, сколько на себя за то, что запретила пересесть и одновременно разрешила.

Надя собрала тетради, книжки и перебралась за другую парту. Петров, никогда не сидевший рядом с девчонкой, испуганно отодвинулся на край скамьи.

Чиз и Юриз перехватили Рощину у автобусной остановки. Юриз выскользнул из-за столба и преградил девочке дорогу:

– Ваш пропуск, гражданочка.

Вдоль кромки тротуара школьники отполировали до зеркального блеска небольшую ледяную прогалину. Чиз лихо разбежался и подкатился к Наде.

– Ваш портфель, гражданочка! – сказал он.

Девочка рванулась в сторону, мальчишки ее догнали, толкнули в сугроб. Падая, она выронила портфель и зарылась руками в снег по локти. Юриз тотчас подобрал портфель и отбежал на несколько шагов. Надя выпрямилась и, некоторое время, не оборачиваясь, вытряхивала снег из рукавов шубки. На глазах выступили слезы, и она часто-часто заморгала.

– Что вам надо? Отдайте мой портфель!

– Мы понесем, – сказал Юриз.

– Операция «Портфель», понимаешь? Чтоб не тяжело тебе было, – объяснил Чиз.

– Обойдусь без носильщиков.

Она хотела толкнуть Юриза в сугроб, но промахнулась. И тогда к ней подбежал Чиз и вдохновенно предложил:

– Толкни меня – и будем в расчете.

Он так близко к ней подошел, что Наде пришлось его и впрямь толкнуть. Он с удовольствием повалился в снег, задрыгал ногами.

– Холодные ванны!

Девочка улыбнулась сквозь слезы и пошла вперед. Мальчишки пристроились сбоку.

– До третьего столба Юрка твой портфель понесет, а потом я, – сказал Чиз. – Мы, Надьк, каждый день тебя провожать будем. Хочешь? А карикатуры на нас ты можешь рисовать. Мы не обидимся, правда, Юр?

Слезы почему-то все бежали и бежали. Надя два раза смахивала их варежкой, а глаза все не высыхали.

– Идите по своей стороне, – попросила она.

Чиз и Юриз послушно перебежали на другую сторону улицы и так, отдельно, шли до самого дома. У ворот Надя догнала их, молча забрала портфель из рук Чиза. Мальчишки остановились и смотрели ей вслед, пока она не обернулась.

– А я могу вам дать пригласительные билеты во Дворец пионеров на выставку. Хотите? – спросила Надя.

– Хотим! Дай! – крикнул Чиз, сорвал с головы шапку и высоко подбросил над собой. – Пригласительные билетики!..

– Я вам через форточку брошу, – пообещала девочка и скрылась в подъезде.

Минут через пять в крайнем окне третьего этажа открылась форточка и в воздухе замелькали два бело-голубых квадратика.

Чиз и Юриз явились, как было сказано в билетах, к двенадцати часам дня. Сначала нашли только один рисунок Нади. «Вожатая и октябрята в музее космонавтов». Он висел в главном зале среди других работ.

– Есть один, – обрадовался Чиз. – Хороший рисуночек, правда, Юр?

В зале было много народу. Присутствовали корреспонденты газет с фотоаппаратами, стояли две камеры телевидения. Усатый дядька ходил с киноаппаратом, но не снимал ничего, а только примеривался, заглядывал в глазок окуляра. Мальчишки в первые минуты вели себя чинно, старались ходить медленно и разговаривали шепотом. Но очень скоро они освоились, стали лучше ориентироваться в коридорах и залах, обнаружили новые рисунки Нади Рощиной.

– Есть еще восемь рисуночков. Вот они, голубчики-балериночки! – радовался Чиз.

В главном коридоре друзья обнаружили карикатуры Нади на художников-абстракционистов и девочек, увлекающихся танцами буги-вуги.

– Вот дает! – восхитился Юриз.

В маленьком коридоре, куда почти никто не заходил, им попались еще два рисунка: «Лиса и бобер» из басни Михалкова и «Конек-горбунок». В холле они увидели пять карикатур на артистов, выступающих по телевидению, и портрет Ирмы Сохадзе, стоящей на цыпочках перед микрофоном.

– Ля-ля! Ля-ля! – подпел Чиз девочке в розовом платье.

Мальчишки разыскали все рисунки Нади. Гордые собой, они двинулись в повторный обход выставки. Народу в главном зале прибавилось. Один из корреспондентов газеты, низко наклонившись, списывал в свой блокнот фамилию мальчишки, изобразившего старт космической ракеты. Чиз и Юриз остановились около него.

– Огурец какой-то, а не ракета, – негромко проговорил Чиз и огорченно вздохнул, словно сам был автором рисунка.

– Что такое? – удивился корреспондент.

– Вы не тот рисунок записываете, – вежливо объяснил мальчишка. – Хотите, мы вам покажем такой космос, такой космос, что вы не поверите… Надя Рощина нарисовала.

– Это забавно, – сказал корреспондент. – Хочу не поверить…

Ребята повели его в класс-мастерскую. Космос, который они ему показали, действительно был превосходно нафантазирован. На большом листе был изображен космонавт, прилетевший на Марс и встретившийся с инопланетными существами. Чудовищно уродливые марсиане проявляли вполне понятные человеческие чувства. Папа радостно простер тоненькие руки-антенны вверх, его младший сын на маленьких ножках пустился вприсядку, другой, постарше, подбежал к космонавту и, пожав руки, высек сноп электрических искр. А мама-марсианка испуганно повернулась к незнакомому мужчине спиной и, поглядывая в зеркало, торопливо красила губы. Она хотела быть красивой. Но у марсианской кокетливой женщины было три рта, и, чтобы их все накрасить, нужно было в три раза больше времени, чем земной женщине.

На втором рисунке космонавт по случаю прилета на другую планету чокался с марсианином тюбиком с пастой. На третьем Надя изобразила планету меланхоликов. Они были в шляпах-канотье и плащах-накидках. Шли по своим делам, пожимали друг другу руки и не обращали никакого внимания на людей, прилетевших с другой планеты. Что с них возьмешь – меланхолики…

Возвращаясь, мальчишки свернули в маленький коридор и почти натолкнулись на старичка, который, держа обеими руками очки, внимательно разглядывал «Конька-горбунка». Видимо, у него было плохое зрение.

– Вам прочесть фамилию? – спросил Чиз. – Это рисунок Нади Рощиной из нашего класса. Ее рисунки есть и в большом зале.

Старик разглядывал мальчишек, словно они были какие-нибудь микробы и он никак не мог их увидеть сквозь небольшие стекла очков.

В большом зале становилось все оживленнее. Какая-то тетенька собрала вокруг себя несколько человек и громко восхищалась рисунками какого-то Миши Русанова. Чиз и Юриз протиснулись между взрослыми. На огромном листе бумаги был изображен двухэтажный дом, крытый черепицей, и обыкновенные деревья.

– Посмотрите на разноцветные ставни. Какие они приятные для глаза, какой колорит, – разглагольствовала тетенька.

Но Чиз и Юриз, сколько ни вглядывались, не видели колорита. И высокий лейтенант бронетанковых войск, со скучающим лицом стоящий в этой группе позади всех, тоже не видел. Чиз понял это по его глазам.

– Дядь, – сказал он, доверительно тронув его за рукав, – вы здесь зря стоите. Вы посмотрите лучше рисунки Нади Рощиной. Знаете, какие рисунки, вы не поверите. Честное пионерское. Я вам покажу…

Мальчишка говорил тихо, но его услышали и другие люди и один за другим потянулись за лейтенантом и ребятами. Чиз и Юриз уверенно показывали дорогу к «Балеринам», к «Ирме Сохадзе», к «Космосу».

– Что здесь происходит? – удивилась Лидия Львовна Устинова, руководительница детской студии при Дворце пионеров.

– Какие-то два пацана водят всех по коридорам и показывают, где висят рисунки Нади Рощиной, – весело ответил преподаватель скульптурного класса. – У меня уже спрашивала одна мамаша, по-моему, из вашего класса, такая… с двухъярусными серьгами, почему мы назначили экскурсоводов-тимуровцев только по рисункам Нади Рощиной.

Устинова быстро догнала шагавших по коридору впереди небольшой группы двух мальчишек. Чиз так энергично размахивал руками, словно отмахивался от рисунков, висящих на стенах, и всем своим видом хотел подчеркнуть, что все прочие работы, кроме Надиных, не заслуживают даже мимолетного взгляда. Юриз часто оборачивался назад, удивляясь тому, что им удалось увлечь за собой столько народу. Он первый заметил Устинову.

– Ребята, – позвала она.

– Вот танец «Буги-вуги» и так далее, – показал Чиз и отошел в сторону, чтобы не мешать смотреть.

Рука Лидии Львовны легла ему на плечо, другой рукой она поймала за плечо Юриза.

– Пойдемте.

– Куда? – дружно спросили ребята.

Но она ответила им, только отведя их на почтительное расстояние от осиротевшей экскурсии.

– Вы откуда взялись? Кто вы такие?

– А что? Мы пришли по пригласительным билетам, – сказал Юриз. – На законном основании.

– Предъявить, да? – заглянул в лицо учительницы Чиз.

– Вы из какой школы? Кто вам дал билеты?

– Надя Рощина. Предъявить, да? – опять спросил Чиз.

– Мы больше не будем, – на всякий случай сказал Юриз.

– Что не будете? – Она все еще держала их около себя. – Пройдемте в класс.

Но мальчишки неожиданно ринулись в разные стороны и побежали, петляя, по коридору, а потом вниз по лестнице.

В новом учебном году Надя оказалась в новой школе. Это произошло из-за дедушкиной квартиры, которую они временно заняли на Городской улице. И на первом же уроке физкультуры случилось несчастье. Надя прыгнула неудачно через «козла» и сломала руку.

Дни в новой школе тянулись медленно, рука в гипсе побаливала, очки с непривычки натирали переносицу. Жизнь из праздника превратилась в утомительное ожидание конца занятий.

Прозвенел звонок, захлопали крышки парт, ребята шумно покидали класс. Надя отодвинулась к стене, чтобы не мешать. Оберегая свою руку, она уходила последней. Коридор загудел под топотом многих ног.

Неожиданно дверь распахнулась, и в класс, мешая друг другу, заглянули двое мальчишек. Они были в видавших виды пальто и в помятых кепочках.

– Здесь! – крикнул один.

– Надьк, это мы, – объявил другой и, словно застеснявшись своего ухарского вида, сдернул с головы кепку и вошел в класс.

– Чиз и Юриз! – вырвалось у Нади. – Откуда вы взялись?

Игорь Сырцов смущенно переступил с ноги на ногу и, не зная, что сказать, нахлобучил только что снятую кепку опять на голову.

– Мы за тобой, – сказал он. – Пойдем.

– Куда? – засмеялась Надя.

– Домой. Мы – твой почетный караул. Мы тебя проводим домой, чтобы никто не толкнул, – он взял с парты портфель. – Мы только вчера узнали. Зойка сказала, что твои родители не могут каждый день тебя встречать. Пусть они не волнуются. Мы тебя будем встречать. Ты не думай – нам такое пионерское поручение дали на совете отряда.

Наде было очень приятно видеть ребят.

– Разве бывают такие поручения? – смущенно спросила она.

– В армии бывают, – сказал Юриз. – Если бы Чапаева не убили, а только ранили, около него четыре человека ходили бы, чтобы его никто не толкнул.

– Зато нам теперь не надо собирать макулатуру, – поделился своей радостью Чиз. – У нас есть поручение – тебя после школы охранять. Чем ходить по этажам и выпрашивать старые газетки: «Дяденька, дайте немножко макулатуры», лучше мы тебя будем провожать.

– Ты долго будешь болеть? – поинтересовался Юриз на улице.

– Врач сказал – месяца два.

– Вот и хорошо, – обрадовался Чиз. – Мы каждый день будем тебя провожать.

– Не провожать, а сопровождать, – поправил его друг. – Мы не провожающие, а сопровождающие лица.

Они шли по обе стороны от Нади, как настоящие телохранители, и зорко глядели вперед, чтобы какой-нибудь прохожий ненароком не толкнул девочку…

Встреча с Чизом взволновала Надю. Некоторое время она шла по залам музея, не замечая развешанных по стенам картин. Черные прямые волосы, прямая челочка, темные дужки очков отражались в стеклах, в пейзажах Утрилло, в аквариуме с красными рыбками Матисса, в воде Сены, написанной Марке, в голубоватых треугольниках лица королевы Изабеллы Пикассо. Стекла растаскивали очки, волосы, челочку, полоски свитера на отдельные блики, и Надя воспринимала это, как продолжение своей прозрачности, растворимости в мире. Но теперь к настроению ясности и легкости примешивалась грусть о несбывшемся. Не побывала на вечере танцев в своей первой школе, не поговорила с Чизом, не встретилась до сих пор с Маратом.

Дверь из музея на улицу была тугая, и Надю почти выбросило, как из катапульты, в узенький, продуваемый ветром переулок. Посетители музея старались как можно быстрее преодолеть открытое пространство, и только один странный человек никуда не торопился. Постукивая ногой о ногу, он прогуливался недалеко от выхода.

– Чиз, ты чего здесь делаешь? – изумилась Надя.

– Тебя жду, – замерзшими губами ответил он. – Пойдем, я куплю тебе пирожное и кофе.

– Какой кофе? Что ты придумал?

Они перебежали улицу и спрятались от ветра за большим домом.

– Ты не думай, Надьк, я за свои деньги, – объяснил Чиз. – Я даже костюм за свои деньги купил. Мы с ребятами телеграммы носим. Как полмесяца – так зарплата. Пойдем, Надьк, а?

В стеклянном павильоне на проспекте Калинина они заняли столик у стены и некоторое время молча прихлебывали кофе и ели пирожное. На тарелке возвышалась гора эклеров, трубочек, бисквитов.

– Чиз, зачем ты столько взял? Мы же это ни за что не съедим.

– А я, Надьк, больше не Чиз, – грустно сказал он.

– Почему?

– Юрка уехал в Киев. Его отца перевели в Киевский военный округ. И я остался один. Какой же я после этого Чиз? Нас же прозвали вместе, а по отдельности мы не Чиз и не Юриз.

Надя засмеялась. Сквозь стеклянную стену ей были видны прохожие, обтекавшие павильон со всех сторон, и автомобили, двумя стремительными потоками несущиеся навстречу друг другу. Мелькнул щупленький парень в куртке и мохнатой кепке с длинным козырьком. Надя привстала: так он был похож на Марата.

– Надьк, куда ты смотришь? – спросил Чиз.

– Я думала, что увидела знакомого, – виновато сказала она. – Я все время надеюсь встретить одного человека. Он мне очень нужен.

– Как встретить? На улице?

– На улице. Или в музее или в театре. Где-нибудь, – она с грустью посмотрела в широко раскрытые, непонимающие глаза Чиза.

– А ты его фамилию знаешь?

– Знаю.

– А где живет – не знаешь, да?

– И где живет знаю.

– Надьк, а зачем он тебе? – растерянно заморгал ресницами Чиз и поправил галстук.

– Доложить о выполнении артековского поручения, – грустно засмеялась девочка. – Нет, правда. Я в Артеке была президентом КЮДИ. А он был вожатый наш. Когда мы уезжали, он сказал, чтобы мы продолжали свою деятельность. Вот я и хочу встретить его и доложить, что меня и в школе избрали президентом. Я и в музее сегодня была знаешь зачем?

– Встретить его хотела?

– Нет, – засмеялась Надя. – Намечала диспозицию экскурсии. Наш класс поведу в следующее воскресенье к Давиду.

– Надьк, ты влюбилась в него, да? – спросил Чиз.

– В кого? В Давида?

– Нет, в вожатого.

– Я не знаю, что это такое – «влюбилась», – очень серьезно ответила она и посмотрела сквозь стеклянную стену павильона, сквозь людской поток и автомобили куда-то далеко, где мог быть сейчас Марат.

– А я знаю, – тихо сказал Чиз.

Он отхлебнул глоток кофе и, поставив стакан на стол, подпер рукою подбородок. Печально вытянувшаяся из галстука шея была у него такая же длинная, как рука.

– Расскажи про ребят, – попросила Надя. – Федорова как там?

– Федорова ничего. Все ничего. И я тоже ничего.

Он махнул рукой, опять поправил галстук, который почему-то сползал все время набок, и потянулся за трубочкой с кремом.

– Ты ешь. Ты, Надьк, не волнуйся, ты обязательно его встретишь. Я знаю одно место, где каждый человек раз в месяц обязательно бывает.

– Какое место?

– Памятник Пушкину.

– Это место и я знаю, – сказала Надя.

 

Давид

По коридору осторожно прошлепал в тапочках отец, заговорил шепотом с мамой на кухне. Надя запрокинула руки за голову и потянулась сладко, как в детстве. Из зеркала старенького шкафа на нее смотрела улыбающаяся девочка. Она выпростала из-под одеяла руку и погрозила сама себе пальцем:

– Смотри не подведи!

– Ты с кем там разговариваешь? – заглянул отец.

– С собой. Даю себе последние наставления, как вести экскурсию, – улыбнулась ему дочь.

– Может быть, я с вами все-таки пойду?

– Нет, папа, я сама.

Она была счастлива оттого, что лежала в теплой кровати, оттого, что слышала посвистывание чайника на кухне, оттого, что видела перед собой отца. И она была немножко несчастлива из-за Марата. Она была постоянно счастлива и несчастлива по этой причине.

В метро Надя рассматривала сидящих напротив пассажиров, и многие лица ей были приятны, как хорошие рисунки или картины. Она ехала одна, потому что в новой школе у нее не было еще подруг, если не считать Ленку. Эта самолюбивая девчонка обещала зайти, чтобы вместе ехать, но вечером прислала с братишкой записку, что не желает «нести шлейф президентского платья» и потому пусть на почетный экскорт Надя не рассчитывает. Странная выходка! Обижаться было бы глупо. Обижаются на тех, кого любят, а к Ленке Надя только приглядывалась. Недоразумения начались чуть ли не с первого мгновения, как только Надя села рядом с ней за парту. На уроке черчения щеки Ленки вдруг запылали краской обиды. Она сузила свои большие серые глаза и остреньким, напряженным локтем отодвинула тетради и книжки, случайно заехавшие на ее территорию.

– Ты что? – спросила Надя.

– Не люблю, когда подглядывают.

– Я не подглядываю. То, что у тебя в тетради, есть и на доске.

– Ну и смотри на доску.

– Почему ты так разговариваешь?

– Я не хочу, чтобы ты со мной сидела.

– Почему?

– Потому что ты знаменитая девочка, а я никто. Почему ты не взяла у меня циркуль? Предпочитаешь лучше испортить чертеж, чем попросить циркуль?

Надя обезоруживающе улыбнулась.

– Он мне не нужен. У меня есть своя готовальня в портфеле. Но я не люблю черчение и провожу окружность, лишь бы провести. На глазок. Поняла? Но если тебя раздражает такое мое отношение к урокам черчения, могу попросить, чтоб меня пересадили.

Они разговаривали шепотом, не глядя друг на друга.

– Можешь сидеть здесь, если тебе нравится, – выдавила из себя Ленка.

Надя ехала в метро и недоумевала по поводу записки. А у выхода на улицу на ступеньках увидела Ленку с букетиком гвоздик в целлофане.

– Это тебе, – протянула она цветы.

– В честь чего? – сухо спросила Надя.

– Не злись, не злись, а лучше улыбнись, – и почти насильно вложила в руку цветы и пошла рядом как ни в чем не бывало.

Объединяла девчонок не только парта, обеих избрали в редколлегию «классных окон сатиры» (КОС). Надя рисовала карикатуры, Ленка делала подписи, сочиняла коротенькие фельетоны, юморески, двустишия. Ребята называли газету «Окнами РОСТА», а соавторов: Надю – правой рукой Маяковского, а Ленку – левой рукой Маяковского.

– Ладно, – сказала Надя, рассматривая цветы, – мы попросим их поставить перед портретом Самари. Ты меня извини, Гришина, но я отказываюсь понимать…

– Я не Гришина, я – Печорина…

– Это что… твоя девичья фамилия?

Они искоса посмотрели друг на друга и рассмеялись.

На ступеньках музея безработным атлантом стоял Витя Половинкин. Он был подчеркнуто неподвижен, руки держал скрещенными на груди. Поднятый воротник пальто и нахлобученная низко на лоб шапка скрывали прическу «хиппи-эй!». Как-то, по поручению Лены, не подозревая подвоха, он купил за свой счет несколько больших листов бумаги для «классных окон сатиры». И на следующий день увидел в одном из окон карикатуру на себя и подпись: «Этот номер газеты выпущен на средства В. Половинкина – самого лохматого человека в Советском Союзе. Парикмахерские нашего района борются за право сделать его своим почетным клиентом». Критика не помогла.

– Рядовые члены клуба проявляют энтузиазм, а президенты, как всегда, опаздывают, – с пафосом проговорил Половинкин, выбросив вперед руку.

– Витя пришел, – удивилась Ленка. – Вот уж не думала, что ты осчастливишь нас своим появлением.

– Более того, – сказал Половинкин и театральным жестом сдернул с головы шапку.

– Постригся?! – искренне удивилась Надя.

– Витенька, что ж ты наделал?! – изобразила на лице комический испуг Ленка. – Столько времени отращивал и в одно мгновение уничтожил всю битлзскую красоту. И не жалко?

– Искусство требует жертв. Считайте, что я первая жертва вашего клуба. – Он нахлобучил шапку на непривычно маленькую голову и продекламировал: – Кто Родена разменял на бигуди? Тот, кто не знает, что такое КЮДИ. Сам сочинил, можете опубликовать в следующем номере «Окон РОСТА».

На дорожке, расчищенной от ворот до ступенек музея, появилась тихая, молчаливая девочка Таня Опарина. Газета КОС, отступив от своих сатирических правил, поздравила ее с днем рождения. Надя нарисовала милую головку. Но Ленка все же не удержалась и написала внизу: «К нашему поздравлению присоединяется и товарищ БЕЛИНСКИЙ. Он по этому поводу сказал: «Натура Татьяны не многосложна, но глубока и сильна. В Тане нет этих болезненных противоречий, которыми страдают слишком сложные натуры. Таня создана как будто вся из одного цельного куска без всяких переделок и примесей».

– Приближается натура, созданная из цельного куска, – негромко, чтобы девочка не слышала, сказал Половинкин.

– Хватит по этому поводу острить, – попросила Надя.

– Умолкаю. Не буду.

Подошла Таня, застенчиво поздоровалась, вчетвером они поднялись по ступенькам и вошли в вестибюль. Надя невольно смотрела на одноклассников сквозь ею же самой рисуемые «окна». Ленка помогала ей лучше узнать ребят, но кое-что она успела заметить и сама, например, что Тане нравится Половинкин, да и он поглядывает на девочку с какой-то особой внимательностью и всегда первый замечает ее появление.

Широкая мраморная лестница, украшенная скульптурами, вела вверх к дверям выставочного зала и на колоннаду. Ступени этой лестницы как бы приглашали не задерживаться в вестибюле, и ребята с сожалением отошли в сторонку. Надо было подождать остальных. Половинкин снял шапку и, вытянув шею, попытался снизу разглядеть, что там вверху. Таня наивно удивилась:

– Виктор!..

– Что?

– Ты ужасно помолодел, – сказала она очень искренне, нисколько не желая сострить. Прозвучало это так мило, что Половинкин покраснел.

– Я могу еще больше помолодеть, побреюсь наголо, – буркнул он.

Легкой походочкой вошел А. Антонов, победитель трех математических олимпиад, щеголевато одетый мальчик с золотыми часами на руке. Он тотчас же их выпростал из-под рукава пальто и посмотрел: не опоздал ли?

– На одну минуту раньше пришел, – сообщил он всем.

Про А. Антонова в «классных окнах сатиры» решительно нечего было писать, и он оставался до сих пор не охваченным стенной печатью. Звали его Александром, Сашей, но он был так подчеркнуто отчужден от класса, что с легкой руки учительницы литературы, сказавшей машинально: «А. Антонов, к доске», его стали все именовать А. Антоновым.

Приехали обе Наташи: Наташа Белкина, легкомысленная девочка с косичками и «голубыми глазами озер», и Наташа Миронова, староста класса, толстая рассудительная девочка. Ждали комсорга класса, члена школьного комитета Романа Дьяченко.

– Это я мог не прийти, – возмущался Половинкин. – А он не имеет права, он активист. Надьк, скажи, это же я мог не прийти.

Неожиданно явился угрюмый Толя Кузнецов. Летом он работал в слесарной мастерской в гараже у отца, получил в свое полное распоряжение гоночный мотоцикл спортобщества и осенью возвратился в школу со словами: «Мы – рабочий класс».

– Нам, рабочему классу, все эти ваши КЮДИ до лампочки, – сказал он на собрании и демонстративно ушел. Ему нужно было на тренировку.

Надю его приход очень обрадовал. Несмотря на грубость, неприветливый взгляд и полупрезрительную неразговорчивость, что-то симпатичное было в нем, в его походке, когда он шагал по коридору к классу, поигрывая белым шлемом.

– Гляди, кто искусством заинтересовался, – дурашливо привалился к стене Половинкин.

– Мы по Зимнему шарахнули для того, чтобы тоже иногда ходить в картинные галереи, – без улыбки ответил тот.

– Толя Кузнецов и Путиловский завод. Толя Кузнецов плюс электрификация всей страны, – съязвил А. Антонов.

– По шее захотел? – спокойно спросил Толя.

– Ты что, так понимаешь диктатуру пролетариата? – сказала Ленка.

– Я так понимаю свою личную диктатуру, – миролюбиво буркнул Толя и отошел в сторону.

– Ну, больше ждать никого не будем, – сказала Надя, желая отвлечь внимание от Толи Кузнецова. – Спускаемся в раздевалку.

Она распахнула пальто, вязаную шапочку еще раньше засунула в карман. Пушистые помпоны торчали наружу, придавая всему облику озорной вид. За ней гуськом потянулись вниз по крутой лестнице одноклассники.

– Дети, поздоровайтесь с Давидом, – сказал Половинкин.

– Помолчи, пожалуйста, – попросила его Наташа Миронова. – Надь, говори ты.

Спиной к лестнице, ведущей в залы египетского, древнегреческого и римского искусства, возвышался гигант, изображенный скульптором во всей своей прекрасной наготе и силе. Наташа Миронова, стараясь быть и здесь старостой класса, заняла позицию в центре и смотрела на обнаженного юношу в упор, не мигая. Другие девчонки стыдливо поглядывали на мальчишек и, прячась друг другу за спину, хихикали. Половинкин, обняв за плечо мрачно стоящего Толю Кузнецова, что-то шептал ему со смешком на ухо. Надя растерялась. Она не ожидала, что ее одноклассники будут так примитивно воспринимать произведение искусства.

– Да я не знаю, что говорить, – смутилась она. – Эта статуя впервые была установлена на площади во Флоренции. Она мраморная, поэтому сейчас ее перенесли в музей под крышу, а на площади поставили копию из бронзы.

Хихиканье и смешки за ее спиной продолжались. Надо было или прекращать экскурсию или придумать срочно что-нибудь такое, что отвлекло бы их от шуточек и заставило увидеть красоту и мощь статуи.

– Это копия, – нахмурившись, сказала девочка. – Все считают, очень хорошая. Даже с тонзурой на голове.

– С чем? – встрепенулся А. Антонов.

– У священников выстригали на макушке кружок. Это и есть тонзура, – сердито объяснила Надя. – А у Давида выстрижен в этом месте кусок мрамора. Из Каррарских каменоломен с трудом привезли такой большой блок мрамора, но первый скульптор с ним не справился. Он только просверлил глыбу в одном месте и обтесал верхнюю часть. В общем, испортил. Ему даже пришлось бежать из Флоренции. А глыба осталась. Донателло посмотрел – отказался. Был еще один знаменитый скульптор того времени – Якопо Сансовино. Он тоже вымерил мрамор и отказался. Леонардо да Винчи приехал. Тоже отказался. Только одного Микеланджело эта работа не испугала. Он вырубил статую так точно, что только на макушке остался след от резца того, первого, скульптора. Вот так…

– На самой-самой макушке? – заинтересовался Половинкин.

– Да, – кивнула Надя. – В таком месте, которое с земли никто не мог увидеть.

– Ребята, проверим, – пригласил всех на лестницу Половинкин.

Плечи гиганта находились на уровне второго этажа. Снизу казалось, что он чуть ли не прислоняется ими к перилам. Но когда ребята взбежали по ступенькам, они обнаружили, что Давид отстоит довольно далеко от лестницы и заглянуть ему в макушку никак невозможно.

– Если бы стать на перила, – сказала Наташа Белкина.

– Давай я обопрусь на перила, а ты станешь мне на спину, – деловито предложил Толя Кузнецов.

– Давай… Нет, лучше не надо. Я боюсь.

– Витька тебя подстрахует.

– Нет, лучше пусть он сам… И тетка вон забеспокоилась.

– Ну как хотите, – буркнул Толя Кузнецов и отошел в сторону, потеряв всякий интерес к статуе.

Наташа Белкина, Наташа Миронова, Ленка Гришина – все становились на цыпочки, подпрыгивали, но ничего разглядеть не могли.

Прыгая через ступеньку, запыхавшийся, прибежал Роман Дьяченко. Он снизу помахал им рукой и сообщил:

– А вот и я. Чегой-то вы там смотрите?

– Вторую макушку ищем у Давида, – озабоченно ответил А. Антонов.

– А разве у него было две макушки? – не поверил Роман.

– А ты подпрыгни – сам увидишь, – сказала Ленка.

– Не надо больше прыгать, – попросила Надя. – Спустимся теперь вниз и снова посмотрим на Давида.

– Зачем? – очень искренне удивился Половинкин, и во взглядах остальных Надя прочла тот же вопрос.

– Я нарочно вам сказала про тонзуру.

– Обманула? – угрожающе поинтересовался Толя Кузнецов.

– Нет, не обманула. Все так и есть, как я сказала. Но я нарочно сказала. Идемте вниз, – она махнула рукой, и ребята нехотя потянулись за ней вниз. – Так нельзя смотреть произведения искусства, как мы сегодня начали. Я вам сказала про тонзуру, и Давид для вас перестал существовать. Вы его не разглядели как следует. И все искусство Микеланджело заслонила выщербленная макушка, созданная к тому же резцом другого, бездарного скульптора. Так?

– Ну, так, – нехотя ответил Толя Кузнецов.

– Мы один раз с папой пришли в Третьяковку, – продолжала Надя, вдохновляясь наступившей тишиной и вниманием. – Все было хорошо, пока экскурсовод не начал говорить про муху. Суриков работал писцом в канцелярии и один раз на чистом листе нарисовал муху. Муха была как живая, и начальник этой канцелярии отнес и положил листок на стол губернатору. Тот увидел муху, хотел согнать, а она не улетает. Он удивился, еще раз махнул рукой – а она опять не улетает. Мы потом долго не могли смотреть картины Сурикова. Смотрим на боярыню Морозову, а видим муху. Она мешала нам сосредоточиться. Так и с макушкой Давида. Вот теперь вы его обязательно увидите. Надо только помолчать и забыть «про вторую макушку».

Она замолчала. А. Антонов, Половинкин, обе Наташи, Ленка, Толя Кузнецов и не успевший как следует отдышаться Роман Дьяченко стояли перед Давидом, пораженные его красотой и силой, забыв о том, что на макушке в том месте, которое им никогда не суждено увидеть, есть несколько царапин от резца бездарного скульптора. Они увидели Давида, увидели Гиганта, собравшегося на битву с Голиафом. Уловив этот важный момент прозрения, Надя сказала, и в гулкой тишине высокого каменного зала ее слова прозвучали раскатисто, весомо:

– Теперь пойдем дальше и просто посмотрим, какие здесь есть еще сокровища, что где находится.

В греческом зале вокруг статуи Галла, поражающего себя в грудь кинжалом, сидели с этюдниками ученики художественной десятилетки. Они прорабатывали фигуру воина. Белобрысый мальчишка, не стесняясь зрителей, орудовал над своим листом с резинкой в одной руке и карандашом в другой. При этом он успевал интересоваться всем, что происходило в зале, поглядывал по сторонам, перебрасывался шуточками с соседкой, сидящей от него по правую руку, оборачивался назад, где кружком около Нади собрались ее одноклассники. Толя Кузнецов подошел посмотреть, что рисуют пацаны, и Белобрысый, воспользовавшись этим, спросил:

– Кто это у вас в очках? Экскурсовод?

– Да, – ответил Толя.

– Из художественной самодеятельности? – иронически наклонив голову, осведомился мальчишка.

– Из какой художественной самодеятельности? – не понял Толя.

– А ты спроси у нее, сможет она правильно поставить ударение в фамилии Пикассо? На первом или на каком слоге?

Воцарилась тишина. Ленка и две Наташи расступились, пропуская Надю. В ее глазах не было растерянности или обиды. Наоборот, они светились еще большим озорством, чем у Белобрысого.

– Ударение, – проговорила Надя, – в фамилии Пабло Диего Хозе Франциско де Паула Хуана Непомукено Криспино Криспиано де ла Сантисима Тринидада Роуза де Пикассо падает на второй слог, если считать его испанцем. И на последний, если французом.

– Ого! – восхищенно сказал Белобрысый.

– Съел? – спросила Ленка.

Надя взглянула через плечо на рисунок. Озорство передалось руке.

– Дай на минутку, – сказала она, забирая у него карандаш.

Она провела по «соломе» и грязи, оставленной резинкой, несколько линий, уверенных, точных, и Галл, до этого валившийся на сторону, выпрямился и скорчился от раны, которую нанес сам себе.

Надя передала Белобрысому карандаш и, провожаемая взглядами учеников художественной десятилетки, скрылась в следующем зале. Толя Кузнецов, снисходительно похлопав забияку по плечу, двинулся неторопливо вслед за одноклассниками.

– Подожди! – почти испуганно сказал Белобрысый. – Кто она?

– Президент.

– Какой президент?

– Ты что? – Толя усмехнулся. – Своего президента не узнал?

Тот пожал плечами и ошалело уставился в свой рисунок. За его спиной один за другим выстраивались молча его товарищи.

 

Даная

В комнате Нади помимо старенького платяного шкафа с зеркалом и деревянной кровати стоял у окна небольшой письменный стол, над ним полочка для книг да в противоположном углу тумбочка под проигрыватель, кресло. Вся мебель – немудреная, нестильная, немодная. Девочка жила среди простых вещей, но они были просты до поры до времени, как старая позеленевшая лампа Аладдина. Стоило снять с полки фломастер и потереть им о чистый лист бумаги, как распахивались ворота дворцов, анфилады комнат, целые эпохи, и Надя входила в них, чтобы стать весталкой в Древнем Риме, Жанной д'Арк, идущей на костер, Наташей Ростовой, решившейся на побег с Анатолем Курагиным.

Перо торопливо скользило по бумаге, очерчивая полы фрака и всю фигуру Анатоля в танцевальном полупоклоне, Наташа подалась к нему и уже положила руки на плечи…

– Наташа! – крикнул Николай Николаевич на кухне жене. – Наташа!

Перо убыстрило бег.

– Что? – крикнула Надя, выглядывая из полуоткрытой двери, за которой только что собиралась обсудить во время танца последние приготовления к побегу. Музыка, под которую она рисовала, еще звучала на проигрывателе.

– Ты разве у нас Наташа? – засмеялся отец. – Я мамочку зову.

– Ты меня не звал? – переспросила дочь.

– Надюшка, что случилось? – встревожился Николай Николаевич.

– Пап, ты знаешь, я совсем зарисовалась. Мне показалось, что я Наташа Ростова.

Она улыбнулась, но все еще была немножко растеряна.

– Ну и чего ты испугалась?

– Я не испугалась.

– Значит, вошла в образ. Прошу прощения, что вызвал тебя нечаянно из девятнадцатого века, – пошутил отец.

Она вернулась в свою комнату и долго смотрела на рисунок. Наташа, которую обнимал Анатоль, была и Надей. Она себе это только что доказала.

Надя отодвинула в тень готовый лист, попыталась набросать портрет Андрея Болконского, но рука помимо воли вычертила профиль Марата Антоновича. Она взяла другой фломастер, другой лист бумаги, попыталась представить себе Пьера Безухова, но вместо него из глубины зачерченного линиями пространства опять глянули глаза вожатого. Папа не понял главного, что Анатоль Курагин не просто Анатоль Курагин, а еще и Марат Антонович.

Надя выключила настольную лампу, передвинула кресло к темному окну и стала смотреть на улицу. На подоконнике стояли плошки с кактусами, она машинально поглаживала их колючие иголки, смутно припоминая, что собиралась зачем-то совсем недавно, когда читала китайский трактат по живописи, отломить одну иголку.

В дверь позвонили. Мама торопливо прошлепала в коридор, потянуло по ногам холодком.

– Можно к вам? Надя дома? – послышался голос Ленки Гришиной.

– Дома, дома, Надюшка дома, заходи!

Надя ждала, не зажигая света. Скрипнула дверь, и Ленка недоуменно остановилась на пороге:

– Ты спишь, что ли?

– Нет, заходи.

– Чегой-то ты в темноте сидишь?

– Готовлюсь к проведению средневекового опыта, – она подняла на фоне окна руку с пальцами, сложенными в щепотку.

– Что это у тебя?

– Иголка от кактуса. Садись к столу, только лампу не зажигай.

Ленка опустилась на стул, стоявший сбоку, глаза привыкли к темноте, и она увидела Надю, неподвижно замершую в кресле с полузакрытыми глазами.

– Ты что… с чертями общаешься?

– Нет, – засмеялась Надя, – с китайским художником Гу Кай-Чжи. У меня там на столе, по правую руку от тебя, лежит «Трактат о живописи из сада с горчичное зерно». Как рисовать по китайским канонам лотос, бамбук, камни, человека. У Гу Кай-Чжи была интересная теория портрета. Он считал изображение на холсте или на бумаге двойником живого человека. Соседская девушка никак не хотела его полюбить. Тогда он нарисовал ее, уколол колючкой в сердце, и она его полюбила. Представляешь? Жили люди, верили…

– А ты кого хочешь уколоть? – тихо спросила Лена.

– Не знаю. Я ведь не верю в это. Одного человека, – добавила она грустно. – Одного хорошего человека.

– Из нашего класса?

– Одного хорошего человека не из нашего класса, но из класса млекопитающих.

Темнота располагала к откровенности, и Лена, понизив голос до шепота, спросила:

– Ты его любишь?

– Не знаю. Я о нем часто думаю. И на улице всегда помню, что могу встретить. Но он обо мне не думает, и потому мы никак не можем встретиться. Вот и все. Можешь зажигать свет. Никакого разговора про это не было.

– Нет, подожди, – сказала Ленка. – А иголка от кактуса? Ты уже провела опыт?

– Я передумала. Боюсь сделать ему больно, – засмеялась Надя.

Она потянулась к лампе, но Ленка перехватила руки и не дала прикоснуться к выключателю, а потом и вообще выдернула шнур из розетки.

– А может быть, это не просто так, – сказала она. – Китайцы, они не дураки. Может быть, это как-нибудь связано с телепатией. Они иголками лечатся. У тебя есть его портрет?

– Даже два.

– Коли оба, – решительно махнула Ленка рукой.

Надя молча покачала головой, потом нерешительно протянула колючку Лене.

– Не могу.

– Чего ты? Не веришь, а боишься? Давай сюда, я за тебя проведу эксперимент, – она забрала колючку, попробовала о ладонь, голосом палача сказала: – Ничего, подойдет. Где портрет?

– Может, не надо? Лучше не надо, Лена, не надо лучше.

– Этот, что ли? – взяла рисунок, на котором был изображен гордый молодой человек, стянутый жестким воротничком мундира.

– Нет, это я рисовала Долохова.

– Этот? – взяла Лена другой рисунок.

Надя промолчала.

– Значит, этот, – она наклонила лист к окну, пытаясь в слабом свете рассмотреть лицо Марата. – Ничего, симпатичный, если тут нету лакировки действительности. А куда же колоть?

– У Гу Кай-Чжи написано – в сердце, – напомнила Надя.

– У тебя не нарисовано сердце, только голова и шея.

– Ну, приблизительно, где оно должно быть на листе бумаги, – совсем тихо сказала Надя, обреченно откидываясь на спинку кресла и закрывая глаза.

– Бумага твердая, с одного раза не проколешь, – сообщила Лена.

– Хватит, – попросила Надя, – хватит, – точно Марату в самом деле могло быть больно.

– Так! – произнесла Лена и засучила рукава платья. – Где тут второй портрет?

– Второй не надо, – Надя решительно поднялась. – Пойдем лучше погуляем.

Они вышли на улицу молча и молча дошли до кинотеатра «Космос». Стеклянный фасад был ярко освещен и пуст. Над зданием потрескивали огромные неоновые буквы вывески. Обе чувствовали, что нечаянная откровенность Нади сблизила их, сделала таинственными заговорщиками.

– Мы с тобой преступники, – вздохнула Надя.

Но это прозвучало как «мы с тобой друзья», и Ленка, желая быть честной в дружбе и желая отплатить Наде откровенностью за откровенность, сказала:

– Ты не думай, я умею хранить секреты. У меня беда в другом. Я всем приношу несчастье. Помнишь, несколько дней назад я тебе сказала, что я Печорин? Это правда. Мои родители, ты не смотри, что они сейчас такие милые и все покупают, что я ни захочу. Я им первым принесла несчастье. Они не хотели, чтоб я появилась на свет. Мама лекарства пила… Я лишний человек. Я письма их читала, они обсуждали проблему моего убийства, как бандиты. Теперь-то они хотят, чтобы я была, да я, может, не хочу.

– Тебе не надо было читать письма, – сказала Надя.

– Ты не говори, чего не знаешь. Про письма я узнала потом, а несчастья стала приносить с детства. В садике запихала одному Юрке в нос горошину. Он до сих пор с искривленной перегородкой и говорит противно. В прошлом году приезжал с матерью в Москву, останавливался у нас, так я два дня дома не ночевала. Не могла его видеть. В музыкальной школе, где я до седьмого класса училась, один мальчишка хотел поцеловать. Я сказала: «Прыгни из окна – я тогда тебя сама поцелую». Он прыгнул, сломал ногу и руку. Я пришла в больницу, чтобы выполнить свое обещание, а он попросил меня не пускать. Я и тебе какое-нибудь несчастье принесу, если мы будем дружить. Я знаю, я фаталист.

– Ты о себе все время говоришь в мужском роде, – улыбнулась Надя. – Просто у тебя трудный характер. Вредная ты бываешь.

– Ну и пусть. Я так думаю. Я Печорин, вот и все. Я лишний человек, и меня все равно никто не поймет. И ты не поймешь, не старайся.

– А как же мы тогда будем дружить?

– Не знаю, – миролюбиво опустила голову Ленка. – Я никому еще не говорила, что я Печорин. Тебе только сказала.

Ночью Надя неожиданно проснулась. Она посмотрела на дверь, приподнялась на локте. Ощущение было такое, словно кто-то легонько толкнул ее в плечо. Сквозь серебрящееся морозом стекло в комнату вливался лунный свет. Он струился по корешкам книг на полочке, по одежде, переброшенной через спинку кресла, по кровати. Надя поняла, что ее толкнул в плечо и разбудил свет. Ей показалось, что это с ней уже было, но когда и где? Она стала вспоминать и окончательно проснулась. Пахло перегретыми батареями, было душно. Она скинула с себя одеяло и вспомнила. Это было не с ней, а с Данаей Тициана и Данаей Рембрандта. Художники написали свои картины на один сюжет, и по счастливому стечению обстоятельств обе картины попали в Эрмитаж, где Надя их и увидела впервые. Красавицу царицу заточили в неприступную башню и обрекли на вечное одиночество. Никто не мог проникнуть к ней разве что узенький луч света сквозь решетку окна. И влюбленный Зевс проник в спальню к Данае, приняв облик света. Тициан дал в картине присутствие олимпийца намеком. В потоке золотых монет, льющихся дождем на тело обнаженной женщины, нечетко, но все же видны седые космы бороды Зевса. Наде больше понравилась картина Рембрандта. Великий голландец поступил более дерзко. Он растворил Зевса без остатка, превратив его в неосязаемое мерцание, струящееся в приоткрытый полог ложа царицы. Даная подалась обнаженными плечами, грудью навстречу теплому, ласковому излучению, навстречу свету, такому же золотому, как и тот, что вливался в комнату, где спала Надя. Она вспомнила картины Тициана и Рембрандта не одним умом, но и телом, потому что еще до того, как поняла это, вообразила себя на месте Данаи. Только ждала она не Зевса. Вечером Ленка уколола колючкой в сердце Марата Антоновича, он почувствовал боль и, растворившись в лунном свете, пришел к ней, чтобы коснуться своим сиянием ее обнаженных плеч, ее груди. Надя стащила через голову ночную рубашку и раскинулась на постели, предоставив тело свету. Его прикосновение было едва ощутимым, но она вздрогнула и открыла глаза. Лучи пробегали по рукам, по ногам, легонько щекоча кожу, вызывая испуганные мурашки. Надя инстинктивно закрыла грудь крест-накрест руками, словно защищалась от реальной опасности. Ее любовь была фантастична, целомудренна и неосязаема, как свет на картинах Тициана и Рембрандта, но она, испугавшись своей смелости, схватила одеяло и накрылась с головой, спряталась в темноту. Ей было стыдно и страшно своих мыслей и чувств.

 

Наташа Ростова

К вечеру следующего дня Надя снова была Наташей Ростовой. И все последующие дни она только изредка покидала Отрадное или большой дом Ростовых в Москве. «Война и мир» была повсюду. Первая и вторая серии фильма демонстрировались в кинотеатре «Космос», полностью всю книгу проходили в школе, дома Надя рисовала к «Войне и миру», писала письма об этой своей работе в Баку и Павлодар:

«Милая Олечка! Папа посоветовал пока не читать «Анну К.». Сейчас прочла «Хаджи-Мурата», «Поликушку», «Холстомера», «Два гусара», «Три смерти». Все прекрасно. Советую прочесть. Но сильнее всего «Война и мир». Сделала много рисунков к этому роману. Ходила еще раз на первую серию. Кстати, ты заметила? У Наташи в исполнении Савельевой голубые глаза. А должны быть черные. Чер-ные!»

Надя не просто читала роман, она жила в нем, она знала в лицо всех героев, и ее озадачивали голубые глаза актрисы.

Была еще одна причина, которая заставляла Надю относиться с особым пристрастием к Наташе Ростовой. Мама Нади, тувинка по национальности, тоже была Наташей Ростовой… Иногда Наде казалась нереальной жизнь ее мамы, столько в ней было необычного, непривычного для большинства людей… Отец часто называл маму балериной, но она давно уже не танцевала, с тех пор как родилась Надя. В юности она входила в тувинскую цирковую акробатическую группу, а позднее стала танцевать. В танце «Декейо» она имитировала игру на тибетско-китайской бамбуковой флейте. А в танце «Мориихур» вместе с подружками изображала ожившую многорукую буддийскую статую бога любви Ямандзалу. Она была танцовщицей. И эта танцовщица, ее мама, родилась за Саянскими горами в долине реки Баянгол, и у нее даже имени не было. Ее отец, у которого, по тувинскому обычаю, тоже не было имени, а было только прозвище, нарек дочь тувинским словом, которое в переводе означало «Рожденная на просторе».

Ей было семь лет, когда из Москвы из Первой образцовой типографии привезли партию букварей. До этого у ее народа не было своей письменности, и никто, даже члены правительства, не умел читать и писать по-тувински. Мама часто рассказывала, как хозяин юрты, в которой лежал на почетном месте букварь, вывешивал флаг. К этому флагу из степи скакали парни и девушки. И при свете жировой коптилки перерисовывали буквы от руки, не зная, что они обозначают, и не умея складывать из них слова.

Тетрадей не было. Свои первые уроки Надина мама получила на берегу реки Баянгол. Учитель велел ей как следует утоптать клочок земли, взять острую палочку и чертить буквы на земле. Много страниц от озера Кара-Балык до верховьев Улуг-Хема, утоптанных босыми пятками, исписала девочка, прежде чем научилась читать и считать.

Но и после этого она все еще была «херээ-чок», без имени и фамилии. Все тувинки были «херээ-чок». Так их называли мужья, братья, так они называли сами себя. Это слово состояло из двух слов «херээ» – дело и «чок» – нет. Получалось: неделовая, негодная, ненужная. Всетувинский хурал объявил конкурс, и сами тувинки, мама Нади тоже в этом участвовала, нашли замену обидному «херээ-чок». Новое слово было образовано от старого путем замены отрицания «чок» первой частью русского слова «женщина». И тувинки стали «херээжен» – деловые, уважаемые, нужные женщины. После этого Президиум малого хурала ТНР издал указ, по которому каждая херээжен имела право взять себе любое имя и приписать к нему отчество, образованное от прозвища отца…

В это время молодой московский художник Николай Николаевич Рощин приехал в Туву. Он привез с собой несколько любимых книг, в том числе и «Войну и мир» Л. Толстого. По этой книге он стал учить тувинскую танцовщицу русскому языку. И когда нужно было выбирать имя, Надина мама, «Рожденная на просторе», захотела стать Наташей. А немного позднее она стала Наташей Рощиной. А потом родилась дочь, которую назвали Найдан (Надежда) и которая Надей стала уже в Москве.

Все это было так интересно и странно. Она Надя – и она Найдан, мама – москвичка, работающая на телевидении в фотоцехе, и мама – известная тувинская танцовщица. Как много всего должно было пересечься в центре азиатского материка: судьба московского художника, судьба народа, обретшего свою письменность, – чтобы родился еще один человек, московская девочка, умеющая рисовать. И как много всяких линий должно каждый раз пересекаться, чтобы получился хороший рисунок. Мама, взявшая себе имя Наташи Ростовой, – одна линия; Кузминская, прототип Наташи Ростовой, – другая линия; Наташа Ростова из романа – третья линия. Сама Надя, ощущающая себя такой же девочкой, как Наташа Ростова, – еще одна линия; Савельева с голубыми глазами – еще одна линия. И в точке пересечения всех этих линий – новая линия, рисунок, образ, рожденный не только чтением и воображением, а всей жизнью Нади и жизнью ее родителей.

«Все эти дни искала образ Наташи Ростовой и сидела над воспоминаниями Т. А. Кузминской, – писала Надя в Баку Тофику Алиеву. – Кузминская – прототип Наташи Ростовой. У нее на самом деле была кукла, которую звали Мими. И все остальное совпадает. И цвет глаз, и все. В предисловии эту книгу называют мемуарами Наташи Ростовой. Так вот! Глаза у Наташи должны быть черные! Черные, а не голубые. Черные».

Она на этом настаивала. У Наташи Ростовой были такие же черные глаза, как у Нади и у мамы. И Надя соперничала немного с ослепительно красивой, «цветной» Савельевой, играя роль Наташи Ростовой в своих рисунках в черно-белом варианте. Она соперничала не только с авторами фильма, но и с академиком Шмариновым, признанным иллюстратором «Войны и мира». Многие выдающиеся художники не брались за роман Толстого только потому, что всем казалось: Шмаринов попал в точку, сумел реализовать образы великого произведения. Неведение помогло Наде преодолеть психологический барьер, и она предложила свою Наташу Ростову, своего Пьера Безухова, своего Наполеона. Особенность ее манеры ярче всего сказалась в совпадениях. Как и Шмаринов, она выбрала для иллюстрации один из ключевых моментов в жизни Наташи – эвакуацию из Москвы, оставляемой русскими войсками. Шмаринов перевел в зрительный ряд эпизод, в котором Наташа Ростова, еще не испросив разрешения у маменьки и отца, заворачивает подводы с ранеными к себе во двор. Она стоит у ворот, скорбная, красивая, спокойная. Надя иллюстрирует следующий эпизод, являющийся продолжением шмариновского: семья Ростовых принимает решение разгрузить подводы с домашними сундуками, приготовленные к отъезду, и отдать их раненым. Надя рисует Наташу сердобольной, сострадательной. Вместе с Маврой Кузьминишной молодая барышня ведет раненого офицера к освобожденной от картин и статуй подводе. Этого нет в романе. Наташа Ростова не обнимала обеими руками раненого и не вела его бережно, как сестра милосердия, чтобы помочь занять место на подводе. Не помогал в романе Петя Ростов разгружать дворовым сундуки. А на рисунке у Нади это есть. Она реализовала то, что осталось между строк. Надя обошлась с великим писателем несколько вольно, и у нее было для этого основание. Она не иллюстрировала «Войну и мир» для читателя, а делала рисунки для себя. И ей показалось соблазнительным приблизить Наташу к раненым, к себе и наградить ее своим чувством сострадания.

Так она поступала часто. Не иллюстрировала книгу, а выражала свое отношение к происходящим событиям. Она считала себя свободной от обязательства быть верной тексту. И оттого в каждом рисунке была предельно верна себе. Она рисовала не «Войну и мир» Льва Толстого, а московскую школьницу, прожившую долгую, счастливую и горестную жизнь в «Войне и мире». Она не могла согласиться с жестоким убийством Платона Каратаева. Шмаринов сделал свою иллюстрацию точно по Льву Толстому. Французские солдаты пристрелили Каратаева и ушли прочь от этого места по размытой дороге. Отбежала в сторону и лиловая собачка. Вечером ее будет гладить у костра рука француза. Так в романе, так на рисунке Шмаринова. Рука Нади протестует против этого. Она изобразила Платона Каратаева сидящим у березы. Он облокотился спиной о ствол дерева и смотрит большими покорными глазами на дуло наведенного на него ружья. А кривоногая собачка не отбежала в сторону, а встала на задние лапы, прижалась к его груди и, зажмурившись, загородила своей головой его сердце. Теперь, чтобы убить Платона Каратаева, надо было сначала убить его собаку. Выстрел на рисунке Нади так и не прозвучал. Она не вольна была спасти обреченного человека, но, насколько возможно, она попыталась отсрочить его гибель. Рисуя добавление к роману – собаку, загородившую хозяина от выстрела своим телом, Надя бросила еще один печальный упрек Пьеру Безухову, который не подошел к Каратаеву, когда тот его подзывал слезящимися глазами, не помог ему встать, чтобы продолжать путь по размытой дороге навстречу освобождению. Пьер ушел от этой березы, не оглядываясь, стараясь заглушить в себе звук выстрела вычислениями «о том, сколько переходов осталось до Смоленска». Один Серый, бездомная собака, привязавшаяся к пленному солдату, остался у березы защищать от наведенных в упор ружей дорогую человеческую жизнь. И тем горше прозвучал на рисунке упрек людям. Надя несла эту поправку от имени Наташи Ростовой. Она не понимала той жестокости, которую проявляли порой положительные герои романа. Пьер мог подойти к Платону Каратаеву и не подошел. А князь Андрей так плохо обращался со своей женой, маленькой княгиней, что ей ничего не оставалось другого, как умереть. Не понимала она того, как можно было заставить Наташу ждать свадьбы целый год, когда она не могла ждать ни одного дня. Надя проиллюстрировала несколько эпизодов, в которых присутствовал Анатоль Курагин. Она снова возвратилась к началу книги, чтобы пережить еще раз разговор с князем Андреем после того, как он сделал предложение.

– Целый год, – огорченно повторила она вслед за Наташей, и рука, повинуясь малейшему душевному движению, изобразила в глазах героини Толстого горе, невозможность ожидания.

Надя искренне сочувствовала Наташе, она тоже ждала встречи с Маратом Антоновичем почти целый год. И в ее жизни не сегодня-завтра мог появиться какой-нибудь Анатоль, только не Курагин, а Кузнецов. После экскурсии в музей Пушкина он подходил и настойчиво приглашал покататься на спортивном мотоцикле по снегу. И она сказала, что подумает. Этот парень был ей симпатичен.

Надя неожиданно оттолкнулась от стола, от рисунков обеими руками и выбежала в коридор к вешалке. Вязаную шапочку с помпоном она надела на одно ухо, шубу успела надеть в один рукав, а другой рукой, еще свободной от шубы, открывала дверь, боясь передумать, выйти из образа решительной Наташи Ростовой.

– Надюшка, ты куда? – крикнула Наталья Ивановна.

– Я сейчас, мама! Я сейчас!

Телефонная будка была за углом. Не запахивая пальто, не поправляя шапочки, она добежала до автомата, который, к счастью, оказался свободен. Закрыла за собою дверь, набрала 09.

– Девушка, пожалуйста, мне нужен телефон Марата Антоновича… Лаврушинский… да, по Лаврушинскому переулку проживает.

Телефонистка отсчитала в трубку цифры механически равнодушным голосом. Она и не подозревала, что разговаривает с девятнадцатым веком, с дерзкой отчаянной девчонкой, которая в двенадцать лет сама поцеловала своего первого кавалера Бориса Друбецкого.

Вторая двухкопеечная монета скользнула в щель аппарата. Телефон соединился, в трубке раздался голос пожилой женщины. Этот голос был неприветлив и сварлив.

– Мне Марата Антоновича, пожалуйста, – сказала Надя.

– Послушайте, девушка, – закричала на том конце женщина, – сколько раз нужно повторять! Не звоните ему больше, у него есть жена и ребенок.

– Я первый раз звоню, – робко возразила Надя.

– Ну, тем более, не звоните.

Надя совсем забыла, что у Марата есть жена и ребенок. Все это время она думала только о нем и постепенно как бы отделила его и себя от всех остальных.

– Вы меня не поняли, – упавшим голосом сказала она. – Вы его мама?

– Нет, я его тетя.

– А я Надя Рощина. Он меня должен помнить.

– Надя, Оля, Вера, Маруся – звонят тут всякие, – в сердцах сказала женщина и повесила трубку.

Надя вышла из будки обескураженная, расстроенная. Машинально запахнув шубу и надев как следует шапочку, двинулась без всякой цели по бульвару в противоположную от дома сторону. «Нет, она меня не поняла, конечно, не поняла». Дойдя до следующей телефонной будки, она решила позвонить еще раз и объясниться. Но трубку никто не взял.

В субботу звонить было некогда, днем занимались в школе, а вечером с папой ездили в гости. Но за чаем и потом по дороге домой в метро и в автобусе Надя твердо знала, что обязательно дозвонится до вожатого.

Первый же воскресный звонок был удачным.

– Надя?! – не поверил Марат.

– Да, это я, Марат Антонович, здравствуйте. Если вы захотите и если у вас будет время, приезжайте к нам посмотреть мои новые рисунки. Папа и мама вас тоже приглашают.

Она не сомневалась, что родители не станут возражать против встречи с вожатым.

– Спасибо, Надюш, я очень рад, что ты мне позвонила. Значит, не забыла Артек? С кем-нибудь переписываешься?

– Да, с Олей и Тофиком. Как вы и говорили, теперь все вспоминается, как прекрасный сон. Готова еще раз муштроваться на стадионе, лишь бы с нашими ребятами, – радостно проговорила Надя. – Для меня Артек много значит. Вся моя жизнь делится на два периода: до поездки в Артек и после.

– Надюш, я боюсь, что закручусь в ближайшие дни и не смогу к тебе приехать. Но мне бы очень хотелось тебя повидать. Что бы нам сделать? – Трубка замолчала. – Сегодня к трем часам мне нужно в Академкнигу… Если бы ты оказалась в это время где-нибудь поблизости, ну, скажем… у памятника Александру Сергеевичу. Впрочем, да, – спохватился он, – ты ведь, кажется, очень далеко живешь? В Царицыно? Метро… Каширская, да? Или я путаю?

– Я буду, – тихо сказала Надя и, испугавшись, что он ее не услышал, крикнула в трубку: – Я буду у памятника Пушкину!

– Ну и прекрасно, – обрадовался вожатый. – Тогда до встречи. Походи там по скверу, если я на пять минут опоздаю. Но я постараюсь не опоздать.

Он ей обрадовался, он ей сказал: «Надюш, я очень рад, что ты мне позвонила». Она вышла из телефонной будки и, зажимая крепко в кулачке оставшиеся не использованными двухкопеечные монетки, подпрыгнула и засмеялась.

– Мама! – крикнула она, открывая дверь. – Можно, я надену твои новые сапожки на каблучке?! Я дозвонилась до вожатого. Он будет меня ждать.

– Вожатый? Какой вожатый? Что такое, Надюшка?

Николай Николаевич работал в своей комнате. Он краем уха услышал, что сказала дочь. Слов он не разобрал, уловил только интонацию. Рощин был занят подсчетом размеров площадки, на которой ему предстояло выстроить павильон для нового телевизионного спектакля. Когда Надя вошла, он две цифры записал, а две держал в уме. Но голос дочери прозвучал так взволнованно, что он потерял все цифры.

– Надя, что случилось? – спросил отец.

– Я дозвонилась до вожатого, – менее восторженно объяснила Надя. – До Марата Антоновича, который у нас был в Артеке вожатым.

Она так много думала о Марате, что ей казалось – папа и мама знают. И только выпалив с порога радостную весть, она обнаружила, что им ничего неизвестно.

– Разве я вам не говорила?

Второй раз за несколько дней ее воображаемый мир сталкивался самым неожиданным образом с тем, что происходило в жизни реально. Позавчера она совсем забыла про жену Марата Антоновича, потому что во время опыта Гу Кай-Чжи и в то мгновение, когда чувствовала себя Данаей, не видела больше никого, кроме Его и Себя. И вот теперь оказывается, что она ничего не говорила о вожатом папе и маме.

– А зачем ты ему звонила? – спросил Николай Николаевич.

– Я хотела его пригласить приехать к нам посмотреть мои новые рисунки к «Войне и миру».

– Он приедет к нам?

– Нет, он будет меня ждать в три часа у Пампуши.

– У Пампуши? – растерялся отец.

– У памятника Пушкину, – не очень уверенно засмеялась Надя, скрывая свое смущение. – Аббревиатура, сокращение слов. На Твербуле у Пампуши. Это значит: на Тверском бульваре у памятника Пушкину.

Мать молча принесла свои новые лаковые сапожки на высоком каблуке и поставила перед Надей. Та благодарно прижалась к маме:

– Я пойду переоденусь.

Времени до трех оставалось не так уж много. Николай Николаевич прошелся задумчиво по коридору от кухни до комнаты, остановился перед закрытой дверью, за которой Надя шуршала платьем. Цифры площадки снова всплыли и мешали думать. Он от них отмахнулся с досадой. Рощину было ясно, что наступил тот самый момент в жизни дочери, когда он должен решать, как поступить.

– Надя, – сказал он через дверь. – Я пойду с тобой. Я вам не помешаю. Я буду сидеть в сторонке на лавочке. Там много лавочек.

Шуршание платья прекратилось, видимо, Надя услышала, что ей сказал отец, и остановилась, замерла.

– Там снег, – ответила она после довольно долгой паузы.

– Это ничего. Я быстро оденусь, – не давая ей опомниться, пообещал отец. – Я уже одеваюсь, – и крикнул жене: – Наташа, мы уходим!

Он подошел к вешалке, взял шляпу и нахлобучил ее себе на голову торопливо, но не очень уверенно.

Надя пробыла в комнате гораздо дольше, чем нужно было для того, чтобы переодеться. У нее мелькнула мысль отказаться от свидания, но она не хотела заставлять Марата Антоновича напрасно ждать. В конце концов, это и не свидание вовсе, а просто встреча со своим пионервожатым, на которую можно прийти и с отцом. Она повертела мамины новые сапожки, вздохнула, отставила их в сторону и стала надевать свои, растоптанные.

– Надюша, а мои сапоги где? Почему не надела?

– Они мне немножко малы, – стараясь не глядеть на маму, объяснила Надя.

– Не налезли, что ли?

– На теплые носки не налезли, а в других холодно будет.

Николай Николаевич суетился, стараясь скрыть неловкость. Занятый собой, он не заметил перемены, происшедшей в настроении дочери, не заметил, что она идет в своих сапогах, не заметил, что она спустилась с взрослого высокого каблучка на свой маленький каблук неокончившегося детства.

Марат не опоздал. Надя увидела его издалека и, оставив отца одного разглядывать вывеску газеты «Известия» над крышей прямоугольного серого здания, быстро пошла навстречу вожатому.

– Здравствуй, Надюш, – сказал он со своей всегдашней доброй и чуточку усталой улыбкой и слегка обнял рукой за плечи и тут же отпустил.

– Здравствуйте, – виновато склонилась перед ним Надя. – Только я не одна, а с папой.

Марат был в модной замшевой куртке с меховым воротником, в коричневых, в крупный рубчик вельветовых штанах с пряжками-шпорами и в мохнатой, наползающей на уши кепке с длинным козырьком. На плече небрежно держал спортивную сумку. Роста они были одинакового, и издалека могло показаться, что встретились сверстники и сейчас пойдут в кино.

– Да? – спросил Марат. – А где же он? – И оглянулся по сторонам.

Девочка кивком головы показала назад. Марат легко отыскал Николая Николаевича среди нескольких человек, остановившихся перед памятником Пушкину.

– В шляпе, с газетой? – тихо спросил он.

– Да, – тихо ответила Надя.

– Вот и хорошо. Познакомь меня с ним.

И Надя не смогла уловить в его словах ни огорчения,, ни радости. Интонация была нейтральная.

Николай Николаевич тщательно изучил все восемь букв вывески газеты «Известия» и перевел взгляд на вывеску кинотеатра «Россия».

– Папа, познакомься, – сказала Надя, подходя с вожатым.

– Рощин, – охотно назвал он себя, протягивая руку и пожимая мягкую, словно бы тоже замшевую, ладонь.

Вожатый не понравился ему. Он показался каким-то плюшевым, вкрадчивым, опасным. А насмешливые глаза и ироническая улыбка совсем расстроили отца Нади. Перед насмешниками он всегда сникал. Вот и сейчас у него вырвалось совсем не то, что он собирался сказать:

– Надюшка писала из Артека, что вы окончили ВГИК. Вы не хотели бы работать у нас на телевидении?

– Спасибо, – очень вежливо отклонил предложение вожатый. – У меня есть работа.

– Я не буду вам мешать, – помахал смущенно рукой в воздухе Николай Николаевич, будто изображал полет голубя. – Вы разговаривайте, а я постою с Пушкиным, пока Надя не освободится.

Марат улыбнулся. Они сошли по ступенькам на нижнюю террасу, молча миновали занесенные снегом чаши фонтанов и цветочные клумбы.

– Ну, рассказывай, – предложил вожатый, – как живешь, учишься, бережешь артековские традиции.

– Учусь хорошо. И традиции тоже берегу. Помните, у нас заповедь была в КЮДИ, что каждый член клуба обязан по возвращении домой организовать такой клуб у себя в школе. Я организовала. И меня опять избрали президентом. Занятия проводим в музее Пушкина и в ГТГ.

– А что такое ГТГ?

– Государственная Третьяковская галерея.

– Никогда бы не догадался, хоть живу рядом. Привык: Третьяковка и Третьяковка. Ну, и много занятий прошло?

– Четыре. Нет, пять: «Общее знакомство», «Художники Абрамцевского кружка», «Египет и Древняя Греция», «Готика, Ренессанс и барокко», «Мода от шкурки до поп-арта».

– Ребята охотно посещают занятия клуба?

– Из нашего класса примерно половина всегда бывает и из других классов приходят.

– А следующие какие темы?

– Я наметила восемнадцать пунктов: импрессионизм и нео…

– Стоп, Надюш, – сказал Марат. – Мы попали с тобой в неверный тон. Я больше не вожатый. Я просто очень рад тебя видеть. Здравствуй, Надя! – Он засмеялся.

– Я тоже просто. Мне нравится, как вы меня называете, – тихо добавила она.

– А как я тебя называю? – удивился вожатый.

– Ну, вы сами знаете, как.

– Надюш, – повторил он. – Надюш… Что ты рисуешь сейчас, Надюш? Ужасно хочу увидеть твои новые рисунки.

– «Войну и мир» почти закончила.

– Ого! Неплохо звучит. В хрупкой фигурке московской школьницы слышен могучий голос Льва Толстого, – добродушно сказал Марат.

– Я хотела сказать…

– Не оправдывайся. Дерзость не нуждается в оправдании своих поступков.

У ступенек, ведущих к главному входу в кинотеатр «Россия», они повернули и пошли назад. Фигура отца маячила у выхода из сквера, наполовину скрытая пьедесталом памятника. Надя сместилась на дорожке влево к самому краю, чтобы совсем его не видеть.

– А у меня сегодня большой день, – неожиданно по-ребячьи похвастался Марат и бережно похлопал рукой по сумке на плече, – «Мастер и Маргарита» вернулась из переплета.

– Вы отдавали в переплет журналы «Москва»? – поинтересовалась Надя.

– Да… Читала?

– Нет, но я знаю. Папа приносил, читал. Ему давали на одну ночь.

– А ты не читала? Имей в виду, можешь у меня взять.

– Спасибо. Как-нибудь возьму, когда можно будет, – сказала Надя.

– Да ты что? – остановился вожатый. – Не можно, а нужно! Не когда-нибудь, а сейчас. Твое будущее – книжная графика. Насколько мне известно, и отец твой так считает. Ты должна много читать.

Он сбросил сумку с плеча, рывком распустил шнурок. Надя продолжала испытывать недоверие к роману, в котором коты стреляют из пистолетов и чинят примусы, но, подчиняясь вожатому, она взяла книгу с радостным волнением.

 

Спорный метод Н. Н. Рощина

Отец Нади, пока она прогуливалась по дорожкам сквера с вожатым, стоял за памятником Пушкину так, чтобы самому не торчать на виду, а их хоть краем глаза видеть. И оттого, что Надя все время смещалась, чтобы загородиться от отца памятником, и Николаю Николаевичу все время приходилось смещаться. И он делал эта суетливо, боясь потерять из вида дочь и вожатого. И, глядя издалека на них, он чувствовал, что теряет дочь, свою Найдан, Надежду. Если бы этот замшевый модный пижон понимал, что для Николая Николаевича дочь – это не только дочь, но и ученица, теория, методика воспитания юных художников, его самый главный аргумент в споре с обычными художественными десятилетками!

Надя не родилась с фломастером в руке. Она начала, как и все дети, с «головоножек». Это домашнее слово изобрел отец. Оно означало детское творчество периода, когда дети рисуют ноги у человечков растущими прямо из головы.

Надя изрисовывала своими головоножками все коробки из-под ботинок, всю бумагу, которая ей попадалась. Она уже знала буквы, а головоножки, к огорчению Николая Николаевича, все оставались головоножками. Только она стала их теперь подписывать, как делал ее отец на своих рисунках и картинах. Девочке попались «Тувинские сказки», которыми очень дорожили отец и мама. И поэтому Надя очень постаралась, рисуя на титульном листе этой книги. Она изобразила двух головоножек, а рядом с ними красный первомайский флажок, звезду и старательно вывела печатными буквами свою фамилию – засвидетельствовала авторство. Буквы в строчке стояли нетвердо, некоторые перескочили, и вместо «Н. РОЩИНА» получилось «Н. РОНИЩА».

Этот рисунок периода головоножек сохранился только благодаря тому, что был на книжке и Николаю Николаевичу не хотелось резинкой развозить по титульному листу разноцветные карандашные штрихи дочери.

Отец много занимался с Надей, читал ей книжки, смотрел вместе с ней рисунки художников, учил ее держать карандаш, фломастер, кисть. Но из всего этого выходили человечки, у которых ноги росли прямо из головы. Головоножки приводили Николая Николаевича в отчаяние. Наде уже исполнилось пять лет…

В это время Рощины жили большой семьей в доме дедушки, преподавателя консерватории и актера Большого театра. Тетя Марина встала поздно, вышла к столу в халате и косынке, из-под которой выбивались алюминиевые бигуди. Настроение у нее было плохое, лицо мрачное. Она собиралась молча выпить свою чашку кофе и уйти. Но напротив сидела Надя, и у тети Марины появился интерес к завтраку.

– Как дела у нашей барышни?

– Мы идем в зопарк смотреть жирафу. Пойдешь с нами? Папа купит мороженое.

– Нет, дочка, не куплю, – сказал отец. – У тебя горлышко болит.

– А я хочу.

– А по макушке не хочешь? И еще по одному месту? – спросила тетя Марина, прихлебывая кофе. Ее слова прозвучали обидно. В глазах у Нади появились слезы, губы задрожали.

– А я хочу мороженого.

– А ты заплачь – а-а-а!

– И заплачу…

– Ну, скорее начинай, пока все здесь и дедушка не ушел в консерваторию.

Тетя Марина скорчила гримасу и, навалившись на край стола, приблизилась к девочке сморщенным носом и бигудями. Она противно, по-взрослому, захныкала, желая показать, как прекрасно все это будет выглядеть, когда племянница заплачет.

Надя соскользнула со стула, подбежала к карандашам и бумагам, разбросанным на маленьком детском столике, и что-то принялась торопливо рисовать.

Тетя Марина встала из-за стола. Увидев, что она приближается, Надя схватила листок и протянула ей.

– Вот – твой вид! – сказала она.

Тетя Марина взяла рисунок и посмотрела на свой «вид». Конечно, она была совсем не похожа. Надя создавала портрет тети Марины по традиционной формуле второго периода детского творчества: «точка, точка, запятая, вышла рожица кривая». Но все-таки это был портрет, и «рожица кривая» в какой-то мере передавала противное кривлянье тети Марины. Злые бессмысленные дырочки вместо глаз очень были похожи на маленькие круглые глаза тети Марины.

Рисунок не сохранился, потому что тетя тут же его порвала. Но хорошо, что это случилось в присутствии отца. Он не пропустил важного момента, когда в детском творчестве дочери появилось новое качество.

«Венский каток»… Это был первый рисунок, который Николай Николаевич решил сохранить…

Накануне шестого Международного фестиваля в Москву приехал «Венский балет на льду». Муж тети Марины, человек сухой, уважающий только цифры, инженер по профессии, рассказывал при Наде, что это самое большое в Европе ревю. Во время переездов они возят с собой семь вагонов багажа. У них пятьдесят два артиста. Выступают они на площадке размером не менее тысячи квадратных метров. Солисты Венского балета на льду – олимпийские чемпионы в Кортина д'Ампеццо: Курт Опельт и Элизабет Шварц.

Муж тети Марины все это пересказал, а Надя взяла и нарисовала «Венский каток». Рисуя, Надя по своему обыкновению что-то бормотала, и все замолчали, стали прислушиваться:

– Какая-то картина Дампецца получается.

Картина – рисунок, а Дампеццу она изобразила в виде головоножки с высокой прической и на коньках, так сказать, в виде дамы. Она же была женщина – Дама-пецца.

Николая Николаевича поразил не столько рисунок, сколько бормотание дочери. Он стал прислушиваться и понял, что Надя научилась рисовать из одного другое и ее это очень увлекает. На обороте фотографии этих лет он записал один из таких разговоров Нади с рисунком: «Какая-то слива получается. Или нет! Это, пожалуй, пароход. А вот и нет! Это печка. А Емелька две подушки положил и ушел».

«Это не бессмысленное рисование, – подумал Николай Николаевич. – Она рисует по воображению».

…Мафин… Вот кто должен был помочь развить воображение девочки. Мафин – сказочный ослик из книги кукольной актрисы Эн Хогарт «Мафин и его друзья». Сначала ослик и его друзья: негритенок Волли, пингвин Перигрин, птица Киви-Киви по прозвищу Кири были кукольными персонажами. Но потом Эн Хогарт собрала их веселые истории в книжку, а самих героев, чтобы они могли поместиться под обложкой, сплющила и превратила в чертежи.

Отец принес эту книжку, и началось обучение Нади. Папа и дочь читали веселые истории, а когда попадался чертеж, останавливались и по чертежу изготовляли из фланели, байки, кожи и шерсти фигурки героев. Первым они сделали фигурку ослика Мафина. Через каждые пятнадцать – двадцать страниц в этой книжке встречалось что-нибудь необычное. Мафин был художником. Иногда он забывал закончить портреты своих друзей, и надо было взять карандаш или ручку и сделать это вместо него. Страусу Освальду он успел нарисовать только хвост, глаз и клюв, а тюленихе Сэли – самый кончик носа, на котором чудом держался полосатый мяч. Мышонку он нарисовал только хвостик. И получалось так, что Надя вместе с отцом изготовляла фигурку того или иного героя, а потом ей приходилось его рисовать в книжке. Книжка была очень красивая, и надо было очень стараться, чтобы не испортить страницу. Резинкой пользоваться отец запретил Наде. И она старалась рисовать с ходу. Линия была еще дрожащая, но к концу книжки несколько портретов получились удивительно живыми.

Геракл… После книжки «Мафин и его друзья» отец Нади принес из библиотеки «Легенды и мифы Древней Греции». Он читал, Надя слушала и рисовала. Когда попадались картинки, говорила:

– Покажи!

Картинки, которыми были проиллюстрированы «Легенды и мифы Древней Греции», помогали работать воображению девочки. Подвиги Геракла в книге Куна были проиллюстрированы статуями, обломками барельефов, рисунками, скопированными с древнегреческих ваз. Двенадцать подвигов – двенадцать иллюстраций. А Надя сделала сто рисунков.

– Наталя, ты посмотри, какую Киринейскую лань она маханула! – восхищался Николай Николаевич, показывая рисунки жене.

Златорогая лань лежала у ног Артемиды и протягивала богине простреленную стрелой Геракла ногу. А сам герой с колчаном и луком стоял перед богиней, не тая своей могучей силы и великого благородства. Он был выше ростом, главенствовал над Артемидой. Это был настоящий герой, плечистый и высокий, выше любого бессмертного бога с Олимпа.

– Сто рисунков! Представляешь? Сто Гераклов! Какой объем работы! Да она у нас сама – маленький Геракл!

За гераклами последовали другие персонажи из книжки Куна. Николай Николаевич записал в своем дневнике: «100 рисунков в маленьких альбомчиках «Илиада» и «Одиссея», 100 рисунков Нади в альбомчиках №№ 16, 17, 18, 19, 20, Аргонавты и разрозненные боги и герои Древней Греции. Даже богиню Раздору не пропустила. Молодец!»

…Выставбур… Так называлась выставка рисунков на телевидении, которую устраивал Буратино. Николай Николаевич работал на телевидении, он часто приносил рисунки своей дочери, показывал своим сотрудникам, и детская редакция, воспользовавшись этим, решила показать по телевидению не только рисунки, но и самого автора.

Актриса, ведущая Буратино, заранее спряталась под столом. Деревянный человечек подпрыгнул от удивления, когда увидел Надю.

– Девочка, ты как сюда попала? – заверещал он.

– Что ты, Буратино, это же Надя Рощина, – с улыбкой ответил художник, ведущий эту передачу.

– Вот всегда так, не предупредят заранее. Я же ее никогда не видел раньше. Я думал, что это просто девочка заблудилась. Здравствуй, Надя Рощина! Что это у тебя?

– Рисунки, – смущенно ответила Надя.

Передача прошла успешно. Все поздравляли и Надю и отца. Но главное для Николая Николаевича заключалось в том, что он продвинул еще на один шаг свой метод, который предполагал обязательное сохранение всех рисунков и выставки, общественное внимание, обсуждение. И он заранее решил, что будет и унижаться и кланяться, если понадобится, но от этого своего правила не отступит. Не отметки за творчество, не художественная десятилетка, где замучивают детей гипсами, а тщательное сохранение всех рисунков и выставки, выставки, выставки…

Наступил день, когда новый метод и дарование Нади перестали вызывать у Николая Николаевича какие-либо сомнения. В большой квартире, где было много народу, Николай Николаевич со своей женой и дочерью занимал тесную комнату. Своего хорошего стола у Нади не было. Отец решил передвинуть мебель так, чтобы такой стол появился. В одно из воскресений он привез из мебельного магазина настоящий письменный стол и сразу наметил поставить его у окна, чтобы Надя имела возможность работать за ним со всеми удобствами. А стол не умещался, мешал диванчик, на котором спал Николай Николаевич. И тогда Николай Николаевич принял решение укоротить диванчик. Он принес пилу и отрезал мешающий край, обезобразил диванчик. Но зато стол стал куда надо, и свет из окна падал слева, как надо. А то, что ему теперь приходилось спать, поджимая ноги, он воспринимал тоже как надо. Во имя идеи и будущего дочери он готов был поджимать ноги всю оставшуюся жизнь, лишь бы больше места осталось для Нади и для ее творчества.

Прошло совсем немного времени, и отец не только стал поджимать ноги, но и сделался подмастерьем у дочери. Надю приняли в изостудию Дворца пионеров. Ребятам, занимавшимся в изостудии, надо было изготовить шесть панно для культурно-промышленной выставки в Генуе. Этими картинами главный художник всех панорам Рождественский собирался украсить павильон «Советское образование». Это была большая, ответственная работа, и Николай Николаевич пришел вместе с Надей во Дворец пионеров – помогать. Он принес фарфоровую ступку, пестик. Он растирал краски, намазывал углем суровую нитку, помогал и дочери и другим ребятам.

В изостудии все были маленькие, неопытные. Николай Николаевич суетился и в порыве педагогического вдохновения слегка пригибался, чтобы не слишком выделяться среди ребят. День был солнечный, окна в мастерской большие, сплошное стекло. На мольбертах играли солнечные зайчики, и Николай Николаевич, радостно и возбужденно снующий по мастерской, носил на лысине солнечный зайчик.

Надя решила изобразить Дворец пионеров, все его солнечные лестницы и переходы, населенные сказочными героями. Отец помогал ей и делом и советами. На третий день Николая Николаевича вызвала в коридор Лидия Львовна Устинова, педагог изостудии.

– Николай Николаевич, вас просит зайти директор Дворца пионеров.

– Зачем?

– Не знаю.

Рукава рубашки у отца Нади были закатаны по локоть. Он был возбужден, энергичен, счастлив, что дочь выполняет такой важный заказ. Ему не хотелось уходить.

– Я попозже зайду.

– Нет, сейчас.

Директор Дворца пионеров, не глядя в лицо отцу Нади, сказал:

– Николай Николаевич, вам не надо оставаться в мастерской с ребятами. Некоторые родители недовольны.

– Почему?

– Вы помогаете своей дочери рисовать, а здесь Дворец пионеров. Заказчика интересует детское творчество.

– Я помогаю проводить Наде только прямые линии, то, что делает подмастерье. Она мастер, а я подмастерье, понимаете?

– То есть как?

– Речь идет об элементарных технических трудностях. Я всего лишь натер суровую нитку углем и подержал за один конец.

– А за другой?

– А за другой конец она сама держала. Я ей сказал: «Оттяни и отшлепни». Она оттянула и отшлепнула.

– Дорогой мой Николай Николаевич!..

– Я все понял, понял…

Он понял, что его не понимают и что дальнейшее его пребывание в мастерской может только повредить дочери. Он подобострастно согнулся, виновато заулыбался, закивал грустно поблескивающей лысиной. В характере Николая Николаевича странным образом уживались гордость и самоуничижение. Гордость была настоящая, а самоуничижение тактическое. Он гордился собой и в тех случаях, когда ему приходилось унижаться перед кем-нибудь из-за Нади. Унижение он брал себе, дочери оставлял радость творчества…

За панно для Генуи Надя не получила диплома, как другие, и ее картину не хотели везти в Геную, потому что отец помог ей провести несколько безобидных линий. Потом даже прислали из Дворца какую-то женщину проверить, не рисует ли Николай Николаевич за Надю и дома. Изредка, когда рисунок не получался в изостудии, Николай Николаевич говорил: «Это мы возьмем домой», и дома Надя заканчивала рисунок блистательно. Проверяющая женщина быстро убедилась, что никто не смог бы вместо этой девочки рисовать. Николай Николаевич показывал свои рисунки и картины и спрашивал: «Могу я так? Могу я так?» Нет, он так не мог. И если раньше это его огорчало, то теперь он этому радовался.

Отец Нади был старательным художником. Он много работал в молодые годы, оформлял книги в «Детгизе», преподавал рисунок, его фамилию можно было увидеть в титрах фильмов о Туве, в программках спектаклей, которые были поставлены в Туве, Монголии, Таджикистане. Посылал он свои картины и на выставки. Но их отвергали, и Николай Николаевич полушутя-полусерьезно говорил, что тем не менее его самая значительная работа находится в Большом театре.

После возвращения из Тувы Николай Николаевич поступил по конкурсу в группу художников-стажеров при Большом театре. Старую эмблему на занавесе, оставшуюся еще от царской оперы, давно пора было заменить. Главный художник Федор Федорович Федоровский выбрал серп и молот, звезду, а третий элемент построил из многих атрибутов, свалив в кучу маски, тамбурины и еще что-то. По силуэту получалась не эмблема, а натюрморт. Художники-стажеры должны были перерисовать эмблемы на большие листы и отнести старику на утверждение. Николай Николаевич на свой страх и риск решил упростить третий элемент, он заменил его эмблемой, которую носят на погонах музыканты, – лирой. И сам нарисовал ее. Федор Федорович Федоровский поначалу рассердился, накричал на художника-стажера, а потом утвердил в качестве третьего элемента лиру.

Наде очень нравилось, что на знаменитом на весь мир семитонном занавесе Большого театра есть папин рисунок. Но повзрослев, она стала к этому относиться иначе. Теперь, когда Николай Николаевич показывал в театре свою лиру кому-нибудь из случайных людей, оказавшихся рядом в креслах, Надя опускала глаза.

Вожатый попрощался с Надей, кивнул издали Николаю Николаевичу и зашагал вверх по улице Горького, поддергивая плечом лямку сумки с книгами. Отец кивнул в ответ и, поймав руку дочери, потянул Надю в противоположную сторону. Через несколько шагов он повеселел, оживленно заговорил, обращая внимание дочери на архитектуру домов. Надя шла, низко опустив голову. Она любила отца, доверяла ему. Она видела, что своей жизни у отца нет, что живет он для нее, делает все ради нее. Надя готова была мириться и с его самоуничижением, и с его тщеславием, одного она уже не могла – держать его за руку, как в детстве. Отец не видел, не чувствовал, что Надя выросла, и она томилась, не зная, как отнять руку, чтобы не обидеть самого дорогого и близкого человека.

 

Андрей Болконский

– A y нас новенький, – сообщила Ленка, встретив Надю в коридоре у бачка с водой. – Такой чудик: в черном костюме и платочек уголком выставил. Наши ребята оборжались.

– Платочек? – переспросила Надя.

Она открыла дверь в класс и увидела, что между рядов от парты к парте ходит, как жених, в черном костюме, с прилизанным чубом Игорь Сырцов и не знает, куда положить свой портфель. А ее одноклассники устроили из этого игру и наслаждаются растерянностью человека.

– На четвертой парте в проходе свободное место, – стараясь быть как можно серьезнее, сказал Половинкин.

– Здесь? – вежливо наклонился Чиз к Толе Кузнецову, собираясь занять место рядом с ним.

– Иди отсюда, – оттолкнул тот грубо новенького. – Здесь Колька Недосекин сидит.

– Я сказал: в проходе, – давился от смеха Половинкин. – Приставное место. Табуреточку надо принести.

– На предпоследней парте у батареи, – подсказала Таня Опарина, которую после поздравления в газете КОС никто иначе не звал, как Татьяна Ларина.

– У батареи, – еще раз повторила она.

– У батареи Раевского, – включился в игру А. Антонов.

– На Тушинском редуте, – сказала Ленка за спиной Нади.

Чиз пошел и остановился.

– Игорь! – громко окликнула Надя. – Как ты сюда попал? Ты что, заблудился?

– Я новенький, – сказал он и показал портфель, чтобы она удостоверилась в правдивости его слов.

– Учиться будешь у нас?

– Ага, – и опять показал портфель.

В классе воцарилась тишина, как на уроке.

– Давай сюда, – забрала Надя у него портфель. – Покажу тебе свободную парту.

Чиз поплелся за девочкой к предпоследней парте у батареи. Он был очень смущен и по дороге почесывал свой приглаженный чуб то одной рукой, то другой. Смущена была и Надя. Она села рядом с ним за парту и спросила:

– А почему ты оказался в нашей школе?

– Я переехал жить к бабушке.

– А родители?

– Они сказали, что хоть немного от меня отдохнут. А бабушка очень обрадовалась. Пирог с яблоками испекла.

Получив место и оказавшись отгороженным от всего класса Надей, ее внимательным взглядом, Чиз вздохнул и улыбнулся. Его лицо приняло привычное выражение добродушной, наивной восторженности.

Прозвенел звонок. Пружинистым шагом вошел учитель математики. Ленка оборачивалась назад, подавала выразительные знаки, но Надя осталась сидеть рядом с Чизом. Она чувствовала себя в роли хозяйки, которая должна была позаботиться о неожиданном госте. Ребята красноречиво перешептывались. Это ее мало беспокоило. Ее больше волновал поступок Чиза. Она понимала, что за его переездом скрывается не только любовь к пирогам с яблоками.

После уроков Надя и Ленка, как обычно, дружно перебежали шоссе и зашагали дворами затылок в затылок по узенькой, расчищенной в сугробах тропинке вдоль забора детского сада.

– Перебежчица, – сказала Ленка.

Надя засмеялась, думая, что подружка имеет в виду то, что они обе перебежали дорогу перед самым носом самосвала.

– Кто он, этот тип с платочком? – зло спросила Ленка.

– Кого ты имеешь в виду? – удивленно обернулась Надя.

– Ах, ты не понимаешь!

И неожиданно сильно и грубо толкнула в сугроб.

– Ленка, сумасшедшая!

Надя хотела выбраться из сугроба, но тонкие сильные руки опять со всего размаха вонзились ей в грудь и опрокинули навзничь. Рухнувший сверху сугроб засыпал Наде лицо, шею, плечи, остренькие холодные комочки закатились за пазуху. А Ленка прыгнула сверху и стала нагребать на нее снег портфелем. Надя почувствовала, что ей нечем дышать. Она рванулась, сбросила с себя подружку, выпрямилась, но отряхнуться не успела. Ленка со смехом снова набросилась на нее, и обе упали в сугроб. Надя выронила портфель. Она вырвалась из цепких рук и крикнула:

– Ленка, ты что делаешь?

Но та не отвечала. Ревность ее была исступленной. Лежа на спине, она подсекла Надю ногами, навалилась, принялась купать в сугробе. Наде сделалось страшно. Она вдруг поняла, что Ленка не шутила, когда говорила о себе, что всем приносит несчастье.

– Ленка, перестань, сумасшедшая!

Ленка засмеялась в ответ каким-то странным замороженным смехом. Она лежала в снегу, отдыхая, и держала около себя подругу. Надя перешла от обороны к нападению. Она подмяла «фаталистку» под себя, но та сразу ослабила руки и даже не делала попытки сопротивляться. Надя нагребла снег, а она лежала и смеялась.

– Вставай, простудишься.

Надя поднялась с колен, но тут же снова была опрокинута в сугроб. Вырвавшись, она схватила портфель и побежала. Но у Ленки ноги были длиннее. Она настигла Надю и сбила с ног, очень больно толкнув в бок обеими руками. Она ничего не говорила, только смеялась. Лицо ее, тонкое, нервное, в обычные дни красивое, сейчас было искажено и обезображено мстительностью, злой улыбкой. Надя, стараясь высвободиться, заталкивала подругу в сугроб, но сильные, гибкие руки вытягивались к ней из снега, хватали за что попало и не отпускали. Надя была готова заплакать, а Ленка все смеялась и смеялась.

Путь от школы через три двора пролег для обеих через все сугробы. В последнем сугробе перед окнами дома, в подъезде которого скрылась вконец измученная Надя, Ленка долго лежала одна, раскинув руки и покусывая закоченевшие губы, на которых замерзла безрадостная ожесточенная улыбка.

– Надюшка! – всплеснула руками мать, увидев свою растерзанную дочь. – Вся холодная. Колготки порвала. Где ты была?

– Мы с Ленкой баловались, – ответила девочка.

– Пуговица где?

– В сугробе, наверное, осталась. Мы с Ленкой купали друг друга в снегу.

– Купали? Зачем?

– Это такая игра, мама.

Она проскользнула в свою комнату, выглянула из окна. Ленка лежала все в той же позе, в какой Надя ее оставила. Шапка, скомканная, засыпанная снегом, валялась по правую руку, портфель по левую. Надя пододвинула кресло, растолкала горшочки с кактусами, стала коленками на подоконник и, высунувшись из форточки на улицу, крикнула с отчаянием и гневом:

– Ленка, сумасшедшая, вставай! Последний раз говорю!

Та поднялась, надела шапку на голову, не отряхивая, подобрала портфель и, не глядя, помахала в сторону форточки.

– Пока! До завтра!

Зайдя за угол, она содрогнулась от холода и побежала домой. На глазах у нее выступили слезы.

Утром Надя проснулась с мыслями о вчерашнем происшествии. Как вести себя с Ленкой? Сделать вид, что ничего не произошло? Но ведь произошло. А что сказать Чизу? Ее разбудило тревожное чувство вины и обиды. Обиды за Ленку и вины перед Чизом. Но была и еще одна вина, о которой она не хотела, не решалась думать. Отец… Самый дорогой человек после мамы. Но в тот день, когда он пошел с ней на свидание к Марату Антоновичу, она загородилась от него пьедесталом памятника. Если бы нашлись силы, которые в тот момент могли бы перенести его с площади Пушкина куда-нибудь в Новую Зеландию, она бы только обрадовалась. На обратном пути она уже так не думала. Просто сидела в метро и в автобусе и молчала. Маленькой она любила повторять двустишие: «Выходной, выходной – папа целый день со мной». Теперь она подыскивала другие слова: «Выходной, выходной – дайте мне побыть одной». «Хоть один выходной дайте мне побыть одной».

Гармония безмятежного детства уступала место сложным человеческим отношениям. Вчера ей показалось, что труднее стало находить линии для выражения чувств, вызываемых романом Льва Толстого, потому что немного другими стали эти чувства. Надя проснулась, как просыпается рано утром земля, чтобы ощутить в груди новый росток. Она еще не знала, что это: подсолнух или ячмень, каштан или рябина, но у ростка были колючки, как у кактуса, и они покалывали легонько сердце, приучая его к большой человеческой боли. Еще месяц назад ей была понятнее Наташа Ростова – девочка, стремительно вбегающая в гостиную, примеряющая свое первое бальное платье, делающая реверансы и книксены. На одном из ранних рисунков Наташа выполняет неподражаемый по легкости и изяществу поклон, держась двумя пальчиками за край платья и изгибаясь с естественностью лука. Так и кажется, что сейчас улетит, не касаясь пола. Но теперь Наде ближе была другая, страдающая Наташа. Отогревшись дома после сугробов и неистовых объятий Ленки, она снова вернулась к эпизодам романа, связанным с Анатолем Курагиным, хотя эту часть считала законченной. Появился новый рисунок – Наташа Ростова, лежащая лицом вниз на софе.

Надя нарисовала, а потом и сама так лежала на кровати очень долго, пока родители не позвали пить чай. Она жила жизнью своих героев. Она была и Кутузовым, и Малашей, и Пьером, даже Наполеоном, которого изобразила молодым, со следами обреченности в жестоких и по-своему красивых чертах лица. И труднее всего ей было перевоплощаться в третьего по значению после Наташи и Пьера героя – Андрея Болконского. Школьное представление о нем не совпадало с тем, что говорил и делал князь Андрей в романе. Особенно это стало ясно после фильма, когда поступки облеклись в зримую плоть человеческих жестов. Надя расстроилась – образ этого человека в ее представлении раздваивался на героя и антигероя. А Тамара Ивановна, как нарочно, выбрала темой школьного сочинения Андрея Болконского – героя Аустерлица и Бородино. За два часа Надя успела исписать восемь страниц черновика, но в чистовик ни одной фразы не переписала. Она не могла рисовать и думать одно, а в школьном сочинении излагать другое. И, когда стали собирать сочинения, она свое скомкала и сунула в портфель.

– Надь, а ты разве не со мной будешь сидеть? – удивился Чиз.

– Нет, Чиз, – улыбнулась она ему. – У меня свое место в классе, у тебя – свое.

– А разве твое место там? Ты сидишь с этой девчонкой в синих чулках, да?

– Да, – засмеялась Надя, – с Ленкой Гришиной.

Он отошел огорченный. «Смешной наивный Чиз, – подумала Надя, – ну зачем он совершил свой «героический поступок»?».

Вошла учительница литературы, и вслед за ней, стараясь быть незамеченной, бочком проскользнула Ленка. Увидев Надю за своей партой, она обрадовалась, плюхнулась шумно рядом, придвинулась вплотную и шепнула:

– Привет! Я тебя ужасно люблю.

– Я должна с тобой поговорить, – так же шепотом ответила Надя.

– Нет, не надо ничего говорить. Я тебе стихи написала. Сейчас найду, – она склонилась над портфелем.

– Так кто же ты: Печорин или Лермонтов? – спросила Надя почти без улыбки.

– Не знаю, – счастливо засмеялась Ленка. – Вот.

На листе в клеточку, вырванном из тетради по алгебре (на обороте громоздились уравнения в квадратных, круглых и фигурных скобках), были старательно переписаны восемь строк с посвящением вверху.

Н. Р. Вот я и одна. Никто не мешает. И все же чего-то мне Не хватает. А ты ушла, Презрев место рядом И (о, ужас!!!) каким Наградив меня взглядом.

– Что ты выдумываешь? Каким я тебя наградила взглядом?

– Для рифмы. Взглядом – рядом. Для рифмы, – объяснила Ленка и опять счастливо засмеялась. – А он ничего, этот бывший твой соученик. Можно, я ему закручу голову?

– Не выдумывай. Он еще совсем мальчишка.

Тамара Ивановна минуты две или три молча наводила порядок на столе, на подоконнике, у доски. Она никогда не спрашивала, кто дежурный, брала тряпку и вытирала, не замечая, что там нарисовано или написано: карикатура, какой-нибудь озорной лозунг.

– Рощина, а ты что у нас, на положение вольного слушателя перешла? – сказала она скучным голосом, возвращаясь к столу.

– Почему? – уныло подала голос Надя.

– Я не знаю, почему. Недосекин, раздай сочинения. – Она достала из своего старого, туго набитого портфеля стопку тетрадей. – Это у тебя надо спросить: почему? Где твое сочинение?

Недосекин унес тетради, Тамара Ивановна с трудом закрыла испорченный замок и опустила портфель вниз к ножке стола.

– Почему ты не отвечаешь? – спросила она, не глядя на девочку и явно думая о чем-то своем.

– Потому что она укокошила бабушку и порезала на промокашки дедушку, – тихо, но внятно вместо нее ответила Ленка.

Класс испуганно замер.

– Адвокатов здесь не требуется. Пусть она сама за себя отвечает, – все так же спокойно и равнодушно проговорила учительница, глядя в окно. – И при чем тут бабушка и дедушка, если сочинение было классное?

Класс грохнул, затопал ногами, засвистел. Тамара Ивановна вздрогнула, словно пробудилась ото сна.

– Что? – крикнула она, стукнув ладонью по столу. – Что случилось? Половинкин, это ты опять смешишь класс? Рощина, встань и отвечай, когда тебя спрашивают.

Надя поднялась, Тамара Ивановна тоже встала, не понимая, что случилось с ребятами.

– Я не знаю, что отвечать. Я не написала – вот и все.

– Подожди, Рощина, пока они немного успокоятся. Теперь говори.

– Я сказала, но вы опять не услышали.

– Что значит опять?

– Вы спрашиваете, а сами не слушаете. Гришина сказала, что я укокошила бабушку и порезала на промокашки дедушку, а вы говорите, что сочинение было классным и дедушка и бабушка тут ни при чем.

По классу опять пробежал веселый смешок.

– Вот оно что… Подловили. Выходит, не Половинкин, а я рассмешила вас. Гришина, вон из класса.

– За что вы ее? – удивилась Надя.

– Пусть, я могу выйти, – лениво поднялась Ленка.

– Сделай одолжение. А ты, Рощина, может быть, все же ответишь нам, почему не написала сочинение? Я постараюсь больше не отвлекаться.

Хлопнула за Ленкой дверь.

– Вы несправедливо ее выгнали, – еще раз сказала Надя.

– Ну, об этом потом. Сейчас мы хотим послушать, чем тебя не устраивает Лев Толстой. Или кто тебя не устраивает?

– Князь Андрей, – тихо сказала Надя, опустив голову, – вернее, не он сам, а тема, которую вы дали.

– А какая же это тема? Ты не поможешь мне вспомнить?

– «Андрей Болконский – герой Аустерлица и Бородино».

– Значит, герой Бородино тебе не нравится?

– Я не говорю, что он не герой.

– Князь Андрей Болконский, любимый герой Толстого, – учительница пожала плечами.

– Да, – согласилась Надя, – так написано в учебнике.

– Может быть, ты мне скажешь и все остальное, что там по этому поводу написано, коль уж написать сочинение не удосужилась. Я ведь тебя и спрашиваю по учебнику.

– Нет, у меня есть свое мнение. Он не может быть любимым героем. Князь Андрей желчный, вредный, жестокий до тупости аристократ.

– Что это с Надькой? – громко спросил ошеломленный Половинкин.

– А ничего! – открыла дверь Ленка. – Может человек иметь свое собственное мнение?

– У каждого должно быть только свое мнение, – подскочил на своей парте Чиз.

– А ты сиди, – повернулся к нему А. Антонов. – У тебя в нашем классе еще голоса нет.

Тамара Ивановна так была удивлена, что забыла вновь выставить Гришину за дверь.

– Я так считаю, – сказала Надя, – но если все думают по-другому, я могу сесть.

– Нет уж, милочка, – почти мстительно произнесла учительница, – такое надо подкреплять доказательствами. Это все равно, что сказать уважаемому человеку «ты подлец», а потом извиниться. Нужны доказательства.

– Они в книжке.

– Дайте, у кого есть с собой, роман, – попросила Тамара Ивановна. – Что… ни у кого нет?

– Я сбегаю в библиотеку, – поднял руку Половинкин.

– Сиди, Гришина стоит у двери, она и сбегает. А мы пока послушаем в более развернутом виде новую теорию. Ну, что ты стоишь, Гришина? Иди за книжкой.

– Надь, идти? – спросила Ленка.

– Да, – кивнула она не очень уверенно и, когда за Ленкой закрылась дверь, добавила: – Не зря же Шмаринов его на Бородинском поле, как Наполеона, нарисовал. Помните, он стоит в траве очень прямо, одну руку заложил за спину, а другая – на груди, почти как у Наполеона. Эта иллюстрация в учебнике есть.

Ребята зашелестели учебниками.

– Точно! – обрадовался Чиз. – И треуголка на нем, как у Наполеона.

– А я думала, что это Наполеон, а это князь Андрей, – удивилась негромко Таня Опарина.

– Нарисовать что угодно можно, – напомнила ребятам Тамара Ивановна. – Ты ведь тоже, кажется, рисуешь? – обратилась она к Наде. – Имей в виду, сорванный урок за твой счет.

– Что угодно нельзя, – возразила Надя. – Наполеоном князя Андрея нарисовать можно, а Пестелем или Рылеевым – нельзя.

– Ну, что ж, я думаю, что ты в своем упорстве, в своей ложной самозащите так далеко зашла, что без разбора этого ЧП на педсовете не обойтись. Скажи, пожалуйста, я и не подозревала за тобой таких талантов.

Прибежала Ленка с двумя томами «Войны и мира». Надя, чувствуя на себе взгляды всего класса, взяла один том, потом другой. Оба тома были обжиты, как хорошо знакомый дом, как школа со всеми ее парадными и подсобными помещениями, но, оказавшись в центре внимания, Надя вдруг испугалась, что не найдет нужные места.

– Может быть, я сейчас быстро не найду, – сказала она, открывая первый том.

– Нет, уж ты, пожалуйста, найди, – потребовала с неумолимой прокурорской интонацией в голосе учительница.

– Ты не волнуйся, – придвинулась к ней Ленка, – у тебя хорошая зрительная память. Ты зажмурься и вспомни, на какой странице, вверху или внизу. А я пока буду на всякий случай листать второй том, может быть, чего-нибудь найду.

Надя кивнула.

– «Ну, давай спорить», – сказала она.

– Нет, милочка, спорить мы не будем, – возразила учительница, – до конца сорванного тобой урока осталось чуть более пятнадцати минут.

– Это я читаю слова Болконского, – не поднимая глаз от книги, объяснила девочка. – «Ну, давай спорить. Ты говоришь, школы… поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его, – сказал он, указывая на мужика, снявшего шапку и проходившего мимо их, – из его животного состояния и дать ему нравственные потребности. А мне кажется, что единственно возможное для него счастье есть счастье животное…»

– Ну и что? – спросила учительница, еще сама не решившая, какой ей смысл вложить в свое «ну и что?».

– Ничего, – ответила Надя. – Но разве так думали декабристы? – Она пропустила несколько строк и прочла дальше: – «Князь Андрей загнул третий палец. – Ах, да. Больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустишь ему кровь, вылечишь, он калекой будет ходить десять лет, всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Ежели б ты жалел, что у тебя лишний работник пропал, – как я смотрю на него, а то ты из любви к нему его хочешь лечить».

– Ну и что? Что? – сказала учительница, но на этот раз в ее словах прозвучала растерянность.

– Как что? – возмутилась Ленка. – Он говорит про народ, пусть умирают, не надо их лечить. Ничего себе!

– «Ну, вот ты хочешь освободить крестьян, – взволнованным голосом продолжала читать Надя, – это очень хорошо: но не для тебя (ты, я так думаю, никого не засекал и не посылал в Сибирь) и еще меньше для крестьян. Ежели их бьют и секут и посылают в Сибирь, то я думаю, что им от этого нисколько не хуже. В Сибири ведет он ту же свою скотскую жизнь, а рубцы на теле заживут, и он так же счастлив, как прежде».

– Это что же, значит, герой Аустерлица и Бородино оставляет для себя нравственные потребности, а другие люди пусть умирают, в Сибирь и рубцы? – угрожающе спросил Половинкин, как будто Андрей Болконский был здесь и мог ответить за свои слова.

– Подождите, – постучала по столу ладонью Тамара Ивановна. – Дайте мне сюда книжку. Случайные слова нельзя выдавать за мировоззрение. Для этого мы вас и учим здесь на уроках литературы.

– Нет, – возразила Надя. – Вот здесь Толстой написал… Можно прочесть? – и, не дожидаясь разрешения, прочла: – «Князь Андрей высказывал свои мысли так ясно и отчетливо, что видно было, он не раз думал об этом».

– Дайте же мне сюда книжку, я вас прошу.

Ей передали раскрытый том «Войны и мира», и она, нагнувшись за портфелем, где у нее лежали очки, лихорадочно соображала, что ей теперь сказать ученикам. Она совершенно не помнила слов Болконского, только что прочитанных Рощиной. И что еще хуже – не помнила самого эпизода, обстоятельств, при которых возник разговор на эту тему. Все, что здесь сейчас прочла эта девочка, прозвучало так, словно было из какого-нибудь другого романа. Собиралась же перечитать «Войну и мир», да все некогда. И пять лет назад было некогда, и в прошлом году некогда. Детками бог наградил. И в школе и дома. Они то женятся, то расходятся, а их обстирывай, супы готовь, внуков отводи в детский сад. И преподавай в школе. Она знала, что ответить ребятам – что человека надо судить не по словам, а по поступкам. А поступки у князя Андрея все благородные… Но сначала она хотела прочесть указанную Надей страницу, чтобы вспомнить показавшееся ей странным место в книге и соотнести его со всем романом.

– Где же эти очки? – пробормотала она, косясь в раскрытую книгу. Ее рука никак не нащупывала в чреве портфеля, заполненного различными предметами, продолговатый пластмассовый футляр.

Потеряв терпение, она принялась выкладывать содержимое портфеля. На стол легла книжка в грязно-сером переплете, несколько общих тетрадей, в которых учительница делала записи в разных классах. И вдруг ее рука вознесла над столом и опустила, слегка пристукнув о крышку и придавив, чтоб не скатился на пол, кочан капусты. Класс оторопело притих. Тамара Ивановна подняла глаза, собираясь узнать, что случилось, и увидела перед собой капусту. Ее глаза и взгляды ребят скрестились на зеленых растрепанных, как у тетрадей и книжки, листьях капусты. То, что учительница тайно думала про себя, стало явным. Кочан капусты объяснил, что их грозной учительнице некогда заниматься литературой. И она преподает им Пушкина, Тургенева, Толстого на одном умении ударить ладонью по столу и сказать: «Что?!»

Рука, продолжавшая машинально шарить в портфеле, нащупала в углу, где лежала капуста, среди нескольких отставших листьев футляр овальной формы, но Тамара Ивановна не вытащила его и не надела очки.

– Я, кажется, забыла очки в учительской, – тихо проговорила она.

Сложила в портфель книжку, тетради, капусту и вышла из класса. С минуту никто не шевелился, потом Половинкин пожал плечами и присвистнул, Ленка подбежала к двери, чтобы посмотреть, куда пошла Тамара Ивановна. Один лист отстал от кочана и остался на столе. Толя Кузнецов повертел его в руках и озадаченно водрузил себе на голову вместо берета.

Одна Надя в первые минуты замешательства не участвовала в жизни класса. Подхлестнутое волнением воображение перенесло ее на могучих крыльях в Лысые Горы. А там как раз были похороны. Князь Андрей и княжна Марья пришли на могилу к маленькой княгине. И Надя вместе с ними пришла. Низко опустив голову, так что ее прямые черные волосы ниспадали на очки траурными прядями, она набрасывала на промокашке скорбную композицию. Школьное представление об Андрее Болконском и представление, вынесенное из романа, все эти дни как бы раздваивались на два различных силуэта. И после того, как она попыталась осмыслить не замечаемую многими сложность образа, оба силуэта совместились. Она увидела и выражение глаз Болконского, поняла его жесты, поступки. Его трагическую обреченность, как и Наполеона, который гениален был только для самого себя. Андрей Болконский был образованный человек, блестящий офицер и герой тоже больше для себя. Теперь она могла бы о нем писать сочинение, хотя вряд ли получила бы за него пятерку. Ее перо скользило по промокашке, радуясь живой линии, в которую она сама сумела вдохнуть жизнь.

Тамара Ивановна вошла в кабинет к директрисе тяжелой походкой больного человека. Портфель она держала не за ручку, а несла под мышкой, потому что некогда было возиться со сломанным замком.

Директриса подписывала счета на олифу, краску, новую партию лыж, футбольные и баскетбольные мячи. Завхоз выхватывал у нее из-под рук готовые бумажки и прятал в полевую сумку. Директриса в этой школе, по мнению всех учителей и учеников, была «хорошая тетка», добрая, отзывчивая, все замечающая. И эта ее широта интересов и характера была отмечена странностью в лице. У нее очень сильно косили глаза: один как бы смотрел в окно, а другой в дверь. И кто-то вместо обычной в таких случаях поговорки «Один глаз – на Кавказ…» придумал другую: «Один глаз – на вас, а другой – на нас». Эта поговорка быстро прижилась, по слухам, она нравилась и самой Ирине Александровне.

– Что случилось? – спросила директриса, не отрываясь от дела и в то же время как бы заглядывая одним глазом в лицо женщине, раздавленной тяжестью лет и своей оплошностью.

– Вот что! – Она выложила из портфеля кочан капусты.

– Они это принесли в класс?

– Не они, я это принесла в класс.

– Зачем?

Удивление ее было так велико, что она, пересилив природу, собрала глаза вместе и посмотрела прямо в лицо Тамаре Ивановне.

 

Лыжная прогулка

Надя не выдержала, сама позвонила. Поэтому она думала, что колючка Гу Кай-Чжи не достала до сердца Марата Антоновича. Уколола в тот вечер его, а боль, тревожная и радостная, поселилась в ее сердце. Потом было свидание в присутствии отца, книжка Булгакова. И все-таки он услышал прикосновение иголки кактуса. И не в лунную ночь, как она тогда вообразила, а в метельную, снежную.

– Надя! – раздался знакомый голос за деревьями.

Отец и дочь разом воткнули палки и остановились.

Николай Николаевич посмотрел в сторону павильона Нерастанкино, а Наде показалось, что позвали сзади. Склоны Царицынских прудов и холмы парка, переполненные лыжниками, ослепительно сверкали под солнцем, скрипели под полозьями, звенели от звонких голосов и смеха так, что с деревьев падал снег.

– По-моему, тебя позвали, – сказал отец.

– Надя!

Из-под горы поднимался елочкой и махал палками какой-то мальчишка в красном свитере и в белой шапочке с кисточкой, болтающейся в такт шагам из стороны в сторону.

– Надя! – подбежала сзади на лыжах девчонка в белом свитере, с распущенными волосами.

– Марат Антонович! Татьяна Петровна! Я вас не узнала.

– Какая я тебе Петровна, побойся бога, – возразила Таня. – Я и всегда-то чувствую себя девчонкой, а сегодня особенно. Такой же девчонкой, как ты. Даже больше, чем ты.

– Здравствуйте, Николай Николаевич, – приветливо кивнул Марат.

– Простите, я думала, вы просто так здесь стоите, – засмеялась Таня. – Так вот, значит, какой у Нади папа! И вот какой стала сама Надя. Я ни за что бы тебя не узнала. Я из-за тебя проспорила две бутылки шампанского. Марат сказал: «Поедем в Царицыно, там обязательно увидим Надю. Это ее район, и она в такой день ни за что дома не останется». Я сказала, что немыслимо найти человека в стоге сена, то есть иголку в стоге сена.

Она засмеялась, радуясь тому, что так интересно оговорилась. Николай Николаевич, встретивший поначалу их несколько неприязненно, тоже заулыбался. Жена Марата Антоновича ему понравилась. Глаза у нее возбужденно блестели, на щеках играл румянец. Она подъехала совсем близко к Наде, их палки и лыжи переплелись, и они упали в снег, громко хохоча. Смеялись и все вокруг. День был удивительно хорош.

– Я предлагаю сделать небольшой пробег в парк, – сказал Николай Николаевич, – до мостика Баженова, который мы давно не видели с Надюшей, и обратно.

Марат Антонович улыбнулся и молча показал на свою жену и Надю, предоставляя им право выбрать маршрут и ответить Рощину.

– Мы согласны, – ответила Таня за себя и за Надю. – A это, значит, и есть Нерастанкино? Какой нужный всем людям домик. Почему же он пустой?

Портик павильона, куполообразная крыша, капители колонн были украшены пышными, искрившимися на солнце шапками снега. Деревья тоже были в снегу. Тоненькие стволы молодых кленов сгибались под непосильной тяжестью.

– Здесь все дома пустые. А многие без крыш, – сказал Марат Антонович. – Здесь никто никогда не жил.

– Нет, правда, какое красивое слово – Нерастанкино, – опять повторила Таня. – Не хочу ни с кем расставаться. Хочу всегда жить в Нерастанкино! – крикнула она озорно и постучала палкой по стволу толстого дерева, под которым они все стояли.

Могучий дуб держал на своих ветвях несколько сугробов. Они медленно подтаивали, пригнутые ветки выпрямлялись, и время от времени на землю жмякались пышные, не успевшие еще спрессоваться слитки снега, оставляя неглубокие ямки в ровном насте. Сорвалась неожиданно и с крыши павильона охапка снега и рассыпалась по дорожке. Потряхивая длинными волосами, Таня выкатилась из-под дерева и потопталась, утрамбовывая упавший с крыши сугроб. Несколько мелких комочков упали ей на плечи, на голову.

– Таня, где твоя шапочка? – спросил строго Марат.

– В кармане. Мне не холодно.

– Все равно надень и возьми палки, – он подобрал их, когда она упала. – И давай я тебя отряхну.

Его забота о жене больно и сладко кольнула сердце Нади… Это было странно, но сейчас ей казалось, что ее любовь распространяется и на жену Марата Антоновича и на их дочь Дуську, которую она еще ни разу не видела. Они все ей были дороги, как мама, как папа, как этот ослепительный снег.

Баженовский мостик соединял берега глубокого оврага, по дну которого, летом густо затененный кустарниками и деревьями, бежал ручей. Сейчас здесь, в чаще парка, тихо и умиротворенно лежал снег, кое-где редко и лениво падающий с веток сам по себе. Ни смеяться, ни говорить громко не хотелось. Они молча скользили на лыжах, поглядывая по сторонам, словно надеясь, что вот из-за кустов выйдет сам Баженов или Екатерина II, для которой строились все эти царицынские дворцы, беседки, мостики.

– А вы правда знали, что встретите меня здесь? – обернулась Надя к вожатому, который шел последним.

– Да, Надюш, иначе мы поехали бы в какое-нибудь другое место – поближе или подальше, – он улыбнулся. – Хорошо здесь. Мы с Таней первый раз в этом году на лыжах. В субботу проснулся ночью, подошел к окну, а за ним ничего не видно. Все залеплено снегом. Вот такой же, как на деревьях, белый, пушистый. И я почувствовал, что снег позвал меня.

– В Царицыно?

– Сначала просто позвал на улицу, в лес, а потом в Царицыно.

Николай Николаевич возглавлял движение. Таня держалась поблизости. У них был свой разговор про парки Ленинграда и Подмосковья. Надя почти не слышала отца и Таню. Она впитывала каждой клеточкой тела дыхание Марата Антоновича за спиной, поскрипывание его палок и лыж. Она была благодарна Гу Кай-Чжи, который придумал такой простой способ беспроволочной связи, хотя и не верила в чудеса. Она просто знала, что если о человеке очень долго думать и звать его, то он обязательно услышит, не в лунную ночь, так в метель, и придет. Пусть думает, что его позвал снег.

– У меня ваша книга, – обернулась Надя. – Я не принесла, потому что вы сказали, что сами придете.

– Не выбрался, Надюш. Выезжал с трудными фильмами в Куйбышев, в Воронеж. А вернулся, смотрю: что такое? Все афиши на тебя пальцами показывают. И люди смотрят и бегут на твою выставку.

Надя улыбнулась. Музей Л. Н. Толстого действительно напечатал оригинальное объявление. Под большими буквами «Наш вернисаж» рука с вытянутым стрелой указательным пальцем упиралась в домик на Кропоткинской и следовало сообщение: «Государственный музей Л. Н. Толстого (Кропоткинская, 11) – выставка рисунков и композиций к роману Л. Н. Толстого «Война и мир» московской школьницы Нади Рощиной. Обсуждение состоится 28 числа в 18 часов».

– Эта выставка подвела итог, – сказала Надя. – Теперь я, наверное, больше не буду возвращаться к этой теме.

– Хорошо прошло обсуждение?

– Не знаю. Мне все время было как-то не по себе: помещение там небольшое, и, чтобы повесить мои рисунки, пришлось снять картины Репина и Нестерова.

– Ничего, привыкай, – посоветовал Марат.

– Я и вам посылала пригласительный билет. Вы разве не получили?

– Получил, Надюш, получил, – он виновато развел руками и палками. – Проклятая суета заедает. Статью надо было срочно сдавать.

– Я читала вашу статью в журнале про документальное кино. Мне очень понравилось.

– Спасибо, конечно, – отмахнулся вожатый, – но это все неважно перед лицом чистого снега. Это и есть та самая суета.

Они ехали по лыжне, проложенной между деревьями к мостику, и остановились. Николай Николаевич поднял руку, словно требовал внимания и особой тишины. Из глубины сугроба поднималась крутая кирпичная арка, скромные решетчатые перила были вправлены в простые круглые столбики, напоминающие лесные пеньки. Все это было припорошено снегом и трогало душу своей естественностью и незамысловатостью.

– Спасибо! – тихо проговорил Николай Николаевич и слегка склонил голову, и Марату и Тане показалось, что он поблагодарил не только их за уважительное молчание, но и кого-то еще, может быть, Баженова, а может быть, природу за то, что она так красиво припорошила чугунные решетки.

– Василий Иванович, – спустя еще минуту молчания сказал он с грустной восторженностью, – академик Болонской и Флорентийской академий, автор грандиозных проектов – и этот маленький мостик. Василий Иванович! – повторил он умиленно, словно хотел попенять хозяину этого мостика за то, что он пригласил их в гости, а встречать не вышел.

– Вы так называете его, словно были хорошо знакомы, – с некоторой долей иронии сказала Таня.

– Да, – серьезно ответил Рощин и покивал утвердительно головой. – И Надюшка его тоже хорошо знает.

И у него это получилось так искренне, что Таня совсем иначе посмотрела на мостик, показавшийся поначалу заурядным. По этому мостику не хотелось бежать, а хотелось стоять перед ним или идти медленно-медленно. «Ах, как просто и как хорошо, – подумала она и посмотрела с благодарностью на Николая Николаевича. – Какое это счастье иметь отца, для которого Баженов просто Василий Иванович». Такую же благодарность увидела Надя и в глазах Марата. И она, счастливая, посмотрела еще раз на чугунные перила и столбики, ритмически уходящие вдаль, на высокие белые макушки деревьев на той стороне и глубоко вздохнула.

Николай Николаевич съехал вниз. Он хотел зарисовать мостик Баженова с аркой, сугробами и тремя пестрыми фигурками лыжников на фоне высоких деревьев. У него всегда был с собой маленький блокнотик для зарисовки пейзажей и архитектуры.

– Хорошо бы построить около такого мостика большой деревянный дом со скрипучими лестницами, – мечтательно сказала Таня, – назвать его Нерастанкино и жить в нем, не расставаться.

– А скрипучие лестницы у тебя куда ведут? – спросил Марат. Глаза его хитровато и загадочно посмотрели на жену.

– Как куда? На второй этаж. Он будет весь стеклянный, с такими эркерами.

– Правильно, именно стеклянный, потому что на втором этаже будет мастерская Нади.

– Великолепная идея, – захлопала в ладоши Таня, бросив палки в разные стороны. – Внизу будет круглая гостиная с телевизором, где мы будем по вечерам собираться и пить чай с соленым печеньем. И камин, конечно, чтобы смотреть на огонь.

– Надо будет не забыть заказать где-нибудь хорошие каминные щипцы, – засмеялся Марат.

– И поискать в антикварных магазинах каминные часы с бронзой, с амурчиками или со львами, – продолжала с энтузиазмом мечтать Таня.

– И каминный экран с гобеленом, как в Екатерининском дворце, – подсказала Надя.

– Ты хотела бы жить в таком доме? – спросил Марат, и было видно: он сам хотел бы.

– Да, – ответила Надя. – Только это, наверное, невозможно.

– Не знаю, – вздохнул он, – если нам всем очень не повезет в жизни, то невозможно.

– Слушай, а ты можешь начертить проект такого дома? Или твой отец? – азартно спросила Таня.

– Папа, конечно, сможет. Он театральный художник, а это все равно что архитектор. И я могу попробовать.

– Лучше ты сама… Давайте начертим, – обратилась она к Марату и Наде, – и начнем осуществлять свою идею. Только про Дуську не забыть, чтобы у нее в детской шведская стенка была и не обыкновенное окно, а какое-нибудь необычное: не круглое, а фигурное. Построим такой замечательный дом, и будет это наше Нерастанкино. А на фронтоне буквы из чего-нибудь выложим, чтоб издалека блестели.

– Из смальты буквы, – сказала Надя. – А на скрипучих лестницах рядом с большими перилами для взрослых – маленькие, детские. Я видела в кино: так делают в Японии.

– Милая моя, как хорошо это ты сказала – маленькие перила, – обняла жена Марата Надю. – В этом доме будет много маленьких детей.

Высокие деревья заснеженными макушками загораживали солнце, и в этой части парка было тихо и сумеречно, как вечером. Холодок начинал забираться под свитеры и куртки, пора было возвращаться. По другой лыжне они вышли из парка к беседке «Золотой сноп», миновали павильон «Миловида», руины средневековой башни, специально построенной здесь архитекторами в восемнадцатом веке, и снова оказались на том месте, где встретились. Все выглядели уставшими, умиротворенными. Солнце тоже казалось уставшим, оно бросало свои лучи вскользь по макушкам деревьев и уже не согревало, а только слепило глаза. Вечер был близко. Мокрые варежки на руках Нади сверху закалянели. Николай Николаевич был доволен прогулкой. Ему понравилась Таня, и он не так враждебно, как раньше, поглядывал на ее мужа.

– Интересно, – медленно проговорила Таня, – кто придумал этим павильонам и беседкам такие красивые названия? «Миловида»! «Золотой сноп»! Архитектор или придворные Екатерины?

– Архитектор, конечно, – сказал Марат. – Строительство начинал Баженов, а заканчивал Казаков. Он и названия дал.

– Нет, – возразила Надя. – Беседку и оба павильона построил не сам Матвей Федорович Казаков, а его ученик – Еготов.

– Ма-рат! – подтрунивающе протянула Таня. – А я-то думала, ты все у меня знаешь.

– Не забывай, голубушка, – отшутился он, – что мы идем с тобой рядом с президентом КЮДИ.

– Я просто здесь живу, – смутилась Надя.

– Нет, ты просто живешь в искусстве, куда нам с Таней нужно еще пропуск получить.

Николай Николаевич не вмешивался. Он улыбался, глядя сверху на замерзшие Царицынские пруды.

Постояв немного у павильона «Нерастанкино», они двинулись в сторону центральной усадьбы, молча работая палками. Все почувствовали холод наступившего вечера и хотели согреться. Оперный дом, Кавалерийский корпус с вензелем Екатерины на фронтоне, дворцовые постройки – все без крыш, просматриваемые насквозь, с наметенными внутри сугробами, были печально красивы своим нежилым видом.

– Неужели эти дворцы никогда не будут достроены и никогда здесь никто не будет жить? – не выдержала Таня.

– И не надо, – сказал Рощин. – Их нельзя достраивать. Пропадет аромат истории и красота камней, красота архитектурных линий. Это же удивительное само по себе место. Мы любуемся архитектурой без крыши, архитектурой в чистом виде. Это удивительное заповедное место. Пожалуйста, не надо его достраивать.

– Действительно, прекрасная готика! – поддержал его Марат.

Николай Николаевич с хитрецой посмотрел на дочь. Он хотел, чтобы Надя поправила вожатого, объяснила ему, что такую архитектуру называли готикой в восемнадцатом веке в отличие от новой архитектуры, а теперь это псевдоготика. Но она не стала поправлять Марата. Да это была и неважно – готика, псевдоготика. Сегодня это было неважно.

– Марат Антонович, – сказала она, – в вашем переплетенном экземпляре два листа чистых впереди, можно я на них иллюстрации сделаю к «Мастеру и Маргарите»?

– Да, Надюш, – спохватился он, – мы с тобой совсем забыли поговорить про книжку. Как она тебе?..

 

Мастер

Девочка, побывавшая однажды ночью Данаей и сумевшая почувствовать прикосновение рук любимого в прикосновении луча, легко вошла в роман Булгакова. Она подняла с тротуара желтые цветы, брошенные Маргаритой к ногам мастера, и прижала к себе, чтобы бросить затем к ногам вожатого. В самом звучании этих двух слов «мастер» и «вожатый» слышалось ей общее, вечное. Вожатый – человек, указывающий дорогу. Мастер – человек, расставляющий указатели на этой дороге: из дерева, камня, металла, бумаги и чернил.

«Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, – прочитала она у Булгакова. – И поразила нас сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож». Писатель произнес вслух то, что она тайно чувствовала. Эта фраза прочертила в сознании ослепительную молнию, стремящуюся соединить в коротком замыкании Надю на одном конце и Марата – на другом. Но между ними и ярким электрическим разрядом, вызванным мыслями и чувствами, образовался непреодолимый вакуум, пустота, и второй конец молнии ушел в небо, ударился в испепеляющее солнце, соединив ее со всем миром, кроме одного человека. Молния не достигла Марата, потому что ее отклонили в сторону Таня и Дуська. Но для понимания высокой жертвенной любви, возникшей между Мастером и Маргаритой, достаточно было и того, что Надя чувствовала одна. Женщина, прижимающая к груди мимозы и готовая вот-вот их бросить на камни тротуара, смотрела на Мастера не только глазами Маргариты, но и глазами Нади и глазами жены Булгакова Елены Сергеевны. Не имея представления, как выглядела та, с которой писатель был счастлив вторую половину жизни, она, изображая Маргариту, придала ей портретное сходство с женой Булгакова. Ни разу не посмотрев на фотографию писателя, она отметила много реальных черт и в облике Мастера: лоб, взгляд, жест руки, трогающей в минуту задумчивости брови, распрямившиеся, как у Булгакова перед смертью, волосы. Она не знала, не могла знать, что вышитая на рабочей шапочке буква «М» являлась не началом слова «Мастер», а началом слова «Михаил». В этой шапочке, вышитой Еленой Сергеевной для любимого человека, Михаила Булгакова положили и в гроб. Так он в ней и похоронен. Но раньше шапочка и буква «М» попали в роман, приняв навсегда гордое содержание «Мастер». И рисуя героя в этой шапочке, из-под которой торчали распрямившиеся волосы, Надя воскрешала в образе Мастера и образ создателя романа. Она шла от его слов, сказанных в самом начале. «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке»… Перед нами – значит, и перед Мастером, и перед Михаилом Булгаковым, и перед Еленой Сергеевной, и перед Надей, и перед всеми, кто будет любить потом. Она не выскочила только перед Маратом и не поразила его, как финский нож, как удар молнии. Но Надя не хотела в это верить и незаметно для себя, как бы против своей воли, сделала Мастера похожим на Марата, ибо себя она видела Маргаритой. Ее перу и фломастеру было свойственно ассоциативное мышление, и подчас в облике одного человека она соединяла реальные черты двух, трех человек. Так, рисуя один из своих автопортретов в период работы над «Пушкинианой», она сделала себе характерные, толстые, негритянские, почти пушкинские губы. А вспомнив о встрече Пушкина с Грибоедовым, изобразила не свои очки, а грибоедовские, известные всем по хрестоматии, и взгляд грибоедовский. Получился прелестный, почти нереальный портрет. Такие же ассоциативные у нее вышли портреты Мастера и Маргариты.

Она заполнила двумя большими рисунками пустые листы в книге вожатого и положила томик на край стола до следующего воскресенья. Это была ее благодарность. Она надеялась, что иллюстрации понравятся Марату и Тане.

«Рукописи не горят», – вспомнилась ей фраза из романа. Вот и рукопись самого Булгакова не сгорела и стала книгой, и даже с иллюстрациями. Но для этого Маргарита должна была каждую страницу выхватывать из огня.

На новом листе бумаги появилась чугунная печурка, которой отапливалось полуподвальное помещение в доме застройщика. Несколько колен железной трубы отшатнулись от женщины, которая ринулась руками в огонь спасать книгу Мастера. И так же, как в лице Мастера она отразила реальные черты Булгакова, а в лице Маргариты облик действительно существовавшей на земле прекрасной женщины, так же и в огне, пожирающем роман, ей виделись обугленные листы лежащей на столе книги.

Она не знала, что так и было на самом деле, что книга «Мастер и Маргарита» была сожжена, но не сгорела. Обладая непостижимой интуицией, позволяющей ей награждать героев реальными черточками, не упомянутыми в тексте произведения, Надя в отдельных случаях как бы проникала сквозь художественную ткань романа к источнику жизни.

Не знала она и того, что Михаил Афанасьевич продиктовал в трудную минуту известное письмо Сталину.

«И сегодня, – медленно произнес он, – я сжег роман «О боге и дьяволах». – Он остановил диктовку и задумался. – Я написал, что сжег, значит, должен сжечь. Но если я сожгу роман, никто не поверит, что он у меня был».

И тогда Булгаков стал отрывать половинки страниц и бросать их в огонь, а корешки оставлял как доказательство своей искренности.

Теперь они хранятся в рукописном отделе Ленинской библиотеки. И хотя эти сбереженные Маргаритой половинки страниц не побывали в огне, они тоже как бы обуглились, и Надя видела в своем воображении именно их пылающие края.

«Рукописи не горят», – написал Булгаков после того, как увидел страницы своей книги горящими в печке. И через несколько лет по оставшимся корешкам и по памяти ему удалось восстановить сожженную книгу. Однако судьба романа продолжала беспокоить его даже перед смертью, когда он уже не мог говорить.

Елена Сергеевна положила на пол у его изголовья диванную подушку и сидела на ней, чтобы он мог в любой момент взять ее за руку и сказать глазами, чего он хочет.

Надя ничего не знала об этой последней трагической сцене из жизни Мастера и Маргариты, но инстинктивно старалась воплотить в зримом образе именно это прикосновение. Она сделала много вариантов и остановилась на несколько необычной композиции. На метровом выставочном листе изобразила Мастера с кричащими больными глазами, с немым ртом, стоящего на полу, на коленях перед Еленой, перед Маргаритой. У него нет сил подняться, выздороветь, поверить в благополучную судьбу своей главной книги. И его жена, Елена, Маргарита, опустилась перед ним на колени, в той позе, в какой она часто стояла на диванной подушечке у его изголовья. Она опустилась, чтобы утешить его, сказать ему последние ободряющие слова перед вечным расставанием. Она бережно заслонила ладонью его мягкий висок и заглядывает в больные глаза, вливая в них свою уверенность и надежду. Вот эти слова, которых нет в романе, ибо Михаил Булгаков не мог их туда вставить. Это был последний его молчаливый диалог с женой.

– Что тебе, Миша? Лекарство твое?

Отрицательный кивок головой.

– Пить? Воды?

Отрицательный кивок головой.

– Твои вещи? Да?

Гримаса немых губ и кивок, означающий и «да», и «нет».

– Поняла. Твой роман «Мастер и Маргарита».

Утвердительный, почти радостный кивок и жадный страдальческий взгляд, просьба о невозможном…

– Нет, нет, ты, пожалуйста, не сомневайся. Слушай меня. Я даю тебе слово, что не умру прежде, чем будет напечатан этот роман.

Он ответил ей слабым, благодарным пожатием руки. Это была надежда, с которой он умер, чтобы благодаря своей Маргарите, выполнившей обещание, воскреснуть вновь, и в образе Мастера.

Надя смутно догадывалась по тому удовлетворению, которое получала от общения с переведенными в зрительный ряд героями, что ее перо и фломастер проникают за границы невозможного. Изобразив Мастера, удачно завершив большую выставочную композицию, Надя поставила ее на тумбочку и опустилась на колени, чтобы быть с героями на одном уровне. Она никак не могла освободиться от кричащих глаз, созданных ею же самой, и все заглядывала в них, как в глаза живого человека. Она думала, что видит страдания Мастера и немножко страдания Марата, на которые, по ее мнению, он был способен. И не знала девочка, что видит перед собой глаза Булгакова, что перед ним она стоит на коленях в образе Маргариты.

– Надюшка! – раздался за спиной голос отца. – Ты выбросила этот двойной лист или он нечаянно попал в корзину? На английском языке.

Это был голос из другого мира, показавшийся Наде менее реальным, чем тот, в котором она находилась. Девочка поднялась с колен, посмотрела отсутствующий взглядом, спросила с безразличием и непониманием:

– Какой лист?

– Вот… Здесь что-то на английском языке написано. Мамочка хотела выбросить, но, может быть, не надо? Положим в архив? Это черновик письма в Австралию Гейле?

– Нет, – улыбнулась Надя.

– А чего ты улыбаешься?

– Встретилась с хорошим человеком.

– С каким человеком? Со мной? – удивился Николай Николаевич.

– И с тобой, и с Булгаковым. Это мой ответ на уроке английского языка. Надо было по-английски рассказать о каком-нибудь писателе. Вот я и рассказала про Булгакова. Но сначала подготовилась. Дома. Записала все. Ненужная бумажка, можно выбросить.

– А почему про него? Разве он твой любимый писатель? Разве ты его давно знаешь?

– Он стал моим любимым писателем с первого взгляда. Прочитала, и все.

– Ну, а что же ты в нем все-таки нашла? – огорченно спросил Николай Николаевич. – Чертей и дьяволов, кота с пистолетом?

– Я не знаю, что тебе ответить. «Мастер и Маргарита» – этим все сказано.

– Что «Мастер и Маргарита»? – не понял отец.

– Ты плохо прочитал книгу, поэтому и не понимаешь.

– Прочитай мне свой английский ответ, – попросил Николай Николаевич, присаживаясь. – Я хочу понять.

– Пожалуйста, – неохотно взяла в руки черновик Надя. – «Мой любимый писатель Михаил Афанасьевич Булгаков. Мне нравятся его книги, потому что он вкладывал в них всего себя, потому что он писал только правду. Мое любимое произведение «Мастер и Маргарита». Это его лучшая книга. Она оригинальная, умная и очень современная».

– Писал правду, вкладывал всего себя, – перебил ее отец. – Оригинальная, умная, современная. Эти слова ничего не объясняют.

– Это же урок английского языка, – напомнила дочь. – Ну, что я могла еще сказать? Ну, о хороших и плохих людях, о симпатичной дьявольщине. Я просто сказала о «Мастере и Маргарите», – она развела руками. – Для тех, кто читал, для них вот только скажешь «Мастер и Маргарита» – и все ясно.

– Это что? Вроде пароля? – рассердился отец. – «У вас продается славянский шкаф? Шкаф продан, осталась никелированная кровать с тумбочкой»?

– Ты сказал глупость, папа, – сухо отозвалась на его иронию дочь.

Отец не мог понять самого главного. По-английски она могла сказать об этом романе только общие слова. Урок есть урок. Так почему же она тогда взяла именно Булгакова, а не кого-нибудь другого? Потому что не могла и не хотела говорить ни о ком другом, не считала возможным отделять ответы на отметку в школе от ответов, которые требовала от нее жизнь? Она читала Булгакова, иллюстрировала Булгакова и в школе говорила о Булгакове. Это было нежелание раздваиваться даже в мелочах, стремление к цельности восприятия мира. Это было бы как предательство по отношению к Мастеру и Маргарите, если бы она говорила о ком-нибудь другом. Это было бы нечестно по отношению к самой себе и Марату.

– Так, – сказал с некоторой долей растерянности Николай Николаевич. Дочь еще никогда с ним так не разговаривала. – Значит, твой любимый писатель не Пушкин и не Толстой, а Булгаков?

– Ну как ты не понимаешь? Пушкин и Толстой, ну это как ты и мама. Но есть и другие люди, с которыми интересно.

– Это какие же? Марат Антонович, что ли?

– Да, и он тоже.

– Я вот все думаю о его воскресном приглашении. Не нравится мне оно. Мы были с тобой вдвоем, а он пригласил тебя одну. Невежливо как-то.

– Папа, – очень тихо сказала Надя, – ты можешь запретить, и я не пойду. Но это будет для меня большое несчастье.

– А книгу я завез бы ему после работы завтра.

Надя не ответила, только упрямо наклонила голову.

– Это я к тому говорю, что ты могла бы, не отвлекаясь, поработать еще над «Войной и миром» или над «Пушкинианой».

– Нет, я буду продолжать работу над «Мастером и Маргаритой».

Она подняла голову и посмотрела очень твердо, и Николай Николаевич понял: будет.

– Я ведь не то чтобы против, – отступил он. – Я только тебе хотел напомнить, что ты перегружена. Я боюсь, что ты не сможешь исполнить свой замысел. Он для тебя непосильный, ты надорвешься. А книга этого не стоит. Завтра ее забудут. Проходная книга.

– Нет, – твердо не согласилась Надя. – Это одна из интереснейших книг моего времени.

– Кто тебе сказал такую ерунду?

– Марат Антонович. А теперь я это и сама знаю.

 

Меблировка

В пятницу после школы Надя в своем подъезде неожиданно встретила Чиза. Он шагнул к ней из темноты под лестницей и перегородил дорогу.

– Ой! – отшатнулась девочка. – Чиз? Что ты здесь делаешь!

– Надь! Я ждал тебя.

– Как тебе удалось оказаться раньше меня в моем доме?

– Я забежал и спрятался, чтоб Ленка не видела. Надь, можно я тебе задам один вопрос?

– Спрашивай, Чиз!

– Тогда давай выйдем на улицу, а то кто-нибудь пойдет и помешает.

– Вообще-то у меня нет времени, – сказала Надя в раздумье. – Но давай выйдем.

На улице Чиз зачем-то снял с головы шапку, повертел ее в руках, посмотрел сверху на завязки.

– Надь, ты встретила того человека, которого хотела встретить?

– Надень шапку. Надень, надень, а то я с тобой разговаривать не буду. Понимаешь, если бы я знала, что ты придешь учиться в нашу школу, я не сказала бы тебе тогда, что хочу встретить одного человека.

– Но ты его встретила или нет?

– Мне не хочется отвечать на этот вопрос, и, я думаю, ты на него не имеешь права.

– Значит, я зря учусь в вашей школе? – Вид у него был жалкий, смешной. – Ну, ладно, пока! Пойду на автобус.

Он снял шапку, высоко подбросил ее над собой и попытался поймать на голову, как клоун в цирке, но шапка упала в снег.

– Подожди, – сказала Надя, – тебе же в другую сторону.

– Не, – грустно покачал Чиз неприкрытой головой. – Это я для школьной канцелярии живу здесь, а так – я живу там, – он махнул рукой.

– А бабушка?

– Бабушка вообще-то живет здесь, у кинотеатра, но у них там места нет. Она и сама сейчас переехала к третьей дочери в Куйбышев пожить.

– А как же тебе разрешили перейти в нашу школу?

– А я справку с места жительства подделал. Печать из картошки вырезал. И приняли.

– Знаешь, кто ты после этого? – возмущенно спросила Надя, но ответить ему не дала: – Ты сумасшедший тип.

– Нет, я хороший человек, – не согласился Чиз.

– А родители?

– Я им сказал, что записался в кружок юннатов и до школы должен кормить зверей: крокодилов там, обезьян.

– Уму непостижимо, – сказала Надя, – хоть в роман Булгакова вставляй тебя с твоими крокодилами.

– В какой роман?

– «Мастер и Маргарита». Не читал?

– Нет. Дай прочитать, если у тебя есть.

– Значит, ты поэтому и спрашивал у меня, зря ты учишься в нашей школе или нет? Устал каждый день ездить через всю Москву?

– Да, – признался Чиз и вздохнул, – очень рано приходится вставать. В шесть часов.

– Чиз, я встретила того человека, – глядя ему прямо в глаза, проговорила Надя. – Встретила, понимаешь? В воскресенье я его опять увижу. Я очень хочу его увидеть.

– Понимаю, – очень серьезно кивнул он.

– Я все тебе сказала. Мне давно надо было сказать, чтобы ты не ходил так далеко в школу. Но я не знала, что ты способен на такую нелепость.

– Это не нелепость. «Ваш сын прекрасно болен», – вот как это называется. Я все равно буду учиться в вашей школе.

– Зачем, Чиз?

– Вдруг тебе будет плохо и надо будет подойти и сказать: «Надьк, держи хвост трубой». Я подойду и скажу.

– Почему мне будет плохо?

– Когда девушки дружат со взрослыми мужчинами, их часто обижают. Пока!

И, не дожидаясь ответа, побежал к автобусной остановке.

В понедельник Надю остановила в коридоре Тамара Ивановна и спросила:

– Ну, как дела?

– Ничего.

– Ты, наверное, думаешь, что я забыла о том уроке? Нет, не забыла. Я тебе отплачу за него, – она как-то странно улыбнулась, – но не сейчас, а чуть позже. И при всех. Мне это важно, понимаешь?

Кочан капусты вспоминался Наде теперь после книги Булгакова так, словно был оттуда, из романа, из той сцены, где Воланд давал свое дьявольское представление в варьете. Он открутил голову несчастному конферансье, а потом опять приставил по просьбе публики. Можно было подумать, что Тамара Ивановна достала из портфеля кочан капусты не сама, а ее подтолкнул кто-нибудь из ассистентов главного черта: Азазелло, Коровьев или Кот-Бегемот. Это могло быть вполне шуткой мессира. Да и Чиз со своими крокодилами, которых нет, вписывался в свиту Воланда. Главный консультант мог держать его около себя для каких-нибудь милых нелепых поручений.

Надя с удивлением убеждалась в том, что роман Булгакова вбирает в себя всю ее жизнь, и то великое чувство, которое она испытывала в образе Маргариты, и все смешное и нелепое. Книга «Мастер и Маргарита» в ее представлении как бы растекалась по жизни без глав и границ и действующими лицами были не только она сама и Марат, но и ее учительница, и товарищи по школе, и знакомые, и родители.

В воскресенье со стороны набережной в узенький переулок вливались беспрерывным потоком люди, спешащие в Третьяковку. У обочины тротуара стояли туристские автобусы. Во дворе музея змеилась длинная очередь. Надя первый раз прошла мимо автобусов, мимо очереди, мимо музея. Ее ждали Марат, Таня и Дуська. Она несла папку с рисунками и чертежом их общего дома «Нерастанкино».

С водосточных труб свисали причудливые сосульки. Кое-где на тротуаре дымился, подсыхая, высвободившийся из-под снега асфальт. Город как бы приподнимался на воздух от этих весенних испарений, и Надя не шла, а парила под синим небом и праздничным солнцем.

Дверь открыл Марат. Белая парадная рубашка на нем топорщилась, янтарные запонки тускло поблескивали.

– А Таня дома?

– Заходи, – Наде показалось, что он чем-то смущен. – Садись.

Он усадил ее в кресло, а сам сел напротив на диван и положил на колени руки. Это был его кабинет. В глаза бросилась фреска во всю стену над диваном. Голые тела женщин, синие птицы, языческое двурогое солнце. Краски ядовито выпирали из штукатурки.

– Таня там, – показал Марат за спину пальцем, чуть не ткнув в коленку одной из женщин. – У этого художника. Он спутал нам все карты. Я хотел тебя познакомить с интересными людьми, но ничего не выйдет, Надюш. Он испортил в Москве еще одну стену в квартире наших общих знакомых из театра «Современник» и увез всех туда смотреть, в том числе и мою жену. Она будет ему жарить сома.

– А кто он? – спросила Надя, не в силах отвести взгляд от навязчивой фрески.

– Тоже актер. Талантливый актер. Посиди, я пойду скажу тете, чтобы она приготовила нам кофе. Ты какой любишь? Тетя моя заваривает и по рецепту Наполеона, и по рецепту Фиделя Кастро.

– Не знаю, я черный еще ни разу не пила.

– Ну, тогда для первого раза просто по-турецки.

На окне вместо шторы висела обыкновенная рыбацкая сеть, а вместо багета была пристроена неструганая береза. У письменного стола на деревянной подставке раструбом кверху стояла граммофонная труба, полная доверху скомканными бумагами. Надя не сразу догадалась, что это корзина для мусора. На боковой стенке Надя увидела выставку железных табличек «Во дворе злая собака». Это был мир, кричащий о своей оригинальности.

– Кофе сейчас будет, – сообщил Марат и, сев снова напротив, спросил: – Ну, что скажешь? Или я должен сказать?

– А зачем жарить сома?

– У каждого своя причуда. Я бросаю бумаги в граммофонную трубу, а он придумал после каждой фрески угощать зрителей жареным сомом. Это у него называется СОМОутверждаться.

Надя смотрела на Марата, а глаза ее все время испуганно косили на фреску за его спиной.

– Пересядь на мое место, – усмехнулся вожатый, – и будем смотреть твои рисунки. Я еще в Артеке решил, что попрошу тебя заново расписать эту стену: что-нибудь прекрасное, детское. Для Дуськи.

Они поменялись местами, тетя принесла кофе, поздоровалась одними уголками губ, неприветливо опущенными книзу.

– Я никогда не писала на штукатурке.

– Это ничего, у тебя получится. Я развяжу, – он поднял с пола папку.

– Без Тани? Разве мы ее не подождем?

– Она увидит потом. Обычно эти СОМОутверждения длятся до поздней ночи. Они поедут потом к нему домой. Его жена будет лежать лениво поперек тахты в красном платье. Она балерина, красивая и любит демонстрировать свои линии.

– А вы не поехали из-за меня?

– Благодаря тебе, Надюш. Благодаря тебе. Я с удовольствием остался дома.

– А Дуське нельзя прийти в эту комнату из-за фрески?

– Нет, ее тоже нет дома. У бабушки. В шесть часов мне велено ее забрать.

– А мне можно с вами поехать?

– Конечно, Надюш. Будущим обитателям Дома мечты пора познакомиться. Между прочим, все твои вопросы почему-то начинаются со слова «а». Ты стеснена?

– Немножко.

– Это лишнее, чувствуй себя свободнее. Устраивайся, как тебе удобно, можешь с ногами, – он развязал папку. – Что я вижу?

– Проект Нерастанкино. Я нарисовала, как договорились… Я думала, Таня будет и Дуська.

– Будут, будут, никуда не денутся. Слушайте, ваше величество господин придворный архитектор, мне нравится наш дом. Он же просто прекрасный!

– Я сделала пока общий вид, а планировку можно будет потом и размеры.

– Эти окна откуда?

– Из вашего кабинета.

– Сразу попал куда нужно, – засмеялся он. – Значит, мой кабинет в башне?

– В основании башни, – сказала Надя.

Она нарисовала простой прямоугольный дом, одна стена которого переходила в полукруглую башню и вырастала над вторым этажом куполом с тремя шпилями.

– А сама башня чья? – поинтересовался Марат.

– Это будет метеорологическая флюгерная башня, – объяснила Надя. – Когда Дуська пойдет в школу, она будет вести отсюда наблюдения за погодой. На одном шпиле будет флюгер в виде ленинградского кораблика, ну, знаете, с адмиралтейской иглы. На другом таллинский Томас, на третьем я пока нарисовала всадника на коне. Такой есть в Каунасе на ратуше Белая Лебедь. Но можно будет взять из Амстердама, из других городов мира. Шпилей может быть много. Три я взяла условно. Если Тане и вам нравится, я буду разрабатывать.

– Главное, что Дуське понравится. А мы с Таней обеими руками. Но где же стеклянные стены мастерской? Где мастерская?

– Я не хочу стеклянные. Я хочу в крыше фонарь, как в парниках. Тогда свет будет падать всегда и отовсюду.

Они обсуждали проект серьезно, заинтересованно, забыв о кофе, о фреске на стене, о корзине для бумаг в виде граммофонной трубы.

– Знаешь что? – поднялся Марат. – Пойдем на улицу. Нет, не просто на улицу – в антикварный магазин на Арбате. Выберем какую-нибудь стоящую вещь для нашего дома.

Он сделал жест рукой, и Надя, повторив его жест, сказала:

– Выберем!

Ей очень нравилась игра, и она верила в будущий дом гораздо больше, чем нужно.

На углу в киоске Марат купил сигареты.

– Спрячь в сумочку, – попросил он Надю.

Играл ли Марат всерьез так, как она? Надя не знала, но фальши в его действиях не было, и сигареты он попросил ее спрятать в сумочку, потому что между ними установились простые доверительные отношения.

– Стоп! Зайдем сюда! – предложил он. – Нам нужно подобрать книги для круглой гостиной. Посмотрим, нет ли чего подходящего.

Старые корешки книг тесно стояли на полках, девушка в синем халате с раздвижной лесенки тянулась к толстому тому в коричневом переплете с серебряным барельефом на обложке. Увидев вошедших, она кивнула и улыбнулась вожатому. Марата здесь знали. Откуда-то сбоку подошел потрепанный тип с голодной физиономией.

– Привет, старик! Ну, как, все в порядке с теми книжками?

– Как всегда, – ответил вожатый, – без тебя я просто осиротел бы. Спасибо, старик.

– Пожалуйста, старик, – ответил и тип и пообещал: – На днях тут один грозился принести Мишле, протоколы допросов Жанны д'Арк. С комментариями, с рисуночками. Но на французском. Оставлять, если что?

– О чем ты спрашиваешь, старик? Разумеется. А сейчас нам нужно, – Марат положил руку на плечо Нади и, освобождаясь от неприятного знакомого, подвел к прилавку, где на полках стояли энциклопедии, словари, справочники. – Вот что нам нужно. Ниночка, – окликнул он продавщицу, – за сколько идет Брокгауз и Ефрон?

На двух верхних полках, блестя золотыми обрезами, красовались все девяносто томов знаменитой энциклопедии.

– За сто двадцать, – ответила девушка и бойко добавила: – По шестьдесят рублей с носа. Я имею в виду старика Брокгауза и старика Ефрона.

– Вообще-то не советую, старик, – протиснулся все тот же назойливый тип. – Говорят, в Ленинграде этого добра навалом и лучшей сохранности. Можно достать за полцены.

– Ты ничего не понимаешь, старик, – ответил ему Марат, стараясь попасть в его доверительный тон и явно не попадая. – Мы не собираемся платить деньги. Мы покупаем без денег. Важно, что мы это берем. Берем? – спросил он заговорщицки у Нади.

– Конечно, – смущенно опустила она глаза, – у нас же в круглой гостиной все полки пустые.

– Поставим на стеллаж, что против камина. Огонь будет играть на золотых корешках, – озорно рассуждал вожатый, видя, как к нему с удивлением прислушиваются и тип, и Ниночка.

– Он пригодится потом и Дуське, – напомнила Надя.

– Пока, старик, – похлопал вожатый по плечу своего ошарашенного знакомого, – спасибо за совет.

В обычном разговоре Марат не употреблял жаргонных словечек, но сейчас у него было озорное настроение, и Надя видела, что знакомый хотел, чтобы его называли «старик».

Они унесли в пустых руках все девяносто томов из магазина и, весело переглядываясь и хохоча, как дети, двинулись дальше. Немного успокоившись, придя в себя после удачной покупки, Марат закурил. Остальные сигареты он опять положил в сумочку, и Надя наслаждалась хорошим днем и сладковатым дымом сигареты, который изредка относил в ее сторону налетающей из переулков ветерок.

Они были довольны собой. Они играли в игру, родственную той, которую любили затевать герои Булгакова: Азазелло, Коровьев, Кот-Бегемот и прекрасная ведьма Гелла. Оба одновременно подумали об этом, и Марат, кивнув на низенькую темную арку, ведущую в глубь арбатских дворов и двориков, сказал:

– Где-то здесь находится дом застройщика, у которого Мастер снимал комнату.

– Да, – согласилась Надя. – Мы с Ленкой все здесь облазили. Нашли много похожих.

– Ты, Надюш, все поняла в романе?

– Два человека любят друг друга, несмотря ни на что… Чего же тут не понять? – ответила она, глядя себе под ноги.

– Пожалуй, – с запинкой сказал Марат.

Он собирался ей объяснить, что это «Мениппея», «космическая эпопея», «сатирическая утопия», «философская книга», а она всю сложность фигурных и квадратных скобок свела к простому уравнению.

– Пожалуй, – повторил он. – Но это только одна линия в романе: о людях. А есть еще о боге и дьяволах. Понтий Пилат, Пятый прокурор Иудеи, вынужденный подписать смертный приговор проповеднику Иешуа Га-Ноцри. Сложность всего этого тебя не испугала, когда ты села рисовать?

– Вторую линию тоже поняла, – сказала Надя. – Казнили же невинного. Разбойника второго помиловали, а его казнили, хотя он был не виноват.

Дома у нее остался рисунок, на котором она изобразила столбы на Голгофе с распятыми на них людьми. Разбойник Гестас, обезображенный страданиями, обвис на своем кресте, а Иешуа Га-Ноцри Надя вознесла так высоко, что и крест, и вся фигура, и невыносимые страдания остались за обрезом листа. Видны лишь прикрученные к столбу веревками ноги. Она как бы хотела доступными ей средствами избавить от мук мужественного проповедника, взошедшего за свои убеждения на крест так же, как Джордано Бруно на костер.

– Так ведь казнили же невинного, – сказала она еще раз, думая, что Марат не понял ее.

– Я слышу, Надюш. Твое объяснение трагедии ершалаимского проповедника так просто, что почти гениально. Вероятно, можно и так. Я привык к более громоздкому оформлению мыслей, к длинному говорению. Может, мы в самом деле распустили головы, как некоторые люди распускают животы. И там, где можно сказать фразу, пишем книгу. Ведь действительно весь миф о Христе строится на том, что казнили невинного… Ну, а третья линия, Надюш?

– Об этой всей чертовщине? – спросила она. – Я не люблю, когда Азазелло, Коровьева, Воланда и вообще всю эту шайку-лейку называют чертовщиной, дьявольщиной. И ну, в общем, как-то опошляют этим, что ли. Хотя они, конечно, принадлежат к виду чертей, – она помолчала, подыскивая слова. – Не знаю, они очень милые какие-то, особенно Азазелло. Я сделала его немножко похожим на Пушкина. Папа рассердился, сказал, что он этого не понимает.

Надя не могла объяснить ни отцу, ни сейчас Марату, что черти в романе Булгакова ей кажутся такими же близкими, как Чиз с его крокодилами и обезьянами. Они носят нелепое обличье, но представляют не злые, а добрые силы мира, и просто несправедливо, что Азазелло, сделавший столько хорошего для Маргариты, – такой урод. У него огромный клык, который торчит над губой, обезображивая внешность. Она придала его облику едва уловимое сходство с Пушкиным, и, несмотря на свой клык, Азазелло стал симпатичным.

– А почему ты сделала его похожим на Пушкина? – спросил Марат. – Может, отец в чем-то прав? У Булгакова такая подробность не упоминается.

– Это неважно. Азазелло черт, а Пушкин был чертовски талантлив, – пошутила Надя. – Он не очень похож, а едва заметно, совсем немножко. У меня так получилось, потому что я к нему лучше всех отношусь после Мастера. А папа возражает. Он хвалит мои прежние рисунки, еще детские, когда было все ясно и понятно. Ему надо, чтоб я и сейчас так рисовала. А я не могу. Мне трудно, я уже повзрослела. В детстве нас учили, что параллельные линии не пересекаются, а сейчас я знаю, что пересекаются. Я даже зачеркивать стала иначе.

Неожиданно для себя она пожаловалась на отца, сказала лишнее, то, что должна была прятать от посторонних людей. Но Марат не посторонний, благодаря ему она постигла то, что было закрыто широкой спиной отца. Да и сама она теперь находилась в более сложных отношениях со всеми людьми, чем раньше. Полюбила человека, у которого жена и дочь, – одна линия. Внушила любовь смешному мальчишке, за поступки которого так или иначе несет теперь ответственность, – вторая линия. Заставила замученную домашними делами женщину вместо книги Толстого выложить на стол кочан капусты – третья линия. Ленка – четвертая линия, родители – пятая. И все эти линии не вплавно переходят одна в другую, как раньше, а именно пересекаются в ней одной. Роман «Мастер и Маргарита» – модель сложных человеческих отношений. Булгаков научил Надю понимать красоту сложных переплетений и пересечений. И она зачеркивала теперь неудачные рисунки не плавной линией, которая, обвиваясь вокруг тела гимнастки, нигде не пересекалась, а крест-накрест по лицу Мастера, по лицу Маргариты. То, что она теперь браковала, она уничтожала резкими штрихами, подчеркивая трагическую судьбу героев.

Мать Тани жила у Савеловского вокзала в старом доме с балконами и статуями, изображающими рабочих разных специальностей. Дверь открыла пожилая женщина. Она не успела ничего сказать, потому что за ее спиной раздался воинственный клич:

– Он пришел! Папа пришел!

И по длинному коридору навстречу тянувшему руки присевшему на корточки Марату промчалась малышка в матрешковом платочке. Надя только и успела увидеть мелькнувшую красную косынку и выскользнувшие по локотки из платья ручонки, которые обвили шею вожатого. Дочь в самое ухо что-то зашептала отцу, косясь одним глазом на дверь в боковую комнату, и Марат, засмеявшись, сказал:

– А люди, которые прячутся, могут выходить. Они разоблачены.

– Выдала все-таки, – раздался голос Тани. – Ну, погоди, папина дочка. Здравствуй, Надя! Как здорово, что ты пришла, – очень искренне обрадовалась она. – Значит, я ничего не потеряла. Раздевайся, мама чай поставила. Мы сейчас хорошо так посидим, по-семейному.

– А ты почему нарушаешь правила игры? – сказал Марат, опуская Дуську на пол. – Ты почему здесь?

– Ушла я. Каждый раз одно и то же и одни и те же пошлости. Да еще эта дама пришла, которую я не выношу. Но вы, сеньор, опоздали на полчаса.

– У нас есть оправдание. Мы тебе сейчас расскажем, – обернулся к своей спутнице вожатый.

– Да, мы сейчас расскажем, – смущенно подтвердила Надя.

Дуська, предоставленная самой себе, преградила незнакомой тете в очках дорогу, и некоторое время они друг друга с интересом разглядывали. Дочь Марата была похожа на Аленку с шоколадной обложки: деревенский платочек, румяные щеки, голубые глаза и соломенные волосы. Дуська не сумела составить мнения о тете путем простого рассматривания.

– Ты кто? – спросила она в упор.

– Она президент, – сказал Марат и положил Дуське ладонь на макушку.

Но дочь сердито сбросила его ладонь движением головы.

– Президент кого?

– Президент всего красивого на земле.

– И президент меня?

– И тебя, если учесть, что ты у нас очень красивая. И еще она твой личный архитектор.

– Мой?

– Ну, хватит вопросов, – забрала ее Таня. – Руки мыть и за стол.

Квартира Таниной мамы была обставлена старомодной мебелью, на пианино лежала кружевная дорожка и стояли слоники, на стенах висели фотографии в резных рамочках. В центре стола, покрытого тяжелой бархатной скатертью, – вазочка с искусственными ромашками. И этот мещанский уют вместе с деревенским платочком Дуськи показался Наде более близким, чем обстановка в кабинете Марата. Она быстро освоилась и без стеснения наложила себе полную розетку вишневого варенья.

– А теперь докладывайте, – сказала Таня.

– Ну, во-первых, тебя дома ждет сюрприз, мы сейчас не будем говорить какой… Нет, скажем. Надя принесла проект нашего Нерастанкино.

– Правда? Мы сейчас же едем на такси домой.

– Подожди, не спеши. А во-вторых, мы сегодня ходили по городу и присматривали вещи для круглой гостиной.

– Нам встретилось хорошее зеркало, – сказала Надя, – но мы решили его не брать. У нас над камином будет зеркало прямо в стене, как в Эрмитаже, в павильонном зале, где стоят часы-павлин.

– А взять мы решили, – Марат загнул первый палец, – энциклопедию Брокгауза и Ефрона – раз! Картину Айвазовского – два!

– Я все-таки отказалась бы от картины, – глядя на Таню и ища у нее поддержки, сказала Надя. – Это слабая его вещь. Наверное, самая слабая. Одна вода в золотой раме.

– Зато Айвазовский, рама большая и подпись художника крупными буквами внизу. Ты что, Надя, – шутливо нахмурился вожатый, – ты же там согласилась?

– Но, может быть, Таня против?

– Я должна посмотреть, – заявила Таня, – на Арбате небось видели, в антикварном.

– Да. И там же мы видели вазу из зеленого камня. Три рыбы, встав на головы, образовали из хвостовых плавников фигурную чашу, – Надя показала руками, какую чашу. – Мы решили, что она будет стоять на тумбочке при входе в круглую гостиную со стороны улицы. Но для чего, мы пока еще не придумали.

Танина мама ходила вокруг стола, подкладывая в розеточки гостям варенье, подливала чай и понимающе улыбалась. Руки у нее были бугристые, натруженные. Наде все время хотелось их погладить.

– А теперь я буду говорить, – торжественно подняла руку Таня. – Я тоже не теряла зря времени. Когда мне стало так скучно, что хоть ложись и помирай, я оттуда сбежала и пошла по комиссионным. И в одном мебельном мне попался стол, от которого я два часа не могла отойти. Я записала, – она перегнулась, взяла с дивана сумочку и, достав миниатюрный блокнотик, прочитала: – «Стол орехового дерева с верхней доской, украшенной маркетри, изображающим города мира». Там такие выложены на крышке в овальных рамках замки, соборы, фонтаны. И цена, конечно, соответствующая. Я вот только не знаю, что такое маркетри.

– Инкрустация, – сказала Надя.

– Да? Так просто? – удивилась Таня. – А мне он и понравился из-за этого красивого слова «маркетри».

– Стол мы тоже берем, – заявил Марат, – найдется в этом доме тетрадь? Впрочем, не надо, сойдет пока и твой блокнотик. Итак, – он многозначительно всех оглядел, – под первым инвентарным номером записываем Брокгауза и Ефрона, под вторым – картину Айвазовского, под третьим – рыбью вазу, под четвертым – стол-маркетри. Потом купим инвентарную книгу и будем все заносить туда.

Игра в общий дом продолжалась.

 

Апрельское пересечение линий

Незаметно и третья школа стала для Нади родной. В переходе между основным зданием и спортзалом висели ею оформленные стенды, на КВНах показывали ее рисунки, в классе каждую неделю появлялись ставшие привычными «классные окна сатиры», кругом сидели свои ребята. Ленка, убедившись в искренней дружбе Нади, перестала выкидывать номера, сидела на уроках задумчивая, послушная. Апрельское солнышко действовало на всех умиротворяюще. Даже с лица Тамары Ивановны исчезла серая маска озабоченности и высыпали веснушки.

– Сегодня у нас не будет урока, – сказала она, – сегодня мы с вами будем разговаривать о жизни.

Она похлопала рукой по какому-то предмету, занявшему ровно половину учительского стола. Предмет был завернут в большой кусок пестрой материи, и внесла она его в класс не сама. Какой-то парень в очках вошел впереди учительницы со свертком, положил на стол и молча удалился. Это был ее сын, но учеников в подробности своей биографии Тамара Ивановна не собиралась посвящать.

– Итак, прежде чем я разверну и покажу вам эту книгу, я хочу спросить у вас, кто из вас был… Ну, что там еще? – повернулась она недовольно к двери.

– Простите, пожалуйста, – вперед несмело выступил молодой милиционер в новенькой форме. – Один из ваших учеников, вернее, один из учеников другого района скрывается незаконно в вашей школе.

– Тамара Ивановна, извините ради бога, – вошла директриса и посмотрела виновато одним глазом на милиционера, а другим на учительницу. – Какая-то странная нелепая история, будто бы один из наших девятиклассников подделал справку с места жительства и скрылся от родителей. Ребята, у нас есть такой мальчик? – растерянно обратилась она к классу.

– Игорь Сырцов, – прочитал милиционер по бумажке, – есть?

Минуту длилась оглушительная тишина, а потом хлопнула крышка парты, и Чиз, как настоящий преступник, вспрыгнул на подоконник, собираясь бежать.

– Пусть он не входит, а то я прыгну из окна, – крикнул мальчишка.

Почти одновременно с этим растянулся в проходе во весь свой рост Половинкин. Он ринулся к парте Чиза, но ему подставил ножку Толя Кузнецов.

– Куда несешься, дурак?

– Ловить, – потирая ушибленное колено и локоть, ответил Половинкин. – Окно закрыто, он не успеет открыть.

– А ты знаешь, за что ловить? Ты чего? Сядь! – крикнул Толя властным голосом А. Антонову, тоже вскочившему со своего места.

Чиз между тем не терял времени. Он открыл нижний шпингалет и боролся с верхним, тугим.

– Перестань! – крикнул ему милиционер, испуганно отступая к двери. – Я участковый. Я не собираюсь тебя забирать, у меня нету таких полномочий, понял? Вот чудак. Слезь с окна, тебе говорят.

– Да что происходит, в конце концов? – возмутилась Тамара Ивановна.

– Родители его пошли в школу, – с досадой объяснил участковый, не сводя глаз с окна, – а им сказали, что их сын полгода назад забрал документы для переезда в Куйбышев. Ну, слезь, пожалуйста, уйду я сейчас. Главное, что ты нашелся. А они говорят: как уехал, когда он живет с нами и каждый день в школу ходит, даже раньше, чем нужно? Он им сказал, что шефствует над крокодилами в юннатском кружке. Слушай, ну слезешь ты в конце концов? Ты хоть скажи, где ты последние две недели прятался?

– Я все равно не уйду из этой школы, все равно.

– Сначала закрой окно и сядь на место, – строго сказала Тамара Ивановна.

– Пусть он уйдет, тогда слезу.

– Да, вам лучше уйти, – повернулась директриса к милиционеру. – Пойдемте вместе.

– Я все равно не уйду! – крикнул им вслед Чиз. – А если исключите из школы, учиться брошу!

Он стоял на подоконнике, длинный, худой, с взъерошенным чубом. Но взгляд у него был не затравленный, а решительный, как у человека, который борется за свои убеждения до конца.

Надя смотрела и не понимала, откуда в нем, нелепом и смешном, столько отчаянности. Она не могла поверить, что из-за нее он чуть не выпрыгнул со второго этажа.

– Значит, не все полгода, а только последние две недели ты не живешь с родителями? – спросила Тамара Ивановна.

– Да, – не поднимая глаз от парты, ответил Чиз, – они хотели вернуть меня в ту школу.

– А где же ты скитался все эти дни?

– Ушел, ушел! – радостно закричала Таня Опарина, выглядывая в окно. – Ирина Александровна его выпроводила.

Все прильнули к окнам и увидели, как по дорожке к воротам идет участковый милиционер.

– А где же ты все это время скитался? Что ел? – повторила свой вопрос Тамара Ивановна.

– Я не могу вам сказать.

– У меня он жил, ну что? – поднялся Толя Кузнецов. Это сообщение ошеломило ребят больше, чем появление милиционера. – Не может он уйти из нашей школы, вы там объясните, Тамара Ивановна, в учительской. Если его исключат из школы, я тоже уйду. Надоели мне ваши порядки. В гараж пойду работать, там все понимают.

– Да что, в самом деле! – возмутился Недосекин. – Почему человек не может учиться в той школе, где ему захочется?

Чиз слушал своих защитников, положив голову на парту и закрывшись руками. Надя вытянулась в струнку, не зная, как себя вести, готовая вот-вот убежать из класса. Ленка судорожно всхлипнула.

– Господи, что еще такое? Что с ней? – сказала Тамара Ивановна.

– Ничего со мной, – подняла от парты мокрое лицо Лена. – Хочу и плачу. Или школьными правилами это не разрешается? Нарушение дисциплины, да? Позовите милиционера. Пусть он Чиза заберет за то, что человек влюбился, и меня за то, что плачу. И Рощину за то, что хорошо рисует.

– Тамара Ивановна! – поднялась староста класса Наташа Миронова. – Мы посоветовались, мы тоже протестуем против увольнения из нашей школы Игоря Сырцова.

– Поздравляю вас, дети, – растроганно сказала учительница. – Вы стали взрослыми людьми.

Звонок застал ребят врасплох.

– Все свободны, – сказала Тамара Ивановна. – Рощина, подойди ко мне.

Надя испуганно подошла, она думала, что разговор будет об Игоре Сырцове, но учительница пододвинула к ней сверток и приказала:

– Разверни.

– Я?

– Ты, ты, конечно, ты… Разверни, чего ты испугалась?

Надя с трудом приподняла один край книги, чтобы вытащить из-под него конец материи, Половинкин и А. Антонов бросились ей помогать. Блеснули большие золотые буквы на ярко-синем фоне. Они были выведены красивой вязью, с хитрыми завитушками.

– На французском языке, – из-за плеча Половинкина определила Таня Опарина.

– Это «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, на французском языке, – подтвердила учительница. – Но книга интересна не только этим. Она с иллюстрациями знаменитого французского художника Доре. И сама книга – уникальное издание, другой такой в Советском Союзе, может, нет, да и во Франции найдется немного. Ее мой отец привез из Парижа. Но это другая история. Я хотела, Рощина, сделать все иначе, вспомнить тот наш урок, поговорить о жизни, об Андрее Болконском, о Наташе Ростовой. Сказать тебе, что ты все-таки не права, ты не учла последующие страницы романа. Но об этом в другой раз. Сейчас я просто дарю тебе эту книгу. Что ты так на меня смотришь? Я была на твоей выставке в музее Толстого, видела твои рисунки. Вот в рисунках своих ты права. Об этой твоей выставке много писали, хвалили тебя. А это тебе премия лично от меня.

– Вы дарите мне эту книгу?

– Нет, Рощина, не дарю, а выдаю в качестве премии.

Ребята захлопали в ладоши.

– Но это же такая книга! Я ее даже не подниму.

– Тебе кто-нибудь поможет из ребят. Ну, кавалеры, два шага вперед.

Половинкин двинулся с места, но Толя Кузнецов поймал его за карман и остановил.

– Куда ты, дубина? – прошептал он ему на ухо. Половинкин ошалело посмотрел на Кузнецова, не понимая, чего тот хочет.

Но все другие поняли, расступились, и образовался коридор, по которому несмело шагнул к столу Чиз.

– Мне с Рощиной по пути, – сказал он, глядя на учительницу и стараясь не смотреть на Надю. – Я донесу.

– Разумеется, тебе по пути. Ты ведь сегодня поедешь домой?

– Да, Тамара Ивановна, – пообещал Чиз.

– Объясни им, а я постараюсь здесь объяснить.

– Спасибо.

На улице было тепло, дул ветерок. До трансформаторной будки они дошли молча.

– Не тяжело? – спросила Надя.

– Нет, – обрадовался Чиз. – Надь, ты не смотри на меня так. Это я несерьезно. Это я попугать, чтобы в другую школу не перевели. Я не прыгнул бы.

– Прыгнул бы. Я видела, что прыгнул бы. Дай слово, что никогда больше не сделаешь такой глупости. Нет, лучше давай с тобой поспорим на «замри-отомри».

Чиз послушно протянул ей согнутый крючком мизинец, Надя зацепилась за него своим мизинцем и разбила другой рукой.

 

Рисунки на асфальте

Гу Кай-Чжи не всю правду рассказал в своем трактате о колючках. Он забыл предупредить доверчивых читателей, что уколовший другого сам испытывает боль.

Надя знала, что Марата нет в Москве, но ветер и солнце, дождь и облака тянули ее за плечи, за руки, за волосы в Лаврушинский переулок. Она пришла под вечер, уже в сумерках. Постояла в скверике, поглядела на темные окна. Таня, наверное, в гостях, Дуська у бабушки, тетя экономит электричество. Пусто за шторами, за рыбьей сетью. Но уйти нет сил. В конце скверика, чуточку поодаль от других, приметное дерево, клен. Провожая ее в прошлый раз, Марат остановился около этого дерева. Надя погладила шершавую, приятную на ощупь кору. Вот здесь лежала его рука. Ладошка замерла, надеясь уловить давно развеянное тепло руки вожатого. Она еще раз обернулась через плечо на темные окна, посмотрела на редких прохожих, которым до нее не было никакого дела, и вдруг, обняв ствол дерева, прижалась к нему щекой. Но и щекой смогла уловить только холодок и шершавость коры.

На следующий день она сказала себе и маме, что съездит в ЦУМ за бумагой и сразу же назад, а ноги опять привели ее в скверик. Синее небо сверкало в вымытых стеклах домов, некоторые окна были распахнуты, и в них вливался густой настой солнечного дня, разогревшего как следует горьковатые клейкие почки на кустарниках и деревьях. «Я только посмотрю, – убеждала себя Надя, – если форточка в кабинете закрыта, значит, не приехал». Она издалека принялась отыскивать глазами окно.

– Вот кто! Вот кто нарисует слона! Спокойствие! Вот кто нарисует слона. Спокойствие.

К Наде, огибая клумбу, бежала девочка в красном с горошками платочке.

– Дуська! – присела Надя, как тогда в доме у Савеловского вокзала Марат, и, как он, протянула руки.

– Хорошо, что ты пришла! – крикнула Дуська, падая на руки к Наде, но не разжимая кулачков, в которых держала цветные мелки.

И вся она от ботинок до платочка была перепачкана в мел.

– Папа не умеет рисовать слона. Он умеет только зайца рисовать. А нам заяц не нужен. Мы играем в Африку.

– А разве папа приехал?

– Папа, папа, покажись, что ты приехал!

По дорожке неторопливо шел улыбающийся Марат.

– Здравствуй, Надюш! Тебя взяло в плен это племя африканцев. Ты не к нам шла?

Вслед за Дуськой Надю окружили пять или шесть мальчишек и девчонок с мелками в руках.

– Нет, я в Третьяковку, но я очень рада, что вас встретила. Вы же должны были приехать только двадцать пятого.

– А я прилетел на целую неделю раньше. Ты огорчена?

– Нет, я рада.

– Ну, что же ты стоишь, бери, – нетерпеливо вкладывала Дуська в ладони Нади свои мелки.

Все послушно протянули свои мелки Наде. У нерешительных Дуська сама отбирала и отдавала художнице.

– Пропала твоя Третьяковка, – засмеялся Марат. – Теперь ты от этих людоедов не вырвешься, пока не нарисуешь им Африку.

– Значит, нужно нарисовать слона? – спросила счастливая Надя, опускаясь на корточки перед клумбой.

– Не здесь, – ужаснулась девочка, которая и сегодня была похожа на Аленку с шоколадной обложки. – Большого слона. Пойдем туда. Хватайте ее! – скомандовала Дуська. И ее подружки, подчиняясь «атаманше», весело схватили Надю и повели на тротуар перед домом.

За появлением слона на асфальте дети наблюдали со священным трепетом. Надя загнула хобот кверху и пристроила на него девочку в развевающейся рубашонке. Это была Дуська, и все сразу ее узнали.

– И меня! И меня! – раздались голоса.

– Тебя она посадит на жирафу, – крикнула Дуська. – А тебя – на бегемота. Спокойствие, спокойствие!

Надя нарисовала жирафу и бегемота. На жирафе уместилась одна девчонка, а на бегемоте она посадила трех, в затылок друг другу.

– Теперь крокодила, – подтолкнула руку художницы Дуська.

– Что-то у тебя руки такие горячие, – остановилась Надя. – Дай-ка пощупаю лоб.

– Нет, – отбежала от нее Дуська. – Ты разве мама? Это мамы щупают лоб, а потом укладывают спать и молоко с маслом пить заставляют. Терпеть не могу молоко. Нарисуй верхом на крокодиле маму.

И мама поехала по асфальту на крокодиле вслед за слоном, жирафой и бегемотом.

– А теперь оленя! – скомандовала Дуська, с восторгом оглядывая свою Африку.

И олень прыгнул с одного края тротуара к другому, прямо под ноги Марату. На том месте, где стояла его нога в маленьком остроносом ботинке с каблучком, должны были ветвиться рога. Надя положила руку на носок и посмотрела снизу вверх на далекое, как луна или солнце, лицо вожатого, родное, улыбающееся.

– Если вы не отойдете, то олень боднет вас рогом, – сказала она, продолжая опираться рукой о ботинок.

– Я отойду, отойду, – пообещал Марат. – Надюш, чтобы не забыть, а то с этой Африкой и голову потеряешь: я привез из Астрахани большую белую рыбу. Завтра мы устраиваем день большой Белой рыбы. Приходи.

– Во сколько?

– Часов в семь. Сможешь?

– Смогу, – счастливо улыбаясь, ответила она. – Мне показалось, что у Дуськи руки слишком горячие.

– Не горячие, не горячие! – запротестовала та. – Что же ты не рисуешь рога? Папа, отойди же!

Она подбежала и оттолкнула обеими руками отца за кромку тротуара. Мельком он успел пощупать ей лоб.

– Нет, – успокоил вожатый Надю, – просто возбуждена, разгорячена. Просто она сейчас в Африке. Как и все мы.

Надя засмеялась, провела рукой, испачканной мелом, по лбу, и волосы ее засеребрились.

 

День рыбы

Звонок всколыхнул тишину за дверью, кто-то, суматошно топая, пробежал по коридору так, что шаги отдались эхом на лестничной площадке и в сердце Нади. Тревожно лязгнула цепочка, и на лестничную площадку выскочила Таня в тапочках на босу ногу, в плохо запахнутом халатике, растрепанная. С минуту она непонимающего смотрела, потом тускло сказала:

– А-а-а! Это ты? Мы врача ждем.

И, не оглядываясь, не приглашая войти, двинулась назад в глубь коридора, машинально поправляя волосы. Надя несмело переступила порог, неуверенно закрыла за собой дверь. Только теперь на звонок подоспела тетя.

– Здравствуйте, – сказала девочка. – Марат Антонович заболел?

– Дуся. – коротко ответила тетя.

– А что с ней? Ангина?

– Иди, иди, девочка, сейчас здесь не до тебя.

Она вежливо, но настойчиво вытолкнула Надю на лестницу. Дверь захлопнулась, и наступила сонная пыльная тишина. Вверх и вниз бежали серые ступени, раздались гулкие шаги и на втором этаже пропали, их поглотила чья-то излишне громко хлопнувшая дверь.

Отец пришел поздно.

– Мамочка, а что, Надюшки разве нету? – с беспокойством спросил он.

– Надюшка? Дома.

– А в комнате никого нет, – он просунулся внутрь по самые плечи. – Надя?

– Папа, – устремилась она к нему из темноты, словно хотела припасть, как в детстве, но на полдороге остановилась. – Папа, Дуська заболела.

– И ты поэтому сидишь в темноте?

– Разве ты не слышал, что я сказала? Дуська заболела. Понимаешь, Дуська.

– Дети всегда болеют. И ты у нас, когда была маленькая, часто болела.

– Я совсем другое дело, – она взмахнула руками и сжала их. – Она совсем, совсем маленькая. Я не знаю, что с ней, мне не сказали, понимаешь? Наверное, что-нибудь страшное.

– Нет, так нельзя, – возмутился отец. – Разве можно так переживать из-за болезни чужого ребенка? А что ты будешь делать, когда у тебя свои дети пойдут?

– Дуська не чужая. Ты ничего не знаешь. Я тебе не рассказывала. Дуська не чужая. А своих детей у меня никогда не будет. Пойди позвони Марату Антоновичу, – что с ней? Я тебя очень прошу.

– Ну нет, – решительно отказался Николай Николаевич.

– Я тебя очень прошу, как никогда не просила. Или лучше не надо. Лучше не надо. Это ужасно.

Она заплакала и упала лицом вниз, как Наташа Ростова на ее рисунке.

Николай Николаевич оделся и пошел звонить. Трубку взяла тетя и не стала с ним разговаривать.

– Ну вот, как я и предполагал, ничего страшного, – еще с порога наигранно бодрым голосом сообщил отец, – обычная ангина от мороженого. Температуру уже сбили. Сейчас поужинаем. Что тут мамочка нам приготовила?

Но Надя ужинать отказалась и не успокоилась.

Утро занялось яркое, солнечное. Было невыносимо больно думать, что в своей кроватке в жару лежит маленькая девочка с кулачками, перепачканными в цветные мелки.

В школу Надя пришла по инерции, машинально засунула портфель в парту, машинально села, машинально, не видя условия задачи, уставилась на доску.

– Надьк, ты чего не списываешь? – толкнула ее Ленка, как человека, который нечаянно заснул.

– Ленка, отнесешь мой портфель, – наконец осмысленно посмотрела она на подругу. – К себе домой, чтоб мои родители не волновались.

– А ты?

– Я должна узнать, что с Дуськой. Дуська, маленькая девочка, очень дорогая мне, заболела.

– Какая Дуська? – изумленным шепотом спросила Ленка.

– Потом расскажу, дочка моя. Наша дочка.

Пользуясь тем, что учитель стоял спиной к классу у доски и громко стучал по ней мелом, выводя угловатые стремительные знаки и цифры, она встала и, не таясь, двинулась по проходу. Математик встрепенулся, когда хлопнула дверь.

– Что такое? Кто-то вышел? – спросил он у класса.

Ребята изумленно молчали.

В коридоре стоял одетый Марат Антонович и, вертя в руках кепку, смотрел пристально на жену, разговаривавшую слабым голосом по телефону.

– Здравствуй, Надюш, – печально и виновато сказал вожатый, – все отменяется. То есть еще вчера отменилось. Ты перепутала день. Мы ждали тебя вчера.

– Я была вчера, – сказала Надя. – Что с Дусей?

– Да, с Дуськой, – машинально повторил он. – Еще не выяснили, какое-то особое воспаление легких в сочетании с ангиной.

Таня положила трубку.

– Почему ты еще здесь? – спросила она у Марата и равнодушно кивнула Наде: – Здравствуй!

– У меня нет денег. Ты пошла за деньгами и стала говорить по телефону.

– Так почему ты не прервал меня? Дай сюда рецепт…

– Дай мне лучше деньги, – непривычно громким голосом крикнул Марат.

На улицу Надя и вожатый вышли вместе.

– Я еще тогда заметила, что у нее жар. Но она не дала пощупать мне свой лоб.

Марат потер лоб рукой.

– Кажется, сюда ближе. Извини, Надюш, я тебя не слышу. Что ты сказала? Видишь, какое у нас несчастье. Не вовремя ты пришла. Ты позвони потом, ладно?

– Я останусь, может, что-нибудь надо сделать, помочь Тане…

– Оставайся, – не расслышав до конца всю фразу, согласился Марат.

Надя бегом вернулась к подъезду дома, взлетела одним духом на третий этаж, словно от этого зависело – жить или умереть Дуське.

– Мне Марат Антонович велел остаться, – сообщила она тете. – Я разденусь, можно, да?

Выглянула из своей комнаты Таня.

– Что еще, Надя? – спросила она издалека.

– Я вернулась, может, нужно подежурить. Вы не спали, а я хорошо выспалась. Или куда сбегать?

– Нет, ничего не нужно, – сухо ответила Таня.

– Я потому, что она же мне не чужая, мы же вместе… Нерастанкино.

– Господи, Надя, я не сомневаюсь, что ты очень благородная девочка, – сказала Таня и закрыла за собой дверь.

– Что ты в чужое несчастье лезешь? – спросила тетя.

– Я не лезу, я думала… Извините.

Надя поняла, что горе свое они не захотели разделить с ней, не поверили, что Дуська ей не чужая. Спешить было некуда. Она медленно обогнула дом, медленно двинулась вдоль невысокой чугунной оградки, отделяющей скверик от тротуара.

– Эй, девочка, не видишь, что ли? Обойди, – крикнул ей старик с лавочки и показал тростью, где она должна обойти. – Я спрашиваю, не видишь, что ли?

– Не вижу, – растерянно призналась Надя. Никого вокруг не было, тротуар перед ней лежал пустой, разрисованный по приказанию Дуськи цветными мелками: африканскими слонами, крокодилами и бегемотами.

– Погляди, погляди под ноги. Про рисунки я тебе говорю, – разозлился он.

Надя беззвучно заплакала и, смахнув ладошкой слезы, пошла назад.

– Обидел я ее, видите ли, – обратился старик к двум женщинам, прокладывавшим новую дорожку в обход рисунков, – красоту топтать не позволил.

Надя побежала, чтобы побыстрее скрыться за углом дома и не слышать его слов. Ей было так горько, как еще никогда не было.

 

Сумочка

Жаркое и сухое лето катило по улицам Москвы, скверам и паркам раньше времени увядшую и скрюченную в хрусткие стручки листву. Марат, Таня и Дуська были далеко у моря. Перед их отъездом Надя разговаривала с ними со всеми по телефону, голоса звучали радостно, звонко, особенно у Дуськи, и на минутку показалось, что все хорошо, ничего не изменилось. Но трубка легла на рычаг, и во всем теле наступила тишина, какое-то печальное спокойствие. Строительство Нерастанкино остановилось. Законсервировали первый этаж, кабинет Марата, круглую гостиную с камином и скрипучими лестницами. И никто не мог сказать, нужно ли мечтать дальше, нужно ли возводить второй этаж и башню.

Но Лаврушинский переулок по-прежнему звал к себе, и в один из невыносимо пыльных и тоскливых дней Надя привела сюда Ленку.

– Здесь живет Марат. Посидим на лавочке?

Они сели напротив дома. Надя поставила на колени сумочку, щелкнула задумчиво замком, спросила:

– Хочешь понюхать? Мой кислород.

Ленка недоверчиво склонилась над раскрытой сумочкой, в которой лежал носовой платок и удостоверение на право бесплатного посещения музеев.

– Ты что? – сказала она. – Табаком же пахнет.

– Табаком, – согласилась Надя, – поэтому и мой кислород. Здесь лежали сигареты. Мы ходили по Москве, я ему выдавала по одной, пока он все не искурил. Осталась пустая пачка. Знаешь, сколько прошло времени? Больше полугода. А запах сохранился. Правда, удивительно?

– Да, удивительно, – согласилась Ленка. Но удивительно было другое: что Надя вдыхает табачный запах сумочки.

– Как ты думаешь, – щелкнув замком, сказала Надя, переводя разговор на другую тему, – почему должны были умереть Ромео и Джульетта?

– Потому что они, как идиоты, любили друг друга, – не задумываясь, ответила Ленка.

– Разве это основание для смерти? Они в своей любви достигли высшей гармонии. Значит, смерть и есть торжество высшей гармонии. Разве это правильно?

– На такие темы я отказываюсь говорить, – заявила Ленка. – Пойдем отсюда. Тоже мне дом, архитектурный памятник XX века.

– Тоже мне сестра милосердия нашлась, – сказала Надя. – Откуда ты меня хочешь увести? От самой себя? Ладно, пойдем. Только через Арбат. Я тебе одну штуку покажу.

Напротив небольшой витрины антикварного магазина стояли малолитражка с английским флагом на капоте и несколько «Волг». Негр следом за женщиной с голубоватыми, пышно взбитыми волосами вынес из дверей магазина большую бронзовую статуэтку и положил на заднее сиденье малолитражки. Женщина села за руль и уехала, а негр пошел пешком вдоль Арбата, глядя вслед машине.

– Где же она? – сказала Надя, разглядывая витрину. – Я тебе хотела показать одну вещь, а ее нет.

– Может, та самая, что негр унес?

– Нет, он вынес статуэтку, а я хотела тебе показать часы. Мы их «купили» с Маратом еще до его поездки в Астрахань и до болезни Дуськи. Может, переставили? Зайдем?

Девочки побродили вдоль прилавков и полок, поглазели заодно на картины, хрусталь.

– Вы что ищете, девушки? – спросил у них мужчина в синем халате.

– На витрине стояли часы, – повернулась к нему Надя, – каминные часы под античность. С бронзовым портиком и двумя мраморными фигурками.

– Помню, помню, были такие, долго стояли. «Сафо и Фаон» назывались. У нее хитон на одном плече, а он с копьем, выходят в обнимку из портика. Продали.

– Продали? – огорчилась Надя.

– Милые мои, у нас магазин, а не музей.

– Они же очень дорого стоили.

– На такие вещи никто денег не жалеет. У кого они есть, конечно.

Его отвлекли две таинственно перешептывающиеся женщины. Девушки не стали ждать, когда он снова к ним обернется и доскажет историю каминных часов. Они вышли на улицу.

В витрине поблескивали два серебряных слона, держащих в хоботах тарелку гонга, стоял бронзовый водолей в виде фигурки льва с трубочкой во рту и ручкой на спине, несколько фарфоровых статуэток, а каминных часов не было.

– Ну и пусть купили, – вздохнула Надя, – все равно они стоят у нас на камине в круглой гостиной.

– А у меня никогда не будет такого дома, – позавидовала Ленка.

 

Качели

И был еще один грустный ли, радостный ли день – трудно сказать. Василий Алексеевич Брагин пригласил Николая Николаевича и Надю в Тарусу для серьезного разговора.

– Рад видеть тебя, Козленок. Давненько мы с тобой не обсуждали последние политические новости, – сказал старик.

После обеда два плетеных кресла вынесли во двор и поставили в траву за домом посреди усадьбы.

– Здесь нам с вами будет просторно поговорить, – сказал старик Николаю Николаевичу.

Надя ушла в дальний конец, села на качели. Брагин любовался ею издалека.

– Хорошо сидит. Оттуда вид красивый открывается. Пусть смотрит. А мне пора уже смотреть прямо в небо.

– Что это вы такое говорите, Василий Алексеевич? – возразил Рощин.

– Не спорьте, – отмахнулся художник. – В небо смотреть тоже большое счастье.

Порыжевшая трава, в которой кое-где попадались кустики ромашек и конского щавеля, доставала до подлокотников кресла. Василий Алексеевич касался ее руками, поглаживал, трогал, радуясь каждому прикосновению, как ребенок. И ноги свои с улыбкой вытягивал в траву по колени, словно парил их там в естественном настое летнего разнотравья. И на солнце он смотрел как-то по-особенному, прищурившись.

Старость Василия Алексеевича была красива и несуетлива. Николай Николаевич тоже сидел в плетеном кресле по колени в траве. «Вот бы и Наде когда-нибудь такую дачку, – подумал он, – чтобы ромашки и конский щавель, не скошенные, не в вазе, а во дворе, как в поле. И плетеные кресла и качели».

– Ну что ж, Николай Николаевич, давайте подведем итог, – прерывая молчание, сказал Брагин. – Я это говорю потому, что у меня есть предчувствие, что мы можем не увидеться больше.

– Да что вы такое говорите?

– Весел я, но болен и стар, – без тени грусти ответил Брагин. – Это же естественно: старые уходят, а молодые остаются. Наде оставаться, мне уходить. Я это знаю.

– Я и слушать не хочу, – поднялся с кресла Рощин.

– Нет, вы меня выслушаете, – жестом остановил его Брагин. – Мы должны подвести неплохой для вас и для меня итог. Как мы ни испорчены приобретенным опытом и всякими умными теориями, но у нас с вами хватило ума не мешать естественному развитию таланта. Самое большое, что мы могли сделать, – это не мешать, не отдавать Козленка в художественную десятилетку. Слава богу, она заканчивает нормальную школу. Теперь она крепкий орешек, и ей не страшно никакое учебное заведение, даже Институт имени Сурикова, – он засмеялся своей шутке.

– Ее вожатый из Артека уговаривает поступить во ВГИК на мультипликацию.

– Это тоже не страшно, – сказал старик, – хоть в Суворовское училище.

– Спасибо, – растроганно кивнул Рощин.

– Ну ладно, ладно, – остановил его Брагин, – я вам не сказал самого главного, для чего мы остались с вами здесь вдвоем. – Он замолчал. – Не может, – сказал он радостно.

– Чего не может? – не понял отец Нади.

– Не может сама раскачаться. Я давно наблюдаю за ее попытками. В мире все подтверждает все, как эти качели. Вот так же и в искусстве. Когда человек только начинает рисовать, он попадает на неподвижные качели. И самому ему раскачаться очень трудно, какие бы хитрые движения он ни делал. Надо обязательно оттолкнуться от земли. Или еще лучше, чтобы кто-нибудь тебя немножко толкнул. Я рад, Николай Николаевич, что помогал все эти годы раскачиваться Наде. Но первый толчок она получила от вас. Как это удивительно и как поздно понимаешь, что в мире все подтверждает все… И миф об Антее, и веточка конского щавеля, и девочка на качелях.

Он отвлекся от первоначального плана разговора и снова замолчал. Надя сидела на качелях и, глядя на старика издали, вспоминала свою первую встречу с ним. Ей пришлось в своих воспоминаниях вернуться в студию Дворца пионеров, ибо все началось и предопределилось там, в классе Лидии Львовны Устиновой.

Ребят в студии было немного, человек двадцать. Надя заняла свободный мольберт у окна и огляделась. От двери через всю стену протянулись застекленные полки. На них стояли елочные игрушки, куклы, желудевые человечки, фигурки зверей и птиц из пластилина. В застекленных коробках висела коллекция тропических бабочек. Две другие стены были заняты полками с игрушками и коробками с бабочками. Четвертая стена представляла собой сплошное окно.. За ним была зима, виднелись внизу белые крыши домов и заснеженные деревья. Снег и холод отступали перед стеклянными стенами Дворца пионеров. Тропические бабочки в коробках разноцветными крыльями создавали картину жаркого экзотического лета посреди зимы.

Учительница встала на стул и сняла со стены большую голубую морфиду.

– Красивая, правда? – спросила она у Нади. – В Бразилии крылья этих бабочек заливают лаком и продают в виде брошей и пуговиц. Попробуй ее нарисовать.

Она отошла от мольберта новенькой, и девочка приступила к работе. Небесно-голубые крылья южноамериканской бабочки были покрыты кое-где солнечно-охристыми пятнами и разводами. Надя заглянула в стаканчики с гуашью. Таких красок у нее не было. Она попробовала смешивать – вышло грязно и скучно. Надя растерянно повертела в руках кисточку чуть не в полметра длиной и осторожно, с опаской положила. Взяла другую, чуть поменьше, и положила, даже не обмакнув в краску. «Какие-то шпаги, а не кисти», – испуганно подумала она. Рука потянулась за спасительной коробочкой с вечным пером, которое папа утром специально зарядил китайской тушью. В одну минуту на бумаге появился контур изящной порхающей бабочки. За каких-нибудь полчаса огромный лист покрылся десятками фантастических мотыльков и стрекоз самых немыслимых форм и в самых неожиданных ракурсах.

– Надя, что же ты делаешь? – раздался возмущенный голос Лидии Львовны.

Девочка вздрогнула и подняла голову.

– Я рисую, что вы сказали… бабочек.

– Да ты посмотри, какая перед тобой красивая морфида. Неужели тебе не хочется поработать цветом? Ты посмотри, какая романтика, какие краски! В этих крыльях вся Южная Америка. Такого голубого цвета и такого желтого больше нигде не увидишь. Я тебе дала кисти. Они сделаны из беличьих хвостиков. Ты только подумай, как интересно: беличьими хвостиками рисовать бразильскую бабочку.

Учительница объясняла девочке красоту небесно-голубой южноамериканской бабочки. Надя была не слепая, морфида ей нравилась, нежные, радужные крылья радовали глаз, просто она никогда не держала в руках большие кисти и не работала гуашью.

– Спрячь свое перо.

– Я не умею кистями.

– Вот и хорошо. Ты пришла сюда учиться, а не показывать свое умение. Возьми новый лист бумаги.

И что-то неприятное кольнуло Устинову при виде рисунков Нади. Но думать об этом было некогда, и она отошла, недоумевая и сердясь на себя за резкость, которую допустила по отношению к новенькой. «Надо было объяснить ей поласковей», – подумала она с досадой.

Ни одним словом учительница не похвалила контурные рисунки. Она их не заметила, как будто лист бумаги не был испещрен изящными порхающими мотыльками и стрекозами, а безобразно исчеркан вдоль и поперек.

На новом листе вместо яркой бразильской бабочки получилась примитивная мазня. «Так рисуют в детском саду пятилетние девочки», – подумала Надя о своей работе. Большая кисть не помогала ей реализовать замысел, как фломастер или перо, а мешала. Она испачкала в краску руки, платье и совсем расстроилась.

После занятий Надя выбежала из студии, не попрощавшись ни с кем. Папа ее ждал внизу, в вестибюле. Надя подбежала к нему с глазами, полными слез:

– Папа, катастрофа! Я не умею рисовать.

Напрасно в этот вечер мама ждала дочь и мужа к ужину. Они поехали на Кудринскую к Рюминой. Николай Николаевич всегда по важным вопросам советовался со своей бывшей учительницей.

– Коля, почему так поздно? Что случилось? – спросила маленькая энергичная женщина, втаскивая его и Надю за руки в переднюю.

– Наталья Алексеевна, катастрофа! Все пропало!

– Прекрати сейчас же нервничать! – прикрикнула на него Рюмина. – Говори толком, в чем дело?

– Здравствуйте, – поклонился Николай Николаевич, увидев выглянувших из комнаты мужа Натальи Алексеевны и сына Алешу, двенадцатилетнего застенчивого парня.

– Здравствуйте, – сказала Надя.

Отец и сын дружно ответили папе и дочке и остались стоять, сочувственно помалкивая, не вмешиваясь в разговор. Алеша позволял себе только осуждающе улыбаться и хмыкать по поводу нерасчетливо всученной в руки девочки большой кисти. А Сергей Сергеевич лишь изредка трогал себя за рыженький клинышек бородки и тотчас виновато и почтительно опускал руки, словно боялся, что Николай Николаевич истолкует его робкий жест как-нибудь не так.

– Что делать, Наталья Алексеевна? Что делать? – сокрушался Рощин. – Нельзя же сразу девочку брать на излом. Я понимаю, что ей надо познать все материалы и разную технику, но постепенно, с учетом ее изящного, утонченного стиля. Я думал, что Устиновой понравились рисунки Нади. Она сама сказала, что понравились. Я видел, что ей понравились. И вот результат…

– А ты, барышня-крестьянка, что думаешь по этому поводу? – спросила у Нади Рюмина.

– Не знаю. Я хотела бы думать, что папа прав, – вздохнула она и пожала плечами.

– А что же тебе мешает так думать? – улыбнулась Наталья Алексеевна.

– Учительница. Она скорее всего права. Бабочку я не нарисовала. Коэкс, коэкс, бре-ке-кекс получилось.

– Пойдемте чай пить, – еще раз улыбнулась Рюмина. – За столом и поговорим.

Алеша загремел чашками в шкафу. Сергей Сергеевич побежал на кухню ставить чайник. Наталья Алексеевна принялась убирать со стола книги, бумагу, письменные принадлежности. До их прихода она здесь работала, писала свою вторую книгу по древнерусскому искусству.

– Я искусствовед, Коля, – неожиданно сказала она. – Я думаю, что тут нужен совет большого художника. Что, если Брагин? Я могла бы вам устроить консультацию у него.

– Какой Брагин? – испуганно спросил Рощин.

– Да ведь у нас один Брагин, Коля.

– Василий Алексеевич? Художник-анималист? Действительный член Академии художеств?

– Ну, ну, спроси у меня, не лауреат ли он, не профессор ли Строгановского института, не заслуженный ли деятель культуры? – подзадорила его Рюмина.

– Ты мне в третьем классе подарил книжку с его рисунками к «Маугли», – напомнила отцу Надя. – Помнишь Багиру, Ширхана?

– Правильно, – подтвердила Наталья Алексеевна. – Это он самый и есть. Ты, Надюша, четвертое поколение, которое узнаёт «Маугли» в лицо благодаря рисункам Василия Алексеевича.

Во дворе многоэтажного дома с грузовика сталкивали на землю глыбу мрамора. Чуть поодаль в снегу лежало несколько глыб, прикрытых рогожами. Над крышей по углам дома были установлены прожекторы, направленные зеркалами к земле. Сейчас в них играло морозное солнце. Надя заинтересовалась ими, спросила:

– А зачем прожекторы?

– Для разгрузки ночью, – ответила Рюмина, – Это двор художественных мастерских. Контейнеры с гранитами и мраморами поступают круглые сутки.

– Круглые сутки? – не поверила Надя. – Им столько много нужно камней?

– Да. Одному Брагину чуть ли не каждую неделю требуется новая глыба.

Николай Николаевич так волновался перед встречей с художником, чьи произведения привык видеть в книгах и в Третьяковской галерее, что несколько раз останавливался и перекладывал папку с рисунками Нади из одной руки в другую, словно она была бог весть какая тяжелая. Папку поменьше нес Алеша. Он тоже волновался и все время свободной рукой поправлял кашне и шапку. Наталья Алексеевна шла с пустыми руками, но выражение лица у нее было такое, словно она несла на себе и обе папки, и Алешу, и Николая Николаевича с Надей.

Они гуськом проследовали в подъезд дома и остановились на площадке, чтобы собраться с духом. В сумеречной гулкой пустоте лестничной клетки Брагин вдруг представился Наде великаном, который один ворочает глыбы мрамора и гранита. Необычно широкая лестница и внушительные двустворчатые двери мастерской, казалось, подтверждали ее предположение.

– Звоню, – предупредила спутников Рюмина и нажала кнопку.

За дверью послышались приглушенные шаги, одна створка распахнулась, и Надя увидела на пороге доброго старичка в тюбетейке и фартуке, похожего на печника или плотника. Он держал в одной руке брусок дерева, а в другой – стамеску и весь приятно пах свежими стружками. Они висели белыми колечками на его фартуке, на шнурках ботинок, на рукавах рубашки, в бороде у Василия Алексеевича тоже застряли стружки. От этого человека веяло свежестью и чистотой струганого дерева. Он всем улыбнулся, а Наде протянул руку и сказал:

– Добро пожаловать, Козленок. Я вас давно жду.

Стало сразу легко и просто. Николай Николаевич забыл сказать приготовленные извинения, Алеша перестал поправлять кашне и шапку, а Рюмина решительно прошла вперед и направилась к статуе Багиры, грубо вырубленной из дерева.

– Этого я еще не видела.

– Она не окончена, – мягко ответил Василий Алексеевич.

Он повел всех, лавируя между фигурами зверей, изваянных в натуральную величину, к верстаку, который служил и столом. К нему было придвинуто кресло с гнутыми подлокотниками. На досках на небольшой картоночке лежал до половины исписанный лист бумаги. Стружки лежали и на сиденье кресла и на неоконченном письме.

Надя с увлечением рассматривала мастерскую художника. На антресолях, на уровне второго этажа, подвернув под себя ноги, сидел бронзовый Будда в человеческий рост. Василий Алексеевич, замечая, на что обращают внимание гости, давал неназойливые пояснения:

– Этого Будду я привез из Индии после первого своего путешествия. Подарок раджи.

На стене висела коробка с тремя махаонами, рядом другая с жуком. Огромные зубчатые клешни, белая мозаика на спине.

– Мой любимый жук галимар, – сказал Василий Алексеевич Наде и хитро улыбнулся. – Если подружимся, дам на несколько дней поиграть.

Тут же стояла на хвосте голубая перламутровая рыбка, висел портрет козла, написанный на большом полотне. Козел был мудрый и бородатый. А высоко на стене, на уровне антресолей, висела известная по учебникам истории картина. Мамонты, подняв хоботы и устремив вперед бивни, идут из глубины веков. Под мамонтами, вырезанная из дерева, голова антилопы кана, с настоящими рогами, керамика, стекло, ритуальная ложка с верховьев Енисея. Бивни слона, клыки моржа, китовый ус, похожий на изогнутую саблю, засушенные редкие рыбы… Чего тут только не было!

Василий Алексеевич дал оглядеться гостям, усадил Рюмину на стул, взял из рук Николая Николаевича папку и положил на подлокотник кресла. Сам он сел на маленькую скамеечку напротив, ласково посмотрел на девочку, дружелюбно на ее отца и спросил:

– Кто из вас будет показывать?

Надя молча отошла в сторону, Николай Николаевич вопросительно повернулся к Рюминой.

– Сам, Коля, сам, – сказала она.

– Мы привезли разные работы, – начал отец Нади, – и Геракла, она делала его в восемь лет, и Жанну д'Арк. Лидия Львовна Устинова, педагог Дворца пионеров, считает, что все это бесперспективно.

– Наталья Алексеевна ввела меня в курс вашей проблемы, – перебил художник.

Николай Николаевич развязал тесемки папки и выпрямился.

– Я готов, готов, давайте, – нетерпеливо попросил Брагин.

Отец Нади, уловив в его голосе недовольные нотки, принялся быстро перекладывать листы. Ему показалось, что присутствие гостей утомило хозяина мастерской, а ему хотелось показать как можно больше рисунков Нади.

– Стойте, стойте, – улыбнулся старик. – Вы что, показываете или считаете?

– Я боюсь занять много времени.

– Не бойтесь, – проворчал Брагин. – Начните сначала.

Старый художник обладал редким даром – он умел смотреть.

– Эту папку оставьте у меня на несколько дней, – попросил он. – Я потом хочу ее один изучить.

– Конечно, конечно, пожалуйста, – сказал Рощин. – Василий Алексеевич, что нужно сделать, чтобы нам не поссориться с педагогом Дворца пионеров?

– А ничего не нужно. Радоваться нужно.

Он положил руку Наде на плечо, и они пошли вдвоем по мастерской, оставив Николая Николаевича с его вопросами одного.

– Нравится тебе здесь, Козленок?

– Да, очень нравится.

– Я тебе скажу по секрету: мне и самому нравится. Люблю свою мастерскую. Мой внук не разрешает отдавать никуда этого зверя, – показал он на статую гималайского медведя. – Приходит и гладит, как живого. И мне жалко его отдавать.

– А мне можно погладить?

– Конечно, Козленок.

Надя погладила медведя, зашла с другой стороны, заглянула за спину зверя, туда, где на шкафу стояла большая китайская ваза с перьями.

– Букет страусовых перьев у меня потихоньку растаскивают мои внуки и внучки. А я делаю вид, что не замечаю. Какое тебе подарить? – Он потянулся к вазе. – Это или это?

– Не надо никакого, пожалуйста.

– Почему? – удивился художник.

– У меня к страусам особое отношение. Они очень глупые.

– Откуда ты взяла?

– У них глаза вдвое тяжелее мозга.

– Вот никогда бы не подумал.

– Да. Когда Международный совет по охране птиц предложил всем странам выбрать птицу для герба, то Австралия отказалась от страуса. Дания жаворонка выбрала, Англия – малиновку, Австралия должна была выбрать страуса, эта же птица нигде больше не водится, а они отказались, на удивление всем. Какабуру какую-то выбрали.

– Есть такая птица в Австралии, птица-хохотушка. Хохочет и хохочет с утра до вечера. Веселый у них герб получается, ничего не скажешь.

Девочка и старик рассмеялись. Они прошли еще дальше к стеклянному шкафчику с небольшими скульптурками. Художник открыл дверцу маленьким ключом, поставил на ладонь фигурку слона.

– Здесь все подарки, – объяснил он. – И это тоже подарок моего ученика. Из Индии привез. Ужасно дорогая вещь.

– Из Индии – это еще ничего, – сказала Надя.

– Почему? Что ты имеешь в виду?

– Жалко их, – вздохнула девочка.

– Кого?

– Слонов. Из них теперь консервы делают. Не в Индии, а в других странах.

– Ты что-то путаешь, Козленок. Нигде из слонов консервы не делают.

– Делают, честное слово. В Африке… Там есть какой-то знаменитый заповедник, забыла, как называется…

– Серенгетия?

– Да, кажется… И еще какое-то название около заповедника.

– Танзания?

– Танзания, – обрадовалась девочка. – Там построили консервный завод на четыре тысячи животных. В основном зебры, антилопы-гну, слоны.

– И зебры? – возмутился старик.

– Да, – кивнула Надя. – А из слонов еще корзины для бумаг делают. Отрубят ногу, поставят на пол – и получается корзина. Они их туристам продают… Для экзотики…

– Негодяи, до чего докатились. За слоновой костью охотились, теперь корзины для бумаг. Да откуда ты все это знаешь, Козленок?

– Из «Пионерской правды».

– Там об этом пишут?

– Там вообще про животных много пишут. И про лохнесское чудовище, и про крокодилов. Их тоже на сумочки переводят. Но крокодилов не так жалко, как слонов.

– Все-таки жалко, – сказал старик.

– Немножко жалко, конечно, – согласилась Надя.

– Интересная у вас газета. Придется подписаться и мне на «Пионерскую правду».

Девочка улыбнулась. Папа, Наталья Алексеевна и Алеша в другом конце мастерской разглядывали статую обезьяны. Все трое ощущали некоторую неловкость оттого, что художник про них забыл. Они не слышали, о чем разговаривала девочка с Василием Алексеевичем. Надя что-то спросила, остановившись перед портретом козла, и академик пространно и заинтересованно принялся ей рассказывать о своей работе, совсем не так скупо, как за час до этого Рюминой, Алеше и Николаю Николаевичу. Каждый из троих невольно подумал, что для Василия Алексеевича существует сейчас только Надя Рощина. Впрочем, сама себя она маленькой не считала и, почувствовав расположение старого художника и его уважительное отношение, стояла рядом с ним, как равная с равным.

– Пойдем, я подарю тебе не перо, а то, что написано пером, – сказал Брагин и пояснил: – Мои записки и размышления об искусстве.

Он подвел ее к стеллажу с книгами, снял с полки зеленоватый томик, на обложке которого была нарисована пума.

– «Изображение животного», – прочитала Надя вслух.

– Василий Алексеевич, но все-таки что нам делать? – опять спросил отец Нади. – Учительница во Дворце пионеров считает ненормальным то, что девочка не работает цветом.

– А как же, конечно, я с ней согласен, – сказал старик.

– Согласны?

– Да. А что вас удивляет? В Японии дети в обыкновенной школе различают сто шестьдесят единиц цвета. Им показывают любой оттенок, и они тут же называют номер. Как таблица умножения.

– Но как же быть? – сник отец Нади.

– Вы, наверное, слышали или читали, дорогой Николай Николаевич, как добывают в тайге корень женьшень. Когда охотнику посчастливится обнаружить маленький росток, он строит около корня шалаш и живет в нем до тех пор, пока корень созреет, охраняет его. Мне думается, Надя такой же драгоценный росток. Я ставлю свой шалаш около нее.

– Спасибо…

– За это не благодарят, – перебил Брагин нетерпеливым жестом. – Это мой долг художника.

Николай Николаевич хотел положить книгу в папку с рисунками, но Надя прижала ее к себе и не отдала. Ей приятно было держать в руках подарок. Она даже варежку на правую руку не надела. Так и шла по двору, незаметно для всех поглаживая обложку. Огибая мраморные глыбы, прикрытые сверху дырявыми рогожами, она задержалась на мгновение, чтобы потрогать шершавую грань камня. Потрогала и вспомнила о руках художника. И хотя видела, что он обыкновенный человек, опять подумала о нем как о великане. Ведь это для него привезли мраморы и граниты, из которых он будет вырубать новых медведей, обезьян и слонов.

После второй встречи Василий Алексеевич подарил Наде еще одну книгу, где были его рисунки и где рассказывалось, как он жил и работал.

«Милой Надюше на память от ее старого поклонника», – написал он на титульном листе.

После третьей встречи на рисунке «Телячья нежность», который ему очень нравился, оставил в уголке совет:

«Надя, побольше современных тем».

После четвертой встречи на рисунке «Бегущие олени» появился еще один автограф знаменитого художника:

«Милая Надя! Все очень хорошо, но всегда старайся еще лучше. Дедушка Брагин».

Василий Алексеевич Брагин встречался с Надей редко, не больше двух-трех раз в год: во время зимних и летних каникул. Но знал он о девочке все. Николай Николаевич привозил ему на просмотр новые рисунки, рассказывал об успехах в школе и во Дворце пионеров.

– Ну, как дела, Козленок-Верблюжонок, – весело спросил старик, – закончила панно для Генуи?

– Да, его уже отвезли в Италию.

– А у меня для тебя есть новость. Ты знаешь, что у нас с тобой появился серьезный конкурент? Тоже написал панно.

– Кто? – удивилась Надя.

– Чарли из Мельбурна.

– Австралийский мальчик?

– Четырехлетний шимпанзе по имени Чарли. Его, видите ли, пригласили из зоопарка в театр писать декорации. Да разве в «Пионерской правде» о таких вещах не пишут?

– Я не читаю, – смущенно призналась Надя. – Мы со второго полугодия «Комсомольскую правду» выписали.

– Как так? Разве ты комсомолка?

– Нет еще, но скоро буду.

– Ну да! Ну да! – сказал старик. – Скоро будешь. Ну, а что там у вас в «Комсомолке» пишут?

– Про убийство Джона Кеннеди пишут.

– Да, это ужасно, – помрачнел старик. – Мне кажется, он был неплохим американским парнем. Выстрелили в американского президента, а попали и в тебя и в меня. Ты это чувствуешь, Верблюжонок?

– Да, – сказала Надя. – Мне его жалко.

Новые рисунки девочки старик смотрел сосредоточенно, даже хмуро. Разглаживал машинально бороду и насупливал брови, никак не мог отвлечься от разговора про Джона Кеннеди.

– Василий Алексеевич, что же нам делать с Надей? – задал Рощин мучивший его вопрос. – Некоторые советуют отдать в художественную десятилетку.

– Оригинальный талант легко и испортить, – буркнул художник. – Видите, какие успехи она сделала за это время. Давайте подождем еще полгода. А вот с другим ждать нельзя. Надо, чтобы эти рисунки видели. Вы не будете возражать, если я отберу кое-что из этой папки к тем рисункам, что хранятся у меня, и покажу завтра на президиуме?

– Пожалуйста, конечно, какой разговор, – ответил Николай Николаевич. – Можете оставить хоть все.

Отец и дочь возвращались домой пешком через парк «Динамо» по узенькой дорожке, протоптанной в сугробах редкими прохожими. Ларек у входа был засыпан по самую крышу снегом, но из окна выглядывала симпатичная буфетчица и поблескивал никелированный бок кофеварки.

– Надюша, хочешь кофе? – спросил отец.

– Да, хочу.

Стаканчики, поставленные на столике прямо в снег, протаяли аккуратные ячейки. Провода, протянутые из-за деревьев к небольшому ларечку, низко провисали под тяжестью снега, и время от времени с них срывались пушистые звездочки и падали в кофе.

Тишина и чистота царствовали в этот час в парке «Динамо».

На заседание президиума Академии художеств академики собирались на Кропоткинской улице в старинном особняке со стеклянным фонарем на крыше. Они отдавали пальто и шапки на вешалке старику с бакенбардами и, поднявшись по нескольким ступенькам, входили в комнату с дубовыми панелями, где, кроме длинного полированного стола и старинных часов с фигурками коней, ничего примечательного не было. Эту комнату значительной делали сами академики. Они рассаживались вокруг стола, белоголовые, величественные, и начинался совет. Серов, Кацман, Алпатов, Лаптев – все были седые. Правда, у Лаптева, как у самого молодого академика, седины было поменьше.

Брагин переступил через порог, поздоровался кивком головы и, приблизившись к краю стола, где осталось свободным его место, положил папку. Потом толкнул ее по гладкой поверхности на середину и проговорил:

– Эта папка у меня два с половиной года. Стыдно, что ее до сих пор никто не видел.

Василий Алексеевич больше ничего не сказал. Он ждал, как его коллеги воспримут рисунки Нади. Увидев, что восприняли хорошо, вздохнул с облегчением и полез под стол завязывать шнурок на ботинке.

Академики выказали немалое удивление.

– Как сохранить? Вот вопрос, – сказал Алпатов, единственный среди академиков не художник, а искусствовед.

– Сохранить будет трудно, – уныло вздохнул Кацман. – Переломный возраст может все переломать.

– Дайте мне адресок этой удивительной девочки, – потребовал у Брагина Лаптев, и все поняли, что он попытается сохранить. И все улыбнулись горячности молодого коллеги, которому было всего шестьдесят лет.

Василий Алексеевич тоже улыбнулся. Были в его улыбке привкус грусти и спокойное удовлетворение тем, что судьбой двенадцатилетней девочки занимаются академики в Академии художеств на Пречистенке, то бишь на Кропоткинской. Теперь эта улица называется так. Вспомнив старое название, он как бы на одну секундочку вернулся в свою молодость, в свое детство, и невольно сравнил его с теперешним, Надиным. Несмотря на все свои успехи, на то, что его пингвины и сова выставлены в Третьяковской галерее, несмотря на работы, купленные Русским музеем, на мамонтов, установленных перед входом в знаменитый Берлинский зоопарк, и на многое другое, он считал себя неудачником. Всю жизнь разрывался между художественным изображением животного и научной иллюстрацией для учебников зоологии. Долгое время художники говорили на вернисажах: «Опять Брагин выставил свои наглядные пособия». А профессор зоологии Мензбир, видя, что иллюстратор его лекций пытается наделить животных характерами, в свою очередь возмущался: «Что вы мне тут развели Художественный театр?»

Василию Алексеевичу пришлось достичь немалого совершенства и в «наглядных пособиях», и в «Художественном театре», он стал академиком, профессором, заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. И он, как никто другой, понимал, что совершил ошибку: всю жизнь делил талант на две равные части, а надо было выбрать что-либо одно…

Это был грустный итог. И, заканчивая книгу, он написал о себе в последней главе: «Вот пример, не достойный подражания».

Думая о Наде, он пожалел о том, что в его время, когда он только начинал свой путь в искусстве, когда и ему было двенадцать лет, не случилось, да и не могло случиться вот такого совета белоголовых. Тогда в Академиях художеств не проходило президиумов, посвященных воспитанию детей…

Надя сидела на качелях, старик наблюдал за ней издали. Их мысли пересекались в пространстве, становились почти материально ощутимыми, как ветер, трава и солнце. Птица опустилась на ветку яблони, и Брагину показалось, что это именно она вернула его к началу разговора, к тому, что он собирался сообщить отцу Нади.

– Ваша дочь, Николай Николаевич, – неожиданно сказал он, – не простое явление. Она гениальна. – Голос старика задрожал, и он повторил более сурово: – Гений. Я хочу, чтобы вы узнали об этом сегодня. Остальные пусть узнают потом.

– Вам так понравились ее рисунки к «Мастеру и Маргарите»? – спросил Николай Николаевич.

– Понравились, – согласился Василий Алексеевич, – но дело не в них. То, что я сказал сейчас, я смог сказать потому, что знал это давно.

– Давно? – изумился Рощин.

– Да, давно. А почему говорю только сейчас? Боюсь не успеть сказать. В другой раз. Ну что вы, Николай Николаевич, так испугались? Мне восемьдесят шесть лет, мы подводим итог, и я должен был это сказать. Ну неужели, дорогой мой, после шести лет дружбы я не имею права на то, чтобы вы от меня первого услышали это?

Наде наконец удалось оттолкнуться рукой от столба, и она тихонько раскачивалась, воображая себя маятником Фуко, который они видели с отцом в Исаакиевском соборе. Качели подвешены над землей так же, как и маятник, и, значит, сейчас под ней Земля, Москва и Таруса медленно смещались от градуса к градусу, безостановочно, в одном ритме, как смещались и год и два столетия назад. В Ленинграде на опыте Фуко она видела, как вращается Земля, и сейчас чувствовала это вращение материков, океанов, гор и морей под собой. И она раскачивалась, раскачивалась, пересекая это движение поперек.

 

«Адам и Ева», «Аполлон и Дафна»

Марат, Дуська и Таня должны были приехать в конце июня. Надя позвонила им в середине июля. Трубку сразу же взял ОН.

– Надюш, здравствуй! Ты где?

– Я звоню вам с улицы Горького, где магазин подарков.

– Очень хорошо. Спустись вниз до угла, напротив гостиницы «Москва» остановка пятого автобуса. Садишься на этот автобус, доезжаешь до кинотеатра «Ударник» и через пять минут нажимаешь на кнопку звонка в известном тебе доме. Согласна?

– Да, – ответила она.

– Алло, алло, подожди, не вешай трубку, – крикнул Марат, – я тут варю себе суп, ты не можешь сказать: картошку кладут в горячую воду или в холодную?

– В горячую, – тихо ответила Надя.

– Алло, я тебя плохо слышу. Куда ты пропала?

– В горячую, – повторила она громче.

– Я же помнил, что в какую-то воду кладут, чтоб хорошо разварилась. Жду тебя, Надюш.

Он вышел к своей гостье в фартуке и с поварешкой в руках. Чуточку, конечно, позировал.

– Все бросили меня, – весело объяснил вожатый. – Тетя уехала к сестре в Мичуринск яблоки есть, Таня и Дуська остались еще на месяц в Гурзуфе. Рядом с Артеком. Я там тебя часто вспоминал. Мы ходили купаться на артековский пляж. Там нас еще помнят. И тебя тоже.

Он замолчал, увидев, что Надя остановилась от него в трех шагах, не решалась подойти ближе.

– А Танина мама? – спросила она, и голос у нее перехватило.

– Туда далеко ходить обедать, – ответил вожатый, и голос у него тоже дрогнул. – Надюш, я так рад тебя видеть, что вот сейчас положу поварешку, сниму фартук и поцелую. Ты уже взрослая. Ты чувствуешь себя взрослой?

– Да, – еле слышно ответила она и попятилась. Спиной толкнула дверь в комнату, в которой никогда не была раньше. Марат приближался, и она попятилась в глубь этой комнаты. Это была столовая, обставленная темной старинной мебелью.

– Ты меня боишься? – остановился вожатый и быстро-быстро потер лоб рукой.

– Нет, – ответила Надя, не подымая глаз. – Я хочу, чтобы вы меня поцеловали. Нет, я не знаю. Как вы сами хотите…

– Я поцелую тебя, как на вокзале, – сказал Марат, – мы встретились и имеем полное право поцеловаться. Каждый гражданин Советского Союза имеет право на труд, на отдых, на образование и на поцелуй на вокзале.

В шутке он хотел найти опору для следующего шага. Надя больше не пятилась, не отступала. Она стояла посредине комнаты, опустив руки и голову, приговоренная к поцелую. Ладони вожатого опустились ей на плечи откуда-то издалека, он все еще медлил, был в нерешительности. Девочка вся напружинилась не для борьбы с ним, а для борьбы с собой, чтобы не убежать. Руки Марата скользнули за спину, осторожно приближая ее к нему. Громко ударили часы.

– Нет! – вырвалась Надя. – Что это?

На специальной подставке темного дерева возвышались часы «Сафо и Фаон». Мраморные фигурки, тесно прильнувшие друг к другу, с дребезжанием и скрипом объехали вокруг портика и вернулись на место.

– Понимаешь, Надюш, – смутился Марат, – это те самые часы, что мы с тобой видели на Арбате. Я рассказал Тане, она поехала на такси и привезла их мне ко дню рождения. Мы их поставим на камине в круглой гостиной, как и хотели.

– Нет, они уже стоят на тумбочке. Извините меня, – она боком прошла между ним и дверью, схватила в коридоре свою сумочку и выбежала прочь. Лестница быстро поглотила ее шаги, и сделалось тихо и пусто.

Надя несла прикосновение рук Марата через всю Москву. Ей казалось, что ладони вожатого отпечатались на плечах и спине и все люди в метро и автобусе видят эти отпечатки на ней. Дома Надя сразу переоделась. Но руки проникли сквозь одежду, и она их прикосновение понесла с собой в постель под ночной рубашкой. Наступила ночь, такая же трудная, как и та, когда она была Данаей. Просторная рубашка сдавливала тело. Надя ощупывала плечи, стараясь найти на них невидимые следы рук любимого человека и стряхнуть, освободиться. Сердце болело так, что казалось – болит грудь, не тронутая никем, твердая, как яблоко. Это сравнение пришло неожиданно, и Надя подумала: неправильно художники изображают миф об Адаме и Еве. Не на ветке яблоко, а вот, под рукой у самой Евы. Она босиком скользнула на пол, забралась с ногами в кресло, зажгла настольную лампу. Традиционные библейское яблоко бросила на землю, дерево совсем не стала изображать. Адам загородился растопыренной пятерней от яблока, спрятался за спину Евы. Его глаза и рот испуганны: «Не бери!» Но Ева тянется к яблоку на земле правой рукой, а в левой держит другое яблоко, свою грудь. Рисунок вышел удачный, но библейский миф об Адаме и Еве не до конца отвечал ее душевному состоянию. Она все еще продолжала убегать от Марата не со ступеньки на ступеньку, не из улицы в улицу, а в бесконечность, очерченную пространством листа бумаги. Аполлон и Дафна – вот кто мог стать подлинной иллюстрацией к ее жизни. Златокудрый Аполлон вот-вот должен был настичь красавицу нимфу. Но едва он протянул руку, чтобы схватить девушку, как она тотчас же превратилась в вечнозеленый лавр. Надя изобразила именно этот момент первого прикосновения и превращения нимфы в дерево. Себя она нарисовала третьей. Она тоже взмахнула вверх рукой, как и Дафна, но этот взмах скорее был жестом художницы, которая создала рисунок и сама же испуганно от него отшатнулась, загородилась руками, чтобы остаться в стороне.

«Нет, в композиции не должно быть третьего человека, – решила она, – ибо его не бывает и в жизни». Надя взяла новый лист и сделала все смелее и печальнее. На своем новом рисунке она позволила Аполлону догнать себя и обнять и только после этого превратилась в дерево.

А став вечнозеленым лавром, спохватилась, потянулась навстречу, чтобы ответить на объятие, и в самый последний момент успела коснуться плеч Аполлона, но уже не руками, а листьями.

 

Главная тема

Перед самыми каникулами наконец выпал снег. Он летел над улицей Горького, над площадью Пушкина, закручиваясь в немыслимую карусель так, что рябило в глазах. Прохожие подставляли ему спины или спешили навстречу с покупками, со свертками, с елочными игрушками. Предпраздничное оживление создавало на тротуарах людскую веселую карусель. Все торопились, всем было некогда, и только двое оставались неподвижны – бронзовый Пушкин и девочка в серенькой шубке с поднятым воротником у подножия памятника.

Надя принесла белые хризантемы, купленные у метро. Она положила их на верхнюю ступеньку пьедестала и смотрела как завороженная на снег, засыпающий цветы. Пушкин держал цилиндр в руках, закинутых за спину. Казалось, он его нарочно снял и подставил обнаженную голову под снег. «Как странно, – подумала Надя, – скульпторы все время изображают его с обнаженной головой, словно не мы о нем, а он о нас скорбит». И в Лицейском саду он сидит задумчиво на лавочке, а фуражка лежит рядом, небрежно забытая на вечные времена. И в Ленинграде, наверное, такой же снег, и Пушкин встречает его с обнаженной головой. И не только в лицейском саду, но и на площади Искусств перед зданием Русского музея. Он стоит, вытянув в сторону правую руку, и читает стихи. Надя видела несколько дней назад киноочерк по телевидению, где памятник работы Аникушина был снят с нескольких точек в очень удачно выбранных ракурсах. Рука поэта то оказывалась слегка вверху, то уплывала назад, то приближалась. Была полная иллюзия того, что бронзовый Пушкин взмахивает рукой и читает стихи.

Надя стояла на площади до тех пор, пока снегом не засыпало на ступеньке пьедестала цветы. Потом она медленно двинулась вниз по улице Горького к ближайшему входу в метро. По дороге она вглядывалась в лица идущих навстречу людей, но без особой надежды, а так, на всякий случай.

Дома на ее звонок выбежали в коридор отец и мама.

– Надя, ты взрослый человек. Ушла куда-то, а мы ничего не знаем, – развел руками Николай Николаевич. – Разве так можно? Где ты была?

– Вы же сами говорите, что я взрослый человек. Мне надо было к Пушкину, – она прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.

Рощины переглянулись.

– Ты ездила на площадь?! – спросил отец.

– Да, – ответила она через дверь, и ее голос прозвучал издалека, из другого, недоступного родителям мира, – мне надо было его почувствовать. Пошел такой живой снег, и я поехала.

Она переоделась и вышла к ним, зябко поводя плечами и виновато улыбаясь. Надя не подумала, что отец и мама будут волноваться. Они же знают, что все свободное время ей приходится отдавать срочной работе – иллюстрированию глав книги о Пушкине. И она встала и поехала, потому что почувствовала потребность взглянуть в лицо своему герою.

– Папа, – сказала Надя, – до каникул у нас намечено еще одно заседание КЮДИ. Я решила его посвятить Пушкину. Ты сможешь провести наших ребят по Москве, как водил меня и маму?

– Ты и сама можешь. Ты теперь не хуже меня знаешь пушкинские места, – сердито ответил отец.

– Нет, я хочу походить молча. Это и мне надо.

– Нашли бесплатного экскурсовода, – пробурчал Николай Николаевич. – А когда?

– В следующее воскресенье.

– Да еще в воскресенье. Ладно. Но ты, пожалуйста, а другой раз хоть записочку оставляй.

Надя кивнула, взяла с книжной полки большую бронзовую медаль с профилем поэта, выпущенную в 1937 году к столетию со дня смерти, и унесла в свою комнату. Ей разрешили с пятилетнего возраста играть медалью. Приятно было вспомнить пальцами ощущение тех милых времен. На минуту закрыв глаза, Надя потрогала вслепую лоб, линию носа, губ, провела рукой по кромочке медали… Пушкин… Вся жизнь ее, с самого раннего детства, проходила под знаком Пушкина. В семилетнем возрасте – «Сказка о царе Салтане». Множество маленьких рисуночков в размер странички карманного блокнота. Она старалась поймать на карандаш каждую строчку, перевести ее в зримого, изображенного со всеми мельчайшими подробностями человечка. Рисунки тех лет напоминали кадры мультипликационного фильма. Вероятно, если их пропустить через кинопроектор, герои сказки задвигаются.

Повзрослев, стала рисовать иначе, скупее, выражая свое отношение к Зареме и Марии, к оперному варианту «Евгения Онегина», где утрированно толстую щекастую Татьяну разглядывали с одной стороны тоненький субтильный Онегин, а с другой стороны ее будущий муж-генерал.

Потом пришла пора «Руслана и Людмилы». Долго искала композицию центрального эпизода, когда Руслан летит по небу, ухватившись за бороду Черномора… Сделала пять вариантов и осталась недовольна. Зато карлы, приготовившиеся к шествию Черномора, получились с первого раза. Все одинаковые, предельно сказочные, в огромных чалмах, в сапогах с загнутыми носами.

Один год прошел под знаком Татьяны Лариной и повестей Белкина. Она рисовала Татьяну и Ольгу в деревне, Татьяну в Петербурге, Татьяну в малиновом берете. Она искала образ чистой девушки, приноравливалась к ней, пыталась ее понять. А между Татьянами то Дуня из «Станционного смотрителя», то Вурдалак, то русалка Наташа. А то вдруг грузинка из лирического стихотворения «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальных».

Позднее она вновь возвратилась к Татьяне. Она нащупывала ее облик, изображала и на больших, и на маленьких листах, и на простой бумаге, и на цветной: «Татьяна в кабинете Онегина», «Татьяна и Ольга на балу у Лариных», «Татьяна и письмо». И еще одна Татьяна с письмом, но уже в Петербурге. Надя внимательно проследила все важные моменты биографии героини, психологически их пережила, но, не удовлетворенная концом романа, словно бы искала какой-то другой выход для чистой, романтически настроенной девушки. Но никакого другого выхода Пушкин не предусмотрел, Татьяна вышла замуж за генерала, – и тут ничего нельзя было поделать.

В четырнадцать лет Наде попалось в руки комментированное издание «Евгения Онегина». Предисловие было проиллюстрировано рисунками самого поэта. Орешковые чернила гениально небрежного пера произвели ошеломляющее впечатление. Она еще не знала, что ей могут дать рисунки Пушкина, но руки уже тянулись к карандашу. На этот раз именно к карандашу, а не к фломастеру и не к перу. Она собиралась рисовать на полях книги, но так, чтобы потом можно было стереть резиночкой наброски.

Надя не понимала, почему издатели украсили рисунками Пушкина вступительную статью и не сделали того же самого с текстом романа. Она решила хотя бы на время восполнить это упущение. И началось увлекательное чтение с остро отточенным карандашом в руке, который оставлял на бумаге еле заметные штрихи. Отметив карандашом строки: «Судьба Евгения хранила, сперва Madame за ним ходила, потом Monsiere ее сменил, ребенок был резов, но мил…», она рядом набросочно, как это сделал бы, по ее мнению, сам Пушкин, нарисовала юного Онегина, милого кудрявого мальчика с бантиком на шее и кружевным воротником рубашки. Она не соперничала с Пушкиным, она пыталась подстроиться под него, имитировала гениальную небрежность поэта. Она изображала какую-нибудь одну красноречивую подробность, а остальное должно было угадываться. То стол, уставленный яствами и вином, и царящую над ним руку с большим бокалом, то две ножки, о которых Пушкин писал: «Две ножки… Грустный, охладелый, я все их помню, и во сне они тревожат сердце мне». То «сытые бакенбарды» «рогоносца величавого». Одна, две строки Пушкина вызывали готовый образ. «Мы все глядим в Наполеоны», – и на полях возникал карикатурный Наполеончик, опиравшийся на свою шпагу, как на трость, и заложивший руку за пазуху. А сам весь под треуголкой с пером. «Потом приносят ей гитару, и запищит она (бог мой!): «Приди в чертог ко мне златой». И на полях пушкинского романа появлялась Дуня с гитарой и «толстый Пустяков» в картузе.

Но по-прежнему сильнее всего девочку занимал образ Татьяны. Она нарисовала ее тринадцать раз, тринадцать Татьян в разные периоды ее жизни против трех Онегиных и двух Ольг. Всего она сделала двадцать восемь рисунков в этой книге и отметила остреньким ромбиком, но в то же время и дерзким карандашом девяносто три места. К этим девяноста трем отметкам она собиралась вернуться потом и сделать к роману Пушкина еще девяносто три набросочных рисунка.

Уезжая в Артек, Надя захватила с собой комментированное издание «Евгения Онегина» с рисунками на полях. Она брала первые уроки рисования у Брагина и Лидии Львовны Устиновой. Теперь совершенно неожиданно она нашла себе еще одного учителя рисования – Пушкина. Читая роман, она настолько усвоила его манеру, что рука, словно бы помимо воли, вывела профиль Пушкина так, как он сам бы себя нарисовал. Надя долго разглядывала рисунок и, пораженная тем, что у нее вышло, устыдившись своей дерзости, спрятала лист в папку и никому не показала.

Отец потом сказал, что «пушкинской рукой» рисовать нельзя, что это кощунство. Так и остался бы набросок единственным в ее творчестве, если бы не произошла встреча с Грессеном. Маленький, в очках, с большой, совершенно лысой головой писатель разглядывал с радостным удивлением девочку. Погладив себя машинально по лицу и ущипнув кончик бородки, он спросил:

– Это правда, что вы любите иллюстрировать Пушкина? – и покрутил в воздухе рукой, очерчивая профиль великого поэта. Жест у него получился красивый, внушительный.

– Да, – кивнула немного испуганно Надя.

– С семи лет, – добавил отец.

– Вы можете ко мне приехать с рисунками завтра? – обратился Грессен к Наде и к Николаю Николаевичу и посмотрел на них сквозь большие очки – сердито, предполагая, что они откажутся и нужно будет их уговаривать.

– Мы можем, – сказал отец.

– Я живу в центре. В трех минутах ходьбы от памятника Пушкину.

Он сказал это так, что сразу стало ясно, как важно для него жить в соседстве с бронзовым Пушкиным.

– Не буду скрывать от вас, – сурово продолжал Грессен, – я в этой встрече очень заинтересован. Я хотел бы проиллюстрировать свою новую книгу о Пушкине рисунками Пушкина. А в детские, лицейские годы он, как вам, вероятно, известно, не рисовал или почти не рисовал, – предупредил он возражение Николая Николаевича. – Были, были в лицее уроки рисования, и был неплохой педагог, Чириков. Ученические два рисунка сохранились, но мне нужно другое. Вы понимаете, о чем я говорю?

Старик отошел от отца и дочери, двинулся вдоль стен, на которых были развешены рисунки и акварели Н. Н. Жукова. Встреча произошла на открытии выставки.

– Пап, значит, можно? – спросила Надя.

– Не знаю, Надюша. Если он тебя попросит, наверное, надо будет согласиться?

– Но ведь придется рисовать вместо Пушкина.

Они переглянулись. Оба давно знали, что рисунки Пушкина не побочное увлечение, не обычное писательское дилетантство. Его портреты, автопортреты, шаржи, сценки, вычерченные пером во время раздумий, так же гениальны, как и его стихи. Повторить их значило сравняться с ним. Надю это пугало, и в то же время она чувствовала, что и рука и сердце готовы к необычному экзамену.

– Интересный человек, правда? – проследив за Грессеном, сказал отец. – В Петербургском университете посещал лекции Менделеева. Блок был его однокашником. В качестве специального корреспондента Государственной думы он присутствовал, когда читали документ об отречении от престола Николая И. В восемьдесят два года написал свою первую книгу. А теперь вот пишет книги о Пушкине.

Отец говорил шепотом, и Надя молча его слушала. Странно было видеть человека, который сорок лет жил до революции. И еще более странно думать о совместной работе с ним.

Грессен принял Надю и Николая Николаевича в библиотеке, вернее в комнате, заваленной от пола до потолка книгами. На большинстве из них стояло имя Пушкина. Надя и не предполагала, что о Пушкине написано так много книг. С робостью и уважением она смотрела на человека, который собирался, несмотря на это, написать еще одну.

– Вот! – протянул Грессен папку. – Здесь две главы: «Детство» и «Лицейский Парнас». Дальше пойдут главы, к которым есть его собственные рисунки. А к этим двум главам попробуете сделать вы. Это очень взрослая работа, дерзкая. Вы, надеюсь, понимаете, что это дерзость – имитировать руку Пушкина.

– Я понимаю, – тихо ответила Надя, – я попробую.

Уходя домой, девушка помимо папки с главами уносила книгу с автографом писателя. «Дорогой Николай Николаевич! – написал Грессен на титульном листе. – Мы случайно встретились и познакомились на выставке Жукова. Сегодня вы посетили нас с вашей дочерью, юной талантливой художницей. Буду рад, если я, 90-летний писатель, встречусь с 16-летней Надей на страницах моей новой книги о Пушкине».

Запрет на пушкинский почерк, на пушкинскую линию, на орешковые чернила был снят, и Надя, позабыв на время все другие темы и сюжеты, принялась за работу. Она начала с предков, изобразила арапа Петра Великого, прадеда Пушкина, Абрама Петровича Ганнибала.. Он получился сразу, возможно, помогло то, что в Артеке ей приходилось рисовать негров. «Черный дед» вышел молодым, красивым. В его умном темпераментном лице проглядывали черты Пушкина, и все же это был еще не Пушкин, а только намек на него, только предощущение образа. Надя словно бы медлила, словно бы прощупывала знакомый по многим портретам облик. Сложность заключалась в том, что ей надо было нарисовать мальчика, трансформировать черты взрослого человека, увидеть их такими, какими они были в то время, когда у самой природы был еще очень ограниченный выбор индивидуальных черт. Задавленные чертами общими, присущими всем маленьким детям, они никак не попадали к ней на кончик пера. На известной миниатюре, где Пушкин изображен в трехлетнем возрасте, поэт нисколько не был похож на себя. Понадобилась криминалистическая экспертиза с участием самого Герасимова, чтобы установить, что на миниатюре маленький Александр, а не какой-нибудь другой ребенок.

Надя подолгу разглядывала этот детский портрет и не могла к нему привыкнуть. Пушкин, у которого светлые гладко причесанные волосы без единого вьющегося колечка, был ей незнаком. В нем не проглядывало ничего от арапа Петра Великого, разве только глаза – темные большие умные глаза взрослого Пушкина. И первое время после Ганнибала Надя была в нерешительности перед выбором индивидуальных особенностей облика трехлетнего Александра. Она больше работала над композицией, искала формулу будущего рисунка. Ей хотелось передать, что родился не просто мальчик, а нечто большее, родился XIX век. Его рождение произошло 27 мая 1799 года, всего за семь месяцев до нового XIX века.

Надя набросала первый вариант. За круглым столом в гостиной сидят родители: Надежда Осиповна и Сергей Львович. Открывается дверь, и входит маленький мальчик в ночной рубашке до пят, с растопыренными ручками, которыми он придерживается за стены, ибо только учится ходить. Надежда Осиповна всплеснула руками, она изумлена, как ее сын смог выбраться из кроватки. Отец сидит спиной к дверям. Пушкина мы тоже видим со спины. Это еще не сам поэт, а только формула его появления, XIX век. Решение нравится ей, но она продолжает поиски, меняет композицию, переносит широко распахнутую дверь в верхнюю часть листа. Теперь XIX век входит лицом к зрителям, а Надежда Осиповна и Сергей Львович, родители Пушкина, принадлежащие к прошлому веку, оказываются спиной к нам. Все внимание на входящего. «Вот он, XIX век!»

Но и эта композиция не до конца удовлетворила Надю. Ей кажется, что XIX век не должен сам входить, его нужно всем показать, и сделать это может только мать поэта. Надя вытянула фигуру «прекрасной креолки» так, как не вытягивала еще ни одного своего персонажа. Она хотела, чтобы зритель сразу обратил внимание на необычную удлиненность. На руках у Надежды Осиповны высоко поднятый, выше ее головы, с растопыренными в разные стороны ручонками маленький Пушкин. «Вот он, XIX век!» Множество вариантов этой композиции возникает из-под пера и тут же отбрасывается. Не тот наклон фигуры, не то положение маленького Александра на руках матери, не тот облик самой Надежды Осиповны.

В конце концов Надя отказалась и от этого выигрышного решения, в котором Надежда Осиповна служила для своего сына пьедесталом. Была в этом какая-то человеческая неправда, декларация матери вместо любви. Нет, «прекрасная креолка» не может знать, что у нее на руках девятнадцатый век. И Надя остановилась на рисунке, на котором мать, не заботясь о зрителях, крепко прижимает к себе своего маленького сына щекой к щеке. А Пушкин смотрит прямо на нас большими широко раскрытыми глазами. «Вот он, XIX век!» Он еще не оторвал своей щеки от материнской, но он уже вместе с нами.

Рука Нади, блуждающая в поисках похожих черт, наконец обрела уверенность. Это был явный признак того, что рисунок получился. Не зря она так долго вглядывалась в миниатюру неизвестного художника, на которой Пушкин изображен в возрасте трех с половиной лет, и в миниатюру Ксавье де Местра, на которой изображена Надежда Осиповна в молодости. Было ощущение, что она не погрешила против привычных оригиналов, а в чем-то неуловимо даже превзошла их. Может быть, в том, что не срисовала портрет с портрета, а пошла дальше, сумела посмотреть сквозь краски предыдущих художников в лицо живого Пушкина и в лицо живой Надежды Осиповны. В этом ей помогли главы Арнольда Ильича Грессена.

Была у Нади еще одна пушкинская медаль, сувенирная, подаренная Маратом в эпоху строительства Нерастанкино. Она лежала в коробочке, в нижнем ящике стола. Девушка могла бы ее тоже достать, но что-то мешало…

 

По программе КЮДИ

Николай Николаевич чувствовал себя превосходно в роли экскурсовода. Он вел юных друзей искусства к мемориальной доске, весело оглядываясь, шагая время от времени задом наперед, чтобы видеть перед собой аудиторию и разговаривать с ней глаза в глаза. День выдался холодный, с ветерком. Все немножко ежились, прятали носы в воротники пальто и шуб. Николай Николаевич подбадривал ребят, подсмеивался над ними. Сам он был в осеннем пальто и в шляпе и ни разу не потер уши. Шел впереди, темпераментный, разгоряченный.

– Свежий воздух – лучшее лекарство от простуды и насморков, – объяснял он им попутно.

– Этот воздух не свежий, а медвежий, – пробормотал Толя Кузнецов, – и зачем я приперся?

– Не приходил бы, – сказала Наташа Миронова. – Тебя никто здесь не держит.

– «О, Александр, ты был повеса, как я сегодня хулиган», – негромко продекламировал Половинкин.

– Витя, не паясничай, – обернулась Ленка.

– Есенин так обращался к Александру Сергеевичу, а я только повторяю.

– Вот и нечего повторять, – заметила Таня Опарина.

Разговоры происходили за спиной Николая Николаевича с таким расчетом, чтобы он не слышал. Ребята вели себя как на уроке, исподтишка толкались, перешептывались, строили девчонкам рожи. Один Чиз держался подчеркнуто в стороне, он ел глазами отца Нади и за всю дорогу не отвлекся ни разу. Но и его неестественное внимание Наде тоже было неприятно.

– Вот здесь они и стоят, – сказал Николай Николаевич и показал рукой на большую чугунную доску, где во весь рост были изображены Пушкин и Мицкевич. – В этом доме они встречались не один раз. Вообще, как вы знаете, каждая встреча двух великих поэтов «отливалась» в какой-нибудь каламбур, шутку и передавалась современниками из уст в уста. Так до нас дошло знаменитое про «двойку» и «туза». Это, правда, было не в Москве, а в Петербурге, в Демутовом трактире, но если на минутку закрыть глаза, то можно представить, что это произошло здесь, где мы стоим. Слышите: они идут навстречу друг другу, не чугунные, а живые, красивые, остроумные. «Стой, двойка, туз идет!» – уступая дорогу, говорит Пушкин. «Козырная двойка и туза бьет», – отвечает Мицкевич. И дальше они идут вместе в обнимку по лестнице, как на этом чугунном барельефе. Слышите шаги?

– Нет, – сказал Толя Кузнецов.

– А ты глаза закрывал? – с ядовитой усмешкой спросил А. Антонов.

– Не слышите? – огорчился Николай Николаевич. – И вы тоже не слышите? – обратился он ко всем.

– А зачем это нужно? – Толя Кузнецов пожал плечами и посмотрел в сторону. – Мертвые должны оставаться мертвыми.

– Что он говорит?!

– Это не я говорю. Это Экзюпери сказал о своем друге Гийоме, когда тот погиб. Он убрал его стакан со стола и сказал, что мертвые должны оставаться мертвыми. Понятно?

– Нет, Толя, непонятно, – грустно ответил Николай Николаевич и, сняв перчатки, потер уши. Ему стало холодно.

– Вы меня извините, я против вас ничего не имею. Я не люблю только, когда создают культ. Я не знаю, как это сказать. Дома́ остались, на доску тоже интересно посмотреть. Но сам он не живой. Если я мешаю, то могу уйти. Но только вы спросили: «Слышите?» А я не слышу.

Надя с тоской смотрела себе под ноги. Она привыкла относиться к памятникам, как к живым людям, и не понимала, почему Толя Кузнецов, А. Антонов и, судя по лицам, другие ребята не хотят почувствовать Пушкина-человека, не хотят услышать, как он ходил здесь по камням мостовой, поднимался по лестнице. Не надо было в такой мороз затевать экскурсию. Нельзя свое представление о мире навязывать в качестве общественного мероприятия другим. Люди это сразу чувствуют и начинают протестовать, сами до конца не понимая, что их раздражает. Надо извиниться и разъехаться по домам. Надя решительно подняла голову:

– Ребята! Папа!

– Подожди, Надюшка! Ты сказал, Толя, не живой Пушкин. А вот фашисты считали – живой.

– Какие фашисты? Я же вас ни с кем не сравниваю, – обиделся Толя.

– И я тебя ни с кем не сравниваю. Просто я хочу рассказать про убийство Пушкина. Они его расстреляли. Когда наши войска отступили из Царского Села, небольшая статуя работы Беренштама как стояла при въезде в город, так и осталась стоять. И они его расстреляли. Вот сюда, – отец Нади постучал себя по лбу, – всадили три пули. Случайно? Нет, в лоб три пули случайно не попадают.

– Ну, может быть, если бы я увидел эту статую, я тоже поверил бы, что он живой, – уклончиво сказал Толя. – А сейчас… – он отрицательно покрутил головой.

– Но его же поэзия вечно живая! – крикнул Чиз.

– Да замолчи ты, пока я тебе не врезал. Я же не о том говорю, что мне его стихи не нравятся. Понимать надо.

– А мы можем поехать, – сказал Николай Николаевич, – чтобы ты пощупал эти три дырочки во лбу у поэта. Нет, в самом деле, мы можем тебя взять с собой, если родители отпустят. Мы с Надюшкой планировали такую поездку в Ленинград на каникулах.

– Только его одного? – Лицо у Чиза вытянулось.

– Давайте поедем все, если есть желание.

– Да, поедем, – недоверчиво протянул Толя Кузнецов. – А кто нас там ждет?

– Пушкин, – все так же иронически улыбаясь, заметил А. Антонов.

– Слушай, а тебе я тоже врежу, если будешь подзуживать.

– Ты что, сбесился?

– Тихо, тихо, – попросил Николай Николаевич, чувствуя, что нашел верный тон и почти склонил к поездке своего главного оппонента. – Так есть желающие?

– А где мы там жить будем, если все поедем? – спросила Ленка.

– Нет ничего проще, – взмахнул рукой Николай Николаевич, требуя внимания. – На каникулах никто не занимается, классы пустуют. Завтра же мы пишем письмо в Ленинград, но не в первую попавшуюся школу, а у которой такой же номер, как у нашей. Одинаковый номер делает нас с ними родственниками.

– А в школе нас отпустят? – робко спросила Таня Опарина.

– Это я беру на себя.

– Даешь Ленинград! – крикнул Недосекин.

Настроение ребят резко изменилось. Надя украдкой благодарно улыбнулась отцу.

Директрису «один глаз – на вас, а другой – на нас» долго уговаривать не пришлось. Неожиданное препятствие возникло в лице классного руководителя, учителя математики.

– Так! – сказал Михаил Назарович. – Жить в школе, спать на раскладушках-нескладушках, накрываться своей одеждой.

– Не просто одеждой. Каждый возьмет с собой по две чистые простыни. Места они займут немного, но зато чистенько будет, уютно.

– Одна вместо пододеяльника, да?

– Да.

– А вторая по своему прямому назначению, в качестве простыни?

– Да.

– Не пойдет. Я против. С самого начала и до конца против.

– Не понимаю, зачем тогда вы меня так подробно обо всем расспрашивали.

– Выискивал слабое звено во всей этой авантюре.

– Это не авантюра.

– Простите, я имел в виду прямой перевод с французского. Aventure – путешествие, приключение.

– Ну и что же, вы считаете, что вам удалось нащупать слабое звено в предлагаемом плане?

– Слабое звено в вашем плане я сам, – постучал он себя в грудь. – По положению я должен ехать с вами, а я не могу.

Он улыбнулся и пожал плечами, показывая, что готов устраниться и не мешать, если ему помогут устраниться.

– Я поеду, – сказал Николай Николаевич. – Я беру всю ответственность на себя за эту поездку, за детей перед родителями.

– Не понимаю я вас, – сочувственно сказал учитель. – Зачем вам все это нужно? Ну, мне как классному руководителю деваться некуда. Если заставят, я поеду. Но вам?..

– А нам с Надей тоже деваться некуда, – сказал Николай Николаевич. – Мы с ней вступили в КЮДИ. А там в уставе такой пункт есть, который обязывает меня и мою дочь везти ребят в столицу русского искусства.

– КЮДИ, КЮДИ, – поморщился Михаил Назарович, – КЮДИ, КЮДИ, а наука побоку иди. Когда я учился, никаких КЮДИ не было. Да не только когда учился, когда преподавал в другой школе, тоже что-то не помню такой организации. Вероятно, она совсем недавно возникла.

– Не думаю, – возразил Николай Николаевич.

– Да нет, точно вам говорю. Не было.

– Как же не было? – вспыхнул отец Нади и посмотрел в выпуклые, умные и немного насмешливые глаза учителя. – Как же вы говорите, не было, когда я в этой организации состою по меньшей мере с сорок пятого года.

– В клубе юных друзей искусства? – изумился учитель.

– Да, именно в этом клубе.

– Что вы хотите сказать?

– Я хочу вас попросить не мешать нашей поездке в Ленинград, если сами вы по каким-либо обстоятельствам, семейным или по другим, не можете принять участие.

– Да, именно по семейным не могу. От меня жена уйдет, если я ее одну оставлю на каникулах.

Михаил Назарович улыбнулся, и нельзя было понять, шутит он или говорит правду.

Николай Николаевич ушел от классного руководителя ни с чем. Но мысли его не были безрадостны или унылы. «Как странно, – подумал он, – скажешь кому-то вроде бы случайное слово в полемическом задоре и вдруг поймешь, что сказал нечто важное для всей твоей жизни».

Три квартиры переменили Рощины в Москве, и почти всегда подружки, появлявшиеся у Нади, школьные и уличные, соседские мальчишки и девчонки становились его добровольными слушателями. Если он брал такси, чтобы в ненастное воскресенье повезти Надю в музей, то в нем, как правило, не оставалось свободного места. Разве это был не клуб юных друзей искусства?

На студии телевидения подметили эту черту и стали ему поручать разные экскурсии. Курсы повышения квалификации для художников, которыми он заведовал и на которых преподавал на общественных началах, тоже были своеобразным клубом. А взрослые люди, все его давнишние и случайные знакомые? Скольких из них он провел через Москву, не пропустив ни одного памятного места! Разве это не клуб друзей искусства?

 

Ленинград

Ленинградская школа была построена по типовому проекту, так же как и московская, и у Нади возникло ощущение, что она входит в свой класс. По привычке она села за свою парту и огляделась. Ребятам было немножко не по себе оттого, что вместо кроватей они увидели классы, приготовленные к занятиям.

– Как же мы здесь спать будем? – растерянно спросила Таня.

– А вот так, – показал Чиз и растянулся на парте.

– Прошу внимания, – постучал рукой по учительскому столу Половинкин, – тема сегодняшнего урока: «Сон в летнюю ночь», то есть я хотел сказать «Сон в зимнюю ночь». Прежде чем мы перейдем к разбору темы, разберем само понятие сон. Сон – это когда человек спит.

– А я могу не спать хоть всю ночь, – заявила Лена.

– Ребята! – заглянул в дверь Толя Кузнецов. Незаметно для самого себя он стал помощником Николая Николаевича. – Спортзал открыли. Айда, заберем оттуда свои раскладушки. А девчонки будут спать в спортзале, – крикнул он уже из коридора.

Свет погас в школе сразу же, как только улеглась последняя самая нерасторопная девочка из параллельного десятого класса. Огромные решетки окон спортзала четкими линиями рассекали белую пелену снега за стеклом. Маты, застланные свежими простынями, белели в разных углах зала, как островки. На брусьях, на бревне и на кольцах висели платья.

– Девчонки, кто знает, чем отличаются маты от матрасов? – спросила Таня счастливым полусонным голосом. И сама же себе ответила: – Тем, что их кладут на пол, а не на кровать. Так даже лучше.

Она повернулась на бок и по-детски легко вздохнула.

– Мальчишки прогадали на своих раскладушках, – раздался довольный голос из другого угла.

– Зато они по одному спят, а мы по двое.

– На месте Людки после такого заявления я бы тебя выселила, – сказала Лена.

На невидимой за брусьями и деревянными трамплинами постели поднялась возня, Люда пыталась выселить недовольную при помощи щекотки. А та хохотала и взвизгивала с такой радостью, что невозможно было не улыбнуться.

– Надьк, – сказала Лена, – твой отец – гениальный человек. Он придумал две простыни. Всего две простыни, и не надо никакой гостиницы. В каждой школе есть спортзал, а значит, и маты. Можно совершить любое путешествие, хоть на край света. Лишь бы там школа была.

Девчонки за брусьями угомонились, наступила тишина. Слышно было, как Наташа Миронова повернулась на другой бок и вздохнула.

– Ленк, спишь? – спросила шепотом Надя.

– Нет, а что?

– А если бы Ромео и Джульетта не любили так сильно друг друга, они бы остались живы? Как ты думаешь?

– Что тебя опять потянуло на такие размышления?

– Обстановка очень подходящая, – с улыбкой ответила Надя. – Шекспировская. Как в замке спим. И снег за окном. Не хочешь думать ни о чем, а думается.

– Ты и сама знаешь, что остались бы живы. И пьесы никакой не было бы, если бы они не любили друг друга.

– И Шекспира, – сказала Надя.

– Почему Шекспира?

– Ну, ты можешь себе представить Шекспира без «Ромео и Джульетты»?

– Нет.

– Значит, они должны были умереть, – заключила Надя, – во имя искусства, чтоб был Шекспир и чтоб любовь была.

Они замолчали, отвернулись друг от друга, но обе не спали.

– Надь, – поднялась Ленка на локте и заглянула в лицо, – а ты бы ему позвонила еще раз.

– А если бы Ромео не любил, – повернулась Надя снова к подруге. – А так… позволял себя любить. А Джульетта любила бы и за него и за себя? Она что, и умереть должна была бы одна?

– Дура она была бы, если б умерла одна.

– Чего ты злишься, Печорин?

– Я больше не Печорин.

– А кто?

– Пока еще не знаю. Сестра милосердия. Устраивает тебя такой ответ?

– Да, – сказала Надя, – это немало.

– Надя, Ленка, девочки, ну перестаньте шептаться, – попросила Наташа Миронова.

Утро ворвалось в сознание Нади топотом ног по коридору, голосами мальчишек.

– Эй, сони, освобождайте зал! – постучал в дверь Половинкин. – Нам заниматься физкультурой надо.

– А здесь нет ни одной Сони. Две Наташи есть, а Сони ни одной, – захихикали девчонки.

– Завтракаем на Невском, поторапливайтесь, – крикнул Толя Кузнецов.

Проспект был запружен автомобилями, троллейбусами, толпами людей. Около дома с колоннами закручивался немыслимый водоворот из лиц, шапок, шуб, пальто, сумок и портфелей. Толпа в этом месте перехлестывалась через кромку тротуара и текла вперемежку с транспортом до моста через Мойку. Троллейбусы продвигались медленно, пощелкивая от беспрерывных остановок. Шел снег, такой же праздничный, как и в тот день в Москве, когда Надя принесла цветы Пушкину.

Николай Николаевич наперерез движению пробился с ребятами к дому с колоннами и занял очередь у двери в кафе «Дружба». Толпа на тротуаре и на мостовой раздалась еще дальше и потекла, огибая остановившихся. На Невском образовалась как бы запруда, и люди потекли по новому руслу.

Сдернув рукавичку с ладошки, Надя выставила руку вперед, поймала несколько снежинок и слизнула их.

– Вкусно? – насмешливо спросил А. Антонов.

– Да, – серьезно ответила Надя, – как ленинградское мороженое.

Она поймала еще несколько крупных снежинок.

– Надька питается снегом, – сообщил всем Недосекин, – себе, что ли, попробовать?

– Навались на бесплатное мороженое! – крикнул Половинкин.

Ребятам понравилась игра, они принялись ловить снег,, перехватывать его друг у друга.

– Куда чужую природу хватаешь? – отталкивал Чиз Толю Кузнецова.

– Это мой атмосферный столб, – сопротивлялся тот.

Надя улыбнулась, но для нее это была не просто игра.

В снежинках, обжигающих губы, она улавливала привкус белого мрамора, гранитных набережных, чугунных решеток Летнего сада. Ловя на руку летящие вдоль Невского проспекта снежинки, она как бы прикасалась ко всему этому. И к золотому кораблику с Адмиралтейской иглы, и к верблюду Пржевальского, к Медному всаднику, к бронзе Клодта, к статуям Тальяпетры, Бонацции, Братты, закрытых на зиму дощатыми ящиками. Она ловила снег и бережно держала приятный, как от мятной конфетки, холодок на губах.

Кафе «Дружба» на Невском производило на всех непосвященных впечатление самой заурядной столовой. Низенькие потолки, чистые маленькие окна. Стены почти пустые: два-три эстампа на каждый зал. Столики прямоугольной формы с полированными пластмассовыми крышками темного цвета. Но ребята смотрели сквозь современный скучный интерьер в прошлое, в то пушкинское время, когда в этих залах был ресторан, который содержал мосье Talon.

Дверь открылась, ребята ввалились в вестибюль.

– «К Talon помчался: он уверен, что там уж ждет его Каверин. Вошел – и пробка в потолок, вина кометы брызнул ток…» – возбужденно процитировал Половинкин, сбрасывая пальто на руки сердитому гардеробщику.

Николай Николаевич, отдав пальто и шляпу Толе Кузнецову, ходил, потирая руки, по залу, занимал столики у окна. Надя, Ленка и Чиз оказались за одним столом. Четвертое место они берегли для отца Нади.

– Вот, значит, где они ужинали, – сказала Ленка. – У французского ресторатора. А я думала, что Талон – это женщина.

– И я тоже, – призналась Надя. – У папы есть книга о балете. Там я видела французскую балерину Тальони. Я почему-то думала, что это она и есть, что Евгений Онегин к ней помчался: «Уж тёмно: в санки он садится, «Пади! Пади! – раздался крик; морозной пылью серебрится его бобровый воротник. К Talon помчался…» Тогда у меня еще не было комментированного издания, и я удивлялась, почему Тальони Пушкин называет так. А потом оказалось, что Talon – мужчина с усами.

Николай Николаевич присел на минутку и опять убежал для переговоров с официанткой. Мимоходом он за каждым столиком, где сидели его подопечные, сообщал:

– А напротив, в магазине «Краски, картины», раньше была кондитерская Вольфа и Беранже, где Пушкин перед дуэлью ждал секунданта с пистолетами.

Толя Кузнецов молча кивнул и долго смотрел в окно на противоположную сторону проспекта, стараясь сквозь редкие просветы между автомобилями, троллейбусами и толпой людей разглядеть кондитерскую Вольфа и Беранже.

– А вот там, где ты сидишь, – хитро сказал Недосекин, – может быть, сидел и потягивал винцо Александр Сергеевич.

Ничто не напоминало здесь петербургский ресторан тех лет, но ребята приехали в гости к живому Пушкину, и каждый старался оживить прошлое какой-нибудь шуткой, замечанием.

– А кто помнит, что заказывал Онегин в ресторане? – спросил А. Антонов.

– Ламбургский сыр, кажется, – вспомнил Половинкин.

– Не ламбургский, а лимбургский, – поправила его Таня и, покраснев, добавила: – А еще он ел ростбиф окровавленный.

– Танька жаждет крови, – засмеялись за соседним столиком.

– А еще страсбургский пирог нетленный, – подсказал неожиданно Толя Кузнецов и сам удивился, засмеялся: – Точно, нетленный. Братцы, дайте мне кусочек нетленного пирога.

– Пирог – это на второе с компотом, – рассудительно заметил Недосекин. – А на первое сосиски с капустой.

– А вы знаете, что такое страсбургский пирог? – спросил Николай Николаевич, возвращаясь к своему столу. – Это паштет из гусиной печенки.

Ребята дружно засмеялись.

– Дайте Недосекину гусиной печенки с компотом! – с восторгом выкрикнул Чиз.

– Товарищи, – очень серьезно возмутился Половинкин, – где же Каверин? «Он был уверен, что там уж ждет его Каверин».

Новый взрыв смеха.

Ни страсбургского пирога нетленного, ни ростбифа окровавленного, ни трюфелей, ни ананасов, ни лимбургского сыра в кафе «Дружба» не подавали. Но зато были горячие сосиски в целлофановой упаковке, зеленый горошек, дымящаяся капуста.

Все испытывали странное ощущение. Строки Пушкина из четырнадцатой строфы «Евгения Онегина» казались в школе прекрасно далекими. Вино кометы, Talon, Каверин – все это было в какой-то другой, не совсем понятной жизни классика русской литературы, все это было в девятнадцатом веке. И вдруг они сели на поезд и всем классом въехали прямо в середину этой строфы и как ни в чем не бывало сидят за столиками, поглядывают в окно на кондитерскую Вольфа и Беранже на той стороне проспекта и едят сосиски с капустой.

Мойка лежала, закованная в лед, в тесные гранитные набережные, отделенная от тротуаров и узеньких мостовых чугунной оградой. И по ту сторону реки, и по эту улица была пустынна. Оживление, толкотня, троллейбусы и автомобили остались на Невском, а здесь так и казалось, что из-за угла вывернется коляска с верхом, запряженная лошадьми, или выйдет неторопливым шагом человек в цилиндре и с тростью.

Чем ближе подходили ребята к дому № 12, тем больше волновалась Надя. Она отстала немножко, чтобы задержать на минутку встречу с последней квартирой Пушкина, внутренне подготовиться.

Они миновали Певческий мостик и увидели огромную толпу людей, растянувшуюся вдоль домов. Никто не суетился, все стояли молча, терпеливо. Последним была видна через парапет мостика площадь с Александрийской колонной, Адмиралтейским шпилем и золотым куполом Исаакиевского собора, стоящие в середине любовались Зимней канавкой, соединяющей Мойку с Невой, тремя каменными мостиками и высокой аркой перехода, соединяющей два дома. Первые втягивались потихоньку в арку дома № 12. Наде вспомнилась гравюра Иноземцевой «Народ у квартиры А. С. Пушкина в дни болезни поэта». Все было как на гравюре. «Только, пожалуй, очередь стала еще больше», – подумала она.

– Смотрите, там что-то случилось, – сказала Таня.

– Ничего не случилось, – ответил Николай Николаевич, – вернее, случилось, но очень давно. Это очередь в музей-квартиру Пушкина.

– Ничего себе, – изумился Половинкин.

– Разве очереди в музей бывают? – спросил Недосекин у Толи Кузнецова.

– Разуй глаза и посмотри, – буркнул тот, но было видно, что он тоже ошеломлен.

– К Пушкину бывают, – сказал гордо Чиз.

Он первый занял очередь, и ребята один за другим присоединялись к нему. Несколько минут стояли молча, привыкая к положению ожидающих встречи с Пушкиным. Когда им пришлось так же стоять на Невском в кафе «Дружба», это казалось естественным. Но очередь в музей всех заставила призадуматься.

– Скажи там, – подтолкнул Толя Кузнецов под локоть Чиза, – если ленинградцы, то пусть идут домой и приходят сюда после каникул.

– Нет, – обернулась к нему девочка, – мы из Ярославля.

– А перед вами?

– Не знаю, кажется, из Харькова.

– Из Москвы, – поправил ее мальчишка баском и, обернувшись, высокомерно посмотрел на ярославцев.

– Значит, придется стоять в порядке живой очереди, – вздохнул Толя Кузнецов.

В тот день они в музей все-таки не попали. Николай Николаевич боялся, что ребята простудятся, и увел их в Эрмитаж смотреть картины. Но зато на следующее утро его экскурсанты были у ворот Пушкинского дома первыми. К открытию за ними выстроилась такая же очередь, как вчера.

Перед поездкой в Ленинград Надя отобрала в большую папку рисунки на пушкинскую тему и сейчас волновалась вдвойне, потому что отец захватил папку с собой в музей.

Экскурсовод, молоденькая девушка с хорошо поставленным голосом, задержала ребят на лестничной площадке для вводного слова. На двери в буфетную было выведено углем «Пушкин» и ниже белел клочок бумажки – бюллетень о состоянии здоровья. Здесь все было так же, как в те трагические три дня. Николаю Николаевичу не хотелось уходить от Нади, от ребят, от двери в буфетную, но он пересилил себя, спустился снова в гардеробную и шепотом спросил у старушки, впускавшей посетителей, как пройти в дирекцию.

Его приняла усталая женщина. Не вставая из-за стола, только подняв голову, спросила:

– Что у вас?

– Рисунки моей дочери на темы Пушкина, – сказал Рощин, стараясь в одну короткую фразу вложить как можно больше информации.

– Покажите, – без большого желания попросила женщина и поднялась. Движения ее были медлительны, и Николай Николаевич заметил, что она украдкой посмотрела на часы, висящие за его спиной.

Подстегнутый этим взглядом, Рощин быстро развязал тесемки и так и остался стоять с папкой, не зная, куда ее пристроить.

Женщина вышла из-за стола и нехотя направилась к дивану, чтобы убрать с него бумаги и освободить место.

– Ваша дочь взрослая? – спросила она, чтобы не молчать.

– Да, в конце января исполнится семнадцать.

Женщина кивнула, взяла один рисунок в руки. В ее движениях и лице появилась живость. Николай Николаевич с удивлением наблюдал за женщиной, которая на его глазах преображалась.

– Я, когда вижу что-нибудь интересное, всегда волнуюсь, – смущенно призналась она. – Давайте познакомимся. Грановская Нина Ивановна.

– Рощин, – назвал он себя, – Николай Николаевич Рощин.

– Знаете что, Николай Николаевич, мы вас отсюда с такими рисунками не выпустим. Вернее, вас выпустим, а рисунки я оставлю.

– Как так?

– А вот так…

Она села к столу и быстро написала расписку, из которой Рощин узнал, что «Всесоюзный музей А. С. Пушкина получил от Н. Рощиной 63 (шестьдесят три) рисунка на временное хранение. Музей гарантирует сохранность и возврат…»

– Только подписать эту бумажку я не могу, вам придется зайти завтра. Сможете зайти? Завтра будет на месте хозяин этого кабинета Прошин Георгий Георгиевич, наш замдиректора по научной части.

На другой день отец и дочь встретились с Прошиным. От стола, находящегося в глубине кабинета, двинулся к двери мужчина средних лет. Он был импозантен, подчеркнуто нетороплив, и Николай Николаевич сразу проникся к нему доверием.

– Проходите, – взял он за плечи Надю и провел к креслу. И только после этого протянул руку отцу. – Прошин. Мне Грановская передала рисунки. Прекрасные рисунки. Просто прекрасные и удивительные, – повторил он с воодушевлением и тронул волосы.

Зачес у него был высокий, гладкий, оставляющий открытым крутой чистый лоб. От всей фигуры заместителя директора по научной части исходила уверенность, что ни спешить, ни торопиться не надо, и Николай Николаевич под его спокойным взглядом расслабился и поудобнее откинулся на спинку кресла.

– Спасибо на добром слове, – сказал он. – А какой будет ваш совет?

– Совета никакого не будет, – засмеялся Прошин. – А вот выставка будет.

– Как выставка?

– Будем делать выставку Нади Рощиной. Что вы так испугались?

– Но я привозил… но мы привозили, – посмотрел Николай Николаевич на дочь, – только посоветоваться. Конечно, выставка – это хорошо, но не будет ли воспринято… С какой стати московская девочка в Ленинграде?..

– Мы часто устраиваем выставки на темы пушкинских произведений.

– Ладно, – быстро согласился Николай Николаевич, – у меня контрпредложение… В Ленинграде живет профессор Корнилов. У него – внучка…

– Как же, знаем, – сказал Прошин, – знаем такую девочку. В Индии на конкурсе журнала «Шанкар» она два года назад была победительницей и получила две серебряные медали. Она участвовала вместе со взрослыми художниками в одной пушкинской выставке. Ее пейзажи пушкинских мест превосходны. Своих ленинградских маленьких художников, маленьких по возрасту и больших по таланту, мы знаем и любим. Речь о вашей дочери, о Наде Рощиной. Она для нас открытие.

– Вот я и думал, – настаивал Николай Николаевич, – если бы взять Наташу Корнилову и еще кого-нибудь.

– Нет, – улыбнулся с некоторой долей превосходства Прошин, – вы не представляете, как интересна для нас эта папка и как хорошо, что вы ее привезли к нам, в Ленинград. А что думает о выставке сам автор рисунков?

Надя пожала плечами, не поднимая головы. Она сидела сбоку стола. Перед ней был чистый лист хорошей бумаги. Она водила по нему пальцем, будто прощупывая. Георгий Георгиевич взял с другого конца стола фломастер и положил на бумагу перед девушкой.

– Так что же нам ответит автор?

Надя еще раз пожала плечами, но в руках был фломастер, и, пока длилось это неторопливое раздумье, она нарисовала озорную фигурку Пушкина – мальчика, бегущего с растопыренными руками.

– Феноменально, – сказал Прошин, – прекрасный ответ. Этот рисунок тоже пойдет на выставку. Придется переделывать расписку. Ниночка, – позвал он секретаршу, – заготовьте новую расписку, на шестьдесят четыре рисунка. А старую, что я сегодня утром подписал, уничтожьте.

В раздевалке Надя внимательно прочитала бумажку.

– Пап, а зачем они цифрами и прописью написали?

– Считают твои рисунки большой ценностью. Так же, как деньги. В бухгалтерии всегда суммы указывают прописью.

– Странно, – сказала Надя. – Я ведь еще только учусь и в основном пока для себя рисую. Разве это может быть ценностью, о которой надо писать прописью?

На улице Николая Николаевича и Надю ждали ребята. Они расположились на тротуаре вдоль решетки и нетерпеливо поглядывали на окна Пушкинского дома, пытаясь угадать, где происходит разговор их одноклассницы с дирекцией музея.

– Ну что? – первой подскочила Ленка.

Надя молча протянула ей расписку Прошина, Ребята, заглядывая друг другу через плечо, прочитали, что там было написано.

– Урра! – крикнули они, напугав очередь.

– Вот так, – засунув руки в карманы пальто с видом победителя, сказал Толя Кузнецов, – а то в порядке живой очереди.

– Захотим – и каждый день будем ходить без очереди, – вдохновенно заявил Чиз.

– Понятно? – спросил Половинкин у двух девчонок, проходивших мимо.

Те испуганно отшатнулись.

В последний день Николай Николаевич повез ребят на Черную речку. Они сели в трамвай около универмага «Гостиный двор», пересекли Невский проспект, проехали по мосту через Неву, трамвай втиснулся в узенькие улицы, часто меняющие направление, и загромыхал в тесном окружении домов. Надя смотрела в окно на вывески магазинов, театральных касс, дворы, в которых малыши катались на лыжах, газетные киоски и не могла отделаться от ощущения, что они едут куда-то не туда. Казалось абсурдным, что к месту дуэли Пушкина можно приехать на трамвае.

– Следующая – «Черная речка», – объявил вагоновожатый.

Но никакой речки не было видно. Кругом стояли высокие дома, поблескивали трамвайные рельсы, скользили автомобили, как и на всех других улицах Ленинграда.

– Сейчас мы у кого-нибудь спросим, – сказал Николай Николаевич. – Скажите, пожалуйста, – наклонился он к окошечку газетного киоска, – как пройти к Пушкинскому обелиску?

– Видите дом? – высунулась женщина наружу. – Поверните около него направо, пройдете дворами мимо котельной, через мост, через железнодорожную линию и там увидите.

Ориентиры показались Наде неподходящими: «мимо котельной, «через железнодорожную линию». Все эти приметы вместе с трамваем, на котором они приехали, разрушали представление о девятнадцатом веке.

Котельная, мост, железнодорожная линия – все это оказалось очень близко, и через пять минут ребята входили в небольшую осиновую рощу, в центре которой виднелась прямая стрела обелиска. Деревья стояли черные, одно лежало поперек дорожки, раскинув в снегу ветви. Старик и парень распиливали его пополам.

– Это зачем же вы? – спросил Николай Николаевич.

– Упало от старости, – объяснил старик. – Люди придумали, что деревья умирают стоя, а оно, вишь, умерло и упало. Хорошая была липа, – закончил он грустно.

Они отдохнули и снова приступили к работе. Буквально в двадцати–тридцати метрах от обелиска прогромыхала электричка на Сестрорецк, с другой стороны, натужно гудя, проехала машина, груженная трубами. Двадцатый век, оставив нетронутым лишь небольшой островок, где стояли когда-то друг против друга Пушкин и Дантес, обтекал его со всех сторон новыми домами, автомобилями, поездами.

Но птицы, не замечая этого и не обращая внимания на подошедшую экскурсию, перелетали беззаботно от кормушки к кормушке, которые были развешены на деревьях, звонко перекликались, выметали хвостами на снег легкую шелуху конопляного семени. И ребята, сгрудившиеся около обелиска, отгороженные черными стволами деревьев от трамвая, на котором приехали, от котельной с высокой трубой, от поездов, почувствовали себя независимыми от времени, как птицы, которых мог всполошить только выстрел.

Толя Кузнецов поднял сучок, взял его в руку, как пистолет, при молчаливом внимании ребят, Нади и Николая Николаевича отсчитал двадцать шагов.

– Кольк, стань там, – приказал он своему другу.

– Да-а, – протянул шутовски тот, – стану, а ты меня еще застрелишь.

– Стой молча, – сказал Кузнецов.

Недосекин подобрал на снегу небольшую ветку, отломил от нее сучок и тоже взял его в руку, как пистолет.

– Теперь давай сходиться, – сказал Толя Кузнецов.

– Только у них пистолеты дуэльные были, в три раза длиннее тех, что вы держите, – подсказал Николай Николаевич.

– Я сейчас принесу, – крикнул Чиз.

Он побежал к поваленной липе, отломал две длинные палки и принес их ребятам. Они вооружились по-новому, приблизились к условному барьеру, между ними осталось расстояние в десять шагов. Старик и парень прервали работу и подошли посмотреть.

– Неужели отсюда стреляли? – спросил Кузнецов у Николая Николаевича.

– Да, Дантес выстрелил примерно отсюда, кажется, одного шага не дойдя до барьера, чтобы первым нажать курок.

Кузнецов отступил на один шаг назад. Все равно расстояние казалось непростительно малым.

– А если руку с таким длинным пистолетом вытянуть, – сказал Половинкин, – то и вообще остается восемь метров.

– Это же просто убийство, – сказала Таня и беспомощно оглядела всех.

– Все ясно, – заключил Толя Кузнецов, – надо было успеть первым выстрелить. И Дантес на это рассчитывал. Нечестно, не дойдя одного шага, выстрелил, чтобы наверняка. Вот сволочь!

– Вот сволочь, – повторил старик и как-то странно шмыгнул носом. В морщинах около глаз заблестели слезы, он смахнул их и, повернувшись к ребятам спиной, зашагал к поваленной липе. Парень, ничего не сказав, двинулся вслед за ним.

Ребята замерли и с минуту не двигались и ничего не говорили. Слишком неожиданными были эти слезы. И когда снова раздалось жиканье пилы, Надя почувствовала, что и у нее дрогнуло что-то в душе. Звук простого инструмента, пилы, подействовал на нее, как самая трогательная музыка. Она отошла к ближней кормушке и, глядя вроде бы на птиц, а на самом деле в белое холодное небо, расчерченное голыми ветвями деревьев, сглотнула близко подступившие к горлу слезы. И от насилия над собой у нее защемило сердце, сделалось больно в груди.

 

Фибоначча

Сбои семнадцать лет Надя встретила с грустью. Никто этого не заметил, кроме Ленки. На день рождения пришли девочки, съели большой пирог, потанцевали, послушали музыку и разошлись не слишком поздно и не слишком рано – в половине одиннадцатого.

– Мама, мы с Ленкой еще немного посидим, – сказала Надя, – пусть свет везде горит: и в кухне, и в комнатах. Все лампочки.

– Зачем в кухне?

– Ну, в честь моего дня рождения. Хотя бы до двенадцати. Как будто все продолжается.

– Пусть, пусть, Наташа, – обнял за плечи жену Николай Николаевич. – Семнадцать лет человеку исполнилось. Такой яркий день.

Посмеиваясь, они ушли в большую комнату наводить порядок, а подружки с проигрывателем перебрались в Надину комнату. Все лампочки в квартире горели в полный накал, как бывает, когда в доме много гостей.

– Его ждешь? – спросила Ленка. – Как маяк оставила?

– Да. На всякий случай пусть погорит немножко. А то он приедет, увидит, что свет погашен, и постесняется зайти. Я была почти уверена, что он сегодня придет.

– Надо было позвонить, как я советовала, и пришел бы.

– Нет, звонить я не буду. Он не может не прийти. После того, как он хотел меня поцеловать, он же не может не прийти? Надо только ждать.

– Ждать, – безнадежным голосом произнесла Ленка. – Ты сколько уж ждешь? Больше полгода.

– По-твоему, это много?

– Не знаю. Я, наверное, не смогла бы, плюнула на него и закрутила бы кому-нибудь в отместку голову. Тем более, что у него жена и дочь.

– Вот из-за Дуськи и Тани я и не могу позвонить. Мне кажется, если я позвоню, то я в чем-то их обману. А я их тоже люблю, понимаешь?

– А если он к тебе придет, он их обманет, – рассудительно сказала Ленка.

– Это меня больше всего и мучает. Но он же хотел меня поцеловать. Он же не может после этого не прийти. Как ты думаешь? Я почти не ждала его все эти дни, просто знала, что он придет, но не скоро. А сегодня почему-то решила, что это случится сегодня. Я сама виновата. Я не так ответила, когда он спросил меня. Если бы я по-другому сказала, ничего бы не случилось, и мы встречались бы, как раньше: Дуська, Таня и я. Таня очень хорошая. Ты ее не знаешь. И актриса она хорошая.

– А мне она все равно не нравится, – сказала Ленка.

– Почему? Ты же ее не видела.

– И видеть не хочу. И на фильмы, в которых она играет, не пойду.

В двенадцать часов Николай Николаевич потушил свет на кухне, потом погасла настольная лампа у родителей, и, наконец, нагрянула темнота в комнату к Наде. Темнота была не только вокруг, она пробралась и внутрь и поразила часть души… образовала частичное затемнение в груди около самого сердца, подобное тому, что врачи обнаруживают в больных легких. Небольшое пятнышко этого затемнения появилось еще тогда, когда она убежала от Марата.

Учиться с каждым днем становилось труднее. Назревал конфликт с математикой. Собственно, уже назрел. Накануне семнадцатилетия Михаил Назарович поставил Наде двойку. Не сумела собрать правильно в левой и правой части функции с одинаковыми углами, не сумела применить метод вспомогательного угла.

Рассерженный учитель с такой свирепостью надавил на карандаш, что большая жирная двойка отпечаталась на многих страницах тетради.

– Что, совсем перестала заниматься математикой? – спросил он, передавая тетрадку, и в его голосе прозвучали уничтожающе-презрительные интонации.

Этот грубоватый неприятный человек, отказавшийся ехать в Ленинград, с ревнивой любовью относился к своему предмету. Ему казалось совершенно естественным, что Надя должна быть первой ученицей у него. Он так и сказал ей:

– Не забывай, что Леонардо да Винчи был не только прекрасный рисовальщик, но и инженер. Не забывай, что конь Петра Первого никогда не смог бы удержаться на задних ногах, если бы не строгий математический расчет Фальконе. Я уже не говорю про сферический купол собора Святого Петра в Риме. Его, между прочим, построил и рассчитал Микеланджело.

Он любил самозабвенно свои трудные задачи и примеры. Флегматичный и ленивый в обычной жизни, вызывающий у своих коллег-учителей скуку, он мгновенно выпрямлялся и оживал при виде первой цифры на доске, выведенной неуверенной рукой. Всякая неуверенность и медлительность его раздражали и просто бесили. Выхватив мел, он начинал сам записывать и решать. Впрочем, «записывать» сказано слишком мягко. Он размахивался и ударял мелом о доску, выдавливая на ней уродливое подобие осыпающихся цифр и знаков. Он крушил, уничтожал трудность, заключенную в скобках, квадратных корнях и углах. Очень часто одного кусочка мела ему едва хватало для решения одного примера, и последние цифры он писал пальцами, и ребятам приходилось угадывать их по движению его руки.

– Ну что? Трудно? – спрашивал он обычно. – Это же простой пример. Его давали в МГУ на мехмате в 1966 году на экзаменах. Кому трудно, поднимите руки.

Трудно было многим, и Михаил Назарович обескураженно разглядывал лес рук. Он хотел сделать из них современных кибернетическому веку людей, а они голосовали против. Он им не верил и Наде не верил больше всех. Ее двойку он считал личным оскорблением.

Война началась до того, как учитель и ученица осознали это. Надя особенно старательно готовилась к урокам математики, а Михаил Назарович изобретал все новые и новые способы напомнить девушке о двойке, о пренебрежении к точным наукам.

– Так! – многозначительно произнес математик, входя в класс. – Все на месте? И Надя Рощина?! Какая приятная неожиданность! Я думал, она не придет.

– Почему вы так думали? – спросила Надя.

– Ну, перекличку мы сделаем потом, – радостно потирая руки, сообщил учитель классу, – а сейчас почитаем газетку. Вот тут одна из наших учениц, давая интервью, в частности сообщила, что точные науки ей, вероятнее всего, не понадобятся. Вот тут, – и, отчеркнув слова, он похлопал по газете рукой, но читать не стал. – Так, Рощина?

– Да, я так говорила, – ответила Надя, поднимаясь и чувствуя неприятное покалывание в сердце. – Я так считаю. Я собираюсь поступать во ВГИК или в полиграфический, точные науки мне там не придется сдавать на экзамене. Это я и имела в виду…

– Значит, я напрасно сюда прихожу? – В голосе учителя прозвучали ничем не прикрытые обида и разочарование.

– Почему вы так должны понимать мои слова? Я говорила об институте, но это когда еще будет! А пока я учусь в школе и обязана знать все, что вы задаете. А когда не знаю, получаю двойку.

– Значит, ты оставляешь за мной право ставить тебе двойки? Ну и прекрасно. Тут вот еще сказано, что твой любимый художник Боттичелли. Так это?

– Да, – недоумевая, ответила Надя.

– А как тебе нравится Жергонн?

– А кто это?

– Математик, геометр. Мне кажется, мы с вами проходили метод Жергонна, когда строили окружность, касающуюся трех данных окружностей. Но для тебя это, конечно, слишком сложно. Ладно, выходи к доске, возьмем у тебя полегче интервью.

Он оставил газету на столе и отошел к окну, освобождая Наде место у доски. С неприятным чувством неловкости и побаливающим сердцем Надя вышла к доске и взяла кусочек мела.

– Чертить тебе ничего не придется, – сказал Михаил Назарович, – мы не смеем тебя утруждать. Что бы у тебя полегче спросить? Ну, скажем, что такое ромб?

– Ромб, – начала отвечать Надя, не глядя на учителя, – это геометрическая фигура.

– Что?! – удивленно вытянулось его лицо.

– Геометрическая фигура, – повторила она тихо.

– Фигура с руками и ногами, да? – мстительно спросил учитель и попятился назад с такой силой, что чуть не выдавил подоконник наружу. Его острый аскетический подбородок презрительно заострился.

– Ромб, – поправилась Надя, – это такое геометрическое тело, у которого…

– Что? – совсем уж преувеличенно изумился Михаил Назарович.

– Тело, – машинально повторила Надя.

– Ну, давай, давай…

Он крепко обхватил себя обеими руками, показывая, что теперь непременно ее выслушает, какую бы глупость она ни сморозила. Но девушку оскорбило его пренебрежительное «давай-давай», и она замолчала, хотя поняла, в чем заключается ошибка. Он требовал, чтобы она точно по учебнику дала определение ромбу.

– Антонов, внеси ясность, – сказал Михаил Назарович.

– Ромбом называется четырехугольник, у которого все четыре стороны равны, – быстро ответил аккуратный, всегда подтянутый А. Антонов.

– Садись, пять, а у Рощиной мы спросим… Что такое?

На предпоследней парте поднялся во весь рост Чиз и бросил на пол со всего размаха портфель с книгами.

– Что такое? – крикнул учитель.

– Извините, Михаил Назарович, – подобострастно сказал Чиз, – у меня замок у портфеля не открывается. Я подумал, если его бросить, может, откроется. Кажется, открылся, – нагнулся он.

– Забирай свой портфель и вон из класса.

Эти его слова подняли Ленку, и она в порыве вдохновения тоже грохнула свой портфель в проход.

– Что такое? И у тебя замок?

– У меня два замка, – с вызовом ответила она. – И оба не открываются. Я не знала, что есть такой способ.

– Ты тоже можешь оставить класс. У кого еще замок?

Ребята молчали. Чиз и Ленка, гордые собой, покинули класс, Надя получила разрешение сесть на место. Она понимала, что война объявлена и что у нее есть союзники.

На другой день учитель и ученица сделали по одному шагу. Михаил Назарович не пожаловался директрисе на Игоря Сырцова и Лену Гришину, он написал родителям Нади короткое письмо: «Прошу обратить внимание, ваша дочь рискует закончить четверть с тройкой по алгебре и с тройкой по геометрии!!! В то время как способности ее позволяют рассчитывать на более высокий балл».

Надя, в свою очередь, готовясь к очередному номеру «КОС», еще раз перечитала маленькую книжечку Ивана Пущина, в которой тот рассказывал о лицейских годах Пушкина. Эта книжечка должна была помочь ей объясниться с Михаилом Назаровичем. Со свойственной ей художнической принципиальностью Надя видела всю педагогическую беспомощность талантливого математика. Он старался выработать у своих учеников навыки для решения сложных задач, превышающих объем знаний любого самого способного ученика из такого же класса любой другой не математической школы. Он не мог понять: что хорошо для А. Антонова, не нужно Наде Рощиной. В таком же классе любой другой не математической школы Наде за ее знания ставили бы пятерки и четверки, а здесь она получала тройки и была вынуждена ходить на дополнительные занятия.

По сути дела, по-настоящему легко и радостно на уроках Михаила Назаровича чувствовал себя один А. Антонов. Он побеждал на олимпиадах, читал специальные книги и даже в художественной литературе ухитрялся находить числовой интерес. Иногда, довольный собой, загадочно улыбаясь, А. Антонов поднимался, поправлял одним пальцем очки и говорил с нарочитым недоумением:

– Михаил Назарович, я у Гоголя читал и что-то не понял. По-моему, наврал классик.

– А что такое? – сразу оживал учитель.

– «Портрет» помните? Я читал «Портрет» Гоголя. Ну. там разные переживания, это все понятно. А вот в раме художник нашел сверток, в котором была тысяча червонцев. По-моему, этого не может быть. Как вы считаете?

– А ты как считаешь? Иди к доске, вместе проверим. Сколько примерно весит одна монета?

– Я знаю точно, я узнавал, – скромно опустив глаза, говорил А. Антонов, – старинный червонец весил 88 4/11 доли. А тысяча червонцев весит 920 золотников, почти десять фунтов. Толщина монеты – примерно возьмем полмиллиметра. Таким образом сверток получается длиной почти в полметра.

А. Антонов, говоря это, быстро набрасывал на доске цифры, красуясь четкостью решения и упоминая, как само собой разумеющееся, незнакомые всем остальным доли, золотники и фунты.

Требуя от всех учеников такого же интереса к своему предмету, Михаил Назарович приносил в жертву А. Антонову Надю Рощину и весь класс. Сам он этого не сознавал, и подсказать ему никто не мог. Кому бы пришло в голову упрекать учителя, который, не жалея свободного времени, приходит на дополнительные занятия с отстающими и добивается от учеников более творческих, более серьезных знаний алгебры и геометрии.

Перечитывая маленькую книжечку воспоминаний Пущина, Надя завидовала и радовалась тому, что Пушкину преподавал математику замечательный учитель Карцев.

« – Что ж вышло? Чему равняется икс? – спросил его наконец Карцев.

Пушкин, улыбаясь, ответил:

– Нулю!

– Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи.

Спасибо Карцеву, – следовала дальше благодарность Пущина, – что он из математического фанатизма не вел войны с его поэзией».

Надя считала, что Михаилу Назаровичу свойствен именно математический фанатизм. Она не ставила себя на место Пушкина, не сравнивала себя с ним. Просто эта сценка была хорошим аргументом в пользу правильного понимания способностей учеников. Надя не могла высказать вслух свое мнение, не могла даже поделиться с родителями: они твердо держали сторону учителей. Но зато она могла поговорить с Михаилом Назаровичем через газету «КОС».

Очередной номер открывался сценкой, которая происходила одновременно в прошлом и настоящем, в Царскосельском лицее и в московской школе. Александр Сергеевич Пушкин сидел, сгорбившись, за партой перед огромной тетрадью, в которой был записан пример с графиками, косинусами и синусами. Надя его не решила и так, нерешенным, и переписала в тетрадь к великому поэту. Девушка получила за этот пример двойку и теперь с улыбкой наблюдала за тем, как Пушкин воткнулся пером в последнюю цифру и замер. Глаза его были печальны, потому что он тоже не мог решить пример. Весь его вид говорил, что он так давно бьется над непосильной математической задачей, что успел состариться. Подпись под рисунком гласила: «Еще одно, последнее сказанье – и летопись окончена моя».

Михаил Назарович принял вызов.

– Как прикажете понимать эту суперметафору? – мрачно спросил он и, поставив одну ногу на стул, тяжело облокотился на нее, хищно посунувшись вперед плоским костлявым подбородком. – Как мне вас прикажете понимать?

Класс замер. Все знали: когда математик водружает ногу на стул, это означает высшую степень его гнева. Но о том, что вывело Михаила Назаровича из себя, никто, кроме Ленки и Нади, не догадывался.

– О чем вы, Михаил Назарович? – искренним голосом спросил Недосекин. – Мы ничего не знаем.

Умные выпуклые глаза учителя метнулись в его сторону, и тот под испепеляющим взглядом пригнулся, расплющился на парте. Выдержав паузу, Михаил Назарович спросил:

– Значит, Пушкин за вас будет решать задачи? Так я понял вашу суперметафору, уважаемые члены редколлегии оппозиционного печатного органа нашего класса газеты «КОС»? Правильно я вас понял?

Он обхватил себя обеими руками и начал свирепо сжимать, словно сам себя хотел задушить в железных объятиях. Глаза его сделались еще более выпуклыми, а острые аскетические скулы еще больше обозначились.

– Кстати, я с удивлением обнаружил, что наша уважаемая Надежда Рощина и Александр Сергеевич Пушкин решали один вариант и допустили одни и те же ошибки. Интересно, кто у кого списал? Я думаю, что Пушкин списал у Рощиной.

Он расцепил руки и с высоты своего математического гнева не опустился, а обрушился на стул с такой силой, что тот под ним застонал и заскрипел.

– Неужели в классе никого не нашлось, кто бы помог корифею русской литературы решить простейший пример? Попросили бы меня, чтобы не заставлять краснеть классика. Как ты считаешь, Рощина, дело я говорю?

– Нет, – тихо, но решительно ответила Надя, – Пушкину и не надо, чтобы было правильно по математике. Он плохо учился по этому предмету.

– Как это не надо? – сорвался со стула Михаил Назарович и пошел по проходу к газете. – А приписывать гению свое скудоумие надо? Приписывать великому поэту свою бездарность надо?

Надя опустила голову, но тут же ее подняла, потому что учитель, быстро пробежав мимо нее к щиту, крикнул:

– Вы что думаете, я побоюсь Пушкину поставить двойку? Я не Карцев, я и Пушкину влеплю двойку.

Он изогнулся у газеты, изловчился и поставил в тетрадь Пушкину двойку.

– А кто это Карцев? – спросила Таня Опарина шепотом.

– Учитель математики в лицее, – тихо ответила Надя.

– Два! – торжествующе выкрикнул Михаил Назарович и, повернувшись к газете, с чувством исполненного долга, довольный собой двинулся в обратный путь.

И тут произошло неожиданное. Чиз хмыкнул, за ним Половинкин, Недосекин, Толя Кузнецов. На черных ворсистых штанах учителя отчетливо отпечатался белый след от подошвы ботинка. Видимо, математик успел потоптаться в меловой крошке около доски, прежде чем поставить ногу на стул. А потом сел на собственный след и теперь нес на штанах через весь класс нелепый отпечаток, глядя на который можно было подумать, что он сам себя в исступлении лягнул. Легкое движение прошло по классу. Половинкин гыгыкнул, но, когда Михаил Назарович обернулся, успел сделать сверхсерьезное лицо и превратился весь во внимание. Таня Опарина не умела так быстро перестраиваться. Она встретила взгляд учителя безмятежной простодушной улыбкой.

– А ты что улыбаешься? – рявкнул математик. – У тебя тоже нет никаких оснований для улыбок.

У Тани от грубого окрика выступили слезы на глазах, но на остальных его крик не подействовал.

– Да в чем дело, черт побери?! – удивился он.

Но в ответ видел только веселые лица.

– Староста, что с классом?

Рассудительная Наташа Миронова с готовностью поднялась.

– У вас… – сказала она, и по ее подбородку пробежала судорога смеха. Наташа опустила голову на грудь.

– Что у меня? – крикнул математик.

Наташа молчала. На выручку своему любимому учителю поспешил А. Антонов. Он был единственный в классе, кто не смеялся, а осуждающе поглядывал на ребят.

– Михаил Назарович, – сказал он громко и четко, – у вас сзади штаны испачканы в мел.

– В мел? – не поверил учитель. То есть он допускал мысль, что его штаны могут быть испачканы в мел, но не поверил, что такой пустяк мог рассмешить класс.

– Ну и что тут смешного? – сказал он и стал свирепо отряхивать штаны, будто выбивал мешок с мукой. – Если бы вы узрели у меня на этом месте числа Фибоначчи, – закончил он грубо, – вот тогда бы это было смешно. Кстати, Половинкин, что это за числа?

– Не знаю, – улыбнулся тот.

– Встань, когда с тобой разговаривают, и постой, послушай. Недосекин нам поможет.

– Кажется, я не был на том уроке, когда проходили эти числа. Я не помню.

– Прекрасный ответ… Рощина Надежда, автор бессмертного шаржа на великого поэта.

– Я тоже не помню, – сказала Надя и осталась стоять вместе с Половинкиным и Недосекиным.

– Гришина, а ты что скажешь?

– Ничего, – отрезала Ленка.

– Кузнецов?

– Первый раз слышу про эти числа.

– Опарина?

– Я тоже не помню.

Вызвав еще несколько человек, Михаил Назарович сбил с лиц улыбки, как сбивают пламя начавшегося пожара.

– Нет, – сказал он, – вы помните. Я бы сказал, даже отлично помните, что никаких чисел Фибоначчи мы не проходили. Но это вовсе не значит, что вы не должны знать, что это такое. Их нет в программе? Может быть, не знаю. Но ведь и Боттичелли нет в программе. Я в одном журнальчике читал интервью, где Рощина говорит, что ее любимый художник Боттичелли. Антонов, ты тоже ничего не можешь сказать про числа Фибоначчи?

– Почему, могу, – пожал плечами А. Антонов.

– Так скажи, что же ты молчишь? Твои товарищи устали стоять столбами.

– Ну, числовой ряд Фибоначчи – это очень просто, как знаки плюс или минус. Каждый последующий член этого ряда равен сумме двух предыдущих, например: 1, 1, 2, 3, 5, 8… И так далее. Тут все действия, в общем, на сложение. Это и есть числовой ряд Фибоначчи. Настоящая фамилия этого итальянского ученого Леонардо Пизанский Фибоначчи.

– Трудно это, да? Садитесь все!

И сам сел, безнадежно и устало махнув рукой. Нужно было отдать ему должное. Михаил Назарович легко справился с классом, усмирил его, победил, заставил себя слушать. Он покинул поле сражения со щитом, а не на щите. Надя видела его талантливость и целеустремленность, но от этого ей было не легче. Даже в том, как он поставил Пушкину двойку, проскользнуло не самодурство, а полемическая непримиримость со своим мягкотелым коллегой из Царскосельского лицея Карцевым. Его фанатизм заслуживал если не уважения, то понимания. Но и свою точку зрения Надя считала правильной. Все эти противоречивые чувства соединились в ней и отразились в шарже, который она тут же набросала и пустила по классу. Карикатура вышла злая: плоский, как топор, подбородок, чрезмерно выпуклые глаза, в этом сказалась ее неприязнь к учителю. Но под рисунком было написано «Фибоначча». И в этом Надя выразила свое невольное уважение к математику.

Прозвище быстро прижилось, перекинулось в другие классы, в учительскую, и, узнав, что его за глаза именуют Фибоначчей, Михаил Назарович был даже польщен.

 

Киносъемка

Февраль в этом году был длинный: двадцать девять дней. Но и он наконец кончился. Мысли у Нади были невеселые, и все чаще и чаще она приходила к Ленке по вечерам погрустить.

– Опять хандришь? – строго спросила подруга, пододвигая ногой тапочки для гостьи.

– Не знаю, и вроде да, и вроде нет.

– А уважительная причина у тебя для этого есть? Мировая война? Пожар? Голод?

– Нет, – улыбнулась Надя. – Причины нет, скорее наоборот. Выставку мою ленинградскую хотят показать в кино. И меня пригласили сниматься.

– Поедешь?

– Конечно, это же Ленинград. Папа уже взял билеты.

– Завидую я тебе, Надька: и хандра у тебя настоящая, и радости большие.

Они прошли в ее комнату, обставленную ярко и пестро. Главное место занимала тахта темно-красного цвета. На окнах висели бордовые шторы. И сама хозяйка была одета в красные вельветовые брюки и белую воздушную кофточку с ослепительно красным бантом на груди. Волосы она распускала по плечам, как только возвращалась из школы, и бродила по квартире русалкой.

– Так, значит, установлено: ни мировой войны, ни голода, ни пожара, – продолжала радоваться приходу подруги Ленка.

– Пожар, пожалуй, есть, – сказала Надя. – Последние дни мне почти каждую ночь снятся страшные сны: пожары, расстрелы, падения с пятого этажа. Год високосный.У нас умерло много знакомых, Островский умер. Человек, который пел нам на костровой площади в Артеке, совсем недавно. А сегодня после школы пошла в магазин за хлебом и попала ногой в лужу под снегом. А на обратном пути встретила похороны. Жутко.

Она закрыла лицо руками.

– Ты что, Надьк?

– Ничего. – Она открыла глаза и зажмурилась.

Красный цвет тахты, ковер под ногами, стосвечовая лампа, вкрученная в люстру, ослепляли ее до боли в глазах.

Она опять закрыла лицо руками.

– Ты что, Надьк? – с большой тревогой в голосе спросила Ленка.

– Глаза немножко болят.

– Что-то ты мне не нравишься.

– Я сама себе не нравлюсь, – ответила Надя, – зажги торшер, если можно, и погаси свою люстру. Весь потолок от нее в глазах.

Ленка включила торшер, но и этого света было слишком много.

Надя опять закрыла глаза руками и так застыла на некоторое время, не в силах вернуться из спасительной темноты в освещенную модным торшером комнату. Проникнувшись ее состоянием, Ленка выключила и этот свет.

– Вот хорошо, посидим так, – сказала Надя и отняла руки от лица. – В темноте и разговаривать лучше. И почему ты так любишь красный цвет?

– У тебя что… так сильно болят глаза?

– Нет, немножко болят. Просто я очень устала сегодня, – медленно ответила Надя и после паузы неузнаваемо изменившимся голосом добавила: – Ленка, ты знаешь, только никому не говори… Я катастрофически слепну.

– Не может быть.

– Да.

– А ты к врачу ходила?

– Нет, – помедлив, сказала Надя. Ей почему-то трудно было признаться Ленке в том, что она была у врача и ушла ни с чем, убежала из поликлиники, чтобы не запретили рисовать.

– Ты что, дура? – почти закричала Ленка. – У нее глаза болят, она к врачу не идет.

– Теперь пойду, – пообещала Надя. – Вот приеду из Ленинграда, скажу папе и пойду с ним.

– А родители знают?

– Что ты! Они бы сразу запретили мне рисовать. Я им ничего не говорю. Мне кажется, я и сны сейчас такие вижу поэтому. Проснусь, а глаза болят от этих пожаров, как будто я в самом деле смотрела во сне на огонь.

– Ну, а как же ты будешь, если… – Ленка не договорила.

– Не знаю. – Голос Нади был печален. – Не рисовать я не смогу. Недавно я прочитала, что Поль Элюар видел, как Пикассо рисовал с закрытыми глазами. Тренировался… Сначала изображал лицо человека, закрыв глаза, затем гасил свет и рисовал то же лицо в абсолютной темноте. А лист держал на другой стороне планшета, чтобы неудобно было. Он добивался, чтобы у него рука была зрячей, чтобы не глаза водили фломастером, а сознание.

– А ты так не пробовала?

Темнота в комнате была приятная, мягкая, где-то далеко за окном горел фонарь, но свет от него там же далеко и падал неярким желтым кругом на землю и не достигал комнаты, в которой сидели подруги.

– Завяжи мне глаза, – попросила Надя. – Давай проведем с тобой еще один эксперимент.

– Почему еще один? – удивилась Ленка.

– А ты разве забыла про колючку Гу Кай-Чжи? Из того эксперимента ничего не вышло, а мы с тобой так верили! И из этого тоже ничего не получится.

С завязанными глазами Надя пересела к столу. Ленка помогла ей нащупать ручку, лист бумаги, зажгла настольную лампу. Рука художницы некоторое время безвольно лежала на столе, потом скользнула к бумаге, и на глазах у ошеломленной Ленки возник профиль Пушкина, потом фигурка Наташи Ростовой, Наполеон, Пьер Безухов, растерянный, в очках. Надя рисовала по памяти то, что уже было знакомо ее руке.

– Надьк, шикарно получается! – крикнула Ленка.

Надя усталым движением сдернула с глаз черный платок, зажмурилась болезненно от яркого света и с любопытством посмотрела на то, что у нее получилось.

– Блеск! – радовалась Ленка.

Надя взяла листок бумаги и в несколько приемов так быстро, что подруга не успела ее остановить, разорвала все нарисованное.

– Что ты наделала? – огорчилась Ленка.

– Я же еще не слепая, – с улыбкой ответила Надя.

Но глаза ее были грустные, усталые.

Поезд Москва – Ленинград отошел от перрона, мама осталась на асфальте, а отец с дочерью помчались.

Наде досталось место у окошка. Отдернув шторку, она медленно водила пальцем по стеклу, и по движению ее руки Николай Николаевич угадывал тех, кого она невидимо изображала. Вот Натали с ее локонами, вот носатый Кюхля, а вот, конечно, Пушкин. Поздравляя девушку с семнадцатилетием, музей Пушкина прислал пригласительный билетик с профилем поэта, под которым красивым каллиграфическом почерком были выведены слова Пушкина, обращенные как бы к Наде: «Пускай твой дивный карандаш рисует мой арабский профиль». Сотрудники музея перефразировали строки поэта, обращенные к художнику Доу: «Зачем твой дивный карандаш рисует мой арабский профиль». Надя знала, как Пушкин не любил позировать художникам и особенно скульпторам. «Здесь хотят лепить мой бюст, – писал он Натали Гончаровой, – но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности». Он считал себя безобразным. Он не мог предвидеть, каким прекрасным покажется его лицо московской школьнице из двадцатого века. И она, размышляя об этом, выводила пальцем на стекле профили поэта.

– Надюшка, ты отдохнула бы, – сказал отец и пошутил: – Мы же все равно не сможем положить в папку это стекло.

– И не надо, – ответила дочь и продолжала рисовать.

Ее рука скользила с бережной осмысленностью по гладкой прозрачной поверхности окна, и она видела одновременно и Пушкина, и проносящиеся мимо разъезды, заснеженные деревья, белые безмолвные поля с редкими кустарниками. Попадались и осиновые рощи, напоминающие место дуэли Пушкина.

– Папа, мы съездим еще раз на Черную речку? – спросила Надя, не оборачиваясь и продолжая создавать на стекле рисунки.

– Да, если хочешь, – и после паузы, проникнувшись настроением дочери, добавил: – В самом деле, Черная речка. Если и нужно было в России какую-нибудь речку назвать Черной, то, конечно, эта подходит больше всего.

– Угу, ты хорошо сказал, – согласилась Надя.

Она продолжала рисовать на стекле, испытывая почти такое же удовлетворение, как и от рисунков на бумаге. И такую же, ставшую давно привычной, усталость. Надя отодвинулась от окна.

– Как долго нам еще ехать!

– Устала?

– Немножко.

Она подобрала под себя ноги, лицо ее было почти спокойным, но что-то в утомленном облике дочери встревожило Николая Николаевича.

– Надюшка, а что если тебе в этом году не кончать десятый класс? Взять академический отпуск в связи с киносъемками и вообще?

Надя открыла глаза. Они были у нее очень удивленными за стеклами очков.

– Зачем?

– Ты в этом году летом не отдыхала. Мне кажется, мы с мамочкой сделали одну глупость – не научили тебя отдыхать. Ты ведь не умеешь отдыхать.

– Ты сам не умеешь, – напомнила ему Надя.

– Я другое дело, я железный.

– А я – твоя дочь, значит, тоже железная, – засмеялась она. – Дети делаются из того же материала, что и родители.

Но Николай Николаевич не шутил. Необъяснимая тревога возникла в нем, как предчувствие далекой грозы, еще невидимой на голубом безоблачном небе. Эта тревога перехватывала ему дыхание уже не первый раз. В последние два года, после того как успехи Нади стали широко известны, после выставки ее рисунков в Польше, Николай Николаевич попытался сформулировать свой метод. Он послал несколько писем своим близким друзьям с подробным описанием того, как нужно поощрять юного художника, как стимулировать его творческую потенцию, чтобы с самого раннего возраста мальчик или девочка могли сконцентрировать все духовные и физические силы, всю волю на одной тоненькой линии. Гораздо легче рисовать, проводя много линий «соломой», стирая ненужные черточки и проводя новые, пока не получится. И значительно труднее, особенно на первых порах, работать одной линией. Для этого нужно именно напрячь всю волю и затаить дыхание, как при выстреле. И это надо повторять много дней подряд, пока рука и психика не привыкнут к подобным перегрузкам.

Николай Николаевич подробно перечислял трудности, потому что они были позади. Но в письме, которое он послал своему давнему другу, журналисту Емельянову в Туву, неожиданно прорвалась тревога, и впервые он употребил словосочетание «мой метод» со словом «рискованный»…

«Дорогой Владимир Петрович! – писал он. – Я вам раньше сообщал, но плохо, неконкретно, о моем своеобразном методе по воспитанию юных художников, который я выработал в худ. уч. в Таджикистане (1948 – 1952 гг.) и в худ. уч. в Улан-Баторе (1950 – 1952 гг.) и в занятиях с практикантами-монголами у нас на телевидении (1950 – 1966 гг.). И с Надей (1958 – 1968 гг.). Мне кажется, такой метод применяли мастера древнего искусства Востока и Руси. Это, во-первых, работать не с натуры, а по воображению, по памяти, в любом материале. Во-вторых, работать сразу набело «враз» – без карандашной подготовки и резинки. Этот метод применим только к одаренным молодым людям, которые имеют жажду к ежедневной работе, к познанию истории и культуры, а также – чтение, музеи, экскурсии, путешествия и так далее. Мой метод официальными программами неприменяем. Он во многом спорный и даже рискованный…»

Николай Николаевич написал это, заметив усталость дочери. Он пытался найти объяснение недетской усталости, когда тяжелеют веки и опускаются плечи.

– Надюшка, в школе тебя поймут, пойдут навстречу. В крайнем случае можно будет взять справку, что ты переутомлена. А ты и правда выглядишь утомленной.

Надя покачала головой:

– Нет, все заканчивают десятый класс, и я буду заканчивать. И почему ты думаешь, что я утомлена, может, я влюблена.

– В кого?

– В Пушкина.

Она засмеялась, но Николай Николаевич уловил в неожиданном признании нотку безнадежной горечи. Это встревожило его еще больше.

Надя снова придвинулась к окну и некоторое время смотрела, держа руки на коленях, на поля, на леса. Потом машинально потянулась, стерла какую-то пылинку со стекла и принялась колдовать пальцем. Издалека могло показаться, что она бережно прощупывает стекло, ищет в нем трещинки. Но Николай Николаевич сидел близко и видел, что она опять рисует.

«Милая Надюша, – с неожиданным приливом нежности подумал отец, – если бы собрать все окна, около которых ты сидела, наверное, получилось бы еще десять тысяч рисунков».

В памяти всплыло зимнее трамвайное окошко с прочерченным ноготком силуэтом кентавра. Они ехали на Шаболовку две или три остановки, и Надя успела за это время украсить окно рисунком. А на следующий день – надо же случиться такому совпадению – Николай Николаевич опять ехал в этом трамвае. Сколько таких трамваев, автобусов, троллейбусов и поездов убежало в ту сторону, которая зовется прошлым. Ему уже пятьдесят лет, у него лысина, которую едва ли прикроешь ладонью. И у него взрослая дочь.

У вокзала их ждала машина киностудии – желтенький микроавтобус с мягкими уютными сиденьями.

Заиндевевшие набережные бежали навстречу белыми пушистыми парапетами, чугунными решетками, деревьями. Дворцы и памятники просвечивались сквозь иней, как сквозь кружева. Белая дымка раннего утра ознобным холодком отзывалась во всем теле.

– Отдохнете в гостинице до одиннадцати, потом я заеду за вами, – сказал шофер. – Пропуска заказаны.

Коридоры киностудии, наэлектризованные деловой атмосферой, захватили отца и дочь, и они оба почувствовали нервный подъем и возбуждение.

– Ты посиди, Надюшка, здесь, в холле, а я пойду разыщу нужных людей, – сказал Николай Николаевич. – А то я что-то никак не могу сориентироваться.

Он убежал, затерялся за спинами и лицами спешащих людей. Надя села в кресло, задвинутое в угол. В другом за курительным столиком двое мужчин играли в шахматы. У окна стояла спиной к коридору худенькая женщина е переброшенной через плечо сумочкой. Она курила, стараясь пускать дым так, чтобы он растекался по стеклу вверх, заволакивая «картинку» за окном серой пеленой. Время от времени женщина подходила к играющим, стряхивала в спичечную коробку пепел и возвращалась к окну. Надя в первое мгновение замерла и сидела не шевелясь, боясь поверить в то, что видит перед собой Таню. Она ждала, чтобы женщина повернулась к ней лицом, хотела сначала убедиться, что не ошиблась. Надя помнила, что у Тани были светлые волосы, а у окна стояла шатенка. Не выдержав напряженного ожидания, Надя поднялась с кресла и несмело направилась к окну. Она подошла сбоку, все еще сомневаясь, робко заглядывая в лицо.

– Ой! – удивилась женщина. – Надя, это ты, что ли? Разве можно так подкрадываться? Ты же меня испугала!

– Здравствуйте, я не знала, вы это или не вы, – радостно улыбаясь, ответила девушка.

– Господи, каким ветром тебя принесло сюда?

– Меня пригласили сниматься. Хотят фильм сделать о моей выставке в Ленинграде и обо мне. А вы здесь что делаете?

Шахматисты перестали двигать фигуры на доске.

– Пойдем отсюда, – сказала Таня.

Она провела Надю по какой-то лестнице в небольшой пустой коридор с окном во двор. Здесь тоже стояли журнальный столик и два кресла. Таня бросила сумочку на стол, достала сигарету, но спичек не было, и она ее сломала в пальцах и выбросила. Под глазами у Тани были синие круги.

– Что ты так на меня смотришь? – спросила она с насмешливым дружелюбием.

– Вы стали курить… И глаза у вас… Вы, наверное, болеете? Сейчас в Ленинграде грипп.

– Нет, девочка, это не грипп. Просто устала.

– Да? – смутилась Надя, и ее смуглые щеки заметно порозовели. – А Марат Антонович тоже с вами приехал?

– Нет, он дома, с Дуськой. Ты почему пропала? Не звонишь, не приходишь. Десятый класс десятым классом, а нерастанкинцы должны хоть изредка встречаться. Не забыла?

– Нет. Я еще несколько вещей купила для круглой гостиной. На Арбате бронзовый подсвечник в виде кобры. Представляете, свеча будет стоять на хвосте. А несколько месяцев назад мы были в Ленинграде с экскурсией, и я увидела в комиссионном терракотовую статуэтку, египетскую. Бог Птах и богиня Сохмет. Богиня с лицом львицы и с мечом. Ее можно было бы над дверью на небольшой полочке поставить, охранять вход.

– А вот покупать больше ничего не надо, – грустно покачала головой Таня. – Сказка кончилась. Сказка вся, сказка вся, сказка кончилася.

– Почему вы так говорите?

– Потому что ты уже взрослая, а взрослые в такие игры не играют. Не покупай больше ничего. Ты помнишь часы «Сафо и Фаон»? Ты ведь их видела?

– Да, – смешалась Надя.

– Марат отнес их назад в антикварный. Он первый начал продавать нашу общую сказку. Ты понимаешь, о чем я говорю? Он начал распродажу в тот момент, когда показал тебе часы. Этим всегда все кончается между взрослыми людьми. И вообще мужчины всегда нарушают правила игры.

В начале коридора появился стремительно человек в пальто нараспашку. В одной руке он держал шапку-пирожок, в другой – портфель. Взмахнув шапкой вверх, он возмущенно сказал, почти крикнул:

– Ну, сколько тебя можно ждать, искать?

– Спокойно! Веди себя прилично. Мы не одни, – нервно ответила Таня.

– Извините, – галантно раскланялся с Надей гривастый молодой человек, – но я вынужден забрать ее. Она очень нужна режиссеру.

– До свидания, – поднялась Таня. – Мы еще увидимся.

Надя осталась одна, и темнота, поразившая маленьким пятнышком часть ее души в квартире Марата, когда она увидела на тумбочке часы «Сафо и Фаон», распространилась страшной слабостью по всему телу. Ей хотелось закрыть глаза и не шевелиться, никого не видеть, ни с кем не разговаривать. А надо идти, улыбаться, отвечать на вопросы… Ее ждут отец, кинорежиссер, операторы и работа. Работа… с Пушкиным. Ради этого она и приехала в Ленинград. Она поднялась с кресла и, путаясь в лестницах и переходах, пошла разыскивать холл, где ее оставил отец.

Николай Николаевич перехватил Надю на полдороге.

– Надюшка, я тебя целый час разыскиваю по всей киностудии, – набросился он на дочь. – Где ты была?

– Я уходила. Мне надо было.

– У тебя расстроился желудок? – сразу изменил тон отец. – Это все от вагонных вафель, – и без всякого перехода: – А я уже командировочные получил. На четыре дня.

– Хорошо, – сказала Надя.

Съемки начались на следующий день в квартире-музее на Мойке. Наде предоставлялось право одной пройти среди вещей поэта, еще раз увидеть трость с набалдашником, в который вделана пуговица от камзола Петра I, железный ларец Ганнибала. Предок хранил в нем драгоценности, Пушкин складывал в ларец рукописи. Она могла снова постоять минутку-другую перед знаменитой чернильницей в кабинете Пушкина, перед туалетным столиком Натали Гончаровой, на котором лежала забавная вещичка – портбукет. Дамы девятнадцатого века прикрепляли эту своеобразную переносную вазочку к поясу, наливали туда немного воды и держали в портбукетах розы и фиалки, которые долго оставались свежими.

– А что я должна делать? – спросила Надя у режиссера.

– Ничего, просто ходи по квартире, а мы тебя будем снимать. Если сможешь, задержись в комнате Гончаровой, порисуй в кадре. Хорошо бы ее портрет.

Вспыхнули юпитеры, зажужжала камера, и Надя пошла через прихожую, через столовую, через кабинет Пушкина. Ей все здесь было знакомо до мельчайших подробностей: вольтеровское кресло, диван, на котором умер поэт, книжные полки. На камине акварельный портрет Натали Гончаровой работы Александра Брюллова. Надя приостановилась около него, захотелось еще раз проверить впечатление, подумала, сколько было предшественников, рисовавших жену Пушкина. Рука с фломастером потянулась к блокноту, чтобы запечатлеть на бумаге новое выражение, вызванное брюлловской акварелью, но увиденное как бы сквозь нее. Мелькнула мысль, что среди предшественников, писавших Натали, можно назвать и Рафаэля. Так считал сам Пушкин. У него не было портрета невесты, и он специально ходил в книжный магазин на свидание с картиной Рафаэля. И даже стихотворение написал: «Мадонна».

Надя много раз разглядывала репродукцию картины, сравнивала ее с акварелью Брюллова и с более поздним по времени портретом работы Гау. Не забывала она и о рисунках самого Пушкина. Она много читала, искала в воспоминаниях современников словесные портреты, которые бы помогли ей создать свой собственный образ. Она знала и утверждение Бартенева, что жену Пушкина звали «Кружевная душа», и слова графа Соллогуба: «Ростом высокая, с баснословно тонкой талией», и подробную характеристику Станислава Моравского: «Лицо было чрезвычайно красиво, но меня в нем, как кулаком, ударял всегда какой-то недостаток рисунка». «Как кулаком» – Наде врезались в память эти слова, и она искала им подтверждение. Сам Станислав Моравский в конце концов пришел к выводу, что, «не в пример большинству человеческих лиц, глаза Натали, очень красивые и очень большие, были размещены так близко друг к другу, что противоречили рисовальному правилу: один глаз должен быть отделен от другого на меру целого глаза».

Надя нашла словесные подтверждения этому портрету у многих современников Пушкина. Князь Вяземский прямо написал: «У нее глаза были несколько вкось». Внучка Кутузова, графиня Фикельмон, выразилась уклончивее, но тоже достаточно ясно: «…взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный». Да и сам Пушкин называл свою жену: «Моя косая мадонна».

Надя все это знала, помнила, но портреты, на которых была изображена Натали Гончарова, опровергали живое впечатление современников. Никто из художников не захотел нарушить «рисовального правила», даже если того и требовала натура. Только Брюллову, пожалуй, удалось передать некоторую странность во взгляде. У Брюллова именно получился «взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный…». А Наде хотелось в своих рисунках добиться большего: чтобы зрителя «как кулаком» ударяло лицо этой ослепительно красивой женщины, ставшей невольной виновницей гибели Пушкина. В некоторых рисунках ей это уже удалось, особенно в одном, где Натали стоит, готовая ехать на бал, а Пушкин сел в кресло и закрыл лицо рукой, чтобы загородиться от своей красавицы жены. Как кулаком, она ударила его капризно-прелестным лицом, пышными плечами, спиной. Она уходит, а у него нет сил даже посмотреть ей вслед. Он закрылся рукой, и кто знает, как долго будет сидеть так после ее ухода.

«Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит», – назвала Надя свой рисунок.

В других композициях она ослабила «удар кулака». Она пыталась понять Пушкина, пыталась посмотреть его глазами на Натали в счастливые минуты жизни. Но своего неприязненного отношения к Гончаровой Надя так до конца и не смогла преодолеть. Особенно отчетливо она изобразила ее чужой и своим детям и мужу в композиции, названной: «Пушкин в кругу семьи». Трое детей и няня за одним концом стола, а Натали за другим. Поэт держит сына на руках и кормит его с ложечки, девочка постарше сидит напротив и смотрит на свою красивую маму издалека. Няня принесла третьего ребенка, грудного, может быть, его тоже надо кормить, часы на камине показывают пятнадцать минут двенадцатого, но Натали, красивая, отчужденная, пьет кофе в одиночестве и смотрит куда-то в сторону.

Надя легко набросала в блокноте один портрет Гончаровой и, перевернув лист, так же быстро набросала и второй. Оператор снимал так, чтобы видно было, как девочка рисует. В видоискатель он видел ее руки крупным планом и наслаждался зрелищем того, как спокойно и уверенно московская школьница воскрешает некогда жившую здесь женщину и обстановку вокруг нее. Удивлялся и режиссер. И только одна Надя знала, как много ей нужно было готовиться, чтобы суметь почувствовать эту домашнюю обстановку в музее, чтобы знать, что глаза у Натали Гончаровой, помимо всего прочего, были зеленовато-карие, а Пушкин однажды отпустил усы и нарисовал себя с усами на полях рукописи.

Арнольд Ильич Грессен попросил Надю проиллюстрировать две главы из книги о жизни Пушкина, тот период, когда он сам себя не изображал. Но Наде слишком близка была эта тема, и она, закончив иллюстрирование глав, продолжала рисовать дальше, вплоть до дуэли и смерти поэта.

На третий день киносъемок желтенький микроавтобус повез Надю за город. От нее требовалось постоять перед зданием Царскосельского лицея, перед памятником Пушкину в лицейском садике, пройтись по аллеям Екатерининского парка. Но девушка устала позировать, устала рисовать в кадре под пристальным, надоедливо жужжащим глазом кинокамеры. Она хотела домой, в свою комнату. К тому же начались всякие осложнения с машиной: в парк нельзя заезжать на автобусе. Режиссер пошел за разрешением. А Надя, как остановилась посередине липовой аллеи, так и стояла, не желая идти ни вперед, ни назад.

– Может, бутерброд съешь? Кофе выпьешь? – спросил отец.

– Нет, после, когда все закончится.

Николай Николаевич топтался вокруг дочери с бутербродами, с термосом, не зная, как и чем скрасить ожидание.

– Посмотри, какой красивый дворец! Вот никогда не думал, что синее с белым и золотым так красиво.

– Когда же их пропустят? – с безнадежной печалью в голосе сказала Надя.

– Ты очень устала?

– Нет, но надоело ждать.

– Ты, Надюшка, попрыгай немного, а то замерзнешь, – предложил отец.

– Не хочется.

Она отошла от него в сторону, подобрала черный прутик. Снег за деревьями по обе стороны аллеи лежал чистый, ровный, как лист бумаги. Возникли в памяти строки стихов Беллы Ахмадулиной: «Мороз, сиянье детских лиц, и легче совладать с рассудком, и зимний день, как белый лист, еще не занятый рисунком». Надя наклонилась и прочертила прутиком линию наугад, пробуя материал. Прутик ей подчинился, как фломастер, и она рядом с пробным штрихом на совершенно белом снегу белыми рыхлыми линиями изобразила арабский профиль Пушкина. Ее руки не могли оставаться без движения, без работы, без ощущения материала, из которого сделан мир. И так же, как в поезде она рисовала пальцем на стекле, так и здесь она покрывала снежное пространство головками и фигурками лицейских друзей Пушкина. Все получались очень похожими: и Дельвиг, и Кюхельбеккер, и Пущин, и Катенька Бакунина, хотя перед Надей был не лист бумаги, а «зимний день».

Кинооператор поднял кинокамеру над головой и включил ее. Надя вздрогнула и остановилась.

– Пожалуйста, не останавливайся, рисуй, как рисовала, – попросил оператор, – не обращай внимания на меня.

Надя подчинилась. Она снова начертила профиль Пушкина, рядом появилась Натали Гончарова. Рука девушки была уверенной и осторожной. Создавая свои пушкинские рисунки, Надя всегда чувствовала: ошибись она немножко, и линия будет не пушкинской, а линией Иличевского или Мартынова, лицейских товарищей, поэта, которые тоже рисовали, но гладенько и не размышляя.

Она перестала рисовать, когда над ее головой перестала жужжать кинокамера. Несколько минут длилась тишина, которую никто не решался нарушить первым. Кадрам, отснятым в Екатерининском саду, предстояло занять в фильме важное место.

 

Круг

Ленка встретила Надю, как и пять дней назад в красных вельветовых штанах и красных домашних туфлях с белыми шарами-помпонами. Но вместо кофты на ней был свитер, и она еще куталась в плед.

– Представляешь, у наших соседей батареи потекли, и весь подъезд отключили. Хожу, замерзаю. Ты не раздевайся.

Надя сняла шапочку и, держа ее в руке, прошла в комнату, не раздеваясь.

– Помнишь, ты хотела купить виды зимнего Ленинграда и не нашла? Я тебе привезла, – сказала она.

Ленка приняла буклетик, развернула, но смотреть не стала, отметила только верхнюю открытку:

– Лошади на Аничковом мосту. Вот мерси.

Она от смущения сказала «лошади», а не кони. Ей было очень приятно получить подарок от Нади.

– Как снимались? Что нового видела в Ленинграде?

– Снимались, как все снимаются, а нового… Видела, как Медный всадник шевелит ногами. Пушкин не зря оживил Петра I и заставил скакать за Евгением. Случайно открыла… Есть одна точка, когда идешь от Исаакиевского собора с набережной вдоль ограды памятника. У всадника ноги свисают с крупа лошади параллельно, и вот, когда внезапно посмотришь на самой середине, а сама продолжаешь идти, то видишь, как одна нога уходит вперед, а; вторая – назад. И передние ноги лошади, вздыбленные вверх, также шевелятся. Оптический фокус. Все в жизни оптический фокус. Сама идешь, двигаешься, а кажется, что двигается и идет тот, на кого ты пристально смотришь.

– Какая-то ты странная, Надьк, как будто еще не приехала…

– В Эрмитаже были с отцом очень коротко. В зале Рубенса видела дикторшу Центрального телевидения Анну Шилову. Оказывается, она позировала Рубенсу для картины «Союз земли и воды». На переднем плане стоит, облокотившись на кувшин. Еще один оптический фокус.

– Надьк, ты не то говоришь, – забеспокоилась Ленка. – Что было в Ленинграде?

– Ничего не было.

Взгляд Нади упал на маленькую скамеечку, стоявшую под торшером сбоку тахты. На скамеечке лежала раскрытая книга. Надя нагнулась, взяла книгу и посмотрела обложку.

– Альбрехта Дюрера читаешь?

– Вынуждена читать, – сказала Ленка. – Я сижу с тобой за одной партой, а ничего про твоих художников не знаю. Что было в Ленинграде?

– Помнишь, в Эрмитаже, в египетском зале, мы видели папирус? Папирус, на котором написана сказка о потерпевшем кораблекрушение. Фараон послал одного из своих приближенных на рудники, но его корабль попал в бурю. Корабль утонул, а приближенный оказался на необитаемом острове. И вот он пишет отчет своему фараону. Там есть такая фраза: «Я провел на нем три дня в одиночестве, и только сердце было моим спутником». Только сердце. Я поняла в Ленинграде, как это бывает, когда только сердце остается спутником. Ты, Ленк, никому не говори. Я встретила Таню на киностудии, и она поблагодарила меня за то, что я им не звоню. Я не должна больше им звонить. Я решила его больше никогда не видеть. И когда я это решила, у меня даже сердце остановилось. Не знаю, как я завтра проснусь. Я же сразу вспомню, и мне не захочется вставать. Она у меня отняла надежду.

– Что же ты теперь будешь делать?

– Я уже сделала. Я посвятила Марату свои рисунки к «Мастеру и Маргарите». Написала на папке с внутренней стороны: «Посвящается М. А.». У меня осталась только одна эта возможность приблизиться к нему, вернее, приблизить его к себе.

– А знаешь, Надьк, даже хорошо, что так случилось, – бодро заявила Ленка. – Быстрей забудешь.

– Да, я тоже так думаю, – сказала Надя, – а иногда думаю по-другому.

– Как по-другому?

Пальто все больше и больше обременяло Надю, давило на плечи.

– Ну, ладно, я пойду. Мама мне готовит ванну, а у тебя сегодня неуютно.

– Отключили весь подъезд и второй день сидим вот так. Может, я тебя провожу?

– Не надо. Встретимся завтра в школе.

– Встретимся на баррикадах, – пошутила Ленка, имея в виду войну с учителем математики.

После ухода Нади она долго сидела на тахте, глядя перед собой в стену. Потом постелила себе постель, пододвинула торшер и легла с книгой. Судьба великого немецкого художника ее сегодня волновала гораздо меньше. Мысль все время перескакивала в сегодняшний день, и многие страницы она прочитывала невнимательно, почти машинально. Но вдруг она встрепенулась, села на кровати и, не подбирая сползавшего с плеч одеяла, перечитала еще раз предыдущую страницу. Желая украсить фресками базилику Святого Петра, папа Римский разослал монахов по всему миру искать самого лучшего художника. Они являлись в мастерские и просили живописцев показать свое мастерство. Один из посланцев приехал во Флоренцию и явился к Джотто.

– Сейчас покажу вам, как я пишу, – ответил Джотто.

Он взял лист бумаги, кистью на нем нарисовал правильный, безукоризненный круг и вручил лист изумленному монаху. Когда римский владыка увидел круг и услышал рассказ своего помощника, он спросил:

– Неужели это сделано без циркуля?

– Джотто при мне это делал рукой…

Папа покачал головой и наконец вымолвил:

– Ну, значит, Джотто самый ловкий и самый талантливый художник. Мы поручим ему расписать стены базилики Святого Петра.

Ленка продолжала читать, не до конца осознавая, что ее так сильно задело в этой истории. И только когда она прочитала, как Дюрер повторил фокус и вслед за Джотто взял угольный карандаш, лист бумаги, быстро очертил правильную окружность от руки, она отчетливо поняла, до мурашек, пробежавших по всему телу, что ей это напомнило.

В последнее время она перестала приносить в школу отцовскую готовальню и, когда требовалось провести круг, толкала Надю локтем и говорила:

– Дай циркуль.

А Надя, улыбаясь, протягивала ей два растопыренных пальца.

Ленка пододвигала свою тетрадь, на ней появлялась нужная окружность, проведенная Надей от руки, «на глазок», и обе, не придавая этому никакого значения, посмеиваясь над добродушным учителем черчения, который ни разу не разоблачил их, чертили, что там требовалось еще.

Глаза Ленки продолжали машинально скользить по страницам книги: «Вольгемут отыскал центр круга. Ножка циркуля описала круг, который полностью совпадал с кругом, нарисованным рукой Дюрера». Она отбросила книжку и спрыгнула на пол, не чувствуя холода. Старые тетрадки лежали в нижнем ящике стола в правой тумбе. Она стала их выбрасывать прямо на пол, лихорадочно разыскивая какую-нибудь по черчению. Наконец одна попалась. Ленка быстро ее перелистала, отыскала урок, во время которого они чертили абажур. Вот и Надькина окружность. Теперь только найти циркуль. Под руки попадались огрызки карандашей, резинки, пустые флаконы из-под духов, значки, а циркуля не было. Готовальню отец забрал у нее, когда убедился, что черчение и вообще точные науки его дочь мало интересуют. Ленка не знала, где сейчас лежит готовальня.

Она огорченно вздохнула и полезла в кровать. Попробовала читать – не смогла. Погасила свет, закрыла глаза, но лицо ее тотчас же вписалось в окружность. Снова зажгла свет, снова села на кровати. Часы показывали половину второго ночи. Родители давно спали.

Ленка решительно спрыгнула на пол, надела тапочки, закуталась в плед и двинулась ощупью в коридор. Перед дверью в спальню родителей она секунду постояла без движения, потом, зажмурившись, громко постучала и, не дожидаясь, когда отец и мать проснутся, сказала:

– Мама, где у тебя лекарства? Мне нужен аспирин.

– Что? – раздался испуганный голос за дверью. – Какой аспирин?

– Я плохо себя чувствую, мне нужно выпить таблетку аспирина, – продолжала врать Ленка.

– Подожди, сейчас, – сказала мама и через минуту появилась заспанная, растрепанная. Поправляя на ходу волосы, она сердито посмотрела на дочь. – Ты что, не знаешь, где у нас аптечка? Что с тобой?

– Ничего, не волнуйся. Дай мне одну таблетку и спроси у папы, где у него готовальня.

Матери спросонья вопрос о готовальне не показался странным. Она дала таблетку дочери, та добросовестно ее проглотила и напомнила:

– Спроси у папы, где готовальня.

– Отец, где у тебя готовальня? – спросила мама за дверью.

– Что? – удивился тот. – Моя готовальня? На шкафу, в коробке. А в чем дело? – спросил он громко, чтобы услышала и Ленка в коридоре.

– Завтра в школу нужно взять, – соврала дочь. – А я забыла.

– Ты сошла с ума! Из-за какой-то готовальни будишь людей.

– Спокойной ночи, – сказала Ленка и заспешила к «шкафу, который стоял в коридоре.

По дороге из коридора в свою комнату она нетерпеливо открыла готовальню, достала циркуль, поставила ножку в центр круга, нарисованного Надей от руки, попробовала другой ножкой проверить линию. Она не совпала. Ленка подвинула центральную дужку немножко в сторону и снова попробовала проследить другой дужкой правильность линии. Отклонений ни в ту, ни в другую сторону не было. Окружность Нади была такой же идеальной, как у Джотто и Дюрера.

Полежав немного, родители окончательно проснулись.

– Слушай, мать, зачем она нас разбудила?

– Я тоже думаю.

И в тот момент, когда ошеломленная своим открытием Ленка в сотый раз проверяла ножкой циркуля Надину окружность, родители появились, сердитые и встревоженные, в дверях ее комнаты.

– Мама! Папа! – крикнула им Ленка. – Я сделала открытие! Надька – великая художница.

Утром Николай Николаевич встал, как всегда, раньше всех, поставил чайник, открыл форточку на кухне.

Вслед за ним поднялась мать. Она уходила на работу первой и поэтому села завтракать одна. Муж за ней ухаживал, намазывал булку маслом, подливал чай. На минутку выйдя из кухни, он легонько постучал согнутым пальцем в дверь комнаты дочери и сказал нараспев:

– Надюшка-а-а!

– Встаю, – ответила Надя.

Отец и дочь сели завтракать.

– Плохо спала? – спросил Николай Николаевич.

– Почему?

– Глаза у тебя больные. Надо бы сходить к врачу.

– Я долго читала ночью, – соврала Надя и подумала, что откладывать больше нельзя, надо идти к врачу.

Красный портфель из «чертовой» кожи стоял на полу, приготовленный с вечера.

– Надюшка, положи в портфель, – сказал Николай Николаевич, входя в комнату с яблоком.

Надя как-то странно посмотрела на это яблоко. Она взяла его в руки, как муляжное, лишенное того содержания, какое вкладывала в него, когда создавала свой рисунок «Адам и Ева». Она твердо решила никогда больше не встречаться с Маратом. Никогда! Нагнувшись к портфелю, чтобы положить яблоко, Надя подумала: «И рисовать запретят». Эта мысль метнулась в пустоте сознания от виска к виску и отдалась в голове такой болью, что Надя закричала, страшно, дико, нечленораздельно. Выпрямиться она не смогла.

Ужас, пронзивший Николая Николаевича, на секунду парализовал его. Но уже в следующую секунду он подхватил дочь и положил на кровать.

– Надюшка, что с тобой?

На лице ее была мука.

Николай Николаевич ринулся на лестничную клетку, нажал сразу все кнопки звонков.

– Кто-нибудь помогите! С Надей плохо. Побудьте с ней.

И ринулся на улицу без пальто, без шапки, в домашних тапочках. Телефонная будка была на углу, но Рощин вовремя сообразил, что быстрей добежать до больницы, которая была недалеко.

Он побежал напрямик по снегу, сокращая расстояние, тапочки соскользнули с ног, он не остановился, чтобы их подобрать. «Господи! – думал он. – Что же это такое! Скорее! Скорее!» Так с этой мыслью, опустошенный, раздавленный криком Нади, который и сейчас звучал в его ушах, он вбежал в больницу.

– Скорее! – крикнул он врачу, вбегая в кабинет в мокрых носках, без шапки, без пальто, с почерневшим лицом.

– Успокойтесь, папаша! – сказал врач.

– Девочка, дочка, семнадцать лет, упала, закричала. Без сознания. Скорее! Скорее!

– Обморок? – спокойно предположил врач. – Ясное дело. Успокойтесь, папаша, сейчас все сделаем. В семнадцать лет от обмороков теперь не умирают.

Ленка шла в школу и улыбалась. В портфеле она несла книжку про Альбрехта Дюрера. Она вбежала в вестибюль вприпрыжку, сдернула на ходу пальто, кое-как зацепила его за воротник на вешалке и помчалась вверх. Звонка еще не было, и ребята толпились в коридоре. Чиз двинулся к ней навстречу, странно улыбаясь.

– Привет, старик, – крикнула ему Ленка с некоторым удивлением. Она не видела, чтобы он раньше так улыбался, и особенно ей.

– Ленк, подожди, – сказал он.

– Чего тебе, красавчик?

– Надя умерла.

Портфель Ленка держала в левой руке, а правой со всей силой ударила Чиза по щеке так, что голова у него качнулась, а улыбка съежилась и превратилась в гримасу страдания. Глаза Чиза и глаза ребят, стоявших за его спиной, были наполнены недоумением и горем, Ленка хотела спросить, но почувствовала, что у нее нет слов и дыхания нет. Ужас и боль оглушили ее, приковали к месту, где она стояла, лишили дара речи.

Посмертно вышел еще один номер газеты «КОС», подготовленный при жизни Нади. На парте Недосекина был обнаружен маслянистый отпечаток ладони, видимо, не вытер руки после пирожков. Надя нарисовала эту пятерню. Подпись гласила: «Обнаружен след снежного человека. Спешите опровергнуть».

А. Антонов стал победителем еще одной математической олимпиады. Надя нарисовала его бюст на высокой подставке. Подпись была дружески-насмешливая: «Объявляется сбор средств для бюста А. Антонова под девизом «Золотая голова». Бюст будет установлен в том месте, которое укажет благодарным потомкам сам А. Антонов».

Был опять Пушкин. Девочка, похожая на Ленку Гришину, с карандашом и блокнотом стояла перед памятником, брала интервью у великого поэта:

« – Александр Сергеевич, в последнее время наши мальчики стали носить на шее какие-то странные цепочки. В частности, с такой цепочкой пришел в школу Витя Половинкин. Что вы можете сказать по этому поводу?

– Златая цепь на дубе том, – ответил Пушкин».

Ребята, изображенные в газете, подходили к щиту и смотрели на себя с щемящим чувством печали. Карикатуры не воспринимались как карикатуры. Это были рисунки Нади, замечательной девочки, которая в последний раз со страниц «КОС» прикасалась озорными линиями к своим школьным друзьям. Внизу шел перечень фамилий членов редколлегии. Имя Нади стояло в траурной рамке.

Прозрачная, просвечивающаяся на солнце стела из белого мрамора была установлена на могиле и окружена такой же решеткой, как в Ленинграде на Мойке. На неясной глади мрамора резчики изобразили палитру и кисть с двумя гвоздиками. Но настоящий памятник Наде Рощиной не здесь, а в Артеке. Как и в те счастливые времена, на границе двух дружин «Лесной» и «Полевой» возвышается застывшая в стремительном беге девочка, обгоняющая оленя. Скульптурная композиция из белого серебристого металла аккумулирует в себе свет вечного дня, чистоту и верность. Артековская девчонка бежит наперегонки с оленем. Она никогда не выиграет этого состязания, но и никогда не остановится.

 

Эпилог

Брагин узнал о смерти Нади в больнице. Болезнь, которая давно жила в нем и с которой он энергично боролся, набросилась, воспользовавшись растерянностью старика.

– Знаешь, дочь, – сказал Брагин, – после смерти Серова Константин Коровин не мог работать. А ученик Серова, Никифоров, лег и умер.

– Папа, ты не должен так говорить и не должен думать об этом.

– Я знаю, что говорю. Я уже не встану.

Художник лежал в светлой палате с большим окном, безучастный ко всему. Он видел, как вокруг него суетятся врачи, но помогать им не хотел. Зачем ему, почти девяностолетнему старику, жить, когда ушла такая юная Надя? Ему казалось, что он мог бы умереть уже сегодня, стоило только закрыть глаза.

Но у него было еще одно, самое последнее дело на земле. И, готовясь к нему, он ел бульон, кашу, апельсины, давясь и не чувствуя вкуса.

– Дайте мне бумаги, – наконец потребовал Брагин и сел на кровати.

Голова его была ясной, рука, лежащая на отвороте белого пододеяльника, подрагивала от слабости и нетерпения.

– Ты чего хочешь, отец? – спросила дочь. – Тебе нельзя работать.

Домашние по очереди дежурили в больнице, и художник испугался, что, заботясь о его здоровье, они помешают ему, не дадут бумаги, станут укладывать в постель.

– Бумагу, карандаш! – сказал он голосом, в котором послышалась непреклонная воля.

Ему дали стопку листов желтой, несвежей бумаги, он поморщился, но ничего не сказал. «Аполлон и Дафна» – вывел старик название статьи. Рука его обрела твердость, размашистость, строчки побежали вкось слева направо.

Дочь смотрела, как он пишет, и на какое-то мгновение ей показалось, что отец здоров.

К вечеру статья о Наде была написана. Он снова лег. Силы его оставили настолько, что он не мог подтянуть одеяло к подбородку.

– Не уходи, – попросил дочь. – Я должен подписать статью. Отнесешь в журнал «Молодость». Пусть печатают вместо некролога.

– Поверят и без подписи, – сказала дочь, вытирая слезы в уголках глаз.

– Не уходи. Я подпишу статью, – настаивал Василий Алексеевич. – Ты мне ее часа через два прочтешь.

Он закрыл глаза, сжал руки в слабые кулаки, не позволяя себе расслабиться. Принесли ужин, но художник отказался есть. Он давно уже не чувствовал ни горького, ни соленого, ни сладкого. Последние дни и часы жил будто только для того, чтобы сказать людям о Наде те слова, которые кроме него еще никто не произносил.

Внезапно открыв глаза, Брагин слабым голосом потребовал:

– Прочитай.

Дочь начала читать невнятно, глотая слезы, но он не прерывал ее, чтобы не тратить лишней энергии.

– Все правильно. Дай подпишу.

Дочь подала ему карандаш, старик прикоснулся к бумаге, и подпись поплыла вниз, становясь с каждой буквой все более неразборчивой. Он подписал статью, и глубокое удовлетворение разлилось по всему телу. Теперь можно было забыться, заснуть. Мысли сделались расплывчатыми, размытыми. Он подумал вдруг, что после его смерти останется на земле девочка Надя, которая станет девушкой, женщиной, большой художницей. Она продолжит и сделает то, что не успел сделать он, Василий Алексеевич Брагин. Но тут же ясность вернулась к нему. Он вспомнил, что Надя умерла, что ее нет. Его сердце от этой последней боли еще раз сжалось и остановилось.

Академик Брагин, добрый друг Нади, завершил свой путь художника и человека. Он пережил Надю на двадцать восемь дней и умер, оставив статью-завещание.

И через несколько месяцев два миллиона человек, взявших в руки журнал «Молодость», прочитали его последние слова, определившие место московской школьницы в искусстве:

«Беспощадная жестокая судьба вырвала из жизни только что расцветший талант гениальной московской девочки. Да, гениальной – теперь уже нечего бояться преждевременной оценки».

«Да, гениальной», – он на этом настаивал.

Содержание