Начинать это повествование стоит в 1946 году, за многорядной колючей проволокой концентрационного лагеря Бухенвальд, что на окраине тюрингского города Веймар, где творили свои нетленные шедевры Гете и Шиллер, чей памятник украшает одну из его площадей, а гробы – Княжеский склеп на Историческом кладбище.

Это случилось вскоре после «освобождения» лагеря от власти «фашистской силы темной» и передачи его в распоряжение удалых краснознаменных победителей. Слово «освобождение» я взял в кавычки, так как практически единственное, что изменилось на тюрингском «курорте», так это администрация, представленная теперь отважными бойцами доблестных войск НКВД. Ну и среди заключенных замелькали новые лица, «приглашенные» со всей округи, чтобы занять место бывших коммунистических узников, которые, натурально, бывшими так и не стали, ибо отправились с новым сроком пополнять лагеря своей советской Родины.

Так вот…

Weimar/Buchenwald, Februar 1946

Дождь не прекращался вот уже четвертый день, и серое до самого горизонта небо, лишенное даже незначительных проблесков прячущегося за мутной пеленой солнца, не обещало никаких изменений к лучшему. И без того состоящая сплошь из колдобин да острых осколков щебня дорога была размыта в кашу, в которой с чавканьем вязли ужасного вида ботинки, продолжающие нещадно эксплуатироваться вопреки своему плачевному состоянию.

За четыре дня активности дождь растворил остатки снега под деревьями и на крышах бараков, подарив ощущение поздней осени, а небывало свежий лесной воздух мог бы сойти за еще живущий в памяти дух родной деревни, если бы не едва различимые в тумане силуэты сторожевых вышек да тянущаяся по левую руку нескончаемая стена барака N 26.

Бывшему Шарфюреру было не до философских раздумий над капризами погоды – мысли его были заняты гораздо более важной вещью: сухим куском известняка, подобранным им в столярной мастерской и лежащим сейчас в кармане его заскорузлых штанов. Конечно, такого добра было полно и на улице, но все оно, благодаря проклятому дождю, целям Бывшего Шарфюрера служить не могло. Конечно, он дико рисковал, решившись в одиночку покинуть барак, но, понадеявшись на туман и лояльность судьбы, предпринял-таки эту вылазку, тем более что иного выхода у него, похоже, не было.

Прошедшей ночью он видел сон. Тот самый сон, которого ждал и боялся много лет, с самого детства. Ждал сначала с любопытством, затем с настороженностью и, наконец, с напускным скепсисом зрелости. Боялся же всегда одинаково, ибо верил, что предсказанию суждено сбыться.

Перед входом в барак Бывший Шарфюрер чуть помедлил – еще пара глотков напитанного влагой воздуха пойдет, несомненно, на пользу после изнурительной зимы, дернул взвизгнувшую дверь и вошел внутрь.

Удар тяжелого сапога в живот лишил его дыхания, а второй, проследовавший в лицо, опрокинул на спину. В глазах Бывшего Шарфюрера потемнело и он, не чувствуя более жестких тычков пришедшего на смену сапогу приклада, погрузился в защитную мглу грез и видений.

Вот он, тогда еще Будущий Шарфюрер, стоит у гроба матери, боясь в свои неполные восемь лет коснуться ее пожелтевших холодных рук: заострившиеся черты лица изменили мать, сделав ее незнакомой и почти чужой. К тому же, он вдруг обнаружил, что отец, всего лишь пару минут назад ободряюще сжимавший его плечо, куда-то исчез, оставив сына один на один с непостижимым. Это обстоятельство и вовсе выбило из колеи Будущего Шарфюрера и он, вздрогнув всем своим маленьким телом, бросился прочь из церкви. Тогда тоже лил дождь…

Следующие несколько лет его жизни прошли и вовсе загадочно. Уже через несколько месяцев после смерти матери в доме отца появилась женщина. Сухая, молчаливая и таинственная, всегда облаченная в одно и то же, как казалось парнишке, черное платье с безупречно отутюженным воротником, мачеха никогда не спала. Во всяком случае, он ни разу не видел ее в кровати. Учитывая сказанное, для него оставалось загадкой, зачем отцу вообще понадобился такой брак.

Единственным занятием новой хозяйки дома были ее книги, которыми был набит огромный сундук, занимавший целый угол в ее комнате. Запершись там, она часами не покидала своего убежища, а однажды ночью поднявшийся по нужде Будущий Шарфюрер увидел трепещущую полоску света из-под ее двери и, прислушавшись, различил доносившееся оттуда невнятное бормотание.

Сделав свои выводы, он ужасно обрадовался и с гордостью глупца объявил всем своим товарищам по играм, что его мачеха-де колдунья, а посему и он вправе рассчитывать на определенные привилегии. Те, по понятным причинам, усомнились, но поглядывали с тех пор на Будущего Шарфюрера с некоторой настороженностью.

Его ночные, теперь уже осознанно-целенаправленные вылазки участились, ибо любопытство созревающего мозга невозможно сдержать уздой воспитанности и приличий. Конечно, это происходило не каждую ночь, а лишь тогда, когда его усилия не заснуть раньше времени увенчивались успехом, что, признаться, случалось не так уж часто.

Но, сколько наш герой ни старался, ему так и не удалось разобрать ни слова из кажущегося нелепым монотонного бормотания отцовой жены, хотя шелест переворачиваемых ею книжных страниц и раздававшийся время от времени из-за двери странный отрывистый стук слышались достаточно отчетливо. Позже он узнал, что мачехин речитатив попросту произносился на незнакомом ему языке, а стучал обычный мел, нанося на гладкую поверхность пола каббалистические знаки и символы.

Да-да, мачеха Будущего Шарфюрера была погружена в познание каббалы старинного философско-магического учения иудеев, и ее жажда овладеть его тайнами была поистине фанатичной и достойной восхищения.

Но все это открылось Будущему Шарфюреру не сразу и не самым приятным образом.

Однажды ночью, когда он, несуразно изогнувшись, в очередной раз пытался собрать воедино доносившиеся из-за двери звуки и разгадать природу стука, речитатив вдруг оборвался, и еще через мгновение эта самая дверь распахнулась, явив взору тогда уже десятилетнего шпиона черную худую фигуру мачехи. От неожиданности присев, мальчишка в ужасе воззрился на жену своего отца, будучи не в состоянии ни вдохнуть, ни вскрикнуть. В ее нечеловеческой природе он уверился уже давно, но сейчас она казалась ему и вовсе чем-то потусторонним. Дребезжащий свет зажатой в ее руке свечи и, как показалось парнишке, мелькающие стонущие тени и вовсе привели его в состояние оцепенелой паники.

Черная фигура наклонилась, и он почувствовал, как ледяные пальцы впились в его плечо.

Когда через несколько лет мачеха умерла, Будущий Шарфюрер стоял у ее гроба без прежнего суеверного смятения и скрытого ужаса, как когда-то у гроба матери. Теперь он знал, о чем идет речь и, в достаточной мере впитав уроки лежащей сейчас без движения дамы, отчетливо представлял себе те высоты, на которые поднялась в парящем танце ее бессмертная душа, а посему и не очень грустил.

В ночь, когда она умерла, именно он, держа иссохшую, с заострившимися ногтями, руку мачехи, уговаривал ее прогнать беспощадную смерть одним из заклинаний каббалы и отодвинуть момент перехода в «высшие регионы», хотя бы ненадолго. Но она, впервые в жизни чуть улыбнувшись ему, лишь закрыла глаза. И уже за считанные секунды до смерти произнесла слабым, но как всегда четким голосом:

«Когда увидишь меня во сне, когда позову я тебя из пламени, знай – пришло твое время… Тогда, без страха и не мешкая, черти пентаграмму перехода и повинуйся судьбе. Смело входи в огонь – он не сожжет тебя!»

С этими словами она умерла, не отняв холодеющей руки у Будущего Шарфюрера, который, хоть и не до конца понял смысл ее последней реплики, чувствовал себя посвященным в какую-то тайну, и посвящение это делало его особенным.

С того момента миновало еще четыре года, но ни разу за это время ни Будущий, ни Настоящий, ни Бывший Шарфюрер не видел во сне жены своего вновь овдовевшего отца. Ни разу вплоть до прошлой ночи, когда стена пламени, всесильного и беснующегося, накрыла его. Он чувствовал нестерпимый жар и испытывал ни с чем не сравнимый ужас, буквально выедающий его мозг и душу. Он хотел кричать, но не мог, а осознание неминуемой гибели было как никогда ясным. Он стоял во вратах Потустороннего и был беспомощен, как младенец.

Но вот из пламени вышла мачеха, одетая, как и при жизни, во все черное и, улыбнувшись уже знакомой ему предсмертной улыбкой, поманила к себе длинным худым пальцем. Страх отступил, и он, ни секунды не раздумывая, вошел вслед за ней в огонь, поглотивший его. Затем все кончилось, и он проснулся. В бараке ничего не изменилось, но Бывший Шарфюрер знал, что нужно делать, ибо предсмертные слова каббалистки все эти годы звучали в его мозгу.

Это обстоятельство и вынудило его, нарушив лагерные правила, покинуть барак в поисках мела, после того как попытка найти что-либо подходящее на разрешенной к пребыванию территории безнадежно провалилась. И, похоже, злой волей кого-то из соседей по бараку пребывал он сейчас в бессознательном состоянии и, следовательно, не мог помнить, как волоком, через грязь был доставлен в находящийся у ворот лагеря бункер – тюрьму в тюрьме, и брошен на пол одной из узких, холодных камер.

Он пришел в себя от мучительной головной боли, волнообразно раскалывающей череп. Боль была настолько интенсивной, что сломанные ребра и разодранное до кости плечо поначалу совсем не чувствовались, оставаясь на втором плане. В правом ухе и на щеке запеклась кровь, но и это он заметил лишь позже, не придав тому значения.

В мире ничего больше не имело значения, кроме того, что он во что бы то ни стало должен успеть сделать. То есть, кроме «пентаграммы перехода», как назвала ее мачеха. И он должен был приступать немедленно, ибо времени у него было в обрез. Вот-вот откроется дверь и в узкую затхлую камеру войдет смерть в обличье пары-тройки «освободителей», а о дальнейшем можно было догадаться безо всяких усилий и особой интеллектуальной одаренности. За время своего пребывания в этом лагере в качестве заключенного Бывший Шарфюрер повидал достаточно, чтобы не строить пустых иллюзий. Да это было и не нужно – он увидел сон, которого столько лет ждал, и сон этот, как и было условлено, являлся предзнаменованием и объявлением его смерти, за порогом которой, он был уверен, хуже не будет.

Мел! На секунду забыв про всякую боль, бывший Шарфюрер лихорадочно захлопал себя по карманам, поддавшись охватившей его панике. Если столь рискованно добытый кусок известняка пропал, то и все оставшиеся, пусть и только призрачные, надежды можно было похоронить.

Но, хвала Создателю, он был на месте, в левом кармане ставших и вовсе ни на что не похожими лагерных штанов, чудом не выпав оттуда во время столь своеобразной транспортировки их хозяина в это ужасное помещение при главных воротах.

Сжимая спасительный кусок мела в покрытых засохшей кровью пальцах, он лихорадочно пытался вспомнить детали упомянутого когда-то мачехой символа и сопутствующей ему речи (каббалистка избегала слова «заклинание», как относящегося к арсеналу сказок). С тех пор как он постигал азы магической науки, прошли годы, развивавшиеся в течение которых события отвлекли его от воспоминаний о древних учениях, за ежедневной лихорадочной активностью заставив позабыть как главное увлечение его детства и юности, так и старые истины.

Не сказать, чтобы он был тогда как-то особо воодушевлен обещанными ему руководством «перспективами», мало в них веря, но звание шарфюрера войск СС налагало на его носителя какие-никакие рамки и обязанности, исполнение которых требовало порой не только изрядной физической выносливости и отсутствия брезгливости, но и способности откреститься от «глупостей», которых в молодых головах оставалось еще достаточно.

Таким образом, явный недостаток тренировки магических способностей в ежедневном «меню» Шарфюрера был вполне объясним.

Трясущейся рукой он начал выводить на полу камеры пентаграмму, следя, чтобы размер линий по возможности точно соответствовал мелькавшим в его мозгу составляющим рисунка. Порой мел замирал, ожидая приказа все еще не совсем уверенного в правильности своих действий сознания, но через несколько мгновений продолжал свой цокающий бег по полу.

Бывший Шарфюрер был человеком, а человеку присущи чувства и, в том числе, такое сильное и омерзительно – липкое, как страх смерти. Конечно же, прослужив в лагере несколько месяцев в составе СС, наш герой отлично знал расположение и предназначение его служб и помещений, а посему и то, в котором сейчас находился, он узнал сразу. Это была камера № 1 бункера, изначально и поныне служившая камерой смертников, дорога из которой, прямая и незамысловатая, была лишь одна – в находящийся двумястами метрами северо-восточней крематорий – гордость лагеря, огонь в котором даже при смене власти не угасал ни на секунду.

Этот огонь, как надеялся Бывший Шарфюрер, и должен был стать заменой одного из обязательных атрибутов выбранного для него покойной мачехой каббалистического ритуала – свечей, которых недолгий узник камеры № 1 по понятным причинам не имел и получить взаймы у стражи рассчитывать не мог.

Впервые увидев когда-то жену своего отца лежащей в освещенной свечами пентаграмме, он пришел в неописуемый восторг, пораженный этим странным, ужасающим и завораживающим зрелищем. Мачеха поведала ему тогда, что таким путем она-де заставляет свой дух отделиться от тела и пуститься в странствия по миру мертвых, вступая в контакт с их душами и даже получая от них искомую информацию.

Впоследствии женщина призналась ему, что все это было, по сути, лишь демонстрацией, рассчитанной на его неокрепший молодой разум и призванной разжечь в его душе интерес к учению. Мачеха была откровенно одинока и отчаянно нуждалась в ком-то, кому она могла бы передать хотя бы крупицу своих знаний и опыта.

На самом же деле, будучи на одном из высших уровней познания каббалы, она вовсе не нуждалась в пышных гротескных ритуалах и таинствах для достижения своих целей – все они были внутри ее и работали без помпезной внешней атрибутики. Даже смерть, по-видимому, знала это, позволяя ей приходить в ее царство и покидать его по собственному усмотрению. И похороны мачехи, с их вычурностью и театральностью переживаний, были ничем иным, как очередным посещением ею «заграницы», как она сама именовала Потустороннее.

Все это давало сейчас Бывшему Шарфюреру робкую надежду, что его откровенно слабые каббалистические знания и навыки и в этот раз, если нужно, поправит рука опытного педагога, внимательно следящего за робкими действиями своего разболтанного, взбалмошного, но единственного ученика.

Времени же оставалось все меньше и меньше. Даже подняв к стене откидную шконку, он вынужден был существенно уменьшить размеры пентаграммы по сравнению с привычными, так что о том, чтобы лечь в ней, как этого требовали правила ритуала, не могло быть и речи. Но…

Уповая на силы небесные и парящую где-то высоко отцову жену, Бывший Шарфюрер, искрошив оставшуюся крупицу мела, добавил к символу еще один штрих и, в последний раз критично оглядев результат своего труда, переместил свое избитое и плохо повинующееся тело в центр пентаграммы. Закрыв глаза, он тихим речитативом на странном древнем языке начал «речь», слова которой всплывали в голове сами собой, словно кто-то заботливый и сочувствующий подсказывал их ему…

С последним словом заклинания судорожно взвизгнул дверной засов, и внешний мир снова ожил. Находящийся в пентаграмме человек вознес благодарность всем причастным и, ожидая скорого чуда, медленно, насколько позволяли повреждения, повернулся к дверям.

Но чуда не произошло. Послышавшиеся из дверного проема отвратительно-каркающий смех и ругань развеяли последние иллюзии Бывшего Шарфюрера. Должно быть, что-то пошло не так, что-то не сработало или же он просто повредился в уме и производил все свои действия за гранью сумасшествия, не выдержав тягот своего нового социального положения. Глянув на пол, он с ужасом убедился, что так оно и было, ибо пентаграмма исчезла. Вернее, ему стало ясно, что каббалистический символ, якобы начертанный им на полу камеры смертников, был лишь плодом его воображения, как и вся его жизнь, наверняка лишь привидевшаяся ему и не стоящая ни пфеннига.

Осознав все это, Бывший Шарфюрер просто заплакал. Не от страха или боли, но от разящей безысходности. Так плачут дети над еще теплым трупом любимой собаки, случайно сунувшей свою глупую морду в лисий капкан, так плачет барышня, чьи потуги охмурить кого побогаче стали известны ее «надежному» жениху, и так плачет ветер в каминной трубе в ночь после Рождества – глупо и непродуктивно, ибо все уже позади…

Приблизившись, человек в кителе с зелеными погонами с оттяжкой и удовольствием ударил его плетью по лицу, потом еще и еще раз, сдабривая каждый удар однотипными ругательствами на непонятном ему языке, затем принялся пинать заключенного, словно тот был его кровный враг и, наконец, устав и сделав вывод, что смерть пришла, приказал тащить труп известным маршрутом, чтобы черным дымом отправить на небо.

Там же, наши дни

Что за интерес бродить по этому пустому полю? Как бараны, честное слово… Кругом лишь камни, обозначающие места, где, дескать, когда-то были бараки, да мемориальные доски с надписями на каком-то непонятном языке. Должно быть – немецком. Скучно и противно. К тому же, туман кругом такой, что не видно даже лиц друг друга с метрового расстояния. Добавьте сюда еще головную боль от выпитого вчера буржуйского пива (да ну, у нас в К-рске есть и покруче!) да липнущие к ногам позавчерашние носки вкупе с окриками руководителя группы, и станет ясно, как чувствовали себя трое сынов и две дочери самой большой страны, посланные сердобольными родителями в путешествие по «историческим местам», с целью донести до сознания своих чад хоть малую толику чего-то отличного от содержания их каждодневного дискотечно-гашишного времяпрепровождения.

Сегодняшнее самочувствие наших героев объяснялось как нельзя просто: прибыв вчера в Веймар с группой соотечественников, к которой она была привязана, наша пятерка осмотру памятников и посещению музеев предпочла, натурально, собственный маршрут экскурсии, а именно обход окрестных кабаков, бурлящих хваленым немецким пивом и шнапсом, цены на который оказались обескураживающими и поглотили за один вечер добрых две трети валютного запаса, полученного описываемыми «туристами» от родителей на всю поездку. Уже за полночь, проклиная коренную нацию и вообще всех «буржуев», все пятеро уснули в одном гостиничном номере, мало помня, что этому предшествовало. Будучи утром обнаруженными руководителем группы, вчерашние герои соизволили-таки принять участие в запланированной „вылазке“ в бывший концлагерь Бухенвальд, по дороге, правда, несколько оросив салон буржуйского автобуса вонючей рвотой.

Пока ехали, даже курнуть не удалось, и Петро, нервно потрясывая в кармане спичечным коробком с так и не раскрополенным шариком ганджа внутри, мечтал о вечере, когда он пустит по кругу ароматный косяк. Впрочем, в его дорожной сумке есть еще «каша», которой тоже можно недурно закинуться…

Глафире, уже несколько дней числившейся подругой вышеназванного Петра, было, пожалуй, хуже всех. Мало того, что всю недолгую дорогу до бывшего лагеря ее неудержимо спазматически рвало – сначала в пакет из-под сухарей, потом на юбку сидящей рядом Наташки, – так она еще и не помнила, удалось ли ей сохранить хотя бы подобие верности ее новому «официальному» другу, который, слава Богу, этим не интересовался, увлеченный своим раздражением по поводу неудавшегося накура. По крайней мере, ехидных или глумливых взглядов Горилыча или Паштета она не ловила, что позволяло надеяться, что и те не очень-то все помнят и дифференцируют.

Что до Горилыча, то он молча сидел, приняв угрюмый и отрешенный вид, рядом с Петром и делал вид, что никого здесь не знает. Это, впрочем, ничего не значило, потому что так он вел себя всегда, даже на университетских семинарах, что вкупе с колоритным телосложением, давшим ему прозвище, и свернутым на бок носом избавляло Горилыча от излишних расспросов преподавателей. Он не рыгал и не сыпал проклятиями. Просто сидел.

Последнему же члену команды – Паштету – досталось место рядом с каким-то грузным, тяжело дышащим парнишкой лет пятидесяти, на чью потную лысину он с демонстративной брезгливостью поглядывал, натурально забыв о состоянии собственных носков и источаемом ими тонком аромате. Свои спазмы в начале пути над сложенными лодочкой ладошками Паштет, видимо, также в расчет не принимал.

Но теперь дорога позади и компания, чертыхаясь и глумясь над историей, бесцельно бродит в дымчатом молоке тумана. За отсутствием интереса отбившись от основной, ведомой гидом, группы, пятеро студентов одного из сибирских ВУЗов то и дело поглядывали на имеющиеся в мобильниках часы, с нарастающим нетерпением ожидая окончания этого мучения и возвращения в кажущийся теперь таким родным и знакомым Веймар с его пивными и стоящим на улице Шиллера отелем. В теплых недрах гостиницы навязчивое желание Петра, наконец, осуществится. Следующим же привалом на их историческом маршруте должна стать Голландия, предлагающая просто-таки райские условия пребывания и законы, чрезвычайно приятные для поклонников конопли.

Наткнувшись в тумане на трехэтажное здание музея, компания шарахнулась от него, как от рассадника холеры и, мужской своей частью помочившись на бетонный пень с надписью «Block 40», подалась вдоль частично провалившегося внутрь колючепроволочного забора по направлению к главным воротам.

Постепенно интоксикация отступала, давая место нарастающей похмельной дурашливости, смахивающей на легкое слабоумие. Посыпались кажущиеся уместными шутки и реплики, вызывающие взрывы дикого ржания, в свою очередь подстегивающего к новым высказываниям. Не в силах бороться с физиологией, теперь и слабая половина состава вынуждена была на пару минут скрыться в тумане, веселым журчанием выдавая свое местоположение.

Дислоцировавшись на вынырнувшей вдруг из белесой дымки скамейке, забили-таки косяк и еще немножко подняли настроение, заодно вспомнив и посмеявшись над родителями, полагающими их, безусловно, со всем вниманием рассматривающими глупые картинки музея. Паштет внес предложение приобрести для этой цели лупу, а изреченная тотчас же Глафирой рифма вызвала новый взрыв хохота. Лишь Горилыч, похоже, ничего смешного в этом не нашел, что уже само по себе было смешно.

Пустив по «паровозику» и добив «пяточку», поднялись и, обтерев налипший на ботинки щебень прямо о скамейку, продолжили путь к воротам, надеясь их через пару минут если не достичь, то увидеть. Интереса нарезать круги по пустырю, на пару с промозглым ветром, не было, а посему решили отыскать за воротами какое-нибудь из обещанных вывесками на автобусной стоянке кафе и за пивом скоротать время ожидания. Не хочет же, на самом деле, руководитель группы обнаружить пять трупов почивших от холода и недостатка живительной влаги представителей студенчества, являющихся не только будущим, но и лицом своей страны, и быть вынужденным доставлять их безутешным родителям или же сжечь в местном, бухенвальдском, крематории?

Разговор потек по новому руслу, и Наташка, прозванная сокурсниками Золотцем за безотказность, предложила отыскать-таки в тумане упомянутый крематорий, дабы получить хотя бы общее представление, как он выглядит. Наткнувшись на ошарашенные взгляды сотоварищей она поспешила оправдаться, что ей это, конечно, до фени, но какую-никакую пыль в глаза отдавшим за поездку немалые деньги предкам надо бы пустить. Этот довод нашел больше понимания, но, вместе с тем, вызвал справедливые замечания по поводу бесперспективности поисков, так как от предлагаемого на входе плана лагеря друзья, понятно, отмахнулись.

Идею уже принято было отбросить за несостоятельностью, когда Горилыч молча указал пальцем куда-то в сторону, где из туманной мглы проглядывала квадратная кирпичная труба метров пятнадцати высотой, вырастающая, несомненно, не просто из земли. Могло, конечно, статься, что речь идет о какой-то современной котельной или еще о черт знает чем, но проверить стоило, тем более что расстояние до объекта было и впрямь незначительным.

Стремясь побыстрее расправиться с возникшим на пустом месте препятствием на пути к вожделенному теплу и пиву, все пятеро быстрым шагом преодолели отделяющий их от трубы отрезок пути. Горилыч оказался прав – перед ними был обнесенный красным кирпичным забором крематорий, через трубу которого в свое время унеслись в небо тысячи тел, став серым, сладковато-вонючим дымом.

Однако наша компания была далека от пресловутой завороженной скованности и осознания исторической ценности сего места, оставаясь верной представлениям своего поколения и ареала, насаждающим иные каноны мировоззрения. Посему веселье продолжилось, а именно тем, что больше всех одуревшая от гашиша Золотце взгромоздилась на стоящий в первом от входа помещении обдукционный стол и потребовала собственного немедленного вскрытия, отреагировав несуразно громким смехом на замечание Паштета, утверждающего, что она-де уже вскрыта во всех возможных точках приложения.

Комнату с венками и памятными надписями на стенах прошли быстро и, потянув тяжелую железную дверь, оказались, наконец, в камере сожжения, оборудованной шестью печами красного кирпича, дверцы которых были распахнуты, демонстрируя их пепельно-серое тоскливое нутро. Правда, выдвижной лоток для сжигаемых тел, или «противень», как его чуть позже окрестила Глафира, сохранился лишь один – в третьей слева печи, и был покрыт цветами и красными памятными лентами, оставленными кем-то, более склонным к историческому мышлению, чем нынешние гости крематория.

Заметив некоторое замешательство во взгляде своих спутников, вызванное какими-то внезапно появившимися и чуждыми их развеселой натуре мыслями, Петро решил исправить ситуацию, вернув компании прежнее настроение. Для этого он, предварительно плюнув в раскрытый зев демонстрационной печи, быстро сложил из возложенных цветов дикое подобие букета, которое он и преподнес, кривляясь и юродствуя, своей новоиспеченной подруге. Видимо, и такое «внимание» к ее персоне польстило едва отошедшей от утренней рвоты Глафире, принявшей сей жест ухаживания с достойной цирка грацией и сорвав дружные аплодисменты и улюлюканье друзей.

В это время вернувшийся с короткой экскурсии в подвал крематория Пашка, иначе чем Паштет не именуемый даже родителями, доложил о своем выводе, что в здании, по-видимому, когда-то была скотобойня, о чем свидетельствует наличие в стене внизу ряда стальных крюков для подвески туш и лифта для подачи их в зал разделки. Лифт, правда, неисправен и следует вызвать мастера. Всем было ясно, что Паштет лишь глумится над прошлым, но его издевка также нашла горячий отклик в сердцах присутствующих, чем он был заметно доволен.

Наконец веселье достигло апогея, и Золотце предложила «кого-нибудь сжечь», то есть разыграть процедуру кремации. Каково это, оказаться на месте покойника в печи крематория, да еще такого известного, как этот? Заглянуть снизу в саму трубу и представить, что это не шутка? У кого еще есть подобный опыт?!

Четверо согласились на эксперимент не раздумывая. Чего стоит уже одна только возможность поведать об этом оставшимся в К-рске приятелям! Лишь Горилыч выглядел несколько приунывшим и не очень-то воодушевленным идеей Золотца, попытавшись даже робко отказаться от участия в эксперименте, за что, правда, был тут же нещадно высмеян. В общем, и он вынужден был в итоге кивнуть, пусть и нехотя.

Но для начала нужно было освободить «противень» от оставшихся на нем после любовной акции Петра цветов, чем он и занялся на пару с Паштетом.

Раскидав венки и ленты по всему помещению и повязав одну из них себе на шею, Петро, предварительно восстановив функциональность лотка парой рывков, театральным жестом пригласил «на сцену» первого участника, которым стала инициатор аттракциона.

Живописный вид лежащей на «противне» со следами Глафириной рвоты на подоле платья Золотца вызвал визгливое умиление, и фотоаппарат, дважды блеснув, навеки запечатлел сей исторический момент.

Чуть позже из-за закрытой двери печи уже раздавался счастливый смех „первопроходицы“, а ее довольное после возвращения «из лап смерти» лицо красноречиво повествовало о том, что эксперимент удался.

Затем на добровольное «сожжение» отправился Петро, за ним Паштет и, наконец, Глафира. Пребывание в Бухенвальде начинало им определенно нравиться. Фотокамера кадр за кадром запечатлевала «отчетные материалы» для потомков, а из набитой новой порцией смеси табака и краполя папиросы потянулась струйка сладковатого дыма.

Не сговариваясь, все дружно посмотрели на стоящего у крайней печи, возле спуска в подвал, Горилыча, только сейчас заметив, что тот до сих пор вообще не принимал участия ни в манипуляциях с печью, ни в обсуждении впечатлений вновь возвратившихся. Было ясно, что наиболее физически и наименее умственно развитому члену компании, что называется, не по себе, и он если и испытывает какие-нибудь эмоции, то далекие от восторга.

Тем не менее, Горилыч поддался понуканию и насмешливому подбадриванию подельников и, понурив могучую голову, приблизился к ждущему его лотку печи. Еще раз затравленно оглянувшись и наткнувшись на презрительно-ехидный взгляд Золотца, Горилыч лег на черный «противень» и комично сложил руки на груди, как будто речь шла об его истинном погребении. Желая подбодрить товарища, сердобольный Петро сунул ему в зубы раскуренный косяк с напутствием не страшиться смерти и прибаутками дескать, все мы там будем, после чего, призвав на помощь Паштета, не без натуги задвинул массивное тело еще более раскисшего Горилыча в горло печи и закрыл за ним ее чугунную дверь. Для надежности на засов.

Назад. 1946 год

Двое заключенных с бордовыми треугольниками на робах, оставшимися еще от прошлого режима, пыхтя, волокли неповоротливые носилки с телом Бывшего Шарфюрера в направлении крематория, всегда радушного и готового к приему нового топлива для своих печей. Из его квадратной кирпичной трубы уходил, практически никогда не прерываясь, в мутное небо столб серого равнодушного дыма, разносившего над лагерем и прилежащими территориями приторно-сладкий специфический запах и оставляющего на строениях и листьях деревьев прах и капельки жира, являющиеся неотъемлемой частью места и времени. Для всех, кому выпало когда-то обонять сей аромат, он навеки остался незабвенно-реалистичным.

Для двух изнуренных рабов, немеющими пальцами старающихся удержать сучковатые ручки тяжелых самодельных носилок, этот путь, похоже, также должен был стать последним, хотя робкая, как девица, надежда на чудо продолжала поддерживать их силы и решимость исполнить порученное насколько возможно безупречно, что оставляло им шанс. Ведь если они в состоянии еще пронести несколько сот метров груженые трупом носилки, то, безусловно, смогут и дальше работать на благо своей славной Родины, а это уже основание для их бодро шагающего чуть поодаль и насвистывающего что-то пролетарское земляка сэкономить пару пуль и отослать носильщиков назад в барак. Они еще послужат!

Но разговаривать запрещалось, и даже привычно-подхалимски подпеть насвистываемую конвоиром песню о Партии они не решались.

Оказавшись во дворе крематория, процессия, как и положено, двинулась к прорубленному в стене справа, метрах в десяти от угла здания, отверстию с надписью «Annahme von Leichen» – Прием трупов, сразу за которым начинался жестяной, длиной в несколько метров, желоб – последний аттракцион подготовленных к сожжению, ведущий прямо на бетонный пол подвала.

Приставив один край носилок к нижней части проема, заключенные с облегчением протолкнули внутрь принесенное ими тело. Последовавшие за этим шипящий звук трения и мягкий стук говорили о том, что транспорт увенчался успехом.

Распрямив спины и переведя дух, заключенные вопрошающе посмотрели на властителя их судеб, носящего две желтые лычки на зеленых погонах, ожидая дальнейшего распоряжения, которое немедленно и последовало. Получив приказ спуститься в подвал по лестнице и «помочь», они, не мешкая, исполнили волю конвоира, несколько воспрянув духом от мысли, что попадут в крематорий иным путем, нежели их недавний груз, и видя в этом положительный знак.

На этом, однако же, позитивное и окончилось. Описанные выше надежды этих людей сбылись лишь касательно того, что пару пуль хозяева этой мрачной берлоги действительно сберегли, в мгновение ока обняв металлическими петлями горла «гостей» и вздернув их на вмонтированных для этой цели в серую, плохо оштукатуренную и покрытую островками плесени, стену железных крюках, которые много лет спустя один из неотесанных потомков нынешних хозяев лагеря примет за часть оборудования скотобойни, в чем, быть может, учитывая здешние методы работы, не очень-то погрешит против истины.

Проскользив по вышеописанному жестяному желобу и кулем свалившись на бетонный пол, по каким-то причинам покрытый в этот час трупами не так густо, как обычно, Бывший Шарфюрер пришел в сознание. Правда, назвать сознанием в привычном смысле слова ту тошнотворную кружащуюся муть, в которой он оказался, было сложно, но, тем не менее, он понял, что каким-то чудом еще жив. Впрочем, это чудо потеряло всякую ценность, едва он определил, где находится. Оставалось лишь молча проклинать судьбу за безжалостность и издевательство. Что могло быть циничней, чем привести его в чувство перед самой топкой, дать ему пару глотков кислорода за несколько мгновений до того, как этот кислород, вспыхнув, превратится в плазму?

Его пробуждения никто не заметил, а сам он, чувствуя себя лишь бесформенной, вязкой массой, при всем желании не сумел бы себя выдать, хотя и маскировка под мертвого никакого смысла не имела.

С огромным трудом разорвав склеенные запекшейся кровью ресницы, Бывший Шарфюрер сквозь бордовую колышущуюся дымку наблюдал расправу, учиненную добрыми молодцами над двумя спустившимися по лестнице заключенными, которых он в силу почти пропавшего зрения не узнал.

Муки тела не трогали его более, ибо тела не было; душевные переживания не имели более субстрата, а «собирать в кулак силу воли» было бы в сложившихся обстоятельствах просто глупо. Он сделал все, что было в его силах, а чертя на полу камеры каббалистический символ и произнося над ним жуткие ломаные слова какого-то дикого языка, был, должно быть, уже невменяем.

Отголоски прошлого… А было ли оно, прошлое? Существовали ли когда-то на самом деле отец, мать, черно-белая мачеха с ее цепким взглядом, железной душой и каббалой, ставшей для него кабалой? Была ли когда-то реальностью та дикая идеология, под марши которой он отбивал шаг и знаков отличия которой жаждал? Да и существует ли он сам, или и это – чья-то бредовая идея?

Как бы там ни было, желание он имел одно – без остатка раствориться в окружающем его парном молоке вечности, стать его частью и не чувствовать уж ничего более… Он устал? Ему не нужно уже ни боли, ни неги, ни тревог, ни радостей, ни грозы, ни солнца… Он устал.

Нет ни пуль, ни хлеба, ни конвоиров, ни подконвойных, ни жизни, ни смерти… Устал!

Конвульсии свежеповешенных еще не прекратились, и пузыри пены у их ртов еще лопались, как в ведре с прокисшей рыбой, когда вахтенные крематория продолжили свою рутинную работу. Забросив тело нашего почти почившего мага вместе с парой-тройкой других, случайно оказавшихся по близости трупов, в лифт, они доставили его в главное помещение заведения – зал кремации.

Очереди не было, и ждать почти не пришлось. Парой взмахов щетки истопник сбросил остатки пепла с печных лотков, освободив «фуникулеры на небо» для новоприбывших.

Бывший Шарфюрер был немедля водружен на подвижную железную пластину центральной печи и уже приготовился сгинуть, когда внезапная судорога прошла по его лицу и глаза непроизвольно открылись, что не прошло мимо внимания обслуживающего его печь персоналия, который с изумлением на лице повернулся к своему напарнику и что-то крикнул ему по-русски. Тот приблизился, похлопал лежащего по щеке, ударил для порядка в живот и, сочтя на этом процедуру освидетельствования оконченной, махнул рукой и снова удалился, а лоток с телом пополз в пылающие недра печи. Последнее, что каким-то чудом воспринял слух Бывшего Шарфюрера, был стук захлопнувшейся чугунной двери.

Там же, наши дни

Очутившись закупоренным в печи бухенвальдского крематория, Горилыч не испытал ни малейшего подобия экстаза, так ярко описанного его однокашниками. Напротив, узкое пространство печи вокруг него мгновенно наполнилось жутью, шаг за шагом разросшейся до неописуемых размеров и грозящей поглотить его целиком.

Он не мог ни шелохнуться, ни закричать – горло его сдавил спазм и все тело вдруг парализовало. Разреженный воздух явственно запах гарью, в ушах затрещало, а глаза наполнились слезами, сквозь пелену которых он был в состоянии различать лишь моргающий огонек зажатого в его не могущих теперь разомкнуться зубах косяка. На него и смотрел, как завороженный, объятый ужасом искатель острых ощущений.

Вдруг огонек этот начал разрастаться, словно раздуваемый потусторонними ветрами, вдруг налетевшими из преисподней в охоте за оставшейся в одиночестве тревожной душой. Он рос и рос, с каждым мгновением занимая все больше и больше места, а жар его становился все нестерпимей. И, наконец, пришел момент, когда красное трескучее пламя заполнило собой все пространство печи, а жадный огненный язык проник в самую душу отданной ему на растерзание жертвы.

Горилыч вдруг понял, что проваливается в ад. Чувствуя, что погибает, он все же закричал. Закричал истошно и отчаянно, как никогда в жизни. Так кричит истинный Ужас. Сам Крик не мог бы кричать ужасней!

Услышав столь дикий, наполненный безумием, вопль, испуганные новоиспеченные «крематоры» по ту сторону печи, не сговариваясь, дружно вцепились враз вспотевшими пальцами в засов и дверцу и, распахнув ее настежь, выдвинули наружу лоток с мгновенно принявшим сидячее положение Горилычем, узнать которого было трудно.

Он не кричал больше, за последние секунды израсходовав, казалось, весь отпущенный ему на жизнь запас крика, но смотрел на присутствующих диким, непонимающим взглядом, словно утратив разум и потеряв память. Он забыл даже про дымящийся косяк, который все еще сжимал в зубах, и лишь когда Паштет выдернул у него изжеванную папиросу, благодарно ему улыбнулся.

В камере сожжения повисла тишина, нарушаемая лишь мягким шипением поочередно производимых Пашкой и Золотцем затяжек.

Все чего-то ждали. Быть может, брани Горилыча по поводу проведенного эксперимента, извинений друг друга перед ним, или же карающего грома с неба?

Горилыч медленно опустил ноги на пол, встал с лотка и, чуть покачиваясь, молча направился к выходу из крематория. Остальные не последовали за ним, проявляя тактичность и полагая, что глоток свежего воздуха и пара минут покоя после столь тяжелого для слабой психики их соратника испытания приведут его в чувства.

Уже взявшись за ручку ведущей наружу двери, удаляющийся человек все же обернулся и, окинув проницательным взглядом оставшихся, вдруг счастливо осклабился.

Бывший Шарфюрер смотрел на своих новых современников с чувством нескрываемой гордости: он победил смерть и подчинил себе время, заставив судьбу пересмотреть свой вердикт. Как и было обещано, он награжден новой жизнью за муки оставленного в прошлом ада.

Он бегло осмотрел свою новую оболочку, прежний хозяин которой сгорел в далеком 1946-ом и, дернув дверь, вышел наружу, навстречу освобожденному сбежавшим туманом небу.

19.08.2009