О женитьбе и семейной жизни Пушкина написано много. Равно как и о роли Натальи Николаевны в дуэльной истории, закончившейся трагически. Не обошли вниманием эту тему и мы в первой части работы. Поэтому нет смысла в очередной раз пересказывать широко известные факты. Гораздо интереснее затронуть проблему психологической мотивации поведения действующих лиц этой драмы. Это тем более уместно, что в традициях пушкинистики, заложенных еще друзьями Пушкина, превалировал не беспристрастный анализ преддуэльной ситуации, а подчеркнуто оценочный. Виновата ли супруга поэта в его гибели? Было ли ее поведение предосудительным? Если не виновата, то кто несет ответственность за трагический исход интриги?

Вопрос о реабилитации доброго имени Натальи Николаевны был актуален для друзей поэта, поскольку они выполняли его волю. Вяземский писал Давыдову: «Более всего не забывайте, что он нам, всем друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы». Впоследствии многие пушкинисты, совершенно необоснованно присвоив себе роль «добровольных душеприказчиков» поэта, превратили тезис о невиновности супруги поэта в аксиому. Тут же возникла ответная реакция, которую условно можно назвать «ахматовской школой», не потому что Анна Ахматова была первой, кто осудил поведение Натальи Николаевны, а по яркости и жесткости ее позиции в этом вопросе.

Однако для истории (особенно для истории человеческих отношений) нет ничего пагубнее подмены научного анализа подобием судебного расследования. Научная экспертиза (если, конечно, речь не идет о юриспруденции) изначально должна быть свободна от оценочных категорий типа: «хороший – плохой», «моральный – аморальный», «правый – виноватый», «что позволено Юпитеру – непозволительно Быку» и т. д. В этом смысле для нас равно неприемлема позиция как хулителей поведения супруги поэта, так и тех, кто априорно записывает ее в число непорочных жертв подлых интриганов.

Судьбу для себя и своей Наташи Пушкин выбрал сам. Потом он понял и ужаснулся, в какую мышеловку завлекла его и доверившегося ему провинциального несмышленыша цепь фатальных событий. Натали не поняла ничего, и, слава Богу (для нее). Но это было позже.

Еще до знакомства со своей будущей женой Пушкин серьезно начал думать о создании семьи. В борениях ума и сердца, рационализма и романтического желания брака по любви поэт провел много месяцев. Освободим читателей от перечня девиц, к которым Пушкин сватался или за кем ухаживал «с серьезными намерениями». Дело не в конкретных объектах внимания новоявленного жениха, а в его психологической раздвоенности. Пушкин постоянно противопоставлял тип девушек, выросших в тиши помещичьих усадеб, с их простодушием, романтизмом, придавленностью родительским авторитетом, новому поколению «столичных штучек» – образованных, вышколенных, в меру циничных и прагматичных, умеющих быть обаятельными, остроумными, а главное – знающих толк в современной литературе и искусстве. Конечно, душой Пушкин отдавал предпочтение второй группе, хотя бы потому, что ее представительницы могли оценить блеск его искрометного таланта. Свои симпатии и антипатии Пушкин иной раз излагал в очень жестокой форме:

Но ты, губерния Псковская, — Теплица юных дней моих, Что может быть, страна пустая, Несносней барышень твоих? Меж ними нет, замечу кстати, Ни тонкой вежливости знати, Ни милой ветрености шлюх, Но, уважая русский дух, Простил бы им их сплетни, чванство, Фальшивых шуток остроту, Пороки зуб, нечистоту, И неопрятность, и жеманство — Но как простить им модный бред И неуклюжий этикет.

Пушкин до конца дней сохранил неприязнь к вульгарности, ко всему, что «пахнет московской барышнею». Но в то же время ему мила была и наивность, чистосердечие, неопытность провинциалок. Доказательство тому – глубокий, многогранный и по-человечески интересный портрет молодой Татьяны Лариной в противовес ее схематичному описанию в роли львицы петербургского света. Этот своеобразный «дуализм» Пушкина проявился в его метаниях на стадии сватовства, которая закончилась для многих неожиданно, но только не для Пушкина. Восемнадцатилетняя красавица-бесприданница, не обремененная большими знаниями, кроме французского и техники танца, не имеющая никакого представления о нравах и традициях светского общества, – вот сознательный выбор Пушкина. Он искренне считал, что такой выбор дает ему шанс решить проблему совмещения в будущей супруге достоинств хозяйки и музы. Ведь он со своим интеллектом, знанием жизни способен выпестовать свой идеал верной жены, добродетельной матери, блистательной светской женщины, гордости мужа и предмета зависти всех окружающих. Безмерная благодарность мужу, превратившему девицу, приезжавшую на московский бал в стоптанных туфлях, в звезду северной столицы, должна была стать тем материалом, который навечно скрепил бы узы супружества. Таковы были рациональные (а на поверку идеалистические) размышления Александра Сергеевича. Многие мужчины и до и после Пушкина пытались осуществить подобный замысел, но мало кому удалось успешно завершить сей эксперимент.

Конечно, Наталья Николаевна отдавала себе отчет в том, что в кардинальном изменении ее жизни исключительная заслуга ее мужа. И нет никаких оснований заподозрить ее в неблагодарности. Однако, оказавшись в совершенно новом качестве, Наталья Николаевна, как губка, впитывала в себя каноны и нравы светской жизни российского бомонда. Пушкин более всего боялся, что его супруга будет смешна в проявлениях своего провинциализма. Натали прислушивалась к замечаниям мужа и вовсю старалась загладить пробелы светского образования. Она маскировала свое неумение поддерживать салонную беседу тем, что стала загадочно-молчаливой. А когда Пушкин писал в своих наставлениях: «не кокетничай с царем», это Наталье Николаевне было непонятно. Сам император обратил пристальное внимание на Натали, причем демонстративно афиширует свою симпатию: приглашает на ключевые танцы, сажает рядом с собой на банкетах, подчеркнуто часто проезжает в своей карете под окнами квартиры Пушкиных. И мать поэта, и его сестра (Павлищева), и Доли Фикельмон с откровенной приязнью отмечают в своих письмах эти успехи жены Александра Сергеевича.

«Сообщу вам новость, – пишет мать поэта баронессе Вревской 4 января 1834 г., – Александр назначен камер-юнкером. Натали в восторге, потому что это открывает ей доступ ко двору; в ожидании этого она танцует повсюду каждый день».

В своем восторге Натали естественна; она глубоко уважает мужа, но, конечно, не за его литературный талант, а за приобщение к предмету мечтаний любой дворянской девушки – высшему свету. Но законы света перемалывали и более сильные личности. Чего же мы можем требовать от девушки, которой еще зимой 1830 г. мать дает понять, что у нее больше нет денег вывозить дочь на московскую «ярмарку невест», а уже летом 1831 г. она оказывается обласканной вниманием венценосной семьи. От такой метаморфозы просто дух захватывает. Как все хорошо складывается, чем может быть недоволен муж, тоже обласканный императором? Ей непонятно. Читатель, попробуйте умозрительно встать на место Натальи Николаевны. Уверен, что девять из десяти испытают такое же чувство искреннего недоумения позицией благоверного.

Да, Наталья Николаевна довольно серьезно осложняла жизнь Александра Сергеевича. Возбуждала в нем ревность, заставляла влезать в долги и жить не по средствам, обременяла сестрами, обижала равнодушием к делу всей его жизни. Но очевидно, что она не имела ничего общего с женщинами типа Аполлинарии Сусловой. Все поступки Натали – это логичные поступки здравомыслящей, по-житейски разумной и отнюдь незлобивой женщины. И Пушкин все это быстро понял: «Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекнуть тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать на службу и, что хуже еще, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни».

Женитьба, которая, по мнению Пушкина, «делает человека более нравственным», повлекла за собой шлейф камер-юнкерства, денежных долгов, светских унижений («теперь они смотрят на меня, как на холопа»). Все это ужасно. Но Пушкин отдает себе отчет в том, что жена не виновата в сложившейся ситуации. Он сам ее создал, хотя не ведая, что творил (добродушие, доходящее до глупости).

В этом весь Пушкин, его, если хотите, мужское начало. Не перекладывать ответственность на чужие плечи, тем более женские, не искать причину своих неудач и ошибок вне себя. «Когда его принесли домой, – пишет сестра поэта 3 марта 1837 г., – он сказал Наталье Николаевне, что она не виновата в этом деле. Конечно, это было более чем великодушно, это было величие души, это было более чем прощение». Все это так. Но к этому следует добавить, что речь здесь шла не о моментном эмоциональном всплеске, не о великодушии в экстремальной ситуации. Мы только что убедились, что тема «виновности» волновала Пушкина еще в 1834 г. и, может быть, ранее.

Пушкин давно понял объективную невиновность Натальи Николаевны в том, что она не в состоянии была противиться сложившимся обстоятельствам. И обстоятельства эти, как мы уже отмечали, были связаны отнюдь не с Дантесом. Он был отвлекающей фигурой. Молодой красавец-кавалергард в роли ухажера жены поэта как нельзя лучше подходил для трансформации ревности поэта к царю в житейское русло. «Солнце русской поэзии», одного из ярчайших умов России по сути лоб в лоб сталкивают с мальчишкой, ловеласом, дамским угодником, эмигрантом-карьеристом. Ревновать – недостойно, не обращать внимания – создавать питательную среду для новых и новых сплетен. Кстати, даже после дуэли далеко не все видели причину трагедии в кознях Геккерна и флирте Дантеса с Натальей Николаевной. Совсем другая фигура маячит рядом с женой поэта.

Косвенное, но, на наш взгляд, довольно убедительное подтверждение этому предположению дает внимательное прочтение преамбулы известного письма П. А. Вяземского великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля 1837 г., где он подробнейшим образом доводит до сведения брата императора суть той версии (естественно, геккерно-дантесовской), которой предполагают придерживаться друзья поэта. Вчитаемся в эти строки: «По всей вероятности, Ваше императорское высочество, поинтересуетесь некоторыми подробностями прискорбного события, которое таким трагическим образом похитило от нас Пушкина. Вы удостаивали его своей благосклонностью, его доброе имя и его слава принадлежат родине и, так сказать, царствованию государя императора. При своем вступлении на престол он сам призвал поэта из изгнания, любя своей благородной и русской душой его талант, и принял в его гении истинно отеческое участие, которое не изменилось ни в продолжении жизни его, ни у его смертного одра, ни по ту сторону его могилы, так как он не забыл своими щедротами ни его вдовы, ни детей. Эти соображения, а также тайна, которая окружает последние события в его жизни и тем дает обширную пищу людскому невежеству и злобе для всевозможных догадок и ложных истолкований, обязывают друзей Пушкина разоблачить все, что только им известно по этому поводу, и показать таким образом его личность в ее настоящем свете. Вот с какой целью я осмеливаюсь обратиться к Вашему высочеству с этими строками».

И дальше Вяземский сразу, что называется, берет быка за рога и начинает рассказывать, «что молодой Геккерен ухаживал за г-жой Пушкиной» и что по этой причине дело в конце концов дошло до столь трагической развязки. Но с какой целью столь подробно излагается именно эта версия? Вяземский ее не скрывает: необходимо отмести все другие догадки и ложные истолкования причины гибели поэта. Автор письма не только указывает на широкое распространение этих «догадок», но и характеризует их как порождение «людского невежества и злобы». Злобы к кому? Уж не к поэту ли? Полноте. Тогда зачем предварять констатацию факта хождения в обществе «злобных» версий подробным перечислением благодеяний императора по отношению к поэту, его вдове и детям? Создается впечатление, что Вяземский более всего обеспокоен сохранением «доброго имени» царя в этой истории. Это впечатление усиливается, когда при дальнейшем знакомстве с текстом письма читатель сталкивается с такими, на пример, перлами: «горе смягчалось тем, что государь усладил последние мину ты жизни Пушкина и осыпал благодеяниями его семью. Не один раз слышал я среди посетителей подобные слова: «Жаль Пушкина, но спасибо государю, что он утешил его». Однажды, едучи в санях, я спросил своего кучера: «Жаль ли тебе Пушкина?» – «Как же не жаль? Все жалеют, он был умная голова: эдаких и государь любит». Было что-то умилительное в этой народной скорби и благодарности, которые так непосредственно отозвались и в царе, и в народе».

Любопытно, что Вяземский счел уместным приложить к своему письму экземпляр анонимного диплома, полученного на его адрес. Ознакомившись с текстом этого документа, великий князь безошибочно понял, на какую тайну и на какие «ложные истолкования» прозрачно намекает Вяземский.

Текст анонимного диплома по каналам Третьего отделения стал известен после смерти поэта и самому императору. Судя по всему, Бенкендорф одновременно передал Николаю I и диплом, и не отправленное Пушкиным письмо от 21 ноября 1836 г. Текст диплома взбесил царя, а версия Пушкина о виновности во всей этой интриге Геккерна-старшего была им безоговорочно принята на веру. На это обстоятельство обратил внимание еще П. Е. Щеголев. Вообще император в последуэльные дни проявляет большую нервозность. Сначала очень беспокоится, чтобы Пушкин умер «как христианин» (передает через доктора Арендта умирающему Пушкину это наставление с одновременным обещанием обеспечить семью поэта); затем с явным облегчением во всех своих письмах отмечает, что Пушкин умер «как христианин». Что скрывается под этой навязчивой мыслью императора? Неужели он был так обеспокоен благолепием Пушкина перед смертью? Или боялся, что смертельно раненный поэт раскроет некую тайну, о наличии которой постоянно упоминали и Вяземский, и Соболевский, и многие, близко знавшие Александра Сергеевича? Тело Пушкина еще не было предано земле, а Николай Павлович начинает рассылать объяснительно-оправдательные письма. 3 февраля 1837 г. пишет сестре Анне в Гаагу и брату Михаилу, на следующий день князю Паскевичу. Текст приблизительно один и тот же. Брату: «Пушкин погиб и, слава Богу, умер христианином. Это происшествие возбудило тьму толков, наибольшею частью самых глупых (курсив наш. – Н.П.), из коих одно порицание поведения Геккерна справедливо и заслуженно; он точно вел себя как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью. Дантес – под судом, равно как и Данзас, секундант Пушкина, и кончится по законам, и, кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет». На следующий день император сообщает князю Паскевичу: «Здесь все тихо, и одна трагическая смерть Пушкина занимает публику и служит пищей разным глупым толкам (курсив наш. – Н.П.). Он умер от раны за дерзкую и глупую картель, им же писанную, но, слава Богу, умер христианином».

Итак, пока идут приготовления к погребению тела Пушкина, император всея Руси с головой погрузился в эпистолярный жанр, стремясь опередить других и первым сообщить свою версию дуэльной истории. Его явно беспокоят какие-то «глупые» слухи вокруг этой истории, хотя не царское это дело – обращать внимание на сплетни и толки. Впрочем, при одном условии: если эти слухи не касаются лично особы его величества.

А чем же тем временем занята Наталья Николаевна? Она не поехала хоронить мужа в Святогорский монастырь. Очевидно, плохо себя чувствовала. Однако стресс после потери супруга (да еще в столь скандальной ситуации) не помешал ей начать интенсивные хлопоты по поводу своего дальнейшего пребывания в Петербурге. До наших дней дошло прошение Натальи Николаевны на имя императора, отправленное 8 февраля 1837 г., т. е. на второй день после того, как тело Пушкина было предано земле:

«Всепресвятлейший, державнейший великий государь император Николай Павлович, самодержец всероссийский, государь всемилостивейший, просит вдова двора Вашего императорского величества камер-юнкера Наталья Николаевна Пушкина, урожденная Гончарова.

…Я сама должна для воспитания детей моих проживать в здешней столиции, и как при том все избранные мною в опекуны лица находятся на службе в С.-Петербурге, то по сему и прошу: дабы высочайшим Вашего императорского величества указом повелено было сие мое прошение принять, малолетних детей моих взять в заведывание С.-Петербургской дворянской опеки».

Аргументация у Натальи Николаевны довольно слабая. Напомним, что к тому времени старшей дочери Маше было четыре года, а младшей Наташе всего восемь месяцев, и без Петербурга они с точки зрения воспитания вполне могли обойтись, а деревенский воздух всегда оказывал благотворное влияние на здоровье малолетних детей. Что же до проживания опекунов в столице, то в их функции не входило постоянное личное общение с опекаемыми детьми. А если учесть, что опекунами были назначены граф Григорий Строганов, граф Михаил Виельгорский и Василий Андреевич Жуковский, то становится ясным, что их участие в судьбе детей Пушкина никак не зависело от места проживания их и их матери. Но очень хотелось вдове поэта остаться в Петербурге.

Благодаря П. И. Бартеньеву среди пушкинистов закрепилась версия, почти легенда, что Наталья Николаевна покинула Петербург после смерти Пушкина, выполняя его последнюю волю. Будто бы Екатерина Алексеевна Долгорукова, супруга лейб-гусара князя Ростислава Долгорукова, помогавшая ухаживать за раненым Пушкиным, своими ушами слышала, «как Пушкин уже перед самой кончиною говорил жене: носи по мне траур два или три года. Уезжай. Постарайся, чтобы забыли про тебя. Потом выходи опять замуж, но не за пустозвона». Бартенев записал это свидетельство и как добросовестный исследователь не преминул отметить, что Екатерина Алексеевна была с московских времен подругой Натальи Николаевны.

Не будем подозревать Наталью Николаевну и ее давнюю подругу в том, что они «случайно» перепутали, из чьих уст они слышали эту «историческую» фразу. Просто зафиксируем тот факт, что, покинув на довольно длительное время (почти два года) Петербург, Наталья Николаевна выполняла отнюдь не волю поэта (если таковая была, то она ее проигнорировала уже 8 февраля), а волю императора, отказавшего в прошении молодой вдове. Чего боялся Николай Павлович, отправляя в ссылку Наталью Николаевну? Ведь все прямые и косвенные участники неприятной истории по разным причинам исчезли или в кратчайшее время обречены были исчезнуть из Петербурга. Пушкин погиб, Дантес вскоре был разжалован и выслан из страны, новоиспеченная супруга последовала за ним, старик Геккерн лишен должности посла. Почему бы не пойти навстречу бедной вдове? Пусть себе тихо, скромно воспитывает детей в ставшей для нее привычной столичной обстановке. Но «беда» в том, что на самом деле один из главных фигурантов по «делу» гибели поэта не может ни при каких обстоятельствах покинуть российскую столицу, поскольку здесь расположена его официальная резиденция. Николай Павлович понимает, что в сложившейся обстановке проживание вдовы поэта в Петербурге означало бы демонстративное подтверждение того, что «глупые» слухи и толки далеко не глупы, а имеют под собой более веские основания, чем версия друзей поэта, благосклонно подхваченная домом Романовых, а может быть, ими подсказанная.

Кроме того, в чисто человеческом плане Николай Павлович несколько обижен на Наталью Николаевну. Как недалекий солдафон, лишенный воображения, он с легкой руки Пушкина поверил, что Наталья Николаевна излишне увлеклась подставным кавалергардом, позволила себе забыть, что Дантес лишь ширма, воздыхатель только для отвода глаз излишне щепетильного поэта. Теперь уже ревнивый император решил, что марионетки слишком вошли в роль. Его брат Михаил Павлович даже счел необходимым как-то успокоить расстроенного самодержца. В письме из Баден-Бадена 2 июня 1837 г. он специально отмечает: «Несколько дней тому назад был здесь Дантес и пробыл два дня. Он, как говорят, весьма соболезнует о бывшем с ним, но уверяет, что со времени его свадьбы он ни в чем не может себя обвинить касательно Пушкина и жены его и не имел с нею совершенно никаких сношений, был же вынужден на поединок поведением Пушкина». Утешился ли этим сообщением Николай Павлович, мы не знаем. Но по прошествии некоторого времени, когда, по расчетам его величества, смолкли «глупые толки», Наталья Николаевна без всякого специального прошения и императорского указа вновь появилась в Петербурге, а следовательно, и на балах. Это было замечено многими внимательными наблюдателями. «Зоркая» Фикельмон даже из Вены писала в Москву сестре: «Г-жа Пушкина снова появляется на балах. Не находишь ли ты, что она могла бы воздержаться от этого? Она стала вдовою вследствие такой ужасной трагедии, и ведь она была ее причиною, хотя невинною».

Далее все известно. В 1844 г. Наталья Николаевна выходит замуж за Петра Петровича Ланского (в свое время дежурившего у дверей квартиры Полетики, где происходила интимная встреча жены поэта якобы с Дантесом). Петр Петрович Ланской тут же становится командиром лейб-гвардии Конного полка и получает соответствующий чин. Так что и этот «завет Пушкина» Наталья Николаевна добросовестно выполнила: вышла замуж не за «пустозвона».

Второй брак Натальи Николаевны, говорят, был спокойно-счастливым. Она продолжала исправно рожать детей. Есть свидетельства, что дети Ланских были в дружеских отношениях с детьми Пушкина. К сожалению, довольно малоизвестно об отношении его величества и императорского двора к Н. Н. Ланской. Тем не менее, некоторый свет на этот аспект жизни Натальи Николаевны проливают собственные ее письма. Приведем два отрывка из них. Вскоре после второго замужества она пишет своему брату Дмитрию: «Мой муж может извлечь выгоды из своего положения командира полка. Эти выгоды состоят, правда, в великолепной квартире, которую еще нужно прилично обставить на свои средства, отопить и платить жалованье прислуге 6000. И это вынужденное высокое положение непрочно, оно зависит целиком от удовольствия или неудовольствия его величества, который в последнем случае может не сегодня, так завтра всего его лишить». А в 1849 г. Наталья Николаевна в решительных тонах высказывает мужу свое кредо поведения при дворе: «Втираться в интимные придворные круги – ты знаешь мое к тому отвращение; я боюсь оказаться не на своем месте и подвергнуться какому-нибудь унижению. Я нахожу, что мы должны появляться при дворе, только когда получаем на то приказание (курсив наш. – Н. П.), в противном случае лучше сидеть спокойно дома. Я всегда придерживалась этого принципа и никогда не бывала в неловком положении». Судя по тональности письма, «вызовов во дворец» к тому времени становилось катастрофически мало. Ланской не понимал, почему стареющий царь теряет интерес к делам возглавляемого генералом Конного полка. Но его умудренная светским опытом жена все понимала правильно. В уже сложившийся образ Гончаровой-Пушкиной-Ланской определенный диссонанс внесла прекрасная Серена Витале. Чрезвычайно серьезный исследователь жизни и творчества Пушкина (что особенно важно отметить – нерусскоязычный) волею случая получила в свое распоряжение семейный архив Геккернов. По фантастическому стечению обстоятельств в этом архиве полностью сохранилась переписка Геккерна-младшего (Дантеса) с Геккерном-старшим, как раз относящаяся к 1835–1836 гг. (более двадцати писем!). Эти письма вызвали определенный ажиотаж среди пушкинистов. Письма содержали рассказы Дантеса о сумасшедшей влюбленности в некую даму, имя которой не называлось (более того, в письмах подчеркивалось, что имя должно остаться в тайне), но при этом житейская ситуация описывалась столь подробно, что даже совершенно постороннему и «случайному» читателю этих писем становилось ясно, что речь идет о жене Пушкина. Эти письма стали истолковываться специалистами в том духе, что, во-первых, теперь не может быть сомнений в глубокой, искренней, но платонической любви Дантеса к Натали (и в ее ответном чувстве), а во-вторых, в том, что столь влюбленный человек органически не мог пойти на такие гадости, как написание анонимных пасквилей в адрес мужа горячо любимой женщины. Что касается последнего, то непричастность обоих Геккернов к подметному письму легко аргументируется без всякого привлечения любовного романа. Люди, приехавшие делать карьеру при российском дворе, никогда не будут участвовать (да еще по собственной инициативе) в играх, хотя бы иносказательно бросающих тень на членов императорского дома.

Теперь о «страстной», но в то же время исключительно платонической любви Дантеса к Наталье Николаевне. Да, Дантес довольно убедительно пишет своему будущему приемному отцу, что в его отсутствие он увлекся «прекрасной дамой». Зачем нужны эти излияния? Чтобы вызвать ревность? Возможно. Но об этом чуть позже. Серена Витале признается, что грамматика, орфография и стиль писем Дантеса столь сильно хромают, что нуждаются в великодушном читателе. Это и не удивительно, если принять во внимание утверждение внука Дантеса Луи Метмана, что его дедушка за 83 года своей жизни не прочитал ни одного художественного произведения. Удивляет другое: почему же тогда сцены объяснения кавалергарда предположительно с Натальей Николаевной так трепетно изящны в литературном отношении, так соответствуют стилю любовных романов первой четверти XIX в.? Чтобы не быть голословными, приведем типичную выдержку из писем Дантеса: «Когда я видел ее в последний раз, между нами произошло объяснение, которое было ужасно, но принесло пользу; эта женщина, которую едва ли принято считать умной, я не знаю, может быть, такой ее сделала любовь, но невозможно было вложить больше такта, грации, ума, как сделала это она в раз говоре, и это было трудно перенести, поскольку речь шла ни больше ни меньше как о том, чтобы отвергнуть человека, которого она любит и который обожает ее… Она описала свое положение с таким чувством и просила о сострадании с такой искренностью, что я был потрясен и не мог найти слов, чтобы ответить ей; если бы ты знал, как она утешала меня, ведь она прекрасно знала, что я в отчаянии и мое положение ужасно, и когда она сказала мне: «Я люблю вас, как никогда не любила, но никогда не просите у меня более моего сердца, поскольку остальное мне не принадлежит, я могу быть счастлива, только честно выполняя свои обязанности, пожалейте меня и любите меня всегда, как теперь, и моя любовь будет вам наградой», – о, думаю, если бы я был один, я бы бросился к ее ногам и целовал их, и уверяю тебя, моя любовь к ней с тех пор еще выросла; но она уже не та, я боготворю и чту ее, как боготворят и чтут существо, которому посвятили всю жизнь».

Высокопарность стиля («никогда не просите у меня более моего сердца»), неестественность ситуации: столь интимное объяснение происходит при свидетелях на балу или рауте («если бы я был один»), неадекватность реакции кавалера на отказ дамы уступить его домогательствам и получить не только сердце, но и тело («я боготворю и чту ее, как существо, которому посвятили всю жизнь») – все это создает впечатление искусственности, какой-то внутренней фальши, литературщины, почерпнутой из бульварных романов. Может быть, французы в то время именно так изъяснялись в доверительных письмах. Мы не имеем возможности проанализировать стиль эпистолярного жанра той эпохи. Но в таком стиле мог писать, очевидно, человек, находящийся под влиянием художественной литературы того времени. К Дантесу, как мы знаем, это не относится. Тогда остаются только два варианта. Первый: редакторская правка госпожой Витале писем Дантеса изменила их до полной неузнаваемости, чем свела их ценность как исторического документа до ничтожно малой величины. Второй: письма Дантеса были составлены не им (и возможно, значительно позже тех дат, которые на них обозначены) и потом старательно переписаны его рукой. Они стали своего рода «алиби», подтверждающим чистоту помыслов и благородства дуэлянта, сошедшегося в роковой день на Черной речке с великим русским поэтом.

Ведь с годами Геккерны-Дантесы все более осознавали, в какую историю они, вольно или невольно, влипли. И поэтому нет ничего удивительного, что именно «нужные» письма, именно с «нужными» датами тщательно хранились на соответствующих чердаках потомков Дантеса. И они дождались нужного человека: искренне любящего русскую литературу XIX в., но генетически связанного с западной культурой. Это – Серена Витале. Она интерпретировала попавший в ее руки бесценный материал в полном соответствии с западной литературной традицией (можно сказать, в ключе Мопассана, Бальзака или Флобера). Молодой человек, от которого женская половина общества (неважно какого – буржуазного, аристократического) без ума, влюбляется в замужнюю женщину. Та разрывается между долгом и страстной влюбленностью, возникает набивший оскомину треугольник. Варианты разрешения конфликта просчитаны до деталей. Короче говоря, литературный штамп до «последней пуговицы». Но это не интересно. Да мы и не настаиваем на версии фальсификации писем. Ведь даже если принять, что Дантес и Наталья Николаевна действительно увлеклись друг другом (а почему бы и нет?), то это совсем не означает, что они выпали из игры, затеянной Николаем Павловичем. Суть же игры заключалась в том, чтобы отвлечь внимание двора и приближенной к нему части общества от того настойчивого интереса, который император проявлял к жене поэта. Кукловоды для маскировки вытолкнули на авансцену Дантеса. Он вполне искренне мог войти в образ влюбленного. Но все мы знаем с детства, что если Мальвина и Пьеро из «Золотого ключика» А. Толстого любят друг друга, они все равно остаются марионетками Карабаса Барабаса, хотя это обстоятельство несколько осложняет жизнь всем участникам событий. Даже если на секунду предположить, что Наталья Николаевна действительно серьезно затронула сердце Жоржа Дантеса, то следует признать, что это сердце было довольно своеобразным. Чувства к прекрасной Натали отнюдь не мешали Дантесу волочиться (и не без успеха) за другими женщинами. При первой опасности, нависшей над его карьерой, Дантес быстренько вступает в брак с родной сестрой «дамы сердца». При этом многие пушкинисты, и в том числе симпатизирующая Дантесу Серена Витале, ссылаясь на Геккерна-старшего, не без оснований подозревают, что «влюбленный» в Натали Дантес спокойно сожительствовал с Екатериной Гончаровой, когда еще и не помышлял о браке с ней. И наконец, в любвеобильном сердце Дантеса значительное, если не сказать главное место было отведено голландскому посланнику. Этот факт был довольно широко известен в петербургском обществе. Навязчивое стремление Геккерна усыновить Дантеса и тем самым легализовать его постоянное присутствие в своем доме вызывало нехорошие подозрения. Много лет спустя близко знавший Дантеса князь А. В. Трубецкой говорил о нем: «Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккереном, или Геккерен жил с ним. В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккереном он играл только пассивную роль». Открывшийся ныне архив Геккернов убедительно доказывает, что влечение Жоржа к своему приемному отцу было в 1835–1837 гг. значительно сильнее влечения к красивым женщинам. Последнее он воспринимал как болезнь, от которой надо избавиться: «я хочу излечиться к моменту твоего возвращения, чтобы не иметь другой мысли и не знать другого наслаждения, как только быть подле тебя»; «если бы ты знал, как нетерпеливо я ожидаю твоего возвращения и, нисколько не опасаясь, считаю дни до того момента, когда рядом со мной будет тот, кого я могу любить, поскольку мое сердце так полно и я так хочу любить и не быть одиноким в этом мире, как сейчас, когда шесть недель ожидания кажутся годами». Подобными излияниями в адрес любимого мужчины письма Дантеса просто переполнены. Надо ли было предавать огласке столь интимные строки, решали потомки Геккернов-Дантесов. Но дело сделано, образ Дантеса получил свое полное завершение. На наш взгляд, он оказался совсем не похожим на облик человека, способного на глубокие искренние чувства, на решительные благородные поступки. Бессмысленно осуждать его за это. Но и не надо лепить мученика, страдающего от безнадежной высокой любви к прекрасной даме. Дантес не жертва, а марионетка, никогда не выходившая за рамки отведенной ему роли. В сущности такова была и Наталья Николаевна. Однажды судьба заставила их сыграть в спектакле, где главный герой решил не подчиняться сценаристам и режиссерам. В результате задуманный фарс превратился в реальную трагедию.