Ворон долгим взглядом проводил падающего с кручи коня — добрый был жеребец, умный, славный, лучше людей иных — стиснул зубы и медленно, от праха у стоп, по вздымающейся расшитой складке дорожного платья, к золоченому поясу, и выше, к узорчатой перевязи на груди и к тяжкой серебряной гривне под бледным, меловым лицом поднял глаза на княгиню.

Рея глядела отрешенно и пусто, глядела сквозь ближнего боярина, в ту даль, которой никто не видел.

— Дурное знамение, — чуть шевеля синими губами, прошептала Скрева, нянька и повитуха. Торопливо ткнула себя щепотью в лоб, потом под грудь. Качнулась в широком седле. — Ой, дурное…

— Молчи, старая! — осек ее Ворон, не сводя взора с бездонных глаз повелительницы. — Спешить надо, княгиня, смерть по пятам идет!

Чуть не силой вскинул ее на другого коня, низкорослого и мохноногого, подведенного смышленным дружинником. Сдавил тонкую кисть, в третий раз заглядывая в пустые и страшные этой пустотой глаза. Намотал повод на руку — коли падать придется, так теперь уж вместе. И ожег низкорослого плетью. Скрева не отстала ни на шаг.

— А и впрямь, Ореюшка, — зачастила она с при-дыхом, — болит сердце, чует погоню близкую. Крепись, ладушка, держись, княгинюшка! Обойдется все, Род-батюшка чистые души в обиду не даст! Да ты слышишь ли меня? — Скрева подалась вперед. Кобылица поя ней вздрогнула, покачнулась — камень из-под копыта полетел вниз, подпрыгивая на уступах, увлекая за собой другие. Нянька в пропасть не смотрела, боялась — смотри не смотри, коли сорвешься костей уже не соберешь, а душу вырий примет, он тут близко, посреди окиян-моря синего, на острове, среди гор… может, вон за тем пиком дыра разверзтая, господь Род, помилуй! Скрева перевела дух, не ответила на грозный окрик Ворона. А лишь взмолила в спину владычицы:

— Ореюшка, прикажи носилки подать! Убьешь ведь себя! И дите погубишь!

— Отстань! — не поворачивая головы, отрезала княгиня. — Погубить бы хотела — в тереме б сидела. Не достать им нас!

Два десятка дружинников в медных да бронзовых бронях понуро, тяжко дыша и сопя, бежали по тропе следом, бежали, придерживая короткие мечи, чтоб не гремели, не выдавали. Но каждый знал, достанут, найдут, по оступившемуся жеребцу, по костям его, что в горней долине лежат сейчас, по багряной крови, что склоны обагрила… Достанут, ибо Великий князь прощать не умеет!

А всего-то три дня минуло, как они прибились к каменистому, поросшему рыжим кустарником Скрытню.

Погони и не чаяли, не ждали ее — скольких беглецов за долгие века скрыл посреди Срединного Русского моря остров этот, скольким приют дал и избавление… Даже лодью крутобокую с горделивой лебяжьей шей прятать среди жалких утесов не стали, на судьбу-Долю понадеялись да первым делом шатры разбили прямо на берегу — руки натруженные, ноги и спины затекшие отдыха ждали. А Доля с Недолею местами поменялись. Солнечный диск в море опуститься не успел, как выбились из-за окоема тугие пурпурные паруса княжьих стругов. Отблесками кровавого зарева полыхнули в лучах заходящего светила над черной гладью.

Княгиня первой узрела вестников смерти. Она знала, — появятся, придут… Но так рано, столь спешно! когда только-только обруч гнетущий спал с сердца!! нет!!! Рея не проронила ни звука, не шелохнулась в резном узорчатом кресле, поставленном по ее приказу у самого обрыва, над бьющимся подобно усталому зверю, роняющим пену прибоем. Она все так же прислушивалась к биению сердца того, кто жил в ней, из-за кого она бросила роскошный и величавый великокняжеский терем на Олимпе, из-за кого загнанной волчицей металась по белу свету вот уже третий месяц… ^чтобы ни случилось, какие бы беды и муки ни наслал /на\нее злой рок, он будет жив! и иному не бывать! Стиснув зубы. Рея смотрела на север, не отводя взора, не мигая, будто не видя пылающих пурпуром страшных вестников. Смотрела как час назад, два, три… Там на севере за морем, за хребтами и склонами Горицы, за самим Олимпом, за темными чащами и перевалами, в светлых долинах на берегу неспешной и доброй реки был ее дом, отчий дом. Там жил ее род, древний и могучий, властвующий надо всеми землями до самого Дышащего Океана, до белых льдов, отделяющих от мира живых сказочную Березань, Белый Остров под Белой Звездой, навью землю предков… Крон не мог их взять силой, он взял хитростью, придя в дом Великого князя Юра гостем, с дарами и данями, со склоненной головой и посулами. Он был безумно красив. А ей было всего пятнадцать. Но глядя в изумрудно-зеленые чуть косящие глаза огненноволосого чужеземного красавца, Рея уже ведала — в них, в этих глазах, ее погибель. Только потом, позже от няньки Скревы она узнала, что никакой Крон не чужеземец, хотя и говорит странно, с цоканьем, быстро и гортанно, но все слова понятны, обычаи знает — свой, исконный рус одного племени стародавнего с их родом. Скрева и сама не помнила, когда разделилось племя, когда одни роды на севере остались, другие в южные да восточные края подались счастья и воли искать, за долгие века до нее то было… Князь Юр знал все. Но уже не мог поделиться знаниями своими, сидел в подполе, ослепленный коварным красавцем, которого Рея приняла поначалу за посланца самих богов, за их сына родного, за бога, столь прекрасен был, высок, гибок, строен, вкрадчив. Эх, отец, отец! Что могла поделать она, девчонка?! Что она понимала тогда! Спустя многие годы осознала бесшабашность и лихость безумного Крона, захватившего с горсткой витязей отцовский терем посреди княжества безграничного, в коем пропасть бы ему как капле в бескрайнем океане… Нет, не пропал, любимец Доли! Князь Юр, поседевший разом в лунь, немощный, с черными впадинами выколотых глаз благословил их дрожащей рукой. Чего не сделаешь ради дочери любимой! какого изверга не простишь! Крон поклялся Родом и Всесущей Матерью, что убьет ее. Рею, коли Великий князь не назовет его сыном и зятем, не объявит наследником — хитер был по молодости Крон… в зрелости вдесятеро хитрее стал, только вот ум весь поистратил в исхитрениях. Рея вздрогнула, будто увидав злую, безумную муть в зеленых зрачках. Поклялся… видно, пришло времечко исполнения клятв. Рода не проведешь. Тоща-то отец сжалился над нею, назвал палача своего сыном своим и зятем, открьи дорогу через княжество свое к самому синему морю Русскому, Срединному… но наследником не объявил — приставил острый нож к горлу дочери младшей, к ее горлу, аж красная бусинка выкатилась из-под острия — убивай! Себя не жалел, ее не жалел, землю от прадедов данную берег, знал цену злому зятю. Все помнила Рея, хотя и много лет прошло, восьмерых детей прижила с красавцем-извергом, любимейшей изо всех жен и наложниц была, одна над ним власть имела, пусть и не всегда, но могла укротить буйного нравом Крона, умела и приворожить и зачаровать… Но все помнила: как отца пытал, как шестерых воев в огромном тереме отцовском порешил, своих расставил, как дерзил Юру, как глядел на нее, как вел на удавке до самого пограничья, не веря в слово великокняжье и как расступались пред ним исхмуренные и жаждущие мщения дружинники — для них слово вождя законом было, нето разорвали бы зеленоглазого в клочья… Все помнила Рея.

— Очнись, княгиня! Неужто не видишь?! Ворон резным концом плети указывал на море. Воды пожрали упавшее солнце, но безоблачное небо все еще светилось его уходящим светом. И были паруса стругов в нем черны и зловещи.

Рея поглядела на воеводу. Постарел, сморщился, желтый стал, сутулый, сердитый. А волос черный, и седина не берет, таких мало было в роду их, бабки-вещуньи баяли про чернявых — Велесовы слуги. Пока была маленькой и она верила. Теперь не верит уже. Как приставил к ней отец боярина своего Ворона с тремя сотнями воев, так и прошел он с ней повсюду, ей одной служил, ее одну берег, князя нового. Крона, слушался, не перечил, но служил только ей. Не предал, не отступился и в горький час. От воев, правда, пять десятков всего оставалось, да и тех больше половины в сечах потеряли — кореваны, сыны Копола, такие не предают. Их жаль! Но Святой Волхв все видит. Где б ни пали сыны Света, повсюду нога дароносиц ступит. И не^будет земли чужой, Копола весь мир озаряет. Потому)и страха в них нет — рожденные смертными женами, сыны Бога Единого.

— Все вижу. — отозвалась Рея.

Девятое дите, что под сердцем вынашивала, было не Кронова семени. За то и расплата предстояла. Князь не прощал измен.

— В горы уходить надо, — зудела с другого плеча Скрева, — тут все тропки нашими протоптаны. Тут горяков-то нету, земля заветная.

— Не хочет меня земля носить, — выдавила княгиня, подымаясь с резного кресла и отпихивая рукой носилки с полупрозрачным навесом. — Коня!

— Горяки везде есть, — будто про себя прошептал Ворон. И снова обернулся на море, на север: теперь и он знал точно — не видать больше дубрав и долин отчих, мал Скрытень, ох, мал! А горяки дикие доверчивы и просты будто младенцы, где им понять, что словом зло творится, ведь укажут на беглецов, еще и по тропам тайным проведут… и суда на них не будет ни пред Господом Родом, ни пред людьми, ибо дети неразумные.

Лодью пустили в море с двумя храбрецами-смертниками — хоть ненадолго да отвлечет погоню. Княгиня сама расцеловала обоих трижды, по обычаю, не прощаясь — зачем прощаться, когда встреча не за горами: то ли в вырии. то ли на пастбищах Велесовых, а будут чисты, так и на Белом Острове — батюшка родной там, где ж ему быть, и ее приветит, и добрых молод-цев и… нет, только не сына ее! Жив будет сын, не посмеет Мора коснуться его крылом черным! Ибо сын ее — а княгиня знала точно, наверняка, что будет сын, именно сын и только сын — не от великого князя русов, властвующего по всем побережьям Срединного моря, и не от другого смертного, сын ее зачат от самого Рода Предвечного и Единосущего! Скоро год минет, как было ей видение — небесный свет посреди ночи. И говорил с ней Всевышний — не словами говорил, но она все разумела. А потом был посланец Рода с севера. И в посланце том — Он сам. Ибо должно было свершиться наказание Крону, преступившему законы русов — хоть и через много лет, но должно было придти оно, неотвратимое и праведное. После видения не подпускала она к себе князя, вдосталь ему и иных жен, молодых да красивых, пускай тешится с ними. Недобрую весть принесла Скрева, чуть больше трех лун прошло с той темной ночи. А слова зловещие как сейчас в висках стучали, били молотом: «А быть тебе, княже, убиту! И быть твоим землям пояты! И придут те напасти от сына твоего нерожденного! И погубит он тебя и на трон твой воссядет! И сотрет память по тебе в человеках и камнях… Так боги рекут, княже преславный!» Скреву било как в ознобе, будто все триде-сять лихорадок-трясовиц на нее разом напали. Но запомнила слово в слово, что вещунья Крону нашептывала в келее темной над чаном с огненным варевом, в коем печень жертвенного вола грядущие тайны раскрывала. Первым делом хлестанула Рея повитуху наотмашь ладонью, впервые в жизни руку на нее подняла и опустила, чтоб не таилась за дверями, не подслушивала. А сердце уже обмерло. И слезы на щеках застыли… Кто лучше княгини знал буйного и скорого на суд Крона! Надо было спасать… не себя, младенца не явившегося на свет белый. Уж как она тогда молила Рода Вседержителя уберечь от мужниного гнева, отвести беду! Да, видно. Господь Всесущий кого любил, того и испытывал в тяготах и лишениях, в борениях жизни и смерти. Ворон сразу понял княгиню. Бежать! Что еще могли они, только бежать от лютого гнева всесильного и неукротимого владыки. Прорывались на север — полдружины положили, успел Крон заставы Выставить, обложил с трех сторон, одно море синее для них осталось да острова бесчисленные, малые, не спрячешься, не затаишься… На одном Скрытне укрыться можно было. Память о чудном острове в тысячелетиях жила по всем землям русским, никто не ведал, сколько там тайников и кладов зарыто было, сколькие беглецы приют свой нашли. Добрая слава о Скрытно шла. И недобрая. Страшились Скрытая смертные, ибо не было его прекраснее, но не было и коварнее, ведь скрывался Скрытень не только за окоемом, невидимый в далях синих, но бывали страшные годины, когда скрывала его сама пучина морская, поглощая в себя и истребляя все живущее, и насылала она предвестницей беды несметные тучи черного и серого пепла, и засыпала им травы и ручьи, склоны горные, и катила волну выше скал. Бушевал царь морской, извергая мощь свою и злобу на род людской чрез жерло преиспод-нее, что высилось пиком Острова-Буяна в полудне морского хода от Скрытая. Буянил Буян так, что небо застило днем будто ночью и твердь земная содрогалась. Ни один предсказатель-вещун не мог поведать, когда выплеснет наружу мир преисподний свою ярость смертную и пожрет очередных смельчаков. И потому бежали на Скрытень лишь отчаявшиеся, те, кому бежать больше некуда было, кого земля добрая носить отказывалась. Изгои бежали на Скрытень судьбу свою пытать.

Но бывало когда и там настигала изгоев кара. Ворон придержал коня Реи, снял с головы бронзовый пшем с оскаленной волчьей пастью забрала, тряхнул черными волосами.

— Гляди!

Рея обернулась. Они не теряли времени и забрались довольно-таки высоко по склону ближней от моря горы, скрывающей за собою целый мир зеленых долов, перевалов и вершин. Позади, как и повсюду, была ночь, покрывающая одинаковой тьмой и воды морские и земли. Но в ночи этой, далеко внизу полыхал огонь — горела лодья княгинина, сомкнувшись в бою со стругом великокняжьим, горел и сам струг, сверкало под ними и округ плавящимся багряным золотом море.

— Господи, упокой их души, — молила рядом Скрева, и голос ее, полный слез, дрожал.

Дружинники-кореваны смотрели молча. Там внизу гибли братья, гибли ради них, ради княгини, сдерживая погоню. Была бы их воля, пошли бы на преследователей грудью: меч на меч, копье на копье.

— Ну хватит! — прервал вынужденную стоянку Ворон, он первый отвечал за владычицу, за всех прочих. — Н-ну! Пошли!

Рея смахнула слезинку незаметно, будто ненароком — никто не должен видеть даже во тьме кромешной, что она умеет плакать. Нет! Она великая княгиня не только по мужу, она урожденная властительница над родами, коим числа нет, недаром ее зовут Реей, что значит Сущая. Так звали и ее мать, великую княгиню, так звали ее бабку, ее прабабку… всех ее праматерей, вплоть до Великой Праматери, Единороженицы рода человечьего, властвовавшей над порожденными ею — и женами и мужами. Она — Рея! И это не о матери ее, не о бабках ходят по всему белому свету легенды и былины, но про нее саму. Это она двадцать с лишним лет усмиряла дикий и страшный нрав царственного мужа, спасая племена и народы, живущие округ русов по всему Северу и Югу, Западу и Востоку. Это она посылала учителей к несведущим, врачевателей к болящим, это она одаривала неимущих и напояла жаждущих. Это ее при жизни горяки и прочие варвары чтили богиней своею Сущей и Матерью властвующих над ними. И пусть не станет ее, пусть свершатся проклятия… Имя ее светлое. Рея, будет жить в песнях и сказаниях. Будет! И она не имеет права плакать, ронять слезы в пыль, как плачут и роняют слезы простые смертные жены. Она возвысилась над ними не одним лишь рождением своим, но и делом… Род Вседержитель не зря избрал ее… Голова кружилась, сердце стучало тяжко и с надрывом, тягучая боль пронизывала тело, отдаваясь в спине и затылке. Но Рея не подавала вида — никаких носилок! она до конца будет той, какая она есть — владычицей, богиней, дочерью и матерью русов.

Два дня и две ночи, почти без сна и без отдыха петляли они по горным тропам, путая и заметая следы. Побережье Скрытая было диким, пустынным и каменистым — все видно как на ладони. Но в горах иное дело, буйная зелень да крутые склоны и уступы берегли беглецов. Знал Ворон прямой путь к укрытию, к пещере заветной. Но не решался идти им, убедиться хотел, что Кроновы люди со следа сбились. Трижды видел их из-за укрытий — добрая сотня погоню вершила, без спешки и торопливости, уверенно, точно зная — настигнет. Ворон усмехался, кривил бескровные тонкие губы — на Скрытне бывало и охотнички свою смерть находили, немало их костей на солнце белело. Но усмешка была горькой, глаза не смеялись.

— Терпи, Ореюшка, терпи, — приговаривала поминутно нянька-повитуха, старая, седая, измученная, невесть как сама терпящая тяготы дороги, — уйдем от иродов-то, там и разродишься, не впервой чай!

Рея стискивала зубы, не отвечала. Не впервой! Не от нее зависело, когда сынок божий свет увидит. Восьмерых до него породила в жизнь на радости и муки, ни один подождать не захотел. И этот не хочет — вон как бьется и ручками, и ножками. Пора! Рея подносила к носу филигранный пузырек с терпкой, бодрящей настойкой, вдыхала из него, жмурилась, терла виски — удержаться на кромке сознания и морока стоило больших трудов. Да, русские жены испокон веков давали жизнь многим: по двенадцать, пятнадцать детей рожали — здоровых, крепких, выносливых — на том и могучее племя стояло, потому и расселилось по всем землям ведомым и неведомым, потому и чтило наравне с Родом-Отцом Великую Богиню-Мать Ладу, чьим отражением в мирах яви и была Рея-Сущая, многоликая и извечная, на востоке рекомая Кибелой, на юге Кивой, на западе Диндеменой, а по всему миру Ма-Дивией. И покрыто имя ее множественное было во всех народах и языках пеленой непроницаемой, тайной неизреченной. Во всех кроме племени русов — дающих жизнь языкам и народам. Вот и ей. Рее нынешней, вскоре предстояло дать жизнь… не племени и не роду, а одному лишь крохотному и беззащитному существу, ради которого уже погибли десятки лучших воев, ради которого все эти тяготы и беды. А она слабеет, она не может больше терпеть, и заговоры причитающей Скревы не помогают. Не вовремя, ой, не вовремя! Да ведь вещунья подлая не напраслину возвела, коли толком судить, как ни поверни, а вина ее, Реина, перед Кроном была. Хоть и изверг он ненасытный, буян и сластолюбец, а все ж муж ей по праву и обычаю, по закону, не могла ему изменять. Но изменила! Родным языком, без цоканий и придыханий говорил с ней посланец Севера, глядел в очи ясными глазами, ласкал и нежил. Струились по плечам ее и лицу льняные длинные пряди, духом своим^) возвращали в дубравы родительские, и еще дальше, на север, к неведомому и ждущему детей своих Белому Острову. Человек ли то был? А может, сам Копола, вдохновляющий воинов и сказителей — неистовый, грозный, беспощадный и вместе с тем прекрасный и нежный? Она боялась спросить имени. Это было сном, сказочной грезой…

Она и ныне была будто в грезах. Но в сумрачных, тягостных.

И потому, когда Ворон уже над бездной подхватил ее, сорвал с падающего в пропасть коня, не успела испугаться, глядела отрешенным взглядом в невидимую иными даль дальнюю.

Все старания шли прахом. И где, на самом подходе к укрытию надежному, у горы Диктейской. Сколько перевалов пройдено, сколько долин горних, сколько круч! И теперь пути другого нет, только вверх по тропе, вьющейся змеей, невесть кем проложенной, узкой, еле приметной. Вверх!

— Тише, браты, тише, — вполголоса молил Ворон дружинников, усталых, взмокших под бронями, но не ропщущих. — Они сейчас каждый шорох ловят, сами себя погубим… да за кусты не вылазьте, уйдем, обязательно уйдем!

Опытных воев не надо было учить. Понимали воеводу, не о себе печется, сам бы давно вспять повернул. И они двадцать с лишним годин не видали дубрав отчих, изгоями жили среди Кроновых людей, южных русов, не доверяли им в ответ на их недоверчивость, берегли княгиню, зная, что случись что, порубят всех до единого — двадцать с лишним лет над пропастью ходили, не привыкать к опасным тропкам и кручам смертным. А по ночам видели леса и поляны в лунном свете, и вождей своих в волчьих шкурах с волчьими головами, скрывавшими лица. Их бог Копола бьи воином-волком, могучим, высоким, сильным витязем, в дни мира слагающим величальные песни богатырские, но в дни войны обращающимся в серого яростного зверя. В Горице не было ни лесов настоящих, ни воинов-оборотней. Зато были они — верные до гроба, горюющие по родине, кореваны, дети и внуки огненного, кипящего праведным гневом, прямого и открытого всем врагам первейшего воя племени русского Купа-Копола.

Двое дозорных, что бежали впереди отряда, разведывая дорогу и оглядывая ее, предстали пред Реей будто из-под земли. Один держал крепкого полуголого горяка с проседью в бороде и унылыми карими глазами. Другой горянку — хрупкую на вид, совсем девчонку. У горяка изо рта торчал кляп, кусок грубой мешковины. Девчонке завязали нижнюю часть лица платком, да она и без этого была ни жива ни мертва — прижимала к худой груди какой-то сверток. Рея не сразу догадалась, что это запеленутый младенец. Махнула рукой, чтоб отпустили.

Но выбежавший вперед Ворон остановил ее.

— Нет, княгиня, с собой возьмем. Вот образуется все, тогда и отпустим, нельзя оставлять, выдадут нас. а не выдадут, их Кроновы люди порубят.

— Будь по-твоему, — согласилась Рея. И улыбнулась горянке.

Та глядела на русоволосую и сероглазую красавицу с бледным величаво царственным лицом, разодетую в роскошные, шитые золотом и серебром одежды, невиданные на Скрытне, глядела снизу вверх, восторженно, как на богиню, забыв про страхи и тревоги, едва не роняя из рук запеленутого в шкуру ребенка.

— Горяков не обижать, — предупредил Ворон, когда дозорные ушли вперед, — сам проверю! — И добавил уныло: — Дети, чего с них возьмешь.

Рея отвела взгляд от девчонки. Скольким таким она по всей Горице помогла, скольких выходили ее посланницы, проповедовавшие в племенах горных и долинных — не век же им в простоте первобытной жить. И не такие уж они дикие. Рея ведала дела минувших лет — много поколений назад, века несчитанные, отставали от их племени семьи да роды, оставались в чащобах и горах, мешались с местными, давали язык свой. но дичали наособицу, слова забывали, коверкали — что делать, и так было, нельзя далеко от племени уходить… а может, и можно, чтоб сохранить кровь отчую. Да, Рея знала, что и в горяках текла часть их древней крови, что были они не дикарями пещерными да болотными, а братьями да сестрами, что сошли с пути большого на тропки узкие. И может, и впрямь, когда придет предел племени огромному и извечному, в них и останется только кровиночка, а заодно и песни-былины о временах славных, сказания добрые, про тех, кто уже далече…

— Постой, девочка!

Рея вытащила из торбы, притороченной к крупу мохноногого коня, сладкий заливной пряник и мешочек со сладостями сушеными. Протянула горянке.

Та ухватила подарки, поклонилась смешно и порывисто, будто боясь даже на миг оторвать взгляд от прекрасной и доброй богини.

— Не задерживаться! — торопил Ворон. — Н-но! Вперед!

Приглушенный голос его не долетал до замыкающих. Но они и сами не медлили — отдаленный, еле слышимый топот копыт говорил о близости погони.

Боль на время отпустила, и Рея выпрямилась в седле, вздохнула полной грудью, откинула голову, обрамленную тяжелыми косами. Девчонка-горянка напомнила ей дочку, большеглазую и тихую Гостию, Гостюшу, пока не выданную замуж, но домовитую и добрую. Глаза у нее были материны, серые, с поволокой, совсем не похожие на черные очи встречной девчонки. Но смотрела она так же, с немым восторгом, будто не на мать… Гостию любили все: и кореваны, и челядь Кронова, и простые русы, и горяки… ее невозможно было не любить, с ней повсюду, даже в непогоду и слякоть было уютно и покойно, будто у очага родного… наверное, потому и вспомнилась первой. А вот старшая, прозванная по обычаю древнему ее же именем, Реей, была отдана в отчие края, тут княгиня перемогла всемогущего Крона, настояла на своем. Дерзкий Крон, горделивый, в имя свое пошел — он верхний, кроной надо всеми и корона на нем подтверждением, одним словом. Крон — царь, Князь Великий, а и он не всегда против воли Рода и Лады шел — первеницу в Юровы земли вернули. Еще две доченьки в дальних краях за князьями-русами, по любви отданы и для дела, чтобы связи не терять с родами племени одного, Деметра и Ликия, о них есть кому позаботиться. Подарка, сына непослушного, не вернуть, в сражении погиб, в знойных песках нубийских — теперь, видно, на Велесовых пастбищах вечный пир

пирует, в отца бьи сын, да ранний слишком, сложил свою голову огневолосую. Рея закусила губу. Лучше не вспоминать, не рвать и без того надорванного сердца! Но как-то разом приводились оба живых сына, Дон с Аидом, и полегчало малость, отпустило. Жестокосердный Крон после пророчества черного бросил обоих в погреба, так, на всякий случай… но, главное, живы покуда, а там, даст Господь — и самого Великого князя вперед к себе приберет, чем сынов его невиновных. Веки все же набухли от подступающих слез, ну куда от них денешься, такова материнская доля! И не одни ее сыновья в заключении сидят, от иных жен наследники тоже в неволе томятся, кары ждут незаслуженной… Никто не виноват. Одна она виновата! Не оттолкнула от себя посланца Рода, покорилась воле Вседержителя. А видение ей светлое было неспроста. Как осветилась почивальня ее светом неземным, меж вдохом и выдохом одним ощутила она вдруг всю силу и благость Того, Кто снизошел к ней с небес обетованных. И в озарении этом меж другим вдохом и другим выдохом, в миг кратчайший постигла, узрела внутренним взором, сколь много зла, раздора и непорядка в мире земном, сколь переполняет хаос бурлящий и черный пространство меж людьми, разделяя их и ожесточая друг против друга, как не ожесточаются на себе подобных даже звери дикие, — океан мрака грозил переполнить чашу земную и излиться наружу, потопляя все в себе: канули в Лету времена золотые предков, утеряны обычаи, беззаконие царит и неправедность повсюду… жутко ей сделалось тогда и страшно, ибо бесконечен бьи этот краткий миг, дольше самой жизни длился он. Но меж третьим вдохом и третьим выдохом, изгоняя смятение и развевая тревоги, пришло успокоение и понимание — она даст миру того, кто извергнет зло и восстановит закон, она! Свет незримый исчез… Но посланец Севера пришел не сразу, не в тот день, и не на следующий. Так было ли это изменой?!

Рея выгнула спину, застонала от внезапно накатившей боли.

— Носилки! — зашипела грозным шипом недремлющая Скрева. — Носилки, живо!

Четыре дружинника, приставленные к бабке-повитухе, следующие за ней тенью, не заставили себя ждать. Бережно сняли княгиню с мохноногого коня, уложили. подняли на руки. Скрева задернула кисейный полог. И оглянулась на Ворона. Тот все понимал. К пещере, надо как можно быстрее нести княгиню к пещере, на самый верх Диктейской горы — там зев провала, там вход в тайную пещеру, в заветное укрытие, про которое не каждый князь русов знает, про иных и говорить нечего. Там надежный спуск, там ходы-переходы, тайники, залы, лазы путанные, в которых чужой заплутает. Ворон знал, ему доверили тайну, пещера уходит глубоко вниз, почти к самому подножию, и уже оттуда ведут по разные стороны пологие ходы… Планы у княгини да у Скревы в голове. Они успеют, они спустятся вниз, разрушат ступени дубовые, замкнутся в заветных покоях. Там спасение! Крон не ведает про скрытную обитель. А сунется в мрачную пропасть со своими людьми, так и сгинет в ее лабиринтах. Вперед!

Взгляд Ворона упал на дрожащих горяков, ничего не понимающих, растерянных.

— Этих тоже вперед гони, пропадут! — приказал он. И тут же обернулся к дружинникам, снял тяжкий шелом с волчьей пастью, оглядел всех из-под насупленных бровей.

Дробный топот множества копыт нарастал.

— Ну, а нам, браты, придется малость здесь постоять, поразмять руки, душу потешить — не все же бегать зайцами.

— Постоим, — покойно и безмятежно отозвался седоусый кореван из первого ряда, — а надо будет — и ляжем.

Глухо зазвенели мечи, вынимаемые из ножен, заскрежетали по броням палицы, дрогнули копья, загудели снимаемые со спин щиты червленые. Воинство боя не боялось.

— Тропа узкая, — продолжил Ворон, — мимо нас они не проскочат, другой тут нету. Как подойдут ближе, греми доспехами, бей в щиты, чтоб грохот до небес подымался — пускай думают, будто нас еще много… да и отвлечь надо, браты, чтоб сверху ни писка не донеслося, чтоб думали, все мы здесь стоим… О прочем говорить не стану. Воин умирает с мечом в руке!

Он подошел к краю тропы, укрытой чахлым колючим кустарником, перегнулся, пряча голову меж веток. Сотня конных всадников, горяча коней и перекликива-ясь, не таясь, резво поднималась в гору по змеящейся тропе. Ворон выругался про себя: стрелы давно кончились, еще когда отбивались от натиска на острове Дело, ненужные луки повыбрасывали в пучину морскую. А как бы пригодились и те и другие здесь, сверху осыпать калеными супротивника, придержать ретивого!

Ворон вернулся к кореванам, пробился сквозь их ряды вниз, встал первым. И поднял руку с дротиком.

Долго ждать не пришлось. Отточенная иззубренная бронза, подобно громовому перуну, впилась в горло передовому всаднику. И тут же грянул гром — полторы дюжины рукоятей ударили в бронзовые щиты, казалось, небо разверзлось над Диктейской горой, земля содрогнулась и скалы обрушились вниз. Острыми копьями ощетинился отряд русов северных, взревел боевым грозным кличем в почти два десятка луженых глоток.

Передние из погони опешили, застыли, глядя, как катится вниз кулем тело убитого товарища. Но и они были русами, не знавшими в бою страха, русами — Срединного моря Русского — лишь они могли быть на нем хозяевами.

В два коня, в два всадника ринулись они на выставленные рожны копий, на мечи. И удвоился гром земной, фом смертный.

Вход в пещеру открылся неожиданно, почерневшей вялой зеленью.

Сердце старой Скревы сдавило обручем в недобром предчувствии. Она, охая и кряхтя, слезла с лошади, подошла ближе к провалу в утробу горы Диктейской. И обомлела. Изнизу, из черного зева несло гарью. Не было видно и следов узенькой дубовой лестницы, ведущей вниз. Спалили!

Про спуск знал не каждый, случайный путник прошел бы мимо, не рискнув даже заглянуть в провал… Что же случилось?! Недобрые люди? Горяки… Нет! Молния? Неужто и тут им наказание Господне за грехи тяжкие?!

— Беда, — просипела Скрева, — ой, беда. Совсем рядом, у каменного склона, металась за кисеей полога княгиня. Вслух молила Всемогущего Рода и Пресвятую Ладу. Стонала.

— Не могу больше, не могу!

Скрева-повитуха принимала всех ее восьмерых чад, уж она-то хорошо помнила с какой легкостью рожала прежде Рея, без охов и стенаний, чистая, стало быть, душа была. И вдруг такое…

— А ну, быстро корчагу с водой, — приказала она дружиннику ближнему, — вон, к седлу приторочена! А ты чего там жмешься! — заругалась на худенькую горянку, отдай младенчика-то мужу, и иди сюда, помогать будешь!

Горянка поняла, подбежала к носилкам. Бородатый горяк уселся со свертком под оливой, съежился, он ничего не понимал. Но и спрашивать ничего не спрашивал, хотя кляп давно вытащили из его рта.

— Мать моя, Ладо-о-о…

Княгиня закричала громко, в голос, раздирая клочьями кисею.

Но ее не услышали, даже ближние, — снизу грянул такой гром, что у Скревы ноги подогнулись и в глазах сделалось темно.

— Наши бой приняли, — прошептал один из кореванов, — а мы тут вот, сидим.

Но и его не расслышал никто. Оглушительный лязг мечей, грохот броней, крики, вопли, ржанье, сливающиеся в смертный страшный гул, не оставляли сомнений — на тропе шла сеча, беспощадная, яростная сеча.

Мучения Реи были невыносимы. Она перестала понимать, где находится, что творится с ней, что делается вокруг. Она не видела своей верной повитухи, суетящейся над нею, не видела ее черноглазой помощницы. Господь наказывал ее за измену… Наказывал? Нет, несмотря на все боли и муки, адские страдания, она ощущала, что из ее тела исходит не проклятый плод, но благословенный. И это придавало ей сил.

Один из дружинников стоял на тропе с обнаженным мечом и копьем. Трое других спешно вязали из упряжи и разодранных рубах канат. Они не могли допустить погибели своей властительницы, родовой княгини, тогда и их смерти не будут ничего значить, тогда не видать им Велесовых пастбищ, не пировать с боевыми товарищами… а бродить тенями в мрачных подземельях преисподней. Нет! Княгиня должна жить, как живет вечно их богиня Рея-Сущая, ипостась Великой Матери Лады. Вервь получалась неказистая, но крепкая, а главное, достаточно длинная, чтобы достичь дна.

— Вот! — радостно осклабился обритый наголо вой-кореван с длинным клоком седых волос, свисающим к уху. — Вот! Мы спасем ее!

Он держал конец верви-связки, толстую петлю, тряс ею и глядел во все глаза на Скреву, разогнувшуюся над носилками.

— Подымай княгинюшку, в миг один спустим! Потом тебя… а нам, нам здесь держаться!

Седые лохмы Скревы распушились из-под черной налобной повязки, лицо раскраснелось, на щеках стояли слезы. Но она не утирала их, руки были заняты.

— Ух ты, какой живой! Драчун эдакий! — добродушно ругалась она, отстраняя от лица крепкого, бьющего и руками и ногами новорожденного. — Живчик, неслух!

— Богатырь! — восторженно выдавил вой, позабыв и про опасность и про вязанную вервь свою. Таких младенцев он еще не видывал, разве что годовалых… но ведь этот княжонок только-только народился: глаза еще мутные, но взирающие на свет белый, грудь, плечи… одно слово богатырь! Дышит в полную грудь, но не орет, не кричит, не пищит, прислушивается к грохоту сражения, к грому сечи лютой, приближающейся.

— Что медлите! — грозно прозвучало над самым ухом.

Вой скосил глаза — пошатывающаяся, бледная как воск княгиня стояла над ним, прожигала гневным взором.

— Дай сюда! — она вырвала новорожденного из рук повитухи, прижала на миг к груди, оторвала, заглянула в раскрытые широко глаза. А понятливая Скрева уже рвала тонкую, но прочную кисею. Вдвоем они быстро спеленали младенца.

Рея сама сунула его в петлю, затянула ее. И только после этого тонким платком обвязала подбородок и рот новорожденному. Поцеловала в лоб.

Гул сечи был совсем рядом. Копья и дротики вылетали из-за кустов, падали среди камней, почти у ног.

— Быстро! На уступ!

Вою не надо было разжевывать. Он в один прыжок взметнулся над провалом, застыл на отвесном камне, большом, скользком, покрытом черной гарью. Рея сама бросила ему драгоценную ношу. И тут же отвернулась. Она не могла выдержать жуткого зрелища. Двое других воев помогали первому. Спешили. Им надо было успеть опустить ребенка, а потом княгиню, а потом Скреву… одной владычице будет тяжко в подземельях.

Кроновы люди теснили кореванов, пробивались — и конно, и пеше. На тропе стоял самый сильный, самый опытный и удачливый из охраны. Он уложил четверых. Кто-то, истекая кровью, полуживой бился и ниже. Но сражению приходил конец, слишком неравны были силы.

— К тропе! — закричала Рея истошно, не по-женски. И перехватила конец верви.

Дружинники бросились на помощь тому, что сдерживал натиск. Он упал у них на глазах, разрубленный ударом сверху наполы. Но они успели завалить двоих всадников — бьющиеся в агонии лошади перекрыли путь к пещере. Но не надолго.

— Все! — выдохнула Рея. И бросила конец верви вниз, в черный зев. — Господи, Род Всеблагой, храни его! И ты, Мать Пресвятая Лада!

Она не видела, как Скрева, пораженная страшной догадкой, метнулась к горякам, вырвала дите из рук черноглазой матери-девчонки, бросилась к госпоже.

— Ореюшка! Убьют ведь его изверги! Давай вервь, опускай…

Она не успела договорить — прорвавшийся конник молниеносным ударом снес ей с плеч долой седую, патлатую голову. Но ребенок не упал, всадник подхватил его на лету, вскинул вверх — голого, беззащитного, кричащего.

Рея поняла, что будет дальше, и закрыла лицо ладонями.

Но разгоряченный, израненный всадник не тронул дитя. Напротив, бережно опустил себе на колено. Прыгнувшую на него кошкой горянку опрокинул ударом сапога — точным, сильным и безжалостным. И тут же наехал конем вороным на бородатого горяка, оттеснил к провалу, ткнул мечом в грудь. С диким криком, утраиваемым, удесятеряемым эхом полетел горяк вниз.

Рея вздрогнула, открыла глаза.

С бесстрашными воями ее было покончено. Они лежали на грудах поверженных тел бездыханными, сжимающими рукояти мечей.

А на крохотную полянку пред зевом Диктейской пещеры медленно и неотвратимо, как сама губительница Мара, на белом тонконогом жеребце въезжал… огненноволосый Крон, Великий князь, властелин Срединного моря, ее муж и господин.

Крон не смотрел по сторонам, его взгляд не касался мертвых тел, горянки, орущего ребенка в руках сотника Горея. Крон смотрел на нее, на жену свою и беглянку. Ему было под пятьдесят, но он оставался таким же сильным, худощавым, прямым как и двадцать лет назад. И копна почти красных волос, огненно-солнечная грива сияла также яро, неистово, как и тоща. Даже лицом Крон был молод и свеж, лишь две прямые складки от носа вниз, теряющиеся в коротких русых усах, делали выражения лица жестоким, старческим, да два глаза светились не изумрудами словно встарь, а болотной зеленой мутью. Крон смотрел на нее. И улыбался. Он всегда улыбался, достигая цели, добиваясь своего. Рея это знала очень хорошо, улыбался именно так, одними губами.

— Вот он, княже! — Горей приблизился, не сходя с вороного коня, протянул трепещущее тельце властителю.

Крон принял его как-то нежно, осторожно, будто боясь повредить тонкую, светящуюся кожу. Поднес к лицу, отрывая, наконец, взгляд от Реи, и будто не вполне осознавая, что делает, будто в полусне. Глаза его на миг прояснились, сверкнули изумрудным блеском, но тут же подернулись болотной ряской.

— Вот он… — повторил Крон вяло, обреченно, словно это несчастное голенькое существо, сучащее ручками и ножками, морщинистое и беспомощное, уже лишило его власти. — Вот он, погубитель мой…

— Не-е-ет! — закричала что было мочи Рея. — Не он это! Не мой сын! Не смей…

Раздирающий небо крик будто пробудил князя.

— И этот жалкий мозгляк, это ничтожество свергнет меня? И усядется на моем троне?!

— Отпусти его!

Рея бросилась к Крону. Но вышколенный жеребец опрокинул ее грудью, не дал коснуться колена своего царственного седока. С нескрываемой брезгливостью, с отвращением на лице Крон сжал руку. Затрещали хрупкие детские ребра, позвонки.

— Не-е-ет!!!

Рея взывала к небесам. Но они ее не слышали. А может, ветер сносил ее слова и терялись они в знойном мареве, не долетая до Матери-Лады.

Крон подъехал ближе к провалу. И бросил мертвое тельце вниз. Поглядел на залитую кровью кольчатую перчатку, сдернул ее и отправил туда же.

Великая княгиня Рея уже не кричала. Она стояла застывшей каменной статуей. И с ненавистью смотрела прямо в глаза извергу.

— Вседержитель накажет тебя! — процедила она, почти не разжимая губ. — Знай, Крон, ты не уйдешь от кары!

Горей отвернулся. Ему некуда было деваться. Но он не мог слышать таких слов, он знал норов князя, не прощающего даже свидетелей своих обид. Позади, у тропы, молча стояли готовые ко всему дружинники, их оставалось полтора десятка, не больше.

— И ты не уйдешь от кары, — выдавил Крон, спускаясь с коня и вынимая из ножен узкий железный меч. — От моей кары!

Удар был короткий и сильный.

Рея вздрогнула, запрокинула голову к светлому небу, к чистому сверкающему в этом небе солнцу… и ощутила, как ее плечи, шею и лицо ласкают длинные, нежные льняные пряди-лучи, почувствовала на губах своих теплые и мягкие губы… Копола! Значит, все так и было!

Она не успела додумать. Ноги подогнулись. Свет исчез.

И богини умирают.

Она упала на спину, лицом к солнцу, будто и после смерти глядя на него широко раскрытыми серыми любящими глазами.

Крон отвернулся. Коротко бросил челяди:

— Сжечь ее. Пепел развеять!

Шесть тысячелетий прошло с той поры, когда на Земле жили предки наши, почитаемые народами окрестными за богов и богинь, нимф и титанов, героев и муз. Шесть тысячелетий! Шестьдесят веков! Многое изменилось под вечным солнцем. Многое утратила память человечья, забыв главное, смешав были и небыли, породив толки и кривотолки. Фантазия сотен поколений наплодила новые мифы и легенды. Немало постаралась и сама История, что стала одним матерью родной, а другим злой мачехой — развеяла, разметала по свету племена дерзкие, могучие и славные, оставив на их землях роды тихие и умеющие выживать. Нет числа хроникам и летописям, писанным при дворах для сильных мира сего и в угоду им, тех летописей и хроник, по которым составлялись книги учебные из поколения в поколение, книги, не просветляющие и дающие истину, но уводящие от нее в дебри полутьмы-полусвета, книги, в коих имена и слава одних народов и героев приписана другим, переждавшим битвы и сражения в укромных местах да и возвысившимся над побежденными и победителями, истребившими себя в сражениях… Много тайн в Истории, не ведомых живущим. Много препон и преград жаждущим познать Истину, бесконечно много. Но не в силах остановить стремящегося к знанию никто, ибо найдет он в себе силы преодолеть преграды и препоны, отбросить книги ложные и учения лживые — и познает он себя в предках своих. И проснется в глубинах его сознания-души неимеющее имени, неизреченное, запечатанное семью печатями дотоле и дремавшее прежде, и возвысится он над «человеком разумным», над «хомо сапиенсом», ведущим родословную свою от животного мерзкого, от обезьяны безмозглой, и станет он Человеком, созданным по Образу и Подобию, одним из сынов Божьих, посланных в мир ради просветления его и спасения.

Коротка история людская. Не было в ней миллионов лет, что надумывают иные фарисеи от археологии и умники кабинетные, зарабатывающие себе на жизнь безбедную вымыслами об «архантропусах», «человеках прямоходящих», «человеках умелых», проживавших якобы в экваториальных широтах и от коих все мы пошли… С сатанинской гордыней отрицают фарисеи-умники, мнящие себя учеными сведущими, родство свое с Создателем, милее им быть обезьяньими последышами… что ж, пусть будут тем, чем жаждут быть — каждому воздается по вере его. Человек же подлинный ни от кого «не пошел» — изначально цепь обезьянью проследили антропологи, от истоков рода ее до наших дней, но не нашли в цепи этой переходного звена к человеку. И генетики, проникающие в тайны наследственности, не нашли. Потому что нет его, звена этого, и никогда не было. Величайшая тайна Бытия!

Человек же явился в явь земную сразу. Без эволюции. Без ползанья на четвереньках и мычанья животного. Без ударения камнем о камень в течение бесчисленных веков. Явился обладающим разумом и душой, имеющим речь и владеющим словом. Непостижимая загадка! Коснувшись ее, многие ученые подлинные, истратившие десятилетия жизни на поиски ответа и не находившие его, но проникающие в непостижимость непостижимого, уходили в монастыри от дел земных, от гордыни. Ищущий пытливо проникает в глубины, недоступные простому смертному, даже не подозревающему о существовании их, и видит там большее, чем способен вместить разум.

Не приемлите на веру писанное в энциклопедиях, учебниках и трудах научных. Ибо писано сомневающимися и не знающими ответа. Ибо не ведома писавшим отсчетная точка. Ибо переписывают из трактата в трактат, из справочника в справочник не имеющее доказательств. Ибо не могут датировать черепок, вырытый из земли, или кость раскопанного могильника, не ошибившись на тысячелетия. Зыбко все и туманно… Кто вы, пишущие историю? И для кого вы пишите ее? Кому служите?!

Неведомо нам с точностью определенной, наверняка — когда появился человек первый, наш прародитель, сорок тысячелетий назад или всего лишь десять. Никому не ведомо сие — даже самым маститым и увенчанным лаврами, издавшим сотни трудов неподъемных и упоминаемым на каждой странице справочника. Не знает ответа наука, не знает его род людской, забывший отцов своих и матерей. Известно лишь, что за пять тысячелетий до Рождества Христова созданный по Образу и Подобию уже жил на планете нашей и был он точно таким же, какие и мы сейчас: не имеющий ни машин счетных, ни телевизоров с самолетами, был он ничуть не глупее нас и не зверовиднее, был он не лучше и не хуже… может, только немного чище духовно да здоровее телесно, его еще не гнули к земле и не понуждали искать в гадкой обезьяне своих родителей семь тысячелетий вырождения…

Жаждущий сюжета лихого, коварных интриг, любовных приключений и кипения страстей в борениях и сражениях пусть пролистнет эти краткие странички отступления, дающего ключик к повествованию длинному и непростому, начатому романом первым. Но ищущий смысла не только в книге этой, но и в тайнах Бытия, не спеши, проникнись — знать Истину, труд тяжкий, страшный и неблагодарный. Ни властителям, ни толпам Истина не нужна. Зная Ее и тая в душе своей, будешь сжигать себя на медленном костре. Не тая же Ее, неся тем, кто не желает знать Истины, станешь изгоем среди них и не поверят они ни единому слову Правды, изреченному тобой, И отвергнут тебя. Так было. И так есть. Будет так ли и дальше? Грядущее нам не ведомо.

…И пришли люди в мир, как и писано было в Священном Писании, одним родом-племенем. Не было никаких «австралопитеков», из которых получились африканцы и папуасы, не было «синантропов» породивших расы желтые, раскосоглазые… Глупостью несусветной веет от измыслов подобных. Будто в одном лесу из орангутанов должны были вывестись одни виды людские, в иных джунглях от горилл — другие, а от гиббонов, мартышек и гамадрилов — третьи, четвертые, пятые… Бред, перепечатываемый из книги в книгу! Не было «предчеловеков», а были обезьяны вымершие и обезьяны, обезьянами и оставшиеся. И были люди. И были проклятые из людей допотопных, каиново семя, кои мешались с обезьянами «прямоходящими», давая

жизнь человекообразным нелюдям, но не о них речь мы ведем, о них разговор особый. Уже ни один из фарисеев-умников не тщится отрицать Потопа. Был он, никуда не денешься. Гневом Создателя вызванный ли, природными слепыми ли стихиями, но после него сразу раскололся единый прежде род людской на три племени — Симово, Хамово и Иафетово, как в том же Писании писано. Писано и не опровергнуто до дней наших никакими изысканиями и раскопками. Хранилась память о прародителях во времена прежние.

И одно из племен этих, Иафетово, расселилось по всей земле ведомой тогда. И разнесло свой язык повсюду. Ибо дан был Создателем Иафету великий удел— владеть землею. Расселиться по ней и владеть! Так утверждает Священное Писание. Так и случилось. Так и было. Единое племя могучее, движимое необоримыми жизненными силами и исполненное неукротимого и светлого духа за тысячелетия бытия своего породило пеласгов и ликийцев, карийцев и хеттов, лидийцев и лувийцев, этрусков и фракийцев, фригийцев и персов, древних греков и белых индусов, римлян и даков, кельтов и венедов, скоттов и ютов, англов и саксов, данов и фризов, варягов и франков, моравов и словен, сербов и полян, древлян и латов, литов и пруссов, породило, оставив одному из порожденных родов имя свое… Все роды великие и славные вышли из единого племени. Все языки — из одного языка. И звалось то племя изначальное яриями, ибо ярью и была движущая ими сила, ибо и в труде ежедневном, и в походах многотрудных, и в боях яростных без жизненного святого огня в груди, без яри не выдюжишь, не выстоишь, не победишь, и не продлишь рода. Народы, не имевшие в речи своей гласной «я» или утратившие ее, называли яриев ариями, как могли произнести, так и называли. Ярь же яриев стояла на трех устоях, на трех началах, породивших и слово само: на оре-оратайстве, умении взрыхлить почву и посадить семя, взрастить жизнь новую во благо своей жизни и пропитания, ибо не звероловами дикими и не разбойниками-вояками были ярии, а в первую очередь, тружениками великими, земледельцами-пахарями, оратаями и скотоводами, оралами орющими мать-сыру-землю; на юре — любовном страстном желании, дющем силы безудержно любить жен своих и лелеять их подобно земле-матери, не оставляя без семени живородящего ни на одну годину, юре, который в самые страшные лихолетья бедствий и голода, войн и моров не давал племени вымереть, но еще и умножал его здоровыми сынами и дочерьми; и на самой яри, на пламени внутреннем, которому ученые будущих тысячелетий будут подыскивать имена и звания, сломают себе головы на этом да так и не подберут. На оре, юре и яри держалось и крепло племя яриев, на них стояло, потому что они были в яростном мире тогдашнем всем тем, что давало жизнь. И хотя позже кабинетные умники, бившиеся над переводом и без перевода понятного сынам ариев слова, измысливали его как «благородные», «первые», «воинственные» — все это было лишь эпитетами, шелестом ветра в волосах яриев подлинных, земных, сжимавших крепкими почерневшими в трудах ладонями орала и рукояти мечей. Не «белокурыми бестиями», не налетчиками лихими промчались они по миру, а прошли тяжкой поступью радетельных хозяев этого мира, орошающих его потом своим и кровью своею, любящих жен своих и чад своих, умножающих племя свое и несущих свет застывшим в праздности и ленности, не наделенным жизненной ярью, прозябающим и дичающим. Нет, не «бестии», но труженики и воины. Из лона их племени вышли роды прочие, одни раньше, другие позже — отделились, вычленились и зажили своей жизнью, обретая свой язык и свои привычки, забывая про племя отеческое и материнское, расселяясь по землям, погибая и умножаясь.

Много веков и тысячелетий прошло, прежде чем роды отдельные вспомнили, узнали заново, что были едины когда-то, что был тот загадочный народ, который ушел навсегда, дав им жизнь. И заспорили, кто же ближе к нему и роднее, кто сын первородный, а кто сын блудный и седьмая вода на киселе. Истина в их спорах не родилась. Да и не могла родиться. Потому что бьи еще один род стародавнего племени, который не спорил, не рвался в первые и первородные, не кичился и не раздувал от важности щеки… он, род этот, просто говорил на том первоязыке отеческого племени, немного изменившемся, вобравшим в себя кучу слов новых, подрастерявшем слова старые, но все на том же. И назывался он так же. Или почти так же — как сын от отца, не существительным подобно всем родам прочим, а прилагательным…

А было так, потому что ярии, прародители народов земных, звали себя русами. Не «индогерманцами», не «протоарийским субстратом», не «ностратической языковой семьей», не «бореалами», не «индоевропейцами», и даже не древними… а просто русами. И говорили они на языке русском, исконном, изначальном. И остались нам от них язык наш русский, прозвание наше сыновнее и осознание Бесчеловечности нашей, боли за весь мир и народы все, роды младшие наши, и еще вселенская миссия наша единителей былой семьи распавшейся, возродителей племени могучего и спасителей вырождающегося, катящегося в пропасть мира. Таково наше наследие.

Но не о нас речь.

А о титанах и героях, богах и богинях, оставивших нам наследие доброе, ярью своей всколыхнувших, пробудивших сонную планету и вознесших нас, сынов своих, к звездам.

Ворон с трудом разлепил глаза. И ничего не увидел. В голову сразу вступила боль — жгучая, сводящая с ума, будто кипящей смолой плеснули в висок. Руки слушались плохо — левая отекла, занемела, но стоило ей пошевелить, как в кожу вонзились тысячи крохотных острых игл; правую он подтянул к лицу, ощупал голову, лоб, висок. Один глаз был цел. До другого дотронуться было невозможно, через всю правую сторону тянулся набухший, горящий огнем рубец. И все же сердце радостно екнуло: живой!

Он перевернулся на спину, застонал, задохнулся от боли… и увидел звезды в высоком небе. Ночь!

Сразу вспомнилась сеча. Неравная она была и злая. Еще бы десятка два воев, и устояли бы, опрокинули Кроновых людей, пустили бы их вниз… Вниз? Ворон приподнялся на согнутых локтях. Нет, в такой кромешной тьме ничего не узришь. Только, скорее всего, он сам внизу. Да, так и было, семерых уложил он на тропе, покуда шлем с волчьей пастью не сшибли с головы да щит не выбили. Но и после этого одному нападавшему голову снес, другого подсек снизу, не встанет больше на свои ноги… а потом? Потом удар был в грудь, аж подкинуло, это конный копьем, не иначе. И меч, занесенный над головой — только солнышко блеснуло на лезвии, ослепило… удара Ворон не помнил. Да, видно, был удар-то, коли голова горит, будто на угли пылающие ее бросили.

Он снова застонал, заскрежетал зубами, уже не сдерживаясь и не страшась, что услышат, добьют. В сердце вонзилось ножом — а где ж княгиня, тае Рея-матушка?!

Ворон рывком, преодолевая боль и слабость, вскочил на ноги. И тут же рухнул навзничь, не помня себя и не ощущая.

Второй раз он очнулся днем. Солнце светило в уцелевший глаз, а на небе ни облачка. Ворон зажмурился, нащупал крохотную флягу на ремне, вырвал из чехла, скусил глину — едкое, горькое снадобье потекло в пересохшую глотку. Вот и пригодилось, недаром Скрева варила зелье да разливала каждому вою в его баклажку. Ох, пригодилось! А где ж вой-то? Должны быть рядом. Ворон повернул голову налево, направо — никого не увидел. И опечалился. Вся тропа была завалена мертвыми телами. Где ж они?! Ну, ладно, своих Кроновы люди могли унести, для погребения, это понятно. Но где его браты, кореваны лесные, волчьи вой, где остатки его дружины?!

Ворон провел ладонью по груди. Бронь на солнышке разогрелась, вот отчего печет и давит. Он приподнялся чуть, переполз в тень. Все было странным, доспехи и оружие не бросают, особенно, коли они на побежденном, доспехи вещь дорогая… а его никто не обобрал, это дело невиданное! Правда, Крон все себе позволить может, и люди его тоже.

Ворон прислонился спиной к корявому стволу, уселся. Снадобье начинало действовать, боль стихала да и силы прибывали. Он долго крутил головой, щурил заплывший глаз. Наконец сообразил — никакая это не тропа! Задрал голову вверх, обернулся — склон круто вздымался к синему безоблачному небу. Тут и там по склону торчали корявые ветвистые кусты, многие из них были обломаны, выдраны корнями… Только теперь Ворон понял, что случилось. Тропа была наверху. А он сидел внизу — израненный, ободранный, помятый, с вытекшим глазом и изрезанными в кровь руками. Получить такой удар, сорваться с эдакой высотищи… и остаться живым.

— Господи, Род Небесный! — просипел он. — За что наказываешь?!

Браты-кореваны, небось, сидели уже в Белесом Доме на дубовых скамьях с красавицами, пировали, пили пенное пиво и терпкие меды. Не посрамили себя, жили воинами и погибли в бою воинами. А он?

Ворон привстал, опираясь о ствол, прошел три шага, пять, десять… остановился. Снова поглядел вверх. И чуть не упал — закружилась голова, в глазе единственном потемнело, пришлось присесть, передохнуть.

До тропы он добрался к вечеру, когда уж совсем стемнело. Так и упал возле нее замертво, провалился в тяжкий, наполненный ковами злой Мары сон. Никто не нарушал его, тиха была горная долина посреди тихого Скрытня, скрывающего все: и радостный смех беглецов удачливых, нашедших себе приют здесь, и стенания обреченных, и последние вздохи настигнутых погоней. Да и кто мог нарушить покой мирного, удаленного от дорог людских острова и его долин? Никто… Кроме тихих, боящихся всего на свете горяков, не видимых за густой листвой и уступами, неслышимых, но все видящих и все слышащих, запоминающих события странные, непонятные, грозные и пугающие, о которых можно из поколения в поколение рассказывать детям — о светловолосых, высоких и прекрасных ликами богах в сверкающих доспехах и расшитых жемчугом и янтарем одеяниях, о богинях, скачущих на тонконогих сказочных чудищах, не похожих ни на волов, ни на овец, о блистающих молниях в их руках… и о жестокости, беспощадности этих богов друг к другу, тоже непонятной, странной и грозной.

Чуть свет Ворон пришел в себя, долго разминал, растирал ступни. Сапоги сунул за ремень сзади, все равно разбухшие ноги в них не лезли, еле снял-то. Снова он был у самого начала тропы на Диктейскую гору. Но теперь без коня, покалеченный, босой, готовый отдать жизнь за глоток воды.

Встал. И закашлялся, дыхание сперло, сердце застыло в груди. Мочи идти наверх не было. Но он пошел— падая всем телом вперед, успевая выставлять ногу, удерживаться, и снова падать. Знал, стоит лечь, больше не встанет. До поворота первого тащился, обдирая руки о каменистый склон, ничего не видя пред собою, беспрестанно шепча будто молитву: «Надо! Надо!! Надо!!!».

За поворотом его ждала неожиданная встреча. Поодаль от тропы, пропоротый насквозь обломанной оливой, полувисел-полулежал жеребец, тот самый, что оскользнулся, оступился, упал сверху, чуть не погубив великую княгиню. Ворон вздрогнул, оторопь взяла его. Крепкое, лощеное, холеное когда-то тело коня было изъедено птицами и змеями, желтые кости торчали наружу, изгрызенная морда обнажала в страшном смертном оскале огромные зубы… Сколько же он пролежал тут? Ворон прислонился спиной к камню, прикрыл глаз. За два, даже три дня не могло б такого быть… Значит, он сам провалялся в беспамятстве невесть сколько. Колени от жуткой мысли подогнулись. Там никого нет, давно уже нет! Ему незачем идти туда, бесполезное дело, напрасное и глупое!

— Надо-о! — прорычал он сквозь зубы.

Оттолкнулся спиной, локтями. Побрел к останкам жеребца. Дополз до них, цепляясь за кусты. Преодолевая отвращение пнул ногой в гниющую плоть, еще раз, навалился всем телом, из последних сил… и еле успел ухватиться за полуоборванный ремень — костяк с кишащими в нем змеями соскользнул чуть ниже, завис в кустах. Но торба, что была приторочена к седлу, осталась в руке.

Вместе с нею Ворон скатился на тропу. Затих, прижимая к груди драгоценную находку. В торбе были баклажки с водой, вином, немного сушеных сладостей княгининых и снадобье, Скревино зелье. В торбе было его спасение. Ворон отпил из каждой баклажки по трети, сгрыз половину приторных сушеностей. Потом полил снадобьем рубец на голове, выдрал из-под брони кусок исподнего, смастерил повязку, концы связал на затылке. И снова провалился в беспробудный сон. Спал недолго, до полудня.

Проснулся посвежевшим и злым на себя — столько времени угробил. Сверху пекло. Но снимать доспех он не решился, мало ли что. Глотнул еще вина. И побрел наверх. Задыхаясь, обливаясь ручьями пота, скрежеща зубами от занудно-нестерпимой боли и изрыгая проклятия безумному и мстительному Крону. Шел он медленно, ноги слушались плохо. Падал и вставал снова. Шел, пока не наткнулся на первое мертвое тело, пока не рухнул на него, зацепившись ступней.

— Гады!

Смеркалось. Воспаленный глаз застило пеленой. И Ворон, не веря ему, ощупал убитого ладонями. Панциря, шлема, поножей и поручей на теле не было, пояса тоже, все поснимали, гады! Вой лежал посреди тропы и, видно, не одно копыто прошлось по нему. Вот так бы и он. Ворон, лежал бы легкой добычей для стервятников, голый и холодный, коли не сшибли б его с тропы добрым ударом меча. Кусты помогли, спасли, придержали малость… А лучше б сразу, чтоб не видеть всего этого! В трех метрах от первого воя лежали еще трое — рубленных-перерубленных. Ворон выругался вслух, затряс головой. А еще позавидовал было корева-нам, сидят, мол, пьют меды с девками… Вот они, лежат — брошенные, застывшие, никому не нужные! И тут же выругал себя за слабость и глупость: лежат-то их тела земные, одежонка телесная, плоть смертная лежит! Сами кореваны в вырии, на зеленых лугах под синим небом… только так! иначе и быть не может! не должно иначе быть! ведь не отступили! не сошли с тропы!

Весь следующий день Ворон из последних сил воло-1 чил тела мертвых братов к найденной расселине, сбра- сывал вниз, засыпал камнями. Тринадцать воев насчитал, с каждым простился в отдельности, надо было б по обычаю со странами и тризнами, но где уж там! главное, чтоб звери тела не сожрали, да птицы не склевали. Поставил знак. Верил, что обычай крепок, нерушим — настанут времена, придут из земель Копольих дароносицы, умастят могилы павших с доблестью и честью, а стало быть, и здесь земля Кополы будет… как и повсюду, где солнечный лик его, на который и глядеть невозможно глазам, озаряет мир яви. С утра наткнулся еще на четверых, пришлось спускаться, хоронить и этих. Снадобья оставалось все меньше. С ним убывали и силы.

К пещере решил не подыматься. Зачем? Вой порублены. А раз так, княгинюшки, Реи благой на Скрытне не сыщешь, не в пещере, ни возле, не поодаль, не для того Кроновы люди и воев рубили, чтоб ее оставлять. Правда, в пещере и укрытие, и питье и еда… да только за семью запорами, для тех, кто ведает заветы тайные, для прочих там ходы непроходимые, ямы темные волчьи и прочая погибель, залезешь — не вылезешь. Про все он знает, все тайны ведает. Да вот плана-то нету, у Скревы план был… но и бабки-повитухи не видно, ее забрали с княгиней, дело ясное. А может, и не ясное. Может, успели затаиться?! Может, спустились в укрытие стародавнее, о котором князь-надежа, слепой и седой Юр ведал от отцов своих и дедов, а потом дочке тайну ту передал. Ведь всякое бывает… Нет! Не бывает! Оборвал мысли суетные, бабьи мысли Ворон. Коли б затаился кто в пещере, люди Кроновы ни за что б отсюда не ушли, пока бы не выкурили беглецов. Разбили бы шатры, гору б обложили, и не гулял бы он тут привольно по тропке, туда-сюда, быстро б ему конец пришел.

Так и уснул Ворон мрачным, изнеможенным, с мыслью, что утро вечера мудренее.

А наутро, разлепив глаз единственный, увидал над собой лицо смуглое, девичье. Изумиться не успел, как ощутил в руках горшок глиняный, кособокий. Поднес к губам — молоко, кисловатое, козье. Отхлебнул. Горянку-девчонку он узнал не сразу. Такая травить не станет, дети простодушные, они и не ведают, что можно людей травить да пытать.

— Ну, чего тебе? — спросил он ласково, напившись вволю.

Глазастая девчонка забрала горшок, поставила возле себя на тропу, постучала ладошкой по впалой груди и пролепетала:

— Малфа… Малфа!

— Ну и что из того, что ты Малфа? — не понял Ворон. — Гуляй себе, Малфа, а мне вниз пора, может, к побережью выберусь ден за двенадцать. Пойду!

Он встал, поправил съехавшую на ухо повязку. Побрел вниз.

Но девчонка не отстала. Наоборот, уцепила его за локоть, потянула в гору. Силенок у нее хватало. Ворон остановился, обернулся к глазастой, вопрошающе. Ну что такого могла она, дикая, предложить ему? Горяки гостеприимные. Ворон и сам знал, покормят, согреют, ежели холодно, защиту и кров дадут. Только он уже переборол хвори ратные, ему киснуть нельзя, идти надо к морю, своих, русов искать, есть тут беглецы с большой земли, точно, есть, а пропитание себе добудет… нет, некогда по гостям расхаживать. А может, потеряла своего бородатого? может мужа ищет? Ворон усмехнулся, стар он для нее, пускай помоложе найдет, да чтоб оба глаза целы были.

— Ну, прощай, милая! — прошептал он, намереваясь отвернуться.

Но девчонка замахала рукой наверх, закричала прямо в лицо:

— Тама тита! Тама тита!

— Чего? — не понял Ворон. Горянка подняла тонкие руки к груди и принялась качать ими, будто ребенка укачивать.

— Ясное дело, — сообразил Ворон, — мальца своего там оставила? Ну, а я причем?!

— Тама! Тама!!

— Ну и чего с ним тама, — Ворон налег на это слово, — приключилось-то? Помощь моя нужна, или что?! Эх, Малфа, нашла помощничка! Мне б не упасть только, а ты…

Горянка снова вцепилась в руку, поволокла наверх. Не оставалось ничего, как идти за ней.

— Вот тебе и утро мудренее, — бурчал Ворон. И стонал сквозь зубы: голова болела немилосердно, шея и спина затекли. Пришлось допить вино, горянке предлагать не стал, обойдется, баклажку выбросил. Стало немного полегче.

Уже через две сотни шагов они наткнулись на павшего коня. Вся земля вокруг него была черна от запекшейся крови. И тут рубились насмерть.

Перед входом в пещеру возле кустов, с ближнего края уступа лежало безголовое тело Скревы. Ворон не сразу узнал ее, принял поначалу за ворох одежи запыленный и грязный. Потом тяжко вздохнул, склонил голову — изверги, не пощадили старуху старую! Такого он не ожидал. Придется и ее волочь в расселину… только без головы, разве ж это погребенье будет? Ворон выругался непотребно и громко.

— Тама! — горянка дернула его со всей силы, ткнула рукой в сторону провала. — Тита!

— Да погоди ты! — Ворон присел возле Скревы. Призадумался. Ежели не пощадили старуху безвинную, так могли не пощадить и саму… госпожу его! жену Кронову! Рею-княгинюшку! Как он не сообразил сразу еще там, внизу?!

Ворон медленно встал.

— Погоди с дитем своим! — сказал он твердо и грубо прямо в лицо глазастой девчонке. — Никуда оно не денется! В пещеру, что ли, спустила? Со страху?! Вытащим! Ты мне скажи, княгиня где? Где госпожа?!

Он как мог, показал руками красивую, величавую, одетую в долгое одежды повелительницу свою с тяжелыми косами, уложенными за головой, с большими височными кольцами на расшитой жемчугом бархатной кике.

Горянка оказалась смышленной, поняла почти сразу. И ткнула почему-то пальцем в самый дальний край уступа, метрах в семи от того места, где лежало Скре-вино обезображенное тело. Ничего там, кроме здоровущей черной проплешины, потухших угольев и золы не было. Ворон развел руками. Но девчонка настойчиво показывала туда, на проплешину.

Тоща он подошел ближе. Склонился, прищурил глаз.

В пепле лежало множество обгорелых черных бисеринок, точно таких, какие были и на кике и на дорожном платье Реи. Ворон сдавил виски, перемогая лютую боль, даже желая ее, две мутные желтые слезинки выкатились из-под нависшего века. Нет! Этого не могло быть!

— Гады! Звери!

Он дрожащей рукой, с невольным трепетом разгреб тонкий слой пепла, нащупал черное, покрытое сажей колечко, княгинино, резное. Поглядел на Малфу. Та махала руками в сторону пропасти горной, дула с ладоней. И тоже плакала.

— Понятно, — процедил Ворон, — сожгли, изверги. И пепел развеяли!

Он вдруг полез за брони, выдрал клок рубахи, разложил на камне, стал собирать в него пепел. Пепла было мало, совсем мало, но Ворон все же набрал с две-три пригоршни, бережно сгреб, увязал в узелок, спрятал его.

— Тита! Тита!! Тита!!! — не умолкая, кричала ему в ухо девчонка. — Тита! — Она вдруг показала на пепелище, изобразила кольца височные у себя на голове, косы, закачала руками у груди.

Ворон обомлел.

— Ее дите? Княгинино?! — вопросил он, холодея. Малфа закивала. И потащила его к провалу.

— Как же так… Нет! — Ворон глядел на девчонку, как на сумасшедшую. Но та не унималась.

— Тита княги… тита княги! — вторила она, видно, уловив смысл слова.

Они вместе подползли к самому краю провала в пещеру. Горянка приложила палец к губам.

Снизу донесся детский плач — тихий, еле слышный.

У Ворона сердце сковало льдом, горло сдавило, как удавкой. Сын княгинин… или дочка! Там, в этой дыре смертной! А он еще нахвастал, мол, вытащим. Как же, вытащишь тут, лесенку-то деревянную сожгли, одна гарь осталась. Ворон готов бьи как есть прыгнуть туда, вниз, во мрак беспросветный. Ведь младенец лежит там много дней — в холоде, в сырости! голодный! а он по тропе прогуливается вверх-вниз! мертвые тела прячет в камнях… нет, мертвых лучше не ворошить, не надо! Надо… молока, срочно! И веревку прочную!

— Вот что, Малфа, — наконец изрек он, помогая себе жестами, — ты давай, молоко тащи сюда! Или козу. Живо только! Да сбегай к своим, веревку прихвати, подлиннее да потолще!

Где эти «свои», где коза, есть ли у горяков бечева, Ворон не представлял. И потому, когда Малфа, покивав ему чернявой головой и полопотав по-своему, исчезла, расстроился. Лучше б он с нее рубаху длинную снял, разодрал бы на связку! А так и вовсе пропадет, никакого толку не будет. Потом вспомнил, что девчонка-то была вовсе не девчонкой, это только внешность такая, а она младенца выкармливала — так за каким' бесом коза, надо было ее саму на привязи держать, покуда не вскормит мальца. А может, и вниз спустить — пускай сидит там, выкармливает да греет озябшего княжонка, нето смерть ему! Никогда не был крепок Ворон задним умом, всегда смекал заранее, а тут, видно, совсем мозги мечом отшибли, да и с высотищи такой упасть, ума не прибавится! Ругая себя так, он не сидел на месте: бегал, собирал обрывки иссохшегося от крови тряпья — лоскуты одеж, из-под коня вытащил плеть, потом за самого принялся, скрипя зубами, почал резать сырые ремни со спины и с боков — видел бы кто из дружины! Уже тучами застило солнце, стал накрапывать занудный мелкий дождик. А он все возился… И все было мало, совсем мало!

— Эх, прости меня, старая, — взгляд Ворона уперся в обезглавленное тело Скревы, в платье длинное, многослойное. — Прости!

Нарвал веток, забросал нагую плоть. Надо бы в расселину отволочь, да не время, потом. Скревиных одеж хватило еще на три сажени с лишним. Мало!

Ворон вернулся к провалу, заглянул, прислушался. Плача не было, мертвой тишиной несло из пещеры, будто из склепа. Он выждал малость. И крикнул вниз:

— Э-эй, княжич, отзовись!

Дождик перестал. Но тучи сгустились, стало темно и тягостно. Никто не отзывался. Ворон хотел крикнуть еще раз, когда расслышал чуть уловимый ухом сип, слабенький, жалобный. И это укрепило его в решении. Хватит ждать! Будь, что будет!

— Эх, Малфа, Малфа, где ж тебя носит! Он срубил мечом деревце в ногу толщиной, подтащил к провалу, зажал меж двух валунов неподъемных, примотал конец своей связки… короткая, локтей шестьдесят, вся в узлах, но прочная. До дна не хватит, намного не достанет, да, видно, придется прыгать во тьму, на Долю положившись, иначе и лезть туда нечего, помрет дитя, уже, небось, помирает.

Ворон проверил меч. Сунул один нож под ремень, чтоб сподручнее было, другой зажал в зубах. Приложил щепоть ко лбу, потом к груди — Род-батюшка не выдаст, не для того от лютой смерти спас, чтоб погубить при деле великом.

Спускался он быстро, сноровисто, откуда только силы столько в ослабших руках взялось да в теле увечном. Спускался, придерживаясь за торчащие из дыр в камнях щепки-головешки — сырые сильно были, не до конца обгорели, только они и остались от былого спуска потаенного. Сползал, упираясь босыми пятками в замшелые неровные стены… Так с ходу и налетел на уступ, аж вскрикнул, ушиб больную ногу, отозвалось в хребет, в шею, в голову, обожгло огнем, чуть сознания не лишился.

Уступ оказался большой, троим впору удержаться. Ворон общупал его во тьме. Края были острые, иззубренные, на одном что-то болталось, дрань какая-то. Он не стал ее тянуть. Дернул за связку, конец выскочил из мрака, обвил ногу — на полтора роста конец, дальше спускайся, как знаешь. Надо было решаться: брать оба ножа в руки, припадать брюхом к мху, да и сползать, падать до дна самого. Коли повезет, коли лезвия выдержат и руки, коли не закрутит в падении, можно и живым остаться. Ну, а оплошаешь — костей не соберешь.

Наверху громыхнуло, полыхнуло — мгновенный синеватый отблеск молнии небесной пробился во тьму, высветил дрань. Хлынул ливень. Несколько капель упали на голову. Ворон задрал лицо к каплям, раскрыл рот. Глотнуть бы глоток свежей, дождевой водицы — и можно в пропасть. Еще один отблеск высветил уступ, бросил страшные тени на далекие стены пещеры.

Ворон присел, отложил нож к стене, потянул за дрань.

Это была связка, не хуже его, только без кож сырых. Он перебирал руками, пока на уступе места не осталось. Вервь натянулась. И тут пальцы у него задрожали — не приведи. Господь! Дернешь сильнее, и все кончено!

Внизу сипло заплакал ребенок.

— Терпи, княжич, терпи! — прохрипел себе под нос Ворон. — Великим князем будешь, царем, терпи только! Кто тебя туда спускал, не ведаю, а тянуть обратно я стану!

И тянул. Казалось в ноше вытягиваемой было сто пудов. Но Ворон знал, это от души болящей, от сердца руки слабнут. Им нельзя сейчас рвать да тянуть во всю мочь, теперь надобно потихоньку, с умом, с расстановкою, не приведи Бог, петля сорвется или дитя удавится.

Он и сам не заметил, как в руки ему ткнулось холодное и мокренькое, дрожащее. Чуть не упустил связки, еле перехватил дите, прижал к себе, к груди, благо, что в тяжеленной брони не полез в дыру. Кня-жонок еле дышал. С него свисали обрывки какой-то тонкой кисеи. Ворон ничего не понимал, он отогревал младенца, дышал на него, растирал тихонько. И приговаривал:

— Жив! Жив, княжич, жив! Сверху снова громыхнуло.

И одновременно закричал кто-то, запричитал, затараторил.

— Здесь я! — отозвался срывающимся голосом Ворон. — И тита здесь! Э-эй, Малфа-а! Ты, что ли?! Нашел! Нашел мальца! Жив он!

— Жив! — эхом прогремело со всех сторон. — Жив! Ворон снова задрал лицо к освежающим, но редким каплям. И прямо в лоб ему стукнулось что-то. Он увернуи-ся, ухватил левой рукой посудинку глиняную с тонким горлышком, принюхался, птотнуя чуток. Молодец, Малфа, сметливая девка! В черепке было молоко козье, не хуже того, что он пил с утра из рук горянки, только теплое, подогретое.

— На-ка, соси, малец!

Он плеснул немного себе в ладонь, поднес к губам ребенка, осторожно, чтоб не захлебнулся. Тот жадно зачмокал, задрожал еще сильнее, напрягся весь, оживая, тегшея.

— Слава тебе, Господи!

Ворон не торопил княжича. Подливал в ладонь. А тот обеими цепкими ручонками сдавливал руку, тянул на себя, и откуда только силенки брались — одним словом, князь. Ворон его не видел, но ощупывал рукой, прижимал, боялся выронить. Наконец молоко кончилось. И Ворон выпустил черепок, принялся пеленать драгоценную ношу в остатки душегреи своей, накрутил в десять слоев связку, чтоб только не расшибить о стенки, когда вытягивать станут. Княжич отбивался, кричал, пускал пузыри. И Ворон готов был кричать с ним на пару. Нет, не зря его Силы Небесные спасли! Петлю делал тройную: и под руки и под ноги. Потом еще посидел немного, прижимая голову детскую к щеке своей колючей, не чуя боли и слабости, боясь качнуться — чуть что, полетишь в могилу беспросветную.

Потом встал. И крикнул:

— Тяни!

Горякам верил, особенно Малфе.

Самого его вытянули вторым заходом. Трое бородатых тащили. А вытащили — и отбежали пугливо, как никак чужак, хоть и полуголый, увечный, а с мечом, с ножами, одноглазый. А глаз синим огнем сияет. Таких не бывает у простых людей, у смертных, это горяки хорошо знали, такие у богов, у демонов всяких… Но Ворон на них и не смотрел. Он сразу же подошел к рыдающей Малфе, прячущейся от ливня под разлапистым кедром, бережно отобрал младенца, спустил с него связку, обрывки лохмотьев, пригляделся, точно, княжич, мальчонка: крепкий, живой, вырывающийся, исхудалый немного и не по дням большой.

Ворон вышел под хлещущие с небес живительные струи, вскинул княжича в обеих руках к темным грозовым тучам, омывая его от всего тягостного и страшного в недолгом прошлом, освящая на благую жизнь грядущую. Разлапистая ослепительная молния вырвалась с тверди небесной, высветила их обоих сиянием своим неземным из полумрака, царящего над горою Диктейс-кой, над островом Скрытием и всем миром людским. Гулом раскатов ударил гром, сотрясая все вокруг.

— Жив! — прошептал Ворон, плача и смеясь. — Жив, княжич. Вот и зваться тебе отныне Живом. Отныне и на века!