Неприятности начались самым неожиданным образом…

Пришел в контору просить прибавки к жалованью печник дядя Вася – из рязанских каменщиков, законтрактованный на дистанцию по договору. Есть такие милые работящие люди на Руси (золотые руки), всякие там дяди Вани, дяди Пети… Никто у них даже фамилии не спрашивает: дядя Вася – и ладно, этого хватит.

– Дядя Вася, – сказал Небольсин печнику, – управление в Петрозаводске, а я лишь дистанция. Где я тебе возьму прибавку?

– Жить мочи не стало, – печалился старый печник. – Ну вот посудите сами… Все дорожает, быдто прет откедова. Опять же бабе на Рязань послать надо? Надо.

– Ну, а я-то при чем? – развел Небольсин руками. Дядя Вася потоптался у порога кабинета и сказал вдруг:

– Прибавка уж ладно. А… кто же вместо вас будет?

– То есть как это – вместо меня?

– Да болтают тут разное, будто вас не станет…

Настроение испортилось. Путешествие с майором Дю-Кастелем грозило обернуться неприятностями. Виноват будет стрелочник. Эксплуатация дороги – из рук вон плоха. Аркадий Константинович и сам прекрасно понимал это. Строили все на живую нитку.

Каперанг Коротков попросил его зайти в штаб. Небольсин отправился – как вешаться. Коротков сидел аки бог. слева карта океанского театра, еще не освоенного, а справа – громадный портрет Николая Второго в солдатской рубахе.

Начал он вставлять Небольсину «фитиль»:

– Я ведь вас как человека просил. Думал – кто, кроме вас, сможет залить ему глаза? А вы… Эх вы! Лятурнер теперь из французского консулата рычит, будто его сырым мясом кормят.

Ах, мой дорогой Аркадий Константинович! Ну зачем вы останавливались на разных там станциях? Ну зачем вы этому французу про какие-то гайки рассказывали?..

Вечером была очередная попойка на крейсере англичан «Глория», и французы смотрели через Небольсина словно через бутылку: насквозь! Это было обидно.

– Лятурнер, – сказал Небольсин, подвыпив, – я ведь этому Дю-Кастелю только своей Дуняшки не показывал, а так… Он все видел. И все записал, как школьник. Но я считаю, что мы, как союзники в этой войне, должны быть искренни. Не так ли?

Тут лейтенант связи Уилки подхватил Небольсина и заволок его за какую-то пушку (стол был накрыт в батарейной палубе).

– Аркашки, – сказал Уилки, – что ты огорчаешься? Ты не слишком-то доверяйся этим французам. Помни: у тебя всегда есть друзья из английского консульства. Кстати, – вдруг вспомнил Уилки, – ты отправил наши пять вагонов с пикриновой кислотой?

Разумеется, Небольсин их никуда не отправил, но…

– Конечно, отправил! – сказал он Уилки, потому что ему просто захотелось сделать приятное англичанам.

Кто-то сзади закрыл ему глаза теплыми пахучими ладонями.

– Тильда? – съежился Небольсин.

Это оказалась Мари – секретарша из французского консулата.

– Ах, как ты не угадал, мой Аркашки! – засмеялась она. – По старой дружбе хочу предупредить… Не слушайся ты этого Уилки, это черная лошадь в черную ночь и поводок тоже черный. Вряд ли даже англичане знают, кто такой этот лейтенант Уилки. А у тебя есть враг, Аркашка… Хочешь, скажу кто?

На следующий день, мучаясь головной болью с похмелья, Аркадий Константинович пытался вспомнить, кого назвала ему Мари, и – не мог. Потом вспомнил и испугался. Мари предупредила, что Дю-Кастель уже в Петрограде, что он представил подробный доклад о состоянии дороги генералу путей сообщения Всеволожскому… «Жалкий стрелочник!» – думал Небольсин о себе, направляясь в контору. Ему встретился на улице дядя Вася.

– Дядя Вася, сорок рублей… хочешь? Накину тебе на прощание, как старому работнику, если будешь и стекла вставлять.

Дядя Вася обрадовался, и стало приятно, что хоть одному человеку да угодил. С мыслями о том, что надо отправить вагоны с пикриновой кислотой, Небольсин засел в конторе с утра пораньше, и здесь его навестил Брамсон – старый питерский юрист.

– Я слышал, – сказал он скрипуче, – у вас на дистанции неблагополучно. Народ разбегается, и дорога сильно может пострадать от этого дезертирства.

– А что я могу поделать, – возмутился Небольсин, – если снабжение рабочих на дороге доверено хищникам? Вы послушайте, что говорят эти воздушные дамочки, вроде мадам Каратыгиной: «мой спекульнул», «я спекульнула»… А дорога – трещит и трещит…

Из-под стекол пенсне глядели на молодого путейца усталые, неприятные глаза.

– Все трещит, – ответил юрист. – Не только наша дорога. Вы не знаете, Аркадий Константинович, что творится сейчас в Петрограде. Там нет хлеба и… возможны волнения!

– Что за чушь! Я никогда не поверю, что в России нет хлеба. Это пораженческие взгляды, злостно привитые большевиками.

– Минутку! – Из-под меха шубы, в браслете гремящей манжеты, выставилась прозрачная рука юриста с восковыми пальцами. – Минутку, – повторил Брамсон. – Если я вам говорю, что хлеба нет, значит, его нет. Разруха власти и страны ожидает Россию. Да, взгляды мои, допустим, пораженческие. Но я ведь не большевик, упаси меня бог.

– Дайте двести пар сапог, – неожиданно сказал Небольсин.

– Зачем?

– Я пошлю их на станцию Тайбола.

– Хорошо. Сапоги вы получите, Аркадий Константинович! Еще не раз вспомните старого мудрого Брамсона: сейчас вы просите для них сапоги, но придет время, и вы будете просить (опять же у меня!) пулеметы…

– Я с удовольствием взял бы и сейчас пулемет, – ответил Небольсин. – Чтобы дать длинную очередь по всей этой сволочи, которая окопалась у меня на дистанции.

Брамсон удалился, но дверь за ним снова открылась.

– Я забыл сказать, – заметил Брамсон. – Вам для начала объявляется выговор приказом. Это вроде легкой закуски перед плотным обедом… За что? Ну, сообразите сами. Всего доброго?

Толстый карандаш треснул в руках инженера – пополам.

– Длинную очередь… – сказал он в бешенстве.

А в середине дня вдруг подозрительно замолчал телеграф. Потом по городу и по флотилии заползали странные слухи о безвластии в стране. Никто ничего толком не знал. Взоры многих были прикованы к британским кораблям: может, оттуда придет какая-то весть? На английских крейсерах матросы, выстроясь на палубах, отчетливо и спокойно занимались гимнастикой, потом стреляли по мишеням дробинками и наконец дружно завели гимн…

В самой атмосфере этой тоскливой неизвестности было что-то напряженное, и Небольсин не выдержал: накинув шубу, он поспешно покинул контору. По рельсам главной колеи, считавшейся главным проспектом (и где вчера задавило мужа с женою), слонялись люди. Сбивались в кучки. Шептались. Расходились…

Небольсин шагнул в теплые сени британского консульства.

– Уилки! – позвал он.

В просторной комнате барака, перед раскрытой пишущей машинкой, сидел молодой крепкозубьш Уилки.

– Что происходит? – спросил его Небольсин.

Уилки долго смотрел в лицо инженера.

– Бедный Аркашки! Неужели ты ничего не знаешь?

– Кажется, что-то в мире произошло?..

Уилки нагнулся, подхватил с полу бутыль с виски.

– Выпьем! – сказал (и пробка – хлоп!). – Приказ об отстранении тебя и Ронека с дороги уже подписан Всеволожским.

Они выпили, и Уилки опять наполнил стаканы.

– Выпьем! – сказал. – Генерала Всеволожского уже не стало, и приказ его не имеет юридической силы…

Выпили. Спрашивается – почему бы и не выпить?..

– Нет, не понял… Что же произошло?

Снова хлопнула пробка, а виски – буль, буль, буль.

– Судя по всему, – улыбнулся Уилки, – ты ничего не знаешь.

– Ничего не знаю, – согласился Небольсин. Два стакана жалобно звякнули.

– Вот уже несколько часов, – произнес Уилки серьезно, – Россия не имеет царя. Николай отрекся от престола. Сам и за своего сына Алексея. Престол перешел к великому князю Михаилу. Но он короны не принял… Тебе не плохо, славный Аркашки?

Небольсин после длительного молчания ответил ему – тихо:

– Нет, мне не плохо. Я никогда не был монархистом… А как относитесь к этому вы, англичане?

– Нам безразлично, – ответил Уилки, – есть царь в России или нету царя. Нам важно сейчас другое: чтобы Россия осталась верна договорам с нами и довела войну до конца. Итак, Аркашки, выпьем за победу над прусским милитаризмом! Русские хорошо дерутся. Но революционные армии дерутся еще храбрее. Пьем. Салют!

– Пьем, – ответил ему Небольсин. – Салют так салют!

* * *

Самая мощная радиостанция Мурмана была на линкоре «Чесма». Сначала она приняла сигнал с брандвахтенной «Гориславы» – шесть немецких субмарин всплыли на Кильдинском плесе. Командир доносил, что может прочесть даже боевые номера на их рубках. По флотилии была объявлена готовность номер один: к бою! Три эскадренных миноносца – «Бесшумный», «Бесстрашный» и «Лейтенант Юрасовский», – отбрасывая назад буруны и клочья дыма, рванулись в океан. На мостике «Бесшумного» реяла, словно вымпел, рыжая борода князя Вяземского.

Миноносцы ушли, а вслед им, цепляясь за прогнутые ветром антенны, летела весть о свержении в стране самодержавия. Эта весть струилась по проводам, ее отбивала в ушах радистов пискотня морзянки, она – эта весть – стучала в машинах.

Наконец заработал и телеграф: монархия свергнута.

В длинных лентах, смотанных с катушек аппаратов, в которых телеграфисты путались, будто в карнавальном серпантине, в каскадах тире и точек билось сейчас только одно, самое главное: революция… революция… революция!

Как же встретили на Мурмане эту Февральскую революцию?

А… никак!

Ну, выпили. Ну, закусили. Ну, поболтали… И все!

В соборе Николы Морского духовенство отслужило благодарственный молебен – по случаю счастливого водворения у власти господ Гучкова, Терещенко, Шингарева и Керенского. Зло сорвали только на городовых. Их так затюкали в Мурманске, что они просили уволить их по… «домашним обстоятельствам». Каперанг Коротков (вследствие уважительных причин) распорядился отпустить их на волю вольную, согласно статье № 88 «Устава о пенсиях». Взамен городовых создали милицию, которой никто не боялся. На серьезные драки вызывалась по тревоге пожарная команда с крючьями, чтобы этими крючьями растаскивать дерущихся, словно собак (и потому пожарных все боялись и уважали).

Совсем не было на Мурмане той среды, которая могла бы действовать в революции активно. Большая часть офицеров, даже монархисты, приняли свержение царя как должное: им было ясно, что монархия не способна править страной. Пожалуй, один лишь каперанг Коротков выразился энергичнее всех. Сидя под громадным портретом Николая Второго, он плакал и говорил так:

– Тридцать семь лет его величеству служу… Да, служу-у! Но купцам да хохлам служить не намерен! Господа, мы, корпус его величества, аршинникам служить не станем…

Первые дни колобродили матросы с линкора «Чесма». Команда отпетых черноморцев – как правило, сынки богатых мужиков Полтавщины и Черниговщины, – они возглавляли вольницу, порожденную тоскою серой брони и натиском тех событий, которые не могли переварить их тупые головы. И вот заплескались по шпалам широченные клеши. Дулями висли из-под бескозырок обмороженные уши. Бушлаты – до копчика, нарочно подрезанные. Ленты – до ягодиц. А в глубоких вырезах форменок – голые груди с татуировками русалок, и там, словно в дамском декольте, броско горели в кулонах драгоценные камни – яхонты, сапфиры, бриллианты.

Это были не матросы славного Севастополя, а шпана с одесских кичманов, и все они бражно трепались по улицам Мурманска, выкрикивая в сторону затаенных окон контор и штабов:

– Даешь вагоны! Домой хоцца! Надоело кота за яйца тянуть…

Громадное Красное знамя хлопало над бараком контрразведки. С алым бантом поверх шинели стоял на крыльце «тридцатки» поручик Эллен; бледное и узкое лицо его, казалось, ничего не выражало. И когда братва, выписывая кренделя по снегу, зашаталась мимо, гонимая обратно на корабли морозом и ветром, поручик Эллен презрительно выдержал на себе матросские взгляды.

Наконец дошел до флотилии и знаменитый «Приказ № 1»: объявлялось равенство чинов, контроль комитетов над распоряжениями командиров, честь можно было отдавать офицерам только на службе, а можно и вообще не отдавать: пошел он к черту, офицер этот… На Мурмане честь отдавали, офицеров не выбирали, каждый был занят собой, и каждый стремился как можно скорее удрать домой. Матросу и солдату нечем было утешить себя в этом краю. Ну как мужику глядеть на этот голый камень? Тьфу его, даже картошки не родит. Землю с юга в мешках возят, по скалам сыпят ее… Урожай – с дробину, курям на смех. И кур здесь нету. Многим тогда все на Мурмане казалось чуждым, гиблым, окаянным и совсем не нужным для России!

Вскоре дошли слухи о кронштадтских событиях. Черные ночи в пламени буйных выстрелов осветили издалека и мурманские скалы. Шепотком офицеры делились:

– В Гельсингфорсе офицеры спят уже на берегу. В каютах режут… Убит адмирал Непенин, командующий Балтфлотом.

– Господа, господа! Вице-адмирал Вирен, вечная ему память, исколотый штыками, брошен матросами в овраг, где и опочил…

– А в Севастополе кидают офицеров в море, привязав к ногам котельные колосники. У меня там приятель, так он – бежал.

– Позор! А что адмирал Колчак?

– Адмирал Колчак оказался ренегатом: его матросы носят на руках до автомобиля, а он митингует. Там комитеты…

Но из-под спуда потаенных страхов и опасений уже пробивалась осторожная догадка: нужен пластырь, чтобы оттянуть горячечный жар от флотилии; если будут создавать Совет и на Мурмане – не препятствовать. В эти дни Совет был создан, в него чья-то рука подсадила эсера-максималиста Шверченко, прапорщика этапного рабочего батальона. Эсер, да еще максималист, – это страшно. Наверняка весь в бомбах, папироска во рту, и стреляет так: хлоп – и нет человека, гасит он свечи пулями…

В клубном бараке флотилии табачный дым оплывал слоями. Кожура апельсинов и расщелканные семечки покрывали пол. Ноги скользили на корках, кожура трещала. Вытянув шеи, сидели солдаты гарнизона, вдоль стен кучками толпились офицеры с линкоров и миноносцев, с тральщиков и посыльных судов.

Шверченко оказался маленьким тщедушным человечком с повадками приказчика из лабаза, – наверняка его призвали в армию из последнего запаса. Дурно смазанные сапоги эсера-максималиста сыро и неприятно чавкали.

– Маркс сказал, – выкрикивал он в толпу где-то слышанное, – что французы начнут, а немцы докончат дело революции! Маркс ошибся: мы, русские, начали, мы и докончим! А революция наша, товарищи, буржуазная. Желаете вы того или нет – это уж дело последнее. Но таковы законы всех революций: буржуазия всегда берет власть в свои руки…

Потом, когда офицеры вышли под сполохи сияния, князь Вяземский, уткнув подбородок в роскошную бороду, пробурчал:

– Небольсин, а что ты обо всем этом думаешь? Аркадий Константинович подавленно ответил:

– Как-то и думать не хочется. Впрочем, – отшутился он, – я приветствую Временное правительство хотя бы потому, что ему сейчас нет никакого дела до выводов комиссии Дю-Кастеля.

Брамсон был весь в дыму, будто горел: обкурили его офицеры, бедного и некурящего. Из дыма раздалось скрипучее:

– У них какие-то там партии, группы… Они кричат: «народ и свобода», а кто же провозгласит извечные слова: «отечество и армия»? Нельзя же, господа, бездействовать, глядя на хаос…

Офицеры флотилии носили на рукавах черный траур повязок, кокарды с императорскими эмблемами были тоже затянуты черным, печальным крепом (в память об ушедшем Николае Втором).

– Необходимо объединиться, – договаривались тут же, под звездами неба. – Даже и с красным фонарем на клотиках наших кораблей нам необходимо организовать себя. Чтобы на правах свободы и принципов демократии – противостоять! Да-с. Здесь, слава богу, не Кронштадт, и здесь нас пока не убивают…

Прошло еще несколько дней, и флотилия Северного Ледовитого океана сразу пошла колоться, словно сырое полено, – не партийно (нет!), а только сословно, по палубам, по каютам:

ЦЕФЛОТ – союз офицеров флота;

ЦЕКОНД – союз кондукторов флота и

ЦЕМАТ – союз матросов флота…

А в Петрозаводске, наполненном эсерами, был образован Совет железной дороги – СОВЖЕЛДОР, и туда уже пробрался контрагент Каратыгин. Все это выглядело неприлично, отдавало спекуляцией (опять вспомнились ажурные чулки), и Аркадий Константинович Небольсин твердо решил: никогда не мешаться в политику.

Он вернулся вечером в свой вагон, а там уже сидел лейтенант Басалаго и, не сняв шинели, терпеливо поджидал инженера.

– Аркадий Константинович, – начал он, – почему вы стоите в стороне от большого дела?

– От какого дела?

– От дела нашей революции (Басалаго именно так и сказал «нашей революции»).

– Я, лейтенант, этой революции не делал. Мне прекрасно жилось и без нее. Если вы говорите, что она ваша, вот вы ею и занимайтесь, – ответил Небольсин с резкостью.

– Вы же умный человек, – снова заговорил Басалаго, – и должны понять, что если мы не вмешаемся сейчас, то потом будет поздно. Я предлагаю вам связать свою судьбу с Совжелдором. Со слов поручика Эллена я знаю, что вы, пожалуй, единственная фигура на дистанции, к которой хорошо относятся рабочие и солдаты дорожных команд. Это доброе отношение обязательно надо использовать в наших же общих интересах… Пожалуйста, обрисуйте мне свое политическое лицо.

Небольсин пожался: «лица» у него не было.

– Я вам помогу… Вы, наверное, кадет? Прогрессист? – Нет.

– Может… эсер?

– Да зачем мне это?

– Ну, кто же вы… меньшевик?

– Еще чего не хватало!

– Простите, но кто же вы?

– Я… бабник! – сказал Небольсин смеясь.

– Вы шутите, – обиделся Басалаго. – А положение в Мурманском крае складывается не так уж блестяще. О кровавых событиях на Балтике вам, наверное, известно. Мы, конечно, не допустим анархии здесь. Но для этого нужна консолидация сил… Нужна гибкость! Если не взлететь до высот утеса орлом, то можно проползти ужом. Этого не следует стесняться… Гибкость!

– Михаил Герасимович… – начал Небольсин.

– Зовите меня просто Мишель, я уже привык.

– Хорошо, Мишель. Я человек сугубо беспартийный.

– Я тоже! – подхватил Басалаго. – Но вмешаться необходимо.

– И мне, – продолжал Небольсин, – как-то не хочется вдаваться в те распри, которые раздирают Россию. У меня – дистанция. Самая ответственная и самая гиблая: от океана до Кандалакши. Вылети одна гайка – и вся дорога треснет. От Петербурга до Мурмана, а точнее – от Петербурга до Лондона. И мне своих дел хватает… вот так! Выше козырька фуражки.

Басалаго щелкнул кнопкой перчатки. Сказал:

– Печально… весьма печально.

– А вы устроились? – спросил его Небольсин совсем о другом.

– Да. Я поджидаю крейсер «Аскольд». Правда, мне нужен не столько сам крейсер, сколько его командир.

– А где они сейчас болтаются?

– Сейчас застряли в доках Девонпорта. Думаю, в начале лета крейсер уже будет здесь… Ну, прощайте тогда! – поднялся лейтенант, быстрый и резкий. – Вы на «Чесму» сегодня придете?

– А что там? – зевнул, Небольсин.

– Пьянка. В узком кругу своих. Будет, кстати, Уилки… он самый приятный из англичан. Верно?

– Да, Уилки парень славный… Приду! Выпивка не помешает…

И никогда еще не пили на Мурмане так много, как в эти дни – дни, последовавшие за Февральской революцией. По ночам суетливо хлопали выстрелы. Но это были выстрелы не политические, это убивались насмерть из-за баб, из-за денег, просто так, от осатаневшей полярной жизни. Нет, никаких потрясений и разливов крови «революция» на Мурмане не ведала… С чего ей ведать?

В апреле вернулся в Петроград из эмиграции Ленин, но его «Апрельские тезисы», столь мощно прозвучавшие в столице, дошли до Мурмана лишь слабыми отголосками в нарочитом искажении телеграфистов-эсеров, засевших на станциях от самой Званки до Колы… Так оно было. И так подготавливалось то, что потом непременно произойдет, и происшедшее потом повернется к людям как бедствие – лютое, неисправимое.

* * *

Из Петрозаводска приехал Каратыгин с красным бантиком в петлице новенького драпового пальто. Встреча его с Небольсиным произошла на улице, невдалеке от станции.

– Господин Небольсин! Аркадий Константинович, постойте…

Небольсин выждал, пока запыхавшийся контрагент не доволочил до него тяжеленный чемодан, стукавшийся об рельсы.

– Ух! – сказал. – А вы напрасно не поехали со мною. Вас бы тоже, наверное, выбрали…

– Куда я должен был ехать с вами?

– В Петрозаводск – на выборы.

– Значит, выбрали тех, кто догадался приехать?

– Нет. Но мы же с вами не последние люди на дистанции. «Что в чемодане? – думал Небольсин. – Спекульнул?»

И такая вдруг тоска заполнила его сердце!.. А вокруг, посреди загаженных сугробов, уже подталых, ржавели груды пустых консервных банок. Ветер шелестел отодранными этикетками, гнал их дальше, через завалы мусора; они копились, мешаясь с окурками, возле плотных рядов колючей проволоки. А там, за проволокой, доски бараков – такие серые, хоть обвейся на них…

Тошно стало, и пошел прочь, отмахнувшись.

– Стойте! – закричал Каратыгин, раскрывая чемодан на земле. – Куда же вы? Я вам сейчас прочитаю… Вы должны знать о позиции нашего Совжелдора.

Любопытство победило, и Небольсин остановился. Чемодан Каратыгина был доверху наполнен свежими листовками, отпечатанными в Олонецкой губернской типографии. Пальцы инженера с недоверием ощупали шероховатую бумагу, такую грубую, что из нее можно было выцарапывать щепки.

– Читайте. – И контрагент потер свои розовые руки с белыми узенькими ноготками. – Это мы, – хвастал, – это мы составили на общем собрании…

Небольсин читал:

«Признавая согласие Совета рабочих и солдатских депутатов на избрание состава членов нового правительства и участие в нем представителя трудового класса Александра Федоровича Керенского гарантией и доказательством того, что новое правительство действительно стало на защиту как социально-политических, так и экономических интересов трудового народа…»

– Болтовня! – сказал Небольсин, не дочитав обращения, и разжал пальцы; листовка упорхнула по ветру, на мгновение прилипла к ржавому терновнику и навсегда замешалась в груде мусора, банок, окурков, дряни.

– А почему вы так думаете? – вдруг вскинулся Каратыгин.

– А потому: стоит рабочим на линии взбунтоваться, и весь ваш премилый Совжедцор полетит вверх тормашками.

– Э-э нет, – наступал Каратыгин, привлекая внимание прохожих. – Глубоко ошибаетесь! Теперь вам не царские времена… Кого рабочие будут свергать? Кого?

Небольсин вспомнил ажурные чулки на ногах Зиночки.

– Вас, мсье Каратыгин! – ответил злобно.

– Но мы и есть власть нового порядка в России… Вы что же, выходит, обратно царя хотите?

– И вас, эту новую власть, надо свергнуть, как и царя!

– Ага! Значит, вы против нашей революции?

– Я проклинаю и эту революцию и вас, делячески помещенных в эту революцию, которая мне ни к черту не нужна!

Только сейчас, увлеченный спором, Небольсин заметил, что они окружены какими-то подозрительными лицами: расхлястанными солдатами, «баядерками», и бабами-маркитантками; щерились поодаль жители Шанхай-города. Но вот, растолкав всех, подошел здоровенный бугай-матрос с «Чесмы» и, щелкая семечки, шелуху плевал прямо на шубу Небольсина.

– Этот, што ли? – спросил у окружающих.

– Этот, – загалдели вокруг. – Контра… за царя!

Над папахами качнулись штыки, и Небольсин испугался:

– Я не против Совжелдора, но я протестую против…

– Чего там! – орали. – Растрепать его, как в Питере таких треплют, и дело с концом… Начинай, ребята!

Сдернули с головы шапку. С хрустом вывернули пальцы, срывая с мизинца перстень. Дали кулаком в ухо (только звон пошел) и поволокли по снегу… Тогда Небольсин решил драться, благо сил у него было немало. Самое главное – сбить матроса. И вот, извернувшись, инженер нанес ему удар. Солдаты все время покушались на его шубу, горохом рассыпались по снегу пуговицы (империалы, сукном обтянутые).

– Растрепать! – кричали. – Рви его… контру…

И вдруг в этой толпе, обуянной бессмысленной жестокостью, отчаянно заскрипела кожа новенькой портупеи. Чья-то рука в лосиной перчатке схватила Небольсина за воротник и рванула в сторону.

– Не сметь прикасаться к этому человеку! – взывал поручик Эллен. – Он будет осужден народным судом революции… (Толпа раздалась). – Шире, шире, шире! – кричал Эллен, патетически вздымая длинную руку. – Не прикасаться к врагу революции…

Дотащил до крыльца барака и, обмякшего, словно мешок, вбросил Небольсина в бокс «тридцатки». За спиною звонко лязгнули запоры, и поручик Эллен спокойно сказал:

– Садитесь, дорогой Аркадий. Вот вы и – дома… Небольсин рухнул грудью на стол, разрыдался. От боли, стыда и отчаяния.

– Какие скоты… – говорил он. – А этот мерзавец… убью!

Эллен поднес к его лицу стакан. Небольсин жадно выглотал до дна, как воду. И только потом понял, что это была водка.

– Легче? – спросил Эллен.

– Спасибо. Отлегло…

– Все мы, – заговорил Небольсин потом, – так или иначе, каждый по-своему, но ждали революцию. Романовы – вырожденцы! Я же видел, какая мочка уха у Николая Романова, – он явный вырожденец. Она, эта династия, уже ничего не могла дать народу. И вот революция пришла. А меня… какой-то спекулянт… меня, честного русского инженера…

Он не выдержал – снова заплакал.

– Еще? – спросил Эллен, берясь за графин.

– Нет. Спасибо. Не нужно. Это пройдет…

– Это никогда не пройдет, Аркадий Константинович, внушительно ответил Эллен, маятником двигаясь по боксу. – Казалось бы, с образованием нового правительства можно и поставить точку; но точка переделана в запятую… большевиками, и продолжение революции следует. И никто не думает об отечестве. Все, как помешанные, орут только о свободе. А у нас, на Мурмане, и того проще: отсутствие дисциплины принимают за революцию… Так-то вот, господин Небольсин!

Из кармана френча, пошитого в британском консулате,вынул Эллен кольт, плоский, как черепаха. Спрятал в стол.

– Кто в Совжелдоре? – спросил его Небольсин.

– А вас интересует политическая окраска или?..

– Да.

– Совжедцор поделили правые эсеры и меньшевики.

– Мне тоже рекомендовали.

– Кто?

– Лейтенант Басалаго.

– Напрасно отказались, – заметил Эллен с умом. – Рабочие были бы довольны, видя в составе Совжелдора вас, а не Каратыгина…

Несколько дней мучился потом Небольсин, бессильный от неудовлетворенного мщения. И наконец нашел выход. Запросил в бухгалтерии конторы всю калькуляцию на поставку продуктов и товаров, проделанную Каратыгиным. Уличить мерзавца в воровстве было совсем нетрудно. Каратыгин умудрялся посылать на разъезды бочки с кислой капустой, в которых лежали… мокрые тряпки, пересыпанные вшами, погибшими в огуречном рассоле.

С этим Небольсин и навестил начальника гражданской части на Мурмане Брамсона, который разместился под боком у капитана первого ранга Короткова.

– Посмотрим, – сказал Брамсон и заточил карандаш, как шило; вчитался в доношение Небольсина.

– Да, – сказал он, смигивая с кривого носа пенсне, – но все это было возможно при старом рухнувшем режиме. А сейчас, когда Каратыгин столь активно представляет северную дистанцию в Совжелдоре…

– Борис Михайлович, – придержал его Небольсин, – режим старый, режим новый. А люди на дистанции по-прежнему голодают. Совжелдор пишет воззвания, но подметки износились. А в школе на станции Тайбола (вот кстати вспомнил) совсем нет карандашей и чернил. И детишки пишут на полях старых газет.

– Хорошо, – ответил Брамсон серьезно, – я разберусь. Появился как-то в конторе прораб Павел Безменов, долго околачивался по коридорам, читая бумажки, расклеенные по стенам. Потом, улучив момент, когда в кабинете начальника никого не было, протиснулся к Небольсину, сказал:

– Доброго здравьица вам, Аркадий Константинович!

– А-а, Безменов, здоров, друг. Откуда?

– До Званки ездил.

– Что у тебя там?

– Баба.

– А у меня вот, – вздохнул Небольсин, – невеста в Питере, ты не можешь представить, какая дивная женщина Но с этой вот революцией, чтоб она горела, не могу в Питер даже на день выбраться… Тебе что? – вдруг спросил он прораба.

Безменов поскреб в затылке, глядя на Небольсина из-под рысьего малахая узкими щелочками глаз.

– Пишут тут, – сказал. – Занятно пишут… Хотите читануть?

– Да смотря что читать…

– Званка-то, – говорил прораб больше намеками, – недалече от Питера. Не дыра, как у нас. Вести туда доходят.

– Чего ты крутишься? – спросил Небольсин. – Говори дело.

– Дело тут такое. Почитайте, что большевики пишут… – И выложил на стол газету. А в ней черным по белому было сказано, что член Совжелдора «некий г-н Каратыгин» дает взятки Брамсону («в прошлом царскому сатрапу и прокурору, который ныне возглавляет гражданскую часть на Мурмане»).

Небольсин поступил далее с горячностью, присущей большинству честных людей: с этой газетой в руках навестил Брамсона.

– Борис Михайлович, – спросил для начала любезно, – прояснилось ли что-либо с теми пройдошествами мсье Каратыгина, о коих я вам уже имел честь докладывать?

– Вы, – четко ответил Брамсон, – ошиблись в своих наветах на гражданина Каратыгина, который ныне…

Тут зашуршала газета, и палец Небольсина припечатал прискорбное место в колонке строк, где большевики говорили о взятках, которые берет Брамсон.

– Кажется, про вас? – спросил Небольсин. – Поздравляю.

– Возможно, – согласился Брамсон и хорошо натренированным лицом отразил премудрое спокойствие. – Только у меня теперь вопрос к вам, любезный Аркадий Константинович.

– Пожалуйста!

– И вы уже давно… большевик?

Небольсин сочно расхохотался:

– А если я большевик, то, пардон, что вы со мной сделаете? Сейчас, после революции, каждый волен сходить с ума как ему хочется… Не посадите!

– Я никого еще не сажал, – сказал Брамсон, с ненавистью рассматривая красивое молодое лицо путейца. – Но для вас, голубчик, могут быть неприятности. Учтите это.

Между ними на мгновение встала тень усатой Брамсихи, которая каталась по тундре в вагоне молодого инженера, и об этих ночных катаниях многие на Мурмане знали…

– Взяткобравцы! – выговорил Небольсин и выскочил прочь.

Дело происходило при свидетелях. Был вечерний час, и молоденькая секретарша Короткова, взвизгивая, смеялась. Присутствовал и сам Коротков – монархист чистой воды, но, в общем, человек тихий и безобидный.

Брамсон рвал и метал:

– Этот пьяница, живущий в своем вагоне с девкой, на которой пробы уже негде ставить…

– И-и-и-их! – взвизгивала секретарша, вся в диком восторге от подробностей скандала.

– Этот грязный распутник, который покушался даже на честь такой порядочной жены и матери, как моя Матильда Ивановна… И он вдруг смеет! Нет, вы подумайте…

Коротков взялся утешать (очень неумело):

– Ну что вы, Борис Михаилович, – говорил каперанг. – Разве про вашу Матильду Ивановну кто скажет дурного?

– И-и-и-и-их! – радовалась секретарша.

В это время под окнами управления прошли табуном юные мичмана с миноносцев, во всю глотку распевая:

Ванька Кладов – негодяй,

Ванька Кладов – не зевай,

Тильда Брамсон – первый сорт,

Ты прими ее на борт…

Брамсон, побледнев, опустил руки вдоль жидких чресел.

– Ванька Кладов? – еле слышно прошептал он. – Это еще что за новость? Кто такой Ванька Кладов?

– Да успокойтесь, Борис Михайлович, – утешал его каперанг.

– Нет! – осатанел Брамсон. – Я должен знать… правду!

– И-и-и-их!

Тогда каперанг Коротков обстоятельно объяснил:

– Ванька Кладов – мичман с крейсера «Варяг». Крейсер ушел в Англию, а он спьяна здесь остался. Оказалось, мастак сочинять драмы и критиковать. Печатался где-то… Вот и поручили ему редактировать «Известия Мурманского Совета». Не понимаю, Борис Михайлович, что вас так взволновало?..

– Вот это было здорово! – сказала секретарша и взяла папиросу не из своей пачки. – Молодцы ребята… Самый лучший народ – на миноносцах!

* * *

Скоро началась отчаянная грызня между разрозненными группками Цефлота, Цеконда и Цемата.

Люди поумнее хорошо сознавали, что эта борьба не была партийной, нет – это по старинке грызлись (с приправой барства или анархии) все те же палубы: матросские кубрики, «пятиместки» унтеров и кают-компании кораблей – каждая прослойка флотилии хотела теперь загрести побольше власти, чтобы навар для щей был погуще.

Лейтенант Басалаго стал выдвигаться в эти дни как блестящий организатор. Он умел убеждать – рычал, ласкал, отступал, снова бросался в бой, но… делал только то, что ему надо. Авторитет этого человека, уже потерявшего севастопольский загар, быстро рос на флотилии: вокруг него собирались не одни офицеры, но и кондукторы и матросы.

Неимоверным усилием ума, злости и воли лейтенанту Басалаго удалось слить взбаламученные распрями опитки Цефлота, Цеконда и Цемата в единый коктейль.

Получилась новая организация флотилии – ЦЕНТРОМУР, и там, в этом Центромуре, заплавала юркая и скользкая фигура Мишки Ляуданского, машинного унтера с линкоров.

– Революция, братки, это вам не шлынды-брынды! – кричал Ляуданский на Короткова. – Революция, братки, это – во!

И подставлял к носу бедного каперанга свой большой палец, рыжий от махорки. За такую «революционность» Ляуданского носили на руках чесменские (декольтированные) матросы и рыдали навзрыд – от умиления, от речей, от водки…

– Весь мир разрушим! Во мы какие… Приходи, кума, на нас любоваться…