В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.

Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.

И вдруг, дергаясь, побежала катушка: «тинь-тинь-тинь!»

Пошел текст:

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК, ТЕЛЕГРАФ, ПОЧТУ, ТЕПЕРЬ ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. ПРАВИТЕЛЬСТВО БУДЕТ НИЗЛОЖЕНО…

Телеграфист бормочет про себя:

– Провокаторы! – и рвет в пальцах тонкую ленту.

Опять тишина, только воет проклятый ветер. Одинокий выстрел где-то в ночи. И снова, дергаясь, толчками бежит катушка:

ПЕРЕВОРОТ ПРОИЗОШЕЛ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО, НИ ОДНОЙ КАПЛИ КРОВИ НЕ БЫЛО ПРОЛИТО, ВСЕ ВОЙСКА НА СТОРОНЕ ВОЕННО-РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА…

Обгорелая головешка, брызгаясь искрами, вываливается на пол, наполняя барак едучим дымом.

– Нет, нет, – бормочет телеграфист. – Этого не может быть. Он рвет и эту ленту. Долго сидит, в отчаянии катаясь лысой головой по столу. Потом нащупывает ногою под столом бутылку. Достает. Наливает. Пьет. Морщится.

– Предатели! – говорит он.

На рассвете приходит сменщик.

– Что-либо важное было за ночь? – спрашивает.

– Нет. Ничего не было, – отвечает ему старый и тряскими пальцами застегивает поношенное пальто.

Под утро телеграф начинает выстукивать целый каскад телеграмм:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ… ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО. ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВЛАСТЬ ПЕРЕШЛА В РУКИ ОРГАНА ПЕТРОГРАДСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ…

– Так, – произносит телеграфист, читая. – Дорвались? Ну, ладно. Вы погибнете скоро и бесславно, даже не успев добраться до наших краев…

Над головою телеграфиста сонно щелкают часы. Промедление рискованно, надо что-то делать. Радиостанция на «Чесме» очень мощная, и если там радиовахта не дрыхнет, то уже принимает. Консульства имеют свои приемники и прямую связь с Лондоном.

«Замолчать никак нельзя!..»

Телеграфист долго нащупывает под столом бутылку. Встряхивает ее, просматривая темную глубину перед лампой.

– Вылакал все… тоже мне приятель! Ни капли… – И вызывает рассыльную бабу при станции: – Беги до штаба. Если главнамур Ветлинский еще не встал, можешь передать начштамуру лейтенанту Басалаго… Дуй!

В английском консульстве известие о переходе власти в руки большевиков получили гораздо раньше. Консул Холл, завернувшись в халат, беспокойно расхаживал по коридорам барака.

– Кажется, – сказал он, – с Россией надолго покончено.

– Напротив, сэр, – возразил Уилки, быстро одеваясь во все теплое, – вот теперь-то с нею и стоит нам повозиться!..

* * *

В тусклых сумерках рассвета заиграла темная медь судовых оркестров. С борта «Аскольда», прямо в котел гавани, рушилась, завывая призывом к оружию, торжественная «Марсельеза», а на линкоре «Чесма» наяривали, как при угольной погрузке в авральный час, лихорадочный «янки дудль денди».

Реакция на события в Петрограде была стихийной, еще не осмысленной. Над рейдом висла шумливая кутерьма голосов, сирен, скрипа шлюпбалок. Трещали как сороки прожектора, ведя переговоры с кораблями.

Многое было неясно – истина еще не отстоялась. Но к середине дня, под жерлами британского «Юпитера», Мурманск ожил и украсился флагами. Топтали порошу, выпавшую за ночь, ноги в матросских бутсах, ноги в солдатских обмотках, ноги в опорках сезонников. Скрипели сапоги офицеров, ухали по сугробам валенки развеселых мурманских баб.

Прячась под стенами бараков от ветра, толпились кучками. Сходились, снова разбегались. Послушать там, послушать здесь.

И снова отбежать к новой кучке, где Шверченко уже выкрикивает – его прямо корчит от ярости:

– Это мы еще посмотрим! Власть Временного правительства худо-бедно, а шесть месяцев продержалась… Шесть часов я кладу на большевиков – больше им не устоять! Раздавим!

На главном «проспекте», вдоль колеи дороги, Каратыгин со своей Зиночкой гуляет среди путейских канцеляристов.

– Неужели жертвы революции принесены напрасно? – говорит он авторитетно, и ему внимают. – Не верю, чтобы русский народ дал осилить себя кучке политических авантюристов…

На Зиночке новая шубка, она кокетливо опускает глаза.

– Посмотри, кто идет… – И дергает мужа за рукав.

В распахнутой шубе, выкидывая перед собой трость, широко шагает по шпалам Небольсин. Снег залепляет ему глаза, снег осыпает тужурку под шубой. А взгляд – в пространство.

– Аркадий Константинович!. – восклицает Каратыгин, уволакивая за собой и очаровательную Зиночку. – Нам пора помириться. В такой день… в такой ужасный день!

Небольсин круто останавливается.

– У каждого дня бывает вечер, – отвечает хмуро. – Впрочем, извините, спешу… Зинаида Васильевна, кланяюсь!

– Охамел… барин, – бормочет вслед ему Каратыгин.

В конторе Небольсин еще с порога срывает с себя шубу:

– Соедините меня с Кемской дистанцией…

Ему хочется слышать Ронека… Ронека, только Ронека!

– Петенька! – кричит он в широкий кожаный раструб телефона. – Что у вас там происходит?

– Поздравляю, Аркадий, неизбежное случилось – у власти народ и Ленин! У нас уже Советская власть… Что у вас?

– У нас метель, мороз и всякий вздор. Никто ничего толком не может объяснить. Сколько революций у вас запланировано?

– Это последняя, Аркадий. Самая решающая и справедливая.

– Не агитируй меня… Так, говоришь, у вас Советы?

– Да. По всей линии.

– А Совжелдор?

Короткое молчание там, в Кеми.

– Совжелдор против большевиков, – отвечает Ронек.

– Я так и думал, – говорит Небольсин. – Сейчас встретил гниду Каратыгина, он кинулся мне на шубу, чтобы обнять или задушить – в зависимости от моей точки зрения. Я уклоняюсь.

– Не уклоняйся, Аркадий, – прозвенел голос Ронека издалека. – Ты же честный человек.

– Спасибо, Петенька, – ответил Небольсин. – Но мою честность трудовой народ на хлеб мазать не будет… Я все-таки до конца не понимаю: верить ли?

– Верь, Аркадии, верь…

– Во что верить?

– В лучшее.

– Прощай, Ронек, ты старый карась-идеалист…

В этот день было общегородское собрание. Небольсин тоже пришел в краевой клуб и только тут, пожалуй, поверил, что неизбежное случилось. Рабочие дороги и солдаты гарнизона приветствовали новую власть. Небольсину было любопытно – какова же будет резолюция общего собрания? Он решил не уходить – дождаться ее. Но тут его тронули за плечо и шепнули:

– Ага, вот вы где… Как можно скорее в штаб, быстро.

В штабе его ждали Ветлинский, Басалаго, Чоколов, Брамсон.

– Я нужен? – спросил Небольсин.

– Да, – ответил Басалаго, не повернув головы.

– Вы прямо с собрания? Какова резолюция?

– Меня сорвали со стула… Но, судя по настроению солдат и рабочих, резолюция будет за поддержку Советской власти. И конечно же, за мир… за любой мир! Только бы мир…

– Это стихия, – просипел Брамсон, ерзая глазами по полу. – Со стихией всегда трудно бороться. Нужен голод, чтобы народ опомнился… Нужен Бонапарт! Нужен Иван Грозный!

– Перемелется, – отмахивался Чоколов (уже хмельной).

– Закройте двери, – велел Ветлинский. – Садитесь…

На зеленом сукне стола, под светом казенной лампы, легли руки заправил Мурманска – руки адмирала, руки флаг-штабиста, руки портовика, руки прокурора и руки путейца. Все они были разные, эти руки, и все не находили себе места.

Ветлинский вынул из кармашка брюк старенькие часы, выложил их на середину стола перед собравшимися.

– Дело, – сказал он, – только дело… Несомненно, резолюция матросов, солдат и рабочих сегодня, когда страсти особенно накалены, будет за Ленина… Говорить всем кратко! У нас три минуты. Повторяю: Главнамур должен быть категоричен и краток. Архикраток, чтобы мы с вами, господа, успели опередить резолюцию… Кто первый? Вы, лейтенант?

Басалаго с хрустом разомкнул сильные пальцы:

– Советская власть не продержится и трех дней.

– Вы? – кивнул Ветлинский в сторону Брамсона. Брамсон сказал, что думал:

– Керенский завтра вернется и свернет шею большевикам.

– Вы? – Кивок Ветлинского в сторону Чоколова. Чоколов только отмахивался:

– Надо признать Советы, чтобы уберечь себя от эксцессов.

– Вы? – Вопрос в сторону Небольсина.

Небольсин подумал и закрепил разговор:

– Новую власть надо признать как неизбежное явление…

Контр-адмирал, явно довольный, убрал со стола часы.

– Вот и все, господа! Я очень рад, что вы отнеслись к разрешению этого сложного вопроса вполне разумно. Без лишнего пафоса, спокойно и деловито. Вот теперь, – сказал Ветлинский, – мы начнем укреплять власть на Мурмане…

– Коим образом? – ехидно спросил его Брамсон.

– Через Советы, – ответил Ветлинский. – Внимание, за читываю свой приказ… Пункт первый: «Для блага всего края я, со всеми мне подчиненными лицами и учреждениями, подчиняюсь той власти, которая установлена Всероссийским съездом рабочих и солдатских депутатов…» Так? – спросил он собрание.

– Допустимо, – согласился Басалаго, нервно вскочив.

– В этом что-то есть, – сказал хитрый Брамсон.

– Прилично, – буркнул Чоколов.

– Вполне… – хмуро поддержал Небольсин.

Ветлинский встряхнул в руке бумагу.

– Пункт второй: «Памятуя об ответственности перед родиной и революцией (выпуклые глаза контр-адмирала обежали лица людей, сидевших перед ним), я приказываю всем исполнять свои служебные обязанности впредь до распоряжений нового, Советского правительства…» Все, господа! Лейтенант Басалаго!

– Есть! – вскинулся тот, всегда в готовности.

– Немедленно поспешите в краевой клуб. Выскажите перед митингом полную готовность Главнамура поддержать новое правительство Ленина. И зачтите им этот приказ… Сразу! Мы наверняка еще успеем перехватить их резолюцию…

Так и случилось. На трибуну, запыхавшись, влетел лейтенант Басалаго, мокрая прядь упала ему на лоб.

– Свершилось! – выкрикнул начштамур в темноту зала, жарко дышащую на него. – Слабая и немощная власть Временного правительства, власть бюрократии и буржуазии, пала… Мы, представители командования и передового русского офицерства, счастливы заявить здесь, что пойдем в ногу с трудовым народом!

– Уррра-а-а! – всколыхнулся зал.

– И мы надеемся, – продолжал Басалаго, – что Россия, в руках правительства новой формации, даст изможденному русскому народу покой благородного мира (после победы! – добавил он)… и внутреннее устройство в рамках демократии и свободы. Да здравствует власть Советов! – закончил Басалаго.

Мишка Ляуданский, пристроясь на краю стола, быстро перебелял резолюцию, вставляя в нее обороты речи, свойственные лейтенанту Басалаго.

– Совжелдор против! – раздался голос Каратыгина. – Совжелдор призывает не подчиняться большевикам и свергнуть власть узурпаторов.

Басалаго тряхнул головой, отбрасывая с мокрого лба жесткую прядь волос, на которой еще таял снег.

– Я не политик, – ответил он. – Я только выразил генеральное мнение Главнамура, которому принадлежит власть на Мурмане.

– Это предательство Главнамура! – Новый голос. Басалаго впился в потемки зала, выискивая того, кто кричал.

А там, где-то далеко-далеко, в самой глубине барака, мерцали погоны, и он узнал кричавшего. Это был его приятель по штабной работе – тоже лейтенант флота – Мюллер-Оксишиерна.

– Я вас не знаю, – сказал приятелю Басалаго, и зал снова стал ему аплодировать, потому что его-то как раз хорошо все знали…

Но тут от дверей кто-то доложил хрипло:

– Получена телеграмма. В Москве восстание против большевиков… Москва не принимает Советской власти!

– Вот оно! – завопил Каратыгин. – Начинается…

Через толпу, выдирая полы шинели из плотной давки, пробирался на выход лейтенант Басалаго. Глянул на Небольсина, шепнул:

– Пошли, надо подготовить составы новых ревкомов.

Небольсин в растерянности перетаптывался на месте.

– Вы же слышали, Мишель? В Москве…

– Пошли, пошли, – говорил Басалаго. – Здесь больше нечего делать. Это как раз та музыка, которую можно играть с любого конца. А сейчас мы держимся. Мы у власти. И Советы, как и ревкомы, будут наши…

Хлыщеватый лейтенант Мюллер-Оксишиерна подошел к Басалаго и сложенными в руке перчатками хлобыстнул его по лицу.

– Предатель, – заявил он ему.

Басалаго даже не обиделся.

– Дурак ты, – ответил. – Я думал, что ты умнее…

* * *

Строгая четкость «Аскольда» одним своим видом подавляла неразбериху Мурманского рейда, и потому-то Харченко, как представитель этой мошной боевой машины, легко перескочил в ревком: он уже входил во вкус. Его поперло, его понесло!

– Перьво-наперьво, – заявил Харченко, – я согласен с товарищем Ляуданским, который мудро говорит: «Революция – это вам не шлынды-брынды». И в самом деле, ежели присмотреться, то что мы видим? Кого-то лупят, кого-то давят, что-то кричат. Кого лупят? Конечно, начальство. Кого давят? Конечно, офицеров. О чем кричат? Конечно, о свободе… Вот тут-то я, признаться, и не понимаю. Товарищи! – пустил слезу Харченко. – Ридные мои! Где же та свобода, из-за которой льются потоки трудовой крови? Я кровью своей выслужил себе вот эти погоны, а мне за это – штык в пузо? Так прикажете понимать?

Плакание Харченки придержал Ляуданский:

– Стоп, машина! Крути реверс конкретнее… Давай мнение!

Харченко загибал пальцы, перечисляя:

– Жрать надо… пить надо… одеться надо…

– Погоди! – с пеной у рта заорал на него Шверченко. – Не надо тебе жрать, не надо тебе пить!.. Ничего не надо! Вся телеграмма Совжелдора из Петрозаводска. Там люди, а не тряпки! Они прямо говорят: не признаем Советской власти – и баста. И мы должны так же. До тех пор, пока в состав правительства полноправно не войдут члены всех социальных партий, о большевиках и говорить не стоит…

– Где Каратыгин? – огляделся Ляуданский.

Доставили Каратыгина.

– Ты что думаешь? – пристали к нему.

– Я как Викжель: Викжель против Ленина – я тоже… Я от революционных масс не отрываюсь, не на такого напали!

– Верно. Не отрывайся, – похвалил его Харченко. – А вот насчет писания… как? Горазд?

– Милейший, – обиделся Каратыгин, – я промышленно-торговое училище чуть было не закончил. А вы, кажется, из этих… из «химических»!

– Ну вот, – недовольно заметил ему Харченко, – сразу вступаем в классовое противоречие. Нехорошо, нехорошо!

Дверь открылась: зацепившись за порог, влетел Ванька Кладов.

– Материал есть? – спросил, озираясь.

– Посиди, – утешил его Ляуданский, – сейчас приготовим.

– Чего пишете? – поинтересовался редактор.

Ляуданский изобразил на руках мельницу-маслобойку:

– Никак не можем обращения спахтать…

– А к кому обращаетесь?

– Ко всем народам мира…

– Ловкачи! – восхитился Ванька Кладов. – Чего же вам, ребята, от народов мира потребовалось? Тушенки? Или водки? Или просто так – пошуметь решили?

Харченко, такой ласковый, словно кот, подсел к мичману:

– Дело-то тут такое, трохи обеспокою… Мы ведь люди новой хормации. Может, не так что сказал?

– Ничего. Вы новенькие. Как пятаки. Дальше?

– Язык-то сразу не проворачивается…

– Привыкли, прапор, машину свою проворачивать?

– Оно и так – машину завсегда легше. Потому как сын народа…

Ванька Кладов притянул его к себе и – шепотом страстным:

– Чин лейтенанта хочешь? Могу… И недорого: пятьсот целковых. Георгии тоже имеются… Станислава бы тебе! По двести николаевскими… Хочешь Станислава?

Харченку кинуло в сладостный озноб.

– Не, Погоди, мичман. Меня же знают… Откуда?

– Ну потом. Когда подрастешь из «сыновей народа», тогда помни: мичман. Кладов все достанет.

– Как же? – переживал Харченко. – Вить революция… до орденов ли тут?

– Плюнь, – сказал ему Ванька. – Красный бантик и дурак нацепит. А вот Станислава – не каждому дано. Подумай.

От стола раздалось постукивание карандаша.

– Внимание, внимание, – заговорил Ляуданский. – Послушайте, вы там… в углу! «Народы мира» – под хвост. Теперь начало будет другое: «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…»

Ванька Кладов уже направлялся дверям.

– Куда же вы, мичман? – остановили его.

– Мне это неинтересно. Да и номер уже занят сегодня. Как раз напечатал телеграммы Керенского н генерала Духонина. Чтобы никаким Советам не подчиняться… Вот они знают, что писать. Эти люди не чета вам: с башкой люди, демократы…

Из редакции Ванька Кладов позвонил в штаб Басалаго:

– Мишель, привет.

С другого конца провода взорвался начштамур:

– Я тебе не «Мишель», мичманок! Лейтенант Михаил Герасимович Басалаго окончил Морской корпус его величества. А ты выскочил в мичмана из недоучек студенческого набора…

– Простите, господин лейтенант, – извинился Ванька Кладов. – Я только в интересах дела хотел вам посоветовать, чтобы вы разобрались в делах ревкома… Эти остолопы что-то там пишут и никак не могут написать. Я решил благоразумно не вмешиваться.

– Хорошо. Спасибо. До свиданья.

Это был десятый день после Октябрьской революции, и в Мурманске только что было получено сообщение о создании нового правительства – Совета Народных Комиссаров. В подавленном настроении, с трудом сдерживая ярость, так и клокотавшую в нем, Басалаго ворвался в барак ревкома…

Оглядел лица. Серые от перекура и недосыпа.

И глянул на себя в зеркало. Вот его и сам черт не берет: всегда подтянут, гладко выбрит, лицо розовое. Щелкнув крышкой портсигара, Басалаго изящным жестом достал папиросу. Продул ее, и вспыхнул огонек зажигалки.

– Или власть ревкома, – сказал, – или…

За столом притихли. Басалаго выдал им долгую паузу – как актер, уверенный в том, что и в паузе есть глубокий смысл.

– Или проваливайте, к чертям! – заорал он, раскидывая с грохотом стулья. – Главнамуру нужны люди деятельные! Люди активного настроения! Верные помощники в борьбе за мир и процветание этого края… Ляуданский!

– Есть.

– Читай…

Глаза Ляуданского забегали по шпаргалке:

– «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…»

– Дальше! – рявкнул Басалаго.

Ляуданский щелкнул каблуками и сказал:

– Есть! – но молчал.

– А вот дальше-то… – вставил Харченко и тоже замолк. Басалаго оценил его на взгляд: «Этот „химик“ – дерьмо!»

– С революционным народом, – сказал начштамур, разглядывая свою папиросу, – надобно говорить языком революции… Не можете? Ладно. Черт с вами! Пиши…

Он снял фуражку, залепленную сырым комом снега.

– «Уже десятые сутки, – диктовал, – кипит братоубийственная гражданская война, а в стране еще нет центральной власти… „ Чего остановился? Пиши: «… власти нет“. Совжелдор, – спросил лейтенант у Каратыгина, – есть власть?

– Нету, – ответил Каратыгин, почтительно привставая.

– «В связи со всем этим, – продолжал Басалаго, – разрушающим страну положением мурманский ревком»… Написал? «Мурманский ревком требует…» Двоеточие, проставь номер один…

Из-под пера Ляуданского, движимого сейчас только голосом Басалаго, выбегали и строились пункты «требований»:

1. Немедленного прекращения братоубийственной борьбы за власть и образования сильной всенародной власти.

2. Направления всей политики нового правительства к скорейшему заключению демократического мира при обязательном условии тесного единения с союзниками.

Отойдя к окну, Басалаго оглядел рейд, заставленный кораблями – русскими, британскими, французскими.

– Прочти мне последнюю фразу, – сказал он. Харченко через плечо Ляуданского услужливо прочел: «…при обязательном условии тесного единения с союзниками».

– Точка? – спросил Басалаго.

– Точка, – вздохнул Шверченко.

– Переделай точку в запятую и добавь: «…без помощи которых нам грозит гибель». Слово «гибель» подчеркни!

Закончив диктовать, он взялся за фуражку:

– Что вы так на меня смотрите? Вы лучше посмотрите отсюда на рейд. Неужели вам, болванам, никогда не приходила в голову такая мысль, что, если англичане уйдут из Мурманска, флотилию и порт ожидает разруха. Смерть! Кто даст топливо? Где взять масло? Сахар? Петроград не даст – там большевики уже доедают последних собак…

Харченко вскочил снова:

– Вот, не сговаривались, а получилось одинаково… Что я вам говорил? Жрать надо, пить надо, одеться надо…

Дверь за начштамуром с размаху захлопнулась – накрепко.

Ревком передохнул.

– Ну как? – спросил Ляуданский. – Вы согласны?

– Ревкому без Главнамура – крышка, – сознался Харченко. – «Куды уж нам с Басалаго тягаться… Давай, я подписываюсь.

Тогда же лейтенант Басалаго был введен в состав мурманского ревкома и стал управляющим его делами (отныне Главнамур стал одной шайкой-лейкой с ревкомом).

* * *

Скоро во всей своей первозданности проявилось то допотопное, что и составляло во многом суть жизни большинства людей, населявших в те времена мурманские холодные Палестины: желание загрести копейку, сгоношить рубелек, сварганить деньгу на воровстве или спекуляции. Какая там революция? Все словно очумели, забыли о революции и носились со своими кубышками…

Первый сигнал об этом Небольсин получил от Каратыгина.

– Аркадий Константинович, – спросил бывший контрагент, – а вы своих сбережений не забрали еще из конторы банка?

– А зачем я должен их забирать? Куда их дену? Дуняшке под юбку? У меня же в вагоне стащат.

– Лучше уж знать, что украли воры, а не дарить большевикам. Мы вот с Зиночкой свои деньги уже забрали.

Небольсин испытал некоторое беспокойство. В самом деле, не забрать ли и ему? Время шаткое. Действительно, люди побогаче шептались по углам, прикидывали, шуршали, как крысы в норах. Наконец из Архангельска дошла весть, что банки там чистенькие: клиентура уже все выгребла…

Дядя Вася перекладывал в конторе печку.

– Дядя Вася, – спросил Небольсин, задумчиво наблюдая за его работой, – а где ты бережешь свои деньги?

– Да в сапоге, Константиныч, – ответил мудрый печник. – Велики ли деньги-то у меня? Мы ведь не баре…

Сказано не в бровь, а в глаз. Небольсин не выдержал и тоже завернул в контору госбанка. Там было пусто, жутковато пусто – и сразу кольнуло сердце. Боже мой! С первой лопатой поднятого грунта, через болота, поедаемый гнусом, дошел по рельсам до Мурманска, все откладывал, все надеялся… На что надеялся? И распахнулись где-то очень далеко высокие белые двери, из которых сейчас выйдет к нему… она.

– Уважаемые! – Инженер постучал в запертое окошечко. Оно откинулось, и Небольсина спросили:

– Вам, сударь, что?

– Нельзя ли мне…

– Денег нет! – И окошечко закрылось.

– Постойте, – открыл его Небольсин снова, – я вам все эти годы, как последний дурак, вносил… чтобы вы сберегли!

– Все вносили. Но денег нет.

И высокие двери закрылись вдруг, навсегда отодвинулась от него Ядвига в ее японском халате с чудовищными драконами.

– Отдайте мне деньги! – стучал Небольсин кулаком. Высунулась плешь чиновника.

– Русским языком сказано: денег нет… Нет денег!

– Хорошо. Когда будут?

– Когда не будет большевиков…

Опустошенный, сразу потеряв все, на что рассчитывал, Аркадий Константинович отправился в буфет при станции вокзала. Там в неуютных потемках, он шуршал керенками, уже обесцененными. Прикидывал – как прожить до жалованья. Решил для начала, по русскому обычаю, как следует выпить… И – выпил!

Прямо перед собой он разглядел широкую спину полковника; толстые уши, багровые от холода; массивная шея упиралась в воротник жесткой шинели. По этим ушам, по этой могучей спине Небольсин узнал полковника Сыромятева – человека, появлявшегося в Мурманске только наездами. Сыромятев, полковник генштаба и командир погранохраны полярного района от Пазреки до старинной Печенги, был очень почтенным человеком.

– Господин Сыромятев, – окликнул его инженер, – добрый день. Как здоровье отца Ионафана?

Сыромятев охотно перенес свой стакан с недопитой водкой за столик путейца, уронил бутерброд, помазанный какой-то дрянью, и ожесточенно отправил его в угол ударом громадного сапога.

– Сейчас монахом быть хорошо, – прогудел он басом. – Иисус Христос свою партийность выяснил еще вон когда! И отцу Ионафану теперь остается только ее и придерживаться…

Небольсин рассказал, как его обчистили в банке, и неожиданно Сыромятев выругал инженера:

– Аркадий Константинович, вы же неглупый человек, а несете ахинею… Какие деньги? О чем вы говорите? Да постыдитесь. Неужели вы желаете походить на всю эту сволочь, которая судьбою войны натискалась в Мурманск, словно сельди в бочку… Сейчас, дорогой мой, время думать о России, о судьбах народа, а не о деньгах!

– Поймите же меня, – слабо возразил Небольсин. – Когда человеку за тридцать, ему невольно хочется упорядочить многое в своей жизни.

– Деньгами? – накинулся Сыромятев на путейца. – Бред! Сейчас упорядочить жизнь в России можно только пулей и дисциплиной. Крепкой властью! А не подтиркой, на которой госбанк разрисовал всякие там глупые цифирки…

Они выпили водки, и Небольсин спросил:

– Вы чем-то сильно озабочены, полковник? Дела? Сыромятев надвинулся на инженера всем своим массивным горячим телом – тепло этого тела пробивалось даже сквозь грубое сукно шинели. Оглядевшись вокруг, полковник шепнул:

– С нашей границы снят замок… Граница открыта!

– Не может быть, – отшатнулся Небольсин.

– Именно так, – кивнул Сыромятев. – Вы, может, спросите, у меня, как это случилось?.. Очень просто. Еще при Керенском солдаты сорвали с меня погоны. Вытерпел. Вы же меня знаете, я не истеричная барышня. Сорвали – и черт с вами! Думаю – уйди я сейчас, на ком граница останется? Потом говорят: не барин, мол, вставай в очередь за кашей. Поверьте: я брал миску и стоял. И ждал, когда мне положат каши… Я человек очень выдержанный, меня трудно вывести из терпения.

– Ну а потом? – спросил Небольсин.

– Потом стали буянить… России для буянства показалось им мало. Пошли через границу в Норвегию – там пивная торгует. Ну, каковы норвежцы, вам рассказывать не надо. Они так поддали моим молодцам, что те вернулись в красных соплях. А я лежу и радуюсь: вот, думаю, бог наказал вас! Хоть чужая управа, да все-таки нашлась…

Сыромятев печально умолк, размазывая вино по клеенке.

– А дальше? – намекнул Небольсин.

– Дальше… Они все разбежались, бросив оружие. Я проснулся, смотрю – один на заставе. Совсем один… На такую границу – один полковник Сыромятев. А немецкие подлодки стоят на Лафонтенах. Что делать? Ушел тоже…

– А вы пытались стукнуть кулаком в Главнамуре?

– А вы думаете – нет?

– Я думаю, что – да.

– Вот именно. Я стукнул. Перед самым носом контр-адмирала Ветлинского. Но этим мерзавчикам, что засели здесь, сейчас не до границы… Только своя шкура! Только свои деньги! Только свои подштанники… Черт бы их всех побрал! А потому и говорю вам, Небольсин, от чистого сердца: не будьте похожи на этих негодяев… А на деньги плюньте, наживете.

Небольсин понял, что его горе еще не горе. Настоящее-то горе сердце вот этого мужественного умного человека, который растерян, который не знает, что делать и куда идти.

«Такие, – думал Небольсин, – стреляются…»

Ночью в вагон к нему совсем нечаянно заскочил Ронек:

– Переспать дашь?

– Ложись. Ты откуда свалился?

– Из Кеми.

– О черт! Разбудил ты меня.

– Ничего. Отоспишься…

Небольсин сидел на постели, долго зевал.

– Слушай, Петенька, я чего-то опять не понимаю. Была одна революция, и ты мне сказал, что она ничего не изменила. Скажи: разве теперь что-либо изменилось? Может, надо крутить сразу третью? Ты мне скажи прямо.

Ронек тянул через голову свитер.

– Это у вас ничего не изменилось, – сказал он. – Тупик! Но из тупика надобно выходить. Выходить придется в борьбе. Первое (и самое главное!) – это сломать шею Совжелдору и всем болтунам… Здесь, в Мурманске, победить трудно. Необходимо, чтобы вмешался Петроград! Но Петрозаводск будет нашим. И вот увидишь, в самом скором времени.

– А ты нагрянул сюда по делу? Или так?

– Мне нужно упорядочить с Главнамуром вопрос о деньгах, чтобы выплатить рабочим, которые уезжают. По договору! Люди стремятся уехать туда, где существует Советская власть. И вот, Аркадий, заметь: вся мерзость и нечисть остается здесь, при Главнамуре. А лучшие и честнейшие уезжают к большевикам… Впрочем, – кашлянул Ронек, – прости, я тебя не обидел?

– Чем? – спросил Небольсин и только сейчас понял, что он-то остается с мерзостью и нечистью, а лучшие и честнейшие уезжают.

– Нет, – сказал Небольсин, привстав на локте, – ты меня, Петенька, не обидел… Каждому надо стараться быть честным патриотом России на любом, самом поганом месте.

– Ну-ну, – ободрил его Ронек. – Гаси свет.

В темноте вагона очень долго молчал Небольсин.

– Сейчас, – заговорил вдруг, – все старые договоры аннулированы. Денег ты не получишь. А почему бросают дорогу рабочие? Разве в России жизнь лучше, нежели здесь – на Мурмане?

– Она, конечно, хуже, – ответил в потемках Ронек. – Но зато внутри России появилось народовластие. Как же ты, Аркадий, этого не понимаешь?

– Они там наголодаются, – сказал Небольсин.

– Еще как! – отозвался Ронек.