Впрочем, эту шинель пришлось выбросить. Шинель в легионе была английской, только погоны русские. Полковничья папаха, как в старой армии при царе, но каракуль афганистанский. Мундиры шились по форме френчей, с квадратными карманами. Галстук, черт его побери! Жалованье бешеное – в британских фунтах…

А в Мурманске, при английском консулате, открылся специальный магазин-бар, где легионеры могли тратить фунты. Транспорта с продовольствием англичане еще не разгрузили, в городе и на дороге царил голод. А здесь любые товары в избытке: и сам будешь сыт, и любую ерунду, вроде парижских духов, для своей «баядерки» приобретешь по дешевке. В Славяно-Британский легион шли тогда многие – от паники, от безделья, просто так, а иные – шкурнически…

Каюта на крейсере была тесной; от паровых труб, вмонтированных в переборку, исходил угарный жар. Дали ход, и полковник Сыромятев поднялся на верхнюю палубу. На мачте британского «Суатсхэмптона» вздернули сигнал, обращенный к уходящему крейсеру: «Желаем воды три фута под киль!» Крейсер с войсками легиона ответил сиреной, провыв над скалами и над водою свое железное нутряное «спасибо».

Вот уже и выход в океан. Полковник Сыромятев вытер слезу.

Он и сам не знал – откуда эта слеза? Или от жалости к себе? Или просто напор жестокого ветра выжал ее из глаз?

А русский океан был необозрим и пустынен…

* * *

Капитан Суинтон сбросил с головы наушники.

– Боже мой! – сказал он. – Как бы все это не обернулось позором для моей Англии!

– Можно? – спросил Вальронд, протягивая руку за бланком.

– Читай, – разрешил Суинтон.

Это была нота Советского правительства, адресованная Локкарту, который представлял Англию в России, – протест был выражен ярко и убедительно, становилось ясно, что конфликт на Мурмане разрастается в опасность вооруженной борьбы.

– Это уже вторая, – пояснил Суинтон. – А три дня назад я перехватил первую ноту. Ленин, конечно, прав: мы слишком самоуверенны… Ты знаешь, Юджин, кому это надо передать?

– Кому?

– На борт «Суатсхэмптона», лорду нашего адмиралтейства.

– А разве?.. – начал Вальронд и вовремя осекся.

К чему лишние вопросы? Стало ясно, что англичане доставили в Мурманск, заодно с войсками, и лорда адмиралтейства. Значит, мичман не ошибся в своих предположениях: стрелы из Мурманска полетят и дальше… до Архангельска, до Вологды!

– Ты не извещай, Юджин, – переживал Суинтон. – А я знаю, что в Кандалакше мы уже стали расстреливать большевиков. Какое мы имеем право это делать? Неужели нет разума?.. Это так ужасно! Я хотел вернуться в колледж. Меня давно волнует проблема фототелеграфирования на расстоянии. А вместо этого я осужден прозябать в Мурманске…

До лорда британского адмиралтейства флаг-офицера не допустили – Вальронд сдал радиограмму наружной вахте, после чего посетил в штабе генерала Звегинцева. «Сейчас решается и моя судьба», – подумал мичман. В штабном кабинете, напротив Звегинцева, сидел лейтенант Басалаго и писал, – лица обоих были мрачными. Вальронд доложил о второй ноте Совнаркома к Локкаргу, и лица сразу оживились.

– Это очень хорошо, – заметил Басалаго, – что большевики столь активны. Может, это заставит и генерала Пуля стать активным. Англичане упрямы: они боятся двинуться дальше. Мы должны заставить их сделать второй шаг… До сих пор мы балансировали на туго натянутой струне, готовой вот-вот оборваться. Ныне же, в связи с этой нотой, обстоятельства изменились, и мы ставим перед союзниками вопрос ребром…

– Михаил Герасимович, – воскликнул Звегинцев, – как вы всегда хорошо говорите и занудно пишете! Ну почему бы вам так и не написать, как вы сейчас сказали? Убедительно, весьма!

Вальронд сунул два пальца за тесный воротничок, крепко накрахмаленный, передернул стиснутой шеей.

– Мишель, – спросил он, – что творишь во вдохновении?

– Обращение к союзникам. На этот раз – угрожающее.

– Вот как? Не забывай пророчества: «Братья писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое…»

– Мы не писатели, – ответил Басалаго. – А сегодня вот соберем совещание президиума. И поставим решительный вопрос: или союзники пошевелятся, тогда мы с ними заодно, или…

Вальронд заглянул ему через плечо, прочел: «Положение, ставшее- сложным после переговоров с Москвой, теперь сделало развязку неизбежно близкой… Последствия ясно вырисовываются…»

– И каковы же эти последствия? – спросил Вальронд.

– Ах, мичман! – завздыхал Звегинцев. – Наступает самый критический момент. Мы объявляем сейчас перед всем цивилизованным миром о разрыве с Москвой – окончательном! Мурман – государство автономное, и пусть союзники защитят это государство всеми своими силами от гнева большевиков.

«Все ясно, – решил Вальронд. – Пора. Я надеюсь, что меня не расстреляют!» И он еще раз оглядел унылые штабные стены: торчала меж бревен пакля, а в пакле жили клопы.

– Простите, генерал, – вытянулся Вальронд. – И ты, Мишель, тоже выслушай меня… Вторичная просьба: я бы хотел избавиться от флаг-офицерства. Я ведь был неплохим плутонговым.

– Вот-вот, – перебил его Басалаго. – Когда пробьет час, ты снова встанешь у орудий.

– Но… когда? – спросил Вальронд.

– Скоро.

Потом мичман долго соображал: «Расстреляют меня или нет?

Черт возьми, но так ли уж нужно меня расстреливать?..» Он спал всю ночь спокойно. Звонок побудки на крейсере разбудил его. Но только на один момент – Женька Вальронд завернулся в одеяло с головой и снова заснул…

День наступал пасмурный, с неба сыпал сеянец-дождик…

Юрьев вышел на балкон краевого Совета. Вздернул воротник пиджака. Внизу, под ним, задрав головы, стояло человек сорок – пятьдесят (никак не больше). Он кашлянул в рупор, укрепленный на перилах балкона, и кашель его прозвучал над рейдом, где мокли русские суда, наполовину уже разворованные; один лишь крейсер «Аскольд» еще посверкивал издали чечевица-ми дальномеров – непокорный и таящий угрозу.

Юрьев сказал:

– Товарищи! Открываем общегородское собрание… Мурман ожидает от союзников продовольствия, топлива и рыболовные снасти. И вот они прибыли. Но союзники не выгружают их на берег. И они правы, ибо своими нотами Совнарком большевиков предает интересы трудящихся нашего края. Ленин требует от союзников удаления их с Мурмана. Пожалуйста! Союзники согласны уйти хоть сегодня. Но они увезут с собой и продовольствие. Нам угрожают голод и потери промысла. Мы снова стоим перед угрозой германского нашествия… Союзники, – прокричал Юрьев, – должны остаться с нами! Чтобы помочь нам пережить тяжелое время. Чтобы оформить ту армию, которая защитит наши краевые интересы от покушений германо-финской аннексии… Товарищи! – призывал Юрьев. – Довольно жить с московскими няньками! Мы те же сыны родины, что и наше центральное правительство. Наша обязанность – сохранить этот край для лучших времен… Крайсовет, вкупе с Центромуром, постановляет: отвергнуть протесты большевистского Совнаркома и разорвать связь с Москвой!

В этот день проворачивали, как и положено по уставу, башни «Аскольда», и орудия как бы случайно вцелились в окна Мурманского крайсовдепа. Крейсер поднял (и уже не спускал – до самого конца) флажный сигнал: «Мы протестуем». Но Юрьев не верил в угрозы орудий. Сегодня ему казалось, что все нерушимо как никогда. Дело сделано. Словно камень свалился с сердца…

И – вдруг:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ МУРМАНСКОГО СОВДЕПА ЮРЬЕВ, ПЕРЕШЕДШИЙ НА СТОРОНУ АНГЛО-ФРАНЦУЗСКИХ ИМПЕРИАЛИСТОВ И УЧАСТВУЮЩИЙ ВО ВРАЖДЕБНЫХ ДЕЙСТВИЯХ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ВРАГОМ НАРОДА И СТАНОВИТСЯ ВНЕ ЗАКОНА.

ЛЕНИН.

* * *

За толстым стеклом иллюминатора холодно качалась зеленая зыбь. Ровно и глухо ревели машины. На килевой качке с грохотом хлопали бронированные двери. Англичане оставались верны себе и в Заполярье – бешеные сквозняки пронизывали крейсер насквозь, шторы в коридорах были вытянуты по ветру, словно в ураган.

Сыромятев накинул шинель, выбрался по трапу на верхний дек.

Крейсер напористо разрушал океанскую волну. Позади мелькнул забитый ветрами и штормами огонек «мигалки» Иоканьги; скоро уже войдут в просвистанный шалонниками пролив – Горло Белого моря. Вот оно, это проклятое Горло: здесь кладбище кораблей, и на черных камнях, кверху китовьим пузом, колотится пустая русская подлодка, покинутая командой… Мимо, мимо! Скорость, скорость…

Было холодно, но в Белом море чуть растеплело. Потянуло новым ветром – он нес в себе запахи смолы, земли, сена; вдоль Терского берега, принадлежавшего когда-то знаменитой Марфе Борецкой, крейсер рвался на Кандалакшу. Первые деревеньки поморов – кричат петухи, полощут бабы на камнях бельишко…

Сыромятев лежал в каюте, скогорготал зубами.

– Негодяи! – бросал он в пустоту время от времени.

Но вряд ли ругань его относилась сейчас к Эллену. Чтобы полегчало, полковник надолго приник к фляжке. Пахучий ямайский ром освободил сердце от стыдной боли. Над каютой уже громыхали трапы-сходни, приготовленные к отдаче на берег. Сейчас он поведет десант… «Вешать? Топить? Расстреливать?»

– Ну и сволочь! – сказал Сыромятев и надвинул папаху. На берегу их ждал британский консул Тикстон.

– Они в столовой, – подсказал он. – Как раз обедают…

– Бего-о-м… арш! – скомандовал поручик Маклаков, и, когда колонна тронулась, Сыромятев припустил за нею…

Отряд охраны, подчиненный мурманскому чекисту Комлеву, взяли безоружным во время обеда. Построили, погнали. Сербский разъезд арестовал членов Кандалакшского Совета. Все поезда, идущие к югу, были задержаны, и десант легионеров погрузили в эшелон, который сразу двинулся в сторону Кеми…

Был вечерний час, и жемчужная ночь над морем разливалась далеко-далеко. В зыбком мареве безночья, с высоты Кемского берега, Сыромятев разглядел купола Соловецкой обители, утонувшей за горизонтом. Это теплый воздух поднял над горизонтом отображение древних башен и храмов… Мимо полковника погнали прикладами к стене собора членов Кемского Совета. Казнь совершали легионеры из маньчжуров и сербы, озлобленные на все на свете за то, что из Мурманска их не отпускали на родину…

Выкликнули первого:

– Каменев! – И тень человека выросла на фоне стены…

Очевидец свидетельствует: «Каменев мужественно встал на место, достал из кармана часы, посмотрел на время, наверное желая запечатлеть последнюю минуту своего земного существования, и, снявши с головы шляпу, поклонился присутствующим тут же товарищам из Совета и сказал: – Прощайте…»

– Вицуп! – И качнулась тень второго на фоне белой известки древнего собора…

Очевидец свидетельствует: «Участь была такова же, но с более тяжкими мучениями, так как после первого залпа он еще несколько раз подымался, пока окончательно не был пристрелен».

– Давай третьего, – велел Сыромятев. – Доктор, а вы проверьте еще раз…

Доктор прощупал пульс Вицупа, расстрелянного трижды.

– Да. Кажется, готов. Можно третьего…

Вицупа оттащили за ноги от стены и положили рядом с Каменевым.

Вызвали третьего:

– Малышев!

Сыромятев сказал:

– О черт! Сколько же ему?

Малышеву было всего девятнадцать лет, и он – заплакал.

Он тоже видел сейчас далеко-далеко – и ширь Белого моря, и жемчужную ночь, и паруса шхуны, мирно уходившей к монахам на Соловки…

Сыромятев резко повернулся и зашагал прочь.

Очевидец свидетельствует: «Малышев, жизнерадостный и горячий защитник трудового народа, закончил свою жизнь со словами на устах:

– Жил я хорошо. Спасибо судьбе! Все для народа, и пусть оно так… И жизнь свою за народ отдаю».

* * *

Вместо Совета в Кеми воссоздали старую городскую думу. Когда один из думцев полез на крышу, чтобы сорвать с нее красный флаг, неожиданно вмешался британский консул Тикстон:

– Эй, на крыше! Что вы там делаете?

– Как что? Сами видите.

– Слезайте оттуда! – заорал на него Тикстон. – Это не ваше дело… Красный флаг должен висеть. Совдеп в Мурманске продолжает свою работу. А вам не все ли равно, под какою тряпкой сидеть в думе?..

Сыромятев вернулся к себе в вагон, присел за столик.

«Товарищ Спиридонов, – писал он, – сейчас легионерами в Кеми убито трое из местного Совета. Завтра будет расстрелян крановый машинист Соболь. Трупы я передаю населению. Приказа о расстреле чекистов (твоих и комлевских) на руках еще не имею. Разоружив, отпускаю их, вместе с семьями, пешком по шпалам. Если можешь, вышли навстречу им вагоны. Англичане, как видно, еще не решились окончательно рвать с Москвою и флагов здесь ваших не снимают, а Локкарт еще представляет Англию. Если же хочешь повидаться в последний раз, то давай где-нибудь на пустом разъезде встретимся. Со мною еще не кончено.

П-к С.».

В купе к полковнику вошел Торнхилл (тоже полковник) Теперь два полковника – русский и британский.

– Идет эшелон, – сказал Торнхилл обеспокоенно. – Кажется, это эшелон с частью отряда Спиридонова, и он уже близко, на подходе к Кеми, просит освободить пути… Вы разве не слышите?

Сыромятев прислушался к мощному реву локомотива, бегущего из окраинных тундр к Петрозаводску.

– Полковник, – сказал он Торнхиллу. – Я не хотел бы сейчас встречаться с этими людьми. Разоружите их своими силами.

…Среди арестованных Спиридонова не оказалось. Красноармейцев прогнали по шпалам мимо, и Сыромятев открыл окно.

– Эй, рыжий! – позвал он одного. – Передай товарищу Спиридонову. Башкой ответишь! Лично ему в руки! Больше никому!

Торнхилл вернулся в вагон:

– Женщины, жившие с большевиками, с разъезда ушли. Я не стал их удерживать: это дело личное. Теперь надо ждать реакции Москвы на наши действия… Может, выпьем, полковник?

Они выпили.

– В ближайшие дни, – ответил Сыромятев, разворачивая на коленях у себя газету с бутербродами, – все неясное определится. Или – или! Как вы думаете?

– Налейте еще, – попросил Торнхилл. – Я отвратительно чувствую себя в этих краях. Вот уже третий месяц не могу заснуть. Просыпаюсь среди ночи – прямо в глаза лупит солнце. Да еще какое солнце! Когда будет тьма?

– Скоро, – ответил Сыромятев. – Прошу, полковник.

– Благодарю, полковник.

И они – чокнулись.

* * *

Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, – пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели.

Вернись, я все прощу – упреки, подозренья.

Мучительную боль невыплаканных слез,

Укор речей твоих, безумные мученья,

Позор и стыд твоих угроз…

Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: «В левом – браунинг, в правом – кольт».

– Погоди, – сказал ему Уилки. – Очень хорошая песня.

Мы так недавно так нелепо разошлись.

Но я был твой а ты была моею.

О, дай мне снова жизнь -

вернись!

Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану. Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона.

– А хорошо поет, верно? – спросил равнодушно.

– Мне нужно видеть консула Холла, – мрачно ответил Юрьев.

– Консул спит. Зачем тебе?

Юрьев шагнул на середину комнаты:

– Звегинцеву – дали? Басалаго – дали? А мне – кукиш?

Уилки ответил ему – совсем о другом:

– Мы очень много пьем здесь. Хорошо ли это, Юрьев?

Юрьев молчал.

– Я думаю, – продолжал Уилки, – что это, наверное, очень плохо… Кстати, ты хочешь выпить?

– Дай!

Уилки налил ему чистого виски, и Юрьев жадно выхлебал.

Широко взмахнув рукавом, вытер рот и заговорил:

– Ленин по всей стране объявил о том, что я поставлен вне закона. Завтра «Известия» уже разойдутся по всей России. А знаешь ли ты, Уилки, что значит быть «вне закона»? Это значит, что любой человек может убить меня, как собаку… Дайте же и мне охрану! – потребовал Юрьев.

Уилки закрыл глаза. Ему ли не знать, что это такое. Когда его последний раз объявили вне закона? Кажется, в Палестине. Да, там. И горячий песок пустыни скрипел на зубах, и арабы стреляли в него с высоких верблюжьих седел, и эта турчанка с маленькими трахомными глазами… Она-то и спасла его! Именно она! А когда он сунулся в свое консульство, то ему сказали там спокойно: «Консул спит».

– Консул спит, – сказал Уилки бесстрастно и жестко. Юрьев сцепил в зубах черешневый мундштук канадской трубки.

– Завтра, говорю я тебе, «Известия» разойдутся. Сейчас ночь, и я знаю: наборщики уже тискают обо мне приказ Ленина… Звегинцеву-то вы дали? Басалаго дали? А я – что? Хуже их?

Уилки опять посмотрел на карманы юрьевского пальто: «Нет, я, пожалуй, ошибся: кольт – в левом, браунинг – в правом». И снова молчал, думая… Турчанка с трахомными глазами завернула его тогда в душные верблюжьи кошмы… а консул спал, подлец!

– Консул спит, – повторил Уилки и снова выпил. – Он ужасно лягается, но разбудить его… можно! Пойдем, Юрьев…

Холл действительно спал. Его разбудили.

– Вот, – сказал Уилки, смеясь, – пришел представитель Советской власти и просит спасти его от Советской власти…

Консул даже не улыбнулся.

– Что же вы так, Юрьев? – спросил он. – Не побереглись. Уилки, я не возражаю: выделите для совдепа охрану.

– Спокойной ночи, сэр. Я очень благодарен вам, сэр!

Из коридора раздался сочный голос лейтенанта Уилки:

– Выпустить совдеп с охраной. Запечатать двери на ночь. Откинуть щиты в окнах. Пулеметы – к огню…