Казимеж Очеповский лежал на пышной кровати в доме богатея Подурникова и дул в берестяную дудочку-самоделку.

Дядя Вася пускал дым к потолку – колечками: пых, пых, пых.

– Про што песня твоя? – спросил между прочим.

– О прекрасной Польше, о прекрасных женщинах… Сойдет?

– Это хорошо, – рассудил дядя Вася. – О дамах твоей Польши я много наслышан. Не дай бог с ними схлестнуться!

Вихрем ворвался в избу Юсси Иваайнен, сказал поляку:

– Свистел, бессупая сатана? А ты, кирпич старая, трупу сепе – склеил, тым итёт, а не знал тела наши…

– Казимеж, – засмеялся печник, – ты что-нибудь понял?

Очеповский скинул ноги с подурниковской кровати:

– Понял. Наша Колицкая республика, кажется, в опасности.

– Опасность! – кричал Юсси. – Потурников вители в Канталахти, теповские товарищ мальчик присылал… Мальчик плакал у мой круди самой, коворил, что плывут каратель сюта!

– Стой, стой, сатана перкеле! – заговорил дядя Вася. – Куды плывут и кто плывет… Какой мальчик плакал?

– Миноносец с паркасами… Каси сыкарку, потом токуривал!

На огородах сочно пучилась из земли репка, такая вкусная. За Лувеньгой синели горы, темные от леса. Дядя Вася поймал за холку гнедую кобылу, сбил с ног ее путы.

– Иэ-э-эх, родимая!.. – и поскакал.

Что всегда покоряло рязанского мужика на севере, так это обилие пустующей земли. Больше на рыбку надеялись, а так – лучок да репка, а хлебца тебе – шиш: покупали в Норвегии.

Однако земли много; ежели коров тут завесть, думалось, то велик будет доход от мяса да молока, а убытку не станется…

Первый пост на берегу.

– Живы? – спросил дядя Вася. – Чего делаете?

– Ушицу варим… садись, кирпичный. Ложка есть?

– Нету. Да и некогда. Нас давить англичане едут, за дело передаю. Готовься, братцы, и следи за морем…

В заброшенном скиту за Лувеньгой постоянно обретались дезертиры из местных: здесь они хоронились издавна, закосматев до самых плеч. Они были мужики добрые и старательные, и только харчей у сельчан просили. А так у них все свое было, от англичан с дороги натасканное…

Выслушав дядю Васю, дезертиры спросили:

– Кто наклал в наши души?

– Подурников в Кандалакше, так деповские сказывают.

– Ну, ему первая пуля. Будь здоров…

Так дядя Вася обскакал на гнедой все посты, расставленные вдоль побережья. Лошадка притомилась – выступала шагом. Он ее берег по-мужицки, тем более не своя кобыла, чужая. Вершины дальних сопок покрывали мшистые тундры. Пахуче благоухало разогретым вереском. Под копытом коняги давилась янтарная морошка…

Прошел день, второй. Постов не снимали. Только в ночь с четвертого на пятое августа каратели подошли под Колицы: четыре моторных катера медленно стучали выхлопами среди каменных луд, среди проплешин островов, мимо янтарных заплесков. Все серебрилось с берега при луне, и луна здорово помогала колицким партизанам, глядя на карателей в упор – со стороны берега…

Гимназистка, накинув шинель, выбежала на доски старенькой деревенской пристани; тоненькая, перегнулась над водою.

– Папа-а… – крикнула в море. – Папочка! Не надо…

На носу переднего катера выросла фигура человека, и при свете луны ярко блеснула цепка его часов, три года стоявших.

– Дома-то как? – донесся голос Подурникова. – Чай, без меня и коровы кой день не доены…

– Сам увидишь… – затряслась от рыданий девочка и медленно побрела по тропке в гору, где темнели ее родные Колицы.

Ракета обрызгала небо искрами, и сразу всплеснула вода, навеки смыкаясь над Подурниковым… Разом вздрогнули на камнях пулеметы. Восемь автоматов в руках финнов прыгали, как большие черные рыбины, извергающие огонь. Сухой винтовочный треск раскалывал тишину на неровные куски.

Этого – именно этого! – враги не ожидали. Что угодно: ну, разбегутся, ну, постреляют, ну, покричат, ну, поплачут, но…

Четыре баркаса врезались на полном ходу в берег. И затихла стрельба. Только волны качали трупы. Моторы на катерах еще работали, и баркасы, стуча по камням винтами, еще долго ползли на гальковые пляжи, пока не рухнули набок. Все! Здесь и конец.

Партизаны поднимались с земли, поняв, что они победили.

Дядя Вася вглядывался в чистый морской простор.

– Эй, Юсси! А иде миноносец твой?.. Не видать!

Утром в бурунах прибоя колотило тело британского офицера. Волна бешено взрывалась в откосах, длинные водоросли морской капусты перепутались с волосами полковника Букингэма, и рот его был полон беломорской воды… Тело оттолкнули багром подальше, – отлив, бегущий от Кандалакши, подхватил офицера, унося его в нестерпимый блеск полуденного моря. Там он и пропал, раздутый и страшный.

А ведь была жизнь… С надеждами, с любовью!

Почему, полковник, вы не послушались тогда Сыромятева?

Ведь он говорил вам по дружбе, чтобы вы не ходили на Колицы. Ведь он предупреждал вас, что русские партизаны опаснее русских солдат. Прощайте навсегда, полковник! Генерал Роулиссон уже на пути в Архангельск, но вы больше никогда не увидите своей зеленой туманной Шотландии. Теперь сверху вас, прожаренного солнцем, расклюют жадные чайки, а снизу, из темной глубины, будет подплывать хищная навага, растаскивая по кускам ваше разбухшее тело. Не человеком, а обезображенным трупом вас вынесет через Горло в просторы океана, как выносило не раз этим же извечным путем древних разбойников-викингов…

Древним путем викингов – не парусом, а турбиной! – вошел в тишину заплесков британский эсминец и бросил якоря как раз напротив деревни Колицы.

Было очень спокойно в дивной природе; хрупкая репка вызрела на огородах; бабы спешили убрать сенцо; мяукали по утрам кошки, бегая за хозяйками, от рук которых – добрых, сильных и работящих – пахло на рассветах сытным парным молоком.

Стопора на полном разбеге задержали разгон якорей-цепей.

Сэр Тим Харченко опустил бинокль, громадный фурункул на шее комиссара сбычил его голову, и смотрел он на берег – тяжело, от самого низу, будто поднимал взором тяжелую гирю.

– Как раз отсель удобно вжарить, – сказал он, обращаясь к переводчику. – Ну-ка пересобачь, приятель, чтобы коммандер не спутал. Энтот домишко на горушке – мистера Подурникова коттэджа будет, остальные холлы пусть треплет он за милую душу… Я им тогда говорил по-людски, как товарищ товарищам, что с 1889 года всех загребу. Не послушались, теперь забреем деревню аж с самого 1870-го, – пусть они плакаются себе в шинельку!

* * *

В оптике наводки – качание и плеск берега. Бравый ирландец О'Шелли разгонял штурвал прицела.

– Они неплохо живут, эти большевики. Почти как в моей Ирландии: и такие же зелененькие холмы, и церковь на опушке, вот только коровы у них – совсем другой масти…

Над «русской Ирландией» гнусаво промычал ревун залпа, и пальцы орудий нетерпеливо проткнули голубизну неба. Треснуло, будто под облаками распороли гигантский кусок парусины. Старинную церковь – без единого гвоздя! – разбросало по бревнышку. Комендоры дернули на себя замки, и желтые унитары, дымно воняя, стукнулись в палубу эсминца – патроны, яростно выжженные изнутри пироксилином. Тук! – из-под настила палубы выставилась узкая крысиная мордочка свежего снаряда: зажигательный. Молодцеватый гардемарин берет снаряд за морду клещами, тянет кверху. Снимают стакан, и теперь эту морду не тронь – взорвется…

В пламени и в дыму, задрав хвосты, метались коровы совсем не той масти, какая привычна для идиллического пейзажа Ирландии (не за это ли их судят сейчас осколочными?). В кают-компании эсминца дрожат от пальбы на полках графины, полные казенного королевского портвейна. По борту, отчаянно лая, бегает приблудная собачонка из Мурманска: она ошалела от выстрелов и лает на русский берег… Что взять с собаки?

В мембранах – голос коммандера:

– Русский комиссар советует перенести огонь на дорогу!

О'Шелли круто разгоняет дальномер по журчащему, как весенний ручей, кругу подшипников барбета. Рыжеватые глаза ирландца выискивают сейчас в скрещении оптики хотя бы подобие дороги – .хотя бы намек на то, что принято в Европе считать дорогой.

И, ничего не найдя, он откачивается в пружинящее кресло.

– Может, русский комиссар пьян? – передает он по телефону на мостик. – Разве в России есть дороги?.. Куда наводить?

Дорога, конечно, плохая: что взять с нашей убогости?

Дорога – едва притоптан мох, едва настланы гати, едва прибита трава. По этой колее тащился скарб плачущих баб, блестел самовар, спасенный из пламени, прочь из Колиц уходили сейчас партизаны. Они оборачивались назад, чтобы посмотреть еще раз, как сгорает, корчась в огне, уютная деревня. Бабам особенно было тошнехонько. Только баба поймет, сколько труда вложено в родимое хозяйство, в эти занавески и вышивки, которые порохом сгорали сейчас на окнах. Сколько ночей, в бахилах до пояса, пропадал мужик в море, гарпуня белуху, чтобы сколотить деньжонок на машинку «зингер»; в распяленных пожаром окнах поморской деревни коробятся брошенные граммофоны; дует ветер с моря, распуская над берегом потрескивающий шлейф огня и дыма…

Да, когда-то здесь были Колицы!

Карательную экспедицию вдоль Терского побережья возглавлял человек, жесточе которого было трудно найти, – сам капитан Судаков, бывший начальник Нерчинской каторги, ныне комендант Иоканьгского лагеря смерти. Было сожжено на лукоморье еще одно партизанское гнездо – в Княжьей Губе, где всех большевиков перестреляли у церкви. А тех, кто остался в разгромленных англичанами Колицах, Судаков вывез в Мурманск, оттуда их – морем – отправили далее, на Новую Землю, где белые горы касаются черного неба; там, на Новой Земле, завелось новое место ссылки – самое ужасное…

Для жителей «Колицкой республики» началась иная жизнь – кочевая, по холмам и лесам, с островка на луду, подальше от англичан и карателей. Когда немного поутихло вокруг после похода зверя Судакова, дядя Вася сказал:

– Ну, мужики, пора им за это тарарам хороший устроить… Тарарам устроили на станции Охто-Канду. просто взяли эту станцию и там сидели. Ни взад ни вперед – никому не давали проезда. Дядя Вася велел телеграфисту соединить себя с генерал-губернатором Мурмана.

– Ермолаев у аппарата, – раздался приятный голос.

– Вот тебя-то, собаку, мне и надо, – сказал дядя Вася. Молчание. Шепоты. Трески.

– Але! Але! – кричал дядя Вася. – Ты чего там, в штаны себе наклал? Здоровкайся, коли с тобой люди разговаривают…

– Кто там смеет хулиганить? – возмутился генерал-губернатор.

– Не хулиганят, а партизанят. Хулиганы – это у вас в Мурманске сидят, а здесь честные красные партизаны…

На другом конце Кольского полуострова взорвался его владыка:

– Кто осмеливается дерзить мне?

– Да я осмеливаюсь… дядя Вася! Слышал такого?

– Какой еще дядя Вася! Алло… алло…

– Слушай, Ермолаич, – сказал дядя Вася, – ты вот тут на станциях фишки разные клеишь. По пять тыщ за мою башку на бочку кладешь. Дешево, брат, ценишь… Я вот сейчас на станции Охто-Канду сижу, и в окно вид – просто загляденье! Туды посмотрю – рельсы, сюды гляну – они, проклятые! И боле, пока я тута, тебе сидеть дома и никуда по гостям не ездить…

– Мурманск закончил, – раздался голосок барышни.

– Ух ты, язва такая! – И Дядя Вася вернул трубку телеграфисту. – Держи, парень. Техника у тебя в полной исправности. Благодарю за службу! Однако губернатор у вас шибко обидчивый. – ни хрена шуток моих не понимает…

За окном взлетела к небу водокачка, и железную трубу шланга мотало над тундрой минуты три пока она не рухнула с поднебесья обратно на землю.

– Хорошо кувыркалась, – причмокнул дядя Вася, довольный зрелищем. – Эвон, на станции печка: сам, своими руками, склал. Заложи-ка, Казимеж, туда фунтиков десять, да проверим – крепко сложил или нахалтурил?

Запихали, для плотности взрыва, пакеты в печку.

Рвануло так, что даже рельсы бантиком завернулись.

– Кирпич не тот, – оправдывался дядя Вася, задетый за живое. – В старину ведь как? Мне шло дед сказывал: кирпич, ево, брат, на яишных белках замешивали. Яиц на это дело не жалели! Такой кирпич из пушки не возьмешь. А этот на соплях… тьфу его!

От Охто-Канду финны с автоматами отделились от колицких, чтобы попартизанить на магистрали. В одной из стычек Юсси Иваайнен попал в руки карателей, и капитан Судаков даже пальцем его не тронул.

– Для тебя будет исключение, – сказал ему Судаков. – Я отдам тебя живьем финнам в Ухту, там из тебя такой рольмопс свернут, что ты о капитане Судакове будешь вспоминать с нежностью.

Финского комиссара-коммуниста выдали на расправу белофиннам…

Но колицкие об этом тогда ничего не знали. Всем табором они вернулись на пожарище Колиц; еще издали выбежали их встречать собаки и кошки, терлись в темноте об ноги, такие ласковые. Разбухшие, словно бочки, лежали посреди улицы убитые коровы. А напротив сельсовета висел в петле не успевший уйти калека Антипка Губарев… Полный бант Георгиев обгорел на груди несчастного и буйного инвалида…

Да, когда-то здесь стояли Колицы!

Утихли наконец причитания, и бабы решили так:

– Мужики, эдак даром им не пройдет. Дома мы и сами управимся, мы работы не боимся, а лорды эти усю вашу самогонку без нас выжрали. Так што, родимые, на погорелище сидеть вам не след. Ступайте далее и без армии не возвертайтесь…

На общем собрании мужики рассудили:

– Един выходит путь – на Онегу, поближе к своим. Там, даст бог, на Спиридонова выскочим. А здеся всё уже исползали…

Покидая Колицы, интервенты прорубили днище всех рыбацких посудин в деревне. Два дня ушло на починку и просмолку. Помогли мужики и бабам своим между делом, после чего отплыли, вооруженные до зубов. Дул ветерок, полоская паруса, плыли мимо партизан луды – каменные. Блестя голыми спинами, помогали они парусам веслами. А песни пели такие вот. – местные:

Экипажецка рубашка,

Да норвежский вороток,

Окол шеечки платок,

Будто маковый цветок.

До Гандвига плавал,

К норвегам ходил,

Корабликом правил

И вахты тужил…

Соловецкие монахи чуть не спятили, когда в бухту Благополучия, под самые стены обители, подплыли красные партизаны и потребовали сорок лучших номеров в Преображенской гостинице. Остановились с шиком, как богатые богомольцы. Служки им хлеба напекли, квасов наварили. В доке как раз стоял архангельский буксир на ремонте (ему отцы слесаря трубки в котлах меняли), этот буксир дядя Вася реквизировал для партизанских нужд.

– Не шуметь! – сказал. – Расписку пишу по всей грамотности генералу Миллеру, чтобы он знал: вы этот буксир по шалманам не пропили, а передали революции самым честным образом…

Глубокой ночью, таясь своих товарищей, дядя Вася проник до Троицких святынь и затеплил восемьдесят четыре свечки (как раз по числу своих партизан) перед мощами святых соловецких угодников Зосимы и Савватия. Здесь им неплохо жилось, в этой удобной гостинице на берегу бухты Благополучия, только опасливо было: как бы англичане ненароком сюда не заскочили. И на всякий случай, чтобы судьбу не испытывать, приладили на буксир свои шняки и потянулись прямо в Онегу.

Дядя Вася глянул еще раз на золоченые купола обители и покрестил себя меленько.

– Слава-то хосподи, – сказал. – Уж на старости лет сподобился святых угодников отблагодарить. Не будь в партизанах – шиш бы повидал: много денег надо, чтобы до Соловков добраться…

Переход морем был недолог. За Кий-островом, в каменистом устье реки, открылась взорам колицких партизан убогая Онега; мокли под сеянцем штабеля досок; желтели огнями окна клуба-читальни, над которою реял красный флаг; по набережной и возле собора торчали пушки, развернутые в сторону моря.

Здесь колицкие узнали, что интервенты уже взяли станцию Кивач и наседают на Петрозаводск. Решили всем гуртом идти лесами к Спиридонову: на помощь… И – тронулись.

* * *

Спиридонову принесли вымпел, сброшенный с чужого самолета над позициями. Пакет был обмотан изоляционной лентой. Нервничая и волнуясь, Иван Дмитриевич сорвал ленту, вскрыл пакет.

Хотя и ждал этого, но только сейчас до конца поверил…

Было что-то издевательское в этом послании, но традиция пилотов не нарушена: приложили и фотографию. На снимке был виден «Старый друг» Кузякина, разбросанный от удара об землю. В груде обломков едва угадывался сам пилот, с головою, вошедшей глубоко в плечи при падении. Труп сильно обгорел, и с трудом можно было узнать, что это – Кузякин, честный рыцарь олонецких небес… Спиридонову волком выть захотелось. От жалости.

В эти дни, когда он переживал гибель Кузякина, случилось на фронте несчастье. Как раз там, где его меньше всего ожидали. Белая банда в двести штыков, возглавленная опытными проводниками, просочилась между редкими отрядами Спиридонова и вышла сразу на станцию Суна. Вырезав все живое, бандиты рванули два моста – шоссейный и железнодорожный, захватили пулеметы, телеграф и пошли шататься по красным тылам Олонии. Когда Иван Дмитриевич кинулся на этот участок, бандиты уже пятнали кровью окраины Петрозаводска. Тогда же англичане нажали с севера, и начались бои у знаменитого Кивача…

Кивач гремел в четыре каскада, – какую уже тысячу лет он гремел в теснине порожистой Суны! – и брызги водопада освежали лица усталых бойцов. Женька Вальронд не удержался: ступая босыми пятками по влажным диоритовым камням, он подошел к обрыву и заглянул вниз… дух захватило. Красота!

Невольно вспомнилось ему старое – державинское:

Алмазна сыплется гора

С высот четыремя скалами,

Жемчугу бездна и сребра

Кипит внизу…

– Кто знает, как дальше? – Никто не знал. – Вот и я, – сознался Вальронд, – не могу вспомнить. Перезабыл все, чему учили меня в тверской гимназии добрые наставники моей беспутной младости! Но что наставники? Для них только стихи о Киваче, а для меня – Кивач… греми, плещи, ликуй!

На эту вот красоту бронепоезд интервентов, стрелявший от станции Суна, обрушил химические снаряды. Женька Вальронд успел все же сделать несколько выстрелов, после чего, отравленный, полег возле пушки. Товарищи вытащили его из газовой зоны. Англичанам осталась пушка, умевшая воевать без бойка; и пусть теперь удивляются, почему она стреляла, – до архимедова гвоздя им наверняка не додуматься…

На станции дежурила санитарная дрезина под флагом Красного Креста, и военфельдшер развел руками при виде Вальронда.

– Только скорость, – сказал он бойцам. – Надо носить противогазы. Но… понимаю, понимаю: их у нас нет.

Только скорость – и рельсы звенели под дрезиной: как можно скорее в Петрозаводск! Женька Вальронд еще нашел в себе силы, чтобы пошутить:

– Адмирал приказывает дать «фуль-спит». Не бойтесь, если полетят заклепки… скоро на капитальный ремонт!

Фельдшер не снимал пальцев с пульса Вальронда. Мичман лежал на дрожащем полу дрезины, и его несло зеленой дрянью. Он и сам был зеленый, как лес за окном, как эти борта камуфлированной дрезины. В мутном зеленом свете все скользило сейчас перед ним, а в зеленых окошках качалось зеленое небо.

Вальронд все чаще терял сознание, уходя в беспамятство так глубоко, словно в пучину безбрежного океана, и когда приходил в себя, то запах фуксина – именно фуксина, будь он неладен! – ножиками врезался ему в окровавленные ноздри.

– Кажется, кончается, – произнес фельдшер.

Руки Вальронда срывали пуговицы, он мучился, одежда на нем тоже разила фуксином. Зеленый фельдшер склонялся над ним, роняя слова, которые тоже казались зелеными… Левая рука лекаря лежала на пульсе, правая полезла в карман за часами; фельдшер нажал кнопку – крышка часов отскочила, обнажая старенький циферблат и стрелку, быстро скачущую вслед отжитым секундам.

Фельдшер тихо повторил:

– Он кончается…

А через минуту:

– Он умер…

Бойцы обнажили головы. С воем сирена разрезала лесную тишь. Темнело уже. Был включен путевой прожектор, и ночь пробило светом насквозь – до глубины конца. До самого конца этой ночи, этой его последней ночи…

…А в лучезарные моря выходили сияющие, как жизнь, эскадренные миноносцы. Лихо заломлены их трубы и склонены от скорости мачты. Ах, какой волшебный мир лежал перед ним! Ах, какие славные всё имена! Эсминцы вспарывают волну острыми скулами, а на скулах – золотом – надписи: «Свирепый», «Ревностный», «Сокрушительный», «Неистовый», «Достойный», «Разъяренный», «Гневный», «Неотразимый».

…Виден дым по горизонту. Тяжело выплывают в океан титаны русского флота: «Ретвизан» и «Паллада», «Ослябя» и «Гангут», – вот они, славные витязи России, закованные в кольчуги пугиловской брони, с прищуренными линзами вместо глаз, глядят на мир из-под шлемов орудийных башен.

…Кого там выбросил океан в вихрях пены? Это спешит на врага доблестная «Пантера», за нею режет глуби «Кайман», рыскает героическая «Касатка», крадется из пучины свирепый «Ягуар» – славные русские субмарины, узкие рыбины с людьми отваги и мужества в душных отсеках…

Кто сказал, что больше нет флота в России?

И пусть я подыхаю здесь, на полу этой дрезины, и пусть зеленый лес шумит за окном, а не море в иллюминаторе, но разве же это – главное?.. Море! О море! И на золотых пляжах – красивые женщины, которые солнечно сбегут в соленые брызги и уплывут навсегда, взмахивая длинными руками… Море! Боже ты мой, море… море… Зеленое море!

Один из бойцов тронул фельдшера за рукав серенького халата:

– Смотрите, у него открылись глаза…

– Это бывает… от тряски! Но в Петрозаводске ему их закроют. И челюсть подвяжут как надо. Мы всех павших хороним очень аккуратно… Махра есть, ребята?

Когда бойцы еще раз оглянулись, Вальронд сидел, прислонясь к борту дрезины. Его рука – слабая, дрожащая – вдруг стала подниматься, показывая на фельдшера.

– Выбросьте его за борт! – велел он. – На полных оборотах! И чтоб я больше никогда этого пророка не видел…

Рассыпая махорку, фельдшер кинулся к Вальронду.

– Ожил? – закричал он.

– А твое какое дело?.. Ко мне близко не подходи. Иначе я тебе еще до Петрозаводска глаза закрою. И челюсть подвяжу как надо. Чтобы не отвисала от глупости. И похороним мы тебя очень аккуратно… Где мы сейчас?

Уже блеснули из зеленой мглы веселые огни.

– Петрозаводск!

– Это хорошо, – сказал Вальронд. – Не мешает иногда молодому человеку показаться из леса в городе…

А дальше была тоска. Потянулась жизнь через госпитальные коридоры: Петрозаводск, Вологда и – Котлас… Долго еще мир колебался в зеленом свете, словно мичман взирал на него из прохладной морской глубины. Немного оправившись, Женька Вальронд пошел на Двину тралить магнитные мины. Никто не знал тогда, как их надо тралить. Вальронд тоже не знал, но… тралил. Калечились на Двине в этом году крепко – и корабли и люди. Но главные события на фронтах прошли мимо Вальронда: отравление газом долго еще давало себя чувствовать, несмотря на его железное здоровье!

И долго еще мучил его запах фуксина. И часто шла кровь – носом и горлом… «Выживем?.. Конечно, выживем!»

* * *

На пристани в Архангельске, как раз напротив собора, высадился генерал Роулиссон, которого с нетерпением ждали англичане, и – особенно – лейтенант Уилки.

Кто же был этот пожилой энергичный генерал?..

Роулиссон называл себя так:

– Специалист английской армии по скорейшей эвакуации этой армии…

Век живи – век учись; оказывается, бывали и такие специалисты – по смазыванию пяток салом, чтобы удирать было удобней.

Генералу Роулиссону армия большевиков предоставила все возможности, чтобы он с блеском продемонстрировал свои незаурядные способности…

Итак, внимание, читатель: сейчас заканчивается интервенция и начинается миллеровщина.