За секунду до взрыва

Польгуева Екатерина

Марта была самой обычной девочкой – но книгами ее отца Андрея Дабы зачитывалась вся Республика. За последний год многое изменилось – не стало папы и младшего брата Дина, и вместе с их жизнями как будто закончилась жизнь вообще – и началась война. Мир сразу оделся в белое и черное, потерял оттенки: белый снег – черная земля, белые «мы» – черные «они». Национальность стала клеймом, вчерашние соседи превратились в заклятых врагов, но это никому уже не казалось странным – ведь каждый житель Города потерял близких и родных под пулями и снарядами, пущенными с некогда соседской стороны. Марте тоже предстоят новые потери и испытания – она научится жить посреди войны, находить друзей, любить и прощать, когда виноваты две стороны и обеим одинаково больно. А еще – ценить жизнь в любой момент, а не только за секунду до взрыва.

Книга – лауреат Крапивинской премии 2014 года.

 

© Екатерина Польгуева, 2016

© Валерий Калныньш, оформление и макет, 2016

© Вера Коротаева, иллюстрации, 2016

© «Время», 2016

 

Вот бы увидеть

Вот бы увидеть, как уходит война. Вот бы увидеть, как счастье приходит. Вот бы увидеть, как поют те, кого нет, я бы ни капельки не грустила, я бы радовалась вместе с ними. Вот бы увидеть матерей без тоски в глазах. Вот бы увидеть детей без слез на глазах. Эх, вот бы…

 

1. Утро

Сначала я подумала – это Дин ноет прямо у моего уха. Скучно ему, никто не обращает внимания, вот и разнылся. Уже хотела сказать, что совсем он свихнулся, будить среди ночи. Но тут я окончательно проснулась, потому что вспомнила – Дина нет. А в мире не такая уж ночь, так как разбудил меня будильник.

Впрочем, общемирового времени в природе не существует. А в Городе было семь. Будильник продолжал пищать. Я наугад хлопнула ладонью по черноте прикроватной тумбочки. Как ни странно, попала – электронный голосок смолк. Я всегда попадаю и каждый раз удивляюсь. Будильник пластмассовый, но короткое прикосновение ожгло руку, как металл на морозе. Я спрятала ее под одеяло и попыталась вернуть себе сонное спокойствие. Как бы не так. Вновь выдернула руку из-под одеяла и хлопнула по тумбочке – и опять попала. Загорелся светильник, тусклый, с пыльно-желтой маломощной лампочкой. По далекому серому потолку заметались, связываясь в узор, тени. Хотелось поразгадывать картинки, как в детстве. Но надо вставать. Теперь уж точно ничего не поделаешь.

Если я проснулась от будильника – значит, электричество есть и ночь прошла спокойно. Скорее всего. Свет – всегда проверка, если ночью не случилось чего-то пострашнее. Загорелся – надо вставать, не загорелся – есть еще надежда. Мне стыдно так думать, ведь спокойная ночь и такой же день означают, что все, в том числе и я, и брат Александр, и мама останутся живы. И что по сравнению с этим какие-то школьные тревоги!

Но контрольная по алгебре всегда остается контрольной по алгебре. Хуже и унизительнее только утреннее вставание. Хотя оно тоже беда. Середина декабря, а отопление в Городе так и не включали. И как назло, после совсем уж теплых зим, когда не то что река Синяя – искусственный прудик около нашей гимназии и не думал замерзать, выдались такие холода. Вторую неделю днем минус пятнадцать. Снега мало, и от этого еще холоднее.

Хорошо тем, кто живет в своих небольших домах. Или хотя бы в больших, но старинных, где есть печки и камины. А наша стеклянная башня-двадцатиэтажка промерзла насквозь. Я дохнула – не идет ли пар изо рта. Оказалось – идет. Когда есть электричество, можно включать обогреватели. Правда, не очень-то они нагреют нашу огромную квартиру, но хотя бы одежда по утрам не будет сырой и промерзлой. Однако мама включает их редко, когда уж совсем невмоготу. Дорого, говорит.

Некоторые думают, что спать в одежде теплее. Но это не так. Если у тебя есть большое хорошее одеяло, в которое можно завернуться, гораздо теплее спать раздетым – сам себя греешь. Но когда выбираешься из-под него, оказываешься совершенно незащищенным. А одежда! Эта проклятая одежда, будто корочкой ледяной покрыта. Как-то я пожаловалась на холод Александру, моему школьному приятелю. Он сказал, что с этим справиться просто. Надо делать все очень быстро и ни о чем не думать. Точнее, думать только о каждом своем действии и движении, которое совершаешь сейчас, не заглядывая ни на шаг вперед. Тогда и чувствовать ничего не будешь. Надо представлять, как вытягиваешь руку, как берешь со стула футболку, втискиваешь голову в ворот. И ни в коем случае – как волоски на этой руке встают дыбом от холода, а ткань обжигает спину и грудь.

Это помогает, наверняка! Александр зря говорить не будет, это точно. Но… я люблю чувствовать так, чтобы до конца, до самого донышка ощущения. И грань между приятным и неприятным стирается. Вот и сейчас я сперва представляю ледяную шершавость ковра под ступнями, дрожь пола (на самом деле – собственную крупную горячую дрожь во всем теле, от которой больно и почему-то хорошо одновременно) и только потом выпрыгиваю из теплого рая в промозглый сумрачный мир комнаты. Ворс водолазки ледяными иголочками впивается в самое сердце – месть Снежной королевы отважной маленькой Герде, спасающей брата.

Наше июньское море в жаркий день все равно ледяное, даже на отмели. Побултыхаешься две минуты и – раз – на горячий песочек, под солнышко. И сразу припекает спину. И вдруг удар – холодный и мокрый. Ну конечно, это Дин вымочил в море махровое полотенце, туго скатал и, завязав узлом, швырнул, как мячик. Вот и он сам, тощий, в пестрых плавочках, незагорелый еще, но плечи немного порозовели. Светлые волосы кажутся темнее, так как намокли и топорщатся рожками, а зеленые глаза смотрят ангельски: как живешь, дорогая сестричка?

Я села на пол и постаралась не зареветь. Не получилось. Слезы были горячими. А щеки холодными. И еще несколько минут в своей руке чувствовала его тоненькое запястье с шершавой исцарапанной кожей. Подошла к окну, чтобы сквозняк высушил лицо, попробовала разглядеть улицу через морозные наросты. Фонари уже горели, ветер гнал по асфальту и малоснежной затвердевшей от мороза земле мелкую сухую поземку. Какой-то ранний и бесстрашный горожанин пытался завести свой «мерс». Не выходило у него.

Мы живем на десятом этаже, но если горят фонари, двор можно разглядеть в подробностях. Только чего там разглядывать – двор как двор, ничего особенного. К тому же к окнам подходить не рекомендуется, хотя район у нас достаточно тихий. В трехэтажке напротив окон светилось довольно много, и от этого сделалось грустно: люди, видать, уже послушали утренние новости, а потому по делам собирались. Значит, и мне никуда не деться от своих. Вторым уроком алгебра. А сейчас предстояла еще одна пытка – туалет, ванная, умывание из ведерка. По утрам вода в нем подергивается ледком, но мама обычно встает первая и лед разбивает.

На кухне горел свет и пахло жареной картошкой. Меня передернуло. Как можно есть по утрам картошку? Я вообще по утрам есть ничего не могу. Мама видела, что я вошла, но ничего не сказала. Как всегда, ничего не сказала. Когда-нибудь и я молча сяду за стол, молча выпью кофе с бутербродом и молча пойду в школу. Раз она молчит, почему я должна начинать первая? Но я не могу по-другому.

– Доброе утро, мама, – я посмотрела в ее сине-черно-белую полосатую спину. Свитер она надела отцовский. Но на ней он кажется совершенно другой, незнакомой вещью.

– Доброе утро, – ответила мама своим ровным и тихим голосом. – Есть, как всегда, не будешь?

Ха! Я бы не стала, несмотря даже на трудные времена, когда другие каждому кусочку радуются. А я, такая неблагодарная, нашего изобилия не ценю. Слова эти, впрочем, не мамины, а бабушкины. Мама до объяснений со мной не снисходит. Но пока совсем отказаться от завтрака я не могу. Вот что я могу и делаю каждое утро, так это достаю отцовскую чашку. Два года назад папин приятель и поклонник подарил всем нам на Рождество керамические чашки, большие, толстые, с нашими именами и очень смешными и похожими портретами. Я наливаю кофе в свою чашку и в отцовскую, кладу сахар.

Мама не смотрит, но знает, что я делаю. И она осуждает. Не знаю, из-за чего больше: что я опять придумываю всякий вздор, или что зря перевожу дорогие и дефицитные продукты. Бедности она боится, голода! Боится, что денег не хватит! Но уж на чашку кофе отец-то заработал. Вообще весь дом и все, что есть в этом доме, – его! Все наши банковские счета, кредитки и вклады, которые и сейчас регулярно пополняются, причем не валютой государственного банка Североморской Республики, что обесценивается быстрее, чем успеваешь потратить, а долларами и евро, – тоже его! А мама все равно боится.

Воды ей тоже жалко. С водопроводом постоянные проблемы. Но нам повезло: в подвале соседней трехэтажки есть труба с краником, из которой можно набрать вполне чистой, водопроводной. Раз в три дня мы с Александром с утра пораньше запасаем, сколько можно. Занятие это не слишком приятное: сперва надо сунуть в лапу «хозяину» краника, потом тащиться с ведрами через двор – и на десятый этаж, лифт с сентября не работает. У Александра все получается легко и просто, я же вечно обливаю себе ноги, а на морозе мокрые брюки противно дубеют. К тому же и установочка эта водоотводная – явно самопал. Городские власти, введшие режим строжайшего учета и экономии, узнают – по головке не погладят. Но зато у нас нет проблем с водой. Да и мыться можно было бы дома, если бы не холод.

Холод… Но на кухне от плиты тепло, от оранжевого света и запаха кофе уютно. Я беру свою дымящуюся чашку, стенки которой уже прогрелись и приятно обжигают ладони. Я кручу чашку в руках, греюсь. Потом отхлебываю. Тепло вливается вместе со смутной утренней надеждой, что все еще будет по-другому. Рядом дымит папина чашка. Когда я уйду, мама выльет кофе в раковину, вымоет ее и уберет на полку. А завтра все повторится. Конечно, я знаю, что отец не придет – ни сегодня, ни завтра, никогда. И все-таки, все-таки так – неправильно! Ведь его тела не нашли тогда, в июле. Вот чашку Дина я никогда не достаю…

Вошел Александр, веселый, напевающий какую-то белиберду, в джинсах и без майки:

– Привет, сестренка! Ого, картошечка!

Александр – не я, у него всегда аппетит есть.

– С ума сошел? Раздетый по морозу ходишь?

– Ну, сестренка, кому как! Потрогай, я горячий.

Я дотронулась до его локтя: и правда, горячий. Александр, смешно поджимая ногу, начал причесываться, глядя на себя в блестящий бок электрического чайника. Волосы у него, как и мои – светло-русые, чуть вьющиеся. Только я стригусь коротко, а он вдруг ни с того ни с сего взялся отращивать.

– Что ты делаешь, а? – рассердилась мама. – Мало того, что помыться нормально нельзя, а ты еще патлы отпустил и чешешь их над едой!

– Мамулечка, не сердись, – Александр крутанулся на босой пятке (и как он может ходить по обледенелой квартире босым?) и поцеловал маму не то в щеку, не то в маленькое розовое ухо. Мама, не оборачиваясь, отмахнулась. Вообще-то на Александра она по-настоящему никогда не сердится, хотя ругает его часто. Меня вот не ругает вообще. Она за него боится. Через два месяца ему исполнится восемнадцать, и хотя гимназию он заканчивает только летом, но его вполне могут мобилизовать в армию или на строительство укреплений. Если обстановка не изменится к лучшему и с Города не снимут блокаду. Пока меняется только к худшему.

– Новости небось уже послушал? – спросила мама.

Александр вовсю уплетал картошку и, прожевав, отозвался:

– Включил компьютер, раз уж электричество. Попробовал залезть в интернет – и, представляете, работает! Впервые за десять дней. В общем, ночь прошла спокойно. Эпизодические перестрелки со стороны Прибрежного района и с Круглого холма, где пригород «Химический завод». Жертв, говорят, нет. Зато в Лесном «Бета-банк» грабанули, триста тысяч евро, не слабо, правда? Два охранника кирдык, третий в тяжелом состоянии. Но это за серьезное происшествие не считается. День объявлен спокойным, так что пойдет сегодня дорогая Марточка писать контрольную по алгебре, получит три по десятибалльной системе у господина Золиса, который с радостью впаяет ей «неуд» за первое полугодие.

Я со злостью поставила пустую чашку на стол. Злилась я не на Александра, он всегда такой, а на молодого и безжалостного математика Золиса, который ко всему прочему терпеть меня не может. Вот кого надо бы мобилизовать для защиты Отечества от кровожадных русских, а не отдавать ему на растерзание малолетних гимназистов. Но у него, видите ли, очень плохое зрение.

– Это правда? По поводу двойки в полугодии, – мама холодно посмотрела на меня. Она так и не привыкла к новой десятибалльной системе оценок, а потому переводит все на понятный для себя курс. В общем-то, она права. «Пара» – она и есть «пара», как ни назови ее очередной школьный реформатор. Я погрозила Александру кулаком, а маме сказала:

– Никакой «двойки» не будет. Контрольную напишу на семь, минимум на шесть – и все уладится. А ты, Александр, в лучшем случае – сплетник, в худшем – доносчик.

Александр вдруг вскинул на меня такие же жесткие и холодные глаза, как мгновение назад мама, но тут же ослабил в себе какую-то струну и вновь заговорил с усмешкой:

– Кстати, есть и хорошая новость. Сегодня Евросоюз доставляет в Город гуманитарную помощь.

– Ага! А ты без нее с голоду, ясное дело, помираешь. Жареной картошкой и хлебом с маслом с утра пораньше давишься.

– И никакой благодарности в тебе, сестренка! Это же рождественские подарки нашему многострадальному народу от дружественной Европы.

– Не ерничай! – на сей раз мама, кажется, разозлилась всерьез. – По крайней мере, сегодня будет спокойно.

– Это почему?

– Русские не дураки подвергать Город артобстрелу при европейцах. Последней поддержки лишатся.

– Ох уж, – хмыкнул Александр. – Будто сейчас у них есть эта поддержка. Даже Москва официально отмежевалась от… как это? Ах да, «насильственных действий сепаратистов, приводящих к гибели и страданиям гражданского населения Города, хотя они и спровоцированы крайне националистической и дискриминационной политикой властей Республики».

– Заявлять – заявляют, а деньгами и оружием помогают, – вмешалась я. Вообще-то я терпеть не могу самых популярных в наше время разговоров – военно-политических.

– А ты как думала? Свои, вот и помогают. Пусть и не на правительственном уровне. А нам Евросоюз в полном составе и США – за милую душу.

В словах Александра была непонятная ирония, будто издевался он не над теми, кто четвертый месяц обстреливает Город и не дает нам жить нормально, а над теми, кто хочет помочь. Или даже над нами самими. Мне сделалось обидно, но я промолчала. А мама сказала:

– Да уж, помощнички. Чем больше помогают рождественскими елками и конфетами, тем больше стрельбы. Ну, хотя бы сегодня спокойно будет. Русские ведь не дураки.

Она повторяла это прямо как заклинание. Я в заклинания не верю. Александр, кажется, тоже.

– Русские-то не дураки. Но почему все думают, что каждый обстрел – это обязательно русские? Умников и без них хватает.

Губы у мамы сделались тонкие-тонкие, в ниточку. Она вновь прищурила холодные зеленые глаза.

– В понедельник, с Круглого холма, по Заречью и Старому городу тоже не русские?

Александр промолчал. Да и что говорить, если и ребенку малому известно, что территории между Соленым озером и мысом, со всеми их дачными поселками и заброшенными промышленными пригородами полностью контролирует армия Русских Объединенных Северных Территорий? А Круглый холм – очень удобная стратегическая высота. Если с него палить из дальнобойной артиллерии, то и до центра города достать можно, не говоря уже о злосчастном Заречье. В понедельник палили по военным казармам Заречья. Но по казармам не попали, а угодили в жилые кварталы. В старой пятиэтажке, где рухнул лестничный пролет, – три трупа. А в частном доме напротив – восемь, из них половина – детские. В Старом городе обошлось без жертв, только колокольню собора Святого Матфея взрывной волной повредило. Случилось это ранним утром, часа в четыре, когда город спал. Наша гимназия находится в Старом городе, поэтому три дня и не было занятий.

– Ладно, сестренка, собирайся. Опоздаем к первому уроку, Черный Иосиф потащит к директору. Оно нам надо?

 

2. Трамвай

От дома до гимназии путь не близкий. Когда началась блокада, самым дорогостоящим и дефицитным товаром стал бензин, поэтому городских муниципальных автобусов не стало вовсе, автобусы частные и маршрутки ходили очень редко. Так что в нашем распоряжении лишь троллейбусы и трамваи, а они без электричества неподвижны.

Не голосовать же на улице, чтобы подвез какой-нибудь навороченный «мерседес» или БМВ покруче. У их владельцев проблем с бензином не бывает, как и с валютой. Они у наших военных горючку покупают или даже у русских.

Но если электричества нет, мы в гимназию все равно отправляемся – пёхом. Это долго, конечно, особенно по морозу. А что поделаешь? И занятия тогда позже начинаются: не одни мы такие, да и светает сейчас поздно, в темноте-то не поучишься! Зато в нашей школе всегда тепло: здание позапрошлого века, со своей, всегда работающей котельной и большими печками в каждом классе. Лет восемьдесят они были закрыты и задекорированы всякими обоями и пластиком, а в этом учебном году, ничего, раздекорировали. Углем и дровами тоже запаслись, директор подсуетился, и это большая удача. В общем, в гимназию есть смысл ходить хотя бы погреться.

Горячий мой брат Александр даже и в мороз ходит в легкой кожаной куртке, черной, с малиновой отделкой, и без шапки. Со спины из-за длинных волнистых волос он похож на девушку. Однажды я сказала ему об этом, он обиделся и обозвал меня дурной и бестактной свистушкой. Интересно, чего это я – свистушка? У меня куртка на пуху и шапка меховая. А он бы еще серьгу в ухо вставил для комплекта! Видел бы его отец.

Мы прошли через наш почти бесснежный, звонкий от мороза дворик. Хуже всего у подвала трехэтажки, откуда таскают воду. Она расплескивается не только из моих ведер, а потом застывает длинными ледяными дорожками. Каток прямо. Я вспомнила, как год назад на Рождество мы всей семьей ходили на главный городской каток, который на самом деле находится за городом, на Взморье. Легкий пушистый снежок, чуть оттепельный, а не злой и колючий, как сегодня, огни иллюминации, музыка в стиле ретро. Коньки взяли напрокат. Мне не повезло: правый все время подворачивался. А вообще-то я хорошо катаюсь. Дин и отец были одинаково неуклюжи, ноги у них смешно разъезжались, и они падали. Семилетнему Дину-то ничего: ну шлепнулся, ну поднялся, чтобы снова приземлиться на пятую точку. А отцу падать с высоты его метра восьмидесяти девяти было, наверно, несладко. Но он все равно хохотал громче всех.

А самой ловкой, легкой и будто бы невесомой была мама. А еще – счастливой. Я ее никогда такой счастливой не видела: ни до, ни, естественно, после. И только Александр, который тогда носил человеческую прическу, а не девичьи кудри, сказал, что зряшная трата времени. Лучше уж в хоккей, чем под музыку по кругу на коньках ковыряться. Но это он так, из чувства противоречия.

Я поняла, что если буду вспоминать дальше, то снова заплачу. Второй раз за утро – это уже чересчур. К тому же слезы на холоде застынут и поморозят щеки. Лучше просто смотреть вокруг и ни о чем не думать. Только вокруг ничего интересного, такие же темные дворы, как наш, сосульки многоэтажек с тускло светящимися, почти нигде не затемненными (хотя и положено!) окнами. Поскрипывали на ветру старинные фонари над дверями каменных частных домов, их в этом районе немало. Как любила я эти фонари, словно со старинной сказочной картинки. Особенно зимой, в сумерки, когда густой оранжевый свет пятнал синие, непроходимые сугробы. Но это было целую жизнь назад. Сейчас даже и снег толком выпасть не может.

Минут через десять мы вышли на улицу Возрождения: по ней ходит нужный нам трамвай. Раньше, до революции, а потом во времена Первой Республики и лет двадцать после оккупации это была улица Казакевича. Так звали купца, когда-то давным-давно владевшего тут доходными домами. После первого полета человека в космос ее переименовали в улицу Юрия Гагарина, а когда во времена Национального Пробуждения начали возвращать исторические названия, именно из-за нее вышел спор.

Утверждали, что Казакевич – фамилия не исконная, русская. А потому у улицы должно быть более старое, а значит, и более истинное название, надо только поискать. Искали-искали, но ничего лучше, чем Навозный проезд, который, кстати, был и не здесь вовсе, а по соседству, найти не смогли. Но тут взбунтовались жители: не хотим, говорят, жить в Навозном проезде – и точка. Оставляйте нам тогда Казакевича или еще лучше – Гагарина. Но это с точки зрения национальных интересов было абсолютно невозможно. Хотя некоторые утверждали, что Казакевич вовсе даже не русский, а крещеный еврей. Но теперь как проверишь, если он умер еще в XIX веке? К тому же кое-кто заявлял, что увековечивать в столице обретшей независимость Республики евреев не следует, а другие шикали на них: мол, все понимают, но говорить такие неполиткорректные вещи во всеуслышанье…

Был еще вариант – назвать улицу именем нашего национального космонавта. Но и с этим не согласились: в космос-то он летал, когда Республика была оккупирована, на оккупационном космическом корабле, в составе экипажа оккупантов. А тут еще Первый Президент Второй Республики заявила, что главное для нашей страны – хорошая экология и туристы, а промышленность, созданная оккупантами, нам без надобности, да и в космос летать незачем. Вот и стала бывшая Казакевича и Гагарина улицей Возрождения.

История с переименованием случилась, когда я еще не появилась на свет, поэтому помнить ее я, естественно, не могла. Все это рассказал мне отец, добавив, что во времена оккупации на улице Гагарина находился Дворец пионеров, где он (отец, конечно, а не Гагарин) занимался в литературном кружке и в секции вольной борьбы. Теперь на Возрождения в бывшем Дворце пионеров – самое крупное в городе казино. Несмотря на блокаду, энергокризис и постоянные артобстрелы казино по вечерам переливается неоновыми огнями и, поговаривают, никогда не пустует. Иногда я ловлю себя на мысли, что если в него как-нибудь ночью, когда посетители будут в сборе, шарахнут с Круглого холма, очень переживать не буду. Хотя это, конечно, нехорошие мысли, неправильные.

Мы вышли к трамвайному кругу на Возрождения в восемь двадцать пять. До гимназии, если повезет, двадцать минут езды. Из-за блокады уроки начинаются полдесятого, так что опоздать вроде бы не должны. И тут нам действительно повезло. У круга притормозила «семерка», высадив на конечной немногочисленных пассажиров. В другую-то сторону, к центру, народу утром едет куда как больше, а потому, не обращая внимания на строгую надпись «Посадка запрещена», мы запрыгнули в еще не закрывшиеся двери.

Кондуктор хмуро глянул на наши гимназические льготные проездные и ничего, к большой нашей радости, не сказал. Кроме нас в неположенном месте в трамвай залезло еще человек восемь. Александр занял места подальше от дверей, чтобы не так дуло, и сразу начал прогревать в заиндевевшем стекле пятачок для обзора. Заскрипев, даже почти застонав, трамвай медленно начал разворачиваться. На первой же остановке в него сразу набились домохозяйки, спешащие к открытию городского рынка, школьники и военные в синей форме армии Второй Республики. От дыхания десятков людей вагон нагрелся, и даже окна стали чуть оттаивать.

Сразу после казино (а это больше половины пути), трамвай резко дернулся и со звоном и скрежетом остановился. Люди, попадавшие друг на друга, начали было пререкаться, но вдруг затихли.

– Черт, облава! – пробормотал Александр и крепко ухватил мое запястье своей теплой ладонью.

У мальчишки в синей куртке с обмороженными щеками, сидевшего прямо напротив меня, вдруг побелели губы. Будто их внезапно мороз коснулся. В заднюю и переднюю двери вагона не спеша вошли «коричневые». Так в городе называют служащих военной полиции – жандармерии, отыскивающих и препровождающих куда надо разного рода нарушителей: всяких там спекулянтов, солдат, отлучившихся из части без разрешения, молодых парней, скрывающихся от мобилизации, людей, находящихся в Городе без регистрации. Короче говоря, русских. Кто же из полноценных граждан Республики может оказаться столь глупым, чтобы не получить необходимого документа? А русским сделать это почти невозможно.

«Коричневыми» жандармерию прозвали за цвет их форменной одежды, а также за бесцеремонность обращения и практически полную безнаказанность. Название это их не только не оскорбляло, а, кажется, даже нравилось, придавало особую лихость. Я достала свое гимназическое удостоверение, Александр тоже. К ним уже тянул черные, негнущиеся в перчатках пальцы один из жандармов.

– Значит, брат и сестра, школьники, – хмыкнул он, уставившись на меня белыми, без ресниц и бровей, глазами. Мне стало страшно и почему-то так мерзко, как не было еще никогда. Белоглазый, между тем, обращался уже к брату. – Люди родину защищают, жизни своей не жалея, а ты, умненький-благоразумненький, в классе отсиживаешься. Синусы там, косинусы разные зубришь, истории с литературами. А за Город кто постоит, за нацию? Еще и патлы себе отрастил, как пидор поганый. А другие-то, нормальные парни, жизни свои за таких, как ты, отдают.

Белоглазый снял с начисто бритой головы коричневую фуражку с фиолетово-желтой, в цвет национального флага, кокардой и демонстративно провел рукой в перчатке по ужасному розовому шраму, проходившему через весь череп. Александр молча смотрел мимо Белоглазого, не выражая абсолютно никаких эмоций. Всем хорошо известно, что спорить с жандармами себе дороже.

Однако в пререкания с Белоглазым все-таки вступили. Смелой оказалась пожилая тетка в нелепом клетчатом пальто и старой кроличьей ушанке, из-под которой выбивались колечки плохо завитых выбеленных волос.

– Как же, родину он защищает, жизни не жалеет. Ты, Альфред-белоглазый, расскажи, расскажи, как тебе в пьяной драке голову-то пробили. Или как из пятого класса выгнали за то, что и читать толком не выучился. Вот они, солдатики, которым ты хамишь здесь, – защищают, а ты с бабками на центральном рынке воюешь, грошами их не брезгуя, взятки берешь да контрабандой занимаешься. Я про тебя, поганца, все знаю.

Онемевший на миг Белоглазый, уставил свои страшные глаза на женщину и, видимо, узнав, взревел дурным голосом:

– Ах ты, карга старая! Ну, ты у меня попляшешь, как в аду на сковородке, ты у меня получишь!

– Как вы можете, так разговаривать с женщиной! И потом, вы же официальное лицо, своим поведением вы, молодой человек, дискредитируете государство, – не выдержал тоже немолодой мужчина, темноволосый, в толстых очках в модной оправе.

– Я тебе не «молодой человек», а сержант военной полиции, гнилой ты потрох, жидяра пархатый. А ну-ка, Роб, выведи его на свежий воздух, разберемся сейчас, что за артист-контрабандист.

– Да как вы смеете! – мужчина попытался было сопротивляться, но тот, кого Белоглазый назвал Робом, тощий, длинный, с кукольным розовощеким лицом, вышвырнул его в переднюю дверь вагона. На улице под конвоем троих вооруженных автоматами «коричневых» уже стояли двое солдат, молодой парень в слишком большой для него мешковатой дубленке и мужчина лет сорока, небритый и, судя по всему, нетрезвый. Узнавшую Белоглазого тетку тот почему-то из трамвая выводить не стал.

Поправив ржавого цвета нарукавную повязку командира патруля, Белоглазый прицепился к мальчишке с обмороженными щеками.

– А тебе что, особое приглашение нужно? Показывай свои документы!

Мальчишка молчал и не двигался и только неловкие от холода пальцы его нервно дергали клапаны карманов на куртке.

– Ты что, немой? Ну так мы тебя быстро разговорим сейчас. Документы, я говорю.

Отвердевшие мальчишкины губы вдруг дрогнули и обмякли.

– Я забыл, дома у меня остались, – почти прошептал он. На вид он казался годами двумя-тремя старше меня, лет пятнадцати, а голос был совсем детский, лишь чуть сипловатый. Но даже в этом невнятном шепоте отчетливо звучал русский акцент. Как большинство тех русских, кто владеет государственным языком, пусть и прилично, но не в совершенстве, он слишком смягчал «л» и «м» перед гласными, а звук «о» произносил чересчур кратко и отчетливо.

Страшные глаза сержанта загорелись безумным огнем. Еще бы! Поймать русского без документов – это не парочку загулявших в увольнении солдат прищучить.

– Попался, мерзавец, мразь московская!

В этот момент что-то произошло. Над моей головой хрустнуло стекло трамвайного окна и вокруг маленькой дырочки, меньше пятачка, что продышал Александр, зазмеились неровные трещины. Через секунду жутко на одной ноте закричала женщина. Потом что-то зазвенело, в женский крик вплелись новые голоса.

– Убили, убили! – выл женский голос.

– Падай, снайпер! – крикнул Александр и бросил меня на пол.

Я больно стукнулась локтем о сидение, подогнула руки и попыталась перевернуться на спину. Как ни странно, мне это удалось. Вокруг, прямо друг на друге, вповалку, лежали люди. В нос мне лез бордовый отворот куртки брата, Александр старался прикрыть меня собой. Рядом таращилась страшная рожа Белоглазого. Он уже поднимался, облизывая растрескавшиеся губы и усмехаясь чему-то.

Трамваи иногда обстреливают снайперы, хотя этот участок, у казино, всегда считался безопасным. Говорят, что делают это русские, чтобы дестабилизировать обстановку в Городе, а сигналы им подают свои, оставшиеся в Городе, тайком, или нанятые за деньги коренные жители. Три недели назад в таком обстрелянном трамвае по дороге из школы погиб Роберт, парнишка из параллельного седьмого «С».

Люди, постанывая и вскрикивая, вставали с пола. Могла бы начаться давка, поскольку одни хотели выбраться из трамвая, другие, попавшие на линию огня на улице, наоборот, забраться в него, как в укрытие. Однако «коричневые» быстро навели порядок, приказав всем оставаться на своих местах. Наповал убило одного из солдат на улице и старуху в трамвае. Ее грузное тело с трудом вытащили из вагона и положили на мерзлый асфальт рядом с мертвым солдатом.

После криков, стонов, звона и скрежета вдруг воцарилась странная тишина. Казалось, кто-то прикрутил звук и обессилевшие люди беспомощно и немо шевелили губами. Белоглазый оттолкнул меня от треснувшего окна и легко выбил его ногой в тяжелом ботинке. Потом схватил мальчишку с обмороженными щеками подмышки и, грязно ругаясь, начал стягивать с него куртку, – и это были первые звуки, нарушившие тишину.

– Сволочь, сигнал своим русским свиньям подал. Все, конец тебе, падла.

Мальчишка не сопротивлялся. Белоглазый тряс его синюю куртку, чтобы найти мобильник, с помощью которого он мог просигналить. Но никакого мобильника не оказалось. Тогда он швырнул куртку на пол и буквально вытолкнул мальчишку в разбитое окно. Тот нелепо упал на четвереньки, потом встал на подгибающиеся ноги. В этот момент Белоглазый выстрелил. Автомата у него не было, зато был пистолет в маленькой коричневой кобуре, – его он вытащил, видимо, сразу после снайперского огня.

Мальчишка упал мгновенно, без единого звука, лицом вниз, подогнув одну руку и вытянув вперед другую. Так и лежал он неподвижно, в черных джинсах, синем гимназическом свитерке, из-под которого выбился ворот клетчатой, тоже школьной рубашки. Наверно, в этой форме ходил он весной в городскую гимназию. Тогда там еще учились русские. Он лежал рядом с молоденьким солдатом и толстой старухой в съехавшем набок мохеровом берете, ее седые длинные волосы путал и трепал ветер.

Уже сигналили сирены гражданской полиции и «Скорой помощи», но некому было помогать. Белоглазый ловко выпрыгнул в то же окно, в которое две минуты назад вытолкнул еще живого мальчишку.

– А ну поезжай! – заорал он водителю трамвая.

Тот, видимо, хотел возразить: как же, мол, а полиция, а разбирательство, а свидетели… Но не рискнул перечить Белоглазому и тронулся.

– Это же расправа без суда и следствия, преступление. Он же совсем ребенок, – всхлипывала какая-то женщина.

– Те, в Заречье, на Рыбной, куда с Круглого холма в понедельник палили, тоже были детьми, – возразила другая.

– Говорят, русские с чердаков сигналы подают для снайперов.

– Да какие тут сигналы, в трамвае. А у него даже и мобильника не было.

Тоненько заплакала маленькая девочка с надорванной, вероятно, в недавней суматохе лямкой яркого рюкзачка. Она ткнулась личиком в мамину дубленку и запричитала:

– Мамочка, я хочу домой, пожалуйста, поехали домой. И пусть ничего не будет, пусть ничего не было…

Вынести это было невозможно. От разбитого окна, рядом с которым мы с Александром по-прежнему сидели, шел нестерпимый холод. Около нас образовалась пустота, люди толпились поодаль, стараясь не приближаться к тому месту, где сидел убитый мальчишка. От ветра его куртка, как живая, дергалась на полу. Александр поднял ее и положил на пустое оранжевое сиденье. Но прежде едва заметными движениями ощупал внутренние карманы и достал из одного компакт-диск. Конечно, Белоглазый же искал мобильник или что-то в этом роде, на что ему диск с какой-нибудь подростковой попсой или компьютерной игрой? Александр аккуратно спрятал его за отворот рукава своей куртки.

 

3. Уроки

На следующей остановке водитель заявил, что по техническим причинам вагон дальше не пойдет, и мы с толпой выбрались на улицу. До гимназии было уже недалеко, и оставалось немного времени до начала уроков. Казалось, прошла целая жизнь, а мы даже еще не опаздывали. Я не спросила Александра про диск, мне вообще не хотелось разговаривать. Он заговорил сам:

– Теперь ты понимаешь, почему я волосы отращиваю? Ненавижу этот мужественный стиль «а-ля гер ком а-ля гер», к черту! Детей убивают.

– На Рыбной тоже были дети, по которым с Круглого холма, – сама не зная почему, я повторила слова женщины из трамвая.

– Дался всем этот Круглый холм! – вскипел Александр. – Здесь-то не с Круглого холма. Надо быть полным идиотом, чтобы поверить, будто у казино на Возрождения русские снайперы. Ты ведь не идиотка? Зачем чужую чушь повторяешь?

Брат так сильно разозлился, что сделался похож на мальчишку – отчаявшегося, обиженного, одинокого. Мне стало жалко его. И все же, если не русские снайперы, то кто же стрелял по нашему трамваю? Я хотела спросить об этом, но передумала. Еще успею.

Мы подходили к Бастионному мостику через канал. Прокатимся по горбатой его спине, как делаем всегда, когда ходим этой дорогой, – и в Старом городе. А через пять минут уже и в гимназическом парке.

Осторожно добравшись по скользким булыжникам до верхней точки моста, повеселевший вдруг Александр вытащил из пакета с учебниками картонку, подложил под задницу и крикнул:

– Давай, сестренка!

Я толкнула его в спину, и он медленно, но все набирая скорость, поехал, подпрыгивая на неровных булыжниках. За ним, используя вместо санок собственный рюкзак, съехала я. Пожилой мужчина, неловко поднимавшийся по крутой пешеходной улочке, где в мирные времена даже зимой торговали картинами и разными безделушками, а теперь было совершенно пустынно, обернулся на наш смех и крики и покачал головой. Не то с осуждением, не то с завистью.

– Да уж, мне как бы и не по возрасту, – потирая ушибленную спину, оправдывался передо мной Александр. А чего оправдываться? Я-то все понимаю!

Рассвело. День нас ожидал, судя по всему, морозный и ясный. По крайней мере, красное холодное солнце уже висело над древней крепостной стеной, и черепичные крыши домов Старого города горели на солнце, а башни колоколен казались черными и тонкими, будто это не башни, а их тени. В Старый город нам углубляться не нужно. Мы поспешили вдоль промерзшего до дна канала (говорят, четверть века такого не случалось) и, протиснувшись между редкими чугунными прутьями решетки, попали в гимназический парк. Теперь уже совсем близко. В парке пахло сосной, мерзлой землей и сухой травой. Когда много снега, зимой здесь бывает таинственно и уютно. Тяжелые сосны в синем снегу, извилистые тропинки в пухлых сугробах, спрятанные в заснеженных кустах фонари. В общем, рождественская сказка, хоть стихи пиши. А сейчас сосны и ели смотрелись какими-то облысевшими, сиротливыми. К тому же появилось много пеньков и проплешин: жители Старого города втихаря спиливали деревья на дрова.

В сером приземистом здании гимназии, кажется, еще горел свет. Но красное солнце, отражаясь в окнах, делало их непрозрачными. До начала уроков оставалось почти двадцать минут, и безалаберная мелкота каталась не на коньках, а так, по льду прямоугольного прудика, где каждую зиму, если позволяла погода, заливали каток. В этом году погода позволяла, и каток залили, несмотря на все трудности и опасности блокады.

Но мы с Александром сегодня свое откатали, да и не на глазах же у всей гимназии!

У больших дубовых дверей (за них тоже очень боялись, что унесут на дрова) нас встретил Черный Иосиф – огромный старик, с седыми усами и густой шевелюрой, бессменный гимназический сторож. Встретил вполне приветливо – мы же не опаздывали.

Почему его боятся малята-первогодки, спрашивать не приходилось. Но и двенадцатиклассники стараются лишний раз на глаза ему не попадаться. Иосифу чуть ли не девяносто лет, во время Второй мировой он добровольцем пошел служить к эсэсовцам. Ну а во времена оккупации, понятное дело, угодил в Сибирь. Потом вернулся, устроился сторожем в нашу гимназию, хотя тогда она была еще просто школа, и никто о его прошлом не знал.

Когда наступила независимость и всех борцов с оккупантами реабилитировали, он однажды пришел в гимназию при полном эсэсовском параде. Удалось ли ему сохранить свое обмундирование или пошил новое по специальному заказу, осталось тайной, но он целый год приветствовал ребят у школьных дверей именно в таком виде. А потом директором гимназии стал господин Силик и попросил Иосифа приходить в гражданской одежде, сославшись на политическую целесообразность. Мол, гимназия – лучшая в городе, в нее часто иностранные делегации привозят, а европейцы на его форму неадекватно реагируют, поскольку специфику истории Республики понять не в силах.

Иосиф директору подчинился, он всегда подчинялся силе и власти, но, как утверждают, обиду на Силика все же затаил. А мы нашего директора любим за справедливость и понимание. Он, кстати, преподает математику. Эх, кабы и нас учил директор Силик, а не отвратительный Золис! Я снова вспомнила о контрольной по алгебре и расстроилась. Чтоб он провалился, этот Золис!

Александр уже убежал со своими ребятами, а я, раздевшись, отправилась на третий этаж, где был кабинет литературы. Предстояло пережить еще один мучительный момент. С сентября в школе появился заместитель директора по режиму господин Бак. Мы и раньше его хорошо знали: он работал в языковой полиции и курировал соседнюю с нами русскоязычную школу. Когда школу в позапрошлом году закрыли, некоторые ее ученики перешли к нам. Они рассказывали, что Бак этот – страшная сволочь. Он начал являться и в нашу образцово-показательную гимназию, дабы проверить, не действуют ли разлагающе русские нелояльные смутьяны на умы юных граждан Североморской Республики. Оказался отвратительным крикливым толстяком, к которому сразу прилипла данная еще русскими школьниками кличка Помойный Бак. Или просто Помойка.

В нашем классе тоже учились трое из закрытой русской школы: Алекс, Костик и Наташа. С Алексом я даже почти дружила, потому что он, как и я, любил читать и писал стихи. Костик был активистом движения русских школьников, хотя и знал государственный язык Республики получше многих коренных. Видно, у него имелся, как выражался отец, талант общественного деятеля. К нему, двенадцатилетнему пацану, прислушивались даже взрослые. Но этот самый талант до добра его не довел. Костик погиб в июне, когда власти разогнали их митинг.

Что случилось с Алексом и Наташей я не знаю. После июльской бойни на празднике поэзии русских выселили из Города – для их же собственной безопасности. Потом начались обстрелы и блокада. А в Город потянулись беженцы из Синереченска. Там всегда жило больше русских, чем коренных. Когда русских стали высылать из столицы, они изгнали коренных из Синереченска. В США это назвали «этнической чисткой», Евросоюз обещал приложить все возможности, чтобы «не допустить балканизации конфликта». Зато в нашем классе появился беженец из Синереченска Александр. И вот он мне стал настоящим другом.

Конечно, Помойка никакой роли в этих событиях не играл. Но первого сентября он велел повесить на стенах вдоль парадной лестницы портреты всех учеников, выпускников и служащих школы, погибших во время событий, которые называли то войной, то блокадой, то просто этим словом – «события». Портретов с каждым месяцем становилось все больше: гибли при артобстрелах, от снайперского огня, призывники на позициях. Помойка говорил, что сделано это для поддержания патриотического чувства, чтобы все помнили ради чего и кого мы сражаемся.

Ему-то, Помойке, хорошо! Его сынок, когда-то закончивший нашу гимназию, сейчас в Париже, вроде как учится. А такая же толстая, как он, жена уехала из Города еще летом. А мне каждый раз приходится смотреть на смеющиеся зеленые глаза Дина, его щербатую беззаботную улыбку. Если бы все было как раньше, он учился бы сейчас во втором классе.

Его фотография появилась на стене одна из первых. Но так как портретов становилось все больше и больше, лицо Динки затерялось среди других, детских и взрослых, серьезных и улыбающихся. И от этого, как ни странно, немного легче.

Мой одноклассник и друг Александр был уже на месте, сидел на широком мраморном подоконнике, подобрав ноги. Живет Александр в Старом городе, добираться через десять кварталов пешком или в простреливаемых трамваях ему не приходится. Однако опаздывает он часто. Но на сей раз он с нетерпением поджидал меня.

– Принесла? – вместо «здравствуй» спросил он.

Я молча достала два бутерброда с ветчиной и покупной клюквенный морс. Александр набросился на бутерброды, будто три дня не ел. Хотя, может, и не ел. Бабка моя не зря трудными временами меня попрекает. С едой у большинства плохо, потому что цены в блокадном городе – до небес. А уж откуда деньги у беженки с сыном-школьником, снимающей угол в подвале древней развалюхи в Старом городе? Вот я Александра и подкармливала.

Вообще-то, его никто не называл по имени. С давних времен, еще до того, как он появился в нашем городе, прилипло к нему прозвище Дед. Может, из-за абсолютно белой прядки в темно-русых растрепанных волосах, а скорее из-за чуть ворчливой, нарочито-рассудительной манеры разговаривать. Прозвище это я услышала от тети Марины, его мамы, а одноклассники – от меня. И оно так подходило Деду, что многие уже и не помнили, что он – Александр.

У Деда длинное лошадиное лицо с редкими веснушками, большие кривоватые зубы, он курнос и желтоглаз. Ему и волосы бы подошли рыжие или медные, но тут уж ничего не поделаешь. Не перекрашивать же! Ему, как и мне, в мае будет тринадцать, но если с другими мальчишками, даже старше меня, я чувствую себя взрослой, то с Дедом – ничего подобного! Недаром же – Дед.

В кармане задребезжал мобильник. Вообще-то связь в городе плохо работает: то из-за обстрелов пропадает, то из-за поисков наводчиков и шпионов, но сейчас работала. Оказалось, мама. Услышала по телевизору об обстреле трамвая, решила узнать, как мы добрались до школы.

– Нормально все, – успокоила я. – Не знаю, почему у Александра телефон выключен… Да не в том мы были, а в следующем… Потом трамваи встали, так что от казино пешком добирались.

Не знаю, поверила ли мама, но Дед точно не поверил.

– То-то, я смотрю, ты дерганая такая. Что случилось-то?

Но в этот момент позвали в класс. Школьный звонок почему-то не работал. Дед спрыгнул с подоконника, и мы поплелись. В общем, переживать особенно нечего. Алгебра – вторым уроком. Да Деду и из-за алгебры переживать не стоит. Наоборот, на него одна надежда.

– Молодой человек! Вернитесь и заберите, что забыли, – голос густой и вовсе не старческий. Хотя сомнений в том, что он принадлежал Черному Иосифу, не было никаких. Сторож (или консьерж, или надсмотрщик) и без того далеко не дряхлый, с началом блокады как-то еще больше взбодрился и помолодел.

– Господин Извид, это ведь ваше? – Иосиф протягивал Деду брошенную им на подоконник пластиковую бутылку из-под морса. Для гимназистов загадка, как сторож помнит по именам и фамилиям всех учеников школы, включая мелочь пузатую. Вот и Дедову фамилию – Извид – он запомнил, хотя тот учится в нашей гимназии только четвертый месяц.

Дед, ссутулившись, подошел к Иосифу, ухватил бутылку. Сторож почему-то не отпускал ее, пристально уставившись на Деда мышиными, непрозрачными и не отражающими (наверно, от старости) свет глазами.

– Да, молодой человек, правила надо соблюдать, в противном случае можно поплатиться.

– Давайте, давайте сюда, раз мое! – Дед практически выхватил из его покрытой старческими пятнами, но цепкой и сильной руки бутылку и сунул ее в карман.

В класс мы вошли последними. Была литература. Хоть чего-то можно не бояться. Через четыре дня начинаются рождественские каникулы, а по литературе и родному языку оценки мне уже выставлены, и ко всему – очень даже высокие. Ну, госпожа Анна, молодая, немного восторженная и романтичная, вообще ни к кому особенно не придирается. Тем более, сейчас, в «трудные времена». Ах-ах-ах, бедные дети. Сколько на вашу долю испытаний выпало, а я вас еще своими опросами, диктантами да отметками мучить буду. Нас это вполне устраивает. По крайней мере, меня. Ко мне она вообще относится с особым почтением: как же, дочь знаменитого национального поэта и автора популярных во всем мире детективных романов. К тому же так трагически и героически погибшего! Я же, как утверждает учительница, унаследовала его литературный дар. Что ж, может, и унаследовала: я всегда была папиной дочкой. А братья, Динка и особенно Александр, – больше мамины дети…

Урок начался с объявления по школьному радио минуты молчания в память о погибших три дня назад в Заречье и сегодня в трамвае. Это было правильно и справедливо, но объявление своим визгливым треснутым голосом делал Помойка. А все, к чему он прикасается, начинает дурно пахнуть.

Целую минуту я смотрела в большое, забитое тряпками от сквозняков и заклеенное крест-накрест от возможной взрывной волны окно, пытаясь сквозь морозные узоры и наросты различить очертания Старого города. Потом с облегчением села. Мы с Дедом сидим, конечно, вместе. Так и подружились, когда 1 сентября он устроился за моей предпоследней, в ряду у окна, партой, вежливо попросив давнего соседа Томаса «пересесть куда-нибудь еще». Я почему-то не удивилась.

А госпожа Анна начала как раз с меня. Точнее, с хорошей новости, как она выразилась. В результате чего до меня дело дошло не очень-то скоро.

– Ребята, все вы, конечно, знаете, что несмотря на сложную и опасную обстановку сегодня в Город будет доставлена гуманитарная помощь для жителей, главным образом для детей. Это рождественские подарки от Евросоюза. А двадцать пятого декабря их будут торжественно раздавать высокие европейские гости, специально для этого прибывшие, прибудущие… В общем, которые специально для этого прибудут в наш Город. Несмотря на опасную обстановку, – снова повторила эту фразу госпожа Анна.

Говорила она одновременно с восторгом, гордостью и тревогой за европейских гостей, и ее звонкий голос срывался. Будто сама в этой опасной обстановке не живет.

– Ага, они как приехали, так и уехали из опасной обстановки. А нам что делать? – подал голос обычно всегда молчаливый и сонный мой бывший сосед Томас Оданс. Я вдруг вспомнила, что живет он как раз в Заречье и чуть ли не на разбомбленной Рыбной улице.

– А нам ждать, когда Помойка наши фотки на стене вывесит. Вот тогда мы точно станем хорошими. И вообще, если блокада, как они приедут, гости эти? А если они могут приехать, то почему мы не можем уехать? Что, в мире других городов, что ли, нет?

Если бы такое сказал кто-нибудь другой, а не маленький рыжий Деннис, слова эти можно было бы назвать антигосударственной пропагандой. Но Деннис – человек, который просто не умеет не спорить. Скажешь ему, что дважды два – четыре, он обязательно заявит, что десять. А согласишься на десять, начнет доказывать, что четыре или восемь.

Но госпожу Анну такие слова покоробили, оскорбили, можно сказать, в лучших чувствах.

– Мальчики! Что же вы говорите? Все мы, как один, должны переносить лишения ради свободы, ради победы. Неужели это кому-то непонятно? – она подняла большие голубые глаза к высокому потолку, будто собиралась молиться.

– Непонятно! Хотя бы моей сестренке Марии. Попробуйте, объясните четырехлетней про патриотизм, из-за которого она должна ночевать в холодном подвале, а на Рождество ни мандаринов, ни елки. Хорошо, если вермишель без масла, – снова заговорил Томас.

Госпожа Анна аж задохнулась:

– Томас, как ты можешь?! Это не из-за патриотизма, а из-за блокады. Конечно, маленькой девочке это не объяснишь, но мы должны держаться и ради них, чтобы их страдания скорее закончились.

– И ве-ечный покой! – по-клоунски прогундосил Деннис.

– Деннис Меркалис! Прекрати сейчас же, иначе пойдешь вон из класса!

Да, довели девушку! Вообще-то госпоже Анне совсем не свойственно пользоваться такими методами. Но даже ее неожиданная реакция почему-то не вразумила народ, хотя неожиданностей в наше время надо остерегаться, как говорит моя бабушка. В спор встряла Милка-толстушка по фамилии Тира, которая сидит прямо передо мной:

– Интересно, а как там, в Париже, держится ради сестренки Томаса драгоценный сынуля нашего Помойки?

Во дает Милка! От нее я такой смелости не ожидала. Вообще ей и Томасу высовываться опасно. Гимназия наша хорошая, учатся здесь или умные, или богатые. А эти, кажется, ни деньгами, ни высокими баллами похвастаться не могут. Отчислят ведь, не успеют оглянуться! Вот и будут ходить в соседнюю с домом школу, где ни отопления, ни бесплатных горячих обедов.

– Патриотизм, патриотизм! Никто ведь русских и не оправдывает. Но тут понятно: они враги. А свои почему такие? Почему одни гнилую картошку едят, а другие по ресторанам и казино ходят? А своих детей, которым на линию обороны надо бы, раз уж папы – такие патриоты, за границу отправили.

– Мой дед говорит: кому война, а кому – мать родна. Так испокон веков было.

– Между прочим, это русская поговорка.

– Русская – не русская, какое дело, если испокон веков.

В разговор вступало все больше народа, и это грозило превратиться в бунт на корабле. Или чего похуже. Молоденькая госпожа Анна явно теряла контроль над ситуацией.

И тут случилась еще одна неожиданность. Вмешался Дед:

– Ладно, кончайте, – сказал он. – Кому лучше от всех этих разговоров? Что, стрелять станут меньше, или еда появится? Или госпожа Анна все казино позакрывает и вернет в Город тех, кто уехал?

Учительница с благодарностью посмотрела на Деда, а народ вдруг умолк. Собственно, Дед был прав, и это поняли все. Обычно он никогда не вмешивался в разговоры о войне, блокаде, политике, не обсуждал ни ночных обстрелов, ни русских. Только, может быть, рыночную дороговизну. Вообще-то не мудрено. Он ведь беженец из Синереченска, а там, говорят, русские страшные дела творили. Никому, в том числе и мне, ни о своей жизни в Синереченске, ни о бегстве оттуда Дед и словом не обмолвился.

Как только класс затих, госпожа Анна вернулась к прерванному монологу, будто никакого спора и не было.

– Так вот, ребята. Приятная новость заключается в том, что ваша одноклассница Марта Даба стала победительницей детского общеевропейского литературного конкурса «Дети против войны и терроризма», ее стихотворение вошло в сборник произведений победителей, и она получила приглашение на праздничную благотворительную елку двадцать пятого декабря! Давайте от души поздравим ее.

Народ захлопал, кто-то выразился, что я, мол, крута. Ребята у нас в классе вообще-то что надо. А мне стало как-то неловко. Не знаю почему. Излишней скромностью я не страдаю, и хотя быть на виду не очень люблю, но в родном-то классе, среди ребят, со многими из которых седьмой год вместе учишься! Однако чувство неловкости не отпускало. Особенно когда выяснилось, что у госпожи Анны имеется этот сборник. Она открыла его и начала читать мое стихотворение, написанное в октябре. Сама я ни на какой конкурс его не отправила бы, эта была ее инициатива. И по-моему, победе она радовалась больше, чем я.

Дома полны вечерней дрожью И мучаются липким страхом. Вдруг тишины не потревожит И стекла не развеет прахом Взрыв – тот, что землю, словно мячик, Небрежно отшвырнет в сторонку, В последнем не зайдется плаче Над мертвой матерью ребенок?

Читала Анна с излишним пафосом, а еще с паузами, будто во время диктанта. От этого стихи казались мне совершенно чужими.

И мир, неотвратимо рушась, Не вспыхнет в огненном хаосе, Вдруг не взметнется в небо ужас, Все разделив на «до» и «после»? Вдруг ничего еще не будет, И все проснутся на рассвете? Не умерла надежда в людях За полмгновения до смерти.

Я вдруг явственно услышала причитания маленькой девочки в трамвае: «Мамочка, пусть ничего не будет, сделай так, чтобы ничего не было». Но учительница, слава богу, закончила. По школьному радио объявили, что и урок тоже закончен – звонок по-прежнему не работал. Вот уж не предполагала, что литература может оказаться для меня не лучше алгебры. Ну, по крайней мере, политики сегодня больше не будет, подумала я, выходя из класса. Как же я ошибалась!

Все-таки я жутко ненавижу Золиса! Он еще молодой, не старше тридцати, но ничтожный и злобный. Всегда в сером штопаном свитере, и волосы у него тоже серые, реденькие. Ну подумаешь, свитер старый, – был бы человек нормальный. Но Золис – человек исключительно ненормальный. Закомплексованный и все свои комплексы на нас отыгрывающий. Гад, одним словом. Да еще на контрольных не тесты дает, где можно ответы выбирать (а у меня интуиция хорошая, на положительный балл я бы точно навыбирала), а задачи. И чтобы с полным решением! И не посписываешь у него. Очки толстые, а все видит через свои окуляры. Особенно Золис не любит, когда для подсказок используют мобильники и прочие высокие технологии. Вот и сейчас наклонился над Деннисом, хлоп – и вытащил у него из рукава трубку:

– Меркалис, не трудитесь. За работу вам «ноль». Полугодовой бал у вас неудовлетворительный, так что можете отдыхать до следующего полугодия. Впрочем, с мозгами вам не поможет и Санта-Клаус.

– Но господин Золис! Я же ничего не сделал. Посмотрите, сети даже нет, связь опять не работает.

– Что ничего не сделал, это я и так вижу. Потому и «ноль» за работу. А будете пререкаться, мигом окажетесь за дверью.

Для Золиса выставлять в коридор на растерзание Черному Иосифу – дело обычное. Деннис, оттолкнув от себя чистый лист, уныло уставился в окно.

А нас с Дедом Золису ни разу поймать не удалось. Мало того, что у моего друга определенно талант к этой распроклятой алгебре, так что он без особого труда за урок и свой, и мой вариант делает. Он еще и подсказывает классно. И вообще, у нас с ним взаимопонимание не то что с полуслова – с полузвука! Золис, ясное дело, все прекрасно понимает. Но что толку понимать, коли разоблачить не в силах. Он и рассадить нас без причины не может, потому как в гимназии – самоуправление и демократия, хоть и ограниченные чрезвычайными обстоятельствами. Но в данном случае обстоятельства ни при чем. Не пойман – не вор.

Хотя однажды отомстил мне Золис зверски, – тогда-то я его и возненавидела. В начале декабря Дед целую неделю не ходил в школу. Не то простудился, не то проблемы у них с матерью какие-то были. Скорее, проблемы, потому что плел он мне что-то невнятное, я даже обиделась. Лучше бы сказал по-простому, что секрет, разве я не поняла бы? Но обида – полная ерунда по сравнению с тем, что за время его отсутствия случилось. Мало того, что в эти дни была самостоятельная работа по алгебре, и я, естественно, провалилась. Так Золис четыре дня подряд вызывал меня к доске. И все четыре раза ставил, выражаясь маминым языком, «пары». Хотя отвечала я, как мне кажется, не меньше, чем на «пятерку» по десятибальной системе. До этого оценки у меня были вполне приличные (мы уж с Дедом постарались), но чтобы получить удовлетворительный балл в полугодии, за контрольную мне нужна «восьмерка», про «шестерку», конечно, было маме в утешение.

Не надо только думать, что я совсем уж тупица. Формулы сокращенного умножения выучила, скобки раскрывать умею. Так что, когда все по формулам, вполне могу и сама. А когда не совсем по формулам? Или совсем не по формулам? Черт его знает, как быстрее курьеру доставить донесение и вернуться обратно, если всю дорогу он пройдет пешком или если туда поплывет на лодке по течению реки, а обратно – против, а собственная скорость лодки равна скорости пешего хода. В одну сторону течение ему помогает, в другую – мешает. «Одинаково?» – прошептала я одними губами. Дед тихонечко покачал головой: нет, мол.

Конечно нет! Вообще неизвестно, доберется ли он со своим донесением. А если артобстрел? А уж по реке – тем более, если по нашей Синей… По берегам палят, не дай боже. Кстати, а что у него там в донесении? Может, это русский лазутчик с координатами целей? Или наоборот, наш разведчик, работающий за озерами? Собрал необходимую информацию, а связи никакой нет, вот и идет пешком, чтобы потом вернуться обратно.

Тут мне сделалось немного неловко. Честно говоря, я уже далеко не в первый раз размышляю так по поводу задачек, которые не могу решить. Однажды рассказала об этом отцу, он долго смеялся, говорил, что рад за меня: это явно литературные задатки. А потом принес рассказик одного русского писателя, Аверченко. Про мальчишку, который на экзамене по арифметике, вместо того чтобы задачку решать, тоже целую историю сочинил.

По-русски я читать умею. Ведь все свои авантюрные и детективные романы отец писал почему-то на русском. Потом сам переводил на родной, ну а на другие языки переводили уже профессиональные переводчики. Не ждать же мне, когда отец переведет! Вот я и читала в первом, русском варианте. Как-то я сказала отцу, что по-русски писать непатриотично. Он засмеялся: зато, говорит, ты еще один иностранный язык выучишь, а так – разве заставишь? Да и с русского легче переводы делать, на нашем-то языке всего миллиона два на всей планете разговаривает. Наверное, этот, последний довод отец приводил не только мне, и казался он вполне убедительным. По крайней мере, в непатриотичности отца никто не обвинял. Наоборот, гордились, что его имя сделало наш маленький народ всемирно известным. Фильмы по его романам снимали даже в Голливуде. После того, что случилось в июле, когда отца не стало, популярность его только выросла. В общем, мы могли бы очень хорошо жить, если бы уехали из Города. Но мама уезжать не хотела, и я не хотела, и Александр. Потому что это наш Город.

Ну наконец-то! Дед просунул мне под ладонь клочок бумаги, исписанный его бисерным, но абсолютно разборчивым почерком. Я торопливо начала перекатывать нерешенные задания. Золису было не до нас, он пристально наблюдал за Алиной и Ритой. Что они делали, было и так ясно: списывали что-то из конспектов, причем чужих. Свои Алина и Рита не вели сроду. Ровно через тридцать секунд девчонки получили «нули».

– Так, что тут происходит? – это был, конечно же, Золис. И когда только успел подойти. Хотя, если уж быть точным, он не успел, это я успела!

– Пожалуйста, господин Золис, у меня все готово.

– Да ну? За десять минут до конца урока?

– А вы посмотрите.

Золис склонился над нашим столом и уставился в работу своими чересчур большими за стеклами очков, лягушачьими глазами. Чем дальше проверял он работу, тем больше выцветали от злости эти бесцветные глаза, а губы становились тоньше. Ни одной пометки не сделал он своей красной (перьевой!) ручкой и, презрительно хмыкнув, поставил внизу листа тоненькую, кругленькую «восьмерочку». «Десяток» он вообще никому не ставит (даже Деду и Юрке, которые по математике лучше всех), а девятку я (или, точнее, мы с Дедом) вполне заслужили. Но зачем мне «девятка», мне и восьми баллов для итоговой «пятерки», которая уже удовлетворительная оценка, хватит. Никакой пакости Золис мне уже не подложит. До каникул осталась одна математика, и я уж как-нибудь выкручусь. Так что ура мне, артиллерийский салют и тысяча фейерверков.

И тут действительно грохнуло. Никто не испугался, почему-то сразу все поняли, что это не обстрел. А вот удивиться – удивились: как только началась блокада и обстрелы, в школе сразу куда-то пропали весьма популярные (несмотря на неизбежную кару со стороны Черного Иосифа) петарды и другая пиротехника. И вот опять, да еще во время контрольной. Ого! Еще и на столе у Золиса! Конфетти и белые листы бумаги, чуть опаленные по краям, разлетелись по всему классу.

– Ух ты, ни фига себе! Ребята, гляньте, – крикнул проснувшийся от многолетнего сна Томас.

Все забегали, заголосили, начали хватать листы. Как ни странно, Золис даже и не пробовал навести порядок. Он сам схватил листок и вперился в него, как давеча в мои задачки. Я тоже поторопилась, пока не расхватали все.

– Вслух, вслух читайте!

И Милка прочитала.

Жители города, соотечественники! Мы стали живыми мишенями в чужой политической игре! Сколько можно терпеть голод, холод, блокаду, обстрелы, гибель стариков и детей, тогда как разного рода политики и политиканы создают на страданиях капиталы?

Нам говорят, что во всем виноваты русские, что мы должны терпеть лишения ради патриотизма, свободы и лучшего будущего. Но разве русские обстреливают трамваи, рынки и дома в центре Города? Ни один из их так называемых лазутчиков и шпионов просто не смог бы туда добраться. Кому и зачем нужно убивать горожан? А если это все же русские, то для чего были созданы спецотряды и жандармерия, которые должны поддерживать порядок в Городе и вылавливать этих шпионов? Вместо этого рядовые полицейские бесчинствуют, издеваясь и грабя обывателей, а их начальники стали едва ли не самыми богатыми людьми в Городе.

И разве русскими переполнены городские рестораны, ночные клубы, игорные заведения? Почему в то время, как десятки тысяч горожан не имеют достаточно хлеба, в этих ресторанах готовятся самые экзотические блюда, а в казино каждый вечер проигрываются целые состояния? Что это за странная такая блокада, которую нас призывают переносить, «не теряя чувства собственного достоинства», политики, чьи щеки лопаются от жира, а карманы от наличности?

Наши западные союзники кричат о сочувствии, присылают по праздникам гуманитарную помощь и объявляют военными преступниками русских военных и политиков самопровозглашенной республики Русских Объединенных Северных Территорий. И в это же время ведут закулисные переговоры и торги с Москвой. А их рождественские подарки и крокодиловы слезы не спасают ни вас, ни ваших детей.

Кажется, всем выгодна эта война и блокада, кроме нас с вами. Потому что завтра мы можем не проснуться или уже сегодня погибнуть по пути с работы или из школы!

Горожане! Потребуем от властей нашей Республики незамедлительного согласия на предложенное руководством РОСТ перемирие и начала переговоров с теми, кто реально может влиять на сложившуюся, более невыносимую ситуацию!

Подписи в листовке не было.

– Ну и замутили! – хмыкнул кто-то из ребят. – Во дают!

– А чего особенного? У нас на литературе спор и покруче получился. Подумаешь, открытие сделали! Кто не знает, что в военной полиции бандиты и трусы собрались, которым на передовую влом.

– Споры да разговоры – это так, ерундовина, а коли написано – документ, – хмуро сказал чем-то вроде бы недовольный Томас.

– Документ! Чего в школе-то такой документ распространять? Тогда бы лучше в полиции. Или в сейме и правительстве.

Почему-то последнее предложение показалось смешным, и все дружно заржали. Хотя нет, не все. Дед сидел совершенно невозмутимый. Он уже прочитал листовку, отложил ее в сторону и сосредоточенно вносил поправки в свою работу. Ой нет, не в свою, а в Томасову. Может, мальчишки сами устроили всю эту катавасию с листовками, чтобы отвлечь внимание Золиса от контрольной? Хотя это, конечно, глупая мысль.

Тут, наконец, ошарашенный Золис пришел в себя и подал голос. Ничего себе был голос, мигом перекрыл наш смех, перепалки, крики.

– Немедленно! Немедленно сдать все работы и положить на учительский стол это, – Золис двумя пальцами, будто что-то горячее или грязное, приподнял листовку. – Немедленно все сдать и прекратить все разговоры. Кто не сделает этого сию же минуту, «нуль» за контрольную и неудовлетворительная оценка в полугодии.

Класс моментально стих. Всем стало ясно: Золис не шутит. На столе быстро выросли две стопки бумаги. Одна – контрольные, другая – листовки. Правда вторая оказалась довольно тощей. Многие, видимо, просто рассовали их по карманам. Собственно говоря, и я свою припрятала. Зачем? Да как-то само получилось.

А сквозь наступившую в классе почти полную тишину, шершавую от шелеста складываемых листов с цифрами, буквами, разоблачениями и призывами, вдруг прорезались дальние голоса и крики. Из соседнего класса или, может быть, со второго этажа. Возбужденные эти голоса были неразборчивы, но гул их нарастал и придвигался все ближе. Кажется, листовочный фейерверк случился не только на итоговой контрольной по алгебре в кабинете господина Золиса.

– Нет, вы хотя бы понимаете, что произошло? Это же… Это же бунт, антигосударственный заговор! По законам военного времени за такое должно последовать самое строгое наказание! Строжайшее! – толстый Помойка метался перед выстроенными в актовом зале классами.

Затемнение в зале было опущено, а лампочки в старинные люстры в целях экономии вкрутили слабые, от их мутно-блеклого света по потолку и полу метались тени, отчего все происходящее казалось не вполне реальным. Если бы не полумрак, наверняка можно было бы разглядеть, что маленькие глазки Помойки налились кровью. А вот что лицо его стало помидорно-красным, заметно даже здесь. Густая пегая шевелюра разметалась, галстук и голубой ворот рубахи сбились на бок.

– Будто и правда из помойки выскочил, – хмыкнул за моей спиной Деннис. На него яростно глянул стоящий рядом Золис. Деннис заткнулся.

В центре зала, кроме Помойки, молча стоял директор Силик и трое гимназистов. Младший, семиклассник из параллельного класса, понурый, низко опустивший голову, как и любой провинившийся школьник, пойманный на месте преступления. Вот только преступлением было не разбитое окно или дерзость в отношении преподавателя. Тут Помойка прав, за листовки, распространенные почти по всей школе во время уроков, по головке не погладят. Впрочем, двенадцатилетнего вряд ли посадят за антигосударственную деятельность.

Двое других были старше. Одного из них я знала, это Алик Паметан из десятого класса. Лучший химик и изобретатель в нашей гимназии. Конечно, это он придумал устройства, которые сработали в одно и то же время в каждой папке с листовками. А семиклассник Вик на перемене подбросил их в кабинеты. Одну папку не успел, она осталась в его рюкзаке и тоже сработала в час икс. Так он и попался. Как вычислили Алика и третьего, самого старшего, может даже из двенадцатого класса парня, мы не знали.

Старшеклассники стояли прямо, глаза не опускали. Взрослый, незнакомый мне парень, казалось, смотрел даже с вызовом. Только у Алика побелело лицо. Он был похож… Да, на убитого мальчишку с обмороженными щеками. И рубашка, как у него, гимназическая, форменная. В коричневую клеточку. Что же, и его выстрелом в затылок? Я вдруг осознала серьезность положения, по крайней мере, этих троих, и мне стало страшно. Глянула искоса на Деда. Он, как всегда, был спокоен. Хотя, кажется, и его проняло – щека Деда чуть заметно подрагивала.

Семиклассник Вик вдруг поднял зареванное, в грязных разводах и красных пятнах лицо и повернулся к незнакомому старшекласснику:

– Мартик, я не предатель, пожалуйста, я не предатель. Я не хотел, но они, – мальчишка снова уронил голову и по-детски разрыдался.

Вот дурачок! Самое малое, что ему грозит – исключение из гимназии с волчьим, как называли его в старину (отец рассказывал), билетом. Какие будут проблемы у родителей, даже представлять неохота. А этот чудик боится, что друзья его предателем посчитают. Вика, потерянного и слабого, было жалко. Но взрослый парень с дерзкими глазами, которого Вик совсем неподходяще для такого верзилы назвал Мартиком, похоже, не пожалел. Он даже не взглянул на Вика. Стоял все такой же невозмутимый, с тенью улыбки на лице. А может, и не было никакой улыбки, а по лицу его скользили настоящие неровные тени промозглого актового зала. А здесь и впрямь холодно. Скорее бы все это закончилось. Но конца не предвиделось.

– Не предатель? – вновь заголосил, почти завизжал Помойка. – Еще какой предатель! И ты, и они оба, и те, кто подбил вас на эту… на это возмутительное, кощунственное…

Помойка запутался в словах, воздух будто застрял у него в легких, и казалось, он вот-вот или лопнет, как воздушный шарик, или хотя бы просто грохнется на пол. Неровную тишину, складывавшуюся из поскрипывания старого паркета под нашими ногами, дыхания нескольких сотен человек и судорожных всхлипов Вика, вдруг прервал тонкий, рвущийся от волнения голос:

– Интересно, это кого же они предали? Вас, что ли? Или самого господина президента Лупежа?

Это Томас, наш Томас, по прозвищу Альбинос из-за белых, как стекловата волос. Что же это с ним случилось? За сегодняшний день он, кажется, сказал слов больше, чем за все годы учебы. Слов, которые могут ему дорого стоить. Томас это явно понимал. Не только голос его вздрагивал и ломался. Большие пальцы он засунул в карманы брюк, а остальные нервно шевелились, будто исполняли в воздухе фортепьянную пьеску. Рукава и школьного свитера, и рубашки были слишком коротки и обтрепаны. Выгонят из гимназии. А он ведь носит домой сестренке Марии свой бесплатный обед.

Помойка почти вплотную подошел к Томасу, я думала – он схватит его за шкирку. Но тот вдруг ткнул своим толстым пальцем прямо в меня:

– А ты спроси ее! Пусть Марта тебе напомнит, как седьмого июля погиб ее отец Андрей Даба, всемирно известный писатель, гордость нации. Он, и еще сто восемь человек, участников республиканского праздника поэзии в Приморском парке. Или ты забыл об этом чудовищном взрыве, организованном русскими террористами? Ну так спроси, не стесняйся! Марта напомнит, и об отце, и о брате. Кстати, он тоже учился в нашей гимназии. О нем, как и о еще двадцати трех учениках, ты тоже забыл? Короткая же у тебя память!

Пол вдруг поплыл у меня под ногами. Я поняла, что еще чуть-чуть, и упаду или разрыдаюсь, как несчастный Вик в центре зала. Помойка, все слова которого воняли, прикоснулся к неприкасаемому: назвал имя моего отца, вспомнил моего погибшего брата. Дед осторожно взял меня за руку, я закусила губу и сдержалась.

А Помойка, заметив Деда, переключился на него:

– Или вот спроси у него, – Помойка поморщился, видно, вспоминая, как Деда зовут, но, так и не вспомнив, обошелся без имени. – Спроси, спроси, хочет ли он домой, в Синереченск, и может ли он вернуться? Ответь же, мальчик. Ответь всем нам!

– Домой очень хочу. Вернуться не могу, пока все так, как есть, и не изменится, – ровным голосом произнес Дед, глядя прямо в красные глазки Помойки и не выпуская моей руки.

В ответе Деда мне померещилась какая-то двусмысленность. Но Помойку эти слова вполне устроили:

– Вот видите! Теперь вам понятно, кого эти подонки предали?

К Томасу-Альбиносу подошел невысокий щупленький паренек помладше нас. Молча глянул ему в глаза и, неловко взмахнув рукой, залепил пощечину. Голова Томаса дернулась, а на бледной щеке медленно начали проступать красные пятна.

– Это Ян из шестого «А». Его брата Роберта две недели назад в трамвае снайпер застрелил, помните? – прошептал Деннис.

А Томас молчал. Он стоял, запрокинув лицо, и в глазах его набухали слезы. Но каким-то усилием воли он удерживался, не давал им пролиться.

– Ну вот, яснее всяких слов, – удовлетворенно сказал Помойка. Он, кажется, успокоился. Но, как оказалось, преждевременно.

– А почему на стене нет фотографии Костика? – вперед шагнул Гамлет Мкртчан, черный, носатый, коренастый. Ясное дело – не местный. Хотя кому какое дело, местный ты или нет, если у тебя отец ворочает миллионами? У Гамлета – ворочает. Ну и гимназии нашей от этих миллионов перепадает. Старший Мкртчан живет в Республике давно, в мирные времена был владельцем сети ресторанов. Говорят, и не только ресторанов.

Когда началась вся эта заваруха, бизнес его (надо думать, не ресторанный) ничуть не пострадал, вроде даже пошел в гору. Так что уезжать ему из Города не резон. Хотя, когда у тебя такие деньжищи, то и блокада не блокада. Хочет – уезжает, хочет – приезжает. Семью отправил в безопасное место, а старшего сына почему-то оставил в Городе. Риск в этом, конечно, есть, но такие бизнесмены всегда живут с риском. Как бы то ни было, а разговаривать с местным, но бедным Томасом, как с Гамлетом, чей отец встречается с президентом и премьер-министром, невозможно.

Помойка хмуро посмотрел на Гамлета:

– Какого еще Костика?

– Костика Веткина. Того, что учился в нашей гимназии в прошлом году. Помните, он был активист среди защитников русских школ? А когда задерживали организаторов их митинга у Ратуши, полицейские загнали ребят на башню, а потом четверых сбросили. И они разбились. Насмерть. Костик тоже разбился. У него ведь не было крыльев, чтобы летать. И ветерком он не был. Это произошло еще до взрыва на Празднике поэзии.

Помойка стал уже не красным, а буро-малиновым.

– Никто никого не сбрасывал. Они сами упали. А митинг был несанкционированный. В их гибели виноваты те же, кто сейчас обстреливает Город! А вам, Мкртчан, не пристало вести подобные разговоры. Вы и сейчас живете, как у Христа за пазухой. Постыдились бы перед ребятами, которые из-за блокады недоедают!

– Вам же перед ними не стыдно, – хмыкнул Гамлет. – А Костик был моим другом.

Я удивилась. С Костиком в нашей гимназии вообще-то мало кто дружил и даже общался. И не потому, что русский. Алекс, мой приятель, тоже был русский, но с ним у нас находились общие темы для разговоров. А этот Костик какой-то слишком отстраненный, к тому же всегда складно и со вкусом говоривший взрослые, казавшиеся мне ненастоящими слова. Те, что обычно произносят всякие депутаты по телевидению. Но Костик не был депутатом, он был всего лишь мальчишкой из нашего класса. В общем, всем он был чужим. И странно, что Гамлет Мкртчан, который старше его на целых три года и в миллион раз богаче, выбрал себе такого друга. А может, и не странно. Гамлет ведь тоже не коренной. Кто знает, от каких проблем не откупишься и деньгами.

– Я думаю, пора заканчивать, – это были первые за все время слова, которые произнес директор Силик. – Всем все понятно. Ребята, у кого сохранились листовки, настоятельно требую сдать их господину Баку или выкинуть в мусорные ящики, не выходя из школы. Вы же понимаете, какие могут быть последствия для вас и ваших родителей, если документы… антигосударственные документы у вас обнаружат? Мартин Смеос, Алексис Паметан и Виктор Зик – ко мне в кабинет. Занятий сегодня больше не будет. Можете расходиться по домам.

Помойка растерянно захлопал губами, но ничего не сказал. Только кивнул в сторону Томаса.

– С Одансом и Мкртчаном мы поговорим завтра, – господин Силик первым вышел из зала. За ним без всякой команды потянулись ребята. Только Алик, Вик и незнакомый мне Мартин под конвоем Помойки отошли в дальний угол. Вик измученно прислонился к стене.

 

4. Разоблачение

У дверей актового зала толпа стремительно рассасывалась.

– Марта! Ты домой? – окликнул меня брат Александр. Выглядел он встревоженным и взъерошенным, хотя явно хотел сделать вид, что все в порядке. Но кому как не мне знать собственного братца.

– Понимаешь, мне надо зайти к директору Силику, забрать у него пригласительный на Евроелку двадцать пятого декабря и подарочное издание с моим стишком. Да, ты ведь не знаешь, я же конкурс выиграла.

Александр рассеянно кивнул. Кажется, сообщение о моей победе не произвело на него должного впечатления. И хотя еще минуту назад я и сама не слишком ею гордилась, тут вдруг стало обидно. Что же это такое: никто не воспринимает меня всерьез.

– Но этих преступников с листовками сейчас тоже к Силику поведут. Так что подождать, наверно, придется.

Александр поморщился, когда я сказала «преступников», хотел что-то ответить. Но тут подбежал Дед.

– Да ты иди, Александр, куда надо. А мы с Мартой доберемся. – Потом обратился уже ко мне. – Слушай, а обед все равно будет! Ты ведь не пойдешь? Тогда можно я и твою порцию? А потом у прудика встретимся.

Я согласилась, но слова Деда меня тоже задели. Как он после всего случившегося может думать о еде? У меня, например, аппетит отшибло начисто.

Пошатавшись минут двадцать по опустевшим школьным этажам, я пошла к кабинету директора. А куда деваться? Приемная была пуста. Интересно, сколько будут разбираться с мальчишками и что с ними вообще сделают? Полицию вызовут? По крайней мере, пока полицией и не пахло. Я покрутилась на стуле около компьютера отсутствующей секретарши. Поглядела в разрисованное морозом окно и, естественно, ничего в нем не увидела. Хорошо хоть в приемной тепло, не то что в актовом зале. Снова села и начала крутиться на стуле…

Ну и сколько мне так маяться? Может, я и не любопытный человек, но все-таки… Двери и стены в старинном здании гимназии толстые, непроницаемые – сколько ни пробуй, ничего не расслышишь. Я все же подошла к двери директорского кабинета. И тут оказалось, что закрыта она неплотно. Я тихонечко приоткрыла. Слава богу, ничего не скрипнуло. В образовавшуюся щель хорошо были видны директор Силик и Помойка. Уверенные, что разговаривают с глазу на глаз, директор и его заместитель не стеснялись в выражениях.

– Я, конечно, давно понял, что человек вы гнилой, беспомощный и безынициативный по отношению к врагам. Может быть, и сам… Ну да ладно, доказательств у меня нет. Точнее, не было до сегодняшнего вопиющего случая. Как вы могли отпустить этих преступников вместе с родителями? Почему вы вообще, не сообщив мне, вызвали их родителей, а не военную полицию? Долг патриота…

– Господин Бак! Кроме меня здесь нет других свидетелей вашего высокого патриотического духа. Ну а я цену вашим словам знаю, так что можете не трудиться! – усмехнулся Силик. – Да и какие ребята преступники? Просто мальчишки, жаждущие подвига и справедливости.

– Вот именно! Тут свидетелей нет. А вот очевидцев преступления – сколько угодно. Вся гимназия. А ведь среди гимназистов, среди их родителей разные есть. Скрывай не скрывай, завтра все станет известно и в полиции, и в департаменте образования. И в каком свете будем выставлены мы! Пособниками? А лучшая в городе гимназия – гнездо мятежников. Боже, боже! Будто мальчишки не могут быть изменниками и врагами. К тому же, этот, как его там, Смеос уже совершеннолетний. Я смотрел его личное дело, позавчера ему исполнилось восемнадцать.

Силик снова усмехнулся:

– О собственной репутации вам нужно было думать раньше, пока вы еще не собрали всю школу в актовом зале. Тогда замять дело, что лучше и для меня, и для вас, было бы гораздо проще. Ну ничего, и сейчас справимся. Не все же такие безмозглые идиоты. Если дело до полиции дойдет, скажем, что трое наших учеников нашли на улице листовки антигосударственного содержания и, не разобравшись, принесли их в гимназию. Старший из них отчислен и пошел добровольцем в оборонительные отряды. Десятиклассник Паметан наказан месячным исключением и общественными работами на этот же срок. Вы же подпишете бумагу? Ну а двенадцатилетний уголовной и административной ответственности не подлежит, а за глупость и опрометчивость и так уже наказан пережитым позором и страхом. Чего же более?

Я думала, Помойка ужасно разозлится, что его обозвали «безмозглым идиотом». Но нет. Он будто бы даже успокоился. Может быть, разглядел в случившемся то, чего не замечал раньше.

– Да уж, в логике вам не откажешь. А все же странный вы человек. Поверьте, я много за последние годы общался со школьной администрацией, но таких, как вы, не встречал. Даже среди русских. Все они боялись. Многие вовсе не за себя, а за школу, за учеников. Боялись и были послушными.

– Ну и где теперь они сами, их школы и их ученики?

– Это верно, – хихикнул Помойка. – Но и вы нарветесь, господин Силик. Эти трое, конечно, были лишь исполнители. Даже Паметан, самый умный из них. Тут явно целая организация, доморощенная, непродуманная, как обычно у малолеток. Рано или поздно они попадутся. И потянут за собой вас, на что мне плевать, и меня, чего допустить я, конечно, не могу. Так что берегитесь.

– Спасибо за предупреждение! – директор встал.

– Что ж, раскланяемся до завтра. У нас ведь еще остался этот голодранец Оданс из седьмого класса и Мкртчан. На кой он вообще влез?

Дослушивать я не стала, пока не поздно торопливо юркнув за пыльную фиолетовую портьеру. И уже спрятавшись, поняла, что забыла под столом секретарши рюкзак. Ну и фиг с ним. Может быть, Помойка и не заметит. Он не заметил. Я услышала, как хлопнула одна дверь, директорская, потом другая – приемной. Ушел…

– Господин Силик, можно? – минут через пять я все же рискнула сунуться в кабинет директора.

– Марта Даба? Ну заходи, конечно. Случилось еще что-нибудь? – Силик явно устал. Его и без того всегда бледное лицо было как бумага. Не очень-то ему, видно, хотелось общаться. Хотя в карих прищуренных глазах мне почудился интерес.

– Нет, что вы, ничего не случилось. Госпожа Анна сказала, что у вас мой пригласительный билет на елку и книга со стихами.

– Ах да, конечно! Ты садись, Марта. Может быть, хочешь кофе?

Раньше я никогда не пила кофе с директором, и, хотя было неловко, я согласилась. Силик из большого термоса налил кипятка в две чашки, добавил растворимого, достал печенье.

– Все же ты у нас победительница. Надо бы поздравить, как следует, чтобы все ребята в школе узнали. А тут…

Силик отхлебнул из чашки, и я заметила, что у него рука дрожит. Мне вдруг мучительно жалко стало и директора, и мальчишек, которых, если бы не он, могли отдать на расправу военной полиции, и Томаса-Альбиноса из нашего класса, и шестиклассника Яна, у которого снайпер застрелил брата. Кем бы ни был этот проклятый снайпер! И себя, несмотря на яркий пригласительный билет и толстенький сборник, в котором напечатано мое стихотворение. Какой смысл во всем этом, если нельзя похвастаться книжкой и стихами отцу, если на праздник по билету «на две персоны» нельзя прихватить с собой Дина. Чтобы не расплакаться от накатившей на меня жалости, надо было не молчать. И я заговорила:

– Но ведь вы же не виноваты, господин директор, что так все получилось! Вы, наоборот, всегда хотите как лучше.

Силик коротко вздохнул, потер переносицу и тоже заговорил. Я как-то сразу поняла, что не мне он отвечал, не со мной разговаривал.

– Я не виноват, это точно. И все всегда старался делать по уму. И по совести. А мало, что ли, таких же людей: и здесь, и там. И что, получилось по уму и по совести? По уму и по совести обложить Город со всех сторон и обстреливать из тяжелой артиллерии. По уму и по совести выгнать из Города людей, говорящих на языке, который тебе не нравится. А кто сам не захотел убраться, бросив все, того… Ох, ладно, Марта. Что-то я не праздничные вещи говорю, не поздравительные. Ты уж прости, устал и расстроен, сама понимаешь.

– Что вы, какой тут праздник, – меня растрогала неожиданная откровенность директора, и я опять чуть было не пустила слезу.

– И все же скажи Александру, чтобы поосторожнее. Листовки эти… Добром не кончится.

– Ну что вы, господин Силик! Дед к листовкам никакого отношения не имеет. Он вообще этим не интересуется.

– Дед? – удивился Силик. – Какой еще дед?

Я смутилась, поставила пустую чашку на стол, а не на блюдце, торопливо подхватила снова. Чашка еще не остыла, и на лакированной поверхности стола стремительно сжималось влажное пятно.

– Это мы Александра Извида так называем, из нашего класса.

– А… этого мальчика, новенького. Он, кажется, беженец из Синереченска? Я вообще-то не о нем. Но и он тоже, всем надо быть осторожными. Как он вообще, Извид, привык уже, вписался в коллектив?

Я уверила директора, что Дед вполне даже вписался, лучше многих стареньких, кто с нами с первого класса. Недаром же – Дед. Пообещала, что все мы будем очень осторожными (хотя как это сделаешь, если то стрельба, то полиция, то листовки, – и ничего от тебя не зависит). Сунула в рюкзачок книгу с аккуратно вложенным в нее пригласительным, и только выйдя в абсолютно пустой и уже остывающий коридор, сообразила, что Александр, о котором говорил Силик, – это мой брат. Интересно, а он-то тут при чем? Но думать об этом было некогда. На улице меня ждал Дед. А там, как известно, ледниковый период.

– Ну наконец-то! – Дед с виду совсем не казался замерзшим, а ведь торчал у крыльца минут двадцать, не меньше. Все же, несмотря на всю внешнюю непохожесть, что-то общее у Деда и моего брата Александра явно есть, и не только имя. Хотя бы морозоустойчивость. Дед был без перчаток, руки в карманы не прятал. Я свои рукавицы натянула сразу, а на его голые руки даже смотреть без озноба не могла, но уверена была, что они теплые. Такие уж они, с горячей кровью, два Александра – большой и поменьше. Тут я вспомнила странное предупреждение директора об осторожности и рассказала Деду обо всем, что услышала (точнее – подслушала) в приемной.

– Значит, спас ребят от полицаев. Хороший он человек, ваш директор.

– Почему ваш? Наш, я же ему сказала, что ты вполне вписался в коллектив. А что хороший, так это ясно! Такого еще поискать!

– Хороший, только слабый, – по-взрослому и как-то нехорошо, неправильно хмыкнул Дед.

Я возмутилась, так возмутилась, что едва не задохнулась редким морозным воздухом. Я кашляла, а Дед заботливо хлопал меня по спине. Прокашлявшись, наконец, просипела:

– Почему слабый, ты зачем так говоришь?

– Не заводись ты. Я ведь никого обидеть не хотел. Может, сам он и не слабый, даже наверное нет. Положение у него слабое. За кого он, с кем он? Для всех он чужой. Элементарная логика подсказывает, что если что-нибудь случится, никто ему не поможет.

– Что случится, почему не поможет? Он-то всем помогает! – кричала я.

– Не ори на морозе, простудишься. Ну ляпнул я глупость, чего разоряться-то на всю улицу? – примирительно сказал Дед.

Но я не унималась:

– Силик – он за правду, за справедливость! А ты сам-то, ты сам за кого?

Дед остановился, бросил школьную сумку на землю. Глаза его вдруг вспыхнули незнакомой желтой яростью, но тут же погасли. Заговорил он уже спокойно:

– Понимаешь, я жить хочу. Я видел, как людей раздетыми выбрасывали из домов, как жгли эти дома с теми, кто выбежать не успел. Как облавы на них устраивали, охотились, словно за зайцами в лесу. А мне не хочется, чтобы со мной – вот так. Не буду я жертвой, беспомощной и невинной! Как эти, которые с листовками попались. Или как Силик.

Его голос был таким же ледяным, как парковые дорожки. А меня прошиб пот. Это холодное спокойствие Деда показалось более страшным, чем его непривычная ярость. В конце концов, что мне известно о той, прошлой жизни Деда в Синереченске, о том, как они с матерью оттуда бежали? Я ведь даже не знаю, были ли у него другие родственники. Отец, как он сказал, умер полтора года назад. А братья, сестры, бабушки-дедушки? Мы в Городе привыкли думать, что нам хуже всех, про то, как живут другие, знать не знаем. А ведь и тутошняя жизнь Деда с мамой и других беженцев куда труднее, чем моя.

Дальше мы шли молча, и молчание наше было тягостным. Раньше мы с Дедом никогда не ссорились, а если и пререкались, то всегда не всерьез, дурачась. То, что случилось, было страшнее, чем ссора. Почему-то я чувствовала себя виноватой. Или правда виновата? Но и Деду, кажется, тоже было фигово. Я не выдержала, молчать дальше уже не было сил.

– Нет, все-таки обидно! Из шести уроков было всего лишь два, остальные пропали. Но вот контрольная по алгебре, черт бы ее побрал, пропадать и не думала. Всегда так, по закону мировой подлости.

Дед откликнулся сразу, в обычной своей манере. Видно, и ему молчаливая наша дорога была невмоготу:

– Странный все-таки ты, Марта, человек. Ведь элементарная логика подсказывает, что тебе как раз повезло. Если бы контрольной не было, ты бы не получила свою «восьмерку» и схлопотала бы «неуд» за полугодие. Оно тебе надо?

– Больно уж ты, Дед, расчетливый. Разве не приятно было бы сорвать урок этому придурку Золису? – говорила я ворчливо, хотя на самом деле, мне хотелось прыгать от радости. Все стало, как прежде.

Время перевалило за три пополудни, все такое же красное морозное солнце опускалось за крыши и шпили Старого города, но из-за антициклонной ясности сумерки едва наметились. Надо же, всего полчетвертого, а уже столько всего случилось, на неделю хватит! Мы решили поехать ко мне. Дед уже снова проголодался, к тому же он обещал Александру проводить меня. На трамвай после утреннего происшествия не хотелось. По крайней мере мне. Деду я о нем и рассказать толком не успела. И тут нам просто невиданно повезло. К бывшей автобусной остановке подъехала маршрутка. Сейчас из-за дефицита бензина они ходят редко, да и проезд стоит недешево, но народу в них все равно много. А тут совершенно пустая маршрутка, от конечной остановки которой до моего дома десять минут хода!

Я достала из кармана двадцать марти. (Марти – так называется наша государственная валюта. Дед всегда шутит, что имя мое – Марта предопределило мою счастливую денежную судьбу. На самом-то деле, предопределил ее отец. Не напиши он свои книги, откуда бы у нас взялись деньги?). Протянула хмурому пожилому водителю. Он подозрительно глянул на меня, потом на купюру. Помял ее в руках, даже вроде понюхал.

– Ладно, входите, – водитель будто нехотя открыл нам дверь.

Других пассажиров, кроме нас, пока не наблюдалось. Впрочем, водителя понять можно. Двадцать марти – это больше четырех евро. Когда мелкие, вроде нас, легко расстаются с такой значительной по нынешним временам суммой, это наводит на подозрения. Или даже рождает досаду и злость: водителю полдня по городу колесить надо, чтобы такую сумму заработать. Я кое-что об этом знаю, у нас сосед из квартиры напротив шоферит понемногу.

Метров через сто маршрутку тормознул молодой мужчина. Долго чертыхался из-за высокой цены проезда, пытался даже торговаться. Водитель не выдержал:

– Слушай, парень. Или плати давай, или выметайся. Ребятишки вон не стали права качать. Надо ехать – плати.

Мужчина с любопытством уставился на нас, потом сунул водителю десять марти и устроился на переднем сидении. Взгляд его мне не понравился. Много сейчас охотников за чужой счет поживиться. Кто может гарантировать, что не выйдет вслед за нами и не грабанет в темном переулке? Я никогда не выхожу на улицу без денег. Так научил меня Александр: мол, проблемы сейчас на каждом шагу подстерегают, а решить их гораздо проще, если есть деньги. Только из-за них и влипнуть в неприятности можно. Например, в том самом темном переулке… Но мужчина вышел совсем скоро. Вот уж действительно жалко такие деньги на две остановки тратить, лучше бы пешком дошел. Дальше мы ехали в одиночестве.

Вылезли на кругу, там, где утром с Александром садились в трамвай. Я зябко поежилась. Скорее от недавних воспоминаний, чем от холода. Хотя холодно было о-го-го как.

– Нет, ты только погляди! Говорят, экономьте электроэнергию, когда она есть! А сами-то! Устроили иллюминацию на всю улицу, – я кивнула в сторону огромного плаката «Разыскивается за военные преступления», натянутого на глухой, без окон, стене старинного трехэтажного дома.

Плакат был подсвечен, будто реклама в мирное время. С него на нас смотрело лицо командующего армией РОСТ (так сокращенно называют республику Русских Объединенных Северных Территорий) генерала Родиона Третьякова. Лицо длинное, шевелюра рыжая, не по-военному пышная, глаза насмешливые. Не похож этот человек на военного преступника, по приказам которого наш Город уже четвертый месяц в блокаде и обстреливается почти каждый день. Хотя кто знает, как должен выглядеть военный преступник.

– Поразвешивали по всему городу. На каждом углу, будто поп-звезда или любимый родственник. А что ему, делать нечего, в Город заявляться? Пусть разыскивают на русских территориях, а не здесь!

Дед пожал плечами:

– Кто его знает. Может, и заявляется, если нужно. Он ведь не трус.

Да, Третьяков не трус. Еще недавно его чуть ли не национальным героем считали. Он даром что русский, а был полковником нашей республиканской армии. Командовал ограниченным контингентом, который наша страна направила в помощь американцам, когда они начали войну за установление демократии на Ближнем Востоке. Отец часто повторял, что сто военных – это не просто ограниченный контингент, а крайне ограниченный. Так что вряд ли он своей ограниченностью поможет установлению безграничной свободы. А вот в переделку попасть вполне способен.

Так и вышло. Обложили наших со всех сторон злобные и недемократичные арабы. Раз в десять их было больше. Американцы помогать не захотели: опасная, говорят, территория, а у нас своих проблем с аборигенами хватает. Сдавайтесь, говорят. Потом, может, что-нибудь придумаем. Ну и наши власти велели ограниченному контингенту сдаваться. А Третьяков приказ главнокомандующего не выполнил. Знал, как обозленные насильственной демократизацией арабы с пленными союзниками американцев обходятся.

В общем, организовал он защиту своего пустынного гарнизона, а потом и прорыв из окружения. Обошлись минимальными потерями. С нашей стороны пять человек погибло. А сдались бы, всем смерть от пули избавлением показалась бы. Кстати, арабы нашу страну после этого зауважали. Особенно когда узнали, что во главе контингента русский. У нас о том, что Третьяков – русский, особо не вспоминали. Гражданин нашей страны, офицер армии, – чего еще надо? После того как операция завершилась, Третьякова наградили и прославили, хотя он и не выполнил приказ главнокомандующего о сдаче в плен. Но ведь если все прошло так здорово, чего придираться? Контингент с Ближнего Востока вывели. А Третьяков вышел в отставку. Почему его опять потянуло воевать, мне, естественно, неизвестно. А вот почему за русских – как раз понятно. Он-то о том, что русский, вряд ли когда-нибудь забывал.

В подъезде было темно, как и все последние месяцы. Даже если есть электричество в Городе, подъезды все равно из экономии не освещают. Это же не портреты разыскиваемых преступников. Ну, ничего, все уже привыкли и по лестницам пешком карабкаться, и шею в темноте не сворачивать. Звонки, конечно, тоже не работали. Я поскрежетала ключом в замке, и мы с Дедом ввалились в еще более темный, чем лестничная клетка, коридор. Мамин голос, точнее ее крик, я услышала сразу. Откуда она кричит, было не видно из-за полного мрака. Но само по себе это не просто странно, а из ряда вон: за всю свою жизнь я не слышала, чтобы мама кричала, тем более – так.

– Ты сам-то хоть понимаешь, что делаешь, безответственный идиот? О себе не думаешь, на меня тебе наплевать, подумал бы хоть о сестре! Ее-то ты, кажется, любишь?

– А при чем тут Марта? – пробубнил Александр, и я поняла, что они в его комнате.

– Если бы ты попался как организатор этого… А ты же организатор, я права? Мало бы всем не показалось! Тебе недостаточно, что они убили отца и Дина? Ну конечно! Что тебе память о них, если и о живых не думаешь!

– Ты же ничего не знаешь! Все не так, как ты думаешь, это не они убили папу и Дина! И не кричи так, соседи услышат, – в голосе Александра прорезались злые и отчаянные нотки. – Подожди, я тебе сейчас докажу!

– Да, соседей ты испугался, а полиции не боишься, – такой уж ты смелый.

Тут я не выдержала и шагнула в комнату. Свет не горел, только от включенного компьютера, экран которого разноцветно светился, падали блики на лица мамы и брата. Растрепанные волосы Александра были темно-голубыми, а мамины глаза на почти невидимом лице казались черными провалами. На мгновение стало жутко, будто это не мама и Александр, а странные существа из другого мира.

– Сейчас я тебе докажу, ты только посмотри! – Александр метнулся к компьютеру, попытался что-то найти в потемках, уронил и рассыпал по полу бумаги и, чертыхнувшись, повернул выключатель.

Пыльный свет неровно расплылся по комнате, в центре которой стояла мама, держа в руках листок. Я сразу поняла, что это за листок. Листовка, одна из тех, что распространили сегодня в школе.

Несколько десятков таких же шевелил на полу сквозняк. Это их только что уронил и рассыпал Александр.

– Да! Я тебе покажу! – теперь кричал брат.

А мама, взглянув на меня, так же металлически и неприступно, но уже гораздо тише, будто убавили громкость, сказала:

– Успокойся, ради всего святого, здесь дети.

Александр наконец нащупал диск, который, видимо, и искал, вставил его в дисковод, взглянул на нас с Дедом (тот, оказывается, тоже был в комнате). Разогнулся и прямо по разбросанным на полу листовкам и другим вещам шагнул к нам.

– Дети, говоришь? Что ж, пусть и они посмотрят, им будет полезно, – брат своими сильными руками толкнул нас к компьютеру, его пальцы впились мне в плечо.

– Очумел, что ли? Больно же! – взвыла я.

В звуковой колонке щелкнуло, а на экране появилось изображение.

Что это за запись и откуда она у Александра, я догадывалась. Говорили по-английски, внизу шли титры на нашем языке. Но они мне были не нужны. Английский я знаю неплохо (может, в этом одна из причин моей удачи на литературном конкурсе: госпожа Анна отправила не только оригинальное стихотворение, но и мой же перевод его на английский). Тем более для большинства из тех, кто оказался в кадре, английский явно не был родным. Ну а значит, и понимать их легче. Трое были наши. Министр внутренних дел, который в октябре, когда русские угодили снарядом прямо в его министерство, погиб. Я даже вспомнила его фамилию: Омелик. Второй – председатель Национального совета безопасности Лажофф. Третьего я не знала, но, судя по акценту, был он тоже из наших.

Может, кто-то удивится, что я знаю в лицо многих наших политиков. Ничего удивительного! Это в нормальных странах двенадцатилетние такой ерундой не интересуются. Знают президента или премьера – и достаточно. Но у нас страна ненормальная. Когда Омелика и еще двадцать работников министерства убило, две недели об этом все кричали. Не каждый ведь день министров убивают. Это же не обычные жители Заречья! Да и Лажофф частенько на экранах появляется, когда телевидение работает. Рассказывает гражданам, как нужно себя вести, чтобы жизнь была безопасная, и как думать, чтобы враг оказался поверженным. А у нас дома новости смотрят! И я в том числе.

Русского я тоже узнала. Какой-то тип, наверное, из МИДа, или как там это у них называется. Он тоже часто дает комментарии: осуждает армию РОСТа за обстрелы, блокаду и жертвы среди гражданского населения. Высказывается и против политики наших властей, ущемляющей права русскоязычных, и депортаций.

Пятой собеседницей была самая, наверно, известная в мире женщина-политик. Американка Анхелина Тод, она у них что-то вроде главной советницы президента. Тощая, морщинистая, с бородавками на лице, похожая на жабу. Это она должна прибыть в Город на рождественские праздники и вручать мне и другим отличившимся призы и подарки, хотя праздник устраивали не американцы, а Евросоюз.

Сидели они на открытой веранде, судя по всему, где-то на взморье. Было лето…

– Я не против вашего предложения, – говорил русский. – Сами понимаете, после того, как вы сбросили детей, русских детей, между прочим, с башни, мы не можем не предпринять что-либо радикальное в ответ. Чтобы с нашей стороны не последовало решительных действий, нужно весьма серьезное… м-м-м… событие.

У русского были длинный унылый нос и красивые карие глаза. Когда он говорил, то кивал в такт головой. Нос его почти утыкался в стол, за которым они сидели. Как у Пиноккио. Смешно! Только вот обсуждали они совсем не смешные проблемы.

– Собственно, и нас это устраивает. Нам нужен карт-бланш. А стало быть, то, что безусловно оправдало бы все дальнейшее. Чтобы не начались крики о нарушениях прав человека и прочая демагогия. После гибели школьников нам уже и так досталось. Пора с этим заканчивать, – Лажофф изогнул темную бровь и театрально развел руками. Он больше походил на знаменитого артиста, чем на главу госбезопасности.

– Надо бы торопиться. Если Россия что-либо предпримет, то придется вводить против нее санкции. Хотя бы в одностороннем порядке, так как через ООН не получится. Евросоюз, очевидно, тоже присоединится. В настоящее время нам это невыгодно. Вам, – мадам Тод повернулась в сторону русского, – я думаю, тоже. А против Республики мы никаких мер, естественно, предпринимать не будем. Ваш народ, полвека находившийся под оккупацией, имеет право защищать свою свободу и независимость. Так что для обоюдной пользы лучше всего перевести стрелки на местных русских. Уверена, что Россия в сложившейся ситуации поведет себя разумно.

Русский снова закивал. А Лажофф скривил очень красные губы:

– Бросьте, госпожа Анхелина. Демократия, оккупация, независимость – это для обывателей. Давайте обсудим конкретные детали. Думаю, лучше всего подойдет Праздник поэзии. Во-первых, он состоится через восемь дней. С одной стороны – скоро, с другой – успеем подготовиться. Во-вторых, крупное культурное мероприятие, сугубо мирное, в котором принимают участие известные не только в Республике люди. Кто-нибудь из них вполне может пострадать. Резонанс будет огромный. Поэзия и смерть… Культура и искусство – и кровавое варварство.

– А вот от этого меня увольте! Подробности обсуждайте и конкретный план разрабатывайте сами. Это не должно нас касаться. Мы согласовываем только стратегию.

– Кто бы сомневался, госпожа Анхелина! – хмыкнул Лажофф.

Даже мне было понятно, что главная здесь мадам Тод, но Лажофф вел себя так, будто бы от него зависела жизнь моего отца и еще нескольких десятков человек. И всех, кто погиб и еще погибнет на войне, которая и началась со взрыва на Празднике поэзии седьмого июля.

– Это что же значит? Мы сами своих людей будем уничтожать? – в разговор вступил генерал Омелик. Мы привыкли видеть его в парадной форме внутренних войск или, на худой конец, в камуфляже. А тут он сидел в довольно тесной белой рубашке с короткими рукавами. Толстое его лицо было красным не то от загара, не то от жары. А может быть, от напряжения. Английский он знал явно хуже остальных собеседников, пару раз обращался даже с уточняющими вопросами к Лажоффу и русскому. По-русски наш министр, кстати, говорил очень прилично.

– В военной академии не учат устраивать диверсии против своих людей, да еще в центре столицы.

Тут какой-то незнакомец, которого по акценту я посчитала кем-то из наших, спросил:

– В какой академии? Советской, надо полагать? Господин генерал, не будьте ребенком. Вспомните, что говорил Черчилль: «генералы всегда готовятся к прошедшей войне». А эта, новая, будет вестись именно такими средствами. Чем раньше вы это поймете, тем лучше будет для вас же.

На этом запись оборвалась. А может, просто закончилась. Александр шевельнул мышкой, по экрану вновь заметались красные полосы. Все молчали.

Вопросов можно было задать много. И первый – не подделка ли это. Техника теперь такая, что подделать можно все, что угодно. Но я поняла: никто об этом не скажет. Бывает так, что душой, сердцем, всем существом ощущаешь – правда. Я вдруг почувствовала, что меня бьет крупная дрожь. Посмотрела на маму. По ее лицу медленно текли слезы. Раньше я никогда не видела, чтобы мама плакала. Даже когда погибли Динка и отец. Теперь я точно знала, что отец погиб. Не было никакой чудесной и необъяснимой случайности, позволившей ему спастись. Я больше никогда не буду доставать его чашку.

– Если приехала сама Тод, а не какой-нибудь цэрэушник, или кто там у них еще, значит, многое от этого зависело. Очень многое, – сказал Александр.

– Диск с записью – того мальчишки из трамвая?

– Ну да. Я посмотрел – и чуть с ума не сошел. А тут мама с листовками.

– Какого мальчишки? – в один голос спросили мама и Дед. Дед был так бледен, что на щеках ярко выступили почти незаметные обычно веснушки.

Они же ничего не знают! А рассказывать невыносимо.

– Сейчас, сейчас, я сделал, – непонятно забормотал Александр и снова запустил компьютер.

Да, он времени зря не тратил. Пока я, оцепеневшая от ужаса, наблюдала за происходящим в «семерке», Александр, оказывается, все записал на камеру мобильника. А дома перекинул на компьютер. Мобильник, даже самый хороший, – это не профессиональная камера, да и обстановка была не слишком подходящая для съемок. Однако все ясно и различимо. Посмотрев секунд двадцать, я отвела глаза. Не могла я видеть этого снова.

Дед вдруг тоненько вскрикнул и заплакал. Даже не заплакал, а, захлебываясь и задыхаясь, зарыдал, уткнувшись в диванчик Александра. Он лежал на этом диванчике брата, лицом вниз, в синем форменном свитере и клетчатой гимназической рубашке, как тот, убитый в трамвае, пацан. Только убитый мальчишка был неподвижен, а спина Деда судорожно дергалась.

– Саша, Сашенька, успокойся, мальчик мой, – это мама села рядом с Дедом, погладила его по голове, стала перебирать спутавшиеся волосы.

Она единственная не называет его Дедом. Говорит, нелепое прозвище для двенадцатилетнего мальчика. Мне кажется, она любит Деда, привязалась к нему с первой их встречи в сентябре. Почему, я понять не в состоянии. Ладно, Александр – тот уже почти взрослый, но ведь и меня она никогда так вот по голове не гладила. И Марточкой последний раз лет шесть назад называла, никак не позже. Я потрясенно уставилась на них. В это самое мгновение мигнул и погас свет. Я заморгала, чтобы поскорее привыкнуть к накатившей давящей темноте. Александр почти сразу включил фонарик.

– Идите отсюда, – раздраженно сказала мама. И уже поспокойнее добавила: – На кухню идите. Александр, зажги керосинку.

Мы ели лапшу быстрого приготовления «Роллтон», пили кофе с шоколадными конфетами. Конфеты были старые и, как выразился Александр, зачерствели, так что приходилось их грызть, как сухарики.

– И откуда такие взялись? – удивлялся брат.

Мама сказала, что нашла в шкафу.

– Им, наверно, лет двадцать, – гундосил Дед. Рот его был набит, кажется, одновременно и лапшой, и шоколадом. Он уже успокоился и, как всегда, наворачивал за обе щеки. Если меня в Деде что-то и злит, так это его способность не терять аппетита ни при каких условиях. Впрочем, как выяснилось, я и сама еще как проголодалась.

Было еще не поздно, но в абсолютно темном и холодном доме, без телевизора и компьютера, делать нечего. Мы решили ложиться спать. Дед оставался у нас, хотя его беспокоило, что он не смог предупредить маму (связь тоже не работала). Но идти по морозу через обесточенный город было немыслимой глупостью.

– Ладно, надеюсь, догадается. Не первый же раз остаюсь. К тому же элементарная логика подсказывает именно эту версию.

Дед обосновался на раскладном кресле в комнате Александра.

Я сообщила, что буду ночевать с ними, в другом кресле. Мама сначала возмутилась, сказала, что я уже взрослая девочка и это неприлично. Но я настаивала, и она махнула рукой. Тем более Дед заявил, что втроем в одной комнате будет гораздо теплее. Это ему тоже подсказала «элементарная логика».

Согреваясь под одеялом, я еще думала, о чем мы будем разговаривать, что обсуждать. Но язык во рту сделался тяжелым и неповоротливым, веки тоже отяжелели. Я засыпала. Этот бесконечный день все же заканчивался. Слава богу, что заканчивался. Сегодня больше не случится ничего плохого. По крайней мере, со мной.

 

5. Рождественские истории

В последний день перед каникулами мороз отпустил и пошел долгожданный снег. Повалил еще с ночи. И когда мы добрались до школы, его тяжелые хлопья уже облепили деревья, улицы, машины, крыши домов. Наш школьный парк приобрел наконец предрождественскую уютную сказочность. И конца-краю снегопаду не предвиделось.

Мы любовались побелевшим Городом из окна актового зала, где помогали наряжать огромную – до высокого старинного потолка елку. У нас в гимназии елка всегда была настоящая. Наряжать ее поручили тем семиклассникам, кто не участвует в завтрашнем рождественском представлении для малышей. Чтоб тоже не отлынивали от общего дела. А мы и не отлынивали. Кто как, а я люблю наряжать елку. Особенно школьную, разлапистую, вершина которой упирается в потолок. Чтобы нацепить на макушку звезду, Дед и Томас лазили по стремянке. А мы с Милкой развешивали огромные синие и золотые шары, узорчатые (наверное, очень старые) гирлянды, где пониже. Электрогирляндой занимались старшеклассники. Но они уже убежали. Что им эти малышовые любования наряженной елкой или заснеженным Городом.

– И чего вы радуетесь этому снегу? – Дед встал на подоконнике в полный рост. – Элементарная логика подсказывает, что после таких снегопадов всегда провода рвутся. Особенно если снова мороз ударит и они обледенеют. Вот и останемся опять без света! Напрасно первоклашки будут кричать: «Раз, два, три – елочка, гори».

– Ну тебя, Дед, – поморщилась Милка. – Какой же ты неромантичный! Погляди, красота какая новогодняя. И как только поэтическая душа Марты выдерживает тебя, дуболома этакого?

Пока я решала, стоит ли дуться на Милку и за что именно: всуе упомянутую мою поэтическую душу или же названного дуболомом Деда, – обижаться перехотелось. Томас-Альбинос рассудительно заметил, что провода, может, и не оборвутся, а вот обстреливать город в такую погоду уж точно не станут: с десяти метров никакой видимости.

Неизвестно, как добился этого директор Силик, но никаких последствий дерзость Томаса во время «листовочного ЧП» не имела. В общем, все у нас четверых было отлично: ни одного «неуда» в полугодии (и с алгеброй у меня сладилось), прекрасная рождественская елка, а впереди – две недели каникул, две недели свободы!

К тому же мне еще и приз на Евроелке получать! Хотя это меня почему-то не слишком радовало. Мало того, что не хотелось пожимать жабью руку мадам Тод после всего, что я о ней узнала. Но и вообще мучила меня какая-то непонятная тревога. Дед категорически отказался идти со мной на праздник. Не помогли даже уговоры и мое трехчасовое непробиваемое молчание. В общем, на елку пойду я с братом Александром. Он почему-то очень обрадовался моему предложению. И, если честно, этот его энтузиазм вызывал беспокойство.

Позавчера недалеко от гимназии я видела его с незнакомым молодым дядькой. А они меня не видели. Вроде и не было никакой причины, но, заметив Александра сидящим с незнакомцем на лавочке, я спряталась в беседке. В общем, подслушивала, если уж говорить прямо.

– С листовками дело было непродуманное, даже вредное, – говорил дядька. – Хорошо, директор ваш, Силик, мужик нормальный, помог. Ты сам больше не лезь, иначе докуролесишься, пропадешь без толку, а заодно и других подставишь.

– А как с этим нашим делом? Давайте выложим хотя бы в интернете, чтобы все узнали. Такое же событие, скандал будет, когда станет известно. Я бы мог хоть сегодня!

– Вот! Опять инициативу проявляешь! Думаешь, один такой умный? Не смей ничего делать сам, без разрешения. Ты ведь пойдешь с сестрой на эту благотворительную елку, где высокие гости будут?

– Ну пойду! Это-то тут при чем? Не стрелять же мне в них. – Александр помолчал, а потом добавил изменившимся голосом, – Хотя и хотелось бы!

Лица брата я не видела, но очень хорошо представляла, как сжались его губы.

– Не стрелять! И не делать ничего без приказа. Все понятно?

Незнакомец поднялся и пошел в глубину парка. Александр поплелся в противоположном направлении. То есть как раз к беседке. У меня екнуло сердце от испуга: обнаруженной быть не хотелось. Но Александр вдруг резко развернулся и побежал вслед за незнакомцем. Что уж он там понял из его приказаний, я не знаю. Но спокойствия этот подслушанный разговор мне не прибавил.

До елки еще два дня. А пока можно жить беззаботно и весело.

– Права ты, Милка! Ну никакого у Деда чувства прекрасного. Зато аппетит отличный. Что бы ни было, ему главное наесться от пуза!

– А что? Зато в еде я знаю толк. Не хуже, чем ты во всяких там рифмах. А что такое рифмы? Ими сыт не будешь. – Дед ничуть не обиделся на мою подковырку.

– Хороший обед – штука стоящая, – поддержал его Томас.

И тут мне в голову пришла замечательная мысль.

– У нас же праздник, можно сказать! Полугодие закончилось. Так давайте отметим! И начать можно как раз с обеда в «Таверне на чердаке»!

Томас недоуменно присвистнул, а Милка пожала плечами: мол, неудачная шутка. И только Дед сразу все понял, и в его желтых глазах вспыхнули веселые жадные огоньки.

«Таверна на чердаке» – это клевое, но совсем не дешевое заведение в Старом городе. Мы с Дедом иногда бываем там. Потому что тихо и карточкой можно расплачиваться. Когда началась блокада, почти везде стали принимать только наличные. Но у старого одноглазого пирата Майка (которого, на самом деле, зовут Михель, и он вовсе даже не одноглазый и не старый) безналичный расчет по-прежнему в ходу. А я же не могу таскать с собой в кармане пачки марти!

Возможно, не всегда «Таверна на чердаке» такое уж тихое заведение. Говорят, вечером и по ночам там собираются расплодившиеся во время войны контрабандисты, и тогда заведение вполне соответствует своему пиратскому стилю. Но мы с Дедом ходили туда днем, когда в таверне спокойно и пусто. Одноглазый Майк всегда хорошо нас принимал: а что, наши (точнее, мои) деньги ничем не хуже контрабандистских.

– Ребята, это правда. Мы с Мартой туда захаживаем. Марта ведь у нас при деньгах, вы же знаете.

– Конечно! А все как раз из-за папиных рифм. Так что и рифмами можно пообедать, получается.

Я так легко сказала об этом, что даже сама удивилась. Раньше никогда не могла вспомнить об отце между делом. И без слез.

– Скорее не рифмами, а детективами и фильмами-боевиками.

Надо же, и Дед раньше себе такого не позволял. Милка и Томас мялись:

– Как мы, за твой счет-то…

Деда такие мелочи не занимали никогда.

– Да ладно вам, люди! Я ж конкурс выиграла, с меня причитается.

– Значит, будем, как эти, про которых в листовках – «кутить в ресторанах, когда другие голодают»? – Милка все никак не решалась.

Но дело решил Томас, отбросил со лба бесцветные волосы (недаром же Альбинос!), бесшабашно махнул рукой:

– А что ж, нам только голодать? Вот и нажремся, назло всем врагам!

И мы побежали вниз, в раздевалку, легкие и веселые. Хохочущие. Чуть-чуть притихли и сгорбились под неотступным злым взглядом Черного Иосифа. Только Деду было вроде бы наплевать. Хотя проклятый Иосиф особенно пристально изучал именно его лицо.

Рождественская история Томаса

– Ну вот, плачу я и твержу сквозь слезы: «Папа, пусть Санта заберет это ружье, все равно я не могу его сам заряжать, пружина слишком тугая. И вообще я игровую приставку у него просил, «Суперальбин», как у Роберта». Кстати, меня ведь и Альбиносом тогда прозвали не только из-за волос, а из-за того, что я прямо фанатом этой игры был.

Зачем мне, говорю, музыкальное ружье, я уже не маленький. А отец улыбается и плечами пожимает: «Ну какой же большой, если из-за ерунды всякой плачешь. Да и вообще, не понравился подарок Санта-Клауса, у него и проси поменять. А я тебе не волшебник!»

– А что за музыкальное ружье? – удивилась Милка.

Томас взял еще кусок так называемого копченого мамонта (на самом деле, свинины, приготовленной на вертеле) и начал неторопливо и даже как-то обстоятельно жевать. В этот момент он ужасно смахивал на Деда, который ест так же неторопливо и обстоятельно, будто боясь недожевать хотя бы один, самый маленький кусочек, упустить самый малоразличимый оттенок вкуса. Вот они оба и жевали в унисон, будто маршировали: раз-два, раз-два.

Мне мамонта уже не хотелось, да и Милка явно наелась. Она нетерпеливо дернула Томаса за обтрепанный рукав свитера, повторила вопрос:

– Что за музыкальное ружье?

Томас так же неторопливо, как ел, вытер рот салфеткой, стилизованной под черный пиратский флаг с черепом и костями, и продолжил:

– Были тогда, а точнее, где-то за год до этого в моде такие игрушки. Детское ружье, которое заряжалось ну вроде как пробкой, что ли. И вот когда эта пробка выстреливала и во что-нибудь попадала, то начинала мигать и переливаться разноцветными огоньками и играть мелодии, причем почти всегда разные.

– О, у меня такое было, – Дед так обрадовался, словно они с Томасом общего знакомого случайно обнаружили. – Когда мне шесть лет исполнилось, я буквально выклянчил его у отца!

– А мне-то уже девять исполнилось. И никогда я о таком ружье не мечтал, да и пружина же, говорю, слишком тугая для меня. Может, брак какой-то. Сел я в подъезде у открытой форточки, где всегда подарки у Санты заказывал, и стал просить: милый Санта, поменяй мне, пожалуйста, ружье на компьютерную приставку, очень тебя прошу.

А тут, как назло, Гачик из соседней квартиры. Я даже не заметил, как он потихоньку подкрался и слушал мои мольбы. Ему тогда лет пятнадцать уже было. В общем-то неплохой пацан, только шпана. И смеялся чудно: «га-га-га», по любому поводу. Потому и Гачик. Вот и тут заржал: «Га-га, Томи-младенчик, Томи-Альбиносик, до сих пор, бедненький, в Санта-Клауса верит, игровую приставку у него просит! А того и не знает, что у его папочки нету денег на приставочку для сыночка. Хочешь, я у тебя ружье куплю за пять марти, Томи-младенчик? И будешь гулять на эти деньги две недели».

К столу нашему, единственному во всем зале занятому, подошел сам хозяин, одноглазый Майк.

– Может, юные господа желают что-нибудь еще? – с насмешливым полупоклоном спросил он, обращаясь ко мне.

– Может, и пожелают, только попозже, – отрезала я.

Майк снова усмехнулся в бороду, которая, кстати, была настоящая:

– А нельзя ли вас попросить чуточку прикрыть эту замечательную штору?

Только тут я заметила, что, видимо, Милка, которая сидела в углу у окна, подняла угол шторы затемнения (темно-синей, тоже с черепами), приоткрыв заляпанное подтаявшим снегом окно. Снаружи еще не было темно, сизые сумерки лишь сгущались. Я видела пустую заснеженную улицу, протоптанную, наверное, нами, тропинку к деревянной лестнице в «Таверну на чердаке», тяжелую дощатую дверь на втором этаже и колокольчик из позеленевшего металла, который звякал, когда дверь открывали.

В зале оказалось гораздо темнее, чем на улице. Электрических ламп не было (может, теперь, когда «трудные времена», а может, и никогда – для создания образа). Только два старинных фонаря над барной стойкой: газовые, что ли, или керосиновые? На каждый занятый столик (из черных щербатых досок, казавшихся древними) ставили подсвечник с горящими свечами. Сейчас свечи были только на нашем столе, и мы оказались в неровном пятне дрожащего, уютного света, тогда как остальной зал пребывал в полном мраке – время главных посетителей еще не пришло. Вряд ли этот мерцающий огонек мог разглядеть с улицы даже самый глазастый или вооруженный супероптикой наводчик. Но Дед отреагировал моментально.

– Действительно, непорядок, сэр Майк, – сказал он, задергивая штору. – Исправимся, сэр Майк, и больше не будем нарушать законы военного времени.

Одноглазый Майк вновь улыбнулся и отошел. Дед, который наконец доел свою мамонтятину, блаженно откинулся:

– Фу-х, давно так не обжирался. Да нет, наверное, вообще никогда. – Он хлебнул из своей кружки «Кровавой Мэри», в которой кроме томатного сока, перца и других каких-то специй больше ничего не было. Но всякий раз, когда заказывали этот ржавого цвета коктейль, мы с Дедом чувствовали себя пьяными. По крайней мере, так мы думали до этого дня.

Дед принялся за «бледную поганку под маринадом» (на самом деле – грибной жульен), а Томас, который уже со своей «поганкой» расправился, продолжил:

– Не знаю, что тогда со мной случилось, но я очень разозлился на Гачика. Может, из-за «младенчика». А может потому, что в глубине души и сам уже не верил в Санта-Клауса. А все-таки очень хотел верить. Потому что если нет Санты, то и все Рождество уже какое-то… Ну, вроде как и не Рождество. И еще я совершенно точно знал, что музыкальное ружье в «Детском мире» стоит не пять марти, а целых двенадцать. Так что подлый Гачик хотел меня надуть. А игровая приставка, та, о которой я мечтал, стоила целых тридцать. Значит, Гачик был прав, что у моего отца на нее просто нет денег. И это почему-то казалось самым неприятным. Но такой гадкий расклад был возможен, только если не Санта подарил мне ружье. А если Санты вообще нет? От этих мыслей у меня прямо закипело внутри. Тогда я закричал: «Гад ты, Гачик, сволочь и обманщик! А Санта-Клаус все равно есть!» И ткнул его ружьем своим прямо в живот. Он аж пополам перегнулся. Наверное, не от удара, а от удивления, что такой микроб, как я, посмел против самого Гачика пойти!

– Бесстрашный юный Томас-Альбинос расправляется с хулиганом! – улыбнулась Милка.

– Как же, бесстрашный! Я от ужаса так дунул! Два квартала пробежал, прежде чем опомнился. Ну и дальше плетусь, дождь, лужи, ботинки уже все промокли. Ничего себе Рождество! А сам уже с нашей Рыбной улицы на Медную давно перебрался, к мосту подхожу. Я ж мелкий еще был, из Заречья в одиночку ни разу не выбирался.

– А как же в школу? – удивился Дед.

– Так я в нашей гимназии только с пятого класса, а до того в соседнюю с моим домом ходил. Вот мы с Милкой вместе там учились, в параллельных классах. Она ведь с Медной.

Милка кивнула, а Томас продолжил:

– Вот иду я и думаю: осталось только мост перейти, и тогда уж мне полный конец настанет. Мать узнает, уши надерет так, что никакому Гачику не снилось. А ей обязательно кто-то скажет, верняк, какая-нибудь старушенция увидит, а потом к моей мамочке: «Ах, госпожа Нада, ваш Томми такой самостоятельный, один в Город ходит!» Моя мама такой самостоятельности не прощает. Все боится, что с дурной компанией свяжусь. Ах, заречная шпана, испортят мальчика! Оттого и в гимназию меня устроила.

– Так и не шел бы через мост, никто ж не заставляет.

– А охота пойти. Ну в кои-то веки один все Заречье прошел. У нас ведь как считалось? Сходил один в Город – значит, взрослый уже. В общем, хоть и трусил, а пошел бы обязательно. Но тут ушастый Макс, как из-под земли, передо мной появился, – Томас замолчал и поглядел на Милку.

Я вдруг заметила, что его белые волосы потемнели от влаги. Не то растаял прилипший к ним еще на улице снег, не то он вспотел, хотя в «Таверне» было совсем не жарко. И поняла, что никогда больше не буду называть его Альбиносом, даже про себя…

– Милка, ты ведь его знаешь, Макса? Ну, то есть знала. Его в прошлый понедельник, в той, разбомбленной пятиэтажке плитой придавило. Насмерть…

Томас прикусил губу, я даже подумала, что он заплачет. Но нет, он сдержался и снова начал рассказывать:

– Так вот, появляется Макс, и спрашивает: «Ты чего ревешь?» А я все это время реветь и не переставал. Ну, я ему о ружье, о «Суперальбине», о треклятом Гачике. И тут выяснилось, что Макс как раз о таком ружье целый год мечтал. А Санта ему какой-то дурацкий кукольный театр подарил. Давай, говорит, махнемся: ты мне ружье, раз оно тебе без надобности, а я тебе театр.

Сперва-то я сомневался: куклы – это тебе не компьютерная приставка. Но Макс меня к себе затащил, и я сразу понял, что театр – это действительно не приставка. Потому что театр этот был как… чудо. Да, по-другому не скажешь. Зеленя такая ширма, довольно высокая, и куклы: маленькие на три пальца надеваются, побольше – на всю ладошку. Чиполлино, Пиноккио, Пьеро, Страшила, – кого там только не было. И еще декорации. Из картона, фольги, какого-то пластика. Я увидел – и все. Макс получил ружье, а я – свой театр. Вот, думаю, дурак, такое сокровище за глупый пугач отдает. Но у каждого, видно, своя мечта. Мы с Максом театр в коробку собрали и потащили ко мне. Вдвоем, коробка-то не маленькая. И тяжелая. Я уже ничего не свете не боялся. Подумаешь, какой-то Гачик! Он, кстати, и не тронул меня потом. Сказал, что уважает таких отчаянных малых. А сам на представления к нам приходил почти всегда, хотя и говорил, что это малышовое развлечение.

– А что, были и представления? – я так поразилась, что случайно выплеснула из кружки воду на черные доски стола, попыталась в темноте вытереть черной салфеткой.

– Почему были? И сейчас идут. Особенно когда в бомбоубежище сидим. У нас целая труппа из трех человек: я и двое соседских третьеклассников. Так мы моей сестренке и другой малышне каждый раз что-нибудь показываем, чтобы не скулили во время тревоги. Они уже и сами понемножку в артисты пробуются. Только жаль, премьер давно не было.

– Кукол не хватает? – предположил Дед.

– Да нет, кукол я уже давно наловчился делать, это у меня нормально так получается. И Милка вот помогает. А вот тексты писать не могу – хоть убейте! Марта, а может, у тебя получится? Все-таки победитель литературного конкурса и писательская дочка.

Я смутилась, будто меня на самозванстве поймали:

– Не знаю я, Томас, никогда не пробовала. У меня же в основном стихи.

– А и что с того, что стихи. Можно и в стихах. Алешка вон и в стихах, и так придумывал, у него получалось.

– Какой еще Алешка?

– Как какой? Вы ж с ним приятелями, вроде, были. Он в том году в нашем классе учился, когда русские школы позакрывали.

– Алекс что ли? – поразилась я второй раз за полторы минуты.

– Ну да, он же на нашей улице жил, в соседнем с моим домом, пока… все это не случилось. Мы его во дворе никогда Алекс не звали, только Алешка. Он здорово придумывал, – Томас вздохнул.

– А что ж, Гачик больше на представления не ходит? – спросила я, чтобы хоть как-то нарушить вдруг повисшую тишину.

– Так сама подумай, ему ж сейчас лет восемнадцать-девятнадцать, у него свои дела, взрослые.

– Может, на передовой?

– Может, и на передовой, давно не видел.

– А может, и не на передовой. Про него всякое болтают, – вмешалась Милка. – Будто с контрабандистами связался.

– Гачик мог, он же и в детстве со шпаной водился. Только он все-таки хороший парень. Ну а я тогда, после этой истории с обменом подарками в Санту поверил. Ведь он сделал все в тыщу раз лучше, чем я просил.

– И до сих пор веришь? – усмехнулся, но как-то не обидно, Дед.

– А ты сам, ты веришь? – чуть ли не хором и совершенно не сговариваясь, спросили я, Томас и Милка.

– Теперь уже не знаю. А поверил четыре года назад.

И Дед начал рассказывать.

Рождественская история Деда

– Обычно ведь как? Пока маленький, в Деда веришь, а становишься старше, и элементарная логика подсказывает, что взрослые это все придумали.

– Постой, постой! Дед, в какого еще деда? Ты чего нас путаешь? – встрял Томас.

Дед вдруг смутился и замолчал, а я сразу все поняла. Томасу и Милке пришлось объяснять:

– А чего тут такого? Дед же из Синереченска, там русских больше половины. А у русских – Дед Мороз, а не Санта-Клаус, отсюда и Дед. Не тот, который наш Александр, а сказочный, с подарками. Да?

– Ну, да в общем, – Дед помялся почему-то, но продолжил. – А у меня как-то все наоборот получилось. Не верил я ни в волшебного Деда Мороза, ни в Санта-Клауса. Знал, что подарки папа и мама под елку кладут. Меня устраивало. К тому же и подарки всегда были хорошие, какие просил. Но тут этот соседский парень, Мишка.

– Русский, что ли? – опять вклинился с вопросом Томас. – У нас такого имени нет.

– Ну русский, русский! Ты что думаешь, все русские – черти с рогами?

– Нет конечно, мы же дружили с Алешкой! Просто интересно, а ты злишься почему-то.

Дед опять умолк, его не торопили.

– Ладно, не злюсь я. А ты не перебивай. В общем, Мишка тоже постарше был, чем я, как ваш Гачик, наверное. И такой же привязчивый. Только со шпаной не водился, наоборот, весь из себя отличник, шахматный победитель, гордость школы и радость родителей. Элементарная логика подсказывает, что и сидел бы со своими шахматами, но нет! Как прицепится такая радость, не знаешь, как и отделаться. Вот и прицепился как раз перед Новым годом. Дурак ты, говорит, что в Деда Мороза не веришь. Мишка с ним лично знаком – и тот его главное желание выполнил. Он, видите ли, до третьего класса учился плохо. В смысле не на одни «девятки» и «десятки». А для его отца все, что меньше, все равно что нуль!

– Во зануда! И как с такими родителями только ужиться! – изумилась Милка.

Дед усмехнулся:

– Вот и Мишка уже измучился. А тут как раз полугодие закончилось, табели выдали, а у него половина «восьмерки». Он от ужаса, что отец теперь совсем запилит, домой не пошел. А пошел на озеро, просто так, слоняться. Вот и послонялся. Рассказывал, что снега в тот год полным-полно было. Он мерил сугробы ботинками, бродил вокруг да около, пока другие счастливцы со своими итоговыми «шестерками» да «пятерками» крепость на озере строили и снежные бои устраивали. Замерз совсем, а ни к ребятам, ни домой не хочет. Для одноклассников он – ботаник заученный, а для отца – тупица и позор семьи.

Ходил он, ходил, и набрел на старый дом, которого никогда раньше не видел. Удивился, откуда взялся. А дверь, смотрит, приоткрытая. Он еще больше удивился: кто же в мороз дверь не закрывает. Ну и вошел, хотя уж ему-то, мальчику домашнему, всегда твердили: не разговаривай с незнакомыми, не заходи в чужие дома. Всякое может случиться! А он зашел, значит, вопреки самой элементарной логике. И сразу увидел этого, Деда. Ну, сначала-то он не понял, что это Дед, решил: просто старик. Нестрашный такой, седобородый, в ковбойке. И в комнате совсем не холодно, хотя дверь нараспашку. Комнату эту Мишка тоже описал: небольшая, дощатый стол, за которым Дед сидит. На столе – чайник горячий электрический. Часы с маятником на стене. Мишка даже испугался, когда из них кукушка выскочила и давай куковать. Никогда таких раньше не видел, только в фильмах. Да и прокуковала она двенадцать раз. Не то полдень, не то полночь, хотя на самом деле было часов пять вечера. Мишка даже на часы свои электронные посмотрел. А они не ходят. Он за мобильник, а сети нет. Вот тогда ему не по себе стало, – так он рассказывал.

Да уж, кому хочешь от такого не по себе станет. А тут еще окошки эти: глянул он в окно, а там ни озера, ни коттеджей, что вдоль берега, ни их двенадцатиэтажки, которая оттуда хорошо должна быть видна. Только бесконечное снежное поле. Снег на солнце так и сверкает. А какое солнце в пять часов вечера в конце декабря, когда дни самые короткие?

Мишка от ужаса онемел и шагу ступить не может. И тут старик говорит: «Ну что же ты, Михаил, растерялся? В мой дом могут попасть лишь те, кому это по-настоящему нужно. А если попал, проси, что хочешь. Только не зарывайся». Голос у старика такой спокойный, что Мишка почему-то сразу перестал бояться. И зарываться тоже не стал: попросил, чтобы отец его больше за оценки не ругал и еще чтобы научиться в шахматы хорошо играть. А то отец всегда выигрывает у него, а потом насмехается. Старик похвалил Мишку за то, что не потребовал себе миллион баксов или талант какой-нибудь необыкновенный. И пообещал, что так все и будет.

А дальше… Мишка уже в больнице очнулся. Так что родителям не до упреков было. Потом говорили, что он устал, пока вокруг озера круги нарезал, присел под сосной и заснул. Мороз хоть и не сильный был, а все же мороз. Хорошо, что его мальчишки большие случайно нашли, а то мог бы и насмерть замерзнуть. А так ничего страшного, только лицо и ноги немного поморозил, но безо всяких последствий. Через два дня его из больницы уже выписали. Про дом и старика, конечно, никто не поверил. Говорили, приснилось ему это, пригрезилось, с замерзающими часто так бывает. Он сначала и сам так подумал. Но после Нового года сели они с отцом в шахматы играть – и Мишка сразу выиграл, первый раз. А потом никогда больше не проигрывал. А через год стал чемпионом Республики среди юношей, а ему ведь только одиннадцать исполнилось. Ну и за оценки его больше не пилили. Потому как меньше «девятки» он не получал. Тогда Мишка и понял, что старик был Дедом Морозом.

– Значит, никто ему не поверил, а ты поверил, несмотря на всю твою элементарную логику, – усмехнулась Милка.

Я посмотрела на ее насмешливо вскинутые брови, на освещенное ломким огоньком свечи лицо и вдруг подумала, что она красивая. Такие густые и темные косы, огромные, кажущиеся черными в полумраке глаза, да и эти брови… А как-то все привыкли: толстушка и толстушка. А Дед? Он-то, наверно, еще просто не успел ни к чему привыкнуть за четыре месяца. Неужели и Дед может посмотреть на Милку моими глазами?

– Черт, свечка на меня капает, – я неловко переставила подсвечник на другой конец стола, и угол, где сидела Милка, стал совсем темным. К счастью, никто, кажется, моей хитрости не заметил. Милку и Томаса больше занимала история Деда, чем якобы капающая свечка.

– Так что, неужели поверил? – снова поинтересовалась Милка из темноты.

Дед пожал плечами:

– Сперва-то, конечно, нет. Как такому поверишь! Тем более Мишка рассказывал, что потом сколько ни искал этот домишко, так и не смог найти. И специально под Рождество и новогодние праздники ходил ведь, а ничего! Ну вот, и я не верил, а потом случилась беда. У отца моего. Я не буду рассказывать какая, ладно?

Все торопливо согласились, знали же, что отец у Деда умер. Да и без того бед хватало. Хотелось не о плохом, а о сказке.

– Ну я и решил: если есть на свете человек, которому очень нужно сегодня чудо, так это я. И пошел искать Деда Мороза, тем более что до Нового года три дня оставалось.

– И нашел? – не выдержал Томас.

– Представь себе – нашел. Пошел вокруг озера, вышел к домику. Все, как Мишка и рассказывал. Только я уже не боялся. Дед сидел за столом, знал, как меня зовут и зачем пришел. Представляете, я и рта открыть не успел, а он мне: «Здравствуй, Александр. Знаю о твоей просьбе, но помочь не могу!» Я просто… Ну даже не знаю! Если бы не нашел Деда, тогда ладно, Мишке ведь и правда примерещиться могло. В конце концов, элементарная логика подсказывает, что никакого особого чуда с ним не случилось. В шахматы он и до этого хорошо играл, да и учился лучше всех в классе, просто у папочки его заморочки всякие были. А тут Мишка стал старше, увереннее в себе, потому все и начало получаться.

Но дом – вот он, Дед – передо мной. Значит, признал, что очень мне нужно чудо. А исполнить не хочет. Это же в тысячу, нет, в миллион раз обиднее! Я чуть ли не со слезами спрашиваю Деда, почему. А он говорит, что на такие чудеса, которых я хочу, способны только сами люди. Ну или не способны. Так что отец, он только сам может выбраться. И у него, наверно, получится, потому что знает же он, какой у него сын, как любит его – и как ждет. Тут мне стало полегче. Вроде как не совсем зря я к Деду пришел. А когда совсем уже собрался уходить, он и заявляет, что желание-то и не отменяется. Мне тогда только одно нужно было, чтобы отец вернулся, ни о чем другом я и думать не хотел. Вот и попросил первое, что в голову ударило: чтобы никакой мороз никогда мне не был страшен. Кое-какой смысл в этом был: не хотел я, чтобы меня, как Мишку, под деревом замерзающим нашли, а потом говорили, что все это мне в бреду привиделось. Правда ни снега, ни мороза в тот год и не было, но все-таки зима же!

– И что? Ты-то не в больнице очнулся?

– Нет, не в больнице. Вышел из дома – и к себе. А там мама в слезах. Я так испугался, а она: «Что ты, что ты, теперь уже все хорошо, папа скоро вернется!»

– Значит, помог Дед? Или напрасно надеялись? Ты же говорил, что отец умер? – нарушила я опять воцарившееся молчание.

– Что ты! Совсем не напрасно. Тогда и впрямь все хорошо получилось, просто чудо какое-то. Только не чудо и не Дед: отец действительно сам. Не один, конечно, отец, там и другие, – Дед на мгновенье запнулся, – люди участвовали. Когда он вернулся, я всем про Деда рассказал. И ему, и маме, и гостям – целый дом народу собрался, чтобы отметить возвращение.

– И как, поверили?

– Не-а! Хотя мне-то все равно было, главное – отец дома, живой. Одни говорили – выдумываю. Другие логическое объяснение искали, вспомнили даже, что на берегу озера старый рыбак жил в лачуге, а недели три назад помер, а дом его снесли, потому как никому не нужен. Вот вроде как я к нему на огонек и зашел. Ну а отец сказал, хочет верить человек в Деда Мороза – пусть верит. Знаете, ко мне ведь и прозвище это тогда привязалось. А еще – с тех пор я вообще никогда не мерзну!

– То-то даже в мороз без перчаток ходишь!

– Да я и без куртки могу! Не верите?

– Верим, верим! А Мишка этот часом не Михаил Громов, что прошлой весной чуть не стал чемпионом мира по шахматам? А через годик-другой наверняка станет! – неожиданно спросил Томас.

– Он, а как ты догадался?

– Да я ж шахматы обожаю! Ух ты, повезло тебе, Дед, с самим Громовым в друзьях! Только странно, вроде бы он из Райана, а не из Синереченска. Я про него много чего читал и в специальном журнале шахматном, и в инете. И партии его лучшие разбирал. Эх, еще немного, и он этого заносчивого Штокмана сделал бы! Ну ничего, скоро матч, отыграется!

Ну надо же, наш Томас увлекается шахматами! Кто бы мог подумать? Хотя почему бы и нет? Как, оказывается, мы мало знаем друг о друге.

– Так что же там с Райаном, не знаешь?

– Да все просто. Родители у него развелись и разъехались, когда Мишка маленький еще совсем был. Мать в одном городе, отец – в другом. А Мишка то там, то там, потому как оба над сыночком тряслись. Он, бывало, в школу ходит полгода в Райане, полгода в Синереченске.

– Да, что-то такое мне о нем попадалось. Хотя… Ну да ладно, все равно не помню точно! Интересно, где он теперь? Что делает? Сперва вон как им гордились: еще бы, гражданин Республики чуть не стал чемпионом мира по шахматам. А теперь молчок, потому как русский…

– Он вроде бы в Берлин уехал учиться? – это уже Милка. Надо же, и она в курсе шахматной жизни. Нет, я, естественно, тоже о Громове раньше слышала, но без таких же подробностей.

– Уехал. А потом вернулся. Сказал, не могу быть далеко, когда на родине – война, – как-то резко, даже зло откликнулся Дед. – В Райан его не пустили, сказали: теперь ты не чемпион и почетный горожанин, а оккупант. Убирайся, сказали. В доме твоем теперь другие люди живут, добропорядочные граждане из Синереченска. Он туда и подался. Там мать и отец наконец съехались, потому как в Райане теперь русским не жить. Ну а Мишка в артиллерию армии РОСТ пошел воевать. Вот так.

И снова навалилась на наш до этого веселый уголок в темной таверне невеселая тишина. Молчал Дед, молчали Милка и Томас. И я молчала. А что тут скажешь, если даже мне, меньше всех из нашей компании знавшей о шахматных достижениях Республики, сделалось горько и обидно. Все же и я про Громова слышала, а теперь, значит, бывшая гордость Республики стреляет по Городу из своей артиллерии.

– Откуда знаешь? Может, вранье все, сплетни? – нарушил, наконец, тишину Томас. Для него, видно, Громов и правда звезда, не хочется разочаровываться.

Дед в который уж раз за этот вечер вздохнул:

– Не вранье! Мы с ними по электронной почте переписываемся. Когда он в Берлине был, и до этого, когда в Город учиться поехал, и когда со Штокманом играл. Ну, переписывались, точнее. Я, когда к Марте прихожу, если инет работает, первым делом к компьютеру. Только давно уже писем нет. Последнее в ноябре еще получил…

– Дед, зачем сразу о плохом думать? С интернетом вон как хреново, – заговорила Милка. – И там, у них, наверное, тоже. Да и времени писать на войне мало. А может, не хочется.

– Может и не хочется. Я вот что… Томас, только честно скажи, что думаешь, не надо меня успокаивать! Мишка – человек известный, – Дед аж перегнулся через стол, чтобы разглядеть лицо Томаса. – Если что, ведь сказали бы уже про него, как ты считаешь?

– Сказали бы, ясное дело! Права Милка, мало ли, почему не пишет. Жалко только, что нового матча не будет. Хотя вдруг к августу война уже закончится и будет все как раньше.

Говорят, что чужая зевота заразительна. Вздыхания, как выяснилось тоже. По крайней мере, я от Деда заразилась, тоже вздохнула:

– Хорошо, если закончится. Только как раньше уже не будет.

– Ну пусть не как раньше, лишь бы закончилась! – снова заговорила Милка. И тоже вздохнула.

– Ладно, – вмешался Томас. – Развздыхались тут, как старые деды и бабки. А у нас только один Дед, вот он пусть и вздыхает. Милка, теперь твоя рождественская история. Рассказывай!

Рождественская история Милки

– Это случилось два года назад, я уже здесь, в гимназии училась, в пятом классе. Помните, когда к рождественскому балу пятых-седьмых классов готовились.

– Ага! – сказали хором мы с Томасом.

– Тогда еще все проголосовали, что без карнавальных костюмов на бал пускать не будут. Ну вот, а у меня никакого карнавального костюма. Маму в начале декабря уволили, точнее, та фирма, где она работала, обанкротилась. И даже зарплату за последние два месяца не заплатили. В общем, денег нет, а на бал хочется ужасно.

Тут я не выдержала:

– Погоди, Милка! А в чем проблема? Деньги ни при чем, разве сложно самой что-нибудь смастерить? Тем более тебе! Ты же шьешь классно, все знают.

– А ты вспомни свой-то костюм. Сама смастерила?

Ну я вспомнила, конечно, как тут забудешь. Костюм у меня был классный: девчонки-волшебницы из популярной детской книжки. Особенно волшебная палочка, которая устраивала фейерверки, превращала специально прилагавшуюся шкатулку в усатую мышь и даже пела моим голосом. Понятно, сам такой костюм не сделаешь – папа где-то достал, пообещал, что ни у кого такого не будет. Ни у кого и не было! Наверняка, первое место бы занял, если бы не Леди Икс.

– Вот то-то! Я в гимназии первый год, и так все «толстуха» и «толстуха», а по углам кое-кто и голодранкой называл. Да ладно тебе, Марта, спорить! Что я, не слышала, что ли? А тут я еще в самоделках на бал явлюсь. Совсем запрезирают! Ты подумай, подумай, много ли было таких вот самодельных костюмов? Нет, в основном супертехнологии, как твоя волшебная палочка!

– Что за палочка-то? – недовольным голосом поинтересовался Дед. Ему, видно, не нравилось, что он не в теме.

– Ай, да какая разница! – мне вдруг стало нестерпимо стыдно и от этого пришло раздражение. – Милка, ну зачем ты так? Кто запрезирал бы? Я бы не запрезирала.

– Ты бы – нет. Но и дела тебе до меня не было. Ни тогда, ни потом. Молчи, не спорь. Это же правда. А ведь таким, как ты, и костюмы никакие особенные не нужны. У тебя и так все, что надо! Папа – писатель, богатый и знаменитый. Брат старший, по которому полгимназии сохнет. А главное – ты сама. Я ведь завидовала тебе всегда, Марта. Не потому что деньги там или папина слава. Ты сама такая, ну… Не как другие. Видно всегда было, что если бы папа твой и не богатый, и не знаменитый был, для тебя он лучше всех. А Александр? Он же не просто заботится о тебе, он слушает тебя, уважает. И еще у тебя талант, свой, собственный. Ты когда вырастешь, никто не будет говорить, что Марта – дочь того самого Андрея Даба. Ты сама по себе Марта Даба. А мы еще гордиться будем, что с тобой в одном классе учились. Когда вырастем.

– Если вырастем, – буркнул Томас. – Слушай, история же про Санту, а не про Марту. Глянь, совсем смутила ее. Она сейчас сквозь пол прямо на снег провалится!

Я обалдела. Оказывается, все это время за моей жизнью кто-то наблюдал, оценивал ее, восхищался или даже завидовал. И не кто-то, а Милка, Милка-толстушка.

– Так вот, дело было совсем уже перед каникулами. Сижу я в актовом зале, зубрю ботанику. А там как раз елку наряжают и все дела. Прямо как мы сегодня… Я как на елку гляну, про бал и костюм вспомню – сразу никакого настроения. Хоть плачь. Вот, думаю, сейчас еще один «неуд» за фотосинтез получу. И плевать на это, если на бал пойти невозможно. И на ботанику эту дурацкую плевать. А тут вдруг кто-то меня за плечо. Смотрю – Силик.

– Директор, что ли? – удивился Дед.

– Директор. Я тоже удивилась. И испугалась, ясное дело. Чего от меня директору нужно? Давай ему про ботанику, про то, что оценку надо исправить, а то неудовлетворительная в полугодии получится. А Силик и говорит: «Вот и здорово, что я тебя нашел». Тут уж я совсем растерялась, директор радуется, что ученики его гимназии неуды получают. А он, оказывается, меня искал, думал, я уже домой ушла. Говорит, что очень я ему, представьте, понадобилась. Потому что Вилис, модельер от Бога, он тогда только-только гимназию нашу окончил и уже в каких-то конкурсах призовые места позанимал… Помните Вилиса-то?

Мы закивали, помним, мол, давай рассказывай дальше. И только Дед опять недовольно хмыкнул, он ведь понятия не имел, о чем мы говорим.

– Вилис этот самый обещал какие-то необыкновенные костюмы для Санты, гномов и Белоснежки на праздничный спектакль. Все уже есть, и модели разработаны, и материалы, только помощники ему нужны. Нанимать профессионалов для гимназии слишком дорого, а старшеклассницы безрукими оказались. И вот Силик просит меня помочь, потому что знает, что я хорошо шью. И откуда, спрашивается, узнал, до сих пор не пойму.

– И что, шили с самим Вилисом? – непонятно, чего больше было в голосе Томаса – восхищения или плохо скрываемой тревоги.

– Ага! В школьной швейной мастерской, когда никого не было. А больше – в каптерке, где сейчас Черный Иосиф живет. Вилис – он такой веселый выдумщик, там ведь не просто костюмы были.

– Да уж, гномы не хуже моей волшебницы колдовали. Неужели Вилис и технические навороты сам конструировал?

Милка гордо улыбнулась, будто не просто шила да подшивала, а сама и говорящий сундук, где исчезла злая волшебница, и шапку-невидимку придумала:

– Ага, сам! А я помогала. Вилис еще сказал, что у меня рука легкая, глаз точный и фантазия предметная.

– Это что еще за предметная фантазия такая? – теперь уже явно чувствовалось, что Томас раздражен и недоволен. Чего это он?

Я вмешалась, чтобы разрядить обстановку. Да и интересно было, что дальше:

– Ладно, про гномов и Санту ясно. А как же ты? Пошла на бал? Прости, но если честно, я тебя не помню.

– Да чего уж там – прости. Я ж говорила, что тебе до меня дела не было. Но меня ты, конечно же, помнишь. И все помнят, – в полутьме лицо Милки вроде как засияло загадочным внутренним светом. – Мы с Вилисом и мне костюм тогда сшили. Леди Икс – это была я!

Я выронила вилку, которую просто так крутила в пальцах, и она грохнула по пустой тарелке. Что-то грохнуло и у Томаса. Я повернула голову. Он сидел с открытым ртом, уставившись на Милку, будто видел впервые. Только через несколько секунд я сообразила, что рот открыт и у меня. Облизала вдруг пересохшие губы. Та загадочная особа в длинном старинном платье и закрывающей лицо вуали. Никаких фейерверков и спецэффектов. Все были потрясены, и никто не узнал. Потом долго гадали, кто бы это мог быть. Сошлись, что кто-то из самых старших, из семиклассниц.

Папа тогда еще сказал, что у незнакомки этой удивительная недетская стать и легкий шаг. Что она вовсе не Золушка на балу, а скорее героиня лермонтовского «Маскарада» или Прекрасная Дама Блока. А вот поди ж ты, получается, что все же Золушка. Только вот принца не оказалось, хотя тогда на эту роль, наверняка, многие мальчишки согласились бы. Но не все же принцы. Я тоже посмотрела на Милку по-новому. И вновь подумала, что она красивая. И не толстая вовсе, а высокая и, как говорил папа, статная. Я перед ней просто цыпленок, наверное. Последняя мысль меня совсем не порадовала. Я глянула на Деда. Он явно забавлялся, глядя на мое и Томаса замешательство. И все же досадно ему было – сам-то он оценить рассказанную Милкой историю не мог. Так и сказал:

– Ну вас, ребята. Дураком себя чувствую. Эх, Милк, жаль, что я тебя тогда не видел!

– А по мне, так хорошо, что не видел, – пробормотал себе под нос Томас.

Честно говоря, я с ним была совершенно согласна.

Моя рождественская история

– Чего молчишь? Твоя очередь! Мы же рассказывали, теперь ты! – требовательно заявил Томас.

Вот и настал этот момент, которого я так боялась.

Томас на сто процентов прав. Чем я лучше их? Ребята же поделились сокровенным. А ведь, наверное, тоже было не просто. А мне, – мне было интересно их слушать. И теперь я знаю их лучше и ближе, даже Деда, теперь они для меня особенные люди. Друзья. Раньше был один Дед, а теперь Милка и Томас. И о жизни я больше узнала, о той, что существовала как-то отдельно, что ли, от меня. О том, что может не оказаться денег на рождественский подарок, что родители могут остаться без работы. Все, что для меня всегда было привычным, как снег зимой и трава летом, как папина любовь и хороший обед каждый день, для других почти сказка. А может, и не почти. А я-то думала, что до войны и бед никаких не было.

И чтобы не разрушить то, что едва наметилось, молчать нельзя. Но как же страшно, как больно говорить. Моя история – она совсем не сказочная нынче, когда сказку убили. Когда Дина убили. Я с непонятной надеждой глянула на глухо задвинутую штору, в глазах зарябило от черепов и костей…

– Марта, ты чего? – увидела над собой тревожные, расширенные глаза Деда.

– Марта, я идиот, и чего привязался! Не надо ничего рассказывать. Только не плачь, – это уже Томас. И Милка смотрит на него почти зло.

Я взяла салфетку, вытерла лицо, проглотила шершавую боль в горле:

– Не нужно ребята. Вы ни при чем. Я расскажу – когда-то все равно надо. И лучше вам, потому что все равно больше и некому… Понимаете, у меня был самый лучший рождественский подарок на свете. Теперь его нет, а значит, нет и Рождества. В сочельник, как раз двадцать четвертого декабря, родился Дин.

Ребята сидели хмурые, потупившиеся. А я уже сделала первый шаг, переборов боль и слезы. Дальше пошло легче:

– Мне было четыре, когда он родился. Я еще не знала, откуда берутся дети. И мне никто еще не объяснял, я ведь даже не поняла, что мама беременная. Брат, правда, что-то намекал, хихикал, но не доходило до меня. В тот год перед Рождеством все было не так. Мы с папой и Александром только елку наряжать начали, а тут все вдруг засуетились, забегали. Мама лежит, стонет. Потом врачи приехали, я их в детстве боялась – жуть.

В общем, увезли маму, отец тоже с ней уехал. Я в слезы: решила, что мама больше не вернется. Александр меня утешает, говорит что-то про какого-то ребенка, вроде как мама скоро дома будет – и не одна. А что мне какой-то там чужой ребенок, я сама ребенок! Мне нужны мама и папа, а их нет. Мама заболела, теперь, может, вообще умрет. У всех праздник, а мы одни. Потом, правда, бабушка приехала.

Плакать я перестала, не очень-то у нее поплачешь. Только еще тоскливее сделалось. Решила, что всегда теперь так будет. И время так долго тянулось. Перед праздником оно всегда, конечно, тянется. Только по-другому. Ждешь подарков, радости, а тут будто и ждать уже нечего. Да бабушка еще: «помой посуду, убери в комнате, пора привыкать, теперь ты уже не младшая…».

Ближе к вечеру отец вернулся, счастливый такой. Ворвался в дом без шапки, волосы в снегу, ботинки грязной жижей облеплены. И прямо в них – в комнату. Я кричу, плачу: «Папочка, папочка, где же мама?» А он меня на руки и вверх подкидывает, прямо к люстре, и тоже кричит и плачет, только, я тогда поняла, не от горя – от радости плачет: «Мальчик у нас, мальчик. Четыре девятьсот! Богатырь!» А я все успокоиться не могу, да еще боюсь, что он меня на пол уронит, ведь совсем же сумасшедший. Какой я ему мальчик, и что такое «четыре девятьсот»? А тут еще бабушка прибежала из кухни – и тоже в слезы.

В общем, мы втроем плачем, только Александр в сторонке невозмутимый стоит. А потом и говорит: «Может, хватит? А то Марта сейчас вся от слез растворится, и будет, папа, у тебя опять только двое детей, а у тебя, бабушка, одни внуки-разбойники, и некому станет бантики завязывать». Мы потом столько раз это всё вспоминали и рассказывали – маме, Дину, друг другу.

А тогда они спохватились, что напугали ребенка, стали успокаивать. Папа объяснил, что у меня братик родился. А я не понимаю: как это так – родился? Только что никого не было, и вдруг родился. Ну, папа мне и рассказал, что Санта решил такой хорошей девочке, как я, сделать самый замечательный подарок – младшего брата, потому что старший у меня уже есть. И вот с первой зимней метелью, на снежном вихре, как раз в сочельник, прилетел Дин. Он еще совсем маленький и слабый, а потому остался с мамой в больнице, чтобы немножко окрепнуть. Но уже совсем скоро они оба приедут домой. И это настоящее рождественское чудо, потому что новая жизнь – это всегда чудо.

Тут Александр попытался было что-то возразить. Тогда я не поняла, ну а после догадалась. Он сказал папе, что про снежинки и метель тот все наврал. И начал объяснять, откуда дети берутся. Но папа отправил его на кухню – помогать бабушке готовить рождественский ужин.

Это было самое лучшее Рожество в моей жизни. Я ждала уже не игрушек, а маленького брата Дина, который чудо. Папа был такой счастливый, что даже пел. Вообще-то петь он не умел, страшно фальшивил. А тут – целые арии. Александр и бабушка хохотали! И я с ними за компанию.

На следующий папа поехал в больницу. А потом мы втроем отправились на каток. Знаете, тот, искусственный, за Соленым озером. И с тех пор на Рождество ходили на этот каток – такая появилась традиция. На следующий год уже и с мамой. Она знаете как катается! А когда Дину исполнилось три, ему подарили коньки, и мы ходили уже все вместе.

Опять заскребло в горле. Я собрала все оставшееся мужество и сказала последнюю фразу, самую трудную:

– Теперь уже не пойдем. Дина нет. Папы нет. Каток в зоне РОСТ. Значит, и Рождества нет, и Санты тоже.

Тишина стала густой и звенящей. Слезы сами полились из глаз.

– Вот видите, лучше бы не рассказывала, только настроение всем испортила, – я вновь уставилась на шторы с черепами.

Дед бухнул кулаком по столу, крикнул:

– Майк, одноглазый! Сюда, быстро!

Хозяин таверны подскочил немедленно:

– Чего еще изволят юные господа?

– Господа изволят пиратского рома, самого крепкого, из бочонка номер семь! – сказал, как отрезал, Дед. Я даже сквозь никак не высыхавшие слезы удивилась: что это еще за бочонок? А главное, Дед сроду ни с кем в таком тоне не разговаривал.

Однако Майка тон Деда, похоже, не испугал, – скорее возмутил:

– Детки! Вы что, совсем с дуба рухнули? Какой ром, вам же лет по тринадцать небось, не больше!

– Думаете, денег у нас не хватит? – Дед набычился и, кажется, всерьез разозлился.

– Да при чем тут вообще деньги! Прав у вас на это не хватит. Да и не рано ли алкогольничать начинаете? Вырастите сперва, до двадцати одного года доживите.

– А если не доживем? – подала голос Милка. Я сообразила, что совсем недавно что-то подобное говорил и Томас.

А Майк прямо-таки оторопел:

– То есть, как не доживете? Что ты хочешь этим сказать, девочка?

– А то. Ночной обстрел, например, или снайперы. Мы с Томасом в Заречье живем, а там по три раза в неделю бабахает, сами знаете. А Марта в школу на трамвае добирается. Слышали, наверное, что на днях случилось? Так вот, она как раз в том самом трамвае была. Вполне может получиться, что мы пиратского рома никогда в жизни так и не попробуем. Это что, справедливо, по-вашему? Сами-то наверняка прикладываетесь. А мы чем хуже? Только тем, что родились, когда взрослые совсем уже с ума посходили, не могут жить без войны, по-нормальному.

Вот так Милка!

Майк сел за соседний столик и уставился на нас. Лица его почти не было видно, но я все же заметила, что он снял черную повязку. Так и смотрел, в оба глаза. Что уж там такого он увидел, не знаю. Но вдруг сказал:

– Ну и черт с вами, раз так жить торопитесь. Может, и правильно. Только понемногу, а потом сразу расплатиться – и на воздух, пока не развезло. Мне здесь проблемы не нужны. Да и пора уже вам, скоро серьезные люди собираться начнут.

 

6. Сочельник

Я… Да, это все-таки была именно я, проснулась, кажется, окончательно. Но потолок надо мной был чужой, и стена с отставшей светло-зеленой краской – чужая. А главное, в комнате, где я себя обнаружила, стояла влажная жара. Почти как в бане. В нашей квартире такого просто не могло быть. Я догадалась, что нахожусь в полуподвале, где живет Дед. Раньше я бывала здесь в гостях, а иногда приходила помыться, даже с мамой и Александром. Только прежде я никогда у Деда не ночевала, а тут, сомнений не было: накрыта одеялом, под головой подушка. На стуле рядом с диваном – мои джинсы и свитер. Еще бы вспомнить, как я их снимала. И вообще – почему у Деда, а не дома. А мама? Она, наверное, с ума сходит! О, кажется, вспоминаю все же…

Пиратский ром оказался просто обжигающий, но мы совсем не опьянели. По крайней мере я. Расплатилась с Майком. А потом… Да, мы спускались по крутой деревянной лестнице, и она все время уходила из-под ног. Дед что-то говорил о какой-то Марсовой площадке и шторме. А Милка возражала, что Марс тут совсем ни при чем, это все проделки Венеры.

Снег был синий, блестящий и глубокий, я сразу провалилась по щиколотку. Вон ботинки под батареей стоят. Да разве ж в такой сырости высохнут! Недалекие башни серебрились, как зажженные новогодние елки. Может, наплевали на затемнение и включили рождественскую иллюминацию?

А потом мы с Дедом целовались. И это я тоже очень хорошо помню. Губы у него были сухие, шершавые и горячие, а глаза – большие, круглые, цвета тусклой осенней листвы. Я еще подумала, что мы целоваться вообще-то не умеем, но получается, кажется, вполне прилично.

Потом Дед начал нудеть: где Томас, где Милка… Их и правда не было, но им же вместе – в Заречье. Так я Деду, кажется, и сказала. К тому же у них свои дела, у нас – свои! Они, может быть, тоже целоваться хотят. А дальше что же?

– А, юные алкоголики! Просыпаетесь помаленьку. Как, с похмелья голова не болит? – в комнату вошла мама Деда, тетя Марина. Или просто Марина. Она совсем еще молодая, лет тридцать ей, а в рваных джинсах и футболке со смешной рожицей выглядит вообще как девчонка. Будто не мать ему, а сестра, хотя Дед на нее не очень-то и похож. А вот мы с Мариной похожи, нам об этом не раз говорили разные люди, и даже сам Дед, правда с какой-то ревностью. И коротко стриженными волосами, и серыми глазами. И на Александра моего она тоже похожа. Когда мы вчетвером (я, Дед, Марина и Александр) однажды шли по улице, один приятель брата, увидевший нас, решил, что Марина – его девушка. И мне с ней всегда легко и хорошо, будто с сестрой или подругой. Не то что с собственной матерью…

– Ой, а как же мама? – я снова подумала о ней.

– Ага, мама! Теперь беспокоитесь. А вчера-то где ваши головы были? Вчера что же вы о матерях не беспокоились, да и о себе, любимых? Спьяну-то, ясное дело, голова плохо соображает. Хорошо, я вчера убиралась у одного господина, в доме за Бастионным мостиком. Иду, значит, домой по Старому городу. Смотрю, детишки какие-то, прямо через сугробы топают. И заносит их, будто пьяных. А они и впрямь пьяные. Надо же, думаю, а ведь совсем еще мелкие. А ну как в снегу увязнут и замерзнут. Или до комендантского часа не успеют и в военную полицию попадут. Ох, бедные родители, думаю, воспитали, на свою голову! Подошла ближе, глядь – знакомые все лица! Мой сынуля, и не с кем-нибудь, а с самой Мартой Даба зажигает.

Я совсем не обиделась, Марина говорила со смехом и так, невзначай, освежала в моей памяти вчерашние события.

– Марин, сеть у вас тут есть? Или лучше обычный телефон, домой позвонить.

– Да знают уже дома. Я еще вчера все сообщила.

– Совсем все? – я, несмотря на непривычную жару (как же ее выдерживает любитель мороза Дед?), зябко подернула плечами.

– Ну зачем же еще одной матери в своем ребенке раньше времени разочаровываться? – Марина усмехнулась. – Не дрейфь. Лучше иди на кухню, к Деду, он там уже себя в порядок почти привел, лопает.

– Похмелился, что ли? Так мне не надо. У меня если отчего голова и болит, так от этой вашей жары. И как вы в этом подвале живете? Будто в бане!

– Зато тепло, не то что в многоэтажной сосульке, и воды сколько хочешь.

Хмурый Дед сидел в кухне на обшарпанной табуретке. В их подвале и были только комната, кухня да крошечный санузел. Зато кухня большая, больше даже, чем комната. Судя по примятости пледа на узком диванчике, Дед здесь и спал.

И сейчас Дед, конечно же, что-то жевал. Я хмыкнула:

– Ну да, с бодуна, говорят, не спится.

– И не естся, а я, как видишь, завтракаю, – буркнул Дед. – Ты давай тоже присоединяйся.

Меня аж передернуло. Еще горячего кофе – куда ни шло. Или лучше холодной воды. Но этот явно подсохший хлеб и яичница из порошка… Нет уж, увольте.

– Ну и у кого, спрашивается, похмелье? – Дед продолжал жевать и на меня не смотрел.

Я возмутилась:

– Никогда утром есть не хочу. Это ты – бездонная бочка, лопаешь в любое время дня и ночи. А я вчера на неделю вперед наелась.

– Не-е. Тебе на неделю нельзя, завтра же прием на Евроелке. Там наверняка угощать будут. А клево посидели вчера, верно?

– Да уж, посидели – лучше некуда, – на кухню пришла Марина, зазвенела тарелками в мойке. – Чего теперь делать-то собираетесь, как искупать вину будете?

– Ну мам, какая там вина. Обмыли конец полугодия, Мартину победу. А делать нам ничего не надо, каникулы ведь.

– Обмыли они, как же! Что же с вами к пятнадцати годам будет? Совсем сопьетесь, – видно было, что Марина хотя и сердилась, но все-таки не всерьез.

А Дед ответил, кажется, серьезно:

– Не сопьемся, мам, ты же знаешь. Некогда нам, у нас других, настоящих дел по горло. А вчера – так, праздник души и тела.

Марина удивленно вскинула брови:

– Чего? Это ты на что намекаешь?

– Зачем намекать? Я безо всяких намеков, про обед наш в таверне. Марта говорит, ей на неделю теперь хватит. Мне, ясен перец, нет, так что не надейся. Яичницу я уже съел.

– Поговорить, что ли с этим Майком, чтобы вас больше не спаивал.

– Марин, пожалуйста, не надо. И его в дурацкое положение поставишь. А главное – нас, тогда нам туда вообще не зайти. Мы больше не будем. Никогда, ну лет до шестнадцати, как минимум. Правда, Дед?

Тот энергично закивал.

Марина вздохнула:

– Только совсем без дела не получится, хоть и каникулы. Помнишь, Дед, что сегодня третья среда?

Он вскинул глаза на мать. Между ними будто искра проскочила, непонятная мне, разбившая почти блаженную утреннюю истому и посеявшая тревогу.

Казалось, тревога угасла. Денек был перламутровым от серого с розовыми промельками снега. Меня пошатывало. Неустойчивость возникала от странной путаницы земли и неба. Потому что небо было того же матового и розоватого цвета. Снег больше не шел, только иногда мягко осыпался с веток деревьев ближнего к дому Деда бульварчика. Ботинки мои, как ни странно, высохли, носки, провисевшие ночь на батарее, до сих пор были теплыми. Но озноб бил изнутри, хотя вовсе не от мороза, легкого и совсем не кусачего. Нет, видно тревога ушла не совсем.

Мы сидели верхом на спинке засыпанной снегом и заледеневшей скамейки. Дед смотрел куда-то вверх, казалось, что заглядывает в окна последнего этажа выходившей на бульвар трехэтажки. Только что там увидишь, если и в окнах отразился все тот же непрозрачный перламутр?

– Ну, я пошел, наверное. У меня дела тут кое-какие, – подал наконец голос Дед. Он выглядел смущенным и каким-то скособоченным, что ли.

Дед спрыгнул со скамейки и сделал несколько неуверенных шагов. Все он понимал. Понимал, что бросает меня, что не могу я сейчас домой. В этот первый сочельник без елки, без смеха Дина, радующегося «двойным подаркам» – на праздник и на день рождения, без отцовских веселых придумок, без катка. Все вчерашнее показалось нелепым и стыдным. В ушах звенели беда и одиночество, и звон этот почти заглушал звук шагов уходящего Деда. Я не смотрела в его сторону, а потому не поняла, что он вернулся к скамейке. И не сразу услышала его голос.

– Марта, я ведь… Понимаешь, у нас за Соленым озером родственник живет, в поселке беженцев. Это он нам сюда, в Город помог перебраться. А сам остался там. Я ему каждый месяц продукты вожу и деньги. Немного, но все-таки лучше, чем ничего, – Дед ловко скинул с плеча тяжелый рюкзак.

– Ты ходишь в Заозерье, в зону РОСТ? Но это же опасно! Это же… Тебя и наши могут пристрелить, и те – как лазутчика или по ошибке! А не убьют, так схватят. И поди докажи, что не верблюд. В тюрьму тогда или в заложники.

– Пока же не пристрелили и не схватили, – грустно усмехнулся Дед. – Я пути тайные обходные знаю.

– Да откуда ты их знаешь! В Городе живешь без году неделю. – Я никак не могла прийти в себя от того, что услышала. Или, скорее, от того, каким спокойным тоном он это говорил. Да он просто не понимает, чем это может кончиться!

– Мне наш родственник все показал и рассказал, он всю жизнь в этом поселке прожил. Только раньше он не поселком беженцев, а железнодорожным назывался. Не бросать же его на произвол судьбы.

Тут я уж и не знала, что возразить. С одной стороны, бросать, конечно, нехорошо. А с другой, что это за родственник, если позволяет пацану жизнью рисковать.

Дед опустил голову, натянул синюю с черным зигзагом шапку на глаза, тихо-тихо, но внятно сказал:

– Потому я тебя с собой и не приглашаю. Ты вон и сама понимаешь, что опасно. С какой стати тебе рисковать. Я, по правде, тебе вообще ничего говорить не должен был. А то как предательство получилось. Но и оставить тебя одну тут не мог… Мне вдруг показалось, это тоже предательство. Даже хуже. Слабак я, наверное! – в голосе Деда явственно послышались слезы. И это было так странно, еще непонятнее, чем чудные его слова про слабака и предательство.

Я стянула шапку со лба Деда, но не рассчитала, и она осталась у меня в руках. Его темно-русые, давно не стриженые волосы совсем растрепалась, седая прядь лезла в глаз, он резко отбросил ее, и я увидела, что Дед и правда плачет. На веснушчатых щеках появились мокрые разводы. Он не смутился своих слез, как я ожидала. Вытер ладонями лицо и вдруг усмехнулся:

– Элементарная логика подсказывает, что мы оба – конченые идиоты.

И мы, ничего друг другу больше не говоря и не объясняя, пошли вместе.

Мы двигались по коридору, точнее тоннелю, хотя и не подземному. Слева – грязно-желтый бетонный забор, справа – грязно-желтый бетонный забор, казалось, что они бесконечные. Было страшно и тоскливо. Такая тоска, что минут через десять хотелось выть от безысходности, ну хотя бы надпись на нем какая или граффити, как на всех нормальных заборах. Но нет – ни черточки, ни рожицы, ни буковки. Казалось, в мире больше ничего не осталось, кроме снега и желтого забора.

Иногда то слева, то справа в заборе открывались проломы. Тогда было видно, что за забором – полуразрушенные корпуса каких-то заводских зданий, ржавые остовы трейлеров. Это была давняя, еще довоенная разруха. Когда-то здесь находилась промзона, потом наступила независимость и заводы позакрывали. Не все, конечно, но большинство. Ну а как блокада началась, так жизнь здесь совсем прекратилась. Ничейная территория, как объяснил Дед. Если что, попадает в зону обстрела с обеих сторон.

В одном из провалов я увидела руины жилого квартала, точнее двора. Пятиэтажка и два трехэтажных дома буквой «п». У пятиэтажки середина обвалилась, а трехэтажки казались почти целыми, правда без окон. В середине двора – огромная воронка, даже снег ее целиком не засыпал. Как-то сразу стало понятно, что разрушения недавние. Черные стены и провалы окон, белый снег, который чуть желтило вылезшее из-за тучи солнце, бурая земля по краям воронки. Чуть в стороне – облезлые, но целые детские качели. Мы с Дедом остановились, стали рассматривать этот мертвый двор. Или все-таки не совсем мертвый? В ближней к нам трехэтажке несколько окон на втором этаже были забиты фанерой, в подъезде уцелела дверь. И мне показалось, что к ней ведет чуть припорошенная снегом, но плотно натоптанная тропинка. И тут мне сделалось совсем нехорошо, потому что невозможно представить, что здесь, в этом черно-белом фильме ужасов, обитают люди. Я дернула Деда за рукав:

– Уйдем отсюда, – сказала и пошла прочь.

Дед как хочет, я и на секунду больше не буду здесь задерживаться. Дед, видимо, тоже не хотел оставаться и поспешил за мной. Не успела я подумать о том, что ему, возможно, не так страшно, поскольку видел он это не раз, как Дед сказал:

– Черт, из-за этого снега дорога совсем другая, страшнее. И все стало плоским, как будто ненастоящим. И ты сам ненастоящий. – Он поежился. Я невольно тоже.

Из-за снега мы уже влипли, в самом начале нашего пути. Вышли из трамвая на конечной, у Лесопарка. Дед уверенно повел меня какими-то задворками, даже не поглядел на табличку «Запретная зона», когда свернул в лес. Потом мы съехали с крутого обледенелого обрыва (Дед на заднице, а я на корточках) на занесенную снегом просеку, и тут он первый раз чертыхнулся.

– Заблудился, что ли? – я делала вид, будто недовольна им, хотя злилась на саму себя. Зачем надо было устраивать этот форс и катиться с горы на корточках, а не по-простому – на пятой точке? Вот и получила – ногу подвернула, и теперь приходилось втихаря через ботинок растирать разболевшуюся щиколотку, чтобы Дед не заметил, а то разозлится, что взял дуру на свою голову, а она даже с горки скатиться толком не может. Но Дед смотрел не на меня, а на снег.

– Понимаешь, – сказал он (мне показалось, что смущенно, второй раз за последние два часа. И это обычно всегда уверенный в себе Дед!), – когда я раньше ходил, снега-то не было. Ну и не учел я.

– Чего не учел?

– Вот снега и не учел. Мы же на белом сверху, как два ярких пятна, сразу заметят. У тебя куртка оранжевая, у меня – синяя. Да и следы наши на снегу.

– Ну во-первых, куртка вовсе даже не оранжевая, а коралловая. А во-вторых, кто это нас сверху высматривать будет?

Дед нерешительно помялся, потом безнадежно махнул рукой:

– Может, никто и не будет. В любом случае, делать нечего, надо идти.

Он хотел еще что-то сказать, но сдержался. Хотя догадаться-то было несложно: это мне, такому смелому, надо идти, а ты можешь вернуться, у тебя нет в Заозерье родственников, ради которых надо рисковать жизнью. Хорошо, что не сказал.

В лесопарке было хорошо, пахло снегом, хвоей, почему-то дымком. На душе стало совсем спокойно. Пока мы опять не вошли в коридор между заборами. Но кончился, слава богу, и он. Мы подошли к Соленому озеру. Точнее, к одному из его лучей, потому что оно, нерукотворное, имеет форму почти правильной пятиконечной звезды. Когда-то давно из-за этого чуть не вышел политический скандал. Сразу после освобождения от оккупации национально-пробужденные подняли крик: мол, озеро это, если посмотреть на него сверху, нарушает закон о запрещении советской символики. Их пытались урезонить, объясняли, что на озеро распространяются только законы природы, а не те, что придумал республиканский сейм. В конце концов, советская звезда – красная, а озеро – голубое или белое, если зима выдастся достаточно снежной. Но никакие доводы, как рассказывал папа (а именно от него, естественно, я и узнала эту историю), не помогали. Тех же, кто разглагольствовал о законах, еще обвинили в неуважении к сейму, а за это можно и в тюрьму угодить. В общем, начали большие работы по выравниванию этих самых пятиконечностей. Но потом куда-то пропала большая часть выделенных международным фондом десоветизации средств, разразился большой скандал, который еле-еле удалось замять. И Соленое озеро, по папиным словам, осталось таким, каким сотворил его Бог.

У нижнего левого, если стоять спиной к городу и лицом к морю, луча звезды находился поселок беженцев. Заозерье и раньше не считалось частью города, а теперь здесь настоящая чересполосица. Территорию между городом и двумя нижними лучами звезды контролирует РОСТ. До войны там находилась заброшенная промышленная зона, о которой долго-долго почему-то никто не вспоминал и только недавно землю начали расчищать под строительство коттеджей. Но до них дело дойти не успело, а до русской артиллерии – пожалуйста. Отсюда они и лупят по городу из всех орудий, и выкурить их никак не удается, хотя правее и у самого моря, в бывшей курортной зоне, находятся наши. Пятая часть территории, ограниченная двумя лучами и рекой Синей (та самая, где каток), больше ничейная. Хотя считается, что она тоже оккупирована РОСТ. Но, как мне объяснил Александр, русские укрепились на другой стороне Синей, а холмы, перпендикулярные реке и параллельные морю, подконтрольны Республике. Потому русские и не могут выйти на этом участке к морю, чтобы перекрыть дорогу к Райану и границе с Еврозоной.

Поселок беженцев, бывший железнодорожников, оказался на стыке зоны РОСТ и ничейной, к тому же он хорошо простреливается с наших «курортных» позиций. И все же это единственное место в Заозерье, где по-прежнему живут люди, обыкновенные люди – не военные. Как и в Городе. В поселке и до войны жили в основном русские, так как здесь давали квартиры железнодорожникам и рабочим промзоны. Ну а некоренных среди рабочих всегда было больше.

Когда после теракта на Празднике поэзии некоренных начали выселять из города, некоторые, кто сумел, убежали в Заозерье. Потом сюда пробирались и немногочисленные нелегалы – некоренные, которым удавалось жить в Городе после профилактических мер.

Следы войны и запустения были видны и здесь, в поселке. Но все-таки он не производил такого жуткого впечатления, как те разбомбленные многоэтажки. Пустыми окнами зиял только один уже давно разрушенный дом. Остальные, в том числе и маленькие, окруженные заснеженными садиками, выглядели жилыми. В центре двора, к которому мы подошли, был даже залит небольшой каток, там пятеро мальчишек играли в хоккей. Правда, они были без коньков. В палисадничке у большущего снеговика (как из старых детских книжек, даже с носом-морковкой, хотя, может, морковка была и ненастоящая) возилась малышня. Бабулька с палочкой, в старом пальто, но модной шляпке осторожно шла по плохо расчищенной дорожке к хлебной лавке, рядом с которой толпился народ. В большой серой толпе мелькали зеленые пятна бегающей туда-сюда пацанвы. Как сюда доставляют хлеб и другие продукты, мне сложно было вообразить.

Едва Дед скинул с плеча рюкзак, где, по его словам, были как раз продукты для родственника, к нам подбежали пацаны – те самые, что играли в хоккей.

– Дед, ну наконец-то! Что долго так? – насуплено обратился к нему по-русски старший из подошедших. Лет, наверно, десяти или одиннадцати, но высокий, только чуть пониже меня и Деда. Он был без шапки и наголо брит. Скользнул по мне темными, настороженными глазами, но ничего не сказал. Остальные мальчишки были младше: все, как и старший, в одинаковых зеленых курточках и в шапках – тоже зеленых, вязаных, с длинными ушами. Будто и правда в форме, причем примерно одного размера. Если у старшего мальчишки из слишком коротких рукавов смешно торчали запястья, то самому маленькому куртка была велика размера на три, а шапка все время наползала на нос. Тут до меня дошло, что одежда эта – из гуманитарной помощи Красного Креста. Как и на ребятах в хлебной очереди. Нам в гимназию несколько раз привозили такую же. Неужто и до этого богом забытого места Красный Крест добирается?

– Ладно – заждались. Двух часов еще нет: как обещал, так и пришел, – Дед ответил на чистейшем русском.

Я в первый момент даже обалдела. Наверно, потому, что никогда раньше не слышала, как он говорит по-русски. Но сразу же сообразила: чего удивляться, коли он из Синереченска. У него небось среди друзей русских было больше, чем коренных. Вот и набрался.

Черноглазый мальчишка продолжал молча сверлить меня взглядом. Потом вопросительно глянул на Деда.

– Это Марта. Мы вместе пришли из Города, потому что так надо.

Объяснения Деда были не слишком-то понятными. Но черноглазый ими удовлетворился. Или в этой компании не принято задавать лишних вопросов.

– Ладно, тогда пошли, – черноглазый подхватил Дедов рюкзак и, не оборачиваясь, направился к палисадничку со снеговиком.

Дед махнул рукой, бросил мне: «Я сейчас, минут через десять» – и поспешил вслед за мальчишкой. Догнал, в палисаднике они на минуту остановились и о чем-то поговорили, потом зашли в подъезд. Одним словом, меня к родственнику не пригласили. Хотя бы чуть-чуть погреться и, простите, в туалет сходить. Ну и ладно, в конце концов, сама напросилась. К тому же неизвестно, как тут с канализацией: вполне возможно, что удобства – на улице.

Мелкие мальчишки смотрели на меня с любопытством и совсем без настороженности старшего. Малыш вновь поддернул сползшую шапку, улыбнулся, спросил с заметным русским акцентом:

– Ты правда из Города? А чего раньше с Дедом не приходила?

– Ох, Вовчик! Ну а откуда же она еще? С Луны, что ли? А не приходила, значит, так надо было, – сердито, с таким же акцентом (какие вежливые, думают, что я по-русски не понимаю) сказал мальчик, выглядевший самым чистеньким и аккуратным и, судя по всему, совсем не стеснявшийся своего малышового, в бело-черную клетку шарфика.

Я заговорила с ним по-русски:

– А тебя как зовут и остальных ребят? У вас тоже каникулы сейчас, да?

Мальчик в шарфике, ничуть не удивившись моим познаниям, переключился на русский:

– Меня? Тимофеем. А это Ванька и Данька, близнецы. Мы из одного класса. Ну то есть были из одного класса, из третьего «А», пока в школу авиабомба не попала, еще в сентябре. Так что у нас теперь все время каникулы. Мы в общем, не жалуемся: ни уроков тебе, ни контрольных.

Мурашки пошли у меня по спине. Как это – авиабомба на школу? Видно, что-то такое отразилось на моем лице, потому что заговорил один из близнецов. Из-за одинаковой одежды я не сразу и внимание-то обратила, что лица у этих двоих тоже совершенно одинаковые: круглые, глаза с хитрым прищуром, очень пухлогубые рты, и огненно-рыжие пряди выбиваются из-под шапок.

– Ты не пугайся. В школе тогда никто не пострадал. Авианалет вечером был, почти ночью.

– А у вас, значит, школа работает, да? – снова встрял маленький.

– У нас работает. Хотя когда обстрелы или электричества нет, тоже, бывает, закрывают.

Маленький Вовчик вздохнул:

– Везучие вы. А я только в первый класс пошел. И вот всё – ни школы, ни уроков. А мне так нравилось!

– Ну, это потому, что ты в школу только две недели ходил, не понял, что удовольствие – то еще, – хмыкнул не то Ванька, не то Данька.

Вовчик упрямо свел очень темные брови:

– Это вы с Данькой лентяи и пятерочники. А я бы хорошо учился.

– Теперь-то все что угодно говорить можно, а толку? Никто ж не проверит. Вон, Тим у нас лучше всех учился, а тоже не жалеет, что в школу ходить не надо. Не жалеешь ведь Тим, правда?

Аккуратный Тимофей неопределенно пожал плечами, а Вовчик обиженно надулся.

– Вовчик, ну их, не обращай внимания! А я знаю, ты бы хорошо учился. – Я поправила опять спустившуюся на глаза шапку малыша и наконец-то разглядела его. Он был курнос, смугл и пронзительно синеглаз. – А мне вот в школу ходить нравится. Я жалею, когда занятия отменяют.

Последнее утверждение, прямо скажем, не совсем соответствует действительности. Но Вовчику это знать вовсе необязательно. Он снова заулыбался:

– А ты хорошо говоришь по-нашему! И вообще смелая, раз с Дедом пришла. Я думал, в Городе таких и не осталась. Разве что Дед и еще некоторые…

– Ладно, язык-то попридержи. В Городе тоже разные люди живут, – окоротил Вовчика Тимофей.

В его тоне мне послышалось что-то фальшивое: будто и сам он не был уверен, что в городе живут «разные люди».

Как же так получается – мы думаем, что фашисты, убивающие детей Заречья, в РОСТе. А здесь думают, что нелюди, сбрасывающие бомбы на школы, – у нас, в Городе. Но мы такие же, как они. И как объяснить это мальчишкам из Заречья? Как это объяснить себе самой или Томасу, друга которого придавило насмерть бетонной плитой в разрушенном снарядом армии РОСТ доме? Или все-таки Вовчик, рыжие Данька с Ванькой, отличник Тимофей – не такие, как мы?

Нет, лучше не думать об этом, по крайней мере сейчас. Тем более что одно обстоятельство очень даже мешает думать.

– Народ, а есть у вас тут где-нибудь поблизости… м-м-м, туалет, в общем?

Народ почему-то очень обрадовался вопросу, и я, провожаемая веселой и шумной свитой, побежала к коричневой будке на другом конце двора (догадка об уличных удобствах оказалась правильной). Вышла из будки, потерла снегом руки, захотелось обтереть и лицо, чтобы отбить запах. Но у катка стояли вернувшиеся Дед и черноглазый мальчишка (как выяснилось, Павлик, старший брат Вовчика). Рюкзака уже не было.

Павлик снова как-то недружелюбно глянул на меня. Или мне показалось? Потому что в следующее мгновение он улыбнулся, и сразу стало понятно, что они с Вовчиком – братья. Сказал непонятно:

– Ладно, будет вам и каток. Только сначала к Падре пойдем, лопать!

Мальчики радостно загалдели, Дед снисходительно усмехнулся и мы опять куда-то пошли. Я жадно смотрела по сторонам, будто искала ответы на все вопросы, даже незаданные. Но ответов не было. Были быстрые тени на снегу под ногами и такие же быстрые проблески еще не ушедшего солнца сквозь тучи. Была девочка в зеленой куртке с пакетом, из которого торчали три длинных батона (наверно, из той хлебной лавки). Она помахала нам пестрой варежкой. Была древняя-древняя старуха с лицом, как печеное яблоко. Она оперлась о невысокий заборчик своего похожего на избушку на курьих ножках домика и смотрела куда-то сквозь нас, сквозь снежную путаницу кустов, на такой же шаткий домик на другой стороне улочки. Был раскуроченный светофор без среднего, желтого, глаза. И совсем не было машин. Черт, как же они живут здесь все-таки?

– А вот она и школа наша, – Ванька (или Данька) кивнул в сторону парка.

Между деревьями виднелись присыпанные снегом руины здания. Собственно, от здания осталось две стены и обрушенные перекрытия.

– Ну что, родственник-то жив здоров? Продукты отдали? – спросила я Деда.

Он рассеянно кивнул, и у меня снова появилось ощущение, будто я здесь лишняя.

Падра (так называли его близнецы и маленький Вовчик) был на самом деле отец Мартин. Небольшую католическую церковь построили на окраине поселка перед самой войной. Прихожан практически не было, потому как в поселке железнодорожников (а теперь беженцев) жили в основном русские, и католиков среди них не водилось.

В церкви было очень холодно, казалось – холоднее, чем на улице. Но пацаны сняли шапки – все, кроме Деда. Пахло мерзлым камнем и чем-то пряным. Вовчик быстро и немного смущенно перекрестился на икону. Дед заметил и дернул его за куртку. Данька (или Ванька) недовольно поморщился – и тоже перекрестился. Дед что-то хотел сказать, но не успел. Из клубов пара нашего дыхания появился отец Мартин, очень молодой – в отцы, как мне показалось, он годился только Вовчику, да и то с натяжкой. Он тоже был в зеленой куртке, и если бы ребята (все, кроме Деда), не приветствовали его почтительно: «Здравствуйте, падре Мартин!», я бы и не догадалась, что он священник.

– Ребята! Как хорошо, что вы зашли! Сочельник все же – по крайней мере, у меня. Плохо в праздник одному в доме Божьем, – широкая улыбка отца Мартина приувяла, а на меня вновь начала наваливаться тоска. Потому что не о таком Сочельнике мечтали мы год назад, когда загадывали желания на Рождество.

На приветствие никто не ответил. И чем дольше длилось молчание, тем больше хотелось мне уйти из церкви, тем более Дед был таким мрачным, каким я, пожалуй, никогда его еще не видела. Молчание нарушил Павлик:

– Да, не очень тут у вас празднично. Да и холодина такая. А мы по делу. Хотя и чая выпили бы с печеньицем.

Отец Мартин обрадовался, как-то чересчур суетливо, будто непонятно почему хотел услужить нам. В суетливости этой было нечто неловкое и одновременно искреннее. Словно человек пытается загладить какую-то вину перед нами. Чаем с булками, печеньем и конфетами он поил нас в своей каморке, где кроме продавленного дивана, захламленного письменного стола, за которым мы и расположились (отец Мартин просто сгреб бумаги в сторону), натопленной печки да ободранного холодильника в углу ничего не было. Холодильник не работал: может совсем, а может потому, что не было электричества. Отец Мартин откинул плотную штору. На улице светило солнце, но полумрак в каморке все равно не рассеялся. Зато в комнатке было жарко. Мы скинули куртки. Мальчишки привычно и по-хозяйски расселись у стола на старом диване. Чай хозяин заварил крепкий, нашелся у него и сахар. А такого печенья – с корицей и изюмом – я не ела с самой «довойны».

Чем дольше я здесь находилась, тем больше мне нравился отец Мартин. От его слов и вопросов, вприкуску с довоенным печеньем и взапивку с горячим чаем, меня разморило, и тоска отступила. Даже когда он узнал, что я дочь писателя Андрея Дабы, не стал извиняться, делать скорбное лицо, а легко и незаметно заговорил о том, что, будучи еще студентом религиозной школы, сбежал с однокашниками с занятий на премьерный показ «Синих берегов» – блокбастера по самому известному детективному роману папы. И как потом «святые отцы» наказали прогульщиков и почти святотатцев. Книжку эту в католическом мире официально не жаловали. А неофициально – случалось по-всякому. Вот потому на премьеру заявились не только юные воспитанники религиозного учебного заведения, но и кое-кто из преподавателей. На беду прогульщикам, впрочем, как вскоре оказалось – и самих преподавателей. Рассказывал отец Мартин здорово, говорил по-русски, пожалуй, не хуже меня. Смеялись все – даже я. Удивительное все же дело, еще вчера я вообще не могла говорить ни о чем, связанном с отцом и братом, а сегодня даже могу смеяться.

Хотя, как выяснилось немного позже, смеялись не все. Священник поинтересовался, какой веры моя семья, я сказала, что лютеранской, спросила отца Мартина – почти тезку, – как же он тут один, да еще в самой опасной зоне.

– Бог спасает, – ответил он, вновь погрустнев. – Месяц назад бомба угодила совсем рядом – только стекла повыбивало, а так – все цело.

– Ну да, – впервые, как мы пришли сюда, подал голос Дед.

Лишь сейчас я заметила, что он не только не пил с нами чай (и не ел – это Дед-то!), но даже не снял куртку и шапку. Стоял, прислонившись спиной к входной двери. Ему, никогда и нигде не мерзнущему, наверное, было особенно жарко так, не раздеваясь.

– А вторая бомба упала рядом с детским садом. Вас бог спас, а восемь детей погибло. И Сонька…

Я заметила, что Дед зло глянул на Вовчика, поджавшего ноги в широченных растянутых трениках и с блаженным видом грызущего печенье. Тот неловко заерзал.

– Сонька – моя соседка. Ей три годика было, – Вовчик обращался ко мне, потому что все кроме меня, конечно, знали об этом. – Это я ей шишки на могилку… Цветов же нету.

Я поняла, о чем речь. Рядом с церковью было кладбище, через которое мы проходили – совсем новое, но могил уже немало. На один из холмиков Вовчик и положил смолистые сосновые шишки.

– До настоящего кладбища не добраться. А люди умирают – от холода, от снарядов, без лекарств. Вот тут и хороним. Пусть не наша, а все же церковь, – вздохнул Тим.

Об этом мне не хотелось слышать, ведь мы тоже не могли попасть на могилу к папе и Дину. Дед почему-то смотрел на отца Мартина исподлобья, а ребята – они, кажется, вовсе не поддерживали его отношения к Падре.

– Зачем ты так? – сказал Ванька. Теперь было понятно, что это именно Ванька, потому как на свитере у него оказалось вывязано имя Иван, а у Даньки, соответственно, – Даниил.

– А как можно верить в вашего бога после такого… – Дед запнулся, захлебнулся яростью, прикусил губу, уставился в сереющее ранними сумерками окно.

– А раньше ты в какого бога верил: в того, что у Падры, в Мартиного лютеранского или в нашего православного? – с требовательной ноткой в голосе спросил Вовчик и почему-то придвинулся ближе к брату Павлику.

Дед молчал так долго, что показалось – не ответит. Но он все же ответил:

– Что было раньше, того больше нет. Чего ж об этом.

– Понимаю тебя, Александр, – отец Мартин посмотрел прямо на Деда. Казалось, взгляд этот дался ему с большим трудом.

Дед глаз не отвел, в его недобром прищуре вспыхнули уже знакомые мне желтоватые волчьи искры:

– А я вас – нет.

Похоже, и Деда здесь никто не понимал, кроме отца Мартина. Что-то было между ними – общая тайна, что ли? В Деде она рождала ненависть, в отце Мартине – виноватость.

Дед снова заговорил:

– Пацаны, если хотят, могут и дальше чаи распивать. А вы должны нам помочь. У нас с Мартой времени мало.

Отец Мартин кивнул, хотя почему он нам с Дедом что-то там должен, мне понятней не стало.

– У вас ведь «бобик» на ходу. Так вот, нам срочно нужно в ничейную зону. Подвезите, чтобы до темноты успеть.

– Ребят, да вы в своем уме ли? – длинный и тощий Падре встал с пластиковой табуретки и едва не задел макушкой низкий потолок. – А если с вами там что-нибудь случится?

– А если случится, но не там? Да и в любом случае – за нас (Дед выделил голосом это «за нас») не вы отвечаете. Ну а не поможете, пехом пойдем, сами. На «бобике» туда минут пятнадцать, а пешком до темноты точно не успеем, три часа уже, – только теперь я заметила, что разговаривают они на государственном, а не по-русски.

Отец Мартин больше не возражал. Сказал, что разогреет мотор, а мы можем выходить минут через пять. Мальчишки остались, только Тимофей вышел проводить нас до машины, накинув лишь клетчатый шарфик. Как только мы сели в «бобик», он махнул нам концом этого шарфика, как флагом, и побежал обратно, в тепло…

Мы с Дедом лежали лицом в сугроб, руки за голову, недалеко оглушительно грохотал вертолет. Я не видела, но чувствовала нацеленный на меня автомат. Кто-то из солдат республиканской армии выворачивал мои карманы. Но самое удивительное, что страха не было, ни капельки.

А ведь еще три минуты назад, пока этот снежный гремучий вихрь, с криками: «лежать, не двигаться, стреляем без предупреждения», – не налетел на нас, я была просто парализована. Не страхом – ужасом. Семь часов вечера, отец Мартин ждал нашего возвращения до пяти. Мы в «курортной зоне» – обратно: через ничейную, поселок, лес, потом по Городу – часа три. В десять в Городе комендантский час. Да и кто вообще сказал, что мы доберемся до Города! Я выхватила из кармана мобильник. Сети, ясное дело, не было. А если бы и была – что, матери звонить, объяснять, что мы с Дедом, мол, тут в запретной военной зоне, выбраться не можем, пришлите за нами такси…

До «ничейной» мы добрались минут за пятнадцать. Отец Мартин явно был не в восторге от наших намерений, но больше не отговаривал. Ехали молча.

– Помните святого Марка? – непонятно спросил Дед, когда «бобик» остановился. Мимо меня он смотрел на Падре. Или не на него? И лицо у Деда было страшное, заледенелое – старое, с глубоко запавшими морщинами у рта и на лбу. Будто и правда – дед. И такое же лицо было у Падре. Навалилась ватная, вязкая тишина, как после близкого взрыва. Потом сквозь нее пробился бесцветный голос священника:

– Мальчик, этого не забыть. Потому я и здесь.

Не знаю, сколько мы сидели, съежившись, в холодной кабине.

Только выпрыгнув уже из машины, Дед, уже прежний, с оттаявшим лицом, даже улыбнувшись Падре, сказал:

– Спасибо вам, что помогли тогда с ворованной гуманитаркой. А мы быстро, не волнуйтесь так-то!

А потом было пустынное снежное взморье. Длинная улица, упирающаяся в набережную. Раньше здесь находились магазины, рестораны, гостиницы. Они и сейчас все стоят, никуда не делись. «Делись» только люди. Как ни странно, даже стекла в домах были целые и морозно переливались в отблесках неизвестно откуда возникавшего света. Дома казались абсолютно пустыми – да и откуда в них взяться обитателям? Может быть, и уцелевшие стекла только обман в прозрачной густой синеве.

Но фасады в любом случае абсолютно целые, не тронутые ни взрывной волной, ни запустением. Никаких тебе заколоченных крест-накрест досками дверей, амбарных замков. Можно даже подумать, что просто случилась авария – и свет всюду погас. А когда через пять минут – ну пусть даже через час – он появится, все будет как прежде. Санта с колокольчиком у «Детского мира», дорогие автомобили. Вокруг елки (не срубленной, а всегда растущей в центре площади) прыгает малышня в ярких курточках и срывает с ее ветвей серпантиновых змеек. И среди них – Дин. Я рванулась сквозь просквоженное редким снегом безлюдное пространство к темнеющей елке, под которой слышались детские голоса, голос Дина. Побежала, поскользнулась, упала. Снова побежала. Естественно, под ненаряженной елкой – никого. Только, бог весть откуда, колечко серпантина на снегу. Из прошлой жизни? Из параллельного пространства, где есть Дин, папа, сверкающий каток, смех и музыка?

Подбежал Дед, схватил за рукав:

– Знаешь что? Пойдем на каток!

Катка не было – и каток был. Снега по колено… Мы побежали через нехоженые сугробы к будке проката и раздевалке. Конечно, никаких коньков. Вообще ничего. Пустота и запах обледенелых пластиковых панелей. Да и зачем коньки, если все в снегу, а лед только на ступеньках? Слезы, только что слепившие глаза, ушли. Дышать стало легко – и ноги сделались легкими. И мы бегали по этому нехоженому снегу, орали, прыгали, кувыркались.

Сочельник – и я опять здесь, на катке. Я и Дед, с которым мы познакомились только три месяца назад. Ни папы, ни Дина, – да и как им прийти из того мира, за гранью? Ни мамы, ни брата Александра, которые остались в Городе, а значит, тоже почти за гранью. Но никакие тени прошлого мне не являлись.

А дальше – грохот, вертолет, крики, автоматы, снег, царапающий щеки…

Мы ехали по Городу в автомобиле с мигалкой и спецномерами. А Город сиял, мерцал и переливался всеми цветами радуги, как огромная рождественская елка. Какое уж тут затемнение! Такой иллюминации я и до войны не помню. Слева от меня сидел Дед, справа – брат Александр и мама. На переднем сидении – тетя Марина. Меня так стиснули, что я почти не могла дышать. Зато никаких других чувств попросту не осталось: ни страха, ни тревожного ожидания, что с нами, нарушителями времен военного положения, будет. Ни пьянящей радости от фантастического пустого взморья. От такого бесчувствия потянуло в сон. Тем более, теперь уже понятно: ничего не будет. И вот это самое настоящее рождественское чудо.

Сначала-то нас, как котят за шкирку, сунули в вертолет. А когда Дед то ли всерьез, то ли в шутку поинтересовался – не собьют ли ростовцы вертушку («Элементарная логика подсказывает, что это вполне реально»), моментально получил увесистую оплеуху от амбала, чье лицо скрывала черная маска. Так что желание трепать языком у него мгновенно пропало.

Слава богу, вертушку не сбили, последние мозги Деду амбал не отшиб. И меня даже не тошнило в болтающемся вертолете (тоже, видать, от потрясения). Но когда нас привезли в… Вот даже не знаю, как назвать это место, а потому пусть будет просто Штаб, – началось. Ничего удивительного, конечно. А что еще делать с двумя малолетками, обнаруженными в запретной зоне? «Скажите еще спасибо, что вас сразу не убрали, прямо там, не разбираясь, кто и что», – усмехнулся потом, когда разборки наконец закончились, молодой и веселый младший лейтенант Фред по прозвищу Фродо. А снявший маску амбал, оказавшийся сержантом Басисом, демонстративно потер левую руку, которой и приложил полтора часа назад в вертолете ставшего вдруг чересчур разговорчивым Деда.

В общем-то ничего такого в Штабе с нами не делали. Просто мы сорок, наверное, раз вместе и поодиночке отвечали разным людям на одни и те же вопросы: фамилия, имя, адрес, имена родителей, что делали в запретной зоне. Что касается последнего, мы, естественно, не имели возможности сочинить общую историю. А потому я стала говорить правду, но только не всю. Ни слова про поселок беженцев, родственника Деда, отца Мартина. Только про взморье и каток – про день рождения Дина, родившегося в Сочельник, про семейную традицию, которую, назло войне, решила продолжить. Как выяснилось, Дед повел себя точно так же, так что противоречий в рассказах не обнаружили.

Из карманов у нас выгребли гимназические карточки, считающиеся официальными документами. У меня – еще и кредитную карточку и окончательно сдохший мобильник. Потом были долгие звонки и переговоры – с директором гимназии Силиком, с моей мамой, с тетей Мариной, которых доставили в городской департамент жандармерии. Писателя Андрея Дабу, трагически погибшего вместе с маленьким сыном седьмого июля на Празднике поэзии, конечно, знали. Короче – нам поверили.

Молодой офицер (полковник, как потом сказал Дед, – я в званиях не разбираюсь), не в коричневой форме военной полиции, от которой уже рябило в глазах, а в сероватом камуфляже, устало сказал:

– Что же вы наделали, ребята! Вы хоть понимаете, чем это могло для вас кончиться? И не только для вас. А если бы сбили вертолет? У тех парней тоже матери есть…

У полковника было молодое, но какое-то изможденное лицо. Он мог бы сойти за настоящего красавца, если бы не судорога, которая время от времени кривила левую щеку. Потом я сказала об этом Деду. Он только пожал плечами:

– Вечно вы, девчонки, только о красоте думаете. А судорога – это от контузии, пройдет со временем.

Когда разбирательства закончились, нас отправили в казарму, которая оказалась просторной светлой комнатой. Там целый час мы ждали директора Силика и родителей. И снова было нам весело в компании сержанта Басиса, который учился в нашей гимназии – двумя классами старше Александра (и хорошо его помнил, а заодно и меня, так что его свидетельства нам очень даже пригодились), совсем молодого паренька-добровольца Люка и младшего лейтенанта Фродо, прозванного так за смешные, остро торчащие уши. В комнате работал телевизор, на экране мелькали рождественские сюжеты. Мы разомлели и начали засыпать.

Непривычная яркость Города немного разогнала сон. Ни мама, ни тетя Марина, кажется, не произнесли ни единого слова. Только Александр, смешно вытаращив глаза, сказал: «Ну вы даете!» Скорее с уважением к нашей бесшабашности, чем с осуждением. Директор Силик о чем-то беседовал с красавцем-полковником и, кажется, оставался в Штабе, когда мы уехали на специально предоставленном «лимузине».

– Отвыкли мы, что ли, от света? Или правда как-то особенно сверкает-переливается? – спросил Александр, зевая.

– Праздник все-таки. В праздник эти, ростовцы, стрелять не будут. Пусть детишки хоть денек повеселятся, – отозвался пожилой водитель в незнакомой униформе.

Вдруг вскинулся Дед, дерзко и зло:

– А там праздника нет, и электричества тоже. Почти никогда! Хлеб еле-еле пекут, костры во дворах жгут, чтобы погреться. А детишки и там есть, только им евроелок не устраивают.

– Где там-то? – не понял добродушный шофер.

– В Заозерье!

Он, что, совсем рехнулся? Марина резко обернулась, но промолчала. Я ткнула Деда локтем под ребра. А если шофер донесет? Да и вообще… Почему он иногда вдруг такой делается… чужой. Будто все, кто в Городе, ему безразличны – их не жалко. Нужно, что ли, только заозерских жалеть? Это ведь все – войну – русские и начали! Но в глазах встали настороженное лицо Павлика, улыбчивое – малыша Вовчика. И неподвижная спина незнакомого расстрелянного русского мальчишки из трамвая. И бабка с запекшимся лицом в заснеженном поселке, глядящая вникуда.

Кто знает, что подумал шофер, но откликнулся он, как обычный дедушка:

– Эх, вот ведь, что натворили – никому нормальной жизни нет. Сами натворили, самим и расхлебывать.

О том, как расхлебывать, я подумать не успела. У Бастионного мостика машина затормозила, Дед и Марина вышли. Они уходили и уходили, их долго было видно под неожиданными разноцветными фонарями. Потом повернули – их спины исчезли. Машина мягко тронулась.

 

7. Рождество

Я уже выступала перед большой аудиторией. Но теперь предстояло читать стихи на огромном стадионе. Трибуны, переполненные людьми (в основном детьми, но не только, конечно), уходили куда-то высоко-высоко. В гостевой вип-ложе – одни взрослые. Президент Республики Лупеж улыбался, будто даже и не губами, а своими ставшими знаменитыми на весь мир огромными рыжими усами. Американская госпожа Тод, бородавчатая жаба, скалила зубы. Тоже улыбается, сволочь. А ведь совсем скоро она будет вручать мне награду…

Все это я видела как бы в двух вариантах: маленьком, еле различимом, но реальном – и огромном, на мерцающем мониторе. Таких по стадиону было развешано несколько. На них же показывали и прямые включения из разных стран: празднично одетые люди говорили слова о мире, дружбе, любви, желали нам, детям осажденного Города, мужества в борьбе за свободу – и веселых праздников.

Я видела – многие взрослые на стадионе вытирали глаза. Но меня эти слова почему-то не трогали. Ни глазастая девочка с косичками, говорившая, что ее родной город Сараево хорошо помнит войну и осаду. Ни веснушчатый мальчик из Ольстера, читавший забавные стихи про котенка, ни чернокожий парень лет шестнадцати в ослепительно белом костюме из уже не помню какого города – какой страны, вещавший что-то против насилия.

Не знаю, почему я была так равнодушна. Может, из-за того, что речи «далеких друзей» переводил торжественный, толстый какой-то, мужской голос. Может, просто волновалась перед своим выступлением. А еще мне вдруг вспомнились мои вчерашние знакомцы из поселка беженцев – им-то никто мира, мужества и счастливых праздников даже и не желал. Но главное, эта жабища Тод, которая вот-вот будет обнимать и целовать меня, как других ребят-победителей.

И вдруг на экране я увидела себя. Сначала – в полный рост: новая коротенькая юбочка из синего бархата, золотистая с искрой рубашка. Потом лицо – крупным планом, показавшееся совсем чужим – спокойное, даже безмятежное, словно и не бродят в голове путаные мысли, словно не стали сухими, как корки, губы.

За полчаса до начала церемонии я случайно услышала разговор распорядителя праздника с нашим известным певцом, который должен зажигать публику. Специально для этого приехал из Германии, куда перебрался еще до войны. Но на концерте изображал из себя патриота, разделяющего все тяготы с народом. Говорили они обо мне. Артист смешно причмокивал губами:

– Чудо-девочка. Просто идеальный образ! Символ борьбы маленького и гордого народа за свою независимость. Чистота и невинность. Все при ней – и внешность, и талант. Да и биография подходящая.

Мне стало горько и противно – но одновременно приятно, что красавчик Матис, песни которого я так любила пару лет назад, хвалит меня. И от этой смешной гордости – еще противнее. Теперь Матис радостно кивал мне: не молчи, начинай. Мое-чужое лицо на мониторе качнулось и приблизилось. Странное ощущение – заглянуть в собственные глаза, когда не смотришься в зеркало.

Я вздохнула, облизала губы – и начала. Голос размножился от всяких усилителей и технических средств – и тоже казался чужим.

Стихотворение это, «Синий десант», я написала три дня назад. Вчера в нем были бы и другие имена….

Синий десант над городом — Тысячи парашютов. Больше не будет холода Лютого по домам. Это не самолеты С базы, а ниоткуда Отдан приказ рождественский Облакам и ветрам. Это они наслали Смуту циклонов синих, Взрывам из черной дали Город наш не достать. Армия не разбита! Синей метели сила, Ветров дробь барабанная, Неба святая рать. Скинут тугие лямки, Звонкий призыв услышат, Впрыгнут с разбега в санки, Как ветерки, легки. Это же не солдаты Высадились – мальчишки, Значит, забота первая — Елки, снежки, коньки! Синий десант мальчишек! Роберт – ему двенадцать. Город под снежной крышей, Страх, испугавшись, стих. Восемь – Петру и Дину. Ливень иллюминаций! Встретим же их, как праздник, Утром проводим их. Только они вернутся, Даже если нескоро, И над кипеньем улиц Смеха их торжество Музыкой пронесется, Светом наполнив город. Встретим их, как спасенье, Ночью, под Рождество.

Молчание. Молчание, молчание… Тишина такая оглушительная, что в ней тонешь и захлебываешься. Из-под закрытых век текут слезы. Я плачу – по Дину, которому вчера исполнилось бы восемь. По Роберту из седьмого «С», по другу Томаса – Максу. По незнакомой мне русской девочке Соне и малышам из детского садика в Заозерье. Да, и по ним тоже.

А потом тишину прорвало: аплодисменты, какие-то выкрики… Опасливо, не желая увидеть себя, глянула на экран. Но меня там не было, по экрану проплывали лица тех, кто сидел на трибуне – такие разные лица. И так много слез, не сдерживаемых, не прикрываемых платками или ладонями. А некоторые не плакали, просто оцепенело смотрели в пространство. Почти у каждого был свой Дин, свой Роберт, своя Соня…

Свет вспыхнул ярче, загремела музыка – что-то вроде литавр. Тот же толстый мужской голос торжественно представил меня, кратко сказал о победе в европейском конкурсе. Потом установленную на арене сцену пронзила светящаяся дорожка – и по этой дорожке ко мне направилась госпожа Жаба. Она подошла уже совсем близко, я чувствую тошноватый запах ее духов, протягивает мне серебряного Пегаса и наградной диплом-сертификат, сейчас будет меня целовать…

И тут что-то случилось. Свет мигнул, погас, а когда вспыхнул снова, был он уже другой, густо-ржавый. Экраны тоже погасли. Секунд тридцать в зале нарастал неразборчивый гул. «Дамы и господа, небольшие технические проблемы, сохраняйте спокойствие!» – произнес толстый голос. И сразу же мониторы заработали. Но показывали они не зал, не меня с Пегасом, не госпожу Жабу, уже положившую мне руку на плечо, чтобы обнять – да так и застывшую. Но на экране госпожа Тод все же была! И еще четверо: покойный главный полицейский Омелик, русский из министерства иностранных дел – с длинным носом, начальник госбезопасности Лажофф и неизвестный. Это кино я уже видела.

Открытая веранда, лето. Судя по всему – Взморье.

– Собственно, и нас это устаивает. Нам нужен карт-бланш. А стало быть, то, что, безусловно оправдало бы все дальнейшие действия. Чтобы не кричали о нарушениях прав человека и прочей демагогии. После гибели школьников нам уже и так досталось. Пора с этим заканчивать, – Лажофф корчил из себя артиста.

– Надо бы торопиться. Если Россия что-либо предпримет, то придется вводить против нее санкции. Хотя бы в одностороннем порядке, так как через ООН не получится. Евросоюз, очевидно, тоже присоединится. В настоящее время нам это невыгодно… А против Республики мы никаких мер, естественно, предпринимать не будем. Наш народ, полвека находившийся под оккупацией, имеет право защищать свою свободу и независимость. Так что лучше всего перевести стрелки на местных русских. Уверена, что Россия в сложившейся ситуации поведет себя разумно, – усмехается бородавчатое лицо госпожи Тод.

Да, это запись с того самого диска, которую мы смотрели с мамой, Дедом и Александром.

Александр… Он самый красивый парень на этом празднике, гибкий, изящный, в элегантном костюме и при бабочке. Другие ребята его возраста выглядят в таком наряде ряжеными – или официантами. А он – будто юный князь из былых времен. Перед концертом, на детском фуршете для особых гостей праздника все девчонки сначала завистливо поглядывали на меня. Правда, скоро завидовать перестали – поняли, что брат. Начали шушукаться и дуться, когда он пригласил одну из них танцевать.

А потом Александр, загадочно шепнув мне: «Веселись, сестренка, а скоро и не так повеселимся», – куда-то исчез. Когда нас вели на трибуну для участников концерта, мне показалось, что мельком увидела его. Причем вместе с тем странным типом, с которым он разговаривал в школьном парке. Тогда я решила, что померещилось. Теперь – не сомневалась, что так оно и есть.

Один за другим – на полуслове – потухли все экраны, а потом и свет. Теперь, показалось, окончательно. Только на елке переливались разноцветные лампочки. Если бы не эти лампочки, темнота была бы абсолютно непроглядной. Толстый голос тоже исчез, но потом, видимо, включили аварийное питание. И опять зазвучало, только как-то коряво и неуверенно: «Дамы и господа, просим прощения за технические накладки».

Ничего себе «технические накладки»! Случившееся никак не умещалось у меня в голове. И наверное, еще меньше умещалось у тех, кто видел запись впервые – и не досмотрел до конца. Но то, что это скандал – я поняла сразу. Кто-то, на этот раз явно не госпожа Тод, взял меня за руку и увел со сцены. «Осторожно, не споткнись», – услышала я голос, кажется, певца Матиса. И опять поднялась во мне глупая гордость: вон как заботится обо мне. Чаша стадиона по-прежнему была почти темна, мигали только дисплеи мобильников и елочные гирлянды. А еще в зале, видимо, начавшем приходить в себя от потрясения, прорезались голоса. Возмущенные, испуганные.

Меня легко втолкнули в каморку за сценой. Она была ярко освещена, свет стегнул по глазам, я зажмурилась. Когда глаза привыкли, выяснилось, что в комнатке двое: распорядитель и Матис. Значит, не ошиблась, уводил со сцены меня именно он.

Распорядитель сидел на табуретке, и, казалось, ничего вокруг не видел. Будто не человек, а одна оболочка – как от воздушного шарика, из которого вышел весь воздух. И все силы. Я вдруг почувствовала, что и у меня не осталось никаких сил. Схватилась за вешалку, она пошатнулась и упала, завалив меня ворохом блестящих костюмов.

Матис буквально откопал меня из-под костюмов, усадил на кучу разноцветного тряпья, спросил:

– Устала?

Я только и могла, что кивнуть:

– Очень. Можно мне домой?

Вдруг очнулся распорядитель на табуретке:

– Отправь девочку домой. Чем меньше здесь сейчас будет народа, тем лучше.

– Одним больше, одним меньше, когда пять тысяч на стадионе, – усмехнулся Матис.

Но распорядитель, кажется, вновь впал в свое странное оцепенение.

– Не потеряй! – Матис протянул мне упавший диплом-сертификат и так же легко, как втолкнул в каморку со сцены, подтолкнул к запасному выходу.

А потом – почти провал в памяти. Очнулась я только в машине, которая уже подвозила меня к дому. Кто сказал водителю, где я живу? Неужели Матис, он же не знает. Но как же не знает, раз я почти дома, а сама ничего не говорила? Значит, он даже в курсе, где я живу – и может прийти в гости когда-нибудь! Тьфу-ты, какая ерунда в голову лезет. Кто у нас в доме только не бывал, когда папа был жив. Но Матиса – нет, Матиса кажется не было. Господи, да зачем он мне нужен, певец этот? Тоже мне, гений нашелся! А как он меня из тряпок выкапывал – и его «не споткнись», заботился! А что же сейчас там, на представлении?

– Спасибо! – крикнула я водителю и, вдруг почувствовав, что от усталости нет и следа, бросилась на свой десятый этаж.

– Получилось! Получилось! Ты знаешь, что теперь будет! – я еще не успела толком войти в квартиру, а меня накрыл и подмял настоящий вихрь. Александр сначала подбрасывал серебряного пегаса, потом, когда тот врезался в потолок и отколол небольшой кусок штукатурки, поставил его на подзеркальник и начал подбрасывать меня.

– Ты представляешь, что теперь будет, что будет!

– Да поставь ты меня на место, хватит уже! – отбивалась я. – Что будет, что будет… В тюрьму тебя, что ли, посадят, как изменника родины?

Тут я буквально рухнула на пол:

– Ты чего? Не поняла, что ли? – брат смотрел на меня возмущенно и обиженно. – Никуда меня не посадят. Да и кто узнает, что это мы. Ну то есть – что это я. А скандал будет, это точно.

– Хы, про скандал только идиот не догадается. А к чему это все приведет?

– Это мы еще посмотрим! Может, война кончится?

– Давайте смотреть подальше от дверей, хорошо? – это мама вышла в прихожую. И добавила: – Дурачок ты все же, Александр, хоть и взрослый на вид. Когда это было, чтобы война после скандалов заканчивалась? Из-за них войны, наоборот, начинаются.

Но… Мама не злилась. Она будто бы даже сочувствовала тому, что учинил ее старший сын с неизвестными нам сообщниками.

Мне хотелось спросить, как им это удалось. Но я поняла, что не стоит. Да и много ли я пойму из технических деталей.

Хотя кое-что мама, Александр и Дед мне все же рассказали, позже, когда мы сидели на кухне за рождественской уткой. (Ее, а также огромный куль шоколадных конфет выдали мне как победителю конкурса еще перед началом праздника. Я-то думала, потеряла съестные подарки в суматохе, а оказалось – их утащил домой Александр.)

– Надо бы Сашу позвать – ну, Деда, как вы его зовете. И маму его, Марину. Пусть полакомятся, – предложила мама.

Я бросилась звонить Деду на мобильник. Все, включая связь, в этот чудесный рождественский вечер работало замечательно. Дед сперва отнекивался: Рождество – праздник семейный, причем здесь они с мамой. Но, узнав про утку, как-то стремительно объявился. Правда, без Марины.

Тут они наперебой и рассказали, что трансляцию прервали только на стадионе и государственном телеканале. А в интернете и на многих иностранных каналах она продолжалась. Так что миллионы людей узнали и о летнем заговоре, и о том, что произошло несколько дней назад в трамвае.

– В трамвае? – переспросила я, вдруг снова онемевшими и сухими губами.

– Ну да. Мы и ту запись тоже показали, – потупился Александр. И я обрадовалась, что не видела ее еще раз. А Дед побледнел и отвернулся.

– Ладно, не будем об этом больше. Лучше давайте поздравим нашу Марту. Она молодец! Вот такая у меня чудесная талантливая дочка, – сказала мама.

Мама? Мама, мамочка! И я плачу, и мама тоже плачет. И кажется, впервые за долгие-долгие месяцы – это были легкие слезы.

Совсем без «этого», правда, не получилось. Как выяснилось, концерт на стадионе (и его трансляция госканалом) возобновился. Вот только при абсолютно пустой вип-трибуне. Зато интернет и мировые новости гудели.

– Не требует особых доказательств, что данная акция – хорошо продуманная провокация сепаратистов и военных преступников из руководства РОСТ, цель которой – дискредитировать международные усилия по достижению мира, а также главных участников процесса: США и демократические силы в руководстве России, – вещал американский новостной канал Си-ди-си.

– Элементарная логика подсказывает, что они полные придурки. Или считают, что придурки – все остальные, – заключил Дед.

Александр ничего заключать не стал: просто расхохотался.

На Пятом российском канале повторяли запись в трамвае. На нас стало наплывать жуткое лицо Белоглазого. Брат торопливо щелкнул мышкой, прервав трансляцию.

А потом мы пошли спать. Как и в тот страшный вечер – после событий в трамвае, листовок и школьной линейки, в комнату к Александру. Только на этот раз были и тепло, и свет. И вечер был не страшным, даже счастливым. Мы хотели о чем-то поговорить, но, как и в прошлый раз, моментально заснули.

 

8. Новый год

Каникулы проходили в блаженном спокойствии. Казалось, все плохое осталось там, до Рождества. Давно закончились рождественские праздники, еврогости уехали, ни обстрелов, ни тревог, ни даже сильных морозов и перебоев с электричеством. Только мягкие снегопады, редкое солнце по утрам – и мои почти каждодневные визиты в Заречье.

Война, в отличие от праздников, конечно, не кончилась. Но все радовались этому необъявленному, и неизвестно сколько продлящемуся перемирию. Что касается скандала, то его постарались поскорее замять. Запись объявили подделкой, да только мало кто в это поверил. Госпожа Тод по-прежнему занимала свой пост. Только начальник нашей госбезопасности Лажофф то ли ушел в отставку, то ли получил другую должность.

– Как же так? – горячился Александр. – Будто ничего и не произошло. Ведь теперь все знают, почему началась война и осада и кто на самом деле в этом виноват. Все знают про провокацию.

– Вот вроде и умный вы человек, Александр, а юный еще и неопытный, простых вещей не понимаете, – вздохнул в ответ директор Силик. В один из каникулярных дней он пришел к нам – поздравить меня с победой. Так что разговор опять-таки происходил на нашей кухне. – Это начать кровопролитие просто. Многие ли помнят, с чего все началось? Многим ли это важно? Да и с чего, в самом деле, началось-то?

– Как с чего? С теракта на Празднике поэзии! Который вовсе не русские организовали, а наши же – вместе с госпожой Тод!

– Да ну? А может, с событий на Северной башне, с которой полицейские сбрасывали школьников? Или с закрытия русских школ? Или – с того, что называют «оккупацией»?

– А вы как думаете?

– Я думаю, началось, когда стали бередить давние, уже зажившие раны. Кому от этого легче или лучше? Каждый щитом выставлял свою правоту – и свои жертвы. Но тогда еще можно было остановиться. Пока не появились новые жертвы. И теперь у каждой стороны есть, за что мстить и за что ненавидеть, есть погибшие, униженные, страдающие, и наверняка еще будут. И есть страх – проиграть и остаться на милость победителю, который щадить не будет. А политики – у них свой интерес. Ты же заметил, – Силик вдруг перешел на ты, – что русские там, в России, не больше американцев обсуждают запись. Потому как провокацию-то вместе готовили. Все они – американцы, наши, русские – вместе! Но ведь и политики – они тоже не с другой планеты. Они, в общем, такие, как мы. Да-да, не возражай. Разве не наш народ голосовал за тех, кто обещал защитить от «пятой колонны»? Разве мы не боимся остаться сейчас без руководства и без покровительства Запада? Что с нами будет, если русские возьмут Город? Думаешь, они окажутся добрее и лучше нас?

– Раньше надо было думать! – Александру никак, видимо, не хотелось соглашаться, но и аргументов у него явно не было.

– Оно конечно. Все мы задним умом крепки. Да вот только в прошлое не слетаешь – жизнь не перепишешь… И смерть тоже.

Зато дело о расстреле в трамвае получилось куда более громким. Дошло даже до настоящего уголовного дела. Белоглазого урода Альфреда судили военным судом, разжаловали, приговорили к десяти годам тюрьмы – и по законам военного времени наказание заменили – отправили в штрафную роту на передовую. До победы или до смерти.

Это было приятно. Хотя я и удивилась, что об убитом им русском мальчишке говорили куда меньше, чем о вопиющем проявлении нетолерантности, – ведь Белоглазый обозвал достойного гражданина Республики «жидовским потрохом».

– Элементарная логика подсказывает: если бы не это, может, никакого дела и не было бы, – утверждал всезнающий Дед.

– Да ну тебя с твоей логикой! С чего ты взял, что не было бы? – возмутился Томас. Мы сидели в подвале их дома, оборудованного и под бомбоубежище, и под театральную студию (самим Томасом и его малолетней гвардией).

– Это мне Марина объяснила. Ну, мама в смысле. Что какая-то анидидифамац, антимадифац… В общем, не помню, какая-то антилига заявила, что если виновный в таких безобразных заявлениях не будет наказан, то Республика может потерять поддержку сил западной демократии.

В Заречье я перезнакомилась со всей малышней – подопечными Томаса: его сестренкой Марией и веселой гвардией артистов кукольного театра. Ребята, несмотря на возраст (старшему из них, серьезному и молчаливому Валису только что исполнилось шесть), оказались толковыми и дружными. С ними мы придумывали новый спектакль: про городок Мышанск, его глупого, жадного и жестокого мэра по фамилии Прохиндис – и жителей, до поры до времени покорно выполнявших все его дурацкие распоряжения. А потом в городке появился хулиганистый пятиклассник Васис – и все начало меняться.

История увлекла всех, в том числе Деда, который в Заречье вообще-то появлялся нечасто. А мы с Милкой приходили почти каждый день. Сначала премьера намечалась на шестое января – последний день каникул, но потом мы поняли, что не успеем.

Все кончилось накануне предполагаемой премьеры, пятого января.

Мы, как обычно, репетировали в подвале. Деда и Милки не было.

Проигрывали смешной эпизод, как мэр Прохиндис ночью, тайком даже от собственной толстой жены, залезает в холодильник, чтобы полакомиться особенной колбасой, каждый съеденных кусок которой прибавляет человеку сто марти сбережений. Ну а в холодильнике оказывается только веселый мышонок Гуль – пра-пра-правнук короля мышей Мыша, чьим именем назван город. Колбасу Гуль, ясное дело, уже сожрал, а так как у него не было счета в банке – все заработанные на еде марти достались детскому приюту, воспитанников которого Прохиндис держал в черном теле. Потому что терпеть не мог ни детей, ни мышей. Естественно, без пятиклассника Васиса здесь дело тоже не обошлось.

И вот как раз на середине этой сцены где-то далеко грохнуло. Причем так, что пол, показалось, прогнулся. Томас, управлявший Прохиндисом, вздрогнул – и кукла упала. За две спокойные недели все как-то отвыкли от обстрелов. От плохого отвыкаешь быстро.

Взрыв был далекий, но очень сильный. И только минуты через три завыла сирена тревоги. После этого в подвале погас свет. Опомнившийся уже Томас включил здоровенный фонарь, припасенный для таких случаев. Малыши побросали кукол и притихли. Несмотря на тревогу, никто из жильцов дома почему-то не спешил в убежище. Да и взрывов больше не было. Мы пытались продолжить репетицию, но настроение испортилось. Через полчаса ребята разошлись по домам – все жили в одном подъезде, а я отправилась к Томасу. Электричества долго не было, отбой тревоги никак не давали.

Мы сидели на кухне, и мама Томаса постоянно поглядывала то на мобильник, то на почти старинный, с крутящимся диском темно-вишневый телефон на тумбочке. Один раз не выдержала, сама подняла трубку на завитом проводе. В трубке был гудок, но звонить она не стала. Я понимала, что и тетя Нада, и сам Томас волнуются об отце, уехавшем еще два дня назад в пригород – на строительство укреплений. Но у меня никаких волнений и дурных предчувствий не было.

Свет загорелся, когда мы, наверное, в пятый уже раз пили зеленый чай. Томас хотел проверить, работает ли телевизор, но тетя Нада сердито кивнула в сторону маленькой Марии. Я поняла: если ТВ работает, то новости могут быть совсем не для глаз малышей. Томас тоже понял, вздохнул, и отбросил пульт на продавленный диванчик у окна. Часа через полтора наконец-то дали отбой тревоги, и почти сразу зазвонил мой мобильник.

– Возвращайся как можно скорее, – мама сказала только эти слова.

И на самом деле именно тогда закончилась моя вторая жизнь: без папы и Динки, в осажденном Городе, со страхами, тоской и похожим на эту тоску холодом, с вопросами, на которые не находилось ответа, и сомнениями. И все-таки что-то в этой жизни еще оставалось от той, прежней: брат Александр, мама, наш дом… Мой Город, да, настороженный, с ранами руин, но все с теми же ажурными башнями и кружевными мостиками над бастионными рвами. А еще появились Томас и Милка, которых раньше я почти не знала, хотя мы учились вместе и встречались в гимназии практически каждый день. А теперь вот и Томасова малышня в Заречье, и наш театр. И Дед. Мой лучший друг, мой самый лучший, самый надежный друг, тот, что не обманет, не предаст и не бросит.

«Возвращайся как можно скорее». И я бежала через уже сумеречное Заречье, под таинственными, но не страшными, а сказочными тенями тех самых старинных башен центра, по хрусткому, нерасчищенному в нашем микрорайоне снегу. Десять минут, полчаса, час, полтора. Я перепрыгивала через ступеньки, взлетая на свой этаж.

Свет на кухне горел так ярко, что я зажмурилась. А раскрыв глаза, не поверила им. За столом сидели Александр, мама и директор Силик. Точнее мама и Силик сидели, а Александр, уткнувшись лицом в стол, рыдал. Я никогда не видела, чтобы старший брат так плакал. Да что там, я вообще не видела, чтобы Александр плакал. Разве только на похоронах отца и Дина. Но то были короткие злые слезы. А сейчас – настоящая истерика. Он захлебывался слезами, как маленький мальчик. И мама, как маленького мальчика, гладила его по длинным спутанным волосам. Моего появления, кажется, никто даже и не заметил. Когда Александр выдохся и лишь негромко всхлипывал, заговорил Силик:

– Ты прекращай эти слезы. Ими горю не поможешь. Не мальчик уже. Вы же взяли на себя ответственность, когда на весь мир, можно сказать, показали те записи. И что ты думал? Бойцы РОСТа увидят, как в Городе русских детей жандармы в трамваях расстреливают – и так проглотят, ничем не ответив? Это война, мальчик. А на войне как на войне.

Силик сам себе противоречил: то Александр «не мальчик», то «мальчик». Но никто, кроме меня, не обратил на это внимания. А я по-прежнему оставалась незамеченной, хотя и стояла в дверном проеме, не прячась.

Александр поднял наконец красное опухшее лицо, совсем по-детски провел кулаком под носом:

– Я беру ответственность, беру! Потому и принял такое решение.

– Не ты его принял, решение это, а твоя истерика. Успокойся и подумай на трезвую голову: ты жалеешь о том, что сделал? – голос Силика был жесткий, совсем не утешающий.

– Ни о чем я не жалею. Но отвечать должен. А другого способа не вижу, вот и решил в добровольцы.

В добровольцы? Александр? В какие еще, к чертям собачьим, добровольцы! Но все вопросы застряли в горле.

Директор возразил уже более мягким, учительским, уговаривающим таким тоном:

– Саша, ты – не человек войны. Вернее, твой фронт и твоя война иные, а на передовой от тебя не будет никакого толка: себя погубишь, пользы не принесешь. Ты ведь не веришь в правое дело, в освободительное движение! И не сможешь воевать за то, во что не веришь.

– Война сейчас одна, и ее не выбирают. А чем я лучше Мартина Смеоса? Он был человек войны? Он погиб – и ладно, а мы чистенькие? Будто Мартик верил в это чертово правое дело.

Мартин Смеос, Мартик… Я вспомнила, что так звали того двенадцатиклассника, которого поймали с антивоенными листовками. Он был единственный совершеннолетний из пойманных – и отправился добровольцем на передовую. А иначе в тюрьму…

Тут подала голос мама:

– Да подожди ты его хоронить. Может быть, он еще выжил.

– Никто там не выжил, не смог бы, – хмуро возразил Александр.

Директор Силик молчал.

Я поняла, что больше так не могу:

– Да что произошло, что случилось? Объясните мне, наконец!

Мама вздрогнула, Силик резко обернулся, Александр откинул волосы со лба. Все трое посмотрели на меня – и медленно отвели глаза.

Мама налила мне чай – не зеленый, как у Томаса, а черный, крепкий и сладкий.

– Пей, пей, – говорила она.

Но я не могла. Ни пить, ни плакать.

Двумя мощными ударами русские разбомбили тот самый Штаб, куда в Сочельник меня и Деда как нарушителей привезли на вертушке. Официально о том, по какому объекту пришелся первый в этом году удар, не объявлялось. Но об этом откуда-то – и точно – знал Силик. Почему он решил сказать Александру, я могу только гадать. И даже теперь, спустя месяцы, у меня нет ответа.

А тогда я сидела, тупо глядя на радостные обои с разноцветными легкими бабочками (когда-то, сто веков назад, мы с папой выбирали и сами клеили их). Молодой полковник с контузией, младший лейтенант Фред по прозвищу Фродо, юный доброволец Люк, сержант Басис, который окончил нашу гимназию два года назад. Теперь вот еще и Мартин Смеос. Интересно, фотографию «государственного преступника и предателя» Помойка тоже повесит на первом этаже гимназии?

Я молча поставила чашку на стол и ушла в свою комнату. Не раздеваясь, залезла под одеяло. Было очень холодно, я так и заснула, не согревшись.

Седьмого января, в первый день после каникул я не пошла в школу. И Александр не пошел. Он был другой и будто бы не знакомый, мой брат: наголо стриженный, с жестким сухим лицом. Военная форма большинству молодых мужчин идет, делает их стройнее и элегантнее. А на нем она сидела мешковато. Я удивилась: ведь он даже дерюгу умел носить так, как будто это королевский наряд (было такое дело, когда он давным-давно, я тогда училась во втором классе, играл Тома Кенти и принца Эдуарда в гимназической театральной постановке). Не человек войны, так, кажется, сказал директор Силик.

А война снова была повсюду. Где-то далеко непрестанно грохотало, но тревоги не объявляли.

– Наши лупят по Железнодорожному поселку. У русских Рождество сегодня: вот им и праздничный фейерверк, – широкоплечий парень в такой же, как у Александра, форме со знаками различия добровольца по-дружески хлопнул брата по плечу. Тот болезненно поморщился и отвернулся.

У меня оборвалось сердце. Черноглазый Павлик и его брат, малыш Вовка, рыжие близнецы Ванька и Данька, аккуратный и вежливый Тимофей… Это значит, по ним лупят. И по отцу Мартину, хотя он не православный. Мне захотелось дать широкоплечему парню пощечину, нет, даже вцепиться ногтями ему в лицо, выцарапать глаза, выдрать коротко стриженные волосы. Но через мгновение я успокоилась, и парень, будущий сослуживец Александра, уже не казался извергом и монстром. Он ведь даже не догадывался о существовании Вовчика и рыжих близнецов. А завтра, может быть, умирать самому этому парню или нашему Александру. Нет, не надо об этом…

Добровольцы залезли в красный автобус, – на таком каждое лето мы уезжали в детский лагерь на взморье. Вот странно, даже значок на нем был не «Люди», а «Осторожно, дети!». И хотя старший брат всегда казался мне очень взрослым, я впервые подумала, что и он, и все эти галдящие и хорохорящиеся парни в форме ничем не отличаются от Деда, от Томаса, от других наших мальчишек. Но разве война, пули и снаряды будут с ними осторожными?

О чем думала мама, я не знала. Она не отговаривала Александра от решения уйти добровольцем. Не плакала, не причитала, как другие провожавшие ребят матери.

На следующий день я пошла в школу. Еще через три дня колонна новобранцев, которых переправляли к линии «боевого соприкосновения», как это называлось официально, попала под перекрестный обстрел. Два десятка человек погибло, шестнадцать человек пропало без вести. Скорее всего, их взяли в плен русские. Среди пропавших оказался и Александр Даба.

 

9. Крушение

Все было по-прежнему – и ничего не было. Так продолжалось целых двенадцать дней после сообщения о том, что брат пропал без вести. Утром я шла в гимназию. А в те три дня, что занятий не было, сидела дома с книжкой, один раз даже сходила в Заречье, где мы с ребятами закончили репетировать спектакль и назначили новую дату премьеры: 25 января. В гимназии все шло, как всегда. Дед меня ни о чем особо не расспрашивал, привычно лопал мои завтраки, помогал решать задачки вконец озверевшего Золиса (две контрольные за неделю!)

Вечерами мы сидели с мамой на кухне и очень много разговаривали. Кажется, мы никогда столько не разговаривали. Может быть, потому, что я была папина дочка, а теперь папы не стало? Говорили и о папе, и о Дине, и об Александре, разглядывали старые фотографии, смотрели видеозаписи. Вот четыре года назад, на Празднике поэзии, отец читает свои смешные пародии на одного, как он говорил между нами, национально озабоченного рифмоплета. Вот Дин уронил свой праздничный букет в лужу, когда шел первый раз в первый класс. Наверное, мы смирились. Или нет, не так: просто поняли, что Динка и папа навсегда останутся с нами, и этого уже не отобрать. И сейчас мы были уверены, что Александр жив – и все с ним будет в порядке. После пятого января я, правда, не очень доверяла своей интуиции. Но все-таки на душе было не то чтобы легко, а как-то пусто.

Мама решила устроиться на работу. С деньгами у нас по-прежнему все было в порядке. Собственно, это играло не последнюю роль: на тот оклад, который могла предложить гимназия библиотекарю, причем без дополнительных продуктовых пайков, найти никого не удавалось. Вот наша школьная библиотека и стояла с октября закрытой. А директор Силик убедил маму, что работа ей не помешает, да и гимназии одна сплошная польза.

Наверное, так потихоньку и наладилась бы новая, третья уже жизнь: в Городе, в доме без отца, Дина и Александра, но с ясной уверенностью, что старший брат обязательно вернется. Только 25 января никакой премьеры в нашем кукольном театре так и не состоялось. Потому что слишком многое произошло до 25 января начиная с той пятницы.

В пятницу в гимназию я собиралась только к двенадцати: накануне отменили первые два урока. Я неторопливо и даже с аппетитом, потому что выспалась, жевала хлеб, намазанный сгущенкой (открыли старые запасы). Беззвучно сменялись картинки на экране телевизора. Было забавно: дикторы открывают рот, горячится ведущий какого-то политического шоу на евросоюзовском канале – и ни единого слова. Потом я отвлеклась, долизывая остатки сгущенки, и даже не заметила, как на кухню вошла мама и включила звук.

Телешоу закончились, вместо дерганного диктора на экране появилось лицо самого разыскиваемого в Европе военного преступника, героя Североморской – Второй Республики, а теперь главнокомандующего армией Русских Объединенных Северных Территорий Родиона Третьякова. Вчера журналисту европейской телекомпании Ай-ти-ти удалось взять у него эксклюзивное интервью. Лицо репортера, пару раз попавшее в кадр, светилось восторгом: еще бы, такая удача, такая сенсация. Третьяков был спокоен: видимо уверен, что не найдут. Журналюга оказался, видимо, из наших эмигрантов, так что разговор велся на государственном языке.

Я отставила недопитый кофе и стала слушать. Если честно, только из-за Александра: вдруг они заговорят о событиях 11 января – и о судьбе пропавших без вести солдат Республики. Но речь шла о другом и в общем много раз уже переговоренном. Третьяков вновь заявил, что командование армии РОСТ сожалеет о жертвах среди мирного населения Города, но если учесть, что оттуда стреляют по позициям русских, причем зачастую из гражданских учреждений, то те в первую очередь становятся «легитимными целями».

– Между тем, на православное Рождество артиллерия Республики вела огонь по поселку беженцев Железнодорожный, где никогда не было и нет ни одного военного, ни одного артиллерийского орудия, только мирные жители, – продолжил Третьяков.

Я вздрогнула, снова вспомнив Вовчика и других пацанов. Живы ли?

– Да, но по официальным данным там никто не проживает, – возразил репортер.

– По-вашему, в военном руководстве Республики сидят дураки – тратить боеприпасы на пустые развалины? Нет, все гораздо хуже: они тратят их на беззащитное мирное население. Вы поезжайте, посмотрите – и главное, покажите европейским телезрителям, далеким от местных реалий. Или живущие на этой земле русские с точки зрения цивилизованной Европы – не люди, и на них права человека не распространяются?

– Ладно, оставим это, – попытался сменить тему журналист. – Но вы ведь не можете отрицать этнических чисток в Синереченске. А это – преступление против человечности.

– А выселение из Города двух сотен тысяч некоренных жителей, убийства, продолжающиеся облавы – это не против человечности? – Третьяков говорил на государственном очень хорошо, гораздо лучше того расстрелянного в трамвае мальчишки. И все-таки чуть заметный акцент чувствовался.

Физиономия журналиста вновь попала в кадр и уже не была такой довольной:

– Почему вы отвечаете вопросом на вопрос? И вообще, что же получается: русские – невинные жертвы, а дети в Городе умирают не из-за вас, а сами?

Родион Третьяков недобро усмехнулся (лицо его показали во весь экран):

– На войне невинных жертв не бывает, кроме тех самых упомянутых вами детей да еще стариков беспомощных. Хотя и старики не всегда были беспомощными… Но еще раз: дети гибли и гибнут не только в Городе и не только от наших снарядов, но и в поселке русских беженцев, и в Райане, где не осталось ни одного некоренного, и в Синереченске, который периодически бомбит авиация Республики. А так как все это наши дети, где бы они ни жили, а не ваши, евросоюзовские или американские, то спасти их можем только мы сами. Поэтому предложение руководства РОСТ о немедленном перемирии и переговорах об обмене пленными, территориями, перемещенными лицами остается в силе.

– Но международно признанное государство не может вести переговоров со взбунтовавшимися сепаратистами. Точнее может, но только об их капитуляции.

– Ну, это уже политика. Политики развязывают войны, им их и заканчивать. А я – не политик, я солдат, – Третьяков снова усмехнулся, прищурил желтые глаза. – На мой дом, на мою землю напали, что мне остается делать? Защищать ее, защищать своих близких, свой народ. Неужели это так сложно понять? И если политики действительно хотят, чтобы ни дети, никто другой больше не гибли, нам надо договариваться. Только нам, безо всякой третьей стороны, которая извлекает собственную выгоду из нашей вражды, из крови граждан еще вчера единого государства. А позавчера – тоже одного государства, хотя и другого, но, между прочим, также международно признанного. Его разрушителей Евросоюз что-то не называл «взбунтовавшимися сепаратистами». Повторюсь, надо договариваться. Элементарная логика подсказывает, что другого выхода просто нет.

Меня сбросило со стула, как взрывной волной. Банка сгущенки отлетела в сторону, выплеснув остатки. Все это я видела краем глаза, как в замедленной съемке. Но ничего уже не имело значения. Во весь экран – лицо генерала Третьякова, такое знакомое по плакатам, газетам и телепередачам. И не только по ним, да, не только…

Длинное, немного лошадиное лицо, глаза с желтой искрой, кривоватые зубы, обнажившиеся в усмешке, довольно длинные для военного волосы – рыжие, и над виском – бесцветная белая прядь. Может быть, просто седина, генерал ведь уже не молод. Но «элементарная логика» (чуть-чуть слишком мягкое «л», немного слишком отчетливое «о») подсказывала совсем иное.

Не помню, как схватила куртку и выскочила из дома, слышала, как что-то кричала мама, но я уже не разбирала ее слов. Ослепительно холодное зимнее солнце, хрустящий снег, слишком медленный трамвай. Бастионный мостик через канал, я поскользнулась на его крутой заледенелой спине, упала, вскочила, побежала дальше. Там, вдалеке ярко-красные черепичные крыши домов Старого города, почти невидимые на солнце тонкие башни. Да и что увидишь сквозь соленые, обжигающие и моментально стынущие на щеках слезы. Я плачу? Нет, я не плачу, от ярости люди не плачут, это просто солнце режет глаза.

Гимназический парк, под ногой ломается еловая ветка, снова падаю, встаю, бегу.

– Марта, Марта, куда так спешишь? – кричит кто-то в спину.

Не откликаюсь.

Значит, все неправда, все – ложь, одна сплошная черная ложь, без просвета. Господи, как я раньше не догадалась! Зачем он водил меня в Заозерье? На каток? Как бы не так! Он говорил, что ходит в Заозерье каждый месяц. Зачем? Могли бы убить, но отвезли в Штаб. Я замерла, точнее больше не переставляла ноги, но вихрь и ледяная дорожка парка тащили меня вперед еще метров двадцать. «А пятого января штаб разбомбили. Элементарная логика подсказывает!»

Звонок на перемену еще не прозвенел. А ребят из нашего класса видно не было: кто-то гулял в парке, кто-то еще не пришел. Коридор третьего этажа был абсолютно пуст, только на подоконнике сидел Дед собственной персоной, читал книжку. Спокойный такой, невозмутимый. Будто ничего не случилось. Хотя да, у него-то как раз ничего не случилось, вот, даже заранее явился, хотя частенько опаздывал. Я подошла неслышно и только тут сообразила, что сумка с учебниками и тетрадями осталась дома. Да и зачем они мне сегодня, учебники!

Дед, видимо, все же услышал мои шаги. Оторвался от книжки, улыбнулся, потом удивленно вскинул брови – видок у меня, наверняка, был тот еще. Но спросить ничего не успел. Я ударила его кулаком – в челюсть, в нос, не знаю, рука съехала, удар получился несильным, скользящим. Дед оторопело отшатнулся, однако опять не успел ничего сказать. Сказала я:

– Так значит, «беженец из Синереченска Александр Извид». Зовут-то тебя хотя бы Александр? Элементарная логика подсказывает, что как-то иначе.

Он сразу все понял, закусил губы. И теперь ошибиться было просто невозможно: передо мной стоял Третьяков-младший, сын военного преступника, главнокомандующего сепаратистской армией РОСТ Родиона Третьякова.

– Марта, ты не думай… Меня и правда – Александр, Санька… Только давай здесь не будем об этом. Пойдем на улицу, в парк, до урока еще есть время.

Но, как оказалось через долю секунды, времени у нас уже не осталось. Потом мы несколько раз обсуждали, видел ли Черный Иосиф разыгравшуюся между нами сцену. И приходили к выводу, что нет. Да и в любом случае это уже не играло никакой роли. Как выяснилось, он давно следил за Дедом и еще в конце прошлого года нашел доказательства, что тот – сын Родиона Третьякова. И просто ждал подходящего случая. Этот январский день, когда директора Силика не было в школе и на хозяйстве находился один Помойка, показался ему вполне подходящим. И все же нет-нет да и подкатит горькая мысль, что это я выдала Деда. И себя тоже.

– Вот и попались, выродки собачьи, – негромко сказал он, схватив нас и впрямь как щенков своими железными руками.

Через минуту мы были уже заперты в глухой кладовке, в полуподвале. Кричи – не кричи, никто не услышит. Дергаться и кричать надо было раньше, когда он тащил нас вниз по лестнице. Но от неожиданности и меня, и Деда будто парализовало. И как назло, ни единого человека на этой чертовой лестнице: некому было даже поинтересоваться, что такое натворили обычно вовсе не хулиганистые семиклассники Даба и Извид.

Правда в конуре с пыльными щетками и какими-то древними инструментами мы все же попытались позвать на помощь, постучали в толстенную запертую дверь, в не менее толстые стены. Потом притихли, растянувшись на полу. В тишине и полумраке кладовки ощущение горечи и предательства вновь вернулось. И чувство это было сильнее и важнее мысли: что же теперь с нами будет. Я уткнулась носом в пыльную тряпку и заплакала.

Молчали мы довольно долго. Я тихо плакала. Первым заговорил Дед:

– Марта, ты, может, и не хочешь меня слушать. Но все же послушай, ладно? Я скажу самое главное. А верить или не верить… В общем, я скажу правду, а ты сама уже решай.

От такой наглости я даже перестала плакать:

– Правду? Ты?

– Да, я понимаю, ты сейчас думаешь, что все вокруг меня – одна сплошная ложь. Но на самом деле, это не так. Да, моя фамилия не Извид, а Третьяков, и отец мой не погиб, он – тот самый Родион Третьяков. А приехали мы с мамой не из Синереченска, а из Райана. Но все остальное правда.

– Если уж у нас сегодня день правдолюбцев, – сказала я, стараясь, чтобы голос мой был не хриплым от слез, а наполненным презрением, – так расскажи, зачем вы вообще приехали в Город?

– Не для того, о чем ты думаешь, – вздохнул Дед. Будто он знал, о чем я думаю. Но, как оказалось, он знал. – Нет никаких наводчиков с мобильными телефонами. И русских снайперов в центре Города тоже. На позициях, на линии соприкосновения, – там, конечно: и ваши, и наши. А здесь – зачем? Отец говорит, что сейчас не Вторая мировая. Где что находится, может по спутниковым картам в интернете каждый школьник определить. А что по-настоящему спрятано, пацан вроде меня или Витальки, которого в трамвае застрелили, не отыщет.

Какой еще Виталька? Наверное, так звали того мальчишку, убитого Белоглазым. Значит, Дед его знал? Но спросила я о другом:

– И ты всегда веришь тому, что говорит твой отец? К тому же ты так и не ответил, что вы делали в Городе.

– Всегда или не всегда, но мне отец никогда еще не врал. А в Городе мы налаживали связи с разными людьми, которым не нравится, что происходит в нашей стране. Отец сказал, что не может посылать на такое опасное дело чужих людей, а свою семью прятать. К тому же язык… Для мамы государственный – родной, а я одинаково хорошо на обоих разговариваю. И знаешь что? Я не хотел сюда. Я хотел воевать: стрелять – и убивать, убивать, убивать этих сволочей, – лица Деда я в полумраке не видела, но голос его стал страшным.

– Почему? Почему убивать?

– Лучше тебе не знать!

Он помолчал, а потом заговорил уже спокойно:

– Не думай, что это я навел на Штаб. И не стал бы, и не смог бы. В Заозерье я и правда ходил одному старику продукты, – он помялся, – и всякое другое передавать. А тебя взял из-за катка. А Штаб – как бы я его вычислил? Знаешь, я из-за этого даже с отцом поругался после.

– Как это поругался? Вы с ним по интернету, что ли, переписываетесь о таких вещах?

– Да нет, мы сумасшедшие разве, по интернету? Он седьмого в Городе был.

– Ни фига себе не сумасшедшие! Его ж все ищут.

– Ха, пусть попробуют поймают! Хренушки им. И он уже не первый раз ведь приезжал. Помнишь, ты плакат «Разыскивается» увидела и завозмущалась: «Развесили по всему Городу, а что ему тут делать?» А я еще сказал, кто знает, и что он не трус. Потому что он как раз недели за две до того приезжал, надолго. Обычно на пару часов, а тут – несколько дней с нами пробыл. Хотя не из-за нас больше, наверное, а по делу. Но может, и из-за нас.

– Так что там со Штабом?

– Отец на Рождество приехал, поздно уже, вечером, седьмого числа. Они же по-православному празднуют, – Дед смешался. А я вспомнила его неприятие Бога, когда мы были в церкви у отца Мартина.

– Вот, я отца и спросил, что пятого января разнесли-то, а то никакой точной информации. Он сперва: мол, много будешь знать, плохо будешь спать. А потом сказал, что важная точка в Заозерье. Я поначалу даже и не понял. А тут ты позвонила, сказала, что Александр ваш в армию отправился, потому что Штаб разбомбили – и все погибли, и Люк, и Фродо, и Басис, и еще Мартин Смеос, который с листовками. Я его немного знал.

Я даже не удивилась, что Дед был знаком с Мартином. Я уже ничему не удивлялась.

– Тогда я начал орать на отца: зачем они их всех поубивали, они же были хорошие. А Мартин – вообще… А тот полковник контуженный? К тому же нас с тобой они не тронули, а могли бы.

– А он?

– А что он? Говорит, что это одна из двух точек, координировавших стрельбу по их позициям в Заозерье. И по Железнодорожному… Что теперь они и вторую точку уничтожат, потому как видел бы я, как ваши сегодня поселок разворотили. А на нескольких неразорвавшихся снарядах было написано: «Веселого Рождества». И что в Железнодорожном тоже хорошие люди живут, тебе ли не знать, – Дед снова умолк.

Я не выдержала, спросила, боясь услышать в ответ страшное:

– А как там мальчишки?

– Мальчишки? А, ты о Павлике и компании. Мальчишки-то живы.

– Слава богу! – кто не жив, я решила не уточнять. – Ты говорил, что не хотел в Город, а хотел на фронт и убивать. А теперь уже не хочешь? – меня подмывало снова спросить, почему Деду так хотелось убивать, но я не рискнула, как не рискнула спросить, кто такой Виталька.

– Не знаю, теперь – не знаю. После Райана все казалось так просто: где свои, где чужие. А здесь, в Городе, стало не так. Разве ты, или Томас, или Милка – враги? Или директор Силик. Я сперва думал, он просто добрый слабак. А оказалось, он с самого начала знал, кто я такой. Это он предложил нас за одну парту посадить. Сказал мне перед уроком: «Сядешь вон к той девочке».

Обида и злость вспыхнули во мне с прежней силой.

– Значит, и это – обман, наша дружба. И давно ты знаешь про Силика?

– Да все с того же седьмого января. Только почему же обман… Разве дружить нас кто-нибудь заставлял? Просто так получилось, а могло сложиться иначе.

Дед был прав, и злость начала угасать, только почему-то снова захотелось плакать, но я сдержалась, спросила:

– Так кто же мы такие? Вот ты, Дед, говоришь: «ваши», «наши». А потом вдруг «наше государство». А какое для тебя наше: Республика или РОСТ? Или, может, вообще Россия? И если не Республика, значит, и Силик, и мой брат, и даже я, хоть ничего и не знала, – предатели родины?

– Я тоже об этом думал, – отозвался, наконец, Дед. – Но это не контрольная по математике, Марта. Нет у меня для тебя ответов. Тут у каждого свои, наверное. После Райана и после той вашей записи, в трамвае, где Витальку… В общем, Республика никогда уже не будет моей. Для таких, как Силик, – даже не знаю, может она для него никогда своей и не была. Но все равно: он, или Александр, или ты – разве вы все сделали что-то плохое для Республики? По-моему, вы, как раз наоборот, ее спасаете. Только сейчас все это не важно.

– А что же тогда важно вообще?

– Важно, что нам теперь делать. Мы сидим здесь уже полчаса. Даже странно, что Черный Иосиф не торопится. Но это и хорошо. Может быть, еще есть время что-то придумать.

Господи! А ведь Дед, как всегда, прав. Расфилософствовались, придурки, в нашем-то положении! И тут меня резануло:

– А вдруг тут записывающие устройства? И тогда мы всех выдали!

Но Дед не заволновался, возразил даже как-то лениво:

– Да не-е. Этому фашисту недорезанному сто лет в обед, он в технике ни фига не понимает и сам ничего не решает. Небось Помойку ждет, я слышал случайно, его в департамент языковой полиции вызвали, наверно, еще не вернулся. А Черный даже мобильники у нас отобрать не догада…

Дед осекся и вытаращил на меня изумленные глаза. Боже, какие же мы идиоты, столько времени потеряли даром, когда возможность спасения – вот она!

Но наши аппараты сеть не ловили. Оставалось надеяться, что исключительно из-за полуподвальности помещения. Дед взял мой телефон, легко подпрыгнул и зацепился свободной рукой за перекладину. Потом подтянулся на одной руке и скорчился на прибитой к стене полке. Сдавленно произнес:

– Вот оно, есть!

Запикали кнопки набора:

– Добрый день, госпожа Ирита, – это он моей маме. – Нет, у нас с Мартой не все в порядке. Но долго объяснять. Пожалуйста, предупредите как-нибудь мою маму, чтобы она исчезла. Да-да, исчезла. А еще постарайтесь найти директора Силика, вдруг он сможет быстро добраться до школы. Вам тоже лучше уйти из дома. Да, спасибо большое.

Снова запищали кнопки:

– Томас! Слава богу! Какой, блин, звонок на урок! Знаешь, где Черный свои щетки хранит? Отлично! Этот придурок нас с Мартой здесь запер. Хватай ребят понадежней – и бегите сюда. Он нас Помойке выдать хочет!

Дед больше ничего не стал объяснять, спрыгнул, потянулся:

– Классная же у тебя мама, Марта! Никаких лишних вопросов. Моя так точно не сумела бы.

И тут за дверью послышались приглушенные голоса. Глаза уже привыкли к полумраку, и все содержимое каморки было вполне различимо. Но не для тех, кто заходил в нее с улицы или из светлого полуденного школьного коридора. Дед метнулся, схватил какие-то старые грабли, прижался спиной к стене. Я, повторяя его движения, подхватила лопату, взобралась на ящик у стены напротив. Ключ скрежетнул в замке, дверь открылась. Теперь сомнений не было: Черный и Помойка. Последний явно ничего не понимал:

– Господин Иосиф, я уважаю вашу биографию и ваш… э-э-э… опыт. Но кто дал вам право запирать в кладовке учеников, причем весьма примерных, особенно Дабу – гордость школы, можно сказать?

– Господин Бак, я сейчас все объясню! – залебезил Черный Иосиф. – Даба, она, может, и вовсе ни при чем. Но этот Извид, он, понимаете, никакой не Извид. Я давно подозревал, а вчера понял точно. И хотел только вам, потому что вы же знаете, какой у нас директор. Да он наверняка заодно с ними.

Помойка и Черный наконец-то перестали топтаться в дверях и переступили через порог.

– И где же они? – раздраженно спросил Помойка.

И тогда мы с Дедом ударили. Он граблями куда-то в живот Помойке, а с высоты ящика – по голове Иосифу. Металлическая лопата упала плашмя, однако сильно. Послышался неприятный костяной стук. Я еще успела заметить, как Помойка согнулся в три погибели, а Черный рухнул на пол. «Убила!»

Дед уже тащил меня за дверь, на свет, к лестнице. А по ней с грохотом и криками приближались человек двадцать наших одноклассников во главе с Томасом.

– Дед, я, кажется, убила Черного!

– Да подожди ты! Ребята! Мы их огрели, Помойку и Черного, не знаем, чего они к нам прицепились. Но они сейчас очухаются, и тогда уж точно мало не покажется. Помогите уйти.

Мы сразу оказались в центре небольшой толпы и ринулись к школьным дверям. Но они были заперты (чертов Иосиф!).

– Какой у нас сейчас урок? – крикнула я.

– Литература!

– Отлично! Ребята, бегите опять вниз. Устройте там суматоху. Постарайтесь, чтобы эти как можно дольше не выходили из каморки. Спрашивайте, что случилось, не вызвать ли врача… Ну, сами придумайте.

– Ага! – Томас моментально увлек толпу за собой.

– Дед, бежим!

– У тебя есть план?

– Вроде бы есть.

В кабинете литературы в полном одиночестве сидела поникшая госпожа Анна. Увидев нас, она встрепенулась:

– Извид, Даба? Где вы были? И куда все подевались? Сорвались уже после звонка – и бегом. С этим хулиганом Одансом. А урок давно начался.

– Госпожа Анна, – я старалась говорить как можно спокойнее и убедительнее, но получалось плохо. – Спрячьте нас, пожалуйста. Или еще лучше, помогите уйти. Может быть, вы знаете, где запасной ключ от дверей.

– Как это уйти? Уроки ведь еще не кончились. Да что это сегодня с вами со всеми!

– Госпожа Анна, поймите, мы в беде. Сейчас сюда придет Помойка, то есть этот проклятый Бак – и тогда всё. Конец.

– Что значит «Помойка» и «проклятый Бак»? Я понимаю, он человек не очень приятный. Однако как так можно о заместителе директора! К тому же какая такая беда вам может грозить от школьной администрации? Вы же не хулиганы, как этот Оданс, и не преступники. Ну-ка быстро, садитесь на свои места. Раз никого больше нет, занятия проведем в таком составе.

Вот же добропорядочная идиотка! И тут Дед сорвался. Еще бы, столько всего произошло за последний час.

– Потому что я никакой не Извид! – он буквально орал, что в любом случае было небезопасно. – Понимаете, не Извид я, а Третьяков. Александр Третьяков, сын генерала Третьякова, которого вы все тут считаете преступником. Понятно вам? И сейчас меня могут взять в заложники, чтобы выманить отца, и маму схватят. И Марту, и ее маму, хоть они до сегодняшнего дня ничего вообще не знали. Ведь вы же, такие хорошие и добрые, уверены, что этот убийца обязательно приедет спасть своих, а главное – чужих, страдающих за него.

Ошалелая госпожа Анна только шевелила губами. Непонятно было, поверила ли она Деду, дошел ли до нее смысл им сказанного. И в этот момент из двери рядом с доской вышел Золис. Потом-то я вспомнила, что его кабинет математики – следующий. А между ними – маленькая комнатка, где хранятся всякие пособия, а заодно на переменах отдыхают учителя. Но это было потом. А тогда я просто закрыла глаза. От безнадежности.

– Это правда, Извид? Ну то, что ты сейчас сказал, – спросил Золис.

– Да.

– Тогда, прежде всего, не стоит кричать об этом на всю школу. Хорошо еще, что у меня сейчас нет урока – и класс пуст. А этот кабинет крайний.

Я открыла глаза, уже ничего не понимая. Нет, все тот же Золис. Серый штопаный свитер, серые волосы, громадные жабьи глаза за стеклами очков.

– Кто еще знает об этом?

– Один Черный. Его Марта лопатой по голове. Может, даже насмерть, только вряд ли, такие – живучие. Он пытался объяснить Помойке, но толком не успел. Помойку я, граблями, но этот наверняка уже очухался, – Дед, как и я недавно, пытался говорить понятно.

И Золис его понял.

Вчетвером мы прошли через захламленную комнатку с пособиями, через пустой кабинет математики. Там у доски тоже была дверь – в такую же комнатку, но не имевшую входа из другого кабинета.

– Надо спешить. Бак наверняка вызовет полицию, хотя бы потому, что ты его ударил, этого уже достаточно. И тогда будет плохо.

– Как же так? – подала вдруг голос госпожа Анна. – Как же мы его отпустим, если он и впрямь сын этого Третьякова? Ведь тогда по законам военного времени он тоже преступник.

– Анна! Ты понимаешь, что говоришь? Генерал Третьяков – он может быть каким угодно. А это просто двенадцатилетний мальчик. Здесь, кстати, еще и его подружка, которая тоже в беде: дочь столь уважаемого тобой писателя Андрея Дабы, твоя лучшая ученица. Об этом ты не подумала?

– Эрик, это же ерунда! Марте все равно ничего не будет. А этот Извид, то есть не Извид…

«О как, оказывается, Золиса зовут Эриком», – тупо подумала я. На другие мысли сил уже не было. Время стремительно уходило.

– Ты думаешь, ничего не будет?

– Но разве так можно? – красивая, молодая и такая добрая госпожа Анна, так любившая и жалевшая своих учеников, явно не хотела сдаваться и отпускать нас. – Ты говоришь «ребенок». А как же наш будущий ребенок? Что если он погибнет из-за таких, как этот бандит, этот генерал Третьяков?

«Ого, как дело далеко зашло-то! Уже, значит, и будущий ребенок. И что она нашла в этом бесцветном Золисе?» Черт, что за глупые мысли у меня в голове! К тому же «бесцветный Золис», кажется, единственная наша надежда.

– Анна, иди-ка ты в свой кабинет, чтобы никто ничего не заподозрил. Вернутся ребята, придет По… господин Бак, будет задавать вопросы, отвечай, что ничего не понимаешь, что ребята куда-то убежали, что никого здесь больше не видела. И заруби у себя на носу: если бы не этот «бандит» Третьяков, никакого «будущего ребенка» вообще бы не было: мои кости давно съели бы наши приморские черви или того хуже – ближневосточные пески. Да, пацан, я один из тех, кого генерал Третьяков спас в той заварушке с арабами. А отвечать злом на добро не привык, – Золис улыбнулся. Кажется, первый раз я видела его улыбающимся.

Госпожа Анна, глаза которой ничего не выражали (кажется, она вообще утратила способность что-либо понимать) медленно повернулась и ушла.

– Не думайте, она не плохая, просто привыкла верить всему, что говорят по телевизору. Но это, я уверен, пройдет.

«Может и нет», – пронеслось у меня в голове.

– Хорошо, что ты в куртке, Марта. Тебе, Александр, я мог бы отдать свою, но она будет слишком велика.

Действительно, я так и не разделась после своего стремительного появления в гимназии. А Дед был в школьном свитере поверх рубашки.

– Нет, не надо вашей куртки. Так будет еще сильнее в глаза бросаться, что не по размеру. Да и вас могут спросить, куда свою дели, – и всякие подозрения…

– Закоченеешь же. Минус десять на улице!

– Я никогда не мерзну. Из-за Деда: в тот день отец спас себя и вас, а я зато никогда больше не мерзну!

Золис, конечно, ничего не понял. Но уточнять было некогда.

– Только как можно тише, ни единого звука! – Золис откинул коврик на полу, под ним оказался люк.

– Ух ты! – не выдержав, прошептала я. – Откуда знаете…

– Я двенадцать лет учился в этой гимназии и уже третий год здесь преподаю, – в шепоте Золиса звучала плохо скрываемая гордость.

Из комнатки на третьем этаже откидная лестница вела в точно такую на втором. Мы как можно тише спустились друг за другом. Золис последним. Уже стоя на ступеньке, он закрыл люк, а потом аккуратно убрал на место лесенку (ее было почти не видно). В соседнем классе шел урок английского языка у малышей из начальной школы. Они хором повторяли за учительницей стишок про мышонка: «Литл маус, литл маус, кам ин ту май хаус. Литл кэт, литл кэт, ай кэн нот ду вэт». Ничего, не услышали.

Таким же образом спустились на первый этаж. Только там была уже не комнатка между классами, а кладовка рядом с неработающими с начала этого года мастерскими. Уже здесь мы услышали по школьному радио голос Помойки:

– Внимание! До особого распоряжения никто из учеников и учителей не должен покидать кабинеты, в которых они находятся. Всем учащимся и работникам школы, кто находится вне кабинетов, немедленно вернуться на рабочие или учебные места.

– Полицию уже наверняка вызвал. Но теперь успеете, – Золис быстро отпер дверь в мастерские. Ключик у него откуда-то был. – С той стороны дверь не заперта, прикройте ее поплотнее, когда будете на улице. И сразу в парк.

– Господин Золис, скажите все же напоследок: за что вы меня так ненавидели?

Губы Золиса округлись. Похоже, мой вопрос вызвал у него куда большее потрясение, чем признание Деда в том, что он сын генерала Третьякова.

– Ненавидел? Вас, Марта? Да с чего вы это решили?

Он вдруг снова начал называть меня на вы, как обычно.

– Ну а как же! Оценки занижали. «Неудами» просто засыпали. Еле-еле на удовлетворительную оценку в четверти выбралась.

Нам надо бы бежать, немедленно – от тюрьмы, от беды, может быть, даже от смерти. А меня интересовала такая ерунда. И почему-то очень хотелось узнать ответ, хотя бы на один из тысячи вопросов, хотя бы на этот.

– Господи, Марта! Какая чушь! Разве я вас ненавидел? Напротив, я всегда думал, что у вас очень неплохое математическое мышление. Но вы же попросту игнорировали мой предмет. Особенно в этом году, когда появился Извид. Ну как еще, скажите на милость, мне было заставить вас работать в полную силу? Ох, ладно, бегите!

И мы побежали.

 

10. Бегство

Конечно, нас могли заметить из окон гимназии и сообщить Помойке. Но, видимо, не заметили. Или не сообщили. А мы бежали по нехоженной части школьного парка к Старому городу. Впрочем, и тут были натоптаны тропинки, хотя Иосиф Черный, по собственному почину следивший за парковыми дорожками около пруда, в этих зарослях со своей лопатой никогда не появлялся. Мысли про Черного и лопату радости мне не доставили.

– Как ты думаешь, я его убила? – я запыхалась и никак не могла отдышаться.

Мы добрались до конца парка и стояли, не зная, что делать дальше.

– Кто кого убил? Мы вроде живы! – не понял Дед. Ему, кажется, впрямь не было холодно. Но мальчишка без верхней одежды среди зимы наверняка будет бросаться в глаза. А если нас еще и объявят в розыск…

– Я ведь убила Черного Иосифа – лопатой.

– Да какая разница! – Дед явно не понимал моих терзаний. – Давай решать, что делать дальше.

Мы выбрали, наверное, не самый лучший вариант. Возможно, даже худший. Но, во-первых, ничего другого в тот момент в наши головы просто не лезло. А во-вторых, именно этот необдуманный вариант и оказался удачным. Можно сказать, спасительным.

Дом, в котором жил Дед, был совсем недалеко. Вот мы и решили проверить, не следят ли за их квартирой, нет ли там посторонних. А потом я должна была зайти и взять верхнюю одежду и деньги – Дед рассказал мне где. Деньги не помешали бы: я сегодня выскочила из дома вообще без ничего. Впрочем, куда идти и как использовать деньги, мы пока не имели понятия. Если уж на то пошло, мы не слишком-то представляли, как проверить, следят ли за домом. Просто понадеялись на удачу. И нам повезло.

От Дедова подъезда неторопливо, как ни в чем ни бывало, шла мама. Моя мама.

– Мама! Госпожа Ирита! – крикнули мы одновременно.

Мама обернулась и заулыбалась, скинув с плеча большую дорожную сумку. Будто мы вовсе не беглецы, которых, возможно, ищет уже вся полиция Города, а обычные школьники.

– А где, а как? – Дед задохнулся, не договорил.

Но мама его поняла:

– Не волнуйся, я предупредила Марину. Она ушла, сказала мне, куда положила ключ. Директор Силик тоже знает. И никто вас еще не ищет. По крайней мере, пятнадцать минут назад еще не искал.

Дед уже застегивал куртку, которая оказалась в сумке.

Мы ехали на маршрутке, шли пешком. Снова ехали на маршрутке. (Странное дело, эти «редкие гости» подкатывали сразу, будто сама судьба спасала нас от преследователей.) Почти все время молчали, хотя было о чем поговорить. Но так вот всегда и бывает: то рядом чужие уши, то сам не знаешь, с чего начать. Один раз мама кому-то позвонила. Потом попросила наши мобильники и вместе со своим ловко выбросила их с мостика в обрыв. И даже тогда мы не обмолвились ни единым словом.

Только один раз Дед нарушил молчание. Мы шли через заснеженный двор в какой-то совершенно неизвестной мне части Города. Как ни удивительно, мама передвигалась уверенно, словно ходила по этим ледяным неухоженным дорожкам каждый день.

– Госпожа Ирита, я ведь не…

Мы остановились около такой же обледенелой, как дорожка, лавочки. Мама на мгновенье приложила к губам Деда свою ладонь – длинные белые пальцы без перчатки, обручальное кольцо… Не дала договорить:

– Не надо, Саша, я все знаю.

– Директор Силик сказал?

– Сама догадалась. Довольно давно уже.

Казалось, он спокойно отреагировал на признание. А меня вновь захлестнула обида. Значит все все знали, все понимали, и только я не удостоилась правды.

– Когда? Когда догадалась? – в горле закипали слезы.

– В тот вечер, когда Александр принес домой листовки и мы смотрели ту запись…

Ну да, и Дед бился в слезах из-за неизвестного мне Витальки. Я не спросила, как именно догадалась мама, потому что плакать захотелось еще сильнее. Но тут к нам подошел директор Силик. Он тоже был спокоен, как будто все так и должно быть.

– Теперь, ребята, прощайтесь с госпожой Иритой.

– А как же вы, а мама? – опять мы с Дедом говорили хором.

– Мы разберемся. Я не стану говорить вам «не волнуйтесь», ведь вы же все равно будете. Но это наши проблемы – и наши заботы. Я думаю, с ними мы справимся. И без вас, ребята, нам будет легче сделать это. Принято решение вывезти вас из Города.

Я хотела спросить, кем принято. Но не спросила. Меня опередил Дед:

– Как это «вывезти»? Город же в блокаде!

– Ох, Александр! Тебе ли задавать такие вопросы? Впрочем, и это наши проблемы. Но времени у нас не слишком много.

И мы стали прощаться. Это было еще сложнее, чем две недели назад, когда мы провожали брата. Тогда прощальные слова, может быть, не имели смысла, все было понятно без слов. А сейчас… Неизвестно, кто будет в большей опасности: мы – или остающиеся в Городе? И где война, где линия фронта? А главное, кто на этой войне свои, а кто – чужие.

Мама сначала расцеловала Деда, крепко, в обе щеки. И, если честно, во мне снова проснулась ревность. Почему она так любит этого чужого в общем-то мальчишку, да еще, как оказалось, – сына вражеского генерала? Ведь у нее есть я и Александр.

Жив ли еще мой веселый и на первый взгляд легкомысленный, а на самом деле заботливый и находчивый брат Александр? Или, как папу, как Динку, я больше никогда его не увижу… А мама? Что, если к ней придут из военной полиции? И ведь наверняка придут.

И тут я не выдержала и заплакала, вжавшись в мамино пальто, оно пахло морозом, шерстью, нашим домом и мамой – всем, что было у меня в жизни, а теперь, возможно, больше не будет. И мама ничего не говорила. Она тоже плакала.

До раннего утра мы просидели в какой-то запущенной квартире древнего дома. В других обстоятельствах здесь могло бы быть по-настоящему интересно. Одни заставленные книгами и старыми видеокассетами стеллажи можно было изучать и разгребать, наверное, целый год.

Но эта квартира была нашим пристанищем всего лишь несколько часов, так что углубляться в ее тайны не имело смысла. Сначала с нами был директор Силик. Он сказал, что завтра из Города идет автоколонна, которая под гарантии ЮНЕСКО вывозит из осады произведения искусства и культуры, спасая, так сказать, мировое наследие.

А мы (хотя об этом Силик предпочитал не распространяться) будем двигаться в этой колонне совершенно незаконно. Потому что вывезти людей из Города гораздо труднее, чем культурные ценности. По крайней мере, самых обычных людей, чьей ценностью не озабочены ни ЮНЕСКО, ни другие международные институции. Директор Силик так и сказал – «институции». Потом он добавил, что мы в данный момент люди отнюдь не обычные, но это лишь усложняет задачу. Нас привезут в центр детей-беженцев, организованный Красным Крестом, а там будет принято окончательное решение. Потом, попрощавшись, директор ушел.

Мы остались на попечение седого, хоть и не старого, хмурого мужика. Наверное, хозяина квартиры. Опекой он нас не доставал. Лишь покормил вечером серыми макаронами без масла. Я еле-еле поковыряла вилкой, Дед же, как всегда, съел и свое и мое (небрежно отодвинутое) без остатка. Хозяин квартиры посмотрел на меня с неодобрением, почти с презрением. Я не выдержала:

– Что, считаете избалованной зажравшейся фифой?

Он пожал плечами:

– Не мое дело. В дорогу я вам дам, конечно, воды и хлеба. Только знаешь, гимназистка, многие дети, и помладше тебя, чтобы хоть что-то поесть, по двенадцать часов в день вкалывают.

– Ладно вам, – вступился Дед. – Не гимназисты мы больше. И вообще: кто знает, как все сложится, как доедем и доедем ли.

Мрачный мужик возражать не стал.

Уж не знаю, что за «культурные ценности мирового уровня» могли находиться в чертовых пыльных папках. Прикрытые этими папками, в кузове небольшого грузовичка мы выехали из Города. Всего в колонне было два микроавтобуса, похожих на инкассаторские машины, два грузовичка (один из которых «наш») и несколько легковушек с логотипами. Сначала рассмотреть все это поподробнее не было времени, потом – возможности. Попробуй рассмотри что-нибудь под грудой папок, от которых непрестанно хочется чихать.

Если бы на блокпосту при выезде из контролируемой зоны Города или на блокпосту ростовцев грузовик внимательно осмотрели, нас бы нашли обязательно. Но никто не утруждал себя серьезным досмотром, хотя стояли мы на каждом посту подолгу. И естественно, сердце уходило в пятки. Особенно оттого, что надо было вести себя очень тихо, а все время хотелось чихать.

Где-то после полудня (мобильника у меня больше не было, но часы оставались) водитель нашего грузовичка сказал, чтобы мы выбирались на свет божий. Мы выбрались. Наконец-то можно было пошевелить окоченевшими руками и ногами и подышать нормальным воздухом, без канцелярской пыли.

Дед сложил себе настоящий трон из этих папок и, восседая на нем, разглагольствовал:

– Блокада! Да разве ж это блокада? Ты когда-нибудь про блокаду Ленинграда читала? Мы с родителями, когда в Питер ездили, в музее одном были. Знаешь, как там люди зимой прямо на улице от голода умирали? «Умерли все. Осталась одна Таня», – это одна маленькая девочка дневник вела: кто и когда умер из ее семьи, записывала. Разве в блокадном Ленинграде можно было поесть мамонтятины, как мы в «Таверне на чердаке», хоть за какие деньги? Вот это блокада! А тут сунул деньги на блокпосту – и наше вам с кисточкой, вези кого хочешь. А еще я читал в интернете про Сараево. Там тоже была блокада, всего лет двадцать назад – или даже меньше. Та блокада, правда, больше походила на нашу, чем на ленинградскую. Но разве ж там ходили трамваи? Думаешь, наши не смогли бы оставить Город без электричества так, чтобы и за месяц не восстановить? Ха, еще как смогли бы! Представляешь, что тогда будет! А канализация?

Тут я не выдержала:

– Что же, передай огромную благодарность вашим, что не сбросили на Город водородную бомбу, не наслали чуму и не затопили дерьмом. Вообще, огромное вашим спасибо от наших: за излишний гуманизм. Могли бы трупы по улицам валяться, а так – убивают только от пяти до пятидесяти человек в неделю, не больше.

Дед дико взглянул на меня, смешно хлопнул губами – и, видно, пришел в себя:

– Прости… Чего-то я не того…

Он съехал со своего папочного трона, как с горки, папки рассыпались, но ни одна не порвалась и не развязалась.

– Интересно, что в них? – Дед поковырял тесемки, но развязывать не стал. Наверное, не так уж было и интересно.

Оказалось, о нашем будущем Дед знал больше, чем я. По его словам, есть два центра беженцев Красного Креста. Один на западе, на территории, контролируемой силами Республики, в поселке на границе с Евросоюзом. Второй – в зоне РОСТ, на северо-востоке, на самой границе с Россией. Вот туда-то нас и доставят.

– Это городок Мшанск, слышала про такой раньше? Мне рассказывали, – на лице Деда появилось несвойственное ему блаженное выражение. Таким он бывал очень редко – и только после плотной и вкусной еды. – Там нет войны и блокады. Даже не стреляли ни разу. И живут по-прежнему и ваши, и наши – и никто никого не трогает.

Чем дальше мы отъезжали от Города, тем чаще Дед говорил это «ваши», «наши». А я подумала о выдуманном городке Мышанск, о Томасе с Милкой, о малышах, о премьере, которая теперь, наверное, не состоится. Интересно, все они для Деда уже ваши или еще наши? Ничего этого я ему не сказала, спросила только:

– И что мы будем делать в этом Мшанске?

– Ты – не знаю. А я доберусь до отца, будем теперь вместе. Он наверняка и маму из Города вызволит.

«И что ты будешь делать у отца? Воевать и убивать, как сказал мне вчера в кладовке у Черного? А кто вывезет из Города мою маму, Томаса, Милку, Золиса и его глупую невесту (или уже жену) госпожу Анну, их еще не родившегося малыша? А может быть, не такая уж она и глупая, эта Анна?» Но и об этом я не спросила Деда. Опять вспомнился Черный Иосиф:

– Дед, как ты думаешь, убила я его все-таки или нет?

– Кого? – снова не понял Дед, но почти сразу же догадался. – Ты опять об этом старикане? Да сколько можно! А если и убила, нужно же ему когда-нибудь помирать.

– Ага, легко тебе говорить. Сам-то небось сроду никого не убивал.

– Так что с того? А убил бы такую сволочь – гордился бы. Но ты не спеши страдать-то. Вот увидишь, он еще живехонек окажется!

– А нафига мне его видеть?

И тут грохнуло.

Когда я пришла в себя и выбралась из того, что еще недавно было нашим грузовичком, выяснилось, что его отбросило на несколько метров в сторону от дороги. От машины осталась лишь груда металла, а сотни папок и рассыпавшихся из них бумажек разметало по снегу. Однако и я, и Дед, и водитель были в полном порядке. Ну или почти в полном. У Деда на щеке алела ссадина, а у меня немного звенело в ушах.

А на дороге была свалка. Люди в камуфляже кричали, стреляли, перегружали что-то в свои автомобили. И только наши папки оказались никому не нужны. Водитель коротко и зло выругался, потом повернулся к нам:

– Мародеры. Вот и вози эти самые культурные ценности. А побежим-ка мы, ребятки, в разные стороны, пока не поздно.

И мы побежали. Уже в который раз за последние сутки.

Укрылись в руинах, видимо, уже давно разрушенного деревенского дома – абсолютно пустого, ни мебели, ни остатков утвари.

– Наверное, тут был хутор, а потом все пограбили, – сказал Дед.

– О, старая знакомая! – в проеме окна (ни стекол, ни рамы не было) появилось лицо. Потом парень в камуфляже без знаков различия легко подтянулся и запрыгнул в комнату. Скорее всего, это был один из мародеров. Но лицо! Это лицо… Оно было и мне знакомо. Страшное лицо Белоглазого, «коричневого», застрелившего в трамвае мальчишку. Того, кто после рождественского скандала кровью должен был смыть свое преступление. Но воевать до победы он явно не собирался.

Дед тоже узнал бандита. Бросился к нему, крикнул:

– Фашист, сволочь, ты убил Витальку!

Белоглазый, даже не оборачиваясь к Деду, просто отшвырнул его к стенке, тот глухо ударился спиной и осел на пол.

– Значит, гимназистка. Не ожидал встретиться с тобой в таком месте. А где же твой длинноволосый братец? – Белоглазый растянул губы в ухмылке. – Хотя зачем нам твой братец? Я-то ведь здесь. Мозги себе синусами-косинусами не портил и… остальные части тела. А твой малолетний кавалер-недоносок пусть смотрит и учится.

Белоглазый скинул куртку, прижал меня к стене. Я попыталась вырваться – бесполезно. Трепыхнулся Дед, но этот урод снова отбросил его, будто он был той самой мятой бумажкой из папки. На меня надвинулась воняющая потом, кровью и порохом туша Белоглазого. Я не могла не только освободиться, но даже зажмуриться, чтобы не видеть эти сумасшедшие бесцветные глаза, этот уродливый шрам на бритой голове.

Когда воздуха в легких совсем не осталось, вдруг раздался щелчок, негромкий такой. В одно мгновение кто-то сбросил с меня вонючую тяжесть. Я попыталась встать. Не смогла. Чьи-то руки подняли меня и прислонили к стене.

– Эй, эй, не бойся, малая! Все уже кончилось. По крайней мере, для этого вонючего ублюдка.

В глазах просветлело. Я увидела, что Дед тоже поднялся, а Белоглазый, наоборот, лежит. Навзничь, упершись своим белым и бессмысленным взглядом в потолок.

А напротив меня стоял парень. Явно не военный, но и не из тех – «с большой дороги». Черная кожаная куртка расстегнута, руки за спиной, глаза веселые и нагловатые.

– Эй, мелкота! Как вы попали в такое недетское местечко? А я, кажется, вовремя. Не, повезло вам, что мы тут совершенно случайно мимо проходили, – парень улыбнулся щербатой улыбкой и засмеялся, точнее загоготал. Но не противно, а весело. И почему-то знакомо.

«Га-га, Томи-младенчик, до сих пор, бедненький, в Санта-Клауса верит… Ему ж сейчас лет восемнадцать-девятнадцать… А может, и не на передовой. Про него всяко болтают. Будто с контрабандистами связался… Гачик мог, он же и в детстве со шпаной водился. Только он хороший парень все-таки», – зазвучали в голове голоса Томаса и Милки. Так явственно, что я даже обернулась.

Но не было ни Томаса, ни Милки. Были я, и Дед, и – да, спасший меня Гачик, – теперь я не сомневалась. Хороший парень. И все теперь будет хорошо, вот только бы избавиться от тошнотворного запаха грязи, крови и пороха. Я закашлялась, сильно-сильно, так, что даже не устояла на ногах, села на пол.

Подбежал Дед, наклонился надо мной Гачик:

– Ты ведь Гачик, да? Привет тебе от Томаса из Заречья. Помнишь музыкальное ружье? – сказала я – и больше уже ничего сказать не могла, потому что воздуха в легких, в разрушенном доме, в целом мире совсем не осталось: только запах пороха, крови и чего-то совсем страшного, от которого меня выворачивало наизнанку.

 

11. Генерал

Надо мной опять был потолок, обыкновенный потолок, только не домашний и не такой, как в каморке у Деда, а высокий, с какой-то лепниной, в змеящихся трещинах. Я стала складывать из них картинки: бегущий леопард легко превращался в зубастого крокодила, потом в крылатого дракона и наконец почему-то в страшное лицо Иосифа Черного. Я закрыла глаза, а когда открыла, была только густая темнота.

Зато воздуха было сколько хочешь, чуть прохладного, пахнущего старым деревянным домом и мятой. Точно так же пахло в дачном приморском доме одного папиного приятеля-издателя, у которого позапрошлым летом мы с отцом и Дином гостили больше месяца. От моря дачу отделяла лишь узкая полоса сосен, так что шум прибоя (а когда поднимался ветер, то и гудение сосен) был слышен практически постоянно.

Может быть, все, что случилось в эти долгие-долгие черные месяцы, на самом деле просто страшный сон? Я проснулась среди ночи, а в соседней комнате спит Динка, а на втором этаже в гостевой комнате пишет свой новый роман папа – и ночной свет косым лучом пробивается сквозь плохо задернутую штору, бежит по траве, по темно-красным, почти черным розам и прячется в разросшихся кустах малины. Нет, наверное, папа ничего не пишет, а сидит с хозяином дачи дядей Ричардом на кухне «за рюмкой чая», как он выражается, – и обсуждают они… Что? Ну кто их знает – что, мне всегда неинтересно было слушать их споры о «целевой аудитории, на которую рассчитана книга» или «конъюнктуре издательского рынка». Куда интереснее было читать сами книги.

Но почему же не слышно моря? Видимо, установился полный штиль – и ни ветви сосен, ни морская вода даже не шелохнутся. Или вода у берега просто замерзла, ведь сейчас все-таки зима. Господи, да что это со мной, какая зима: разве мы ездили когда-нибудь к дяде Ричарду зимою?

А вот и голоса – мужские, приглушенные. Дядя Ричард, папа…

– Папа! – я кричу, точнее, пытаюсь кричать, но у меня мало что получается.

Но голоса приближаются, теперь я различаю их совершенно отчетливо. Неужели папа услышал мой всхлип вместо крика, сейчас откроется дверь, и этот жуткий ночной кошмар кончится навсегда?

– Как там девочка? Говорят, дело пошло на поправку. Она сильно пострадала?

– Да нет. Грипп у нее, тяжелый, температура под сорок была. Но вовремя этот раздолбай Гачик ребят довез. Теперь уже намного лучше.

Говорили невидимые собеседники по-русски. Значит, не папа и не дядя Ричард. И… не сон. Папы нет, дачи в Приморье, наверное, тоже. А война, осада, наше с Дедом бегство из Города, Белоглазый, которого застрелил Гачик, спасая меня от ужаса, – это все есть. Но вдруг опять все исчезло.

Меня разбудило солнце. На сей раз окончательно. Оно, круглое, но неяркое (наверное, вечернее), таращилось на меня сквозь стекла незанавешенного окна. Плотные синие шторы кто-то раздвинул – и совсем недавно. Мне даже показалось, что слышала стук металлических колечек по карнизу. Возможно, разбудило меня даже не солнце, а этот звук, только чуть-чуть с запозданием. И заходивший в комнату человек успел ее покинуть. По крайней мере, сейчас никого, кроме меня и солнца, здесь не было.

Комната оказалась большой, с очень высоким и растрескавшимся – значит, не привиделось в горячке, – потолком. Окно тоже было большое – и явно не пластиковое, со старинной узорчатой рамой и широченным подоконником, на нем стопками лежали книги.

Кровать, в которой я, очевидно, провела несколько дней (интересно, сколько?), была придвинута к стене – аккурат напротив окна. Кровать тоже была огромной, вообще казалось, что это дом для великанов. Я села, свесила ноги – с трудом достала до пола кончиками босых пальцев. Из одежды на мне оказалась только огромная футболка в серо-зеленых камуфляжных разводах. Подол доставал почти до колен, рукава опустились куда ниже локтей. Но главное – плечи выпрыгивали из ворота. Интересная футболка: ее можно снять не только через голову, но и через ноги!

Что мой камуфляж подлиннее иного платья, я поняла, когда осторожно соскользнула на пол. Старый занозистый паркет холодил ступни, ноги чуть подрагивали – видимо, от слабости – но все же не подгибались. На прикроватной тумбочке стояла великанская, как все здесь, чашка: красная в золотой горох. Я жадно выпила теплый травяной чай. Подошла к окну, от него веяло холодом. Раздвинув стопки книг с обтрепанными корешками, глянула на улицу. Невысоко, наверное, второй этаж – по крайней мере, если учесть высоту потолка.

Скорее всего, ранний январский вечер (или уже февральский?), ясный и оттепельный. По клеклому снегу бредет мальчик со школьным ранцем за спиной, лениво пинает льдышку. Остановился, задрал голову – и улыбнулся, махнув рукой. Мне? Да нет, вряд ли: солнечный свет делает окно непрозрачным, как зеркало. Мальчик ушел, больше на улице никого не было, я разглядывала двух-трехэтажные дома на другой стороне, под горбатыми крышами. Видно, оттепель началась недавно, и снег только-только стал сползать с коричнево-рыжей черепицы.

– Марта! – в комнату вошла девушка. Незнакомая, коротко стриженая, в пестром растянутом свитере. – Здравствуй, Марта. Ну наконец-то. Мы так ждали, когда ты очнешься.

Я почему-то смутилась. И надо бы что-то сказать в ответ, но что? Вопросов много, а вот не спрашивается. И еще это «камуфляжное платье», которое вот-вот вовсе свалится. Я дернула плечами, чтобы хоть как-то приподнять свою нелепую, сползающую одежку.

Девушка, видно, поняла мою неловкость. Улыбнулась:

– Меня зовут Настя. А одежду я тебе сейчас принесу.

Она выскользнула за дверь, но не успела я доплестись до своей гигантской кровати, как Настя вернулась со стопкой совершенно новой одежды. Положила ее на скомканное одеяло – и опять исчезла. Одежда, как ни странно, оказалась тютелька в тютельку: черные джинсы, ярко-красная рубашка, серый вязаный пуловер…

Это уже весна или еще только оттепель? Наверное, оттепель. Но какое солнце, какой съежившийся, покрытый пупырчатой коркой снег! Какой воздух: густой и приторный, будто пьешь его, а не дышишь. Если бы не подхвативший меня Дед, я наверняка бы просто упала с каменного крылечка дома, где провела последние три недели своей жизни. Еще бы: ведь за это время я ни разу не выходила на улицу. Да и вообще поднялась с постели дней пять назад, не больше. Из зеркала на меня глядело какое-то новое лицо: слишком большеглазое, слишком прозрачное, со складкой между бровями. Я и сама себе казалась тонкой и прозрачной, как льдинка: одно неловкое движение – и разобьюсь на осколки.

– Может, вернемся, пока не поздно? Ты еще очень слабая, а идти далеко. – Дед смотрел на меня озабоченно.

– Нет, пойдем. Только переведу дух. А то я как пьяная. Хуже чем тогда, ну, после таверны – помнишь?

– Да уж! Тебя только оставь без присмотра. – Дед пытался шутить, но у него явно не получалось. Он был вообще какой-то встревоженный – видимо, не только из-за моего головокружения.

Зато Дед опять свой, привычный. Сперва-то, когда мы первый раз увиделись с ним после моей болезни, он показался мне абсолютно чужим, даже хуже – враждебным. Наголо бритый (надо лбом светлеет пятно, из которого, наверное, и росла седая прядка волос), в военной форме – с погонами рядового и эмблемой армии РОСТ на нарукавном шевроне. Перед глазами мелькнул день отъезда в армию брата – такие же коротко стриженные мальчишки в солдатском. Нет, не совсем, конечно, такие же – уже почти взрослые, да и форма другая.

Мы смотрели друг на друга и молчали. Даже не поздоровались. Молчание начинало угнетать. Первой не выдержала я:

– Ты уже и в солдаты записался?

– А что же мне остается, – голос у Деда был хриплый. Он отвел глаза, а потом вдруг с вызовом глянул на меня, оправив форменную рубашку.

– Значит, мы теперь во вражеских армиях? И кто же я – пленница?

В желтых глазах Деда мелькнула уже привычная волчья ярость. Но лишь на мгновенье. И вдруг он стал таким, как всегда, как раньше, – не рядовым армии РОСТ, а моим лучшим другом со смешным для двенадцатилетнего, но очень подходящим ему прозвищем Дед. И ответил соответственно:

– Ты не пленница. Ты дура набитая. Но, думаю, это не навсегда. Элементарная логика подсказывает, что после высокой температуры у тебя временно поехала крыша.

И мы оба рассмеялись. А потом Дед обнял меня. Меня еще никогда не обнимал мальчик (если не считать братьев). Хотя с Дедом мы даже целовались. Но это было другое. От его новой формы так пахло кожей и только что отглаженной горячим утюгом тканью, что у меня запершило в горле. Я оттолкнула Деда – и побежала в свою комнату.

После того как я пришла в себя, мы виделись не очень часто. Дед рассказал, что застреливший Белоглазого Гачик буквально за час и безо всяких происшествий домчал нас до Университетского городка. Все это время Дед орал на Гачика, чтобы тот ехал быстрее, потому что думал, что я умираю. В итоге Гачик не выдержал и дал ему оплеуху, чтобы заткнулся.

Это он, Гачик, привез нас в дом, где мы теперь живем. На третьем этаже здесь обитает старик, с которым Гачик проворачивает какие-то темные делишки. А нас сразу отправил к Насте, у которой отец доктор. И очень хороший. А потом выяснилось, что в городке сейчас располагается главный штаб армии РОСТ. И той же ночью Дед встретился с отцом. И генерал Третьяков приказал, чтобы меня спасли во что бы то ни стало. Конечно, тут приказами не поможешь, когда дело о жизни и смерти. И все же его приказы ростовцы привыкли исполнять.

В Университетском городке раньше жили и коренные, и русские. Мы всем семейством были здесь года два назад – у папиного друга, профессора химии, которого я и Динка называли попросту дедушка Айвар. Я случайно услышала, как он рассказывал нашему Александру, что во время Национального Пробуждения всех русских преподавателей и студентов хотели повыгонять, чтобы не мешали пробуждаться. Но из этого ничего не вышло – я тогда не очень поняла почему. Потом, когда запретили обучение на русском, некоторые, конечно, ушли сами. Но не все. «Чистыми» остались только исторический и филологический факультеты, а остальные, особенно математический и химический, все равно были этнически и языково «грязными». Помнится, Александр спорил тогда недоуменно:

– Почему же грязными? Разве люди, любые люди, и человеческие языки – это грязь?

Дедушка Айвар грустно вздохнул, но сказал, что рад тому, что еще есть молодые люди, понимающие столь простую истину, забытую ныне и стариками. И, повеселев, поведал, как коренные студенты разыскивают некоторые учебники на русском языке, а потом – тайком – еще и русских репетиторов. Потому что нужных им книг на государственном нет совсем, а, например, английские книги, да и преподаватели – так просто не находятся.

– Так что радуйтесь, что у вас дома говорят и по-русски.

Сейчас в Университетском городке можно услышать только русскую речь. Университет, конечно же, не работает. Многие преподаватели – независимо от национальности – разъехались еще перед началом учебного года, когда стало понятно, что он вряд ли начнется. Но тогда коренные еще оставались. А потом потянулись русские беженцы из Райана. Ну и… Дед так и говорил: «Ну и». И Настя тоже. А что это значит – не объясняли. Настя только испуганно добавила:

– Нет, ты не думай. Ничего такого, как в Райане, не было. Просто всем, кто хотел, разрешили уехать. Даже автобусы подогнали. И представители Красного Креста были. Ну, это еще ничего не значит, – Настя болезненно скривилась и надолго замолчала. – Главное, генерал Третьяков был. Иначе бы…

А я ничего и не думала. Точнее, даже не знала, что и думать. И что же такого случилось в Райане, понятия не имела. Но тоскливо и больно екнуло где-то под ложечкой. Вновь перед глазами встали дедушка Айвар и его неугомонная внучка Ритка (постарше Дина, но помладше меня), которая однажды на ночь глядя повела нас с братом и соседских ребят смотреть здешние «пещеры и пустоши». Добраться до них мы не успели, но скандал, когда нас отыскали где-то на краю леса, вовсе не напоминавшего пустошь, был знатный. Досталось всем, кроме Дина, которого посчитали еще слишком маленьким для наказания. Но особенно Ритке. Впрочем, она даже не расстроилась. Сказала – привыкла.

На следующий день я в знак солидарности с ней, наказанной и запертой в четырех стенах, не пошла в университетский клуб. Только там мы все равно оказались. Она, хитро подмигнув, продемонстрировала мне, как можно выбраться из дома через люк в потолке и чердак, а потом мы прятались в клубе в тайном месте. Что был за концерт, я так и не поняла: из тайного места мы ничего не видели и не слышали. Только все равно было весело и интересно.

Где сейчас дедушка Айвар, где сейчас Ритка? Они бы ни за что сами не уехали!

– А те, кто уехать не захотел? С ними – что?

Настя ничего не ответила. А спасший меня доктор, дядя Олег, отодвинул тарелку с недоеденным супом – и вышел из комнаты.

Вечером того дня я познакомилась с генералом Третьяковым. Он-то меня уже видел. Как выяснилось, это его разговор с дядей Олегом я слышала однажды ночью в полубреду. Если в Городе генерал был символом зла, то здесь его любили. Можно сказать, боготворили. Хотя меньше всего он походил на божество. Мог после обеда, на котором был гостем, собрать всю посуду – и отправиться на кухню мыть ее: «чтобы помочь нашей чудесной хозяйке Анне Николаевне». Мог, забыв про все на свете, возиться с малышней: двумя младшими братьями и сестренкой Насти.

Один раз они вчетвером устроили бои подушками на моей огромной кровати. Мне ужасно хотелось к ним присоединиться, но я удержалась. Все же переросла уже такие игры. К тому же старший из братьев, Игорек, так похож на моего Дина. Не хватало еще разреветься во время игры. Генерал, выбравшись из-под груды подушек и диванных валиков, которые обрушили на него ребята, глянул на меня:

– Не хочешь поучаствовать?

Я покачала головой. Генерал почему-то отослал всех малышей «на разведку в гостиную». Ему, видимо, захотелось передохнуть.

Чтобы перебить вдруг подкатившие к горлу слезы, я неожиданно для себя ляпнула:

– Вы совсем не похожи на военного преступника! И даже на генерала, когда без формы.

Третьяков смотрел на меня как-то странно. С интересом, что ли:

– А на кого тогда я похож?

– По-разному. Сейчас вот – на моего папу. Он тоже любил с нами драться подушками. Но он никогда и не был генералом. И военным преступником тоже, – да что же этот «преступник» прицепился к языку.

– Что ж, большинство преступников, я думаю, совсем не похожи на преступников. И дети у них есть, которых они любят. И внуки… Но я хотел узнать: ты и впрямь считаешь меня преступником?

– Да какая вам разница! – я ужасно жалела, что невольно начала этот разговор. – Международный трибунал считает, Евросоюз и США считают, Россия – тоже. Это важно. А кому есть дело до моего мнения?

– Мне есть. А вот на США и Евросоюз и даже на российские власти, поверь, глубоко наплевать.

– Вообще-то нас в школе учили, что преступником человека может назвать только суд. А вас не судили.

– Ох, девочка! Меня-то как раз судят каждый день, каждый час. И ладно бы только журналисты и политики. Мне, как я уже сказал, все равно. Но вот и ты судишь. И твои друзья в Городе. И русские жители Железнодорожного поселка. И матери погибших солдат – своих, чужих…

Надо бы промолчать, уйти, но черт дергает меня за язык:

– А сами себя вы судите?

Генерал смотрит в окно. Долго смотрит, хотя оно занавешено плотными шторами.

– Конечно, сужу. И это самое страшное. Еще и потому, что не имею на это права. И на самокопания права не имею тоже. Война кончится – тогда все можно. А сейчас – нет.

– Значит, военный не может быть добрым человеком – и думать о том, кто живет там, в спящем городе, на который вот-вот упадут его бомбы?

– Не может. И не думать не может.

– Не понимаю.

– Ладно, Марта, прости, не будем.

– Я-то прощу. Потому что, если честно, я вас преступником не считаю. И не из-за того, что суда над вами не было. И не из-за Деда тоже. А другие в Городе – считают. И будут считать…

Генерал не сказал больше ничего.

Вчера вечером Третьяков позвонил Деду и поинтересовался, как я себя чувствую. Дед ответил в духе: а чего, мол, с ней станется. Тогда генерал и попросил, чтобы мы оба пришли завтра. Ради важной встречи. Или сообщения.

И вот мы идем. Голова уже не кружится. Дед в военной форме. Не без гордости отдает честь встречным офицерам – их в Университетском городке немало. И каждый раз на мгновение делается чужим. А пацаны из младших классов, у которых как раз закончились уроки, прикладывают ладошки к своим вязаным шапочкам. Ух, как они завидуют Деду, который настоящий, по их мнению, военный и без пяти минут герой. Нашли, дурачье, чему завидовать.

Из окна, в которое все эти пять дней напролет я наблюдала за жизнью пусть не всего городка, а лишь части нашей улицы, следов войны не было видно совсем. Легко было представить, что никакой войны и нет вовсе. Но и городку, как выяснилось, досталось. Здание университета цело. И студенческие общежития с виду совершенно такие же, как два года назад. Правда, по словам Деда, теперь там живут не студенты, а беженцы из Райана.

Соседний же с Универом квартал, где жили дедушка Айвар и веселая Ритка, лежал в руинах. Черные полуразрушенные стены домов в пулевых отметинах.

Дед перехватил мой взгляд:

– В августе за этот квартал были самые большие бои. Когда республиканскую армию выбили отсюда, дальше они уже отошли без единого выстрела.

– Ты-то откуда знаешь?

– Капитан Снегов рассказал. Он в том бою участвовал, – в голосе Деда послышалось чуть ли не бахвальство. Будто бы он сам участвовал в том бою, а не какой-то неизвестный мне капитан Снегов.

– Было бы чем гордиться! Разрушили дома, выгнали людей. Да и поубивали небось, – я не смотрела на Деда.

Дед не обиделся на мои слова, вздохнул только – и впрямь как старый дед:

– После Райна и хуже могло быть.

– Да что вы все заладили про это Райан, а толком не объясняете! Что там, в конце концов, такого произошло?

Я боялась, что Дед ответит, как было уже однажды: «Лучше тебе не знать». Но на этот раз он заговорил, глядя мимо меня, на черные руины.

– Это случилось в конце июля. Мы были дома, в Райане, втроем. Я, Иринка и Гошка. Иринка специально к нам перебралась, потому что папа уже недели две все время в разъездах был, почти не появлялся. А мама в Город поехала, к тете Инге. Иринка – это моя сестра. У папы раньше другая жена была, она умерла еще до того, как они с мамой познакомились. Иринка их дочь – на четырнадцать лет меня старше. А Гошка – сын ее, племянник мой. Ему три годика. Было три.

После седьмого июля, когда взрыв на Празднике поэзии случился, в Райане стало неспокойно. Мама меня одного не хотела оставлять. Вот Иринка на три дня к нам и перебралась. Эх, если б не это… Понимаешь, у нее муж – коренной, они жили в другом квартале. А в нашем большинство русские. И они… ну, «Гвардия чистого духа» – так они себя называли, – все время шлялись по нашим улицам. Вооруженные, с повязками на руках, слова им ни скажи. А сами-то… Там один такой был, в нашей школе учился до десятого класса. Вроде Белоглазого. Какой там дух. У него и мозгов-то никаких.

И вот в тот день, 28 июля, они вместе с военными – теми, которые коренные, обложили наш квартал. И стали в дома врываться. Выгоняли всех на улицу, а кто не хотел, убивали. У них же оружие откуда-то. А у нас почти ни у кого не было. И вот они гонят, Иринка Гошку на руках держит, а он же уже большой, тяжелый. Да еще орет не переставая. И другие дети, маленькие которые, тоже орут. Я соседскую девочку Вику на руки взял, ее мама где-то в толпе затерялась. Вика младше Гошки и худенькая, а он толстяк. Мне не тяжело было. Только страшно. Куда гонят?

А потом кто-то на перекрестке – одна улица к реке, другая к церкви – крикнул: «Пойдемте в церковь, там они нас не тронут. Церковь католическая. Но ведь и они – католики, что-то святое для них должно быть». И толпа сама как-то развернулась – и все пошли по той улице, что к церкви Святого Марка ведет. Эти стрелять начали. Тогда я Иринку с Гошкой и потерял. И все, больше не видел. Потому что в церкви народу набилось видимо-невидимо, а она немаленькая была. Кто-то у меня Вику забрал.

И тут снова – эти, из «Чистоты духа». Люди кричат отцу Мартину: «Не пускайте их, не пускайте!» А он отвечает: «Как я могу не пустить. Да и не спросят они разрешения. Но вы не бойтесь, все же мы люди – в храме Божьем они ничего не сделают». Он и им так сказал, а эти только смеялись. Храм, говорят, уже не храм, потому что его осквернили грязные православные свиньи. Отца Мартина они вытолкали на улицу. И тут началось такое… Мне Виталька помог – мы с ним только и спаслись, и еще двое ребят маленьких с бабушкой. А церковь эти гады сожгли – оскверненную же по-ихнему. Прямо с людьми сожгли.

Теперь уже не только руины, не только корка на подтаявшем снегу, но и само солнце казалось черным, ослепительно черным. Отец Мартин из пустынной церковки в поселке беженцев, русский мальчик Виталька, без документов, в промозглом и страшном трамвае. Трехлетний толстячок Гошка, про которого Дед ни разу раньше не упоминал – ни намеком, ни полусловом. А я-то думала, что только у меня такая беда, с которой жить невозможно. Нет, знала, конечно, что не только. И все же.

Когда я осмелилась посмотреть на Деда, он вовсе не был таким страшным, как при разговоре с Падре в Сочельник. Лишь желтизна в глазах исчезла, и они теперь казались почти черными. И мы пошли дальше.

Мы вошли в книжный магазин. Ну надо же, где-то в мире, да что там, прямо вот здесь, рядом с руинами – и в ста километрах от сожженной райанской церкви продают книги. И покупают. И читают. Смеются над смешным, плачут над грустным. Хотя и то и другое – выдумки, сказки, ложь. Не буду больше никогда читать книг, даже папиных! И стихов писать никогда не буду! Эта мысль так меня поразила, что я замерла прямо у книжной стойки. И сразу же нарушила зарок, не удержалась. Протянула руку взяла первую попавшуюся книжку, раскрыла.

Оказалась – детская, на государственном языке, выученная почти наизусть. Года три назад Динка заставлял меня перечитывать ее ему чуть ли не каждый месяц, хотя и сам уже научился читать. Так мы и сидели по вечерам с книгой, рядышком, прямо на полу, подстелив лишь полосатый пушистый плед – и хохотали, хохотали до слез. Но горечи в этих слезах не было. «Ох, книжка ведь гораздо смешнее фильма! Правда, Марта?» – неизменно спрашивал Дин. И я неизменно соглашалась.

«В Каттхульте начались поспешные сборы. Надо было привести в порядок Эмиля, умыть и одеть его в праздничный костюмчик. Причесать его, разумеется, было невозможно. Правда, мама ухитрилась просунуть в супницу палец, чтобы выскрести грязь из ушей мальчика, но это кончилось плохо: палец тоже застрял в супнице».

Веснушчатый белобрысый мальчишка на обложке – и издание то же самое! Мне показалось, что рядом хохочет Дин. И я заплакала, и сразу же засмеялась. И снова заплакала. И поняла, что обязательно буду читать книжки и писать стихи. Потому что если книжка не просто хорошая, а настоящая, в ней не может быть лжи. А когда-нибудь, может быть даже очень скоро, сама напишу о том, что случилось с нами за эти страшные месяцы. Со мной, с Дином, с папой, с Дедом, с генералом Третьяковым.

– Барышня! Вы хотите купить эту книгу? – из-за слез я почти не рассмотрела продавца. Только поняла, что он уже совсем старый, а говорит с легким русским акцентом. – Или, знаете что, берите книгу в подарок. И не спорьте, я вижу, как она вам дорога. Берите, берите, не отказывайтесь.

Дед нетерпеливо подталкивал меня в спину. Мы поднялись на второй этаж, я, еще не успокоившись толком, лишь мельком заметила вооруженного часового. Он что-то спросил. Дед невнятно пробормотал в ответ. И мы оказались в светлом просторном кабинете – даже удивительно, что в этом старинном с узкими окнами здании есть такие большие и наполненные солнцем помещения. Наверное, это обман зрения из-за пелены невысохших слез в глазах.

А сидящий за столом рядом с генералом Третьяковым мой брат Александр, живой и здоровый, – это тоже всего лишь обман зрения? «Обман зрения» подошел и начал вытирать мои мокрые щеки шершавым носовым платком. Будто бы я опять маленькая, пятилетняя, свалилась с велосипеда и реву на всю нашу улицу – скорее от испуга, чем от боли.

Книга с глухим стуком упала на паркет. Я, еще ничего не понимая, наклонилась, чтобы поднять ее, встретилась с хитроватыми глазами Эмиля из Леннеберги. Конечно же, он никакая не выдумка и не ложь, если мы столько раз читали о его приключениях с Дином. И Александр с его шершавым носовым платком вовсе не ложь, не обман зрения, не бред от высокой температуры…

 

12. Встреча

Куда делся из кабинета Дед, я так и не поняла. Но разговаривали мы втроем: генерал Третьяков, мой вновь обретенный брат и я. Пили черный-пречерный, горячий-прегорячий чай из керамических кружек с эмблемой армии РОСТ. На мгновение вспомнилась ночь перед Рождеством, Штаб, кружки с таким же горячим и крепким чаем, сержант Басис, лейтенант Фродо. Ведь после того, как Штаб разбомбили, Александр и ушел на войну. А потом пропал. Мотнула головой, чтобы не думать об этом. Тем более, теперь-то он нашелся. Живой, пусть и не совсем здоровый, как оказалось. Я старалась не смотреть на его изуродованную правую руку, на которой не хватало двух пальцев – среднего и указательного.

Его война оказалась короткой. В общем, все, как мы и представляли: 11 января новобранцев, вместо того чтобы отправить в учебный лагерь, повезли на фронт. Там, видите ли, срочно понадобилось подкрепление. В том, что случилось потом, до конца так и не разобрались. Мальчишки-добровольцы попали под перекрестный огонь, два десятка погибли, остальных, в основном раненых, подобрали ростовцы. Вылечили, кого смогли. Среди тех, кто попал в госпиталь к русским, был и наш Александр. Взрывом ему покалечило руку, и он много дней провалялся без памяти из-за контузии. Сейчас уже все хорошо, только вот пальцы новые не вырастут.

Александр сказал «палцы» – и я с глупой гордостью подумала, что говорю по-русски лучше, чем он. Наверное, это была защитная реакция, чтобы мысленно отгородиться от розовых, в шрамах, культяпок, – ведь еще недавно это были ловкие, так быстро бегавшие по клавиатуре и умело справлявшиеся с любым делом пальцы брата.

– Знаешь, ты не обижайся только, но, может, это и не плохо, что не вырастут, – усмехнулся генерал Третьяков, услышав эту фразу. – Девушки тебя все равно любить будут. Даже еще больше – такого героя!

– Да какой я герой! Даже не выстрелил ни разу! – взвился Александр.

– А не стрелять – это сейчас тоже подвиг. Считай, что Бог тебя уберег.

– Да я бы стрелял, еще как бы стрелял. Но так вот случилось, что теперь и не смогу, даже если захочу. И потом – почему Бог не уберег других, они разве хуже?

– Кто-то и хуже. А кто-то – просто другой, и судьба у него иная. И призвание другое. Некоторые должны и стрелять, и убивать, – увы, без этого никуда. Но ты-то ведь этого не хотел никогда. Ты – человек мира, а не войны. Потому что умеешь мирить и объединять, умеешь видеть людей по обе стороны конфликта. И знаешь, такие миротворцы скоро будут гораздо важнее, чем генералы вроде меня. Пока снова не придет время вояк.

Александр уставился в стол и, не поднимая глаз, спросил:

– А оно придет?

– Безусловно. Бесконечного мира в ближайшие лет двести явно не предвидится. Но и бесконечных войн не бывает тоже. Кто будет строить мир, когда эта война окончится? Если всех таких, как ты, как Марта, как ваш отец, как директор Силик, поубивают…

Директор Силик! А ведь он говорил почти то же самое – в тот день, на нашей кухне, когда после бомбежки Штаба Александр решил пойти в добровольцы. Мне показалось, что я только подумала об этом. Но на самом деле сказала вслух.

– А ведь точно! Ты, как всегда права, умная моя сестренка. Он утверждал, что я – не человек войны. Ну а я чувствовал себя предателем. И потом тоже, когда вы, генерал, узнали меня, хотя видели всего один раз во время своего тайного посещения Города, – и забрали из госпиталя для пленных. Товарищи мои – там, а мне привилегии? И только потому, что ваш сын дружит с моей сестрой.

Я подумала, что они уже не первый раз ведут такой спор. Вот только про разговор с Силиком Александр раньше не вспоминал.

Генерал пожал плечами:

– Какие там особые привилегии! Их точно так же вылечили – и почти всех уже обменяли на наших пленных.

– Значит, не из гуманизма лечите-то? Как валюту используете. Да-да, знаю, что и наши также, и что тем, кого вылечили, все равно, из гуманизма или по каким другим причинам, главное – живы. Только как же все это достало: «ваши», «наши»…

– О том и речь, Санька! – только так, Санькой, на русский лад, он всегда называл и Деда. – Потому тебе и надо возвращаться в Город. Элементарная логика подсказывает: заканчивай школу, учись дальше, теперь никакая призывная комиссия тебя не тронет. Держись директора Силика, тот плохого не посоветует. Да и мать тебя ждет не дождется, трудно ей в одиночку.

А меня – меня она ждет? И что с мамой, жива ли, на свободе ли, не сошла ли с ума от тревоги за нас, сгинувших неизвестно где? А бабушка? Она ведь перед Новым годом сильно болела, только мне тогда было совсем не до нее. На сей раз я, кажется, ничего не сказала вслух. Но все страхи этих дней (я постоянно думала о маме, но все молчали – и спросить было до обморока жутко), наверное, отразились на лице.

– Не переживай. С мамой все в порядке. И про нас она знает, что живы, что в безопасности. Только звонить отсюда в Город нельзя.

И мне стало так легко и свободно, что я снова чуть не разревелась. Теперь уже от радости.

– Постой, а ты-то давно знаешь, что я здесь?

– Да уж недели две, наверное. Сначала не верил даже. А потом чуть не лопнул от счастья!

– А чего ж не зашел ни разу? – мне вдруг стало обидно – и сразу тревожно. Все же Александр, пусть и привилегированный, но все же пленный. Человек, значит, подневольный.

– Да не пускали меня. Говорили, слабая ты очень, больная, боялись, от потрясения хуже станет. А сейчас, смотрю, вполне себе оклемалась. По крайней мере, губы дуешь, как здоровая.

– А еще Марта наверняка хочет узнать, укокошила ли она Иосифа Черного. – В кабинете материализовался Дед. Он возник ниоткуда, так же необъяснимо, как давеча исчез. – Жив этот подонок, как и подсказывала мне элементарная логика. Говорил же я тебе, что с такими ничего не делается. Так что орден за полное и окончательное уничтожение врага тебе не полагается.

– Санька, чего язык распускаешь! Да и вообще, кто тебя звал сюда? Видишь, я с людьми разговариваю, не встревай, геть отсюда, – Третьяков сморщил нос и махнул рукой по направлению к двери, в которую, между прочим, Дед не входил и не выходил. Наверное, где-то была другая.

– Это что еще за «геть» такое? И что значит «с людьми разговариваю»? Я не человек, что ли?

– Ты рядовой! И не выполняешь приказ генерала и главнокомандующего! Я сказал – выметайся, стало быть, выметайся.

Я не могла понять, всерьез или в шутку пререкаются старший и младший Третьяковы. Но сам Дед не желал разбираться в этом:

– И не подумаю выметаться!

Он по-хозяйски развалился в кожаном генеральском кресле. Сам Третьяков сидел на шатком стуле, напротив меня – через узкий и длинный стол – и рядом с Александром.

– Путь он остается! – мне вдруг отчаянно захотелось, чтобы Дед никуда не уходил. Я чувствовала, что решается нечто важное в нашей судьбе. И пусть Дед, мой самый лучший в мире друг, будет рядом.

– Ладно, если Марта не против. А насчет дисциплины и приказов мы с тобой еще побеседуем.

И опять неясно: в шутку он или всерьез – про приказы.

– В общем так, Александр. Завтра очередной обмен пленными при посредничестве Красного Креста. Ты уже достаточно оклемался. С Мартой встретился. Так что пора и домой. Как я говорил, учись, работай, будь самим собой. В четверг будешь в Городе.

– Не «будешь», а «будем». Ведь и я тоже – домой.

Мне радостно, потому что домой, к маме, очень хотелось. Да еще с Александром. И горько – потому что понятно, что Дед в Город не вернется. По крайней мере, пока не кончится война. А когда она еще кончится! Значит, расставание. Нет, не может быть, чтобы совсем навсегда, чтобы нас поубивало, если уж из такой передряги вылезли. Но надолго – это уж точно.

Надолго – это может быть навсегда. Как говорил папа, время меняет людей, после долгой разлуки можно встретиться уже с совсем другим человеком. А папа не знал, что война меняет людей еще сильнее. К тому же года через два-три (не может быть, чтобы война столько тянулась, но все же) мы уже совсем вырастем. И что если наша «Кровавая Мэри» в таверне и наши первые поцелуи покажутся детскими и смешными, не стоящими даже воспоминаний?

От этих мыслей меня отвлек взгляд – точнее взгляды: брата и генерала. Странные такие взгляды, будто они что-то хотят сказать, только не решаются. Первым решился Третьяков:

– Марта, послушай меня. Я понимаю, ты хочешь домой. Но пойми и ты. Да, Иосиф Черный остался жив, а господину Силику удалось даже добиться отстранения замдиректора Бака и сохранить руководство школой за собой. Чего это стоило – отдельный разговор, да и не для посторонних ушей. Но возвращаться в Город тебе опасно, потому что кто такие Александр Извид и его мать, теперь известно всем. И тебе опасно, и многим близким тебе людям будет ох как непросто, если ты вернешься.

– И что же? – в глазах темно, в ушах колокольное гудение, будто бы со всего размаху врезалась в стенку. – Здесь я не останусь, ясно вам, не останусь, никогда! Я не знаю, какая моя война и моя сторона, но эта сторона – не моя! Пусть даже Дед на этой… Но Дед – русский, и он Третьяков, и Город – не его родина. А я Даба, Город – мой дом и единственное, что у меня осталось. Мама, Александр, школа, Томас и Милка – все они в Городе! А я – там, откуда по ним стреляют?

Я бегала по кабинету и кричала, выплевывала – и снова глотала собственные слова, они царапали мне горло, как корки засохшего хлеба. А потом почувствовала на своих плечах руки, тяжелые и ласковые одновременно. Так когда-то, совсем в другой жизни, обнимал меня отец. Я ткнулась в чуть пахнущий табаком генеральский мундир – и умолкла. Все слова разом кончились.

– Нет, здесь ты не останешься. – Третьяков заговорил тихо, но как-то очень отчетливо. – Мы хотим отправить тебя в Москву. Недавно заключено соглашение, согласно которому все жители Республики, кому нет еще шестнадцати лет, могут без сопровождения взрослых выехать с ее территории в качестве беженцев. Но только если имеется подтверждение, что в стране, куда они выезжают, их согласны принять. Родственники, знакомые, благотворительные организации.

– Помнишь папиных друзей из Москвы, дядю Василия и тетю Светлану? Мы к ним два раза в гости приезжали, и они к нам тоже несколько раз. Ну, еще на пасхальные каникулы в позапрошлом году – ты тогда с их сыном Сережей в зоопарке потерялась. Помнишь? Мы с ними связались, они сказали, что с радостью примут. И официальная бумага от них в гуманитарном центре беженцев имеется. Мы думали, так лучше – для всех.

Дядя Василий какой-то, тетя Света… Причем тут дурацкий зоопарк, почти забытый мною мальчик Сережа и далекая чужая Москва?

– А у меня, значит, и не спросили, как мне-то лучше.

Я вскинула совершенно сухие – слезы все уже кончились – глаза на генерала. Он погладил меня по голове, как маленькую, но сказал жестко:

– Что ж, элементарная логика подсказывает, что последнее слово – за тобой. Решай сама, Марта, только всерьез, по-взрослому, учитывая последствия. И не только для себя.

Я молчала долго. Проклятые эти последствия! И как ни поступи – все равно будут.

– В Москве не знают, каково это, когда твой Город в осаде, когда нет еды, а по трамваям стреляют снайперы. Они не понимают этого. Они русские – и для них я враг.

– Почему же враг? Не они же стреляют. Да и кому, как не тебе, объяснить им, каково это, когда снайперы, снаряды и нет еды.

– Но это словами не передашь, это надо самому испытать, чтобы понять… А если и скажешь, то зачем? Разве от этого будет лучше?

– Ты найдешь нужные слова, я уверен. Уже находила. Я ведь слышал твои стихи – про Синий десант… – генерал будто споткнулся. Потом он заговорил снова, только хрипло. – Они увидят, что ты не враг, а ты – что они не враги. И может быть, это на целую минуту приблизит мир!

– На минуту! Издеваетесь вы, что ли? Значит, я буду в безопасности писать стихи и говорить – как это – миротворческие речи, да? А как же мама, и все наши ребята из школы, а учитель Золис и госпожа Анна, а их ребенок, который еще не родился? Что же, я всех их брошу?

– Минута на войне – это очень много. Пуле нужно мгновение, чтобы убить. Может быть, она, эта добытая тобою минута, и сохранит жизнь кого-то из них.

Господи, это он всерьез – или просто заговаривает мне зубы? Но только выбора у меня не было. Больше не было. Я взглянула на Деда – и сначала вовсе не заметила его в кресле, показалось, что он снова исчез. Но Дед был здесь, просто съежился и стал маленьким-маленьким.

– Дед, а ты? Может, вместе в Москву? В конце концов, ты там будешь своим.

– Не буду я там своим, Марта. Я теперь и в Городе, и в Москве – как заложник. Та самая валюта для обмена. Да, да, подслушивал я ваш разговор, товарищ генерал, далеко не убрался, хоть ты меня и просил. Они же ведь все отца ищут и выдать Трибуналу обещают. А вот здесь – как раз мои знамена, моя родина, моя война. Но ты не думай, про Милку и Томаса, про нашу гимназию, фотографии на первом этаже, про Заречье – я никогда не забуду. Пап, может и от этого война кончится на минуту раньше – ну или хотя бы на тридцать секунд?

Генерал не ответил. Казалось, даже не слышал вопроса. Но его застывшее лицо вдруг свело судорогой. А Дед подобрался, вытянул ноги и сказал уже совсем по-другому:

– Но что меня больше всего беспокоит, это какой-то московский проходимец Сережа, с которым ты уже гуляла в зоопарке.

Книга про Эмиля из Леннеберги по-прежнему лежала на полу. Всего полчаса назад его лукавая физиономия заставила меня смеяться и плакать одновременно. Нет, плакать больше не буду – и я засмеялась:

– Дед, ты ревнивый балбес! Этому Сереже всего полтора годика тогда было, а сейчас, значит, четырех еще не исполнилось.

 

13. Эпилог

Городок Мшанск и правда оказался почти что сказочным. Вот уже часа три Марта бродила по его узким улочкам, выходила на маленькие круглые площади, наблюдала за неспешными прохожими, изучала вывески на лавках и конторах. Непривычные вывески, написанные и на государственном, и на русском языке. Такого в Республике Марта не видела, и не только во время войны. Здесь и на улице русский и ее родной языки звучали одинаково свободно и естественно. А над трехэтажным кирпичным зданием городского муниципалитета развевалось сразу два флага: Североморской Второй Республики и Русских Объединенных Северных Территорий. Такого просто не могло быть – и все же оно было.

Пошел снег, мягкий, влажный, совсем уже мартовский – наверное, самый последний за эту зиму. А вот войны бесконечными не бывают, так, кажется, сказал генерал Третьяков? Но и зима почти на излете. Снег, словно понимая, что это его последний большой десант («Синий десант»), уже не шел, а валил, засыпая автомобили, деревья, неспешных и безмятежных прохожих. Фары машин и рыжие, как шкурка мандаринов, фонари не в состоянии были пробить сгущавшиеся сумерки и это белое мельтешение, заполнившее весь мир.

Марта почувствовала вдруг, как гудят от многочасовой ходьбы ноги. Прислонилась спиной к толстому стволу тополя – оказывается, она забрела в городской парк. Где-то совсем близко слышались ребячьи крики. Наверное, малышня катается с горки, ловя последние зимние развлечения.

Марта старалась не вспоминать прощаний. Хорошо бы просто стоять и ни о чем не думать. Но ни о чем все-таки не получалось. И чтобы ненужные мысли не лезли в голову, она еще раз перебирала события сегодняшнего дня: суматошный Центр беженцев – чуть ли не единственное современное здание во всем городе, стеклянное, как аквариум, будто бы выставляющее напоказ чужие несчастья. На первом этаже висел портрет президента Лупежа. Наверное, тоже единственный в городе. На нем кто-то криво пририсовал рога – прямо по стеклу, закрывавшему изображение. Но никого это, кажется, не беспокоило. Висит себе президент Североморской Республики с рогами – и ладно.

Удивительно, но в этой круговерти – среди женщин, детей, подростков, раздраженных, безучастных, крикливо-нахрапистых и совершенно потерянных – довольно быстро возник строгий порядок. Марту отправили на второй этаж, где уже ожидали решения своей участи полтора десятка ребят – на вид от девяти до четырнадцати лет. Наверное, тех, кто со взрослыми, или совсем малышей отправляли в другие кабинеты.

Знакомиться и разговаривать ни с кем не хотелось. И, видимо, не только Марте. Все молчали. Только раз один из самых младших мальчиков произнес в пространство:

– Если в Россию не выпустят, то и здесь, в интернате, неплохо. В Мшанске войны нет, и фашистов, как в Городе, тоже. Как они папу, а потом и маму мою…

Мальчик был русским. И наверное, большинство ребят из этой очереди на российской границе, мечтающих уехать от войны в Россию, тоже были русские. А Марта не мечтала. Просто так все сложилось. Сказать бы этому мелкому, что она тоже из Города, но разве она фашистка? Нет, не надо. Это генерал Третьяков считает, что она всегда найдет нужные слова. А где их сейчас взять, нужные?

Марту в Россию выпустили. С десяток волонтеров в одинаковых форменных рубашках с эмблемой благотворительного центра, с одинаковыми пластиковыми улыбками на молодых лицах и столь же одинаковым иностранным акцентом задавали ей вопросы, изучали документы, куда-то звонили, проверяли данные по компьютеру. И больше были похожи на роботов или автоматы, чем на людей. Живой показалась только одна русская тетка, которая поставила ее на однодневное довольствие в местном интернате. Она-то, в отличие от безупречных даже внешне волонтеров, была немолода, толстовата, в латаном, когда-то белом, а теперь посеревшем халате. И не сыпала вежливыми и ободряющими словами.

– Куда ты бумаги-то свои суешь? Подожди, видишь, я занята покуда. Так, значит – до завтрашнего утра. А потом в Москву. Что ж, повезло тебе, Марта Даба, – Марте показалось, что тетка сейчас спросит об отце, такой у нее был взгляд, – и сразу же напряглась. Но та не спросила. – Некоторые неделями здесь кантуются, даже русские. Хотя русские – не русские, какая разница, жить-то всем хочется. Вон, понавешали на вас бирок-то, будто в концлагере каком. Но ты не трогай ее, не дай бог потеряешь или хотя бы повредишь сургучную печать, пока до места не доберешься. Это сейчас главный твой документ, без него через границу не пустят.

Марта знала это. После того как проверки и сверки закончились, ей с теми же улыбками и бодрыми словами закрепили на руке пластиковую карточку – с фотографией, именем и фамилией и личным шестизначным номером. Когда широкий браслет намертво обхватил запястье, Марта почувствовала унижение и постаралась спрятать бирку в рукаве свитера. От слов этой тетки унижение вернулось. И вдруг тетка улыбнулась, но не так, как роботы, – по-человечески:

– Давай я тебе компота налью вишневого, тем летом еще наварила и в банки закатала. Ты такого никогда в жизни и не пробовала. А я беру сюда – зачем мне теперь одной столько. Иногда кого из ваших кормлю и пою, кто понравился.

– А я, значит, понравилась? – Марте наконец надоело молчать.

– И ты понравилась, и отец твой – правильный был мужик, настоящий. Да догадалась я, догадалась, кто ты есть. Я по книжкам не очень, а Борька мой, сын, – все до единой прочитал. Говорил – любимый писатель. Две даже с собой на фронт взял. Понесла его, дуралея, нелегкая.

Тетка умолкла, а Марта не решилась спросить, что сталось с дуралеем Борькой. Компот и правда был обалденный.

– Ну ничего, пусть хоть кому-то повезет в проклятой этой Москве.

А потом Марта разговаривала с мамой по телефону, – отсюда было уже можно. И связь не подвела. Завтра Марта уезжает в Москву. Завтра в Город возвращается Александр.

Вихрь сбил ее с ног. Закрутил, потащил за собой в сугроб, корявая кора тополя поцарапала щеку. Когда Марта продрала глаза, оттерла их от залепившего снега, опомнилась от боли, она поняла, что нет никакого вихря. Есть такой же, как она, перепачканный снегом пацаненок. Только совсем еще маленький, лет восьми. Шапка съехала на лицо (как когда-то маленькому Вовчику из Заозерья), он, наконец, разобрался с ней, стащив с кудлатых светлых волос. Поозирался, поглядел на нее спокойными прищуренными глазами, сказал смущенно:

– С горки ехал. А снег и темно. Не заметил тебя – вот и авария. И доска катательная куда-то отскочила.

– Дерева тоже не заметил?

– Дерева тоже… Ух, как тебе руку расцарапало!

Оказывается, чертовая бирка острыми ламинированными углами и впрямь подрала кожу на руке. Ладно, главное, что сама бирка и печать на ней целые.

– Больно? – теперь в голосе малыша звучало не смущение, а сочувствие.

– Да ну, ерунда какая!

Мальчик снял разбухшую мокрую варежку и осторожно дотронулся да Мартиного запястья горячими пальцами:

– Ты беженка, да?

– Нет, я Марта.

– Понятно, – согласно кивнул малыш. – А я Антошка. Так меня все друзья называют. И ты можешь.

– Хорошо. Но только мы, наверное, не подружимся.

– Почему? Думаешь, я слишком маленький для тебя?

– Что ты. Просто не успеем подружиться. Я завтра утром уезжаю. А сейчас уже совсем вечер.

– Вечер? Но не ночь же! На санках покататься точно успеем. Только сперва их надо найти.

Марте не хотелось в казенную интернатскую комнату, а потому она с радостью согласилась искать санки и часа два каталась с малышней с горки, а потом разводила их всех по домам, хотя совершенно не знала Мшанска – и если бы не ее новый друг Антошка, то заблудилась бы окончательно. Последним она проводила самого Антошку – после того, как он подробно объяснил, как дойти от его дома до интерната. Ничего сложного: сначала прямо до церкви, потом направо. Они минутку постояли в пахнувшем мокрой известкой и талым снегом подъезде.

– Ну, пока! – сказал Антошка, словно завтра с утра они снова встретятся. – Не уходи только сразу, я тебе из окошка помашу. Мое – на втором этаже, крайнее справа.

Совсем скоро в квадратном желтом окне со старинным переплетом появился мальчишеский силуэт. Антошка замахал обеими руками, Марта взмахнула в ответ, хотя и не знала, видит ли он ее. Потом резко развернулась и побежала.

На вокзале Марту резануло чувство абсолютного одиночества и бездомности. Это было даже хуже, чем вчера в беженском центре, когда надевали бирку. Куда она едет, зачем, почему? Зачем дяде Василию и тете Свете чужая девочка из далекого Города, пусть даже они когда-то и дружили с ее отцом. Тем более и отца-то уже нет на свете.

Эти ребята, тоже чужие и незнакомые, даже враждебные, хоть ничего плохого они друг другу и не сделали. Эти пластмассовые роботы-волонтеры, которые будут их сопровождать. Эти хмурые, но вежливые люди в форме, проверяющие карточки на детских запястьях. И рыдающие женщины, которых не пускают за белую линию, прочерченную по полу битком набитого зала ожидания. Чего они рыдают-то? Не на войну же, а с войны увозят их детей. Да еще на историческую родину – не как Марту, на чужбину.

– Марта! Марта! – закричали в толпе. Но мало ли здесь, на переполненном вокзале девочек с таким именем. Она даже не обернулась.

– Марта, да что же ты – не узнаешь? И что с того, что толкаюсь! Да ты сам толкаешься – живот подбери, толстяк! Марта, черт возьми, ты оглохла? Или я совсем забыл твой язык – не понимаешь?

Господи, это же ее потерянный одноклассник Алекс. Точнее, не Алекс – Алешка из Заречья, который с Томасом придумывал для малышей кукольные спектакли. Но когда Марта вместе с ним ходила в гимназическую литературную студию, она этого еще не знала. И она ринулась навстречу ему сквозь путаницу рук и ног, проклятья и ругань, через чей-то багаж. Им с Алешкой легче – ни сумки, ни свертка, только бирки беженцев на запястьях. И вот ладони их соединились, пальцы сжались. Только бы не растеряться снова в этой толпе, не утонуть в ней, не пропасть окончательно.

– Ты в Москву?

– Сначала – да. А потом в Омск, у меня там двоюродная тетя.

– А я в Москву. Там… папины друзья. Не знаю, зачем я им.

– Не думай пока об этом. Если правда друзья, то не бросят. А ты не знаешь, как там… – Алешка сбился, замолчал, но Марта поняла.

– Жив Томас, и с Милкой все в порядке. И спектакли мы ставили, только у тебя, наверное, лучше получалось придумывать. Дед как-то сказал, что твои спектакли чуднее, в них никогда наперед не знаешь, что дальше будет.

– Дед? У Томаса вроде не было деда.

– Ах да, ты ж ничего не знаешь. Я расскажу, только не все сразу. А ты, где был ты все это время?

– Я тоже, наверное, расскажу, если успеем.

Марта вспомнила маленького Антошку:

– Конечно, успеем.

Они так и подошли к поезду, не разнимая рук.

– Смотри, дождь какой. А вчера еще мело, – сказал один проводник их «беженского» вагона другому. – Если к вечеру подморозит, сплошной каток на улицах будет.

– Нам-то что! Мы ж уезжаем. А дождь в начале пути – добрая примета, – отозвался второй.

«Добрая! И бесконечных войн не бывает», – подумала Марта. Над вокзалом глухо хлопали на ветру тяжелые от дождевой воды флаги. Один – Второй Республики, другой – РОСТа, набухшие, темные, почти неотличимые друг от друга.

– Алешка, у тебя нет карандашика – ну или чего-нибудь, чем писать? И на чем.

– А что, стихи пришли?

– Да, наверное, получится.

– Раздобудем.

И он раздобыл. И сидя в плацкартном закутке, Марта торопливо нацарапывала на рекламном буклете пылесосов (откуда взялся?) строки:

Перед дождем были другие дожди. В ножны дорог спрятан непройденный путь. Дождь все идет – значит, и ты иди. Помни приметы – из тех, что меняют суть. Ливень смывает давешних флагов кровь (Струи тугие светятся в темноте), Плачет, стенает, молит: «Не прекословь!» Не прекословь же голосу и воде. Так ли, не так ли, – путь начался уже, Ртутные капли с прошлого сбили спесь. Не прекословь же ветру на вираже, Слушай историю – ту, что сейчас и здесь. Тенькают пули, камень крошат в песок. Копья, мачете, пушки, – не все ль равно! Церкви, костры, мечети… Дрожит лесок На горизонте. А мальчик глядит в окно. Видит дорогу – непройденную – впереди, Тянет из ножен звонкое острие. Перед дождем были другие дожди. Перед войною – мир. И после нее.

На последней строчке карандаш сломался в дрогнувшей руке Марты. И все страхи вдруг снова вернулись.

– Ты что, Марта, испугалась чего-нибудь?

– А что там грохает? Говорили же – перемирие.

– Перемирие и есть, – успокоил ее Алешка.

Грохнули, нет, скрежетнули на рельсовых стыках, всего лишь колеса тронувшегося наконец поезда…

Ну а Деда – Александра Извида – Саньку Третьякова не мучили никакие страхи. Да и чего бояться, если ты на родине, если веришь в своего отца, в свою правду и в свои знамена? Он, конечно, скучал по Марте, начал скучать, едва успев попрощаться. Тем более, у нее и с родиной и со знаменами все как-то запутано, отца убили и мама далеко. О своей матери он тоже волновался. Она там, в Городе. Но генерал Третьяков говорил, все нормально, а у Саньки не было оснований ему не верить.

А сейчас Санька спал, сладко и безмятежно, как спят обычно совсем маленькие дети. И снилось ему, что они с Мартой бегут по синему ледяному озеру. Кругом зима, снег, а они босые, в летней одежде посреди метели. Он-то, Санька, никогда не мерзнет. А Марта?

– Не холодно тебе?

– Ни капельки! Я, наверное, морозоустойчивостью от тебя заразилась. Или от Александра. Вы с ним почему-то похожие, хотя и разные тоже. Вот и имя у вас одинаковое! Только бежать уже надоело. Все снег да лед. А я Деда твоего сказочного увидеть хочу, чтобы и мое желание исполнил. Или ты выдумал все?

Санька хочет обидеться, но во сне почему-то не получается. А снег вдруг превращается в шумный и веселый ливень.

– Скорее, а то совсем промокнем!

– А если лед от дождя провалится?

– Нам-то что! Дорога уже кончилась!

– Да нет же, наоборот, только началась.

– Но дом – вот он, на краю леса.

Хотя, наверное, это не тот дом. Он двухэтажный и кирпичный, а не деревянный, как был у Деда. И со второго этажа им машет незнакомый мальчишка. Ой, как это незнакомый? Это же шахматист Мишка Громов! Как же давно они не виделись!

И Санька смеется, не просыпаясь. Потом его смех обрывается, а брови на мгновение сходятся: не как у мальчишки – как у много пережившего солдата, который все время начеку. Что-то грохочет – не во сне, наяву. Но это всего лишь петарды, которые взрывают ребята во дворе. Вот дурачье, не надоели им, что ли, взрывы настоящие?

Санька перевернулся на другой бок, снова взял Марту за руку, и они побежали в дом, к Мишке. Надо же их с Мартой, наконец, познакомить…

– Алик, стреляют, опять стреляют?

– И что тебе, Вик, все время стрельба мерещится. Перемирие же. Видишь, там рабочие дорогу ремонтируют. Вот и грохочет. Да еще и ливень разбарабанился!

Вик облегченно вздохнул и опять начал теребить бирку на запястье.

– Оставь ты ее в покое! Не дай бог, отвалится, через границу тогда не пустят.

До границы с зоной Евросоюза колонне автобусов с детьми-беженцами оставалось ехать минут тридцать. В перемирие это не опасно. Но Вик почему-то боится. А вот Алексис Паметан, лучший ученик своей гимназии (теперь уже бывший), больше ничего не боится. Ну, если честно, почти ничего. Через две недели ему исполнится шестнадцать – и тогда так просто уже не уехать. А значит, надо спешить. Ведь его ждут те, кому важно умение Алексиса изобретать умные бомбочки. Его бомбочки им очень нужны, чтобы показать всем этим госпожам Тодам, всем этим холеным сволочам, кричащим о свободе и демократии, чтобы безнаказанно красть и убивать, – что такое настоящая война и настоящая смерть. И он, Алексис, отомстит им за Мартика, за остальных ребят – за всех отомстит.

Вот только Вик, тринадцатилетний Виктор Зик, с которым они вместе раскидывали листовки и стояли на той школьной линейке перед орущим Баком, сидели на допросах в отделе госбезопасности… Он до сих пор считает себя предателем, и потому боится. А значит, не приспособлен к той жизни, которую собирается вести Алексис. И как назло, Алексис пообещал родителям Вика присматривать за их сыном. Ну а не пообещал бы? Вик никакой не предатель. Но если Алексис бросит его, то сам станет самым настоящим предателем. Вот этого-то он и боится, только этого и боится. Тогда мсти – не мсти, ничего уже не изменишь. И потому Алик еще ничего не решил…

На самом деле, было не так уж и рано. Но Александру казалось, что Город еще не проснулся. Наверное, потому, что на улице почти не было людей. Дождь их, что ли распугал, загнал по домам и офисам? Уж лучше дождь, чем снайперы и воздушная тревога. Дождь – это вообще отлично, особенно когда начинаешь новое дело.

Но юноша в военной форме со срезанными знаками отличия и в камуфляжной куртке скорее возвращался к прежней жизни. Только сам он был уже другой. Остановился на перекрестке. «Сначала домой или в школу? В школу!»

На пороге гимназии уже не стоял Черный Иосиф. Сколько бы ни оставалось жить этому древнему чудовищу, к детям его не подпустят. А замдиректора Бак отправили на повышение – в департамент языковой безопасности. Во время войны этот тип безопасности, безусловно, наиважнейший, особенно для самих работников департамента. Ведь чем дальше от фронта, тем безопаснее! Ну и ладно. Главное, чтобы и этот до ребят не дотянулся.

Директор Силик смотрел на своих учеников, собравшихся в актовом зале. Он знал, помнил и видел их всех, – даже тех, кто не мог прийти на сегодняшнее собрание. Томас Оданс – разве поверишь, что недавно он был незаметным тихоней? Мила Тира, которая всегда поможет в беде. А рядом могли бы сидеть их друзья – Марта Даба и Александр… нет, не Извид, – Третьяков. И Костя Веткин, друживший со взрослым Гамлетом Мкртчаном. Вот он, Гамлет, клюет носом на заднем ряду. Почувствовал взгляд директора, тряхнул головой, подобрался. И Алекс – Алеша Воробьев. Робкий Виктор Зик, не побоявшийся ввязаться в историю с листовками, решительный, умный и упрямый Алик Паметан. Его гордый друг Мартин Смеос. Маленький Дин Даба и его старший брат Александр.

Вдруг что-то глухо ударило в оконную раму. Потом опять и опять.

– Господин Силик, стреляют, что ли? – подал голос Деннис Меркалис.

– Ага, стреляют – снежками! И прямо по окнам, – откликнулся Томас. Забрался на подоконник и стал отдирать клеенную-переклеенную раму. Наконец рама поддалась, бабахнула, распахнулась.

В зал ворвались дождь, весенний ветер, что-то еще – неуловимое и прекрасное.

– Ты совсем обалдел, да? Разобьешь, директор Силик ругаться будет! – крикнул куда-то вниз свесившийся из окна Томас.

– А ты – ты не обалдел? Свалишься же, костей не соберешь! – Александр запрокинул голову, едва успел подхватить упавшую фуражку (уже без кокарды). И вдруг в каком-то кураже подбросил ее, снова поймал и снова подбросил.

– Эгей! – кричал Александр. – Я вернулся, я вернулся, я дома!

Томас снова распрямился на подоконнике, повернул к залу мокрое от ливня лицо, счастливо улыбнулся:

– Это Даба, Александр. Милка, это Александр. Он вернулся.

И тут все повскакивали с мест и ринулись к окнам. Бах, бах, бах – распахивались они одно за другим.

– Ребята, осторожно, не вставайте на подоконники! Не высовывайтесь из окон, не толкайтесь, ради всего святого! Вы же можете сорваться, это очень опасно! – умоляла госпожа Анна. – Эрик! Ну что же ты молчишь, скажи им хоть ты. Директор Силик, пожалуйста, угомоните их!

Ее не слушали.

– Вернулся, вернулся! Он вернулся! – кричали уже все. И никто не толкался, и никто не выпадал из окон.

Александр Даба вернулся – значит, вернутся и остальные, рано или поздно, но обязательно вернутся…

декабрь 2002 – июль 2013