РАЗБОЙНИК ШМАЯ ГОРАМИ ВОРОЧАЕТ

Видали вы когда-нибудь разбойника? Живого, настоящего? Если да, то у меня к нам большая просьба: скажите, каков он из себя? Если есть у вас хоть на грош уважения к солдату мировой войны, который четыре года провалялся в окопах, заслужил три ранения и два Георгия, помогал скинуть августейшего монарха нашего, царя-батюшку, – откройте секрет: какой из себя разбойник? Клянусь вам жизнью жены и детей моих, – с тех пор, как живу на свете, ни разу не видал настоящего, живого разбойника, хотя самого меня все зовут «разбойник Шмая»!

Разбойник Шмая! Любят люди посмеяться! А время нынче суровое, никто не знает, что будет завтра, только-только выбрались из такой войны, весь мир ещё ходуном ходит, кругом носятся разные бандиты, настоящие разбойники, грабят, режут, – чёрт знает что творится!

Если бы все разбойники были такие, как я, как легко стало бы жить на свете! Главного разбойника – царя, – слава богу, убрали. Теперь целая орава злодеев со всего света ринулась на Россию, как звери лютые, норовят побольше кусок урвать. А спросите у нас в местечке, – так другого разбойника, кроме Шмаи, как будто и на свете нет! Пристали к человеку, весь мир исходившему, на всех фронтах воевавшему – от Карпат и до Пинских болот, – к мастеровому, к кровельщику, у которого, говорят, руки золотые, – и гогочут, животики себе надрывают…

Насколько я понимаю, разбойник должен быть долговязым детиной, с кривой рожей, с воровскими глазами, косящими из-под лохматого чуба, и если не с револьвером в кармане, то с ножом за голенищем.

А теперь взглянитена меня: я, наоборот, роста низенького, то есть не такого уж низенького, рост как рост, и глаза, как у всех людей, – одни говорят – чёрные, другие – карие, чуба не ношу, каждые две недели в парикмахерской стригусь. Кинжалов и ножей за голенищем не таскаю. С войны, правда, привёз было домой винтовку, так жена подняла такой гвалт, что винтовку эту я тут же воинскому начальнику отнёс. Привёз шашку, да выменял её в деревне на пуд муки. Валяется у меня в доме нож, только тупой, как деревяшка… Вот и судите сами, какой из меня разбойник!

А почему, спросите вы, «Шмая»? Что это за странное имя такое? Думаете, меня и в самом деле так зовут? Глупости! Выдумали… Звать меня Шая, Шая Спивак. А уж это злые языки переделали Шаю в Шмаю, окрестили простого человека разбойником – и пошло: «разбойник Шмая»!

Ну и ладно. Не всё ли мне равно? Мне не женихаться, заработкам моим это не повредит, а ссориться с целым местечком – гиблое дело!

Прозвище это, правда, приклеили мне давно наши богачи-благодетели. За что? А за то, что несправедливости не выношу и правду-матку в глаза режу. Люблю, чтобы всё по справедливости было, по-человечески. Так прозвище и приросло. Привыкли, и помаленьку все – стар и млад – стали меня величать не иначе, как разбойником. Но я понимаю, это не по злобе. Наоборот. Теперь оно уже не так режет слух. Я к этому привык и ничуть не обижаюсь.

Вот иду я как-то по улице, подходит ко мне нищий, руку протягивает:

«Пожертвуйте, сколько милость ваша…»

Выворачиваю карманы и отдаю последние гроши. Нищий благодарит меня, как полагается, а в конце добавляет:

«Долгой вам жизни, разбойник Шмая!»

Ну, что ты скажешь!

Но что говорить о нищих, – зайдите ко мне в мастерскую, увидите более интересные вещи. Прибегает целая ватага мальчишек, шумят, кричат – одуреть можно! А я бросаю работу и принимаюсь мастерить им игрушки, ни за грош, бесплатно. Принимают они их, спасибо говорят, прыгают от радости, а соберутся уходить и говорят: «Всего вам хорошего, разбойник Шмая!… Завтра опять придём, разбойник Шмая…»

Ну, как вам это нравится?

А малышей я смерть как люблю! Но для кого мы их растим? Как вспомню про войну, которую мы только что пережили, волосы дыбом встают! Ну и война! Ведь это же просто чудо, что вернулся домой живой, с руками, с ногами! Счастье! А сколько горя, сколько несчастий принесла эта проклятая война! Наплодила калек, сирот, вдов… Хватил бы кондрашка того пса богомерзкого, который выдумал войну!

С этой речью обратился однажды разбойник Шмая к почтенному гостю, приехавшему в местечко. А когда наш кровельщик встречает человека, с которым можно поговорить по душам, он забывает обо всём на свете. Он свёртывает цигарку, закуривает, сдвигает набок простреленную солдатскую фуражку, расстёгивает защитного цвета гимнастёрку, ставит ногу на порог или на камень – и пошел про войну рассказывать!

Разбойник Шмая указывает глазами на ведро с инструментами, словно желая этим сказать: рассказывать о войне можно месяцами, но сейчас у меня, как назло, времени нет. Уже полдень, а я ещё сегодня и ломаного гроша не заработал, да и ждут меня дома жена и двое птенцов…

Он добродушно улыбается, затягивается и выпускает облако дыма.

– Как сейчас помню, – говорит Шмая, – было это в первые дни, когда всемилостивейший государь наш, царь-батюшка, чтоб его из могилы выбросило, погнал нас на войну. Лето, понимаете, жара стоит нестерпимая. А путь далёкий! Винтовка да лопата, мешок за плечами-с ног валишься, а ничего не попишешь, идешь, раз царь-батюшка велел! Из сил выбиваемся, голодные, сонные, дованные, а идём и сами не знаем, за чьи грехи отдуваемся!

А лето, как нарочно, такое погожее! На поле колосья шумят, птички щебечут, травы пахнут – опьянеть можно! Небо ясное, голубое, глядишь кругом и вдруг вспоминаешь, что идешь смерти навстречу, а умирать так не хочется! И чем ближе подвигаешься к смерти, тем больше о жизни думаешь, Казалось бы, не один год на свете прожил, не впервые небо и травы видишь, – чего бы тут особенно о жизни раздумывать? А в голову лезут такие мысли, какие никогда раньше на ум не приходили!…

Привели нас однажды в лес. Повалились мы наземь, как подпиленные, а есть хочется – кишки марш играют. Да только есть-то нечего: надо дожидаться, покуда кухни привезут. Вот и лежим мы, как проклятые, портянки сушим, болтаем всякий вздор, курим махру и терпим. Один солдатик рассказывает, как у него корова телилась, другой – про то, как его женили, третий насчёт фельдфебеля проезжается, а думают все об одном: как бы перекусить! Кишка – она, зверюга, слепая, она знать ничего не желает, ей что война, что свадьба – один черт!

И больше всех о жратве говорил, помнится, молодой солдатик, низенький такой, лицо сухое, костлявое, с кулачок величиной. Как такого заморыша в солдаты взяли, убей меня бог, не знаю! И этот парень никогда не мог наесться, досыта! Уж мы все, бывало, отдаём ему последние свои куски, только бы он хоть раз наелся. Голодным пришел он к нам от своего помещика, у которого конюхом работал, божился, что у хозяина ни разу сыт не бывал. И вот как раз в то время, когда он рассказывал нам о своих благодетелях барах, наш фельдфебель – тоже золотая душа! – удивлялся, охал и ахал, да вдруг и скажи:

«Слышь, солдатик, у тебя одна только жратва на уме! А думать-то надо о царе- батюшке…»

Солдатик вскочил перепуганный, побелел, покраснел

«Слушаюсь, ваше благородие!…»

«А скажи-ка мне, обжора, – обратился к нему фельдфебель, – сколько котелков борща ты мог бы одолеть?»

У парня даже глаза заблестели, облизнул он пересохшие губы и крикнул:

«Полное ведро, ваше благородие!»

«Ведро-о? Гм, гм… рассмеялся фельдфебель. – А если не съешь? Не съешь – по морде получишь, а съешь – четвертинку поставлю…»

Слово за слово, поладили. Приехали кухни, налили ведро борща, и парень, недолго думая, принялся за работу. Солдаты помоложе от хохота надрывались, глядя, как бедняга ложкой орудует, а старшие злились на фельдфебеля: нашел занятие – издеваться над человеком!

Одно только радовало наших солдат: фельдфебель – скупой пес, сквалыга, который, бывало, даст молодому солдатику двугривенный и велит купить бутылку водки, кружок колбасы, булку и полтинник сдачи принести, – фельдфебель проигрывал пари.

В общем, наш солдатик с большим трудом проглотил весь борщ. Батюшки святы, что творилось! Солдаты смеялись над фельдфебелем, говорили, что солдатика следовало бы на побывку домой отпустить, к жене и тёще, другие считали, что надо царю прошение написать, чтоб ему серебряную медаль выдали… Да только парня скоро пришлось отвести в лазарет, к доктору. А на следующий день солдатик отправился туда, где и еда ни к чему… Царство ему небесное!

Кончив свой рассказ, разбойник Шмая перевёл дыхание, покачал головой и выплюнул потухший окурок.

Кровельщика окружили прохожие – как бы ни были заняты люди, а услышат, что Шмая что-нибудь рассказывает, обязательно остановятся.

Солдату только того и надо. Он уже передохнул и собирался начать новую историю, но тут из переулка прибежал извозчик Хацкель – широкоплечий, коренастый человек, светловолосый, с круглым конопатым лицом. Волосы всклокочены, длинная чёрная рубаха расстёгнута, зелёные кутасы кушака в ногах путаются. Извозчик, не иначе, только что из дальней поездки приехал, в дороге, быть может, ось треснула или, чего доброго, лошадь украли! Он подбежал, посмотрел на толпу, окружившую кровельщика, остановил свой взор на Шмае и обрушил на него проклятия и ругательства, которые, видно, накопил за все годы, что просидел на облучке.

– Н-ну-у, как вам нравится этот, с позволения сказать, мастеровой? – проговорил Хацкель, пожирая кровельщика глазами и заикаясь больше обычного. – Т-та-кой мастеровой жене и детям своим не то что на кашу, на воду для каши и то не заработает! День-то на отлёте… Целую неделю, почитай, собирается он ко мне крышу чинить и никак до меня не доберётся, остановится по дороге и басни рассказывает. Уж я сегодня полсвета изъездил, и в Жашкове и в Ахримове побывал, а ты… Тебе бы только задаток получить. А сегодня вон как парит, не иначе, к ночи дождь будет, и поплыву я со всем своим барахлом… Ах, ты, погибель на твоего батьку…

– Ты, Хацкель, ругайся, сколько душе угодно, а только батьку моего не трогай! – спокойно ответил Шмая. – Сам видишь, люди слушают, интересуются…

Чувствовалось, однако, что кровельщик раздражен. Было бы у него в кармане несколько рублей, швырнул бы он извозчику в лицо полученный задаток. Но пришлось идти к переулочку, где под горою, недалеко от глубокого оврага, находился «дворец» извозчика.

Подойдя к Хацкелеву домику, такому низенькому, что козы, спускаясь с горки, свободно перепрыгивали через него, Шмая без лестницы забрался на крышу и ударил несколько раз деревянным молотком по жести, чтоб извозчик слышал, что кровельщик уже работает.

– Взялся на мою голову извозчик! – сказал Шмая после долгого молчания, обращаясь к соседкам.

Он их знает, здешних женщин-солдаток, любят они послушать какую-нибудь страшную историю, от которой поплакать можно всласть, любят и смешные приключения, чтоб можно было посмеяться и позабыть, хоть на короткое время о своих горестях… Но, словно назло, Шмае в эту минуту не приходят в голову ни печальные, ни смешные истории. Тем не менее, он хитро улыбается в усы и говорит:

– Однако, дорогие мои соседушки, о войне я мог бы рассказывать без конца. Вот, к примеру, перебросили однажды наш полк в Карпаты – это такие красивые зеленые горы. Хороши они, однако, для буржуев, для тех, кто съезжается туда на дачи, а не для солдат, которые нагружены, как ослы, и из сил выбиваются, карабкаясь по горам. Заняли мы позицию, окопались, а неподалеку от нас зарылись немецкие солдаты. Вижу я, стоит на горе этакий пузатый немец и смотрит в бинокль, – видать, генерал ихний. Он держит в руках флажок и, видимо, приказывает своим солдатам приготовиться к бою. Стало быть, как махнет флажком, они должны начать стрелять по нас из пушек и начать атаку… без его команды, понятно, никто и с места двинуться не смеет. Но тут ему потребовалось, извините, сбегать в лесок, туда, куда и царь пешком ходит.

Вот я и говорю нашему ротному, который без году неделя на фронте:

«Ваше благородие, посмотрите-ка, эти черти что-то задумали. Надо бы нам их перехитрить…»

Посмотрел на меня офицер косо и говорит:

«Скажи-ка, кто у нас в роте хозяин – я или ты?» – и при этом бьет себя кулаком в грудь.

Рассердился я и тоже в грудь себя тычу – а там Георгий висит, кровью заслуженный. Пусть, думаю, этот гимназистик, у которого и мамкино молоко ещё на губах не обсохло, не воображает. Осёл тоже упрям, да что толку от такого упрямства?

«Молчать! Я ни у кого советов не спрашиваю!» – крикнул ротный

Повернулся я и ушел на свое место.

Только вижу – сначала он стал прислушиваться, потом – поглядывать в бинокль на толстого немца. И заговорил со мной совсем другим тоном. Добился я своего: выделили трех смелых ребят, чтобы мы подкрались к толстяку и поговорили с ним по душам.

И вот пошли мы яром к лесочку, чтоб никто нас не заметил. Подошли совсем близко. Мы пузатого видим, а он нас – дудки! Подползли на животе к этому псу ушастому, я как оглушу его прикладом по затылку – он и перевернулся, пикнуть не успел. Сунул я ему кляп, чтоб не шумел, а тут подскочили мои товарищи, и поволокли мы этого дьявола к нам в полк…

Вы спросите, почему же немцы не стреляли? Но такие вопросы задают те, кто немцев не знает. Немецкий солдат – это, голубушки мои, такая механизма, что никаких фокусов не признаёт, – он только приказ понимает. Прикажут – он и сделает, что надо, и стрелять будет, и убивать… А ежели приказа нет – с места не сдвинется. Раз генерал не велел стрелять, пока он флажком не махнет, – стало быть, не стреляют. А что генерала у них из-под носа утащили, это их не касается…

И как только наши хлопцы поднялись из окопов и с криками «Ура, за отечество!» пошли в атаку, немцы побежали. Ох, что тогда творилось! Мне всякие почести оказывали, как царю, подарки дарили, шнапсом поили, на два дня отпуск дали… А немца чуть удар не хватил! Сам кайзер Вильгельм, говорят, просил нашего Николку, в ножки кланялся, чтоб ему показали хотя бы издали тех солдат, которые так ловко взяли в плен германского генерала…

Разбойник Шмая перевёл дыхание, свернул папироску, закурил, вытер фуражкой пот с лица и, помолчав, продолжал:

– Однако, дорогие мои, что тут долго рассказывать при такой жаре. Да и времени у меня нет: надо какую-то копейку заработать на пропитание семейства. Но, между нами говоря, нехай бы лучше руки и ноги повыломало тем, кто войны придумывают! Война хуже всякой напасти, хуже чумы, наводнения, хуже землетрясения. При землетрясении, по крайней мере, спрашивать не с кого. А войну-то ведь люди выдумывают! Люди? Бандиты! Злодеи! Мерзавцы! Им наплевать, что народ кровью истекает! Им лишь бы мошну потуже набить… Патроны, которые прислали, стрелять не хотят, снаряды ни к черту – капсюли забыли… Каша, что кашевар приготовил, – с песком, мясо – с червями, а рыба за версту воняет, – это наше интендантство, понимаете, старается для бедного солдатика… Морозы грянули, а начальство и не думает о том, что мы в окопах околеваем. Тёплого белья нет, портянок не выдают, курева нет, подкрепления не видать, народ кашлять начинает, чахотка в окопах людей мучает. А жена и дети дома чахоткой болеют. Весело, в общем! А ты изволь лежать день и ночь заживо в могиле, в окопе. Хочешь не хочешь, а начинаешь думать: для чего затеяли всю эту канитель? Ради кого? Из дому приходят письма, одно другого лучше, так что жить тошно становится, – пускай уж лучше смерть, лишь бы конец! Пока светлейшая царица да Гришка Распутин не прикажут, война, надо думать, не кончится. Оттуда, из царского дворца, должна прибыть добрая весточка. Вот, стало быть, сиди и жди у моря погоды! Там у них в руках доля Шмаи-разбойника. Они там жрут, пьют и ухом не ведут, а ты изволь лежать в окопе! А ведь солдатики – народ дотошный, руки у них золотые, мастера, – они и одеть, и обуть, и накормить всю страну могли бы. Так нет же, лежи, как проклятый! И лежат, да ещё шумят, смеются… Да и то сказать, – иначе спятить можно.

Ребята только что отужинали, повеселели немного, закурили и говорят мне:

«Это ты, землячок, наверно, виноват в том, что война затянулась. Устрой что-нибудь, разбойник, чтоб она поскорее кончилась… Три года дерёмся, а конца-краю что-то не видать…»

«Что же я, к примеру, сделать могу? Царь я, что ли?»

«Ты, отвечают, ещё повыше царя! Царь – он на земле, а ты кровельщик, по крышам лазишь, стало быть, выше царя…»

«Эге, братцы, будь я царем, всё бы по-другому было!» – говорю я.

«А что, например, было бы?»

«Ого! Будь я царем… Уж вы лучше не спрашивайте, что было бы. Перво-наперво выдал бы я каждому из вас по паре теплого белья и портянок. Раз. Потом выдал бы по две порции гречневой каши с салом. В-третьих, вы бы у меня в такую тёмную ночь по окопам не валялись, а лежали бы дома, на печи, у баб своих под боком…

УДИВИТЕЛЬНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ

Шмая перевёл дыхание и, заметив, что солдатки, слушавшие его рассказ, тяжело вздыхают, немного растерялся. Не любит он, когда люди грустят. Не лучше ли рассказать им что-нибудь весёлое? Но что же рассказать, ведь на войне не так уж весело. Придётся на ходу придумывать. Они на него не рассердятся и не обидятся, если что не так получится.

Ударив несколько раз деревянным молотком по крыше и пригнав ржавый, исковерканный лист жести к другому, Шмая после недолгой паузы продолжал:

– Значит, на чем мы с вами остановились? Ах да, вспомнил. Ну, сидим мы, значит, в окопах. На душе мерзко. Вдруг слышу – вызывает меня начальство. Прихожу, козыряю: мол, по вашему высокому приказанию ефрейтор Шая Спивак явился. Посмотрели на мой мундир, покривились. Велели привести себя немного в порядок и вручают секретный пакет: вот эту штуковину ты должен немедленно доставить в штаб полка. Козырнул, как полагается, спрятал пакет и пошел грязь месить. Штаб стоит в городке где-то за железной дорогой. С божьей помощью добрался, отдал пакет, получил благодарность и возвращаюсь. Зайду, думаю, на станцию, гляну, что там делается. На вокзале хоть и не стреляют, но ещё хуже, чем на позициях. Кругом валяются раненые, калеки, беженцы с детишками. Плачут, проклинают войну. Кругом голодные, бледные лица, оборванные, нищие люди. Посмотрел я на это и вышел. Вдруг вижу – на запасных путях стоит поезд – красотища! А вагоны! В таких вагонах самому бы царю или Гришке Распутину разъезжать. В первом вагоне особенно светло, весело, музыка играет, а внутри, вижу, танцуют, пьют, гуляют, будто никакой войны на свете нет. Кто же, думаю, ездит так? Надо узнать. Подхожу я тихонько к вагону, вижу табличку, а на ней золотыми буквами написано; «Поезд его императорского величества. Солдатам и прочим не входить». Слыхали? Солдатам не входить. Они на позициях страдают, кровь проливают, а тут – «Солдатам не входить»: знай, мол, свинья, своё корыто… Стою я возле этой таблички, и такая меня досада взяла, хоть плачь! Сорвал я в сердцах табличку и ногами ее растоптал. Ничего, сейчас я зайду к этому величеству!

Недолго думая, вскочил я на подножку вагона, рванул дверь, а меня кто-то хвать за шиворот! Оглядываюсь – какой-то рыжий казак, пьяный, еле на ногах держится, орет на меня, ругается, да так, что наш извозчик Хацкель против него – мальчишка и щенок. Того и гляди, со ступенек меня скинет. Я стал объяснять, что я тот самый ефрейтор, который генерала взял в плен, имею три ранения, Георгия. А он мне: «У нашего императора на войне несколько миллионов таких бродяг, как ты, что же, он всех так и будет пускать к себе в поезд? Слазь!» Тут ещё один подскочил. Узнал, в чем дело, и махнул рукой: ладно, мол, пусть солдат немного погреется.

Шмая перевёл дыхание. Он чувствовал, что совсем заврался, но надо продолжать. Иначе бабы от него не отстанут, и работать не дадут.

– Да, и вот я, значит, вхожу прямо в вагон. Со всех сторон на меня, как на сумасшедшего, смотрят, плечами пожимают: что это, мол, за чучело? Но молчат. Дисциплина! Огляделся по сторонам, – мамочка родная, и что же это тут делается? Рай, ну прямо рай! Под ногами – персидские ковры с золотом. Настоящие лампы, не коптилки, как в наших землянках, а на столах – чего только нет! У меня даже внутри похолодело: «Куда тебя, черта, занесло? О чем ты с этой публикой будешь калякать? Разве они тебя поймут? Говорят же – сытый голодного не разумеет!»

Сидят все за столом. А собрались, видно, какие-то министры, генералы, буржуи и чёрт их знает, кто ещё! Вино, конечно, льётся рекой, сельтерскую воду с сиропом хлещут вовсю, квас лакают, а на закуску подают им что душе угодно – селёдку, варенье, жирный борщ с двойной порцией мяса, гречневую кашу – всего не пересчитаешь. И паёк они получают бесплатно. А музыканты играют. И кто из этой братии ещё на ногах держится, тот танцует, ногами крендели выписывает. Гуляй, буржуи, гуляй, папы, все равно жизнь пропащая!

«Кто такой будешь, солдатик?» – подходит ко мне какой-то пузач.

Оборачиваюсь, а передо мной не иначе как министр. Суёт мне стаканчик спирта и кричит:

«Выпей, дурак, за нашего царя-батюшку и за отечество!»

Взял я стакан, опорожнил одним духом, схватил со стола печеную картошку и головку лука – закусываю. Смотрю, а вокруг уже собралась вся орава. Крупные воротилы. Расспрашивают, кто я, откуда. Ну, я им выкладываю всё, что у меня накопилось – о том, как бедные солдаты в окопах страдают, а эти шкуры пьют здесь и гуляют на казённый счёт. Министр подал мне ещё стаканчик и говорит:

«Пей, дурак, и думай поменьше. Каша теперь такая заварилась в России, что сам чёрт не разберет, пей, дурак, за царя-батюшку, за Гришку Распутина и за нас, конечно…»

«Нет, говорю, за Гришку Распутина пусть царица пьет, я выпью за здоровье моих братишек солдат…»

Выпил, выбрался из этой толчеи, пошел дальше, открываю боковую дверь и вижу – кого вы думаете, бабы, я вижу? Я вижу Татьяну. Татьяну Николаевну, царевну, ну, царскую дочку… Татьяну. Одета она как настоящая царица, только на голове белая косынка с красным крестом – сестра милосердия. Прибыла на фронт помогать раненым солдатам. Вот и помогает… Весело живётся царевне. Стою я у двери и наблюдаю всю эту картину. Вот, думаю, в руках этой шайки судьба солдат, страны, отечества…

Ну, думаю, братец Шмая, с этой компанией тебе сегодня о серьёзных вещах говорить не придётся. А тут, дорогие мои соседушки, подняла на меня Татьяна свои обезьяньи глазки и поманила пальцем.

«Подойди-ка сюда, солдатик, поближе подойди. Кто такой будешь?» – говорит она и протягивает мне пригоршню семечек.

«Вашесокородие, отвечаю, я ефрейтор триста пятого полка, третьего батальона, первой роты, первого взвода, второго отделения… Шая Спивак…»

«В таком разе, солдатик, присаживайся к столу, закуси чем бог послал. Один раз живём на свете…»

Выпил я парочку кружек шампанского, закусил вяленой воблой, котелок гречневой каши съел, и сразу веселей стало на душе. Потом прошу эту красавицу, Татьяну, значит, налить мне кружку кипятку и выдать две порции сахару, пачку махорки и киваю ей – мол, серьезный разговор есть.

Татьяна топнула ногой, и остались мы с царевной наедине.

«Что скажешь, солдатик?» – спрашивает она.

«Скажи-ка мне, птичка божья, что это значит? Твоего милого папашу колошматят на всех фронтах, от его империи скоро рожки да ножки останутся, а ты, красавица, гуляешь?»

«Солдатик, нельзя быть грубияном!» – говорит она мне и качает головой.

Это, чтоб я, значит, деликатно с ней разговаривал, она у своего батьки так воспитана.

«Скажи-ка, Татьяна Николаевна, – перебил я её, – а что он на своем престоле думает, его императорское величество, или отшибло у него мозги? Долго ещё война протянется? Ведь скоро солдаты поднимутся, так, пожалуй, от вас и пылинки не останется…»

«Что же ты советуешь, солдатик?» – спрашивает Татьяна.

«Я вам не советчик, отвечаю, а только папаше своему передай, что долго он не удержится на престоле. Полетит, как пить дать. Народ, солдаты уж постараются…»

«Солдатик, – возмущается Татьяна, – ты разве не знаешь, какой упрямый наш император, как осёл! Меня он все равно не послушает. Лучше бы тебе самому к нему поехать во дворец. Там все ему выскажешь…»

Я немного испугался, страшно ведь с царём разговаривать. Загонит тебя в кутузку – и всё тут. Но надо держаться до конца.

«Я могу поехать с тобой во дворец, к папаше, и скажу ему всё, о чем солдаты в окопах говорят…»

«Что ж, располагайся», – говорит Татьяна.

Поезд тронулся.

Снимаю шинельку, сбрасываю сапоги и лезу на верхнюю полку. Железная печурка в вагоне жарко топится, мои портянки уже на трубах сохнут, теплынь, как в бане! Несколько казаков подкидывают в печку дровишки, уголек, а я лежу себе, шинельку подстелил, сапоги – под голову, чтоб не утащили, лежу и думаю.

Так прошел день, другой. Никто меня не будит, а кашевар подает мне суп и кашу наверх. И вот на третий день поезд въехал в какой-то сад и сразу остановился. Выглянул я в окно, и страх охватил меня: царский дворец! Поклясться готов, что вот в этом саду праматерь Ева охмурила праотца Адама. Где-то здесь бродил этот гуляка в чём, конечно, мать родила и согрешил…

Взяла меня Татьяна под руку и повела к своим папаше и мамаше

«Скажи мне, солдатик, – говорит царь, – что там нового на фронте?»

«Плохо, говорю, твой престол, кажется, уже ломаного гроша не стоит…»

Разбойник Шмая так увлёкся своей историей, что не заметил, как из дому вышел извозчик Хацкель. Он постоял, с хитрой улыбочкой послушал Шмаины россказни, не выдержал и расхохотался.

– Скажи, пожалуйста, Шмая, голубчик, – сказал он, качая головой, – может быть, хватит байки рассказывать? Не видишь, что ли, женщин бедных уже замучил своими историями, пожалей их! Вот ведь несчастье на мою голову… Женщины, мужчины, а ну-ка, исчезните, разойдитесь! – закричал извозчик. – Пора кончать это дело! Хватит! А вдруг ночью дождь хлынет! Что я тогда делать буду? Ради бога, разбойник, примись ты веселей за работу! Ведь ты, если захочешь, можешь! Руки то у тебя, небось, золотые!

Народ стал нехотя расходиться, а кровельщик опустил голову. Досадно было, что извозчик Хацкель стоит тут как хозяин, и следит за каждым его движением, и слова не дает вымолвить.

ВОСКРЕСЕНИЕ ИЗ МЕРТВЫХ

Кто хорош, а наши раковские женщины умны! Недаром говорят они, что не следует иметь дело с низким человеком. Низкий человек, говорят они, никогда не простит тебе, что ты на несколько вершков выше его…

Правда, честное слово!

И действительно, что это за выходки? Можно ли так, при всем честном народе, позорить человека? Портной, когда шьёт пару штанов или чинит пиджак, любит напевать себе под нос, сапожник, когда латает чьи-нибудь опорки, насвистывает, извозчик, когда доберется до крутого подъема, честит своих коняг добрым словом. Так почему же кровельщику, разбойнику Шмае, нельзя душу отвести, поговорить с людьми, повеселить соседей, когда он латает крышу? Ведь так уж повелось на свете спокон веков! А тут появляется извозчик Хацкель и хочет завести новые порядки.

Шмая сидел на крыше. Он работал, да только работа уж не та, инструмент из рук валится. Подумать только, какое наваждение. И за что про что?

А извозчик Хацкель исчез и вскоре снова вышел из дому, сел на бревно и принялся набивать трубку.

– Шмая, голубчик, сердишься на меня?

– Провались ты!

– Может, слезешь, покурим?

– Пускай с тобой сатана курит! Спасибо тебе, Хацкель, за ласку…

– Не хочешь, как хочешь…

Извозчик вытащил из кармана кусок колбасы и бутылку водки.

– Шмая, – сказал он, – ведь у тебя сегодня, небось, маковой росинки во рту не было, а наговорить ты уже успел с три короба. Слезай, пожалуй, довольно тебе важничать. Хоть ты и ефрейтор и три блямбы у тебя, а только ничего с тобой не сделается, если ты выпьешь с простым извозчиком.

Против такого соблазна разбойник Шмая устоять не может. Он вытирает руки о штаны, слезает с крыши и садится рядом с Хацкелем на бревно. Извозчик отмеряет большим пальцем полбутылки:

– Будем здоровы! Лехаим! – говорит Хацкель и опрокидывает в горло бутылку. Отпив ровно половину и откусив кусок колбасы, он добавляет: – Эх, хорошо!

– Ну что ж, будем здоровы, и пусть уж на земле будут порядок и справедливость! – произносит после короткого молчания кровельщик и выпивает до дна.

– Знаешь, Хацкель, что я тебе скажу, – проговорил он, когда закусил, и кровь в нем заиграла веселей, – знаешь, братец, царь Николка одну умную вещь всё-таки придумал – «сороковку».

– Дурень! Где было Николке до такой вещи додуматься? Не его ума это дело! Горькую, говорят, придумали не то древние греки, не то древние евреи, когда вышли из египетской неволи, чтоб веселее было идти…

– Да уж кто бы ни придумал, а напиток неплох, жаль, что мало…

– Надо тебе понять, разбойник, что я знаю историю получше иных докторов. Хоть я ни гимназий, ни верситетов не кончал, зато я постоянный пассажир, смотрю на мир божий со своего облучка и вижу всё, что кругом творится…

– Лучше доктора, говоришь, знаешь? Я повыше доктора, даже повыше тебя, на крышах сижу, а вижу немного… А доктору никогда не верь! – сказал разбойник Шмая, и глаза у него заблестели – Хочешь, могу рассказать тебе о нашем докторе, умнике-разумнике. Он меня чуть живьём на тот свет не отправил. Это просто чудо, что я сижу с тобой и могу даже выпить. Ох, уж мне эти доктора!

– Что ты против них имеешь?

– Лучше не спрашивай, Хацкель! – Шмая растянулся на траве, заложив руки под голову.

Если бы нашему кровельщику в эту минуту насыпали полные карманы золота, это не доставило бы ему столько удовольствия, сколько то, что рядом с ним разлегся Хацкель и стал внимательно прислушиваться к рассказу:

– Было это во время войны в летний день, когда солнце уже стало садиться Три раза мы в этот день ходили в атаку. Надо было взять высокую гору. Ты, Хацкель, хоть и был на войне, но служил, кажется, в обозе… Стало быть, не пришлось тебе попробовать, что такое атака.

– А если в обозе, так мне, думаешь, мало бедствовать пришлось? – сказал Хацкель. – Мне в обозе ещё труднее было, чем тебе в пехоте. В пехоте что? Есть у тебя винтовка, и дело с концом. А у меня и винтовка, и пара лошадей с подводой. Ты после атаки мог поесть и спать завалиться, а я должен ещё почистить, накормить и напоить лошадей и колёса смазать. Ты зарылся в окоп, и готово, а я должен вырыть окоп для себя да ещё яму для моих лошадей…

– Нет, Хацкель, я ничего против тебя не имею, я знаю, что всем на войне не сладко пришлось… Я – о другом. Так вот, было это однажды после атаки. Всё поле завалено убитыми и ранеными. А мне пулей плечо прострелило. Упал я, кровью обливаюсь, руки ослабли, винтовка вывалилась. Силы, чувствую, покидают меня, а рядом лежат другие солдаты – одни убиты, другие ещё мучаются. К концу дня стихло. Объявили перемирие, пока уберут с поля убитых и раненых, а потом – начинай сначала… Лежу это я, озираюсь по сторонам – авось доживу, пока явятся доктор с санитарами. И вдруг вижу: идет наш спаситель в белом халате с красным крестом, за ним – несколько санитаров с носилками и большими сумками на боку. Долговязый доктор носится по полю, как нечистая сила, будто сама смерть его гонит. Остановится около лежачего, пульс пощупает и бежит как ошпаренный дальше. Увидит, что ты ещё богу душу не отдал, кивнет – и санитары тебя тут же подбирают и тащат к повозкам, а ежели видит, что готов, пишет у тебя на груди мелом крест, и везут тебя на кладбище: царю Николке ты, стало быть, больше в солдаты не годишься, тебя освобождают, выслужился…

Солнце закатилось, оставив по себе красный след в полнеба, пшеница ещё зеленеет, и хоть растоптали мы ее сапожищами и кровью нашей залили, а всё же приятно вдыхать запахи трав. Только бы в живых остаться, – хоть без ноги, без руки, лишь бы жить! А только чувствую – силам моим конец приходит, кричать не могу, кровь сочится, рану огнём печёт. Лежу и жду доктора. И вот дождался, подбежал ко мне долговязый, схватил меня за руку, а сам уже дальше глядит, на следующего. Где-то раздался выстрел, доктор вздрогнул от испуга, выхватил из кармана кусок мела и нарисовал у меня на груди крест, да ещё какой крестище!

«Доктор, господин доктор!» – крикнул я из последних сил, а он и не слышит, снова щупает на ходу пульсы и ставит кресты.

«Эй, доктор! Я ведь живой!» – кричу я, а он:

«Дурак, ты что, больше врача понимаешь?…»

Стало быть, жди теперь, Шая, покуда тебе могилку выроют и поминальную прочтут…

На моё счастье, подбежали два санитара с молоденькой докторицей, стёрли с меня крест, перевязали и отвезли в лазарет.

– Чего же ты молчал, разбойник? – вскочил извозчик. – Выходит, ты из мёртвых воскрес?

– Вроде бы так.

– Стало быть, магарыч с тебя!

– Вообще-то конечно…

– Так ставь, брат, полбутылки!

– У меня ни гроша за душой…

– Это ничего! Я куплю, но только за твой счёт, – не растерялся Хацкель. – Авось заработаешь когда-нибудь…

Извозчик тут же скрылся, но вскоре вернулся с бутылкой водки, с колбасой, луком и булкой.

– Это за твой счёт, дорогой Шмая, за счёт крыши…

Знал бы Шмая, чем всё это кончится, он не стал бы рассказывать извозчику эту историю. Бог ты мой, если каждая история, которую он рассказывает, будет стоить бутылки водки, ему никаких заработков не хватит! Но Хацкель уже опять отмерил пальцем половину содержимого бутылки и пожелал кровельщику, чтоб эта бутылка была не последняя. Выпив, он передал «сороковку» Шмае.

– Пей на здоровье, Шмая, и давай расцелуемся, чтобы всегда мы с тобой жили в мире. Все-таки оба служили, оба живые с такой войны вернулись. Бывай здоров!

Они ещё посидели, поговорили, и Шмая почувствовал, что земля у него под ногами вертится. Тогда он распрощался с извозчиком, взял свой инструмент и отправился домой. Чёрные глаза его сверкали, фуражка съехала набок, а гимнастерка была расстёгнута. Ведро с инструментом, поднимая пыль, тарахтело по камням мостовой.

Была уже ночь. Двери и ворота – на запоре.

На белом свете жизнь ключом кипит, да только сюда вести доходят с большим опозданием. Поговаривают, что из центра должны прибыть сюда люди и установить власть, тогда легче жить станет. А пока люди ложатся спать при одной власти, а просыпаются при другой. В окрестных лесах бродят банды, и всякая шушера хочет хозяином стать. Хорошо ещё, что местные ребята взяли винтовки и не пускают в местечко ни Стецюру, ни Грабчука, ни прочую шваль…

Разбитый, с тупой болью в висках, разбойник Шмая только ночью попал к себе в дом. Он без шума поставил своё ведро возле печи, снял гимнастёрку, солдатские сапоги и повалился на деревянный топчан. В голове вертелась песня о казаке, который, уходя на войну, распрощался с черноокой дивчиной, подарившей ему вышитый платочек. Кости казака гниют где-то в поле под тополем, а дивчина осталась одна на белом свете…

В доме с закрытыми ставнями и непогашенной плошкой, которая чадила до самой полуночи, было душно. Двое ребят спали и видели прекрасные сны, а Фаня, стройная, смуглая жена Шмаи, которая выглядит совсем невестой, подняла на него глаза, покрасневшие от бессонных ночей, проведенных за шитьем чужих платьев, и ни слова не сказала мужу. Она его хорошо знает, своего Шмаю. Когда он, не поздоровавшись, не пошутив, валится на топчан без ужина – она молчит и только изредка бросает на него недовольный взгляд. Он притворяется, будто ничего не замечает. Он курит свою цигарку, кутается в облако дыма и думает…

… Похоже, что весь мир с ума сошел, не иначе. Больше трёх лет таскал я винтовку, в окопах валялся, сто раз смерти в глаза глядел. В лазаретах меня всего искромсали, кое-как сметывали и замазывали мои раны и тут же снова хлопали по спине, говорили: «Годен!» – и я снова шел в огонь драться за батьковщину… Сколько горя перенёс на своих плечах, дня хорошего, кажется, за всю жизнь не видал. Но ты, разбойник Шмая, духом не падай! Пройдут трудные времена. В Москве и Петрограде власть взяли простые люди, они за правду стоят, за справедливость, они в тюрьмах и на каторгах полжизни провели, – на них можно положиться. И здесь, далеко от центра, порядок будет.

Правда, на Украине, в Киеве, объявились какие-то новые бандиты – Петлюра, гетманы, батьки. Новая каша заваривается, новая война затевается. Как всегда перед войной, повылазили из своих нор головорезы, шарлатаны, дезертиры и прочая мерзость. Доносы летят к батькам и от батьков, полиция и черносотенцы – на ногах. Хватают на улицах ораторов и агитаторов и тащат их в тюрьмы, убивают, выйдет бабка на базар пучок редиски купить, и ее схватят – шпионка…

Времечко… Городишко наш жалко. Война и так уже, почитай что, половину мужчин поглотила. В каждом втором доме – солдатка живет или вдова, ходят по городу девушки, хороши как ясный день, добрые, душевные, а женихов для них не найти. А тут и новые подрастают… И солдатки, когда встречают Шмаю, спрашивают:

«Шмая, вернутся когда-нибудь наши кормильцы? Перестанем мы когда-нибудь мучиться?»

«Ого! Да как ещё вернутся!» – отвечает Шмая.

Так уже оно на свете водится: после дождя, после ливня – погода наступает… В Москве и в Петрограде простой народ взял власть в свои руки. У нас тут, на Украине, дело малость затянулось, всё ходуном ходит. Но ничего. Похоже, что снова придётся винтовку в руки взять и покончить со всеми батьками. Пусть уж настоящий порядок установится…

НОЧНОЙ ГОСТЬ

Однажды, поздней ночью, когда дождь лил как из ведра, кожевенник Лейбуш прибежал к извозчику Хацкелю, постучал в окно и приглушенно крикнул:

– Хацкель, вставай!

Кожевенник Лейбуш – маленький человечек с грязновато-водянистыми глазками, которые не бегают лишь тогда, когда спят. На нём потёртый полушубок, искривленные сапоги, шапка набекрень, и когда бы вы его ни встретили, он что-то жует: ему некогда поесть по-человечески. При первом взгляде на него невольно возникает мысль: «Хорошо бы собрать для него милостыню» Лицо у него продолговатое, тощее, заостренное. А тощ он не оттого, что ему, упаси бог, жить не на что, не от забот. У него одна забота: «Люди добрые, когда я весь мир ограблю, чем я потом займусь?»

Лейбуш всегда имеет дело с кожей, со шкурами, с интендантством, и до этой ночи никаких претензий не имел ни к богу, ни к людям.

Дела свои вел он не один, а в компании со своим сынком Залманом, который когда-то учился и в Одессе и в Киеве. Но учение не шло впрок, и отец, в конце концов, понял, что сынок его гораздо успешнее будет разбираться в шкурах, чем в науках. Однако со студенческой фуражкой Залман никогда не расставался, а богатые барышни млели при виде этой фуражки.

Кроме сына у Лейбуша были ещё две дочери, состарившиеся в отцовском доме, ожидая, пока отец уладит вопрос о приданом.

– Хацкель, может быть, ты будешь шевелиться быстрее? – Ночной гость сильней забарабанил в окно, всё время оглядываясь в сторону черневшего вдали леса.

– Ох, ты, погибель на врагов моих, кто ж это спать не дает? – послышался в сенях сердитый простуженный голос извозчика.

Он отворил двери и, зевая во все горло, смотрел заспанными глазами на богача:

– Скажи, пожалуйста, какой поздний гость… Что случилось?

– Глаза протри, рожа!

– Ах, это вы, Лейбуш? Как вас теперь называть прикажете: мусье или господин, а может быть, товарищ? Давненько я вас не видал…

– Называй, как хочешь, Хацкель. Накинь-ка на себя лохмотья… холод собачий. Запрягай, дорогой, лошадей и поедем!…

– Куда поедем? Что вы такое говорите? В уме ли вы? Реб Лейбуш, у вас как будто свои фаэтоны и кучера имеются, – чего это вы ко мне пожаловали?

– Заплачу, сколько скажешь, запрягай скорее! – ответил ночной гость. – Мои кучера, сгореть бы им, разбежались. Барами заделались. Запрягай скорее твоих лошадок… Поедем!

– Не понимаю. Ваши лошади стоят там у помещика в экономии…

– Чего ты голову морочишь? Вон что у твоего помещика делается! Полюбуйся!- Лейбуш указал на зарево большого пожара. – Видишь? За Москвой да за Петроградом тянутся… Босяки винтовками завладели и хотят в городишке верховодить. Дружина на мою голову, гвардия… Тоже мне герои. Побежали вместе с мужиками помещика громить…

Извозчик почесал затылок.

– Стало быть, говорите вы, наши ребята руку приложили? Надо бы и мне к помещику наведаться, авось я бы там свою клячу на доброго коня обменял. Что-то она хромать на переднюю ногу стала…

– Болван! Ты тоже думаешь, что свет уже перевернутся? Погоди, придет настоящая власть, разгонят босую команду… всех этих сапожников да мясников, гром их разрази! Погоди. Есть ещё Сибирь… Каторга!

– Постыдились бы вы, Лейбуш! За что это вы людей проклинаете?

– Хацкель, перестань болтать. Одевайся скорее… Отвезёшь меня в Каменку, к границе…

– Что такое? Туда надо поездом ехать… Знаете, сколько верст до Каменки?

– Какой там поезд? Где теперь поезд? Даже мост через реку взорвали! Запрягай лошадей!

– Легко сказать «запрягай». Мои лошади уже забыли вкус овса… На дорогах все вверх дном, носа не высунешь… банды…

– Бог ты мой! Что ты делаешь со мной, Хацкель? Каждая минута дорога! – стал упрашивать Лейбуш и, выхватив пачку денег, сунул их извозчику в руку. – Гора с горой не сходится, а человек с человеком… Запрягай скорее, я помогу. По дороге куплю тебе новую пару лошадей, овса, дом свой тебе оставляю, мебель, чего ты ещё от меня хочешь?

Услыхав такие речи, извозчик начал колебаться. Однако Лейбуш не давал ему долго думать, хлопнул его по плечу, и Хацкель пошел в дом одеваться. Из дому в сени он вышел вместе с женой. Увидав Лейбуша, она удивленно сказала:

– Пане Лейбуш, а куда, в самом деле, такая спешка? В такую тьму… Поедете лучше завтра…

– Здрасте, пожалуйста! Только тебя и ждали… Спать ложись! Не бабьего ума это дело. К печке поди, Бейля…

– Это что ещё за «Бейля»? Имени у меня, что ли, нет? Меня зовут Лия…

– А мне все равно, хоть царицей Эсфирью называйся, только не морочь голову. Иди спать! Не твое это дело…

– У вас, пане Лейбуш, вижу я, в голове все перепуталось от испуга. Чего это вы бежите? Вы что, отцовское наследство потеряли?

– Понимаете, – сказал он, чтобы отвязаться от несносной бабы, – сын мой и дочери хотят уехать за границу. Поняли?

– За границу? В такое время? – удивленно всплеснула руками Лия. – В чём же дело? Разве там идет война и интендантство срочно требует, чтобы вы поехали кожу поставлять?

– Вот напасть на мою голову! – уже не на шутку рассердился кожевенник. – Хацкель, запряг ты лошадей? Что ты возишься?

– Ведь вы же видите, что я запрягаю! – ответил Хацкель откуда-то из сарая. – Но, убей меня гром, не понимаю, как ехать в такую суматоху!

– А с кем же я поеду? С лоевским раввином?

– Может быть, вы бы упросили разбойника Шмаю, – опять вмешалась Лия. – Солдат голодный, без работы ходит, хочет заработать. А с ним веселее будет. У него и винтовка должна быть. Он привёз винтовку с войны…

– Знаете, Лейбуш, что я вам скажу? – отозвался извозчик. – Она у меня все-таки умница, честное слово! Надо взять с собою Шмаю!

– Кончай с этим делом! Нанимай, кого хочешь, заплачу втридорога, лишь бы уехать скорее!

… Стояла кромешная тьма, лил дождь, когда они подъехали к дому Шмаи. Хацкель постучал. Разбойник Шмая выслушал всю историю, с усмешкой глянул на нежданных ночных гостей и сказал:

– Стало быть, надо вас, реб Лейбуш, отвезти к границе? Хорошо! – спокойно начал он. – И вы мне хорошо уплатите? Ещё того лучше! Так вот скажите мне, мусью реб Лейбуш, когда вы вертелись вокруг интендантства и набивали карманы золотом, вы на людей смотрели? Помогали кому-нибудь?

– Шмая, опять ты за свои солдатские штуки принимаешься? – крикнул Лейбуш.

– Помолчи, ты! – оборвал Шмая. – Забыл, что ли, когда я с фронта вернулся, больной, а жена моя пошла к тебе несколько рублей одолжить, ты её из дому выгнал. Моя мать у тебя когда-то кухаркой служила. А когда она захворала, ты её прогнал и даже фельдшера прислать не захотел! Пришел просить, чтоб я твою шкуру спасал? А совесть твоя где?

– Ах, вот как! – дрожа от злости, кричал Лейбуш. – И ты политикой занимаешься? Тьфу ты, провались! Весь мир с ума спятил! Одни поедем, Хацкель. Нужен он тебе, как пятое колесо.

Извозчик сунул кнут за пояс, посмотрел на черное небо, на далекие, окрашенные заревом тучи и отрубил:

– Нет! Никуда я не поеду. В такое время не ездят…

– Да ты хоть домой меня отвези! Не слушай ты, что этот разбойник говорит. Не видишь, что ли, ведь сердце у меня вот-вот разорвётся… – плаксивым голосом стал упрашивать Лейбуш, держась обеими руками за край телеги.

– Ну ладно, что мне с тобой делать, – полезай! – проворчал Хацкель и стегнул лошадей. – Домой могу отвезти…

Нахлёстывая лошадей, извозчик чувствовал за спиной прерывистое, хриплое дыхание Лейбуша.

– Сумасшедший! – шипел он. – Повези меня. Одна ночь – и ты разбогатеешь. Плачу тысячи… Одна ночь…

– Будьте уж вы богачом… А мне жизнь дороже.

А Шмая стремительно вошел в дом, схватил фуражку, натянул сапоги и бросился бежать к переулку, где, как он знал, помещался отряд самообороны.

Когда Шмая прибежал к двухэтажному каменному дому Лейбуша с застеклёнными верандами, он застал там несколько вооруженных парней. Лейбуш и его семья сидели на чемоданах и узлах. Всех попросили слезть: «Стоп! Конка дальше не пойдет!» Поднялся крик, шум, вся улица сбежалась. Лейбуш плакал, умолял, грозил, рвал на себе волосы.

Только начало светать, а всё местечко собралось возле дома Лейбуша посмотреть, как оттуда вывозят добро. Лошадки Хацкеля весело тащили мешки и узлы к большому складу, куда свозили реквизированное имущество богачей.

В местечке было празднично. Мужчины ходили с винтовками и с красными повязками на рукавах. Рассказывали, что послана депутация в Киев, в губернию, чтобы узнать, как поступить с имуществом богачей и что будет дальше…

МЕСТЕЧКО В ОГНЕ

Местечко было расположено недалеко от тракта, ведущего в большой мир. По этому тракту проходили некогда вражьи войска, оставляя за собой пожарища и пепелища. В этих местах рассказывают множество историй о боях Богдана Хмельницкого. А там, в большом дубовом лесу, говорят, скрывался Кармелюк со своими бравыми хлопцами. Мимо местечка проходили русские дивизии, шедшие на немца и австрияка. Не раз приходилось отстраивать местечко заново. И всегда люди ожидали лучших времен.

А как красиво было местечко! Оно окаймлено дремучим лесом, зелёные горы за ним поднимались до самого неба, а дорога петляла и змеилась между гор и терялась где-то в чаще лесов.

В этом местечке родился, здесь провёл свои юные годы, отсюда и на войну ушел разбойник Шмая. Старики говорят, что он весь в деда своего – жестянщика Авром-Бера «чёрного», который четверть жизни прослужил царю, был кантонистом. Отец Шмаи, жестянщик Исроэл, сложил голову под Порт-Артуром. И об отце и о деде Шмаи можно было бы рассказать много удивительных, весёлых, а порою и очень грустных историй.

Сам Шмая тоже немало натерпелся, трудно и тяжко бывало ему, но никогда и никому он не жаловался. Иные покидали местечко и отправлялись бродить по белу свету, счастье искать, а он повидал множество городов и местечек, но такого, как своё, не встречал. И лучше своих земляков никого не нашел. Духом Шмая никогда не падал, и терпеть не мог меланхоликов. Меланхолик, думал он, не стоит того, чтоб земля его на себе носила. Однако кровельщик порядком устал, воевать ему осточертело, и про себя он решил, что больше ни в какую драку ввязываться не станет. Хватит с него! Уж он, кажется, заслужил отдых.

Но на белом свете всё кипело, как в добром котле. В воздухе снова пахло порохом.

Ремесленники раздобыли винтовки и организовали дружину самообороны. Далеко за местечком встретили банду и разогнали её, другую встретили – и ей досталось. А когда бандиты увидали, как дружина принимает непрошеных гостей, стали обходить местечко стороной.

Отряд разрастался. Кто мог винтовку в руках держать, вступал в дружину. В местечке начал устанавливаться порядок, и простой люд почувствовал себя хозяином.

На первых порах Шмая держался в стороне. Он только время от времени приходил посмотреть, как ребята учатся владеть винтовкой, бросать гранаты.

Наступили трудный дни, Отряд редел после каждого боя.

В эти дни многие думали о кровельщике: винтовки стояли, а людей бывалых, боевых не хватало. Шмая уже несколько дней не показывался на улице. Жена его заболела тифом, и он выбивался из сил, ухаживая за ней. Приходил старенький фельдшер прописывал порошки, но главное, говорил он, это хороший уход, питание – куриные бульоны, яички, масло… Но и в аптеке и на рынке – хоть шаром покати. Шмая не знал, что делать с двумя своими детишками, с Сашкой и Лизой, – ведь они могли заразиться. Соседи взяли детей к себе, а вскоре группу бедняцких детей ревком отправил в губернский детдом, и ребята Шмаи тоже уехали. И остался он один с больной женой.

Стояла глубокая осень, непрестанно шли дожди. Местечко погрузилось в густой туман. Отряд вызвали в соседнее местечко – отбить наступление банды, и всех здесь охватило отчаяние. Стали рано запирать ворота и двери, гасили огонь, прислушивались со страхом и тревогой. Прошел день, другой, третий, а отряд не возвращался. Царила мертвая тишина.

Люди и не заметили, когда и откуда пришла ночь и опустилась на низенькие местечковые крыши. Моросил надоедливый, колючий дождик, свидетельствовавший о том, что осень обосновалась прочно. Из соседнего хмурого леса дул холодный ветер. Показался, было, серп луны, неуверенно мигнуло несколько звёзд, но тут же всё затянуло тучей.

В доме Шмаи всё ещё чадила коптилка. Шмая сидел, облокотившись на стол, и грустно потягивал давно погасший окурок. Окно было завешено рваным одеялом, тишина лишь время от времени нарушалась глухими стонами жены, лежавшей в жару с мокрой тряпкой на голове. Глаза у Шмаи красные, усталые. Уж он и не помнит, когда спал. Жена дремала. Он поднялся и подошел к её кровати: ему показалось, что она стала легче, ровнее дышать. Он укрыл жену, стоял и смотрел на осунувшееся бледное лицо, на длинные тёмные ресницы. Вот она снова начала дышать с трудом, будто ей не хватало воздуха. Шмая все ещё стоял, и нежность охватила его. Года за два до войны он женился. Появились дети. Началась война, и он ушел на фронт. А когда вернулся, он тоже не много радости в дом принес. Время было тяжелое, заработков – никаких.

Шмая постоял ещё немного, погруженный в раздумье, потом погасил коптилку и прилёг на топчане, натянув на себя шинель.

Шмая не знал, сколько времени он проспал, но, раскрыв глаза, увидал, что жена стоит над ним и плачет:

– Шая, Шая, вставай скорее… вставай… Зажги огонь…

– Что такое, Фаня? Что случилось? – вскочил он в испуге.

– Прислушайся… В городе бог знает что делается… – дрожа проговорила она.

– Что ты, милая… Зачем ты поднялась? Разве можно тебе? – Он взял её за руку и довёл до кровати.

Нащупал в кармане спички, зажег коптилку и, прислушиваясь, стал успокаивать больную.

Снаряд с диким воем пронесся над самой крышей, вылетели оконные стёкла. Фаня упала на пол. Второй снаряд прогудел и разорвался, где-то поблизости, так что домишко вздрогнул, будто земля под ним качнулась.

Шмая поднял жену.

Где-то совсем близко слышна была стрельба из пулемета. Петлюровцы носились на конях по улочкам и поджигали дома. В окнах стало светло от пожара, к небу поднимались огромные языки пламени. То и дело раздавался издали гром орудий, и по улицам с диким криком бежали люди, ржали перепуганные лошади, оглушенные взрывами.

Ветер сорвал одеяло, которым было завешено окно, и комнату осветило зарево. Шмая схватился за голову и подбежал к жене.

– Фаня, дорогая, надо бежать!

Но она лежала неподвижно.

– Ну, не плачь, крепись, родная, видишь, что вокруг творится…

– Вижу, – едва проговорила она и подняла на него испуганные глаза.

Он никогда ещё не видел их такими большими и просящими, полными слёз и горя. Пересохшие губы раскрылись, и она прошептала:

– Обо мне не заботься… Я умираю… Иди, спасайся сам… Беги…

– Что ты говоришь? Что ты говоришь? Разве я тебя оставлю?

– Беги из этого ада, спасайся… Мне, видно, так уж суждено… Детей спасай… Где они?…

– Ты разве забыла? Детей увезли в приют. Им там хорошо будет.

Шмая с трудом сдерживал рыдания. По заросшим, давно не бритым щекам катились тяжелые, мутные слёзы.

Снова где-то недалеко упал снаряд, и от потолка отвалилась глина, коптилка погасла, а небо за окном стало багровым. Кровельщик схватил шинель, завернул в неё жену и, подняв её на руки, пустился бежать по улицам, сам не зная куда и зачем. Стрельба не прекращалась.

Шмая бежал в гору дворами, огородами. Вот он увидал кем-то оброненную винтовку. Сам не зная для чего, Шмая на минутку опустил свою ношу, поднял винтовку, надел её через плечо, потом снова взял на руки жену. Стрельба немного стихла, надо было где-то укрыться.

Люди бежали к большому каменному зданию синагоги, возвышавшемуся над краем Кривого яра и выглядевшему со своими глухими стенами, как забытая старинная крепость.

Когда Шмая добежал до синагоги, там было уже полно людей. В шуме нельзя было разобрать, что делают люди – молятся или плачут. Было тесно, душно, а люди всё прибывали и прибывали. Шмая с женой на руках остановился у дверей и крикнул изо всех сил:

– Что вы здесь застряли? От снарядов эти стены не спасут. Бандиты близко. Погибнете!

Народ притих. Все оглянулись на заросшего, взлохмаченного кровельщика, державшего на руках больную жену.

– Новый спаситель объявился! Кто это там командует? – послышался чей-то сердитый голос.

– Это разбойник Шмая!

– Нашелся советчик! – произнёс кто-то презрительно.

– Шмая, куда бежать?

– В лес!

– В лес? Рехнулся… В такой дождь, с малыми детьми…

– Не слушайте его! Доставайте свитки торы, будем молиться!

– Надо просить милости у всевышнего!

Снова послышалась стрельба.

– Идемте в лес! – крикнул Шмая не своим голосом и выбежал на улицу.

– С ума сошел! – раздалось несколько голосов. – В такое тревожное время тащит нас в лес…

– Люди, бегите в лес! – уговаривал он.

– Шмая – бывалый солдат, он лучше нас понимает…

– В лес!…

– Разбойник рехнулся!…

– Не слушайте святош, давайте за мной! Снаряд угодит, и здание рухнет. Нельзя здесь оставаться! – кричал он.

– Выкресты! Изверги!…

Когда Шмая обернулся, он увидел, что люди бегут следом за ним. Останавливались, переводили дыхание и бежали дальше. Казалось, само местечко, охваченное пламенем, гонит этих людей к лесу. Теперь люди и сами старались держаться поближе к кровельщику. И он, измученный, вспотевший, с больной женой на руках, казался теперь единственной опорой. Людей на дороге становилось всё больше. Шли одиночки, целые семьи.

В лесу вздохнули свободнее. С ужасом глядели издали на горевшее местечко.

– Город горит! Горе наше…

– А холод какой, дождь. Погибнуть можно! – говорили люди, прижимаясь друг к другу.

– Дети замёрзнут…

– Какой чёрт затащил нас сюда?!…

Шмая сгрёб груду листьев, положил на них жену, укрыл, как ребёнка, шинелью. Кто-то накинул на неё одеяло. Шмая прислушивался к её дыханию. Ему казалось, что она хочет ему что-то сказать, но не может.

– Фаня… – стал он её тормошить. – Крепись, родная!

Вдруг донесся громкий плач и крики. Толпа людей приближалась к лесу.

– Синагога горит!…

– Подожгли! А там полно людей… – не переставая причитал старик в изодранном талесе на плечах. – За что мы, боже, так наказаны? За какие грехи?…

– Живые люди горят… Что там творится! Не послушались разбойника…

– Погибло местечко… За что?!

Из местечка прибежали ещё несколько человек, спасшихся от огня. Со всех сторон слышался плач детей, дрожавших от холода. Крики женщин, споры. Бесконечно долго тянулась эта ночь, не верилось, что она когда-нибудь кончится.

Шмая присел на пень и поставил винтовку между колен, как он это делал на фронте. Он сидел, опустив голову, и поглядывал на свою больную жену. Её бил озноб, и лохмотья, которыми она была прикрыта, не помогали. Если бы он мог сейчас закурить, стало бы легче. Но огня зажигать нельзя.

А старик в изодранном талесе никак не мог успокоиться.

– Петлюра, да будет стерто имя его, лютую смерть бы ему и всем его бандитам! Чтоб от них и следа не осталось…

– Что же дальше будет? Убежали в чем были…

– Дети замёрзнут!

– Ничего, лишь бы остались живы!

– Чем такая жизнь…

– А тем, кто остался в синагоге, лучше?

– Кто знает… Лучше смерть, чем такая жизнь…

– Довольно трещать!

– А ну, тише! Кто-то сюда едет!…

Все обернулись к дороге и увидали телегу, за которой кто-то шел, как за покойником. Через несколько минут в лес въехал извозчик Хацкель. Лошаденка еле двигала ногами. На телеге сидели дети и какие-то незнакомые люди, подобранные Хацкелем на дороге. Извозчик вытер рукавом мокрое лицо и, озабоченно качая головой, сказал:

– Здравствуйте, соседи. Ну, вот и все!

В лесу разгулялся ветер, шумела листва.

Люди смотрели на прибывших.

– А где же ваша жена?

– Нету больше жены… Убило её возле самой хаты. Я ей кричу. «Бежим», а она своё: «Как же можно бросить дом, добро!» Ну, вот стали мы выносить из дома все, что можно, а осколком убило ее наповал…

Извозчик сел на телегу, опустил голову.

– Что же дальше?

– Ничего! Не грешите… Лишь бы живы… – отозвалась одна из женщин.

– Лишь бы живы, – сдавленным голосом повторил Шмая. – Горестей нам, как видите, хватает, слава тебе господи! Бог жизнь нам дал, он и мук не пожалеет. Щедрый он у нас…

– Шмая, это ты? – крикнул извозчик, вглядываясь в тьму. Он спрыгнул с телеги и направился к Шмае. Возле ложа больной он остановился и спросил:

– Это кто? Твоя? Что с ней?

– Не спрашивай, Хацкель…

Извозчик достал кисет, набил табаком трубку, высек искру, дал Шмае закурить и сам закурил, прикрыв огонь полою.

Была глубокая ночь, когда стрельба немного стихла и зарево, висевшее над местечком, стало понемногу меркнуть. На траве, на пнях, где пришлось, люди лежали и сидели, прижавшись друг к другу, словно овцы в бурю.

Разбойник Шмая шел понурив голову мимо людей, дрожавших от холода и страха. В темноте никто не видел слез, которых он не мог сдержать. Его ни о чем не спрашивали, – все понимали, что он оплакивает свою жену, которая тихо скончалась здесь, под деревом. Ещё несколько минут назад он сидел возле нее и прислушивался к ее невнятной речи. Ему хотелось понять, что хочет сказать жена. Но голос ее был едва слышен…

Шмая отошел к опушке леса. Люди провожали его сочувственными взглядами. Глаза несчастных как бы спрашивали: «Что с нами будет? Куда мы теперь денемся?» Он постоял, прислонившись к дереву, но беспомощные и вопрошающие глаза не давали ему покоя. Он должен им помочь, этим людям, но как? Вернувшись на свое место, где сидел Хацкель, Шмая поднял с земли винтовку.

– Никак с ней расстаться не можешь? – сказал извозчик. – Это она принесла на землю столько горя и бед, она! – кивнул он на винтовку.

– Я об этом ещё не думал, – тихо ответил Шмая, вытирая винтовку рукавом, и, помолчав, добавил: – Однако она, пожалуй, может и покончить со всеми нашими горестями. Она, знаешь, ещё пригодится. Запрягай лошадку, поедем!

– Куда? – с испугом спросил извозчик. – Кто знает, что там творится?

– Не видишь, что ли, как дрожат дети? Ведь погибнут… Запрягай!

– Господь с тобой, Шмая! – раздалось со всех сторон. – Куда тебя несет?

– Не поднимайте шума! – ответил Шмая тоном, не допускающим возражений, – Надо ехать.

Извозчик запряг, несколько парней поднялись с места и пошли следом за Шмаей.

Вернулись они из местечка не скоро, с возом, нагруженным подушками, одеялами, хлебом, мукой и всем, что можно было взять в уцелевших домах. Привезли также лопаты и топоры и начали строить из ветвей и жердей шалаши, рыть землянки.

Шмая пошел к дубу, где лежало тело его жены. Несколько женщин оплакивали ее. Увидев Шмаю, они разрыдались. Шмая присел на пень, опустил голову и погрузился в тяжелые мысли.

– Золотая была душа! – сказала пожилая женщина, много лет прожившая по соседству с кровельщиком. – Когда ты, Шмая, воевал, она, бедняжка, заменяла твоим детям отца, берегла их как зеницу ока, ночей не спала, глаза все проплакала по тебе. Бриллиант потерял ты, а не жену. Ее слезы и мольбы тебя от смерти спасли. А теперь, когда можно было снова жизнь начинать, ее не стало…

Шмая не мог смотреть на старушку, он только слушал. Кругом говорили о смерти Фани. Дети плакали от испуга. Шмая поднялся, взял заступ.

Кладбище было недалеко от леса, за лужайкой. На горизонте начинало светать. Прислонясь к старому надгробию, Шмая молча смотрел на могилу жены. Он низко склонил голову, как делал это на фронте, стоя над свежей могилой близкого товарища, солдата, павшего в бою…

И на обратном пути Шмая слова не вымолвил. Тяжелым, неуверенным шагом плелся он к лесу. Проходя мимо людей, он старался не встречаться с ними глазами. Он сел на бугорке и вдруг почувствовал, что голова у него тяжелеет, будто свинцом наливается. Он вздрогнул, почувствовав, что кто-то взял его за плечо. Это старая соседка, которая недавно так тепло говорила о Фане, принесла ему подушку:

– Приляг, Шая… Ведь ты же с ног валишься. Быть может, чья-нибудь мать и моим сыновьям подушку под голову положит… Кто знает, где их косточки покоятся? Ты их помнишь, Шая? Ведь они с тобою в один день ушли на войну…

Шмая не отвечал. Он растянулся на земле, накрылся с головой шинелью и сразу же заснул.

Шмая не мог определить, сколько времени он проспал. Проснулся он от большого шума. Широко раскрыл покрасневшие глаза. Несколько секунд он вообще не понимал, где находится и почему так шумят люди вокруг него.

– Чего тут сидеть? – толковал старик в изодранном талесе. – Мы голы и босы, надо идти в местечко, похоронить погибших… Пойдем домой.

– Реб Арье, – спокойно сказал ему Шмая. – Вы завидуете умершим? Куда это вы собираетесь?

– Нечем детей укрыть! – всхлипнула одна из женщин.

– Есть нечего… От голода умрем…

– Зачем ты привел нас в лес? Ведь мы тут погибнем! Уж лучше бы у себя дома…

Шмая молчал. Он выждал, пока стало тихо, и сказал:

– Я тут не хозяин, не начальник, поступайте как знаете.

– Пойдемте, бабоньки, чего вы на него смотрите? Пойдем! – Женщина махнула рукой, взяла ребенка за руку и пошла. Прошла несколько шагов, обернулась, увидела, что к ней никто не присоединился, остановилась.

– Шмая, скажи все-таки, что же нам надо делать?

– Не знаю, что вы будете делать, – отозвался наконец Шмая,- Я и Хацкель остаемся здесь. Пока отряд не вернется, мы в местечко не пойдем. Бандиты, наверное, где-нибудь поблизости.

– А сюда они дороги не найдут?

– Есть у нас несколько винтовок, будем стрелять, – отвечал Шмая. – Будем драться за жизнь, за справедливость до последней капли крови…

Было тихо. Понемногу люди разошлись по местам, расстелили на голой земле что у кого было, улеглись. Кое-кто из мужчин ещё возился с шалашами, другие разожгли костры в ямках, а некоторые отправились на поле, чтобы нарыть картошки для ребят. Над лесом висело хмурое небо. У всех было тревожно на сердце: кто знает, сколько ещё времени придется провести здесь?

Спустя некоторое время Хацкель и Шмая поехали на ближний хутор, – авось удастся раздобыть молока для детей и больных, привезти кое-что из продуктов. Перед отъездом Шмая показал, как надо ставить шалаши, и посоветовал не шуметь, не ходить в местечко. Молодым людям, у которых были винтовки, он велел наблюдать за дорогой, не спать на посту.

Люди смотрели вслед уезжавшим, а когда ходоки скрылись в чаще леса, принялись за работу. Над головой шумел ветер, шелестели и падали наземь пожелтевшие листья.

Наступила ночь, а Шмаи с извозчиком все ещё не было. Их ожидали с нетерпением, с тоской и со страхом, не переставали говорить о них. Несколько женщин принялись было их оплакивать. Страх перед наступающей ночью, страх за людей, которые должны бы уже вернуться, не давал покоя.

– Эх, вы! – говорил старый Арье. – Из-за утробы погнали двоих на смерть! А когда приходится поститься? Можно бы и попоститься недельку…

– Поверьте мне, реб Арье, я могу ещё три дня ничего не есть, но дети… Их то ведь жаль…

Вдруг старик нагнулся, прислушался, потом приложит ухо к земле:

– А ну-ка у кого слух получше?

И в ту же минуту послышался далекий шум. Все притихли, и тогда стал слышен скрип телеги.

– Тише! Кажется, едут…

– Ну и что же?

– Может быть, это Шмая?

– А может быть, не он? А может, дьявол какой-нибудь?

– Черт с ним! Кого нам теперь бояться? Хуже некуда!

Уже отчетливо слышен скрип телеги. Люди напряженно смотрели в ту сторону, откуда он доносился. Кто-то не выдержал и крикнул:

– Шмая, ты?

– А кто же ещё? – донесся после короткой паузы голос кровельщика. – Кому ещё в такое время по лесу таскаться, как не разбойнику?

Все облегченно вздохнули. Судя по ответу, Шмая возвращался не с пустыми руками.

Телега подъехала, нагруженная мешками. Разбойник Шмая велел женщинам поделить все, что было доставлено. Голодные люди жадно принялись за еду, благодарили Шмаю.

– Не за что меня благодарить! – сказал он. – Вот кого благодарите! – указал Шмая на небо. – Он там сидит и только и делает, что заботится о бедном люде: не нравится ему, что мы спим на своих кроватях, он посылает на нас войну, напасть среди ночи, гайдамаков, Петлюру, выгоняет нас в лес, чтобы мы подышали свежим воздухом, пожили на даче… Вообще он очень нас уважает…

– Шмая, что это за разговоры? – дрогнувшим голосом спросил реб Арье. – Не ропщи на всевышнего, а то ты всех нас погубишь…

– Нам уже, реб Арье, бояться нечего, – ответил Шмая.- Наш паек горестей господь бог выдал нам сполна!

Шмая пошел посмотреть, как сооружаются шалаши. Потом начал рыть землянку. Он стоял уже по колено в яме и умелой солдатской рукой ловко и неторопливо выбрасывал полные лопаты земли.

– Сейчас, братцы, построим парочку дворцов и будем жить, как графы! Совсем неплохо! Арендной платы вносить не надо, квартиры тут даром – благодать! – говорил Шмая и затянул песенку, которую привез с войны:

Как осколок от гранаты В грудь солдату угодил, Только верный конь солдата До могилы проводил. Только птицы над могилой Пролетают в вышине. Ой ты, ворон чернокрылый, Что закрыл ты очи мне?

– Снова в нем солдат заговорил, на душе полегчало. Напевает, – проворчал старик. И что это за человек? Пойми его…

– А ну-ка, у кого лопаты, принимайтесь, за работу! – крикнул Шмая. – Будете без дела стоять, пятки замлеют…

– Ты что это, сынок, такой веселый? – спросила старая соседка.- Уж не хватил ли на хуторе самогона?

– Эх, дорогая моя, кабы мы этой самой меланхолии волю дали, так нас бы давным-давно на свете не было. Один мудрец, нищий, сказал мне однажды, что день, когда мы не смеялись, – это день потерянный. Но ничего, мы ещё посмеемся, всем врагам назло! Эх, рассказал бы я вам одну забавную историю, да время сейчас не то…

– Шмая, скажи, дорогой, сколько лет прожил твой дед? – спросил вдруг извозчик Хацкель.

– Мой дед? Всего сто шесть лет…

– А отец?

– Э, мой отец, кабы не был убит под Порт-Артуром, дотянул бы до ста.

– Человек вроде тебя, – Хацкель хлопнул его по плечу, – такой человек, как ты, должен жить по крайней мере полтораста лет!

– Это за что же мне такое наказание? – удивился Шмая. – Разве я кому-нибудь зло причинял?

Он поднял голову к шумящим дубам. Они тяжело стонали, а когда ветер стихал, слышно было, как падают листья. Лес предвещал новый дождь, по которому здесь, конечно, никто не скучал.

Ночью лес расшумелся, как перед бурей. Люди кое-как устроились на ночлег. Шмая и ещё несколько человек, вооруженные винтовками, охраняли лагерь.

Шмая вдруг услышал стук колес, переглянулся с парнями, и глаза у него загорелись: что ещё за новая напасть?

Глухой стук приближался.

– Может быть, разбудить народ?

– Погоди, детей испугаешь…

– А начнут стрелять, убивать – лучше будет? Если на нас нападут, будем драться до последнего…

– Тише! – перебил Шмая и направился в сторону тракта.

Показался воз, другой, третий, рядом с возами шли крестьяне и мирно беседовали.

– Стой! Кто идет?

Первый воз остановился. Стихло. Несколько человек подошли, огляделись.

– Крестьяне… Из Петривки…

Шмая подошел к возам и вдруг услыхал знакомый голос:

– Спивак! Это ты, братец? Не узнаешь Михайлу Шевчука?

– Михайла! Как ты сюда попал?

Поздоровались, обнялись. Шевчук рассказал:

– Слыхали мы, что бандиты пожгли ваше местечко. Собрали в деревне у бедняков хлеба, картошки, ещё кое-чего и повезли вам. А в местечке никого нет. Какая-то бабушка рассказала, что в лес, мол, ушли. Вот мы вас и ищем. Привезли, что можно было…

– Боже мой, боже мой… – вмешалась в разговор Ковалиха, пожилая крестьянка в потертой свитке, закутанная в большую старенькую шаль,- У нас на площади, у церкви, гадюки проклятые шестерых убили. Чтоб к большевикам не уходили. Грозились, если кто хлеб в местечко повезет,- убьют. Слыханное ли дело? А мы знаем, как вы тут мучаетесь с малыми ребятами…

Шмая сияющими глазами смотрел на Михайлу. Он издавна знает Шевчука. Когда Шмая с отцом ходил в Петривку крыши чинить, они всегда останавливались на ночлег у Шевчука. А тот бывал желанным гостем у Спиваков. Знал Шмая и Ковалиху, сейчас она стояла у воза и раздавала подходившим людям ржаной хлеб, яблоки, картошку. Муж Ковалихи, кузнец, погиб на войне, а она осталась с четырьмя детьми.

С возов сняли мешки и торбы. Никто уже не спал. Не верилось, что в такую трудную минуту придет помощь, а она пришла так вовремя и так неожиданно!

Голос Ковалихи отвлек Шмаю от воспоминаний:

– Может быть, возьмем к себе в деревню ребятишек? Жалко ведь. Замерзают небось. Спрячем у себя.

– Спасибо, пройдет несколько дней, вернемся домой…

– Дай-то бог!

– А если погибнем, на кого дети останутся?

– Ты что глупости говоришь, Хацкель! – рассердился Шмая. – Долго так не может быть – без власти. – И, глядя на Шевчука, на Ковалиху и других крестьян, стоявших у своих подвод, добавил:

– Ничего, живы ещё на свете добрые, сердечные люди! Значит, все горести переживем!

– Это ты правильно сказал, Спивак! – подтвердил Шевчук. – Мы о вас не забудем… Что в силах наших, сделаем, поможем…

– Спасибо, дорогие земляки! Дай вам бог счастья!

Подводы тронулись с места. Взволнованные и взбудораженные беженцы ещё долго смотрели им вслед.

Разбойник Шмая и извозчик Хацкель жили в одном курене, спали на одной дерюге, ели из одной миски, сменяя друг друга, стояли на часах с винтовкой и охраняли новый лесной поселок, живший то страхом, то надеждой.

В одну из ночей Шмая стоял, прислонившись к дереву, на дороге недалеко от местечка и вслушивался. Увидев Хацкеля, он сказал:

– Послушай, какой шум…

– Кажется, кто-то плачет…

Они смотрели друг на друга. Так смотрят солдаты, когда идут в атаку.

– Эх, – Шмая махнул кулаком, – кабы не народ в лесу, да будь у меня пулемет, гранаты, я бы сейчас ворвался туда и устроил бы им…

– Тише! Слышишь? Кто-то кричит. Знакомый голос…

– Что ты говоришь?

– А ты прислушайся. Честное слово…

– Говорят, при Петлюре есть какой-то еврей министр. Не он ли к нам в гости приехал?

Может быть, он и устраивает погромы?

– Кто знает? Весь мир с ума сошел…

– Послушай, а может быть, вернулся отряд?

– Да! Кажется, и в самом деле наши ребята! – обрадовался кровельщик.

Шаг за шагом они, затаив дыхание, приближались к местечку.

Вскоре Шмая и Хацкель стояли, окруженные усталыми, измученными знакомыми парнями и рассказывали им о несчастье. Кровельщик побежал в лес с доброй вестью.

Никто не заметил, как начало светать. Так же незаметно пошел чистый мягкий снег – первый снег, прикрывший груды пепла.

В ПУТЬ-ДОРОГУ

Душой местного ревкома и отряда был Фридель Билецкий, или Фридель Наполеон, как называли в местечке сына портного Билецкого. Высокий худощавый человек лет тридцати. Спину ему согнула сперва жизнь в отцовском доме, а затем каторжная тюрьма в Сибири. Юношей Билецкий уехал в Киев, взялся за учение, давал уроки, связался с подпольщиками, работал слесарем на фабрике, стал профессиональным революционером.

Вернувшись на родину, он организовал отряд, который начал бить гайдамаков, батьков и прочих бандитов, налетавших на злополучное местечко. Хоть на фронте ему воевать не пришлось – он восемь лет пробыл в Сибири, – с бандами он дрался, как настоящий стратег. Отсюда и пошло – Наполеон. В местечке ведь редко встретишь человека без прозвища…

Теперь нужно было восстанавливать местечко, налаживать жизнь. Билецкий вместе со всеми начал рубить лес, возить древесину, раздобывал продовольствие в окрестных деревнях и так горячо и уверенно рисовал будущую счастливую жизнь, которую создаст народ, что людям становилось легче на душе.

– И вот в одно прекрасное утро,- рассказывает Шмая, – является к нам этакий барчук на саночках и заявляет, что его прислала сюда Центральная Рада для того, чтобы передать ультиматум: предлагается отряду сложить оружие добровольно, иначе это придется сделать принудительно. Парень созвал людей и стал рассказывать, что он уполномоченный петлюровского министра по «еврейским делам», что сам министр имел беседу с Петлюрой и что Петлюра, мол, обещал спокойную жизнь всем людям – недаром же «Батько» организовал целое еврейское министерство, только чтобы мы не знались с большевиками. Молодой человек был в хорошей хорьковой шубе. Он совсем было разговорился, девичьи щечки его разгорелись. Но в эту минуту пришел наш Билецкий, и высокопочтенный гость сразу же языка лишился. Оказывается, они учились когда-то вместе в Киеве, старые знакомые.

«Эге, брат Волошин, на старости лет петлюровским коммивояжером сделался?» – усмехаясь, спрашивает Билецкий.

Парень посинел. Народ уже хотел было устроить ему подходящие проводы и отправить без пересадки на тот свет, но Билецкий не позволил.

«Убить одного шута – пользы мало, – сказал он, – надо всю банду разогнать!.»

Парень едва ноги унес. Правда, когда он садился в сани, я успел закатить ему оплеуху.

Все ждали, что после этого визита, как водится, нагрянет новая банда. Билецкий приказал выставить на окраинах местечка усиленный патруль и приготовить пулеметы.

Надвигалась трудная, морозная зима Люди, оставшиеся в местечке, жили в разрушенных, обгоревших домишках, мерзли, голодали.

Все занесло снегом. По ночам, когда гасли огни, местечко казалось заброшенным.

Недавно здесь прошла крупная воинская часть, и с ней в Красную Армию ушел местечковый отряд с его испытанным командиром Билецким. Мало кто из жителей остался здесь на зиму. В местечке стало пусто и жутко.

Разбойник Шмая и извозчик Хацкель поселились в покинутом домишке на окраине, возле мельницы. Они тоже собирались уйти на фронт вместе с отрядом, но Хацкель заболел тифом. Дни и ночи просиживал разбойник Шмая возле больного, лечил его бабьими средствами, травами, кореньями, ставил ему банки, прикладывал лед ко лбу, но чаще всего врачевал словом, рассказом, шуткой.

Все последние дни у больного был жар, и он молчал, Но сегодня ему полегчало и он не переставая говорил о своей лошаденке, которая стояла в полуразрушенном сарае без овса и сена.

– Человек ко всему может приспособиться – сказал извозчик. – Но что может сделать животное?

Разбойник Шмая никогда не был страстным любителем лошадей. Он старается помолчать, когда извозчик заводит разговор на эту тему Шмая знает, что придется ему в такую непогодь бегать по сараю, собирать по углам сено.

– Сбегай, братец, в сарай, посмотри там… Чего-то мой кормилец ржет… – вдруг в жару вскакивал Хацкель.

– Ну и прекрасно, что ржет! – отвечал Шмая. – А чего же ещё лошади делать? Петь, что ли? Тьфу ты, прости господи! – сердится Шмая, вставая со своего ложа. – Наградил же бог клячей! Чтоб она сдохла!

Шмая накидывает шинель, направляется в сарай, но тут же возвращается.

– Спи спокойно, Хацкель. Твой кормилец чувствует себя прекрасно!

– А ты подсыпал ему немного сена?

– Могу ему подсыпать мои горести и болячки. Откуда я сено возьму?

– Да ведь она у тебя подохнет!

– Подумаешь, беда какая! Жив будешь – другую клячу купишь. Выкинь из головы твоих лошадей, и давай подумаем, как быть дальше. Здесь нам делать нечего. Уж я решил: как только поставлю тебя на ноги, уйдем отсюда.

– От меня, пожалуй, большого проку не будет! – сказал Хацкель. – Иди один… А что тебе мучиться со мной?

– Ты что болтаешь? Бросить товарища в беде? – Шмая был вне себя. – Ты меня не знаешь, Хацкель!

– В таком случае, Шмая, выскочи и раздобудь хоть клок сена лошадке.

– Фу ты, пропасть! Чего ты привязался со своей клячей? Ты на себя лучше погляди, на кого ты похож. Краше в гроб кладут.

– Не хочешь – не надо! – сказал извозчик, слезая с постели. – Сам пойду…

– Тихо! Не шуми! Иду, иду! – крикнул Шмая, укладывая Хацкеля на кровать. – Помешался на своей лошаденке…

Потеплело. Извозчик поднялся на ноги, и Шмая был доволен, что ему не придется больше возиться с Хацкелевой клячей. А кляча тоже обрадовалась теплым дням. Увидев хозяина, она устроила ему достойную встречу: упала и стала тяжело дышать…

– Шмая! – крикнул извозчик.- Поди сюда, посмотри на моего кормильца.

Шмая вошел в сарай.

– Посмотри, что стало с лошадью! – со слезами в голосе проговорил извдзчик.

Они вдвоем вынесли ее на руках из сарая и подвесили на крепкой веревке меж двух акаций, чтобы она могла щипать кору со стволов.

Солнце уже немного пригревало, и было приятно посидеть на завалинке и подумать. Шмая достал из кармана кусок бумаги и немного пыли от растертых листьев, скрутил папироску и сказал:

– Возьми, Хацкель, закури.

– Смотрю я на тебя, Шмая, и не узнаю, – сказал Хацкель, разглядывая заросшую, взлохмаченную голову друга.

– Почему это ты меня не узнаешь?

– Зарос, как зверь, постарел… у тебя уже седые волосы.

– Седые волосы – это не признак старости, – возразил Шмая. – Седые волосы – это как пена, которая остается на море после бури.

– Ты и исхудал здорово! Кости выпирают.

– Это ничего! – махнул рукой Шмая.- Наш кашевар из третьей роты, Степа Варивода, говорил, бывало: «Вы мне кости давайте, а борщ я как-нибудь и сам сварю…»

– Ничего! Вот коняка малость поправится, тогда и нам полегче станет.

– Вот я и жду, чтобы она поскорее ноги протянула.

– Типун тебе на язык! Тебе все смешки!

Шмая вошел в дом, вынес битком набитый солдатский ранец, с которым теперь не расставался, и принялся искать свою бритву. Он вытащил пару рубах, щетку, потертую книжечку и пожелтевший конверт – в нем была фотография женщины. Лицо Шмаи осветилось улыбкой, но тут же затуманилось.

Хацкель взял карточку из его рук и увидел молодую женщину с большими улыбающимися глазами. Извозчик хитро посмотрел на Шмаю:

– Это что за бабенка? Из твоих солдатских походов? Ай-яй-яй! Солдатская любовь?

– Нет, Хацкель. Долго рассказывать… Я ее и в глаза никогда не видел. Это жена лучшего моего дружка, с которым мы в окопах валялись, Корсунского.

– Так… А как же в твой ранец попала карточка его жены? Ох, разбойник!

– Мне дал ее Корсунский, – сердито ответил Шмая, отобрал фотографию и осторожно и бережно положил ее в ранец. Потом нашел свою бритву, оселок и потертое зеркальце и, примостившись на завалинке, принялся за бритье.

Извозчик следил за тем, как Шмая скребет свою физиономию, потом сказал:

– Чем ты, дурень, занимаешься? Нашел время прихорашиваться! Больше тебе думать не о чем? Или это ты для той бабенки, что на карточке?

– Хацкель, не смей так говорить! Это честная женщина. Ты ей и в подметки не годишься!

– Тише, не кричи, не трогал я ее, – оправдывался Хацкель. – Чего ты на меня накинулся? Ты не забывай, Шмая, что женщин везде не занимать стать, а верного друга…

– У тебя, брат, мозги набекрень, – сурово поглядывая, сказал Шмая. – Тебе ничего показывать нельзя. Я как посмотрю на нее, душа болит…

Заболтались приятели и не заметили, как в это время кляча богу душу отдала. Извозчик поднял крик, начал звать Шмаю, но кровельщик был занят бритьем и махнул рукой:

– Хацкель, дай ей спокойно издохнуть. Не мучь ты ее.

Извозчик постоял ещё несколько минут, опустив руки, потом подошел к завалинке и, глубоко опечаленный, сел рядом с Шмаей.

– Не тужи, братец! – Шмая побрился, и лицо его приняло обычный вид. Оно, правда, отощало и вытянулось, но глаза по- прежнему блестели, а усы были лихо подкручены.

– Эге, Шмая, да ведь ты прямо-таки красавец, за тобой все девушки бегать будут…

– Сейчас и ты, Хацкель, у меня побреешься! Ведь ты ещё молодой человек, а посмотришь на твою бороду, можно подумать, что старая калоша…

– Не морочь мне голову. Я сам бриться не умею.

– Конечно, ты ведь служил в обозе. Какой это солдат, если он бриться не умеет? А на фронте за нами парикмахеры, что ли, ходили? Ну, давай физиономию, побрею тебя на дорогу.

– Что за дорога? Рехнулся ты, что ли? Разве можно так вот бросить все?

– Ничего, Хацкель, твоих дворцов здесь никто не захватит, а твои сахарные заводы как-нибудь и без тебя обойдутся. Надо найти свое место в жизни, нельзя в такое время сидеть сложа руки.

– Не понимаю я тебя, Шмая, как это можно бросить дом, землю, на которой всю жизнь прожил?

– Мой дом теперь, братец, – вся Россия! Где хотим, можем жить, и никто нам слова дурного не скажет. Мы честно бились за этот дом, кровь проливали. И, видать, ещё придется воевать за свободу. А кроме того, мы теперь люди вольные, без жен, без детей,- терять нам нечего…

– А мне это не нужно. Мне бы денег раздобыть. Бог даст, крепким хозяйством обзаведусь. Я и без свободы проживу.

– Дурень… Мелкая душа!…

Шмая, насвистывая, начал намыливать рыжую бороду Хацкеля.

– В чем дело, Шмая, таким я тебе не нравлюсь?

– Да, стыдно! Идем мы, Хацкель, туда, где уже установилась советская власть. А к народной власти надо прийти по-праздничному. Понимаешь?

День прошел. К вечеру морозец затянул ледком лужи, похолодало. Ещё солнце не село, а Хацкель и Шмая уже лежали на полу, накрывшись старыми сенниками, и сладко спали.

Глубокой ночью Хацкель проснулся и стал будить товарища:

– Шмая, спишь?

– Сплю. А что такое?

– Ох, и сон я видел.

– Какой сон?

– Ох, не спрашивай! Она, она приснилась, та, что у тебя на карточке! Ну и краля! Откуда ты такую взял?

– Спи, спи, вот ещё пристал. Говорил же я тебе, что в глаза ее не видал. Это товарища моего жена, Корсунского. В одной роте с ним служили, из одного котелка хлебали, понимаешь?

– Понимаю, конечно, – неопределенно проговорил Хацкель.

– Шмая молчал.

– Шмая, а ты обещал рассказать, откуда у тебя эта карточка.

Шмая закурил и заговорил, с трудом подбирая слова:

– Друга у меня на фронте убили, такой души человека я ещё не встречал, да и вряд ли встречу. Звали его Иосиф Корсунский. Перед смертью он сказал мне, что в Таврии, возле Ингульца, живет его жена Рейзл с двумя ребятишками, Батрачит у кулаков. И ещё Иосиф успел попросить, чтобы я разыскал Рейзл. Умер Иосиф на моих руках. С тех пор и ходит со мной по свету фотография вдовы друга и несколько стертых листочков из ее писем. А адреса я ее не знаю…

Шмая поднялся. Он молчал. Воспоминание о друге и незнакомой женщине взволновало его.

Поев, Шмая надел старую, дырявую шинель, надвинул на самые уши солдатскую шапку, взял на плечи ранец и посмотрел на товарища.

– Что-то ты больно долго собираешься, словно богатей на тот свет. Давай скорее! – сказал кровельщик.

– Не торопись! Никуда мы не опоздаем! Никто нас не ждет, – ответил Хацкель, натягивая овчинный тулуп. – В далекий путь отправляемся, а ты и подумать не даешь…

– А что тут раздумывать? Уж я столько времени думал… Мир перед нами открыт…

– Плевать ему на нас…

– Ты так про мир не говори, Хацкель!

– Чего стоит мир, если извозчик должен ходить пешком, а кровельщику негде крышу починить?

– Нам надо идти к советской власти. Судя по тому, что я о ней слышал, мы ей сродни. Ну, братец, шагай!

Они двинулись по подмерзшей земле. Под ногами хрустели льдышки. И хоть дорогу перебежала перепуганная бездомная кошка, и Хацкель покачал головой в знак того, что это нехорошая примета и лучше бы отложить путешествие, разбойник Шмая весело воскликнул:

– Чепуха! А ну, Хацкель, как ты, бывало, своим лошадкам говорил, когда в гору поднимались: «Айда, погибель на врагов наших!»

БЕЗ РУЛЯ И БЕЗ ВЕТРИЛ

Вечерние тучи уже ползли над высокими домами и церковными куполами, когда к деревянному киевскому вокзалу, похожему на бесконечно длинный сарай, подошел эшелон, составленный из красных и зеленых вагонов.

Замерзшие, посиневшие, сидели на крыше вагона наши путешественники – разбойник Шмая и извозчик Хацкель. Они держались окоченевшими пальцами за дымовую трубу. На крышах вагонов была такая теснота, что они могли считать себя счастливчиками – ведь им удалось захватить местечко поближе к дымовой трубе. И теперь, когда поезд остановился и пассажиры двинулись к вокзалу, они с трудом оторвались от трубы и слезли на перрон.

– Ну, Шмая, возблагодарим господа.

– А я полагаю, что можно бы перекурить.

– Куда ж это мы попали? В самый Киев?

– А куда же ещё?

– Вокзал тут что-то здорово на сарай смахивает.

– А тебе большое дело! Пошли скорее! Надо согреться…

С толпой их внесло в вокзал.

Извозчик был прав. Длинный с низким потолком зал и в самом деле был похож на огромное, запущенное стойло, в которое загнали немыслимое количество беженцев, бездомных, солдат на костылях, потрепанных бар и полинявших офицеров.

– Ну, Хацкель, живем! Ура! – сказал разбойник Шмая, когда их обоих прижали лицом к влажной, отпотевшей стене. – Раз мы благополучно доехали, значит, суждено нам ещё пожить! На что мы можем пожаловаться? С войны мы вернулись, дома наши сожгли, от жен и детей нас освободили, возят бесплатно – чего ещё нам не хватает?

– Ты, конечно, прав, Шмая. Однако давай выберемся из этого рая, мы здесь задохнемся. Но только куда идти?

– Как это – куда? В город.

– Надо бы разузнать, какая власть сейчас в городе. Погляди-ка, вон тот с погонами, а у этого красная фуражка на голове. Там какой-то казак бушует, а здесь мешочники лежат, в углу и вовсе какая-то женщина рожает… Вот и добейся тут толку, узнай, кто здесь верховодит?

– Сам видишь, корабль без руля, – ответил Шмая и стал проталкиваться к выходу.

С большим трудом наши друзья вырвались на свежий воздух, и присели на широких ступенях. Надо было придумать, что делать дальше.

Куда девались золотые кресты и пузатые церкви, высокие дома и гористые улицы? Все потонуло в ночной тьме. И только от высоких окон ложится желтый отсвет на тротуары. Люди здесь не ходят, а бегут, тени проносятся и исчезают. Прохожие заглядывают вам в лицо, и каждый опасается, что вы собираетесь его раздеть, ограбить, зарезать. Время от времени с шумом проносится фаэтон с пьяными пассажирами, пассажиры поют, кричат, играют на гармошках…

Наши путешественники идут по темным улицам, а Хацкель с завистью провожает взглядом фаэтоны.

– Столпотворение! – задумчиво произносит Шмая.

– Эх, братец! – отвечает Хацкель. – Попадись мне такой вот фаэтончик с парой добрых лошадок, так я бы в этом столпотворении мешок денег нагреб! Большой дом купил бы. Теперь все купишь за бесценок.

– Противно слушать… Что ты за человек, не пойму!

Где-то слышится стрельба. Они прижимаются на минуту к стене и молча идут дальше. Под ногами поскрипывает снежок, скользко.

– Ну, Хацкель, как тебе нравится городишко?

– Мне все нравится, кроме одного…

– Например, что же тебе не нравится?

– Не нравится мне, что я не знаю, где мы переночуем. У меня уже сил нет идти.

– Ничего! Город велик…

– По мне, – отвечал Хацкель,- город мог бы быть и поменьше, – было бы где голову приклонить.

На широкой улице они остановились возле пятиэтажного погоревшего дома без дверей и окон. На тротуаре валялись поломанные столы, стулья и шкафы, загораживавшие вход. С минуту Шмая и Хацкель стояли и смотрели, а когда двинулись дальше, снова послышалась стрельба, и по мостовой пронеслось несколько разгоряченных всадников-казаков. Шмая, схватив Хацкеля за руку, втащил его в покинутый дом. В кромешной тьме они поднялись на верхний этаж и остановились возле комнаты, которая каким-то чудом уцелела.

– Вот сумасшедший город, чтоб ему провалиться! – проговорил сердито извозчик. – Никуда мы сегодня больше не пойдем. Здесь остановимся.

Они скинули заплечные сумки, досками от столов закрыли окна и двери. Хацкель собрал горы бумаг и книг, валявшихся на полу, и затопил уцелевшую кафельную печь. Бумага загорелась и осветила часть комнаты.

– Хацкель, побойся бога! Смотри, как бы мы не сгорели.

– А черт с ним! Лишь бы согреться!

– Будь человеком, Хацкель, развяжи мешок! У нас там, кажется, есть кусок хлеба и парочка луковиц. Давай справим трапезу.

Извозчик вдруг отошел в сторону и достал из бокового кармана бутылочку. Он украдкой отхлебнул раз-другой, вытер рукавом губы, посмотрел на оставшееся и сказал:

– Шмая, друг, видишь, что у нас есть к ужину? Хоть и не шибко много, а душу отвести хватит.

Шмая неласково посмотрел на извозчика, но тут же развел руками и рассмеялся:

– Откуда взял, жулик этакий?

– Помнишь, на последней станции, когда бандиты поезд обстреливали, к нам на крышу полезла какая-то старая барыня с корзиной? Я помог ей – вот она и подарила мне эту бутылочку. Ну, давай! Пей, будем здоровы!

– Счастливо! – ответил Шмая и с удовольствием выпил.

Они подгребли бумаги и книги поближе к печке и, растянувшись на полу, смотрели, как горят страницы, оставляя набухшие следы черных букв.

– Экие толстые книги писали люди! – сказал, зевая, Шмая. – А порядка на земле все-таки нет.

… Когда они проснулись, был уже день. По улицам бегали мальчишки с пачками свежих газет, и сюда, на верхний этаж, доносились их голоса.

– Последние новости!

– Большевики приближаются к Киеву!

– Пожар на Подоле! Сто человек остались без крова!

– Шмая, довольно спать. Кто-нибудь ещё зайдет…

– Кто зайдет? Мы здесь хозяева.

Они вышли на улицу. Шмая разглядывал горожан, а за ним тащился извозчик, с завистью поглядывая на расфранченных людей, на витрины магазинов.

– Какая-то сумасшедшая губерния! Смотри пожалуйста, буржуазия живет себе поживает, – тихо проговорил Хацкель, – а бедняки зубами щелкают. Паршивая власть. Петлюра… гайдамаки… батьки…

– Знаешь что? – сказал вдруг Шмая. – Пойдем к еврейскому министру. Здесь, говорят, объявился какой-то еврейский министр, дружок Петлюры, а мне бы с ним поговорить надо.

В длинном коридоре большого двухэтажного здания, стиснутого между двумя высокими домами, было шумно, как на вокзале. Повсюду сидели беженцы из окрестных местечек. По нескольку недель они ждут министра. Шмая посмотрел на этих людей и направился прямо в канцелярию.

– Послушайте, молодые люди, – проговорила женщина средних лет, державшая ребенка у груди, – может быть, кто-нибудь из вас министр?

Шмая улыбнулся.

– Я, по-вашему, похож на министра?

– А я знаю? Министр, наверно, какой-нибудь шут гороховый. Никогда его на месте не застанешь, все летает где-то…

– Да ведь министры эти два раза в неделю меняются! Ляжешь спать – один министр, проснешься, а министр уж новенький, с иголочки.

– Смех один…

– Бандиты устраивают погромы, а этот министр пишет дружеские письма…

– Для чего же он здесь сидит? – спросил Шмая.

– А мы чего сидим? Деваться некуда. Беженцы. Отовсюду нас гонят. Тут хоть новости услышишь…

Отворилась дверь, и в коридор вышел какой-то долговязый тип с козлиной бородкой и темными очками на приплюснутом носу. Он сделал несколько шагов, остановился.

– Чего вы здесь сидите? Ведь я же говорил вам сто раз, что ждете вы напрасно. Министр не занимается оказанием помощи. Здесь государственное учреждение.

Долговязый вырвался из окружившей его толпы и скрылся в боковой комнате. Шум нарастал.

– Дает нам господь бог министров…

– Дурака валяют. Народ бедствует, а они сидят и пишут!

– Писать бы им завещание, господи милосердный!

– Печальники объявились на нашу голову…

– Вы чего тут кричите! Убирайтесь отсюда! – снова показался долговязый человек с темными очками.

– Мы не к вам пришли!

– Мы с министром поговорить хотим.

– Куда он девался, этот ваш министр?

– Хоть бы взглянуть на него, каков он…

Министерский служака поднял руку и сказал:

– Тише! Успокойтесь, господа! Мы просим вас не мешать нам работать!

– А чего она стоит, ваша работа!

– Чего вы от меня хотите? Я ведь не министр…

– А где он, ваш министр?

– Министр готовит доклад для правительства

– Для какого правительства? Для погромщиков?

– За такие слова вас в тюрьму посадят!

– Благородный доносчик…

– Вы меня выведете из себя, я гайдамаков вызову! Расходитесь по-доброму!

– Где министр? Давайте сюда министра!

– Министр просил передать, что сегодня он никого принять не может. Сегодня после обеда будет собрание в Бродской синагоге, и министр просит всех прийти туда, он будет речь держать.

– Что говорит этот молодой человек? – спросил Шмая, толкнув Хацкеля. – Он просит прийти после обеда? В таком случае придется ему подождать. Уж я и не припомню, когда мы обедали.

Шмая и Хацкель вышли из дому и двинулись переулочками, – авось найдется какая-нибудь работенка. В одном из дворов их остановил старый барин и попросил разрубить на дрова забор. Наши друзья тут же принялись за работу, и спустя какой-нибудь час во дворе лежала груда крашеных щепок,- все, что осталось от резного забора, ограждавшего славный садик старика. Хозяин был очень доволен: не придется больше охранять забор от соседей, нуждавшихся в дровах, и дров хватит на несколько недель.

Друзья уже закончили работу, когда Шмая вспомнил, что министр собирался сегодня выступить с речью в Бродской синагоге. Пока добрались до синагоги, уже стемнело. В зале было полным-полно народу. Шмая и Хацкель кое-как протолкались и остановились у дверей.

Извозчик осматривал красивую разрисовку, резной киот, где хранятся свитки торы, сверкающие люстры и удивлялся:

– Видишь, Шмая?

– А что же, слепой я, что ли? Ты лучше погляди, какие сытые рожи у этих, в шубах… Они, видать, на власть не жалуются…

– Да, неплохо живут. Нам бы так…

– А взгляни, что творится наверху, в женской молельне. Беднота. Мастеровые. А беженцев!…

Вдруг раздались крики, к столу подошел какой-то толстяк с черной окладистой бородой и объявил:

– Господа! Сейчас выступит наш пан министр…

На возвышение поднялся человек средних лет, в котелке, с продолговатым самодовольным лицом, украшенным светлыми усиками.

Он достал из бокового кармана пачку бумаг, надел пенсне, нервно огляделся по сторонам, Остановил свой взгляд на галерке, на женской молельне, поморщился: зачем, мол, столько простого люда напустили. Он прокашлялся и начал читать. Наши путешественники услышали речь примерно такую:

– Господа! В переживаемый нами исторический момент каждый индивидуум в отдельности должен стремиться быть достойным той высокой народной миссии, ради которой мы и созвали это репрезентабельное собрание… Создание еврейского министерства является следствием потрясающей участи избранного еврейства в диаспоре. Благодаря самоотверженному и благожелательно-внимательному великодушию нового правительства батька Петлюры, а также регламентационным действиям руководителей облегчается восстановление, требующее, конечно, надлежащей стабилизации и модернизации, вытекающей из консолидации и последовательности…

– Молодой человек, нельзя ли покороче? – крикнул кто-то сверху. – Скажите лучше, когда кончатся погромы?

Крики раздавались со всех сторон. Министр, вытирая платком пот с раскрасневшегося лица, пытался перекричать всех.

– Господа! Именем закона предупреждаем вас, – если вы не будете вести себя корректно и с должным уважением к министру и правительству, я буду вынужден вызвать роту гайдамаков. Большевики вас избаловали!

И, не дождавшись тишины, министр, слегка спотыкаясь, продолжал:

– Мы должны гордиться тем, что имеем специальное министерство с собственной компетенцией и регламентацией, подчиненное в порядке субординации Центральной Раде и тому подобное. Из-за самообороны и различных произвольных отрядов, созданных в городах и местечках, возникают все несчастия. Наш долг – немедленно сдать оружие, а всех сопротивляющихся передать суду нового правительства. Помните, господа: лояльность и подчинение!…

– Позор!

– Долой этого шута!

– Продажная душа!

Синагога ходуном заходила. Хацкель вдруг почувствовал, как Шмая пробивается к возвышению, тоже, видимо, желая произнести несколько слов. Он ухватил его за полу шинели.

– С ума сошел, Шмая! Куда ты лезешь? Не видишь, что ли, какая буча поднялась? Уж если господина министра не уважили, так ведь тебя в куски разнесут, – высунь только нос…

– Не твое дело, Хацкель, не вмешивайся! – ответил кровельщик, вырываясь из цепких рук соседа, и пробился к возвышению, где стоял расстроенный министр и синагогальные служки.

– Как вам не стыдно, люди! Ведь вы же слова сказать не даете! – крикнул Шмая- разбойник, подойдя вплотную к столу.

Народ понемногу затих, увидав, что у возвышения стоит простой человек в солдатской шинели.

– Вот видите, – громко проговорил министр, вытирая со лба пот и держа пенсне в вытянутой руке, – постыдились бы простого солдата!

Шмая всей грудью налег на стол. Министр, служки и все прочие, кто стоял рядом, отошли в сторону и ждали, пока незнакомый солдат утихомирит разбушевавшуюся публику.

– Я спрашиваю вас, люди, где совесть? Почему вы не даете выслушать умное слово? – кричал Шмая, указывая на министра. – Сам министр с вами беседует, а вы ведете себя хуже, чем в кабаке. Стыд и позор!

– Смотрите пожалуйста, новый указчик объявился!

– Новый оратор выискался!

– Долой с трибуны!

– За сколько тебя господин министр купил?

Шмая поначалу немного растерялся. Извозчик побелел, как стена. Вначале извозчик даже злорадствовал: «Поделом тебе, не суйся! Кто ты такой? При чем тут ты?» Но потом он стал протискиваться поближе к столу и приготовил кулаки на случай, если их придется пустить в ход. Шмая продолжал:

– Дайте слово сказать. Потом кричать будете. Я внимательно выслушал все, что тут говорил господин пан батько министр. Правда, не в наших силах понять такие глубокие его мысли. Я хочу рассказать вам побасенку, как это водится у нас, простых людей, по-солдатскому…

– Слышь, дяденька, короче! – крикнул кто-то из толпы, но Шмая уже ничего не слушал, он горячо продолжал:

– Случилась когда-то такая история. Асмодей – царь всех чертей и нечистой силы – рассердился вдруг на царя Соломона и изгнал его из страны. И вот мудрый царь Соломон, оборванный, грязный и голодный, скитался, скитался, пока не попал в чужое государство, где никто его не знал. Пришел царь-изгнанник к большому дворцу. Однако туда не пускают. Царь кричит: «Я Соломон!», а люди смотрят на него, как на сумасшедшего. Что тут делать? Царь хотел войти во дворец, умыться, перекусить. Но на лестнице сидит пес, огромный, как слон, и свирепый, как лев, – не пускает во дворец. Соломон, знавший множество языков и наречий, а также языки всех зверей и птиц заговорил с псом на собачьем языке, стал умолять пса сжалиться над ним. Царь не вор, не грабитель. Только перекусит, и уйдет. Пес смягчился, опустил хвост и пропустил царя Соломона во дворец.

На другой день царь Соломон шагает по базару и снова ищет, чего бы покушать, потому что, надо вам знать, даже самый знатный и великий царь не может питаться воздухом. Но на базаре на него напала целая свора собак. Царь увидел в своре знакомого пса, который вчера лежал на дворцовой лестнице.

«Господин пес! – обратился к нему Соломон. – Эти все собаки лают на меня, потому что не знают, кто я такой. Но ты, мерзкий пес, ты-то ведь хорошо знаешь, что я порядочный человек!»

А пес ему и отвечает:

«Чего же тут не понять?! Если я не буду лаять со всеми псами заодно, так ведь меня эти собаки выгонят из своей компании…»

– Ах, негодяй! Ах, грубиян! – В синагоге поднялся шум, крик, хохот. Несколько молодых людей полезло к Шмае с кулаками.

– Шмая, ты себя без ножа режешь! – крикнул Хацкель своему другу на ухо и потащил его к дверям.

– Подумайте, какая наглость!

– За такие речи – в тюрьму!

– Министра сравнить с собакой! Какая мерзость!

– Он хотел сказать, что вся Директория – собаки, а министр – тоже собака. Подумайте, что себе позволяет солдат!

– Молодец, солдат! Здорово сказанул! – донеслись крики с галерки.

На улице послышалась стрельба. В синагоге началась паника. Кто-то погасил свет. Шмая и Хацкель с трудом вырвались на улицу.

– Хорошо, что ты целым ушел.-проговорил Хацкель. – Но к чему тебе: совать нос в политику? Не побоялся, главное, выскочить с такой речью перед полной синагогой!

– Да черт с ними! Зато я этому чучелу министру сказал, что на душе! – весело отозвался разбойник, вытирая рукавом потное лицо.

На улицах стреляли, нельзя было понять, что творится в городе.

– А может быть, опять власть меняется? Может быть, это уже идут Советы?

– Дай-то господи! – взмолился кровельщик. – Однако, пока суд да дело, давай-ка доберемся до нашего дворца и переспим ночь. А что будет завтра – увидим.

ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ

В полночь Шмаю разбудила глухая канонада. Он поднялся, подошел к окну и прислушался.

– Вот и снова война, – проговорил Шмая, потормошив спутника. – Хацкель, вставай, тревога!

Извозчик спросонья несколько секунд смотрел на Шмаю, не понимая, потом повернулся на другой бок.

– Слышишь ты, барин, вставай! Смотри, что на улице творится!

– Вот погибель! А тебе до этого что? Спи!

– Как это – что? Вот ударит сюда снаряд, тогда поймешь – что…

Когда стрельба стала отчетливее слышна, Хацкель натянул сапоги и подошел к окну:

Видать, ты прав, сызнова начинается карусель, – проговорил он, глядя в окно – Уж лучше бы мы оставались дома, в местечке. А то – из огня да в полымя…

– Чудак, ведь наша власть идет! – перебил Шмая. – Не видишь, что ли, как буржуи улепетывают?

Стрельба с каждой минутой усиливалась. Над крышами, которых коснулись первые лучи, поднимались густые облака дыма, пламя. Шмая и Хацкель сбежали вниз и прижались к стене. По тротуарам на взъерошенных лошадях носились казаки Из переулков спускались небольшие отряды рабочих. На крыше самого высокого дома кто-то укрепил красный флаг

На перекрестке улицы показались несколько человек с винтовками и красными лентами на шапках. Один из них установил пулемет за грудой камней Пулеметчик, длинноногий, русоволосый парень в короткой потертой тужурке, растянулся на земле возле пулемета и начал стрелять по всадникам

– Здорово он их чешет, молодец! – крикнул с завистью Шмая. И вдруг увидал, что пулемет затих… Пулеметчик и его помощники – молодые ребята – возились у пулемета

Шмая стремительно оторвался от стены. Пригибаясь к земле, перебежал улицу и наклонился к ребятам:

– Эй, хлопцы, с такой работой можно живо на тот свет угодить! Что у вас, заело? А ну-ка, давайте я посмотрю – как-никак бывший второй номер при «максиме».

Парни расступились. Через несколько минут длинная очередь хлестнула по нахмурившейся улице.

– Что ты делаешь, Шмая? – подбежал к нему Хацкель и, увидав, что по щекам Шмаи течет кровь, схватился за голову.- Тебя ранило?!

– Чепуха! Царапнуло. Чего смотришь? Бери винтовку, вот валяется. Помочь надо, понимаешь? – оживленно воскликнул Шмая. – Сам видишь, никто здесь без дела не стоит! Работай, братец!

Из ближнего двора прибежал пожилой рабочий в кожаной куртке с красной лентой на рукаве. Видимо, командир. Лицо у него было усталое и строгое. Светлыми, пронизывающими глазами он оглядел Шмаю, лежавшего у пулемета:

– Ты кто такой, товарищ? Солдат?

– Так точно! – отчеканил Шмая, поднявшись с места и вытянувшись, как делал это на фронте, когда к нему обращалось начальство. – Ефрейтор триста пятого стрелкового полка…

Начальник быстро просмотрел помятые документы Шмаи и Хацкеля и сказал:

– Значит, вы с нами? Что ж, хорошо. Оставайтесь пока с нашими пулеметчиками и помогайте. Долго разговаривать сейчас некогда. Там посмотрим… – Прижимаясь к стенам, он направился к другому перекрестку.

– Это что за человек? – спросил Шмая у чернявого парня лежавшего рядом с ним,

– Это товарищ Рыбалко, Игнат Васильевич… большевик. Командир нашего отряда.

– А какой у него чин? Полковник? Капитан?

– Простой слесарь, арсеналец, – с гордостью ответил парень и, свернув папироску, спросил у Шмаи:

– А ты, солдат, за кого стоишь? За кого дерешься?

– Как это – за кого? За правду. А вы за кого?

– Мы – за советскую власть! За большевиков.

– И мы тоже.

– А почему же красных лент не носите?

– А откуда нам их взять? – сказал Шмая, не без зависти поглядывая на большой красный бант, прицепленный к шапке парня.

Парень снял шапку, оторвал кусок ленты и подал Шмае. Радуясь подарку, Шмая разорвал ленту пополам – себе и Хацкелю.

– Прицепляй.

Извозчик сердито пожал плечами, не понимая, зачем Шмая лезет в огонь. Пересидеть бы где-нибудь, пока станет тихо.

Весь день продолжался упорный бой на улицах города. Шмая и Хацкель не отходили от своих новых товарищей, перетаскивали раскаленный пулемет с места на место, с одной позиции на другую, подносили патроны. Из разных частей города – с Подола и Печерска, с Шулявки и Куреневки; – подходили все новые и новые отряды рабочих.

За Днепром грозно гудели орудия. Это шла сюда Красная Армия.

Город выглядел необычно. На улицах было пусто, только в предвесеннем морозном воздухе слышны были гулкие шаги рабочих пикетов и красноармейских патрулей, вооруженных винтовками и пулеметами, револьверами и гранатами. Город погружался в тяжелый сон, лишь патрули бодрствовали.

На углу Фундуклеевской улицы, недалеко от оперного театра, поеживаясь от холода, шагали Шмая, Хацкель и несколько вооруженных рабочих. Ночь тянулась бесконечно. Костер, разложенный Шмаей возле садика, – на тротуаре, давно уже погас, мороз крепчал, а к рассвету незаметно начал падать снег.

Понемногу улицы заполнялись людьми, – Со всех сторон спешили на Крещатик рабочие. Они смотрели на красный флаг, трепетавший на крыше бывшей городской думы.

Шмая устал, но тоже старался протиснуться ближе к оркестру.

Посмотрев на дружка, который мрачно облокотился на винтовку, Шмая толкнул его локтем:

– Ну, а ты домой хотел бежать. Жизнь, брат, начинается веселая…

– Да тебе и без музыки весело… веселый ты нищий.

– Почему нищий? Я теперь богач, богаче того пузатого с тюками.

– Да, сегодня ты прав, – ответил Хацкель, – теперь нам, конечно, легче, чем несколько дней назад. Но это все ненадолго. Пройдет несколько дней, и тюки с добром ой как понадобятся. Нам бы сейчас не зевать, когда ещё такой удобный момент представится. Денег бы раздобыть. Добра…

– Подлый ты человек! – Шмая, увидав, как сквозь тучи вынырнуло солнце, добавил: – Видишь, большевиков даже бог уважает, смотри, как солнце светит…

– Вижу… – холодно промычал извозчик.

– Ничего ты не видишь! – махнул рукой кровельщик. Лицо его сияло, глаза блестели, сердце было переполнено радостью, хотелось говорить. – Ничего ты не понимаешь! Не пойму, что ты за человек. Не умеешь радоваться! Всего несколько дней назад нас растоптать, убить, унизить могли. А теперь – дудки! Теперь мы такие же люди, как и все! Радоваться надо, понял?

Кто-то тронул Шмаю за плечо. Это был Рыбалко.

– Что ты рассказываешь? – спросил Рыбалко, – Как дела, жив-здоров?

– Спасибо, пока живем и не горюем… товарищ начальник.

– Так и надо. Главное – не падать духом! Караулил ночью?

– Так точно! – вытянулся по старой привычке солдат.

– Почему не идешь отдыхать?

– Скажи ему, Шмая… – тихо сказал извозчик. – Скажи ему, что поспали бы с удовольствием, да хаты у нас нет. Бездомные.

– Как так бездомные? – Рыбалко кивнул на огромные дома. – А это разве не дома? Выбирайте любую квартиру. Помогли нам разогнать бандитов – теперь вы вроде свои. Наша власть, чего же стесняться? А ну-ка, пойдемте поищем!

Они протиснулись сквозь толпу, и вышли на Николаевскую улицу. Недалеко от цирка, возле шестиэтажного дома, Рыбалко остановился и, улыбаясь, спросил:

– Нравится вам эта хата?

– Зачем нам такой здоровый домище? – рассмеялся Шмая.

– А ты выбирай квартиру. Пошли наверх!

Они поднялись по широкой мраморной лестнице на третий этаж. Рыбалко постучал. Послышались неторопливые шаги. Дверь отворила худощавая испуганная крестьянка в старенькой свитке. В руках она держала узелок, будто собиралась уходить.

– Значит, эта квартира уже занята, мамаша? Вы тут будете жить?

– Что вы, сыночки! – испуганно ответила старушка.- Чтобы я тут жила! У меня в Лужанах хата, старик. Это я сюда прибежала, когда начали стрелять… Тут моя старшая дочка в служанках была у того, как его, забыла фамилию. Ну, что в городской управе служил… Ну, такой толстый, пузатый… Да холера его знает, как его зовут… Прибежала, а никого нет. Где дочка – не знаю. Так испугалась, когда стреляли… Сыночки, больше стрелять не будут? Мне до дому надо идти. Старик ждет, подумает, убили меня. Уже можно идти по городу?

– По городу можно, а вот в Лужаны не спешите, мамаша, там ещё бои идут. Подождать надо, – ответил Рыбалко.

– Ну, спасибо вам за доброе слово. Спасибочка…

– Если квартира не занята, мои ребята останутся тут жить.

– Будь ласка! А мне что, пусть живут, если хорошие люди! – проговорила та. – По мне, весь дом пускай забирают… Это разве мой?

– Конечно, ваш и наш – одним словом, Народный.

Рыбалко направился к двери и на пороге остановился.

– Так ты сказал, что работал кровельщиком? Как фамилия?

– Спивак. Кровельщик по профессии…

– Это хорошо. У тебя скоро будет много работы. Ну, мы ещё с вами увидимся, познакомимся ближе и потолкуем. А пока – спать! Пришлем за вами, когда нужны будете.

Он ушел, а Шмая и Хацкель ещё несколько минут не решались ходить грязными сапогами по коврам. Стены были увешаны картинами, стояли бархатные диваны, причудливые кресла. Трепетали на окнах шелковые занавески. Шмае показалось, что все это он видит во сне.

– Видишь, Хацкель, как буржуазия жила?

– Вижу.

– Да, скажу я тебе, это строили люди с золотыми руками! Смотри, какая работа! – восхищался Шмая.

– Ах ты, сгореть бы им, буржуям! – поддержал Хацкель. – И гуляли же тут барышни и кавалеры в свое время, пили. Богатство имели. Вот мне бы половину!

– Глупый ты человек,- сердито оборвал его Шмая. – Надо быть порядочным, рабочим человеком, а не думать о богатстве. У тебя, Хацкель, я это давно приметил, глаза завидущие. Пролетарий, как я погляжу, в тебе ещё не ночевал… Жилка у тебя буржуйская. Гляди, как бы тебе это не вылезло боком. Сам видишь, мы теперь вступаем в новый мир. Думать надо не о себе – о народе. Тогда ты человеком станешь.

Хацкель рассмеялся:

– Что я слышу! Ты уже говоришь точно так же, как наш Фридель Наполеон.

– Совесть надо иметь и думать не только о своем кошельке.

– Ладно, не морочь мне голову. Поздно меня переучивать. Таким родился, таким и останусь.

– Поживем – увидим. Гляди, как бы не вылезло тебе боком.

Они ходили по комнатам, гремя коваными сапогами, и эхо шагов отдавалось по всему дому Казалось, целая рота солдат марширует по квартире

Новые хозяева ходили из комнаты в комнату, открывали шкафы, осмотрели кухню, но ничего съестного не нашли

– Скверное дело, Хацкель, – вздохнул Шмая. – Перед сном обязательно надо перекусить. Мой отец, вечная ему память, говорил, бывало, что, когда ложишься спать голодный, душа всю ночь возле горшков шатается.

Кровельщик все же нашел полхлеба и банку варенья Поужинав, они сняли с отекших ног сапоги, забрались в мягкие постели и через минуту спали как убитые.

Поздно ночью их разбудил сильный стук в дверь. Пришел человек от Рыбалки и передал, чтобы они немедленно шли на улицу патрулировать.

Шмая сладко зевнул, вскочил с постели, наскоро оделся и стал поторапливать Хацкеля. Но тот лежал, зарывшись головой в мягкие подушки.

– Вставай скорее, ждут! Надо идти на пост!

– Ах, погибель! – прохрипел в подушку извозчик. – Иди, если тебе надо. Хоть стреляй, не вылезу отсюда. Не нужны мне твои посты. Не за этим я сюда пришел.

Шмая постоял с минутку, потом взял винтовку, сделал несколько шагов по комнате, ещё раз взглянул на Хацкеля и, сдерживая досаду, сказал посланцу Рыбалки:

– Ладно. Я один пойду. Мой товарищ чувствует себя неважно.

Он крепко досадовал на Хацкеля и чувствовал, что с этим человеком ему, видимо, не по пути.

Дул холодный, пронизывающий ветер. Город спал тревожным сном.

По улице гремели солдатские шаги.

НЕТ ПОКОЯ НА ЗЕМЛЕ

Рано утром, когда над городом раздаются гудки фабричных сирен, Шмая и Хацкель отправляются на работу. Далеко позади остались тревожные и тяжелые дни и ночи, когда нужно было помочь красноармейцам освобождать город от притаившихся врагов, позади остались ночные облавы и жаркие схватки с бандами и грабительскими шайками.

После второго ранения, которое Шмая получил во время облавы на шайку петлюровцев, он несколько недель провалялся в госпитале. Знакомые по рабочему отряду устроили его на металлозавод. Шмая разыскал инструмент, листы жести, притащил на завод своего строптивого спутника Хацкеля и взялся за дело.

– На кой черт я полезу на крышу,- возмущался Хацкель, – лучше раздобуду лошадей и фаэтон, начну капиталец собирать, хозяйство налаживать.

– Паразитская твоя морда! – обрушился на него кровельщик. – Люди кровь проливают, воюют с буржуазией не на жизнь, а на смерть, а ты что же, в буржуи метишь?

Хацкель молчал. Но пошел к Шмае в помощники.

После этой размолвки Хацкель стал опасаться своего соседа. Шмая, кажется, действительно стал красным. Сколько раз он мог приодеться, но с потертой шинелью и истоптанными сапогами не расстается. Получает свой рабочий паек и тем доволен. Эх, дурень… Не переделаешь его, видать. Фанатик. «Все должно быть по справедливости, по совести». Был бы другой человек, зажили бы припеваючи, а так придется, видно, до гроба лазить по крышам и чинить их.

Но отставать от Шмаи Хацкель не решался. Вокруг было тревожно. Тяжелые слухи доносились отовсюду. Белые банды не давали покоя. Кто знает, как все ещё повернется, а иметь рядом такого человека, как разбойник Шмая, неплохо…

Часто после трудового дня Шмая отправляется в город. Бродит по детским домам, разыскивает своих детей, которых увезли в тот страшный год. Куда бы он ни пришел, его внимательно выслушивают, начинают рыться в книгах, звонить по телефону, расспрашивают – и все напрасно. Никаких следов. Чем больше он думает о своих ребятах, тем сильнее болит сердце. Днем, во время работы, он старается крепиться, шутит с окружающими, но когда приходит ночь и он остается наедине с самим собой – снова и снова вспоминается горящее местечко, смерть жены…

На город надвигалась новая опасность. С каждым днем становилось все тревожнее. Росла паника. Люди покидали свои дома. Белые полчища приближались к Днепру. По ночам отчетливо слышалась орудийная канонада.

Когда Шмая в тот день пришел на работу, на заводском дворе была необычная сутолока. Из цехов выносили машины, грузили их на открытые платформы, упаковывали оставшееся оружие, устанавливали на бронепоезде пулеметы. Ветер разносил по просторному двору пепел сожженных бумаг.

Шмая подошел к эшелону, стал помогать грузить станки и ящики. На каждом шагу он слышал незнакомое слово «эвакуация». Враг быстро приближался к городу.

Солнце уже садилось, когда последний поезд ушел с заводского двора. Не зная, куда деваться, Шмая вошел в контору. У печки стоял пожилой рабочий и бросал в огонь пачки бумаг. Он посоветовал Шмае немедленно поехать на вокзал, – может быть, ещё удастся застать поезд.

Шмая отыскал Хацкеля, и они двинулись по опустевшим улицам к вокзалу.

– Зачем нам ехать? – ругался извозчик. – Крыша над головой есть, работа есть. Что будет с городом, то и с нами. Куда мы идем?

– На вокзале скажут…

Но поездов больше не было, и оставалось одно: бежать к Днепру, в порт.

Деревянный речной вокзал был осажден женщинами с детьми, ранеными красноармейцами, калеками, крестьянами. Единственный пароход, стоявший у пристани, был битком набит людьми.

Прорвавшись на палубу, Шмая и Хацкель забились в уголок и кое-как устроились между людей и узлов. Только луна холодным, неуютным светом заливала мост, висевший над рекой.

– Почему мы так долго стоим? – крикнул кто-то.

– Видимо, надо подождать, пока светать начнет, – сказал Шмая, глядя на человека в длинной шинели и с очками на коротком носу.

– Чудак! Надо проехать мосты, покуда темно, – добродушно возразил пассажир. – Ты, вижу, столько же понимаешь в военных делах, в стратегии, сколько я…

– Сколько вы, товарищ доктор, в болезнях, – вмешался один из раненых, лежавший на скамье.

– Больной, не разговаривать! – тоном приказа произнес доктор.

Шмая смотрел в темноте на доктора и наконец не выдержал:

– Так вы доктор?…

– Доктор. А что вам угодно? Вы себя плохо чувствуете?

– Нет, ничего мне не угодно. Я только хотел бы знать, почему вы решили, что я ничего не понимаю в военных делах? На вас новенькая шинель, только что из цейхгауза, а я за время войны сносил шесть шинелей и, быть может, пар двадцать подметок. Может, закурите, товарищ доктор? – предложил Шмая новому знакомому, поднося к самому его лицу фитиль своего кресала и обсыпая новую шинель доктора фейерверком искр.

Доктор отпрянул и недовольно сказал:

– Не курю и вам не советую. Здоровье дороже.

– Эх, доктор, доктор! Зеленый вы ещё, как я погляжу. Пороха не нюхали. Солдат никогда не посоветует бросить курить. Как солдату жить без махорки?

В эту минуту Шмая почувствовал, что Хацкель потянул его за полу.

– Чего тебе?

– Перестань, Шмая! Нашел уже, с кем лясы точить!

– Почему сердится ваш сосед? – кивнул доктор, в сторону Хацкеля.

– А я знаю? Не прислушивайтесь – ворчит, как злая теща. Манера такая у человека. Скажите, товарищ доктор, нет ли у вас рецепта такого, чтобы Хацкель перестал истекать желчью?

– Разумеется, есть, – весело отвечал доктор, – но начнем с профилактики…

– Э, нет, это Хацкелю не поможет! Вы дайте ему настоящее лекарство, а не… как его… профилактику… Я ещё о таком рецепте не слыхал.

С берега несколько солдат перетащили на палубу два пулемета и начали укреплять их на ящиках.

– С музыкой, стало быть, поедем? – спросил Шмая у доктора.

– Похоже… Я сопровождаю группу раненых и больных красноармейцев, им только стрельбы не хватало, – пожал плечами доктор.

– Ничего, в таком путешествии с оружием все-таки веселее.

– И когда все это кончится? – развел доктор руками.

И вот уже пенятся под колесами сердитые волны, а ночь доносит далекие орудийные раскаты. Доктор расстелил на скамье свою шинель и тут же уснул. Шмая растянулся на палубе и прислушивался к волнам, что бушуют за бортом. Прохладным ветерком потянуло с высокого берега, стало холодно. А может быть, холодно оттого, что он снова в пути и не знает, к какому берегу пристанет его судно? Кругом люди спят на своих мешках и узлах, отовсюду слышится глубокое, тяжелое дыхание усталых людей. Но Шмая в эту ночь не мог уснуть. Огромный солнечный диск, до половины высунувшийся из-за горизонта, позолотил сады, уже усыпанные черешней и вишней. Вся окрестность – река и сады, небо и рощи, пестрые хлеба на полях, – все дышало жизнью и свежестью, и, если бы не уханье орудий, никто бы не поверил, что где-то идет война. Шмая и не заметил, как начал напевать любимую солдатскую песню, не заметил, что люди невольно прислушиваются к его пению. Никто не упрекнул его в том, что он мешает спать, один только Хацкель не выдержал:

– Не спится тебе, дьявол… Вот погибель! – и, ворча, повернулся на другой бок и натянул шинель поверх головы.

Шмая посмотрел на спящего доктора. Его круглое лицо было освещёно солнцем и покрыто мелкими каплями пота. Фуражка свалилась на палубу, и Шмая увидал, что на голове доктора нет ни единого волоса.

Он потормошил доктора, надел на него фуражку и сказал:

– Вставайте, доктор, уже светает.

– Что случилось? – всполошился доктор. – Меня зовут Петр Иванович Зубов. Можете называть меня по имени.

– Извините, товарищ Зубов. Вы мне говорили, что вредно курить, а наш фельдшер уверял, что нет ничего вреднее, чем спать на солнце.

– Плюньте ему в физиономию, вашему дурацкому фельдшеру! – не своим голосом крикнул доктор. – Он невежда, ваш фельдшер! Когда куришь, вдыхаешь никотин, яд. А чем дольше человек спит, тем здоровее для организма. Понятно? Вы сравниваете никотин, гадость, отраву, со сном!

Доктор, разгоряченный спором, постепенно успокаивался. Он достал из своего чемоданчика кусок колбасы, хлеб и ножик.

Они уже стояли мирно у перил, ели и смотрели на волны, бегущие за пароходом.

– Вы о чем задумались? – спросил доктор.

– Думаю… Что же ещё делать? Смотрю кругом. Нравится вам наш мир? Хороший мастер его сработал. Забудешь иной раз о своих горестях, да ещё кишку кое- чем обманешь – куском колбасы, ломтем хлеба, поговоришь с умным человеком да посмотришь кругом спокойными глазами, – и ясно видишь, что не безрукий этот мир сколотил. Тут тебе и солнышко греет – благодать! А полюбуйтесь на реку и на пароход. что так свободно плывет по ней. А какие кругом поля и сады, – весь мир прокормить можно, и жили бы люди, как в раю… Так откуда же, скажите на милость, берется столько чертей рогатых, столько мерзавцев, которые этот прекрасный мир поганят?

– Эге, солдатик, а вы, оказывается, философ! – расхохотался доктор. – А говорили, что кровельщик…

Долго плыл пароход вниз по реке. Из окрестных местечек и деревень доходили недобрые вести. Белые банды гуляют. Нужно было пробиваться вглубь, к Таврии, где, как говорили, есть работа, хлеб и где уже более или менее спокойно.

Все чаще и чаще думал Шмая о Таврии. Все чаще он вспоминал своего приятеля Корсунского. Нередко Шмая доставал фотографию незнакомой женщины и обрывки писем, которые она успела написать мужу. Однако адреса он разобрать не мог.

Пароход остановился в голой степи. Были получены сведения, что дальше двигаться нельзя – белые поблизости, прорвались. Нужно поворачивать назад.

– Стоп! – скомандовал Шмая своему приятелю. – Обратно я не поеду!

– А что же мы будем делать?

– Пойдем пешком. Недаром мы служили в солдатах. Ноги казенные. Ничего, Хацкель, где-нибудь неподалеку отсюда остановимся…

Шмая со своим товарищем сошли с парохода. Ехали, когда можно было, на попутных подводах, а больше шли пешком. Кровельщик все чаще спрашивал, не слыхал ли кто о старых колониях, о крестьянине по имени Корсунский. Но никто о таком не слыхал.

Уже не раз извозчик упрекал Шмаю за то, что не видать конца их скитаниям. Надо кончать с этим делом! Однако Шмая думал только об одном – о завещании Кор- сунского. Шмая, собственно, уже напал на след, надо было пройти ещё несколько десятков верст по берегу Ингульца.

…На закате приятели увидели село с несколькими рядами похожих глиняных мазанок, тянувшихся по косогору до самого берега реки. Село тонуло в садах, зелени и виноградниках. Возле каждого домика – каменный заборчик, но домишки, видать, давно не мазаны – похоже, что обитателям их не до того было.

Два пастушонка гнали под гору стадо. На плечах у них висели торбы, а в руках мальчишки держали длинные ветви, которыми подгоняли коров. Чумазые мальчишки в рубашках с чужого плеча опасливо посмотрели на незнакомых путников, пошушукались и пропустили их вперед. Однако старший не выдержал и робко крикнул:

– Эй, дяденька, дайте закурить!

– Ах, байстрюки! – с напускной яростью крикнул Шмая. – Уже курите? А читать-писать умеете? Сейчас сниму ремень и отстегаю…

Мальчишки прыснули и пустились бежать в сторону.

– Видишь, сразу тебя признали. Видят, что разбойник идет.

– Эй вы, орлята, как деревня называется?

– Это не деревня, это колония.

– Как она у вас называется? Подойдите поближе!

– Тихая Балка…

Постепенно пастушки осмелели, подошли ближе. Старший достал из торбы два яблока и протянул их прохожим. И когда Шмая и Хацкель пошли рядом с ребятами, с удовольствием хрустя яблоками, мальчики почувствовали себя увереннее.

– А откуда у вас столько коров и овец? – спросил извозчик.

– Тут есть несколько богатеев, кулаков, у них много всего.

– Была бы у нас телушка! – проговорил младший и, подумав, добавил: – Вот вернется папа с позиций и купит корову…

– А он когда должен вернуться?

– Кто знает? Давно не пишет. Письма не доходят.

– Давно уже?

– Ну да. Очень давно. Я, когда вас увидел, даже подумал, что это отец идет, – сказал старший.

– А как звать его, отца вашего?

– Отца? Корсунский. А что? – Младший почему-то испугался неожиданного вопроса.

– А по имени?

– Иосиф.

Шмая остановился ошеломленный. По телу пробежал холод, кровь ударила в голову.

– А где живете? – спросил кровельщик, совладав с собою. – Кто дома остался?

– Мама. Она работает у Авром-Эзры на винограднике. Она батрачка.

– Дяденька, а вы тоже солдат? А где же ваше ружье?

– Был солдат, – нехотя буркнул Шмая, ускоряя шаг.

– А на войне вы были?

– Конечно, сынок, три годочка с лишком.

– И мой папа где-то на войне. Но от него ни слуху ни духу…

Шмая не мог себе представить, как перешагнет порог дома этих ребятишек, как сообщит недобрую весть…

Женщины ждали коров. Они не понимали, почему пастушки так задержались. Конечно, ребятам порядком бы влетело, если бы не солдат, который пришел вместе с ними. К военному все бросились с расспросами.

Но Шмая отвечал коротко, нехотя и пошел с мальчиками дальше, оставив Хацкеля среди гостеприимных словоохотливых хозяек.

Подойдя к забору, он увидал молодую смуглую женщину с нежными карими глазами. Она окинула взглядом чужого человека в солдатской одежде, и лицо у нее сразу изменилось, словно задернулось завесой печали. И, заметив, что человек, который только что с таким участием ее разглядывал, скорбно опустил голову, она расплакалась.