Александр Попов

Благоwest, или обычная история о невероятном сумасшествии

Рассказ

1

Такси вкрадчиво притормозило на глухой узкой дороге возле высокого кирпичного ограждения, за которым во мраке этого холодного вечера, скорее, уже ночи, настороженно-замкнуто чернились крыши и шпили поселка - укромного местечка на диковато-живописном берегу иркутского залива, местечка роскошного жилья, необыкновенных, нередко дерзко-вычурных строений, богатых деловых людей, дорогих сверкающих полировкой автомобилей, злых породистых собак и надменных молодцеватых охранников. Крупнотелый, в кожаной куртке, в низко натянутой на лоб черной шапочке и в темных очках мужчина небрежно-молча расплатился с боязливо жмурившимся, мелковатым, как подросток, таксистом, выбрался на воздух, дождался на обочине, пока за поворотом тьма не поглотила машину. Снял очки, короткими торопливыми затяжками покурил, рассеянно посматривая на чуть различимую за укосом Ангару с пологими сопками на противоположном необжитом берегу. Река клином-заливом словно бы врубалась в тайгу. Вдали разнолико, но колко сверкали россыпи городских огней. От тихой воды тянуло знобкой сыростью, под ногами похрустывал ледок, напоминая о поздней, предснежной осени.

Человек натянул на лицо шапочку, оказавшуюся с прорезями для глаз и рта, неумело-грузно взобрался по выбоинам на ограждение, с другой стороны чуть не плашмя повалился возле зарослей кустарника. Отдышался, слегка отряхнулся и осмотрелся. Потянулся было в карман за сигаретой, но спохватился. Метрах в ста пятидесяти величественно, быть может, с утаенным вызовом всему окружающему высился огромный, в двадцать, если не в тридцать, окон кирпичный оштукатуренный дом с балконами, балюстрадами, редкой, но изысканной лепниной, просторной мансардой, с клумбами и экзотичными площадками вокруг, имитирующими сказочные лужайки, философичные садики, скалистые горы с водопадами и озерками. К этому дому, освещенному лишь с фасада, человек и направился, но с тыла, через густой, с раскидистыми колючими ветками яблоневый сад. Медленно крался по шуршавшей под ногами листве, по клумбам, по всхрустывающим сухим веткам. Замирал, если громко встрескивало.

С великим трудом, несколько раз больно уколовшись, человек миновал сад, остановился перед непроницаемо темным окном особняка. Легонько толкнул створку оконной рамы - она послушно подалась вглубь комнаты.

Только запрыгнул на подоконник, как неожиданно к нему устрашающе-высокими прыжками подбежала крупная откормленная овчарка. Однако - не стала лаять, а, напротив, дружелюбно заскулила, заюлилась вся, преданно-весело посматривая на согнувшегося в оконном проеме мужчину.

- Джеки! - властно позвали собаку. - Ты где, дьявол? Что там унюхал?

Человек приставил палец к губам и умоляюще шепнул:

- Джеки, гулять. - И отчаянно отмахивал собаке рукой.

Пес с сомнением и ласковым рычанием отошел, и когда человек опрометью, будто его и не было, скрылся в комнате, легонько прикрыв раму, побрел к охраннику.

- Что там унюхал, Джеки? - Молодой, плечистый охранник фонариком осветил окно и кусты, ничего подозрительного не обнаружил, потрепал собаку по пшенично-рыжему жесткому загривку. - Померещилось тебе, видимо. На, грызи свою кость!

Человек, унимая прихлынувшую к голове хмелившую кровь, постоял минуту-другую в теплой, но совершенно темной зале. Ласкающе, уютно пахло дорогой кожаной мебелью, синтетикой новой телевидеоаппаратуры, нежнейшими дорогими духами и живыми цветами, кажется, розами. Где-то в углу мерно и томно тикали большие часы с маятником. В доме было так тихо, что слышался шорох потревоженных, не сразу успокоившихся тюлей. Без ощупывания стен и предметов, будто прекрасно знал маршрут, в кромешной темноте направился по коридору. Тихонько отворил остекленную дверь в какую-то с плотно зашторенными окнами комнату.

Из громоздкого письменного стола - не копаясь в нем - мужчина вынул массивный ключ, подошел к стене, снял с нее картину и точно - однако, очевидно не видя скважины, - беззвучно вставил ключ во встроенный в стену сейф. Вправо-влево крутанул, растворил толстую дверку - вспыхнул изнутри направленный вниз матовый свет. Сложил в холщовый мешок разноцветные пачки новеньких долларов, евро и рублей.

Возьмет пачку - зачем-то подержит на ладони, обнюхает, полюбуется ею, помнет легонько, словно бы наслаждаясь ее толщиной и упругостью. Деньги сытно, жирно похрустывали в его черных руках.

В тот же мешок, отчего-то тоже аккуратно и бережно, положил несколько слитков золота, бархатные коробочки с драгоценностями, увесистую стопку ценных бумаг. И тоже не спешил, каждую вещь любовно держал в руках, наслаждался, улыбаясь.

Тем же путем - но долго прокарабкавшись на высокое ограждение, вспотев и замаявшись, - мужчина выбрался на дорогу. С час брел в морозной тьме. Свернул на тропку, прошел немного, запихал мешок под огромную сушину, поверженно лежавшую между сосновой и березовой порослью, кое-как забросал прощелину листьями и ветками. Знобко посмеивался:

- Говорил я тебе, Александр Иванович, что все против тебя, - обратился мужчина к кому-то воображаемому. - Не веришь? Ничего, поверишь, простая твоя душа! Знай: человек - создание подлое, хитрое и жадное! Всяк хочет властвовать, жить в довольствии и богатстве. Таких уймища! Намотай на ус: если не ты, так тебя... - Мужчина оборвал свою торопливую речь, сжал кулаки и, будто смертельно устал, вяло побрел от сушины назад той же тропой.

Совершенно разбитым добрался до байкальского шоссе. Хватился, что лицо все еще закрыто маск-шапочкой, раздраженно содрал ее, швырнул в кювет. Остановил какую-то гремевшую пустыми бочками грузовую машину и уехал в город.

2

Александр Иванович Цирюльников, высокий, но грузноватый мужчина лет сорока пяти, с уставшим серовато-бледным лицом, хозяин крупнейшей в Сибири торгово-промышленной корпорации-холдинга "Благоwest", на такси ближе к полудню вернулся из командировки в свой великолепный трехэтажный особняк на берегу иркутского залива. Он всю дорогу подремывал, расплывшись широким, упитанным туловищем на заднем сиденье. Но вздрогнул, увидев возле высоких металлических ворот своего дома милицейские машины. Торопливо расплатился, однако дождался какой-то копеечной сдачи от язвительно усмехнувшегося шофера. Вбежал в дом.

- Саша, Саша, нас обворовали! - неуверенно подошла к Цирюльникову молодая красавица жена Анастасия. - Понимаешь, кто-то открыл ночью окно... я с детьми спала... собаки не залаяли... - словно оправдывалась она.

Он не дослушал, грубовато отстранил ее, ничего не спросил у милиционеров, широким шагом прошел к открытому пустому сейфу, крепко сжатым кулаком ударил по стене. Крикнул:

- Куда смотрела, дура! - Выхватил из вазы цветы: - Какого черта ты покупаешь всякую дребедень? Я день и ночь пашу, как проклятый, а ты угрохиваешь деньги на черт знает что! Все гардеробы забиты твоим шмутьем!

- Я что же, должна ходить как оборванка? Муж зарабатывает миллионы, а я буду трястись над каждой копейкой? Ты, Саша, становишься невыносимым. Ты патологически жадный. Ты - больной! Сумасшедший! Псих! Я брошу тебя. Думаешь, твои деньги меня удержат? А вот и нет! Нет!

Анастасия заплакала, убежала наверх в спальню, с треском захлопнула за собой дверь.

- Где охранники? - не унимался хозяин. - Живо сюда всех!

Двое детей Цирюльникова, сын Гриша, худощавый, весь настороженный подросток от первого брака, и дочка дошкольница Татьянка, насупленно, угрюмо посматривали с углового дивана на отца, который безобразно кричал на двоих охранников, размахивая кулаком перед их вспаренными лицами. Трое милиционеров и следователь Переломов с криминалистом, растерянные и смущенные, не обрывали Цирюльникова, с преувеличенной старательностью снимали отпечатки пальцев, осматривали окно, а снаружи - наличник, фотографировали сейф и его содержимое, что-то записывали, в полголоса переговаривались по мобильному телефону. Переломов, сухощавый, в потертом, с оттянутыми карманами пиджаке, умышленно громко покашливал в кулак, с неудовольствием косясь на Цирюльникова, которого, было похоже, совершенно не волновало, что в одной комнате с ним посторонние люди, представители закона.

Широкая, ожиревшая грудь Александра Ивановича тяжело дышала, его глаза, налитые злобой, вперились в оцепеневших охранников:

- Вы, оглоеды, у меня как сыр в масле купаетесь! Я вам сколько плачу? Да вы в благодарность за такие бабки должны как собаки за версту унюхивать опасность! А у вас из-под самого вашего сопливого носа умыкнули целый мешок добра! Спали?! Спали, дармоеды! Я из вас душу вытрясу!

- Александр Иванович, ей-богу не спали, - попробовал защититься один из охранников - парень с наголо обритой, по-бычьи крупной головой.

- Молчать, паскуда!

Цирюльников крепко взял за лацканы пиджака этого рослого, бугрившегося мускулами парня, мощно тряхнул его и оттолкнул с такой силой, что тот неудержимо попятился и спиной расшиб остекленную межкомнатную дверь. Другому охраннику Цирюльников молниеносно нанес удар в челюсть. Снова напал на первого, потом - на второго. Они не сопротивлялись, а лишь сопели и слегка уворачивались, сжимая зубы.

Наконец, не выдержал и вмешался следователь Переломов. Он похлопал вспотевшего, растрепанного хозяина по плечу и деланно-спокойным голосом пригласил его в соседнюю комнату.

Цирюльников минуту-другую с презрительным вызовом пялился на следователя, словно хотел сказать ему: "Ну, и что же ты можешь сделать против меня, шавка?" Однако ж, подчинился. В соседней комнате грузно повалился на диван, трясущимися пальцами прикурил сигарету. Переломов присел в кресло напротив, угрюмясь и покашливая в кулак. Не сразу начал опрос. Выяснил, что было похищено.

- Александр Иванович, вы вчера прилетели из Новосибирска?

- Да, вчера. Из Новосибирска. Обсуждал сделку. Что вы на меня так хитро смотрите? И прекратите усмехаться, черт возьми!..

- Я не усмехаюсь. Успокойтесь. Итак, прилетели в семь вечера, но почему-то не вызвали персональный автомобиль, не приехали домой. Конечно-конечно: это ваша личная жизнь... но все же... все же...

Цирюльников подскочил с дивана, угрожающей тушей навис над щуплым следователем:

- Вы меня подозреваете в чем-то!? Что, я самого себя обокрал? Самого себя?! Интересненькое дельце! И много вас, таких умников, околачивается в МВД, протирает штаны на расшатанных стульях?

- Поймите, Александр Иванович, - с невольной, но преувеличенной иронией независимого человека скошенными губами усмехнулся Переломов, - следствие должно быть объективным и всесторонним. Итак, вы прилетели из командировки и...

Следователь многозначительно замолчал, с въедливой пытливостью какого-то тайного торжества прямо и твердо посмотрел в замершие, стекленеющие глаза Цирюльникова.

- И поехал в такси на свою городскую квартиру. Там и переночевал.

- Вот как. Один?

- Один.

- Ладно. Но все же любопытно: почему вы не поехали сюда, в поселок? Ведь здесь, если не ошибаюсь, ваш настоящий дом - семья, жена, дети. Скажите мне по секрету: может, у вас имеется любовница?

- Да вы что ко мне подкрадываетесь, как кот к сметане? - не на шутку озлился Цирюльников, исподлобья поглядывая омертвевшими глазами на следователя. "Какие мерзкие глаза", - в себе поежился Переломов. - Я что, на самом деле похож на идиота: сам себя обворовал?! Да задумайтесь вы наконец-то - зачем?

В голове Александра Ивановича неожиданно будто бы что-то, как померещилось ему, хрустнуло и сломалось, и стала пульсирующе отстукивать странная мысль: "А ведь и вправду чудно: почему я сразу с самолета не поехал домой, а забрался в городскую квартиру и завалился спать? Потом соскочил, как полоумный, и понесся сюда..."

Переломов притворно-равнодушным прищуром скользнул по непонятно задумчивому лицу хозяина, неопределенно покачал веснушчатой лысоватой головой: "Этот объевшийся богатством мужик действительно не в своем уме: то орет как бешеный, то на твоих глазах чуть не умирает".

- Н-да, труднехонько вам возразить, Александр Иванович.

Неловко, томительно помолчали. В руке Цирюльникова, одрябше свесившейся со спинки дивана, погасла сигарета, о которой, видимо, он напрочь забыл.

Переломов неуверенно возобновил опрос:

- Проникли в дом, Александр Иванович, через окно, но кто открыл его? Или откинул щеколду заранее? Или, может, вор находился внутри?..

Но Цирюльников не отзывался - о чем-то отяжеленно, утянуто думал.

На вопросы следователя Цирюльников все же стал отвечать - невнятно, невпопад, однако без недавнего раздражения и напора грубой силы. Он показался проницательному Переломову человеком сломавшимся, сраженным внезапной болезнью. Перед следователем словно бы сидел абсолютно другой человек, не тот, с которым он вошел в эту комнату, не тот, который недавно свирепствовал перед тоненькой, похожей на девочку женой и буйволоподобными охранниками. "Богатый, а ведь, кажется, разнесчастный по самую маковку, добросердечно подумал немолодой следователь. - Какой сериал смотрела моя женка и пищала от удовольствия? "Богатые тоже плачут"? Очевидно, что этот деятель не сегодня-завтра взвоет".

Вскоре следственная бригада уехала, сухо попрощавшись с задумчивым хозяином, сутуло вмявшимся в сыто, жирно лоснившуюся кожу величаво-пухлого дивана.

Потом Цирюльников бесцельно бродил по комнатам, ему часто звонили по мобильному, он резко, односложно отвечал и с досадой и, могло показаться, страданием на лице отключался. Еле поднимая ноги, взобрался по лестнице в спальню к жене. Анастасия, с воспаленными глазами, вспыхнула отчаянной истерикой, - бросала в мужа вещами, царапала его и била кулачками. Он легонько, бережно, как цыпленка, молчком скрутил ее, уложил в кровать и, морщась, спустился вниз. Мрачно посмотрел на своих детей, тихо сидевших все на том же угловом диване в гостиной, погладил по голове плаксиво сжавшуюся дочь, потрепал по щеке окостенело державшегося сына. "Боятся, - устало подумалось ему. - И что за бес меня крутит? Словно бы не я живу, а - кто-то другой за меня во мне. В голове - мешанина, белиберда: какие-то собаки вспоминаются, хруст льда под ногами, стена, а через нее кто-то карабкается..."

На Александра Ивановича наваливалось, как текучая гора, сонливое настроение, да так стремительно и ощутимо, что - словно бы и впрямь от насевшего бремени, стали подламываться в коленях полные мускулистые ноги. Направляясь в ванную, он чуть было даже не упал. Фыркающе, с брызгами умылся холодной водой. Хотел было уже улечься в постель в нижней спальне, но явился его компаньон и товарищ Савелий Хлебников, того же возраста, что и хозяин дома, но моложавый, свежий, подтянутый. Белое, словно бы светившееся лицо, маленькие глазки задорно, по-детски посверкивали.

- Звоню, звоню тебе, Саня! Услышишь мой голос - отключаешься. Надо обсудить кучу производственных вопросов, а ты ведешь себя, как пацан, извини. В чем дело? Ты выглядишь, будто на тебе пахали, но не мягкую весеннюю землю, а нынешнюю, почти смерзшуюся.

- Я жутко хочу спать, Савелий... - покачивался перед ним зевающий хозяин. - Меня обворовали. Я теперь гол как сокол...

- Да, да, уже весь город судачит... Что ты сказал - гол как сокол? Не надо, Санек, передо мной разыгрывать опереточную драму! - подмигнул Хлебников. Но тут же стал серьезен и строг: - Александр Иванович, ты за прошлый месяц никому не выдал премиальные. И зарплаты у троих менеджеров урезал самым вероломным образом. Люди недовольны тобой. Ты отрываешь у них кровное, честно заработанное...

- К черту! Я возглавляю не богадельню, а солидное предприятие. Наконец-то, оставьте меня все в покое: я хочу спать, сейчас упаду.

Хлебников помолчал, покусывая губу. Пристально взглянул в полузакрытые глаза Цирюльникова:

- Вот что я тебе хочу сказать, уважаемый генеральный директор: я уйду от тебя, хотя "Благоwest" на все сто так же моя фирма, как и твоя. Мы с тобой два хозяина, но с таким человеком, как ты, я больше работать не буду. Я устал от тебя. Ты становишься непредсказуемым и даже, если хочешь знать, опасным. Будем делить капиталы и собственность. Понял?

- Да пошел ты... - отмахнулся Цирюльников, с трудом приоткрывая один глаз и раскачиваясь.

- Все, точка.

Цирюльников добрел до кровати, повалился на постель прямо в одежде и в один миг уснул.

Хлебников сказал Анастасии, готовившей детям ужин:

- Твой муженек, Настя, от денег, видать, вконец отупел и оглупел. А может, сошел с ума?

- Он нас, Савелий, порой держит голодом. Но бывает такое - вдруг начинает сорить деньгами. Позавчера уезжал в Новосибирск - дал мне целую пачку: купи, дорогая, что хочешь. Я купила цветы - так он меня чуть не захлестнул... Его нужно лечить.

Утром Александр Иванович извинялся и заискивал перед женой, и Анастасия видела его прежним - добрым, ласковым и щедрым.

А в офисе Цирюльников уговаривал друга, который уже настаивал на разделении уставного капитала, оборотных средств и имущества фирмы:

- Савелий, ну ты что, обиделся на меня? Да я пьяный был вчера. Прости, братишка...

- Ты, Александр Иванович, уже лет пять точно пьяный. Деньги помутили твой разум и душу, и ты старательно и уперто отсекаешь сук, на котором изволишь восседать. Я больше не могу и не желаю терпеть: ты вырываешь у меня каждую копейку, спутываешь и коверкаешь мои планы. "Благоwest" уже года два с лишком не развивается, потому что ты всеми правдами и неправдами, беззастенчиво объегориваешь меня и менеджеров, присваиваешь себе крупные суммы, без предупреждения и объяснения изымаешь средства из оборота, на всех смотришь свысока. Все, довольно - будем размежевываться!

Хлебников - к дверям, а Цирюльников тихо сказал:

- Будем судиться. - Но тут же неожиданно отвел глаза в сторону.

Хлебников подвигал бровями:

- Как знаешь.

- Тебе благо достанется, а мне - west? Или наоборот? - язвительно, но вымученно усмехнулся Цирюльников, беспорядочным наигрышем пощелкивая по клавиатуре компьютера.

- Я уже сделал свой выбор - я с благовестом. Но и от westa не отказываюсь: не тот возраст, чтобы сгоряча менять коней на переправе. Поживем - увидим.

- Выходит, мне, Савелий, оставляешь одно только благо? Не унесу, братишка, надорвусь! Пожалей, Христа ради!

- Бывай, Александр батькович: время - деньги, как ты любишь повторять. Будя языками чесать. Работы у меня невпроворот: вагоны на Сортировке вторые сутки торчат под разгрузкой...

- Погоди! Чуть ли не святым да чистеньким хочешь обретаться, и деньжищами ворочать - этим навозом нашей жизни? Мудрено устроился! Ты, получается, - хороший, а я - плохой? Бяка, а не человек? - Цирюльников мрачно помолчал; его широкое тяжелое лицо словно бы распухало. - Отвечай! крикнул он, с хищно раздвинутыми руками поднимая над столом объемное туловище.

- Уймись! Пустой мы с тобой затеяли разговор, Александр. Нам не двадцать и не тридцать лет. И даже уже не сорок. Мы крепко-накрепко усвоили, чего хотим от жизни, а чего следует чураться. Так ведь? К тому же, видимо, мы все же сделали свой выбор, и вот оказалось - нам не по пути. Итак: капиталы будем делить. Вот мое последнее слово! Желаю здравствовать. Вышел.

Весь день Цирюльникову работалось плохо, просто ахово. Мерзко, угнетающе мутило, как перед рвотой. Кричал без видимых причин на столбенеющих вышколенных сотрудников, одного, вспылив по какому-то ничтожному пустяку, тут же уволил, с другим подрался и следом тоже рассчитал; бумаги подписывал небрежно, неправильно и так другой раз нажимал на ручку, что трещала бумага. А потом у него в голове вдруг что-то хрустнуло и сместилось, буквально физически, ощутимо, реально. Закачался, поплыл мир перед глазами. Показалось Александру Ивановичу - полы раздвинулись, обнажив под собою беспредельный мрак пропасти. Невольно стал балансировать на стуле - мерещилось ему, вот-вот сорвется в зияющую преисподнюю. А убежать, выскочить из кабинета не было сил - страх парализовал и волю и разум.

Пролетали минуты, и мрак вбирал, властно втягивал Цирюльникова, как щепку, в черную гущину. На какую-то секунду взблеснуло сознание - вцепился за край стола, но неведомая сила, словно сверхмощный пылесос, всасывала его. Успел подумать: "Приступ? С ума схожу? Помогите!.."

Уже совершенно не стало сил сопротивляться. Сдался - отцепился. И полетел. Потом стремительно закружился в ураганном вихре, теряя чувство времени и пространства, теряя и самого себя - недавно такого тяжелого, сильного, волевого.

* * * * *

Поздним морозным вечером к высокому в черных очках мужчине, утаенно стоявшему в глухой тьме на пустыре за высотным дом, подошел, озираясь, другой мужчина, низкорослый, с перекошенными на один бок плечами, в надвинутой на глаза потертой старомодной мохеровой кепке. Они не поздоровались, а лишь мельком друг на друга взглянули, осмотрелись.

Крепкий мужчина рывком, будто жгло, передал низкорослому увесистый пластиковый пакет, распорядительно-властно сказал:

- Тут адрес, фото, пистолет и деньги, половина, - как договаривались.

- Добро.

- Да не затягивай - прикончи завтра же.

- Добро.

- Не промахнись. Целься в голову или в сердце.

- Добро.

- Чего заладил - добро!

- Кому - добро, а кому - сыра могила после. А тебе, мужик, чую, только добро перепадет. До фига, поди. Ну, как, шарю?

- Заткнись! Не твое свинячье дело!.. - И крепко тряхнул низкорослого за шиворот.

- Ну, ты, фраер! Не мацай, падла, а то твое поганое брюхо спробует моего перышка! - скрипнул мужчина зубами, угрожающе надвинувшись узкими плечами на эту живую глыбу. Но тут же с примирительно-презрительной насмешливостью осклабился, выказывая беззубый рот и обдавая крепыша больным дыханием: - Добро, мужик, добро. Чин чинарем урою твоего гаврика. Не впервой иду на мокруху. Покедова!

И они разошлись в противоположные стороны, недоверчиво озираясь, но сразу растворились друг для друга, будто нырнули в эту промороженную и, быть может, бездонную яму-тьму.

Неба, казалось, не было на своем привычном месте - ни просвета, ни даже какой-нибудь бледненькой замути; и можно было подумать, что и земли уже нет. Однако под ногами скрипел, как несмазанные, но соприкасающиеся друг с другом железяки, снег, недавно выпавший, но уже крепко схваченный морозом.

Впереди - долгая-долгая сибирская зима. Но в тягость ли она человеку, у которого светло и тепло в душе?

3

Александр Иванович Цирюльников не всегда был богат, самоуверен и всесилен. Буквально лет десять-одиннадцать назад он жил от получки до получки, корпя хотя телесно крупным, но по сути маленьким начальником крохотного управления незначительной государственной структуры. У него была жена - домохозяйка Екатерина, добрая, ласковая, простоватая, но болезненная, страдавшая запущенным диабетом, и маленький, смышленый сын Гриша. Также имелась двухкомнатная хрущевка на задворках Иркутска, обставленная старой, обветшавшей мебелью, разбитый, уже лет семь пылившийся в гараже "Москвич" да с куцым хвостом веселая дворняга Лорка. Александр Иванович слыл за человека тихого, скромного и порядочного. Собственно, он даже и не мечтал о том, чтобы когда-нибудь разбогатеть, раздвинуться на пространствах жизни. А больше всего думал, как бы поправить здоровье своей любимой супруги, как бы лишнее яблоко или дешевенькую игрушку купить сыну да как бы наконец-то отремонтировать доставшийся от давно умерших родителей "Москвич", чтобы хотя бы раз в полгода выбраться на рыбалку или в лес по грибы. Не пыльное, не суетливое, совершенно безопасное чиновничье место устраивало его, потому что можно было помаленьку расти, продвигаться хотя и по скрипучей, не всегда устойчивой, но все же верно ведущей куда-нибудь повыше служебной лестнице, прибавляя к окладу хотя и по чуть-чуть, но надежно, гарантированно. Ни в каких злоумышлениях, взяточничестве никогда Александр Иванович замечен не был. Всюду его знали как благонадежного человека - благонадежного в самом высоком смысле этого стародавнего слова. Не верил ни в Бога, ни в черта, но был терпим и стоек к превратностям судьбы - терпим, быть может, так, как истый верующий, который твердо и неколебимо знает, что все земное - тленное, шаткое, топкое.

Так бы тихо, чинно и в чем-то даже благородно и жил Александр Иванович в любимом им Иркутске в захолустном 14-м Советском переулке - есть и такой в городе; но говорят, и 15-й где-то примостился, - ходил бы каждое буднее утро в свой теплый маленький кабинет, подписывал бы никому по здравому размышлению не нужные бумаги, в обед самозабвенно жевал бы состряпанные женой пирожки с капустой, запивая горячим, крепко заваренным чаем, да однажды повстречался ему на улице его школьный товарищ, с которым он не виделся с самого окончания школы, - с Савелием Хлебниковым. Обомлели, обнялись, шутя померились силой, отрывая друг друга от земли захватом "в замок", - когда-то в юности вместе в одной спортивной секции занимались классической борьбой. Оба оказались крепкими, здоровыми, упрямыми - ни одному не удалось приподнять другого над землей. Оба широкоплечие, высокие могутные, как говаривали раньше, мужики. Только Цирюльников припыленно-серый лицом, озабоченно-староватый, несколько заторможенный и задом шире, как-то расплывчатей - наверное, под служебное кресло невольно оформилась его фигура, на котором ежедневно, кроме выходных и праздников, с девяти до семнадцати ноль-ноль он исправно и трудолюбиво сиживал. А Хлебников свежайше-белый, как надломленный батон, а потому выглядел моложе и бойчее. И прямой весь, скорый, беспокойный, своими маленькими глазками так и мечет по сторонам, будто бы боится упустить нечто такое, что, кто знает, может оказаться для него важным, дельным или же просто интересным. Что-то детское, несерьезное усмотрелось Александром Ивановичем во всем облике товарища.

- Смотрю, Савелий, ты все такой же живчик: так же, наверное, как в школе, хочешь одновременно в сотню мест успеть. Помню, с десяток кружков и секций ты посещал, на все уроки ходил, книжки умудрялся читать прямо на ходу...

- А ты, гляжу, - скосил смеющиеся глаза Хлебников на грушевидный низ широкой спины товарища, - основательно освоил одно местечко. И, думаю, оно мягкое и тепленькое. Так ведь?

Посмеялись, пытливо-оценивающе всматриваясь в сверкающие глаза. Зашли в первую попавшуюся пивную, наговориться не могли. Каждый хвалился: то-то и то-то в жизни достиг, то-то и то-то еще возьму да одолею.

- Ничего, братишка, жизнь, можно сказать, еще только начинается!..

Но когда крепко выпили - прорвало, стали друг другу жаловаться на судьбу: денег не хватает, жилье маленькое, по службе не продвинешься. Ельцина и правительство, как было модно, ругнули.

- А вокруг что творится?! Богатеет всякая сволочь, из воздуха делают деньги, молокососы разъезжают на иномарках, высокомерно ухмыляются, поглядывая на тебя. Зачем мы учились, пробивались, надеясь на лучшую долю?..

Хлебников был кандидатом социологических наук, который год подвизался доцентом на университетской кафедре, однако продвигаться ему не давала старая "замшелая", как он выразился, профессура, усматривая в его взглядах крамолы. Докторская у него давно была готова, но до защиты дело так и не доходило, и он уже отчаялся.

Выпили по пятой кружке пива. Хлебников написал на салфетке два слова и объяснял раскрасневшемуся Цирюльникову слегка заплетавшимся языком:

- Я недавно, Санек, побывал в командировке в Москве - о-о-о, как она, паскудница, чувствует веяния времени! Знаешь, на одной улице я наткнулся на "Благоwest". - Хлебников ткнул вилкой в это и другое слово на салфетке: - Не путай вот с этим - с благовестом. Так вот, "Благоwest" - название магазина добротных дорогих товаров. Знаешь, словцо выведено броско, крупно и, пожалуй, талантливо. Благовест и благоwest, подумал я тогда, - какое чудовищное соседство! Какая каверзная и циничная игра слов! Какое нежданное сплетение двух идеологий! Идеологии русского православного самосознания и идеологии почти сформировавшегося у нас в России, но еще вынужденного говорить с народом осторожным языком намеков и обмолвок класса-прослойки разбогатевшего люда! Нынешней невольной элиты общества! Да, да, невольной! Саня, дружище, задумайся, благоwest - это не просто слово, это целый манифест! West - запад в переводе с английского. Благо - русское слово. Бытует в двух значениях: первое - добро, благополучие. Второе - то, что дает достаток и благополучие и удовлетворяет потребности. Истолкование просто, как сама жизнь: благоwest - Запад, удовлетворяющий наши потребности, дающий нам достаток, обеспечивающий благополучие. Еще проще - добро, идущее с Запада. А благовест что означает, спросишь? По Ожегову, разлюбезный ты мой советский дружок, - колокольный звон перед началом церковной службы... Кстати, веруешь? Ладно, не отвечай: сие дело, понимаю, сугубо личное, даже, если хочешь, интимное... Благовест в высоком поэтическом толковании прекрасные звуки, призывающие к общению с Богом, к соединению человека с церковью. Благовест - благая весть, которую ждет истомившаяся в грехах и тяготах житейских душа. Так-то, Санек! Ну, наверное, думаешь, говоруном и краснобаем стал Савелий? А я, знаешь, как серьезно думаю о жизни? О-о-о, братишка!..

- Тьфу! Да ты, Савик, по-человечьи скажи мне: чего хочешь от жизни? стукнул кулаком по столу изрядно захмелевший Цирюльников и матерно выругался. - Эй, офицьянт - еще две кружки! Парле ву инглиш! Живее!

- Не кричи на человека, - нахмурился Хлебников. - Не обижай зазря...

- А я что - не человек, Савик?! Живо пива!.. Ну, говори, как на духу: чего хочешь от жизни?

- Человеческой жизни хочу - вот чего.

- А сейчас ты не по-человечьи живешь?

- Сейчас я лямку тяну... Да ты, Санек, послушай, послушай меня! Я тебе толкую: благоwest - это хитрющее, каверзное словцо, и оно, точно тебе говорю, не может не войти в историю России, в ее эклектику, в ее язык! Глаз не может не выхватить его из сотен других вывесок, теснящихся рядом на торговой улице большого города - столицы нашей, славного града Москвы. "Благоwest" - несомненно, вызов, протест, может быть, осознанный, продуманный, а может быть - и я склоняюсь к такому мнению, - неосознанный, стихийный, как плачь младенца, которому не поменяли вовремя пеленки. Серьезный, напластовавшийся в среде богатых людей вызов нам - обывательскому большинству, для которого благовест - это родство с глубинной русской культурой православия. Ведь благовест, друг, - понятие духовное! Да-а! Благовест, наматывай на ус, Санек, - обращение к Господу о даровании "велицей милости" нам, грешным, заплутавшим, озлобившимся, отчаявшимся, духовно больным. Благовест - разговор с небесами о сокровенном...

Хлебников посидел задумчиво, глаза его блестели. Цирюльников, пьяно поматывая потной головой, с тупой почтительностью смотрел на товарища, не прикасался к пенным кружкам, принесенным высокомерным, недовольным официантом.

- Но вернемся к слову благоwest. Понимаешь, нельзя осудить тех, кто написал "Благоwest". Благоwest - это их мольба к Богу о ниспослании материального благополучия. Мы даже не имеем права сказать этим людям, что они жадные, ненасытные и черт знает еще каковские. Мы может только лишь, Санек, пожалеть их. Пожалеть! Да молить Бога о ниспослании на них благодати и прозрения.

- Да ну их к бесу всех! Благовест или благоwest - не один ли черт? Пей! Да о себе расскажи...

- Погоди! Дай высказаться, душу, так сказать, излить! Помнишь, как в юности мы горячо с тобой спорили за жизнь? Неужели теперь у тебя душа усохла? Не кипятись! Сядь! Слушай! Скорее всего, Саня, они - ну, написавшие "Благоwest" - неплохие люди, деловые, целеустремленные, добрые семьянины. Но их мировоззренческая разобщенность с народом может завести их в безвылазный тупик - духовный, нравственный и даже психический. В патологию может бросить! В сумасшествие! Им просто надо подсказать, что так делать, то есть так писать и так жить, нельзя. И они сами должны принять решение - с народом они или только со своими драгоценными вещами, произведенными на Западе или в Китае? Несомненно, несомненно, Санек, - да ты не косись на меня и не зевай притворно! - народу нужны добротные вещи, и неважно, где они произведены. Но, кажется, еще долго будет звучать над Россией благоwest, созывать под своды дома молитвы людей, думающих исключительно о материальном благополучии... Фу, я уже, кажется, пьяный в доску: мысли путаются, перескакиваю с одного на другое, как стрекозел. Но погоди, не перебивай и не пихай в мой рот кружку - дай закончу мысль!.. Дружище Александр, вот что принципиально важно: Запад нужен нам. Как и мы, впрочем, нужны Западу... Благовеwest - идея западная, а благовест - идея восточная. Но Запад и Восток - сиамские близнецы планеты Земля: раздели их - могут оба умереть. Говорят, в младенчестве можно без риска для жизней разделять таких близнецов. Но мир-то, Александр батькович, такой старый, так все в нем срослось, скрепилось видимыми и невидимыми сосудами, жилками, нервами. Кажется, Запад и Восток обречен на сросшееся сожительство в веках и тысячелетиях. Уродство ли это? Но если спросить у Природы (я это слово всегда пишу с большой буквы!): "А может, лучше было бы вместо ног человеку иметь руки, а вместо рук - ноги?" Не рассмеялась бы Природа-матушка над нами? Уж что есть - то есть! С тем и жить! Правильно, Саня? Чего загрустил? Ладно, давай выпьем!.. Нет-нет, погоди! Дай до донышка высказаться! Не так ли и в социальной, духовно-нравственной природе человечества - Западу жить бок о бок с Востоком и наоборот?.. О, России кровно нужен западный мир, но точно ли мы должны, как нас умно, аргументированно и настойчиво уверяют некоторые идеологи, зачерпывать оттуда все, что ни попадется на наши глаза?.. Да, благоwest, видимо, еще долго полнозвучно и расхристанно будет звучать над всей Россией, запутывая обывателя, в какую же церковь идти. Но, дружище, поверь на слово, уже набирает сил другой благовест - благовест русского самосознания. Вот национальная идея России: благовест, призывающий к вере, надежде, любви! На том стояла и ширилась Русь, на том укрепилась и возвеличилась дворянская Россия, на том воссиять над миром обновившейся в горниле перемен постсоветской России - Российской Федерации! Спросишь, а другие веры как? В мирном сожительстве! Как исстари повелось!.. Но если будет процветать и господствовать только благоwest - то Россия сгинет, превратится в прах и пыль веков, по которой пройдет, а точнее проползет, умирая, ее брат Запад (или Китай - неважно!). И волочить он за собой будет своего братца-близнеца. Обоим сгинуть. Вот увидишь: наступит время объединения сил российского общества. Бизнесмены и учителя, начальники и их подчиненные, старые и молодые, черные и белые - все общество объединится благовестом, чтобы не растаскивать на идеологические куски и кусочки всегда сильную в единстве Россию. Идеология благовеста - идеология миллионов, которые тоже хотят построить дома личного процветания, жить в достатке, но с чистой совестью. А благоwest так и взывает: "Господи, дай мне еще, еще денег! Я буду молиться, поститься, черт знает что еще вытворять, но только чтобы у меня было много-много денег! Я хочу на полную катушку прожить те годы, которые Ты мне, Господи, пошлешь. Не забывай обо мне!" Мольба без покаяния, без души. И так молятся и будут молиться! А благовест, Саня, возвещает: "Спеши в храм Господень на покаяние и молитву. Ты, человече, много трудился, но ты и немало грешил". Да, да, еще долго будут идти бок о бок благовест и благоwest! Но жизнь извечно развивается в противоречиях, на отрицании отрицания - прости за банальную школьную истину. Вот и думаю я: неужели снова вспыхнуть вражде между богатыми и бедными, буржуа и голытьбой? Богатые попирают чувства бедных, но будет ли большинство терпеть сей произвол? Чего хочет Россия? Какова ее миссия в современном мире? - мучают меня вопросы, дружище. Я ведь ученый, социолог и немножко даже философ. День и ночь, день и ночь мозги мои молотят так, что будь здоров!

- Ну, ты, теоретик, профессор кислых щей!..

Но какая-то важная мысль все же застряла в голове Цирюльникова, он независимо-развязно икнул, осмотрелся, словно бы хотел спросить у мирно сидевших за столиками немногочисленных посетителей: "Эй, кто тут на меня? Подходи!"

Неожиданно и крепко схватил Хлебникова за шею и стал пригибать ее и трепать его за волосы:

- Родной ты мой Савик! Однокашничек! Как я тебя уважаю! А ты меня?..

- Так-так, начался классический разговор двух собутыльников под названием "Ты меня уважаешь?", - добродушно усмехнулся Хлебников, бледный и взволнованный.

- Пей, Савик! А то так и протрепишься всю жизнь!

Они чокнулись бокастыми громоздкими кружками, расплескивая пенное пиво.

Вроде как протрезвевший Цирюльников снова за шею притянул к своему лицу Хлебникова так, что они чуть не коснулись друг друга носами. Подмигнул:

- Не обиделся за профессора кислых щей? Ты же знаешь: я люблю подначить. А теперь скажи-ка мне просто, по-мужицки: чего делать дальше? Как, ядрена вошь, жить? Все эти твои хитро-мудреные благовесты и благоwestы - так, кажись, звучит? - мне, простому русскому мужику, по барабану. Жить как? Как жить?! - басовито и громко пропел он и, слегка оттолкнув Хлебникова, внезапно ахнул кулаком по столу. - Душу ты мне разбередил, Савелий! Я вот завтра приду на службу и все буду думать, что я маленький человек, во-о-от такая букашечка, а мог бы быть о-го-го каким! Богатым, влиятельным и черт знает еще чем! Ну, отвечай!

- Не орите, пожалуйста! - строго, но тонким птичьим голосом объявилась из-за стойки полная, чрезмерно накрашенная барменша - ее пухлые, ярко-бордовые губки казались бабочкой, которая вот-вот вспорхнет.

- Цыц! - театрально устрашающе привстал Цирюльников, но тут же повалился на кресло. - Помалкивай! А ты, Савелий, ответь мне, как на духу!

- Мужчины, пожалуйста, выдворите вон того дебошира!

Посетители почтительно-настороженно посматривали, посмеиваясь, на громадного Цирюльникова, принимались усерднее пить и закусывать.

- Молчать! Я хозяин жизни, а ты, бабка с намалеванными губами, неси-ка еще парочку кружек. Я втройне тебе заплачу! Живо!

- Щас, толстобрюхий, разбежалась! Вот милицию вызову - запоешь в кутузке!.. Погодь, а где ты тута бабку увидал? Пива у меня шиш получишь.

Цирюльников снова приподнялся, устрашающе-шутовски надувшись, но Хлебников навалился на его плечи:

- Молчи ты, хренов хозяин жизни! Чего разорался? Да сядь ты! Обуздай свою русскую натуру. Она из тебя так и хлещет кипятком и паром.

- Где, спрашиваю, ты тута бабку увидел, наглая твоя рожа?

Цирюльников размашисто отмахнулся от надувшейся барменши, воинственно установившей коротенькие пухлые ручки на взъемные бока.

- Ну же, отвечай, Савелий! Да не зыркай ты трусливо по сторонам. Я никого не боюсь, и ты не бойся, братишка. Отобьемся, если чего.

- Ты, однако, здорово окосел: видать, пьешь раз в пятилетку? Да и артист ты, я погляжу, отменный! То в стельку пьяным притворяешься, то царственно грозным.

- Каюсь: люблю иногда повыкаблучиваться. Но не подумай чего - я человек весьма серьезный и строгих правил. Просто, понимаешь, порой хочется в жизни совершить что-нибудь необыкновенное, вырваться из привычных рамок. Силы во мне - богатырские, а возможности - мышиные, вот и чудю минутами. - Помолчал, покусывая губу, тихо добавил: - Все это, Савелий, конечно, глупости. Завтра приду в управление - и жизнь надолго войдет в привычные берега. Так что ты мне хотел про жизнь поведать? Как же, по-твоему, нужно жить?

- Достойно нужно жить, Саня! Деньги надо зарабатывать, но и о Божьем не забывать, и все, уверен, дастся. - Помолчал, пристально взглянул в твердо смотревшие на него тяжелые глаза Цирюльникова. - А если проще - свое дело нужно закручивать. Нечего дожидаться милостей от судьбы.

- Так думаешь, к социализму не вернемся все же?

- Перекрестись, Саша! Какой может быть социализм!

- И как же можно заработать?

- Головой, только головой и - напором. Напором! Если взялся, то уже ни на шаг не отступаешь - вот девиз!.. Давай-ка накатим еще по кружечке, да о деле потолкуем.

- Где же мы деньги возьмем, так называемый первоначальный капитал? Ты ученый, я - мелкий чиновник, - разве у таких людей могут водиться деньги?

- У меня есть надежный знакомый, он под залог недвижимости даст денег. Много денег. На месяц, на другой. Процент - Божеский. Заложим свои квартиры, прокрутим два-три дельца - пойдем в гору.

- Квартиры? Страшновато. Остаться без жилья с семьей - в современном мире конец всему. Говоришь, пойдем в гору? Но вдруг под гору покатимся, да зацепиться будет не за что?

- Ясно, что риск неимоверный для такой нищеты, как мы с тобой. Но ведь и жить впустую да впроголодь осточертело. Так? Нужно выбирать, годы-то идут-бегут. Хочется пожить достойно, и обществу посильную пользу принести.

- Если вляпаемся - лишимся и денег, и квартир, и, кто знает, головы? прищурился Цирюльников.

- Вполне может случиться. Понимаешь, главное, чтобы мы друг другу доверяли. Если такое дело затевать с кем-то посторонним да малознакомым вот тут может выйти закавыка. А мы ведь друг дружку сто лет знаем. Я как тебя увидел на улице, так и подумал: "Вот надежный мужик. Буду сманивать!" Я все продумал до мелочей!

- Как ты выразился давеча: "Обуздай свою русскую натуру"? Хорошо сказал. Спасибо, Савик. Так говоришь, все продумал до мелочей? Что ж, ответ сейчас дать?

- Как и должно русской натуре - с ходу в бой, а там будет видно, напряженно улыбнулся Хлебников.

- Что ж, в бой, так в бой! Терять нам нечего: я по самые кишки запылился в своей конторе, а ты, кажется, поломал зубы. Но не о гранит науки - о тупые головы разных умников...

Еще посидели, потолковали, не пили - как-то враз обоим расхотелось. Когда собрались уходить, Цирюльников с шутовской осторожностью на цыпочках подошел к барменше, вмиг одеревеневшей. Тоненьким фальшивым голоском извинился, почесывая нос, подарил ей авторучку. Она не выдержала засмеялась.

* * * * *

Договорились так: если Цирюльников - но уже на совершенно трезвую голову - насмелится твердо, пусть позвонит.

Но Цирюльников не звонил с неделю: приболела Екатерина, ее положили в больницу под капельницу, и ему пришлось взвалить на себя домашнее хозяйство, обстирывать и кормить сына. Все думал, морщась и покрякивая: "А если не суждено будет обернуть деньги с наваром или что-нибудь еще непредвиденное да роковое приключится - отдать квартиру придется? Куда же потом деваться с семьей? В гараже жить?! Б-р-р!"

Позвонил-таки. Однако, пальцы, когда у себя в управлении набирал на скрипучем тугом диске номер, слегка тряслись. Голова закружилась, - понимал, не привык к поворотам. Да насиженное, столь устойчивое местечко оставить подвиг, не меньше.

"Может, все же не надо? Чем мне плохо живется?"

Однако на другом конце провода прозвучали оптимистичные тембры знакомого голоса.

Утром следующего дня оформили кредит на один месяц под залог своего единственного жилья. Цирюльников ничего не сказал жене. Хлебников был холост, но жил с родителями стариками, и тоже - ни слова, ни полслова им. Кредитором оказался с пропеченно кирпичной физиономией мужик; его грабастые жилистые руки синели от похабных наколок.

"Куда я лезу, дурило мученик!" - подумал Цирюльников, но деньги уже были в руках улыбавшегося, но бледного Хлебникова.

Цирюльникова то в пот бросало, то в холод: "Все, братцы, пропал я: и без квартиры останусь и долга не верну".

Оба взяли на работе отпуск без содержания, в который раз переговорили с китайцами, которые должны были ждать груженые лесовозы в условленном месте, и с пластиковым комкасто-пухлым от денег пакетом днем на электричке укатили на север, в таежный край.

Месяц безвылазно, исступленно, недосыпая и недоедая, мотались по тайге, по лесосекам и складам. Таежный люд повально сидел без работы, страшно пил. Как жить, куда деваться? - казалось, никто твердо и определенно не знал, не ведал. Это были отчаянные, очертелые 90-е годы, запомнившиеся многим так: подвесили тебя, болтаешься между небом и землей, а зачем - не сказали. Лесозаготовители были маленькими простыми людьми и полагали, что где-то там, в больших ли городах, в районном ли центре, за них все и непременно благополучно и справедливо рассудят и решат. Но месяц за месяцем, год за годом проходили, а ничего существенно и благоприятно не менялось. Где-то в больших городах люди колобродили, стучали касками о брусчатку, а здесь что же - перед медведем будешь права качать? Вот в это подвешенное время стал появляться на лесосеках разношерстный народец. Но ушлому, напористому народцу этому нужно было только одно - вывезти на большие дороги лес. А вывез - после хоть трава не расти; настоящего хозяина в тайге не было, леса вырубались хищнически.

Так и Хлебников и Цирюльников лесовоз за лесовозом гнали из тайги. Вездесущие китайцы встречали транспорт, загружали кругляк на железнодорожные платформы.

Через месяц, наконец, в руках Цирюльникова и Хлебникова снова оказался пакет с деньгами, но уже с их деньгами.

Однако лесом ни тот, ни другой не хотели промышлять: опасно, хлопотно и затратно. Иной раз на взятки уходило больше, чем за спиленный и вывезенный лес.

Однажды Хлебников сказал:

- Жалко тайгу: она ведь, Саня, наша, а мы как с ней обходимся!

- Наша? - покосился на товарища Цирюльников, но спорить не стал.

- Саня, давай назовем нашу фирму "Благоwest", - смущенно сказал Хлебников. - Чтобы всегда мы помнили и о благовесте, и о Боге. Ведь не назовем же "Благовестом"!

- Да хоть "Храмом Христа Спасителя".

- Ты что такое мелешь? Не богохульствуй!

- Ишь, святоша! Напужался?

- Знаешь, что еще? - Хлебников задумчиво помолчал.

- Ну, говори, чего молчишь?

- Давай поклянемся: если Бог даст нам много-много денег - будем делиться по-христиански со всеми, кому крайне нужна будет помощь и содействие в каком-нибудь благом деле.

- Хм. Романтик ты, однако. Тимуровец с уклоном на поповщину. Мне бы хотя немножко разжиться деньжишками, чтобы Катьку мало-мало подлечить да Гришку вывести в люди. Я уж о каких-то таких особенных деньгах и не думаю.

- А вдруг нам повезет на полную катушку!

- Мне, да чтобы повезло?! Перекрестись, Савелушка ты мой христовенький! Сорвали деньгу на лесе - чудненько, конечно. Но кто знает, - вдруг завтра-послезавтра все потеряем.

- И все же - давай поклянемся.

- Хм. Ладно, клянусь.

- Клянусь.

Они крепко пожали друг другу руки.

Так начался стремительный взлет "Благоwestа", во всем благополучного и безупречного, насколько, разумеется, можно было оставаться безупречным и не замаранным в 90-х годах в России, оттаявшей, растекавшейся распутицей, неукротимо бешено рвавшейся куда-то вперед и потрясенной до последней жилки.

Вскоре оба крепко-накрепко уяснили: проще и вернее плыть по мутным, половодным рекам русской деловой жизни в тогда еще утлой, неустойчивой лодчонке своего бизнеса так: оптом скупать продукты питания в Средней Азии, где они почему-то оказывались дешевле, и с наценкой перепродавать по Сибири и Северу.

И - ринулись, уже подчистую, без страха и сожаления уволившись с прежних мест работы.

Через два месяца у предприимчивых, но осторожных, считавших каждую копейку Цирюльникова и Хлебникова, насидевших на чиновничьем и ученом креслах нешуточных силенок и задора, оказалось уже столько денег, что, наверное, и в десять стандартных пластиковых пакетов они не вместились бы. Собственно, на руках у них пока денег бывало мало, какие-то крохи, - все бросали в оборот, на новые закупки и - нередкие взятки чиновникам и выплаты вездесущим театрально-бравым браткам-крышевикам. Состоялись выгодные кредиты, один даже беспроцентный, просто головокружительно льготный, - от государства, суетливо, порой судорожно стремившегося испечь и вытолкать на большие дороги мировой экономики новых людей России - капиталистов.

Можно было вовсю разворачиваться, и Цирюльников с Хлебниковым не заставили себя уговаривать ее величество судьбу - развернулись. Даже промышленными площадками обзавелись, на которых производили, что придется, колбасу, мягкую мебель, срубы бань, траурные венки, березовые веники, и Бог весть что еще. Если уж скрипело и пыхтело какое-то направление бизнеса, со временем отказывались от него. Но многое пошло, пошло, по-настоящему, оборотисто пошло, принося верный и заметный доход.

Оба отощали, но из глаз молодо и жадно выплескивался во внешний мир огонь азарта. Некоторым даже казалось, что они единокровные братья, двойняшки - рослые крепыши, заводные, друг друга с полвзгляда понимают.

Если раньше с большой неохотой, как подневольные, брели на работу, то теперь нередко и заночевывали в офисе, чтобы не тратить время на дорогу домой и обратно, а рано поутру сразу окунуться в желанный стремительный поток дел и хлопот, тех дел и хлопот, которые каждую секунду и минуту присовокупляли деньги, деньги и еще, еще деньги. Дома решительно не могли усидеть - беспокоил нарастающий внутренний зуд, который словно бы намекал: "Если сей же час не появитесь там-то и там-то, не переговорите с тем-то и с тем-то - провороните выгодную сделку, упустите добротный дешевый товар. Вперед же! Бегом!"

Через год с небольшим они уже подошли к тому, что нужно и можно было воздвигнуть в центре города, на самой его роевой улице особняк офиса, аж в три этажа, и перейти на относительно спокойный, размеренный кабинетный ритм, а мотаться по весям и городам могут и наемные сотрудники, теперь именовавшиеся модным словечком менеджеры.

- Мы - мозг, голова, а они - наши ноги, - подытожил в разговоре с Хлебниковым Цирюльников, усаживаясь в своем новом, строгого, но белоснежного евростиля кабинете на только что купленную обновку - на широкое, обтянутое черной цивильной кожей кресло.

Они порой и сами дивились, что можно, оказывается, так быстро развернуться, разбогатеть, при этом ни у кого ничего не отнимая, никого не обманывая, не делая несчастным, а если все же закон приходится нарушать - то совсем чуть-чуть, именно тогда, когда не нарушить - ну, просто невозможно, даже если очень постараешься.

Одним солнечным летним утром Хлебников и Цирюльников проезжали в служебном автомобиле мимо церкви. По левую руку сияла Ангара, по правую надменно-величаво высился громоздкий, сталинского пошиба серый дом, а между ними рыхлым приземистым снеговиком, который словно бы перепутал времена года, белела эта старая, единственно оставшаяся от средневекового острога церковь.

Донесло до слуха мелкую пересыпь колокольных звонов. Хлебников попросил водителя притормозить:

- Послушаем: ведь благовест, - заговорщицки-игриво подмигнул Савелий Цирюльникову, вальяжно развалившемуся на мягком сиденье.

- Да ну тебя с твоим опиумом для народа. Эй, водила, трогай!

- Погоди, Саня. Послушаем хотя бы минутку.

Сидели с открытой дверкой в этом представительском, изысканной отделки салоне, слушали. Но Цирюльников вертелся, покряхтывал, порывался пальцем ткнуть водителя в спину. Тало-снежно пахло рекой, сырыми газонами и клумбами сквера. Мимо шуршали автомобили, зачем-то сбрасывали скорость, и казалось Хлебникову, что они не хотели перебивать колокольные звоны. Ему было приятно думать именно так, а не о том, что автомобили просто-напросто не могут не сбавить хода перед опасным поворотом и последующим сложным зигзагом. Цирюльников искоса, со строгой важностью смотрел на своего не к месту и не ко времени "расслабившегося" товарища.

"Наивный до мозга костей, - лениво подумал Александр Иванович. - Вон как внимает звукам небес, даже весь подался вперед, будто выслуживается перед небесной канцелярией. Дурачок! Артист из погорелого театра!"

- А ведь нам Бог помогает, Саня. Как думаешь?

- Чаво? - притворно и развязно-широко зевнул Цирюльников, беспричинно похрустывая толстыми пальцами. - Я думаю, что мы с тобой пашем денно и нощно, как два ломовых коня. - Помолчал, досадливо-нетерпеливо покусывая губу. - Что ж, помогает, - так спасибо. Свечку при случае поставлю... Савелий, слышь, надо ехать! Время - деньги. Не дай Боже, сорвется сделка, я тебя после самого вместо "языка" в колокол подвешу и буду благовестить! И горлопанить с колокольни: "Слушай, честной народ, как звенит пустая головушка бедового Савелия Хлебникова!"

- А-а, помянул-таки Бога! - искренне возликовал Хлебников, потрепав Цирюльникова за плечи. - Ладно уж, деловой толстобрюхий сухарь, покатили!

* * * * *

Цирюльников любил плотно и вкусно покушать, - что, казалось бы, такого необычного? Но с некоторых пор он стал примечать за собой странную, настораживающую его самого привычку: ему хотелось в один присест много, много-много съесть. И порой он так много, жадно, быстро съедал, что выворачивающе тошнило и жестоко резало в животе. Бывало, на особинку накупит продуктов; все больше дорогостоящих колбас, копченостей, балыков, свежих отборных фруктов, орехов, шоколада, какой-то искуснейшей выпечки, тортов, красной и черной икры, все исключительно изысканного, необыкновенно вкусного. Зачем-то спрячется ото всех и в одиночку, тишком, будто украл, ест, ест, ест, не насыщаясь и теряя ощущение меры.

Всполохи болей в перегруженном, раздутом желудке и омерзительные, с иканиями и отрыжками недомогания заставляли его прерываться. Он тяжело приподымался из-за стола с горами объедков, пустыми, но наливающимися тупой тревогой глазами озирался, словно очнулся ото сна или забытья и теперь пытается выяснить, не видел ли его кто-нибудь за этим, несомненно, ненормальным занятием. Придерживая по-курдючьи вываливавшийся из-за ремня живот, брел туда, где можно прилечь, отлежаться, "очухаться", а лучше вздремнуть.

И вспоминая об этих - как Цирюльников сам над собой посмеивался "секретных застольях", ему иной раз мнилось, что вспоминает вовсе не о себе, а о ком-то постороннем, жизнь которого он, уважаемый, серьезный, степенный человек, случайно подсмотрел или же, быть может, увидел в кино и вот теперь - осуждает, не может не осуждать.

"Умом я начинаю трогаться, что ли?" - усмехался он, но оторопь все равно брала за сердце.

Зачем-то успокаивал себя, но так, будто говорил с кем-то посторонним: "Ну, подумаешь, покушал один, в одиночестве гордом, так сказать. Душа, понимаешь ли, да желудок требуют, жаждут, паскуды, а в присутствии людей обжираться, извините за выражение, зазорно. Ведь не свинья же я! Да и деньги водятся - многое чего могу и хочу себе позволить. Ведь я же, черт возьми, не держу голодом свою семью, они тоже питаются будь здоров как..."

Такие рассуждения кое-как приглушали в Александре Ивановиче какой-то глубинный, но некрепкий противоборческий голосок. Однако он, выросший в порядочном окружении и сам создавший неплохую семью, все же чувствовал себя неловко, виновато и опечаленно.

Но приступы обжорства с годами накатывались и ломали его волю все чаще и, можно сказать, беспощаднее. И поглощал он порой за один присест столь много, что тут же из него и выворачивало. Имея все больше и больше денег, раздвигая свои возможности, он реже и реже задумывался о том, что надо измениться, осилить эту ужасную, омерзительную и, понимал он, губительную для него страсть к поглощению пищи.

Однажды Гриша нечаянно застал отца за подобной трапезой. Александр Иванович, вымазанный, с набитым ртом, почувствовал, будто ему в лицо плескануло пламенем, а в голове тряско и обморочно закружилось. Пытаясь объясниться с онемевшим, пораженным Гришей, он подавился стерляжьим куском, закашлялся. Сын не выдержал и нервно-блеюще засмеялся над отцом напыженно-красным, с раздутыми, как у хомяка, щеками, с выкатившимися глазами и уморительно мычащим.

Наступали в жизни Цирюльникова и такие минуты, в которые ему болезненно мерещилось, будто кто-то тайком посягает на его снедь, собирается лишить этих вкусных разносолов. И он прятал пищу, рассовывал ее по карманам, по углам, по шкафам, торопливо, суматошливо. Нашептывал:

- Пошли, пошли, сволочи, прочь! Это все мое, все мое!..

А просветляясь умом и сердцем, понимал - вытворял нечто совершенно невозможное для себя, человека семейного, искренне, как полагал, заботящегося о благополучии сына и жены.

"Но когда, скажите, люди добрые, раньше я прилично питался? Ведь можно сказать - впроголодь жил и в детстве, и в юности", - немедленно являлась угодливая верткая мысль.

Он пытался обмануть себя, однако тут же сердился, потому что невозможно было не признать, что детство и юность его были замечательными, рос он при своих заботливых родителях в холе и неге.

"Тьфу, какая дурость! Ну, как, как я могу так поступать? - сокрушался Александр Иванович. - А может, я все же свихнулся, как нынче выражается молодежь, шизую? Э-э, нет уж: я абсолютно здоров, и физически и психически! Просто, у одних порок - пьянство или еще что-нибудь, а у меня - обжорство. Но ничего, братцы: я все равно возьму себя в руки!"

Но порочность Александра Ивановича уже оказалась гораздо шире и глубже, чем он мог и, видимо, способен был предполагать. Однако норовистость обманывать себя тоже развивалась и цепко держалась в нем.

Однажды его жену положили в больницу, прооперировали, она была совсем плоха, вымотана болезнью и уже находилась при смерти. Лечащий врач с суховато-профессиональной тревогой в голосе сообщил Цирюльникову, что край как необходимо одно дорогостоящее лекарство, просто немедленно следует доставить его в больницу; а потом, когда больная чуть оклемается, желательно продолжить лечение за границей в элитной клинике, иначе может произойти непоправимое.

Цирюльников не возражал, согласился. Однако неожиданно, не приняв меры к лечению и спасению жены, уехал в командировку, в которой мог бы побывать и любой его менеджер или же холостой, легкий на подъем Хлебников.

Александра Ивановича не было с неделю. А когда вернулся, то купил необходимое лекарство и явился в больницу. Но ему сообщили, что жена умерла.

Он плакал, буквально рыдал.

- Я не виноват, не виноват. Я ничего для нее не жалел, - как напроказивший и ожидающий возмездия мальчик, причитал он, стоя перед потупившимися врачами. Они не понимали его, посматривали настороженно и неприветливо.

Еще когда была жива Екатерина, Александр Иванович тайно от нее принялся возводить дом на берегу иркутского залива. По его замыслу, особняк должен был задаться самым большим в округе, затмить собою все другие постройки. Капиталы водились серьезные, и Александру Ивановичу хотелось владеть уже не только деньгами, но и захватить огромное жизненное пространство и единолично властвовать на нем. Он купил целых три гектара земли. Хлебников серьезно полюбопытствовал у товарища, не собирается ли тот заняться сельским хозяйством; но Цирюльников не отозвался, мрачно промолчал.

Капиталы, будто волшебным таинственным мощным магнитом, притягивало в "Благоwest", однако, беспрестанно недомогавшая, сидевшая почти безвылазно дома Екатерина о заработках мужа мало что знала. Он копил втихую, личную и корпоративную бухгалтерию вел строго, придирчиво, считал каждую копейку и выделял на содержание семьи столько, чтобы жена и сын были вполне или сносно сыты и одеты. И, быть может, изначально строил эти царские хоромы единственно для одного себя, ведь любовниц у него не водилось - денег было жаль даже на женщин, хотя к слабому полу Александра Ивановича влекло, тем более, что исхудавшая, слабосильная, состарившаяся Екатерина уже не устраивала его.

Иногда Цирюльникову начинало казаться, что денег у него мало, и он то, что причиталось его семье, отнимал у нее, утаивал. Мерещилось ему, что кто-нибудь непременно мыслит отнять у него все его добро. Жизнь становилась невыносимой.

После смерти жены он долго горевал, маялся, стал заговариваться, бывал рассеян и задумчив, но, по-своему обыкновению, весь встряхивался и воспламенялся, когда речь заходила о деньгах, о прибыли, о его личных доходах. И если дела в "Благоweste" поворачивались так, что ожидался солидный куш, выгодная сделка, он с головой окунался в работу, и был привычно энергичен, собран, дальновиден. Но для окружающих, особенно для своих сотрудников и Хлебникова, Александр Иванович оставался странен и непонятен: становился то безмерно щедрым, то до жестокости прижимистым, то сентиментально совестливым, то напрочь закрытым для чужого горя.

Хлебников однажды открыто - как и принято было между ними - сказал Цирюльникову:

- Саня, ты изменился так, что не пойму подчас - ты ли, дружище, передо мной? Словно уже нет того жизнерадостного и распахнутого Сани Цирюльникова, а кто-то другой влез на его место. - Помолчал. - Деньги, большие деньги, чую, сломали тебя. А ведь они только лишь средство, чтобы стать лучше. Понимаешь?

Цирюльников тяжело посмотрел на товарища, но промолчал. Он теперь часто отмалчивался - быть может, явственно не понимая, как же следует объяснить свои непривычные для окружающих поступки, свою жизнь, свои желания и стремления.

И Хлебников и Цирюльников в равных долях имели права на управление фирмой, на ее корпоративные капиталы и имущество, но Хлебников сразу уступил лидирующее место товарищу, попросил его стать генеральным:

- У тебя, Саня, за плечами нешуточный опыт управленца, надежные связи в чиновничьей среде. Да и весь ты такой солидный, внушительный да еще к тому же басовитый мужичина. Разделяй и властвуй! Но, смотри мне, не зарывайся!..

Однако с некоторых пор Цирюльников нередко подолгу не выплачивал работникам зарплат, обманывая их, что нет денег. А то и, ничего ясно не объясняя никому, урезал жалованье, в самодурном пылу выгонял самых толковых сотрудников, если те возмущались по поводу каких-то выплат или условий работы.

Хлебников создал при "Благоweste" благотворительный фонд. Но с годами Цирюльников все реже перечислял фонду деньги, неоправданно задерживал с ними. Хлебников возмущался и негодовал.

- Савелий, - бубнил Цирюльников, - я ведь понимаю тебя: надо делиться с сирыми да убогими, но... но, пойми ты, деньги-то, черт возьми, мы с тобой не украли - заработали как-никак!

Но иной раз удивлял и Савелия, и всех окружающих своей щедростью и уступчивостью. Чуть попросят - сразу дает, да столько отваливает, что и Хлебников начинает ворчать, вроде как жалея денег:

- Шут тебя, Саня, поймет: то за копейку готов глотку перегрызть, то соришь деньгами.

- Да я самого себя, Савелушка, подчас не пойму: будто, слышь, дружище, кто еще во мне живет. Борется со мной. И я - сдаюсь, каждый день сдаюсь, как бы уступаю ему себя. Он вроде бы сильнее меня. Знаешь, даже книжки по психиатрии стал я полистывать, но в них сам черт ногу сломит... Не нахожу там знакомых симптомов, значит, здоровый я? Как думаешь? А может, науке еще неизвестна моя болезнь?

Хлебников испуганно посмотрел на товарища.

- Гипержадность твоя болезнь, - угрюмо отозвался Хлебников.

Без жены Александр Иванович прожил недолго. Повстречалась ему славная, молоденькая, не глупая девушка Анастасия. Полюбил, не полюбил, но подумал: "Будет моим украшением". Сам он уже был толстым, с отвисающим двойным подбородком, щекастым и морщинистым, как старик, хотя и сорока ему еще не минуло. А она рядом с ним вся такая легкая и порхающая.

Богатевшему Александру Ивановичу день ото дня все сильнее хотелось, чтобы рядом с ним находилось много чего-то красивого, шикарного, отличного от обыденной ширпотребности - будь то дорогой стильный автомобиль, загородный дом с лужайками и садами, молоденькая очаровашка жена, дорогое, чаще антикварное живописное полотно, значение которого он не понимал и о смысле и культурной ценности которого не задумывался, будь то до жути эксклюзивный костюм на нем от знаменитого кутюрье - все, что угодно, но только чтобы было красивым, дорогим, высоко ценимым людьми, тем, что вызывало бы в них зависть, мысли о нем, Александре Ивановиче Цирюльникове, как о человеке всесильном и необыкновенном. И в этом своем стремлении он тоже - как к еде - был страстен и ненасытен. Он окружал свою, именно свою жизнь роскошью, совершенно не беспокоясь о том, нужна ли она тем, кто был рядом с ним, - Анастасии, Грише и маленькой дочке. Он не спрашивал у жены, нужно ли купить ту или другую вещь; он сам решал, куда и как потратить изобильно натекающие на него деньги. Даже самые мелкие вещицы, предназначенные лично для Анастасии, он покупал самолично, но его выбор почему-то всегда оказывался дешевле, чем хотела она.

- Тебе жалко купить для меня вещь подороже? - раздраженно или гневно спрашивала она. - Себе вон какой костюм отхватил. А дубленка у тебя какая? Ты дочери когда последний раз купил игрушку? Сын твой, разуй глаза, ходит третий год в потертом пиджаке. Как ты противен!

Однако он тупо отмалчивался или же закипал, взрывался, оскорбляя ее.

Сначала Анастасии представлялось, что мужа она любит. Но с годами все больше запутывалась. Выросла она в многодетной семье, образование получила скромное, и с раннего девичества совершенно серьезно полагала, что выбор в ее жизни, видимо, не велик: по любви - за любимого, без любви - за нелюбимого или же - в проститутки. Как-то надо пристраиваться в этом неприветливом мире, в котором просто так, была она уверена, дают только сыр, помещенный в мышеловку. Годы шли, уже двадцать пять "стукнуло", а любимый не объявился, денег не хватало, на панель же ринуться - страшно было, омерзительным и унизительным представлялось ей это занятие. Хотелось крепкой семьи, чистой жизни рядом с надежным любимым мужчиной; но если уж - с нелюбимым, то непременно с надежным настолько, чтобы если не ей быть счастливой, то - детям ее.

И вот подвернулся ей, как не без зависти и весело выражались ее подружки, "богатенький здоровенный Буратино" - Цирюльников. Что ж, почему бы и не выскочить за него? И, особенно не раздумывая, после его непродолжительных и сдержанных ухаживаний, вышла за него.

Родилась дочка. Исподволь поладила Анастасия с угрюмоватым, нелюдимым пасынком, который тосковал по матери так глубоко, что в год повзрослел и вроде как даже, казалось Анастасии, состарился - ссутулился, поблек, спрятался весь в себя. Она по-матерински жалела мальчика, всячески опекала, - у самой детство было не из радостных. Переехали Цирюльниковы в построенный просторный, как дворец, дом; ездили в дорогих автомобилях; бывали на курортах, - казалось бы, все для большого, какого-то безмерного счастья. Но Анастасия все чаще примечала, что траты денег со стороны мужа не для нее, не в ее, так сказать, честь, не ради семьи и детей. Но ради и во имя чего? - она не могла понять. Весьма оказался для нее сложен ее собственный муж. Внешне простоватый, не глупый, несомненный работяга, но что-то в нем не так, что-то настораживающе и даже отталкивающе "не по-человечески" скроено. Пробовала говорить с ним откровенно, но Александр Иванович отмалчивался, пыхтел, раздражался. "Брошу его, - однажды решила она. - Вот денег вытяну побольше..." Но такие мысли расстраивали ее, она плакала. Все же хотелось любить и уважать мужа, а не какого-то чужого, но ласкового мужчину на стороне, а потом жить фальшью и обманом. И мечталось еще родить. И еще, еще рожать, чтобы дом был полон детьми и счастьем, простым человеческим счастьем, а не только этой грудой дорогих вещей.

- Ты, Саша, живешь только для себя, - упрекала Анастасия. - Может, нам расстаться?

Бывало, что он оправдывался, становился милым и ласковым - простым и понятным. Подхватывал ее, такую легковесную, на руки и кружился с ней по комнатам, приговаривая:

- Все для тебя, любимая!

4

Савелий Хлебников лежал в гробу. Его старые родители окаменело сидели рядом на расшатанных стульях, купленных в каких-то пятидесятых годах молодости, не понимая, что и зачем перед ними лежит и что и зачем мелькает перед их глазами. Они не хотели и не могли поверить, что перед ними лежит их единственный ребенок, их сын, которому уже никогда не подняться, не жениться, не родить детей, не порадовать их, стариков, внуками и своей женой, которая непременно была бы подстать ему - жизнелюбцу, добряку, умнице, каких свет еще не видывал.

Пришел мрачный, заторможенно-рассеянный Цирюльников, взглянул на товарища - зажмурился. Затряслись его громоздкие сгорбленные плечи:

- Узнать бы мне, какие гады тебя убили, Савелушка ты мой родной! хрустким шепотом цедил Александр Иванович, пьяно покачиваясь над гробом. Узнаю - своими руками задавлю. А я узнаю! Увидите, - узнаю! - грозно крикнул он, покачнулся, чуть не упал. Его придержали.

- Совсем обессилел от горя.

- Не признать Александра Иваныча: какой-то весь высосанный, а в глазах - тьма тьмущая. Стра-а-а-шный!

- Как убивается, как убивается!.. - тихонько прицокивали старушки.

- Слух идет: Цирюльников-де и заказал Савелия. Капиталов не смогли поделить, - опасливыми шепоточками судачили другие люди.

- Ну-у-у?

- Гну! Из-за денег-то нынешние толстосумы и дите родное не пощадят. Знаю случай. После расскажу.

- Гляньте-ка на Цирюльникова - поматывает его, как ветром, а ведь крепкий мужик.

- Сломался, видать. Ведь лучшего друга убили.

- Не сломался, а ломает его, как черта.

- Ну, зачем ты так? Не суди, да не судим будешь. Ведь видно и слепому страдает человек.

- Разве могут эти нелюди страдать? Разве нужны им друзья? Деньги - вот их друзья и родственники.

- Н-да, деньги, шальные, легкие деньги, они все одно, что наркота: чем больше да дольше, тем нестерпимей охота. Говорят, очень любит он деньгу.

- А кто ж ее, заразу, не любит? Крыша у него поехала, по всему видно. Гляньте, даже слюни текут, как у дебила. Он раньше, говорил мне Савелий, отличался всякими разными бзиками, а теперь, кажись, окончательно рехнулся...

Цирюльников и вправду со смертью Савелия изменился разительно, только по завидному росту, мощному туловищу и богатырским плечам можно было теперь как-то признать его. А так - и губы мокрились, и пустые глаза на выкате застыли, и сам он весь чудной, непонятный, какой-то подмененный.

* * * * *

Морозной ночью после дня похорон Савелия к дому Цирюльникова подкатил микроавтобус, из него вышли трое крепких мужчин с бейсбольными битами, следом размякшим отсыревшим мешком вывалился, но устоял на ногах, высокий полный мужчина. У каждого на голову была натянута защитная черная маска с прорезями для глаз и рта.

- Крушить все. Ничего не щадить, - велел полный мужчина, на глазах превращаясь из расплывшегося и безучастного в жесткого и напружиненного. Заплачу щедро. Вперед!

- Как прикажешь, шеф, - развязно посмеиваясь, отозвался один.

Быстро прошли по двору, навстречу - встревоженный, растерявшийся охранник, но его сбили с ног ударом в челюсть, связали, за руки за ноги заволокли с мороза в гостиную. Из закутка под лестницей показался еще один охранник, заспанный, протирающий глаза. Он стал судорожно набирать номер на телефоне, но и его повалили и связали. Со второго этажа прыжками прибежала овчарка. Зарычала на непрошенных гостей, однако неожиданно замолчала, подошла к полному мужчине и заскулила, ластясь. Ее хотели ударить битой. Но мужчина потрепал овчарку по жесткой, ухоженной шерсти:

- Собаку не трогать. Еще в доме женщина и двое детей, их тоже не трогать, но связать, в рот - кляп. Живо!

- Как скажешь, шеф.

На втором этаже в спальнях, куда забрались двое в масках, закричали и заплакали дети и женщина, но их связали и заткнули им рты. В доме началось нечто страшное и невообразимое. Ожесточенно, расчетливо, весело ломали и разбивали битами все, что попадало на глаза. Звенело и рушилось стекло, скрипела и трещала мебель, трескалась и осыпалась штукатурка, располосовывались и клочьями разлетались ткани, взрывались фейерверками электрические приборы и лампы, подпрыгивала и разбегалась по полу разная мелкая утварь.

Чуть парни затихали, полный мужчина кричал на них:

- Крушить, ломать!..

И сам отчаянно-азартно крушил, ломал, рвал, топтал да сквозь зубы приговаривал:

- Вот ему за смерть жены его! Вот ему за смерть друга его! Не будет ему покоя на этом и том свете! Не жалейте, ребята, ничего! Крушите, ломайте, пусть он потом взвоет от досады и злости!

Уже и сам устал. Повалился на растерзанный диван. Казалось, задремал. Подельники подхватили его за руки, унесли в автомобиль, поехали.

- Когда бабки будут? - растолкали его.

Он, пьяно покачиваясь, с прищуром таращился в запотевшее окно, протирал его сорванной с головы маск-шапочкой. Потом, слабым, растекающимся голосом, вымолвил:

- Здесь, кажется. Тормозните.

В плотной фиолетовой темноте узкой, заметенной снегом тропкой привел их к сушине. Покопавшись, вынул из прощелины мешок.

- Это все ему принадлежало. Но вот ему, вот, вот! - во мрак леса и неба тыкал он фигой, уже вялый, выжатый, будто тяжело больной. - Все себе берите! Прихвачу только пару пачек долларов - для охранников: надо расплатиться и с ними.

В мешке, освещая фонариком, с еле скрываемым удивлением погромщики обнаружили драгоценности в бархатных коробочках, деньги, золото и ценные бумаги. Кто-то не выдержал - присвистнул.

Он не поехал с ними в город, а в кромешной ночи, плутая, проваливаясь в сугробы, жестоко раня лицо ветками, вернулся в разгромленный, погруженный во тьму дом. Сначала отыскал ошалевших от страха и боли охранников, развязал их, всучил им по пачке денег, сказал:

- Вы в этом доме больше не нужны. Нечего тут охранять. Пошли прочь.

- Хозяин?! Александр Иванович?!

- Сказал же, пошли прочь!

Парни, помня крутой норов и недюжинную силу хозяина, выскочили из дома. Рысью добежали, обливаясь потом, до большака, остановили попутку. По дороге в город язвительно, но нервно постукивая зубами, обсуждали Цирюльникова:

- Он чокнутый. Скряга скрягой, а сколько нам бабок отвалил! Нам и за год не заработать столько. Точно, свихнулся мужик. Слушай, а не он ли участвовал в погроме? Во дела! Кому расскажи - на смех поднимут. Помалкивать надо: наше дело маленькое. А то и нам достанется, - тут дело мафией пахнет...

А Цирюльников развязал плачущих и уже охрипше кричащих о помощи Анастасию и детей. Анастасия оттолкнула его ногами, прижала к себе детей, забилась с ними в угол за обломки мебели:

- Я слышала снизу твой голос: ты кричал, чтобы крушили и ломали все подряд. Ты - чудовище! Уйди, уйди! Да ты сумасшедший! Не подходи к нам!..

- Папа, папочка!.. - истерично кричала дочь.

Гриша исподлобья смотрел на отца, сжимая кулаки.

Но Цирюльников подходил не к ним - словно бы до последней капли изможденный, обессиленный, повалился на разбитый, изорванный диван и мгновенно уснул. Казалось, не признал ни жены, ни дочери, ни сына.

- Он уже не человек, он монстр, зверь, - прижимала к себе Анастасия дочь и пасынка. - Бежимте отсюда! Здесь уже нет дома, а нам надо жить.

И, сама управляя автомобилем, увезла детей в городскую квартиру.

Они закрылись на все замки и щеколды, забаррикадировали наружные и внутренние двери и даже окна, хотя квартира находилась на третьем, не последнем, этаже, и стали ожидать чего-то страшного.

Но ничего страшного не произошло.

Вскоре мало-помалу у них началась другая жизнь.

* * * * *

Утром, очнувшись, Александр Иванович, опухший, землистый, разлохмаченный, в кровоподтеках и исцарапанный, с пустыми, как дыры, глазами, один сидел на полу среди руин комнат своего безразмерного особняка. Рядом с ним напряженно-бдительно лежала собака Джеки.

Долго сидел, казалось, не понимая, где он и что с ним.

Потом безучастно, не проявляя ни радости, ни возмущения, бродил из комнаты в комнату. В детской наткнулся взглядом на авторучку и тетрадь, валявшиеся на полу, внимательно смотрел на них, быть может, что-то вспоминая. Примостился на подоконнике и долго, старательно писал в тетради, неожиданно заводясь, нервничая, порой размахивая руками.

- Я этому гаду... а! монстром его назвали, зверем?.. так я этому монстру и зверю не дам ни спокойно жить, ни спокойно подохнуть, - зло приговаривал он, иногда жутко похохатывая или скрипя зубами.

Кто увидел бы его в эти минуты, наверняка усомнился бы: "Нет, этот мужик - не Александр Иванович Цирюльников. Цирюльникова-то я знаю - хват человек, ну, просто человечище, а тут - какая-то развалина и размазня". Но оценить было некому: дом пуст, а соседи друг друга годами не видят. Все люди в элитном поселке деловые, занятые, все важные персоны; утром увезли их на машине, вечером, чаще ближе к полуночи, привезли назад, - и вся жизнь их в этом прекрасном уголке земли. "Мой дом - моя крепость", - владычествовал здесь негласный девиз.

На почте, находившейся в центре поселка, запечатал письмо в конверт и опустил его в почтовый ящик, перед которым зачем-то тоже долго стоял вспоминая ли что-то, сомневаясь ли в чем-то. С ним кто-то здоровался, а он не отзывался. Очевидно не понимал, что с ним и куда дальше идти.

Не поднимая головы, будто все окружающее и сущее уже совершенно не интересовало и не тревожило его, брел по-стариковски медленно, согнуто, без видимой причины меняя направление и останавливаясь. Он походил на пьяного, и люди сторонились его, смотрели ему в спину подозрительно, с тревогой.

Зачем-то пришел к Ангаре.

Река, великая и чистая, тихо и безропотно-трудолюбиво несла воды к гидростанции. Но Цирюльников и на реку не взглянул. Без пути тащился берегом, под ногами хрустели облепленные снегом камни, ломались высохшие ветки и корни, трескались наледи и сосульки. Быть может, ему уже ничего не надо было в этом мире - ни этой диковатой сибирской красоты, ни этого дымного высокого неба, ни этого во всех отношениях удобного для проживания места, ни даже дома своего. Ничего не надо. Лишь солнце он еще кое-как воспринимал: оно, яркое, белое, торжествующее, ослепляло его.

С неудовольствием, раздраженно морщился, закрывал глаза ладонями, поворачивался к потоку света спиной: не хотел видеть солнца, потому что оно, чувствовалось, рождало в нем настойчивые призывы что-то вспомнить чрезвычайно важное.

- Савелий, светишься? И не спрятаться от тебя... Не мучь ты меня, не мучь. Сам в гробу, и меня в него загоняешь?..

Показал солнцу фигу, выругался, но вяло и бесцветно, будто бы сил уже и на злость не доставало.

По всей видимости, он пытался думать, а рядом с рекой инстинктивно искал чего-то направляющего или же просто разъясняющего. Однако мозг, видимо, отказывал ему в стройных и ясных мыслях, а сердце - в устойчивых и точных чувствах. И это наверняка означало одно - он был сумасшедшим.

Кое-как ступая, через силу неся свое большое грузное тело, вернулся в дом, забыл закрыть входные двери, и в комнаты весело валил холодный воздух. Снова повалился на растерзанный диван и уснул, ничего, кажется, не желая, кроме сна и забвения. Успел шепнуть прильнувшему к нему псу:

- Вот и умер я.

Погладил собаку. И если кто-нибудь сейчас сказал бы ему, разбудив, что он лишился почти всех своих денег, почти всего своего имущества, кроме этого разоренного дома, лишился своей семьи, своего, наконец, так долго выстраиваемого им счастья, - смог бы он понять того человека?

* * * * *

На следующий день, уже к вечеру, следователь Переломов получил письмо на свое имя и в рабочем кабинете стал лениво, без привычного для себя интереса читать, полагая, что пришла очередная анонимная жалоба. Но минута за минутой пролетали, и его усталые, слипавшиеся глаза округлялись и загорались. Он встряхивал головой, низко опускал ее к корявым, прыгающим строчкам или же, напротив, подносил листок к самым глазам, явно не доверяя своему зрению.

"Уважаемый следователь Переломов, сообщаю Вам важные сведения о подонке и негодяе по фамилии Цирюльников. Пока не поздно, остановите его, иначе он совершит столько бед и злодеяний, сколько не видывали люди. Я, человек порядочный, культурный, интеллигентный, в здравом уме и рассудке, уже не могу смотреть равнодушно и спокойно на то, что вытворяет этот монстр, этот недочеловек. Раньше он был простым советским гражданином, добросовестно выполнял свои служебные обязанности и слыл за доброго семьянина, верного товарища, любящего отца. Но волею судьбы он разбогател. Однако необходимо отдать ему должное, что разбогател не разбоем, не воровством, не жульничеством, а честным - почти честным! - трудом на ниве бизнеса. Когда у него завелись большие деньги, я стал замечать за ним странные вещи, которым не могу найти объяснения, кроме одного - Цирюльников оказался патологически или, если хотите, гиперболически жадным, скаредным человеком. Он пожалел жене денег на лекарство - и она, несчастная, безвременно умерла. Я ему талдычил, талдычил: "Купи ей лекарство". А он отвечал: "Конечно, конечно. Катеньку нужно спасти: она моя жизнь, мое счастье". Однако - не купил, пакостливо сбежал в командировку, от которой толку было, как от козла молока. И Катя, этот ангел во плоти, умерла в муках. Сын остался сиротой. А что он вытворял над сыном! Тот ходил в обносках, голодал, а папа тайком обжирался. Тьфу, какая мерзость и низость! Знайте, я Цирюльникова стыдил, угрожал ему: "Если будешь обижать собственного ребенка, я тебя изничтожу, в порошок сотру". А он виновато, гаденыш, улыбался и все обещал: "Я исправлюсь, я стану лучше". Он докатился до того, что ограбил самого себя. Представляете! Ограбить самого себя - как такое возможно? А вот - возможно! Жадность так поднялась в нем, что он лишился элементарной совести и рассудка. Хотел все только для себя - любимого. Я его ежеминутно, ежесекундно стыдил, стыдил, а он чего-то лепетал в ответ и - по-своему поступал. То есть свихнулся, как понимаете. Вы думаете, кто убил его лучшего друга и компаньона? Ну, кто же, как не он - Александр Иванович Цирюльников. Заплатил киллеру и - готово дело. О, как я его стыдил и ругал перед этим страшным, чудовищным убийством! Вы меня ни в чем не можете попрекнуть! А Цирюльников все бормотал: "Деньги-то на дороге не валяются. Я их зарабатываю собственным каторжным трудом, а Савелий только и знает, что сорит ими. Я и так уговаривал его, и этак. Не понимает Савелий! Да к тому же "Благоwest" решил разделить. Не позволю!" Рассказывает мне, а сам плачет, плачет. И что же - убил! Убил Савелия, такого прекрасного человека! Ой, бедовая голова. Как ему помочь? Не знаю. Я уже бессилен. И психиатры ему скорее всего не помогут, потому что такой вид сумасшествия еще не зафиксирован наукой и ученым миром - я проштудировал психиатричекие учебники и справочники! Прибегаю к помощи правоохранительных органов - вмешайтесь, спасите других людей.

Вот я думаю: если когда-нибудь какой-нибудь газетчик или писатель нацарапает чего-нибудь про Цирюльникова, то этого автора непременно обвинят в психологической недостоверности, в оторванности от жизни, в незнании русского бизнеса и так далее и так далее. И, понятное дело, не напечатают его произведения. Автору придется соврать редактору: мол, фантастика все это, гиперболический вымысел, а не реальность, не реализм во всей его красе. Только тогда, кто знает, напечатают, смилостивившись. Но вы-то, господин Переломов, теперь знаете, что вся эта история никакая не фантастика и не гипербола, а самая что ни на есть реальная, даже в чем-то обычная и привычная нам всем. А коли знаете и верите мне (не сомневаюсь, что верите!) - так спешите же, черт возьми!

За Цирюльникова Цирюльников. Но другой Цирюльников, хороший, учтите.

P.S. А ведь я ему отомстил - такой учинил в его дворце погром, что до скончания своего века будет вздрагивать, как вспомнит!".

Переломов дочитал, переворошил стопку бумаг, нашел какой-то листок, сверяюще, придирчиво и одновременно ошеломленно смотрел то в него, то в письмо. Выдохнул:

- Вот так делишки - его почерк, язви меня в душу. Что же получается: на самого себя настучал?

Дал прочитать бумаги из следственного дела по факту ограбления семьи Цирюльниковых и письмо криминалисту-почерковеду; тот уверенно заявил:

- Почерка абсолютно идентичные. Сумасшедший накалякал?

- Все они, погляжу я, сумасшедшие, если не понимают, что так жить нельзя. Им мало ртом, так они и ж... хватают. Друг друга уничтожают. А этот, похоже, так и душу и разум свои сожрал... чтобы, видать, никому не досталось, даже детям его.

- Кто они?.. Ты побледнел, как полотно. Что с тобой?

- Да так...Может быть, все мы такой же породы, только не каждому предоставляется возможность испытать себя? Что-то я разворчался, как старик. Ну, бывай!

Опергруппа криминальной милиции застала Цирюльникова в его настежь открытом, темном и разгромленном самым варварским образом особняке. Луч фонаря выхватил из тьмы хозяина, спавшего в тряпье и хламе на полу, скрючившегося от холода.

- Вот так гипербола. Как говорится: хотите верьте, хотите - нет.

Оскалилась и зарычала собака.

- Похоже, тебе, псинка, уже нечего и некого охранять, - присел на корточки Переломов. И собака, словно все поняв, нутряно, протяжно-страшно проскулила, как по покойнику. Но может, просто пожаловалась, угадав в Переломове доброго, участливого человека.

Цирюльникова растолкали, рослые парни омоновцы крепко взяли его под руки - думали, будет сопротивляться. Но он повис на их руках, обмяк и бессмысленно смотрел мимо людей, в никуда.

Когда Цирюльникова в "Волге" везли по городу мимо освещенной прожекторами церкви, он неожиданно потребовал остановить машину. Не стали противиться - притормозили.

Ночной город спал, ни транспорта, ни людей. Только церковь, такая молодо-яркая, белоснежно-нарядная, казалось, бодрствовала за весь город и жила какой-то своей особенной торжественной жизнью среди всеобщей тьмы и ночи.

- Слышите - благовест? - шепнул Цирюльников.

Все прислушались, но было тихо, лишь где-то внизу шуршала о берег Ангара.

- Вам показалось, - не сразу отозвался угнетенный Переломов.

- Нет-нет, прислушайтесь - колокольный звон. Откройте дверку - я хочу послушать.

- Сидеть! - грубо оттолкнул его от окна омоновец с правого боку.

- Да что уж - откройте, пусть послушает, - вздохнул Переломов.

- Еще сиганет, чего доброго.

- Куда ему! Он уже свое отсигал.

Распахнули дверку. Цирюльников перевалился туловищем через омоновца и слушал, пристально всматриваясь в белую, как облако, церковь, словно боялся, что она улетит, растворится.

- Савелий, слышишь? А я слы-ы-ы-ышу! - с торжествующим безумием улыбнулся Цирюльников.

И уже, видимо, никто в целом свете не смог бы его убедить, что в округе - тишина, а благовестит, наверное, только лишь где-то у него внутри. Хотя и в это трудно поверить.

Быть может, Александр Иванович Цирюльников выздоровеет когда-нибудь, каким-то чудодейственным образом избавится от своего невероятного тяжкого недуга и захочет и сможет остаток дней своих прожить так, чтобы люди, вспоминая о нем, захотели и смогли бы сказать: "А ведь неплохой был человек".