Люди Большой Земли

Попов Викторин Аркадьевич

Книга посвящена людям Большой Земли, северному народу — ненцам, обитающим в Большеземельской тундре Северного Края. Большеземельская тундра — наиболее удаленный от центров и глухой угол Европейской части нашего Союза.

Вот об этих людях, только ныне вступающих в культурную жизнь страны, и о людях, которые несут в их среду начала социалистического строительства, и пишет Викторин Попов. Его книга дает новый материал, показывает еще никем не показанные картины.

Книга рассказывает о сегодняшних, советских днях и делах ненецкой (самоедской) тундры, она зарисовывает ломку старого быта, проникновение в тундру советизации и советских людей, зачатки советского строительства, пути и методы социалистического развития, обрисовывает все это правдиво и просто, на живом материале непосредственных наблюдений.

 

Предисловие

В последние, советские, годы идет бурное освоение крайнего Севера нашего Союза. Бесчисленные экспедиции — научные, хозяйственные — отправляются ежегодно в области заполярной тундры, в Ледовитое море, на его негостеприимные, пустынные берега, на его суровые, обледеневшие острова.

По Карскому и Баренцову морям, вдоль берегов Ямала и Таймыра, в местах, которые раньше считались для плавания недоступными, ныне регулярно рейсируют караваны экспортно-импортных судов. За полярным кругом, где кроме переносных чумов северных оленеводов не было никаких построек, сооружаются рудники и шахты, лесопильные и консервные заводы, рабочие городки, культурные базы.

Струи современной жизни вливаются и в среду исконных обитателей Севера, которых в царские времена называли «инородцами», после Октябрьской революции — «туземцами», а ныне привыкают называть — малыми народами Севера, которые буржуазной наукой признавались неспособными к развитию и были осуждены на вымирание. Эти народы, много веков жившие «на полях истории», испытавшие при капитализме только самое отрицательное влияние «цивилизации», ныне начинают втягиваться не только в общекультурную жизнь, но и в социалистическое строительство.

Освоение Севера, развертывание производительных сил суровых просторов тундр, считавшихся непригодными для жизни, вхождение в общую стройку Союза отсталых, первобытных народов — естественно привлекают к себе внимание писателей, которые вслед за учеными и хозяйственниками отправляются за полярный круг.

В последнее время на книжном рынке появляется весьма обильная литература по крайнему Северу. К сожалению, приходится отметить, что большая часть этой литературы не может удовлетворить читателя, желающего серьезно познакомиться с жизнью и советской работой на севере.

Большинство произведений этой литературы носит следы весьма краткого пребывания авторов Севера и весьма поверхностного изучения его. В изобилии и очень подробно описываются виды Ледовитого моря, причудливых айсбергов, обледенелых берегов, незаходящего солнца, бесконечной глади унылой тундры и т. п. Решительно преобладает живопись пейзажная, а если и встречается — жанровая, то она, как правило, изображает внутреннюю жизнь ледокола или экспедиции, с которыми путешествовал писатель. Описания будней советской работы на Севере почта не встречаешь. Особенно редко попадаются в литературе картины современного быта народов Севера, новых ростков, которые пробиваются и в тундре под влиянием национальной политики и культурной работы Советской власти.

В этом отношении книга Вик горина Попова — счастливое исключение. Как уже видно из заглавия, она посвящена не северным пейзажам и не приключениям проезжей экспедиции, а людям Большой Земли, северному народу — ненцам, обитающим в Большеземельской тундре Северного Края. Большеземельская тундра — наиболее удаленный от центров и глухой угол Европейской части нашего Союза.

Вот об этих людях, только ныне вступающих в культурную жизнь страны, и о людях, которые несут в их среду начала социалистического строительства, и пишет Викторин Попов. Его книга дает новый материал, показывает еще никем не показанные картины.

Книга рассказывает о сегодняшних, советских днях и делах ненецкой (самоедской) тундры, она зарисовывает ломку старого быта, проникновение в тундру советизации и советских людей, зачатки советского строительства, пути и методы социалистического развития, обрисовывает все это правдиво и просто, на живом материале непосредственных наблюдений.

Настоящая книга Викторина Попова «Люди Большой Земли» интересна и полезна. Ее следует прочитать всякому, кто хочет познакомиться с Севером и советской работой на далеких окраинах.

Заместитель Председателя Комитета Севера при Президиуме ВЦИК Ан. Скачко

 

1

Мы ненцы

За полярным кругом, в тундрах — Канинской, Тиманской, Большеземельской, на Новой Земле, Вайгаче, Колгуеве, в полярной Сибири жительствует малая народность — самоеды. В морозах, в метелях, в туманах, во мраке полярной ночи они кочуют по безмолвным снежным просторам.

В давние времена на этих землях жили лопари. Они называли себя «само», а землю «само-едне», отсюда вся земля у Ледовитого океана, где кочевали не только лопари, звалась самоедной, а жители — самоедами.

Самоед называет себя «ненцем», что в переводе — человек; лопарское «само» означает — человек; енисейские самоеды зовутся — «мандо», что тоже — человек.

— Мы — люди! — кричали малые народности, выбрасываемые «культурой» за полярный круг, к ледникам.

Самоеды Евразии и эскимосы Гренландии — ненцы, мандо, само — люди — были как бы сторожами вселенной у полюса и остались на той низкой ступени культуры, когда и в наши дни многие старики, как дети, лишены опыта отвлеченного мышления.

* * *

В начале июля 1930 года — по метеорологическим сводкам температура воздуха в Юшаре была — 4° и состояние льдов оценивалось в 8 баллов — я направился в Архангельск, оттуда первым рейсом «Малыгина» до Вайгача, затем на лодченке Югорским Шаром пробрался в Большеземельскую тундру.

Вживаясь в «ледниковый» быт ненцев, я наблюдал ростки новой жизни, приобщение и этой отсталой народности к социалистическому строительству, но сперва расскажу о стариках, — о старейших, которые в представлениях, в быту, в способах ведения хозяйства законсервировали далекие времена, когда еще двигались, отступая к северу, ледники, когда, после Даунской эпохи, кончалось геологическое прошлое и начиналось геологическое настоящее.

Мы сидели в чуме самоеда и ели свежего омуля — рыбу, вылавливаемую сетями в море и почитаемую за лакомство. От острова Сокольего послышался протяжный гудок: шел «Малыгин» встречать иностранные суда. Ледокол развернулся в Юшаре, поджидая уже видневшиеся в Баренцевом море мачты иностранцев, остановился и спустил на воду катер.

Старик-самоед, указывая узловатым от ревматизма пальцем на катер и ледокол, совершенно серьезно спросил:

— Скажи: когда эта маленькая лодка вырастет, как большой «Малыгин»?

Семнадцатилетний сын непочтительно рассмеялся (сын спустя месяц покинул тундру, забравшись тайком в трюм случайного парохода, — команда отстояла его и не выдала отцу. Сын уплыл в Ленинград — к учебникам, в комсомол).

Когда самоед-отец решил поделить оленей между тремя сыновьями, то, вместо обычной разбивки стада на три части, он расставил сыновей на километровом друг от друга расстоянии, затем с помощью родичей, арканами, собаками организовывал поимку и каждого оленя за рога приводил к сыновьям по очереди. Долгая операция раздела длилась не одни сутки. Олени полудики, и переловить две тысячи голов — дело нелегкое. Но самоеды-старики не знают другого способа.

По заданию Комитета Севера кочует в тундре краевед-лингвист Прокофьев. Изучает экономику, быт Большой Земли. В его задачу входит и составление первого ненецкого латинизированного букваря.

При выяснении морфологии языка Прокофьев встречает непреодолеваемые трудности.

Ненец настороже: — а что из этого получится?

— Я хочу, — говорит Прокофьев, — чтобы у вас была своя грамота, потому интересуюсь отдельными словами.

— А по что это надо?

— Русский может писать, умеет книжку читать, ижемцы тоже могут. А ты придешь к Госторгу, сдашь песцов, об этом запишут, ты и не знаешь — сколько.

Четверть часа такой беседы — и ненец зевает, поглядывает в окно, не сидится. Нужно или гулять или чай пить.

— Ну, скажи, — обращается Прокофьев, — как на твоем языке такая фраза: «Павел и Петр пошли промышлять песца»?

— Какой Павел? — недоуменно спрашивает ненец.

Если не сказать точно, о каком Павле идет речь, то ответа вообще не будет. Отвлеченный Павел ему не понятен.

Объясняет:

— Павел — Новоземелова сын.

— А Петр какой?

— Кирилла сын.

Молчание.

— Скажи теперь по-ненецки: «Павел и Петр пошли промышлять песца».

— Когда это было?

Опять надо объяснить конкретно:

— Это было зимой.

Ненец долго моргает, вдруг вскакивает:

— Зимой Павел у Варандеи был, а Петр край лесов ходил. Как они могли вместе промышлять песца?

— Ну, ладно, — говорит измученный Прокофьев, — не этой зимой, в другой раз ходил.

— Так, так… другой раз!

Наконец, он произносит требуемую фразу.

Восточный район Большой Земли, куда я с трудом добрался этим летом, почти не подвергался влиянию зырян, русских. Приокеанокие тундры не были досягаемы ни с юга — до лесов более тысячи километров, ни с севера — арктические плавания дело недавнего, советского, времени. Самоеды Новой Земли все же общались с русскими промышленниками-зимовщиками, — кочевники Вайгача и восточного края Большой Земли были вовсе оторваны от мира.

Самоеды Канина и Малоземельной тундры имели, жалованную Иваном Грозным в 1558 году, грамоту, коею повелевалось, «чтобы ни печоряне, ни пермяки не делали им никакого притеснения в ловле зверей и рыбы и даже вовсе не вступались, а владеть всем тем одним самоедам».

Большеземельские не имели даже и царской, по существу ни от чего не оберегавшей их, — филькиной грамоты. Впрочем, изустное предание сообщает о важной какой-то бумаге, хранившейся в Пустозерске и сгоревшей в мирской избе столетия назад.

Ничто и никогда не нарушало полнейшей оторванности. Разве наезжал изредка воевода, сборщик ясака, или спекулянт-купец с боченком спирта — выменивать песцов, или прикочевывал отважный поп-миссионер.

Зыряне и русские оттесняли самоедов все далее к северу, все ближе к остановившимся ледникам. Должно быть, потому у самоеда — старая нелюбовь к географическому югу. Мечтая, он рисует себе особенный «юг», находящийся где-то далеко на севере, за Новой Землей:

Есть остров, есть земля, Где солнце светит всегда. Где люди не гоняются За песцовым хвостом, Где я сижу на берегу, Подо мною море, Кругом ера [1] , солнце, снег. Хорошо мне, Морю и солнцу.

Человеческая история слишком коротка, чтобы хотя краем глаза видеть бесконечность доисторического периода, для которого нет абсолютной меры времени: в давние времена на приполюсном севере, может быть, и было тепло и приветливо.

В нудных героических бывальщинах самоеды вспоминают свою борьбу с зырянами, когда они с мужеством отстреливаются из луков и, конечно, как в героическом эпосе каждого народа, выходят победителями. Война с зырянами — последняя, какую сохранила народная память. Об империалистической, гражданской войнах они чуть слышали.

Ледков Павел Михайлович — единственный старик восточного района Большой Земли, выезжавший за пределы тундры. Павел Михайлович побывал даже в Москве на съезде Советов.

— Скучно в Москве, — говорил он мне, московскому человеку. — Травы нет, валяться нельзя, чума делать негде. Такое большое село Москва, а всего три оленя!

Трех оленей видел Павел Михайлович Ледков в зоологическом саду.

На мир — свой, короткий — самоеды смотрят сквозь ветвистые рога оленя. Олень — основа тундры, в олешках (так их зовут ласкательно) — жизнь самоеда.

Одежда, обувь, нитки — из оленя, жилище (чум покрывается полостями шкур) — из оленя, тюфяк и одеяло — из оленя, пиша (мясо, кровь, «хлеб») — из оленя, приданое — олени, калым — олени, меновая единица — олень. И песни-завывания (самоеды рассказывают, как поют, а поют, как воют метели) — об олене. Искусство резьбы, рисунки — от оленя. Дети не знают игры «в лошадки», играют в оленей.

Есть самоеды, которые не спускались ниже 70° и за всю жизнь не видели лошади, коровы, не слышали шума лесов и шелеста высокой травы.

Олень — единственное средство передвижения по тундре. Олень тащит нарты и в снежные бураны и по летним трясинам. Тундра не знает дорог, путь примечают по валунам, на которых сохранились царапины ледников. Здесь на оленях кочуют геологи, лингвисты, советская власть, «красные чумы», учителя, врачи — весь арсенал новой культуры, двинутый в тундру.

В тундре все кочует: зверь, птица, человек. Единый закон движения: летом — ко льдам океана, зимою — к югу, под прикрытие лесов.

Самоед кочует от люльки до смерти, на тысячи километров, с семьею, со всем скарбом, таская за собою, как улитка, свое жилище. Непрерывного кочевания требует экономика занятой — оленеводство и охота. Спасая оленей от овода — бич оленя! — и жары, самоеды с весны гонят стада к ветрам, в прохладу Ледовитого океана. «Веснуют», кочуя к северу; «летуют», отходя постепенно от берегов в тундру. Весной самоеды примечают места, где глубже залегает снег, там позднее выйдет и дольше продержится трава. На этих местах, двигаясь к югу, «осенуют».

В тундре не сеют, не жнут, не собирают сена. Олень сам добывает себе пищу. Летом он щиплет траву, мох, поедает грибы, яйца птиц. Зимою из-под снега добывает ягель (мелкий лишайник). Снега лежат в тундре две трети года, в это время олень питается исключительно ягелем. Самоеды кочуют не по прямой с юга на север и обратно, а так, чтобы на пути отыскивать ягель, сочетая гон оленей с ходом песца. Сегодня самоед не знает, куда завтра уведут его олени и песец.

Бело-желтоватые пучки ягеля (с листками кудрявыми, как рога оленя) находить не легко: ягель вытравлен и выбит беспорядочной пастьбой. А отрастает он до нормального вершкового роста двадцать пять лет. Четверть века!

Всякий раз кочевать приходится по новому пути. Самоед в каждую минуту должен быть готов ломать чум и двигаться дальше. Чем громоздче поклажа, тем труднее передвигаться, тем нужно большее число ездовых оленей, а это снижает доходность стада.

Поэтому так незатейливо жилище самоеда — чум, — конусообразный шалаш с каркасом из длинных шестов, покрываемый оленьими шкурами, потому так беднейше прост обиход. Чум для отепления зимою огребается снегом. Самоеды почти всю жизнь проводят в снегу. Самоед выезжает на нартах — окарауливать от волков стадо, расставлять капканы на песцов, — выезжает в бескрайние просторы снегов на несколько суток, в дурную погоду, в круглосуточную тьму полярной ночи. В тундре нет постоялых дворов и чайных; один чум на площадь в 250 кв. километров. Отдыхая в пути, самоед ложится спать, зарываясь в снег.

Полярные радисты, принесшие к полюсу последнюю науку — радио, эти волшебники, могущие сообщаться с «душою» мира, не смеют, однако, покинуть жилище своей зимовки.

Самоед встречает стихию в лоб и редко гибнет. Борьба с суровой природой выработала удивительную способность приноравливаться. В условиях, где для нас исключено само существование, они доживают до глубокой и бодрой старости.

В царские времена о самоедах вспоминали случайно, как вспоминали вдруг о необходимости сохранения котика в Тихом океана или песца в тундре. Пренебрежение к «инородцам» был освящено жуткой теорией вымирания. К чему заботы — племя угасает.

У самоеда отбирали оленя, песца — результат невероятного труда — за алкоголь, за копеечные побрякушки. «Культура» шла в тундру спиртом, венерическими болезнями.

Честные ученые, изучавшие тундру, с ужасом рассказывали о жизни самоедов и идеалистически взывали к человечности.

«Помощь самоедам есть дело чести всех культурных людей русской земли!» — писал проф. Якобий.

«Племена угасает не от природных условий, а от причин искусственно прививаемых», — писал проф. Танфильев.

«Честь» человечества и русской земли была глуха..

Жестокая сказка о вымирании, об органической неспособности малых народностей к культуре опровергнута только в советские дни. Революция утвердила право самоеда быть «ненцем» — человеком. За спинами самоедов-стариков — их деды, прадеды, каменный век. У молодежи — пастушеско-батрацкой, бедняцкой, революцией кинутой в учебу — знания, диалектический материализм. От учебы они уже возвращаются к родным морозам, метелям, чтобы строить социалистическую тундру.

 

2

Югорский Шар

Каждым летом к берегам Югорского Шара кочуют ненцы со всего восточного района Большеземельской тундры — к дыханию льдов, к океанскому ветру, спасая оленей от овода, комара и зноя. Здесь, у Югорского пролива, который отделяет остров Вайгач от материка и соединяет Баренцево море с Карским, ненцы сдают фактории пушнину и получают взамен продовольствие, заседают в Кочевом Совете, обсуждают нужды повседневности.

Первого июня на собаках прикочевал агент Госторга Канев, спустя месяц прибыл олений аргиш с агентом ненецкого кооператива «Кочевник».

В июле затрещал, задвигался в проливе лед. Со льдами заспешили в Карское море нерпы и морские зайцы. Тучей полетели птицы на «базары» Новой Земли — гнездиться и выводить птенцов. Двадцать второго июля разведывательным рейсом пробивался к Маточкину Шару ледокол «Малыгин».

Начальник Юшарской радиостанции Агеев, прибывший на зимовку бритым молодым человеком, а ныне с бородой по пояс, выстукивал по аппарату радисту «Малыгина» в Карское море:

— Леонид Степанович! Дай живой голос послушать!

— О чем сказать? — спрашивал тот от Маточкина Шара.

— Хотя одно слово. Целый год не слышали, — умолял тире-точками Агеев.

Истосковавшиеся зимовщики, затаив дыхание, слушали по радио-телефону живое слово. Громкоговоритель басил:

— Алло!.. Алло! Говорит радиостанция «Малыгина». Слушайте, слушайте! Привет с «Малыгина». Говорит Леонид Степанович. В мире все по-прежнему. Вас наверно скоро сменят. Ожидается пароход «Полярный». Поедете отдыхать. Что еще? Крепитесь, до скорого свидания.

Еще в прошлом году, по расположению снегов на Пай-Хойском хребте, ненцы определили, что весна для оленей будет неблагоприятной. Ненец живет оленем и песцом — по приметам он строит их законы.

Когда летит белая сова, ненец зорко всматривается — куда летит, потому что в этом же направлении пойдет песец. Он не может объяснить явления, он только верит, что песец обязательно пойдет за совой. Шаманы, языческие попы, приписывают полярной сове чудодейственную роль. Но ненец-комсомолец знает, что песец и сова имеют общую пищу — полевую мышь (лемминг), которая в тундре зовется «пеструшкой»; куда пеструшка, туда и сова и песец.

Веками установив постоянную зависимость погоды от состояния снегов на Пай-Хое, старики предсказали плохой год для оленей.

И действительно, — весна поздняя, олени долго не имели травы. Однако, наступив, весна в несколько дней перешла в «знойное» лето, когда даже ночью не замерзает вода.

Ненцы давно сменили оленьи пимы на нерпичьи (с непромокаемой подошвой из кожи морского зайца), сбросили совики, но и в легких пимах и в малицах было душно. Лето выдалось на редкость «жаркое». Но мы, русские, ходили в ватниках и в меховых шубах. Олени, истощенные бестравием долгой кочевки, брели усталые, в плохом теле. Одолевал овод.

От Пай-Хоя, с юга от лесов, отовсюду прикочевывали оленеводы и «делали чумы» у берега или невдалеке.

Чум в тундре Обдорского района.

Культбаза в Хоседа-Хард. Ненцы-комсомольцы в лаборатории.

Ямал. Северная граница высокоствольного леса.

Поселок Хабарово, одиночествующий у Югорского Шара на сквозняке двух морей, оживающий лишь на короткое полярное лето, состоит из пяти избушек, склада Госторга, баньки и крошечной церкви. Постройки частью наследованы от известного по северу купца Сибирякова, которому этот пункт был нужен в операциях с пушниной. Была попытка закрепить торговое значение Хабарова устройством монашеского скита, но семь монахов, из восьми, в первый же год, не выдержав полярной суровости, умерли. Семь монашеских могил и теперь высятся семью горбами против госторговского склада.

(Архангельскому губернатору Баранову царское министерство внутренних дел предложило в целях колонизации учреждать монашеские скиты и странно-приимные дома).

Ненцы набивают на деревянные стены церкви нерпичьи шкурки для просушки, в этом теперь ее единственное назначение, если не считать, что церковь обозначена в лоциях и служит морским знаком. Только русский кулак Павлов, сбежав сюда из раскулаченного на Печоре дома, подолгу молится на ее крыльце.

Поселок, как и вся безлюдная кромка океана от Печоры до Ямала, зимою — мертв. Заколоченные избушки с головою заносятся снегом. Лишь пекарня да Юшарская рация, расположенная в двадцати пяти километрах на выходе в Карское море, утверждают здесь жизнь. Радисты поддерживают платоническую связь с миром: подслушивают в эфире злободневность, выстукивают радиограммы семьям, получают под новый год наилучшие пожелания. Пекарь Зайцев живет в своей пекарне с неразговорчивым сторожем-ненцем в полной оторванности. По договору с Госторгом Зайцев всю долгую зиму выпекает в запас ржаные сухари. Запасаясь продовольствием на несколько месяцев, ненец забирает хлеб, к которому привык лишь недавно, мешками сухарей.

Я дважды ночевал у пекаря на печи.

На широком плацу — его постель из оленьих шкур и нечто вроде письменного стола на поленьях дров. Я любил слушать скромные его рассказы о зимовке; о жесточайших нордах, когда податливые стены раскачивает так, что вот-вот пекарня завалится. Ранним утром он ставил опару на старой закваске, затем перебивал сухари, заложенные с вечера, затем месил, разделывал караваи и сажал в печь, вечером вынимал хлеба, а тридцать шесть вчерашних резал для сушки. Так каждый день, сутки с сутками в один цвет.

— Изредка, — говорил пекарь, — пробредет, спускаясь от Новой Земли, белый медведь, предпочитающий зимой сухопутный образ жизни, пробежит мимо в погоне за пеструшкой еле отличимый от снега песец.

Я не слышал от Зайцева жалоб. Ему некогда копаться в мыслях об одиночестве. Труд разгоняет полярную сонливость, важность задания заставляет торопиться самосоревноваться.

Теперь, когда в Хабарове собрался народ и Юшаром проследовал ледокол, Зайцев каждый вечер бежит к тонкому мысу выглядывать горизонт — не дымится ли пароход, который увезет его в Архангельск к оставленной там семье.

Пекарня — единственное предприятие в Хабарове, Зайцев — единственный пролетарий. Под потолком большой комнаты цветные флажки из бумаги, на стенах писанные зимою для себя плакаты: «Даешь пятилетку в четыре года», «Ненец! — батрак, бедняк, середняк! Коллективизация — путь к социализму!» Сюда, как в клуб, заходят теперь ненцы пить чай с белым ситным и обсуждать дела.

Рядом с пекарней избушка кулака Павлова. Павлов по суткам сидит у окна за самоваром, зазывает к себе ненцев из зажиточных, клянет судьбу, советскую власть, агитирует. Он с похвальбою говорит: «Самоедин даст мне все, что нужно. Печали не будет». Ненцы поручают его жене шить рубашки из сатина, купленного в фактории, торговых же сделок, как бывало прежде, не заключают.

Павлов шестилетним ребенком был завезен отцом в тундру, превосходно владеет самоедским языком, но в быту содержит русские обычаи. Он принимал здесь Нансена, Амундсена, от первого тарелка с пометкою — «Фрам», от Амундсена — благодарность за русские блины.

За избушкой Павлова — медпункт. Белые занавесочки на двух оконцах, по стенам крашеные полки со склянками лекарств. Здесь принимают больных и живут две фельдшерицы, своими руками оборудовавшие полуразваленную избушку; даже печь перекладывали сами.

Одна из фельдшериц — Клавдия Афанасьевна — тщедушная, сутулая. Как только выдержала изнурительную кочевку сюда с чумом? Спросил:

— Чем привлекла тундра?

— Я люблю север. — отвечала она, загораясь. — Здесь люди честны, человек сам себя добывает. По-старому… я народница.

Александра Константиновна, вторая фельдшерица, пришла на север случайно. Тундра обманула надежды — и здесь люди и здесь нужно работать, а ей так хотелось в созерцании «охватить жизнь в целом».

Но трудятся обе добросовестно. С утра и допоздна обходят разбросанные вокруг Хабарова чумы, в сапогах, по колено в воде, выспрашивают больных, уговаривают лечиться.

Тридцать первого июля произошел печальный случай, использованный шаманами для агитации против медицины. Умер десятилетний мальчик. По предположению — апендицит. Ненцы обратились за помощью слишком поздно. Мальчика положили в медпункт, но спустя сутки он скончался. Ненцы-комсомольцы решили неприятное впечатление смерти сгладить торжественностью похорон. Хоронили всем становищем, в красном гробу, с салютом из охотничьих ружей. Доска на гроб здесь — богатый подарок. Леса нет. Гроб, сколоченный комсомольцами, и красная материя были оплачены вскладчину, хотя дед мальчика и притащил было и уплату трех песцов. На могиле, вырытой в промерзлой земле теми же комсомольцами, секретарь тундровского Совета ненец Игнатий Талеев произнес надгробную речь о том, как важно во-время обращаться к доктору.

— Всегда, — говорил Талеев, — как только занедужится, надо звать доктора. А что было в этом случае? Фельдшерица обходила чумы, отвечали, что больных нет, а потом вдруг выясняется — мальчик при смерти!

Бабка окуривала могилу зажженным на блюдце салом с толстой кишки оленя, которое очищает от сябу.

Дед мальчика возражал:

— Я призывал небо: солнце-мать, дедушка-месяц, братцы-звезды и облака, — сжальтесь над его недугом! Но мальчик ушел от нас…

На другой день Клавдия Афанасьевна вынесла на завалинку медпункта диаграммы, плакаты, чтобы читать лекцию о строении человека. Ненцы расселись у избушки на землю.

— Смотрите, — начала лекторша, указывая пальцем на череп нарисованного скелета, — у человека в этой костяной коробке находится мозг.

Среди собравшихся только шаман Ледков Иван Петрович настолько знал русский язык, что мог переводить. Ледков перевел.

— Вы видели, — продолжала Клавдия Афанасьевна, — мозг у оленя. У человека мозг большой, потому человек умный.

Шаман перевел.

— У человека большой мозг потому, что он спать любит, а вот олешек бегает всегда, пищу добывает, — подает реплику один из слушателей.

— По голове нельзя бить детей, — продолжала фельдшерица, — они от этого будут глупыми.

— Лишь бы олешек умели пасти, — . заметил ненец.

— А по каким местам их бить?

— Вообще нельзя детей бить, надо словом воспитывать.

— Как так нельзя? Что ты говоришь! — повышали голоса ненцы.

— В крайнем случае можно ударить по задней части. — Клавдия Афанасьевна показала рукой, как это проделывать.

— Так, так, — успокоились слушатели. — И по голове можно. Чего там!

Затем фельдшерица объясняла строение грудной клетки, позвонков. Вдруг ненцы заговорили разом, повскакали:

— Почему главного завода на картинке не видать? Как можно без главного завода! — кричали они возбужденно.

Клавдия Афанасьевна покраснела, потом смущенно объяснила:

— Здесь изображены кости, а то, о чем вы говорите, не имеет костей.

— Как-нибудь надо было сделать! Засушить бы да привесить.

— Пустое дело! — ругались они, не дослушав лекции и расходясь.

Два дня спустя, на съезде, старики предложили: выгнать из тундры докторов, которые только обманывают.

— Нам не нужно докторов! Люди помирали без докторов и при них помирать будут!

Ненцы помоложе возражали:

— Доктор это — хорошо, пусть лечит.

В старое время самоеды не видели врачей, тундра жила во власти духов. Невежественные ротные фельдшера обслуживали лишь оседлое население и приучали относиться к медицине с недоверием. Теперь по тундре — стационары с койками, врачебно-обследовательские отряды, подвижные лечебные пункты.

И до сих пор туземцы встречают пришлого с подозрением. Когда же убеждаются, что врачи приехали без корыстной цели и что с них не будут брать ни сейчас, ни перед отъездом, — устанавливаются дружеские отношения. При обследованиях без принуждения раздеваются, охотно прививают оспу, иногда встречают врача такими словами: «А нет ли у тебя прививки, оспу бы надо ребятам привить?» Туземцы принимают лекарство с полной верой в его силу. Правда, объяснить больному, как нужно принимать его — дело нелегкое, случалось, что лекарства путались.

В этом, восточном, самом отдаленном и отсталом районе Большой Тундры ненцы только-только привыкают к медпомощи. До последних лет здесь монопольно врачевали шаманы, — и старики еще упорствуют.

В августе прибыл в Хабарово врач по глазным болезням. Среди ненцев, как среди туземцев всего крайнего севера, особенно распространены глазные заболевания.

— Что с тобой? — спрашивает врач у ненца с гноящимися глазами, ощупью входящего в медпункт.

— Сами не знаем, — отвечает пациент. — Женка вылизывала мои глаза языком — не помогает. Хотим соль в глаза сыпать, — может легче станет.

— Заболевание роговой оболочки глаз, — говорил мне врач, — своего рода профессиональное заболевание тундрового жителя.

И действительно: конъюнктивит, лейкома, катаркта, стафилома, трахома.

Ненец сидит в полутемном чуме и нехотя плачет от едкого дыма. Выходит на воздух, — глянцевитые снега, освещенные солнцем, нестерпимо блестят, — слезоточит еще сильнее; несется на нартах — ветер больно режет незащищенные глаза. Ложась спать, ненец покрывается оленьей шкурой, волос с нее попадает в глаз. Случаются ожоги лица на охоте, потому так часто встречаешь мужчин кривых на правый глаз. Грязные руки, общее полотенце — тряпка: трахома у половины кочевников.

Видел я больных чесоткой: тело покрыто сплошной корой запекшихся кровяных расчесов. Работоспособность потеряна. Ненцы с этой болезнью не обращаются в медпункт, ждут, «пока «исчешется», а если зуд терпеть невмоготу, смазывают болячки трубочным никотином.

— Но случаи экземы, как это ни странно, очень редки, — объяснял мне тундровый врач. — Кочевой ненец не бывает в банях, многие даже не умываются, будто вода понижает выносливость кожи. Почти все носят длинные волосы. Вши и в волосах и в одежде. Хотя в последние годы и завели нательные рубахи, однако эти рубахи никогда не стираются и носятся до тех пор, пока не истлеют под меховой одеждой и не свалятся с плеч. Можно было ожидать большого распространения вульгарных кожных поражений. Очевидно, — закаленная кожа мало восприимчива. Вот самоеды-карагассы почти не знают и чесотки!

— А скажите, — надоедал я расспросами, — верны ли указания старой литературы о поголовном заболевании сифилисом?

Врач рассмеялся:

— Заблуждение! Мнение о широком распространении венерических болезней, в частности сифилиса, основано, по-видимому, на единичных наблюдениях. Дореволюционные обследования касались южных районов, где в массу туземцев вкраплено русское население, обогащавшее туземцев дарами «культуры». Данные случайных обследований смешанных районов произвольно распространялись на все малые народности. А непосвященные всякую сыпь принимали за сифилитическую. Несколько лет нашей работы в советское время подтвердили, что во всех районах, где туземцы переходят на оседлость и смешиваются с местным населением, процент заболевания сифилисом повышается. Могу заверить: среди кочующих ненцев Большеземельской тундры случаи «русской» болезни, как здесь называют сифилис, единичны, но обильны ревматические заболевания и, как следствие, сердечные…

В медпункте — торжество. Врач уговорил одного ненца изгнать глистов. У ненцев — глистов, как и вшей. Рыба, которую едят в сыром виде, зачастую со внутренностями, и строганина — нарезаемые пластинки мороженого мяса — рассадники глистов. Много народу собралось посмотреть полный таз глистов!

— Доктор — большой шаман! — восхищались старики, только что предлагавшие выгнать его из тундры.

Случай с успешным изгнанием «червей» окончательно расположил ненцев к медицине.

* * *

На крайней избушке — крошечной и ветхой — алый флаг. Над низкою дверью дощечка: красный уголок. Тре тий тундровой Совет, кочуя по общему для тундры закону движения, на короткое лето располагается в Хабаровском красном уголке. В Совете напряженная подготовка к съезду, назначенному на 2 августа. Игнатий Талеев и представитель ненецкого окрисполкома Трофимов проверяют списки кулаков и шаманов, составляют отчет Совета. Хатанзейский и Лабазов, ненцы-студенты, с зимы кочевавшие по тундре с разъяснением коллективизации, готовят доклады. Самоедка Клавдия — член Большеземельского РИК’а — ведет беседы с кочевниками, которые приходят справлять дела, накопившиеся за зиму, и просто посидеть. Председатель Совета по неграмотности в «письменной» работе не участвует. Чередуя время с охотой на морского зайца и нерпу, он прибегает на совещания.

Культработник Наволоцкий, комсомолец, единственный русский из работающих при туземном Совете, пишет к съезду лозунги. Три лозунга: «Долой грабительокую империалистическую войну», «Крепи боеспособность Красной армии» и «Все идите к Осоавиахиму».

— Почему нет лозунгов о коллективизации, о кулаке? — спросил я у девятнадцатилетнего культработника. — Они для ненцев более понятны и близки.

— Вы против Красной армии? — не отвечая, в свою очередь спросил Наволоцкий.

Русский комсомолец упрям своими девятнадцатью годами и тем, что механически заучено в школе.

К плакату — «Все идите к Осоавиахиму» — подошла группа ненцев. Один, по слогам разбиравший русскую грамоту, начал читать. Первые два слова одолел, а загадочное «Осоавиахим» никак не давалось. В конце концов поняли так:

— «Все идите к Ехиму».

Наволоцкий записывал в члены.

— Сколько даешь? — спрашивает культработник.

Ненец достает из тучейки двугривенный.

— На Ехима собирают, — объясняет мне старик. — Никогда не видели Ехима! Цынга, говорят, его хватила, потому поддержку делаем.

У крыльца Совета на камне сидит пятнадцатилетний мальчик и карандашом рисует море, по которому плывут льды. Вы чувствуете, как льды медленно движутся. Не понять — какими штрихами он воздействует на эмоции, заставляя чувствовать это движение. Над каждой нарисованной им льдиной колышется легкое облачко испарины. Наш глаз этой испарины, образующейся от разности температуры пьда, воды и воздуха, в натуре даже не замечает.

Просматривал другие рисунки: снега, олени, море. Какая динамичность! Природу схватывает в движении, умеет изображать ветер, туман. Его рисунки много сложнее японских примитивов.

Акварель создана для севера, юг — вульгарен. Нигде мне не случалось любоваться такою девственною чистотою и нежностью красок неба и моря.

За избушкой Совета — безкрайняя равнина тундры. Сейчас земля отмерзла пучками голубых незабудок, как пучками звезд, и желтыми полярными маками золотистей самого солнца. Любовь к нежнейшей яркости полярных красок — болезнь, которая поселяется в крови каждого, побывавшего на крайнем севере.

* * *

В лучшей хабаровской избе — фактория Госторга. Тонкими перегородками, не доведенными до потолка и оклеенными цветастыми обоями, изба делится как бы на три комнаты. В первой, где печь, живет ненец-сторож с кучей ребят; во второй — спальня агентов; на полу, на койках набросаны песцы, у окна незапирающийся сундучок с пачками кредиток и мешочками новеньких серебряных полтинников; третья комната — контора. Посреди конторы — длинный стол, на нем счетоводные книги, клочки записок, тарелки с нарезанным омулем, почерневшие от непрерывного употребления кружки, ведерный самовар. На стене портрет М. И. Калинина, писателя Грибоедова и плакат: «Как избавить оленя от овода?» По идее издателя плакат в красках должен облегчить борьбу с оводом — самым сильным врагом оленя. На спине, в паху овод откладывает личинки, которые со временем дырявят кожу (потому молодняк бьют осенью, когда еще не успеют появиться свищи). Плакат рекомендует купать оленя в ванне! Так и написано: «Чаще купай оленя в ванне» В земле нужно вырыть широкую и, по росту оленя, глубокую четырехугольную яму, каждого оленя подвести за рога и по-настоящему выкупать. Сооружение ямы в промерзло-каменной почве, которую лом не берет, конечно не под силу кочевнику. Еще более сложна задача поимки полудиких оленей.

— У меня тысяча оленей, — говорит ненец, рассматривая картинку. — Мы кочуем с места на место. Оленя трудно ловить, нужно много людей.

— Кому нечего делать — пусть купает, — добродушно смеется второй.

В конторе непрерывно поят чаем. Народ, сизый дым. Ненцы — у стола, на полу.

Конец июля, начало августа — разгар заготовок. Агенты сбиваются с ног. Агент Канев производит осмотр пушнины, выписывает продовольственную норму. Его помощник выдает по выписке продукты и товары.

Отвалившись от чая, а пьет он его кружек десять за присест, — ненец развязывает мешок с песцами и безучастно ожидает расчета. У одного в мешке пять шкурок, у другого несколько десятков. Каждую нужно расценить. Канев поглаживает песца, встряхивает его, смотрит на свет, выворачивает на руку. Вполне ли зрелый, нормальной ли густоты пух, высока ли ость, пушист ли хвост и чисто ли выделана мездра? Если волосяной покров низок, а на боковых частях редины и в мездре синева у огузка, он отбрасывает шкурку в третий сорт. За недопесок, у которого волос тускл и сероват, выплачивается лишь треть цены первого сорта.

Принять песца — сложная наука.

Ненец сдает двадцать шкурок. Агент просматривает их молча, на минуту задумывается и объявляет:

— Тебе за песцов следует пятьсот рублей.

— Так, так, — соглашается ненец, наблюдая в окно ездовых собак или беседуя со вновь прибывшим оленеводом.

— Ошибся, семьсот, — поправляется агент.

— Так, так, — отвечает сдатчик.

Агент заносит в книгу: от кого, сколько, какого сорта. Рассчитав сдатчика за десять песцов по третьему сорту и сделав уценку за дефекты в двадцать процентов, он безнаказанно может записать: принято десять песцов второго сорта с уценкой в десять процентов.

Здесь — в оторванности, в тундровой первобытности — возможности для злоупотреблений неисчислимы. Только на подборе людей построена работа фактории и кооперации. Агент Канев — зырянин, постоянный обитатель тундры, член партии. Его деятельность за два года не вызывает опасении, а вот с прежним агентом дело кончилось не ладно.

Случается, что ненец не имеет пушнины, тогда с фактории дают продукты под будущую сдачу. Потому у некоторых задолженность.

— За тобой от прошлого года сто двадцать рублей, — говорит Канев.

— Так, так, — подтверждает ненец.

— Вот чудак! — смеется агент. — Я пошутил. Тридцать рублей.

— Ну, ну… — соглашается ненец.

По числу едоков сдатчик получает сахар, чай, крупу, ржаные сухари, белые сушки. Бедняку за каждого песца премия — сто грамм чая. Ненцы любят чай душистый и крепкий. В лавке покупают мануфактуру, галантерею, кожу. В лавку ненец приходит с женой. Выбор принадлежит ей. Только ружье, нож, пояс покупает сам хозяин.

В этом году «богатый урожай» песцов. Запасы госторговских грузов растаяли в первые недели. А самоеды все несли пушнину — ценнейшее произведение тундры (песцы — чистая валюта).

Канев чуть ни ежедневно отправлял радио в Тельвысочную, в Архангельск: «Шлите дополнительные грузы, план выполняю с превышением».

 

3

Сухой олень

Зимой в московской печати появилось странное сообщение с о. Вайгача: «Сегодня к нам прибыл на велосипеде турист вокруг света Травин. Отсюда будет держать путь на Новую Землю, Ямал. Настроение бодрое».

Читатель был в крайнем недоумении. В Арктике? На велосипеде! Диким представлялось, чтобы человек мог пробираться много севернее полярного круга — во льдах, в метелях, в полном безлюдьи да еще… в одиночку и на велосипеде!

Вайгач лежит под Новой Землю, образуя с ней Карские ворота. Как и все побережье Ледовитого океана, от устья Печоры до Ямала, зимою остров необитаем.

Здесь дуют жесточайшие, затяжные норды. Норд с легкостью танка выворачивает железные фермы радиомачт — тогда радисты-подвижники объявляют тяжелый аврал — он подхватывает и кружит неосторожного человека, как клок шерсти с оленя. От жилого дома до радиорубки — три десятка шагов — добираться на вахту надо ползком, глубоко всаживая в снег кинжальный нож и удерживаясь за рукоять, иначе сорвет с земли и унесет в метель, в полярную ночь.

И вот, когда и в Москве ртуть падала за двадцать пять ниже нуля, с Вайгача сенсация: через тысячекилометровую безлюдность к 70° пришел человек на велосипеде!

У Юшара, в становище Хабарове, я встретил молодого человека пышного здоровья — Глеба Леонтьевича Травина. Это был тот самый турист вокруг света — русский, из Пскова — который на велосипеде шел по арктическому маршруту.

* * *

Это было на исходе зимы. Шесть суток дул резкий нордовый ветер, ступишь с крыльца — отнесет метров на десять.

В этот день пекарь Антон Иванович замесил тесто, помыл руки и только что присел к миске со щами, когда в пекарню влетел сторож Павел.

— Русак какой-то пришел! — растерянно закричал ненец.

В дверях показался крупного сложения человек без шапки, с длинными волосами, в странной одежде, похожей на водолазный костюм, сшитый из старого оленьего совика.

— Какой сегодня день? — спросил вошедший и, как мешок с отрубями, опустился на скамью.

Зайцев метнулся на печку к календарю.

— Тридцатое.

— По моему расчету третье.

Пекарь опять к календарю, сорвал с гвоздем.

— Точно: тридцатое.

Опадающие на плечи и обтянутые лакированным ремешком смерзшиеся волосы странного гостя начали оттаивать.

— Кто вы будете? — спросил, наконец, пекарь, оправившись от первого изумления.

— Я — Травин, путешественник вокруг света на велосипеде.

— На велосипеде?!

— Помогите снять одежду, — не отвечая, попросил Травин.. — Сейчас я с Печоры, переход ужасный, заблудился… Чувствую, отморозил ноги…

Костюм разрезали сухарным ножом, ноги спустили в ледяную воду; пальцы действительно оказались обморожены.

— На велосипеде!!! — не мог притти в себя пекарь.

— Внесите, пожалуйста, его, он у сеней, — обратился Травин.

Гостя уложили в постель, и в ту же минуту безмятежно, словно новорожденный, он заснул.

Ночь. За стенами посвистывает стихающий ветер. Травин промычал во сне, полуоткрыл глаза на лампу, на бодрствовавшего пекаря. Травин сказал слово, и началась у них бессонница.

Около трех лет назад выехал он на велосипеде из Пскова на Ленинград, Вятку, Владивосток, Камчатку, через Японию южной полосою вдоль Китайской границы на Монголию, по Сибири, Туркестану на Каспий, Кавказ, в Крым, Украину, Белоруссию, Карелию, Лапландию, оттуда на Архангельск, Пинегу, Вайгач и теперь в Хабарово.

— Вот какие дела! — потирал руки обрадованный появлением человека пекарь.

Велосипедист развернул тетрадь с сотнями регистрационных печатей, подтверждающих путь следования — цветастые огромные печати ЦИК’ов Нацреспублик, скромные — окружных и волостных исполкомов, иероглифическая надпись японцев в Хакодате.

— Метели, туманы… — рассказывал Травин про поход с Печоры. — Продвигался не более пятнадцати километров в сутки. Пришлось выйти на лед и двигаться вблизи берега по компасу. У острова Песякова ушел на сорок километров в океан… Начала падать шерсть с одежды. Зароешься в снег, а она вмерзает клочьями. Перчатки обопрели, лепты свалялись, чувствую — мерзнут ноги. По льду ехать бы удобно, но все время метели, — ноги начали сдавать.

На двенадцатые сутки вышел на землю. У морского знака должен быть самоедский чум — ни знака, ни чума. Сперва подумал, что попал на маленький островок Чаячий, но прошел по циклометру более десяти километров — и нет конца. Иду еще четверо суток. Если это тундра, то, по карте, я встретил бы речку, а если о. Песяков, то давно пересек бы. Часы стали…

Сбился с круговых суток: день или ночь? По набою снега определяю, что я в океане, мелкой снеговой барханы, указывающей на близость берега, не приметно. Всюду равнина. Где я: на воде или на суше? Фанерной лопаткой, которой обычно разгребал снег для спанья, копал, копал, ни до чего не докопался. Повернул к югу…

— А питался-то как? — спросил пекарь, слушавший с напряженной неподвижностью лица.

— Два печенья утром, два вечером, а тут все вышло…

Только шоколад. Останавливаться больше получаса не могу, замерзаю…

— Наконец туман немного разошелся, — продолжал Тра вин, поморщившись от боли в обмороженных пальцах, — смотрю — не то чум, не то морской знак. Но вмиг все вновь затянуло густым молоком. Еще двое суток. Туман опять рассеялся. Замечаю бугор, приливную воду, но пролив не в два километра, как по масштабу между материком и о. Песяковым, а самое большее один. Тащу велосипед через набивной снег, по воде. Что такое? Берег закругляется, как Варандей. Беру северо-восточное направление, вдруг следы нарт. Следы лишь чуть припорошены. Километров через десять нагнал ненца. Тот испугался. Но потом предложил везти меня. Сесть — замерзнуть. Сложил велосипед на нарты, шагаю сам рядом…

— И дальше пойдешь? — серьезно спросил пекарь, пощипывая рыжие пучки «ягеля» на подбородке.

— Еще три года. Теперь через Ямал по северу Азии, затем Берингов пролив, Америка…

— Шесть лет значит, — заметил пекарь. — Вот незадача!

— С деньгами и по шоссе каждый сумеет, а вот так, без всего, когда люди кормят. Я хочу доказать, что велосипед может быть использован в любых условиях. Кроме того, я тренирую себя, ставлю рекорд выносливости.

— Эго для кого же? — высказал сомнение Антон Иванович.

— Вообще… рекодо!

Зайцев понимающе прищурил глаз.

— Ездишь от организации какой или по охоте?

— Сам по себе, индивидуал.

Пекарь задумался.

— Скажи, мил-товарищ, — обратился вдруг он к Травину, — а как же пятилетка в четыре года?

— То-есть как?

— Да так. Шесть лет, говорю, прогуляешь, а пятилетка, значит, мимо носа!..

Под утро разговор перешел на политические темы. Пекарь объяснял, что такое Генуя.

— Это, — говорил он, — так значит. Это — турецкий городок, где наши и ихние собрались. Ну, наши, конечно, одолевали…

Травин храпел.

Антон Иванович долго, всматривался в лицо занесенного полярным ветром сожителя.

* * *

Лето коротко: спешка, суматоха. Некогда ставить вехи — где день, где ночь. Все заняты по горло. Солнце не спит и по суткам ходит в золоте.

Только Травин не находит своего места. Вот уже несколько месяцев, как он в Хабарове. Создалась бытовая неловкость: ел и пил он с общего стола, а пая не вносил. Положение гостя не могло длиться без конца. Стали поговаривать о дармоедстве. Пальцы давно зажили и, следовательно, пора двигаться в путь. Людей занятых раздражало его безделье.

— Я путешествую принципиально без денег, — не раз с пафосом заявлял турист, — и обслуживаю себя собственным трудом.

Поначалу он принялся было расписывать вывески, но все понимали, что в Хабарове, где всего пять избушек, оживающих только на полярное лето, они не к чему. Проезжих не бывает, самоеды не грамотны, — не для троих же русских эти вывески!

Над входом в пекарню значилось — «пекарня». Кому это нужно? Помогал фельдшерице перекладывать печь, шил пояса для самоедов, возился с мотором, прилаживая его к госторговской лодке, но все между прочим, никто его труду серьезного значения не придавал.

Наконец, Травин решил уехать, избрав направление — Вайгач, Новая Земля.

Он выпросил в фактории несколько досок, сохраняемых как особая ценность на случай ремонта пекарни, и приступил к сооружению лодки. Спустя две недели она была готова. С мачтой и парусом, лодчонка, в которой можно было лишь сидеть, причем ноги упирались в нос, а спина касалась кормы. Каждый из нас отказался бы плавать в такой скорлупе даже в пруду зоологического сада.

30 июля с утра разыгрывался шторм. Из Карского по проливу гнало в Баренцево пловучие льды.

Травин чисто выбрился в дорогу и спустил лодку. Сколько ни дергал за обрывки веревок, паруса не слушались. Набежавшей волной подчонку залило, и она беспомощно валялась на гальке, как намокший коробок от спичек. Травин вытряхнул ее и вновь сдвинул к воде.

Хабаровцы высыпали провожать. Гуртом вывалили из чумов самоеды, видевшие велосипед впервые. Неожиданность знакомства так поразила их воображение, что они прозвали травинский велосипед «сухим оленем». Они осматривали его, заглядывая снизу и сверху, сначала даже не без опаски. Попом любовно поглаживали металлический руль, и в самом деле в этой обстановке мятелей и снегов похожий на рога молодого оленя. Они разинули рты, узнавши, что сухому оленю не нужно искать ягель и что на него никогда не садится овод.

— Вот бы легкое житье пошло самоединам, если бы и олешек наших можно было не пастушить, — прищелкивали старики, перемигиваясь друг с другом.

Понятно было их волнение, когда лохматый человек, владелец столь чудесного сухого зверя, уезжал навсегда.

С большими усилиями Травин отошел от берега. Управляя левой рукой веревками, другой вычерпывая воду, он лавировал между льдин. Соленые брызги слепили глаза. Ветер усиливался, волны дыбились все выше и злее. Лодка то вовсе скрывалась, то выскакивала на гребень.

— Какой герой! — восклицала сентиментальная фельдшерица, которой на прощание турист преподнес визитную карточку и фотографию.

В бинокль видели: Травина со всем сооружением у мыса швырнуло на камни. Однако через полчаса он снова упрямо плыл.

На третий день на отливе нашли руль. Позднее стало известно, что у бухты Варнека лодка затонула, но Травин успел выбраться на берег.

— Да, это — не блин испечь, — говорил Антон Иваныч, замешивая в ларе очередное тесто. — Только во лбу нет стыда… Чудаку работать бы. Чего зря кидаться на гибель!

 

4

Кочевой совет

В тундре все кочуют: птица, зверь, человек. Весной — ко льдам океана, в морозы — под защиту лесов. Кочует и тундровая советская власть.

Члены Тундрового Совета пасут оленей, стреляют зверя, расставляют капканы. Кочуют по Большой Самоедской Земле, делая чум от чума подальше, чтобы олени легче находили под снегом ягель и чтобы свободней ловить песца.

Ни дорог (даже, так называемых, «проселочных»), ни телефона, ни адреса. Однако, вести облетают Большеземельскую тундру, обширней Дании в три раза, с радио-быстротой. Работник Комитета Севера А. К. Шенкман, уважаемый ненцами, прозванный «Кожаным Глазом», женился в Архангельске и первым рейсом по открытии навигации прибыл на край тундры, когда еще никто не мог передать этого известия. Ненцы, встречая, поздравляли: «У тебя, Кожаный Глаз, теперь женка есть?» — Лед в Югорском Шаре тронулся 9 июля, а уже утром 12 июля за пятьсот километров от Шара в чумах об этом знали и говорили.

Когда РИК хочет вызвать председателя Третьего Совета, он не пишет повестки и не шлет гонца. Словесно в первый чум:

— Передай там Ваське-председателю, чтобы ехал! Дело есть.

РИК не знает, где в настоящее время «Васька-председатель», не знает и ненец, принявший поручение. Океан снегов беспределен. «Телеграмма» по местонахождению! Спустя три дня, неделю, в зависимости от пути до района, председатель обязательно явится.

Территория Совета — 40 000 кв. километров. Васька управляет землею в семь раз больше Голландии! А всего, по списку Совета, 193 самоедских хозяйства! Один конусообразный шалаш, крытый оленьими шкурами, на площадь в 250 кв. километров! (Иные бедняцкие хозяйства не имеют отдельного чума, живут в две семьи).

Вести бегут от чума к чуму. На рогах оленей, на хвосте песца несутся вести в метели, в туманы, отмечая путь полированными валунами, на которых ледники оставили шрамы.

Весной пустили по тундре устную «повестку»: 2 августа у Юшара в становище Хабарове созывается съезд — и самоеды кочевали, чтобы «делать соборку».

* * *

До открытия тундрового съезда решили провести заседание Совета старого состава.

Повестка: 1. Доклад агента Госторга тов. Канева.

2. Доклад агента «Кочевника» тов. Евсюгина.

3. О коллективизации.

Заседание открыл секретарь Совета, грамотный ненец Игнатий Талеев.

Председатель — тот самый «Васька» — сидит на скамье и усиленно нюхает табак: он не умеет обращаться с собранием.

Маленькая однокомнатная изба, как курная баня, битком напихана людьми. Члены Совета — в малицах, в пимах — на скамьях, на полу, гроздьями свисают с двухъярусной койки (во всех хабаровских домиках койки, в целях экономии места, прикреплены к стене одна над другою, как в каютах пароходов).

Доклады двух агентов кратки. Сколько поручено заготовить пушнины «вышестоящими» (это слово произносилось с благоговением и по-русски) организациями и сколько заготовлено.

Гавря Тайбарей (с пола): — Нам капканов надо! Ружье, брезент надо!

Игнатий Талеев: —Товарищи! Сперва задавайте вопросы, потом прения.

Талеев усвоил в Архангельске технику ведения собраний и не допускал «беспорядка».

— Задавайте вопросы!

— Капканов надо! — поддержал Гаврю ненец с верхней койки.

— Только вопросы! Кто — вопросы?

Молчание. Ненцы не понимали — почему нельзя говорить о капканах.

Наконец прения.

— В своих речах, — попросил секретарь, — скажите: — не обижал ли кого Госторг или «Кочевник» в расчетах, в обращении?

— Не было такого, — отвечали отовсюду.

— Может слышали по ветру?

— Не было такого. Хорошие люди.

Курили трубки. Из табакерок в медной оправе угощались нюхательным. Не привыкшие к заседаниям ненцы быстро утомляются и будят себя табаком.

Комнатка с потолка до пола быстро заволоклась дымом. Кто не мог протолкнуться во внутрь, сидел у дверей и в сенях.

Наконец, члены Совета заговорили о нуждах тундры. Громко, возбужденно. Чтобы понять, о чем речь, нужно выла вливать выкрики. Они не обращались за словом к Талееву, говорили все разом, друг к другу.

— Каждый год об избушках говорим… Избушек нет… Зачем говорим? Зимним промышленникам негде греться, негде ночевать. Спим только в снегу. Давно обещали, а избушек все нет…

В тундре не стучат «ундервуды», нет входящих, исходящих. Суд имеет право выносить постановления, не записывая их; приговор вступает в силу по словесному объявлению. Нужное слово тундра долго хранит в памяти. В быту, в государственности — закон слова. Ненцы легко примиряются с отказом, но не понимают, как можно не выполнить обещанного.

Постановили: в первую очередь построить избушки у Сокольей бухты, у Трех Русаков на Яресале, на берегу Вайгача, — а всего в девяти пунктах.

— Капканов нету, капканов надо!

— Да таких, как в прошлом году, а не тех, что раньше были. Те... были, — добродушно выругался Гавря Тайбарей, сбрасывая чрез голову малицу.

В Полярии ненцы не имеют бересты, покрывать летние чумы нечем. Они завистливо ощупывали брезентовые палатки проходившей на Пай-Хой геологической группы Кузнецова.

— Палатки потребовать из центра, — предложил культработник Наволоцкий.

— Не надо палаток, брезент только надо, — возражали ненцы.

Выступил краевед Прокофьев:

— Чум для кочевников удобней. Палатку нужно отапливать дровами, а дров в тундру не забросить. Говорят: дым ест глаза, в чуме плохой воздух. Верно, что сырая ера не горит, а свистит. Но все-таки в чумах воздух чище, чем в на ших домах. Конусообразность создает прекрасную тягу, внизу у стен не бывает дыма.

На севере тундры дерево не растет. Ни березовой стланки, ни хвойного криволесья, ни ползучей ивы. Самая высокая ива, какую мне приходилось видеть, ниже и тоньше обыкновенного карандаша. Не отличить от стеблей травы. Ненцы, прикочевав к океану, не имеют полена для очага. Хотя питаются они сырым мясом, сырой рыбой, но огонь летом нужен, чтобы кипятить чай. К берегам Новой Земли, Гренландии сибирские реки выбрасывают «плавник», заносит с Печоры блуждающие бревна и на западный берег Вайгача. В Югорском Шаре и этого нет.

— Когда зимовали, — сказал ненец-промышленник Никон, — то купили две старых лодки, чтобы топить. За каждую по два чистых песца платили. А какой жар от гнилой лодки? Четыре песца на две недели хватило!

— Дрова нужны, — подтвердил Вайгачский Гавря. — И такая вот горелка нужна.

На печи блестел новенький примус.

— Записать? — спросил Игнатий Талеев, довольный вниманием к его примусу.

— Обязательно пиши! Эту горелку мы в чум таскали. Хорошо чай кипятит. Очень нужны горелки.

— Промышленнику нужны лодки, карбасы. Как можно без них?

Записали о лодках.

— Сколько раз просили, чтобы Госторг доставил нам тягловых собак. Мы меняем случайных собак за много песцов.

— И волкодавы нужны! Волки обижают олешек…

— Острейший вопрос, — объяснил мне краевед Прокофьев.

— Особенно для безоленных самоедов-промышленников. За худящую собаку три песца платят!

Положение с собаками волнует ненцев. Собака ходит в упряжке и по каменистому берегу, где нет ягеля, и по морскому льду. Долгою зимой, когда оленеводы кочуют у края лесов, нет другого способа передвижения в полярной тундре, как на собаках. Привязав к нартам мешок с вяленой рыбой, самоед-промышленник отправляется на дальние расстояния, всегда имея возможность пополнить корм охотой. Но собачью упряжку встречаешь здесь, как редкость. Рассказывают, что на Новой Земле, где ездят исключительно на собаках, в упряжке можно видеть обросшего пуделя и озлобленного пойнтера.

Почему бы не снабжать тундру выдающимися по выносливости и бегу ездовыми собаками, известными по северо-востоку Сибири? Почему бы на первое время не пригнать сюда собак из северных сел и городов? Любую дворняжку покрупней самоед приспособит к езде. И прямой хозяйственный расчет оборудовать большой питомник волкодавов, волки душат по полстада, телята от волков разбегаются в испуге и теряются.

После горячего обсуждения Совет постановил: ходатайствовать перед большим исполкомом о тягловых собаках и о волкодавах.

Затем слово сказал ненец Никон:

— Мы, бедняки, не имеем олешек. Мы ходим за песцом и морским зверем. Где нам брать оленного мяса? Мы кланяемся богатому оленеводу. У него много олешек. Он дает мясо и просит песцов. Много песцов мы даем. Почему Госторг или «Кочевник» не снабжает нас оленным мясом? Тогда бы бедный самоедин не тянул песцов к богатому.

Бедняк Никон ушел из-под влияния тундрового кулака, теперь живет самостоятельно на промысел от моря и не боится выступать открыто.

Каждый зажиточный оленевод хитрейшими способами держит около себя несколько экономически зависимых самоедских семей. Под предлогом оказания помощи родственнику кулак приглашает бедняка, включает три десятка его оленей в свое стадо и перекладывает на опекаемого родственника всю тяжесть по охране и выпасу огромного стада. Труд «родственника» не оплачивается — стадо, мол, общее. Был случай, когда племянник, отработав у дяди полных три года, не дополучил десяти собственных оленей, убитых дядей якобы для содержания племянника. В это дело вмешался Большеземельский Совет, заставивший дядю не только возвратить всех оленей, но и добавить еще несколько голов на зарплату.

Кулак старается не додержать батрака до срока, чтобы не давать ему на выход малицы и пим. Если батрачат и муж и жена, то зарплату получает только муж, женщина работает за старую паницу с плеча хозяйки. Бедняки отдают в богатый чум подростков. Эти подростки, посылаемые для «помощи», содержатся хуже хозяйских детей, никакой оплаты не получают, хотя и работают зачастую наравне со взрослыми пастухами. Если кулаку, ижемцу или русскому, нужно заключить договор о найме, он старается оформить его в своем Совете, который, не зная тундровой обстановки, вписывает в договор условия со слов нанимателя.

Богатые кочевники-ижемцы торгуют в тундре женскими сарафанами. Сарафан, стоящий пять рублей, обменивается за пандиную постель, цена которой не менее пятнадцати рублей. Кооперация и Госторг все еще не могут доставить этого товара в нужном ассортименте по рисунку и покрою. Бутылка смоляной воды для просмаливания обуви продается за стан камусов, то-есть гривенник за три рубля. По таким же «эквивалентам» обмениваются ременные тынзеи-арканы, хореи-шесты для управления оленной упряжкой.

Всех видов эксплоатации не перечислить. Так, под предлогом оказания помощи, кулак дает малооленнему хозяину полсотни оленей в «держку» с обязательством выдрессировать из полудиких оленей быков, за что тот имеет право год ездить на них. Дрессировка — занятие трудное, отнимающее много времени и никак не окупаемое держкой.

Смелый Никон заострил сейчас вопрос на одном из таких видов скрытой эксплоатации. Самоед не может жить без сырого оленьего мяса и парной крови (первое лакомство и противоцынготное средство; врачи утверждают, что невосприимчивость туземца к цынге отнюдь не расовая особенность). Даже середняки зимою нуждаются в покупном мясе. Кулак, имеющий запас мяса осеннего убоя, как бы дарит соседу несколько туш. А тог, «по обычаю», должен за каждую тушу отдарить песцом. Туша — пять рублей, песец — тридцать, сорок! Заемщик вынужден соглашаться. Пока слаба кооперация, без кулацкого мяса ему не обойтись.

— Хорошо сказал Никон! Кооператив пусть дает мясо! — единодушно поддержали все члены Совета.

«Кочевник» обязали закупать оленей и снабжать нуждающихся в мясе по нормальной цене.

Коренастый, круглолицый Никон — страстный охотник. Он всегда с ружьем.

Я странствовал с ним по берегу океана. Когда заприметит высунувшуюся голову морского зайца или нерпы, метит в нос. Зверь вскинется через спину, погрузится, но быстро высовывает голову: соленая вода разъедает рану. Если бы пуля пробила череп, — потонул бы. Никон не имеет своей лодки. Пока допросится у других, много зверя гибнет. А как вытянуть двадцатипудового зайца без лодки?

Никон перед заседанием сдавал сало от двух зайцев. Канев вдруг объявил, что вместо 32 коп за кило заплатит 15 коп.

— Как так? — возмущался промышленник. — Все время платил по 32 копейки!

— Не могу. Такое распоряжение.

Сейчас, на заседании, Никон рассказывал Совету, что «служащий» обижает бедноту.

Канев дает объяснение:

— Мы сами не понимаем, в чем дело. От Ижемской конторы Госторга имели указание платить тридцать пять коп. за нерпичье и тридцать две коп. за заячье. А в конце июля получаем новую цену.

— Разве допустимо снижать вдруг оплату вдвое? — строго, как всегда растягивая слова, спросил краевед Прокофьев.

— Нехорошо, конечно, — соглашался Канев. — Но таково указание вышестоящих организаций.

— Лучше собак кормить или выбрасывать в море! Не станем заниматься промыслом! — горячо высказался председатель РИК’а, резкой ухваткой, смуглым лицом и блеском красивых черных глаз скорее напоминающий черкеса-джигита, чем самоеда.

— С ценой на сало — очевидно головотяпство! — сказал представитель от ненецкого округа т. Трофимов. — По тундре сейчас же разнесется весть: — «Бедняк, не имеющий оленей! Не занимайся промыслом! Один убыток!» Страна остро нуждается в жирах. Союзу не менее дорога кожа. Здесь мы мало делаем, чтобы помочь стране. А ведь сало зверя имеет большой спрос под боком для выработки замши. Та же Ижемская контора, чтобы не остановить замшевого производства, платила по 14 руб. за пуд. Жиры плавают под рукой. Только взять, и доставка превосходная: суда, идущие из Архангельска и с Печоры, возвращаются пустыми.

Политическая сторона: безоленная беднота, и так зависимая от кулака, лишаясь морского промысла, толкается нами в его крепкие объятия.

По докладу агента «Кочевника» выступил культработник Наволоцкий. Длинная речь. С цитатами из учебников и политграмоты.

— Ленин в одном из томов собрания сочинений говорил, что кооперация — путь к социализму. Обобществление… и т. д.

Потрясал стриженной в окобку соловою, жестикулировал, брызгал слюною.

— Вы живете отсталым образом жизни. Вам нужно реконструировать ваш быт… Вам нужно механизировать ваш труд…

Ненцы заговорили о чае. Потянулись к выходу, до ветру. Пришлось объявить перерыв.

* * *

— Слово для доклада о коллективизации имеет тов. Лабазов, — стремительно высморкавшись под стоп, объявил Талеев.

Нагрузившись за время перерыва мороженым омулем с луком и обильным чаем с белыми сушками, ненцы отстегивали пояса, сбрасывали под себя малицы и, разомлев, полулежали на скамьях и на полу, как привыкли полулежать на шкурах у очагов.

Докладчик, ненец Лабазов, просматривал, лежа на верхней висячей койке, листки своих записей. Всего два года назад Ефим Лабазов пастушил стада у местного кулака Ледкова. Свой, батрак. Советская власть дала ему возможность от каменного века уйти в учебу, в студенты Института Севера. Комсомолец. Восемнадцать лет от роду. Он не порвал с тундрой, он с весны кочует по родной Самоедской земле, чтобы объяснять коллективизацию, советскую власть, чтобы есть парное оленье мясо и пить теплую оленью кровь, без которых и до сих пор тоскует в Ленинграде.

Все повернули головы в сторону Лабазова. Не то от дыма, не то с трудом организуя растекавшиеся мысли, он щурил умные раскосые глаза, потирал ладонью скуластое лицо.

— От центра Самоедского округа Тельвисочной до Югор ского Шара 800 километров прямого пути, а я ехал по кривой, по чумам. Конечно, ездить приходилось пешком. В каждом чуме проводил беседу о коллективизации, — так» начал свой доклад Лабазов.

— При коллективизации, — говорил он, — в одно место соберется несколько кочевников, будет много рабочей силы. Одни станут добывать на озере рыбу, другие пойдут на морской промысел, а третьи будут пасти оленей Разделение труда даст многие выгоды. Только при коллективе можно обслужить стада ветперсоналом и спасти оленей от катастрофических, падежей. Только тогда станут доступными школа, больница, кредит, льготы. Если у оленевода сто оленей, то тридцать из них — ездовых быков, т е. 30 % стада. В коллективе же будет огромное стадо, число быков не составит более 8 % и, следовательно, остальные 92 % дадут больше дохода.

— Но кулаки и шаманы всякие сплетни пускают, и ненцы боятся. Проводить коллективизацию в тундре скучновато, — с горечью говорил докладчик. — Нужно еще очень долго разъяснять. Конечно, в обычном сельском хозяйстве коллективизация осуществляется вокруг трактора. Там всякая машинность. У нас в тундре машину к хвосту оленя не прицепишь. Но нам нужны невода, моторные боты, капканы, ружья. Бедняк и середняк поймут выгоду колхоза, нужно только еще разъяснять. В районе Второго тундрового Совета уже организовано два самоедских оленеводческих колхоза… Мы — самые отсталые, в нашем районе еще очень велика сила шамана, но и наша земля постепенно через колхозы придет к лучшей жизни, к социализму.

— Вы хотите делать новую тундру! Этого не может быть! — крикнул член Совета, старик. — Олень от оленя отличается. Нет оленя похожего в точности на другого, всякий на свой лад построен. Как же объединить ненцев, когда мы все разные: я промышлять хочу, а другой валится спать…

— На Вайгаче, — перебил Гавря Тайбарей, — артель организована. Так уж драка была…

— Пьяные везде дерутся, — вставил Лабазов. — Мало ли где случаются драки.

— Отец с сыном не уживаются, делятся, а как можно многим вместе собраться? — сказал случайно присутствующий кулак, до сего молчавший. — Мне нужно к Новой Земле итти, другому к Варандеи, третьему на Урал. Как мы можем вместе? И неизвестно: куда глядит сова, куда пойдет песец!

Тогда в защиту колхоза высказался бедняк Никон, горячо приветствовала коллективизацию член РИК’а самоедка Клавдия, чей чум стоял тут же подле избушки Совета, и говорил то по-русски, то по-самоедски Игнатий Талеев.

Слово взял краевед Прокофьев:

— Труд человека в тундре машиной не заменишь, — это верно. Но есть участки, например морской промысел, где уже теперь лодку-душегубку надо выбросить, а вокруг моторного бота организовать ловецкий коллектив. Какая охота на лодке? У берега плескаться! Коллективизацию в этом районе тундры и нужно начинать с этих простейших форм. Ненец мыслит конкретно. Пока не увидит на примере, он не представит себе выгод коллективизации. Предлагаю: первые опыты ненецкого коллектива в этом районе провести в морском промысле, а после разъяснительной кампании подойти с осторожностью к коллективизации оленеводства.

— Товарищи! — начал с пафосом девятнадцатилетний культработник Наволоцкий. — Мы не можем, когда вся страна коллективизируется, терпеть процветание в тундре индивидуального хозяйства! Ленин сказал: коллективизация — путь к социализму. Нужно развить темпы, нужно принять меры!..

Театрально бил себя в грудь, стучал по столу. Узнав, в начале кочевки по тундре, что пятнадцать оленей аргишной упряжки принадлежат одному хозяину (пятнадцать оленей!!!), Наволоцкий выкинул лозунг: сто процентов немедленной коллективизации! А в тундре имеющий и 500 оленей считается середняком, если не пользуется наемной силой.

Лабазов, два года назад сменивший пастьбу оленей на учебники социализма, лучше других чувствует выгоды колхоза, но он понимает, что самоедская первобытность, своеобразие тундровой экономики требуют особого подхода.

— Ненцы до сего жили законом разобщенности, в одиночку кочуя за оленями, гоняясь за песцом на тысячи верст. Они не имели навыка самого простого общежития, они не знали машин, грамоты. XVI партсъезд правильно решил о недопустимости скоропалительного курса на коллективизацию в отсталых национальных областях. Сперва нужно ненцам хорошо разъяснить, — так говорил Ефим Лабазов.

Культбаза в Хоседа-Хард. Ненцы, ученики интерната, в часы отдыха.

Тобольский север. Зимняя одежда.

 

5

Ягельный эпос

Полночь, но светло по дневному. Солнце, блеснув зеленым лучом, восходит от Карского моря.

Гавря Тайбарей забросил невод. Стоя по колено в ледяной воде, мы общими силами вытягиваем невод на отлогий берег. В мотне — жирные омули, словно немытые сковородки огромные камбалы и головастая навага. Камбалу и навагу Гавря повыбрасывал обратно в море, как не принятые в их пищевом рационе. Гавря ел живого омуля со спины, присаливая его и похрустывая полярным диким луком, надерганным по лайдам.

У костра Гавря рассказывал о том, как с Вайгача исчез агент Госторга Золотарев. (Действительно, зимою было радио: «пропал Золотарев, вышедший из дома в одном белье»).

— У русского промышленника Корепанова, — говорит Тайбарей, — было две жены — русская и самоедка. Золотарев ухаживал за женою.

«Объяснил, что называется!» — подумал я про себя, но расспрашивать подробней за бесполезностью не решился.

Мы отогревали прозябшие ноги и окоченевшие руки. Краевед Прокофьев, развалившись на гальке в длинном казенном совике, повествует мне о ненцах. Пять лет он изучает народность, о которой в старое время появлялись отрывочные, полные экзотики, сведения случайно наезжих людей.

— Еще недавно, — говорил Прокофьев, — остатки самоедских племен жили в Саянских горах, но саянские самоеды денационализировались, растворившись в турецких народах, потеряв язык и культуру. Лишь олень у саянских карагассов свидетельствует самоедское прошлое турецкого племени да в напевах шаманов можно слышать еще многое, что дает право заключить о прямой, но давней связи карагассов с самоедами. И большеземельские самоеды потеряли лицо, смешавшись с коми-ижемским населением, только вот этот, восточный, район Большой Земли сохранил относительную чистоту культуры. Поэтому я и забрался сюда.

— Иные думают, — продолжает Прокофьев, заочно полемизируя с кем-то, — что самоеды живут только на дальнем севере. До сего времени остается малоизвестным, что самоедские племена в Сибири спускаются до Томска. «Сель куп», т. е. в переводе «таежные люди», принадлежат к южной ветви самоедского народа и являются живым свидетельством давнишней связи северных самоедов с карагассами. Двигаясь с Саян, самоеды по дороге застревали. Более сильные турецкие народы теснили их на север. Большеземельские самоеды-ненцы сохранили в преданиях память о войнах с остяками, с тунгусами и тавгийцами.

— Хотите, — предложил краевед, — мы пригласим сюда сказителя?

Он отыскал Микулу Лаптандера, слывшего за лучшего рассказчика. Микула ломался недолго, но сперва попросил омуля, которому он тут же свернул на бок голову и съел, как и Гавря, еще трепещущего.

По спискам Совета Микула значился Николаем Семеновым.

— Крестного попа-миссионера, видно, звали Семеном, — объяснил Прокофьев, — Лаптандер в переводе — житель низменности. Существует предание: когда общей семьей жить стало тесно, самоеды-разбились в разные стороны. Каждого тогда прозвали по местности или по другому признаку. Паган-седа, например, — житель холма, а Тайбарей — черный лоб, потому что в его меховой сюме была вшита черная вставка.

— Ну, Житель Низменности, — обратился Прокофьев к Микуле, — расскажи нам новую бывальщину, самую последнюю!

Лаптандер, протянув сырые пимы к огню, начал бывальщину, в которой рассказ идет от лица девушки-самоедки.

Слушая этого рассказчика, я по особенному понял жалкий ягель, вырастающий на вершок от земли за долгую четверть века, и еле заметные полярные березки с карандашным тельцем.

Привожу рассказ Лаптандера с полным сохранением, насколько это возможно в переводе, точного смысла и оборотов речи:

— Мы живем вдвоем: я с братом Карачеем. Много олешек у нас нет, только сто олешек у нас. И приезда к нам нет и выезда от нас нет. Только живем.

— Как-то раз однажды Карачей-брат сказал: «Вот мы живем на этой земле, а где-то в другом краю три брата Тасинии живут. Туда собраться бы нам хорошо было. На этой земле нашей если жить будем, ни до чего не дойдем. Одной только сотни олешек приплод поедать будем. А Тасинийская земля промыслова — зимой дикого оленя много, летом гуся тоже много. Туда бы нам собраться. Завтра ямдать будем».

Рано поутру Карачей-брат так сказал: «Ехать надо!» Олешек пригнал. Запряг. Мы съямдали. К вечеру остановились.

Тут Лаптандер на минуту остановился и несытыми глазами робко скользнул по куче омулей.

— Так ямдали всю зиму долгую, — начал он снова.

Как-то однажды Карачей-брат сказал: «Стоять будем!

Сегодня я сам налегке вперед поеду». Олешек пригнал. Запряг. Поехал. Целый день вести о нем нет. К вечеру вернулся. «Тасиниев-братьев чум невдалеке», — сказал.

Впереди плоская земля, три чума видать. К вечеру доехали. У этих трех чумов наш чум поставили.

Здесь жили мы долго.

Лето стало. Как-то однажды Тасиний — старший брат — так сказал: «В это время линных гусей очень много. Гусевать надо». Мы все пошли. «Карачей! Гусей смотри по речной долине!» Мой брат Карачей ушел гусей смотреть. Три Тасиния к нартам его подошли, лук его смотреть стали, лук из чехла вытащили, на землю уронили, поднять стараются, не могут. Тасиний — старший брат — так оказал: «По беде мы сюда пришли. Карачей придет, что скажет?»

Малый Тасиний так сказал: «У брата нашего Карачея ум широковатый, быть может ничего не скажет». В уме своем я так говорю: «Я бы, если была б мужчиною, одна как бы не подняла». К нартам подошла, лук подняла, в чехол запихала — легковатый. Карачей-брат пришел — «Гусей в долине очень много». Гусей мы окружили, гусей мы убили во множестве. Карачей-старший брат стрелу с зазубриной на вязке пускает. Каждый раз как пустит, с десяток гусей накалывает. Гусей на нарты сложили, в чум свезли.

Небо осенним стало. Небо зимним стало. Всю зиму долгую мы живем. Диких хоров промышляем. Хоров очень много. Всю зиму долгую их не съедаем, все лето долгое их не съедаем.

Три года исполнилось, когда как-то однажды Карачей-брат так сказал: «В свою кожу уйти хочу». Тасиний — старший брат: «Твое дело. Откуда пришел, туда и пойдешь». Олешек пригнал. Запряг. Съямдали.

Как-то однажды за чумом у нас — огонь; собаки залаяли. Трое приехали. Из чума смотрю: три Тасиния как будто. В чум вошли. Старший Тасиний так сказал к брату-Карачею: «У тебя есть одна сестра и у нас есть одна сестра. У нашего младшего Тасиния жены нет. Обменяться бы нам хорошо было бы. Твой ум как ходит?»

«Худого нет», — сказал брат Карачей. Это дело кончили. Тасинии-братья обратно уехали.

На следующий день старшие с женами приехали, свадьбу держать стали. Это дело закончили. Потом мы все к Тасиниям уехали. Здесь свадьбу держать стали. И это дело закончили. Здесь жить стали. Довольно. Конец».

Напевал бывальщины Лаптандер больше для себя, как бы предаваясь воспоминаниям.

Фольклор северных народов, давших такие незабываемые памятники как Калевалу или вогульский эпос, еще ждущий и в наше время своего открывателя исследователя — разнообразен и богат.

В долгие и темные ночи полярной зимы, когда нельзя ни работать в чуме, ни промышлять зверя, самоед подолгу спит. Но и вволю отоспавшись, он имеет досуг. Тогда садится он у очага и запевает «старину», повествующую о былых войнах ненцев с тунгусами, остяками, таввысамоедами Таймыра, мандосамоедами Енисея или о межродовых войнах с Карачеями, Тасиниями. То начнет героическую былину о своем Илье Муромце, который храбро побеждает подземных духов, то затянет бессюжетную нескончаемую бывальщину. Если в чуме гость, бывальщина может продолжаться круглые сутки. Или поют ее по частям всю неделю.

Песен, в нашем понимании, у самоедов нет. Поют обо всем, всякий раз импровизируя. Сидя на нартах и погоняя олешек хореем, — «опевают» олешек и тундру с ее простором без края, — «опевают» стаю пролетающих лебедей, одинокое озеро. «Опевы» грустны. Поются заунывно, в полутонах, тягучим, как жужжание овода, голосом. Трофимов — «Глазное Окно» — потерял в дороге нож, — это происшествие Тайбарей «опел» за вечерним чаем. Краевед Прокофьев провалился с нартами сквозь лед в болото — и это событие Тайбареем было «опето» (эти «опевы» интересны с точки зрения генетики фольклора вообще).

Есть у самоедов и загадки, пословицы, которые темой имеют непременно либо чум, либо оленя.

Загадки:

Китовые ребра поставлены, — что это?

Отгадка: шесты чума.

В чум зайдет — кланяется, на улицу выйдет — ложится? Отгадка: крюк для котла.

Три шамана одну болезнь вылечить не могут?

Отгадка: три способа избавиться от дыма в чуме.

(Эти три способа борьбы с едким дымом следующие:

первый — с надветренной стороны к дымовому отверстию подымают на шесте «тюсер» — обычно старую малицу. Тогда ветер не задувает сверху в дыру, и тяга улучшается; второй — в тихую погоду, когда тяга слаба из-за тумана, — чтобы образовать сквозняк, подымают «нюк»— то есть, часть покрышки чума, которая служит дворью;

третий — для выхода дыма делают вспомогательную дыру, открывая шестом верхнюю полость «нока», то есть двери.)

У остяка лыжи узки, — что это?

Отгадка: две жерди внутри чума, на которые подвешивается крюк.

Сказки самоедские бывают короткими, своеобразно изящными и обычно анимистичными. У меня записана одна такая сказка, вот ее дословный перевод:

… «У мышонка на изгибе реки — гнездышко. Как-то однажды льдинки по реке понеслись. Мышонок сказал: «Эй! Льдинки! Плывите подальше! Гнездышка моего не заденьте!» Лед заговорил, сказал — «Сразу как понесусь, не спрашиваю товарищей своих, задеваю ли чьи гнездышки, или нет!» Мышонок сказал: «Эй, ты! лед! С чего это ты вырос?! Как выбросит тебя с отливом на кошку (на отмель), солнце тебя тут и растопит. Пользы от тебя не бывает». Солнце заговорило, сказало: «Эй, ты! Мышонок! С чего это ты вырос?! До того, как я лед растапливаю, тебе собственно говоря, какое дело?» Мышонок сказал: «Сразу как понесусь, много снежных речек пересекаю… Когда замерзну, присяду на склоне кочки. Солнце светит из-за облаков, с этого пользы не бывает». Облако заговорило, сказало: «Эй, ты! Мышонок! До того, как я солнце закрываю, тебе, собственно говоря, какое дело?» Мышонок сказал: «Эй, ты! Облако! С чего это ты выросло?! На вершине каменной горы половины твои остаются. Пользы от тебя не бывает». Каменная гора заговорила, сказала: «Эй, ты! Мышонок! До того, что половины облаков у меня остаются, тебе, собственно говоря, какое дело?» Мышонок сказал: «Эй, ты! Каменная гора! С чего это ты выросла?! Если россомаший казак (т. е. самец россомахи) по склону твоему бегает, по склону твоему мочится, — какая от тебя польза бывает?» Россомаха заговорила, сказала: «Эй, ты! Мышонок! До того, что я на каменной горе мочусь, тебе, собственно говоря, какое дело?» Мышонок сказал: «Эй, ты! Россомаший казак! С чего это ты вырос?! Если ты в пасти (т. е. в деревянной ловушке) своих остяков обмараешься, — какая от тебя польза бывает?» Остяцкая пасть уж больно деревянная — не заговорила.

 

6

Диспут о жидком огне

В избу Совета ввалился утром прикочевавший, скуластый, с крючковатым носом, ненец Сыт-Васька.

— А как будет с моим делом? — спрашивает Сыт-Васька у Игнатия Талеева, который не только секретарь Совета, но и член кочевого суда. Совет, подразумевается, должен знать, о каком деле идет речь.

Зимою тундру взволновала весть о странном событии: убили сына Сыт-Васьки, когда тот поехал осматривать капканы. Убийца, ненец Петр, в дружеской беседе рассказывал об этом так: «Еду на нартах — непогода, пурга. Вижу — у капкана копошится волк. Я и выпалил. Подъехал ближе — человек».

— Твое дело серьезное, — отвечает Игнатий Талеев, — здесь смотреть не можем. Послали в большой исполком.

— А когда ответ будет?

— К темному месяцу, однако, разберут.

Сыт-Васька усомнился:

— Самоедин, у которого Ваде оленя украл, подавал в суд, а ответ не пришел. Как бы с моим делом так не получилось.

— Никуда деваться не может, — успокаивающе махнул рукой секретарь.

С чем только ни лезут к Талееву!

Старик, с густыми порослями в ушах и со слезящимися глазами, жалуется на «русака»: «Может ли земля вертеться, как валун? Статочное ли дело? А русак клянется в этом, обманывая самоединов!»

— Наша земля плоская, — возмущается старик. — Тундра всегда на одном месте, а солнце ходит. Тогда бы яха туда и сюда текла, а мы никогда этого не видели! Дрова бы с места на место ходили!

Другой старик рассказывает секретарю, как в чум залез волк:

— Никого не было, все на промысел уехали. Только старуха оставалась. Старуха отбивалась поленом, чайником. Волк укусил руку. До ночи бродил вокруг. Мы приехали с промысла и убили волка.

— Что же ты от меня хочешь? — спрашивает Талеев.

— Совет должен знать, как обижают нас волки. Совет обо всем должен знать.

Большинство судебных дел направлено против кулаков, не выплачивающих батракам договоренного числа оленей. Еще недавно батраки не смели жаловаться на влиятельных оленеводов, но теперь привыкают искать защиту через свой Совет.

Однажды я присутствовал на необычайном судебном заседании. Разбиралось дело ненца Ивана Вылки. Игнатий Талеев настоял, чтобы дело слушалось в срочном порядке, как показательное.

За столом суда три ненца: председатель, с дико торчащими волосами, словно в всклокоченном парике из конских волос; заседатель, сидевший справа, с еле заметным разрезом глаз, и рябоватый лицом Игнатий Талеев.

Хотя туземным судам разрешено судить устно, но Игнатий Талеев, будучи грамотным и несколько знакомым по Архангельску с процессуальной стороной, держал перед собою обвинительное заключение.

Обвиняемый Иван Вылка сидел на одной скамье с заседателями и громко договаривался с председателем суда о том, чтобы скорее кончать «говорилку» и итти бросать невод:

— Чайки волнуются у берега: подошел омуль.

Соблюдая официальность, Талеев косо поглядывал на разговаривающих. На полу расположились ненцы. Они пришли слушать, как будут судить Ивана Вылку.

Стоя, Талеев бесстрастным голосом прочитал писанное карандашом заключение. Иван Вылка обвинялся в том, что в пьяном виде подрался с ненцем Вилейским, матерно обругал агента ненецкого кооператива и с песнями, с криками разгуливал по Хабарову.

— Орал на все становище! Это не годится! — строго прибавил от себя Талеев.

— Что ж такого? — возразил обвиняемый, обращаясь за сочувствием к председателю. — По что теперь так: нам пить нельзя, а русские пьют?

— Знаем мы! Русаки имеют вино! — поддержали ненцы с пола.

— Русские не пьют, — уклончиво заметил Талеев, вставая.

Судьи обязательно вставали, обвиняемый говорил сидя.

Такой церемониал завел Талеев, спутавши процессуальный порядок.

— Как не пьют! — заорал обвиняемый. — Вести бегут, что в Тельвиске было много водки. А к нам не привозят! Наши люди в Тельвиску ходили, своими глазами видели!

— Так, так, — подтверждали ненцы.

Поднялся говорить председатель суда и совсем для нас неожиданно выпалил следующее:

— Раньше как бывало хорошо! Приезжал, я помню, Кожевин-купец — всегда вина привозил. Нашему человеку как можно без жидкого огня? — напал он, потрясая конскими волосами, на Игнатия Талеева. — Непогода, ветер, снег. Промерзнешь хуже вэнико. В чуме костра делать не надо: жидкий огонь не дымит, а как согревает! Госторг вина не дает, кооператив не дает. По что такая жизнь! Еще в прошлом году вайгачским зимовщикам норму спирта давали. Нам бы такую норму надо!

Ненцы одобрительно заливали:

— Не один Кожевин возил, Серебряков возил, каждый купец возил!

Коротко высказался заседатель с еле заметным разрезом глаз:

— Нам нельзя, а всем можно? Чем самоедин хуже другого?

— Ну, ладно, — сказал примиряюще Талеев, положение которого становилось все затруднительней, — выпил, но зачем по всему станку песни орать?

— А по что нельзя петь? Что тут худого? Когда язык мочишь, всегда веселье бывает. Такой наш закон.

— А зачем обматерил агента?

— Он мезенку под засол омуля не дает. Говорит — нету, а шесть мезенок лежит. И по что таких агентов посылают?

Я не знаю, о чем Талеев переговаривался, наклонившись к председателю и ко второму члену суда, но, переговорив, он объявил решение: штраф три рубля.

— Штрап тебе! — назидательно сказал председатель.

— Не буду платить! — решительно отказался Вылка.

— Не будешь — оленя заберем, — спокойно разъяснил Талеев.

— Ну и не давай оленя! — со странной противоречивостью вдруг посоветовал председатель. — Силком никто не возьмет, тогда в большой исполком жаловаться будем!

— Попеть нельзя, — бурчал Вылка, выхоля с председателем из хаты к обсыхающему на траве неводу.

Когда опухший шар покрасневшего солнца лег на Вайгач, в пекарне завешивали оленьими шкурами окна. Талеев устраивал антиалкогольный вечер с кино-сеансом. Культработник произнес речь: алкоголь — яд, водка разрушает нервную систему. Ненцы, услышав знакомое слово «водка», причмокивали от удовольствия.

— Раньше за песца целую бутылку давали, — вспоминали они вслух, пуская слюнку.

— Потому так худо и жили, — не выдержал комсомолец Ефим Лабазов.

Затрещал кино-аппарат.

— Во как много водки! Хорошо же в городе! — кричали старики, когда на экране запрыгал стол с бутылками, за которыми сидели прогульщики-пьяницы.

К Талееву подбежал Вылка:

— Ты говорил, что русаки не пьют! Обман с нами делал?

На полотне далее изображалось, как пьяница, возвра щаясь домой, попал под трамвай.

— Какие машинки в городе! — вскричал Лагей. — Человека режут! А еще наших сыновей заставляют ехать в город учиться!

Потом показывались животастые, большеголовые, с идиотскими на выкате глазами, дети алкоголиков.

Ненцы кричали:

— У нас в тундре не такие дети! У нас хорошие дети!

Городская антиалкогольная картина для ненцев непонятна. После сеанса в чумах долго разговаривали о том, как плоха жизнь в городе, но, зато, как много там жидкого огня…

 

7

Тундровая соборка

Два ящика из-под чая, поставленные у склада Хабаровской фактории один на другой, изображают стол президиума. Для торжественности ящики покрыты оленьими шкурами. К срубу тестом приклеен портрет Ленина в красках, с зеленоватыми усами и малиновым галстухом.

Поджимая под себя по-турецки ноги — следы исторического атавизма — и сбрасывая на спину меховые сюмы — шапки, наглухо пришитые к малицам — ненцы рассаживаются на утоптанной гальке. Бряцая латунными подвесками и бусами, вплетенными в смоляные косы, и щеголяя друг перед дружкой нарядными паницами с песцовой опушкой воротников, с узорами из разноцветных сукон на подолах и рукавах, идут к съезду ненецкие жены. Подходят случайно заночевавшие ижемки в шелковых платках, повязанных кокошником, и светлоглазые, с прямыми носами красивые ижемцы.

«Главное Окно», так прозвали в тундре очкастого представителя из ненецкого округа т. Трофимова, стоит в (кожанке и в болотных сапогах за столом президиума. Он медлит с открытием съезда, поджидая Ваську, председателя РИК’а, который неторопливо перегоняет оленей из ложбины на бугор.

Солнце томительно знойно. Мокрая тундра исходит душной испариной. Отгоняя овода, олени вихрем кружатся на месте.

— Сколькие сутки олешки мучатся! — говорит ненец, сидящий со мною рядом.

— Оленя пастушить надо, а то все стадо на ветер, — поддержал разговор Павел Михайлович Ледков, считавший Ваську, с тех пор, как того избрали председателем районного исполкома, плохим пастухом. — Ваш в оленях серьезно живешь, — ни о чем другом не думаешь, оленьим воздухом питаешься. Каждый самоедин — пастух, но пастухи бывают непарные (разные). У одного — олени худые, негде ворону клюнуть, в костях — вода, у другого — олень сальный, спина лягой становится.

— Товарищи! — обращается к съезду на коми-языке «Глазное Окно», когда все были в сборе. — Прежде чем приступить к выборам президиума, я предлагаю пропеть Интернационал. Советские съезды принято начинать рабочим гимном.

Ненцы внезапно стихли. С полчаса «Глазное Окно» разъясняет — что такое Интернационал. Игнатий Талеев переводит по-самоедски.

Первым затягивает «Глазное Окно», за ним член ненецкого окрисполкома Клавдия, потом вступают самоеды-комсомольцы, пекарь Зайцев, агент Госторга и «Кочевника», краевед Прокофьев и я. Только успели нестройно вывести «Вставай, проклятьем заклейменный» — вдруг вскакивает с земли один ненец, за ним весь съезд.

— В чем дело? — растерялся Трофимов.

Самоеды сбились в кучу.

— В чем дело? — спрашивает «Глазное Окно».

— Думали, что похороны. Зачем нас хоронить? — негодует старик.

— Мы соборку приехали делать… Нам не нужно песен, — говорит бедняк Василий Птичья Грудь.

— Так принято у нас, — поясняет «Глазное Окно», — всегда на съездах поют.

— Не привыкши мы… мы — темные… Ничего не знаем… — выкрикивают ненцы.

Председатель Вайгачского Совета Гавря Тайбарей рассказывает так:

— Один по нужде вскочил, живот у него порченый, а мы не разобрались и тоже за ним.

— Это проделка шаманов и кулаков, — сказал ненец-комсомолец Ефим Лабазов, когда мы присели на камне. — Их лишили избирательных прав, они хотят сорвать съезд.

В районе Третьего Тундрового Совета бедняцких хозяйств—132, середняцких—47 и кулацко-шаманских—14. Кулаки и шаманы сильны влиянием.

— Раньше, — говорит Лабазов, — я пастушил стада у Ледкова. У него две тысячи оленей, у бедняка бывает сто оленей. Ледков дает бедноте мясо и ездовых оленей в держку, он что скажет — беднота делает. Бедняки боятся кулака. Неправда, будто в тундре все одинаковы. Сын Хатанзейского Василия Григорьевич в этом году дал калыма пятьдесят песцов и семьдесят олешек, а невеста притащила восемь нарт имущества, легковые сани с дорогой упряжкой и много оленей. Конечно, кулакам теперь скучно стало, их лишили кредита, уменьшили продовольственную норму. Теперь они всячески подговаривают бедноту, еще много, много скандала будет от них.

«Глазное Окно» договаривался об условиях возобновления соборки. Пришлось согласиться, что песней больше не будет.

— Кого в президиум? — стоя в кругу спрашивает «Глазное Окно».

— Ледкова… Лагея… Гаврю…

— Ледков и Лагей лишены избирательных прав. По советскому закону они не могут даже присутствовать на съезде, — объявляет «Глазное Окно».

— Как так не могут?

— Они — кулаки, а Совет должен избираться бедняками и середняками.

Невообразимый шум. Громче всех кричат сами кандидаты в президиум.

— Тундра не знает ни кулаков, ни бедняков. В тундре все одинаковы! — потрясает седою бородой лишенец Ледков Павел Михайлович. — Я в Москве был. Вот там богачи! По шесть домов имеют, магазины… Вот это — кулаки! А у нас ни торговли, ни домов!

Выкрики — Мы все — одно! Не знаем таких кулаков!

Вдруг, как по команде, стало тихо: со словом выступает шаман Иван Петрович. Вбирая в себя воздух, по-японски сюсюкая, говорит вкрадчиво:

— Слухи с Печоры бегут, что хотят самоединов под грабеж ставить. Самоедин не знает теперь, куда ему держаться, самоедин волнуется.

«Глазное Окно» терпеливо выжидает, когда остынут страсти.

Поднимается говорить батрак Василий Птичья Грудь:

— У нас такой закон в тундре: если к хорошо живущему приходит неимущий и просит оленя на малицу, то ты ему дай. Если к хорошо живущему приходит неимущий и просит оленя в держку, то ты ему дай. Если никогда не откажешь, то стадо твое не убудет и богатство не иссякнет. В тундре мы — братья.

— Мы уйдем о чем-то подумать, — заявляет Ледков Трофимову, уводя большую часть съезда во главе со стариками в тундру, — а потом опять соберемся вместе.

Членов Совета и комсомольцев на «фракционное» совещание старики не допустили.

Ко мне несколько раз подходил Василий Птичья Грудь. Он с любопытством разглядывал меня, но смущенно мялся и разговора не начинал. Когда поблизости никого не стало, озираясь, он сказал:

— Что мне делать, московский человек? Видишь вон того самоедина у нарт? Это — хорошо живущий Тарлэгэ.

Я пастушил у него, и он зажилил трех оленей. Обещал платить пятнадцать оленей, а дал только двенадцать. Что делать? При всех сказать об этом не могу, тогда хорошо живущий никогда не даст оленей в держку. В суд тоже боюсь. А трех оленей очень охота получить.

Под утро старики объявили, что общую соборку можно продолжать. Они пришли с требованием записать в постановлениях о том, что кулаков в тундре нет.

— А если — не запишешь, — будем разъезжаться, — пригрозил Ледков.

— Как решит большинство, так и запишем, — уклончиво отвечает «Глазное Окно». — Но сперва нужно избрать президиум.

И опять самоеды в один голос: Ледкова, Лагея, Гаврю! И снова «Глазное Окно» настойчиво разъясняет, что лишенцы не могут быть в президиуме.

Дважды спускались на тундру белесые туманы, питая влажностью мхи и лишаи. Солнце уже снова над головами и пожирает прохладу океанских льдов. Самоеды стоят на своем.

Нарушая инструкцию, «Глазное Окно» идет на компромисс:

— Давайте так: изберем в президиум по одному от бедняков, середняков и лишенцев.

— Не знаем таких лишенцев! — кричат кулаки.

Беднота молчит. Трофимов безнадежно махнул рукою.

Чтобы не откладывать съезда на целый год, он решился на лишенский состав президиума.

— Хорошо ввести бы женщину, — выступает Клавдия и называет беднячку, стоявшую в группе ненецких жен.

— Марию! Марию! — подхватывают комсомольцы.

Мария, подталкиваемая самоедскими женками, то выходит на шаг вперед, то, когда старики яростно обрушиваются на нее криками, отступает назад.

— Не надо женщин! Женщина должна в чуме сидеть, чаи варить!

Чуть не разодрали надвое и паницу и Марию. Наконец, Мария торжественно садится за «стол» президиума.

— Пускай и наша женка там будет, — довольные победой, успокаиваются женщины.

Ненецкая женщина экономически самостоятельна: полная хозяйка в чуме, имеет свою долю оленей. Рассердившись на мужа, она не дает ему в упряжку своих быков. Но к общественным делам ненцы жен не допускают. Мария была в этом районе первой.

Переводчиком назначили шамана Ивана Петровича, лицом и манерами похожего на японца. Сперва было назвали кандидатуру главного шамана — Сядейского Андрея Даниловича, но ее поспешно сняли сами старики. Самоед-ненец Сядейский, пришедший в Большую Тундру из-за Урала и в короткий срок завоевавший славу всемогущего шамана, этой зимой опозорил себя и теперь приехал на съезд с остриженными волосами.

Старики-самоеды и ныне верят, что вселенной управляет Нум, бог-добряк, и дьявол Аа, окруженный сворой злых духов, вступать с которыми в сношения и умилостивлять может только шаман. Сядейский кочевал по тундре, справлял жертвы; он с особым искусством умел бить в пензер, обтянутый тонкой кожей теленка, и славился молитвами по отводу волков. Стоило шаману появиться — волки, будто, убегали.

Этой зимою в одном из чумов Сядейский играл с хозяином в карты, в двадцать одно. Играли на спички, каждая спичка — песец. Ночью хозяин поднялся было выйти к стаду, но азартный шаман остановил — Не бойся! Раз я здесь, никто оленей не тронет! — Утром, привязав к нартам выигранный мешок с песцами, шаман отъезжал. В чуме все плакали навзрыд и неистово громили ногами божков домашнего алтаря: волки перегрызли стадо. По тундре разнеслась эта весть с радио-быстротой. Сядейского ругали, обзывая «попом», то-есть, жуликом. Так и осталось за ним бранное прозвище — «поп Сядей». И переводчиком назначили сейчас не его, а малоизвестного шамана Ивана Петровича. Сядейский подходил «о мне на съезде с такими словами: «Я рад разъяснять беднякам про советскую власть, но меня мало слушают».

— Товарищи, ненцы! — начал общеполитический доклад «Глазное Окно». — Советская власть шлет вам поклон (докладчик сделал поклон во всю спину). Меня послали сюда узнать, в чем вы терпите нужду.

Теперь я скажу, как живут люди на свете и в Советской стране. Советская власть заботится о тех, которые трудятся, а кто не работает, кто обманывает — тому плохо. Советская власть хочет мира, иностранные богачи лезут воевать. Лучше — мир, война — худо. Советская власть воевать не хочет, но Красная армия копит силу, орудий у нас много и за границей весь трудящийся народ за нас. Ненцев в Красную армию не берут, они хворают в городах, потому берут русских, зырян и других.

Советская власть хочет, чтобы больше было заводов, железа, машин, чтобы больше было хлеба. Власть помогает беднякам, кому жить плохо — помогает. Чтобы лучше было беднякам, организует артели, совхозы. От богатых народу пользы никакой нет.

Архангельские промысла добывают зверя в десять раз больше чем раньше, рыбы на Мурмане тоже теперь больше. Зверя горного меньше, потому что не во-время его бьют Надо бить во-время.

У ненцев олени падают, власть заботится, посылает докторов. К вам плохой попал доктор, его сменили. Много оленей погибло от копытки, потому власть согласна ненецких оленей страховать.

Исполком посылает ненцам хлеб, здесь холодно, и он не растет, посылает также товары. Чего не хватает вам — надо сказать, тогда потребилка оттуда пришлет. Богачи теперь не торгуют — так лучше. Торгует Госторг и потребилка. И у вас «Кочевник» все больше и больше торгует. Ему от казны дано денег, налога на него мало. Моторное судно «Ненец» дано. Бы просили, вот и дали.

А главная забота советской власти, чтобы наш народ был грамотным. Надо, чтобы все молодые ребята были грамотными. Много русских у вас работает, а надо своих самоедов. Есть только — Васька, Игнатий, Ефим — мало. Детей в школу отдавать надо.

Больницы строятся для вас. Надо лечиться у докторов, они лучше тадибеев лечат, и народу меньше помирает.

Исполком тратит на все восемь с половиной миллионов рублей. Откуда исполком деньги берет? Больше от заводов, от торговли, дома свои есть и прочее. Налог есть с русских, с ненцев налога нет, хотя богатые ненцы могли бы платить. Пока же не платят.

Говорите, товарищи, обо всем на этом съезде, и жить вам будет лучше…

— Почему нам не высылают норвежских винтовок «Ремингтон», а в Норвегию идут задки наших оленей?

— У нас денег мало, — отвечает докладчик, — мы что продадим за границу, так покупаем в обмен машины, чтобы самим делать ружья. Мелочь нельзя покупать, иначе будет плохо.

— Берданка — худо: выстрел выйдет, а никого нет. Если бы Госторг не дал «ремингтонов», то у нас ничего бы не было.

Говорили все разом.

— Больниц нам не надо, в больницах тоже помирают. Вот теперь парень умер, возить больных далеко. Не нужна больница в тундру!

— Нельзя так: польза от больницы большая.

— Почему ижемцы стоят у моря и отаптывают место у бедных ненцев?

— Ребят учить боимся: научатся, и нам не увидеть их! Скажут — в тундре холодно, а прожить грамотный везде сумеет.

Выступил бедняк-ненец Никон:

— Царь учил нас пить да в карты играть и табак нюхать, теперь — не то. Был бы я хорошо грамотный, так не здесь сидел, а повыше. Мало учится ребят, надо больше учить.

— За чужих ребят я не могу говорить, — сказал ненец с нездоровым румянцем на скулах, будто слова Никона были ему в укор, — а своих детей нет. Скажешь — осуждать будут.

— Ненцы! — обратился комсомолец Ефим Лабазов. — У вас не всех ребят просят, а человек сто с обеих земель. Учиться будем и хозяйство свое не забудем. Я учился писать углем на щепке да палкой на снегу — и то была польза: ко мне приходили самоедины узнавать, сколько за подводу платить, что и как сделать. Как это не понять, что без ученья — темно!

Некоторые возражали против страхования оленей.

— Если и от холеры и от волков страховать — денег не хватит.

— Волка мы застрелим, вот и страховка! — острит старик Лаптандер.

— Как докажешь, что олень от волка погиб? Другой раз волк оставляет одни рога или внутренности!

— Оленя убьем, а отрывок головы привезем тебе и скажем: сегодня оленей прокараулили, — плати страховку! — опять шутит Лаптандер.

Съезд добродушно смеется.

— Спорить не стоит, ведь насилия нет, — вставляет Никон.

— А если олени будут жить сто лет, страховать — один убыток!

Все вопросы — о кулаках, о продовольственной норме, о самооброжении — обсуждались одновремено. Ораторов не было, говорили так, как говорят о своих делах в чуме. Съезд — большой чум. Изредка силою голоса кто-либо вырывался, тогда съезд умолкал, но спустя минуту вновь шумел, перескакивая к другим вопросам, опять возвращался к прежнему — и так двое суток на одном месте.

Кулаки добивались отмены продовольственной нормы, выдаваемой на много месяцев и ямдать за который нужно сотни километров. Кочевой быт обязывает к гостеприимству. Отправляется ненец окарауливать стадо — олени в поисках ягеля отходят на большие расстояния — поднимается вдруг буран, и должен ненец сворачивать к первому чуму.

— У нас такой обычай, — говорили на съезде, — поим, кормим всякого заезжего и денег не берем. А чем кормить? Каждый получает по норме. Вы делите самоединов, кулаку даете всего меньше. А ведь и к кулаку непогода заносит заезжего, буря не различает ни кулаков, ни бедняков!

С получением продовольствия — несомненные неудобства, нужны подсобные склады на пути кочевания. В старое время тундра не обеспечивалась самым насущнейшим, работал случайный спекулянт. При советской власти самоеды получают продукты и товары по государственной цене в порядке планового завоза. На съезде резонно предлагалось в целях удобства организовать глубинные подсклады. Но кулаки поворачивали вопрос по-своему: долой привилегии бедноте и середнякам!

— Если бы получали без нормы, то у нас оставалось бы кое-что и для бедняков, — отражая настроения кулаческой части съезда, заявил председательствующий Ледков.

Беднота, исключая вошедших в комсомол и в Совет, выступать боялась. Но при обсуждении самообложения она вдруг повела себя по-другому.

Самообложение на культнужды могло дать со всего рай она около двух тысяч рублей. Я про себя сомневался — нужно ли вообще затевать его? Но обсуждение раскладки открыло глаза бедноте. Трофимов предложил хозяйства со стадом менее ста голов вовсе от обложения освободить, с других взять по три рубля, по десяти, а с кулаков по пятидесяти.

— Слышали мы, — говорит один из кулаков, — далеко за лесами есть русские деревни, где хорошие луга, ячмень и прочее есть, жилищные постоянные дома есть, — с них и надо брать.

Потом кулаки заявили, что сами решат на кого сколько. Когда и это не прошло, высказались за раскладку поровну на всех. Съезд набросился на кулаков. Все знали, что, сдав Госторгу песцов, кулаки держали в своих тучейках многие тысячи. Потребовали раскладку, предложенную Трофимовым, — и как: единодушно, решительно! Съезд раскололся на две классовых группы.

Настроение первых дней предвещало кулацкий состав Совета. Теперь выборы нового Совета неожиданно облегчились. Несмотря на то, что председательствовал лишенец, что переводчиком был шаман, а роль переводчика огромна, — кандидатуры кулаков в Совет поддержаны не были.

 

8

О тех, которые ищут камень

Ледокол «Сибиряков» тревожно гудел, входя в мало изученную бухту Варнека. Это было первое судно, посетившее Вайгач в навигацию 1930 г. Вайгач — остров, лежащий между Баренцевым и Карским морями, под Новой Землей. Ледокол привез в бухту Варнека экспедицию для промышленной разведки и добычи свинца. В трюмах и на палубе громоздились снаряжение, штабеля обтесанных и занумерованных бревен: экспедиция собиралась на острове зимовать, она имела с собою все, чтобы устраивать жизнь на голом месте.

Вслед за «Сибиряковым» пришел «Малыгин» с геологической партией Кузнецова и дополнительными грузами.

К «Малыгину», огибая льды, сложными зигзагами подошла лодка с ненцами из становища Хабарова. Они просили капитана ледокола тов. Черткова сказать по радио в Архангельск о срочной высылке ижевских дробовиков, ста штук жилеток, дров и соли.

Несколько дней спустя ледоколы покидали бухту.

— Даешь Союзу свинец! — кричали, прощаясь, кочегары-комсомольцы, рупором приставляя ко рту черные от угля ладони.

Летом 1925 г. экспедиция Академии наук, во время случайной стоянки в бухте Варнека, обнаружила в береговых пластах свинцовый блеск. Химическим анализом было установлено 20 % свинца и смитсонит — цинковый шпат.

В 1927 г. в этих пластах произвел разведку А. Н. Шенкман, работник Комитета Севера. Три года он бурил потом пласты учреждений в Архангельске, в Москве, доказывая, что на Вайгаче возможна добыча свинца.

И вот, наконец, в 1930 г. прибыла экспедиция. Шенкман единственным глазом, — второй потерян на войне, — следит с берега за дымкой уходящих ледоколов. Впереди — целый год упорных трудов, длинные месяцы полярной зимовки. К лету нужно дать первый транспорт свинца…

Измученные морской качкой, усталые от бессонницы люди свозили на карбасах грузы к правому берегу, где рубахами из сурового полотна белели походные палатки. Люди с трудом ворочали веслами, сваливали бревна, выкладывали кирпич, скатывали железные бочки с бензином, керосином, маслами. Под навесы, сколоченные наспех, стаскивались мешки. На холме укрепился шпиль радиомачты.

На южном склоне, защищенном от нордовых ветров, зеленела клочьями трава, а чуть к северу — лысые холмы. В ложбинах тяжелыми пластами залегал снег, у крутых берегов массою застывшего стекла держался лед.

— Вот вам и конец июля! — удивлялись «южане» — москвичи и новгородцы. — У нас теперь жнут!

Земля отмерзла на две четверти, вода от туманов и снегов скопилась в оттаявшем слое. В стоячие болота нога погрязала до колена. В палатках — вода. Спали на досках, но сырость пробиралась даже сквозь меховые спальные мешки.

У ручья уцелел обросший мохом, свернувшийся на бок домишко. Сдавленный косогорами, он издали походил на брошенный улей. Его привез в 1889 г. гидрограф Морозов. Людей, пришедших бороться за свинец для пятилетки, удивляло «классовое» устройство домика: он состоял из кухни с русской печью, здесь жили матросы, и «чистой» комнаты; две уборных — для офицера и для матросов! И ныне можно разобрать на позеленевших стенах вырезанные ножом фамилии — норвежские, английские, русские — с датами прошлого столетия. Среди других — фамилия гидрографа Варнека, чьим именем названа бухта.

Члены экспедиции долго совещались: где ставить постройки? Если ставить жилье на мерзлой земле, оно неминуемо поползет. Ясно одно: строить надо у ручья, ибо искони человеческие поселения возникали у воды. Первый индустриальный поселок в полярной пустыне тоже должен расположиться у пресной воды, вблизи будущих разработок. Берущий начало в недалеких снегах хрустальный ручей, стекая по ущелью, обмывал говорливые камешки. В ручье люди смывали усталость, пили кристальнейшую воду. Шутники прозвали источник «вайзаном».

На дальнем холме за болотами одиноко торчали конусами два ненецких чума. Случалось и раньше, что в бухту заглядывали «пловучие» жилища, — в этот раз пароходы ушли, оставив на берегу множество людей.

— Зачем вы сюда, люди? — с тревогой спросил подъехавший на нартах ненец.

Ему объяснили о свинце, показали самородок с синеватометаллическим блеском. Ненец знал эти камешки: от прадедов он умел плавить их на кострах! И понеслась по тундре весть о том, что пришло на Вайгач большое стадо русаков, которые ищут камень…

Две справки о «камне».

Первая — из словаря Брокгауза: «Свинец, как предмет международной торговли, и по своему количеству и по своей стоимости представляет весьма важную статью: производство его сосредоточено в немногих государствах, спрос же существует повсеместно».

И вторая справка — из советских газет: «Более 90 % свинца, употребляемого нашей страной, ввозится из-за границы».

Об этом не знали ненцы, но эти справки определили судьбу отважных людей, которые пошли в Арктику отыскивать камень.

Когда солнце, побагровев, спустилось к горизонту и, не окунувшись в фиолетовую гладь океана, вновь поднялось, шесть геологов и десять прорабов на веслах пересекли бухту Варнека. С кирками и ломами они высадились у мыса Раздельного, вытащили карбас на шуршавшую гальку, взобрались на крутой берег и по пружинившим кочкам пошли на юго-запад. Болотные их сапоги хлюпали по воде. Пасшиеся вдали олени вскинули рога, готовясь к бегству.

Люди пришли на то место, где три года назад Шенкман нашел жилы свинца, и кирками, ломами начали скалывать лед. Каждый удар отдавался эхом в пещерных провалах ущелий.

Ненецкое предание говорит, что в этих ущельях живут безголовые люди, которые ездят на собаках глубоко под землей и промышляют морским зверем (Шенкман находил в пещерах каменные орудия от стоянки древнего обитателя тундры. Наука приписывает орудия народу Чудь, якобы населявшему эти места в те отдаленные века, когда остяки, самоеды, финны представляли собою единый народ, образовавший впоследствии эти племена). Но сегодня геологов и прорабов интересовали не предания, а свинец. Их глаза загорались всякий раз, когда лом или молоток обнажал свинцовый блеск и цинковую «обманку».

Обнаруженные до сего местонахождения проходили в верхнем силлуре, в частности у реки Ыоыч-Кальва на Урале. Потому геологи напряженно отыскивали контакт верхнего силлура со средним девоном.

Мысли геологов вслед за молотками и ломами углублялись в напластования миллионов лет. Подобно тому, как мы разделяем историю человечества на века и эпохи, геологи делили пласты пород, эти массивнейшие страницы истории земли, на эры и периоды, и каждый геологический период во много раз превышал тот срок, что оставляет библейское предание для всей истории земли.

Перед разведчиками свинца раскрывалась неизмеримая пропасть времен, — геологи погружали себя в историю тысячелетий, чтобы дать стране потребный металл. Свинец должен был находиться на Вайгаче, — это утверждала геологическая наука, и вот ее разведчики, как доктора, ощупывали и выстукивали неуклюжее тело мыса Раздельного.

Другая партия, в составе геолога Кузнецова, прораба Асташенко, вологодских и архангельских рабфаковцев, перебралась с Вайгача в Большую тундру на первое геологическое обследование бассейна реки Ою (Великой) и отрогов Пай-Хоя.

Полярное направление Урала не известно геологам до сих пор. Представляет ли Пай-Хой его продолжение или боковую ветвь, отходящую от Урала у Константинова Камня? Возможно, что главный хребет спускается на Ямал? Обнаружение свинцово-цинковых руд на Вайгаче, который является несомненным продолжением Пай-Хоя, и наличие в районе хребта изверженных пород сулят геологам богатые ископаемые.

Пай-Хой совсем не изучен. Он почти непроходим. Партия Кузнецова должна обследовать самый северный участок от Югорского Шара до верховьев притока Себета.

В Хабарове они наняли олений аргиш и, облегчив тюки, — брать с собою нужно не то, что пригодится, а то, без чего нельзя обойтись, — двинулись в отважный путь.

Прощаясь с Кузнецовым, я спросил его московский адрес. Кузнецов затруднился сообщить, забыл: человек живет не в уюте, а в пятилетке. Его помощник прораб Асташенко недавно окончил Московский университет, пришед туда по выдвижению из рядовых красноармейцев.

О полярных геологах, променявших столичные квартиры на промозглую угрюмость тундр, на ежечасный риск жизнью, как и о краеведе Прокофьеве — человеке с астмою, без двух ребер, около пяти лет кочующем по крайнему северу в разобщении с женою и детьми — надо писать героические повести. Ибо это они исследуют «белые пятна» тундр, наносят геокарты, составляют грамоту, находят ископаемые.

А у ручья за это время возникли дома рабочих, специалистов и администрации. Обшитый новым тесом полуразрушенный шалаш гидрографа Морозова выглядел омоложенным. Дома сооружались в расчете на ветры и стужу. Пол делался так: на полуторавершковые доски настилался толь, по толю — в две четверти — слой земли, поверх — снова полуторавершковые доски.

Жилые постройки экспедиции были собраны в десять дней. Из холодных палаток люди переселились в постоянные жилища. Затем появилась баня, конюшня, слесарно-кузнечная мастерская, торговый ларек, склады для обмундирования, продовольствия и взрывчатых веществ.

Заговорила радиостанция, связав остров с материком.

Спустя месяц поселок принял жилой вид. От дома к дому протоптаны тропинки; колокол у склада регулярным звоном размеряет напряженный труд по сменам. По вечерам окна домов горят отблесками солнца. Гармонь наигрывает боевые марши.

Жизнь, какою зажили здесь люди, не отличается от жизни рабочих поселков ударных строительств.

Человек со стороны не поверил бы, что всего тридцать дней назад на этом, как теперь казалось, хорошо обжитом месте, была девственная тундра. Но стоит подняться на ближайший холм, глянуть на необъятные просторы неба, воды и плоской тундры, чтобы остро почувствовать: мир отодвинут за горизонт. Нам, жителям русских деревень, привыкшим к шуму лесов, — не по себе от безмолвной тишины, разлившейся повсюду вне поселка.

Мыс Раздельный после операции лежал развороченным.

С него содрали наносный слой глины, суглинков, трухлявого известняка и обнажили мышцы свинца и цинка с пучками тонких прожилок. В построенной вышке день и ночь бурили пласты. Твердость пород вскоре заставила перейти к бурению алмазами.

В большом деревянном чану, предназначаемом под сало морского зверя, а временно приспособленном под лабораторию, бородатым химиком в белом халате совершались определения, весовые и объемные анализы. Среди химикалий не оказалось сернистого аммония — важнейшего реактива, — чан-лаборатория сама изготовила его, использовав в качестве сырья местную свинцово-цинковую руду.

В разных направлениях расходились партии с теодолитом и мензулой для производства съемок, так как ни на одной карте острова нельзя найти топографических знаков местности.

— Мензульная съемка красивее рапсодий Листа, — напутствуя уходящих, шутил неутомимый Шенкман.

Люди, пришедшие отыскивать «камень», по-научному интересовались всеми явлениями Арктики. С мыса Гребень они наблюдали движение льдов, ежедневно измеряли температуру воды, ежечасно отмечали уровень; они установили флюгер для определения силы ветра, будку с термометрами, дождемер, снеговую рейку. В конюшне вели дневник о поведении лошадей: «чувствуют себя бодро, настроение веселое».

Пять лет назад Шенкман отгородил кусок тундры проволокой, чтобы изучить, в каких условиях лучше всего отрастает ягель — мелкий лишайник с листками бело-желтоватыми и кудрявыми, как рога оленя. Ягель — основной корм оленя. Опыты Шенкмана уже сейчас дают некоторые выводы: если не допускать, чтобы олени подолгу задерживались на одном месте, ягель быстро восстанавливается.

— Вот перейдут самоеды в коллективы, — мечтает вслух Шенкман, — и мои опыты понадобятся для построения социалистического плана пастьбы. Ягель — важнейший вопрос полярного оленеводства.

Вайгачские ненцы легко и быстро сдружились с экспедицией. Начальник экспедиции тов. Эйхманс первый пошел к ним в чумы с «визитом», ненцы угощали парной олениной, свежим омулем и чаем. Для важного гостя женки протирали почерневшие фаянсовые чашки подолами юбок.

Ненцы возили на своих оленях членов экспедиции на дальние обследования, предводительствовали в охоте на гусей, покупали в экспедиционном ларьке нужные продукты и товары.

Иные из вайгачских ненцев за всю жизнь не спускались ниже 70° — не видели лошадей, коров, на мир ненцы смотрят сквозь рога оленя.

Гавря Тайбарей, председатель кочевого Совета, завидев лошадей, привезенных экспедицией, с испуга ускакал в тундру. Остановив нарты на холме, он издали разглядывал диковинных зверей.

— Хо! Хо! — восклицал он от удивления. Потом спросил: — А когда у них вырастут рога?

Бойкий сынишка Гаври Тайбарея подружился со слесарем и стал у него помощничать.

— Устроимся окончательно, — обещал ему начальник экспедиции тов. Эйхманс, — и всех вайгачских ненцев обучим грамоте.

Будущий ненецкий слесарь восхищенно любовался брызгами искр с наковальни.

Краевед Прокофьев внес предложение назвать вайгачский поселок по-ненецки — «Уптмар», что значит — город свинца.

Кто-то возразил Прокофьеву:

— Нельзя значение первого индустриального арктического поселка ограничивать ролью свинца. Это — аванпост социалистической стройки в Арктике.

Страшен Вайгач для непривычного человека!

— Молодец парень, на Вайгаче-острове побывал! — говорят пустозерцы о смельчаках.

«На Вайгаче побывать — смерть узнать».

«Вайгач — горю матка».

Люди экспедиции в метелях, в морозах, во мраке полярной ночи упорно бурили пласты, чтобы дать к навигации результаты разведки и первые грузы арктического свинца.

Новая Земля. Маточкин Шар. Ненцы перед отправкой на промысел морского зверя.

Вайгач. Бухта Варнека в разгаре полярного лета.

Чистка песцов.

 

9

Комсомолец тундры

Отец Ефима Лабазова когда-то держал стадо в пятьсот голов, но случилась «холера», так зовут в тундре сибирскую язву, и все до одного олешка погибли. «Случилось великое несчастье, начался поголовный падеж оленей, сейчас самый разгар свирепства, мрут последние. Не знаем, как жить и что делать», — писал об этом ужасе один грамотный ненец. Отец «сел на едому» (то-есть стал нищим). Оставалось наняться в батраки. Он поступил к богатому оленеводу Чегр-Як, у которого и пастушил стада около десяти лет, пока не женился и не стал ходить снова своим чумом, но теперь уже не самостоятельно, а «в парме», то-есть, совместно с другим оленеводом (мелкие оленеводы всегда ходят в парме). Вскоре овдовел, от первой жены осталась дочь. Женился на колвинке, но и вторая жена умерла, когда Ефиму было шесть лет. Отец женился в третий раз, поселился в Колве, занимался промыслом и батрачил у богатых.

Ефим до семи лет был при отце, а когда отец принялся батрачить, жил с мачехой в Колве. Жить было трудно, иногда приходилось как милостыни просить отбросы от убоя оленей. Мачеха обращалась худо, однажды чуть не задушила. Ефим таскал дрова и воду местному жителю по прозвищу «Яран-Поп» (т.-е. «самоедский поп»). Поповское прозвище Яран-Поп получил за особую страсть к богоугодным песням. У него прожил Ефим до 1920 года; ходил в тундру, приучался пасти оленей. В этом году Ефима приняли в колвин скую ненецкую школу, больше отца родного полюбил Ефим учителя Юксева Протаса. Но вскоре с Урала по реке пришли белые, и руководителя школы, бывшего красного партизана Юксева Протаса, расстреляли. Ученики разбежались кто куда. Ефим поступил к оленеводу Таганову Павлу и кочевал в районе Второго тузсовета. У этого Таганова работал до 1924 года. Дурной человек Таганов: кормил пропащим мясом, малицу давал холодную, сшитую из длинноволосой «постели». По командировке Колвинского волисполкома осенью попал в Ижму, учился, но дошел слух, будто отец требует домой. Вернулся, помогал старику в хозяйстве, куропатку промышлял, вступил в комсомол и одно время был даже секретарем ячейки. С весны 1927 года нанялся батрачить к Павлу Михайловичу Ледкову, к тому самому Ледкову, который верховодил на тундровой соборке. Но летом 1928 года вдруг вызывают Ефима в Третий Большетундровый Совет. — «Хочешь на большого человека учиться?» — спросили у него в Совете. Ефим с радостью согласился. Ему выдали путевку на северный факультет Восточного Института, ныне преобразованный в самостоятельный Институт народов Севера.

В августе 1928 года Ефим Лабазов впервые покидал тундру. Прихватив с собою кусок оленины и черных сухарей, в малице, в нерпичьих пимах, в новой пыжиковой шапке, подаренной Советом, Ефим забрался на пароход, и этот огромный «пловучий дом» повез его от родных берегов в таинственный Архангельск. Весь долгий путь мучила морская болезнь, он мертвецки лежал на висячей койке в душном кубрике. Легче стало только на пятые сутки, когда входили в Северную Двину. Он восторженно глядел с палубы на множество пароходов, огромных, как горы Пай-Хоя, на залитые электричеством лесопильные заводы. Повсюду, насколько охватывал глаз, сверкали величиною с голову моржа яркие звезды, и было светло, как при северном сиянии. А когда Ефим, сойдя с парохода, пошел за народом в город, то был в ужасе: как на диких оленях по улицам неслись светящиеся домики, непохожие ни на чум, ни на пловучие жилища. Б этих домиках битком напихано людей. Трамвайные домики треща звонками бежали прямо на прохожих.

Какой-то любезный человек привел Ефима к Дому Крестьянина. Ефим заплатил серебряный полтинник и остался ночевать. В помещении жарко и много мух.

— Чего же ты, парень, на койку не ложишься? — участливо спросил заведующий, выходя в полночь до ветру.

Ефим сидел на крыльце.

— Охота на воздухе сидеть, спать не охота, — отвечал Ефим, а у самого веки не поднимаются, в глаза будто кто песок насыпал, так мучительно хотелось спать после изнурительной дороги.

— Может душно, так ты окно открой, — посоветовал заведующий.

— Дом — не чум, завсегда в нем дусно, — извиняюще оказал Ефим. — Непривычный мы народ к домам.

— Дащдто поделаешь, — вздохнул Лабазов, с горестью тогда подумав о том, что надолго расстался он и с удобствами чума и с чистым воздухом тундры.

Так и просидел Ефим первую ночь в большом городе на черном крыльце Дома Крестьянина.

На другой день, когда солнце уже палило крепким зноем, Ефим отправился в столовую. Кусок оленины, к которому он из-за морской болезни так и не притронулся, в тепле загнил. Хотелось есть. На него, укутанного в меха, все оглядывались, но малицу снять не смел: под нею изодранная старая рубаха, а люди в городе такие чистые и аккуратные. В столовой, где чаевали за столиками извозчики и люди неопределенных занятий, Ефим, положив на скамью шапку, стал к кассе за талонами. Когда вернулся к столу, шапки не оказалось. Ефим растерянно спросил у сидевших: «Куда она ушла?» Дареную пыжиковую шапку украли.

— Краденое не в пример дешевле купленного, — размахивая кнутовищем, покатывался краснолицый извозчик.

Ефим не понимал, что же смешного в его несчастьи. Ему было очень стыдно за человека, взявшего чужую шапку. «В тундре везде кладем, как можно так?» — огорченный первыми впечатлениями от людей города, думал Лабазов.

— Это тебе, мил дружок, не Самоедия, тут на ходу подметки режут, — деловито заметил человек в закапанной известкой блузе.

— Людоед аль аскимос какой? — делал вслух предположения бородач, сидевший за соседним столиком и с любопытством разглядывавший ефимову малицу.

— Я, товариси, ненець! — вспыхнул Ефим.

— Смотри: немець! Можа хранцуз? — надрывались извозчики.

Овощная пища, как сено. Особенно противна свекла. «То ли у нас: и оленина парная, и оленина мороженая, и омуль, и дикие гуси…» — мечтал Ефим. — «Плохо мне будет. Но, может, всем, кто хочет учиться, бывает худо?» Подали чайник. «Разве это чай?» Ефим вынул из кармана свою пачку и засыпал по-тундровому, чтобы был густой. «Здесь воду льют, а не чай».

Тяжело было в первые месяцы и в Ленинграде.

Ефима находили спящим под койкой, никак не мог он привыкнуть к простыне и одеялу, к тому, чтобы ложиться в одном белье. Куда приятней, завернувшись в малицу, растянуться на полу. Не мог он бросить тундровой привычки плевать куда попало. В тундре — куда ни плюнь, все к месту. И пища не нравилась: скотское мясо навозом воняет. Ефим напрасно доказывал, что «корова — глупая животина, что она на своем дерьме спит, а олень, он завсегда на свежем воздухе и в чистоте».

Особенно трудно давалось учение. Учили многому, а голова непривычна и дальнозоркие, как у всех ненцев, глаза быстро уставали за книгой. Однажды видели, как Ефим, занимаясь в комнате общежития, вдруг вскочил и начал биться головою в стену, так своей голове угрожая: — «Я тебя заставлю учить науку. Не хочешь понимать, так вот тебе!»

Суматошная городская жизнь до того опротивела, что становилось невмоготу. Никому не сказавшись, он убегал в лес и по несколько суток жил под елью.

Способен к ученью Ефим Лабазов, но как тяжел прыжок от каменного века в марксову диалектику!

Но прошло два года, и в умении диалектически мыслить, в классовой ориентировке, даже в технических знаниях Лабазову ныне может позавидовать не один русский комсомолец.

Но не всегда Ефимы Лабазовы встречают к себе внимательное отношение в наших советских учреждениях. Они — люди непосредственной впечатлительности — воспринимают бездушие болезненно.

Когда в эту осень мы, наконец, выбрались из тундры, то в Архангельске Лабазов и Хатанзейский задержались, чтобы сделать информацию о коллективизации тундры. Еще в Юшаре, а затем в пути по океану они заметно волновались. Животноводсоюз поручал им вести агитацию и организацию колхозов. Союз перед отправкой говорил, что в тундре все подготовлено, нужно только колхозы оформить. А на деле оказалось иное. Как раз подготовка-то и слаба, даже не все бедняки-ненцы усваивают выгоды коллективного оленеводства. Ребята нервничали: что они скажут в городе? Как их встретят?

Это — первое служебное задание, и понятно их ознобное состояние перед дверьми Животноводсоюза. Они несколько раз поднимались на второй этаж, не решаясь войти.

На третий день пребывания в Архангельске мы повстречались на улице. Оба шли понурые, как убитые горем.

— Что ж теперь делать? Вот строго обходятся! — заявили они мне, обрадовавшись встрече со знакомым человеком.

— Ругают?

— Да нет. Они нас и не слушали. Требуют письменных докладов. Пишите, говорят, все материалы, а мы не умеем — как их писать.

Я направился в Животноводсоюз за разрешением присутствовать на заседании. Я спросил, зачем понадобилось мучить ненцев письменными докладами.

— А какой же оправдательный документ мы приложим к авансовому отчету? — по своему исчерпывающе ответил чиновник.

Ребята, относившиеся ко всякому учреждению благоговейно, и не подозревали, конечно, что доклад будет иметь значение оправдательной бухгалтерской бумажки. Трое суток, днями и ночами, они вымучивали непослушные русские фразы. Увидев их на заседании, я поразился: лица были измождены, человек, непосвященный в тайну трехсуточного труда, мог подумать, что эти люди с постели после тифа.

Пятнадцать участников заседания скучно зевали, хотя устные сообщения Лабазова и Хатанзейского увлекательно раскрывали картину классовой и хозяйственной обстановки в Большеземельской тундре, в которой, к слову сказать, никто из присутствовавших никогда не бывал. Лица докладчиков, боявшихся от волнения что-либо упустить, то багровели, то делались желтыми, как пятки полотеров.

— Принять к сведению, — томительно поглядывая на часы, предложил заседатель в очках, когда ненцы замолкли.

«Все, о чем мы так долго рассказывали, им давно уже известно», — удрученные неумением красно говорить, подумали докладчики.

— А скажите, — обратился один с вопросом к Лабазову, — много там этих… самоедов?

Затем еще пара наивных вопросов, обнаруживших совершенное незнание тундры и оленеводства. Было очевидно, что ни один из них не перелистал даже популярной брошюры.

Заседание, как всегда в таких случаях, окончилось выделением комиссии из трех, которой поручалось «подработать» резолюцию.

«Почему, — размышлял я, уходя с печального заседания, — оперативное осуществление сложной задачи коллективизации тундры доверили людям, не проявляющим ни малейшего интереса к этому делу? Какого руководства ждать от стереотипных чиновников?»

«Почему в решающем судьбу тундры вопросе коллективизации руководящая роль не у Комитета содействия народностям северных окраин при призидиуме ВЦИК’а? В Комитете Севера — в исключительном учреждении, созданном революцией — не нужно объяснять — много ли в тундре этих… самоедов, там знают каждого работника полярного Севера с полнейшей и интимнейшей его характеристикой; ненца, остяка, чукчу, эвена — представителя любой народности Севера там понимают с полуслова. С каким любовным вниманием относятся там к людям и делу! В учреждениях Комитета Севера работают люди, не раз побывавшие в заполярном Севере, люди, которые болеют Севером, — энтузиасты Севера.

(Создание специального Комитета Севера при ВЦИК’е обусловлено следующими причинами:

«Культурной отсталостью малых народов Севера, делавшей их неспособными к защите своих национальных прав, которые предоставила всем народам Союза советская конституция.

Глубоко вкоренившимися колонизаторскими настроениями пришлого населения, привыкшего смотреть на туземцев, как на лесное зверье. Эти настроения, отражаясь и в работе местных органах советской власти, не создавали уверенности в правильном осуществлении национальной политики по отношению к туземцам.

Незнакомством с ресурсами Севера и хозяйством малых северных народов со стороны наркоматов и высших органов местной власти, откуда возникла недооценка значения северных пространств и неумение найти подступы к их устранению.

Делячеством буржуазного направления — хозяйственных, торговых и промышленных организаций, ставивших в своей работе на севере только узко-хозяйственные задачи коммерческой выгоды, без всякой связи своей работы с принципами национальной политики советской власти и с перспективами народно-хозяйственною подъема северных окраин».)

Лабазов и Хатанзейский «открывать душу» направились к тов. Сапрыгину в Арх. отделение Комитета Севера. С Сапрыгиным они сразу нашли общий язык и без волнения рассказали о делах тундры.

 

10

Сполохи

У берегов все плотнее сгущаются туманы. Все чаще снег срывается зарядами. Набегающий с Карского полуночник со свистом и ревом прорывается в береговые ущелья, — тогда самоеды явственно слышат, как беснуются в пещерах злые подземные духи. Улетели птицы, ушел зверь, откочевали люди. Пустынно стало на краю тундры. Белое небо, белая земля, море затягивается белою пеленой шуги. Еще неделя, и тундра надолго омертвеет.

Идешь на лыжах по снежному полю — чувствуешь, как постепенно теряешь все привычные представления. Ни времени, ни пространства. То ты велик, потому что ты и на самом деле высочайшая точка на равнине, то ты — невесомая снежинка забытого здесь космического хаоса.

В тихие ночи небо бомбардируется сполохами северного сияния. Кидаясь к звездам, сполохи то фосфорисцируют зелеными шелками, то, затухая, распластываются широкой гребенкой. Луна, как голубой песец, крадется над Вайгачем, готовясь к прыжку… Звезды срываются с неба и бросаются головою вниз. Укутавшись в пушистую шаль первого снега, земля таинственно притихла. Величественное дыхание природы!

Кочевники спешат с последними делами, готовясь к отходу на юг: они заканчивают расчеты с Госторгом и кооперативом, нагружают нарты и бегут прощаться в Совет, который складывает бумаги, чтобы двинуться вслед.

Первыми уходят ижемцы. Они передвигаются по траве.

Ненцы, чтобы легче ехать, задерживаются у океана до первого снега и осенуют на местах, бедных ягелем, трава к тому времени погибает от морозов.

Вот и весной они идут к берегам океана по-разному. В первую четверть месяца ложного отела, когда важенки телятся недоносками, когда только начинается светлая пора и по особенному заблестят глянцевитые снега, ненец торопится по санному пути отъехать возможно северней. Ижемец стоит со стадами у лесов и спокойно выжидает таяния снегов и появления травы, которая много питательней ягеля. На сонной весенней траве он поправляет оленей, истощенных зимним недоеданием, в несколько дней и быстро догоняет ненцев, у которых то и дело олени «опристают». Измученный олень начинает покачиваться — надо спешно выпрягать. Если ляжет, то не сможет следовать даже на привязи. «Не доглядел, значит», — думает про себя ненец. Оприставшего оленя ненец тут же режет, дробит ему заднюю ногу и смотрит: если в костях не мозг, а «вода» — тушу бросает. Какой вкус в таком мясе!

Ижемец никогда не остановится там, где олень не чувствует ягеля. Как бы ни прозяб, как бы ни велика непогода, он дойдет до хорошего места. Человек успеет в теплом чуме обогреться и чаю напиться. Первая забота об олешках. У ижемца олень не уходит далеко и всю ночь пасется около чума. Когда нарты связаны, то олени тут же — бери и запрягай. У ненца в поисках ягеля олени уходят километров на двадцать. Перед дорогой у оленя брюхо должно быть сытым, иначе скоро опристанет. Пока же ненец пригонит оленей с дальнего расстояния, то уж брюхо сыто не будет. Ижемец пастушит оленей круглые сутки; их надо подгонять и не позволять подолгу лежать.

Откочевывая к югу, ижемцы дойдут до лесов, где ягель богаче, ненца песец задержит в тундре. Но ижемцы богаты, имеют батраков, а ненцу тяжело обслужить стадо самосильно, хотя дело не только в социальном различии. Техника ижемского оленеводства более культурна и она постепенно заимствуется ненцами.

Кочевники уходят в глубь тундры, увозя с собою в ящиках и в мешках запасы на долгую зиму. За нартами весело бегут лохматые с глубокой шерстью, отъевшиеся на морской рыбе собаки. Зауральские самоеды пробираются через хребет северным проходом. Этот проход когда-то служил путем для новгородских сборщиков ясака, ездивших с реки Уссы к Обдорску, и для дружин Ермака, после смерти атамана, бежавших из Сибири.

Становище Хабарово с наглухо заколоченными избушками при фантастическом освещении луны, как заброшенное кладбище. Тишина сияний нарушается воем собак. Так затяжно и нудно воют они на первые закаты солнца и на луну.

Мы топим в пекарне печь, едим мороженых омулей и греем чайники, которые опоражниваются один за другим. Ненцы несложно повествуют о делах тундры, а больше слушают мои рассказы о жизни столиц, о том, где и какие люди, о большом человеке Ленине, который велел, чтобы всем народам жилось хорошо. Нас пятеро, и это все население недавно шумного становища. Спим в пекарне: я и ненцы студенты Лабазов и Хатанзейский на полатях, Никон и госторговский сторож-ненец Павел на печи. Я и студенты — жильцы временные. Мы томительно ждем пароход Убекосевера, который зайдет последним рейсом в Юшар и захватит нас; Никон и Павел останутся зимовать. Никон будет разъезжать на собаках по берегу океана и ставить капканы на песца, служебная задача Павла — охранять госторговские склады и безлюдное становище. Я не раз задавал себе вопрос: от кого же охранять? До весны, то-есть до прибытия на факторию самого агента, никто не может заявиться в эти края ни с суши, ни с моря. Случай прошлой зимы с оголтелым велосипедистом Травиным в полярной истории единственный. От ненцев? Но ненцы никогда не позволят себе брать чужую вещь. Тундра не знает воровства. Но Госторг чувствует себя спокойней, когда по штату у него значится сторож у Ледовитого океана, обреченный на тяжелое полугодовое безделье.

Наступают осенние зори. Солнце медленно ползет по горизонту, украшая небо переливчатыми лентами. Еще не появлялся художник, который кистью сумел бы дать эту изумительную игру северных зорь.

Когда солнце подолгу лежит, отдыхая на дне моря, а небо загорается светляками звезд, которые по-особенному ярко сверкают в сухом воздухе полярной осени — начинается свадебная гулянка диких оленей.

Отъевшись на сочных при океанских травах и отрастив за лето красивые ветвистые рога, самцы собирают вокруг себя хороводы невест. На невестах теперь уж не висит грязными клочьями старая шерсть, они в хорошем теле и празднично причесаны. Белый стройный жених особенно нежен с девственными сырицами, впервые попавшими на гулянку и чувствующими себя очень смущенно. Карие глаза ревниво вспыхивают, когда полуторагодовалый лончак, побаиваясь яровать на виду, пытается тайком отогнать его важенок в сторону. Вдруг приближается второй хоровод во главе с высоким черным самцом. Черный жених отделяется от своего хоровода и нагло подходит к невестам белого соперника. Он пристально и оценивающе разглядывает их, а одной тонконогой молодице видно шепчет такое развязное и смелое, что та стыдливо склоняет голову. Мускулы белого жениха готовы лопнуть. Он скидывает рога на спину, затем круто пригинает их к земле и с яростью бросается на противника. Сколько грации в каждом движении! Недаром в колядах олень зовется дивным, чудным зверем. Самки расступились, поединок начался.

Рога с треском ударились. Черный подался назад, но устоял, потеряв ветку молодого рога. Белый отбежал и кинулся с новой силой. Самки в восторге. Пощелкивая суставами ног, они нетерпеливо ждут исхода, чтобы уйти за победителем. Черный обороняется. Но вот белый начал уставать и раз от раза его нападения слабеют. Тогда черный стремительными наскоками сбивает его, белый падает с окровавленными дрючками вместо рог. Самки обоих хороводов окружают героя и уходят за ним, не оглянувшись на распластанного побежденного.

 

11

Люди и склоки

Дул крепкий норд, когда с Вайгача мы направились к Юшарской радиостанции. Юрогский пролив, как всегда при этом ветре, забивался пловучими льдами. Слабый мотор кряхтел, как дряхлый старик. То и дело поверх бортов перехлестывало волну. Мы упорно держали руль на выход в Карское море. Мы торопились застать зимовщиков; со дня на день ожидался пароход со сменой. Как блоха прыгала крошечная лодченка по свирепевшему морю. Вдруг лодка ударилась животом будто о камень. Чуть не повыскакивали за борт. Попали на льдину, которая вопреки океанским законам не торчала над водою, а потому и не была нами замечена. В щели хлынула вода. Мы стали с ведрами на откачку. Коченели руки, промокшее белье леденило тело.

Наконец, на берегу показываются радиомачта, строения Радостно виляя хвостами, нас встречают лохматые ездовые псы. Задыхаясь, к берегу бегут зимовщики. Мы оказались первыми людьми, которых они видят после зимовки. Наперебой расспросы: откуда, каким образом?

А как в Архангельске, в Москве?

Продрогшие, утомленные мы с особой приятностью пьем горячий чай в хорошо слаженном доме радиостанции. Гостеприимству нет пределов, все соревнуются в любезности, на столе — масло, сыр, консервы, сласти. В кухне затопили печь, дебелую русскую печь, чтобы сушить наши шубы и ватные костюмы, превратившиеся в вонючую слизь. Мы забываем о том, что мы на 70° северной широты, у восьми зимовщиков, целый год проведших вне общения с живым миром, — кажется, будто это — просторное общежитие под Москвою.

Но сразу чувствуется, что объединились они сейчас в общей радости около нас, первых людей, как вокруг явления, вынесенного за скобки их обыденной жизни. Чуть спала напряженность понятного интереса к нам, в их отношениях проглянула трещина, так характерная для замкнутых общежитий. Склока в подобной обстановке почти неизбежна, как неизбежна плесень на хлебе, сохраняемом в сыром помещении.

Когда с возможной полнотой мы рассказали о жизни на материке, о новом строительстве, возникшем за год их отсутствия, мы стали расспрашивать их. Радисты смущенно молчали, будто вопрос касался чего-то крайне неприличного. Ниже других опустил глаза бородатый начальник. Ведь он — как-бы командир судна дальнего плавания, на нем не только ответственность за радиорубку и метеорологический пункт, но и заботы об общем состоянии экипажа.

Долгое и упорное молчание. Один из радистов начал сбивчиво рассказывать о незначительном случае с песцом, которого пришлось дважды ловить, потому что в первый раз по неопытности его упустили из капкана. Стоило произнести первые слова, как другой радист вспыхивает: «нет, это вот как было…», затем, соскакивая с табурета, нервно встревает третий: «вы психопаты, все происходило совсем иначе!..» Не будь нас — открылась бы тяжелая перебранка.

Каждый старается увести в свою комнату, чтобы наедине поведать о невероятной обстановке. Меня увлек к себе лекпом. Большая комната с высоким потолком, письменный стол, кровать, умывальник, на стене карта Севера. Лекпом и начальник рации — самые трезвые, они крепятся и всячески стараются удержать порядок. Но и у лекпома нервная дрожь.

— Вначале мы были люди, как люди, — говорит лекпом, с опаскою поглядывая на дверь, за которою кто-то явно подслушивает. — Работа шла весело, досуг не проводили праздно: то физкультура, то охота, образовали даже кружок политграмоты. За столом каждый рассказывал из своей жизни. Праздники справляли сообща. Но день ото дня свыкались, начинали надоедать друг другу… Настроение каждого видишь по физиономии. Только рот открывает, а уж знаешь, о чем скажет. Бы подумайте, целый год восемь физиономий. Осточертели!

Кто-то резко открыл дверь и опять захлопнул. Лекпом понимающе молчит, затем продолжает:

— Хорошо, что женщин среди нас нет. Что бы было!

— Женщинам не разрешено?

— Передрались бы… В 1925 году был случай, когда один другого ножом пырнул из-за жены третьего… Но службисты все хорошие. Когда начальник объявляет аврал, дом ли занесет снегом и его надо откапывать, пилить ли дрова, заготовлять ли снег для бани — все, как один. В обыденное время больше других заняты повар, служитель и наблюдатель — метеоролог. У других много свободного времени, от спячки тучнеют. Вы обратили внимание на высокого и толстого человека?

В коридоре я встречал человека неестественной рыхлой опухлости с ничего невыражающими глазами. Он был похож на огромную живую перину.

— В зимовках, как наверно во всех случаях, когда люди живут обособленно, принято брать кого-нибудь в «оборот». Такой жертвой оказался этот механик, приехавший на зимовку жизнерадостным. Сперва добродушно шутили, и он сам принимал участие в шутках. Потом стал сердиться. Тут и пошло! Раз принимает близко к сердцу, — давай его изводить. Механик оказался человеком слабым и вскоре потерял равновесие во взаимоотношениях. Как с работы, так в свою комнату. Запрется и сидит один. Но стоило появиться ему за общим столом — подтрунивание, смешки. И вот начал он спать, все свободное время спит. Он уже ни с кем не разговаривает. Стал тучнеть… я не уверен — поправится ли, когда попадет на материк, в иную обстановку… И как только не хватила его цынга! Ведь на таких цинга бросается в первую очередь… Начальник и я однажды собрали на общее собрание всех и он, как администратор, а я, как медработник, категорически запретили трогать механика, но было уже поздно…

За обедом, когда все были в сборе и несколько возбуждены (кто побрился, кто надел новую рубаху), — наше прибытие укрепило их уверенность в скором отъезде к семьям, я вспомнил, что мне поручено передать привет молодому наблюдателю-метеорологу от девушки, с которою я познакомился в Архангельске. Белокурая, жизнерадостная приходила она на пристань к отходу «Малыгина». Узнав, что я предполагаю быть в районе Юшара, она просила меня сообщить наблюдателю Коле привет, просила еще, чтобы он скорее выбирался на материк и привозил ей песцовую шкурку. Тут же, на пристани, после второго гудка она наспех набросала в мой блокнот нежные для него слова:

«Коля, ненаглядный, единственный! — писала она. — В тот день, когда ты приедешь, будет большой праздник. Я открою рояль, растворю окна и буду играть, а ты петь. Пусть все слышат о нашей радости. Ну, приезжай же, ведь так надоело ждать. Ждать более невыносимо. Помни, что тебя неистово любит твоя исстрадавшаяся Соня».

За столом я рассказываю про встречу с Соней и передаю сидящему против меня наблюдателю листок из блок-нота. Коля пунцовеет.

— Смотри: жених!

— Коля, а она девушка или так может?

Наблюдателя похабно разыгрывают. Не выдержав, он вскакивает из-за стола. Я понял свою ошибку.

— Сволочи вы, она — невеста! — сквозь слезы кричит Коля, убегая в комнату.

— Эх, на чужбине и старушка — божий дар, — сально вздыхает прыщеватый радист.

Многие из шуток свежему человеку даже непонятны, за год выработался свой жаргон. Зимовщики грохотали, объединившись в новой теме издевательств над товарищем. И начальник в благообразной бороде по пояс, державший себя при нас весьма степенно, теперь откровенно покатывается со смеху, будучи не в силах сдержать напавшей веселости.

В столовой стоит огромный буфет, в буфете — библиотека.

— Читают только те книги, в которых написано о женщинах, — сказал заведующий этим буфетом лекпом, когда я просматривал полки.

Часть книг — новенькие, как в книжном магазине, другие — до невероятия затрепаны. Мопассан испещрен вопросительными и восклицательными знаками, недвусмысленными примечаниями, порнографическими рисунками.

После шторма вечер был тихим. Солнце золотило окна радиорубки. Наблюдатель в одиночестве переживает радости привета от любимой девушки, с которой он скоро увидится Из его комнаты доносятся звуки гитары. Наблюдатель мечтательно напевает:

Где эти лунные ночи, Где это пел соловей, Где эти карие очи, Кто их ласкает теперь?

Время за полночь, зимовщики устали от бурных впечатлений дня, нас тоже клонит ко сну. Предполагалось, что я лягу у лекпома. Но ко мне подходит наблюдатель Коля и с мольбою в глазах просит к себе. Я понимаю, что ему хочется расспросить подробнее о Соне. Ночью у наблюдателя. Трижды заставляет он пересказывать обстоятельства встречи с его невестой, требуя припомнить в точности все ее слова.

Интересовался фасоном ее платья, прической. Мне было искренне жаль влюбленного юношу. Я сказал ему свое впечатление о нежности их отношений на таком расстоянии.

— Да, мы любим друг друга… Очень прошу ни слова не говорить нашим, они такие похабники…

Расположившись ко мне, наблюдатель достал из-под матраца тетрадку, которая оказалась его полярным интимным дневником.

Дневник начинался двумя эпиграфами, тщательно выведенными крупными буквами:

Облей землю слезами радости твоея И люби сии слезы твои.
Я в этот мир пришел. Чтоб видеть солнце, А если день погас, Я буду петь… Я буду петь о солнце В предсмертный час.

Далее шли записи мелким и нервным почерком, фиолетовыми чернилами:

«Иногда мне кажется, что жизнь моя не начиналась. В Юшаре я одинок и вообще одинок. Впрочем есть у меня друг… Когда мне бывает тяжело, я вспоминаю, что где-то есть у меня Соня, и сразу становится радостней.

— Эх, думы мои, думы, Боль в висках и темени, Промотал я молодость Без поры и времени.

Моя жизнь впереди; не землей наша жизнь начинается, не землею и кончается. А годы проходят, как утренние сны.

Смешно, гадко, может-быть, но это так: лихорадит от одной мысли о женщине, — дрожу. При людях не показываю вида, можно подумать, что вовсе не интересуюсь, остаюсь наедине — кажется: съел бы и костей не оставил. Не безумие ли это? Все это при моей физической хилости. Вчера съел два фунта селедок, ел без хлеба, до тошноты. Вот до чего хочется острого!»

Утром разговаривал с радистом Куклиным. Человек этот нервен до того, что руки и ноги трясутся даже в беседе о погоде.

— Я очень рад… я тоже литератор. В профсоюзном журнале «Северная Связь» писал. Конечно не платили, журнал дефицитный… Развернешь, смотришь — все мое и не в каком-нибудь иносказательном смысле.

У Куклина странности на нервной почве. В его сознании застревает случайное слово, которое потом терзает часами, неотступно, мучительно.

Кто-то упомянул Христофора Колумба. Ночью Куклин вскочил.

— Ты что? — спрашивает сосед.

— Христофор.

— Какой Христофор?!

— Христофор Колумб. Сверлит. Не могу спать, так болит голова. О, если бы ты знал эти муки!

Куклин заплакал.

Отплывали мы с Юшарской радиостанции в грустных размышлениях.

… Вот, — думал я, сидя за рулем — мы видели полярных зимовщиков, людей, которые выполняют в тяжелейших условиях оторванности и замкнутости ответственную работу полярной связи, ведут научные метеорологические наблюдения, столь важные для страны, — объективных героев. Во что превратила замкнутость людей к концу зимовки! Неужели разложение неизбежно? Неужели психология замкнутости повсюду несет склоку, вражду? Что заставляет человека опускаться? Стоит в колонии появиться двум мещанам, как все снижают свои интересы до их уровня. Мещанин и у полюса остается мещанином — с канарейкой в душе, с похабщиной в товариществе. В каждом человеке есть своя порция условностей, и эти условности, сталкиваясь в долгом и замкнутом общежитии, создают неприязни, затяжную вражду. А здесь ведь оторванность особенная, она подчеркивается беспредельностью снегов и океана, невозможностью в течение целого года встретить свежего человека. Но не может быть, чтобы нельзя было придумать способов разнообразить быт, заполнять досуг.

Позже, когда я покидал тундру, я совершал путь до Архангельска совместно с юшарскими зимовщиками.

И странно: их не узнать. Они ехали своей кампанией, и со стороны могло казаться, что нет более дружных ребят. Они с интересом говорили по своим специальностям, вели общие беседы и относились друг к другу с волнующим вниманием, будто до этого не были знакомы. Недавние дрязги и вражда как-то вдруг отлетели от одного выхода в иную обстановку. Только пухлый механик, окруженный теперь ласковой заботливостью, попрежнему упорно молчал. Все ехали приодетыми, чистыми, механик был в засаленном и подранном комбинезоне. На ледоколе механику вручили письмо от сынишки:

«Мой дорогой папа!

Я тебя целую — глазки, лобик, щечки, ушки. Папа, слышишь! Я тебя люблю, крепко люблю. У меня в гостях тетя Ува и тетя Катя. Тетя Катя принесла книжку про лето, а тетя Ува книжку со стихами. Буду их учить. Папа, я кашляю и сижу в комнате, строю домики. Яблоки не кушаю и плохо все ем. Папа, что мне кушать? Ты рыбу ловишь? У нас снегу нету, много грязи. Кончено. Твой сын Веня».

Механик водил по строчкам пустыми глазами.

* * *

Об обстановке работы на Севере любопытное сообщение сделано тов. Мариным в «Советском Севере».

«Думать, что работа на Севере — сплошная романтика, — заблуждение. В ней гораздо больше тяжелого, серого, будничного труда, требующего выдержки, терпения и настойчивости…

Попробуйте прожить круглый год в «кочевом состоянии», как живут на Севере медврачи и ветеринары подвижных отрядов — круглый год в чуме или яранге (шалаше из моржевых, оленьих шкур) при пятидесятиградусном морозе, при вечных снежных пургах, не позволяющих целыми днями носа высунуть из-под полога, в вечном дыму костра, в вечной грязи, не умываясь, неделями не снимая верхнего платья, населенного вшами. Попробуйте в этой обстановке вести лечение и исследование, когда лекарства замерзают, инструменты вываливаются из окоченевших рук… Зимой — ежиться от холода, задыхаться от дыма костров, летом — задыхаться под пологом «накомарника», комары и мошкара назойливо лезут в нос, в глаза, в уши. Хорошо еще, что на Севере вши не тифозны и комары не малярийны. Но борьба с природными условиями — это еще не самое тяжелое. Больше всего отравляет жизнь человек.

Малые народы Севера пропитаны глубочайшим уважением к человеческой жизни. Убийство — явление почти неслыханное, явление, приводящее в ужас и трепет. Если случилось убийство человека человеком в тайге или тундре, то об этом будут рассказывать десятки лет: «Вот тогда-то один человек убил другого».

Людей на Севере мало, и один человек другому необходим для взаимопомощи в борьбе за существование.

Непостижима для них и травля одного человека другими. И убийство, и травлю, и спецеедство принесли с собой на Север пришельцы.

С Севера вечно несется крик: «Людей нехватает, работников нет, специалиста ни одного не достанешь», но тем не менее обычай съедать друг друга среди пришлых весьма распространен.

Часто страдают приезжие специалисты, особенно доктора.

В краевых комитетах вечно жалуются — «Что будешь делать? Кого ни пошли на Север, почти каждый сбрендит. Здесь, в краевом центре он был человек как человек, будто бы толковый, понимающий, выдержанный… А послали на Север, — таких вавилонов накрутил, что смотреть жутко».

Полная оторванность от мира. Самостоятельность и бесконтрольность поступков. Надо быть очень твердым и культурным человеком, чтобы в такой обстановке не потерять чувства меры, не обратиться в самодура.

Как известно, ввоз спиртных напитков на север воспрещен, достать там спиртное очень затруднительно. А у каждого врача имеется чистый ректификованный спирт. Этот спирт рождает соблазн.

Мухаршев заведывал медпунктом. Сначала его считали порядочным человеком. Приглашали на товарищеские обеды. За едой начинались деликатные намеки. Кушали рыбу и говорили:

— А знаете, доктор, рыба плавать любит!

Кушали ветчину и приговаривали:

— Доктор, а ведь свинья пить хочет!..

Потом сердились:

— Да что же вы, доктор, не понимаете, что ли?

Но доктор был глух. Тогда обработали фельдшера. Фельдшер написал доклад в Краевой Комитет РОКК’а о непригодности врача. Ему оттуда ответили, что если он не найдет общего языка с врачем, то ему, а не врачу, придется уйти. Дело не вышло. Тогда открыли, что в отряде имеется вакантное место — санитарки, и чуть ли не прямым насилием заставили врача взять на службу санитарку из своих людей. Одной из причин, по которым врач отказывался принять эту санитарку, — было то, что она больна гонореей, тем не менее это обстоятельство (которое казалось бы должно было оградить санитарку от всяких покушений на нее, как на женщину) не помешало санитарке через весьма небольшой срок подать в РИК заявление о том, что врач, пользуясь своим служебным положением, делал ей гнусные предложения и принуждал ее вступить в половые отношения.

Этого, конечно, только и требовалось. Сейчас же против врача было возбуждено обвинение по ст. 154 Уг. Код. и постановлением Президиума РИК’а он был снят с работы.

Врач так описывает происшествие: «Я вкладывал ватку в зуб пациента, — ученика из интернатской школы. Вдруг входят четверо, среди них секретарь РИК’а. Неожиданно схватывают меня за руки, пинцет попал в бровь ученика. Секретарь угрожающе засунул руку в свой карман, — мол, если не подчинишься, стрелять будем. Отобрали у меня оружие, разрешение ГПУ и заявили: «Вы больше не служащий РОКК’а, убирайтесь из помещения медпункта и живите где хотите!» — Из комнаты выселили, комнату опечатали. Хорошо, нашелся один добрый человек — счетовод кооператива — пустил к себе в комнату, а то хоть замерзай на улице… Прислали мне письменное требование: — «Сдавайте пункт фельдшеру!» — Я пишу в ответ — «Без распоряжения Край-РОКК’а сдать не могу!» — Тогда они заявили — Ладно! Мы сами возьмем! — Назначили начальником пункта фельдшера, все захватили без всякой сдачи, сами составили опись имущества, спирта записали в несколько раз меньше, чем его было на самом деле, и в первый же вечер устроили в квартире фельдшера (в доме того же медпункта) грандиозную попойку. Торжественно праздновали победу!»

Потом приехал следователь, «свой» человек. Задавал санитарке наводящие вопросы, подсказывал ответы. Один из «свидетелей» — секретарь сельсовета — показал, что видел у врача бутыль с возбуждающими каплями, наполовину опу стевшую, очевидно врач подпаивал этими каплями санитарку. Когда присутствовавший при этом обвиняемый спросил, а какого размера была бутыль, то свидетель махнул: «Да литра с два!» — И следователь занес в протокол эту двух-литровую бутыль возбуждающих капель!

Врач выехал в окружной центр. Там поставили ему диагноз: спанделит, полиневрит и радикулит. Довели человека!

Нарсуд, отказав в вызове свидетелей, признал Мухаршева виновным по ст. 154 и присудил к двум годам заключения. Врач был близок к сумасшествию. К счастью он догадался обратиться в Комитет Севера, а последний довел до сведения прокурора Верхсуда: «Прислать дело Мухаршева на просмотр в порядке надзора». — Сейчас же приговор был отменен, преследование прекращено, подписка о невыезде снята и Мухаршев отпущен на все четыре стороны. Магическое воздействие телеграммы прокурора Верхсуда показывает, насколько основательно было обвинение!

Не одни только врачи делаются жертвами. Сплетни, столкновения, склоки и вырастающие из них самые чудовищные обвинения — в глухих местностях явление частое.

Вот передо мною лежит письмо-телеграмма, отправленная на семь адресов: Наркомпрос — Бубнову, Наркомпрос — Крупской, Кремль — Смидовичу, Цекпрос, Наркомздрав, главному эксперту Лейбович, прокурору республики Крыленко.

Крик отчаяния.

Текст телеграммы такой: «Осенью приехал учительствовать Тобольский Дальний Север. Заведую школой промысловой молодежи. Наряду суровым климатом полярной тундры тяжела здесь и духовная атмосфера. На меня девятилетним советским вообще большим стажем, имеющего отзывы благодарности, также мою жену учительницу вскоре посыпались всякие нападки, пошли сплетни, инсинуации через стенные газеты, теперь даже создали против меня многосемейного мифическое уголовное дело 154 статьи ложным доносом бывшей замужней ученицы интерната школы, допрос велся односторонне запугиванием учеников. Вопреки статьи 206 УПК не дали дело просмотреть дополнить. РИК без постановления следователя спешит отстранить должности. Прошу защиты, помощи. Завшколой Бобров».

В тундру идут два типа работников: энтузиаста и рвачи. Первые, беззаветно отдавшиеся социалистическому строительству полярных окраин, составляют людской фундамент Комитета Севера. Рвачи, искатели приключений, «длинного» рубля и карьеры — людской балласт. Они осложняют и без того тяжелые условия полярной работы, они — как бы вредители Севера. Мещанин и тут затевает склоку, разлагает слабых, своим поведением дискредитирует представительствуемые идеи и учреждения. Но в тундре каждый человек на виду, будто прозрачный, это позволяет быстро распознавать их и выбрасывать за пределы тундры, в гуще населенные места, где больше шансов общественного контроля.

XII Съезд партии так формилуровал задачи по отношению к отсталым народам:

«Ряд республик и народов, не прошедших или почти не прошедших капитализма, не имеющих или почти не имеющих своего пролетариата, отставших ввиду этого в хозяйственном и культурном отношениях, не в состоянии полностью использовать права и возможности, предоставляемые им национальным равноправием, не в состоянии подняться на высшую ступень развития и догнать ушедшие вперед национальности без действительной и длительной помощи извне».

Малым народам Севера «помощь извне» необходима в первую очередь людскими кадрами.

Но и сама тундра выделяет уже туземные свои, национальные кадры людей, которые работают в привычной, родной обстановке и не знают «русских» склок.

 

12

Как велел Ленин

«Мы, самоеды-ненцы, просим дать нам все права, как велел Ленин» — писали ненцы в центр, настаивая на образовании самостоятельного Ненецкого округа.

Первый ненецкий съезд советов происходил в январе 1930 года. Он объединил разрозненные ненецко-самоедские земли, входившие до того в ижмо-Печорской уезд Коми-области и в Мезенский, Печорский уезды Архангельской губернии.

На Съезде ненцы просили улучшить почтовую связь, построить зимние дороги, радиотелеграф, увеличить водный транспорт по океану и Печоре.

Съехавшиеся «дикари» выбрали свою власть, чтобы отныне самостоятельно организовывать свое хозяйство и создавать свою культуру — «национальную по форме и пролетарскую по существу».

Население в Ненецком округе—13 670 человек, из них 6 018 кочевого. Расстояния огромны: от центра округа до культбазы «Хозеда-Хард» — девятьсот километров, до Канина, — пятьсот, до Архангельска — более тысячи километров гужевого зимнего пути.

— Приобщить к общечеловеческой культуре племена оленеводов и охотников, стоявших до того на ступени чуть ли не неолита — какая это трудная, а вместе с тем и заманчивая задача! — говорит председатель Комитета Севера при ВЦИК’е тов. П. Смидович. — Только спустя семь лет после октябрьской победы руководящие органы власти смогли уделить полудиким племенам, затерянным в дебрях тайги и тундры, свое внимание и свои заботы. Труднейшая и увлекательная задача была поставлена перед Комитетом Севера: приобщить к советской власти, к социалистической культуре людей, отставших в своем развитии не на века, а на тысячелетия. Работа среди малых народностей крайнего Севера таила в себе много неожиданного, в силу своеобразного, тысячелетиями отслоившегося уклада жизни, которой жили туземные племена.

— Было бы значительно проще, — продолжает тов. Смидович, — если бы задачи ограничивались оказанием культурной, медицинской или хозяйственной помощи туземцам. Но задача была поставлена более глубокая, трудная, исчерпывающая. Комитет Севера никогда не понимался, как Комитет помощи голодающим туземцам. Комитет Севера всегда был Комитетом содействия малым народностям Севера в деле их вовлечения в общее строительство. Не только для туземцев, но и руками самих туземцев.

Ныне на территории Ненецкого округа — культбаза, шесть школ-интернатов, дом туземца, красные чумы, постоянные больницы и врачебно-подвижные пункты. Организовано несколько колхозов.

Сообщение о возникновении первого оленеводческого колхоза — документ исторический. Весною 1929 года учитель Тельвисочной самоедской школы Выучейский И. П. созвал ненцев, сделал им доклад о преимуществах коллективного хозяйства и предложил организовать первый ненецкий колхоз. Тут же после обсуждения записалось в колхоз двадцать пять ненцев с четырьмя сотнями оленей.

Этою же весной было созвано вторичное собрание, на которое приглашались записавшиеся, чтобы решать уже практические вопросы организации. Некоторые из ранее записавшихся теперь не захотели входить в коллектив, кандидатуры других были отвергнуты собранием, — в коллективе осталось семнадцать человек с двумястами оленей. В большинстве вошла молодежь, кроме Соболева с женой, который избирается председателем. Социальный состав: пятнадцать батраков, один бедняк и один середняк.

Кроме Соболева в Совет вошли: Апицына Степанида, Выучейский И. П., кандидаты — Ледков Михаил и Ледкова Меланья. Ревизионная комиссия: Ледков Григорий, Вылко Варвара, Бородкин Павел, кандидаты — Соболев Тимофей и Ледкова Настасья.

Членский взнос — по пятьдесят оленей с главы, по десять оленей с каждого члена семьи и по десять капканов с чума.

План первоначальных работ намечается такой: объединить стадо и заклеймить его «в одно ухо», организовать «нетпой» (ездовое стадо с чумом) для промысла морского зверя и рыбы на летних стойбищах, выработать план осенней подледной ловли рыбы, весь промысел сдать ненецкой кооперации, для чего предложить «Кочевнику» послать лодку в Кузнецкую губу.

На этом же собрании принимаются правила внутреннего распорядка. Распределение труда должно производиться Со ветом колхоза, в отдельных случаях председателем. Каждый член коллектива предлагает меры к улучшению промысла или оленного хозяйства — так, вот от этой фразы, зародилось нечто вроде производственного совещания колхоза.

Права и обязанности члена коллектива такие: «хранить общее имущество, не отлучаться без разрешения Совета далеко в гости и на свадьбу, соблюдать в колхозе порядок; общее собрание может обругать виновного и даже прогнать из колхоза».

Все ненцы заинтересовались этою небывалою жизнью, когда «много чумов работают вместе». Нарочито приезжают издалека, чтобы поговорить: «посмотрим, что выйдет из этого».

Отношение бедняков и середняков предупредительное: прежде чем идти в тундру ненцы справляются, где будет пасти свое стадо колхоз, чтобы не помешать ему, случайно не захватить отведенных ему ягельников.

При ПНОК’е, так сокращенно русские зовут Первый Ненецкий Оленеводческий Колхоз, — первая в тундре детплощадка; мужчины состоят в кружке безбожников; организована первая партийная ячейка.

Колхозники пользуются полотенцем, за едою употребляют ложки и даже вилки; в чуме вместо костра — железные печи; строится колхозная баня; между ПНОК’ом и оленсовхозом — соцсоревнование на лучшую пастьбу; «пноковцы» иначе смотрят на женщину.

Кулаки запугивают колхозников: детей, мол, насильно отберут в школы, взрослых на военную службу. Член колхоза Филипп Выучейский, имеющий семью в восемь душ и вступивший в колхоз с 45 оленями, заявил кулакам в ответ: «Я за всю жизнь не видел таких хороших условий, как в колхозе»…

Другой колхозник — ненец, так мне говорил:

— Ходишь, ходишь — пьяным станешь. Ноги заболят, совсем опристанешь: и все надо итти, итти… Иначе ни до чего не дойдешь. И спишь — все смотришь: нет ли волка, и ешь — все смотришь: нет ли волка. Такова была жизнь… самое пропащее житье было. А теперь и ем спокойно и сплю спокойно. В колхозе народу много и у каждого свой труд…

Я упомянул, что в колхозе иначе смотрят на женщину. Дело не только в том, что она получила возможность принимать участие наравне с мужчиной в общественной жизни. Это «иначе» сказалось во всем ее положении. Женщина считалась существом грязным, поганым. Для нее целый ряд унизительных запретов: она не имеет права переступать через место против входа в чум («синякуй»), также через веревку, которую натягивают по обе стороны загона для ездовых быков. Когда из загона оленей выводят для упряжки, то веревку в одном месте опускают и переступает через нее мужчина. Женщина должна пролезать под веревкой, подымая ее над головой. Лишь с появлением молодой травы женщина получает право переступать через веревку: «трава все очищает». Эти запреты относятся к женщине на весь период ее половой жизни. «Запогаженную» вещь окуривают для очищения дымом от сжигаемого на углях сала, снятого с толстой кишки хора или быка (но не важенки).

В самоедской сказке дикий и домашний олени спорят, кому лучше живется.

Дикарь: «А что же у тебя вся шея обтерта? Видно житье твое нехорошее?»

Домашний отвечает: «В этом виновата моя хозяйка. Уж очень она грязна, кровь свою женскую не смывает. Потому мне тяжело тянуть ее поганую нарту».

Оскорбительные мелочи, нашедшие отражение и в фольклоре, в колхозе позабылись, самоупразднились.

Весною 1931 года делегатом от ненецкого округа на VI Всесоюзный съезд советов приезжал в Москву председатель ПНОК’а самоед-ненец Семен Алексеевич Соболев.

Соболеву 57 лет, 33 года работал батраком, потом стал единоличником-бедняком. «Только при советской власти почувствовал себя человеком», ныне — кандидат в члены партии, с энтузиазмом строит колхоз.

Вот что рассказал Соболев в своем докладе Комитету Севера:

— Так чиво, — хорошо живем! Когда начали мы колхоз, кулаки воевали против. Говорили — плохо будет в колхозе. Мы хоть темные, неграмотные, но думаем: советская власть плохо не сделает, раз говорит — идите в колхоз, значит будет хорошо. Вышло хорошо!

Людей в колхозе—28, а с ребятами—47.

Сначала-то у меня сын записался, а потом и я. Было по 10 оленей, потом по 20 и по 30 на человека. Пошел середняк в колхоз. Один середняк было оступился. Оленчиков-то мало у нас было сначала, немножко больше 200 да дали нам 40. Год был тяжелый, ледовый, кое-как мы доволоклись до промысла.

Один середняк поехал, а потом оступился. Говорит, никто не помогал мне наживать оленей и не хочу теперь раздавать их по товарищам. Я его убеждал: «работай до лета, подожди, толк будет, хорошо будет». Ну, верно, рыбы достали хорошо в тот год, 800 пудов продали, сейчас год хуже—600 пудов. Песцов в 1929 году добыли 40, сей год еще не зачинали продавать. Нынче нам дали 1500 кулацких оленей.

При царе никто не знал, никто не помогал. Теперь подмогу дали, мы соединились, крепкие стали, оделись хорошо, сыты. Хорошо живем! Теперь нас знают, за нами наблюдают.

Убили мы сейчас 700 оленей, из них 400 телят. Государству сдали. Приехал из «Кочевника» человек и спрашивает — «сколько сдадите?» — спрашивал без насилия. Ну, мы и сдали 400, сами сдали, добровольно. Пропало от болезни копытной сей год больше сотни. Приплод был неважный.

После убоя у нас теперь уже 2 100 оленей, а потом будет и 10 000. Вот какой у нас план!

Собрания бывают в колхозе. Обсуждаем на собраниях — где кочевать, где жить, кто какую работу будет делать, кому что давать, планы обсуждаем. Была летом экспедиция (геоботаническая), смотрела — где какие корма. Мы их возили по тундре.

Каждый немец колхозник приставлен к промыслу: один по оленям, другие — рыбаки, третьи — по охоте, которые — по хозяйству.

Пастухов шестеро, у стада собаки. Дежурят по суткам. Ссбак-то со щенками больше сорока штук держим. Собаки хорошо сторожат, — без собаки и сто пастухов не уберегут стадо.

Ненцы тянут невод.

Председатель первого ненецкого оленеводческого колхоза Семен Алексеевич Соболев в Москве, в Комитете Севера.

Район Гельвыски. Дети ненцев в интернате.

Одного пастуха мы послали учиться на курсы. Ребята из колхоза все учатся, в Тельвиске — одиннадцать учеников из ПНОК’а, а единоличники учат ребят мало.

Делим все поровну, чтобы хватило всего, чтобы не завидно было. Ну, одежды и еды хватает. В кооперативе нам дают все в первую очередь. Конечно, лентяи есть и у нас, но мы их заставляем работать.

Чтобы доход распределять по тому — кто сколько сделал работы и как сделал (по количеству и качеству затраченного труда) — над этим еще не думали.

Теперь мы зимуем у устья речки в Кузнецкой Губе (68,8° север, ш. и 23,4° вост, долг.), рыбачили у Колонковой Губы, олени доходят до Голодной Губы.

(Территория колхоза занимает около градуса по широте и градуса по долготе.)

Думаем строить дом у мыса Сядуй-Нос (67,4° с. ш.), тут хорошо катер подходит, и кругом близко. Дом большой надо, да и не один. Наверно потом человек двести будет народу в колхозе. Ну, кредит стыдно просить, и так нам много подмогли.

Думали нынче зимовать итти в леса, да земля сухая осенью была, потом снег хороший. Ну, и зимуем в тундре.

Соседи еще плохо организуются в колхоз: не верят. Кулаки сбивают, надо принажать на кулаков. Есть еще бедняки, которые говорят — принажмут на кулаков, а мы как будем одеваться, что есть.

И наших пытаются сбить с толку. Говорят — казенные будете. Я их убеждаю: не верьте. Сами хорошо наблюдайте хозяйство колхоза. Ну, наших-то теперь палкой не выгонишь из колхоза. То голодали, а теперь сыты, одеты, хорошо живем! Я то все в батраках ходил, при царе ничего хорошего не видел.

Самое главное у нас теперь — кулака принажать, скорее тогда будет дело с колхозами.

Еще есть у нас просьба. Работников нам надо, руководителей, рабочих грамотных, партийцев больше надо.

Еще мотор надо, а то осенний промысел рыбы остается, в 1929 году осталось 400 пудов, сей год—300 пудов. Рыба белая осталась, самый хороший товар для Архангельска. Мотор бы прибежал и оттащил рыбу во-время. Работал бы мотор все лето, то и рыбы больше ловили и колхоз бы скорее вырос.

Не можем достать брезент для летнего чума. Говорят, волкодавы-собаки есть. Волков у нас много. Вот бы нам этих собак-волкодавов, а мы можем дать в другое место пастушьих собак. Кожи еще нехватает у нас на оленьи лямки.

Вот и все…

В Хоседа-Хард работает культбаза. Кто не был на крайнем севере в последние советские годы, заочно не представит себе исключительного значения базы в деле культурного роста малых народностей! Культбаза это — туземный городок со всем арсеналом советской культуры. Здесь: школа, больница, ветеринарный пункт с опытным стадом, бактериологическая лаборатория, научные кабинеты исследовательской работы, кооператив, склады, дома для приезжающих туземцев, радио.

Возникновение в пустынной тундре городка — переворот в хозяйственной и культурной жизни ненцев. Административный центр Ненецкого округа в с. Тельвисочном, а Хоседа-Хард — как бы самоедские Афины: отсюда оказывается научная помощь туземному населению в улучшении приемов хозяйства, отсюда идет новая культура, здесь учеба, выковываются туземные кадры. Ненцы — мужчины и женщины — и в качестве членов совета культбазы, и санитарами, сиделками, пастухами. Женщина, по обычаю выбегавшая рожать из чума на снег, сделавшись сиделкой в больнице — новый человек для тундры. Санитар навсегда порывает связь с шаманом, пастух научается по-новому ухаживать за стадом; восприняв опыт ветеринаров и зоотехников, пастух не станет приносить жертву духам, чтобы спасти олешек от болезней. Более развитые ненцы вовлекаются в краеведческую работу.

А какую огромную воспитательную роль имеет заезжий дом, называемый «домом туземца» (как у нас «дом крестьянина»)! В этом доме не только пища, ночлег и баня. Здесь — мощный агитпункт, здесь культурная связь, пропаганда коллективизации, задач классового расслоения, национального равноправия, юридическая помощь. «Дом туземца» — дом национальной культуры.

В школе-интернате ребят не только обучают грамоте, из них воспитывают новых граждан тундры. В интернате по стенам развешаны плакаты школьной морали: «не забывай мыть лицо и руки», «не забывай подпоясываться», «не плюй на пол», «не клади под подушку портянок и грязного белья». Подростки переносят гигиенические навыки в семью, как переносят они в родной чум новое понимание мира и своей судьбы.

«Культурные туземные базы имеют целью ускорить и облегчить привлечение малых народностей северных окраин к общей работе трудящихся по строительству советской культуры в условиях национального самоопределения. В будущем культбазы должны стать политическими и культурными центрами данной народности».

Прежде кочевник оседал в случаях хозяйственного разорения, обнищания. Ныне он оседает не для того, чтобы очутиться в антропологическом заповеднике и быть объектом изучения музейных консерваторов, а чтобы перейти на высшие, коллективные формы хозяйства, чтобы быть ближе к социалистической культуре, которая заявилась ныне и в «гиблые» места.

Как все это не похоже на то, что тридцать лет назад видел писатель В. Г. Тан-Богораз: «На севере тогда не было школ и не было грамоты. В огромных округах, величиною с Германскую империю, — ни одного врача, ни одной больницы, перед лицом эпидемий люди и олени были одинаково беспомощны».

 

13

Старая и новая Полярия

С давних времен ходили русские поморы через Югорский Шар в торговую Мангазею. А после того, как в 1580 году Пэг и Джакмон открыли Югорский пролив для иностранцев, упорно искавших северный проход в Китай и Индию, — голландцы, испанцы, норвежцы стали возить в Мангазею шлифовальщиков бриллиантов, золотых дел мастеров; на самоедские меха обменивали заморские ткани, оружие и медь.

Московское государство присылало в богатую Мангазею воевод за пошлиной. Воеводы притесняли туземцев, — челобитные в далекую Москву не доходили, и брели тогда туземцы «розно».

До наших дней сохранился документ о бесчинствах мангазейского воеводы Григория Кокорева:

… Приедут самоеды платить ясак, — воевода Кокарев и жена его посылают к ним с заповедными товарами и вином. Несчастные дикари пропиваются донага; соболи, песцы, бобры переходят к воеводе. Иные с себя и с жен своих снимают платье из оленьих шкур и отдают за ясак. Который торговый или промышленный человек не придет к воеводе, к жене его или к сыну с большим приносом, такого воевода кидает в тюрьму, да не только его самого, но и собак посадит и берет потом выкуп и с самого и с собак…

А в Москву воеводы доносили о том, что инородные люди озорны и пошлины платить отказываются.

Москва однажды выслала отряд: «Мангазею огнем спалить, торговых людишек разогнать, дабы беспошлинно торг не учиняли, а кои будут иноземцы — в полон взять».

Мангазея пала. От славной Мангазеи, первого русского города в восточной Сибири, остались лохмотья декораций, которые можно видеть ныне в устье реки Таз у г. Туруханска.

И было ожившие берега Ледовитого океана снова стали пустынными, торговый капитал просачивался в тундру редкими отважными купцами-авантюристами, которые за боченок спирта выменивали обозы «мягкой рухляди», возмещая риск заполярного путешествия невиданными доходами. За один тундровой рейс купец становился чуть ли ни миллионером.

В 1597 г. князю Ухтомскому Василию, назначенному в Пустозерский острог, велено было призвать самоедов и других иноземцев в православную христианскую веру. Ухтомский бил челом, что Пустозерский острог — место дальнее, деревень у него, воеводы, по той дороге нет, из Москвы запас взять далеко, почему государь пожаловал бы ему с Устюжинского кружечного двора 300 ведер вина по подрядной цене. Царь велел дать 50 ведер. Царь приказал еще, чтоб новокрещенцы христову веру держали крепко, а которые не станут держать, тех смирять, в тюрьму сажать, в железа, ь цепи, бить, а других отсылать к владыке, чтоб налагая зпитимию.

«Культура» во все века въезжала к «инородцам», как презрительно именовались малые племена, на бочках спирта и с крестом миссионера. Водка и крест. И в наши дни старики дальних самоедских районов наглядно представительствуют каменный век, и поныне самоеды считают, что туман произошел оттого, что один из злых духов напился водки и лопнул…

У самоедов высшее божество — Нум, творец неба и земли. Он смотрит на мир своим единственным, добрым глазом — солнцем. Это — греческий Зевс, это — латинский Юпитер. С историей православного миссионерства связано насильственное «почитание» Николая-чудотворца. Чтобы умилостивить Нума, они закалывали белого оленя, а в жертву «русскому» угоднику Николаю приносили водку и восковые свечи.

Советская власть получила в наследство тундру в том же диком состоянии, в каком она была в XVI в. при князе Ухтомском. О самояди было известно не более того, что и в отдаленные века, когда мир был открыт по Геродоту, когда лишь знали, что «на берегах Понта живут киммериане, к северу от них скифы, за скифами — иссейдоны; путешественники, подобные новгородцу Гюряте Роговичу, рассказывали, что за иссейдонами к северу живут аримаспы — одноглазые люди, далее за аримаспами грифы стерегут золото и еще далее на север живут блаженные гиппербореи».

Нигде в бывшей Российской империи национальное угнетение не проявлялось в таких резких и грубых формах, как в отношении малых народов Севера. Это угнетение, при культурной отсталости, малочисленности и племенной неорганизованности туземцев, создало в их характере забитость, выработало безответную покорность и полную неспособность сопротивления политическому и экономическому давлению со стороны более развитых и сплоченных народов.

Только Октябрьская революция пробудила в туземцах национальное самосознание, уважение к себе и понимание своей равноправности. Да и советские мероприятия стали проникать в тундру лишь в последние пять лет.

Советский полярный сектор огромен и трудно доступен: от 32° вост, долготы до 168° зап. долготы! Самоеды ближе других народов живут к северному полюсу, они на географически передовых позициях. Оми доказывают способность человека приноравливаться ко всяким условиям жизни.

Строительство заполярного Севера — исключительная задача. Требуются особые люди — энтузиасты Полярии: тоскующий пришелец гибнет. Национальные кадры из молодежи только растут, обучаются. Не легко от шаманизма приходить в социализм. Кадры новых, советских туземцев формируются из молодежи, старики не в счет: даже классово-близкие законсервированы для наших времен. Проблема отцов и детей у Ледовитого океана остра, как бритва.

Но и запоздалый приход социалистического строительства за полярный круг уже показал, что полунощный Север таит богатейшие промышленные ресурсы. «Мертвая» тундра ныне включается в пятилетку.

О хибинских апатитах заговорили всего два года назад. Пустынный заполярный район, в котором обитало несколько лопарских семей, в течение года с лишним превратился в крупный промышленный центр с населением около 50 тыс. человек. Неисчерпаемые богатства Хибин являются единственными во всем мире. Разведанные запасы апатитов исчисляются в количестве миллиарда тонн. Кроме того оказалось, что весь хибинский горный массив в основном состоит из нефелиновых пород, запасы которых составляют до тридцати миллиардов тонн. В Хибинах построена электростанция, сооружена обогатительная фабрика, рассчитанная на производство 250 тыс. тонн концентратов в год. По отзывам американских специалистов хибинская обогатительная фабрика является лучшей из фабрик подобного типа. Проект этой фабрики приобретен у нас Америкой. Успешно развертывается строительство гидростанции мощностью в 60 тыс. киловатт. На энергетической базе этой станции намечено создать горно-химический комбинат по выработке из апатита и нефелина фосфора, окиси алюминия, шлакового цемента и т. п. Горная хибинская тундра уже в настоящее время покрывает 90 % потребности суперфосфатной промышленности в сырье, а начатые разработки нефелинового сиенита заменяют импортное щелочное сырье в стеклоделии и в производстве второсортного фарфора. Почти безлюдный Кольский полуостров становится ныне одною из наиболее населенных северных областей Союза с густо развитой промышленностью.

А феерическая судьба Мурманска! Еще в 1923 это был крошечный поселок. Ныне на Мурмане созданы крупнейшие рыбные промыслы, и поселок вырос в солидный город с несколькими десятками тысяч жителей.

Эксплоатация минерального сырья — ухтенская нефть, свинцово-цинковые разработки на Вайгаче, перенесение центра тяжести лесных разработок в нетронутые массивы — вызывают все новые перемещения людей на север.

Люди пойдут по бассейнам великих сибирских рек — Оби, Енисея, Лены. И на далеком Севере возникают крупные центры лесного, консервного и пушного дела.

Из газет: «… Уже в настоящее время мы являемся свидетелями огромных промышленных сдвигов в Сибири, вызываемых деятельностью комитета Северного пути… В Корильском районе ведутся разработки сибирского графита, в бассейне Лены и ее притоков из года в год расширяется добыча цветных металлов… Новым промышленным центром в восточной части азиатского материка явится в ближайшие годы бассейн р. Колымы… Ведутся большие работы в бухте Ногаева на Охотском море, намечается дорожное строительство на Сеймчан… На Камчатке успешно развивается консервная промышленность. Началось широкое использование природных ресурсов Сахалина…»

«Бросовые» места, где кочевали дикие племена, в советские дни становятся неотъемлемой частью хозяйства Союза. Тундровые пустыни загораются лампочками Ильича, которые рвут полунощную темноту и освещают социалистические пути малым народностям. «Блаженные гиппербореи» вступают в комсомол, в партию, организуют колхозы. Они — равноправные участники великой стройки.

Я был в самом удаленном и отсталом районе Большеземельской тундры, куда только-только начинает пробиваться советская культура, где еще нет крупного строительства. Но и в этой заполярной глухомани я был свидетелем новых отношений людей, свидетелем своей, иногда еще карикатурной, но классовой общественности, я наблюдал рождение социалистического деятеля тундры.

Ленинская национальная политика поднимает туземные массы в культурном смысле, а на этой основе развиваются потаенные ресурсы тундрового Севера, ресурсы, о масштабах которых мы еще и не можем догадываться. Удачное сочетание морских, речных и лесных (на юге тундры) промыслов, богатейшие источники минерального сырья, огромные энергетические ресурсы — база развития экономики Севера.

По тундре ходят изыскательные партии, каждый день изучения северных областей приносит волнующие сведения о новых открытиях.

Тундровой Север быстро заселяется. Не потому, что год от года увеличивается население земли и выход сюда неизбежен: тундра уже представляет самостоятельный экономический интерес.

Проблема развития оленеводства уже сегодня — актуальнейшая задача. На Севере Союза насчитывают два с половиной миллиона оленей. В ближайшие годы предположено довести численность стада до пяти миллионов голов, а затем расширять его до полной емкости наших полярных тундр, которые в состоянии прокормить до 20-ти миллионов оленей.

Если капиталистические Соед. Штаты в условиях новизны оленного дела, в обстановке частного хозяйства смогли на наших глазах достигнуть роста своего оленеводства на Аляске, то для нас задача неизмеримо облегчена. Мы имеем кадры туземцев, с незапамяти занимавшихся оленем. Культурно выросшие туземцы включатся колхозами в общий план, в тундру придет мощная зоотехника и ветеринария и под ведущим влиянием совхозов северные колхозы в самый короткий срок (не американскими, а социалистическими темпами) превратят тундровое оленеводство, имевшее до советской поры натуральный характер, в мощный фактор экономики Союза.

Мясом оленя можно будет не только удовлетворять индустриализирующийся Север, но и экспортировать морским путем за-границу. Появятся консервные заводы; вместо нынешних кустарок по выработке замши, в конце прошлого столетия завезенных галичскими мастерами, будут построены на Печоре усовершенствованные заводы; весь людской Север можно будет нарядить в теплые оленьи меха.

В Северном крае, — это один из богатых оленеводческих районов Союза, — закладывается крупное государственное оленное хозяйство. Первый опыт в мировой истории: через три года в совхозе должно быть стадо в 200 000 голов! Такие масштабы хозяйства позволят привлечь на обслуживание всю социалистическую технику.

В этом году в Архангельске открывается оленеводческий техникум, в тундре — научно-исследовательская оленеводческая станция, производится ботаническо-топографическое обследование тундр, тридцать две экспедиции должны изучить более ста тысяч кв. километров. Люди совхоза прорабатывают структуру организации, систему труда в стаде, мероприятия по усовершенствованию оленного хозяйства. За стройкой этого совхоза ожидающе следят колхозы, которые уже вступили с ним в оперативную связь, выделяя в совхоз излишки рабочей силы, договариваясь о совместном пользовании пастбищами, приобретая хоров-производителей, пользуясь консультацией специалистов по зооминимуму и ветеринарному обслуживанию. Развитие совхоза волнует Скандинавию и Америку.

Иное направление получает охотничий промысел, в частности пушное звероловство. Полярия — резервуар пушнины. И по выгодности и по удельному значению экспорт пушнины занимает одно из главных мест в нашем вывозе. Но первобытная техника звероловства хищнически истощает запасы промысловых животных. Экономика и техника этого дела ныне перестраиваются, вводятся мероприятия по охране зверей, создаются питомники, производится посадка новых видов, ставятся опыты разведения пушных зверей в полудомашнем состоянии, в подходящие по климату и растительности местности предположено выпустить отдельные виды экзотических животных.

Промысел морского зверя, организованный на артельных началах, вооруженный технически, решит жировую проблему тундры (в культурных условиях и олень даст немало жиров, его молоко содержит 22 %), озерное рыболовство колхозов усилит пищевые ресурсы.

Несомненное развитие при коллективизации получат и другие подсобные промысла.

«Коллективизация, — говорит один из руководителей Комитета Севера тов. А. Скачко, — является поистине волшебным ключем, при помощи которого отпираются двери для перевода примитивного и отсталого хозяйства северных народов к действительно высшим формам и без особенно резкой ломки существующих хозяйственных навыков.

Создание комплексных колхозов даст возможность постепенного введения новых отраслей сельского хозяйства не взамен существующих и привычных для населения, а в дополнение к ним».

Более половины всей площади Союза непригодны для земледелия: тундры, северные подзолы, безводные степи и пустыни Средней Азии, горы. Но так было прежде. Плановое социалистическое хозяйство умеет взнуздывать и «бросовые места». Даже мертвые пустыни зацветают полями ценнейших культур. Не сможет ли и тундра выращивать, если не злаки, то огородные растения?

Слово предоставляем академику Вавилову:

— Проделанные Институтом Растениеводства на Хибинской опытной станции работы позволяют утверждать, что производство продуктов овощного хозяйства и необходимых для животноводства кормов возможно и в обширных областях северной неземледельческой зоны.

Дешевая гидроэнергия, огромные отбросы лесных промыслов и неиспользуемые отходы лесопильной промышленности позволяют во многих местах развивать широкую культуру овощных растений в защищенном грунте, в парниках и теплицах с использованием электричества, воды и газа для отопления. Возможности в этом отношении огромные…

В XIX веке в тундру выезжал некто Вл. Иславин:

«Министру госуд. имуществ угодно было поручить мне посетить край самоедов и сделать предположения об устройстве этого народа на будущее время во всех отношениях».

Вл. Иславин так докладывал своему министру о результатах обследования:

«… Самоедам нельзя предсказать счастливой будущности: племя это должно в непродолжительном времени слиться с народом сильнейшим — это слишком естественный ход вещей, — явление, повторяющееся всякий раз при столкновении более развитого народа с полудиким, необразованным племенем, — и как могут беспечные, недальновидные самоеды устоять против нравственного над ними влияния бойких, предприимчивых зырян и русских? Богатые слишком нуждаются в них для сбыта промыслов, бедные слишком привыкли считать их своими властителями, и бедным трудно представить себе, чтобы они могли существовать без зырян или русских, а весь народ слишком предан горячим напиткам, чтобы когда-либо самостоятельно управлять собою и удержать хотя малую часть не утраченного еще достояния своего…»

«Дальновидность» гнусного чиновника!

Мы то знаем, что препятствием развития малых народ ностей и тормозом освоения тундры были не врожденные качества, не естественные климатические условия, а социально-экономические.

Да, в капиталистических условиях не только самоедам, но никакой другой народности «нельзя предсказать счастливой будущности».

В то время как социалистическое переустройство тундры способствует переходу малых народностей от дикости каменного века к высшим формам человеческого общежития, столкновение отсталых народов колониальных стран с капиталистической культурой и поныне несет разорение, рабскую кабалу, вымирание.

Правильно сказал один из старейших знатоков Севера С. В. Керцелли:

— Если бы советская власть никогда и ни в чем другом себя не проявила, одного того, что она уже сделала и предприняла для малых народностей Севера, совершенно достаточно, чтобы обеспечить ей блестящую память в истории.

 

14

Пути-дороги

Забросив последние грузы радиостанциям и поснимаь морские знаки, ледокол «Полярный» возвращался последним рейсом в Архангельск.

Унылые берега. Скучный серый день, — такими бывают в средней полосе моросливые вечера.

Вот на мысок выскочил олень — постоял, ускакал. Чудный зверь прибегал прощаться. Олень, который водился при Цезаре в Германии, олень, на которого при Елизавете охотились в лесах Клинского уезда под Москвою, сохранился ныне только в тундре да на высоких хребтах.

Вот на холме сквозь мглу вырисовывается силуэт небольшой пирамиды, сложенной из камней не то самоедами, не то юграми — финским племенем, которое ныне исчезло, а некогда занимало все побережье Ледовитого океана. От них, от югров, — Югорский Шар. Югорский герб входил когда-то в государственный герб бывш. Российской империи. В тундре не увидишь героических крепостей, разрушенных древностей, и может быть лучше строить социалистическую жизнь на чистых просторах тундры, не обремененных овеществленной памятью истории.

Над тундрой раскинулась тишина. Я покидал народ, заселяющий главный фасад, которым выходит наша страна в Ледовитый океан. Я смотрел на пустынные берега, и вид их не отличался от того вида, какой имели эти берега во времена экспедиции Чичагова. Этим путем шла экспедиция в «пловучих гробах», будучи снаряжена по докладу ученого помора М. В. Ломоносова «о северном ходу в Ост-Индию Сибирским океаном».

Вспомнились слова Некрасова:

Ужасный край, откуда прочь Бежит и зверь лесной, Когда стосуточная ночь Повиснет над страной.

Но мне, побывавшему в глуби тундры, наблюдавшему и в самом изолированном уголке ее рождение новой жизни, за этими скалистыми берегами, навевающими грусть осенней неприглядностью, видны загорающиеся огни советского строительства.

Еще десяток лет назад Полярия была экзотической легендой. О самоедах понимали как о людоедах, и жизнь самоедская шла по несложным законам каменного века, в обстановке крайнего предела человеческого существования. Вчерашняя Полярия — это снеговая пустыня дикого кочевника, это — абстракция. «Бросовые» земли, «гиблые» места никого не интересовали. Даже межгосударственные границы здесь не уточнялись. Острова и льды были «белым пятном» и на картах дипломатов. Границы были сухопутными и неточными. Северный Ледовитый океан, как и окаймляющие его тундры, всегда были синонимом мрака, холода и бедствия.

В 1909 году знаменитый Пири, водрузивший флаг на полюсе, телеграфировал президенту Соедин. Шт. Америки Тафту: «Полюс находится в вашем распоряжении». Президент Тафт ответил иронически: «Я затрудняюсь найти применение этому интересному и щедрому дару». В этом сказалось пренебрежение к северным пространствам. Но уже несколько лет спустя мы слышим (сперва робкие и по сути анекдотические) разговоры «об юридическом режиме» льда, затем «о правовом положении земель, расположенных вокруг полюса».

Начинается горячка полярных экспедиций, совершаются трансарктические перелеты, разрабатывается возможность подводного сообщения от Европы к Аляске. Давние поиски водного пути в Китай и Индию, эта старинная проблема географии о восточном проходе, сменилась настойчивыми исканиями сокращенного общения Европы с Америкой и Японией по воздуху или под водой. Развитие техники окрылило надежды капиталистов на завоевание арктического воздуха и подводья.

А когда «в ужасном краю, откуда бежит и зверь лесной», открылось советское строительство, когда на самых крайних точках появились советские радио-метеорологические станции и из года в год по водам океана стали совершать регулярные рейсы советские научные суда (у Океанографического института в Александровске имеется шесть собств. пароходных единиц), когда в зверобойных кампаниях приняли участие ледоколы, траулеры и самолеты, когда, наконец, по Северу начались разработки богатых ископаемых и народы Севера постепенно стали включаться в общие темпы жизни Союза, вокруг полярных областей поднялся международный ажиотаж. К этому времени относится попытка отнять у СССР остров Врангеля, иностранные государства усиленно ищут новые полярные земли, дипломаты затевают спор: кому принадлежит полюс, у которого сходятся линии полярных секторов шести стран: Дании, Норвегии, Финляндии, Канады, Соед. Штатов и СССР? Как известно из физики и географии полюс — лишь теоретическая точка, «идеальная точка пересечения меридиальных границ». «Ни фактически, ни юридически ни в чьем ведении полюс находиться не может», — заявили юристы. «Ничья земля», каковой была Арктика до последнего времени, стала объектом капиталистических вожделений. В чьих руках будет трансарктическое сообщение? Вопрос не только экономический, Арктика сделалась ареной борьбы за воздух, где столкнулись интересы нескольких капиталистических государств и каждое старалось обезопасить свои северные границы на случай войны. Еще три — пять лет, откроются регулярные рейсы цеппелинов, самолетов, на островах и льдах будут соружены подсобные аэро-базы и наш полярный сектор станет главным планом этих сообщений, потому что СССР владеет половиною наиболее доступных берегов Ледовитого океана.

Стоя у борта ледокола, мощно рассекавшего загустевшую воду, я представлял себе шумную жизнь, какой заживет тундра с осуществлением проекта Великого Северного Пути. Этот путь соединит три океана — Ледовитый, Атлантический и Тихий, он изрежет тундру дорогами, он экономически и культурно перестроит весь Север.

Я смотрю в скуластые лица едущих со мною ненцев-комсомольцев Лабазова и Хатанзейского. В упорстве их скул чувствуется энергия строителей Севера.

Тундра будет заселяться, но кому, как не туземцам, итти в первых рядах заселения? Они умеют приспособляться ко льдам и метелям, к сплошной ночи и суточному дню, они понимают шорох зверя, по случайным камням они примечают путь. Они сжились, сроднились с тундрой, они должны быть основным элементом развития советского Севера.

Лабазов и Хатанзейский направляются в Ленинград продолжать учебу. Они едут в Институт Народов Севера, который стал для них вторым, близким домом — в это удивительное создание Октября, где обучаются ненцы, остяки, эвены, долгане, ламуты, нанаи, негидальцы, гольды, чуванцы, лопари, ульчи, — недавние дикари, «инородцы», буржуазной наукой приговоренные к вымиранию, но которые при советской власти делаются ревностными строителями социалистической жизни.

Ссылки

[1] Кустарник

[2] Обозная упряжка

[3] От нечистоты, от всего поганого

[4] О различных видах эксплоатации рассказывал Л. Гейденрейх, работник Госторга, специально изучавший этот вопрос.

[5] Кочевать

[6] Река

[7] Хуже собаки

[8] Боченок

[9] Барабан