В четверг 20 ноября 1881 года в Новороссийском императорском университете разразился неслыханный скандал. Группа студентов освистала декана юридического факультета, г-на Патлаевского. В Одессе новости не залеживаются. Уже на второй день горожане знали все подробности. На Дерибасовской, где прогуливалась перед обедом «чистая публика», об университетских делах говорили ахая и закатывая глаза; в порту, на Молдаванке и Пересыпи хохотали, прищелкивали пальцами: «Ай да студенты, ай да босяки!..»

Одесса любила свой университет. Мысль о том, что в их городе существует храм науки, не уступающий столичному, наполняла горожан чувством самоуважения. Богатые купцы отдавали детей на юридический, беднота тянулась из последних сил, чтобы увидеть сыновей врачами или учителями. Студентами гордились. Им прощали и шумные вечеринки, и уличные потасовки, и даже некоторую вольность по отношению к начальству: молодозелено, перемелется — мука будет…

Новороссийский университет в восьмидесятых годах прошлого века считался учебным заведением на редкость демократичным. Здесь бок о бок обучались юноши самого различного общественного положения: дети дворян и мещан, священников и торговцев. Проникала сюда и крестьянская молодежь. Таким же пестрым был университет и по национальному составу. Рядом с русскими и украинцами учились армяне, евреи, грузины, поляки, молдаване, греки, болгары. Шумный, многонациональный, полный социальных контрастов университет был плоть от плоти сыном Одессы, отражением всего, чем жил и дышал город-порт на перекрестке международных торговых путей.

И все же то, что произошло в университетском вестибюле в четверг, не походило на обычные студенческие шалости. Шестьдесят слушателей первого и второго курсов требовали изгнать за безграмотность доцента Чижова, читающего философию права. Они свистели, визжали и выли под самым носом у почтенного декана и отказались разойтись даже после того, как сам господин проректор записал имена зачинщиков.

В город давно уже проникали слухи о неладах в среде профессуры. Говорили, что профессор политической экономии, любимец студентов Посников настаивает на том, чтобы дать степень кандидата прав талантливому студенту Герценштейну, а декан Патлаевский нашел в диссертации крамольные мысли и присуждению степени воспротивился. Про Патлаевского поговаривали, что он создал на факультете систему шпионажа и выдает мальчишек полиции. История с Чижовым только повод, которым студенты воспользовались, чтобы отомстить ненавистному декану.

Одесситы со всем присущим им темпераментом обсуждали события, вступаясь за студентов или за декана в зависимости от своего имущественного состояния и должностного положения. Но то, что происходило в университете, лучше всего понимали на Спиридоновской улице в доме, где на воротах архитектор поместил скрещенные знамена — символ российской жандармерии.

Сообщая одесскому генерал-губернатору о студенческих беспорядках, начальник жандармского управления полковник Нершин справедливо заметил, что события в университете «совпали с развитием социально-революционного движения в городе». Обструкция, учиненная Патлаевскому, была лишь отражением общей борьбы, развернувшейся в стенах императорского университета. Политические злобы дня проникли в среду преподавателей и раскололи профессуру на два враждующих лагеря, докладывал Першин. Одни, «стоящие на стороне консервативного взгляда, встречают сочувствие людей серьезных и правительственных лиц», а другие ищут «поддержку в слушателях университета. Началось кокетничание со студентами, приведшее к нынешним беспорядкам».

Кто же эти «растлители юношества», которые, по словам жандармского полковника, «действуют прямо в разрез правительственным видам»? В отчете полковника Першина они названы поименно.

«На стороне профессора политической экономии Посникова, партия, которую я назову либеральною, оказались: Мечников, профессор зоологии, человек крайних убеждений, невозможный ни в каком учебном заведении; Трачевский — инициатор вторых Московских женских курсов, открывший здесь новую школу с совместным обучением слушателей обоего пола. Если я не ошибаюсь, он получил предостережение бывшего генерал-губернатора графа Тотлебена; профессор физики Умов — также человек крайних воззрений, с насмешкою отзывавшийся по поводу панихиды о в бозе почившем государе императоре…» Список, приведенный в докладе полковника Першина, довольно пространен. Но достаточно и первых четырех имен. Даже сегодня, восемьдесят лет спустя, они звучат внушительно: выдающийся биолог Мечников, основатель школы русских физиков Умов, прогрессивные профессора Посников и Трачевский. Вот кого выбрали своими общественными наставниками одесские студенты.

Скандал, разразившийся в университетском вестибюле, был по существу политической демонстрацией, может быть неумелой, бессмысленной, но полной искренней страсти и ненависти мальчишек, выступавших против реакции во всех ее формах. Это поняли и страшно засуетились, заволновались «правительственные лица». Несколько дней спустя университетский суд приговорил семнадцать человек к разным взысканиям. Троих, главных зачинщиков, было решено исключить. Среди них — студента второго курса естественного отделения физико-математического факультета Владимира Хавкина.

Хавкину тогда шел двадцать второй год. На фотографии тех лет он выглядит высоким и узкоплечим. Ясный задумчивый взгляд больших серых глаз, по-детски сложенные губы; даже бородка и усы — светлые, едва пробивающиеся — не способны придать солидности юношескому лицу.

Поступить в университет, учиться в Одессе было давнишней мечтой Владимира. Он решил получить высшее образование, несмотря на то что отец его бердянский учитель Аарон Хавкин, пожилой человек, обремененный большой семьей, не мог потратить на обучение младшего сына ни копейки. После долгих переговоров десять рублей в месяц на время занятий согласился давать Владимиру старший брат. Да двадцать копеек в день на обед ссужал неимущему студенту университет. Не очень-то сладко жить на подачки, но что делать, если к науке для бедняка нет иного пути.

Учился Хавкин хорошо. Уже в Бердянской гимназии у него проявилась склонность к естественным наукам. В Одессе лаборатория профессора Мечникова стала для юноши вторым домом. Илья Ильич поощрял научные интересы слушателей. Каждый студенческий опыт, каждая новинка биологии, открытая в России или за рубежом, становились предметом горячих споров, а то и дискуссий между учителем и учениками. Хавкин был любимцем Мечникова, его постоянным спутником в зоологических экскурсиях. С первых курсов было ясно: Владимир станет зоологом, исследователем микроскопической морской фауны. И вот — крушение всех надежд…

Весь ноябрь 1881 года не затихали в университете волнения, вызванные исключением трех студентов. Едва университетский суд вынес приговор, как несколько десятков человек собрались в конференц-зале, чтобы заявить протест администрации. Сходка продолжалась не один час. Видимо, решительность молодежи вызвала симпатию профессоров. Ученый совет университета большинством голосов опротестовал решение суда. Совет потребовал немедленно вернуть в университет Хавкина и его товарищей.

Не дешевой ценой спасла прогрессивная профессура своих питомцев. Многие преподаватели попали на заметку жандармского управления. Их действия вызвали негодование и министра просвещения, приславшего в университет раздраженное письмо. Его зачитывали на очередном заседании Совета: «Правительство имеет право рассчитывать на то, что преподаватели Университета будут служить ему не для одного только чтения лекций, но и для внушения своим слушателям словом и примером неизменных начал высокой нравственности, уважения к закону и порядку, — писал министр. — Всякое уклонение от этого пути поколеблет доверие, которое правительство выказывает к ученой коллегии… оно поставило бы правительство в печальную необходимость искать корни свободомыслия не в одной только среде увлекающегося юношества, но и между членами профессорской корпорации». Это звучало неприкрытой угрозой. Бывший министр просвещения граф Толстой, вскоре затем «прославившийся» в качестве министра внутренних дел, действительно «показал» профессорам, как именно надо внушать «уважение к закону и порядку».

И все же Хавкина на этот раз отстояли. За него ходатайствовал Мечников. Правда, прежде чем занять свое место в аудитории, Владимиру пришлось подписать нечто вроде покаянного обязательства (наподобие тех обязательств, какие в средние века подписывали раскаявшиеся грешники): «При обратном зачислении меня в число студентов Новороссийского университета я обязываюсь настоящей подпиской строго исполнять на будущее время правила Новороссийского университета… при этом мне объявлено, что в случае нового проступка с моей стороны, я буду уволен из университета».

Седьмого января 1882 года студент Хавкин получил на руки свой матрикул. Сунув в карман голубую книжечку с номером 247 на обложке, он снова вернулся к лабораторным опытам, обедам в дешевой студенческой кухмистерской и к… каждодневным обязанностям члена революционного кружка партии «Народная воля».

Современники свидетельствуют, что по натуре своей Владимир Хавкин меньше всего был трибуном и бунтарем. Молчаливый, сдержанный, он оживлялся лишь в тех случаях, когда при нем затрагивали серьезные проблемы науки, философии. Тогда он вступал в спор горячо, взволнованно, удивляя собеседников обилием прочитанной социальной и философской литературы.

Страсть к книгам и спорам появилась у Владимира еще в Бердянской гимназии. Основанная в середине семидесятых годов, гимназия эта очень скоро стала пользоваться славой самой либеральной на юге России. Ответы на «проклятые» вопросы ее ученики находили не на уроках, а в тесных кружках, существовавших в каждом классе. Вечерами, собравшись где-нибудь на чердаке, кружковцы читали политическую литературу, изучали историю общественных движений, политэкономию и социологию. «Подгнило что-то в Датском королевстве…» Это понимали все. Но что предпринять? Мысль о неизбежности революционной борьбы уже витала над головами пытливых подростков, искавших светлого слова в темном лесу социологических формул. Но в провинциальном городке превратить неясную идею в боевой призыв было некому.

Начальник города и порта Бердянска, выдавший в июне 1879 года окончившему курс гимназии бердянскому мещанину Владимиру Аароновичу Хавкину удостоверение в благонадежности, был прав лишь наполовину. Под судом и следствием гимназист действительно не состоял, но «предосудительных» мыслей набрался уже не в малом количестве. Восемь лет гимназического обучения не внушили Владимиру ни почтения к самодержавию, ни терпимости к царившей вокруг реакции. Вместе с аттестатом зрелости (огромный, как газета, лист «слоновой» бумаги, украшенной виноградными лозами, солнечными лучами и сплошными пятерками) вчерашний гимназист вез в Одессу изрядную дозу сомнений и скептицизма. Он был в тот момент молодым тестом, которое только ждало дрожжей, чтобы взойти революционной силой, вырваться из тесной квашни «благонамеренности и порядка».

Такие «дрожжи» вскоре нашлись.

Осенью 1879 года в Одессу пришел первый номер журнала «Народная воля» — объемистая тетрадь, отпечатанная в типографии. Эпиграфом к передовой статье авторы взяли слова древнеримского сенатора: «Carthago est delenda!» — «Карфаген должен быть разрушен!» Это был призыв к политической борьбе, к немедленному выступлению против царизма. «Политические иллюзии губят народы, — гласила передовая. — Они же губят партии. Главная иллюзия, с которой надо бороться, это предрассудок против политической свободы, боязнь политической борьбы и политики вообще».

Хавкин читал этот номер журнала вместе со своими новыми товарищами по университету Степаном и Герасимом Романенко. Трудно восстановить сейчас, как зародилась дружба сыновей богатого бессарабского помещика Романенко с молчаливым еврейским юношей из Бердянска. Видимо, их связало увлечение революционными идеями, вера в общее дело. Так или иначе, но с осени 1879 года, в жандармской и полицейской переписке имена Хавкина и Романенко неизменно стоят рядом.

Братья Романенко с юридического факультета давно уже привлекали внимание полиции. Оба слабогрудые, страдающие туберкулезом, они тем не менее то и дело оказывались заводилами студенческих беспорядков. Герасима — впоследствии члена Исполнительного комитета партии «Народная воля» — высоко ценила Вера Фигнер. В книге «Запечатленный труд» знаменитая революционерка восхищается умом и образованностью Герасима Романенко, называет его человеком на редкость даровитым.

Новые идеи, новые друзья вынесли Владимира в самый водоворот интересов, которыми жила революционная Одесса 1879 года — года расцвета народовольческого движения. И сразу же попал он на заметку жандармских соглядатаев. На «Списке лицам неблагонадежным в политическом отношении», составленном не позже января 1880 года, уже известный нам полковник Першин делает пометку: «Все они (перечисленные студенты. — М. Я.) принадлежат по политическим взглядам к так называемой партии „Черного передела“. Сведения эти добыты агентурным путем, но источник достаточно оправдал себя в отношении Матвеевича, Хавкина, Романенко и других».

До поры до времени Владимира не трогают. Но на Спиридоновской на него уже заведено «досье». Дело «дозревало» и дозрело к новому 1880 году. Одесские студенты устроили несколько сходок и демонстраций по поводу новых университетских правил. Собирались на квартире Хавкина, а вожаками, как всегда, были братья Романенко. По доносу предателей Степан и Владимир были схвачены, а Герасим успел выехать за границу. Обыски. Допросы. Пухлое «дознание о студентах Хавкине и Романенко, обвиняемых в политической неблагонадежности». У Степана к тому же нашли подцензурное женевское издание шевченковского «Кобзаря», а у Хавкина — написанные им два письма «подозрительного и двусмысленного содержания». Дело могло окончиться плохо, но на первый раз генерал-губернатор приказал «ограничиться учреждением полицейского надзора».

Полицейский надзор, постоянно продлеваемый, почти восемь лет потом преследовал Хавкина в Одессе. Надзор отравил ему юность. Общение с товарищами, научная работа, дружба с Мечниковым — все оказывалось объектом слежки и доноса. Полицейские рыла лезли в его личную жизнь, в переписку, препятствовали поездкам по стране. Можно было задохнуться в атмосфере незримого террора, махнуть на все рукой, предаться отчаянию. Однако этого невозмутимого на вид студента ничто не могло удержать от поступков, которые он считал для себя обязательными.

Первого марта 1881 года в Петербурге неподалеку от Летнего сада прогремел взрыв, прервавший царствование Александра II. Народовольцы выполнили свое давнее обещание: казнили царя, по иронии судьбы носившего имя «Освободитель». Правительство ответило на убийство царя массовым террором. Каждый день в Петропавловке расстреливали и вешали народовольцев. Тюрьмы Москвы и Петербурга были переполнены. От столичных жандармов старались не отставать и их провинциальные коллеги: политические процессы шли в Киеве, Одессе; поезда не успевали увозить в Сибирь осужденных на каторгу и ссылку.

Одновременно правительство пустило слух о том, что убийство царя — дело рук евреев, пытавшихся захватить власть. По южным и западным губерниям прокатилась волна погромов. Воскресным утром 3 мая грязная волна эта докатилась до Одессы. Погромщики ходили по улицам с ломами и топорами, грабили и разоряли жилища евреев. «На Успенской улице, — бесстрастно сообщает „Одесский вестник“, — толпа с криком ворвалась в бакалейный магазин еврея. Через десять минут в квартире и магазине ничего не осталось в целости: мебель разбита, улицы покрылись густым слоем пуха… Из окна разрушенной квартиры выскочил мальчик со скрипкой в руках. Толпа гогочет. Скрипка попеременно переходит из рук в руки. Наконец один парень хватил ее о камень с размаху. Скрипка — вдребезги. Другая сцена. Оборванцы разрывают на куски платья. Наблюдающая толпа, двадцать процентов которой составляют прилично одетые люди, хохочет, созерцая происходящее…»

Что же предприняли хозяева города для борьбы с бандитизмом? В том же номере газеты есть строки, очень точно изображающие позицию тех, кто мог пресечь этот разгул. «Генерал и другие военные пробовали увещевать толпу, но это не помогло». Не помогло!..

Когда-то бывший попечитель Одесского округа хирург Н. И. Пирогов сказал: «Университет — есть лучший барометр общества». В понедельник, 4 мая, 1881 года барометр этот показал бурю. Едва начались занятия, как члены революционных кружков стали организовывать молодежь в группы самообороны. Вооружаясь на ходу, кто кочергой, кто просто палкой, студенты — русские, евреи, украинцы, молдаване и болгары — бросились наперерез погромщикам. На улице разразилась настоящая битва. Хавкин и Романенко оказались в самой гуще побоища. И тут, узря вооруженных студентов на улице, власти «пробудились». «На Рыбной и Резничной полиция и юнкера арестовали более ста пятидесяти человек. Были раненые», — сообщила затем одесская газета. А вскоре стало известно, что почти восемьсот арестованных загнаны на угольные баржи, которые уведены в гавань за волнолом.

Хавкин, которого полицейские схватили на улице с револьвером в руках, поначалу со всей массой арестованных попал в распоряжение прокуратуры. Потом начальник жандармского управления приказал перевести студента в тюремный замок. Жандармы попытались обвинить юношу в организации вооруженного нападения на погромщиков. За это им уже удалось осудить несколько студентов-оборонцев. Следствие продолжалось целую неделю. Студенты, вызванные в качестве свидетелей, не выдали товарища. И Хавкина пришлось выпустить. Жандармский капкан еще раз разжал свои железные челюсти.

Весна 1881 года принесла Владимиру немало неприятностей. Из его жизни надолго ушли два самых близких человека — Степан Романенко и Илья Ильич Мечников.

Степан Романенко подал властям прошение с просьбой отпустить его лечиться в Италию. У него действительно открылся туберкулез легких. Но Хавкин знал, что тяжело больной Степан едет вовсе не в Италию, а в Берн, где собралась большая группа народовольцев и где на медицинских курсах учится невеста Степана Соня.

Вскоре после отъезда Романенко заболел возвратным тифом Илья Ильич Мечников. Он давно уже стал появляться в лаборатории мрачным, подавленным, его обычно увлекательные лекции как-то поблекли за последние месяцы. Профессора что-то угнетало. Владимир знал причину. Илья Ильич нередко заводил в лаборатории разговоры о политике, которая сверху и снизу ползет в университетские стены, отвлекает юношество от науки. Он твердил ученикам о тех огромных знаниях, которые необходимы тому, кто хочет заниматься политикой, и корил студентов, променявших аудиторию на подпольные кружки, а учебники — на подцензурные брошюры. «Мальчишки», которых столь же талантливый, сколь и нетерпеливый профессор одолевал своими «проповедями» аполитичной науки, любили и оберегали Мечникова, но… революционной работы не бросали. В споры старались не вступать. Все знали: тот же Мечников до хрипоты отстаивает в Ученом совете, где его считают «красным» и чуть ли не агитатором, права студентов, свободу преподавания и независимость научных исследований.

И вот мрачная весть: Илья Ильич заразился тифом. А вслед за тем самым верным друзьям профессора стало известно еще более страшное: Мечников заразил себя якобы ради эксперимента; на самом деле — это самоубийство. Болезнь тянулась мучительно долго. Близкие старались скрывать от больного события, разыгравшиеся после казни царя, но Мечников узнавал и об арестах своих учеников, и о погромах, и о том, что министр утверждает на кафедры профессоров лишь «политически благонадежных», что его не интересует, имеют ли они хоть какие-нибудь научные заслуги. Такие новости (их нередко приносили ученики) ухудшали состояние Мечникова. Его жена Ольга Николаевна наконец запретила студентам посещать больного. Для Хавкина исчезла последняя отдушина.

Только в конце мая профессор, еще слабый и бледный, появился в лаборатории. Хавкин доложил ему о своих исследованиях морских простейших. Мечникову работа понравилась. Была даже назначена совместная экскурсия учителя с учеником к морю. Но поездка эта так и не состоялась. Личные обстоятельства заставили Мечникова уехать в имение под Киевом. Хавкину тоже пришлось изменить планы; он отправился в Бессарабию в научную экспедицию, организованную другой кафедрой. С грустью Владимир писал брату, что опыты, близкие его сердцу, он вынужден временно оставить. Однако вскоре развернулись события, которые вообще на целый год оторвали Хавкина от науки, от университета.

Летом 1881 года в Одессе появилась молодая изящная дама, заставившая немало говорить о себе городское общество. Дом Елены Ивановны Колосовой, очень живой, интересной собеседницы, скоро превратился в своеобразный литературно-музыкальный салон, который посещала самая различная публика. Пикники, музыкальные вечера, литературные викторины — эта миловидная женщина умела поразвлечь общество. Говорили, что она вдова, со средствами, и это особенно поощряло неженатых военных и статских чиновников. Только три человека в Одессе знали, что под именем Колосовой скрывается член Исполнительного комитета «Народной воли» Вера Николаевна Фигнер.

Исполнительный комитет назначил Фигнер руководительницей всей народовольческой деятельности на юге России. По ночам в особняке «вдовушки» проводились конспиративные совещания, готовились документы для членов партии, которым следовало срочно выехать из города. Одним из трех, знавших подлинное имя мадам Колосовой, был профессиональный революционер Павел Анненков. Фигнер привезла его из Харькова и поручила создать в университете кружок активных помощников «Народной воли». Для конспирации Анненков поступил в университет в качестве студента (это было четвертое учебное заведение, которое он сменил таким образом) и начал присматриваться к своим новым товарищам. В числе первых, вступивших в анненковский кружок, был Владимир Хавкин. Кружковцы собирали деньги для находившихся в подполье или вынужденных бежать из Одессы агентов партии, печатали на гектографе и расклеивали по городу политические прокламации. Между прочим, на гектографе размножались «Сказки» Салтыкова-Щедрина, письмо Белинского к Гоголю, памфлет «Надгробное слово Александру Второму» и судебные речи народовольцев.

Вскоре Вера Фигнер возложила на кружок Анненкова значительно более ответственное задание. Для усмирения революционного подполья царское правительство прислало в Одессу одного из самых свирепых своих сатрапов. Летом того же года прокурор Киевского военно-окружного суда генерал Стрельников, «находящийся в городе Одессе для производства по высочайшему повелению дознаний о государственных преступлениях», начал «очищать» юг России от крамолы. «Он захватывал десятки людей, совсем непричастных к революционной деятельности. Это делалось систематически по любому оговору, — писала впоследствии Вера Фигнер. — Бездушный и жестокий человек, он цинично издевался над своими жертвами. На мольбы матерей отвечал: „Не просите — ваш сын будет повешен!“ После попытки одного из арестованных к бегству Стрельников спросил конвойных: „Что же вы его убили?“ — „Нет“. — „А били?“ — „Нет“. — „Очень плохо сделали“».

Исполком «Народной воли» принял решение казнить Стрельникова. Пока в Петербурге подбирали людей для исполнения приговора, члены кружка Анненкова тщательно изучали образ жизни генерала, следили за тем, где он бывает, с кем встречается. К январю 1882 г. Владимир с двумя товарищами студентами мог сообщить Фигнер о каждой детали, касавшейся характера и поступков своего «подопечного». На этом материале Колосова построили план покушения. Было решено убить Стрельникова в пять часов вечера на Приморском бульваре, где он обычно гуляет. Возможно, что Хавкин принял бы более активное участие в подготовке покушения, но 15 февраля он и недавно вернувшийся из-за границы Степан Романенко были, как свидетельствует официальный документ, «по распоряжению г-на генерал-майора Стрельникова арестованы по обвинению в государственном преступлении».

Время не сохранило протоколов допроса, которому студент-народоволец подвергся в тюрьме. Не сохранилось и его воспоминаний об этом периоде. Но те, кто, как и Владимир Хавкин, «вкусили» от стрельниковского «гостеприимства», оставили довольно подробное описание тюремной обстановки.

До нас дошел потрясающий документ: прокламация «К русским людям», написанная в декабре того же года Павлом Анненковым по поводу так называемого голодного бунта в одесской тюрьме.

«Заключенные в тюрьме медленно и мучительно угасали под утонченной пыткой правительственного деспотизма, — сообщал Анненков. — Обстановка не изменялась даже для тяжелобольных. То же одиночество, та же холодная, сырая, вонючая камера, тот же отсыревший мешок с соломой на щелеватом полу, тот же карцер в перспективе, если не перестанешь упорствовать… На просьбу одного больного рабочего разрешить ему больничную пищу, тюремный врач доктор Розен, жандарм в душе, как он сам характеризовал себя, с какой-то дикой яростью закричал: „Вы — рабочий, а больничная пища стоит семьдесят копеек, обойдетесь и так!“. Другой арестант, студент, просил лекарства против развивающейся на руке опухоли. „Сосите опухоль, ведь у вас много свободного времени“, — отвечал Розен. Когда тот же больной выразил желание пригласить другого доктора, Розен сказал: „Вам нужны не врачи, а палачи!“ Этот самый Розен показал растерявшемуся палачу Боровицкому, как связать мертвую петлю, и самолично, с хладнокровной улыбкой, помог накинуть ее на Желвакова и Халтурина.

Страшная обстановка делала свое дело. Несколько человек сошло с ума, у остальных открылись нервные страдания, болезни груди сделались всеобщими: у одних кашель, у других все признаки зарождающейся чахотки, у третьих — кровохаркание. Постоянная сырость и холод сказались ревматизмом. У некоторых ослабло зрение и слух. Поддались даже железные организмы заключенных атлетов-рабочих: расшатались их „веревочные“ нервы, надломились их могучие груди, легко выносившие в течение многих лет ужасный воздух мастерских и подвалов.

Но „честь“ переполнить чашу страданий политических заключенных выпала на долю смотрителя тюрьмы Зубачевского. Политический больной, находящийся в последнем градусе чахотки, обратился к нему с просьбой уделить ему, полуумирающему, койку. Зубачевский приказал перевести его в карцер…»

Все, о чем писал Анненков, на несколько месяцев раньше пришлось испытать Владимиру Хавкину. Может быть, даже он подсказал руководителю кружка факты страшного произвола, творимого в стенах тюрьмы. Подобно остальным арестантам, Хавкин мерз, голодал, валялся на полу, ибо кровати полагались только лицам «привилегированных сословий». Его так же, как и других, водили на допрос в одну из камер, где «сам» Стрельников, издеваясь над заключенными, пытался вырвать сведения о подпольной организации. Хавкин не выдал кружковцев, не сказал ничего о готовящемся покушении, хотя и знал, что револьвер системы «Веблея» и два кинжала хранятся в квартире одного народовольца, откуда их ежедневно после обеда уносят в расчете, что представится случай совершить покушение. Знал он и многое другое. Но генералу студент показался, видимо, мелкой сошкой. Кстати, известно, что следователем Стрельников был скверным, раскрывать организации не умел, часто выпускал из рук важные сведения. Он не знал ни программы «Народной воли», ни того, что в Одессе, кроме рабочей подгруппы, имеется сложная местная организация. Жандармы и не подозревали в то время, что в университете действуют не отдельные «беспокойные», а целая сеть хорошо организованных народовольческих кружков. Это и спасло Хавкина.

Владимира выпустили. Случилось это ранней весной, за несколько дней до того, как на Приморском бульваре двадцатилетний Желваков выстрелом в упор убил ненавистного всем генерала. Восемнадцатого марта прогремел этот давно ожидаемый народовольцами выстрел, а в первых числах апреля подпольная группа Анненкова уже размножила на гектографе присланную из Петербурга прокламацию: «От Исполнительного комитета». «События восемнадцатого марта, — говорилось в ней, — купленные дорогой ценой крови наших товарищей, будут грозным предупреждением тем царским опричникам, которые не останавливаются ни перед какими средствами в борьбе с революционной партией».

В обстановке ожесточенного террора, в дни, когда в одесской тюрьме озверевшие жандармы без суда и следствия повесили Халтурина и Желвакова, Хавкин и его товарищи расклеивали по стенам и заборам Одессы фиолетовые листки прокламаций. В чем-в чем, а в недостатке мужества обвинять студента Хавкина не приходится. Он продолжал готовить в подпольной мастерской фальшивые паспорта, собирал деньги на нужды народовольцев. И все же Владимир постепенно охладевает к «Народной воле». Причину этого следует искать, видимо, не в целях партии, а в ее методах. Студент едва ли понимал, что индивидуальный террор вообще негодное средство в политической борьбе. Но верному ученику Мечникова, проникнутому гуманными идеями своего учителя, было чуждо всякое кровопролитие. Выстрел на Приморском бульваре Владимир воспринял как некую катастрофу. Кружок Анненкова продолжал стоять на позициях террора, и Владимир не находил в себе больше сил служить делу, которое вызывало у него отвращение. Начался медленный, но неизбежный отход Хавкина от народовольцев.

Атмосфера в университете все более накалялась. Новый университетский устав полностью отдавал студентов и профессоров в руки полиции. Еще осенью 1880 года двести сорок студентов Одессы послали министру просвещения письмо, в котором жаловались на свое положение. «Мы не имеем права собираться для обсуждения наших нужд… Нам не разрешают даже собраний, которые преследуют чисто научные цели… Помимо надзора университетской инспекции над нами тяготеет особый надзор общей полиции… Полная материальная необеспеченность тяжелым бременем ложится на нашу энергию и обусловливает собою всеобщее бедственное положение русского студента».

К весне 1882 года гнет реакции стал совершенно нестерпимым. В Ученом совете университета восторжествовала партия «благонамеренных». Даже в сборе денег на венок для могилы Чарлза Дарвина министр просвещения увидел антигосударственное деяние и категорически запретил молодым людям выражать добрые чувства к памяти английского биолога. Что ни день, то новые жертвы, которые полиция выхватывала из среды молодежи. Лучшие, наиболее любимые профессора как могли пытались помочь своим питомцам. Знаменитый эмбриолог профессор Ковалевский, профессор физики Умов обратились к властям с просьбой вернуть в университет арестованных и высланных студентов. Умов даже внес залог две тысячи рублей, чтобы взять на поруки студента-народовольца. У преподавателей-шпиков, профессоров-ханжей подобные поступки вызывали дикое озлобление. Не выдержав травли, демократическая часть профессуры во главе с Мечниковым решила покинуть университет. Узнав об этом, студенты предприняли еще одну попытку остановить окончательное духовное и научное оскудение родного университета. Пятнадцатого мая на квартиру ректора С. П. Ярошенко два юноши доставили письмо:

«Милостивый государь, Семен Петрович, — писали слушатели, — после года Вашего управления университетом, года, в продолжение которого было так много недоразумений и столкновений, дела университета, направляемые Вашей рукой, приняли такой оборот, при котором профессора, составляющие гордость университета, вынуждены оставить его. Всех нас… глубоко поразило решение Преображенского, Посникова, Мечникова и Гамбарова уйти из университета… Ваше управление вредно университету, поэтому мы ждем от Вас, что для предотвращения такого большого несчастья, как потеря лучших профессоров, Вы откажетесь от дальнейшей ректорской деятельности…»

Каждому, кто хотел поставить свою подпись под этим посланием, организаторы протеста советовали обдумать свой шаг. Все знали: Ярошенко, назначенный ректором за подобострастное отношение к властям, не простит подобной выходки. Таким образом, вместо двухсот человек, это столь же корректное, сколь и непримиримое письмо, подписало лишь девяносто пять. Среди них будущие ученые: знаменитый химик академик Н. Д. Зелинский, выдающийся геолог академик Н. И. Андрусов, ректор Московского университета профессор А. А. Мануйлов; был среди них и Владимир Хавкин.

Хавкин не мог не знать, что его-то уж выгонят наверняка. Ведь он подписал в свое время обещание не нарушать устава университета под страхом исключения. А коллективные письма к ректору считались тогда преступлением номер один. И все же Владимир не струсил. Его подпись была тем последним, чем ученик мог пожертвовать для своего учителя. Расправа состоялась почти немедленно. Семь студентов (в том числе Хавкин, Андрусов, Зелинский и Мануйлов) были исключены, восемьдесят восемь получили выговор. Неделю спустя Илья Ильич Мечников подал в отставку и навсегда покинул университет.