Заседание Варшавского окружного суда, 7—10 февраля 1891 г.

По обвинению в умышленном убийстве артистки Варшавского драматического театра Марии Висновской суду предан бывший корнет лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Александр Михайлович Бартенев. Председательствовал А. А. Чернявский, обвинял товарищ прокурора барон Э. Ф. Раден, защищали присяжные поверенные Ф. Н. Плевако и Т. С. Сакс.

По обвинительному акту дело состоит в следующем.

В шестом часу утра 19 июня 1890 года в квартиру ротмистра лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Лихачева, помещавшуюся в Лазенковских казармах в г. Варшаве, явился корнет того же полка Бартенев и, сбросив с себя шинель, сказал: «Вот мои погоны». Не успел Лихачев выразить свое удивление по поводу этого раннего визита и загадочных слов, как Бартенев сказал: «Я застрелил Маню», и затем пояснил, что убил известную актрису Варшавского драматического театра Марию Висновскую. Лихачев, желая проверить это заявление, разбудил своих товарищей офицеров: гр. Капниста и Ельца. Последние, узнав на квартире Висновской, что она с вечера ушла из дому и не возвращалась, отправились с данным им Бартеневым ключом на Новгородскую улицу, в д. 14, кв. 1, куда вошли названные офицеры в сопровождении дворника и околоточного надзирателя, состояла из узкого, совершенно темного коридора и маленькой, всего три с половиной аршина в квадрате, сверху донизу задрапированной комнаты. В комнате же у правой стены от входа, между дверьми и задрапированным окном, стоял большой низкий турецкий диван, и на нем лежала в одном белье, с полуоткрытыми глазами и вытянутыми конечностями Мария Висновская. Поза ее была спокойная, голова немного поникла вниз, ноги были вытянуты и несколько раздвинуты. На трупе (в области половых органов) лежали одна на другой две визитные карточки Александра Бартенева, а рядом с ними в складках белья — три вишни. На карточках рукою Висновской на польском языке написано следующее: 1) «Генералу Палицыну. Приятель мой — благодарю за благородную дружбу нескольких лет... посылаю последний привет и прошу выдать все деньги, которые мне еще следует из театра за «Статую» — 200 р., взносы в кассу и пенсию, прошу, умоляю». 2) «Человек этот поступит справедливо, убивая меня... последнее прощание любимой, святой матери и Александру... Жаль мне жизни и театра... Мать бедная, несчастная, не прошу прощения, так как умираю не по собственной воле. Мать — мы еще увидимся там, вверху. Чувствую это в последний момент. Не играть любовью!» Возле трупа найден шелковый платок с меткой «А. Б.», портерная бутылка с небольшим количеством черной жидкости; у ног покойницы лежала гусарская сабля. Бывшая на трупе рубашка и надетый поверх ее батистовый белый пеньюар оказались целыми, на теле же покойницы, в области сердца, замечено было темное пятно, а посредине его круглая, с обожженными краями рана, из которой сочилась темная жидкая кровь. Принадлежности женского туалета лежали тут же поблизости, между диваном и окном, а также на полу. Белая шляпка была приколота к закрывавшей печь драпировке. Кроме того, в комнате и на выступе печи лежали в беспорядке: перчатки, булавки, пробки, огарки свечей, недопитая бутылка с шампанским и портером, стеклянная банка с надписью «opium pulv.», «trucizna» (яд). Другая, стеклянная, но пустая банка, была найдена под трупом на диване. На полу и за диваном нашли множество мелко исписанных карандашом клочков твердой бумаги. Все это уже открыто было судебными властями.

Бартенев на допросе признал себя виновным в умышленном лишении жизни Марии Висновской выстрелом из револьвера и дал более подробное объяснение этого факта, заключавшееся в следующем. В феврале 1890 года кто-то из знакомых Бартенева представил его Висновской в кассе Варшавского драматического театра. Миловидная наружность известной на всех польских сценах артистки произвела на Бартенева сильное впечатление. Через некоторое время он сделал Висновской визит, но, чувствуя некоторую робость в ее присутствии, бывал у своей новой знакомой редко и ограничивался лишь посылкой букетов и изредка утренними посещениями. В начале осеннего сезона 1891 года Бартенев стал бывать у Висновской чаще и в октябре того же года сделал ей формальное предложение вступить с ним в брак. Это предложение не было принято, но и не было отвергнуто; все зависело от согласия на этот брак родителей Бартенева, с которыми он, уезжая на рождественские праздники, должен был переговорить. Съездив в деревню, Бартенев с родителями, однако, не говорил об этом, ибо наперед знал, что получит отказ. Висновской же, по возвращении своем в Варшаву, он сказал, что с родителями говорил, но так как их согласия не добился, то ему остается только покончить с собою.

Висновская тем временем не изменяла ни образа жизни, т. е. по-прежнему была окружена обожателями, ни своих отношений к Бартеневу. Надежда на взаимность то увеличивалась, то уменьшалась; Бартенев все чаще и чаще стал посещать Висновскую, ежедневно посылал ей на дом и на сцену мелкие подарки и букеты, и таким образом поддерживались между ним и Висновской хорошие отношения. Эти отношения простого знакомства круто переменились 26 марта 1890 года. Вечером этого дня после ужина в квартире Висновской последняя отдалась впервые Бартеневу. Счастье Бартенева, однако, не было полное. Большой сценический успех, красивая наружность и сильно развитое кокетство Висновской привлекали к ней мужчин, и их посещения вызывали в Бартеневе чувство ревности. Под влиянием этого чувства и горя, что он не может жениться на Висновской, Бартенев часто говорил ей о своём намерении лишить себя жизни. Висновская же, охотно говорившая о кончине и окружавшая себя эмблемами смерти, поддерживала этот разговор и показывала банку, в которой, по ее словам, был яд, и маленький, с белой ручкой револьвер. Во время одного из таких разговоров Висновская спросила Бартенева, хватило ли бы у него мужества убить ее и затем лишить себя жизни. В другой раз она взяла с него обещание, что он известит ее об окончательном решении покончить с собою и даст ей возможность увидеть его и проститься с ним. Мрачные мысли, однако, быстро сменялись шумными пирушками в загородных ресторанах; ужины с музыкой, шампанским и любовные свидания следовали быстро друг за другом. Рядом с ними шли, однако, взаимные неудовольствия и легкие размолвки. Как-то в мае Висновская заявила Бартеневу, что его ночные посещения компрометируют ее, и просила его, если он желает встречаться с нею наедине, приискать квартиру в глухой части города. 16 июня 1890 года комната, нанятая Бартеневым в доме под номером 14 по Новгородской улице, была отделана, и в тот же день Бартенев предложил Висновской взять ключ от этой квартиры. «Теперь поздно»,— ответила Висновская и, не объясняя значение слова «поздно», утром следующего дня, т. е. 17 июня, уехала на целый день в пригородную деревню Поток к жившей там на даче матери своей Эмилии Кицинской. Мучимый ревностью и объясняя отъезд Висновской и слово «поздно» желанием прервать с ним отношения, Бартенев написал Висновской полное упреков письмо, которое оканчивалось заявлением, что он лишит себя жизни. Одновременно с письмом он отослал ей все полученные от нее письма, перчатки, шляпку и другие мелкие вещи, взятые им на память. Отослав письма и вещи, Бартенев поехал в цирк, пил здесь со своим знакомым Михаловским шампанское и, побывав после представления в одном из ресторанов, вернулся около полуночи домой. Полчаса спустя горничная Висновской передала ему записку своей барыни, прибавив, что Висновская ждет его перед казармами в карете. Несколько минут спустя Бартенев и Висновская уехали в город. На пути и в квартире на Новгородской улице происходили объяснения, кончившиеся тем, что Висновская назначила Бартеневу свидание в той же квартире на другой день в 6 часов пополудни. Это свидание, как говорила Висновская, должно было быть последним, потому что уже окончательно был решен ее отъезд через несколько дней за границу, сначала в Галицию, а затем в Англию и Америку.

В исходе седьмого часа ожидавший Висновскую Бартенев открыл ей двери помещения на Новгородской улице. Войдя в комнату, Висновская положила на диван два свертка и, раздевшись, вынула из одного из них пеньюар, а из другого большой заряженный, принадлежавший Бартеневу и хранившийся у Висновской револьвер. На вопрос Бартенева, зачем она принесла револьвер, Висновская ответила, что он ей больше не нужен и что она возвращает его владельцу. В начале свидания оба находились под впечатлением размолвок последних дней; потом разговор стал нежнее; Бартенев говорил о любви, о том, что он не переживет ее отъезда, и вскоре прежние отношения возобновились. Приблизительно в 10 часов вечера Висновской захотелось есть. Через полчаса холодный ужин, портер и привезенное Бартеневым заранее шампанское были на столе. Поужинав и попросив Бартенева в следующий раз покупать меньше яств, Висновская легла на диван. Часа два спустя Висновская спросила Бартенева, который час. Оказалось, что полночь миновала. «Пора мне домой»,— сказала Висновская и собиралась одеваться, но по просьбе Бартенева легла опять и задумалась. «Какая тишина,— сказала она через некоторое время,— мы точно в могиле». Потом, помолчав, прибавила: «Пора мне ехать, но как-то не хочется уходить, я чувствую, что не выйду отсюда». Бартенев на это ничего не ответил и разговор прекратился. «Разве ты меня любишь? — возобновила Висновская разговор.— Если бы ты меня любил, то не грозил бы мне своей смертью, а убил бы меня». Бартенев возражал, что он себя может лишить жизни, но убить ее у него не хватает сил. Вслед засим он прикладывал револьвер с взведенным курком к себе. «Нет, это будет жестоко— убить себя на моих глазах, что же я тогда буду делать»,— сказала Висновская и, вынув из кармана своего платья две банки — одну с опиумом, а другую с добытым Бартеневым по ее просьбе из полковой аптеки хлороформом, предложила принять вместе яду, а затем, когда она будет в забытье, убить ее из револьвера и покончить затем с собою. Бартенев согласился. После этого они оба начали писать записки. Висновская писала долго, рвала записки и опять начинала писать. Окончив свои записки раньше Висновской, Бартенев начал ее торопить. После этого Висновская приняла опиум вместе с портером; Бартенев тоже выпил немножко отравленного портера. Затем Висновская легла на диван и, помочив два носовых платка хлороформом, положила их себе на лицо. Через некоторое время Бартенев присел на край дивана, обнял левой рукой находившуюся в забытье Висновскую и, приложив бывший у него в правой руке револьвер к обнаженной груди ее, спустил курок. Когда это случилось, Бартенев с точностью определить не мог; он допускает, однако, что выстрел последовал в три или после трех часов утра. Совершив убийство, Бартенев около пяти часов утра запер квартиру и, забрав с собой револьвер, уехал домой, т. е. в Лазенковские казармы.

Объяснение обвиняемого о лишении им Висновской жизни по ее просьбе и согласно желанию убитой, говорит обвинительный акт, опровергается вполне как показаниями родственников и друзей потерпевшей, так и содержанием восстановленных из найденных на месте преступления разорванных на мелкие куски записок покойной. Текст записок, писанных на польском языке на кусках простой бумаги и двух визитных карточках Александра Бартенева, гласит в подстрочном переводе следующее: 1) «Человек этот угрожал мне своею смертью — я пришла. Живою не даст мне уйти». 2) «Итак, последний мой час настал: человек этот не выпустит меня живою. Боже, не оставь меня! Последняя моя мысль — мать и искусство. Смерть эта не по моей воле». 3) «Ловушка? Мне предстоит умереть. Человек этот является правосудием!!! Боюсь... Дрожу! Последняя мысль моя матери и искусству. Боже, спаси меня, помоги... Вовлекли меня... это была ловушка. Висновская». По поводу содержания последних трех записок Бартенев не дал никаких объяснений и заявил лишь, что он крайне удивлен и поражен их содержанием. Указанная в первой записке причина, побудившая Висновскую назначить Бартеневу роковое свидание вечером 18 июня, находит себе полное подтверждение в многократных заявлениях обвиняемого о намерении лишить себя жизни. Эти угрозы, которым, по свидетельству двоюродных сестер Висновской, Штенгель, Крузевич и Карай, и друзей ее, генерала Палицына, певца Мышуги, дворянина Крживошевского и других, потерпевшая придавала серьезное значение, высказывались Бартеневым на словах и в письмах постоянно. Так, в двух письмах, адресованных на имя Висновской из Москвы во время отпуска Бартенева в декабре 1889 года, значатся фразы: «Если не удастся получить согласие на брак, то вы знаете, на что я решился», или в другом письме: «Буду ли я свободен или нет; если нет, то мне остается лишь не жить». Кроме того, Висновская неоднократно высказывала свои опасения, что ее кокетство с Бартеневым доведет его до самоубийства, и с ужасом заявила, что это позор — иметь жизнь человека на своей совести. Но кроме нравственных побуждений удержать Бартенева во что бы то ни стало от самоубийства, у Висновской были и другие опасения, более реального свойства. Она, по словам ее матери Эмилии Кицинской и двоюродной сестры Елены Карай, опасалась, кроме крупного скандала, который лишил бы ее места в театре, еще и других тяжелых для нее последствий в случае смерти Бартенева, так как последний уверил покойную Висновскую, что отец его состоит московским губернатором, а сестра — фрейлиной Высочайшего двора. Висновская называла Бартенева в кругу близких «страшным» и неоднократно говорила: «Увидите — он меня убьет и отомстит за всех, с которыми я кокетничала». Опасение за свою жизнь и главным образом за жизнь Бартенева удерживали Висновскую прервать внезапно возникшую исключительно ради кокетства и без всякого чувства связь с Бартеневым; она надеялась найти исход из тяготившего ее положения в отъезде на продолжительное время за границу. Жажда славы на артистическом поприще ускорила это решение, и до ее отъезда в Галицию, а затем в Англию и Америку оставалось 18 июня всего несколько дней. Смерти Висновская боялась ужасно; по удостоверению упомянутых выше родственников и друзей Висновской, последняя своими разговорами о смерти только кокетничала; жизнью же она настолько дорожила, что при малейшем нездоровье она посылала за врачом, а ничтожная и даже мнимая опасность вызывала в ней ужас, а затем, по миновании опасности, горячие благодарственные молитвы за спасение. Всегда веселая, остроумная и любящая сильно и искренно мать свою, Висновская о самоубийстве не думала и заявила, между прочим, своему хорошему знакомому, Мешковскому, что ее принцип — «жить и пользоваться жизнью». В последний день ее жизни, т. е. 18 июня 1890 г., за несколько часов до поездки в дом № 14 на Новгородской улице у Висновской обедали певец варшавской оперы Александр Мышуга и англичанка Алиса Розе. По словам этих свидетелей, Висновская была в свойственном ей хорошем расположении духа и, очевидно, далека от мысли о самоубийстве. Прощаясь около четырех часов пополудни с Мышугой, Висновская пригласила его провести у нее вечер того же дня, такое же приглашение получил другой близкий знакомый покойной Степан Крживошевский. Перед уходом из дома на свидание Висновская заказала кухарке своей Грабицкой ужин и приказала горничной Орловской зажечь лампу и ожидать ее; по дороге же к Бартеневу она заезжала к своей портнихе Далешинской, просила приготовить заказанные ею платья к завтрашнему дню и, пошутив с хозяйкой мастерской и работницами, уехала.

Вышеизложенные обстоятельства, говорит обвинительный акт, опровергают объяснение обвиняемого о непринужденном желании Висновской покончить с собою. Данные, добытые следствием, указывают на настоящий мотив, побудивший Бартенева совершить преступление. Этим мотивом была ревность. По заявлению самого обвиняемого, он ревновал Висновскую постоянно ко всем и каждому, кто, по его мнению, пользовался ее расположением. Ревность Бартенева проявлялась с особенной интенсивностью в отношении председателя управления варшавских казенных театров, генерала Палицына. Распространяемые самой Висновской ничем не подтвердившиеся слухи об ухаживании генерала Палицына за ней и даже о намерении последнего вступить с нею в брак довели, по удостоверению свидетелей Прудникова и Пржбыльского, Бартенева до того, что один вид лично ему незнакомого Палицына вызывал в нем озлобление, которое он не в состоянии был скрыть. Ревность и злоба в отношении генерала Палицына и нежелание уступить Висновскую кому бы то ни было должны были возрасти в ночь на 19 июня, во время последнего свидания с Висновской, до крайних пределов. В эту ночь, согласно объяснению обвиняемого, Висновская рассказывала ему разные эпизоды из своей жизни. Жизнь эта была, по словам Висновской, полна неудач и разочарований, причем в виде примера она рассказывала, что даже получение заграничного отпуска сопряжено с жертвами, так как генерал Палицын разрешил ей отпуск с тем, чтобы она уехала с ним куда-нибудь на две недели. Свою злобу к Палицыну и торжество, что Висновская ему принадлежать не будет, Бартенев выразил в составленной им в ночь убийства и разорванной там же, по его словам, Висновскою записке следующего содержания: «Генералу Палицыну. Что, старая обезьяна, не досталась она тебе?»

Одновременно с выяснением вышеизложенных обстоятельств было произведено химическое и химико-микроскопическое исследование как внутренностей покойной Висновской, так и найденных на месте преступления съестных припасов, посуды и белья потерпевшей и обвиняемого. Химическим анализом внутренностей потерпевшей установлено, что в желудок Висновской было введено весьма незначительное количество морфия, принятого в виде опиума и недостаточного для отравления, что отсутствие алколоидов опиума в тонких и толстых кишках указывает на то, что Висновская умерла вскоре после приема яда, и что присутствие винного спирта в желудке доказывает, что покойная пила незадолго перед смертью портер и шампанское вино. Кроме того, при анализе покрывавшей внутренние стенки портерного стаканчика темно-бурой массы выяснилось, что масса состоит из остатков портера и примешанного к нему опиума; количество найденного в стаканчике яда признано достаточным для отравления. Опиум в чистом виде был найден в стеклянной банке, снабженной печатным ярлыком с надписью «Trucizna» и «opium pulv.», химическим способом определено, что банка с 12,9 г опиума содержит в себе 6,21% морфия. В стеклянном флакончике, бывшем под трупом, оказалась одна капля хлороформа, на покрывавшей стол белой скатерти и на пробочнике — незначительное количество опиума. Бывшие на белье и пеньюаре Висновской красные пятна признаны кровяными.

На вопрос о виновности, предложенный в начале судебного следствия, Бартенев ответил, что признает себя виновным, что смерть Висновской была ему не нужна, что выстрелил он помимо воли. При дальнейшем объяснении защитник Бартенева заявил, что обвиняемый, затрудняясь и робея в словесных объяснениях, ходатайствует о прочтении показания его, данного на предварительном следствии. В показании этом, весьма подробном, Бартенев рассказывает историю своего знакомства с Висновской, первоначальных робких взглядов и ухаживаниях, перехода отношений на более интимную почву и, наконец, подробности устройства отдельной квартиры на Новгородской улице. Показание это заканчивается рассказом о том, как проведен был последний день перед преступлением и как совершено было само преступление. «В нанятой квартире,— рассказывает Бартенев,— я велел, согласно желанию Висновской, забить окно досками, чтобы день казался ночью, и потому, что в ней предназначались также дневные свидания; кроме того, велел приделать второй ключ к входной двери для передачи его Висновской. 16 июня я зашел к Висновской в 4 часа, сказал, что квартира уже готова, и передал один из ключей. Он» взяла ключ, улыбнулась, но возвратила его обратно, прибавив, что поговорит об этом со мной в другой раз. В это время пришел к ней некто Михаловский, с которым я встречался раньше. Когда мы уходили с Михаловским, то Висновская громко ему сказала: «Приходите в понедельник!», а мне шепнула: «Приходи завтра в четыре часа». В назначенное время, в воскресенье, 17 июня, я пришел к Висновской, и кухарка мне передала письмо, в котором Висновская писала, что, чувствуя себя нездоровою, не может меня принять, что на следующий день, в понедельник, она уезжает к матери на дачу и просит меня туда не приезжать, что теперь уже поздно меня видеть и взять то, что я хотел ей дать, и чтобы я пришел к ней во вторник в 4 часа. Это письмо меня взволновало, и я захотел ее упрекнуть в том, что она отказывается от того, чего сама раньше хотела.

Я пошел в кондитерскую, написал Висновской письмо, прося разъяснить, что значит слово «поздно». Посыльный вернулся с письмом обратно, заявив, что Висновская куда-то уехала. Тогда я пришел к заключению, что она хочет прекратить со мною всякие отношения и, отправившись домой, написал ей письмо, упрекая за все ее поступки по отношению ко мне, что она по очереди меняет своих поклонников, что теперь очередь, вероятно, дошла до меня, и просил возвратить мне кольцо, составляющее для нее безделушку, а для меня память, которая пойдет вместе со мною. Я желал этим сказать, что между нами все кончено, и мне остается смерть. Я прибавил, что пусть это наступит лучше теперь, чем в то время, когда она будет моею женою. С письмом я послал вещи, хранившиеся у меня: перчатки, шпильки и шляпку, а также подаренный ею портрет. Лакей вернулся и сказал, что Висновская еще не возвращалась в город и что все он оставил у дворника. С вещами я послал также и все письма Висновской, полученные мною от нее в разное время. Вечером я поехал в цирк, встретился там с Михаловским, пил с ним шампанское. Заметив мое расстроенное состояние, Михаловский сказал, что не следует так сокрушаться по поводу Висновской, что и он был когда-то в нее влюблен, что она водила его за нос, что не стоит с нею возжаться, что она кокетка.

Я был уверен, что после получения моего письма Висновская на меня рассердится, и что мы навсегда расстанемся. Мне захотелось показать квартиру на Новгородской Михаловскому и при выходе из цирка я сказал ему, что покажу одну вещь, не объясняя, что именно. Мы поехали на Новгородскую, я ему показал квартиру, а затем мы отправились к Стемпковскому, ужинали, пили шампанское и приехали ко мне в казармы около часа ночи. Я стал раздеваться, как вдруг лакей мне подал письмо от Висновской; оказалось, что она приехала в карете с горничною и ждет меня около казарм; по ее желанию я велел своему лакею проводить в город горничную, а сам сел в карету, и мы поехали в квартиру на Новгородскую. Дорогою я упрекал ее, говорил, что она мною только играет. Приехали в квартиру; она осмотрела, осталась довольна и сказала, чтобы я зашел к ней за турецкой материей для драпировки печки. Она была спокойна, и так как ее состояние обыкновенно передавалось и мне, то и я стал успокаиваться. Я стал к ней ласкаться, просил извинения за все упреки и просил возвратить мне отосланный мною портрет. Она отказывалась возвратить портрет, но согласилась оставить у себя кольцо, прибавив, что мое письмо ее обидело и что я не имею права попрекать ее поклонниками. Я просил прощения, признавал себя виновным и понемногу совершенно успокоился. У нас часто бывали подобные разговоры, и всегда я признавал себя виновным и просил прощения. В 3 часа ночи мы уехали, я отправился проводить ее домой. Дорогой, в карете, наш разговор опять обострился; она мне говорила: «Какой ты мужчина, у тебя нет никакого характера, я с тобою могу сделать все, что угодно: то взбесить, то успокоить; будь я мужчиною, я бы такую женщину изрезала в мелкие кусочки». Тогда я сказал: «А! В таком случае возьмите назад кольцо!» Она начала улыбаться; я настаивал, надел ей кольцо на палец. Тогда она сказала: «Приходи завтра!» Я отвечал: «К чему? Между нами все кончено, я не приду!» Она сказала: «Ну хорошо, приходи на Новгородскую»; я несколько раз отвечал: «Не приду, не приду!» Она меня перебивала и говорила: «Нет, ты придешь!» А потом прибавила: «Послушай! Я скоро уеду за границу, буду все время занята; я хочу видеть тебя в последний раз, мне нужно у тебя спросить важную вещь; впрочем, как хочешь, я только удивляюсь: ты говоришь, что меня любишь, что без меня жить не можешь и застрелишься, а не хочешь меня видеть в последний раз». Тогда я сказал довольно холодно, что если так, то я завтра сообщу ей, в котором часу я буду свободен. Мы расстались, я уехал на извозчике домой и, вернувшись, застал Михаловского спящим.

Утром, в понедельник, 18 июня я послал к Висновской своего лакея с запиской, писал, что буду свободен с 12 часов дня. Она назначила мне свидание в 6 часов на Новгородской. В назначенное время я был там; привез с собой бутылку шампанского, два стаканчика и пульверизатор с одеколоном. Висновская приехала в 7 часов; в руках у нее было два свертка; она сказала, что разденется и попросила меня выйти в переднюю; возвратившись, я застал ее в одном пеньюаре, с голыми ногами, без чулок и туфель; она полулежала на диване; я спросил, зачем она привезла револьвер; она отвечала, что револьвер ей больше не нужен, и что лучше держать его в этой квартире на случай, если бы кто-нибудь вошел. Меня точно кольнуло в голову, и я подумал, что неспроста она привезла револьвер, но ничего не сказал. Сперва разговор шел довольно холодно, я все еще не мог забыть разговоров предшествовавшей ночи. Висновская стала рассказывать, что она скоро поедет ненадолго в Галицию, а потом в Лондон или Америку. Я присел к ней на диван и начал ласкаться, говорил ей о своей страстной любви и о том, что не переживу ее отъезда. Она сожалела, что не может быть моею женой, что все обстоятельства складываются против нас, что не будь я русский, то еще как-нибудь можно было бы устроиться и жить вместе, что она любит во мне душу и фантазию и сожалеет, что моя любовь к ней, моя первая любовь вышла такая неудачная. Когда разговор прекратился, и я посмотрел вверх под зонтик, то сказал: «Посмотри, как здесь тихо, мы с тобой точно в могиле!» В ответ она грустно улыбнулась. Это было часов около 10. Вскоре Висновская выразила желание поесть. Я оделся и пошел к лавочнику, у которого нанял квартиру; дал ему денег, велел купить ветчины, паштет, портеру, пива, вишен и сельтерской воды. Все это было доставлено, и я все принимал в передней через порог наружных дверей, так что в квартиру никто не входил. Висновская ела мало, просила на будущее время не покупать так много и между прочим сказала, что в другой раз приедет с кузиной, так как ей неловко перед дворником приезжать всегда одной. Часа через два она сказала: «Ох, как поздно, надо ехать домой!» Я попросил ее остаться еще немного, и она ответила: «Знаешь, я чувствую, что мне нужно отсюда ехать, но как-то не хочется выйти. Я чувствую, что не выйду отсюда!» Я недоумевал, что это значит, но, привыкнув к ее странным выходкам, не придал ее словам никакого значения и отвечал нежностями. Она спросила, есть ли у меня карандаш; у меня его не было, я отправился к лавочнику, и сын его принес мне карандаш и почтовой бумаги. Когда я принес и то и другое, Висновская спросила у меня визитную карточку и на ней написала что-то. Я подумал, не кузине ли она пишет, и сказал, что на карточке писать неудобно, а есть бумага. Висновская ответила, что это так, заметка. Она прилегла и положила записку около себя.

В это время мы мало разговаривали; она просила оставить ее подумать и подремать. Спустя некоторое время она приподнялась, и записка упала. Я спросил, что это за записка, но Висновская, не ответив, разорвала ее и затем сказала; «Я забыла, я пришла возвратить тебе твои кольца, ты сам хотел вчера все кончить, на что мне все эти кольца!» Сняв их, она приподнялась, бросила кольца на выступ печки, говоря мне: «Разве ты меня любишь? Если бы ты меня любил, ты бы меня убил еще тогда, когда мы раз на это решились, и не говорил бы мне, что покончишь с собою один. Я не понимаю, как ты можешь меня оставить жить. Я женщина, у меня нет той решимости, которая должна быть у тебя, а то бы я с собой давно покончила. Я боюсь только страданий перед смертью, а смерти я не боюсь!» Я был ужасно расстроен, говорил ей, что не чувствую решимости ее убить, что себя лишить жизни могу, но ее не в силах; при этом я брал револьвер и, помню, один раз навел его на Висновскую, не взводя курка, но тотчас отпустил, сказав, что не хватает решимости; затем, взведя курок, я несколько раз наводил дуло на себя, вовсе не думая этим шутить или пугать ее, а сознавая вполне, что мне ничего не остается в жизни; я чувствовал, что нужно застрелиться, но последний момент решимости во мне еще не наступал. Висновская, видя мое возбужденное состояние, всякий раз отстраняла револьвер и говорила, что так нельзя, что это будет жестоко, чтобы умереть на ее глазах, а она останется жива и что же она тогда будет делать. Потом она прилегла и, по-видимому, начала дремать. Я сидел возле нее и предавался своим мыслям, не видя для себя другого исхода, как только смерть, если с Висновской мне придется окончательно расстаться. Вдруг она быстро приподнялась и, не вставая с дивана, сказала что-то по-польски, но что именно, я не разобрал. Потом она сказала: «Дай сюда кольца!» Я подал кольца, она надела свое, а мне подала мое и сказала: «Ты ведь знаешь, что я тебя давно люблю и сейчас люблю, я часто бывала к тебе нехороша, но это уж в моем характере; я отдавалась тебе не по какому-либо расчету; ты видишь, нам нельзя ни жениться, ни вместе жить; дай-ка сюда платье!» Я подал ей юбку, из которой она вынула две баночки. Тут я понял, в чем дело, и спросил Висновскую: «Неужели опять?» «Да, теперь уже конец»,— ответила она и спросила: «Можешь ли ты жить без меня?» Я сказал, что не могу, что не переживу разлуки с нею. Тогда она сказала: «В таком случае хорошо, я взяла твое сердце и мысли; это уже твоя судьба, как и многих других, которые меня любили. Чувствуешь ли ты решимость убить себя?» Я отвечал утвердительно. Тогда она прибавила: «Все равно ты осужден меня вечно любить и страдать; если ты решился, то захвати и меня с собою: ты умрешь с сознанием, что я навеки твоя, теперь же слушай мою жизнь!»

Она начала с самого детства, говорила, что за нею не смотрели, что какая-то женщина развращала ее в ранние годы, что будучи за границей, она искренно полюбила одного человека, который возил ее в Константинополь, показывал ей гарем, а ее только заставлял раздеваться и только любовался ею; что театр, которому она служила, только развратил ее, что другая бы женщина позавидовала ей, что генерал Палицын хочет на ней жениться, но что она не хочет продавать себя за богатство, несмотря на свою любовь к роскоши, что в последнее время Палицын разрешил ей продолжительный отпуск с тем, чтобы она поехала с ним куда-нибудь на две недели. Я в свою очередь говорил ей о своем разочаровании жизнью, о невозможности жить без нее, и что в этот момент я готов покончить с собою и с нею. Затем, не помню, кто из нас стал раньше писать записки: я разломал карандаш, чтобы мы могли писать одновременно; она писала на моих визитных карточках, полулежа на диване. Во время писания записок мы не разговаривали. Я так был убежден, что отец никогда бы мне не разрешил жениться на Висновской, что поэтому и написал в записке фразу: «Вы не хотели моего счастья». Висновская долго писала записки, писала с расстановками, не спеша, обдумывая. Напишет что-то и остановится, думает, глядя на дверь; опять напишет два-три слова и снова размышляет. Написав записки, она рвала их, бросала куда попало и снова принималась писать; опять рвала и снова продолжала писать. Я кончил писать гораздо раньше. Комната освещалась одною свечою в фонаре; когда мы начали писать, я хотел зажечь другую свечу, но она сказала: «Не нужно!» Сколько было написано ею записок, не знаю; помню только, что осталось их две; я спросил ее, что она написала; она ответила: одну матери, а другую в дирекцию театров; о разорванных записках я ее не спрашивал. Она захотела прочесть мои записки и разорвала ту, которую я написал в резкой форме Палицыну, сказав, что если ее оставит, то Палицын ничего не сделает для матери, как она его о том просит в своей записке. Затем опять начался разговор о нашей любви, о безысходности положения, о том, что нам остается умереть, и тут я прибавил, что «уж если так, то надо это сделать поскорее!» Она решила сначала принять опиум, чтобы привести себя в бессознательное состояние, а я должен был сначала ее застрелить, а потом уж себя. Она насыпала в стакан опиума, а я налил в него портера, и она не вдруг, а постепенно стала пить глотками эту смесь, приподнявшись на диване. Остаток, долив портером, выпил я. Она легла на диван и просила положить ей на колени две записки, ею написанные. Я это исполнил. Затем она намочила свой и мой платки хлороформом и наложила их себе на лицо. Помню, что попросила дать ей еще опиума; я подал, но она не приняла, так как у нее появилась рвота. Она попросила убить ее, во имя нашей любви, настойчиво повторяя: «Если ты меня любишь, убей!» и раз произнесла эту фразу на польском языке. Все время мы разговаривали по-французски, так как польский язык я плохо понимаю. Я сидел возле нее с револьвером в правой руке и взведенным еще раньше курком. Я кажется обнял ее за шею левой рукой, а она все время лепетала, чтобы я ее убил, если люблю. Помнится, что я прильнул к ее губам; она по-французски сказала: «Прощай, я тебя люблю»; я прижался к ней и держал револьвер так, что палец у меня находился на спуске: я чувствовал подергиванья во всем теле; палец как-то сам собою нажал спуск и последовал выстрел. Я не желаю этим сказать, что выстрелил случайно, неумышленно; напротив того, я все это делал именно для того, чтобы выстрелить, но только я хочу объяснить, что то мгновенье, когда произошел выстрел, опередило несколько мое желание спустить курок. Голова у меня была как в тумане. После выстрела мною овладел ужас, и в первый момент у меня не только не появилось мысли застрелить тут же себя, но у меня никаких мыслей не было, или, вернее, они все перепутались в моей голове, и я не знал, что делать. Мне помнится слабо, что я схватил сифон с сельтерской водой и стал ее лить на голову Висновской; для чего я это делал, не знаю; я не давал себе отчета в бесполезности этой меры. Который час был в это время, не знаю; может быть, 3 часа, может быть, больше. Долго ли я оставался после выстрела и что я делал, не могу дать себе отчета. На меня нашло какое-то отупение, и я машинально надел шинель и фуражку и поехал в полк. Не помню, запер ли я дверь или нет. Содержание трех разорванных записок меня удивляет; я не думал принуждать ее к смерти, я только говорил, что не могу жить без нее. Если бы она хотела, она легко могла бы меня успокоить, так как вообще она могла делать со мною все, что ей было угодно. Стоило ей только сказать слово, что ничего этого не нужно, что она хочет еще жить, я был бы далек от мысли об убийстве, я бы и сам, пожалуй, воздержался от мысли о самоубийстве. Но Висновская даже не намекнула на желание пользоваться жизнью и, напротив того, своими разговорами поддерживала наше общее желание расстаться с жизнью во имя нашей любви. У меня осталось в памяти одно выражение Висновской во время писания ею записок; она сказала: «Странное дело, последнее мое слово в жизни — ложь!» Судя по обращению Висновской с матерью, можно было думать, что она её любит, но мне она иногда говорила, что мать ее не понимает, и выражала удовольствие, когда мать уехала на дачу. Прося меня положить на нее записки, Висновская также просила положить на нее и вишни, говоря, что в детстве ее звали вишенкой, и пусть эти вишни будут напоминанием о ее детстве. Еще в апреле, когда стали давать «Живую статую», Висновская, исполнявшая в этой пьесе главную роль, просила меня покончить с нею и с собою во время представления. Она хотела, чтобы это вышло очень эффектно и предлагала мне устроить это таким образом: я должен был взять в рот пилюлю с ядом и, поднеся ей букет, выстрелить в нее, а сам должен был проглотить пилюлю; но я наотрез отказался от исполнения такого плана. Выражение в моей записке к Палицыну означает не ревность, а только сочувствие Висновской, что она не досталась нелюбимому ею человеку. У меня ревнивый характер, но я не ревновал Висновскую, потому что верил в нее и не допускал мысли об измене. Никогда ни Висновской, ни матери я не говорил, что отец мой московский губернатор, и что сестра моя фрейлина. В квартиру я приехал совершенно трезвым; мы с Висновской выпили немного шампанского и портера, а я выпил еще бутылку пива».

Затем в другом показании Бартенев говорит: «Объяснение смысла записок, найденных разорванными, для меня еще труднее, чем для кого-либо другого. Посторонний может предположить два мотива: или мое ужасающее зверство, или же что покойница, всегда щепетильная относительно своей репутации, желала скрыть свое добровольное желание смерти от руки русского офицера, разумеется, зная, что и я лишу себя жизни. Не могу дать себе отчета, почему я не привел в исполнение намерения себя убить; был ли то страх смерти, недостаток воли, наплыв чувств, вызывающих желание продолжать жизнь — не знаю. Говорю о втором мотиве, потому что не могу найти другого. Хотя не могу и мне больно предполагать, что даже при всем том, что она так жестоко играла мною (как это теперь оказывается), она была бы так бессердечна, чтоб так оклеветать меня ради своей репутации (несмотря на убеждение, что я буду мертв). Люди, меня знавшие, удостоверят, что на бессердечное убийство я совсем не способен. Хотя я был в сильно возбужденном и расстроенном состоянии, но все-таки в сознательном. Предположим, что я хотел ее убить, а она хотела жить; но ей стоило сказать мне несколько ласковых слов или протянуть руку, чтобы я забыл все оскорбления. Припоминаю такой случай: как-то раз при матери и при ком-то из родственников я выразился об одной женщине, что она хорошенькая. Висновская посмотрела на меня и швырнула стакан с шампанским мне в лицо так, что он разбился и запорошил мне глаза. От такого неожиданного поступка, связанного с физической болью и оскорблением, естественно было бы с моей стороны рассердиться, но она протянула руку, и я все забыл. Допустим, что я убил ее из ревности, но, во-первых, не я привез револьвер и яды, а во-вторых, если бы она хотела жить, она бы делала попытки отстоять свою жизнь, кричала бы, шумела, боролась; затем, разве бы стала она писать о справедливости поступка человека, ее убивающего, и стала бы писать о расчетах с дирекцией.

Не мог я ее усыпить хлороформом — это доказывают оставленные ею записки; не мог подлить опиума, так как опиум имеет горький вкус и специфический запах. Я виноват в том, что не отговаривал ее от идеи смерти; но я сам всегда думал об этом и меня влекло к ней. Ревность у меня проявлялась минутами и не была сплошным чувством; когда я это ей выражал, она меня всегда разубеждала и даже сердилась. Я знал, что в нее влюблены многие, но объяснял себе это тем, что она любит ухаживания. Я знал, что она в меня не влюблена, но чувствовал ее расположение и все же любовь ко мне, хотя и не пылкую и не страстную. Иначе я не мог объяснить ее симпатии ко мне. Во мне она не могла видеть ни протекции, ни денег, вообще никакого расчета, из-за которого она мне могла отдаться. Я не мог обольстить ее мыслью о женитьбе, так как всегда говорил ей, что при жизни отца это вещь невозможная. Относительно Мышуги она мне говорила, что он ей нравился, но теперь она с ним все кончила. Про генерала Палицына она сама мне говорила, что от него в зависимости как от директора театра и что он в нее сильно влюблен и хочет, чтоб она была его женою, но что она на это никогда не согласится. Я не мог ревновать к Палицыну по причине его преклонных лет. Моя записка о Палицыне, разорванная Висновскою, написана в будущем времени, а не в настоящем или прошедшем; следовательно, я не предполагал существования между ними интимных отношений. В разговоре о своем будущем и даже раз при Штенгель она сказала: «Ни за что я не выйду за этого старика, продать себя ему — ни за что!» Она возмущалась, когда приходили к ней просить протекции у Палицына; говорила, что ее оскорбляют все эти просьбы, так как все думают, что она любовница Палицына. Меня лично убеждало в противном и то, что будь это правда, у нее было бы много денег, чего, однако, не было, как она сама мне о том говорила. Неужели бы я мог желать на ней жениться, если бы знал, что она любовница Палицына!»

На судебном следствии было допрошено 67 человек свидетелей; в качестве последних явились преимущественно лица, занимающие выдающиеся места среди варшавского русского и польского общества.

Допрос их начался показаниями товарищей Бартенева, офицеров лейб-гвардии Гродненского гусарского полка: штаб-ротмистра Лихачева, корнетов гр. Капниста, Ельца, Крупенского и др. По словам этих свидетелей, Бартенев, приехав после убийства Висновской в казармы, был сильно взволнован, казался пьяным и нервно, отрывочно, задыхаясь, рассказал им подробности убийства. Товарищи опасались сначала за жизнь Бартенева, но потом убедились, что он далеко не расположен лишить себя жизни. За несколько дней до преступления Висновская вместе с Бартеневым была в часовне в Лазенковских казармах, где покоился труп умершего накануне вахмистра. Вид трупа произвел на Висновскую потрясающее впечатление. На следующий день, при похоронах этого вахмистра, процессия по просьбе Бартенева прошла мимо дома, где жила Висновская. Услышав звуки похоронного марша, Висновская вышла на балкон и была крайне взволнована представившимся зрелищем. Бартенев, видимо, старался всем этим подействовать на ее нервы.

Из показаний свидетелей — жильцов дома № 14 по Новгородской ул., где совершено было убийство Висновской, выяснилось, что Бартенев нанял квартиру в начале июня, в середине же этого месяца явился туда со столяром и обойщиком и приказал им отделать комнату в восточном вкусе; через три дня квартира была готова, и в тот же день вечером Бартенев приехал туда с какой-то дамой. На следующий день, 18 числа, Бартенев приехал один около 7 часов вечера; спустя час к нему приехала Висновская. Бартенев попросил у своих соседей Купфера и Мизевской льду, скатерть и пробочник. Около часу ночи он просил дать карандаш и бумагу. Свидетели ночью слышали за стеной хохот, женский голос, потом повелительный мужской голос.

Тенор варшавской оперы Александр Мышуга познакомился с Висновской 11 лет тому назад. С 1884 г. был с нею в близких отношениях. Свидетель до конца жизни горячо любил Висновскую и, по его словам, пользовался взаимностью. Висновская говорила ему, что Бартенев любит ее до безумия; он клялся ей, что готов убить своего отца, если тот будет сопротивляться его браку с артисткой. Кроме того, подсудимый часто грозил ей своим самоубийством и раз даже приложил револьвер к своему сердцу. Висновская на коленях умоляла его отказаться от этого намерения. Мышуга советовал артистке уехать в Лондон; Бартенев возражал, что он приедет и туда в качестве атташе русского посольства. Свидетель видел Висновскую за несколько часов до ее смерти, он обедал у нее и получил приглашение прийти в тот же день вечером. О самоубийстве Висновская не помышляла, смерти всегда боялась. Самоубийства Бартенева она особенно опасалась, имея в виду крупный скандал, который несомненно тогда бы вышел, с одной стороны, с другой — рассказы подсудимого о том, что его сестра состоит фрейлиной Двора, отец — московским губернатором. Висновская, веря всем этим рассказам, оказывала свою любовь подсудимому, мечтая лишь о том, чтобы по возможности скорее от него отделаться.

Бывшая служанка Висновской, Орловская, показала, что у умершей артистки чаще всего бывали Мышуга, Бартенев, Крживошевский, генерал Палицын. Висновская говорила свидетельнице, что не хочет выйти замуж за Бартенева, так как его родители делали бы ей, несомненно, много неприятностей. За Палицына ей тоже не хотелось выйти замуж, ибо он был слишком стар. Получив письмо от Бартенева, в котором тот угрожал самоубийством, она была необыкновенно встревожена, послала за каретой и вместе со свидетельницей отправилась в Лазенковские казармы, повторяя дорогой: «О боже, лишь бы нам не опоздать! Лишь бы мы нашли его живым!»

В последний день своей жизни, 18 июня, Висновская была в обыкновенном, хорошем расположении духа, и, уезжая из дому около 6 часов вечера, она заказала ужин и сказала, что будет дома около 9—10 часов вечера. Уходя, она взяла с собой что-то, завернув предварительно в бумагу.

Весьма нелестные показания о Висновской дал свидетель Брек, отчим владелицы магазина Далешинской, поставщицы артистки. Свидетель ставил Висновскую как женщину очень низко; она не имела ни малейшего понятия об обязанностях честной женщины и гражданки. Идеалом Висновской были лишь деньги и только деньги. Она никого в своей жизни не любила искренно, любила лишь настолько, насколько кто был богат. По мнению свидетеля, Висновская великая артистка, была одновременно еще более выдающейся комедианткой. Она про всех и каждого, кто на нее взглянет, рассказывала, что они желали жениться на ней.

Врачи Карповский и Штюмер, лечившие покойную, рассказывали, что Висновская была женщина крайне нервная, эксцентричная, подчас даже истеричная. Тем не менее она весьма и весьма дорожила жизнью; о смерти если и говорила иногда, то шутя или же кокетничая.

Генерал-майор Палицын, председатель правления варшавских казенных театров, показал, что познакомился с Висновской в 1881 году. Встречался он с ней чаще, нежели с другими артистками той же сцены, потому что Висновская страстно любила читать книги, и он ей часто их одалживал. Покойная имела необыкновенно большие способности и один из самых выдающихся талантов, развитию которого в последнее время стали, впрочем, мешать крайне фантастические мечты, которым Висновская охотно предавалась. Она мечтала о каких-то кругосветных путешествиях, о поездке в Индию и т. п. Однажды артистка сказала свидетелю, что есть человек в Варшаве, сильно ее преследующий, угрожающий ей ежеминутно своею смертью; человека этого Висновская, по ее собственным словам, боится, как никого в жизни не боялась (речь шла о Бартеневе). Тогда Палицын посоветовал ей уехать в Англию, что она решила исполнить. Свидетель никогда не вмешивался в закулисные взаимные отношения артистов, Висновской же интересовался не как женщиной, но как весьма и весьма выдающейся артисткой.

Свидетельницы Штенгель и Крузевич показали, что Висновская не только не любила Бартенева, но даже чувствовала к нему отвращение, называя его «собачонкой» и т. п. Она говорила свидетельницам, что не может выйти замуж за человека, который так образован, что в друхстрочной записке на французском языке делает шесть ошибок.

Товарищи Висновской по театру — Татаркевич, Дылинский, Ядвига Чаки и Софья Нуаре показали, что Висновская была артистка необыкновенно способная и талантливая, память имела замечательную. Генерал Палицын относился к ней совершенно иначе, чем к другим артисткам: он, по-видимому, любил ее гораздо более, вследствие чего Висновская пользовалась в театральных сферах значительною властью. Свидетели знали о любви Бартенева к артистке, Висновская же неоднократно повторяла свидетелям, что посвятила бы несколько лет своей жизни, лишь бы отказаться от него. Покойная часто впадала в пессимистическое настроение и говорила в такие минуты своим близким: «Увидите, что я не умру естественной смертью».

Землевладелец Эдуард Михаловский познакомился с Висновской лет 10 тому назад. Производила она впечатление большой кокетки, каждый шаг которой рассчитан на эффект; держала она себя со своими знакомыми вольно, а свидетелю однажды даже предложила жениться на ней.

Петр Носов, корнет, показал, что двухмесячное знакомство его в 1889 г. с Висновской завершилось интимными отношениями, продолжавшимися, впрочем, недолго.

Феликс Крузе, редактор газеты «Утренний курьер», знает Висновскую с 1881 г. Она была ужаснейшей кокеткой, крайне неискренней, той же комедианткой и в жизни. Она была лишена эстетического чувства, и на сцене не одевалась для игры, а раздевалась, заботясь лишь о внешних эффектах. Несколько лет тому назад она должна была уехать за границу на год вследствие результатов своего увлечения артистом Мышугой, которого она, по словам свидетеля, страшно мучила. В сфере театральной она пользовалась влиянием, но в душе многие из ее товарищей по искусству ненавидели ее. В 1883 г. редакциями всех газет были получены анонимные письма о самоубийстве Висновской. Только три года назад она созналась свидетелю, что автором писем была она сама, и что она произвела эту суматоху с целью видеть, какое впечатление произведет весть о ее смерти. Она была очень нервная, впечатлительная, часто говорила о своей смерти и показывала кольцо с ядом кураре. В феврале 1889 г. она, говоря о Бартеневе, сказала свидетелю: «Вот увидите, что все это кончится тем, что он убьет меня...» Разыграть комедию смерти было для нее самым обыкновенным делом, и свидетель уверен, что 18 июня, еще за 5 минут до смерти, она играла комедию с Бартеневым, рассчитывая на известный эффект; но на этот раз она, очевидно, ошиблась в расчете, так как Бартенев оказался не из тех людей, которые позволяли ей морочить себя до бесконечности. На это указывают и предсмертные записки Висновской. «Зная хорошо ее характер,— говорил свидетель,— я думаю, что две из них, оставшиеся неразорванными, написаны ею были в спокойном состоянии духа, когда она не думала о действительной опасности. Игранная ею тогда опасная комедия в любовь и смерть не должка была, по ее мнению, привести к действительной кровавой развязке; по крайней мере Висновская на это не рассчитывала, хотя и показывала вид, что не шутит. Но другое действующее лицо, очевидно, думало иначе, и когда Висновская заметила в возбужденном ею Бартеневе решимость на убийство, а может быть, на самоубийство, тут уж комедия превратилась внезапно и неожиданно в действительную трагедию с развязкой, которой не желала Висновская, и тогда она написала те полные непритворного отчаяния три записки, которые найдены разорванными».

Сигизмунд Пржибыльский, литератор, Висновскую знал с 1881 г., бывал у нее редко. По его словам, она жаждала славы на театральном поприще, была большая кокетка и добивалась общего поклонения. Страсть влюблять в себя была у нее какой-то манией. За несколько недель до смерти свидетель встретил ее на улице похудевшею и вообще осунувшуюся. На вопрос, что с нею, Висновская ответила только: «Ах, какая я несчастная! Я хотела бы как можно скорее уехать. Довольно уже, будет с меня всего этого!» Вообще, ее обычная нервность, видимо, усилилась в последнее время. По мнению свидетеля, она никого не любила; взглядами и пожатиями руки она обнаруживала свои симпатии к человеку и подавала какие-то надежды; к этим приемам она так привыкла, что все это у нее выходило очень просто и казалось естественным.

Антон Мешковский, секретарь редакции газеты «Ежедневный курьер», с Висновской познакомился в 1882 г. Висновская в шутливом тоне называла Мешковского братом и была с ним на «ты». Круг ее знакомых в то время был очень мал и состоял из артистов и литераторов. Она в то время усиленно предавалась умственной работе, в ущерб своему физическому развитию. Вскоре она заметила, что ее труды по развитию таланта совершенно напрасны. Тогдашнее театральное управление не находило для нее соответственных ролей и затрудняло разными мелочами. Самолюбие ее страдало. Тогда в ней произошел переворот. Для сценических триумфов она стала прибегать к другому средству. Пользуясь недурною наружностью, при врожденном кокетстве, она стала привлекать к себе внимание на сцене более своею личностью. С тех пор у нее появилась масса поклонников, но вместе с тем появился и новый элемент в ее жизни. Она заметила, что большинство ее поклонников были просто самцы, ожидавшие ее падения; она должна была вести двойную игру, поддерживая, с одной стороны, приверженность к себе ее поклонников, а с другой — защищаясь от их сластолюбивых поползновений. Она нуждалась в нравственной поддержке, но не находила ее среди окружающих. Напротив того, все, что она видела вокруг себя, толкало ее в пропасть. Вступив на путь моральной порчи, она точно по наклонной плоскости шла все дальше и дальше по этой дороге, считая не более как фарсом всякие мужские вздохи и клятвы; она приучилась не верить им, а только забавляться ими, пользуясь для этого чувствами своих обожателей, как материалом, добываемым изобретательностью своего кокетства. «В 1887 г. однажды, ни с того ни с сего, Висновской пришло в голову отравиться вместе со мною,— рассказывал Мешковский,— и отдаться мне в последние 15 минут своей жизни. Она вынула из бюро флакон с хлороформом, намочила им платок и стала нюхать; я ударил ее по руке, платок упал, но хлороформ успел уже подействовать, и она упала в обморок. Я сильно потряс ее, и она пришла в чувство. Это было поздно вечером. Когда она очнулась, я ушел домой. На следующий день я сделал ей упрек по поводу ее легкомысленности, а она в шутливом тоне мне отвечала: «Ты, брат, думал, что сестра твоя серьезно отравится? Погоди, надо еще показать нашей публике хорошенькую роль. Ты молодой трус!» Когда Висновская возвратилась после путешествия 1887 года, то переменилась еще больше; той сердечной теплоты, которою веяло от нее в прежние годы, не осталось и следа; в разговорах чувствовалась дерзость и холод; сценический успех ее возрастал, но спокойствие стало уменьшаться. Между ее знакомыми появился новый элемент, которого прежде не было: она стала принимать военных. Этот новый элемент оттолкнул отчасти от Висновской старых ее знакомых, многие из которых, преимущественно из мира журналистики, считали для себя стеснительным встречаться у нее с военными и совершенно перестали посещать ее, вследствие чего интеллигентный кружок, в котором она когда-то вращалась, значительно сократился. Висновская видела это, понимала, что очутилась вне того общества, которое содействовало развитию ее артистического таланта и что возврат к прежнему едва ли возможен, и приходила от этого в бешенство, она была слишком горда и амбициозна для того, чтобы сознаться в своих ошибках, и, устраивая свою жизнь на этих новых началах, сама отрезала себе путь к отступлению. Как эта жизнь ее, так и новая квартира устроены были таинственно, темно и душно.

Разговоры велись свободные, и в Висновской стала развиваться чувственность. Однажды она долго расспрашивала Мешковского о лесбосской любви и т. п. Она охотно заводила разговор на эти темы и ясно стала обнаруживать болезненное раздражение своего ума. В ней проявились сильные симптомы неврастении. В последнее время общественное мнение ее раздражало, и она, не принимая мер к устранению дурных условий своей жизни, вела только борьбу сама с собой и предавалась самоистреблению. Нервозность развилась у нее до высокой степени и рядом с этим желание взять от жизни все, что только возможно. Принципом ее стало: жить и пользоваться жизнью! Недели за две до смерти она как-то сказала: «Каждая женщина должна поступать как купор, пробовать каждое вино, но ни одним мужчиной не упиваться». Дней за десять до смерти Мешковский обедал у Висновской. Она плакала, рассказывая свою жизнь, и жаловалась, что все требуют ее тела, а не души, что ее поклонники страшно ей надоели, что она путается в обещаниях, которые дает каждому; что все хотят жениться на ней и преимущественно генерал Палицын; что никого из них она не любит и теряет голову, не зная, что делать и как из всех этих затруднений выйти. 15 июня Висновская разговорилась о своем положении и сказала, что решилась уехать на продолжительное время за границу, но предварительно съездить для отдыха в Галицию на несколько недель, а потом поедет на год в Америку, рассчитывая, что за этот период времени о ней забудут и все толки умолкнут, а вернувшись, примется за труд и будет вести другой образ жизни. «Буду хорошей полькой и твоей сестрой опять,— сказала она Мешковскому,— будь спокоен; только мне надо уехать!» Висновская о Бартеневе Мешковскому ничего не говорила, и, по словам свидетеля, не заметно было, чтобы она его любила. Трудно объяснить, какую она имела цель, назначая Бартеневу свидание. Вероятно, она хотела окончательно с ним переговорить перед отъездом и поиграть с ним в любовь — занятие, которое всегда ей доставляло удовольствие. Те две записки, которые были найдены целыми, очевидно, были написаны первыми. «Для меня,— говорил свидетель,— представляется несомненным, что она тогда еще играла комедию; но когда увидела, что зашла уж чересчур далеко и почувствовала действительную опасность, тогда и написала те три записки, которые найдены изорванными, хотя в них видна еще актриса. Недели за три до смерти Висновской я был у нее, и она, отыскивая какую-то карточку, открыла верхний ящик правого шкафчика у зеркала в гостиной; в этом ящике я увидел револьвер большого калибра, ныне мне предъявленный, и спросил Висновскую, не гусарский ли это револьвер, подразумевая Бартенева, на что она ответила: «Ну да, гусарский!» В другой раз, недели за четыре до смерти, когда я сидел у Висновской, послышался в передней металлический звук вроде сабельного, и я сказал, что, вероятно, пришел Бартенев. Висновская вздрогнула и заметила: «Ах, это смерть моя!» О самоубийстве Висновская никогда ничего мне не говорила».

Казимир Залевский, издатель-редактор газеты «Век», показал: «Познакомился я с Висновской в 1881 г., когда она начала играть в моей комедии «Жена подкомория». В 1881 и 1882 г. я бывал у нее часто, а потом посещал реже. Еще в начале нашего знакомства она мне говорила о частых посещениях Палицына и о том, что он подарил ей шнур кораллов и штуку бархатной материи. Висновская была очень кокетлива и действовала в этом отношении наступательным образом: близко садилась, брала за руку, уверяла человека, что он неизбежно должен в нее влюбиться и т. п. Цель этих заигрываний была вполне понятна. Писателей она старалась расположить для получения хороших ролей, а других — для аплодисментов и обеспечения себе театрального триумфа. Преследование этих целей было настолько настойчивым, что превратилось у нее в своего рода манию. Затем в Висновской стала проявляться нервная раздражительность, она стала жаловаться на свою судьбу, часто плакала, страдала от головных болей и мигрени и стала относиться ко всему пессимистически. В 1887 г. она уехала за границу. По возвращении, через год, она стала играть с большим чувством, но все выходило у нее как-то ужасно нервно. О Палицыне, состоявшем уже тогда в должности председателя театров, говорили, что он влюблен в Висновскую, часто у нее бывает и хочет на ней жениться. Висновская приобрела огромный вес в театральном мире. В театре шли только те пьесы, которые нравились Висновской, а остальным не давали хода. В прошлом году она уехала на полтора месяца на гастроли в Краков, и, по слухам, вступила в интимные отношения с каким-то богачом. Возвратившись в Варшаву, она просила меня зайти и прибавила, что не выйдет из квартиры до тех пор, пока не повидается со мною. Когда я пришел, она мне говорила, что ездила из Галиции в Венецию, что Палицын просил ее приехать в Берлин, куда она и прибыла, и уговорил ее вернуться в Варшаву, куда она и не думала уже возвращаться. Во время разговора она вдруг устремила глаза в угол комнаты и стала на что-то показывать пальцем, говоря, что видит что-то. Я сначала принял это за комедию, но потом заметил, что она как-то судорожно вся съежилась, похолодела и на ее лбу выступил пот. Успокоившись, она сказала, что видела дьявола, что она видит его уже в третий раз и что это привидение притягивало ее взор, и что на лице у этого дьявола виднелся кровавый шрам, из которого струилась кровь. Из этого я заключил, что она серьезно больна, что это очевидное проявление психоза, и что ей грозит помешательство. Нервозность ее развивалась все более и более, раздражительность усиливалась, и, мало-помалу, ей стала изменять память; в последние недели своей жизни она уже не могла выучить своей маленькой роли в комедии «Ой, мужчины, мужчины!» Хотя она играла в этой комедии, но довольно плохо; она говорила мне о своем предчувствии, что эта роль последняя в ее жизни. В последнее время она стала забывать даже прежние свои роли в других пьесах и вообще играла гораздо хуже, чем прежде. Болезненный процесс упадка умственных сил рядом с нервным раздражением шел у нее очень быстро. В последний раз видел ее за кулисами 15 июня; она играла в пьесе «Ой, мужчины, мужчины!» и была в сильном нервном раздражении. Между прочим, она тогда сообщила мне, что генерал Палицын разрешил ей годовой отпуск. Я советовал ей, если она непременно хочет уехать, отправиться во Львов, и обещал послать к ней директора львовского театра Шмидта для переговоров. На следующий же день я послал к ней Шмидта, и он сообщил мне, что Висновская согласна ехать во Львов, но требует 6 тысяч флоринов в год. Шмидт еще не решил, как он поступит в этом случае. Содержание пяти предъявленных мне записок (двух целых и трех разорванных) несомненно доказывает, что Висновская разыгрывала с Бартеневым комедию, чего он, по всей вероятности, не понимал. Без сценических приемов она не могла обойтись, потому что она настолько сроднилась с ними, что сама собой никогда почти не была. Игра чувствами — это был ее конек, любимое занятие, которое она переносила со сцены в жизнь, но на этот раз она, очевидно, ошиблась в расчете. Целые записки были написаны несомненно первыми, когда Висновская была еще далека от мысли об опасности. Я уверен, что если бы эта комедия не окончилась так трагически, Висновская непременно показала бы эти записки тем, кому они были адресованы: одну матери, другую генералу Палицыну, и не упустила бы случая похвастать, что она уже была на краю опасности и даже в этот последний момент помнила о них. Когда же она увидела, что действительная опасность возможна и Бартенев застрелится на ее глазах, тогда она для оправдания себя же самой написала, очевидно, те три записки, которые найдены изорванными. Она могла сама же их изорвать, предполагая, что в таком виде они будут иметь больше значения как доказательства ее невиновности. Я убежден, зная ее характер и манеры, что даже в самый последний момент она не чувствовала действительной опасности, даже когда приготовлялась пить опиум, и тогда была уверена, что Бартенев вырвет из ее рук отраву, оторвет от рта и не даст погибнуть. До момента выстрела мне все понятно в этой драме. И яды, и револьвер она могла сама принести; все это в ее вкусе и очень на нее похоже; но сам факт смерти не мог произойти по ее желанию. В увлечении она могла даже выпить опиум, потому что Бартенев ее не удержал, но тогда она просила бы его скорее послать за доктором, чем покончить выстрелом, так как она слишком любила жизнь и расстаться с жизнью она не могла. Я имею еще в виду то обстоятельство, что Бартенев и Висновская были в тот момент сильно навеселе. Висновская была не прочь при случае выпить и однажды говорила мне, что выпила одна полбутылки коньяку, а в другой раз она при мне у себя в квартире допивала одна бутылку портера. При ее нервозности ей немного и пить нужно было для того, чтобы уже от этого одного прийти в совершенно ненормальное положение. Что касается выражений «ловушка» и «западня» и что ее «втянули», то смысл этих выражений может быть понятен только тогда, если принять во внимание все прошлое Висновской. Квартира, где она умерла, действительно могла казаться ей западней, но не в том смысле, что она чувствовала себя там лишенной свободы в буквальном смысле, а в том, что без скандала, пожалуй, ей не удастся выйти оттуда. Выражение «мне предстоит умереть» употреблено было ею, очевидно, для объяснения того, что и ей самой грозила опасность. Выражение «втянули меня» я понимал в том смысле, что не один только Бартенев, но и другие способствовали нравственному ее падению. Все это было написано Висновскою, по моему убеждению, для оправдания самой себя на случай, если бы Бартенев при ней там застрелился, но не ввиду опасности для собственной ее жизни. Она затеяла опасную игру с Бартеневым, и на это следует смотреть как на одну из ее обыкновенных эксцентричностей. Вообще, при оценке действий Висновской необходимо иметь в виду эту ее особенность, в противном случае многие из ее поступков будут казаться непонятными. Насколько я заметил, Висновская не любила своей матери, хотя прямо этого она никогда не высказывала. Я думаю, что прошлое матери Висновской, не отличавшейся в замужестве особенною стойкостью в нравственном отношении, и ненормальное умственное состояние отца Висновской, окончившего, по слухам, жизнь самоубийством, вероятно, не прошли бесследно для Марии Висновской».

Владимир Фольборт, эскадронный командир лейб-гвардии Гродненского гусарского полка, показал: «Бартенев, вступив в полк, умел себя замечательно хорошо поставить среди товарищей. Доброта его выражалась в отношении и к нижним чинам. 15 июня мы с эскадроном были в поле; утро было замечательное, местность живописная; среди разговора Бартенев вдруг сделался меланхоличным и заговорил на тему, что он не так себе представлял жизнь, как она есть на самом деле, что родители его не понимают, не желают доставить ему счастья, но потом оборвал разговор, предложил выпить, а затем предлагал мне в воскресенье поехать с ним и с Висновской ужинать, но я от такого предложения отказался. В понедельник, 18 июня, на ученье я встретился у эскадрона с Бартеневым, и он мне сказал, что чувствует себя нехорошо после вчерашней попойки и что он не хотел бы выезжать в строй. После ученья мы сели завтракать; Бартенев пришел к концу завтрака, съел что-то и предложил нам выпить шампанского; я выпил стаканчик, скоро ушел и больше Бартенева не видел. Бартенев отличается крепким телосложением, но он человек довольно нервный и очень впечатлительный. Особенно на него действовала музыка и сценические представления, доводившие его иногда до слез. Он добрый, веселого нрава, склонен к восторженности, любит музыку и пение, сам обладает высоким тенором; играет чуть ли не на всех инструментах. Жестокости в его характере нет. Умственно он здоровый человек».

Юлий Елец, штабс-ротмистр лейб-гвардии Гродненского гусарского полка, так охарактеризовал подсудимого: «Бартенев представлялся мне всегда здоровым человеком в умственном отношении. Он любил выпить и в пьяном виде был надоедлив, но трезвый был спокоен, рассудителен, любил иронически относиться к другим. Характер у него скрытный. Бартенев — это широкая, редко встречающаяся теперь натура с идеальными взглядами на жизнь. Веселый характер и музыкальные способности делали его приятным в обществе. Я часто его останавливал от вина, говорил, что так можно спиться с круга, но это не помогало, и он как бы хвастал умением выпить более других. В декабре он резко изменился, это была тень прежнего веселого Бартенева. Мрачный, необщительный, он или исчезал по целым дням, или сидел в полку за бутылкой. Затем я уехал, а в феврале нашел Бартенева еще более мрачным и задумчивым, и как-то в разговоре он выразил намерение покончить с собою, говоря, что это у них в семье».

Такие же отзывы дали товарищи Бартенева корнеты Крум и Григорьев. Между прочим, они показали, что Бартенев не любил, чтобы с ним говорили о Висновской, он, по-видимому, очень ревновал ее.

О состоянии Бартенева лица, видевшие его спустя несколько часов после смерти Висновской, показали: Александр Лихачев, ротмистр лейб-гвардии Гродненского гусарского полка: «19 июня, между пятью и шестью часами утра, я услышал сильный стук в дверь, и когда денщик открыл дверь, в комнату вошел Бартенев, скинул шинель на кровать и, обращаясь ко мне, сказал: «Вот мои погоны», сделав жест по направлению к погонам, потом прибавил: «Я застрелил Маню!» Спросонья я не разобрал слов Бартенева, встал и спрашиваю: «Какую Маню?» Бартенев ответил: «Я застрелил Висновскую», затем, повернувшись к шинели, сказал: «Вот и револьвер», намереваясь его вынуть, но я просил его оставить, оделся и вышел, надев шинель Бартенева, так как не хотел оставлять револьвера из опасения самоубийства. Корнет граф Капнист и штаб-ротмистр Елец, отправленные в город, удостоверили факт убийства, и я тогда отправился с докладом к полковому командиру. О подробностях я не расспрашивал Бартенева. Пьян он не был, хотя вообще любил выпить. Он явился в сильно возбужденном состоянии, глаза' были как у помешанного — блуждающие, на лице показывались судороги, и хотя речь и движения были спокойны, но по всему было видно, что он сильно расстроен. Когда я одевался, он произнес отрывочные фразы, говорил, что у него с Висновскою было условлено умереть вместе и что он не знает, почему себя не застрелил».

Юлий Елец, штабс-ротмистр лейб-гвардии Гродненского гусарского полка: «В 5 ч 20 мин меня разбудил граф Капнист словами: «Вставай скорее, Бартенев убил Висновскую; он теперь у Лихачева, который едет к генералу, а я в город, чтобы удостовериться. Побудь пока с ним!» Я побежал к Лихачеву, посреди комнаты, с блуждающими глазами, стоял Бартенев. «Что ты наделал?» — сказал я ему. «Я сейчас ее убил; мы решили покончить с собою»,— отвечал Бартенев. «Да ты опомнись, может быть, она сама застрелилась?» — «Нет, нет, я отлично помню, как выстрелил в нее, в упор; она несколько секунд дрожала и умерла со словами: «Прощай, я тебя люблю!» Я не понимаю теперь только одного, как это я остался жив, отчего я не лег там рядом с ней, ведь все уже было готово!» Когда я после поездки на Новгородскую вернулся в полк, то застал Бартенева над выдвинутым ящиком своего стола, перебирающим какие-то письма. «Это ее!» — обратился он ко мне и зарыдал; когда он хотел разорвать письма, я остановил его и сказал: «Не рви их, может быть, в них что-нибудь есть, могущее смягчить твою участь», и отобрал у него письма».

Герасим Сечинский, корнет лейб-гвардии Гродненского гусарского полка: «Когда после убийства Бартенев в казармах вышел из квартиры в сад, то там он нам рассказывал, что у него с Висновской было давно решено, что они лишат себя жизни и что это решение было вызвано тем, что брак между ними невозможен. В шестом часу утра ко мне пришли Бартенев с Крупенским; Бартенев держал погоны в руках и, войдя в комнату, бросил их на стол. У него был совершенно ненормальный вид: глаза и выражение лица были тупые, под глазами красные пятна, часто хватался за голову и говорил так тихо, как будто бы беседовал сам с собою. Мне тяжело было первому начать разговор, и я ждал, когда Бартенев сам начнет рассказывать. Он начал тихо рассказывать, что у них было давно решено лишить себя жизни, что однажды она уже отравилась, но не умерла, что в этот последний раз она привезла револьвер, опиум и хлороформ, что когда Висновская заснула на его руке, он выстрелил ей в упор, под левую грудь. «Я,— сказал Бартенев,— подлец и сам не понимаю, как я себя не застрелил».

Граф Василий Капнист, корнет того же полка: «В 5 часов утра меня разбудил Лихачев, сказал, что Бартенев убил Висновскую, и послал меня в город удостовериться. Я зашел к Лихачеву на квартиру; Бартенев, увидев меня, пошел мне навстречу, пошатываясь, с сильно изменившимся лицом; голос у него был хриплый, он спросил меня: «Ты знаешь обо всем?» Мне было больно на него смотреть, и я уехал».

Павел Крупенский, корнет того же полка: «19 июня в 6 ч утра ко мне вошел Сечинский и сказал: «Бартенев убил Висновскую!» Я не поверил, но вскоре Лихачев подтвердил печальное известие. В коридоре я встретил Бартенева и сказал ему: «Какое несчастье», на что он ответил: «Пойдем, я тебе все расскажу!» Мы вошли в квартиру Сечинского. Прежде всего меня неприятно поразило хладнокровие Бартенева: он говорил довольно скоро, изредка нервно вздрагивал и хватал себя за голову, не отказался выпить стакан чаю, пьян не был. Рассказывая уже известную историю убийства, Бартенев прибавил: «Не знаю, как случилось, но я подлец, что не застрелил себя, ведь мы решили убиться!» Эти последние слова он сказал как-то отрывисто, не обращаясь ни к кому, а как бы к самому себе, не сознавая в эту минуту нашего присутствия. «Затем,— продолжал Бартенев,— я схватил шинель и с револьвером в руке бросился бежать; добежав до первых дрожек, я не знаю, как доехал до Лазенок». Заснула ли Висновская на его плече, когда он в нее стрелял — этого он не объяснил. Кроме того Бартенев пояснил: «После выстрела она на меня взглянула такими полными благодарности и любви глазами, которых я никогда не забуду, и на прощание сказала: «Adieu, je t’aime!» Просидев у Сечинского полчаса, мы вышли в сад, где находились другие товарищи, и, обратясь к Фольборту, Бартенев сказал: «Надеюсь, вы мне сегодня разрешите не быть на ученье». Гуляя по садику со мною, Бартенев говорил, что он знает, что совершил преступление, желал бы знать, что ему за это будет и может ли он остаться в полку во время следствия; Бартенев говорил, что и из каторги возвращаются, и что он желал бы обеспечить мать Висновской; кроме того, он говорил мне, что отправится в монастырь. Зная, что он не отличается религиозностью, я заметил, что это смешно и что он должен поискать другой способ нравственно смыть с себя это пятно. Бартенев говорил, что он не мог жениться на Висновской, так как родители его не согласились бы на этот брак, а жить с Висновскою вне брака было немыслимо. Затем Бартенев был подвергнут аресту в своей квартире, но просил, чтобы с ним находились товарищи; когда ему объявили, что его отправят на гауптвахту, он стал собирать некоторые свои вещи и сказал, что не желает, чтобы читали его родственную переписку; просил меня ее уничтожить. Я, рассматривая письма, бросал их в печку, а три письма Висновской были взяты Ельцом для приобщения к делу. В эти тяжелые минуты хладнокровие не покидало Бартенева даже тогда, когда он видел, как мы все были взволнованы и Елец вдруг зарыдал. Бартенев сам стал его успокаивать. Наконец мы простились и его увезли на гауптвахту».

Владимир Фольборт: «Когда я 19 июня увидел Бартенева, то он выпрямился и, подойдя ко мне, сказал: «Господин штабс-ротмистр, я надеюсь, что вы сегодня меня уволите от ученья». Меня эти слова покоробили, и я отошел в сторону. Спустя некоторое время мне пришлось остаться в комнате с Бартеневым вдвоем; он вдруг, со страшными рыданиями бросился на диван, бил руками и ногами, потом встал и с неприятным ироническим смехом сказал: «Если страдать, так страдать до конца!»

Виктор Прудников, корнет: «В день убийства, выйдя в полковой садик, я увидел Бартенева в расстегнутом кителе, на груди были заметны какие-то пятна, очевидно, от пороха, руки тоже были запачканы гарью, штрипки у рейтуз тоже были расстегнуты. Погуляв немного с ним и стараясь его утешить, мы зашли на квартиру Сечинского, где в присутствии последнего и Крупенского Бартенев рассказал, что застрелил Висновскую, приняв вдвоем яд, но что самому не хватило духу застрелиться, что она, открыв глаза, сказала по-французски: «Я тебя люблю» и умерла. Очевидно, Бартеневу было рассказывать трудно, хотя, по моему мнению, он был очень спокоен. За все это время он только раз зарыдал. Выйдя опять в садик, он рассказывал о желании Висновской ехать за границу, о том, что генерал Палицын ее не пускал, а хотел, чтобы она ехала вместе с ним в Скерневицы. Вообще, Бартенев был, очевидно, возмущен страшно против Палицына. В саду же он между прочим мне говорил, что он не желает стреляться, дабы искупить свою вину перед покойной и выстрадать за свой поступок».

Тов. прокурора барон Э. Ф. Раден в своей обвинительной речи между прочим заметил, что несмотря на сознание Бартенева, правду в настоящем деле найти составляет довольно трудную задачу, ввиду того, что второй участник разыгравшейся 19 июня драмы сошел в могилу, а чувство самосохранения и другие обстоятельства могут заставить подсудимого скрывать причину. Потому Бартеневу можно верить лишь в тех частях его показания, которые сходятся с обстоятельствами дела, как они открываются, если отрешиться на время от сознания подсудимого. Дав характеристику Висновской, причем огромное значение обвинитель придавал, с одной стороны, ее успехам на сцене, которые создавали ей славу талантливой актрисы, а с другой стороны — связи ее с Мышугой, развившей в ней донельзя кокетство и способствовавшей сильному расстройству ее нервов, он заметил, что Висновская потеряла способность любить, но зато стала ослеплять мужчин блеском своего ума и изяществом своей наружности. Натура Висновской хотя и легко удовлетворялась, но в сущности никогда не была удовлетворена. Сильнее всего в ней была жажда славы. Слабохарактерность ее, эксцентричность и непоследовательность, часто проявлявшиеся, следует объяснить переутомлением, расстройством нервов. Разобрав оставшиеся после Висновской заметки и сопоставив некоторые из них со словами, сказанными Висновской одному из друзей ее, обвинитель закончил ее характеристику следующими словами: «Итак, жить и пользоваться жизнью, с одной стороны, и умереть среди цветов и под звуки музыки, с другой,— вот начало и конец той своеобразной женщины, с которой весною 1889 года судьбе угодно было свести подсудимого Бартенева». Переходя к характеристике последнего, обвинитель прежде всего отметил, что физические потребности составляли сущность Бартенева, для которого вино и женщины играли первенствующую роль. Весь смысл жизни для него исчерпывался вопросом, где бы кутнуть и за кем бы поухаживать. Вся его жизнь роковым образом вела его к несчастью, случившемуся 19 июня. Связь с Висновской, которая не любила Бартенева, но только лишь чувствовала к нему некоторое расположение, дала жизни Бартенева новый оборот: он влюбился. Взаимности, однако, он не видел, и Висновская стала замечать в нем страшную ревность, которой очень боялась: она именно боялась, что он лишит себя жизни. Что происходило в ночь убийства, неизвестно. Но можно предположить, что момент, когда в разговоре с Бартеневым Висновская произнесла имя Палицына, мог быть для нее роковым. Висновская собиралась уехать за границу, куда Палицыну, благодаря его материальным средствам, нетрудно было ехать, тогда как для Бартенева это было недоступно, и Висновская поняла тогда угрожающую ей опасность. Она не желала самоубийства Бартенева из опасения скандала, а может быть, опасения, чтобы ее не обвинили в убийстве. Смерти она не желала и, показывая вид, что соглашается умереть, желала этим только время выиграть. Записки Висновской изорваны Бартеневым, который оставил только те из них, из которых можно вывести заключение, что она умерла по своему желанию. Нельзя верить также объяснению Бартенева, что он хотел умереть вместе с Висновской. Это доказывается его поведением после убийства. Его не ужасала мысль, что любимое существо погибло от его руки. Нет, он просто забыл о нем и утешал себя мыслью, что и с каторги возвращаются. «Я, конечно, далек от мысли просить вас отрешиться от лучших чувств судьи и человека, от чувств гуманности и милосердия,— закончил обвинитель,— но считаю своим долгом напомнить, что с обвиняемого много и нужно требовать, так как происхождением и общественным положением ему было много дано!»

Речь присяжного поверенного Ф. Н. Плевако в защиту Бартенева

Между обвинением и подсудимым в настоящем деле нет места для захватывающей дух борьбы, для непримиримого спора. Подсудимый, сознавшийся на предварительном следствии, подтвердил без всяких уклонений слово свое и здесь на суде. Это упрощает задачу защиты, сужает объем ее, ограничивает ее доводы теми, которые, по данным дела, могут влиять лишь на меру и степень заслуженной подсудимым кары.

Формулируя с достаточной точностью признаки, по которым судья распознает между безнравственными поступками такие, которые влекут за собой уголовную кару, указывая на роды и виды наказаний, сопровождающих то или другое преступление, закон не исчерпал всех случаев, которые влияют на понижение назначенного наказания, но предоставил судьям значительную долю усмотрения при смягчении его. Все, что в жизни подсудимого, в его характере, в его прирожденных достоинствах и недостатках, наконец, в обстановке совершенного им преступления возбуждает сожаление, снисходительное сострадание в честном человеческом сердце, все это имеет право принять во внимание и судья, отправляющий правосудие. Отсюда следует, что изучение условий, которые влияют на меру наказания, ожидаемого подсудимым, должно совпасть с воспроизведением тех фактических подробностей дела, в которых заключаются яркие признаки наличности данных, уполномочивающих меня говорить о пощаде и снисхождении к моему клиенту. Останавливаясь на них, я воспользуюсь планом обвинителя: сначала изучу прошлое подсудимого и его жертвы до их первой встречи и затем уже, проследив печальную драму, начавшуюся их знакомством, подойду к ужасной минуте преступления. Вся разница будет заключаться в том, что я введу в дело факты, пройденные молчанием со стороны обвинителя, а эти факты дадут место иным выводам, более мягким, чем те, к которым пришел он; но метод, обнаруживающий в своем применении присутствие человечности и сострадания, надеюсь, имеет право конкурировать с тем, которому он противополагается. Итак, к делу. Обвинитель познакомил вас с личностью Марии Висновской. Он не отрицает, даже подчеркивает темные пятна в ее жизни и поступках, ставя, впрочем, их рядом с высотой ее умственных сил, выразившейся в думах и мыслях, занесенных ею в свой дневник. Со своей стороны, присматриваясь к личности покойной, я не вижу необходимости ни идеализировать ее внутренних сил, ни унижать ее житейские поступки. Судя по тому, чего она достигла на сцене, мы знаем, что она не была обижена судьбой: завидной красоте гармонировал талант, эта искра Божия в душе, не затушенная, а развитая трудолюбием и любовью к образованию в молодой девушке. Но было бы ошибкой о высоте ее умозрений заключать по выпискам из ее дневника. Те мысли, которые приписал ей обвинитель, были цитатами, занесенными ею для памяти из умных книг, попадавших ей под руку. Трудно себе представить, чтобы полные отчаяния пессимистические изречения скептика античного мира о блаженстве неродившихся и о счастии рано умерших были «законченными принципами» ее в то время почти еще детской головки, а не просто поразившими ее слух «страшными, но красиво сказанными словами» умного человека. Все в свое время... Для отвращения от жизни еще не наставало срока, а жизнь с ее обстановкой пока работала над сформированием иных характерных черт в личности покойной. Время, когда Висновская записывала указанные цитаты, застает ее уже на сцене одного из театров. Молодой талант уже замечен, выделен из толпы лицедеев из-за куска хлеба. Талант, воплощенный в обольстительные формы молодой красоты, замечен трижды — артистка делается любимицей. Тут-то бы, кажется, быть довольной, как никогда, своим положением, тут-то бы, кажется, не вспомнить ни одного из тех пессимистических изречений, которые ей пришли на ум, а она в них находит, точно несчастный в грустных музыкальных мелодиях, отголосок своему душевному настроению. Разгадка этого — в фактах, занесенных ею в свои книжки. Очаровавшая ее своей эстетической карьерой сцена разочаровывает ее реализмом будничной жизни артиста. В окружающей ее театральной публике она встретила то, что приходится наблюдать везде и повсюду: большинство поклонников, не умеющих уважать женщину в артистке и отделять интересы ее, как художника, от интересов женского и общечеловеческого достоинства. Любуясь ею как артисткой, хотели быть близкими к ней как к женщине. Служа эстетическому запросу публики на сцене, она не обретала покоя и после того, как опускался занавес театра. Любитель, располагавший, благодаря средствам, возможностью всегда занимать лучшее место в театре, требовал той же доступности от артистки и вне театра, когда артистка оставалась только женщиной. И не всегда хватало у нее средств на борьбу с этими условиями артистической жизни. Вы помните те страницы ее дневника, где она жалуется на неотвязчивые искательства одних, на дерзкую самоуверенность других, на оскорблявшее девическое достоинство преследование третьих... Молодое сердце хочет любить, верить в то, что и ей на долю будет дана отрадная встреча, под впечатлением этого она подчас с доверием выслушивает ласковое слово, полуробкое признание, а через несколько дней уже клянет человека, оказавшегося, как и все, искателем либо сильных ощущений, либо быстрых и решительных побед в мире будуаров и таинственных парков... Так живет она, то удовлетворенная артистическим успехом, то оскорбляемая грубостью поклонников, то обольщенная любовью, то разочарованная пошлостью, прикрытой любовными речами. Все это отзывается в ее записках, все это мало-помалу, не формируя из нее глубоко убежденной пессимистки, однако, обращает ее воззрение к смерти и небытию. Она любит говорить о них, любит этого рода образы, и раз — это было по какой-то странной мистической случайности — записала в свою книгу и картину своей будущей смерти. Она хотела бы, записала она десять лет тому назад, умереть в комнате, обтянутой розовой материей, таинственно освещенной лампой, среди цветов и музыки... Позднее жизнь исполнила ее мечтательное желание, хотя суровые условия жизни немного пародировали обстановку, где Висновская покончила счеты с жизнью, пародировали ее, начиная с более темных колеров материи... но об этом после. Книга книгой, а жизнь жизнью. Висновская продолжает играть на сцене, продолжает завоевывать положение, отвлекающее ее помыслы от смерти. Прочно завоеванная репутация талантливой артистки в ее руках. Ею занята пресса, она желанная работница на лучшей сцене польского театра. Однако социальное положение не удовлетворяет всех целей ее жизни. У нее остается внутренний мир женского сердца... а ему нанесены в прошлом тяжелые раны, которых не исцелило время, не утолили успехи. Висновская никогда не уходила в сцену всем существом своим. Женские семейные инстинкты не умирали в ней. Мечты ранней девичьей поры об избраннике не оставляли ее в более зрелую пору. На это нам намекают ее разговоры о женихах и ищущих ее руки. А если это верно, и верно, с тем вместе, мое мнение о ней, то мы можем смело заглянуть в ее внутренний мир в эту следующую пору ее жизни и отгадать мечты и чувства, какие она тогда переживала.

Прошлое, ее чем-то жестоко оскорбившее, носилось перед ней, как темное пятно, которое помешает счастью, если бы оно выпало на ее долю. Она умеет любить и может полюбить, она сумела бы наградить своего избранника не только нежностями любящего сердца, но и прелестью талантливого женского ума. Но человек, который ей отдаст себя, который соединит свой путь с ее путем, должен будет принести страшную жертву — он должен будет примириться с тем, что ее прошлое омрачено, что сзади его, там, где-то, ведомый или неведомый ему, живет человек, надругавшийся над его женой, смертельно оскорбивший ее, замаравший ее когда-то непорочное имя. Сумеет ли избранный простить? Как перенесет он часы признания, которыми ей придется отравить первые же дни их счастья? И если он, по-видимому, все простит ей — действительно ли он примирится с пережитым, и оно, вопреки его словам и, может быть, даже клятвам, не будет носиться перед ним, отравляя дни их семейного мира? Может быть, не раз, не два, слушая ее полные любви и ласки речи, он будет сравнивать их с теми, что расточала она другому, отдаваясь ему, как жертва, и сложное чувство ревности и оскорбленного самолюбия исказит его черты... Такие думы заставляли ее считать неисполнимым ее право на светлый семейный очаг, унижали ее в ее собственных глазах. Под влиянием этого внутреннего протеста она, что казалось другим кокетством и только кокетством, так охотно окружала себя поклонниками, так часто выслушивала их действительные и мнимые предложения руки и сердца.

Самоуважение заставляло ее верить в то, что она может быть честно любима, жажда семейного очага побуждала отвечать на внимание вниманием, а ошибки прошлого обусловливали неуверенность во взаимности, заискивание перед всеми, кто был, видимо, неравнодушен к ней. Приходилось, кажется, идти далее. Эти, обещавшие в будущем титул мужа, но встречавшие, точно сговорившись, на пути своем разные препятствия, были мужчинами, были нетерпеливы в своей страсти. Чтобы не терять избранника, не потерять надежды на счастливый исход, она, по ошибкам прошлого изучавшая обычную натуру мужчины, сама идет навстречу их желаний, идет и, как показал опыт, ошибается, запутывается и все ниже и ниже падает в своих собственных глазах.

Это не могло не отозваться на нервах, на характере Висновской. А к этому прибавьте те изводящие душу условия, среди которых проходит жизнь артистки театрального искусства. Знаю, что меня назовут за это ретроградом, не умеющим прозреть чистого идеала сквозь туманы действительности, но действительность только и может объяснить многое туманное и неразгаданное в личности покойной и в роковой развязке ее встречи с подсудимым.

Как артистка, она не могла относиться с суровой недоступностью к массе поклонников и ухаживателей и незаметно развила в себе качество, так неизбежное при подобном антураже, она переродилась в кокетку, в ту опасную кокетку, обращение которой с ухаживателями могло одновременно кружить головы многим, лишая их самообладания и умения отличать в ее отношениях любезность от взаимности. Темным пятном лежит на ее личности этот бьющий в глаза всем ее наблюдательным и серьезным знакомым дефект, но он отчасти вызван отрицательными сторонами сценической профессии. В противоположность поэту, художнику звука, кисти и резца, артист не может ограничиться узким кругом ценителей, стоящих на высоте культуры, не может успокоиться на мнении немногих, при полном молчании безучастной и чуждой художнику толпы, артист работает перед зрителем всех ступеней развития, в театр открыт доступ всем и каждому, и самый характер искусства делает его заманчивым для зрителей любого умственного и нравственного развития. Тогда как поэт и художник работают в тиши, замкнутые в своем рабочем уединении, и отдают себя на суд уже тогда, когда настроение ценителей может повлиять на будущую, а не на совершившуюся уже работу, артист сцены творит свое дело на глазах у всех, под шум одобрения или неодобрения и, что всего тяжелее, под шум одобрения, где голоса толпы могучее и звучнее, чем голоса ценителей, где от этого шума толпы зависит материальный успех дела и положение артиста. Поневоле артист иначе относится к зрителю, чем его родичи по духу, поневоле артистка снисходительнее к смелым посетителям театра, видя в них зачинщиков оценки ее таланта, могущих или одобрить или нагнать уныние на нее в момент художественной работы.

Но и это еще не все. Художники — не актеры, могут работать в часы свободного подъема духа. Они могут отойти от стола, полотна и инструмента, если душа их смущена или утомлена житейскими скорбями, не гармонирующими с задуманным делом. Они могут передохнуть и приступить снова к труду в любую минуту дня и ночи. Актер — не то: ни в выборе пьесы, ни в часах отдыха и труда он не властен; когда взвился занавес театральный, он должен быть тем, чем велит быть ему роль, как бы ни были противоположно настроены струны его души... Нет ни отсрочки, ни выбора. Любая природная мощь, любая нервно-счастливая организация расшатаются. Молодая женщина как Висновская, игравшая чуть ли не ежедневно, утомленная и трудом, и своим внутренним разладом, не могла выдержать долго; она должна была в годы, когда с нею встретился Бартенев, быть уже разбитой натурой. Такой она и была. То не знающая отдыха работница, то ловкая кокетка, очаровывающая одновременно нескольких, то мечтательница о семейном очаге, то рабыня чужих страстей, то вдохновенная артистка, то стремящаяся сделать из своего искусства блестящую авантюру с целью добиться прочного материального положения... В это время с ней в фойе театра знакомится Бартенев. Знакомство это не могло произвести на нее глубокого впечатления. Бартенев, как вы сами видите, не из таких, которым суждены победы над представительницами прекрасного пола. Маленький, с обыкновенною, некрасивою внешностью, с несмелыми манерами — что он ей? Другое дело она: красивая, блестящая артистка. Его к ней повлечет, ее к нему едва ли.

Он делает ей визит, он повторяет его... То же делают многие. Висновская, как опытный вождь, вербующий армию, записывает его в ряды своей партии и только поэтому открывает ему двери своего дома, не чувствуя ни повода, ни побуждений отличать его визиты от других или ждать их с нетерпением молодости и любви.

А он бывает все чаще и чаще... Засиживается, робко теряется при ее взглядах, теряет и тот ум, что ему дан. Куртизанка, падшая женщина стала бы смеяться над этой любовной сентиментальностью и пошла бы либо навстречу ей, если б это входило в ее планы, либо прогнала бы вздыхателя, мешающего ей жить, как ей хочется. Но Висновская не куртизанка, не падшая женщина; она полупадшая по чужой воле. Она понимает чувство Бартенева, уважает его в нем. Она не может отвечать на него; служительница прекрасного искусства, она не может и в области привязанностей остановиться на чем-либо внешне не эстетическом; но глубина его привязанности и не оскорблявшее ее даже намеком на что-либо грязное чувство молодого человека льстит ей. Она его терпит и на его робкие речи отвечает бессодержательными и привычными фразами кокетства, благо они вошли уже в характер, и довольна тем, что эти фразы утешают гусара, сводят его с ума, греют его, может быть, не привыкшего к таким речам. Она не ошиблась. Бартенев ездил к ней не с целью мимолетного успеха: он предложил ей руку... Этим предложением она была польщена: гордость и самолюбие ее нашли в нем — рядом со скорбными чувствами, что она не дождалась лучшей, завиднейшей доли — и удовлетворение: ее ценят, ее уважают, считают за счастье соединить ее руку со своею... И потому-то это предложение так облегчило ее тяжелое состояние духа.

В это время уже стало замечаться ухудшение ее отношений к печати и к обществу. Ей уже начали приходить в голову мысли о том, что рано или поздно молодость должна неминуемо пройти, а талант, как бы велик он ни был, вместе с молодостью может иссякнуть. В такое время, в такие тяжелые минуты горьких испытаний, раздражения и сильного физического и нравственного утомления всякое хорошее известие воспринимается охотнее. Это и понятно. Ведь человек, который видит пред собою смерть, хватается за указанный ему луч надежды, как за прочный якорь спасения. Точно так же и Висновская, не чувствуя любви к Бартеневу, приняла его предложение с благодарностью. В этом предложении она видела надежду на спасение. А Бартенев был серьезно намерен жениться. Правда, он не говорил отцу о своем намерении, хотя и обещал Висновской сделать это, но это еще нисколько не говорит против него. Отец его строг, и он боялся его. Очень естественно, что, находясь в Варшаве, он находился под влиянием Висновской, но как только он вышел из-под этого влияния, как только выехал в отпуск к отцу, как тотчас же, по мере удаления от Варшавы, его начал все более и более охватывать страх перед грозным отцом. Ничего нет невероятного в том, что отец Бартенева никогда не дал бы согласия сыну жениться на актрисе. Наверно, и среди нас многие пришли бы в смущение, если бы сын кого-либо из нас сказал, что он намерен вступить в брак с актрисой. Известно, что браков с актрисами избегают даже многие страстные любители искусства. Бартенев знал это и понимал прекрасно. Он не забывал при этом, что между ним и Висновской существует племенная и религиозная рознь, которая должна послужить одним из главных препятствий для того, чтобы получить от отца разрешение на брак. Вот почему по приезде к отцу он ничего не говорил ему о своем намерении. Вместе с тем он ей писал, что отец не дает своего согласия на брак. На первый взгляд такой поступок может показаться странным, но в сущности странного в нем нет ничего. Он просто не решился сказать ей правду, потому что был влюблен в нее до безумия. У него не хватило духу признаться ей в своей уверенности, что отец не дал бы ни за что своего согласия, и что просить этого разрешения он не решался: все равно это был бы напрасный труд. Ему казалось, что она подумает, что он считает ее не заслуживающей быть его женою, и что само предложение он делал ей с задней мыслью — словом, что и он такой же, как и все остальные. Прежде всего он боялся этой правдой оскорбить ее, боялся, чтобы она не отшатнулась от него и не удалила бы от себя. Возвратившись от отца, он не прекращает своих визитов к ней; он не перестает верить в ее нравственную чистоту, считает ее святой, ставит ни во что слухи, которые втаптывают ее в грязь, и даже обижается на товарищей, если они позволяют себе намеки на ее доступность. Он считает ее совершенно неповинной в тех толках, которые распространяются о ней в обществе, и всю вину сваливает на окружающих ее. Он любит ее и убежден, что всю грязь, которою пачкают ее репутацию, он оставляет окружающим, а ее чистая незапятнанная натура остается на долю ему. Он приготовил ее к мысли о том, что брак невозможен; но при этом он старался поставить себя так, чтобы она могла смотреть на него не как на любовника, а как на мужа, который не имел возможности дать фактическим отношениям природы освящение религии не потому, что он этого не хочет, а потому, что чужая воля мешает ему. Если он хотел и требовал, чтобы она отдалась ему и принадлежала ему, то исключительно как человеку, который питает к ней горячую любовь. Да простит меня подсудимый, но я не верю, что он имел успех у женщин. Нам неизвестно до сих пор, чтобы у него в жизни был какой-либо роман, а если, может быть, и был, то, вероятно, он мог похвастать успехом только у женщин низшего разряда. Я думаю поэтому, что роман с Висновской был первый серьезный роман в его жизни, где он впервые увидал или, может быть, ему показалось, что им заинтересовалась умная и красивая женщина. Естественно, что он дорожил вниманием к нему, ценил его высоко и был этим вниманием горд перед другими. Ему казалось, что их взаимная любовь не только не будет компрометировать ее, но, наоборот, принесет ей даже пользу: из ее передней исчезнут люди, для которых безразлично, отвечает она взаимностью или нет. Он стремился к тому, чтобы устранить этих людей и освободить ее от них. Все это были лица, привыкшие к одним легким победам и понимающие только быструю капитуляцию. Бартенев был среди них иной человек, он признавал только одно — сдаться. Таково было отношение Бартенева к Висновской. Охваченный отуманившей его страстью, он млел, уничтожался перед нею; он забыл, что мужчина, встречаясь с женщиной, должен быть верен себе, быть представителем силы, ума и спокойствия, умеряя нетерпение, сдерживая воображение, помогая слабости женщины. А он лишился критики и только рабски шел за ее действительной и кажущейся волей, губя себя и ее этою порывистостью исполнения.

Висновская более, чем кто-либо другой, не годна была к роли руководителя, нуждалась, наоборот, в контролирующей заботе о себе. Ее сценическими эффектами воспитанная фантазия развила в ней привычку переносить в действительную жизнь театральные формы: блеск, бьющий в глаза наряд, трагические позы она не оставляла и дома. Оттуда же перенесла она в частную жизнь свою любовь к разговорам о смерти. Ведь на сцене это так хорошо выходит, так обаятельно действует на зрителя, так интересна бывает артистка, когда в роли Офелии или Дездемоны, в цветах или вся в белом появляется она перед зрителем за несколько минут до своей смерти. А затем, утонувшая или убитая, она по окончании пьесы, под шум залы, вновь выходит и принимает лавры и рукоплескания. Вот эту-то эффектную театральную смерть, не страшную, красивую, любила Висновская и пугала ею своего обожателя, драпируясь в знакомые фразы. А Бартенев именно этого-то и не понимал. Она была для него идеалом, и каждое слово ее он принимал на веру, принимал серьезно, не обсуждая и проникаясь глубоким уважением. Мало-помалу она приучает его, и он проникается ее идеалами; он сам начинает думать и говорить о смерти и запасается ядами и револьвером. Но он делает это не для эффекта, не для рисовки, а серьезно. Он делается в ее руках полнейшим автоматом; он повинуется ей слепо. Она велит достать и принести яд — он исполняет. Она требует револьвер — он приносит. Я убежден, что две помеченные свидетелями сцены с револьвером были плодом этого диссонанса в отношениях к орудиям смерти Висновской и Бартенева. Она играла — он жил. Раз он приложил револьвер к своему виску и ждал команды: но Висновская, довольная эффектом, удержала его, иначе он бы кончил с собой, довольно было одного слова: «Что будет со мной, когда у меня, в квартире одинокой женщины, найдут самоубийцу». Другой раз револьвер был приложен уже к ее виску. Случай этот знает Мышуга. Легко убедиться, что это было не нападение Бартенева на Висновскую. Если бы это было так, то крик неожиданности и испуга привлек бы к ней сидевшего в соседней комнате Мышугу; но мы знаем, что она вышла к последнему с пистолетом в руках, и только некоторая бледность ее говорила о том, что она взволнована. Можно себе представить эту сцену так: в разговоре о смерти, в сотый раз повторяя свою любимую тему, Висновская сказала ему: «Если любишь, убей меня и докажи любовь». Раб ее слов сейчас же поднял на нее револьвер. Эта решимость взволновала ее, но так как она была вызвана ее приказом, а не была неожиданной выходкой, то Висновская и не кричала и не звала на помощь.

На этом кончим историю их отношений до 26 марта. Перейдем к этому дню, так как, по словам Бартенева, с этого дня их отношения существенно изменились. Так ли это? Есть серьезные данные, свидетельствующие, что мы можем верить Бартеневу и в этом: 26 марта 1890 г. между Бартеневым и Висновской происходит обмен колец. Бартенев говорит, что в этот день она принадлежала ему. Свидетели нам говорят, что с этого дня их отношения стали нежнее и лучше. Свидетельница Штенгель слышала разговор на «ты», и это «ты» имеет важное значение. Уже из одного чувства стыдливости женщина не скажет мужчине «ты» при посторонних. Она начинает говорить так только наедине с ним, но это становится привычкой, и если при посторонних нечаянно прорвется это неосторожное «ты», то оно имеет многозначительное значение. Правда, среди артистов принято говорить друг другу «ты», но ведь Висновская сказала это слово не товарищу по сцене, не артисту, а Бартеневу. Однако есть предположение и противоположного свойства: говорят, что до самого дня убийства Бартенев был чужим Висновской. Поэтому объяснение Бартенева нуждается еще в подкрепляющих данных; оно нуждается в них и потому еще, что установка взгляда на этот момент важна для понимания момента самого преступления. Висновская, по моему мнению, могла незаметно приучить себя к Бартеневу. Ведь он один относился к ней с уважением, которого не было у других; он так долго страдал, он, по словам его, ей сказанным, не по своей воле не может быть ее мужем, он не на словах, а на деле готов был расстаться с жизнью, если она не будет его подругой. Это дало место состраданию, жалости к нему, а эти чувства часто с успехом заменяют то, которое она не могла воспитать в себе. Различие этих чувств от любви — некоторая снисходительность к предмету сожаления в противоположность уважению, какое внушает тот, кто вселяет любовь. А к этому нас и приводит свидетельство Залесского, умевшего со своей тонкостью художника подметить очень важные черты в отношениях Висновской и Бартенева в период с 26 марта по день преступления: раз он заметил, что цифровые даты, сказанные ему Висновской, сообщившей о своем намерении уехать за границу, в сроках отъезда и в продолжительности его совпали с цифровыми датами, сказанными ему Бартеневым, говорившем о распоряжении своего времени. Это навело его на мысль, что у Бартенева и Висновской — общие интересы, общие планы на жизнь. Другой раз, когда по случаю какого-то литературного праздника Залесский предложил и Висновской участие в обеде, она, по его словам, робко и смущенно, но как-то нежно и заискивающе спросила его: «А можно со мной быть и моему гусарику...», что убедило его, Залесского, что он ей не чужой, не посторонний, а уже свой, близкий человек. Приняв за доказанное, что отношения Висновской и Бартенева с 26 марта или позднее стали близкими, я теперь перейду к изучению той наклонной плоскости, по которой несчастные Висновская и Бартенев шли к своей развязке.

Для Бартенева, полагавшего, что с момента близости отношений начнутся для него золотые дни спокойствия, наступили, напротив, дни новых и новых волнений. Чем-то холодным, не радующим веяло от этой близости. Игра на сцене уносила все силы Висновской; домой она приходила утомленная, недовольная действительным и кажущимся нерасположением прессы, действительными и мнимыми издевательствами над ее романом со стороны закулисного мирка. В такие минуты Висновская, если даже она была близка к Бартеневу, не могла успокоить его теплотой отношений. Вечно задумчивая, вечно смотрящая куда-то мимо интереса момента, она нехотя отвечала на его ласки. Подымалась буря сомнения, недоверия, буря тем ужаснее, что она имела объективное основание. Тогда, теряя равновесие, Бартенев искал успокоение в вине и вечеринках с имевшими вход в квартиру Висновской, находя в этом обществе попеременно то пищу для своей ревнивой любознательности, то ласкающие его темы разговоров. А Висновской, связавшей себя не любя, запутавшейся в противоречиях слов и чувств, теперь настояло придумать средства отдалять и смягчать тяжелые минуты случившегося романа. К этому моменту, вероятно, относится ее мысль о приготовлении особой квартиры, которая успокоит Бартенева, а вместе даст повод сократить его тяжелые визиты в ее доме, тяжелые — раз близости отношений, допущенных Висновской, не соответствовало с ее стороны желание их.

Я сказал вам, что Висновская была разбитой натурой. Полагаю, что это аксиома настоящего процесса. У таких натур нет цельности ни в поступках, ни тем более — в проектах и мечтах. Поставляемые цели и предпринимаемые ими средства, помимо неблагоприятных обстоятельств, разбиваются о собственное противоречие.

Случилось то же и тут. Она сошлась, видя в этом исход одним неудачам, и в то же время недовольна и наличным фактом, поэтому ищет средства против него в уединенной квартире. Но в то же время недовольная и всей суммой этих мер, тяготясь ими вообще, мечтает о поездке в Америку как средстве выйти победоносно из настоящего гнета. Но и об этой поездке у ней двоятся мечты: судя по свидетельству Залесского, можно подумать, что в часть этого плана был посвящен Бартенев, собиравшийся в заграничный отпуск и мечтавший о службе при посольстве; но рядом сформировался и другой план — поездкой покончить с Бартеневым и, разорвав с ним, вернуться в Варшаву уже через год, когда уляжется история и отвыкнут от нее прошлогодние поклонники вместе с Бартеневым.

По всей вероятности, Бартенев кое-что узнал про второй план в тот день, в который он прислал ей письмо и вещи, оставленные ею у него на память (портреты, зонтик) вместе с ее записками.

Разрывая с Висновской всерьез или самообольщаясь в решительности своего поступка, оскорбленный тем, что, значит, над ним смеялись, когда посылали его приискать квартиру, отвлекая его доверчивую натуру вымышленным опасением огласки связи в постоянной квартире покойной, Бартенев писал, что он покончит с собою. Угроза и обстановка ее, выразившаяся в отсылке всего, чем дорожил он, испугала Висновскую. Мысль о том, что человек этот покончит из-за нее, что она увлекла его так далеко и вдохнула в него такую пагубную страсть, поразила ее. Она в полночь нанимает карету и едет к нему, чтобы не брать на душу чужой жизни. Он жив, он выходит к ней, и она, сажая его в свой экипаж, на этот раз словами, сказанными искренне взволнованным голосом, рассеивает его сомнение и едет с ним посмотреть квартиру, куда она, сегодня усталая, завтра непременно приедет, и они заживут, украдкой, общей жизнью.

От ревности не оставалось ничего... Завтра, если ее сегодняшнее обещание окажется обманом, опять вспыхнет сомнение, но до завтра он по-своему счастлив и горд.

Завтра пришло, и наступил условный час. Висновская не обманула его, а, напротив, явилась с явным намерением исполнить его желания и посещать эту квартиру. Она захватила с собой даже принадлежности спального наряда (пеньюар). На ласки Бартенева она отвечала лаской. Время проходило среди веселых разговоров и лакомого ужина. Соседи не слыхали ни ссоры, ни спора, ни крика о помощи. Ничего не давало повода вспыхнуть приступу ревнивого сомнения; напротив, делалось все, что вырывает это сомнение. Если же, тем не менее, это свидание закончилось убийством, которое, как грозный и неоспоримый факт, стоит перед нами и требует своей оценки, то нужно понять его.

Ревность к генералу Палицыну или из-за Палицына — вот первое предположение. Оно не выдерживает критики. Если бы Висновская интересовалась генералом и предпочитала его Бартеневу, она не запуталась бы в своей истории: рассчитывая на силу и положение его, она не нуждалась бы заискивать и в Бартеневе.

Если бы Бартенев ревновал генерала Палицына и ненавидел его за ухаживание за Висновской, смерть могла грозить генералу, а не Висновской, особенно в те минуты, когда она самым делом доказывала свое равнодушие к генералу, если он и на самом деле ею интересовался.

Ревнивец может убить отталкивающую его женщину, это правда, но в том-то и дело, что она только что полнее и, по-видимому, безогляднее отдалась ему. Вчера она, чего не делала раньше, приехала к нему в казармы ночью, подписывала, таким образом, приговор себе как гласной подруге Бартенева; сегодня она у него в квартире... Все это разгоняло, а не надвигало тучи сомнений у подсудимого.

Отсутствию мотива с его стороны соответствуют и внешние данные: яд и орудия убийства везет тот, кому они нужны для задуманной цели. Но мы не имеем ни одного сносного доказательства, что их принес Бартенев. Наоборот, прислуга Висновской видела револьвер завернутым в сверток при уходе Висновской из дому; она же узнала яды, найденные в комнате убийства, как бывшие в руках Висновской. Попытка противопоставить свидетелей противоположного несерьезна. Если портниха, к которой заезжала Висновская, едучи к месту своей смерти, не видала у нее при входе и выходе из магазина свертка с револьвером, то не надо забывать, что сверток, не нужный для разговоров с портнихой, мог быть оставлен у извозчика, с которым ехала к Бартеневу покойная. Но зачем ядам и револьверу быть у Висновской и зачем ей везти их в общую квартиру? Конечно, не для убийства Бартенева и не для самоубийства; у ней была иная причина и иной возможный мотив. Вы знаете, что и Висновская, и Бартенев давно играли в смерть, прежде чем один из них нашел настоящую. Смертью они испытывали и пугали друг друга. Но Висновская еще не хотела настоящей, заправской смерти, и, когда поддавшийся ее настроению Бартенев хотел покончить с собою, она оставила его револьвер у себя, как бы уничтожая одну из вероятностей его расчета с жизнью. Накануне, когда он вновь заговорил на тему, ею же в нем развитую, она остановила его, обещая утехами жизни успокоить его.

Со своей стороны, отдавшийся ей до самозабвения Бартенев, принимавший ее меланхолическую игру в смерть за твердую решимость, тревожился за нее, особенно когда, подчиняясь ее воле, он сам же достал ей ядов. Вот, порешив посетить таинственную квартиру и тем привязать Бартенева к жизни, Висновская представила себе сцену, которая должна выбросить у Бартенева мысль о смерти и обеспечить ее от принятия на душу греха за чужую жизнь. Она принесла ему револьвер с целью возвратить его и выразить уверенность, что теперь он будет жить, ибо причины, наводящие на самоубийство, устранены. «Но ведь и он будет требовать от меня доказательств, что я нашла в союзе с ним интерес к жизни и изгнала мечты о смерти. Вот я отдам ему мои яды как доказательство, что наши невзгоды миновались».

Свидание участников драмы шло обычным путем бытовых сцен. Они весело разговаривали, и она позволяла ему ласкать себя. Небогатая внутренними силами натура Бартенева вся ушла в самоуслаждение. Ему казалось, что теперь нет никакого интереса, о котором можно было бы думать и говорить, кроме взаимообладания. В сотый раз переговаривал он ей избитые любовные темы и не понимал, как может ей приходить на ум что-либо постороннее и чуждое интересам данной минуты. Но не то переживала Висновская. Не нося в сердце ничего Бартеневу или только снисходительное сожаление, переходившее в привычку к нему, как к своему человеку, нервно разбитая впечатлениями прошлой ночи и излишествами настоящей, увлекаемая образами своей фантазии в массу тяжелых ощущений не настоящими или грядущими, а возможными только в будущем осложнениями своей жизни, Висновская незаметно дала иное настроение их свиданию.

Если она и порешила было помириться с положением тайной подруги Бартенева и связать с ним свою судьбу, то, думалось ей, не поведет ли это к новым и новым несчастиям: сегодня он по-своему счастлив, и верит ей, и верит в свою решимость рано или поздно дать ей свое имя и положение, но пройдет несколько времени, привыкнет он к своему новому положению, безвольный и слабый, он не найдет сил противоречить отцу и не выйдет из того ложного положения, в которое ее сегодня ставит. А там, успокоившись, он, может быть, иными глазами посмотрит на ее прошлые ошибки, иначе отнесется к ним, и, как все, упреками и укорами отравит ее жизнь...

А между тем, что же она делает? Гласно — ведь недолго же на самом деле продержится тайна их связи — разорвав со своими друзьями по сцене и профессии, гласно предпочтя чужого своим, она приобретает массу недругов и недоброжелателей. Сцена уходит от нее.

Уехать? Куда? В Америку? Но ведь не так легко добыть славу на чужбине, не имея ни достаточных средств, ни достаточной подготовки. Уехать с ним? Но он будет только обузой для нее, да и не на что ему ехать.

Не все из того, что она переживала, она ему сказала. На словах, по вечной привычке ласкать словом своего поклонника, она выдвигала другую тему. Она говорила о том, что жизнь ее полна страданий, ибо то, что дается другим легко, ей достается путем страшных жертв. «Вот я собираюсь далеко. Не думаешь ли, что мне это так и дается? Нет, мою свободу мне уступают дорогою ценою. Тот, кто меня отпускает, требует, чтобы я две недели прогостила у него в деревне». Зачем она это говорила и искренно ли жаловалась на то, о чем говорила,— ее дело. Не хочу догадываться о цели этих слов, но могу себе представить след, который они оставили в впечатлительном к слову Висновской Бартеневе.

И вот оба неудачники, оба изломанные жизнью или ошибками воспитания, они начинают поддаваться влиянию любимой темы своих прошлых свиданий, один другого опьяняя мечтами вслух о могильном покое, о прекращении земных страданий и бесцельности жизни и мрачном будущем их общей судьбы.

Не забудьте, что все это говорится в чаду винных паров и в утомлении эксцессами чувственных отношений.

Игра в смерть перешла в грозную действительность. Они готовятся к смерти, они пишут записки, кончая расчеты с жизнью. Мое дело доказать, что эти записки не результаты насилия одного над другим, а следствие обоюдного сознания, что с жизнью надо покончить. Но не забудем, что в желудке покойной найден опиум и констатированы следы употребления хлороформа.

Можно насильно застрелить, удушить или утопить, но насильно отравить, не вызывая у жертвы крика протеста, попыток борьбы — нельзя. Отрава — убийство тайное: ее дают обманом жертве, если она не хочет добровольной смерти. Вы знаете, что ни призыва на помощь со стороны Висновской, ни следов борьбы за жизнь с ее стороны не констатировано.

Записки, оставленные покойной и восстановленные из лоскутков, найденных в комнате убийства, и сравнение их с записками, писанными Бартеневым, доказывают не насилие, а сговор Бартенева и Висновской к обоюдной смерти.

Вопреки мнению экспертов, я думаю, что оставшаяся целой записка писана позднее разорванных, и что, следовательно, уничтожение последних — дело рук покойной.

Единственное соображение экспертизы основано на том факте — несомненно, верном — что записка целая писана хорошо очиненным карандашом, а уничтоженная — в порядке, указанном в акте осмотра — карандашом, постепенно исписывающимся.

Но имея с собой перочинный нож или ножи для ужина, Бартенев и Висновская могли начать писать исписанным карандашом и починить его, когда он отказался далее служить им.

Моя собственная экспертиза, думается мне, вернее: она основана на изучении текста. За исключением записки к Палицыну о деньгах, прочие записки Висновской писаны к одному и тому же лицу и об одном и том же. Все они начинаются словами «человек этот» или заключают эту фразу в тексте. Во всех прощание с матерью и искусством и отсутствие какого-либо специального содержания, различающего их одну от другой и указывающего на особые цели каждой записки. Это одна и та же записка в неудачных редакциях, уничтоженная ради последней, удовлетворившей пишущую. Ясно, что чего-то добивалась покойная от себя, чем-то была озабочена, не находя долго подходящего выражения для предположенной цели.

Цель эту нам раскрыла одна подробность, здесь обнаруженная на суде. Покойную, говорят нам, не предали земле с последними обрядами церкви. Это глубоко печалит ее неутешную мать. Позволю себе догадку: покойная любила мать и даже в минуты смерти, приготовленной, по недостатку данных, неподдающимися удовлетворительному анализу припадками обоюдного разочарования жизнью, помнила о ней. Ее записки к Палицыну — посильная забота о материальных нуждах старушки, ее другие записки — попытка обставить свою смерть такими подробностями, чтобы истинная форма ее не обнаруживалась и не дала повода заподозрить самоубийство или согласие на расчет с жизнью. Тогда ее похоронят, и ей по смерти и пережившей ее матери не будет тяжело.

Вот, добиваясь удовлетворительной редакции своего последнего слова, редакции, замаскировывавшей ее согласие на смерть.

Что во время писания этих записок над ней не стоял человек, желающий только ее смерти, а рядом с ней сводил счеты своей жизни, это ясно из слов его записок. Подобно ей, он писал к родным и друзьям, подобно ей, и он просил о последнем долге христианском, умоляя не видеть в нем самоубийцы и убийцы и высказывая упрек тем, кто не хотел его счастья.

Что над ней стоял не убийца, который уйдет, как только покончит с ней, а подобный ей неудачник, долженствующий тут же рядом с ней умереть, она не сомневалась. Во всех ее записках и помину нет об имени или фамилии Бартенева. Она называет его просто «этот человек», предполагая, что нет надобности указывать убийцу, ибо он будет тут же, рядом с нею покоиться, не признавая жизни без нее.

Что эти Бартеневские записки — не измышление с целью спасти себя, что разорванные записки Висновской разорваны не им с той же целью — это ясно. Желай Бартенев уничтожить вредные для него записки, то раз у него не хватило духа около трупа когда-то интересной для него женщины заниматься выбором документа, наиболее подходящего к его цели самозащиты, неужели не сообразил бы он, что, вместо того, чтобы неудобные записки рвать в клочки и тут же кидать, у него в распоряжении лучшее средство: взять их с собой и бросить, разорвать в клочки на улице. Ведь Варшава велика, и не станут же подбирать все бумажные клочки, валяющиеся на улицах города.

Говорят, что Бартеневские записки вымышлены, ибо одна из них — к отцу — упрекает последнего в том, в чем он даже и не виноват. Бартенев ведь с отцом о браке не говорил, отказа не получал, а следовательно, и упрекать отца ему не приходилось. Правда. Но сын не говорил отцу о браке, потому что не мог рассчитывать на его согласие. Вероятно, во всем складе отношений отца к сыну, может быть, в его суровости или неуступчивости лежала причина боязни сына говорить с отцом на такую тему, и вот в последнем письме сын бросал отцу упрек за тот образ отношений, который делал невозможным со стороны сына даже попытку к просьбе о браке по его личной склонности, а не по одобрению отца.

Отчего же он, покончив с Висновской, сам остался жив? Да, это тяжелое обстоятельство в деле, лишающее подсудимого того сострадания, в каком мы не отказываем памяти несчастных убийц из-за любви, когда они тут же произносят над собой смертный приговор. Обвинение в трусости напрашивается на язык. Но едва ли это так. Живя среди сверстников, подобно ему, избравших своей профессией военное дело, дыша воздухом, в котором нет места боязни смерти, где готовность в необходимые минуты жертвовать своею жизнью — долг, с которым не спорят, Бартенев не мог быть трусом.

Иначе объясняю себе я то, что он остался жив. Бартенев весь ушел в Висновскую. Она была его жизнью, его волей, его законом. Вели она, он пожертвует жизнью, лишь бы она своими хорошими и ласкающими глазами смотрела на него в минуту его самопожертвования. Но она велела ему убить ее прежде, чем убить себя. Он исполнил страшный приказ. Но едва этот дорогой для него образ закрылся, едва печать смерти навсегда сомкнула ее глаза, в которые он так любил глядеть и догадываться о желаниях, их одушевляющих, чтобы поспешить исполнить их, он потерялся: хозяина его души не стало, не было больше той живой силы, которая по своему произволу могла толкать его на доброе и на злое, на отчаянный подвиг и на робкое молчание.

Что было потом, мы не знаем того. Сколько продолжался столбняк ужаса, когда он увидал, что он сделал, определить трудно. Но только не заботой о своем спасении был занят несчастный Бартенев. Не ненавистью, а какой-то нежностью звучали его слова, когда он сказал товарищу: «Я убил Маню».

Дальнейшее общеизвестно. Бартенев заявил о своем преступлении без всякой попытки избежать кары. Его показание, прочитанное здесь, дано без всяких советов или убеждения со стороны власти. Его он подтвердил и здесь на суде. Можно относиться скептически к тому или другому его объяснению, но нельзя уличить его даже в малейшей неправде рассказа. Он преступник, но он не призвал лжи на помощь себе. Преступление его велико. О невменении зла в вину он не помышляет. Но было бы жестоко думать о том, как бы тяжелее и суровее применить к нему карающее слово закона. Было бы ошибкой думать, что в суровости задача карающего правосудия и суровостью судья приближается к намерениям законодателя. Нет, слово закона напоминает угрозы матери детям. Пока нет вины, он обещает жесткие меры непокорному сыну, но едва настанет необходимость наказания, любовь материнского сердца ищет всякого повода смягчить необходимую меру казни.

Еще не было примера, чтобы судье дозволялось, не удовлетворяясь указанными карами, просить об увеличении наказания. Но широко раскрыть слух законодателя к предстательству судей о смягчении наказаний, если особые обстоятельства дела возбуждают чувство сожаления к подсудимому, если обстановка преступления указывает на плетеницу зла и несчастия в ошибках, приведших подсудимого к преступлению.

В данных настоящего дела много этих смягчающих мотивов. Многие из них имеют за себя не только фактические, но даже и юридические основания. Если не точная буква закона, то либо цели его, либо мнения сведущих в праве людей, либо опыт чужих законодательств и подмеченная неполнота нашего права говорят о возможности менее сурового приговора. Мой товарищ по защите представит в кратком очерке доводы в этом направлении. Я, как вы слышали, ограничился данными бытовой стороны дела, я говорил о тех пережитых Бартеневым моментах, которые разделяют вину преступления между ним и его жертвой. О, если бы мертвые могли подавать голос по делам, их касающимся, я отдал бы дело Бартенева на суд Висновской. Впрочем, оставленные ею записки отчасти свидетельствуют о ее взгляде на роковую развязку. «Человек этот, убивая меня, поступает справедливо, он правосудие»,— писала она. Я не хочу видеть в этих словах голос правдивой нравственной оценки занимающего нас события: Висновская не доросла до роли учителя морали. Но я хочу убедить вас собственными словами покойной, что она считала себя глубоко виновной перед Бартеневым, а это сознание — основание между многими другими к пощаде подсудимому, так как убийцы не исключены из категории лиц, относительно которых допустимо снисхождение.

Вот и все, что я мог сказать за Бартенева. Обвинитель согласится со мной, что я был прав, сказав, что между нами нет непримиримых противоречий. Он требует справедливого приговора, я напоминаю и ходатайствую о сочетании в нем правды с милосердием, долга судьи с прекрасными обязанностями человеколюбия.

На свое разрешение суд постановил два вопроса: первый — о виновности в умышленном убийстве, второй — о виновности в убийстве в состоянии раздражения. На первый вопрос суд ответил утвердительно и на основании этого вердикта приговорил Бартенева к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на восемь лет. Апелляционная и кассационная жалобы Бартенева были оставлены без последствий. Впоследствии, по Высочайшему Его Императорского Величества соизволению, назначенное судом наказание заменено разжалованием Бартенева в рядовые.

На протяжении целого месяца и шести дней уголовное отделение Одесского окружного суда было занято рассмотрением только одного судебного дела. Это «дело» о двух капитанах пароходов — русского «Владимира» и итальянского «Колумбия» — отставного капитана 2-го ранга Каллиника Каллиниковича Криуна и итальянского подданного Луиджи Джурре Пеше. Оба эти капитана предстали перед судом в качестве ответственных лиц за катастрофу, разыгравшуюся на Черном море неподалеку от мыса Тарханкут в ночь на 27 июня 1894 г. По сведениям конторы Русского общества пароходства и торговли погибло 70 пассажиров и несколько членов команды.