Заседание Рязанского окружного суда с участием присяжных заседателей, 18—27 января 1871 г.

Суду преданы по обвинению в краже процентных бумаг и в употреблении средств для изгнания плода бывший рязанский губернский воинский начальник, полковник Николай Никитич Кострубо-Карицкий, жена штабс-капитана Вера Павловна Дмитриева, 30 лет, врач, коллежский асессор Павел Васильевич Сапожков, 36 лет, инспектор врачебного отделения рязанского губернского правления, статский советник Август Федорович Дюзинг и жена губернского секретаря Елизавета Федоровна Кассель.

Председательствовал товарищ председателя г. Родзевич, обвинял товарищ прокурора Московской судебной палаты В. И. Петров, защищали: Карицкого — присяжный поверенный Ф. Н. Плевако, Дмитриеву — присяжный поверенный князь А. И. Урусов, Дюзинга — присяжный поверенный В. Д. Спасович, Сапожкова — присяжный поверенный Н. М. Городецкий, Кассель — г. Киреевский.

По определению Московской судебной палаты, заменившему обвинительный акт и предложение прокурора Рязанского окружного суда об освобождении от ареста Кострубо-Карицкого, сущность дела состоит в следующем:

1868 года 23 июля тамбовский помещик, майор Переметко-Галич, живший в своем имении Тарков Липецкого уезда, заявил полиции, что у него украдено разных процентных бумаг на 38 тысяч рублей, в числе которых было 7 банковских билетов на предъявителя по 500 рублей каждый, 12 билетов внутреннего с выигрышами займа, выкупные свидетельства на имя его и жены его и другие бумаги. Эти бумаги хранились до того времени в ящике письменного стола, стоявшего в его кабинете. Уезжая из деревни 16 июля, Галич деньги оставил в столе. Возвратившись домой 17 июля, он их не проверял. Также не пересчитывая, 20 июля он взял их с собою, когда собрался ехать в Липецк (деньги находились в двух увязанных пачках). Вернувшись домой 28 числа, он передал пачки жене своей, которая не нашла в пачках 38 тысяч.

Так как письменный стол взломан не был, то г. Галич заявил свое подозрение на прислугу, но кроме отсутствия взлома других доказательств не было. Розыски полиции, продолжавшиеся более трех месяцев, не открыли никаких следов преступления. Наконец, г. Галич узнает, что в начале ноября в г. Ряжске какая-то женщина продала два билета внутреннего с выигрышами займа купцу Морозову и на продажной расписке подписалась: жена майора Буринская. Женщина эта обратила на себя всеобщее внимание своим странным поведением. Далее выяснилось, что та же женщина потеряла на станции Ряжской железной дороги 12 купонов от билетов внутреннего с выигрышами займа, которые тут же на станции и были найдены и возвращены ей, причем она, расписываясь в получении купонов, подписалась: Вера Павловна Дмитриева. Вследствие этого г. Галич, дядя Дмитриевой, подал заявление судебному следователю, объяснив в нем, что подозревает в краже свою племянницу. 8 декабря 1868 года Галич сам допрашивал свою племянницу, но она в краже не созналась. В тот же день ее допрашивал судебный следователь, которому она также в краже не созналась, а лишь объяснила, что продала в Ряжске какому-то купцу билеты и подписалась чужою фамилией, так как не хотела, чтобы узнали, что она была в Ряжске, на станции же при получении купонов подписалась своею фамилией, а на вопрос, откуда взяла деньги, ответила запамятованием. Через несколько дней Дмитриева дала следователю другое показание, в котором рассказала, что четыре года находилась в любовной связи с рязанским губернским воинским начальником полковником Кострубо-Карицким и от него забеременела. Ожидая роды и обманутая ложными схватками, она отправилась в Ряжск, по совету Карицкого, который дал ей на дорогу денег: 4 билета внутреннего с выигрышами займа и 12 купонов от них. В Ряжске из этих билетов два она продала купцу Морозову, остальные два билета и деньги, оставшиеся от продажи, она, приехав в Рязань, отдала Карицкому. Назвалась она Буринской по совету Карицкого. Карицкий говорил ей, что билеты внутреннего с выигрышами займа он купил на какой-то железной дороге. В Ряжске Дмитриева, по ее словам, тотчас по приезде позвала акушерку, которая помогла ей, и боли в животе уменьшились. Возвращаясь в Рязань, дорогой она встретила знакомых уланских офицеров, которым рассказывала, что наглупила в Ряжске, подписавшись чужой фамилией. По приезде в Рязань она говорила Карицкому о краже денег у Галича, и Карицкий просил ее молчать об этом. При этом разговоре она и Карицкий решили поехать вместе в Москву для того, чтобы достать денег, в которых Карицкий нуждался для уплаты за своего делопроизводителя Радугина, растратившего на большую сумму казенных контрамарок. В Москву они поехали в разных вагонах: Карицкий в первом классе, а она с дочерью своей квартирной хозяйки во втором. По приезде в Москву сейчас же взяли карету и ездили по банкирским конторам: были у Юнкера, у Марецкого и в других. В конторы входила Дмитриева одна, Карицкий оставался же в карете. Ни в одной конторе не согласились разменять данные ей Карицким 500-рублевые билеты; везде требовали удостоверения полиции в ее личности, при этом она себя называла Галич, как ей советовал Карицкий. В то время, когда обнаружилась кража, она гостила у дяди в деревне и убедительно просила обыскать себя, но дядя не согласился, сказав, что это лишнее. В Москве она и Карицкий остановились в гостинице «Россия», на Кузнецком мосту; она в гостинице прописалась по виду, выданному ей из канцелярии Карицкого; этот последний назвался чужой фамилией. Когда она спрашивала Карицкого, откуда он взял 500-рублевые билеты, он ей ответил, что это не ее дело. Из Москвы они, по настоянию Карицкого, уехали в тот же день с вечерним поездом обратно в Рязань, хотя раньше предполагали пробыть в Москве несколько дней. В Рязани Карицкий привез ей 8 билетов внутреннего с выигрышами займа, которые просил разменять в банке. Она их разменяла. Почувствовав приближение родов, она в октябре отправилась в Москву, где и разрешилась в Воспитательном доме. Билет для поездки ей выдал Карицкий и на нем написал, что она едет в Москву, а оттуда на богомолье в Троицкую Лавру.

Из Москвы она тотчас же возвратилась в Рязань и стала много выезжать, желая скрыть свои роды. От этих выездов силы ее надломились, и она тяжело заболела. В это время она нуждалась в деньгах, просила их у Карицкого, но он ей денег не давал, а предлагал 500-рублевые билеты, говоря при этом, что их необходимо разменять в Москве. Не будучи в состоянии ехать в Москву сама, она просила о том г. Соколова, который, не согласившись менять билеты, предложил эти билеты продать ему. Она продала билеты Соколову и в продажной записи подписалась своей фамилией, за что Карицкий упрекал ее и назвал этот поступок неосторожным. Спустя несколько времени Карицкий привез ей огромное количество купонов, которые, как он объяснил ей, купил на железной дороге, и просил ее разменять их, но непременно в Москве, в чем и взял с нее честное слово. Вскоре затем в Рязань приехал ее дядя, который ее стал расспрашивать о том, что она делала в Ряжске. Она ему ответила, что, не посоветовавшись с Карицким, отвечать на эти вопросы не будет. Тогда послали за Карицким, но он, прежде чем приехать, долго отговаривался. По приезде к ней Карицкого она говорила с ним наедине, причем Карицкий принял все предосторожности, чтобы разговор ее с ним не был кем-либо услышан. Карицкий ей советовал сказать дяде, что деньги украла она и что потом так испугалась, что все процентные бумаги сожгла, также советовал просить прощения у дяди; по его мнению, тогда все дело будет кончено. При этом Карицкий просил ее сжечь вид, который ей был выдан для поездки в Москву, и его письма. Она это исполнила. После этого Карицкий у нее не бывал. Впоследствии она слышала от своего отца (Павла Галича), будто он и Карицкий решили, чтобы отец ее подал от себя заявление прокурору Рязанского суда, в котором объяснил бы, что кража совершена его дочерью в болезненном состоянии, при этом Карицкий говорил, что это единственный исход, что он похлопочет у докторов, которые будут ее свидетельствовать, чтобы они признали ее сумасшедшей.

Предварительным следствием это показание подтвердилось, хотя и не во всем: Галич показал, что при обнаружении кражи у него Дмитриева действительно гостила в деревне, но ни он, ни домашние его в краже ее не подозревали. Карицкий также с 19 по 21 июля находился у него в деревне и ночевал в кабинете, где были деньги. До 23 июля процентные бумаги были им проверяемы. Предварительным следствием раскрыто, что в Москве в банкирской конторе Лури была какая-то дама, которая продала на 3 тысячи 500 рублей билетов внутреннего с выигрышами займа и подписалась при этом майоршей Галич. Подпись эта, однако, по сличению с подписью Дмитриевой, оказалась совершенно несходной, и Дмитриева объяснила, что в конторе Лури она не была и никаких билетов не продавала. Пребывание Дмитриевой в Ряжске и Москве подтвердилось показаниями свидетелей и служащих банкирских контор, в которые она приезжала. Служащий под начальством Карицкого капитан Радугин подтвердил показание Дмитриевой относительно поездки Карицкого в Москву. Соколов, которому она продала 500-рублевые билеты, показал, что он видел у Дмитриевой вид, выданный ей Карицким на поездку в Москву. Отец ее, Павел Галич, подтвердил ее показание об уединенном ее совещании с Карицким и об ее сознании в краже после этого совещания. Его поразило, что Дмитриева, которую он перед этим целых два дня уговаривал сознаться, неожиданно сделала это тотчас после ее разговора с Карицким. Карицкий после этого признания взял с него честное слово, что все, что происходило, останется никому не известным. Заявление, которое он подал прокурору, было поправлено рукою Карицкого.

Далее, 3 января 1869 года, когда Дмитриева была уже арестована, жена сторожа на вокзале Рязанской станции нашла 78 отрезанных купонов. Купоны эти были завернуты в бумагу и оказались отрезанными от процентных бумаг, украденных у Галича.

14 января 1869 года Дмитриева заявила судебному следователю о совершенно новом обстоятельстве. Она показала, что в апреле 1867 года она почувствовала себя беременною и в мае сообщила об этом Карицкому. По ее словам, Карицкий предлагал ей разные средства к тому, чтобы произвести выкидыш. Она стала употреблять их, но средства не действовали. Тогда Карицкий сказал, что обратится по этому делу к доктору Дюзингу. Дюзинг объяснил, что не сведущ в женских болезнях, и вызвал для произведения выкидыша скопинского уездного врача Сапожкова, который и приехал. Ранее того Карицкий купил ей в Москве зонд и душ, но зонд оказался негодным: нужен был острый, а этот был тупой. За острым зондом Дмитриева сама ездила в Москву к оптику Швабе, но он ей зонда острого не продал, сказав, что он может быть продан только доктору. Далее Дмитриева объяснила, что Сапожков много раз пытался произвести выкидыш, но это ему не удавалось, и, наконец, он объявил, что далее продолжать эту операцию не может, что у него рука не поднимается на это дело. Так как в это время ее звала немедленно приехать в Москву мать, то она, чтобы избежать позора, по совету Карицкого, решилась на все. Позвали опять Сапожкова и просили произвести выкидыш, но Сапожков окончательно отказался от этого. Тогда, в .виду отказа Сапожкова, Карицкий решился сам произвести выкидыш и просил Сапожкова дать ему зонд. Сапожков вечером привез ей зонд, а она отправилась с зондом к Карицкому, который собственноручно и произвел нужную операцию, расспросив только предварительно, каким образом надо ввести зонд. После операции она пробыла у Карицкого не более часа и как только явилась возможность, уехала в экипаже Карицкого домой. Тотчас по приезде домой у нее открылись боли в животе, и на третий день вечером родился недоношенный ребенок, который и был подкинут на Семинарском мосту.

Врач Сапожков показал на предварительном следствии, что еще в 1867 году Дюзинг уговаривал его перейти на службу в Рязань из Скопина, куда Дюзинг приезжал на ревизию. До своего переезда в Рязань на должность уездного врача Сапожков два раза приезжал туда по просьбе Дюзинга, который ему писал о желании одной барыни воспользоваться его советом, но каждый раз не заставал ее в Рязани. Дюзинг писал Сапожкову из Рязани 4 письма. В первом из них, от 11 июля 1867 года, Дюзинг извещал Сапожкова о том, что дело о переводе его в Рязань он устроил так, что губернатор сам сделал предложение об этом, и что поэтому Сапожкову нет надобности подавать прошение; во втором, от 1 августа того же года, Дюзинг просил Сапожкова приехать в Рязань на один день по важному делу, за которое можно получить хорошее вознаграждение, для совещания об одной больной, которая желает поручить себя ему, Сапожкову; при этом обещал ему в Рязани много практики и место врача при гимназии; в третьем письме, от 15 августа того же года, Дюзинг сообщал, что больная особа, о которой он писал раньше, приехала и просит Сапожкова как можно скорее приехать к ней, захватив с собою по крайней мере маточное зеркало и зонд, и обещал ему увеличить практику через рекомендацию этой особы; и, наконец, в четвертом письме, без обозначения числа и года, Дюзинг торопил снова Сапожкова приехать к этой особе и извещал, что Сапожков уже представлен начальником губернии к утверждению на должность. Когда состоялся перевод его в Рязань, он был вместе с Дюзингом у Дмитриевой. Ее застали дома, и она сказала, что ему, вероятно, известно, зачем его пригласили к ней. Он ответил на это отрицательно. Тогда Дмитриева рассказала, что она беременна, желала бы произвести выкидыш и умоляла его согласиться на это. Он из желания получить вознаграждение за свои две напрасные поездки в Рязань и из сожаления к Дмитриевой согласился на словах помочь ей, но в действительности не намерен был исполнять ее просьбы. Во второй свой визит к Дмитриевой он говорил ей, что для того, чтобы произвести выкидыш, надо купить зонд Кавиша, в надежде, что, пока она будет собираться делать эту покупку, намерение ее пройдет. Когда он был у нее с визитом в третий раз, то увидал зонд Кавиша уже купленным, и, кроме того, у нее был душ Сканпони. Употребление этого душа советовал Дмитриевой он, а принимать спорынью — Дюзинг. Против приемов спорыньи Сапожков ничего не возражал, потому что был уверен, что употребление ее для такой натуры, как у Дмитриевой, слишком недостаточно и не может повлечь за собой выкидыша. Когда он разговаривал в этот раз с Дмитриевой, приехала ее мать; с Дмитриевой начались схватки, мать ее испугалась, и он прописал хлороформ. По отъезде матери, Дмитриева стала брать души высокой температуры и требовала от него каждый день, чтобы он вводил ей зонд, что он и делал, но делал это только для того, чтобы исполнить ее желание, вводя зонд на самом деле так, что не мог причинить им вреда. Когда Дмитриева стала настойчиво требовать, чтобы он произвел ей выкидыш, он советовал ей оставить это намерение, а затем и совсем прекратил свои к ней визиты. После он слышал о Дмитриевой, что в последних числах октября она родила недоношенного ребенка, которого куда-то Карицкий бросил. По ее словам, она была беременна от Карицкого. Ему Карицкий после выкидыша Дмитриевой обещал достать место доктора при пансионе гимназии. Карицкого он видел у Дмитриевой часто. В одном из писем к нему Дюзинга слово «маточный зонд» зачеркнуто им.

Дюзинг в своем первом показании подтвердил, что уговаривал Сапожкова произвести у Дмитриевой выкидыш и сам для этого прописывал спорынью, а на втором вопросе объявил, что первое свое показание дал в болезненном состоянии, и что в действительности он убеждал Дмитриеву не производить выкидыша и просил также Сапожкова отговорить ее от этого намерения.

Карицкий на всех допросах совершенно отрицал свою вину и утверждал, что с Дмитриевой он в интимных отношениях не был, что она клевещет на него и оговаривает его по наущению его врагов.

Кассель дала показание, что до самого рождения Дмитриевой ребенка она ничего о ее беременности не знала. Этого ребенка она, тронутая убедительной просьбой Дмитриевой, подбросила куда-то, но куда именно — не помнит. У Дмитриевой она поселилась с 1867 года. Дюзинг обещал достать место для ее сына. Сапожков давал ей деньги.

Определением Московской судебной палаты были преданы суду с участием присяжных заседателей: 1. Кострубо-Карицкий — по обвинению в краже процентных бумаг на сумму около 38 тысяч рублей и в употреблении, с ведома и согласия Дмитриевой, средств для изгнания плода. 2. Дмитриева — по обвинению в укрывательстве похищенных процентных бумаг, в именовании себя не принадлежащим ей именем другой фамилии и в употреблении средств для изгнания плода. 3. Сапожков — по обвинению в употреблении средств для изгнания плода у Дмитриевой. 4. Дюзинг — в подстрекательстве Сапожкова на это преступление. 5. Кассель — по обвинению в знании и недонесении об этих преступлениях означенных лиц.

На судебном следствии на вопрос председательствовавшего о виновности подсудимые виновными себя не признали, за исключением Дмитриевой, которая созналась в изгнании плода. Допрос Дмитриевой по вопросу об изгнании плода проходил при закрытых дверях.

Затем подсудимые дали на суде более подробные показания.

Этим закончилось судебное следствие и слово было предоставлено прокурору.

Обвинительная речь товарища прокурора В. И. Петрова

Господа судьи, господа присяжные заседатели! Настоящее дело, как вам известно, в сильнейшей степени возбудило внимание здешнего общества, как по свойству преступления, так и по своей процессуальной стороне, выходящей из ряда обыкновенных. Одно из преступлений, в котором обвиняются подсудимые, а именно — произведение выкидыша, принадлежит к числу таких преступных деяний, обнаружение коих в высшей степени затруднительно. Здесь нет потерпевшего лица, которое своими рассказами помогло бы правительству открыть виновных: от преступления потерпело такое существо, которое неспособно заявить о своих правах, и, следовательно, неспособно и принять меры к ограждению этих прав. Свидетелей обыкновенно не бывает, и пока лицу, совершившему это преступление, угодно молчать, до тех пор нет возможности открыть истину; остается, таким образом, ожидать собственного сознания, представляющегося единственным к тому способом, что мы видим и в настоящем деле, которое обнаружилось только вследствие искреннего, чистосердечного сознания подсудимой Дмитриевой.

Общество хорошо понимает свойство подобного преступления и потому с особенным вниманием следит за всем ходом этого дела. Понятно, что все интересовались узнать, насколько судебная власть способна в подобном случае раскрыть обнаружившееся преступление. Личности некоторых из обвиняемых и положение, занимаемое ими в обществе, также затронули общее внимание, выразившееся в сочувствии тех, кто знал их с хорошей стороны, и в злорадстве со стороны тех, кто, напротив, почему-либо питал к ним антипатию. Я уверен, что здесь, на первых двух-трех скамьях, найдутся люди, которые могут, по желанию, дать показания и в пользу, и во вред подсудимым.

Вы видите здесь в числе подсудимых женщину — мать семейства, жену, которая произвольно нарушила брачный союз, оставила своего мужа и вступила в противозаконную связь. Вы видите, что для сокрытия этого она позволила себе забыть обязанности матери по отношению к ребенку, находившемуся в ее утробе. Вы видите здесь двух врачей, которые обязаны употреблять все свои усилия, все свои способности для спасения жизни человека, но которые, вместо того, все свои знания старательно употребляли на то, чтобы прекратить эту жизнь, когда она только начиналась. Вы видите воинского начальника, который обвиняется в том, что, взяв в руки медицинский инструмент, пресек этим оружием, столь несвойственным его воинскому званию, жизнь младенца, который, по показанию г-жи Дмитриевой, этою самою жизнью был обязан ему же. Если прибавить к этому не совсем обыкновенную обстановку этого дела — защитников, пользующихся известностью и приехавших из обеих столиц, обвинителя, не принадлежащего к составу местного прокурорского надзора, тогда как этот последний дал заключение о прекращении этого дела,— все это, повторяю, наэлектризовало внимание общества до последней степени.

Вы слышали, что следствие по этому делу началось с половины 1868 года. Теперь 1871 год. Медленность производства следствия всегда более или менее затрудняет обвинение и защиту, так как свидетели по истечении с лишком двух лет не всегда могут припомнить все обстоятельства так подробно, так хорошо, как вскоре после совершения преступления. Затем, мы видим из дела, что подсудимые не только переписывались во время содержания их в замке, но даже имели между собою личные свидания, следовательно, могли совершенно свободно сговариваться о том, что впоследствии показывать на суде. Мы слышали здесь, что было поползновение потушить это дело в самом начале. Надежда эта была основана, по показанию г-жи Дмитриевой, на том, что г. Карицкий имеет известное влияние в губернии, имеет знакомство с теми лицами, которые, в свою очередь, могут оказывать то или другое влияние на тот или другой исход этого дела. Мы слышали от г-жи Дмитриевой, что ее даже хотели сделать помешанною, с той целью, чтобы кража у г. Галича не обнаружилась. Все эти обстоятельства, взятые вместе, делают для меня обвинение значительно труднейшим, нежели как это бывает в делах обыкновенных, и ежели это дело и обнаружилось, то благодаря только новой судебной реформе, потому что, я полагаю, всякий из вас согласится с тем, что при прежних порядках оно никогда не вышло бы наружу. В настоящее время всякий задает себе вопрос, будет ли преступление обнаружено, будут ли виновники его подвергнуты ответственности, или дело это канет в вечность, как бы его и не было. В обществе до сих пор еще до такой степени остается недоверие к суду, недоверие, сложившееся под влиянием прежних времен, что в народе носятся слухи, впрочем, нелепые и ни на чем не основанные, будто бы на присяжных будут употреблены всевозможные влияния, всевозможные меры, чтобы добиться оправдательного приговора. Я, конечно, не пользуюсь в здешнем обществе такою известностью, какою пользуются, может быть, петербургские и московские защитники подсудимых. Я приехал сюда в первый раз, потому лично я не могу оказать на кого-либо влияния. Не имея права признавать за собою особенных достоинств, вследствие которых я мог бы подействовать на ваше убеждение, я буду стараться по возможности точно восстановить обстоятельства этого дела и сделать правильную оценку некоторых имеющих значение в деле свидетельских показаний, и затем высказать свое откровенное мнение, каково бы оно ни было.

Вы слышали, господа присяжные заседатели, из определения Московской судебной палаты, заменившего обвинительный акт по сему делу, те данные, на основании которых подсудимые преданы суду. Здесь, на судебном заседании, эти данные повторены были еще раз. Перед вами г. Дюзинг снова давал свое показание, сущность которого заключается в том, что он, Дюзинг, рекомендовал Дмитриевой Сапожкова, как доктора; перед вами он не говорил уже того, что было им сказано на предварительном следствии, когда он утверждал, что пригласил Сапожкова для произведения у Дмитриевой выкидыша. Сапожков, в свою очередь, рассказывает, как он обманывал Дмитриеву, давая ей средства для произведения выкидыша, тогда как эти средства были безвредны, и как он делал это в ожидании того, что его многократные поездки из Скопина в Рязань будут щедро вознаграждены, т. е., другими словами, обманывал ее с целью выманить у нее деньги, но не признает себя виновным даже и в этом. Затем г-жа Кассель начинает с того, что оговаривает врача Битного-Шляхто. Она говорит, что после того, как Битный-Шляхто запирался с Дмитриевой в ее комнате, она, Кассель, вошла туда и увидела, что у Дмитриевой прошли воды. Далее она показывает, что Битный-Шляхто имел разговор с Сапожковым, и этот последний говорил ему: «Вы уезжаете в Москву, а я должен за вас страдать». Затем, когда ее послали за Дюзингом, тот отказался приехать, говоря: «После этого я никогда не поеду к Дмитриевой». Наконец, Кассель признает себя виновною в том, что в 10 или 11 часов ночи она подбросила мертвого ребенка на Семинарской улице. Дмитриева говорит, что ребенок родился в полночь, и поэтому я сомневаюсь, чтобы Кассель могла подбросить его в 11 часов: кому же лучше матери знать, в какое время у нее родился ребенок? Далее Кассель говорит, что подбрасывать она ездила на лошадях и в пролетке Дмитриевой, но следствием положительно доказано, что лошадей у Дмитриевой в то время уже не было. О посещениях Карицкого Кассель говорит, что он бывал часто только во время приезда родителей Дмитриевой из деревни, а без них не бывал по целым неделям, во время же болезни Дмитриевой и совсем не ездил. Слышали мы от нее также и про связь Дмитриевой с доктором Правдиным и каким-то кондуктором, но о связях этих в продолжение целого заседания никто из свидетелей не заикнулся и полусловом. Наконец, мы слышали от Кассель, что Дмитриева за все ее беспокойства и хлопоты подарила ей всего только одно платье. Таким образом, показание г-жи Кассель направлено решительно против всех подсудимых. Во-первых, она набрасывает тень на Карицкого, который, по ее словам, у Дмитриевой бывал очень часто. Сапожков, по ее показанию, очевидно, знал, что преступление совершено Битным-Шляхто. Дюзинг, опять по ее словам, положительно знал об этом, потому что прямо сказал: «После этого я никогда к ней не поеду». И затем оказывается, что и она все это знала, но никому об этом не доносила. Но в этом она себя виновной не признает, она говорит: я виновна в том, что подбросила мертвого ребенка. Показание г. Карицкого заключается в том, что все, что здесь говорится, есть чистейшая клевета на него. Возражая на то, будто бы он подбросил ребенка, он говорит, что если бы взялся за это, то никогда не положил бы ребенка на мосту, а бросил бы его под мост. Но, по моему мнению, именно этого он никогда бы не сделал, потому что ночью несравненно удобнее оставить ребенка на мосту, чем спускаться под мост и тем обращать на себя внимание первого прохожего, будочника или ночного сторожа. Карицкий постоянно ссылался на предварительное следствие, отыскивая там какую-то опору для своего оправдания, но каждый раз был предупреждаем председателем, разъяснявшим ему закон, запрещающий ссылаться на показания, данные на предварительном следствии. Я, со своей стороны, глубоко сожалею о том, что не могу открыть перед вами этого предварительного следствия, на котором г. Карицким давались совсем другие показания. Что касается до показаний г-жи Дмитриевой, то о них я буду говорить после; теперь я позволю себе сделать оценку некоторых свидетельских показаний. Начну с показания г. Галича. По совести говоря, я в первый раз в продолжение всей службы встречаю такого свидетеля. Не говоря уже о том, что этот человек на предварительном следствии дал четыре разных показания, прочитанные здесь на суде, мы целый день допрашивали его, чтобы добиться от него, когда была совершена кража, но, несмотря на усилия защитников и мои собственные, вопрос этот так и остался не разъясненным. Обыкновенно люди помнят несравненно лучше о том, что случилось недавно, но у г. Галича это выходит наоборот. Сначала он все забыл, затем, чем более время совершения кражи отдалялось, он все более и более припоминал. Сначала у него украл человек в деревне, в то время, когда он был в Липецке, а через два с половиной года он утверждает, что деньги должны были у него пропасть в Липецке, а не в деревне. Напрасно он уверял нас здесь, что сам заведует своим хозяйством, я сильно в этом сомневаюсь. При той системе управления имуществом, которую он себе усвоил, нет ничего удивительного, что у него украли сорок тысяч. Что касается до его показаний на суде и следствии, то я должен предположить одно из двух: или, что, давая их, он находился в состоянии ненормальном, или же показывал по чьей-нибудь программе.

Господин Дюзинг пригласил сюда в качестве свидетеля врача Фелюшина. Я не знаю, зачем этот свидетель был вызван, но знаю, что он показал. Он говорил только, что они с Дюзингом были приглашены к г-же Дмитриевой на консилиум, приехали, подошли к ней, наклонились, пощупали пульс, затем подвязали колокольчик и потихоньку уехали. Господин Карицкий вызвал сюда смотрителя тюремного замка Морозова. Цель вызова этого свидетеля понятна: он должен был опровергнуть показание г-жи Дмитриевой о свидании с нею Карицкого в тюремном замке, но свидетель оказался уже слишком усердным — он показал, что вовсе не знает, кто такой г. Карицкий. Я спрашиваю вас: может ли это быть, чтобы смотритель тюремного замка не знал воинского начальника рязанской караульной команды. Вы слышали, как на предварительном следствии этот свидетель показывал, что все вещи выдаются арестантам из цейхгауза и что Дмитриеву он туда не впускал. Здесь он дал новое показание, которого я даже вовсе не понимаю, до такой степени оно бессвязно. Он говорил, что арестантские вещи сохраняются в порядке, на каждой имеется особый ярлык и выдаются они арестантам из конторы, когда арестантов немного, а когда, напротив, они являются за получением толпой, тогда их ведут в цейхгауз и предоставляют им самим разбирать вещи. Подобного рода объяснение бросает тень и на все остальное его показание. Вам известно самим, что если губернскому воинскому начальнику угодно добиться свидания с арестантами, то достигнуть этого не представляется никаких особых затруднений: стоит только сказать одно слово смотрителю тюремного замка, а г. Морозов под присягою показывает, что ему ничего будто бы не было известно о свидании Карицкого с Дмитриевой. Но мне кажется, нет основания не верить Соколову — человеку, занимающему почтенную должность нотариуса, известному своею деятельностью всему городу,— который, также под присягою, показал, что сам Карицкий домогался видеться тайно с Дмитриевой, и что если Морозов на то не соглашался, то только из боязни прокурорского надзора. Кроме Морозова, г. Карицкий выставил здесь еще трех свидетелей в удостоверение того, что губернский воинский начальник ни на одну минуту не может отлучиться из города без разрешения высшей власти и без того, чтобы не сдать штаб-офицеру исправление своей должности на время своей отлучки. Может быть, оно и действительно так быть должно, но я сомневаюсь в том, чтоб это требование всегда исполнялось с такою точностью, потому что сам Карицкий говорил здесь, что, отправляясь для инспектирования войск, расположенных в губернии, он заезжал к разным знакомым и гостил у них, не доводя о том до сведения начальства. Таким образом, все эти удостоверения клонятся к тому, чтобы доказать, что г. Карицкий не мог ездить с г-жой Дмитриевой в Москву. Но мне кажется, что живя в губернском городе, от которого в обе стороны идут железные дороги, вовсе нетрудно на день, на два и даже более незаметно отлучиться из города без разрешения высшего начальства и без соблюдения других формальностей. На мои расспросы эти свидетели показали, что занимаются докладом губернскому воинскому начальнику дел судных, а между тем ни один из них не мог указать мне закона, на основании которого г. Карицкому было выдано прочтенное здесь свидетельство о том, что он в известное время не отлучался в Москву без разрешения начальства. Затем все эти свидетели уклонялись отвечать на один вопрос, а именно: когда поступило к воинскому начальнику следственное дело о растрате казенных контрамарок; из их ответов можно было заключить, что дело это как будто никогда не поступало в канцелярию воинского начальника и что даже ни одной бумаги по этому делу не было написано. Защитник г. Карицкого успел заявить вчерашний день о показании некоего Клоповского, прислуживавшего г. Карицкому в то время, когда он гостил у Галича. Хотя это показание дано на предварительном следствии и потому не могло быть вчера прочтено, но так как на него сослался уже г. Плевако, то я позволю себе объяснить, в чем состояло это показание, которому как обвинительная власть, так и защита не придавали особого значения, вследствие чего свидетель, давший его, и не был вызван в суд. Свидетель этот показал, что г. Карицкий ночевал в кабинете, в котором стояли три кровати. В этом ничего нет особенного, потому что у Галича, кроме Карицкого, было много гостей, но дело в том, что сам Галич склоняется более к тому, что Карицкий ночевал один, и я нахожу это очень естественным, во-первых, потому что Карицкий был лицом уважаемым в этом семействе, и, наконец, лицом высокопоставленным, что, хотя в кабинете и стояло три кровати, но едва ли, желая доставить ему спокойствие, хозяин положил бы в одной с ним комнате еще двух соседей.

Далее я обращаю ваше внимание на показание врача Модестова, вызванного г. Карицким для удостоверения того, что Дмитриева будто бы притворялась, уверяя окружающих, что кашляет кровью. Я не вижу, каким образом показание это может служить во вред или в пользу г-жи Дмитриевой, и не придаю этому факту никакого особенного значения; я жду тех выводов, которые сделает из него защита, теперь уже замечу только, что показание врача Модестова опровергается показаниями других свидетелей. Он говорит, во-первых, что кровотечение у Дмитриевой было обильно, и, во-вторых, что печенки крови, которые он вынул у нее изо рта, были снаружи теплы, а внутри холодны; из этого должно заключить, что г-жа Дмитриева клала себе в рот какие-нибудь посторонние печенки крови. Но г. Стародубский, врач, бывший вместе с ним у Дмитриевой, ничего подобного не заметил и никакого сомнения в том, что кровь идет из легких, не заявлял; напротив, он показал, что еще в 1865 и 1866 годах лечил Дмитриеву от кровохарканья, обильное количество которого его нисколько не удивляло, так как бывают кровохарканья, от которых умирают. Стародубский никаких пиявок, о которых говорил Модестов, у Дмитриевой не видал; не видала их также и горничная ее, Марья Царькова, и, хотя г. Модестов показал здесь, что видел у цирюльника присланного к нему за пиявками от г-жи Дмитриевой мальчика лет 18, но из показания Гурковской и Царьковой оказалось, что у Дмитриевой мальчика таких лет никогда в услужении не было. Далее г. Модестов показал еще, что в 1868 году у г-жи Дмитриевой он часто виделся с г-жою Карицкою, но из показаний г-жи Дмитриевой и самого Карицкого видно, что жена его уехала в последних числах сентября месяца 1867 года; следовательно, в 1868 году Модестов никак не мог видеть г-жу Карицкую у Дмитриевой, а в 1867 году, по его показанию, он был у Дмитриевой всего только два раза, и если предположить, что он оба раза заставал там г-жу Карицкую, то и тогда нельзя сказать, чтобы он ее очень часто видел. Таким образом, во всем этом показании, переданном мною дословно, нет ни одной доли правды. Единственное, что в нем достоверно, это то, что г-жа Дмитриева просила его показать ее помешанною. Это весьма вероятно, потому что около этого времени обнаружилась кража, и чтобы ускользнуть от преследования судебной власти, г-жа Дмитриева, с общего согласия родственников, действительно могла просить его об этом. Если это показание и не подтверждено фактами, то все-таки оно обладает значительною долею вероятия.

Со стороны г. Сапожкова был вызван свидетель Стабников. Показанием своим этот свидетель обличает сам себя. По его словам, Кассель, которой он прежде не знал, зайдя к нему на страстной неделе в среду, от вечерен, начала рассказывать о том, что была очевидицей этого дела; далее она открыла ему, что г-жа Дмитриева подговаривала ее показать не так, как было на самом деле; в заключение г-жа Кассель отдала ему, свидетелю Стабникову, ту записку г-жи Дмитриевой, которая была предъявлена на суде. Выслушав эту повесть, говорит Стабников, он почувствовал сильное желание пойти и рассказать все это прокурору, но вместо этого отправился в Варшаву, поручив жене, чтобы она строго наблюдала за Кассель и не потеряла записки, отданной ей на сохранение. Показание это, не говоря уже о том, что оно указывает на прямое желание г. Стабникова молчать о том преступлении, о котором ему заявила Кассель, само по себе очень странно, странно по неправдоподобности событий, им переданных. Возможное ли дело, чтобы Кассель, зайдя в первый раз в дом незнакомого ей человека, ни с того, ни с сего стала ему рассказывать о том, что она была очевидицей преступления? Тут естественно возникают такие предположения: или г-жа Кассель, которая публично заявила здесь о своей правдивости словами: «Могу ли я говорить неправду», находилась в это время в ненормальном состоянии, или же она была подслушана Стабниковым, который также, во имя правды, готов молчать о чем угодно. Но во всяком случае, вероятно, были какие-нибудь особенные причины вызова в суд г. Стабникова, несмотря на то, что он не был спрошен на предварительном следствии. При этом произошло странное явление, на которое все, вероятно, обратили внимание. Защитник г-жи Кассель по поводу этих показаний представляет записку, которая прямо уличает его клиентку в недонесении и оправдывает г. Карицкого! Странно и то, что записка эта, по-видимому, имея то значение, которое старались ей придать здесь на суде, не была предъявлена на предварительном следствии. Очевидно, что здесь рассчитывали на особого рода неожиданность и этой неожиданностью хотели придать записке то значение, которого она на самом деле не имеет. Если мы примем во внимание объяснение, данное г-жой Дмитриевой на суде по поводу этой записки, а именно, что она, из любви к Карицкому и по усиленным его просьбам, написала ее, что смотритель Морозов возил эту записку к Карицкому и, возвратясь от него, сжег какие-то лоскутки, и что г-же Дмитриевой ничего не стоило купить у Кассель за 5 рублей эту записку,— то последняя совершенно потеряет в ваших глазах то значение, которое силятся придать ей лица, ее представившие. Но несмотря на все это, несмотря на то, что я с первого взгляда усомнился в тождественности почерка этой записки с почерком г-жи Дмитриевой, последняя открыто признала, что действительно эта записка писана ею. При разборе этой записки, мне кажется, несостоятельность ее становится особенно очевидной, если принять в соображение, что этот документ был представлен в суд тотчас после того, как г. председатель объявил предостережение защитнику Кассель за то, что он позволял себе входить в комнату г. Карицкого. Этим исчерпывается вся суть свидетельских показаний.

Обращаюсь теперь к показаниям г-жи Дмитриевой. Прежде всего я обращу ваше внимание на те условия, при которых было дано это показание. Г-жа Дмитриева первоначально признала себя виновною в краже и вследствие этого была заключена в острог, хотя она в сущности и не сознавала себя виновною в этом преступлении, а приняла его на себя по просьбе Карицкого, который обещал затушить это дело. Понятно, что в остроге она образумилась. До тех пор, находясь на свободе, пользуясь более или менее удовольствиями жизни, любя Карицкого и продолжая иметь с ним свидания, Дмитриева не задумывалась над преступлением, которое за год пред этим совершила. Но оставшись в тюрьме, наедине со своею совестью, она поняла все значение своего поступка, решилась рассказать следователю все чистосердечно и с этой целью вызвала его к себе. Прежде всего достоинство этого показания заключается в том, что оно внушено ей не кем-нибудь посторонним, а сделано ею добровольно. Заметьте, что Дмитриева обвинялась только в краже и могла совершенно молчать о произведении выкидыша; это последнее преступление было известно только тем, которые участвовали в нем и которые, конечно, хранили бы его в глубокой тайне; к тому же, раскрыв его, она не могла не знать, что обвиняла себя в преступлении, несравненно более важном, чем то, в котором она первоначально обвинялась. Поддерживать обвинение в краже довольно трудно даже в настоящее время. Все обстоятельства, взятые вместе, убеждают меня что сознание Дмитриевой вполне искренно и, кроме того, вполне правдоподобно, что оно во многом подтверждается обстоятельствами дела и притом указывает еще на тот факт, который никакими свидетельскими показаниями доказать нельзя. Карицкий заявил предположение, что Дмитриева дала такое показание по чьему-либо подговору, и, мне кажется, намекнул этим на товарища прокурора Костылева и на мужа подсудимой.

Вы слышали, господа присяжные, показания обоих супругов. Оба они резко выдавались из ряда прочих и не могли не обратить на себя вашего особенного внимания. Ни сбивчивости, ни противоречия в них не было, ничего такого, что могло бы набросить на них хоть тень подозрения в ложности. Повторяю, Дмитриева дала свое показание совершенно добровольно и только по совету Костылева. Когда она сказала ему, что желает открыть настоящее преступление что показание ее о краже денег ложно, и что вина ее состоит лишь в том, что она продавала эти билеты и подписывалась чужим именем, Костылев видел, что она обманута и, очень естественно, поступил так, как поступил бы всякий порядочный человек на его месте, то есть посоветовал сказать истину. А показание мужа Дмитриевой! Оно не могло не произвести на вас потрясающего впечатления. Вы видели пред собой человека обманутого, брошенного женой, разлученного с детьми. Но все зло, сделанное ему, он ей простил. Дмитриева зато при первом свидании с мужем, по его словам, сделала такое искреннее сознание, которому нельзя не верить. Слова Карицкого, что Дмитриев клевещет на него, вам, вероятно, показались странными. По какому поводу брошена была им тень на этого свидетеля, не знаю; я читал от слова до слова все предварительное следствие и ни в одном месте не нашел повода, который давал бы право Карицкому заподозрить Дмитриева в клевете против него. Притом же возьмите во внимание, что Дмитриев, чего не отвергает и сам Карицкий, находился в хороших отношениях с ним и с его женою, по крайней мере, ни Карицкий, ни один из свидетелей не указал на то, чтобы между ними были неприятности.

Да, я еще забыл упомянуть об одном обстоятельстве, именно о показании г-жи Дмитриевой относительно тех денег, которые взял у нее г. Карицкий. Она говорит, что он взял у нее восемь тысяч и не отдал ей этих денег, но что, когда она уже находилась в тюремном замке, он предложил ей обратно часть их, именно четыре тысячи, под тем условием, чтобы она отдала ему записки, но так как она не соглашалась на это, то он вовсе не отдал ей денег. Кроме этого, г. Карицкий неоднократно закладывал в банк ее билеты, и когда нужно было давать ему деньги, она никогда не сомневалась, что получит их обратно. Стало быть, какой же мог быть у нее повод, кроме Карицкого, клеветать еще на Сапожкова, Дюзинга и Кассель? Эти люди совершенно ей посторонние, как, например, Дюзинг, бывавший у нее редко. Что же это такое? Для чего это делалось? Что деньги были украдены у Галича — это было дознано, но зачем же ей было открывать второе преступление? Ей было совершенно достаточно оклеветать Карицкого только в первом, чтобы погубить навсегда его доброе имя, если только ей этого хотелось. Но, затем, нельзя не согласиться и с тем, что показания ее подтвердились во многом. Итак, неужели она для этой цели подкупила и свидетелей? Но прежде чем утверждать это, надо предварительно исчислить, какую сумму она могла израсходовать на это, и необходимо предположить, судя по количеству и качеству свидетелей, сумма эта должна выйти немаловажной. Обстоятельства дела, как их рассказала г-жа Дмитриева, происходили таким образом. Разъехавшись с мужем и встретившись с Карицким, она полюбила его и вскоре вступила с ним в связь. Существование этой связи отвергается Карицким, но мне кажется, что нет возможности сомневаться в ее действительности. Мы видим, что они находились в самых близких отношениях; это не отвергает и сам Карицкий. Он говорит, что все было к ее услугам, и что, когда она приезжала к нему в дом, то могла распоряжаться в нем, как бы он сам лично или его жена. Мы видим, что он не только услуживал ей экипажами, лошадьми и поварами, но даже во время болезни ее в сентябре 1867 года, когда производился выкидыш и когда, следовательно, присутствие посторонней прислуги было неудобно, он присылал к ней своих солдат. Солдаты были не какие-нибудь бессрочно-отпускные, а состоявшие на действительной службе, что ясно видно из показаний Марьи Царьковой о портупеях и штыках, которых у бессрочно отпускных никогда не бывает, а тем более тогда, когда они поступают куда-нибудь в услужение. Из показаний Царьковой видно также, что когда Карицкий заезжал к Дмитриевой, то подолгу у нее сидел. Ночевал ли он там, она этого не утверждает; она показывает, что очень вероятно, что ее на это время отсылали ночевать к матери, а дежурить оставалась Кассель, которая на другое утро попрекала ее, что «вот тебе легко, а я целую ночь дежурила, потому что был Карицкий». Еще есть один небольшой факт, который, сколько мне помнится, Карицкий отрицает. Это письмо Дмитриевой к нему, в котором она упоминает о цепочке, посланной ему в подарок. Эту близость отношений Карицкий объясняет родством его с Дмитриевой, но родство это состоит в том, что он, сколько я помню, приходится двоюродным племянником жены ее дяди. Такое родство едва ли даст право на столь близкие отношения, какие между ними существовали.

Находясь в постоянной связи с Карицким, Дмитриева сделалась от него беременною. Он начал склонять ее произвести выкидыш, на что она и согласилась. Но какие же, спросите вы, могли быть у Карицкого побуждения склонять Дмитриеву к совершению такого преступления? Объяснение найти нетрудно. Из показания мужа Дмитриевой видно, что у отца ее было порядочное состояние, так что на ее долю могло прийтись примерно тысяч 25. Между тем, по словам Дмитриевой, жена Карицкого была ему почти постороннею женщиной, и этому можно верить, так как еще в 1867 году она уехала от него в Одессу. Таким образом, ввиду холодных отношений к своей жене, с одной стороны, и ввиду привязанности к нему Дмитриевой, с другой, Карицкий мог рассчитывать, что воспользуется ее состоянием, и такой расчет его вполне понятен. Ввиду всех этих обстоятельств, а также и того, что мать и отец Дмитриевой, по-видимому, люди строгие, могли бы весьма легко лишить ее всего наследства, если бы заметили ее беременность, ничего нет мудреного, что Карицкий стал уговаривать Дмитриеву скрыть свою беременность. По-видимому, это можно было бы сделать гораздо проще, посоветовав ей отправиться в Москву и там, в Воспитательном доме, разрешиться от бремени, но мы видели из показания свидетелей, что мать ее должна была приехать туда же, следовательно, могла ее там разыскать. Таким образом, Дмитриева не имела другого средства скрыть свою беременность как произведением выкидыша. По показаниям Дмитриевой, Карицкий с этой целью давал ей сначала янтарные капли; затем уговорил Дюзинга, который, впрочем, сказал, что он в этом деле не очень опытен, и обещал приискать другого врача. Вследствие этого произошла переписка между ним и Сапожковым, о которой я скажу впоследствии, но так как Сапожков обнаружил колебание пред таким преступлением, а между тем настала необходимость произвести выкидыш как можно скорее, потому что со дня на день ждали приезда матери, то оказалось нужным прибегнуть к какому-нибудь решительному средству. В Сапожкове, в его готовности или его умении сомневались, приглашать же еще кого-нибудь было безрассудством: чем более лиц узнало бы об этом деле, тем скорее оно могло бы обнаружиться. Вот единственно, что могло понудить Карицкого взять на себя такую роль. Мне кажется, что если бы эту операцию совершил врач, то, конечно, совершил бы ее искуснее. Мы слышали, что после того, как Карицкий проколол Дмитриевой околоплодный пузырь, у нее прошли воды и показалась кровь. По объяснению экспертов, это могло случиться лишь оттого, что, вводя зонд, он повредил ей при этом какую-нибудь из близлежащих частей или же саму матку. Понятно, что врач произвел бы эту операцию без таких последствий. Несовершенство операции указывает, по моему мнению, на не совсем искусную докторскую руку, которая ее делала. А что операция могла быть произведена не врачом, об этом положительно удостоверил здесь эксперт и многие другие доктора. Тем более операция эта нетрудна для такого человека, который знает, как нужно ввести зонд. Дмитриева же показала, что Карицкому объясняли способ введения и она, и Сапожков. Затем Дмитриева заболевает и во время болезни начинает бредить; в бреду она высказывает намеки на совершение этого преступления. По словам ее матери, она кричала в бреду: «Больно, пузырь прорвал! Николай Никитич, ты весь в крови, сними саблю!» Этот крик вырывался у нее несколько раз, и каждый раз она называет виновника своих страданий Николаем Никитичем. По мнению Карицкого, любовница в бреду не называла бы его Николаем Никитичем. Но дело в том, что не только любовница, но и жена сплошь и рядом называет своего мужа по имени и отчеству, и из этого вовсе не следует, чтоб они находились в холодных между собой отношениях. Это просто делается по привычке, без всякого намерения, не отдавая себе в том отчета. Вероятно, и Карицкий не раз называл Дмитриеву Верой Павловной. Но если этот бред относится не к нему, то странно, почему всякий раз упоминалось его имя? Почему в таком случае назван не настоящий виновник, а постороннее лицо? Всякий согласится с тем, что если человек находится в горячке, то его нельзя заподозрить, чтобы он стал кого-либо оговаривать; для оговора нужно сознание, а в бреду человек находится в бессознательном состоянии. Совершенное преступление еще более связало Дмитриеву и Карицкого, если не в смысле привязанности, то во имя необходимости для обоих молчать о нем.

Так прошел 1867 год. В следующем 1868 году Дмитриева вторично сделалась беременною от Карицкого; в этом же году случилась кража денег у Галича. Карицкий предан был суду по обвинению в совершении этой кражи на том основании, что ночевал один именно в том кабинете, откуда эти деньги пропали. Из показания Дмитриевой обнаружилось, что украденные билеты, с которыми она попалась, вследствие чего и было обнаружено дело, были получены ею от Карицкого. Но какие могли быть побуждения у этого последнего, чтобы совершить кражу? Дмитриева объясняет, что во второй половине 1868 года ему понадобились деньги на покрытие значительного недостатка в казенных контрамарках, обнаруженного в управлении его как воинского начальника. Хотя здесь и было показано, что пропало этих контрамарок только 50 штук, всего на 37 рублей 50 коп., так как каждая из них стоит 75 коп., но я скорее верю показанию Дмитриевой, по словам которой пропало их на сумму около полутора тысяч. И в самом деле, если бы их было растрачено на такую ничтожную сумму, как 37 рублей, то, вероятно, такая пропажа никогда бы и не обнаружилась. Первый делопроизводитель предпочел бы, конечно, скорее вложить свои 37 рублей, чтобы не попасть под уголовное следствие. Не так бывает, когда сумма растраты значительна. Тут и высокопоставленному лицу приходится задуматься над тем, где достать денег в данный момент, если у него нет знакомого, у которого он мог бы занять. В 1868 году, в апреле месяце, дело об этой пропаже было передано от судебного следователя воинскому начальнику. Если бы нам здесь сказали, что виновник ее был обнаружен, предан суду и понес наказание, то, конечно, этот факт не имел бы для нас по отношению к настоящему делу никакого значения. Но судьба этого дела не разъяснилась, и о дальнейшем движении его нам, конечно, неизвестно. Понятно, что единственная возможность потушить его и отвлечь от себя неприятность — так как на всякого начальника открывшиеся в подведомом ему управлении беспорядки набрасывают неблаговидную тень, в особенности, когда обнаруживается растрата денежных сумм,— состояла в том, чтобы внести эти деньги. Карицкому очень хорошо было известно положение Галича, с которым он был близко знаком, и, вероятно, сам Галич не раз рассказывал ему о своих средствах и, может быть, упоминал даже о том, где у него хранятся деньги. При этом у Карицкого весьма легко могла родиться мысль совершить кражу. Что кража эта была совершена не в дороге, как показывает Галич, в этом можно убедиться из его же собственного первоначального показания, в котором он говорит, что заподозрил в этой краже человека, остававшегося в деревне. Здесь же, на суде, он категорично утверждает, что кража совершена в Липецке. Но почему же в таком случае, возвратившись из Липецка в деревню, [35] он заподозрил в ней человека, остававшегося в его усадьбе? До тех пор, пока Галич не объяснит этих противоречий, которыми преисполнены его показания, я не могу придавать им ни малейшего значения и никакой веры. В показаниях Дмитриевой есть одно относящееся сюда обстоятельство: она говорит, что еще перед именинами тетки, то есть в июле месяце, когда она находилась в деревне у своего отца, сестра Карицкого писала туда к ней, что Карицкому нужны деньги и что он хочет поручить ей разменять несколько билетов; следовательно, украденные у Галича билеты были уже у Карицкого еще до именин г-жи Галич.

Дмитриева говорит затем, что Карицкий дал ей четыре билета перед отъездом в Ряжск. На первый взгляд представляется странным, зачем ей нужно было ехать в Ряжск, чтобы менять билеты. Но эта странность легко объясняется тем, что для Дмитриевой гораздо рискованнее было менять билеты в Рязани, нежели в другом каком-либо городе. Если в Ряжске явилось у Морозова сомнение потому только, что он купил эти билеты у барыни приезжей, то тем легче было возбудить это сомнение в Рязани, где Дмитриеву знала гораздо большая масса людей. Здесь ей нельзя было бы пройти одною улицей города без того, чтобы не быть замеченною кем-либо из знающих ее, и, коль скоро проданные ею билеты были бы заподозрены, каждый мог бы указать на нее как на сбытчицу. Рассказ Дмитриевой о всем происходившем с нею в Ряжске совершенно подтверждается свидетельскими показаниями. Повторять его я считаю излишним и иду далее. Она говорит, что отправилась в Москву вместе с Карицким, что здесь вместе с ним ездила в конторы Юнкера и Марецкого, где предлагала разменять билеты, но что обе конторы отказались это сделать. Отказ этот объясняется тем, что когда обнаружилась кража у Галича, судебный следователь дал знать об этом случае московской полиции, которая, в свою очередь, сообщила всем банкирским конторам, чтобы они таких билетов не покупали и продавца их тотчас представили в полицию. Отчего же его не представили, спросите вы. Но вам известно, вероятно, что всякий старается по возможности избавиться от прикосновенности к такому делу, и только благодаря этому Дмитриева и не была задержана, так как названные ею конторы ограничились тем, что не приняли от нее билетов.

Карицкий отвергает самый факт своей поездки с Дмитриевой в Москву, и действительно, его в то время никто там не видал, но из этого еще не следует, что он на самом деле там не был. Из показаний Дмитриевой видно, что когда они подъезжали к конторам, то он не выходил из кареты. В гостинице же стоял он под фамилией Галич. Следовательно, доказать то, что он в это время останавливался в гостинице и менял в конторах билеты, нет никакой возможности, тем более, что он уехал, по словам Дмитриевой, в тот же вечер вместе с нею в Рязань. Вероятно, многим из вас по опыту известно, что в некоторых гостиницах в первые дни приезда никто не требует вида. Но поездка Дмитриевой в Москву, кроме ее о том показания, подтверждается еще свидетельством Гурковской, обратившей ваше внимание на то обстоятельство этой поездки, что Дмитриева, собравшись в Москву на несколько дней, неожиданно уехала в тот же день вечером. Этот поспешный отъезд объясняется тем, что, видя неудачу в размене билетов и убедясь, что о них знают уже во всех конторах, она поторопилась скрыться из Москвы, так как разъезды их по конторам легко могли бы дойти до сведения полиции.

Исследуя далее рассказ Дмитриевой, мы видим, что в 1868 году ей пришло время разрешиться вторым ребенком. Так как на этот раз тех обстоятельств, которые заставили ее в 1867 году произвести выкидыш, уже не имелось в виду, то ей и не было надобности прибегать вторично к совершению подобного же преступления, и все дело ограничилось тем, что Карицкий выдал ей вид на богомолье, с которым она уехала в Москву, где и разрешилась в Воспитательном доме. Но если Дмитриева находилась только в хороших отношениях и поэтому часто виделась с К.арицким, то этот последний не мог бы не заметить ее беременности; между тем он утверждает, что и об этом обстоятельстве он ничего не знал. Затем, возвратившись, она разменивает еще несколько билетов и купонов при посредничестве Соколова, который спрашивает ее, знает ли об этом Карицкий. На это она по секрету сообщает ему, что билеты получены ею от Карицкого. Но на каком основании Соколов предложил ей подобный вопрос? Я думаю, что это легко объясняется таким предположением: связь Карицкого с Дмитриевой продолжалась довольно долгое время, и, без сомнения, Соколов знал о ней, а зная, естественно, пожелал справиться, насколько совершаемая денежная операция согласна с волей столь близкого Дмитриевой лица. Прошло немного времени после этого, и г. Галич получает известие, что билеты его проданы в Ряжске; едет туда, разузнает и убеждается в том, что билеты продавала его племянница, Дмитриева, которая подписала расписку о найденных и представленных ей 12 купонах, отрезанных от этих билетов. Само собой разумеется, что у г. Галича явилось подозрение в том, что и сама кража совершена не кем иным, как его племянницей. Он едет в Рязань и вместе с отцом Дмитриевой начинает уговаривать ее сознаться в этом преступлении. Дмитриева говорит, что по совести она не может признать себя виновною, и напоминает им, что сама предложила обыскать себя в то время, когда была обнаружена кража. Не сознаваясь, она знала, что билеты эти были получены ею от Карицкого, и жалея его, как человека близкого и любимого, она, естественно, не хотела обнаружить это обстоятельство; поэтому-то она так настойчиво просит прежде всего пригласить Карицкого. После долгих просьб Карицкий соглашается приехать, но с тем условием, чтобы все люди были высланы из дома и никто никогда не знал об этом посещении. По показанию Дмитриевой он остается с нею наедине и упрашивает ее принять на себя кражу, уверяя, что дядя, если она попросит прощения, потушит это дело, так как почти вся похищенная сумма состоит из именных билетов и так как, собственно говоря, он ничего не теряет, и что отец, вероятно, согласится пополнить недостающую сумму для отклонения позора, падающего на его дочь. С другой стороны, он, Карицкий, также употребит все свое старание, чтобы потушить это дело. Под влиянием этих убеждений Дмитриева выходит к родителям и объявляет, что кража совершена ею. Понятно, что она рассчитывала на их сострадание, а также на помощь Карицкого и, конечно, могла быть уверена, что ее сознание в краже далее этого разговора никуда не пойдет. И действительно, Галич представляет на имя прокурора объявление, в котором говорит, что все это произошло по ошибке и что деньги взяты Дмитриевой нечаянно, но прокурор не считает этого достаточным для прекращения следствия, потому что деньги, взятые нечаянно, возвращены не были. Таким образом, этот способ прекращения дела не удался, и потому прибегли к другому: начали доказывать, что Дмитриева была помешанной; в подтверждение этого было выставлено несколько свидетелей и, между прочим, г. Галич, который распространялся о том, что поведение ее было весьма странное и что ему в Ряжске Морозов рассказывал, будто Дмитриева была в чрезвычайно ненормальном состоянии, заставлявшем усомниться в ее умственных способностях. С этого момента г. Галич начинает путаться в показаниях. Так, например, он дает объяснение, что Дмитриева могла принять билеты за модные картинки. Цель этой путаницы, мне кажется, можно разъяснить показаниями самой Дмитриевой. Я думаю, что отец и дядя, как и всякий, исключая одного Карицкого, с того момента, как она сделала сознание, пришли, вероятно, к убеждению, что между нею и Карицким были особые близкие отношения, в силу которых Дмитриева слушается его одного. Но, так как, с одной стороны, родные ее были в хороших отношениях с Карицким, и так как, с другой стороны, для Галича потеря была незначительна, то очень вероятно, что они предполагали, что обличая Дмитриеву, они вместе с тем будут обличать и Карицкого, что из всего этого может выйти скандал, что дело, положим, кончится ничем, но будет придана ему излишняя огласка. Во избежание того они стали утверждать, что Дмитриева помешана. Но как ни убедительны были эти объяснения, все-таки против Дмитриевой было столько улик, что она была арестована.

Находясь в тюремном замке, она поняла, в какое положение ее поставили, и когда следователь вызвал ее для допроса, она показала ему письмо, которое хотела послать Карицкому и в котором говорит, каково ей страдать, не зная за собой никакой вины. Это было первое обличение, выставленное Дмитриевой против Карицкого. Вслед за этим было обнаружено, что в Москве, в конторе Люри, было продано несколько билетов за теми номерами, которые значатся на некоторых билетах, украденных у г. Галича. На счете стояла фамилия Галич. Кто продавал их? Обстоятельство это осталось неразъясненным. Затем были найдены купоны на станции Рязанской железной дороги, после того, как Дмитриева уже была арестована и когда, следовательно, она ни потерять, ни подкинуть их не могла. О потере этих купонов на весьма значительную сумму ниоткуда никакого объявления не поступило. Стало быть, никто их не терял, потому что всякий потерявший заявил бы об этом. Билеты, следовательно, могли быть подкинуты только тем, для кого они представляли сильную улику. Дмитриева была в остроге. Кто же это другое лицо, на которое ложится тень подозрения? Карицкий, конечно, не мог быть вполне уверенным в том, что Дмитриева останется при первоначальном своем показании: он мог ожидать поэтому каждый день, что у него произведен будет обыск; он не мог не предвидеть также, что если найдут у него купоны, которые Дмитриева отдала монахине Поповой, сказав, что это письма жены Карицкого, то, конечно, против него появится сильная улика. Нет ничего мудреного, что сознавая всю важность этой улики, понимая, что разменять эти купоны было уже поздно, так как кража огласилась, и лицо меняющее, сам ли он или другой кто-нибудь, рисковал бы быть задержанным,— ничего нет мудреного, что ввиду всего этого, как на единственном средстве избавиться от этих купонов, он остановился на необходимости их подкинуть. Вслед за сознанием Дмитриевой начинаются происки со стороны Карицкого, клонящиеся к тому, чтобы она сняла с него оговор. Средством осуществить цель этих происков является, во-первых, свидание Карицкого с Дмитриевой в остроге. На этот раз мне приходится опираться не на одни только показания Дмитриевой: я сошлюсь вам на четверых свидетелей, из коих трое положительно и один гадательно удостоверяют, что Карицкий приезжал в тюремный замок. Все они его знали, потому что они были из солдат, солдатам же трудно не знать своего воинского начальника и, следовательно, на этот раз в том, что Карицкий был в остроге, сомнения не существует. Он бывал там, по всей вероятности, и прежде, для того, например, чтобы убедиться, в исправности ли содержится караул; да, наконец, он мог бывать в тюремном замке просто как директор его. Свидетели несколько противоречат друг другу относительно часа, в который Карицкий приезжал в острог, и затем один говорит, что видел его, другой не видал; один видел, как приводили Дмитриеву в контору, а другой — когда она возвращалась обратно. Прежде всего на это надо заметить, что окно в тюремном замке осталось не замерзшим: в него-то могли смотреть арестанты и видеть Карицкого. Когда один из них заметил, что на двор вошел воинский начальник, то все, понятно, бросились к окну. В однообразной жизни тюремного замка, где всякое новое лицо своим появлением составляет почти событие, очень естественно, что приезд воинского начальника возбудил всеобщее любопытство. К одному окну, вероятно, бросились все находящиеся в комнате, которых было до сорока человек; понятно, что не все могли его увидеть: таких нашлось не более шести; остальные говорят, что его не видали. Хотя защитник Карицкого и возбудил вопрос, как это нашлось одно счастливое окно, которое осталось незамерзшим, но всякий знает, что не все окна всегда замерзают, это такой факт, против которого спорить нельзя. Но кроме показаний Дмитриевой и свидетелей, в действительности свидания ее с Карицким убеждает нас также и описание цейхгауза, сделанное Дмитриевой. Даже то обстоятельство, что она не до мельчайших подробностей описывает это помещение, служит косвенным подтверждением ее свидания: она приходила туда не для осмотра и потому не могла обратить внимание на подробности помещения. И при всем этом она сделала такое описание его, которое совершенно сходно с актом осмотра, составленным судебным следователем. Если верить первоначальному показанию смотрителя тюремного замка Морозова, утверждавшего, что арестанты никогда в цейхгауз не допускались, Дмитриева не могла бы иметь об этом здании никакого понятия. Если же верить его последнему показанию, в котором он говорит, что арестанты ходили иногда в цейхгауз за своими вещами, когда были отправляемы большими партиями человек в полтораста и когда трудно было принести вещи в контору, то и тогда нельзя поверить, что Дмитриева могла осмотреть цейхгауз, воспользовавшись подобного рода случаем: во-первых, потому, что она, как принадлежащая к привилегированному сословию, имела возможность пользоваться некоторыми услугами и вниманием местного надзирателя и, конечно, если бы ей понадобилось платье, то ей принесли бы его в камеру или в контору; если бы даже смотритель и не сделал относительно нее как женщины такой деликатности, то во всяком случае не послал бы ее за вещами с толпой арестантов, так как, по его же словам, арестанты впускались в цейхгауз тогда только, когда предстояло отсылать их большими партиями; не менее как человек в полтораста; но дело в том, что тюремному начальству не было никакой надобности выдавать Дмитриевой ее вещи, так как она никуда не отсылалась, а сидела преспокойно в камере. Наконец, сообразно с показанием г. Морозова, она за вещами не могла быть в цейхгаузе уже и потому, что в таком огромном количестве, как полтораста человек, никогда не бывало отправляемых женщин; одну женщину или несколько их вместе с мужчинами также в цейхгауз не впускали, как показал здесь сам Морозов.

За свиданием в остроге следует такое же свидание Карицкого с Дмитриевой в больнице. Нельзя сказать положительно, почему это второе свидание не состоялось по-прежнему в тюремном замке; потому, может быть, что Карицкий был уже уволен от должности и, следовательно, не мог иметь прежней свободы доступа в тюрьму; пожалуй, также и потому, что вскоре после увольнения Карицкого был уволен и смотритель тюремного замка Морозов. Почему бы там ни было, но только второе свидание устраивается в больнице. Перед поступлением сюда Дмитриевой в палате, в которой она должна была помещаться, раскрывается окно и оставляется в таком виде, чтобы можно было отворить его во всякое время. Вместе с Дмитриевой в больнице лежала другая арестантка, Фролова. В первую же ночь Фролова, проснувшись, почувствовала холод: видит окно отворенным, у окна стоит Дмитриева и разговаривает с кем-то. Не желая простудиться, Фролова сначала просила ее затворить окно, потом требовала этого, но Дмитриева все-таки не соглашалась. Фролова слышала, что Дмитриева просила в это время у стоявшего за окном человека 10 рублей, говоря ему, что вот ты даешь по 25 рублей солдатам, а мне отказываешь и в десяти. Он отвечал ей: «Покажи, как я тебе говорил, тогда дам». Фролова стоящего за окном человека в лицо не видала, но явственно заметила, что на голове у него была офицерская фуражка. По осмотру, произведенному судебным следователем, оказалось, что если встать на выступ наружной стены, то можно достать головой до окна. Был произведен еще другой осмотр, на основании которого можно было бы отрицать, что окно выставлялось: в этом осмотре сказано, что, хотя во многих местах и есть щели, свидетельствующие о том, что замазка была выколупана, но в других частях рамы замазка осталась целою и сухою. Но больничный доктор, Каменев, подтвердил тот факт, что перед поступлением в больницу Дмитриевой окно было растворено, между тем как зимою в больнице ни под каким видом окон растворять не позволяют. Каменев приказал его тотчас же замазать, но это приказание было не совсем исполнено, то есть окно было только притворено, а не замазано; в последнем случае и щели при осмотре не оказалось бы. Может быть также, что вследствие какой-нибудь случайности замазка с одной стороны осталась цела, а с другой от температуры больничной комнаты слезла.

Вот и все, что я мог сказать по отношению к подсудимой Дмитриевой. Прибавлю в заключение, что не может не показаться странным то обстоятельство, что Дмитриева, продав билеты, полученные ею от Карицкого, не усомнилась в их качестве даже и тогда, когда в двух местах их отказались принять к размену. Если действительно у нее не явилось подозрения в том, что эти билеты краденные, то странно, с другой стороны, что она ни об этих билетах, ни о случившемся с нею по их поводу никому не рассказывала. Вот факт, который я не берусь обсудить, но который, конечно, обсудите вы.

Что касается до произведения выкидыша, то виновность Дмитриевой не подлежит сомнению, так как она сама созналась в этом преступлении.

Обращаюсь теперь к Дюзингу. Его обвиняющие обстоятельства: во-первых, собственное сознание, данное им на предварительном следствии, когда он говорил, что Дмитриева просила его о произведении выкидыша и что он убедил Сапожкова совершить это преступление; во-вторых, сознание, которое он сделал здесь на суде, подтвердив, что Дмитриева просила его о произведении выкидыша, равно как то, что он рекомендовал ей для этого Сапожкова. Разница только в том, что на предварительном следствии он сказал, что убедил Сапожкова, а здесь — что только рекомендовал его Дмитриевой, но не убеждал его произвести у нее выкидыш. Сапожков объяснил это обстоятельство таким образом: по его словам, Дюзинг был на ревизии в городе Скопине, предложил ему переехать в Рязань на службу, и когда он, Сапожков, стал говорить, что не видит в этом для себя никакой выгоды, то Дюзинг начал представлять ему разные доводы в пользу этого перехода, как-то: обещал ему предоставить место, хорошую практику и между прочим сказал, что у него есть одна знакомая, довольно богатая дама, которую надо вылечить и которая, в свою очередь, отрекомендует его другим. В конце концов Сапожков все-таки убедился в выгодах предлагаемого ему переезда в Рязань. Все это в весьма значительной степени подтверждается перепиской, происходившей между этими господами: те четыре письма, которые были пред вами прочитаны, упоминают между прочим о деле, за которое можно взять порядочное вознаграждение от важной особы; в одном из них Дюзинг рекомендует Сапожкову взять с собою маточное зеркало и маточный зонд. Я уже обращал ваше внимание на то, что в этом письме слова «маточный зонд» зачеркнуты. Это, как объясняет Сапожков, сделано им ввиду того, что если бы в этих письмах были прочтены слова «маточный зонд», то тогда, конечно, пало бы на него сильное подозрение в произведении выкидыша. Совершенно другое дело маточное зеркало: это такой инструмент, который не может возбуждать никаких сомнений. Из относящихся сюда показаний Кассель видно, что когда во время болезни Дмитриевой она приехала к Дюзингу, то он сказал ей, что после того, что сделали с Дмитриевой, он не поедет к ней ни за что. Затем, в определении Московской судебной палаты есть еще другое показание Дюзинга, которое более подходит к данному им здесь показанию, а именно, что он только обещал убедить Сапожкова произвести выкидыш, но в то же время советовал последнему употреблять такие средства, от которых выкидыша не могло бы произойти, оставляя между тем Дмитриеву в том убеждении, что рано или поздно выкидыш последует. Но если бы он действительно имел намерение отвлечь Дмитриеву от такого преступления, на которое она решилась, то, конечно, не стал бы советовать средств крайне вредных, какова, например, спорынья. Наконец, из предъявленных вам писем вы можете усмотреть, что инициатива принадлежит Дюзингу же, который склонил Сапожкова к совершению этого преступления. Вот те данные, на основании которых Дюзинг должен быть признан виновным в том, что он подстрекал Сапожкова произвести выкидыш, равно как и в том, что он, зная о намерении Дмитриевой совершить такое преступление, не довел о том до сведения правительства.

По отношению к г. Сапожкову мы имеем точно такое же его собственное сознание, данное им на предварительном следствии, в котором он говорил, что г. Дюзинг и Дмитриева просили его произвести выкидыш, что он, с одной стороны, тронулся просьбами этой последней, которая представляла ему безвыходность своего положения, а с другой — желал получить известное вознаграждение за свои труды и окупить расходы на поездку в Рязань. Он начал, по его словам, употреблять разные внутренние средства, как-то спорынью и пр. Спорынья, говорит он, прописана была Дюзингом, но в таком количестве, что, по мнению экспертов, не могла быть безвредна, особенно для беременной женщины. Затем он советовал ей делать души. По его словам, при сильной натуре Дмитриевой это не могло иметь вредного влияния на ее организм. Но, во-первых, по мнению эксперта, спринцевание для беременной женщины вообще небезопасно, особенно же при частом его употреблении; во-вторых, мы имеем полное основание сомневаться в том, что вода была лишь несколько теплее парного молока, а именно по следующим основаниям: при производстве предварительного следствия судебный следователь определил температуру той воды, которою Дмитриева спринцевалась; для этого он в достаточно горячую воду положил термометр, предложил Дмитриевой опустить туда руку и когда она говорила, что вода горяча сравнительно с тою, какая употреблялась при спринцевании, то он подливал холодной воды, когда же она сказала, что вода точно такая, какая была, то он заметил градус, на котором термометр остановился. Тот же самый способ предложен был и Кассель. Этим путем были получены следующие результаты: одна из подсудимых остановилась на 34, другая на 37 градусах. По показанию же эксперта, для произведения преждевременных родов употребляются спринцевания от 30 до 35 градусов. Таким образом, мы имеем полное основание заключить, что вода, которою Дмитриева спринцевалась по совету Сапожкова, была значительно теплее парного молока. Защитниками было возбуждено сомнение в действительности способа, который был употреблен следователем для определения температуры этой воды, возбуждено на том основании, что если горячую воду лить в холодную, то вся вода сразу не может принять равную температуру; с другой стороны, градусник, моментально опущенный, не может с надлежащей верностью определить температуру воды. Я полагаю, господа присяжные, что судебный следователь человек настолько образованный, что не мог не понимать таких простых вещей: он мог дать время, чтобы термометр стал на тот градус, который обозначил бы температуру воды, то есть мог не сейчас вынуть его, но продержать до тех пор, пока уравнялись бы все слои воды.

Было еще средство, которое употреблял Сапожков,— это частое введение зонда. Дмитриева говорит, что он прибегал к этому средству почти ежедневно. По мнению эксперта введение зонда для беременной женщины далеко не безопасно. Хотя Сапожков и говорит, что он вводил его с большой осторожностью, при которой не мог повредить околоплодного пузыря, но эксперт утверждает, что врач в данном случае не может быть уверен в себе, что не ошибется и не совершит того, чего Сапожков, по его словам, совершить не хотел.

Что касается последней подсудимой, г-жи Кассель, то о ней я скажу только, что ее показание положительно уличает ее в том преступлении, в котором она обвиняется, а именно, что она, зная о всем, вокруг нее происходившем, не донесла кому следовало.

Думаю, что мои объяснения перед вами должны здесь окончиться. Я обвиняю г. Карицкого в краже у майора Галича денег на сумму около 40 тысяч рублей; Дмитриеву в укрывательстве заведомо краденного и в том еще, что она позволила Сапожкову, Дюзингу и Карицкому употреблять над собою разные меры и разные средства для изгнания плода; Дюзинга в том, что он подговаривал Сапожкова произвести у Дмитриевой искусственный выкидыш; Сапожкова в том, что он употреблял средства, которые медициной признаются пригодными для произведения выкидыша и, следовательно, по моему крайнему убеждению, хотел произвести то, о чем его просила Дмитриева; Карицкого в том еще, что он проколол околоплодный пузырь у Дмитриевой, и, наконец, Кассель в том, что она, зная о преступлении, не донесла о нем.

Речь присяжного поверенного князя А. И. Урусова в защиту Дмитриевой

Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вот уже восемь дней сряду, как дело, почти беспримерное по своей продолжительности и далеко еще не оконченное, разбирается вами с тем терпением и неуклонным вниманием, которые, конечно, должны быть отнесены к числу самых наглядных заслуг присяжного института, к числу таких гражданских заслуг, которые упрочивают навсегда за этим дорогим для нас учреждением энергическое сочувствие русского общества. В течение восьми дней представители всего местного общества с напряжением следят за ходом процесса. В течение восьми дней подсудимым даны были всевозможные средства к оправданию... мало того, что возможные, но было читано и говорено много лишнего, чего по закону бы не следовало говорить. Но если все это отняло много времени, то, по крайней мере, исчерпало, кажется, до дна содержание дела. И вот, наконец, наступает торжественная минута, когда вы должны сказать свое слово перед обществом.

Можете ли вы на основании представленных доказательств сотворить суд по правде, ограждая вверенные вам интересы общества?

Есть одно чувство, господа присяжные заседатели, которое как бы вставало воочию перед вашими глазами, словно возвышалось над этим уголовным процессом, чувство величественное и гордое,— это чувство общечеловеческого равенства, равенства, без которого нет правосудия на земле! Пусть все двенадцать граждан, занимающие теперь места присяжных заседателей, проникнутся убеждением, что лишь сознанием равенства всех людей перед законом творится правда, и тогда они безбоязненно, спокойно отнесутся и к слабым, и к сильным мира сего. Посмотрите кругом себя: теперь на наших глазах уже многое изменилось. Мыслимо ли было несколько лет тому назад, когда еще не существовали уставы 20 ноября 1864 года, чтобы стоящий перед вами Карицкий, полковник, губернский воинский начальник, лицо сильное в небольшом губернском мирке, украшенный всякими знаками отличия, сильный связями и знакомством, был предан суду по такому делу? Конечно, об этом и мечтать иногда было бы не совсем удобно. На наших глазах мысль о равенстве людей перед законом из области небезопасных мечтаний немногих лучших людей перешла в действительность. Я думаю, что от каждого из нас зависит в значительной степени, чтобы убеждение, в которое он верит, проходило в жизнь, конечно, не без борьбы. Суд присяжных представляет собою одно из превосходных учреждений, посредством которых убеждения людей из области мысли переходят в действительную жизнь, становятся силой, дают себя чувствовать всякому. Вот почему часть общества ведет против правосудия самую упорную борьбу. Но никогда она не бывает такою ожесточенною, как в делах, подобных настоящему. Дело это, действительно, принадлежит к числу редких, но не по преступлениям, в которых обвиняются подсудимые,— преступления самые обыкновенные,— а по тем затруднениям, по тем тормозам, которые встретило правосудие в отношении лиц, стоящих выше простых смертных. Я думаю, что всякому, кто слушает дело, кто прочтет его, придется не раз спросить: да что же за причина тому, что дело так медленно тянулось на предварительном следствии (с 1868 по 1870 год) и так медленно идет на судебном? Ответ: потому что это дело, как вы сами могли заметить, представляет чрезвычайно сильную борьбу против правосудия. Такое сильное сопротивление любопытно наблюдать; хотя, конечно, оно замаскировано, но я постараюсь раскрыть перед вами некоторые из тайных пружин дела, а о других я вам, жителям Рязани, считаю излишним говорить — вы их знаете лучше моего. Когда подсудимый вооружен умом послушным и хитрым, когда он располагает обширными средствами, когда чувствует за собою сильную сочувственную поддержку губернских верхов... ему нет расчета сдаваться, нет расчета приносить повинную! Напротив, он надеется дать сильный отпор. Искусно устроив свою защиту, он идет на суд, в сущности не страшный. Но, по крайней мере, то хорошо, что он сознает необходимость стать перед обществом лицом к лицу, что он не может взобраться на такую высоту, где не могло бы его настигнуть правосудие и потребовать от него ответа. В моей речи я буду иметь случай указать на тормозы, которыми задерживалось движение правосудия, пока Московская судебная палата не разрушила одним ударом надежды на эти тормозы, предав суду всех обвиняемых без различия званий и положений. Какой бы ни был исход процесса, но это проявление самостоятельности высшего судебного учреждения Московского округа — явление отрадное, доказывающее, что равенство всех перед законом существует не на бумаге только, но и в действительности.

Обстоятельная речь представителя обвинительной власти, господина товарища прокурора Московской судебной палаты, до известной степени облегчает мою задачу, так что я могу не излагать перед вами подробно все обстоятельства, только что возобновленные в вашей памяти. Но тем не менее, я считаю себя обязанным, господа присяжные заседатели, обратиться ко многим из тех обстоятельств, которые уже были рассматриваемы, с тем чтобы по возможности представить вам их в том свете и в той группировке, как они должны быть. Поэтому я предполагаю останавливаться не столько на подробностях, уже изложенных вам, сколько на тех выводах, которые вытекают из обстоятельств дела. Прежде всего, когда разбирается дело, подобное настоящему, самые естественные вопросы, которые, конечно, должны возникнуть прежде других, следующие: правду ли говорит Дмитриева и справедливы ли возражения Карицкого? Для меня настоящий процесс сводится к этим двум вопросам. Я разделяю подсудимых на две категории. К первой относится Дмитриева и Карицкий, ко второй — все остальные люди, служившие орудием преступления, наперсники, лица без речей... В какой мере они действовали сознательно, для меня безразлично, и вы это разрешите по соображении доводов их защитников. Итак, интересы моей защиты сводятся к разрешению противоречий, вытекающих из показаний Дмитриевой и Карицкого. Моя задача — та, которую я имею в виду — будет исполнена, если я сумею объяснить вам внутренний смысл этих противоречий, разъясню перед вами планы противной стороны и способы, к которым она прибегает для достижения своих целей.

Силу и значение сознания Дмитриевой вы могли уже оценить из речи прокурора. Значение возражений Карицкого представляет для меня предмет еще не вполне исчерпанный. Сознание Дмитриевой составляет краеугольный камень всего дела. Заметьте, что если бы Дмитриева изменила свое показание, если бы она пошла на стачку с подсудимым Карицким, то до известной степени возможно допустить предположение, что и самое дело никогда не дошло бы до суда в настоящем своем объеме. На суде могло бы быть возбуждено сомнение во всех фактах обвинения. Сомнение в факте кражи, сомнение в факте выкидыша, и таким образом могло бы оказаться, что общественное правосудие было бы сбито с толку и обмануто. Тогда между защитниками могла бы образоваться известная солидарность: отрицание или сомнение могло бы оказать пользу всем подсудимым. Где сомнителен факт, там невозможно обвинение. Тогда не представилось бы мне печальной необходимости поддерживать обвинение Карицкого, защищая Дмитриеву. Сознание Дмитриевой, ее оговор прежде всего ведут к ее же обвинению, и в то же время к уличению Карицкого. Я буду поддерживать это сознание, я ему верю и сохраняю надежду, что за меня будет общественное мнение. Дмитриева поступила необыкновенно честно: с самоотвержением, почти небывалым в практике уголовного правосудия, она всецело, до мельчайшей подробности, признала такие обстоятельства, которые прямо ведут к ее обвинению; признала и такие, которые представились на первый взгляд чрезвычайно опасными (например, записку), и все это без обиняков, без трусливых уверток, без той лжи, которая, произнесенная публично, режет ухо, как фальшивая нота. В этом отношении как поучительно сравнить ее поведение на суде с поведением Карицкого! Мне кажется, что она в глазах людей, ценящих честность, многое искупила таким самоотверженным сознанием, много сделала для примирения себя с общественной совестью. Прежде всего, гг. присяжные заседатели, скажу два слова об обстоятельстве, которое естественно возбудило ваше внимание. Вы спрашиваете, вследствие каких причин Дмитриева возвела на Карицкого такое обвинение, если это обвинение — клевета, как он утверждает? На этот вопрос Карицкий отвечал вчера, ссылаясь, по своему обыкновению, на предварительное следствие, т. е. на то самое следствие, которое Московская судебная палата признала неудовлетворительным, упустившим многое, что, будучи исследовано своевременно, могло бы послужить к уличению Карицкого. «Все это разъяснено предварительным следствием». Но ведь это не ответ. Ваш вопрос, видимо, застал Карицкого врасплох и попал в больное место... Мы менее всего готовы возражать на самые простые вещи, а хитрые придумывать легче. Потом Карицкий стал говорить, что оговор Дмитриевой объясняется тем, что ей приятнее выдавать за своего любовника лицо столь высокопоставленное, чем кого-нибудь другого... Объяснение тоже весьма плохое. Начать с того, что слишком частое упоминание о «высоком положении» полковника производит довольно странное впечатление. Это хорошо господину Стабникову так рассуждать, и вообще, нельзя не заметить, что высота положения г. Карицкого — понятие очень относительное. Мало ли положений на свете гораздо выше, да и те не страдают таким страшным иерархическим самообольщением. Конечно, в среде губернских властей положение воинского начальника довольно видное, но искать в этом положении разгадку всех недоразумений, возбуждаемых обвинителем, чрезвычайно странно. Судите сами, гг. присяжные заседатели, насколько имеет значение подобный ответ. Наконец, наущение врагов (каких врагов? где враги?) — это общее место, которое в данном случае лишено всякого смысла, так как не об одном враге Карицкого здесь и помину не было, а родственники Дмитриевой — самые близкие к нему люди. Итак, вопрос, из чего бы Дмитриевой клеветать на Карицкого, так и остался неразрешенным. Он усложняется еще тем соображением, что Дмитриева своим сознанием топит саму себя, признаваясь в столь важном преступлении, как вытравление плода. Оговаривай она другого, выгораживая себя, оно было бы понятно, так как такие побуждения часто руководят подсудимыми, но ведь Дмитриева не говорит, что один Карицкий украл деньги, и если б она только стремилась погубить его, то ей ничего не стоило бы сказать это. Она не говорит, что он против ее воли произвел выкидыш; если бы она оговаривала его только из злобы, она должна была бы сказать это, а между тем она нимало не скрывает, что выкидыш произведен с ее ведома и согласия, что она сама просила об этом врачей... Так не действует слепая вражда и дружба. У Дмитриевой дети — губить себя для того, чтобы повредить Карицкому, да и то еще не наверное, губить себя, зная, что против Карицкого мало вещественных улик — это психологическая невозможность.

Карицкий отвечал на предложенный ему вопрос, что Дмитриева могла питать к нему злобу за то, что он убедил ее сознаться... Допустим эту злобу; но и тут встречаем то же неумолимое противоречие. Если Дмитриева хотела мстить Карицкому за то, что он уговорил ее принять на себя кражу, то, во-первых, совершенно достаточно было изменить это признание, рассказав о том, как происходил в действительности сбыт билетов Галича. Этот рассказ ничем не был опровергнут на суде, и когда дойдет до него очередь, то я докажу его несомненную истинность. Этим рассказом фигура Карицкого выдвигалась из тени в яркую полосу света, и оказывалось, что уже в июне месяце, в самый месяц кражи, он через сестру вызывал Дмитриеву в Рязань для предложения о сбыте билетов. К чему же тут было примешивать выкидыш? Далее Карицкий старался бросить тень на Костылева и других, которые будто бы уговаривали Дмитриеву. Господа! эти недостойные инсинуации не заслуживают возражения. Честное имя товарища прокурора, господина Костылева слишком хорошо известно всей Рязани и, конечно, не Карицкому его поколебать. По способу защиты судите о характере лица. По правдивости Карицкого относительно таких фактов, как связь его с Дмитриевой, присылки солдат и пр., судите о его правдивости в остальном. Итак, несмотря на свой ум, изощренный сознанием надвигающейся на него опасности, несмотря на продолжительное время, когда Карицкий мог обдумывать и обдумывал свою защиту, несмотря на все благоприятные условия, которые его окружали, он не мог представить ни одного сколько-нибудь обстоятельного объяснения против простого, безыскусственного, выстраданного рассказа Дмитриевой, который им назван, с цинизмом, изобличающим его бессильное раздражение, не просто ложь, а наглая ложь! Карицкий не без основания выступил на суде с уверенностью, что судебное следствие докажет несправедливость возводимого на него обвинения. Что такое судебное следствие? Проверка собранного материала. Все предварительное следствие проникнуто убеждением в невинности Карицкого, оно как бы отстраняет его, оставляет в тени, наконец, оно вовсе не привлекает его к суду, как вдруг Судебная палата наложила на него свою руку. Но уверенность Карицкого уступает место сильному раздражению при появлении не допрошенных на предварительном следствии свидетелей. Это понятно: новые показания, разноречия, обнаружившиеся здесь на суде, новые свидетели — все это, сгруппированное с некоторыми отрывочными фактами, бросает проблески света на дело. Подождите несколько минут, всмотритесь пристально, и дело еще раз прояснится, и ваша совесть найдет себе опору в фактических выводах. Не только то истина, что можно тронуть руками...

Приступаю к рассмотрению факта кражи. Я прошу вас припомнить, что 19 июня 1868 года Карицкий был в гостях у Галича в деревне, в день рождения его покойной жены. Галич, вероятно, и в то время отличался тем самым беспорядком в ведении своих дел, который обнаружился в его показаниях на суде. Он не знал счета своим деньгам, знал только, что они лежат в пачках, а пачки клал в простой письменный стол в кабинете. Вы помните, что Карицкий ночевал в этом самом кабинете и, по справедливому замечанию товарища прокурора, ночевал один, как почетный гость. Сам Галич говорит, что хотя постелей было постлано несколько, но что, кроме Карицкого, кажется, никто не ночевал. Впоследствии в передней нашли ключ, свободно отпиравший ящик, где лежали украденные деньги. Откуда взялся этот ключ — неизвестно, но, оставляя его в передней, вор довольно искусно наводил подозрение на прислугу. Как видно из показаний умершей жены Галича, похищенные деньги не проверялись с мая месяца и проверялись ли даже в мае — неизвестно. Так, из показаний Галича, который представляет собою воплощенную забывчивость, быть может, вполне безыскусственную, сквозь целый лес непроходимых противоречий видно, что он ездил в мае месяце в Воронеж, что он в то время, по показанию его жены, возил с собою банковые билеты, а в июне месяце, прибавил Галич на суде, «я брал только одни серии, которые хотел поместить в банк, но не поместил, потому что нашел невыгодным, и повез их обратно». Следовательно, с мая по июнь, когда обнаружилась кража, похищенные деньги не были проверены. Из собственного показания Галича видно, что в бумагах его происходит страшный беспорядок. Проверка произошла только тогда, когда потребовались деньги на приданое дочери. Итак, не подлежит сомнению, во-первых, что 19 июня Карицкий был у Галича в деревне, ночевал в кабинете, где были деньги, ночевал, по всей вероятности, один, и что после его отъезда найден неизвестно кому принадлежащий ключ, отпиравший без звона ящик письменного стола. Не подлежит сомнению также, что 19 июня Дмитриевой в деревне Галича не было. Хорошо. Добытые факты отложим пока в сторону и пойдем далее. Кража, по предположению Галича, совершена в июле и притом в Липецке. Разберем это предположение по частям. Почему в июле, а не раньше? А потому, отвечал Галич, что я проверял пачки за две недели до похищения, т. е. в начале июля... Аргумент веский. Но знаете ли, когда он впервые явился на свет? 5 мая 1870 года, т. е. в то время, когда Карицкому необходимо было предпринимать разные меры против показаний Дмитриевой. Ни в объявлении следователю от 27 июля 1868 года, ни в одном из показаний, данных в течение всего времени, от 27 июля 1868 года по 5 мая 1870 года, он вовсе не приводит этого обстоятельства, говорящего в пользу Карицкого. Но значение этого показания уничтожается сравнением с показанием умершей Марии Галич, которая говорит в протоколе от 14 августа 1868 года, что процентные бумаги видела за полтора или за два месяца до кражи, а не за две недели. Вы припомните при этом, что главным лицом в хозяйстве, по показаниям самого Галича, была его жена. Далее из ее же показания видно, что в мае Галич возил в Воронеж только 5-процентные, а не выигрышные билеты (а в украденной пачке были те и другие вместе), а Галич показал, что в начале июля, т. е. за две недели, он возил в Воронеж одни только серии, следовательно, не ту пачку, которую у него похитили. Выходит, что до 24 июля не было никакого случая, по поводу которого проверялось бы наличное количество денег или содержание пачек. Впрочем, и сам Галич себе противоречил: теперь он говорит, что проверял число пачек, а не деньги, а тогда говорил, что видел похищенные бумаги, т. е. содержимое пачек, а не одни пачки. Самое число пачек и содержание их также нельзя считать постоянным и неизменным: деньги вынимались, опять вкладывались кое-как и неизвестно где записывались на каких-то бумажках. 24 июля вышел случай проверить все деньги — нужно было выдать приданое дочери перед отъездом в Москву, и вот обнаружился дефицит в 38 тысяч 500 рублей. Это вовсе еще не значит, что деньги похищены накануне или за несколько дней. Могло пройти много времени до обнаружения пропажи, если бы не случай — приданое дочери. Заключаю: время совершения кражи неизвестно. Утверждение, что она произошла после июня, лишено основания, и по времени, когда оно высказано, заставляет подозревать предвзятое намерение помочь Карицкому.

Разбираю второе положение Галича: кража совершена в Липецке, а не в деревне. История этого показания следующая: в объявлении 27 июля, поданном дня три после обнаружения кражи, Галич говорит совершенно определенно, что деньги оставлены были в столе кабинета, в деревне (а не в Липецке). Мало того: он высказывает подозрение на Ивана Ратнева, своего слугу, и настолько ясно формулирует подозрение, что Ратнева заключают под стражу. Возможно ли думать, что теперь, по прошествии почти трех лет, Галич, отличающийся такою замечательной слабостью памяти, вообще лучше помнит все, что происходило в июле 1868, чем в то время? Мария Галич также в 1868, в августе, показала, что помнит наверное, как положила деньги в ящик стола в кабинете в деревне. Следовательно, не подлежит сомнению, что кража совершена не в Липецке, а в деревне, но неизвестно когда. Но зачем же, быть может, спросите вы, было Галичу менять свое показание и переносить место действия в Липецк! Как зачем? Очень понятно: в Липецке была Дмитриева, а в деревне не была ни 19 июня, ни 23 июля, то есть в то время, когда кража случилась и когда она обнаружилась. А Карицкий не был в Липецке, а в деревне 19 июня был. Интерес его заключался в изменении времени кражи — и вот является показание 5 мая 1870 года о мнимой проверке за две недели; в изменении места — и вот на сцене Липецк; в изменении лица — и вот мнимое сознание Дмитриевой.

Позднейшее показание о вероятности кражи в Липецке носит на себе следы несомненной искусственности: Галич не помнит, отдал ли похищенную пачку жене. Не совсем хорошо помнит, отдал ли 38 тысяч 500 рублей или нет. Допускает возможность, что кража случилась 16 или 17 и что жена скрыла, чтобы его не беспокоить. Очевидный вздор, потому что не все ли равно, беспокоить 23 или 17 июля, а искать 38 тысяч довольно естественно в то время, когда хватишься пропажи. Вообще показание Галича так богато противоречиями, что останавливаться на нем долее я считаю излишним. Недаром же этот свидетель целый день простоял под огнем перекрестного допроса, на что с такой горечью сетовал защитник Карицкого. Но в то время, пока деньги Галича находятся в безвестном отсутствии, посмотрим, что делает Карицкий. Летом 1868 обнаружилась, какая-то растрата казенных денег или квитанций. Свидетели, приведенные сюда прямо из канцелярии воинского начальника, показывают, что сумма была самая незначительная. Некоторая доля скептицизма может быть допущена относительно этой группы свидетелей, показывающих о своем начальнике, хотя и находящемся не за решеткой, но на свободе. Я не знаю, как далеко простирается чувство и догма военной дисциплины, но знаю, что она в естественной природе человека многое переделывает на свой лад. Как бы то ни было, дело не разъяснило, сколько именно казенных денег было растрачено в ведомстве Карицкого, но ведь вы знаете, что казна не шутит, растрата большого или малого количества денег преследуется одинаково строго — тут, конечно, было следствие... во время которого нередко бывают нужны деньги, например, для разъездов... В июле г-жа Дмитриева, жившая все лето у своего отца в деревне, получает письмо из Рязани от сестры Карицкого (существование этого письма не было никем отвергнуто на суде), где ее приглашают приехать под предлогом бала... Оказалось, что сестра Карицкого просила Дмитриеву приехать под вымышленным предлогом, чтоб она взяла на себя продажу нескольких билетов, принадлежащих Карицкому, который находится в затруднении, но желает, чтоб это затруднение не оглашалось. Что же, ведь все это очень просто и натурально! В августе Дмитриева едет в Москву с тем, чтобы продавать эти билеты. С нею едет Карицкий. Этот факт не подтверждается доказательствами, потому что Карицкий скрылся, не выходил из вагона первого класса, а Дмитриева и Гурковская ехали во втором; поезд был ночной, следовательно, очень естественно, что можно было доехать до Москвы и не видать никого. Время было выбрано с тою же обдуманностью, с которой брошен ключ в передней, добыто сознание Дмитриевой, впоследствии составлены записки,— тот же пошиб. Характеристическая подробность рассказа Дмитриевой о том, как она хотела пересесть к Карицкому в первый класс, подтверждается свидетельницей Гурковской, которая полагала, что Дмитриева просила начальника станции переменить ей билет второго класса на первый, по поводу чего Гурковская упрекала ее: «Пригласили меня ехать, а сами уходите...» Тогда Дмитриева осталась. В опровержение того обстоятельства, что он ездил в августе в Москву, Карицкий не нашел возможным доказывать свое алиби какими-нибудь показаниями лиц, с которыми он в то время виделся бы, а ведь, кажется, что тут особенно трудного? Нет, он распорядился лучше: его собственная канцелярия, в лице правителя и др., изготовила ему какое-то свидетельство, удостоверяющее, что он в такое-то время ни на кратчайшее время не выезжал из Рязани, как оказалось, прибавляет успокоительно канцелярия, по справкам в книгах. Объяснения, данные по этому поводу свидетелем Тропаревским, при всей своей внушительности, не отличаются правдоподобием. Он не мог указать на закон, возбраняющий воинскому начальнику отлучаться на один день из города, но старался объяснить, что каждый день могут быть важные доклады, что в отсутствие воинского начальника непременно заменяет его исправляющий должность, что иначе и быть не может. Свидетель и г. Карицкий с большим оживлением описывали положение воинского начальника, который почти комендант города, так что в случае опасности должен спешить на место принять меры; мало ли что может случиться, и он должен быть готов каждую минуту и пр. Но несмотря на все усилия Карицкого и его свидетеля, им едва ли удалось поселить во всех убеждение в страшной важности и ответственности воинского начальника. Слава Богу, Рязань не в осадном положении. Какие тут катастрофы, где могли бы проявиться блестящие способности воинского начальника во главе местных войск. Ничего этого не было, и незачем было все это рассказывать. Никаких опасностей не предвиделось, никаких ужасов не было и в помине, все обстояло благополучно. Юрлов и Обновленский по приговору суда под председательством того же г. Карицкого были уже давно расстреляны, следовательно, ничто не мешало ему съездить в Москву для необходимых денежных операций. Тропаревский не мог привести закона, по которому воинскому начальнику запрещалось бы выехать, да кажется такого закона и нет; но если бы он и был? Мало ли законов, которые существуют, по чьему-то выражению, не для того чтобы попирать их ногами, а для того чтоб осторожно их обходить...

В Москве, в конторах Юнкера и Марецкого, не купили билетов у Дмитриевой, сказав ей, что они предъявленные. Нигде не разъяснили ей смысла этого выражения, нигде, как видно из дела, не говорили ей, что билеты краденые. Она могла знать, что у дяди украли деньги, но ей никто не сообщил номера украденных билетов, факт, что билеты не могли быть проданы в Москве, обращается обвинением в улику против Дмитриевой: она должна была понять, что если билеты стесняются купить, следовательно, они краденые, говорит обвинение. Обвинение ошибается. Банкирская контора может в известное время не покупать ту или другую процентную бумагу по разным причинам, предвидя ее понижение или по недостатку наличных денег, назначенных на другую операцию. Конторы покупают билеты по биржевой цене и вообще не торгуют, как на Толкучем рынке: или покупают или отказывают. Так, например, за неделю до объявления франко-германской войны московские банкиры получили телеграмму из Берлина о приостановке покупки; вообще, ожидалось огромное понижение всех бумаг, которое и произошло вследствие биржевой паники. Следовательно, отказ конторы или двух контор ничего еще не доказывает. Наконец, если Дмитриева виновна в укрывательстве, потому что не догадалась о происхождении билетов, то почему же не привлечены к суду конторы Юнкера и Марецкого, знавшие наверняка, по официальным сведениям, что предлагаемые им билеты именно те самые, которые украдены у Галича?

Вот первая улика против Дмитриевой по обвинению ее в укрывательстве краденого. Кажется, она разъяснена настолько, что можно перейти ко второй — к продаже билетов в Ряжске с наименованием себя не принадлежащею ей фамилией Буринской. Разбирая эту улику, я должен опять просить вас вспомнить, в каких отношениях Дмитриева стояла к Карицкому: четырехлетняя связь дала ему тот неоспоримый авторитет, который так легко приобретается натурой черствою и упорною над слабым и впечатлительным характером женщины. То высокое положение, о котором так охотно говорит Карицкий, в глазах Дмитриевой было совершенно достаточною порукой в том, что он, Карицкий, ничего бесчестного совершить не может. Могла ли прийти ей мысль [51] о том, что Карицкий воспользовался деньгами ее дяди. Конечно, нет: такое подозрение она не могла и допустить относительно Карицкого, и он был слишком умен, чтобы, доверившись ей, стать от нее в известную зависимость. Если бы Дмитриева совершила кражу, то она не могла бы скрыть ее от Карицкого, но что Карицкий никогда не признался бы ей в своем преступлении — это также логически неизбежно. С этим признанием он утратил бы в глазах ее свой авторитет и, повторяю, подвергал бы себя опасности в случае первой размолвки, давая ей против себя оружие. Просьба Карицкого о том, чтобы продажа оставалось тайною, также не может быть поставлена в вину Дмитриевой: в положении Карицкого неприятно разглашать затруднения, вынудившие его будто бы продавать свои билеты. Впрочем, что Дмитриева не придавала особенного значения этой тайне, не подозревая в ней ничего особенно важного, мы увидим из показания Соколова.

Рассмотрев характер отношений Дмитриевой к Карицкому, возвращаюсь к поездке в Ряжск. Видя, что сбыт билетов в Москве неудобен, Карицкий на всякий случай приготовляет для Дмитриевой билет на свободный проезд, который она получила по возвращении из Ряжска. В Ряжске Дмитриева продает билеты, подписывается Буринскою, но вслед за тем, на станции, в присутствии совершенно незнакомых офицеров, громко рассказывает, что она, кажется, сделала глупость, подписавшись чужою фамилией, и тут же расписывается в книге станционного начальника настоящей своею фамилией: Дмитриева. Очевидно, что она действовала без всякого преступного умысла, совершенно не сознавая цели тех действий, которые были ей предписаны Карицким. Вот почему я полагаю, что вы не признаете ее виновною ни в укрывательстве заведомо краденого, ни в наименовании себя с тою целью не принадлежащей ей фамилией.

Следуя принятому мною плану, мы мысленно восстановили порядок событий от июня до ноября 1868 года. Теперь мы приближаемся к развязке, от которой нас отделяет только один эпизод, по моему мнению, чрезвычайной важности.

По возвращении из Ряжска, в конце октября или в начале ноября, Дмитриева продала г. Соколову в два раза 18 билетов внутреннего займа. На вопрос Соколова, знает ли об этом Карицкий, Дмитриева сперва спросила его, почему он это спрашивает, потом взяла с него слово, что он сохранит ее тайну, и объяснила, что билеты продаются по просьбе Карицкого и принадлежат ему. Чтоб оценить всю важность вытекающих отсюда заключений, следует обратить внимание на время, когда происходил этот разговор — за две или за три недели до начала дела, когда все крутом подсудимых было тихо и спокойно, и ничто не предвещало приближения грозы. В это время, я думаю, Дмитриевой лгать на Карицкого не было никаких оснований, не было даже и тех неправдоподобных поводов, которые, по мнению Карицкого, возникли после начала дела. Замечательно, что следователь не придал никакого значения этому обстоятельству и не занес его в протокол, как не идущее к делу!

В половине ноября к Дмитриевой, которая с трудом оправлялась от родов — здоровая натура была испорчена ужасными пытками выкидыша,— к Дмитриевой приезжает дядя ее Галич с отцом, напавшие на след поездки ее в Ряжск. На другой день, вскоре после приезда Карицкого, Дмитриева приносит ему величайшую жертву, на которую способна женщина, всегда самоотверженная и увлекающаяся. Происходит отвратительная сцена мнимого сознания, отец пригибает ее голову до земли: «Кланяйся же и тетке, проси прощения!» Она кланяется и плачет. Потом дядя едет к Карицкому обедать. Изобретательный ум Карицкого решает, что ее нужно выдавать за сумасшедшую, но несмотря на то, что это представляется делом нетрудным, стратагема не удается, и прошение прокурору выходит весьма аляповатою хитростью. С этого прошения начинается и новый период в показаниях Галича: ему назначается роль, которая бедному старику совсем не под силу. Тут и нечаянное взятие билетов вместо модных картинок, и кража непременно в Липецке, и проверка билетов за две недели до кражи... Все это у него перепутывается в памяти, и без того нетвердой, он беспрестанно забывает свою роль, и я полагаю, что режиссер решительно им недоволен.

Между тем 8 декабря 1868 года Дмитриева была заключена под стражу в острог, где и пробыла без малого два года. Здесь, в бесконечные часы тюремного одиночества, напало на нее тяжкое раздумье: одна, брошена всеми, всеми забыта... за что эти страдания? Человек, для которого она пожертвовала всем, покинул ее первый. Несмотря на те родственные чувства, которые связывали его с Дмитриевой, Карицкий ни разу не посетил ее в тюрьме. Он боялся, чтобы такое посещение не было впоследствии обращено против него в улику. Но если б он чувствовал себя ни в чем не виноватым, конечно, ничто не могло бы помешать ему посетить свою несчастную родственницу. Любовницу свою он боялся посетить. Среди томящей, смертельной тоски острожной жизни Дмитриеву начинает мучить раскаяние, перед нею с новой силой встает воспоминание о том ребенке, который был уничтожен Карицким, и вот, с тою порывистою страстностью, с тем полным забвением о себе, которые составляют главные черты в характере Дмитриевой, она решается сказать правду, всю правду, не щадя себя, не делая ничего в половину.

Замечательное показание почтенного товарища прокурора г. Костылева прекрасно передает нам душевное состояние Дмитриевой перед сознанием. Теплые, проникнутые страшной скорбью слова ее мужа подтверждают нам искренность этого сознания.

Я делаю невольное отступление, вспоминая о показании капитана Дмитриева. Еще не изгладилось потрясающее впечатление, произведенное его рассказом. Отец и муж, лишенный права видеться с женой и детьми, оскорбленный но всем, что дорого человеку, нашел в себе силу простить, забыть все прошлое: «И просил у полковника Кострубо-Карицкого позволения повидаться с моими детьми,— говорит он без всякой горечи,— мне дозволили», но под присмотром вахмистра, так что он не успел сказать ни слова детям наедине. Всегда верный себе, г. Карицкий невозмутимо отвечал, что он даже не знал, кто такой Дмитриев, так же как не знал фамилии Стабникова и существования записки, при чтении коей осенил себя крестным знамением.

Возвращаемся к своему рассказу.

Дмитриева увидала, что она обманута Карицким, и изверилась в нем. Последовала та нравственная ломка, за которой наступает страшная внутренняя тишина, отвращение от жизни, разочарование, во всем. К этому присоединились физические страдания, кровь хлынула горлом — природа мстила за поруганные права свои. 14 января Дмитриева делает полное сознание: рассказывая о продаже билетов, переданных Карицким, она раскрывает тайну своих отношений к нему; упоминая о двукратной беременности, она признает, что первый ребенок был вытравлен, и заметьте: ни одной лазейки не оставляет она себе. Если бы сознание ее было искусственное, кем-нибудь нашептанное, преподанное в остроге, то в данном случае представлялся весьма удобный случай, обвиняя другого, выгородить себя: она могла бы сказать, что вытравление произведено в состоянии ее беспамятства, помрачения ума; это было бы правдоподобно, так как беременность и родильный период зачастую сопровождаются неправильностями душевных отправлений. Но Дмитриева не щадит себя, и в рассказе, безыскусственная простота которого неподражаема, выдает себя головою. Является потребность страдания, посредством которого человек мирится с самим собою.

19 января была допрошена Кассель. Это показание замечательно в двух отношениях. Во-первых, оно содержит в себе заявление Кассель о том, что она ребенка не бросала, что Карицкий бывал довольно часто у Дмитриевой, что она в бреду говорила: «Николай Никитич, ты в крови, сюртук в крови...» Казалось бы, что тут и начинается интерес показания. Вы ожидаете, конечно, что проницательный следователь и присутствующий при допросе товарищ прокурора Соловкин ухватятся за этот факт и будут расспрашивать Кассель. Вы ошибаетесь: на том самом месте, где упоминается о бреде и о Карицком, протокол прерывается, и следуют подписи следователя, прокурора и пр. Но этого мало: того же 19 января составлен протокол о другом показании Кассель, где о Карицком и о бреде уже не упомянуто вовсе. Что же происходило между этими двумя показаниями, данными в один и тот же день? Какой невидимый тормоз остановил Кассель, когда она начинала сообщать подробности, драгоценные для правосудия и навсегда утраченные для него? Неизвестно. Отчего следователь не записал показания Соколова о принадлежности билетов Карицкому? Тоже неизвестно. Теперь на суде вы видите, что солидарность Кассель с Карицким простирается так далеко, что она не только умалчивает обо всем, что говорила против него на предварительном следствии, но даже через своего защитника представляет записку, которая, если бы была действительно писана для передачи ей, то прямо уличала бы ее в том, в чем она обвиняется, причем однако не сознается,— в знании и недонесении о преступлении Дмитриевой.

Показание 14 января было неожиданным ударом для Карицкого. Тут начинается усиленная деятельность, все пружины пущены в ход. Ошибка Карицкого заключалась в том, что он, не видевшись с Дмитриевой целый месяц, утратил свое влияние на нее, успокаивая себя мыслью, что не захочет же она губить саму себя вместе с ним. Но в человеке всегда остается больший запас добра, чем думают. Увидав слишком поздно свою ошибку, Карицкий по роковой логической необходимости должен был искать с ней свидания, чтобы попробовать снова подчинить ее своему влиянию. Карицкий отрицает свидание точно так же, как отрицает связь, отрицает присылку солдат, знакомство со Стабниковым, словом, отрицает все. Как ни странно такое поведение со стороны человека умного, но и в этой систематической лжи есть роковая ломка, независимая от воли лица. Как только Карицкий признает, что он был в связи с Дмитриевой, так обрушивается на него всею тяжестью целая цепь фактов, неразрывно связанных между собою. Середины нет: если он признает одно, логика фактов заставит его признать другое, и обнаружится соотношение между кражей и выкидышем. Внимательное изучение этих фактов убеждает нас в том, что они сцеплены не случайно, а какою-то неотвратимою необходимостью. Опасаясь неожиданных комбинаций, которые были бы вызваны признанием части истины, Карицкий заперся в безусловном отрицании. Такое положение имеет свои неудобства: так, если будет доказано, что из десяти случаев человек солгал в девяти, то можно со значительною степенью вероятности заключить, что он солгал и в десятом. Итак, свидание с Дмитриевой было необходимо. Оно и состоялось в цейхгаузе острога, что подтверждено свидетельскими показаниями Громова, Яропольского, Юдина и Поповича. На этом пункте Карицкий потерпел полное поражение, хотя пытался дать отпор посредством показания Морозова; но неожиданное появление вызванного мною свидетеля Соколова уничтожило и эту последнюю надежду. Ложь Карицкого была обнаружена блистательно. И недаром усиливался Карицкий отрицать свидание в тюрьме: оно непосредственно связано с самым замечательным эпизодом настоящего процесса, с вопросом о записке. Прошу вас, гг. присяжные заседатели, обратить внимание на то, что само по себе свидание Карицкого с родственницей и хорошей знакомой в тюрьме не представляет ничего необыкновенного. Напротив, странно, что не было такого свидания, пока Дмитриева не сделала полного сознания 14 января. Но тайное свидание наедине представляло затруднения, последствия которых не замедлили обнаружиться для Морозова: он лишился места. К этому свиданию Карицкий подготовил такую штуку, которой нельзя не отдать должной похвалы. Комбинация, построенная на записке, предъявленной защитником Кассель, была мастерски обдумана и превосходно исполнена. Если она провалилась на суде, то никак не по вине Карицкого, который ничего, даже крестного знамения не упустил, чтобы придать ей значение ошеломляющего удара. Не только для публики, но даже опытному глазу с первого взгляда показалось, что записка эта решает дело в пользу Карицкого и топит Дмитриеву.

К сожалению, эффект продолжался недолго. Для полной оценки этого факта необходимо восстановить его обстановку. В конце февраля или начале марта, после того как показание Дмитриевой дало новое направление делу, Карицкий в сумерки приехал в острог и прошел в цейхгауз, куда привели Дмитриеву. Здесь она увидела перед собой человека, когда-то горячо любимого, отца двух малюток, которым не суждено было испытать ласки своей матери — человека, четыре года имевшего в ее глазах величайший авторитет, преимущество ума, воли и положения. И что же? Этот человек стал упрашивать ее снять с него оговор, заплакал, рвал на себе волосы, унижался перед солдатом, которого в другое время мог бы за одну незастегнутую пуговицу бросить в тюрьму. Ослабленная болезнью, убитая тюремным одиночеством, в которое она была перенесена внезапно из среды, где пользовалась полным довольством, Дмитриева не выдержала. Столько унижения, слез и молений со стороны человека, которому она так долго повиновалась, тронуло ее. Он просит снять с него оговор, «так как она во всяком случае будет обвинена», но как же это сделать? Тогда он предлагает ей написать записку, текст которой уже составлен им заранее. Но в этой записке оговариваются другие лица, и на это Дмитриева не решается; тогда он предлагает ей написать то, что вы выслушали с таким напряженным вниманием: «Скажите Лизавете Федоровне Кассель, чтоб она показала то-то и то-то на Карицкого...» Эта редакция основана на очень тонком соображении: напиши Дмитриева: оговорила Карицкого ложно — хитрость была бы грубее; ей стоило бы сказать, что Карицкий как-нибудь вынудил или убедил ее отказаться от своего признания, и значение записки тотчас бы пало. Но здесь комбинация сложнее: Дмитриева убеждает Кассель показать согласно с тем, что она действительно показала. От содержания новой записки она не может отказаться, а между тем она подорвет весь ее оговор против Карицкого. Личность последнего здесь в стороне. Записка эта должна была казаться Карицкому превосходным оружием, к которому можно прибегнуть в случае крайности. И действительно, что могло уничтожить в прах всю эту махинацию? Одна только, хотя и очень простая вещь, но редкая вообще, и на суде в особенности, а именно — сущая, безбоязненная правда. Прежде чем передать их записку, Дмитриева, заботясь о судьбе детей, просила Карицкого отдать ей 8 тысяч, которые он положил в банк. Карицкий изъявил согласие возвратить ей хоть сейчас 4 тысячи, а остальные после, но сперва просил записку. Недоверие ли вкралось в душу Дмитриевой, или вспомнила она о том, как обманул ее Карицкий, втянув в дело о краже, но она отказала и оставила записку у себя. Вероятно, цена показалась Карицкому слишком высока, а может быть, деньги ему в это время были нужны, но вскоре эту записку Дмитриева из рук выпустила, а денег своих все-таки не получила: смотритель Морозов, правдивость которого, так же как и г. Стабникова, вероятно, вскоре будет предметом особого дела, вызвался вести переговоры с Карицким о возвращении денег и получил записку от Дмитриевой. С этого момента странствования записки облечены покровом тайны, лишь кое-где сквозь прорехи замечается ее движение. Записка адресована к неизвестному; «скажите Кассель» — кто же это достоин передать ей такую важную тайну, кто должен сжечь записку? Неизвестно. Из дела не видно ни одного человека, который пользовался бы таким доверием Дмитриевой, чтобы служить посредником между нею и Кассель. В то время, когда писана записка, между Дмитриевой и Кассель не было никаких близких отношений. За постоянное пьянство более чем за год до ареста Дмитриевой она отказала Кассель от должности. Кассель показала на суде, что записка эта была принесена к ней на дом неизвестным человеком в ее отсутствие 28 января 1869 года. Между тем странно, что никто из жильцов никогда ничего не слыхивал ни о записке, ни о том, чтобы кто-нибудь принес ее, ни о спорах по этому поводу между мужем и женой Кассель. О записке никем ни слова не говорится на всем предварительном следствии, и показание Кассель от 12 мая 1869 года не носит на себе ни малейшего следа этой записки, точно ее в то время и не существовало. Наконец, мы узнаем о ее загадочной судьбе из показания свидетеля Стабникова.

Есть ли кто в Рязани, кто бы не знал почтенного старожила г. Стабникова? Нет, все его давно и хорошо знают. Не знает его один г. Карицкий. По словам Стабникова, записку он получил в мае 1869 года, когда Кассель перешла жить к нему на квартиру; с того времени записка хранилась у него, а на время своих многочисленных поездок он отдавал ее своей жене. Дел у г. Стабникова очень много: у него не один дом, как заметила с справедливой гордостью г-жа Стабникова, у него много домов и в Рязани, и в Вильно, и в Варшаве. Разъезжая по этим домам, г. Стабникову решительно некогда было довести до сведения властей о записке, имеющей, по его собственному мнению, такое важное значение в деле. Он также не успел почему-то своевременно сообщить об интересных фактах, открытых ему г-жою Кассель. Замечательно также и то, что свидетель Стабников, вызванный Сапожковым, показывает о записке, предъявленной защитою Кассель, и показанием своим вызывает теплую молитву Карицкого; такая трогательная солидарность между подсудимыми не могла, однако, избавить свидетеля от некоторых, правда незначительных, неточностей. Так, по его словам, записка хранилась у его жены, но жена на суде показала, что она и не слыхивала о записке до августа месяца, когда получила ее в первый раз от мужа, и что муж вовсе не был знаком с Кассель до мая, тогда как, по его словам, она уже в марте, увидав его впервые, рассказала ему всю подноготную. Нечего делать, приходится повторить слова самого Стабникова: «Недоверие! опять недоверие!» Господин Стабников объяснил, что число 20 января, выставленное на конверте, заставило его заключить о важности записки, так как ему было известно, что Кассель давала показание 19 января. Но и тут проницательность свидетеля оказалась неудачною. Цифры на конверте, как вы заметили, грубо подправлены чернилами. Наконец, недурно устроена была следующая западня: муж г-жи Кассель незадолго перед делом, находясь под влиянием винных паров, отправился к г-же Дмитриевой и предлагал ей купить за 5 рублей записку, которая, как вы слышали, и не могла быть у него, так как все время хранилась у Стабникова. Если бы госпожа Дмитриева поддалась этой новой ловушке, тот же самый Кассель был бы против нее свидетелем. Но Вера Павловна просто велела прогнать его, и хитрость не удалась. Конечно, как справедливо заметил г. прокурор, если бы записка имела значение, то она так не поступила бы. На суде г. Кассель, несмотря на свое ненормальное состояние, сохранил, однако, настолько присутствие духа, что отвергал свой визит г-же Дмитриевой; но показания свидетельниц Акулины Григорьевой и г-жи Гурковской подтвердили самый факт с совершенной ясностью. Итак, гг. присяжные заседатели, вся иезуитская махинация с запиской, начиная от мнимого сожжения ее Морозовым до появления ее на суде, после показания Стабниковых, Кассель и объяснений Дмитриевой, рухнула в наших глазах.

Покончив с обзором фактов от самого начала дела до последнего эпизода и указав на внутренний смысл противоречий между показаниями Дмитриевой и Карицкого, я должен рассмотреть обвинение Дмитриевой в вытравлении плода. Я не хочу возобновлять еще раз слишком памятные подробности ужасной пытки, которую выдержала несчастная, не хочу вновь описывать эту отвратительную борьбу с природой: все это слишком болезненно врезывается в памяти, чтобы когда-либо изгладиться. Вы помните, в каком положении была Дмитриева; боясь лишиться доброго имени и убить своим стыдом стариков родителей, она согласилась подвергнуть себя всем мучениям, при мысли о которых мороз проходит по коже. Карицкий, отвергая свою связь, усиливался путем различных инсинуаций бросить тень то на того, то на другого из свидетелей. Носились даже слухи, будто он выставил свидетелей, готовых показать о близких отношениях их к Дмитриевой. Говорили даже — но я отказываюсь тому верить — будто эти лица принадлежат к военному званию. Я никогда не позволю себе думать, чтобы человек, имеющий честь носить мундир русского офицера, мог являться на суд для того только, чтобы уверять, что он воспользовался ласками женщины. Я убежден, что нигде и никогда общество русских офицеров не потерпит поступка, который во всяком случае недостоин порядочного человека. Всякий согласится, что армия без чувства была бы только сборищем вооруженных людей, опасных для общественного спокойствия. Конечно, ничего, подобного этим слухам, не было на суде; что же касается грязных инсинуаций Карицкого и намеков или мнений, полученных из третьих рук, то все это комки грязи, пролетевшие мимо и оставившие следы на руках бросившего их. Карицкому все это нужно было для доказательства того, что он не был в связи с Дмитриевой. Если бы рассказ Дмитриевой не дышал правдою, находя подтверждение во всех обстоятельствах дела, достаточно было бы вспомнить письмо Дмитриевой, случайно попавшее в руки врачу Каменеву и начинавшееся словами: «Милый Николай, ты...», или хотя свидетельство Царьковой. Да разве все дело не наполнено подробностями, совокупность которых не оставляет ни малейшего сомнения в факте связи, известной, впрочем, всем и каждому в Рязани?

Что касается прокола околоплодного пузыря, то я обращу ваше внимание на следующие обстоятельства, подтверждающие рассказ Дмитриевой. В сентябре 1867 года, когда беременность Дмитриевой становилась уже очевидною, Карицкий увидал, что приближается минута решительной операции, и вот его жена, как видно из показания на суде его же свидетеля, Модестова, подтвержденного Карицким, уезжает в Одессу, где и остается. Таким образом, опустелый, обширный дом, занимаемый Карицким, представляется местом совершенно удобным для произведения выкидыша, гораздо удобнее маленькой квартиры Дмитриевой. А этот страшный бред, когда женщина мечется, стонет, кричит: «Николай Никитич! Сними саблю, ты весь в крови. Ох, больно — прорвали пузырь...» Господа присяжные, дрожь пробирает от этих слов. Прислушайтесь к ним, к этому воплю: ведь в них звучит правда, ведь нужно быть глухим, чтобы не слышать ее. И что же возражает на это г. Карицкий? Что женщина не называет так своего любовника, и это с язвительной улыбкой. Руки опускаются при таком возражении.

Я разобрал содержание главных противоречий в показаниях Дмитриевой и Карицкого в их историческом порядке. Я старался осветить внутренний смысл этих противоречий. Не знаю, насколько удалось мне сообщить вам мое убеждение, но мне кажется, что эти противоречия ярко освещают характеры действующих лиц, а узнав характер человека, мы получаем понятие о его действиях и говорим: такое-то действие в его характере. Конечно, Карицкий рассчитывает на недостаточность прямых улик, но время формальных доказательств прошло. Систематическая ложь подсудимого — та же улика, которая иной раз гораздо убедительнее, чем свидетель с его присягой, произнесенною одними устами. «Характер человека есть факт,— сказал вчера наш уважаемый сотоварищ по защите, достойный русский адвокат и ученый,— самый важный факт, который обнаруживается на суде». Эти слова указывают на то значение, которое придается новым судом личной явке подсудимого перед присяжными. Как бы ни скрытен был человек,— он себя выдаст, и в течение восьми дней подсудимые ознакомили вас с собою.

Моя задача кончена. Я отвергаю виновность Дмитриевой в укрывательстве краденого и в наименовании себя чужим именем; я отдаю на суд вашей совести вопрос о ее виновности в выкидыше. Всякое преступление искупляется теми страданиями, которые оно влечет за собою. Вера Павловна выстрадала так много, воля ее была так подавлена, сознание так глубоко и искренно, что я не знаю, что осталось карать человеческому правосудию? Каких страданий она еще не испытала? Господа присяжные! Щадите слабых, склоняющих перед вами свою усталую голову; но когда перед вами становится человек, который, пользуясь своим положением, поддержкою, дерзает думать, что он может легко обмануть общественное правосудие,— вы, представители суда общественного, заявите, что ваш суд действительная сила,— сила разумения и совести,— и согните ему голову под железное ярмо равенства и закона.

Речь присяжного поверенного Ф. Н. Плевако в защиту Кострубо-Карицкого

Вчера вы слушали две речи, речь обвинителя и речь защитника Дмитриевой. По свойству своему последняя речь была также обвинительною против Карицкого. Когда они кончили свое слово и за поздним часом моя очередь была отложена до другого дня, признаюсь, не без страха проводил я вас в вашу совещательную комнату, не без боязни за подсудимого, вверившего мне свою защиту, оставил я вас под впечатлением обвинительных доводов, которые так щедро сыпались на голову Карицкого. Но за мной очередь, мне дали слово... И я с надеждой на свои силы приступаю к своей обязанности. Я верю, что вы не позволите укорениться в своей мысли убеждению, что после слышанного вами вчера нет надобности в дальнейшем разъяснении дела и нет возможности иными доводами, указанием иных обстоятельств, забытых или обойденных моими противниками, поколебать цену их слов, подорвать кажущуюся основательность их соображений.

Обвинитель и защитник Дмитриевой, каждый по-своему, потрудились над обвинением Карицкого. Если прокурор подробно излагал, в ряду с прочими, улики против Карицкого, то защитник Дмитриевой исключительно собирал данные против него. При этом защитник Дмитриевой не мог не внести страстности в свои доводы. Прокурор имел в виду одну цель: разъяснить дело — виноват или не виноват Карицкий — и во имя обвинения, по свойству своей обязанности, односторонне группировал факты и выводы. Защитник Дмитриевой обвинял Карицкого и этим путем оправдывал Дмитриеву. У подсудимой, которую он защищал, с вопросом о виновности Карицкого связывался вопрос жизни и смерти: перенося петлю на его голову, она этим снимала ее с себя. Тут нельзя ожидать беспристрастной логики. Где борьба, там и страстность. А страстность затуманивает зрение. Между тем защитник Дмитриевой всецело отстаивал объяснение своей клиентки, следовательно, шел одною с ней дорогой, а потому и в его доводах господствовал тот же не ведущий к истине образ мыслей. Разбор его слов оправдает мое мнение.

Законодатель оттого и вверял обвинение прокуратуре, что от частной деятельности не ожидал беспристрастия, необходимого для правосудия. Нет сомнения, что, если бы обвинял тот, кто потерпел от преступления, то желание путем обвинения получить денежный интерес мешало бы беспристрастию, и интересы человеческой личности отдавались бы в жертву имущественному благу. Но насколько же сильнее, насколько опаснее для подсудимого, насколько односторонне должно быть обвинение против него, когда его произносит другой подсудимый или его защитник, чтобы этим путем добиться оправдания! Поэтому строгая поверка, строгое внимание и отсутствие всякого увлечения должны руководить вами при оценке того, что вчера сказано защитником Дмитриевой в отношении к свидетелям, показавшим что-либо благоприятное для Карицкого. Тут были пущены предположения об отсутствии в свидетелях мужества, чести, долга, памяти, ума, тут выступили намеки на расходы Карицкого во время допроса свидетелей; лжеприсяга и подкуп играли не последнюю роль.

Я не буду идти этим путем. Иначе понимаю я защиту и ее обязанности. Прочь все, что недостойно дела, которому мы служим, и задача упростится, и в массе впечатлений и фактов, слышанных и узнанных вами, останется немного главных и существенных вопросов.

Судебному следствию следовало проверить вопрос, виновен ли Карицкий в краже 38 тысяч, виновен ли он в том, что прорвал околоплодный пузырь Дмитриевой, подговаривал ли он докторов. Вот что было задачей дела. Как же ее проверило судебное следствие? Следствие вертелось главным образом около того, доказана ли связь Карицкого с Дмитриевой, виделись ли они в остроге и какая была причина Дмитриевой оговаривать Карицкого. Но нельзя не заметить, что будь доказана связь Карицкого, будь доказано, что он был у Дмитриевой в остроге, и имей мы налицо оговор Дмитриевою Карицкого, мы еще не приобретаем несомненного обвинения. При наличности этих фактов только начинается вопрос: достаточно ли их для обвинения, можно ли на этом основании признать Карицкого виновным. Между тем обвинение излагает доводы, доказывающие, что связь и свидание были, и, соединяя их с оговором Дмитриевой, предполагает победу одержанною. Впрочем, мы можем объяснить себе и причину, почему на этих фактах останавливаются. Ведь кроме этих данных следствие не дает решительно ничего. Событие кражи, подговор Дюзингом Сапожкова, прокол пузыря — не имеют ни в чем подтверждения, кроме слов Дмитриевой... Несуществующий факт не может иметь доказательств: от этого их нет и на них не указывают.

Обвинитель-прокурор и обвинитель-защитник Дмитриевой чувствуют слабую почву под ногами; поэтому они дают обширное место в своих речах соображениям неуместным в судебных прениях. Вспомните, что вы слышали. Вам говорили об особой важности дела, о высоком положении подсудимых, о друзьях и недругах их, готовых показать за и против обвиняемых. Говорили вам о том, что это дело решает вопрос о силе судебной реформы, решает болезненное недоумение общества, может ли новый суд справиться с высокопоставленными. Обвинитель не щадил похвал положению и известности защитников, связывал с этим возможность их влияния на общественное мнение и рядом указывал на свою малоизвестность. Унижение паче гордости, подумали мы. Говорили вам о слухах, ходящих в городе, что влияние сильных коснулось даже вас. Но венцом всего, последним словом обвинения были, конечно, знаменитые слова, сказанные вам вчера Урусовым. Вам говорилось о том, что великая идея равенства и братства все шире и шире распространяется в обществе, и во имя этой идеи как-то сумели просить вас осудить Карицкого, если даже нет в деле достаточных улик, если не все доказательства ясны и полны. Со дня, когда на земле возвестили учение о равенстве и братстве, конечно, никому не удавалось сделать из него такого прекрасного, скажем прямее, такого извращенного применения.

Конечно, мимо пройдут эти потоки соображения, эти отвлекающие от дела фразы. Вы пришли сюда и обещали нам судить сидящих здесь подсудимых. Вы слушали, вникали и будете разбирать только вопрос о вине или невиновности их. Важность, положение лиц — вопросы, которые связываются с этим делом,— для вас чужды. Если бы от оправдания подсудимых зависел конец нового суда, вы все-таки оправдаете их, если, по совести, найдете это нужным. Не вопрос о том, быть или не быть новому суду, силен или слаб он в борьбе с подсудимыми, занимает нас: на этот путь вас не навлекут соображения моих противников. Вы дадите верную оценку учению о равенстве и братстве. Каково бы ни было положение Карицкого в обществе, оно — его заслуга, его труд. Лишить его прав вы не дозволите себе без достаточных оснований. Во имя равенства, сравните его с массой осужденных потому только, что он выработал себе выдвинувшее его положение в обществе, во имя братства, невзирая на бездоказательность обвинения,— приготовьте ему по-братски позор и бесчестие — такую просьбу могло вам сказать только ослепление... такое толкование могло выйти от лица, которому чуждо или неизвестно учение, которое он здесь так старательно проповедовал. Вы иначе понимаете его, ваша совесть научит вас иначе применять его к житейским вопросам. Вы, конечно, носите его в себе таким, каким оно возвещено земле первым Учителем его.

Обратимся после всего сказанного к тем частям речи, которые касаются действительных вопросов дела.

Я пойду сначала за речью прокурора. Я прошу извинения у вас, что слово мое тут будет перескакивать с одного предмета на другой без достаточной связи. Но когда преследуем врага, мы идем его дорогой. Прокурорская речь вводит меня в эту трудно удерживаемую в памяти пестроту. Когда я покончу с этою оценкой улик, я снова вернусь к более правильному изложению защиты.

Обвинитель признает, что Карицкий бросил ребенка на мосту. Под мостом было бы безопаснее, но для этого нужно было спуститься в овраг. А это и долго, и заметно. Но, господа, чтобы мертвого ребенка спустить в овраг, зачем спускаться самому под мост? Достаточно кинуть с моста. А Карицкий, если бы это было его дело, не оставил бы трупа на дороге, не дал бы возможности сейчас же обнаружить преступление. Не ясно ли, что неопытная, нерассудительная, трусливая рука работала дело? И если припомнить, что Кассель призналась, что ребенка кинула она, то вряд ли остается сомнение, что это ее рук дело и что Дмитриева оговорила в этом преступлении Карицкого ложно. Затем, по этому вопросу прокурор не имеет никаких доказательств, а следовательно и оснований обвинять Карицкого. Кассель и Дмитриева рознят в часе рождения ребенка. Прокурор верит показанию Дмитриевой, а слову Кассель не доверяет. «Матери ли не знать часа рождения?» — говорит он. Матери всего менее знают, отвечаю ему я. Тут, когда начнутся родовые муки, когда мать борется сама со смертью, трудно сознавать не только время, но вообще действительность. И второе соображение обвинения не твердо, не опытно.

Оговор Дмитриевой о проколе, по словам прокурора, верен, точен и правдив. Карицкий берет у Дмитриевой уроки, как вводить зонд. Следовательно, ему это новое дело. Как кончится — неизвестно. Однако он настолько смел и уверен, что не делает прокола у ней в квартире, где уже делались вспрыскивания и души и где, в случае неудачи, можно тотчас слечь в постель, а приглашает ее к себе, где ее могут встретить, где, в случае несчастия, легко можно обнаружить преступление, если Дмитриевой трудно будет уехать домой. Дышит нелогичностью, внутреннею нецелесообразностью показание Дмитриевой, и я не могу согласиться с прокурором относительно его достоинства. Вопроса о цели оговора я здесь не разбираю. Оговор, его сила, связь Карицкого и острожное свидание я рассмотрю позднее, где будет оцениваться совокупность улик против Карицкого. Стабников, свидетель Сапожкова, не нравится обвинителю. Он показал много благоприятного Карицкому. В связи с его показанием обнаружились и записки Дмитриевой к Кассель. Показание его точно, подробно. Показание его подтвердила и Кассель. Как быть? Его заподозревают. Чтоб его сбить, прокурор и защитник Дмитриевой просят у суда (и получают просимое) вызова целой массы свидетелей. Гонцы от суда в полчаса собирают свидетелей, и показание Стабникова не рознится с ними, не теряет цены. Слова Стабникова заносят в протокол, не скрывая намерения преследовать его за какое-то преступление, заключающееся в его показании. Но факт, что Кассель ему говорила о том, что прокол сделан врачом Битным, что Кассель показывала ему записки Дмитриевой, остался не опровергнутым. Из слов Кассель, из слов жены Стабникова, вызванной в свидетельницы из числа публики, сидевшей в зале, опять-таки происхождение записок еще более подтвердилось. Стабникова, правда, иногда разноречила с мужем. Но возможно ли помнить все мелочи жизни, особенно когда не знаете, что помнить их надобно для какого-либо дела? Подозревать же сходство показаний и этих свидетелей в связи с темными предположениями о влиянии — неуместно. Свидетели эти взяты по просьбе защитника Дмитриевой, солидарного с прокурором в обвинении Карицкого, взяты вдруг... Не вся же Рязань закуплена Карицким?! Стабников даже и вызван не Карицким. Явление его на суд зависело от Сапожкова. Неужели, если бы здесь было подтасованное показание, Карицкий не вызвал бы его на суд?

Обвинительная власть, кроме разбора показанных свидетелей и оценки улик, ставит и те вопросы, которые необходимо иметь в виду при всяком преступлении,— вопросы о побуждении к преступлению. Для Дмитриевой они несомненны, хотя на них и нет указания у обвинителя. Беременность ей важна и по отношению к мужу, и по отношению к отцу, и к кругу знакомых. Нет этих побуждений для Карицкого. Так как его отношения, если они были, настолько секретны, что и теперь о них никто открыто не свидетельствует, то ему не было опасности. Его лета и опытность, его средства, его право давать билеты на проезд — все это могло ему, если бы нужно было скрыть беременность, указать другой безопасный путь исхода. Прокурор видит побуждение к выкидышу в денежном интересе Карицкого — получить от отца Дмитриевой наследство. Но богатство отца Дмитриевой сомнительно, и связь преступления с выгодами от наследства слишком отдалена.

Теми же не выдерживающими критики соображениями освещает обвинитель и свидетелей по краже. Потерпевший от преступления Галич объяснил нам, что в июне, когда ночевал Карицкий, деньги были целы. Видел он их потом и в начале, и в середине июля. Они лежали пачками, и число пачек было цело. Пропажа обнаружилась в июле; Галич помнит, как и когда он брал с собой деньги. Украденная пачка лежала отдельно, когда была в Липецке. В деревне деньги лежали вместе. В июле Карицкого у Галича не было, а Дмитриева была и в деревне, и в Липецке. Показание дает нам капитальный факт: Карицкий был в июне, деньги при нем и после него были целы; деньги пропали в июле, пропажа, по вероятному заключению Галича, случилась в Липецке; отнести ее ко времени возврата в деревню — менее вероятно. Но и там, и тут с моментами преступления совпадает факт — пребывание Дмитриевой у Галича.

Когда кончил свое показание Галич, обвинитель и защитник Дмитриевой дружно напали на свидетеля. Целый день тысячью вопросов закидали старика. Один и тот же вопрос с вариациями в способе изложения десятки раз предлагали свидетелю. Всякую неточность в слове оглашали, как преступное лжепоказание. Доходило до того, что слово свидетеля, сказавшего: «Я проверял бумаги и видел, что они целы» и затем повторившего: «Я проверял пачки, вижу, что они целы; отсюда я заключал, что все в целости» — называли противоречием, называли доказательством ничтожности слов свидетеля. Но ведь это заходит за пределы житейской опытности, за пределы здравого рассудка. Кому придет на мысль сомневаться, что в жизни разве только незанятый ничем человек или Гарпагон будет ежедневно перебирать по единице свои бумаги и деньги? Обыкновенно, если деньги лежали в пачках, то целость пачек ведет к заключению о целости и денег. Обнаружилась кража пропажею пачки. Галич объяснил нам содержание пачки: оказывается, что она состояла из похищенных бумаг. Допускающие мысль, что целость пачек не доказывает целости денег, отправляются от мысли, что в июне могли пропасть деньги из пачки, что в июне пощадили саму пачку, взяв только содержимое в ней, а в июле пропала и сама пачка.

Свидетель, говорят, сбивался под перекрестным допросом. Еще бы не сбиться! Вместо вопросов о деле, вместо выпуклых фактов, остающихся долго в памяти, его закидали вопросами о мелочах, которых человек не помнит и не считает нужным помнить. Чуть не до подробностей, в каких рубашечках были дети Галича, что говорили они при встрече с отцом, доходила пытливая защита Дмитриевой. Путем этих подробностей, путем утомления свидетеля, повторением одного и того же добились неточностей, аномалий в показании. Но кто внимательно прислушался к показанию, тот вынес, конечно, то, что вынес и я из слов Галича: что деньги похищены не в июне, что они были целы в июле и пропали в конце этого месяца, когда Карицкого не было у Галича. В это время было там другое лицо, в руках которого перебывали все деньги Галича. Оттого-то защита этого лица и стремится к невозможному усилию момент кражи объяснить задним числом.

Предполагая в Галиче свидетеля, поющего по нотам, изготовленным Карицким, противники забывают, что дружба Карицкого и Галича, если существует, сильна верой в честность Карицкого; что дружеская услуга Галича Карицкому, простирающаяся до укрывательства его вины, была бы странностью. Ни дружба, ни услуга лицу, похитившему собственность, не предполагаются. Для вероятности этих фактов требуются весьма и весьма сильные доказательства.

Поездка в Москву вместе с Дмитриевой доказывается обвинителем также оригинальным приемом. От Карицкого требуют доказательств, что он не был. Карицкий уступает желанию обвинителя, представляет свидетельство, данное ему канцелярией воинского начальника. Явившиеся свидетели подтверждают и объясняют свидетельство. Но перед этим не останавливаются обвинитель и кн. Урусов. Они бросают темные тени на наши доказательства, свидетельство оспаривают неформальностью; указывают, что свидетели не могли объяснить закона, который дозволяет выдачу подобных справок. Прокурор, по-видимому, забыл, что Устав гражданского судопроизводства давно разрешил выдачу справок из дел, кроме сведений, подлежащих тайне. Урусов почти глумится, указывая на то, что свидетельство выдано подчиненными Карицкого своему начальнику. Неправда: день выдачи свидетельства опровергает остроумную заметку. Карицкий был не воинским начальником, а обвиняемым, когда дано ему свидетельство. Не достигает цели и тот прием, которым пользовались, чтобы подорвать веру в свидетелей настоящего факта.

Свидетели разъяснили осязательно, почему отсутствие Карицкого должно оставлять след. Самое кратковременное отсутствие всегда сопровождается передачей исправления должности другому лицу.

Свидетели разъяснили еще один занимающий обвинителя вопрос: не было ли пропажи контрамарок в делах воинского начальника. Они подтвердили, что контрамарки пропали. Обвинение обрадовано этим показанием: оно подтверждает слова Дмитриевой, что Карицкому нужны были деньги на пополнение растраты; оно объясняет повод в краже. Но, увы! контрамарок пропало всего на 37 рублей 50 коп. Это выяснилось дополнительными вопросами прокурора.

Свидетели не оправдали ожиданий обвинителя; они неудобны для защитника Дмитриевой. Поэтому их заподозривают. Князь Урусов высказал такого рода темные, ни на чем не основанные сомнения не только в достоинстве показаний, но даже в личном достоинстве свидетелей, что я думаю, без всяких усилий с моей стороны ваше житейское разумение, ваша совесть отвергнут подобный прием. Подрывается достоинство свидетеля не подобными инсинуациями, а разбором внутреннего содержания его показаний, критикой, а не оскорбительными отзывами о самом лице. Прокурор идет другой дорогой. Свидетели служат в канцелярии воинского начальника и не знают о том, в каком положении дело о краже контрамарок на 37 рублей 50 коп. Следовательно, они вовсе не знают, что у них делается в канцелярии. Откуда же, как не с чужих слов, рассказывают они о Карицком? Таков, кажется, ход умозаключений прокурора. Нельзя не отдать ему заслуженной цены и достоинства. Но, гг. присяжные, и этот довод основан на извращенных фактах. Говоря это, прокурор не обратил внимания, что одному свидетелю судьба контрамарок неизвестна, потому что он поступил на службу два года спустя после того, как дело сдано в архив; другой заведовал особою частью в канцелярии; третий, который теперь состоит при судебном отделении канцелярии, не мог тогда знать хода дела о контрамарках, ибо в 1866 году дела этого рода, как им это объяснено, сосредоточивались в аудиториате. Наоборот, свидетельские показания и факты против Карицкого принимаются с глубокою верой. Стоит произнести слово против него, и обвинитель, и князь Урусов без всякой критики принимают за факт, не подлежащий сомнению, всякое указание, подрывающее защиту Карицкого.

Соколов, которому продала Дмитриева билеты, похищенные у Галича, давая показания на предварительном следствии, подробно объяснил свое с ней знакомство; подробно передал то, что у ней ел, пил, где и когда сидел в гостях. Но ни одним словом не заикнулся он о том, чтобы Дмитриева ему сказала, что билеты эти от Карицкого. На суде он добавил этот факт. По ходу его речи видно было, что он сознает важность этого показания. Почему же не сказано об этом на предварительном следствии? Думаю, потому что не было этого, этого не говорила ему Дмитриева. Но отвергая действительность показания Соколова, не вступаю ли я на путь, который осуждал немного раньше? Нет, отвергая факт, но не имея данных к смелому выводу, я вывода этого не делаю и не имел в виду. Опыт дает нам объяснение подобных явлений. Достоверность показания свидетеля колеблется не одним предположением лживости лица. Лицо может своим непосредственным впечатлением добавить то, чего он был очевидцем, многое, что он усвоил путем слухов, путем предположений. Дело Дмитриевой занимало годы внимание общества. Всякий из свидетелей слышал бездну суждений, толков и перетолков. Не остались они бесследны, и к виденному и слышанному непосредственно от подсудимых много прибавили эти толки. Припомните свои житейские встречи и случаи обыденной жизни, и подобный факт не раз повторится в вашей памяти.

Не менее неудачно соображение обвинителя о купонах. Купоны от похищенных билетов найдены в снегу у железной дороги, когда Дмитриева была уже в остроге. В этом прокурор видит несомненное доказательство того, что Дмитриева не могла их кинуть. Это правда. Но затем прокурор задается вопросом: кто же кинул? Тот, кто боялся оставить у себя, как улику в краже. А бояться мог Карицкий, так как ежеминутно мог ожидать, что Дмитриева укажет на него и к нему придут с обыском. Но зимой, когда печи и камины ежедневно топятся, Карицкий, если бы купоны были у него, нашел бы другой путь уничтожить их. Соображение обвинителя оказывается далеко не веским, и купоны, найденные в снегу, ничего не говорят такого, что бы вело к смелому фантастическому предположению, какое по поводу их сделано. Впрочем, когда доказывают невозможное, поневоле в числе доводов прибегают к подобным натяжкам.

Перейдя к свиданиям в остроге и больнице, из которых первое имеет за себя действительно веские аргументы, я и здесь не могу не указать на то, что свидание острожное далеко не бесспорно. Морозов, смотритель острога, и ключница утверждают, что его не было, и последняя свидетельница обвинителем не опровергнута. Для нее, как уже оставившей свои занятия в остроге, для Морозова, который уволился от должности смотрителя, нет особенных причин скрывать свое опущение по службе. Их опровергают бывшие арестанты Громов, Юдин и Яропольский. Но вопреки предварительному следствию, один из них показал, что он не видал, а ему сказали, что был Карицкий; другие противоречат в обстоятельствах, относящихся до одежды, в какой был Карицкий, и других, сказать правду, мелочей, которые, однако, имеют свое значение. Свидетели эти появились на предварительном следствии при странных обстоятельствах. Они сидели в военной камере вместе с десятками других арестантов. Один из них, Громов, поступает в дворянское отделение, чтобы прислуживать в камере дворянина-арестанта. Там лицо, которому он прислуживает, расспрашивает его и потом доносит, что к Дмитриевой приезжал Карицкий. Доносчик называет из полусотни арестантов только троих, и все трое арестантов оказываются из числа таких, которые на другой день должны оставить тюрьму. Прочие оставшиеся, которых можно было бы десяток раз переспрашивать, почему-то не знают ничего об этом свидании. Сближая эту странность с тем, что донес о свидании Карицкого никто другой, как Сапожков, в то время находившийся под стражей, мы получаем относительно свидетельских показаний арестантов совсем иной вывод. Вывод этот делается еще более основательным, если вспомнить, что Дмитриева сама здесь опровергает единообразное показание свидетелей о часе свидания. По их словам, свидание было в 7 часов, при огне, а по ее словам, это было в 3 часа, т. е. днем. Опровергая свидетеля Морозова, обвинитель и защитник Дмитриевой главным доводом считают показание нотариуса Соколова. Непримиримое противоречие между ним и Морозовым. Одно странно в показании г. Соколова: разговор Морозова с ним ограничился, по его словам, двумя фразами. Раз приходит к нему Морозов и говорит: просится у меня Карицкий к Дмитриевой. И более ничего. Соколов не может указать по этому делу никакого разговора с Морозовым, хотя, по его словам, дело его интересовало. Морозов ему ничего более не говорил. Интересное признание Морозова им хранилось почему-то в секрете, и только благодаря особенному участию, с каким один из свидетелей заботился о ходе процесса, секрет сделался известен защитнику Дмитриевой и обнаружился на суде. Странно, почему Морозов, ни о чем по делу Дмитриевой не разговаривавший с Соколовым, приходил к Соколову, сказал ему эти две фразы, необходимые для будущего его уличения на суде, и более никогда ни о чем не говорил. В этой странности простая причина недоверия моего к Соколову. Свидание в больнице прокурор основывает на показании Фроловой. Но самый ее рассказ о том, что между Карицким и Дмитриевой, людьми, относительно говоря, состоятельными, происходил разговор о том, что даст или не даст Карицкий Дмитриевой 10 рублей за то, чтоб она показала у следователя так, как он ей сказал, служит лучшим опровержением действительности события. Если припомним, что по осмотру оказалось, что замазка окна, которое, если верить Дмитриевой, отворялось для свидания, была суха, какою она не могла бы быть, если бы была недавнего употребления, то обстоятельство свидания будет далеко не достоверно, если даже можно считать событие это все-таки возможным. На этом мы кончим разбор отдельных улик, отдельных обвиняющих Карицкого доводов. Ничего убедительного мы не слыхали.

Остаются сравнительно сильнейшими местами обвинения: связь Карицкого с Дмитриевой, оговор его Дмитриевой и острожное свидание. Их мы рассмотрим теперь. Мы рассмотрим не только то, доказывают ли связь и острожное свидание вину Карицкого в тех деяниях, в каких его угодно было обвинять обвинительной камере Московской судебной палаты. Мы рассмотрим оговор Дмитриевой и оценим его с точки зрения доказательства и по его внутреннему достоинству.

Затем, в массе слышанных нами показаний есть ли данные, которые вели бы к обвинению Карицкого?

Была ли связь между Карицким и Дмитриевой? Вот вопрос, к которому не один раз возвращалось судебное следствие и о котором мы слышали массу показаний и подробный рассказ Дмитриевой. Упорно борется против признания связи мой клиент; дружно нападают на него противники, и вопрос делается капитальным вопросом дела: с ним связывают какою-то неразрывною связью достоверность всех прочих обвинений на Карицкого. Перейдем и мы к нему. Доказательств приводится много. Связи придают характер достоверности, и достоверность заставляет посвятить факту весь запас внимания.

Безусловно согласиться с тем, что связь была, я не могу. Слуги Царькова, Кассель, Григорьева, хозяйка дома Гурковская, живущая с Дмитриевой в одном доме, в смежных помещениях, составляющих части одной общей большой квартиры, никто из них не решился дать категорического утвердительного ответа о существовании тесных отношений между Карицким и Дмитриевой. От прислуги трудно скрыть тайны дома, трудно уберечься. Поэтому неизвестность связи для Царьковой и Григорьевой дает опору для доверия к показанию Карицкого. Связь делается еще сомнительнее, если припомнить, что прислуга, показавшая здесь о поздних часах, какие просиживал Карицкий у Дмитриевой, дала подробные объяснения в том, что Дмитриева никогда не затворялась с Карицким в комнате, никогда не принимала мер предосторожности, чтобы другие не входили или не приходили к ней, пока сидит Карицкий. Никогда не видали Карицкого или Дмитриеву дозволившими себе ту простоту или бесцеремонность, которые позволяют себе люди, близкие друг к другу. Царькова иногда уходила ночевать к матери и по возвращении, как показано ею, получала от г-жи Кассель выговоры за то, что не приходила домой и ей, старой женщине, приходилось проводить бессонные ночи, дожидаясь, пока уедет Карицкий. Вслушиваясь в это показание, приходится думать, что Карицкий и Дмитриева позволяли себе такие отношения только тогда, когда Царькова отпрашивалась к матери. Но вряд ли люди, сблизившиеся до брачных связей, должны были дожидаться случая остаться наедине до тех пор, пока придет случайное желание прислуги уйти на ночь из дома. Зависимость желаний Карицкого и Дмитриевой оставаться вдвоем от подобного случая представляется невероятною. Если Царькова их стесняла, ничто не стесняло их отпустить Царькову совсем, отказать ей от места. Итак, Царькова не видала никаких признаков близкой связи; не видала, не слыхала о них и Гурковская. Существует еще сильный аргумент — это дружба Дмитриевой с семейством Карицкого. Жена его ездила к Дмитриевой, Дмитриева своя в доме Карицких. Тесная связь, интимные отношения не остаются секретом, особенно когда последствием их является беременность и сопровождавшие ее, если верить Дмитриевой, хлопоты Карицкого о выкидыше. Но если жена Карицкого продолжала свои сношения с Дмитриевой, если эти отношения были тесные и теплые, как об этом мы слышали согласное показание Карицкого и Дмитриевой, то связь делается сомнительней. Трудно до такой степени скрыть ее. А если бы связь была, то, конечно, дошло бы это до слуха семьи Карицкого. Не с дружбой и участием, а с враждой и ненавистью встречалась бы жена Карицкого со своею разлучницей. Не сидеть у ложа больной своей соперницы, сочувственно следя за ее болезнью, а проклинать, преследовать стала бы ее осиротевшая женщина.

Связь не доказывают и письма Карицкого, представленные Дмитриевой. В них г. Карицкому она пишет на «ты», как близкому, «милому» человеку. У нас сохранившиеся письма носят другой характер; вы слышали их; в них соблюдается способ выражения, употребительный между хорошо знакомыми лицами, не более: письма, писанные на «вы». Первая серия писем дошла к следователю странными путями. Первое письмо вынула из кармана и передала следователю сама Дмитриева. Оно заключало ее упреки Карицкому за вовлечение в несчастие и писано на «ты». Предназначалось ли оно действительно для Карицкого или писано оно как первый прием оговора Карицкого — вот вопрос, который рождается при соображении этих обстоятельств. Другое письмо на «ты» опять имеет несчастье не дойти по адресу. Пишут его к Карицкому, а посылают к Каменеву. По возвращении письма от Каменева оно, однако, к Карицкому не посылается, а Каменев, в конверт которого по ошибке вместо письма к нему положено чужое письмо, другого письма от Дмитриевой, однако, не получает.

Вот данные, свидетельствующие о связи. Прибавьте к этому солдат, которые служат у Дмитриевой, прибавьте право Дмитриевой иногда пользоваться экипажем Карицкого. Вот и все. Не думаю, чтобы можно было даже и связь считать доказанною. О ней говорят, ее предполагают. Ссылались здесь на то, что всей Рязани это известно. Я не имею об этом никаких сведений. Я думаю, что и вам собирать сведения из сомнительных источников не следует. Мало ли слухов, которые имеют своим основанием сплетню, предубеждение? Ваша и наша задачи — решать вопросы на основании того, что добыто здесь, на суде.

Я разобрал первый, самый, по мнению многих, основной вопрос в деле, самый многоговорящий факт. Но если отстранить предубеждения, если смотреть на дело без предвзятой мысли, во что бы то ни стало обвинить человека, то нечего много было спорить из-за этого вопроса. Обвинительной, обезоруживающей силы этот факт не имеет. Допустим его. Допустим, что связь была. Может быть, это и верно. Ну и что же из этого? Неужели человек, находящийся в связи, непременно участвует во всех проступках своей любовницы, непременно главный виновник ее преступлений? Конечно, такая логика ничем не оправдывается. Но если Карицкий не был виновником тех преступлений, в которых его вместе с собой обвиняет Дмитриева, то зачем ему скрывать связь, чего бояться? Правда, странно скрывать безразличные факты, странно и подозрительно в человеке упорное отрицание, самых дозволительных поступков. Но связь Карицкого далеко не безразличная вещь, далеко не дозволительная с точки зрения общественной нравственности. Связь для человека семейного, для человека, не желающего разорваться с семьей, не желающего оглашать ее перед членами семейства,— секрет, и очень дорогой секрет. До последней возможности стараются скрыть его. Связь неудобно оглашать и в обществе; свободные связи отражаются и в общественном положении лица. Вот чем мотивируется, объясняется отрицание Карицкого своей связи. А если человек раз стал на ложную дорогу, ему приходится с каждым часом все труднее и труднее отстаивать свое положение. Правда неминуемо возьмет свое, ложь обнаружится. Но ложь, обнаружившаяся в известном предмете, еще не доказывает лжи во всем. Ее можно предполагать, но нельзя утверждать. Если Карицкий говорил неправду, что не было связи, то отсюда следует только, что связь была, но не следует еще, что истина в отрицании каждого его слова. Если не верят Карицкому, что не он виновник похищения денег Галича, что он не виноват в проколе околоплодного пузыря, то пусть докажут, что именно он виновник обоих фактов.

Такое же положение занимает в процессе и острожное свидание, это мнимое торжество обвинения. Его фактическая достоверность рассмотрена. Как свидание заключенной женщины с лицом ей близким или родственным, оно не имеет ничего преступного, ничего обвиняющего Карицкого. Значение его заключается в цели, с которою оно сделано, в беседах, которые происходили между Дмитриевой и Карицким. Поэтому, повторяю еще раз, было ли, не было ли свидание в остроге — это для нас не важно. Тысячи свиданий в остроге происходят между различными лицами и не имеют ничего преступного. Между Дмитриевой и Карицким, как между людьми когда-то близкими, это свидание естественно. Оно могло быть даже и после оговора, оно могло иметь целью объяснение с подсудимою о цели, с какою она взводит непонятные преступления на неповинную голову. Обвинению, конечно, важно и дорого не то, что свидание было в остроге, а то, что происходило при свидании. Цель свидания разъясняется показанием Дмитриевой. Она объясняет свидание весьма пагубно для Карицкого; она говорит, что Карицкий приходил просить снять с него оговор об участии в выкидыше. Рассмотрим, насколько достоверно показание Дмитриевой.

Карицкий приходит к ней просить о снятии оговора о выкидыше, когда еще нет никаких данных у следователя для обвинения его, и ничего не предпринимает по краже, относительно которой Дмитриева уже сделала показания; Карицкий торгуется с ней, предлагает 4 тысячи, она просит 8 тысяч рублей из числа выигранных по внутреннему пятипроцентному билету. Но никаких 8 тысяч рублей Дмитриева никогда не выигрывала, и, так как на предварительном следствии этот факт был совершенно опровергнут справкой из банка, который указал имена выигравших по 8 тысяч рублей, в числе их Дмитриевой не было, то Дмитриева почти об этом не упоминала; следовательно, рассказ Дмитриевой о торгах между нею и Карицким относится к области вымыслов, как и весь ее оговор. При свидании все время сидел смотритель Морозов, а когда ему надобно было выйти, то вместо него был поставлен часовой солдат. Таким образом, если верить Дмитриевой, то Морозов допустил тайное свидание, но не допустил разговоров Дмитриевой один на один и, уходя, поставил свидетеля часового, чтобы сделать это свидание известным большему числу лиц. В этой путанице подробностей я вижу дальнейшее неправдоподобие оговора. Дмитриева покончила на этом, когда давала свои объяснения суду. Далее она не шла. Замечу, что столько же подробностей свидания занесено и в обвинительный акт.

Надобно заметить, что у Дмитриевой господствует прием показывать на суде только то, что записано в обвинительном акте. Сколько бы показаний у нее не было на предварительном следствии, но на судебном она их знать не хочет, она держится только слов, занесенных в этот акт. Но на суде обнаружились записки, писанные ею из тюрьмы. Записки эти оказались целы в руках г-жи Кассель. Появление их было до известной степени ново. Дмитриева, однако, знала о них, так как муж Кассель приходил к ней и напомнил о существовании этих записок не более месяца тому назад. Пришлось дать о них показание, и Дмитриева рассказала, что в то время, когда она виделась с Карицким в остроге, она по просьбе его написала их. Но так как он ей не дал денег, то она ему их не отдала, а потом отдала их смотрителю. Смотритель возил их к Карицкому, потом привез назад, зажег спичку и сжег их при ней. Так как записки целы, то значит, что смотритель ее обманул: сжег вместо этих записок похожие на них бумажки. Вот какие объяснения дает г-жа Дмитриева. Выходит, что при свидании она не согласилась снять оговора с Карицкого, но написала по его приказанию записки на имя Кассель. Выходит, что Карицкий, которому нужно снять с себя немедленно оговор, опозоривающий его имя, выманивает у нее записки, которые цели своей не достигают и во все время следствия не были известны, не были представлены к делу. Записки, которые так дорого ценятся, которые смотритель ездил продавать, которые притворно сжигаются, чтоб убедить Дмитриеву, что их нет, записки эти вдруг гибнут в неизвестности и ими не пользуется Карицкий во время предварительного следствия, когда они могли дать иное направление делу. Соответствует ли природе вещей, чтобы записки, при происхождении которых была, по словам кн. Урусова, разыграна глубоко задуманная иезуитская интрига, конечно, со стороны Карицкого, были оставлены в тени, были вверены в руки г-жи Кассель и при малейшей ее оплошности перешли в руки врагов Карицкого благодаря экономическим соображениям г-жи Кассель. Объяснение о происхождении записок, составляющее последнюю часть показания Дмитриевой об острожном свидании, лишено всякого вероятия. А если вы разделяете со мной недоверие к слову Дмитриевой, то от этого сначала так много обещавшего факта для обвинений ничего не остается.

Остается последний аргумент, последняя надежда обвинения — слова госпожи Дмитриевой. Остается ее оговор, каждое слово которого обвинителем считается за самую непогрешимую истину. Как истинно относится к своему слову г-жа Дмитриева, как точны ее показания, отчасти мы видели из ее слов, сию минуту нами разобранных. Несуществующие выигрыши, неестественнейшие интриги изобретает она для своих целей. На две части делится оговор Дмитриевой. Одна часть относится к краже, другая — к выкидышу. Ни одной из передач денег Карицким Дмитриевой, кроме ее, никто не мог засвидетельствовать. Никому, кроме Соколова, она даже слова не сказала о том, пока не случилось судебное следствие. Хотя и уверяет она, что ездила с ним в Москву вместе, но ехавшая с нею Гурковская не видала Карицкого ни на станции в Рязани, ни во время поездки, ни в Москве, ни при проводах обратно в Рязань. Дмитриева всю дорогу о Карицком не говорила Гурковской. А тогда ей нечего было скрывать Карицкого, ибо еще ничего подозрительного не было. По словам ее, она ездила с Карицким менять билеты, но неудачно; у Юнкера не приняли их, сказали, что билеты «предъявлены», у Марецкого тоже. Тогда их отобрал у нее Карицкий. Но тут опять несообразность. Карицкий не входит в контору Юнкера, значит, боится попасться. Тогда зачем же ему, узнавши от Дмитриевой, что билеты уже предъявлены, ехать к Марецкому и рисковать быть арестованным. Оговор имеет целью доказать, что билеты получены и отданы обратно Карицкому. Но у Карицкого и до этого, и после этого следствие не обнаружило перемены в финансовом положении; наоборот, у Дмитриевой мы видим те признаки, которыми обыкновенно сопровождается значительное имущественное приобретение. Незадолго до размена, может быть, тотчас за похищением, она распускает слух о выигрыше ею 25 тысяч, потом 8 тысяч. Оба слуха здесь были подтверждены Докудовской и Радугиным. Оба оказались вымыслами. После размена у Дмитриевой появляются экстраординарные расходы: в тот день, когда она, по ее словам, неудачно побывала в двух конторах, а неизвестная дама в третьей конторе, у Лури, разменяла билеты Галича, Дмитриева покупает для отца тарантас, а для себя разную мебель. По приезде в Рязань г-жа Дмитриева, до того времени платившая по 12 рублей в месяц Гурковской, увеличивает плату за квартиру больше чем вдвое, и кроме того, затрачивает 500 рублей на поправку дома г-жи Гурковской.

О ряжской поездке, которую, по оговору Дмитриевой, сделала она также по поручению Карицкого, сказано ею также много невероятного. Карицкий велит ей разменять только два билета, а дает ей четыре. Зачем же давать четыре, если два не нужно менять? Во время ряжской поездки она теряет купоны от билетов на станции. Купоны также из похищенных. Но станция не меняльная лавка, невероятно, чтобы там стали справляться о том, кому выданы потерянные купоны, и Дмитриева, при размене билетов назвавшаяся Буринской, здесь смело пишет свою фамилию. В Ряжске, когда ее руку свидетельствуют и пристав для удостоверения просит у ней вид, она так бойко и бодро сохраняет спокойствие духа, что пристав не подумал настаивать на предъявлении вида и поверил ей на слово. Видно, что не по чужому приказу, не по поручению другого лица меняла Дмитриева билеты, а перемену фамилии и все поведение свое в Ряжске сумела разыграть без посторонней помощи. Может быть, и действительно Соколову сказала Дмитриева о передаче ей билетов от Карицкого. Но к этому вынудил ее вопрос Соколова: откуда у ней столько денег? Действительность же передачи Дмитриева ничем не подтвердила, и показание ее хотя и остается без опровержения, но от этого оно нисколько не выигрывает, как ничем с ее стороны не подтвержденное.

Оговор о краже кончился. Что деньги были у Карицкого, что получены они от Карицкого, это мы знаем только от Дмитриевой. Достоверность оговора мы видели. Из двух лиц, между которыми колеблется обвинение, одно не было на месте кражи в момент совершения, другое во все вероятные моменты его; у одного в руках перебывали все деньги, у другого никто не видал ни копейки; у одного не видать ни малейших признаков перемены денежного положения, у другого и рассказы о выигрышах, и завещания, и расходы на широкую руку... Неужели оговора против лица, против которого нет ни одной улики, достаточно для обвинения, когда масса улик против оговаривающего подрывает значение оговора? Неужели ничего не значит то важное обстоятельство, что Дмитриева созналась в краже отцу и дяде, и вы, несмотря на ее сознание, поверите обвинению Карицкого? Несмотря на отвращение, какое старался поселить в вас к сцене признания защитник Дмитриевой, мы этой сценой дорожили. Прося прощения, Дмитриева плакала, и притворства тогда никто не замечал. Карицкий был приглашен родными как свой человек, имеющий влияние, могущий похлопотать — факт весьма естественный. У Карицкого после признания Дмитриевой Галичи провели день, обедали, и в его поведении не было никакого смущения или перемены. Его объяснения не были секретны.

Сознание Дмитриевой было искренно. Ему верят и сейчас. Я утверждаю, что самый близкий ей человек, отец ее, и сейчас ему верит. Так он говорил на предварительном следствии. Его нет теперь на суде, он отказался свидетельствовать на суде по праву отца. Этот отказ говорит много. Закон знает, что отцу тяжело свидетельствовать против своих детей. Сожаление, любовь будут стеснять правду. Оттого-то он и дает на волю отцу показывать или не показывать на суде. Само собой разумеется, что если бы дочь или сын невинно страдали, если бы отец мог доказать невиновность, то он не уклонился бы от свидетельства. Если же он уклонился, то, вероятно, потому, что знал о невозможности опровергнуть достоверность ему известного факта — сознания своей дочери.

По поводу выкидыша оговор Дмитриевой падает на несколько лиц. Если верить ей, то Карицкий убедил Сапожкова, убедил Дюзинга принять участие в этом деле и, наконец, покончил его собственной рукой. Ни одного из этих фактов ничем следствие не подтвердило. Обвинительный акт говорит, что Дюзинг и Сапожков признали, что Карицкий делал им предложение. Это неправда. Вы обоих подсудимых слышали; от защиты их вы услышите разбор оговора в этой части. Относительно правдоподобия оговора Дмитриевой о проколе я уже говорил. Сапожков же и Кассель показали нам, что виновника прокола надо искать не между подсудимыми. Сапожков особенною дружбой к Карицкому себя не заявил. Ведь он сделал донос об острожном свидании Карицкого, едва разнесся слух об этом. Так, если бы было верно, что приехавши от Карицкого после прокола пузыря, Дмитриева сказала об этом Сапожкову, не умолчал бы он о том. Кассель говорила о другом лице не только здесь на суде, но и прежде Стабникову. Как ни старались опорочить Стабникова, свидетельство его осталось, записка тоже. Сомневались в его честности, предполагали его участие во многих уголовных делах. Но мало ли в чем сомневалась защита Дмитриевой, мало ли во что она верила. Ее личное доверие и сомнение еще ровно ничего не доказывают. Что же касается участия Стабникова в уголовных делах, то после вопросов обвинителя и ответов Стабникова несомненно, что прокуратура в своих намерениях потерпела полное поражение.

Оговор Дмитриевой несостоятелен. Слова ее не подтверждаются, а вместе с этим и все обвинение Карицкого. Показание Дмитриевой — вот на чем построены предположения о виновности. Оговор подсудимого, даже и при отсутствии противоречий в нем, если его не подкрепляют сильные дополнительные доказательства,— опасная улика. Верить ему нужно осторожно. Много причин явиться ему на свет Божий, не имея за собой внутренней правды. Оговор снимает вину с оговаривавшего и перелагает ее на другого; оговор в соучастии иногда значительно облегчает вину оговаривавшего. В тюрьме развито широко учение об оговоре. Нам, ежедневно вращающимся с уголовными делами, сотни примеров приходят на память. Оговор Дмитриевой родился в тюрьме. В тюрьме после оговора в краже создала она и оговор в выкидыше. Но кроме общих причин для оговора у Дмитриевой есть и свои личные, особенные. Вы сами, видимо, доискивались этих причин, вы от себя предлагали Карицкому вопросы о причине, которая заставляет Дмитриеву клеветать на него. Тут надо принять две точки отправления. Иная причина, если была между ними связь, иная, если связи не было. Если не было связи, то обманутая надежда, данная ей Карицким, что ее сознание не поведет к осуждению, могло озлобить ее, и оговор, когда сознание привело ее в тюрьму, мог входить в план ее защиты, переносил вину на другое лицо и давал предположение, что дело потухнет во внимание к положению оговоренного. Раз дан толчок, раз злоба, месть овладела душой, а оговор недостаточно подтверждается, его усиливают другим. Допустим, что связь была. Тогда известное из следствия событие, что после кражи, обнаружившейся у Галича и сознанной Дмитриевой, Карицкий перестал бывать у нее, дает нам объяснение. Разрыв в минуту, когда помощь нужна, когда разрыв, соединенный с неисполненной надеждой, что дело будет замято, затруднял возвращение к семейству, мог дать толчок и мести, и оговору.

Господа присяжные! Я разобрал улики, приведенные прокурором; я рассмотрел три главных факта, которым была посвящена большая часть судебных прений. Многое ускользнуло из памяти. Но вы с неустанным вниманием следили за делом, вы сами давали вопросы, а следовательно, следили и за интересующими вашу мысль ответами. Многое, что нам хотелось разъяснить, что было в высшей степени важно для подсудимого, которого я защищаю, осталось в тени вопреки нашему желанию. В этом отношении настоящее дело имеет великое значение; настоящее дело не встретит другого подобного образца. Вы слышали, как оно велось.

Защита Дмитриевой и обвинение открыто не скрывали своих предубеждений против Карицкого, не скрывали своего предвзятого взгляда, что всякий свидетель, не обвиняющий Карицкого, забывает долг и святость присяги. Всякое объяснение Карицкого перебивалось десятки раз возражениями. Заявления его защитника встречали отпор, и если были уважены судом, то после долгих и бурных споров. Защитник Дмитриевой и прокурор не щадили усилий, чтобы подорвать доверие к нашим свидетелям, и, пользуясь благосклонным вниманием суда, почти распоряжались производством дела. Как ополчились они против свидетелей, вызванных нами, как созывали целый ряд свидетелей из публики и со всех концов Рязани, это вы видели. Как заявляли, что стоит только свидетелям нашим, подобно всем прочим, удалиться на ночь из суда, и всякая вера в них пропадет, и они им значения никакого не придадут — это вы слышали здесь. При таких данных борьба становилась час от часу труднее. Теперь настал ей конец. Наступает ваша очередь вашим приговором положить конец спорам и пререканиям. Я жду его с полным убеждением, что вы вынесете решение, которое вам внушит ваша совесть, управляемая разумом и опытом жизни. Я жду от вас приговора, который будет результатом тех убеждений, которые вы вынесли из судебного следствия. Это не будет безотчетное впечатление, Бог знает каким путем запавшее на душу. Суд по инстинкту не может быть правильным. Лучший институт присяжных, которому удивляется наука, английский, давно руководствуется правилом обвинять не иначе, как по строго проверенным и убеждающим мысль человеческую данным. Вы не дадите себя увлечь, правда, громким, сильным, но все-таки недостойным правосудия доводом, сказанным моими предшественниками. Осудить Карицкого, потому что он сильный человек, обвинить, потому что он не склоняет головы, внушали вам. Вы сделаете честное дело, говорили вам, вы покажете, что русский суд — сила, что смеяться над ним нельзя. Господа, обществу нужно правосудие; правосудие же должно карать тех, чья вина доказана на суде. Общество не нуждается, чтобы для потехи одних и на страх других время от времени произносили обвинение против сильных мира, хотя бы за ними не было никакой вины. Теория, проповедующая, что изредка необходимо прозвучать цепями осужденных, изредка необходимо наполнять тюрьмы жертвами, недостойна нашего времени. Вы не поддадитесь ей! Подсудимый, вина которого не доказана, может ввериться смело суду вашему. Его положение, симпатия и антипатия к нему разных слоев общества для вас не имеют руководящего значения. Вы будете только судьями совести. Вы мудро ограничите свою задачу тем, что дало судебное следствие. В этих строгих рамках судейской мудрости вы, может быть, не понравитесь проповедникам теории равенства или теории жертвы цепей, но зато вы найдете оправдание своему делу в вашей совести и во мнении общества.

Речь присяжного поверенного В. Д. Спасовича в защиту Дюзинга

Господа судьи и господа присяжные заседатели! Прежде чем приступить к подробному рассмотрению настоящего дела, насколько оно касается моего клиента, я должен вам сказать, что в каждом уголовном деле неминуемо возникают следующие вопросы: совершилось ли событие преступления, и, если совершилось, то должно ли рассматриваемое преступление быть вменено в вину подсудимому? В настоящем случае выяснилось, что у г-жи Дмитриевой было произведено изгнание плода. С этим как будто согласились все стороны. Никто, по крайней мере, не оспаривал этого вопроса. Тем не менее, из того обстоятельства, что никто из сторон не оспаривал действительности этого факта, не следует еще, чтобы факт этот не мог быть оспариваем. В настоящем деле неоспоримым является только то обстоятельство, что ребенок, подброшенный в 1867 году на Семинарском мосту, оказался рожденным преждевременно. Из того, что выяснилось нам на суде, нельзя даже с точностью определить, вследствие чего была прекращена жизнь найденного на Семинарском мосту младенца. Является неизвестным вопрос о том, отчего произошли преждевременные роды. Помогало ли этому искусство, или преждевременные роды были вызваны силами природы,— это обстоятельство, говорю я, не является для нас несомненно ясным. Следующий за этим второй вопрос заключается в том, могут ли и должны ли быть обвинены подсудимые только на основании одного оговора Дмитриевой. Затем, последний, главный вопрос: согласно ли со справедливостью или нет применить в данном случае к подсудимым то наказание, которое полагает за это преступление наше Уложение. Касаясь этого вопроса, я желаю собственно рассмотреть характер того преступления, в котором обвиняется мой клиент, характер преступления, как он понимается нашим Уложением и лучшими законодательствами Европы. Преступление, которое рассматривается в настоящее время, есть изгнание плода. Наше Уложение говорит: «Кто без ведома и согласия беременной женщины умышленно каким бы то ни было средством произведет изгнание плода, тот подвергается такому-то наказанию». Закон в этом случае считает виновным только того, кто без ведома и согласия беременной женщины произведет изгнание плода, и ни слова не говорит о том, кто совершит это преступление не только с ведома и согласия, но и при участии самой беременной женщины, и считает такого человека как бы совершенно ненаказуемым, тогда как казнит тех, кто с ведома и согласия беременной женщины употребит только средства к изгнанию ее плода, хотя бы самого изгнания плода и не произошло. Это явная обмолвка в законе. Все лучшие законодательства Европы, все лучшие криминалисты не допускают такого деления преступления, какое делает наше Уложение. В настоящем случае обвинение построено главным образом на оговоре подсудимой Дмитриевой. Оговор этот представляется на первый раз очень сильным, но тем не менее безусловно верить ему нельзя уже потому, что душа человека все-таки потемки. Посмотрим на те обстоятельства, при которых оговор этот сделан был Дмитриевой. В тюрьму к ней приехал судебный следователь и сказал, что дело о краже кончено, что она одна только уличается во всем, что ее указания на других лиц оказываются совершенно напрасными, и только после такого сообщения следователя она заявила о втором своем преступлении. Дмитриева, как вы видите, женщина увлекающаяся, страстная, ничего не умеющая делать наполовину. Раздраженная раз против того, кого она считала виновником своих несчастий, она прямо повела войну против него, войну страшную, в которой были употреблены всевозможные средства, одно другого изобретательнее. Уже по самому характеру страстности, лежащему на ее оговоре, нельзя придавать ему большого значения. Прямая цель ее оговора — обвинить того, кого она считает главною причиной своих несчастий. К этому прибавилось еще одно обстоятельство, еще более запутывающее это дело. Предварительное следствие началось два года тому назад, и потому в памяти участвующих лиц действительные события смешались с теми, о которых они услышали в первый раз у следователя. Вот почему подсудимые так часто ссылались на свои прежние показания. Дюзинг отрицает оговор Дмитриевой, и хотя г. прокурор и ссылается на противоположные показания Дюзинга, данные на предварительном следствии и внесенные им в обвинительный акт, но тем не менее нельзя согласиться с тем, чтобы обвинительный акт мог иметь на суде такое значение, какое придает ему г. прокурор,— значение доказательства. Ни практика, ни судебные уставы не дозволяют делать ссылки на обвинительный акт в смысле доказательства.

Интересы подсудимых Сапожкова и Дюзинга в значительной степени между собой солидарны; верить им также нельзя, верить следует только истории дела, которое открывается оговором Дмитриевой. Но для того, чтобы сделать правильную оценку этого оговора, нужно проследить всю жизнь госпожи Дмитриевой. Первый факт, на который обращу ваше внимание, это именно образ жизни г-жи Дмитриевой до 1867 года. Вера Павловна принадлежит к знатному и зажиточному роду помещиков Рязанской и Тамбовской губерний. Вы слышали из судебного следствия, что она получила в приданое 9 тысяч рублей и могла рассчитывать еще на наследство приблизительно в 25 тысяч. Она была женщина красивая, и следы этой красоты видны еще теперь. Когда ее выдали замуж, ей было всего 17 лет. Замужество в такие ранние годы во многих случаях может быть уподоблено лотерее, но лотерее не без проигрышей. В большинстве подобных случаев возникают такие раздоры, такие семейные несогласия, из которых нет выхода. Нередко виновным бывает то лицо, которое сильнее: глава семейства, то есть муж. Здесь вы слышали показание мужа Дмитриевой; он прямо говорит, что виноват был он один в том, что по прошествии четырех лет они разошлись. Я не могу касаться этого предмета, потому что не знаю поводов, послуживших к разрыву. Но почему бы там ни было, дочь возвратилась к своим родителям, которые не могли не быть в претензии на своего зятя. С этих пор г-жа Дмитриева живет у своих родителей, сначала безвыездно в деревне, и здесь-то у ней открываются болезни, болезни внутренние, от которых она лечится с 1864 г. Болезни эти играют весьма важную роль в обстоятельствах настоящего дела. Множество врачей призывается ее пользовать, а в 1867 году ее лечит почти весь медицинский персонал города Рязани. Прежде всех призывается Каменев; она страдает в это время кровохарканьем и отсутствием регул. Затем ее лечат Модестов и Битный-Шляхто, по показанию которого она спрашивала его в последних числах марта, не беременна ли она. Г. Битный-Шляхто, найдя у нее отклонение матки, делает ей операцию, после которой менструации восстанавливаются. Факт этот чрезвычайно важный, и им положительно доказывается, что в конце марта не начиналась еще беременность, первым признаком которой служит приостановка регул. Сама г-жа Дмитриева говорит, что беременность ее началась с мая месяца. Но так как первое движение младенца в утробе матери обнаруживается не ранее пятого месяца, то едва ли она в то время могла быть положительно уверена в своей беременности. Приостановка регул, как аномалия весьма обыкновенная у г-жи Дмитриевой, сама по себе, без других признаков не могла ее убедить в этом. Около этого-то времени и состоялся перевод Сапожкова в Рязань, будто бы вызванного для произведения выкидыша, когда о беременности не было еще почти и разговора. Что касается отношений Дюзинга к Сапожкову, то они существовали еще гораздо прежде вопроса о переводе последнего и были как частного, так и служебного свойства. К тому же г. Сапожков был известен как врач опытный, честный и знающий свое дело. Поэтому нет ничего мудреного, что, когда открылась вакансия на должность уездного врача в Рязани, то между многими соискателями преимущество было отдано Сапожкову. Первое письмо об этом, в котором ни слова не говорится про Дмитриеву, было послано Дюзингом к Сапожкову в июне 1867 года, то есть в то время, когда беременность Дмитриевой не была еще ей самой известна. Ясно, следовательно, что между беременностью Дмитриевой, лечением ее в это время и переводом г. Сапожкова в Рязань нет ничего общего. В рассказе г-жи Дмитриевой о том, как она познакомилась с Сапожковым, весьма неправдоподобны ее указания на то, что посредником между нею и Дюзингом по вопросу о выкидыше был г. Карицкий, связь которого с нею была тайной для Рязани. Карицкому было бы несравненно удобнее посоветовать ей самой обратиться к г. Дюзингу, с которым она была знакома с 1864 года, и тот, по всему вероятию, как мало сведущий в женских болезнях, вместо себя отрекомендовал бы ей другого врача, хоть, например, того же Сапожкова. Более правдивым поэтому должно считать показание Дюзинга, который говорит, что в конце июня Дмитриева по старому знакомству обратилась к нему с просьбой указать ей врача, которому она могла бы довериться и поручить себя, и так как перевод Сапожкова в то время уже состоялся, то он, Дюзинг, зная его за хорошего акушера, и рекомендовал его г-же Дмитриевой. В этом смысле Дюзингом было написано второе письмо его к Сапожкову от 1 августа 1867 года, где помещена такая фраза: «У меня есть одно дело, за которое можно получить вознаграждение». В этой фразе нет ничего медицинского; полагаю, что она относится к тем денежным отношениям, которые существовали между Дюзингом и Сапожковым. Письмо это писано 1 августа, а в своем показании Дмитриева говорит, что только в августе составлен план об изгнании плода, план, которому надо было дать еще созреть. Результатом письма было то, что г. Сапожков 8 августа действительно явился в Рязань, но здесь оказалось, что Дмитриева не особенно нуждалась в помощи докторов и, не дожидаясь Сапожкова, уехала в деревню, вследствие чего Сапожков, не видавшись с Дмитриевой, возвратился в Скопин. Вторая поездка Сапожкова также окончилась ничем, потому что он снова никого в Рязани не застал, кроме Дюзинга, который перед ним только извинялся... Вскоре после второй поездки Сапожкова г-жа Дмитриева снова начинает просить Дюзинга пригласить врача, которого он обещал ей отрекомендовать, говоря, что она чувствует себя очень нехорошо и т. д. И вот пишется третье письмо, в котором есть слова, играющие в глазах обвинения столь важную роль, а по моему мнению, совершенно невинные. Слова эти — маточный зонд и маточное зеркало. Затем в письме говорится об особе, требующей услуг и могущей рекомендовать врача Сапожкова другим своим знакомым. Но из этой последней фразы можно сделать какое угодно предположение. Вспомните объяснения эксперта о зонде и зеркале. Употребление последнего не представляет никакого вреда ни до беременности, ни после нее. Что же касается до зонда, то этот инструмент употребляется при лечении всех женских болезней для распознавания неровностей и для гигиенических целей. Но употребление зонда во время беременности может быть опасно, сказал эксперт. Беременность Дмитриевой была констатирована гораздо позднее письма, в котором упоминается о зонде, уже после того как Сапожков приехал в Рязань и был созван консилиум; следовательно, нет никакого основания видеть что-либо подозрительное в просьбе Дюзинга приезжать с маточным зеркалом и маточным зондом. Дюзинг не пишет ни слова, для какой надобности он просит привезти эти инструменты, и есть только указание на то, что они нужны для исследования болезней Дмитриевой.

Обвинение указывало на то, что слова «маточный зонд» в письме были зачеркнуты Сапожковым. Но я не вижу в этом обстоятельстве ничего такого, что набрасывало бы тень на обоих врачей. Я прошу вас вспомнить, что оба врача были беспощадно посажены в тюрьму и что от них отбирались весьма строгие показания. В подобный момент действительно можно запутаться: Сапожков не захотел истребить этого письма, думая заручиться в нем средством для оправдания; но так как Дмитриева уже объяснила, что выкидыш был произведен посредством прокола зондом, то ему в то же время не захотелось оставить в письме такое слово, которое может навести сомнение на его участие в этом преступлении. Но кто из нас, если бы узнал, что началось уголовное следствие над близким нам человеком, не только не зачеркнул бы подобную фразу, но не истребил бы даже все письма, говорящие о нашей близости к этому человеку, дабы таким образом избавить себя от неприятности быть запутанным в чужое дело?

Относительно знакомства Сапожкова с Дмитриевой я допускаю, что в первое свидание их шел разговор о разных разностях, не идущих к делу. Между прочим, Дмитриева намекнула о своем намерении произвести выкидыш. Сапожков начал ее лечить; но когда ей понадобился острый зонд, он отказался ехать за ним в Москву, и затем последовал консилиум, происходивший, по всей вероятности, 26 октября, и после которого ей стали давать различные плодогонные средства: янтарные капли, спорынью, души. Но прежде чем разбирать годность этих средств для предположенной цели, надобно вникнуть в положение доктора, когда его призывает больная и обращается к нему с подобным предложением. Оно обыкновенно делается не открыто, а намеками, сначала весьма отдаленными; затем больная открывает врачу, что ужасно страшится последствий своей беременности и что она поэтому желает освободиться от плода. Как в этом случае поступить врачу? Пойти и донести начальству? Но его после этого ни в один дом не пустят, если он вздумает разглашать все тайные, может быть, даже мимолетные желания, которые сообщают ему больные. Да и кем он явится к начальству? Доносчиком без всяких доказательств. Мало того, он не может это сделать еще и потому, что связан клятвою, отбираемою от каждого врача по окончании курса,— клятвою, которая обыкновенно пишется на латинском языке на обороте каждого диплома и где, между прочим, говорится: «Обещаюсь все тайны семейные хранить, никогда не злоупотребляя выраженным мне доверием». Во-вторых, врач ко всякому заявлению больного должен прежде всего отнестись критически и разобрать в точности, нет ли достаточных поводов к приведению в исполнение заявленного ему желания; он не может знать заранее, какие будут роды, не будут ли они происходить при таких условиях, когда понадобится врачу самим законом предоставленное право уничтожить плод в утробе матери. Спрошенный на суде эксперт говорил присяжным, что когда видно, что ребенок не может остаться живым и сама мать умрет от этих родов, тогда врач имеет полное право преждевременно извлечь ребенка из утробы при помощи оперативных средств. Затем, врач становится иногда в такое положение. Ему говорят: «Я больна, роды у меня обыкновенно бывают мучительные, мне страшно, я боюсь их, помогите! Что мне делать? Я не могу их вынести». Донос был бы немыслим. Увещевать больную, что это невозможно, что это грех — лишняя трата времени. Сказать, что я вас брошу, что я не возьмусь за это дело — непрактично, нечеловечно, так нельзя поступать с женщиной, которая убита, находится в отчаянии, в таком отчаянии, что готова решиться на все. Лучший способ есть избранный в настоящем деле Сапожковым, то есть говорить больной: теперь не время, посмотрим, увидим. А время, между тем, уходит; пройдет один месяц, два месяца — всегда будет надежда на то, что у женщины, в особенности у женщины увлекающейся, характер мыслей изменится, дурь пройдет и в одно прекрасное утро она отправится куда-нибудь на богомолье. Есть сотни способов спасти ребенка, кроме доноса. Каждый благородный врач, верный благоразумию и принятой им присяге, не может поступить иначе. Так поступил Сапожков, и потому образ его действий самый простой, самый естественный.

Что касается до душей, то Дюзинг ничего о них не знал, и об употреблении их Сапожковым имеется показание одного Битного-Шляхто. Но это показание не проверено. Притом опасность от этого средства обусловливается продолжительностью употребления его, а в данном случае оно употреблялось только в течение двух недель, и результата никакого не последовало. После консилиума Дюзинг имел будто бы с Сапожковым разговор о спорынье, но если и действительно Дюзинг советовал употребление этого средства, то это вследствие того, что по освидетельствовании он нашел у Дмитриевой бели в таком размере, что радикальное прекращение их представлялось необходимым, а для того он присоветовал употребить спорынью как лекарство, рекомендуемое в подобных случаях многими медицинскими авторитетами и в том числе Эстерлайном. Затем, в квартире Дмитриевой не было найдено ни одного рецепта плодогонного медикамента, который был бы прописан Дюзингом. Притом спорынью можно найти во всякой лавочке, так как собирание ее не представляет никакого затруднения, и всякая деревенская баба знает ее употребление. Когда Дюзинг свидетельствовал Дмитриеву во время консилиума, она до такой степени настойчиво требовала от него произведения выкидыша, что он решил более никогда не бывать у нее и в этом смысле дал ответ Кассель, которая за ним приехала. Если Сапожков не сделал того же самого, то вследствие причин весьма понятных: во-первых, он потратил свое время и труды и не получил за них никакого вознаграждения, и во-вторых, потому что если бы он ее оставил, то она обратилась бы к первой повивальной бабке или сама проколола бы себе околоплодный пузырь.

Между тем время шло, и дело приближалось к концу. Мать зовет ее с собою в Москву; Дмитриева обещает приехать после, и у ней начинаются схватки. Требования делаются все настойчивее и настойчивее, так что, наконец, Сапожков наотрез отказывает ей в исполнении ее желания, объясняя, как показывает Дмитриева, что у него руки не поднимаются. Она говорит, что он отказал ей по недостатку мужества, но едва ли, господа, с этим можно согласиться. После этого, по ее словам, она решается поручить себя Карицкому, который исполняет ее желание. Затем все дело забывается, и уже через два года завеса, его прикрывавшая, была поднята рукой Дмитриевой, открывшей преступление и оговорившей при этом Дюзинга, Сапожкова и Карицкого.

Вы можете обвинить их, если у вас есть на то другие соображения, потому что вы судите по совести. В вашей власти стать на ту или другую точку зрения, но мое мнение таково, что верить одному оговору Дмитриевой нет никакой возможности. Я надеюсь, господа присяжные заседатели, что прежде чем разрешить вопрос о виновности или невиновности подсудимых, вы помолитесь Богу, который вам поможет разрешить эту весьма трудную и тяжелую задачу.

Защитник врача Сапожкова присяжный поверенный Городецкий заметив, что хотя в настоящем процессе интересы общественного мнения сосредоточены на двух главных действующих лицах этого процесса — Дмитриевой и Карицком, но это не дает права оставить деяния остальных подсудимых без детального обсуждения, тем более, что преступление, в котором обвиняется Сапожков, несравненно серьезнее тех преступлений, даже взятых вместе, в которых обвиняются главные лица процесса, приступил к разбору главных пунктов обвинения против Сапожкова, основанных, по его мнению, не столько на фактических данных, сколько на неясных показаниях двух-трех человек и главным образом на оговоре Дмитриевой. Верно лишь то, что Сапожков, находясь под влиянием неотступных просьб Дмитриевой и, может быть, искренно думая, что его начальник, Дюзинг, в руках которого была его карьера, желал только того, чтобы он постепенно отговорил Дмитриеву от ее решения и лишь облегчил ее страдания,— для этого прибегнул к обману и пользовался им до тех пор, пока Дмитриева не догадалась об этом и не начала упорно настаивать на произведении выкидыша, и Сапожков очутился в положении человека, вынужденного объявить, что у него не поднимается рука на такое дело. Показания Битного-Шляхто представляются защитнику маловероятными и несогласными с действительностью. В большей части показаний Дмитриевой против Сапожкова заключается не столько клевета, сколько преувеличение действительности. В действиях подсудимого Сапожкова нет элементов преступления — нет ни преступного намерения, ни злой воли, ни преступного действия. Наконец, для преступления, в котором обвиняется Сапожков, нет мотива. Единственный мотив, который можно было бы предположить,— это корыстная цель, получение денег от Дмитриевой. Но если бы Сапожков действительно получил много денег от Дмитриевой за участие в преступлении, за лечение ее детей, за бессонные ночи, которые он проводил у ее постели после произведенного у ней выкидыша, об этом было бы заявлено здесь на суде. Между тем на суде не было ни от кого слышно об этом обстоятельстве, даже сама Дмитриева ничего об этом не говорила. Поэтому защитник остается в полной уверенности, что присяжные заседатели оправдают Сапожкова.

Защитник Кассель кандидат на судебные должности Киреевский начал с объяснения, ввиду замечания товарища прокурора, почему он входил в комнату подсудимого Карицкого: одна дама, знакомая Карицкому, просила передать Карицкому завтрак, вот он и вошел. Ему неприятно, что из-за такой пустой причины прокурор дозволяет себе инсинуации и бросает в него комом грязи. Пусть лучше этот ком грязи останется на руках того, кто его бросил. Далее защитник перешел к защите Кассель и доказывал, что Кассель не знала о беременности Дмитриевой. Желая покрыть позор своей госпожи, она отнесла и подбросила ребенка — в этом ее вина. Но она это сделала из доброго побуждения, и за него едва ли ее можно обвинять. Затем стороны еще раз обменялись возражениями.

После заключительной речи председательствовавшего на разрешение присяжных заседателей было поставлено 20 вопросов (15 — по делу о вытравлении плода у Дмитриевой, 4 — по делу о краже процентных бумаг и 1 — об именовании Дмитриевой чужой фамилией), на которые присяжные заседатели после двухчасового совещания вынесли отрицательные ответы. Таким образом все подсудимые были оправданы.

Один из самых выдающихся процессов первой эпохи нового суда. Обвинялась в подлогах, мошенничестве, растрате чужого имущества дочь наместника Кавказа, фрейлина высочайшего Двора, баронесса Прасковья Григорьевна Розен, в монашестве Митрофания.

Две недели тянулось в суде это дело, в течение которых по Указу Святейшего Синода в московских церквах ежедневно служились молебны «О даровании игуменье Митрофании силы перенести ниспосланное ей испытание». Но голос церкви не проникал через тяжелые стены судебного здания — там раздавались голоса иных проповедников, бичевавших служителей церкви за их лицемерие.

За залом суда, в котором проходил процесс, впоследствии в судейском обиходе укрепилось название «Митрофаньевского». Материалы процесса запрашивались для ознакомления из-за границы.