Заседание Московского окружного суда с участием присяжных заседателей, 22 и 23 марта 1880 г.

По обвинению в предумышленном убийстве посредством выстрела из револьвера дворянина Байрашевского суду предана дворянка Прасковья Петровна Качка, 19 лет.

Председательствовал товарищ председателя Д. Е. Рынкевич, обвинял прокурор окружного суда П. Н. Обнинский, защищал присяжный поверенный Ф. Н. Плевако.

По открытии судебного заседания были введены врачи-эксперты Левенштейн, Державин, Добров, Булыгинский и Гиляров, которые и остались присутствовать при судебном следствии.

Из свидетелей не явились по законным причинам: Мария и Ольга Пресецкие, Мисенчевич, Синькевич — по жительству в другом судебном округе, Перо и Александра Качка — по болезни.

Содержание обвинительного акта заключается в следующем:

15 марта 1879 года, около 7 часов вечера, в меблированных комнатах рижского гражданина Шмоля, в доме Квирина, в квартире, занимаемой студентом Технического училища Гортынским, дворянка Прасковья Качка выстрелом из револьвера убила дворянина Байрашевского.

Показаниями свидетелей, очевидцев этого убийства, выяснено следующее. В этот день, около 6 часов вечера, в квартиру Гортынского, занимавшего в доме Квирина только одну небольшую комнату, кроме упомянутых Качки и Байрашевского, собрались его знакомые, студенты Технического училища Савич, Мисенчевич, Тянгинский, Перо, Виленский и Малышев. Все они пели сначала хором, а потом вследствие просьбы некоторых из присутствующих Качка стала петь одна. Поместившись против Байрашевского, который сидел за столом в расстоянии одного или двух шагов от нее, Качка пробовала петь несколько песен и романсов, но голос ее дрожал и обрывался; во время пения последнего романса она внезапно прервала его и, вынув из кармана револьвер, выстрелила в Байрашевского. Это произошло так неожиданно, что никто из присутствующих не имел возможности предупредить случившегося. Пораженный пулей в правый висок Байрашевский не успел произнести ни одного слова, упал со стула и тотчас же умер. Качка после сделанного ею выстрела опустилась на стоявшую подле кровать, около которой впоследствии свидетелями был поднят револьвер с пятью зарядами.

По прибытии полиции, тотчас же приглашенной на место происшествия самими свидетелями, Качка заявила, что причины, побудившие ее совершить убийство, она объяснить не желает, добавив при этом, что собиралась убить Байрашевского уже давно.

При первом допросе у судебного следователя, признавая себя виновной в убийстве с заранее обдуманным намерением, Качка показала, что решилась еще за месяц перед тем покончить с Байрашевским. Далее она объяснила, что револьвер она приобрела за неделю до убийства в Москве, в магазине «Центральный склад оружия» (что и подтвердилось при следствии) и накануне убийства зарядила его шестью пулями; убив Байрашевского, она хотела убить и себя, но не успела этого сделать, так как револьвер выпал у нее из рук. На вопрос о причинах, побудивших ее совершить преступление, она ответила: «Мы любили друг друга; любить нам мешало постороннее обстоятельство, в силу которого я и убила его. Обстоятельство это разъяснить я не желаю, потому что нахожу его не относящимся к делу».

Дальнейшим следствием было выяснено, что с августа 1878 г. Качка поселилась в Петербурге, где она слушала университетские курсы и близко сошлась со слушателем Медико-хирургической академии Брониславом Байрашевским, с которым еще раньше была знакома, живя с ним в Москве на одной квартире. В Петербурге это знакомство перешло в любовную связь. Байрашевский дал обещание Качке жениться на ней, но под разными предлогами постоянно уклонялся исполнить это и в последнее время, видимо, стал избегать встречаться с ней. Причиною такого поведения Байрашевского была любовь к другой женщине, подруге Качки — девице Ольге Пресецкой, которой он также дал слово сделаться ее мужем. Качка, заметив охлаждение к ней Байрашевского и любовь его к Пресецкой, изменила свои дружеские отношения к последней. Стараясь безуспешно возвратить к себе любовь Байрашевского, впала в состояние раздражения и однажды на вопрос Марии Пресецкой (сестры Ольги Пресецкой), что бы Качка сделала, если б человек, которого она любит, полюбил другую, Качка ответила, что убила бы себя и его для того, чтобы оставить третье лицо одно наслаждаться. Пресецкая передала эти слова Байрашевскому, посоветовав ему остерегаться Качки.

26 февраля 1879 года Байрашевский уехал в Москву, предполагая пробыть здесь несколько дней и затем, дождавшись приезда из Петербурга Ольги Пресецкой, ехать вместе с последней к своим родным. Об отъезде Байрашевского Качка узнала в тот же день и со следующим поездом отправилась также в Москву. Прибыв сюда, она первоначально остановилась в Северной гостинице, близ вокзала Николаевской железной дороги. Затем, через два месяца, переехала в Бригадирский переулок, в д. Мартынова, в квартиру Марии Пресецкой, где остановился Байрашевский. Пробыв у Марии Пресецкой дня три, Качка переехала в меблированные комнаты Шмоля, где и прожила до последнего времени. Отсюда дней за десять до совершения убийства она написала и отослала по городской почте в Московское губернское жандармское управление письмо следующего содержания: «Спешите арестовать очень опасную молоденькую пропагандистку, которая намеревается в это лето много навредить вам. Ее фамилия — Прасковья Качка»; затем следует адрес ее квартиры.

15 марта утром приехала в Москву Ольга Пресецкая и остановилась у своей сестры в доме Мартынова. На вокзале она была встречена Байрашевским, который, пробыв с нею вместе в квартире ее сестры до 5 часов вечера, отправился к Гортынскому, где и сообщил Качке о приезде Ольги Пресецкой.

По предъявлении Качке показаний свидетелей, она дала более определенное объяснение о причинах, побудивших ее убить Байрашевского, причем объяснила, что страдающее самолюбие заставило ее прежде молчать о бесчестном поступке Байрашевского относительно ее, и затем подробно рассказала о своем внутреннем состоянии в то время, когда впервые у ней явилось сомнение в любви к ней Байрашевского, которому она отдалась, рискуя сделаться матерью; о тех душевных страданиях, которые испытывала она, когда окончательно убедилась в отсутствии этой любви и узнала о любви его к Пресецкой; как затем ее собственное чувство любви к Байрашевскому смешалось с чувством ненависти к нему же и как, наконец, она, подавленная отчаянием, решилась убить последнего. «Страданий чаша переполнилась,— говорит она в своем показании,— и я решилась убить себя» и затем, как бы оправдываясь, что не сделала этого, продолжает: «Чтобы лишить себя жизни, нужно иметь много и много присутствия духа. Купила я револьвер, думая не сегодня, так завтра покончить с собой. Он (Байрашевский) не верил этому, смеялся над моим решением, смеялся, как я узнала, с этой женщиной (Ольгой Пресецкой), ставшей нам поперек дороги. Вообще, от ненависти до любви один только шаг. И вот минутами я начала ненавидеть его, ненавидеть и в то же время любить больше жизни». По поводу выше приведенного письма, посланного в жандармское управление, Качка объяснила, что, отправляя это письмо, она хотела, чтобы какая-нибудь посторонняя сила удержала ее от убийства.

По инициативе брата и матери обвиняемой при производстве предварительного следствия был возбужден вопрос о психическом состоянии Качки во время совершения ею преступления. Поводом к этому послужило заявление брата ее, студента Горного института Александра Качки, который в заявлении своем, поданном прокурору, утверждал, что Качка беременна, и просил произвести освидетельствование ее умственных способностей. Предположение о беременности Качки оказалось ложным, и хотя приглашенный для первоначального освидетельствования исполняющий должность главного врача Преображенской больницы Державин, основываясь главным образом на объяснении самой обвиняемой, признал достаточно доказанным, что Качка совершила свой поступок в припадке умоисступления, обусловленного поражением центральной нервной системы, и что после совершения убийства она впала в тоскливое возбужденное настроение духа с наклонностью к самоубийству, в каковом находится и до настоящего времени (15 июня 1879 г.), но дальнейшее продолжительное наблюдение врачей над Качкой обнаружило неосновательность такого заключения: врач Рубинштейн, посещавший Качку во время содержания при Басманном доме, старший врач тюремных больниц Булыгинский, наблюдавший Качку в течение более месяца в больнице, и, наконец, врачи, производившие освидетельствование Качки в присутствии Московского окружного суда — начальник Московского врачебного управления Кетчер, непременный член того же управления Добров и врач Пятницкой части Гиляров нашли, на основании подробно изложенных в заключении своем выводов и соображений, что Качка умственно здорова и что во время совершения ею убийства она не была лишена сознательной воли.

Наконец, и сама обвиняемая при заключении следствия, в последних своих показаниях между прочим говорит в этом отношении следующее: «Что доктора признали меня не сумасшедшею, так иначе и быть не могло, ибо я действительно нормальна в умственном отношении». «Никогда не будет примирения совести, потому что я в своих собственных глазах, помимо суда, людей и Бога вполне виновна пред собой, пред вами и обществом. Преступно мое прошлое, бесполезно настоящее — судите беспощадно!»

В словах этих нельзя не видеть прямого указания на то, как сознательно относится сама обвиняемая к совершенному ею преступлению.

Вследствие чего поименованная дворянка, Прасковья Качка, 19 лет, обвиняется в убийстве и подлежит суду с участием присяжных заседателей.

На судебном следствии подсудимая признала себя виновной в убийстве Байрашевского и рассказала, что родилась в Оренбургской губернии и при жизни отца, который умер, когда ей было пять или шесть лет, жила в деревне. После смерти отца мать ее вышла во второй раз замуж за гувернера Битмиди, когда ей было лет 9, она была увезена в Петербург, где воспитывалась до 4 класса в гимназии. Когда семья ее переехала в Москву, она училась в гимназии в Москве до 16 лет. Не окончив курса, по настоянию матери выйдя из третьего класса, она уехала в деревню, в имение отчима, в 'Тульскую губернию, где прожила с полгода, и с отчимом приехала снова в Москву, а мать ее осталась в деревне. В Москве познакомилась с Ольгой Пресецкой, которую она очень полюбила. Не желая возвращаться в деревню и несмотря на неудовольствие отчима, она осталась жить в Москве и поселилась вместе с Ольгой Пресецкой, которая жила в меблированных комнатах. Приблизительно через месяц после того они встретились и познакомились с Байрашевским, которому было в это время 20 лет. Это было весной 1878 года. Пресецкая уехала на лето в Полтавскую губернию, а она в деревню к матери. В конце июля ее мать вследствие разлада с мужем уехала в Варшаву, а она с отчимом в Москву, где у Марии Пресецкой, которая была на курсах, встретилась снова с ее сестрой, Ольгой Пресецкой и, прожив с ней до августа, уехала с ней в Петербург к Байрашевскому, с которым они и поселились в квартире на Петербургской стороне. Здесь она жила не прописанной, так как опекун не давал ей вида на жительство. Когда приехал в Петербург ее отчим, он хотел поселиться вместе с ними, но помещение, состоящее из двух комнат, было слишком тесно. Она с Ольгой Пресецкой переехала на Бассейную улицу, где была прописана только одна Ольга Пресецкая, а ее отчим жил вместе с Байрашевским. Байрашевский сначала был студентом Технического училища, затем перешел в Медико-хирургическую академию в Петербурге, из которой впоследствии также вышел, думая поселиться в деревне. Отчим ее был арестован и выслав за границу. В Петербурге она ничем определенным не занималась и ходила читать книги в Публичную библиотеку. Из Петербурга она приехала в Москву в тот же день, в который и Байрашевский, и остановилась сначала в Северной гостинице, а потом дня четыре жила у Марии Пресецкой.

От Марии Пресецкой она переехала в номера Квирина, где жил Гортынский, товарищ Байрашевского по Техническому училищу. Здесь к ней раз или два заходил Байрашевский. Накануне убийства она разочлась за номер и раздарила все вещи, а ранее того снималась в фотографии и раздавала карточки. Многое из подробностей, предшествовавших убийству и сопровождавших его, она совершенно не помнит: тогда она себя чувствовала как в лихорадке. В продолжение целого месяца она думала то убить Байрашевского, то себя, и намерения эти постоянно перемежались.

Из свидетельских показаний представляют интерес следующие:

Свидетель Савич, подтвердив обстоятельства события, изложенные в обвинительном акте, заметил, что на основании разных мелочей он заключил, что подсудимая была не вполне нормальна.

Свидетель Гортынский, между прочим, сообщил мнение, которое он составил о подсудимой. Он находил ее женщиной весьма умной, не ставящей себе узкой цели в жизни; она не думала о нарядах, смотрела на жизнь серьезно, хотела трудиться, следила за текущей журналистикой, занималась политической экономией и общественными вопросами. За несколько дней до убийства подсудимая часто заходила к свидетелю и постоянно говорила о Байрашевском и о своих к нему отношениях, прежних, более дружественных, и новых, когда Байрашевский стал безразлично, холодно относиться к ней. То она восхищалась Байрашевским, восхваляя его, то бранила его. Часто она приходила в отчаяние и говорила, что покончит с собой. Однажды она Байрашевского увидала куда-то уезжающим, с чемоданом в руках. Это обстоятельство на нее так подействовало, что она провела всю ночь в самых ужасных истерических припадках. Ненормальное ее поведение заставило свидетеля предложить ей положить револьвер, которым она запаслась заранее, в его комод, на что она согласилась, но через несколько времени стала просить его отдать ей револьвер, говоря, что в магазине револьверов много, что она может купить другой, если решит покончить с собой, и что подобные меры ее остановить не могут. Видя логичность этого рассуждения, свидетель отдал ей револьвер. 15 марта Качка была заметно возбуждена, ходила по комнате и пела, но пение ее часто обрывалось. Комната была узкая, было в ней человек десять и места оставалось очень немного. За несколько минут до убийства она остановилась перед Байрашевским, который сидел за столом и пил чай. Тут же стоял комод, так что расстояние до Байрашевского было в один шаг. Качка продолжала петь. Затем пение ее оборвалось, песню подхватили другие. В этот момент раздался выстрел, и Байрашевский упал. Вслед за выстрелом она также упала на кровать, и с нею началась истерика: она смеялась, плакала и затем сказала, что жалеет, что не убила себя, что револьвер выпал из ее рук. Истерика продолжалась беспрерывно, и началась галлюцинация: она говорила, что Байрашевский жив, он под снегом, под покрывалом, что он явится и они заживут вместе. Свидетель ее навещал после того в Басманной части; она относилась ко всему бессознательно, ничто ее не интересовало, и продолжала казаться ненормальной.

Свидетель Малышев рассказал, что Качка, которую он видел в Петербурге месяца за два до убийства Байрашевского, показалась ему очень странной, была молчалива, в ней заметны были признаки человека, который не может найти себе места, голос ее был какой-то особенный: не то просящий, не то молящий.

В Москве у нее появилось еще более странностей. Свидетель считал ее психически больной. Во время своего пения в комнате Гортынского перед самым выстрелом она передала свидетелю записку с просьбой передать ее «Зине». Так называли они студента Петровской академии, по фамилии Зиновьев. Эту записку свидетель положил в карман и забыл про нее, а, когда спросил эту записку судебный следователь, который узнал о ее существовании от подсудимой, то он вспомнил и нашел записку в кармане и прочитал. В записке этой она просила свидетеля позаботиться о ее брате, который находится в деревне, и в заключение говорит: «Лихом не вспоминайте». Сказав, чтобы эту записку он передал «Зине», она, по мнению свидетеля, употребила хитрость для того, чтобы он не прочитал ее раньше времени. Пение Качки показалось свидетелю особенным, его поразила пропетая ею песня: «Еду ли ночью по улице темной» и потом другая «Чем тебя я огорчила?». Первая песня была пропета задыхающимся голосом и произвела тяжелое впечатление, так что свидетель заплакал.

Врач Кочетков, приглашенный для подачи помощи Байрашевскому, сообщил, что он пришел после выстрела приблизительно через полчаса, застал Байрашевского еще живым, но в бессознательном состоянии; не прошло и двух минут, как тот умер. Рана была нанесена в висок. Он видел Качку, которая была спокойна и заявила, что она застрелила Байрашевского, но вследствие каких причин, скажет судебному следователю. Когда свидетель писал, вероятно, кто-нибудь засмеялся, потому что Качка заявила саркастическим, вполне сознательным тоном, что она этим событием, вероятно, доставила приятное зрелище, так как некоторые смеются.

Свидетель Тингинский показал, что после выстрела он увидал Качку лежащей на кровати. Большинство присутствовавших в это время вышли в волнении в коридор, кто побежал за доктором. Свидетель остался один в комнате и, боясь, чтобы Качка не выстрелила в себя, стоял между кроватью и револьвером, лежавшим на полу возле кресла, на котором продолжал сидеть Байрашевский, свесив руки. В это время Качка встала, подошла к Байрашевскому и поцеловала его, потом отошла, с какой-то блуждающей улыбкой смотрела на него и шептала: «Покой души моей».

Из показаний служанки меблированных комнат Федотовой выяснилось, что подсудимая утром того дня, в который произошло событие, сказала ей, что собирается уезжать, расплатилась за номер и подарила ей подушку, платье и белье.

Свидетель частный пристав Басманной части Ребров объяснил, что Качка содержалась несколько месяцев в части; в первое время с Качкой было несколько случаев истерических припадков, которые повторялись раза по два в день и выражались в смехе, пении, в слезах, в бессоннице. Однажды она, переодевшись монахиней, хотела бежать, но сторож ее остановил у ворот. В разговорах она высказывала желание отравиться.

Свидетельница, мать подсудимой, Битмид (по второму мужу), заявив, что во время события она находилась в Варшаве, на вопросы сторон показала, что Качка родилась в Сибири от брака с первым ее мужем, который пил запоем с редкими перерывами — недели в три — и умер от белой горячки. Когда он не пил, то был человеком смирным, весьма ограниченным, но когда напивался, делался бурным. Она вышла замуж, когда ей было 16 лет, муж был гораздо старше ее, прожила с ним одиннадцать лет. Мать ее первого мужа также пила, два брата ее мужа страдали тем же, один из них умер от удара. Одна из сестер мужа была горбатая, как и ее дочь, другая сестра была истеричная. Прасковья Качка осталась после отца 6 лет, постоянно жила с ней, матерью, и только два года тому назад они расстались. После смерти первого мужа она вышла замуж через два года за гувернера при своем старшем сыне. Второй муж был моложе ее на четыре года, был характера неустановившегося, и она с мужем расходилась во взглядах на воспитание детей. Прасковья Качка была странный ребенок: неумеренный, капризный, крайне впечатлительный, нервный, как-то неопределенно болезненный. Характер ее, когда ей было лет 10—11, также был странен: по временам она была очень добрая, по временам чрезвычайно сердитая, то она училась прекрасно, то очень плохо; поразительно было читать ее отметки: то и дело — двенадцать и ноль, двенадцать и ноль. Когда ей было 14 лет, у нее была скарлатина, затем доктора нашли у нее расстройство сердца. Кроме Прасковьи, у свидетельницы было семеро детей, двое из них умерли, мужчины были подвержены пьянству. Доктор Португалов, который лечил ее первого мужа и видел всех детей, говорил ей, что они зачаты при таких условиях и от такого мужа, что не могут быть нормальны. Свидетельница и сама страдает нервным расстройством, особенно раньше, при первом муже, страдала бессонницей, недостатком аппетита, упадком духа и болезнью сердца.

На вопрос эксперта Державина свидетельница рассказала, что у Прасковьи Качки бывали иногда припадки жестокости: она любила мучить животных. Случилось однажды, что она пропала, стали ее разыскивать — нашли на бойне, куда она ушла смотреть, как убивают скот.

Свидетельница Анна Качка, сестра подсудимой (горбатая) осталась после смерти отца четырех лет: сестра ее в детстве была странная и капризная: падала на пол, слепла от слез и билась головой. Она много читала книг фантастического содержания и даже философского, которые доставала из библиотеки отчима. В детстве по поводу воспитания детей происходили при детях споры между матерью и отчимом, вследствие этого был беспорядок, то они учились, то переставали учиться. Сестра ее Прасковья любила сильные ощущения, ходила, например, в грозу на кладбище.

По требованию обвинителя прочтены были показания Марии и Ольги Пресецких и Александра Качки, не явившихся по законной причине.

Из показаний Марии и Ольги Пресецких видно, что Качка, приехав в Москву из Петербурга вслед за Байрашевским, говорила Марии Пресецкой, что она любит Байрашевского и что он любит ее, а когда свидетельница, знавшая из писем от сестры своей Ольги, посылаемых ей из Петербурга, что сестра ее невеста Байрашевского и что свадьба ее с Байрашевским предполагается после каникул, дала понять это Качке, то последняя призналась, что это действительно так, что она сама заметила близость между Ольгой Пресецкой и Байрашевским, что скрывала это из самолюбия, но что она питает надежду, что Байрашевский полюбит ее, Качку, и что она уедет с ним из Москвы до приезда сестры ее, свидетельницы, из Петербурга. Еще раньше того Мария Пресецкая спрашивала Качку, как бы она поступила, если бы тот человек, которого она любит, полюбил другую; на это Качка ответила, что она убила бы себя и его для того, чтобы оставить третье лицо одной наслаждаться. Переезд Качки, остановившейся у Марии Пресецкой, в дом Квирина вызван был выяснившимися отношениями Байрашевского к Ольге Пресецкой, шероховатостью вследствие этого отношений Марии Пресецкой к Качке, неудобством для нее встречи с Ольгой, которая приехала к сестре из Петербурга утром того дня, в который произошло убийство Байрашевского. Этот последний встретил Ольгу Пресецкую на вокзале, проводил в квартиру ее сестры и пробыл там до 5 часов вечера, когда отправился к Гортынскому. От него же, Байрашевского, Качка узнала о приезде в Москву в этот день Ольги Пресецкой. В день приезда Ольги сестры, когда Байрашевский ушел к Гортынскому, порешили объясниться с Качкой при Байрашевском о том, что Ольга Пресецкая не виновата, что этот последний любит ее, а не Качку. Мария Пресецкая думает, что Качка совершила свой поступок по расстроенному состоянию, хотя не считает ее психически больным человеком.

По просьбе подсудимой было прочтено показание, данное ею на предварительном следствии, в котором она признает за писанную ею записку, представленную следователю Малышевым, которому она передала ее для «Зины», и письмо в жандармское управление. Письмо это она послала, действуя безумно, в силу своего расстроенного состояния, в надежде, что какая-либо посторонняя сила остановит ее от убийства. Далее, признает за свой револьвер и сознается, что сделала из него выстрел в Байрашевского, и по поводу прочтенных ей показаний Ольги и Марии Пресецких считает невозможным говорить что-либо по поводу их, так как находит показание Ольги Пресецкой ниже всякой критики, а показание Марии Пресецкой пристрастным как родной сестры Ольги.

На суде подсудимая продолжает утверждать, что показания Пресецких не правильны, что Ольга ошибалась, что у нее не было полного разрыва с Байрашевским, что он не выказывал к ней равнодушия.

Из прочтенного на суде показания брата подсудимой, Александра Качки, студента Горного института, оказывается, что он почти совершенно не знал своей сестры Прасковьи до 1879 года, так как по семейным обстоятельствам не жил никогда вместе. Он даже не знал, что она жила четыре месяца в Петербурге, когда в 1879 году она пришла к нему и рассказала о своих отношениях к Байрашевскому. Сестра его по развитию своему была совершенный ребенок; притом у нее был порывистый, увлекающийся характер, не сдерживаемый никем, так как около нее никого не было: мать, которая одна могла бы ей помочь и советом и любовью, бросила семью из ревности к отчиму и уехала, оставив семью. В Петербурге сестра его была одна. Байрашевский ей понравился почти с первого раза; он был для нее первым учителем, и они вместе читали, занимались, спорили, и этот взаимный обмен мыслей сближал их все более и более. Результатом всего этого со стороны его сестры явилась любовь страстная, беззаветная, и она отдалась Байрашевскому. Она считала его своим мужем, так как он говорил ей постоянно о свадьбе. Сестра просила свидетеля устроить их свадьбу, так как ни у него, ни у нее не было средств, а отчима она просить не хотела. Им нужны были деньги еще для того, чтобы вдвоем съездить в Гродно к родителям Байрашевского и упросить их согласиться на их брак, так как, по словам Байрашевского, его родители, которых он очень любил, могут лишь с большим трудом согласиться на брак его, католика, с православной. Однако Байрашевский нашел предлог и уехал в Гродно один, оставив сестру свидетеля в очень трудных обстоятельствах одну в Петербурге. По мнению свидетеля, сближение с девушкой, почти ребенком, обещание жениться и неисполнение этого обещания в продолжение трех месяцев своей связи, тогда как сделать это скорее было прямой обязанностью всякого честного человека, пользование теми небольшими средствами, которые его сестра имела через свидетеля в то время, когда она уехала от отчима и жила от отчима отдельно — факты, которые не могут не характеризовать дурно Байрашевского. Байрашевский вернулся и, хотя привез согласие на брак родителей, как говорил он, но венчаться было нельзя, так как был пост. Сознание, что она должна быть матерью и что у ее ребенка не будет отца, давило ее. Это отзывалось на ее характере, который становился все более раздражительным, порывистым и нервным, так что знакомые спрашивали у свидетеля, не помешана ли его сестра. Единственным мотивом преступления были, по мнению свидетеля, ревность и отчаяние, вызванное или нарушением обещания, или прямым разрывом со стороны Байрашевского; не могло не влиять также и психическое состояние его сестры, которое было совершенно ненормально в последнее время.

По поводу этих показаний подсудимая на вопросы председательствующего старается оправдать Байрашевского, говоря, что он был хороший человек, что, хотя фактически обман существовал, он поступил не бесчестно, мог увлекаться, сознательно бесчестного поступка он совершить не мог, совершил его под влиянием страсти и молодости и что, несмотря на то, что она его убила, она любила его так, как никого не любила, и уважает до сих пор.

По просьбе защитника было прочтено письмо подсудимой в жандармское управление и показание не явившегося свидетеля, Болеслава Перо, товарища Байрашевского по Техническому училищу, жившего с ним и Качкой на одной квартире в Москве. В этом показании свидетель описывает отношения, бывшие между подсудимой и Байрашевским, известные из предыдущего, рассказывает о событии преступления в комнате Гортынского и о ненормальном состоянии Качки после убийства Байрашевского.

В последнем показании подсудимой, прочтенном по ходатайству защитника, Качка описывает свое состояние, когда к ней в душу закралось первое сомнение в прочности привязанности к ней Байрашевского, и затем, когда она уверилась в охлаждении к ней чувств Байрашевского вследствие любви его другой женщины. Страдания заставили ее купить револьвер и решиться убить себя. Байрашевский не верил ее решению покончить с собой, смеялся над ней, смеялся вместе, как она узнала, с той женщиной, которая стала им поперек дороги.

Расстроенное ее воображение рисовало ей картины смерти ее и Байрашевского среди вьюги, когда над их молчаливыми могилами ветер поет свои заунывные песни. Страдания достигли своего апогея, и она, обезумевшая, убила безгранично ею любимого человека.

Затем был прочтен журнал наблюдений старшего врача тюремных больниц в Москве господина Булыгинского, произведенных в Московской тюремной больнице, который заканчивался так: «Во время пребывания Прасковьи Качки в больнице не только не замечено в ней никаких признаков расстройства умственных способностей, но даже не было со стороны ее организма никаких объективных явлений, из которых можно было бы заключить о существовании ненормальной раздражительности или слабости нервной системы; субъективные же болезненные явления (жалобы на чрезмерную чувствительность и бессонницу) были так незначительны, что при употреблении средств, умеряющих кровообращение, в незначительных дозах быстро прекращались. Странное же спокойное отношение Качки к совершенному ею преступлению и к своей участи достаточно объясняется замеченным в ней вообще легкомыслием и односторонним материалистическим направлением строя ее мыслей и чувств, необходимо выработавшимися при самообразовании посредством вышеупомянутых (сочинения Спенсера, «Логика» Милля, «Опыты статистических исследований» Янсона, «Капитал» Маркса, «Исследование позитивной философии» Канта, Лесевича и др.) книг, которые она с увлечением читала и изучала, не получив нравственного воспитания и предварительной систематической подготовки к правильному уразумению того, что в них изложено».

Из прочтенного на суде акта освидетельствования в умственных способностях подсудимой в Московском окружном суде, подписанного начальником врачебного управления Кетчером, непременным членом врачебного управления доктором Добровым и врачом Пятницкой части доктором Гиляровым, причем с заключением врачей, изложенным в нем, вполне согласился окружной суд, видно, что врачи, согласно с Булыгинским, нашли, что подсудимая здорова и во время совершения ею убийства не была лишена сознательной воли, хотя все предшествовавшее: дурное воспитание, неправильная жизнь, спутанность понятий вследствие чтения без всякого разбора книг философского и социалистического содержания без достаточной к тому научной подготовки и угнетающая страсть ревности — не могли не иметь влияния на ослабление и неправильное направление ее воли.

По ходатайству защитника суд постановил прочесть заключение Державина, исправлявшего должность главного врача Преображенской больницы для душевнобольных, который во время предварительного следствия был в качестве свидетеля. По мнению Державина, Качка получила в наследство от своих родителей порочную организацию нервной системы, ибо еще в детстве начала страдать по временам сердцебиением и обнаруживала наклонность к истерии. В период развития половых инстинктов при отсутствии правильного постороннего надзора за ней, при недостаточности образования, да еще при любовном ухаживании за ней отчима потребность рефлектировать на раздражение извне у Качки усилилась; она избрала самостоятельную жизнь и сделалась рабой своих ощущений. Появление в период развития половых инстинктов на истерической почве тоски, припадки которой при действительном поводе к страданию легко разрослись и довели Качку до конвульсивного взрыва,— все это служит достаточным доказательством, что Качка совершила свой поступок в припадке умоисступления, обусловленном поражением центральной нервной системы. После же убийства и до настоящего времени она находится, по мнению Державина, в тоскливо-возбужденном настроении духа с наклонностью к самоубийству (Hystero-melanholia).

По заявлению одного из экспертов, Левенштейна, суд постановил удовлетворить ходатайство эксперта об освидетельствовании сердца подсудимой в особой комнате в присутствии остальных экспертов.

Затем экспертами были высказаны заключения о состоянии умственных способностей подсудимой в момент совершения ею преступления.

Державин, главный врач Преображенской больницы, указав на наследственное предрасположение к болезни, которое Качка получила от своих родителей, рассмотрел всю ее жизнь с детства и пришел к заключению, что она совершила убийство под влиянием болезненного аффекта или, приближаясь к выражению закона, в припадке умоисступления, обусловленном болезненным расстройством нервной системы.

Булыгинский, старший врач Московской тюремной больницы, заметил, что он наблюдал Качку в сентябре, стало быть, долго спустя после совершения ею убийства, так что не может точно определить, в каком настроении она была в момент совершения преступления. Приняв в соображение все то, что ему известно из судебного следствия, можно прийти к убеждению, что в самой Качке патологических явлений, таких, которые бы можно считать за существенные признаки психических изменений, не было, но взявши в расчет самое преступление, совершенное на основании разъясненных поводов, а равно и обстановку преступления, он находит, что самое преступление говорит за поступок человека, находившегося в ненормальном состоянии, что причина поступка патологическая и что причина эта лежит не в самой Качке, а в тех условиях, при которых пришлось ей существовать, начиная чуть ли не с десяти лет.

Эксперт Добров, сославшись на прочтенный на суде акт освидетельствования Качки, в котором он принимал участие и который им подписан, прослушав судебное следствие, не находил обстоятельств, которые бы заставили изменить его прежнее мнение, и признавал Качку действовавшей во время убийства сознательно. Качка субъект совершенно здоровый. Наследственное предрасположение, на которое указывают, представляет слишком мало данных для суждения по этому предмету, так что не представляется несомненных данных признать это предрасположение в семействе, у членов которого не замечается развития нервных или душевных болезней. Напротив, родственники Качки одарены хорошими умственными способностями. Мотив преступления самый обыкновенный и не заключает в себе ненормальных явлений. Если бы у подсудимой была меланхолия или вообще расстройство умственных способностей, то она совершила бы преступление в самый разгар своих страстей, когда стала убеждаться в измене Байрашевского. Последовавшее за убийством состояние подсудимой представляет собой сильное нервное состояние. Положим, что тут была истерика, но это доказывает, что она, Качка, нормальна: ненормальный человек не имел бы этого. Даже закоренелые злодеи — и те всегда бывают в расстроенном состоянии после убийства. Если эксперт не может назвать подсудимую больной, то признает ее настолько нравственно пострадавшей, что она заслуживает снисхождения и сожаления.

Эксперт Гиляров сказал, что ни в обстоятельствах дела, ни в объяснениях, данных Качкой при предварительном освидетельствовании в окружном суде, он не находит данных для предположения о ненормальном состоянии ее умственных способностей.

Эксперт Левенштейн, психиатр, директор лечебницы для душевнобольных, находил имеющими громадное значение показания свидетелей о происхождении Качки от отца, страдавшего запоем, покушавшегося на самоубийство и умершего от белой горячки, и от матери — женщины нервной до истерики. Для передачи наследственного предрасположения не нужно крупных фактов, для этого достаточно весьма немного. От родителей детям передается так называемый зародыш болезни, который может при хороших условиях жизни развиваться только до известной степени, затем на долгое время оставаться без всяких изменений, но при благоприятных условиях он может быстро развиться до громадных размеров. Самый могущественный момент для произведения психической болезни, как справедливо говорит Гризингер, есть наследственное предрасположение. В данном случае не мудрено, что при воспитании, при котором не было противовеса, ребенок оказался болезненным. Особенности характера Качки, на которые ссылаются свидетели, указывают на глубоко брошенное семя в ее психическую сферу; эти особенности суть важные этиологические моменты для воспроизведения весьма серьезных душевных болезней. Записка в жандармское управление в глазах эксперта имеет большое значение, потому что в науке есть много указаний и доводов, что больные, у которых страсти сильно бушуют, часто прибегают к ложным доносам на себя; у них не хватает силы воли покончить с собой; они предпочитают более страшное преступление — убить другого — для того только, чтобы не умереть от своей руки, а от руки палача на эшафоте. 15 марта Качка узнает, что приехала Ольга Пресецкая и приехала именно за тем, чтобы оторвать от ее сердца любимого человека, и вот в ней начинается последняя борьба, при которой душевные терзания должны быть сильнейшими. Качка автоматически берет револьвер, отправляется на квартиру Гортынского, начинает там петь, причем голос ее дрожит, обрывается, слышится рыдание, являются судорожные движения, она тяжело дышит и еле-еле держится на ногах, вдруг, не кончивши романса, остановилась, начинается замешательство ума, уничтожается свобода воли, останавливается течение идеи, теряется сознание... аффект, рефлекс, рефлекторные движения, выстрел, падает Байрашевский, падает револьвер и падает сама Качка на кровать вследствие быстро наступившего истощения нервной системы с упадком психических и физических сил. Остановившись, далее, на понятии аффекта, эксперт формулировал свой ответ на заданный судом вопрос следующим образом: Прасковья Качка находилась во время совершения убийства под влиянием патологического аффекта — в припадке умоисступления.

На вопрос защитника о значении изданного еще в 1835 году Высочайше утвержденного мнения о правилах, которыми следует руководствоваться при освидетельствовании лиц, которые в припадке учиняют убийства, эксперт заметил, что эти правила и до сих пор остаются без изменений, что он не может сказать, что он руководствуется этими правилами, но в них есть определения довольно старые, которые не соответствуют новой науке.

Суд после допроса экспертов постановил дополнить судебное следствие еще некоторыми следственными действиями, которые произвести при закрытых дверях. Председательствовавший объявил постановление суда об освидетельствовании подсудимой через акушерку. Услышав это, подсудимая истерически зарыдала.

Публика была впущена после того, как был прочитан протокол освидетельствования подсудимой, и затем обвинитель был приглашен произнести речь.

Обвинительная речь прокурора П. Н. Обнинского

Господа присяжные заседатели! 15 марта прошлого года вечером в меблированных комнатах Квирина на Басманной был убит выстрелом из револьвера бывший студент Медико-хирургической академии дворянин Бронислав Байрашевский. Убийство совершено в номере студента Гортынского в то время, когда у него собрались товарищи и знакомые; между ними находилась и девица Прасковья Качка, тут же сознавшаяся в этом убийстве, но объяснившая, что открыть причину убийства она не желает.

Предварительным следствием было между прочим обнаружено, что Качка и Байрашевский познакомились в Москве еще в 1878 г. Почти одинаковый возраст, общая цель — подготовить себя к предстоящей деятельности научным образованием, наконец, совместное жительство на общей квартире,— все это не могло не способствовать сближению молодых людей. Научные занятия шли без всякого руководства, без достаточной к тому подготовки и потому, вместо желаемой цели, привели к совершенно иному результату: молодые люди полюбили друг друга.

Зародившись в дружбе, любовь эта скоро, в Качке по крайней мере, перешла в страсть: обещание Байрашевского жениться на Качке давало полный простор такому чувству. По отзывам свидетелей, Качка перестала заниматься; появились перемены в характере, привычках, и она, видимо, находилась под гнетом какого-то страстного беспокойного влечения, с резкими переходами от беспредельной веселости к мрачному настроению, как это часто случается у влюбленных. Байрашевский, напротив того, начал заметно охладевать к Качке, избегал даже встречаться с ней, откладывал свадьбу и т. п. И это уже после того, когда взаимные отношения их достигли того предела, за которым подозревалась возможность сделаться матерью.

В этом периоде их взаимных отношений, когда страстное чувство Качки достигло своего высшего напряжения, Байрашевский изменяет ей и становится женихом другой девушки, ее же подруги — Ольги Пресецкой, которая также одновременно жила и занималась с ними на общей квартире.

Сначала только подозревая измену, но вскоре убедившись в этом, Качка начинает жестоко страдать, ищет выхода в мысли о самоубийстве, решается покончить и с Байрашевским, покупает револьвер, но еще колеблется в своем решении. Через неделю, именно 15 марта, узнав о приезде из Петербурга Ольги Пресецкой, с тем, чтобы ехать с Байрашевским к родителям его и обвенчаться там, Качка вечером того же дня убивает Байрашевского в то время, когда все окружающие наслаждались ее пением.

Вот и вся история несчастной любви Качки и того трагического исхода, который привел ее сегодня на скамью подсудимых. Уже из моего короткого рассказа, основанного на бесспорных фактах судебного следствия, вы, господа присяжные заседатели, могли убедиться, что дело идет об одном из обыкновеннейших убийств с обыкновеннейшим мотивом — ревностью, т. е. о деянии, хотя и несомненно преступном, но вызванном и обусловленном логическим ходом событий, последовательным развитием страстей, присущих каждому и умственно здоровому человеку, а стало быть, о деянии психически нормальном.

Не столь ясным и простым представлялось дело прежде, в начале предварительного следствия: в высшей степени самолюбивая, все еще любящая убитого ею жениха. Качка долгое время не хотела раскрыть причину убийства, ей тяжело было обнаружить поведение покойного, бросить на него тень, сделать ему упрек... Еще тяжелее было ей признать что она, отдавшаяся своему жениху, забыта ради другой, забыта и поругана; ей было больно даже и подумать об этом; понятно, что на первых порах она должна была молчать о причине. Это сообщило загадочность делу. Подозревался болезненный аффект, появились слухи о политической цели убийства... Следствию удалось, однако, доказать как полнейшую несостоятельность этих обоих предположений, так и раскрыть истинную причину убийства. На это, между прочим, потребовалось много времени, и вот почему мы только сегодня приступаем к судебному разрешению события, совершившегося ровно год тому назад,— события, столь несложного по своим внешним очертаниям и, кроме того, засвидетельствованного собственным сознанием обвиняемой. Зато факт, сначала загадочный, низведен был в область понятных для каждого, того искренно желающего, и самых обыкновенных явлений. Доказать это последнее положение составляет в нашем деле главнейшую преобладающую задачу обвинения, так как сама подсудимая и ее защита, как это видно по оконченному судебному следствию, стараются, совершенно для меня неожиданно, вернуть дело снова в ту туманную сферу, из которой оно первоначально возникло.

Для уразумения того, является ли известное деяние свободным продуктом злой воли или совершено оно под гнетом душевной болезни, весьма важно знать повод, вследствие которого возникло первое сомнение относительно умственной состоятельности и свободной воли обвиняемого. Важно это потому, что если повод такой обусловлен каким-нибудь субъективным явлением, обнаруженным в поведении самого обвиняемого, то, естественно, к предположению о его нормальном состоянии мы должны отнестись более или менее доверчиво; если же, наоборот, повод этот стоит вне сферы личных явлений из жизни и натуры обвиняемого и возник по чьему-либо стороннему указанию или по излишней, хотя и весьма почтенной в этом случае, мнительности следователей, то такое обстоятельство может иметь значение только тогда, когда возбужденной по такому поводу врачебной экспертизой подозрения эти в чем-либо подтвердятся. Применяя эти общие положения к рассматриваемому случаю, мы видим, что повод, благодаря которому возникло сомнение в умственном здоровье девицы Качки, должен быть отнесен не к первой, а ко второй категории; он пришел к нам, так сказать, снаружи. Первое сомнение было возбуждено братом подсудимой, заявившим следователю о беременности сестры и о развившемся вследствие этого ее душевном расстройстве; сомнение подкреплялось долгим и упорным молчанием подсудимой об истинной причине убийства. Но когда стараниями следователя была обнаружена эта причина, когда произведена была врачебная экспертиза, то стало несомненным: 1) что заявление о беременности было внушено исключительно чувством братской любви и не имело под собой никакой фактической основы; 2) что мотивом убийства была не душевная болезнь, а просто ревность. И так повод к сомнению, зародившись извне, не получил при обследовании никакого подтверждения.

Результатом освидетельствования явилось заключение врачей о полном умственном здоровье и, следовательно, полной способности ко вменению. Единственным диссонансом в таком гармоническом соглашении представляется мнение врача Державина. Мнение это, основанное не только на кратком, а можно сказать, на мимолетном наблюдении, положительно опровергается как заключением врача Булыгинского, наблюдавшего ее более месяца и, стало быть, изучившего ее природу несравненно основательнее, так и конечным заключением целой коллегии врачей-экспертов, Кетчера, Доброва и Гилярова, свидетельствовавших Качку в судебном заседании. Оба эти акта были прочитаны на суде, и вы могли убедиться в основательности, всесторонности и внимательности, с которыми отнеслись эксперты эти к своей трудной и сложной задаче. Далеко не таково заключение Державина. Державин в своем заключении совершенно игнорирует фактические обстоятельства и говорит лишь о субъективных свойствах обвиняемой, дознанных им из ее же слов. Действительно, если закрыть глаза на отношения Качки к Байрашевскому и Пресецкой, на поведение Байрашевского, на его измену, на силу любви Качки и т. д., тогда, пожалуй, можно приписать убийство душевной болезни, но уже никак не той raptus melancholicus, которую нашел Державин.

Насколько Качка обладала сознанием в момент убийства и чутко относилась даже к мелочным событиям, видно из двух доказанных следствием явлений, из которых одно предшествовало убийству, а другое за ним следовало: за 2 часа до выстрела Качка вручает свидетелю Малышеву прочитанную на суде записку свою о брате и домашних своих распоряжениях, а тотчас после убийства по поводу чьего-то смеха иронически замечает, что она доставила своим поступком кому-то удовольствие.

Мысль об убийстве зрела и развивалась в долгом, хотя и мучительном, процессе нравственного страдания обвиняемой; она зародилась в измене Байрашевского, а не в каких-нибудь «ложных убеждениях», и разрешилась 15 марта, когда приехала его новая невеста Пресецкая и когда Качка, в последний раз перед разлукой навеки, видела своего жениха; в этих последних обстоятельствах, пожалуй, можно допустить внешний толчок, ускоривший развязку, но разве это может лишить факт его осмысленной причины, сознательного стимула, логически подготовленного рядом событий мира действительного, помимо всякой деятельности воображения, миража «ложных убеждений», аффекта и т. п. Где же тут «raptus melancholicus»?

Что касается указаний Державина на пьянство отца Качки, о чем говорит и ее мать в своем показании, то и отсюда невозможно вывести какого-либо заключения о нравственной болезни дочери их, Прасковьи Качки, так как у тех родителей, кроме нее, были дети: Александр, Владимир, Анна и Елизавета; все они умственно совершенно здоровы; отчего же пьянство отца отразилось бы только на Прасковье Качке?

На предложенный мной по этому поводу вопрос эксперт Державин мог возразить только то, что в семействе Качки запой отца отразился, кроме Прасковьи Качки, и на сестре ее Анне физическим уродством; но вы помните, господа присяжные заседатели, что об этом уродстве показывала мать ее, госпожа Битмид, и причину его объяснила случайным обстоятельством — падением или ушибом.

Врач Левенштейн вовсе не наблюдал Качку, и поэтому его заключение уже чисто теоретического свойства. Чтобы доказать вам всю его несостоятельность в этом отношении, а также чтобы помочь вам в уяснении психической стороны дела и того значения, какое может иметь для суда врачебная экспертиза вообще, мне необходимо привести хотя в выдержках мнения нескольких научных авторитетов в занимающем нас вопросе:

«Ни в одном из случаев, требующих вмешательства судебного врача,— говорит Шайнштейн,— для него не бывает так близка возможность переступить за черту своей компетентности, как при исследовании умственного состояния с целью определить, находится ли данное лицо в здравом уме или нет; ибо, высказывая свое мнение, он тем самым высказывает и свое личное суждение о том, можно ли этому лицу вменить данное действие его как свободное и сознательное. А между тем решение этого последнего вопроса, как по здравой логике, так и по точному смыслу большей части законодательств, принадлежит не врачу, а судье. Ни в одном отделе судебной медицины не было поэтому более бесплодных теоретических рассуждений и ни к чему не ведущей полемики, как в судебной психиатрии. Задача врача душевных болезней ограничена представлением судье возможно полной картины физического и нравственного состояния обвиняемого и объяснением, какое влияние то или другое могло иметь на его образ действий вообще. Дальнейшую же оценку этих фактов врач представляет судье; притом к сфере компетентности врача относится только часть тех душевных состояний, которыми исключается вменяемость,— именно одни душевные болезни; все же другие условия, как-то: недостаточное воспитание, заблуждение, страсти и нравственные потрясения, в качестве общепонятных психологических моментов, подлежат оценке судьи».

«Решение вопроса о вменяемости,— говорит Миттермайер,— принадлежит исключительно судье или присяжным, а врачи должны доставить им только сведения, дающие возможность решить этот вопрос или облегчающие это решение».

«Не всякое видоизменение умственной деятельности, происшедшее вследствие болезненного состояния, возможно бывает признать душевной болезнью; болезненное расстройство умственной деятельности в конкретном случае еще не безусловно влечет за собой признание того, что действия больного находились под влиянием такого расстройства, исключающего свободное определение воли, и несомненно, что не все действия душевнобольных носят отпечаток душевных их страданий». (Д-р Скржечка, профес.,— «Душевные болезни по отношению к учению о вменении»).

«Нет ни одного симптома расстройства умственной деятельности, который бы исключительно был свойством душевной болезни и не встречался бы в нормальном состоянии. Отдельные лица в умственном отношении бесконечно разнообразны, и нет типа, который мог бы служить нормой умственно душевного здоровья. Судебная антропология вращается исключительно на почве врачебного опыта и наблюдения и не должна ни разрешать вопроса о способности ко вменению, как понятии чисто юридическом, ни теряться в метафизически-спекулятивном исследовании абстрактной свободы воли. Абсолютной свободы воли, в смысле философов, вероятно, не было и не будет; требования же, предъявляемые государством к индивидуальной воле, всегда ограничиваются относительной ее свободой; государство требует от частного лица лишь способности производить сравнительную оценку представлений и до известной, установленной обществом нормы поступаться чувственными эгоистическими побуждениями в пользу разумных представлений, соответствующих требованиям нравственности и государственным законам. Относительно вопроса о том, насколько для судьи обязательно заключение врача, можно положительно сказать, что судье принадлежит право оценки заключения, и он может отвергнуть его. Ввиду столь многих плохих заключений, предъявляемых по настоящее время в судах, было бы весьма неудобно не признавать этого права за судом, но оно должно распространяться лишь на формальную правильность, точность и тщательность его, а никак не на научную компетентность выводов, сделанных врачом». (Крафт-Эбинг, доктор,— «Начала уголовной психологии»).

Все только что приведенные мной отзывы известнейших представителей науки сводятся к такому общему выводу, имеющему прямое отношение к рассматриваемому сегодня делу: судебная психиатрия изобилует бесплодными теоретическими рассуждениями; неосновательные заключения врачей очень часто предъявляются в судах; врачебная экспертиза поэтому служит для суда только пособием, пользоваться которым можно лишь с величайшей осторожностью; решение вопроса о вменении и оценка фактов, послуживших поводом к экспертизе, всецело принадлежат суду, ибо это вопросы исключительно юридического свойства. Условия воспитания, страсти и нравственные потрясения (т. е. единственные двигатели в убийстве Байрашевского) отнюдь нельзя смешивать с душевными болезнями. Бывают случаи, когда и одержимые такими болезнями могут обладать свободной волей, и потому тогда и они даже подлежат вменению за совершенные ими деяния. Вообще, для вменения достаточно и относительной свободы воли, так как безусловной не существует. Применяя эти общие выводы к нашему делу, мы получаем конечный и до очевидности простой итог: там, где мнения врачей расходятся, надо отдать предпочтение тому, которое более согласуется с выводами из фактов.

Правда, некоторые психиатры допускают возможность болезни и в человеке, действующем, по-видимому, целесообразно и разумно, т. е. с мотивом, предумышленном, даже скрытностью и т. п., но для этого необходимо, чтобы на такую болезнь имелись какие-нибудь указания в жизни и поведении субъекта вне совершенного им преступного деяния сомнительной вменяемости; таких указаний в биографии Качки, очень подробно и именно с этой целью обследованной, мы не находим. С другой стороны, в этом отношении следует иметь в виду, что все иностранные кодексы, на которые обыкновенно такие врачи ссылаются, допускают «неполную вменяемость», а некоторые врачи и юристы просто указывают на сомнительные психические страдания как на обстоятельства, смягчающие вину, и в таком случае роль подобных внутренних влияний делается совершенно тождественной с тем значением, какое имеют иногда внешние обстоятельства, например, повод к раздражению, вовлечение другим, несовершеннолетие, вынужденность и т. п. обстоятельства, при наличности которых смягчается наказание.

Наконец, существуют мнения, доводящие подобный взгляд до крайних пределов: по мнению некоторых врачей, сумасшедший человек может действовать совершенно так же, как и умственно здоровый; существует так называемая «больная логика», «судорожное сознание» — границ нет, по крайней мере, для современной психиатрии они неуловимы. Что же это значит? Это значит, что и экспериментальное знание имеет свои границы, за которыми вся сумма его сводится к нулю. Но, господа присяжные заседатели, человек обладает свойством более высшего источника, свойством, ему прирожденным,— разумом, здравым смыслом. Область его начинается как раз там, где экспериментальный вывод дает в результате такой ноль.

Итак, обратимся к этой нашей способности и последуем ее указаниям, тем более, что такое право в данном случае признают за нами, юристами, и приведенные мной медицинские авторитеты. Мы видели, что преступление было сознательное, больше — оно совершено лицом, способным, как оказалось по показаниям и переписке его, к тонкому и глубокому анализу личных ощущений и к чуткой восприимчивости явлений внешнего мира; мотив, бесспорно доказанный,— ревность; цель узкая, себялюбивая, выраженная формулой: «Если не мне, так никому!»; раскаяние, угрызения совести, ясные следы которых мы видели в последующем поведении подсудимой: она мучается, просит себе кары, покушается отравиться; наконец, колебания (записка в жандармское управление) и т. п.— вот те несомненные очертания, в каких предстает нашему умственному взору страшная, как и всегда, картина убийства, совершенного Качкой. Очертания эти стройны и гармоничны, они останутся теми же, откуда бы ни вздумалось освещать их, и только близорукому наблюдателю может в них мерещиться нечто иное, чем то, что они изображают в действительности. Преступление в данном случае не представляется явлением, стоящим особняком, явлением, как бы выхваченном из окружающей его сферы предшествовавших и следующих за ним событий, чем-то совершенно им чуждым, как это бывает у сумасшедших. Напротив того, убийство здесь тесно, органически связано со всем тем, что ему предшествовало и что за ним следовало. Оно — необходимое звено в этой прочно составленной цепи. Разорвать такую живую цепь не в силах никакая экспертиза; прежде чем уверовать в противное, надо отречься от своего собственного разума или умышленно закрыть глаза перед очевидными каждому, победоносно убедительными фактами.

Таким образом, по вопросу о вменении, главнейшему в рассматриваемом процессе, судебное и предварительное следствия дают нам такие общие итоги; с одной стороны, предположение о душевной болезни обвиняемой, возникшее по ошибочному заявлению брата Качки и затем поддержанное врачом Державиным с не менее очевидными для каждого ошибками, разрушается теоретически коллективным заключением врачей-экспертов; с другой стороны, фактические обстоятельства, доказанные следствием,— обманутая любовь, ревность, разрыв и т. п.— складываются в таком бессомненном для вывода сочетании, что совокупностью своей образуют вполне естественный, для каждого понятный мотив преступления. Оба эти различными, совершенно самостоятельными путями достигнутые итоги ведут к третьему убеждению — в полном умственном здравии подсудимой, а следовательно, и в полной способности ее к вменению. Так высказалось большинство экспертов, так говорят все до единого обстоятельства дела, наконец, так говорит и сама подсудимая; так, следовательно, должны сказать и вы, господа присяжные, в своих ответах по этому вопросу.

Покончив с психической стороной процесса, перехожу к рассмотрению другого, особо от этой стороны стоящего взгляда, который я рискую встретить в возражениях защиты или в некоторых впечатлениях, вынесенных лицами, призванными участвовать в разрешении дела; взгляд этот, возводимый иногда в теорию, уже не раз проявлялся в известных судебных процессах, и потому мне нельзя оставить его без внимания.

Качка вызывает к себе сострадание. Это далеко не заурядная подсудимая, для многих она окружена ореолом романтического трагизма; убийство совершено под гнетом тяжелым, осложняющимся страстной натурой обвиняемой, едва не обезумевшей от любви и ревности. Байрашевский вырвал из ее рук счастье, которое она, доверчивая и влюбленная, купила дорогой ценой,— ценой своей девственности! Она получила право на месть!

Все это с известной точки зрения так, все это еще подробнее скажет вам защита... Но вдали от всего этого, в грозном безмолвии смерти одиноко стоит перед вами образ убитого юноши... Родственники Качки пришли сюда, чтобы вместе с моим талантливым противником своими речами и показаниями облегчить участь подсудимой; за Байрашевского никто не явился: его нечего спасать, его никто не подымет из гроба! Мы не видим здесь безутешного горя его родителей, на старости лет потерявших единственного сына; мы не слышим здесь отчаянного плача его невесты, у которой убили жениха чуть не накануне свадьбы!.. Я один здесь, который говорю от его имени, на мне одном лежит обязанность защищать перед вами его святое право на осуждение убийцы... Он умер с детски-беззаботной улыбкой на устах, застывший отблеск которой сохранился на предъявленной вам фотографии с трупа. Вряд ли у человека с черным прошлым можно подметить в момент смерти такую улыбку.

Не спорю, Байрашевский виноват перед Качкой. Я первый принял это во внимание при определении степени уголовной ответственности в своем обвинительном акте; но разве за такую вину казнят смертью? Если государство в таких случаях не считает себя вправе на такую казнь, то может ли защищаться таким правом частное лицо? За что в самом деле погиб Байрашевский? Он изменил своей возлюбленной, в этом виновато его молодое сердце; корыстного мотива измены, мотива, который сделал бы ее отвратительной, здесь не было; было просто сердечное увлечение, с которым 20-летний юноша, быть может, был не в силах и бороться. И вот за это смертная казнь, казнь беспощадная, исполненная публично, как бы в назидание окружающим! Вот что сказал бы нам убитый Байрашевский, если бы мог находиться здесь.

К этому я должен прибавить еще следующее: уголовное правосудие преследует двойственную задачу. Кроме наказания преступнику, всякий приговор по каждому делу вообще, а по такому, как сегодняшнее, в особенности, имеет воспитательное значение. Есть люди, которые прислушиваются к решениям гласного суда, сообразуют с ними поведение в тех или иных случаях, и если суд представителей общественной совести торжественно и всенародно объявляет, что частное лицо может безнаказанно мстить за обиду даже лишением жизни, то вслед за оправданным преступником всегда готова двинуться целая вереница последователей, рассчитывающих на безнаказанность. И тогда где и в чем найдется гарантия личной свободы и безопасности? Чем оградится естественное право каждого живущего на продолжение своей жизни? Все это вопросы высшего порядка, вопросы, перед которыми должна в вашем приговоре склониться и личность подсудимой, сколько бы ни вызывала она к себе превратной симпатии и малодушного в этом случае сострадания.

Полагая поэтому, что Качка не будет оправдана ни ради ошибочно подозреваемого в ней душевного расстройства, ни ради только что рассмотренных мной столь же ошибочных и еще более опасных социологических соображений, я могу заняться теперь определением тех границ, в которых считаю справедливым предъявить вам свое обвинение. В этом отношении я обязан особенной осмотрительностью ввиду тех последних слов, которые записала Качка в протоколе предъявленного ей следственного производства: «Преступно мое прошлое, бесполезно настоящее — судите беспощадно!» Я ищу только справедливости и только с этой целью ставлю себе вопрос.

К какому именно из предусматриваемых нашим уложением видов убийства следует отнести совершенное Качкой преступление? С первого взгляда, казалось бы, что оно является плодом «заранее обдуманного намерения», т. е. при обстоятельстве, особенно отягчающем вину. Действительно, мысль об убийстве рождается и зреет в голове подсудимой. Задолго до его совершения она покупает револьвер, заряжает его, держит его при себе в вечер убийства. Но при внимательном сопоставлении и тщательной оценке всех фактов, рисующих нам внутренний мир подсудимой незадолго до убийства и в самый момент его совершения нельзя сказать с полной уверенностью, чтобы тут действовало заранее обдуманное намерение в том смысле, как это понимает наш уголовный закон. Револьвер Качка покупает, чтобы застрелить себя. Это объяснение ее не опровергается по следствию, и потому мы не имеем основания заподозрить его искренность. Затем, Качка в момент преступления настолько еще, по собственному ее показанию, любила и вместе с тем ненавидела своего бывшего жениха, настолько еще страдала недавней изменой, что намерение убить его могло скорее явиться внезапно под влиянием особо угнетающих или особо раздражающих нервную восприимчивость условий. Такими условиями в данном случае были: во-первых, известие, полученное за 2 часа до убийства, о приезде из Петербурга невесты Байрашевского и о предстоящем отъезде ее со своим женихом. Качка поэтому знала, что видит Байрашевского свободным уже в последний раз; он уезжает, чтобы соединиться с другой навсегда; теперь, в этот ужасный вечер, рушится ее последняя надежда, и затем — разлука навеки! Во-вторых, пение. Песни Качки, по словам собеседников, отличались на этот раз особенно мрачным и вместе с тем особенно чарующим характером; они были так близки по содержанию к ее собственному тогдашнему душевному настроению, были так обаятельны даже для посторонних слушателей. Очевидно, сама Качка, любящая музыку и глубоко ее чувствующая, не могла не проникнуться такими песнями: «Голос ее дрожал и обрывался, в нем слышались рыдания»,— говорят свидетели; явилось нервное возбуждение... револьвер был в руках; Байрашевский сидел почти рядом, мечтая о своей новой невесте; Качка пела про несчастную любовь и в то же время на лице его мучительно наблюдала ту улыбку чужого нарождающегося счастья, какую он унес с собой и в могилу... И Качка не устояла: раздался выстрел и разбил это ненавистное счастье!..

Не приезжай в этот день Пресецкая, не будь этого раздражающего пения, может быть, решимость Качки, с которой она боролась (это доказано письмом ее в жандармское управление), не достигла бы своего ужасного осуществления. Да и самая эта решимость, как выразилась Качка в одном из своих показаний, «как-то не оформливалась»: мысли — то об убийстве Байрашевского, то о самоубийстве, то об исполнении того и другого зараз,— очевидно, возникали в уме и проносились мимо. Так по ясному когда-то небу проносятся перед грозой облака, но кто угадает, из которого впервые сверкнет молния и загремит гром?.. То было представление, искушение, идея, отчаяние, все, что хотите, но только не «намерение» и притом «заранее обдуманное».

Вот, почему, господа присяжные заседатели, я не решаюсь возвышать свое обвинение, настаивая на этом признаке, хотя в некоторых взятых в отдельности фактах и можно было бы подыскать для того известное основание.

Я предпочитаю приурочить деяние Качки к той статье, которая выставлена в утвержденном судебной палатой обвинительном акте и которая говорит об убийстве без заранее обдуманного намерения, в запальчивости или раздражении, но не случайном, а умышленном, т. е. сознательном. Если не было «запальчивости», то могло быть «раздражение», вызванное, с одной стороны, суммой всех тех психических, но совершенно нормальных явлений, о которых так много было говорено вчера, и с другой — той обстановкой самого преступления, о которой я только что упомянул.

В конце концов от вас, господа присяжные заседатели, будет зависеть признать в деянии Качки наличность «раздражения» или отвергнуть этот признак; все, сказанное мной в этом отношении, внушено лишь целью представить вам свои соображения и тем облегчить разрешение этого частного, второстепенного в обвинении вопроса. Что же касается остальных признаков преследуемого преступления — неслучайности и сознания,— то в том, что эти признаки были налицо, ни в ком не может возникнуть и сомнения: стреляя из ею же самою заряженного револьвера в лоб, чуть не в упор, Качка не могла не сознавать, что посягает на жизнь другого, и потому действовала умышленно, а поступая так, не могла, конечно, застрелить Байрашевского «случайно».

Приговор ваш в тех скромных пределах обвинения, какие я установил в своей речи, будет справедлив. Вы можете признать смягчающие обстоятельства, но не оставите подсудимую без наказания, которого одинаково требуют как ее собственная возмущенная совесть, так и совесть общественная, представителями которой являетесь вы на суде.

Речь присяжного поверенного Ф. Н. Плевако в защиту Прасковьи Качки

Господа присяжные! Накануне, при допросе экспертов, председатель обратился к одному из них с вопросом: «По-вашему, выходит, что вся душевная жизнь обусловливается состоянием мозга?» Вопросом этим брошено было подозрение, что психиатрия в ее последних словах есть наука материалистическая и что, склонившись к выводам психиатров, мы дадим на суде место «материалистическому» мирообъяснению. Нельзя не признать уместность вопроса, ибо правосудие не имело бы места там, где царило бы подобное учение, но вместе с тем, надеюсь, что вы не разделите того обвинения против науки, какое сделано во вчерашнем вопросе господина председателя. В области мысли действительно существуют, то последовательно, то рядом два диаметральных объяснения человеческой жизни — материалистическое и спиритуалистическое. Первое хочет всю нашу духовную жизнь свести к животному, плотскому процессу. По нему, наши пороки и добродетели — результат умственного здоровья или расстройства органов. По второму воззрению — душа, воплощаясь в тело, могуча и независима от состояния своего носителя.

Ссылаясь на примеры мучеников, героев и т. п., защитники этой последней теории совершенно разрывают связь души и тела. Но если против первой теории возмущается совесть и ее отвергнет ваше нравственное чувство, то и второе не устоит перед голосом вашего опытом богатого здравого смысла. Допуская взаимодействие двух начал, но не уничтожая одно в другом, вы не впадете в противоречие с самым высшим из нравственных учений, христианским. Это возвысившее дух человеческий на подобающую высоту учение само дает основания для третьего, среднего между крайностями воззрения. Психиатрия, заподозренная в материалистическом методе, главным образом стояла за наследственность душевных болезней и за слабость душевных сил при расстройстве организма прирожденными и приобретенными болезнями.

В библейских примерах (Ханаан, Вавилон и т. п.) защита доказывала, что наследственность признавалась уже тогда широким учением о милосердии, о филантропии путем материальной помощи, проповедуемой Евангелием. Защита утверждала то положение, что заботой о материальном довольстве страждущих и неимущих признается, что лишения и недостатки мешают росту человеческого духа: ведь это учение с последовательностью, достойной всеведения Учителя, всю жизнь человеческую регулировало с точки зрения единственно ценной цели, цели духа и вечности.

Те же воззрения о наследственности сил души и ее достатков и недостатков признавались и историческим опытом народа. Защитник припомнил наше древнерусское предубеждение к Ольговичам и расположение к Мономаховичам, оправдывавшееся фактом: рачитель и сберегатель мира Мономах воскрешался в род его потомков, а беспокойные Ольговичи отражали хищнический инстинкт своего прародича. Защитник опытами жизни доказывал, что вся наша практическая мудрость, наши вероятные предположения созданы под влиянием двух аксиом житейской философии: влияния наследственности и материальных плотских условий в значительной дозе на физиономию и характер души и ее деятельности.

Установив точку зрения на вопрос, защитник прочел присяжным страницы из Каспара, Шюлэ, Гольцендорфа и др., доказывающих то же положение, которое утверждалось и вызванными психиатрами. Особенное впечатление производили страницы из книги доктора Шюлэ, из Илленау «Курс психиатрии» о детях-наследственниках. Казалось, что это не из книги автора, ничего не знающего про Прасковью Качку, а лист, вырванный из истории ее детства. Затем началось изложение фактов судебного следствия, доказывающих, что Прасковья Качка именно такова, какой ее представляли эксперты в период от зачатия до оставления ею домашнего очага.

Само возникновение ее на свет было омерзительно. Это не благословенная чета предавалась естественным наслаждениям супругов. В период запоя, в чаду вина и вызванной им плотской сладострастной похоти, ей дана жизнь. Ее носила мать, постоянно волнуемая сценами домашнего буйства и страхом за своего грубо-разгульного мужа. Вместо колыбельных песен до ее младенческого слуха долетали лишь крики ужаса и брани да сцены кутежа и попоек. Она потеряла отца будучи 6 лет. Но жизнь от того не исправилась. Мать ее, может быть, надломленная прежней жизнью, захотела пожить, подышать на воле, но она очень скоро вся отдалась погоне за своим личным счастьем, а детей бросила на произвол судьбы. Ее замужество за бывшего гувернера ее детей, ныне высланного из России, Битмида, который моложе ее чуть не на 10 лет; ее дальнейшее поглощение своими новыми чувствами и предоставление детей воле судеб; заброшенное, неряшливое воспитание; полный разрыв чувственной женщины и иностранца-мужа с русской жизнью, с русской верой, с различными поверьями, дающими столько светлых, чарующих детство радостей; словом, семя жизни Прасковьи Качки было брошено не в плодоносный тук, а в гнилую почву. Каким-то чудом оно дало — и зачем дало?— росток, но к этому ростку не было приложено заботы и любви: его вскормили и взлелеяли ветры буйные, суровые вьюги и беспорядочные смены стихий. В этом семействе, которое, собственно говоря, не было семейством, а механическим соединением нескольких отдельных лиц, полагали, что сходить в церковь, заставить пропеть над собой брачные молитвы значит совершить брак. Нет, от первого поцелуя супругов до той минуты, когда наши дети, окрепшие духом и телом, нас оставляют для новых, самостоятельных союзов, брак не перестает быть священной тайной, высокой обязанностью мужа и жены, отца и матери, нравственно ответственных за рост души и тела, за направление и чистоту ума и воли тех, кого вызвала к жизни супружеская любовь.

Воспитание было, действительно, странное. Фундамента не было, а между тем, в присутствии детей, и особенно в присутствии Паши, любимицы отчима, не стесняясь, говорили о вещах выше ее понимания, осмеивали и осуждали существующие явления, а взамен ничего не давали. Таким образом, воспитание доразрушило то, чего не могло разрушить физическое нездоровье. О влиянии воспитания нечего и говорить. Не все ли мы теперь плачемся, видя, как много бед у нас от нерадения семейств к этой величайшей обязанности отцов? В дальнейшем ходе речи были изложены, по фактам следствия, события от 13 до 16 лет жизни Качки. Стареющая мать, чувствуя охлаждение мужа, вступила в борьбу с этим обстоятельством. При постоянных переездах с места на место, из деревни то в Петербург, то в Москву, то в Тулу, ребенок нигде не может остаться, освоиться, а супруги между тем поминутно в перебранках из-за чувства. Сцены ревности начинают наполнять жизнь Битмидов. Мать доходит до подозрений к дочери и, бросив мужа, а с ним и всех детей первого брака, сама уезжает в Варшаву. Проходят дни и годы, а она даже и не подумает о судьбе детей, не поинтересуется ими.

В одиночестве, около выросшей в девушку Паши, Битмид-отчим, действительно, стал мечтать о других отношениях. Но когда он стал высказывать их, в девушке заговорил нравственный инстинкт. Ей страшно стало от предложения и невозможно долее оставаться у отчима. Ласки, которые она считала за отцовские, оказались ласками мужчины-искателя; дом, который она принимала за родной, стал чужим. Нить порвалась. Мать далеко... Бездомная сирота ушла из дому. Но куда, к кому?.. Вот вопрос.

В Москве была подруга по школе. Она — к ней. Там ее приютили и ввели в кружок, доселе ею неведанный. Целая кучка молодежи живут, не ссорясь, читают, учатся. Ни сцен ее бывшего очага, ни плотоядных инстинктов она не видит. Ее потянуло сюда. Здесь на нее ласково взглянул Байрашевский, выдававшийся над прочими знанием, обстоятельностью. Бездомное существо, зверек, у которого нет пристанища, дорого ценит привет. Она привязалась к нему со всем жаром первого увлечения. Но он выше ее: другие его понимают, а она нет. Начинается догонка, бег; как и всякий бег — скачками. На фундаменте недоделанного и превратного воспитания увлекающаяся юность, увидевшая в ней умную и развитую девушку, начинает строить беспорядочное здание: плохо владеющая, может быть, первыми началами арифметики садится за сложные формулы новейших социологов; девушка, не работавшая ни разу в жизни за вознаграждение, обсуждает по Марксу отношения труда и капитала; не умеющая перечислить городов родного края, не знающая порядком беглого очерка судеб прошлого человечества, читает мыслителей, мечтающих о новых межах для будущего. Понятно, что звуки доносились до уха, но мысль убегала. Да и читалось это не для цели знания: читать то, что он читает, понимать то, что его интересует, жить им — стало девизом девушки. Он едет в Питер. Она — туда. Здесь роман пошел к развязке. Юноша приласкал девушку, может быть, сам увлекаясь, сам себе веря, что она ему по душе пришлась. Началось счастье. Но оно было кратковременно. Легко загоревшаяся страсть легко и потухла у Байрашевского. Другая женщина приглянулась, другую стало жаль, другое состояние он смешал с любовью, и легко и без борьбы он пошел на новое наслаждение.

Она почувствовала горе. Она узнала его. В словах, которые воспроизвести мы теперь не можем, было изложено, каким ударом было для покинутой ее горе. Кратковременное счастье только больнее, жгучее сделало для нее ее пустую, бесприютную, одинокую долю. Будущее с того шага, как захлопнется навсегда дверь в покой ее друга, представлялось темным, далеким, не озаренным ни на одну минуту, неизвестным. И она услыхала первые приступы мысли об уничтожении. Кого? Себя или его — она сама не знала. Жить и не видеть его, знать, что он есть и не мочь подойти к нему — это какой-то неестественный факт, невозможность. И вот, любя его и ненавидя, она борется с этими чувствами и не может дать преобладание одному над другим.

Он поехал в Москву, она, как ягненок за маткой, за ним, не размышляя, не соображая. Здесь ее не узнали. Все в ней было перерождено: привычки, характер. Она вела себя странно; непривычные к психиатрическим наблюдениям лица, и те узнали в ней ненормальность, увидав в душе гнетущую ее против воли, свыше воли тоску. Она собирается убить себя. Ее берегут, остаются с ней, убирают у ней револьвер. Порыв убить себя сменяется порывом убить милого. В одной и той же душе идет трагическая борьба: одна и та же рука заряжает пистолет и пишет на самое себя донос в жандармское управление, прося арестовать опасную пропагандистку Прасковью Качку, очевидно, желая, чтобы посторонняя сила связала ее больную волю и помешала идее перейти в дело. Но доносу, как и следовало, не поверили.

Наступил последний день. К чему-то страшному она готовилась. Она отдала первой встречной все свои вещи. Видимо, мысль самоубийства охватила ее. Но ей еще раз захотелось взглянуть на Байрашевского. Она пошла. Точно злой дух шепнул ему новым ударом поразить грудь полуребенка, страдалицы: он сказал ей, что приехала та, которую он любит, что он встретил ее, был с ней, может быть, огнем горели его глаза, когда он передавал, не щадя чужой муки, о часах своей радости. И представилось ей в разрезе с ее горем, ее покинутой и осмеянной любовью, молодое чужое счастье. Как в вине и разгуле пытается иной забыть горе, попыталась она в песнях размыкать свое; но песни или не давались ей, или будили в ней воспоминания прошлого утраченного счастья и надрывали душу. Она пела как никогда; голос ее был, по выражению юноши Малышева, страшен. В нем звучали такие ноты, что он, мужчина молодой, крепкий, волновался и плакал. На беду попросили запеть ее любимую песню из Некрасова «Еду ли ночью по улице темной». Кто не знает могучих сил этого певца страданий; кто не находил в его звучных аккордах отражения своего собственного горя, своих собственных невзгод? И она запела... и каждая строка поднимала перед ней ее прошлое со всем его безобразием и со всем гнетом, надломивший молодую жизнь. «Друг беззащитный, больной и бездомный, вдруг предо мной промелькнет твоя тень», — пелось в песне, а перед воображением бедняжки рисовалась сжимающая сердце картина одиночества. «С детства тебя невзлюбила судьба; суров был отец твой угрюмый» — лепетал язык, а память подымала из прошлого образы страшнее, чем говорилось в песне. «Да не на радость сошлась и со мной...» — поспевала песня за новой волной представлений, воспроизводивших ее московскую жизнь, минутное счастье и безграничное горе, сменившее короткие минуты света. Душа ее надрывалась, а песня не щадила, рисуя и гроб, и падение, и проклятия толпы. И под финальные слова: «Или пошла ты дорогой обычной и роковая свершилась судьба» — преступление было сделано.

Сцена за убийством, поцелуй мертвого, плач и хохот, констатированное всеми свидетелями истерическое состояние, видение Байрашевского... все это свидетельствует, что здесь не было расчета, умысла, а было то, что на душу, одаренную силой в один талант, насело горе, какого не выдержит и пятиталантная сила, и она задавлена им, задавлена не легко, не без борьбы. Больная боролась, сама с собой боролась. В решительную минуту, судя по записке, переданной Малышеву для передачи будто бы Зине, она еще себя хотела покончить, но по какой-то неведомой для нас причине одна волна, что несла убийство, перегнала другую, несшую самоубийство, и разрешилась злом, унесшим сразу две жизни, ибо и в ней убито все, все надломлено, все сожжено упреками неумирающей совести и сознанием греха.

Я знаю, что преступление должно быть наказано и что злой должен быть уничтожен в своем зле силой карающего суда. Но присмотритесь к этой, тогда 18-летней женщине, и скажите мне, что она? Зараза, которую нужно уничтожить, или зараженная, которую надо пощадить? Не вся ли жизнь ее отвечает, что она — последняя? Нравственно гнилы были те, кто дал ей жизнь. Росла она как будто бы между своими, но у ней были родственники, а не было родных, были производители, но не было родителей. Все, что ей дало бытие и форму, заразило то, что дано. На взгляд практических людей — она труп смердящий. Но правда людей, коли она хочет быть отражением правды Божией, не должна так легко делать дело суда. Правда должна в душу ее войти и прислушаться, как велики были дары унаследованные, и не переборола ли их демоническая сила среды, болезни и страданий? Не с ненавистью, а с любовью судите, если хотите правды. Пусть, по счастливому выражению псалмопевца, правда и милость встретятся в вашем решении, истина и любовь облобызаются. И если эти светлые свойства правды подскажут вам, что ее «я» не заражено злом, а отвертывается от него и содрогается и мучится, не бойтесь этому кажущемуся мертвецу сказать то же, что вопреки холодного расчета и юдольной правды книжников и фарисеев сказано было Великой и Любвеобильной Правдой четверодневному Лазарю: «гряди вон».

Пусть воскреснет она, пусть зло, навеянное на нее извне, как пелена гробовая спадет с нее, пусть правда и ныне, как и прежде, живит и чудодействует! И она оживет. Сегодня для нее великий день. Бездомная скиталица, безродная, ибо разве родная ее мать, не подумавшая, живя целые годы где-то, спросить: а что-то поделывает моя бедная девочка,— безродная скиталица впервые нашла свою мать — родину, Русь, сидящую перед ней в образе представителей общественной совести. Раскройте ваши объятия, я отдаю ее к вам. Делайте, что совесть вам укажет. Если ваше отеческое чувство возмущено грехом детища, сожмите гневно объятия, пусть с криком отчаяния сокрушится это слабое создание и исчезнет. Но если ваше сердце подскажет вам, что в ней, изломанной другими, искалеченной без собственной вины, нет места тому злу, орудием которого она была; если ваше сердце поверит ей, что она, веруя в Бога и в совесть, мучениями и слезами омыла грех бессилия и помраченной болезнью воли,— воскресите ее, и пусть ваш приговор будет новым рождением ее на лучшую, страданиями умудренную жизнь.

После речи защитника суд поставил на разрешение присяжных заседателей следующие вопросы: 1) Доказано ли, что 15 марта 1879 г. в Москве, в доме Квирина, Басманной части, в 8-м часу вечера, в присутствии нескольких лиц дворянка Прасковья Качка выстрелом из револьвера в упор, направленного ею в правый висок, лишила жизни дворянина Бронислава Байрашевского? 2) Если изложенное выше доказано, то доказано ли, что Прасковья Качка совершила это деяние в припадке умоисступления и совершенного беспамятства, от болезни происходящего? 3) Если изложенное в первом вопросе доказано, а изложенное во втором вопросе не доказано, то виновна ли подсудимая, дочь потомственного дворянина Прасковья Петровна Качка, в том, что, имея намерение лишить жизни дворянина Байрашевского и зная, что он будет вечером 15 марта 1879 г. на собрании товарищей у дворянина Гортынского, пришла к Гортынскому с заряженным револьвером и, находясь там, сначала принимала участие в общем пении, а затем, в 8 часов вечера, когда смерклось и огонь еще не был подан, быстро в упор прицелилась Байрашевскому в правый висок и, спустив курок, одним выстрелом лишила его жизни. По ходатайству прокурора был поставлен четвертый вопрос: если Прасковья Качка не виновна по третьему вопросу, то не виновна ли она в том, что, находясь 15 марта 1879 г. на собрании товарищей у дворянина Гортынского, под влиянием чувства раздражения, вызванного в ней холодностью и равнодушием к ней Байрашевского, бывшим при ней заряженным револьвером с целью лишить его жизни одним выстрелом в висок причинила ему смерть?

После краткой речи председательствовавшего присяжные заседатели удалились в совещательную комнату и возвратились, вынеся на первый вопрос ответ: «Да, доказано», и на второй вопрос «Да, доказано». Окружной суд определил подсудимую, дочь потомственного дворянина Прасковью Качку, 19 лет, признанную решением присяжных заседателей совершившею смертоубийство в болезненном припадке умоисступления и совершенного беспамятства, отдать для лечения ее и присмотра за ней в больницу, где и оставить до совершенного ее выздоровления.

Середина семидесятых — начало восьмидесятых годов были ознаменованы новыми веяниями и характером дел: моральные мотивы преступлений отодвинулись далеко и уступили место мотивам материальным. Банки лопались один за другим. И что только не придумывали их заправилы, чтобы растратить пофорсистей чужие деньги. Юханцев, кассир Общества взаимного поземельного кредита, не только поил своих лошадей шампанским, но и заказывал для них золотые подковы; директор Тамбовско-Саратовского банка Борисов украшал лошадей, на которых устраивались катанья, лисьими хвостами...

В Москве один за другим судились после Московского ссудного банка заправила ржевского отделения Волжско-Камского банка, за растрату земской казны — председатель Раненбургской земской управы. Далее рассматривались дела о злоупотреблениях в Московском военном госпитале, Опекунском совете, Саратовско-Симбирском, Кронштадтском банках. Такого же рода процессы проходили в Казани, Саратове и Харькове. Это была какая-то эпидемия, микробы которой гнездились в кассах общественных учреждений, сразу отравляя мозги всех тех, кто получал к этим кассам доступ. Грядущее наказание их уже не страшило, и они целыми компаниями отправлялись в далекий путь в Сибирь и там уже оседали.