ДОЛГ И ЧУВСТВА
Поезд на Москву должен уйти в час двадцать, но только почти в час Афанасий Ильич выбрался с биржи. Очередной затор на погрузке. Все, кажется, идет хорошо, но сегодня с утра подогнали под погрузку сразу пятьдесят вагонов и забили биржевую железнодорожную ветку до самого тупика.
Посматривая на часы, он шагал по шпалам. Он торопился. Поезд уже стоял на станции, и многочисленные пассажиры роились около каждого вагона. Война не нарушила строгой работы транспорта, но загрузила его до предела. Маленькая таежная станция стояла еще без крыши, билеты продавались в наспех сколоченном дощатом сарайчике, прямо из окна. Дежурный по станции, разговаривая по селектору, высовывался в оконный проем и кричал плотникам, устанавливающим стропила:
— Эй, отцы, подождите стучать!
Отцы, бородатые плотники, втыкали топоры в стропильные балки и, закурив, каждый раз заводили разговор на одну и ту же тему: «И куда это народ едет, не сидится ему на месте».
Народ ехал.
На длинной дощатой платформе, с которой не успели еще смести щепу и стружки, действительно, набралось много народу. Кончилась война, и многие стремились домой. И пусть разбит, загажен врагом, пусть совсем уничтожен дом, — все равно. Осталось место, на котором он стоял. Дом можно построить. Была б голова на плечах да руки.
Афанасий Ильич пробежал по платформе, разыскивая Ульяну Панину. Он должен обязательно увидеть ее и сказать одно только слово. Одно слово, которое определит всю его жизнь.
Ульяна Панина ехала искать своих детей.
Афанасий Ильич помог ей собраться, достал билет, пропуск, предлагал денег, но Панина сказала, что хватит своих. Последние два месяца она почти ежедневно заходила к Петрову, но не всегда заставала хозяев дома. Она брала ключ, спрятанный в условленном месте, наводила порядок, уносила грязное белье, приносила чистое. А если заставала дома Петрова или Гришу, то оставалась посидеть. Нечасто выдавались такие вечера. Всегда было тепло и чисто в комнате. Афанасий Ильич читал или писал, готовясь к занятиям в политшколе. Иногда Гриша читал вслух. Ульяна шила. Изредка, не отрываясь от шитья, она глянет на Афанасия Ильича, на Гришу, легонько вздохнет, и снова мелькает иголка в маленьких ее крепких пальцах.
— Чем благодарить вас, не придумаю, — как-то сказал Афанасий Ильич.
— А вы не думайте, — отозвалась она, — благодарность хороша, когда не придумана.
— Нет, в самом деле… — вступил в разговор Гриша, но она ласково отстранила его:
— Ты, Гришенька, еще мал росточек. Дубочком станешь, тогда зашумишь.
Уезжать она собралась сразу и так твердо сказала о своем отъезде, что никто и не подумал препятствовать. Что ж тут скажешь? Мать едет искать своих детей. Ничего не скажешь, и не надо ничего говорить. Помочь ей надо.
Но Афанасий Ильич хотел сказать одно только слово, которое она должна запомнить, тогда он будет спокоен. Но так и не успел сказать, И вот теперь он ищет ее в этом людском скопище, штурмующем вагоны.
Она сама окликнула его. Ульяна попала в вагон первой, она вообще не умела оставаться в хвосте.
— Эх, думал, опоздаю! — крикнул он и умолк, не зная, как сказать то слово, которое она должна запомнить.
Много было сказано слов, но все не те. Все какие-то случайные, обыденные.
— Денег не хватит, телеграмму давайте, не стесняйтесь.
— А чего мне стесняться, — просто ответила Панина. — Хороших людей у меня привычки нет стесняться.
Помолчали. Панина спокойно положила руки на спущенную раму окна, смотря сверху на Петрова, а он похлопывал по лакированной обшивке вагона широкой ладонью, словно испытывая его добротность.
— Птенцов своих сюда привозите. Не стесняйтесь. Найдем место.
— Привычки у меня нет стесняться, — тихо повторила Панина, и крутой ее подбородок дрогнул. Но она овладела собой и твердо пообещала:
— Привезу.
Снова помолчали. Ударило два звонка. Петров крепко шлепнул ладонью по вагону и, словно убедившись, наконец, в его прочности, спрятал руки за спину. И вдруг понял, что медлить больше нельзя, что осталась, может быть, одна минута для решения его судьбы. Он глянул в вопросительные глаза женщины.
— Может, найдешь там кого, не вернешься? — попытался он пошутить, но губы дрогнули и шутка не получилась.
А Панина сквозь непрошенную слезу ответила:
— Этого не ищут, Афанасий Ильич, это само находится.
Он взял ее руку и шел так вдоль перрона, не отставая от вагона. А она вся тянулась к нему, и он бежал и бежал, пока, наконец, не пришлось выпустить ее маленькую крепкую ладонь.
— Жди спокойно, — донеслись до него ее прощальные слова. — Жди. Приеду как домой.
Так и не успел сказать он своего слова. А поезд, набирая скорость, катился уже далеко, втягиваясь в тайгу. Мелькнул между соснами последний вагон, но еще долго шумели в тайге многочисленные отголоски поездных шумов, словно поезд запутался там и кружит между сосен, не находя выхода. И в сердце Афанасия Ильича, во всем его существе так же, как гулкое таежное эхо, звучали ее последние слова:
— Жди спокойно…
— Жду, — сказал он и в самом деле почувствовал себя очень спокойно. Он был уверен, что не останется один, у него будет семья, будет она, которую не ищут, которая находится сама.
Опустела платформа. Те, кому не удалось уехать, разошлись.
Плотники, так и не решив, куда же стремится народ, снова застучали топорами.
По биржевой ветке старенький паровозик, горячо дыша широчайшей трубой, вытягивал длинную очередь вагонов, груженных круглым лесом, досками, шпалами.
На эстакаде под майским ласковым солнцем стояли грузчики, отряхивали рукавицы, провожали каждый вагон придирчивым, оценивающим взглядом: надежно ли крепление, полностью ли загружен? Над грузчиками возносились легкие курчавые облачка махорочного дыма.
Виталий Осипович остановился в конце эстакады и не спешил ступить на ее отлогий спуск. Он тоже засмотрелся на состав с лесом. Проплывали вагоны с тяжелыми бревнами, с нежно-кремовыми аккуратными пакетами досок, с драгоценной авиапланкой, надежно запрятанной в крытые пульманы. Проплыли четыре платформы с мостовым брусом, потом целая вереница шпал, уложенных правильными кубами, и снова — бревна, крепежный лес, доски всех сортов. И так каждый день, каждую ночь. Идет лес в разоренные врагом места.
Теперь никто не скажет, как раньше: «Подавиться бы проклятым фашистам нашим лесом». Не для войны идет лес. Кончилась война. Строим.
Подошел Иван Петрович.
— Засмотрелся? — спросил он Виталия Осиповича, кивнув на вагоны. — Даем лесок! — Мельчайшие солнечные лучики запутались в его жестких усах. Посмеиваясь, он горделиво погладил их и озабоченно посмотрел на часы.
— Ты иди на вокзал, а я забегу на шпалорезку и тоже приду. Сегодня Тарас из Москвы приезжает. Надо встретить.
В ожидании поезда Виталий Осипович ходил по перрону и вдруг увидел Гольденко. Тот слонялся среди пассажиров, присаживался к ним поболтать о том о сем.
— Вы что, Семен Иванович? — спросил Корнев.
— То же, что и вы, товарищ Корнев. Встречаю.
— Скажите, Гольденко, откровенно: тянет?
— Куда?
— В полет.
— Откровенно? — задумался Гольденко. — Если откровенно — тянет.
Он вздохнул, свернул огромную папиросу: «Разрешите прижечь от вашей машинки», — и снова вздохнул.
— Не то тянет, что других, — родные места. У меня таковых нет. Ни места родного, ни людей родных. Всю жизнь чего-то ловил, а поймал ворону за хвост.
— А здесь? — спросил Виталий Осипович.
— За это вам спасибо. Спасибо! — прочувственно произнес Гольденко, притрагиваясь к козырьку вылинявшей своей кепочки. — Нет, в другие места меня не тянет. А вот хочется в вагоне на верхней полке полежать, с народом, который со всех сторон собрался, поговорить, как у них на Кавказе, в Сибири, в Москве. Слушаю и вижу — везде лучше, все хвалят свои места. Очень отчаянно хвалят, даже непонятно, как это люди, которые хвалят, покинули такую замечательную жизнь.
Гольденко провел по губам острым языком, втянул со свистом воздух.
— Так прокатиться, и потом — назад.
— Посидим, Семен Иванович, — предложил Корнев, присаживаясь на скамеечке. Сел и Гольденко, с тоской поглядывая на стремительно убегающие вдаль полоски рельсов.
— Похоже, скоро сорвусь. И не удержит меня никакая сила. Заберусь в вагон на верхнюю полку и начну врать про хорошую жизнь на севере диком.
— Да, плохо вам здесь было, — посочувствовал Корнев. — Тяжело.
Усмотрев какой-то подвох в этом сочувствии, Гольденко опечалился:
— Дык я же объехтивно, товарищ Корнев. Я же не о себе говорю. Вот гляжу на этих отъезжающих — и жалко их. Ну куда они устремляются? Разве здесь нехорошо?
Виталий Осипович коротким смешком дал понять, что сомневается в чувствах собеседника.
— Не крутитесь, Гольденко. Вы ведь откровенно сознались, что нет силы такой, чтобы вас удержала на севере.
— Есть, — тихо и значительно сказал Семен Иванович. Что-то новое, не свойственное старому искателю счастья, Прозвучало в этом коротком слове.
— Есть, — торжествующе повторил Гольденко. — Сила такая есть, как в сказке живая вода. Вы меня извините за упоминание сказки. А только это так.
Виталий Осипович положил руку на плечо Гольденко и, глядя в его выпуклые растерянные глаза, попросил:
— Говорите, говорите, Семен Иванович. Это очень правильно — живая вода. А вот к чему эта присказка?
— Правильно, — ободрившись, подтвердил Гольденко. — Присказка, а теперь началась сказка про то, как дурак умным стал, или быстро текущая проблема жизни. А случай этот, о котором хочу рассказать, перевернул всю мою жизнь. Это, когда мы накануне Дня победы рекорд ставили. Очень самоотверженно работали. И, значит, расстановка сил такая. Тарас валит. Юрок на раскряжевке, а я сучья обрубаю, подкатываю. Ну, Ульяна Панина тоже на валке. Перед этим Тарас нам такое слово сказал. Товарищи, говорит, сейчас, когда Россия разрушена проклятым врагом, наш труд самый полезный, на нас весь народ смотрит. Я по привычке подумал: ладно, уже слыхали. Во внимание не взял его слова. А когда начали работать, вижу: слова с делом расхождения не имеют. Вот, думаю, какая эпоха пошла. Ну и пусть хребты гнут. У меня своя работа. Я ее не торопясь сделаю. И вот на этом месте мне неудобно стало. Ну будто я при всех своей ложкой в чужую кашу залез. Стыдно мне стало. Вы это поймите, Виталий Осипович. Постеснялся я, коему название было лодырь, в сторонке от горячей работы стоять, когда кругом люди жизни своей не жалеют. Без дела стыдно стало. Как товарищ Дудник сказал в День победы: «Посмотрите, дорогие мои товарищи, какой вы красивый народ!» Я очень это помню. Я желаю красоты. Я сам хочу иметь красивые поступки, чтобы обо мне говорили: Гольденко — этот может!
Он хлопнул ладонью по своему колену, как бы удивляясь и вместе с тем восхищаясь тем, что случилось с ним.
— Перекурим это дело, товарищ Корнев.
И снова с тоской посмотрел на стремительно убегающие вдаль голубые полоски рельсов.
Корнев рассмеялся.
— Это дело поправимое. Вот немножко встанем на ноги, отпуска разрешат, и поедет знатный лесоруб Семен Иванович Гольденко в отпуск в мягком вагоне.
— Нет. Мягкого мне не надо. Там пассажиров мало. Мне жесткий, да чтоб остановок побольше. Вот что мне надо.
На этом месте беседа была прервана. Явились Юрок и Бригвадзе. Пользуясь выходным днем, они пришли встретить Тараса, который сегодня возвращается из Москвы. Пришло и еще несколько человек.
Марина появилась последней. Ее увидел Виталий Осипович и, наверное, не мог скрыть удивления, потому что она сказала:
— Почему бы мне не встретить Тараса? Он мой товарищ.
— Это хорошо, — торопливо заговорил Виталий Осипович, вдумываясь в слова «мой товарищ». — Это очень хорошо. Он наш товарищ.
Марина строго посмотрела в его глаза, лицо ее слегка вспыхнуло.
— Пусть будет по-вашему.
Опустившись на скамейку, где только что сидел Гольденко, она сказала:
— Сядьте. Тут что-то надо объяснить. Ну, садитесь же и не улыбайтесь так сочувственно.
Виталий Осипович сел, согнав улыбку, которая показалась Марине сочувственной. Нет, дело не в этой улыбке… Скорей наоборот. Но он не стал вдаваться в объяснения, тем более, что она собиралась что-то сказать.
— Я улыбаюсь от удовольствия, — начал он, пытаясь придать предстоящему разговору оттенок шутливости, приглашая ее вспомнить прошлое с грустной улыбкой.
Но она не склонна была шутить.
— Вы думаете, все, что случилось, — смешно?
— Я думаю, запоздалая драма не может не вызвать улыбки.
Она посмотрела на Виталия Осиповича долгим, осуждающим взглядом, удивленно подняв брови: вот как, он уже забыл свою обиду? Он уже склонен относиться к пережитому с улыбкой? Тут что-то не так.
— Вы так скоро забыли все? — спросила Марина, стараясь казаться равнодушной, но это ей не удалось. Виталий Осипович заметил ее волнение.
— Ну хорошо, — вздохнул он. — Вам обязательно хочется еще раз вернуться к пережитому. Я согласен. Вернемся. Только вновь переживать прошедшее я не намерен. И вам не советую. К чему? Прошлое — как вот эти стружки и щепа на платформе. Их сметут, и никто не вспомнит, как трудно было построить на мшистом болоте эту платформу, у нас и без того дел хватит…
— Не то, — перебила Марина, — не то вы говорите. Стружки сметут, а постройка останется. Так вот, давайте сметем стружки.
Смести стружки, убрать мусор — на это он согласен.
— Я скоро уеду, — продолжала Марина таким тоном, словно едет она не по своей охоте, словно ее увозят насильно. — Уеду. И для меня все будет прошлым. И то, что мы сейчас сидим с вами и говорим в последний раз, — тоже станет прошлым. И мне многое жаль. Не так все должно быть…
Она сделала протестующий жест. Виталий Осипович сказал:
— Вы очень рассудительны, Марина Николаевна.
— Может быть. Я согласна, что иногда надо не рассуждать, а поверить сердцу. Но я не очень-то доверяю ему.
— Не доверять своему сердцу — не значит ли не верить себе? — спросил Виталий Осипович.
— Не знаю. Мне было не легко заставить себя не любить. Но заставлять себя полюбить — это почти невозможно. И мне кажется, это нечестно — заставлять любить.
Нет, такой разговор на шутку не переведешь. Виталий Осипович отказался от своего намерения, тем более, что разговор приобретал определенность. Надо было назвать все своими именами.
— Вы — о Тарасе? — спросил он.
Она просто ответила:
— Сначала о вас, потом о Тарасе.
— Я — это прошлое. Стружки. Так?
Легкий румянец вспыхнул на ее щеках. Разве может прошлое так волновать сердце? Он — ее прошлое, которого не было. Ничего не было у нее. Вернее, было в ее мечтах, и только. На его вопрос невозможно ответить. Любительница ясности, она предпочла оставить невыясненным, стало ли прошлым ее чувство к нему. Вот скоро, сейчас приедет Тарас и тоже потребует ясности. И она должна внести эту ясность прежде всего в свои отношения. Но что-то надо ответить. Он ждет. И она ответила:
— Вы? Не знаю. И зачем это знать сейчас?
В смятении Марина поднялась, она не могла понять, куда сейчас пойдет, что будет делать в этот светлый день весны.
Высоко на фоне яркой голубизны неба плотники, с блестящими от пота лицами, сверкающими топорами рубили золотые бревна, стесывая лишнюю древесину. Вот если бы можно было взять топор и стесать всю шелуху, которая мешает расцвету простых и ясных, как небо, человеческих страстей! Она оскорбилась, когда Тарас от чистого чувства поцеловал ее. Долг она противопоставила чувству, не сообразив, что и долг и чувства существуют вместе, не мешая жить.
— Зачем это знать сейчас? — повторила она тоскливо.
— Да, вы правы. Зачем? — печально отозвался Виталий Осипович и тоже поднялся.
Они сейчас поняли только одно, что разговор состоялся, все стало ясно — встреч больше не будет.
Это подтвердил торжествующий гудок паровоза, еще невидимого из-за леса. Поезд стремительно приближался к станции. Это конец.
Снова торжественно прогремел гудок и пошел перекатываться по лесу. За ним катились многочисленные шумы быстро идущего поезда, и вот с торжествующим гулом из тайги вырвался поезд. Сверкая стеклянной линией окон, состав подошел к платформе.
Тарас вышел из вагона. Его встретили приветственным шумом. Он соскочил на платформу, пожимая руки друзей. С Бригвадзе поцеловался три раза. После каждого поцелуя они били друг друга по плечу и, удовлетворенно крякнув, снова целовались.
Потом торжественно поцеловался с Виталием Осиповичем, погладил по голове Юрка, а когда к нему протиснулся Гольденко, Тарас просто сгреб его в свои могучие объятия. И тут он увидел Марину. Она стояла одна, в стороне от шумной толпы встречающих. Он подошел к ней, протянул руку и осторожно спросил:
— Как живете, Марина Николаевна?
На них смотрели плотники с высоты сверкающего новым лесом здания. Но они никого не замечали, занятые только друг другом.
Она протянула ему руку.
— С приездом, Тарас. Расскажите, как Москва?
— Расскажу! — ликующе крикнул Тарас. — Есть что рассказать о нашей Москве! Ну, пошли домой.
Шли шумной толпой. Это была одна семья, очень дружная, гордая, счастливая оттого, что выдержала, не сдала в самые трудные годы, что впереди много хороших дел.
Корнев вспомнил слова Гольденко:
«Живая вода. Вот она — живая вода!»
Вечером все население поселка собралось у клубной веранды. Пришли слушать рассказ Тараса о поездке в Москву. Вынесли из клуба скамейки, но их не хватило, и многие сидели прямо на молодой травке.
Уже комары запевали унылые свои песни. Их отгоняли платками, березовыми ветками, махорочным дымом, но это не помогало. Тогда кто-то развел небольшой костер завалив его сухим мхом.
Гольденко не мог сидеть спокойно. Он ходил вокруг веранды, щурился от дыма, горделиво подкручивая небогатые усики.
Он не замечал ни комаров, ни дыма, не слыхал рассказов Тараса, он сам хотел говорить, но все отмахивались от него, как от комарья. Да и что он мог рассказать здесь, где всем известны его поражения и его подвиги?
Тогда Семен Иванович ушел в общежитие, сел на крыльцо и задумался.
Тонко звенели комары. На лесобирже гулко хлопали доски, сбрасываемые со штабеля. Звонко свистнул маневровый паровоз. Свистнул пронзительно, коротко, как бы поставив точку на нелегкой думе Гольденко.
Мысль созрела, точка поставлена, надо действовать. Гольденко поднялся и ушел в общежитие. Через несколько минут он снова появился на крыльце, только на плечи был накинут черный ватник и в руках он нес баульчик с притороченным к нему жестяным чайником.
Оглядевшись, он побежал к лесу, прыгая как заяц с кочки на кочку.
Гольденко исчез. Вечером никто не обратил на это внимания. И только утром Виталий Осипович узнал о его бегстве.
«Вот тебе и живая вода! — подумал он. — А ведь как говорил убедительно. И все, оказывается, врал».
Но была у него какая-то уверенность, что это ошибка. Все Гольденко поймет, все. Не может не понять после того, чем жил он последнее время.
Корнев сказал Тарасу:
— Вернется.