Анна Семеновна Присманова (Анна Симоновна Присман) родилась 6 сентября 1892 года в старинном портовом городе Либау (Libau), который эмигранты в Берлине в середине 20-х годов предпочитали называть Либавой, а латыши, переиначив название своей страны в Янтарный берег и переменив имена городов, звали, да и по сей день зовут, Лиепаей. Такими мы любим рисовать в воображении средневековые города: узкие запутанные улички, прокопченные стены домов, костелы и - поскольку город у моря - темные верфи и приземистые лабазы...

/.../ то было небо с бледной синевой, вдоль набережной шов травы весенней, и стук копыт по чистой мостовой в пустое утро, в утро воскресенья. То был туман с мерцаньем фонарей, и тусклых вод текучие траншеи, и груди чаек, реющих вдоль рей, и грусть лебедок, вытянувших шеи /.../

("Воспоминание"; "Близнецы")

Истории, полные романтики, наше воображение тоже переносит в такие города, или к ним поближе - туда, где море, белые дюны и на дюнах сосны, янтарь, ветер и рыбацкие лодки, воспоминаниями о которых, действительно, полны стихи Присмановой, перекликаясь в этом и со стихами Владимира Корвин-Пиотровского, и Вадима Андреева, и Георгия Венуса, точно образуя некое "землячество" в эмигрантской литературе. Прибалтика - Нарва и Рига школьных лет Присмановой, родная Либава - ее неотвязная тема, только у Присмановой она вовсе лишена того ясного, нежного отсвета, который имеет обыкновение отбрасывать на стихи детство, да и романтики в них, пожалуй, маловато. Вряд ли она кривит душой, когда признается в своих стихах: "Почти забыты мною латыши..." ("Треугольник"; "Близнецы"). Ее стихи о детстве и о родном Севере, о "первоначальных" днях - сдержаны и трезвы. Но именно в них находим исток поэзии Присмановой, отмеченной и холодом родной Балтики, и ее туманами, и солью, приносимой ветром с залива. Описывая все это в своих стихах, Присманова позволяет себе даже некоторую лиричность. Хотя самые сильные детские впечатления, и печать их несут многие стихи Присмановой, это смерть матери от рака горла и желтый дом бабушки.

Оттого ей не приходит, и не может прийти в голову, опоэтизировать сумасшествие, хотя она и поминает его во всех трех книгах стихов, хотя выстраивает на своем предельно конкретном страхе - метафоры, разительно "конкретные". "Душа, кричащая в смирительной рубашке" или сравнение времени с "доктором в сахарном халате", что "по каждой сверхъестественной палате проходит - равнодушное ко всем", - из стихотворения "Путем зерна...", которым поэт завершает первый сборник стихов ("Тень и тело"). А ведь последнее стихотворение в книге - не менее, а то и более, значительно, чем первое. Убежденность Присмановой в том, что "изъяны предков достаются детям" ("Бабушка"), еще усиливает трагическую ноту:

О бабушка, жила ты в желтом доме, где рукава сходились на спине. Остался желтый облик твой в альбоме, а рукава - ты завещала мне.

("Бабушка". "Близнецы")

Может показаться, что из детства в зрелое творчество Присманова перенесла только мучительные и больные образы, что туман и соль стихов - еще и взгляд сквозь слезы, вглядывание в детство. Во второй ее книге, "Близнецы", есть десять стихотворений, объединенных в единый цикл "Песок", их можно принять за небольшую поэму, разбитую на главы, каждая из которых есть воспоминание о ком-нибудь из далекого "музыкального города", и каждое из этих воспоминаний заключает в себе трагедию, из тех, что "девочке "...", родившейся с почти-что мертвым ликом", были знакомы от рождения; этот цикл у Присмановой построен на материале собственной биографии - до последней детали, до самой незаметной метафоры: в гавани "соль разъела камни как проказа", - пишет Присманова, - а ведь ее отец был инспектором по проказе и работал в городском госпитале; не матерью, но мачехой называет Присманова Софию (мудрость), - после смерти матери воспитанием Анны и ее старших сестер Веры с Елизаветой занялась мачеха, женщина редких душевных качеств.

Но циклом "Песок" биографичность в лирике Присмановой, пожалуй, и исчерпывается, узнать о жизни, о физической жизни поэта Анны Присмановой из стихов можно немного. О ней вообще немногое известно, тем более - о доэмигрантском периоде. Семья Присман покинула Латвию сразу после провозглашения там Советской власти, перебралась в Москву и не поспешила вернуться назад после нового переворота. В книге воспоминаний Юрия Терапиано есть упоминание неких публикаций Присмановой в московских изданиях , однако единственное сохранившееся свидетельство ее литературной деятельности в Москве - заявление о приеме в "Союз Поэтов" 1921 года. В тот же год три сестры Присман Москву покинули, вернее, бежали из нее, вспрыгнув уже на ходу на крышу переполненного вагона поезда, уходящего в Берлин. Присманова имела право на латвийское гражданство, и Латвия тогда становилась уже вполне спокойной страной, но она предпочла эмигрировать в Германию; впрочем, и "до революции" немало латышей избирало местом жительства Берлин.

Приезд Присмановой совпадает с переломными моментами биографий многих литераторов, оказавшихся тогда же в немецкой столице. Позднее уйдет присущее тому краткому периоду времени ощущение единства литератур - Советской России и берлинской, ощущение подлинности "культуры поверх барьеров", но пока между Берлином и "метрополией" идет интенсивный диалог, в Берлине кипит литературная жизнь, и если судить только по мемуарам, может сложиться впечатление, что относительно малочисленное русское население Берлина состояло исключительно из людей искусства: А.Белый, А.М.Ремизов, И.С.Соколов-Микитов, А.Н.Толстой, Ив.А.Пуни... Любопытные заметки оставил Гессен: "Беженцы составляли горсточку в четырехмиллионном Берлине, и, казалось бы, должны в нем бы раствориться, а сумели они так намозолить немцам глаза, что однажды в "Ульке" - иллюстрированном приложении к "Берлинер Тагеблатт" - появилась карикатура, под заголовком "Картина будущего", изображавшая "Курфюрстендаммский проспект" и "Тауэнцивскую улицу", пестреющие русскими вывесками и названиями и редкими надписями в окнах магазинов: здесь говорят по-немецки!" . "Горсточка" русских литераторов не испытывала недостатка в русских изданиях: инфляция, катастрофическая для немцев, обернулась относительной дешевизной для пришельцев и настоящим издательским бумом, к 1922 году в Берлине насчитывалось 72 русских издательства, такого изобилия не знал, пожалуй, и Петербург , существовали уже и первые литературные объединения, и самое яркое из них - Дом Искусств, аналог петербургского. Некоторое представление о тогдашнем Берлине читатель, вероятно, уже имеет по весьма популярным в нашей стране воспоминаниям Ирины Одоевцевой, и вряд ли удивился бы, затеряйся тогда Присманова в этом громкокипении. Но в 1923 году в Литературном сборнике журнала "Эпопея", то есть издании Андрея Белого, появились два стихотворения Присмановой - "Нет весной на свете лишних..." и "Что ни вечер лунный плуг // роет неба лоно черное..." . Не затерялась.

Вероятно, этим же годом можно датировать образование литературной группы "4+1", в которую кроме Анны Присмановой входили еще три поэта Георгий Венус, Семен Либерман, Вадим Андреев, и один критик - друг Андреева по Константинополю (и, кстати, будущий свояк) - Бронислав Сосинский . Все участники группы уже в Берлине и еще не покинули его, знакомы и посвящают друг другу стихи. Георгий Венус тогда сотрудничал в "Литературном приложении" (под редакцией графа А.Н.Толстого) к газете "Накануне", то есть в приложении, которое выльется, под анонимной редакцией Р.Гуля, в "Литературную неделю" и предоставит свои страницы Г.Шенгели, О.Мандельштаму, М.Волошину, а также и вовсе неизвестным или малоизвестным авторам: В.Пиотровскому , например... К началу 1924 года в "Литературной неделе" вслед за Венусом объявляются и остальеные члены пятерки, публикуют, правда, в основном не стихи, а рецензии на книги и небольшие статьи - обычная литературная поденщина, но в таких вот заметках довольно щедро разбросаны высказывания о поэте и поэзии, подобные которым позднее появятся в критических статьях, посвященных самой Присмановой: говоря о других, поэт выстраивает свою систему самоограничений, ищет слова, необходимые для того, чтоб высказать себя. Он уже начинает диктант критикам. Такова рецензия А.П. на Екатерину Галати, в которой находим и этот пассаж: "Поэтесса нашла бы свою дорогу, если-бы вышла из-под власти "дубравных водопадов""..." и последовала бы за той своей радостью, которая "пахнет канатами и смолой" . В критических этюдах, тонких, изящных, но и метких, которые помещал в газете С.Либерман, чувствуется та же "теоретическая платформа". Именно "отсутствие в поэзии Присмановой поэтических нимф и асфоделий" отметит много позже Г.Адамович . Исключительно это "отсутствие", пожалуй, объединяет четырех берлинских поэтов.

Объединяющее "не", роднящее отрицание, четыре неравные друг другу единицы, к тому же - "плюс один". Если бы они не выпустили общую книгу стихов, поставить рядом в строчку их имена было бы непредставимо: увлеченный ритмами Андреев, Венус, пишущий "военные" (читай - "белые") стихи, Либерман, который был тогда еще "в сильном Пастернаке", и увлеченная Кузминым Присманова, со всеми своими "неоправдвнными срывами в стихах" .

Только Венус и Присманова имели опыт публичных выступлений: обоим довелось участвовать в заседаниях Дома Искусств в 1923 году (Анна выступала там 18 мая), выступление-манифест группы "4+1" вряд ли имел место, а уж писанной литературной программы и подавно не было, их объединение больше походило на прибалтийское землячество; книжку, однако, они издали. Под крышей все той же "Накануне" ("сменовеховской", конечно, газеты, но речь, слава Богу, не о том). Затевали, по всему видно, свое издательство, но успели в нем выпустить кроме общей книги группы лишь "Свинцовый час" Вадима Андреева . Первую (и последнюю) свою книгу, книгу-манифест, назвали "Мост на ветру" . Поэты представили стихи, а Сосинский открыл сборник статьей под довольно претенциозным заглавием "Улыбка на затылке", снабдив ее вдобавок эпиграфом из "Хода коня" В.Шкловского. Сохранился отклик на "Мост на ветру" - в "Литературной неделе" от 27 апреля 1924 года , признающий "отчетный сборник группы поэтов 4+1 небезынтересным", и с пожеланием увидеть их следующие сборники. Которых так и не последовало. Группа распалась сама собой: Андреев засобирался в Россию, но в конце июля 1924, то есть через месяц после выхода "Свинцового часа", не дождавшись желанной репатриации, перебрался в Париж, туда же отправился Сосинский, там же оказалась и Присманова; остался Георгий Венус, в 1925 году он выпустил в Берлине книгу стихов , в которой есть посвящение Анне Присмановой: "...Ты прошла вдоль разбитого поезда...". Он единственный из них вернулся в Россию, где был арестован и расстрелян.

* * *

Присманову справедливо относят к "парижским" поэтам, именно с этой, довольно условной впрочем, группой, объединяющей поэтов далеко не равноценных по дарованию и с самыми различными устремлениями, начиная с 1925 года связана вся ее жизнь. Когда В.Яновский пишет: "в те героические годы в Париже процветал "Союз писателей и поэтов" - организация молодых... А "Союз писателей и журналистов" состоял уже тогда из стариков, полудоходяг" , он имеет ввиду "Союз молодых писателей и поэтов", в который в 1925 году вступила и Анна Присманова, объединение так называемых "молодых" литераторов, то есть начавших публиковаться вне России, "талантливых людей, не успевших прочитать нужных книг, продумать себя, организовать себя людей, вышедших из катастрофы голыми, наверстывающих кто как мог все то, что было ими упущено, но не наверставших потерянных лет" (Берберова), до объединения в "Союз" поддерживавших друг друга в группах "Гатарапак", "Палата поэтов", "Через", в парижском "Цехе поэтов" из знаменитого кафе Ла Болле. Адрес, по которому собирались члены "Союза", не менее знаменит: дом 79, rue Denfert-Rochereau, где происходили регулярные вечера с теоретическими докладами в первом отделении и чтениями (со взаимными разгромами) стихов и прозы друг друга - во втором. Присманова являлась неизменным участником этих встреч.

Терапиано, обыкновенно дающий весьма условные, "некрологические" портреты своих современников, в случае Присмановой отступил несколько от взятого описательного канона и проговорился таким вот относительно живым воспоминанием об Анне того времени: "Она была в курсе теории литературы, умела говорить, порой страстно, но убедительно, сыпала цитатами и этим производила впечатление, особенно на младших. Не знаю почему, то ли из предосторожности, то ли подчиняясь каким-то своим мотивам, Присманова, как правило, всегда отговаривала начинавших поэтов, особенно женщин, писать стихи, доказывая, как трудно стать настоящим поэтом. Такие разговоры, конечно, в большинстве случаев не приводили ни к чему. Но все же не могу простить Присмановой того, что именно после таких разговоров, одна юная, но очень одаренная начинавшая - Н.Ж-а бросила писать стихи, - бросила, конечно, совсем напрасно" . "Активное участие Анны Присмановой в литературных делах парижского литературного поколения" Терапиано связывает с ее замужеством. Может и верно, во всяком случае, Анна Присманова действительно вышла замуж за Александра Гингера в 1926 году, в 1925 родив первенца, Василия, а спустя три года - и второго сына, Сергея; сыновья двух русских поэтов, Базиль и Серж, до сих пор живут во Франции. Присманова могла познакомиться с Александром Гингером не позднее 1924 года, мартом подписано его первое стихотворное посвящение Анне - вычурное, с нарочито изломанным ритмом признание - поражения солнцепоклонника перед "лунною, стихотворительной силой" . Образ "супруги, взысканной душой" появился в стихах Гингера и того раньше - в феврале.

Ко времени встречи с Присмановой Гингер, успевший "закончить печатанием" первый сборник стихов , - стал уже популярной личностью в литературном Париже. "Еще до "Союза писателей и поэтов" бывали другие литературные кружки. На тех, доисторических вечерах гремели звезды раннего периода: Евангулов, Божнев, Гингер, (Зданевич, Шаршун). В подвале кафе, на столике во весь рост стоял жизнерадостный Евангулов и выкрикивал стихи на манер Маяковского. Когда в подвал спускалась дама в мехах, он прерывал строфу и говорил очень почтительно: "Сюда, графиня, сюда, пожалуйста!" Из этих поэтов только один Гингер, пожалуй, остался", - вспоминал В.Яновский .

Мемуаристы проявляли редкостное единодушие в отношении Гингера: безоглядный азартный игрок из самых "фанатичных" на "блистательном Монпарнасе" , "пристрастный ко всему, где приходилось вступать в единоборство с неведомыми силами или испытывать капризы "теории вероятностей" . Цитировали его строчки:

О только тот достоин уваженья и между братий мужественно прав кто лишнего не сделает движенья отчаянную ставку проиграв...

... И тут же отдавали дань его безошибочному литературному вкусу и чувству русского языка, уму в мельчайших замечаниях и наблюдениях. Георгий Адамович так писал Ирине Одоевцевой в середине пятидесятых годов: "А я считаю, что в нашем окружении или экс-окружении, есть два человека, смыслящих в самих стихах, а не в поэтических чувствах вокруг - Чиннов и Гингер" . Борис Поплавский в своем романе вывел Гингера бесстрастным мудрецом, олимпийцем - Аполлоном Безобразовым, заложив парадокс уже в имя героя, "стоиком" называл его В.Яновский , а Бахрах, заметив, что "внешностью он походил на тряпичника из гетто", признавался, что "Гингер был своеобразно прекрасен" . Вспоминая Гингера, друзья подчеркивали редкую цельность его натуры и тот факт, что под конец жизни Гингер, не будучи ни аскетом, ни святошей, утвердился в буддизме, то есть в религии, культивирующей принцип целостности. Освобождающей сознание от иллюзорного восприятия самого себя... В воспоминаниях Кирилла Померанцева находим: "Еврей по происхождению, он с сознательного возраста стал отходить от религии отцов, не чувствовал ее своей, ему ближе было христианство, а затем индуизм и буддизм, когда он с ними познакомился. Последний привлекал его ясным сознанием, что в мире царят болезни, страдание и смерть - что необходимо противостоять этому, используя все свои духовные ресурсы. Не знаю, перешел ли он "официально" в буддизм, знаю только, что похоронен он был по буддийскому обряду, высоко духовному и благочестивому "..." Я не встречал человека, столь скурпулезно следовавшего принципам, которые он сам для себя поставил" .

Если его друг, Поплавский, был увлечен эстетической прелестью зла, то Гингер с равным любопытством вглядывался и в зло, и в добро, открытый проявлению всякого таланта, когда же в его хитроумно устроенный горизонт попала странная лунатическая лирика Анны Присмановой, ее бинарные композиции были им и поняты, и приняты, и оценены. А ведь являли собой контрастную противоположность тому, что писал Гингер своею солнечной мозаикой предчувствий, заполняющей по спирали готовую разорваться в любой момент форму стиха. В стихотворении, посвященном Гинемеру , "Я люблю на меня непохожих!" - написал Гингер истинную правду о себе. Приходится в очередной раз признать, что инь-ян - абсолютная формула; союз Гингера и Присмановой вполне подтверждение тому.

"Обликом походили они несколько на химер, но по своему духовному облику существа были серафические, вечно ищущие" , - Зинаида Шаховская, не только не знавшая близко эту пару, но и порой путающая в своих воспоминаниях их фамилии, лучше других однако сумела передать впечатление, производимое Присмановой и Гингером. Есть еще более оригинальный набросок, сделанный с натуры Иваском: "Она двух измерений - фигура из Модильяни, он же походил на старьевщика с Гомельской барахолки" . При этом Присманова (по всем воспоминаниям) - нервна и резка, а Гингер - общителен, открыт, по воспоминаниям Бахраха, например, "... на Гингера было невозможно сердиться и в этом была его скрытая сила. Его странности были более внешними, чем внутренними и, собственно, были безобидными: то он наращивал какие-то взъерошенные баки, то появлялся в одежде альпиниста..." . Был он так же ревностным солнцепоклонником - не в переносном смысле! Когда наступала весна, он с утра исчезал из дому, отправлялся на какой-нибудь пустырь и наперекор докторским наставлениям пролеживал под солнцем до захода. Присманова же около полудня только начинала день, писала обычно ночью, была "неметафорически" зависима от луны, что в ее стихах очень даже заметно.

"Это была красочная, оригинальная чета, - вспоминал Померанцев, - хотя нельзя сказать, чтобы красивая, скорее наоборот... Жили они душа в душу, хотя всегда, когда я их видел, спорили. Не о пустяках, а о "высоких материях": о стихах, о поэтах, о той или иной вышедшей книге. Гингер спокойно, Присманова - взвизгивая и порой возмущаясь, но спор всегда оставался на какой-то "моральной" высоте: спорить спорили, но как спокойствие, так и споры пронизывала внутренняя гармония" . Кстати, они всегда обращались друг к другу только на Вы: и на людях, и посвящая друг другу стихи; в их отношениях было много трогательного, незаметного даже наблюдательному современнику, например, Гингер, прекрасно освоивший новую орфографию, взял на себя корректорский труд, подготовляя книги Присмановой.

Необычный облик сыграл однажды с четой злую шутку, навсегда разведя Гингеров с Мережковскими, случай этот помянут у Терапиано. Очевидно, Присманова и Гингер интересовались послеобеденными воскресными собраниями на 11-бис по рю Колонель и однажды решили побывать на литературном воскресенье. Пара вошла в "салон" как раз в тот момент, когда Дмитрий Сергеевич заявил, что необыкновенная внешность есть выражение глубинного бытия личности, и устремил взгляд на вновьвошедших с таким малым тактом, что Присманова и Гингер, сочтя себя оскорбленными, тотчас удалились. Это был их первый и последний визит к Мережковским, досадная случайность, относящаяся, видимо, к 1926 году, определила их место в оппозиции воскресным собраниям. И в 1972 году, полагаясь на память, Ю.Терапиано писал: "... самым непримиримым врагом "Воскресений", "Зеленой Лампы" и "Перекрестка" являлась группа "формистов" (так они себя называли), главными деятелями которой были Анна Присманова и Владимир Пиотровский (после войны - Корвин-Пиотровский), к которым поневоле (как муж А.Присмановой) примыкал и равнодушный ко всем объединениям и разделениям Александр Гингер" .

По поводу упомянутых "формистов" необходимо, как мне кажется, объясниться. Сведения о группе весьма скудны и немногочисленны, поскольку официальных мероприятий формисты не проводили, манифест не опубликовали, писаной истории не имеют, и память о них сохранилась лишь в воспоминаниях современников. Неизвестен точно даже год основания формизма. Мемуаристы тут противоречат друг другу и сами себе. Так, Ю.Терапиано в одном месте относит зарождение формизма к довоенному периоду: "В.Корвин-Пиотровский вместе с Анной Присмановой пытались - в противовес "воскресеньям" у Мережковских и другим объединениям парижских поэтов - организовать свою собственную группу "формистов", но из этих попыток ни до войны, ни после ничего не получилось" . В другом месте он пишет: "в первые годы после войны, вместе с Корвин-Пиотровским они (Гингер и Присманова. - К. Р.) провозгласили себя "формистами" и собирались опубликовать идеологию "формизма", но "формизм" так и остался без теоретического обоснования, и мало-помалу их группа совсем распалась" .

Не исключено, что первые мысли о собственной группе зародились у А.Присмановой и В.Корвин-Пиотровского еще в берлинский период их жизни, но маловероятно, так как это отразилось бы в поэтическом отделе журнала "Сполохи", редактируемом в 1921-1923 годах Пиотровским; на место Пиотровского напрашивается Андреев...

Иногда, с некоторыми оговорками, к формистам относят также Виктора Мамченко, хотя Петра Куве, первая исследовательница творчества Анны Присмановой, характеризует группу как "непримиримых оппонентов воскресеньям Мережковского и Гиппиус" , а В.Мамченко был ближайшим другом З.Гиппиус в 30-40-е годы.

"Изощренность формы, совершенство ее были их главной идеей. Метафизика, с их точки зрения, подлежала беспощадному уничтожению, идеология "Парижской ноты" - тоже" , - так определил Терапиано цели "формистов", которые, вообще-то, судя по скудости сохранившихся о них сведений, были куда как менее экстремистские. А с Г.В.Адамовичем, "родителем" Парижской ноты, Гингера (особенно к старости) связывала искренняя, трогательная дружба.

В широком смысле иногда формистами называют всю группу "Кочевье", куда одно время входили А.Гингер и А.Присманова. Так считал, например, Г.Струве: "Налево от "Перекрестка" в формальном отношении стояла руководившаяся М.Л.Слонимом группа "Кочевье" , куда входили и прозаики. Эта именно группа тяготела к Цветаевой и отчасти к советской поэзии. В составе ее наиболее характерными "формистами" были Александр Гингер и Анна Присманова, отчасти Борис Поплавский, но формально к ней принадлежали и не похожие на них Антонин Ладинский и Вадим Андреев (сын Леонида Андреева), во многом близкие к "Перекрестку" . Сам Слоним описывает их как группу сторонников "Кочевья", не называя формистами. "Во время немецкой оккупации, уничтожившей все русские довоенные литературные группировки (и часть их участников), "формисты" чудом спаслись. После войны они оказались даже единственой организованной группой" , - сообщает все тот же Терапиано.

Группа формистов, если ее перводвигателем действительно была Анна Присманова, не могла сложиться до начала тридцатых годов, в 1926 году Присманова еще не начала четко следовать поставленным перед собой правилам, поэзия ее еще несет печать эклектики. Возможно, начало было положено году в 1929, так как стихи, написанные после этого именно года, она начала собирать в первую книгу (вышедшую в 1937).

В середине двадцатых годов о книге стихов не было и речи, даже печататься в периодике получалось от случая к случаю, то есть почти не получалось. Ряд произведений тогдашних "молодых" поэтов и писателей, Гингера в том числе, смог опубликовать в журнале "Своими путями" С.Я.Эфрон, который, переехав с Мариной Цветаевой в Париж, вошел в тесное общение с "Союзом" .

Знаменательны так же две публикации в пражском журнале "Воля России", предоставившем свои страницы тем авторам, чей творческий путь начался в эмиграции. Журнал благоволил ко всякому новаторству - и за рубежом, и в Советском Союзе. Всему, что считалось в литературных кругах "левым", М.Слоним, редактировавший журнал, отдавал явное предпочтение. В "Воле России" постоянно печатались Газданов, Цветаева, Эйснер, Поплавский - на фоне иностранных авторов, так как отражение литературного контекста было частью политики журнала. В 1926 году М.Л.Слоним подготовил две большие подборки "Парижских поэтов": в номерах III и VI-VII. И Присманова, и Гингер вошли в обе подборки . В третьем номере Гингер и Присманова предоставили по два стихотворения, среди коих - посвященое Гингером Анне ("Для Вас пишу, любя и нарочито...") и его ж "Утренняя прогулка", стихотворение-игра, в котором есть такое признание: "И пишу, словеса обнажая, / И язык уморительно гня...". Эти стихи (и несколько последущих публикаций) попали в поле внимательного зрения литературного обозревателя парижского "Звена" Георгия Адамовича: "Александр Гингер - поэт своеобразнейший и уже почти совсем сложившийся. Сначала он удивляет, потом, когда привыкнешь к семинарскому, бурсацкому "душку" его стихов, он почти пленяет. Я пишу "почти", потому что нестерпимо в Гингере его вечное остроумничание. А музыка в его стихах есть, и, на мой слух, глубокая" . Присманова поместила в третьем номере "Вдруг Октябрь спрыгнул с брички..." и "Только ночью скорби в Сене...", эти стихи она не включила ни в один из своих сборников, однако вы найдете их в нашем издании. Для № VI-VII Присманова дала "Зеленый дворик", раннее свое стихотворение, к которому она неоднократно возвращалась, переделывала и все равно оставила в конце концов в каком-то немного "детском" виде, Гингер же напечатал "вакхическое" посвящение Вадиму Андрееву; опять кантраст.

К этому времени Присманова уже перестает писать стихи "как у всех", они становятся у нее тяжеловесны, малоповоротливы; такой вот период вынашивания новой манеры писать, и он отразился в стихотворении "На канте мира муза Кантемира...", которое Борис Божнев опубликовал в составленном им сборнике поэзии и поэтической критики, а Эйснер тут же раскритиковал, практически уничтожил . В одной из своих "Литературных бесед" Г.Адамович, "всячески приветствуя "Волю России"" за явное предпочтение молодых поэтов почтенным, тоже высказался по поводу Присмановой весьма жестко: "Стихотворения Анны Присмановой претенциозны и маловразумительны. Ее учителя - московские имажинисты. "Слабая копия не совсем достойного образца" - хочется повторить о ней. Октябрь у нее прыгает с брички, Париж стирает сады в осенней воде Сены и т.д. По звукам некоторые строфы приятны по-пастернаковски" .

Стоит, я думаю заметить, что сравнение с Пастернаком в устах Адамовича выражало отнюдь не похвалу.

Примерно в середине двадцатых годов устоялся не только "неприятельский", но и дружеский круг дома Гингеров, в основном это были художники и литераторы: Шаршун, приятель Гингера с ранней юности (по Палате Поэтов), Терешкович, Сатин, Карская, Карский, Котляр, Блюм. Особенно тесная дружба связала Присманову с художницей Карской, остался портрет Присмановой ее работы. Тогда семья жила в 15 округе Парижа, в благополучном районе. В отличие от большинства эмигрантских семей, Гингеры не испытывали особых материальных проблем: родственники Александра Гингера были умеренно богаты, и он всегда мог рассчитывать на работу в химической фирме, управляемой его дядей. Увы, немногие литераторы в Париже могли позволить себе жить лишь на литературные заработки, "молодому поколению" ("незамеченному", если по Варшавскому) на это расчитывать и вовсе не приходилось, а вот скромная должность бухгалтера гарантировала стабильный доход. Ю.Софиев, часто выбираемый председателем Союза, чтобы выжить мыл окна магазинов, прочие литераторы тоже не чурались физического труда. Гингерам, можно сказать, повезло.

Другой пример относительного везения: однажды Гингер по вине автобусной компании повредил голень... И получил 6000 FF компенсации, сумма по тем временам крупная, достаточная, чтоб купить небольшой дом в предместье. Что Гингеры и сделали, они купили деревенский домик в Villenes-Sur-Seine, острове на Сене, бывшем во владении двух джентельменов "с утопическими наклонностями", или попросту сумасшедших, как думали их соседи. Теперь выходные и праздники семья могла проводить на воздухе. Впрочем, дети охотно оставались или с бабушкой , или с мадмуазель Блюм, или с мадмуазель Карской.

С 1929 по 1932 Гингеры жили в Serquigny, небольшом городке в Нормандии, где размещалась ветвь химической фирмы, в которой работал Александр Гингер. Нормандия окликнулась в творчестве обоих поэтов, но по-разному. Меланхолическим размышлением о "душе", что "положительно готовится к праху" - у Присмановой, в стихотворении "Церковные стекла" :

По лужайкам Нормандии яблонь идет чередою, по витринам - сиянье, страданье небесных послов. В сердце яблок заложено семя нежданной звездою, в нашем сердце заложено бремя несказанных слов.

Александр же Гингер написал рассказ "Вечер на вокзале" , наполненный совершенно нехарактерной для него, спокойного и доброго человека, неприязненной интонацией, судите сами: "О, как я ненавижу Нормандию! Их богатство, и горький сидр, и женщин, которые одновременно развратны, как женщины виноградных мест, и расчетливы, как белобрысые красавицы! Этот народ неверен своему слову. Даже мебель их я ненавижу "..." Тяжело жить среди этих людей. Иногда, правда хочется их простить: это когда находишься в компании нормандских пьяниц и во власти семидесятиградусного самогонного кальвадоса. Жуткое северное опьянение, столь несвойственное латинским частям Франции, вот что дала здешней расе скандинавская кровь; да разве еще лазурные нормандские глаза...". Рассказ заканчивался горьким признанием, каких Гингер больше не позволял себе никогда: "Одиннадцать лет я во Франции, но та страна неотступно преследует меня: случайным словом и делом, вопросом цыганенка, обращенным ко мне прямо по-русски среди толпы в самом центре Парижа...". Похоже, что подолгу жить вне столицы обоим супругам было противопоказано, они вернулись.

"А печататься нам все-таки негде было. Тогда это казалось главной препоной для нормальной писательской деятельности. Теперь ясно, что эмигрантская литература гибнет из-за отсутствия культурного читателя" - это замечание взято мною из воспоминаний Яновского , о той же отчаянной заброшенности молодой литературы, которая даже не могла питаться воспоминанием о читательском отклике, как "старая", писал в "Числах" В.Федоров: "... никто никогда не посылал своих творений в такое безвоздушное, в такое стратосферическое путешествие, откуда ни отклика, ни звука, ни поддержки... И вся самоотверженная работа эмигрантского литератора превращается в конце концов в "исторический документ" для будущего русского приват-доцента, который, чтоб стать профессором, приготовит ученую диссертацию "О некоторых попытках литературы в изгнании"..." .

Почти без возможности напечатать свои стихи, а следовательно, получить единственно реальный в иноязычной стране на них отклик - критическую рецензию, - жизнь для поэта трудновыносимая. Когда каждый слушатель бесценен, подлинное счастье, если рядом находится человек, способный оценить написанное, или просто поговорить о поэзии. Не случайно же, создавая в 1935 году "Круг", нечто вроде литературно-философско-религиозных бесед, соединив впервые силы нового поколения с "начинающими стареть интеллектуальными бонзами эмиграции" , менее всего мучались с названием. Оно пришло само собой в голову не только организатору (Фондаминскому), а сразу как-то всем: с одной стороны круг - это совершенство формы, но с другой - выражение полной безысходности... Так что, можно сказать Гингерам и здесь повезло, хотя, конечно, поэтические пары в эмиграции, именно в эмиграции, - явление не столь уж и редкое. Редко "равноправие", равновесие, и единство тех самых противоположностей. Первоначально я хотела назвать книгу "Близнецы". И теперь такое название кажется мне наиболее близким содержанию. Остановило только то, что у специалистов, а такие, слава Богу, есть, из-за названия могли бы возникнуть проблемы с библиографией: вторая книга стихов Присмановой называлась именно "Близнецы". Но как велик был соблазн - они ведь близнецы, как те "существа серафические", Александр с его солнечной ленью и Анна с ее лунной деятельностью. Название книжке пришло с воспоминанием о давнишней передаче о Присмановой на радио, подготовленной Евгением Витковским. Передача та, умная и теплая называлась "Туманное звено", сама названная по строчке Анны Присмановой:

Пусть дождь идет, туманное звено то снизу вверх, то сверху вниз сдвигая... Конечно, эта жизнь идет на дно, но, кажется, за ней встает другая...

* * *

Кажется, что в тридцатые годы Присманова и Гингер не очень спешили выходить за пределы своего домашнего круга, хотя не раз брошенные вскользь упоминания о "неисправимых чудаках", Присмановой и Гингере, которыми, однако, читатели "будут еще очарованы" , в воспоминаниях Юрия Иваска приходятся на этот период их жизни. "Русский Монпарнас в Париже относился к Александру Гингеру и Анне Присмановой благодушно, но все же их не принимали всерьез. Но в их патетике, смешанной с комизмом, во всех их нелепицах куда больше поэзии, чем во многих очень "средних", дюжинных стихах поэтов, писавших неплохо, но очень уж аккуратно-меланхолично, как того требовала Парижская нота" - вспоминал Юрий Иваск . О потешной "патетике" и "комизме", прочно связанными с довоенным восприятием странной четы, рассказала однажды поэту Вадиму Перельмутеру вернувшаяся из эмиграции Мария Вега. Случай этот относится к зиме 1937 года, когда в Париже, как впрочем и в Москве, шли Пушкинские дни. Мария Вега вспомнила, как на Пушкинском вечере появились слегка запоздавшие Гингеры, "прошествовали через полный зал к своим местам где-то в первых рядах, изображая Натали и Пушкина. Она, остролицая и худощавая, - со старомодно завитыми буклями и в глубоко декольтированном вечернем платье. Он, "...рядом с хрупкою женой казавшийся крупным, - с пышными бакенбардами и во фраке. Публика украдкою прыскала в кулаки. Они же хранили совершенную невозмутимость..." . В.Перельмутер сокрушался, что никто не распознал пародии, а Мария Вега признавалась, что представляла стихотворство Присмановой куда как зауряднее тех стихотворений, что услышала уже в России.

Между тем Адамович включает стихи Присмановой в первую антологию русской зарубежной поэзии "Якорь" (1936), "Круг" печатает ее посвящение Владиславу Ходасевичу и "Потонувший колокол", стихи Присмановой не отвергают и респектабельные "Современные записки". А в 1937 году появляется на свет первая книга стихов Анны Присмановой "Тень и тело". Первая, долгожданная, а ведь поэтесса - ровесница Цветаевой и Адамовича! Насколько все-таки тяжела была поступь присмановской Музы.

Неспешность в поиске нужных слов, вдумчивое строение фраз, - порой создается ощущение, что если появилась бы хоть малейшая возможность сосредоточить весь желаемый смысл в одном слове - Присманова непременно так бы и поступила.

Обыкновенно отмечаемая рецензентами трудность ее поэзии теми же рецензентами зачастую списывалась на счет ее, Присмановой, любви эпатировать, хотя бы озадачить, читателя. Подбирая эпитет для "новизны выражения" в стихах Присмановой, Глеб Струве остановился на определении "вызывающая" . Отчасти это верно. Стихи ее, действительно, имели необщее выражение лица; если лаконичность может быть яркой, а красота перекрученной и завязанной в узлы, то именно такова книга стихов "Тень и тело" Анны Присмановой. Она могла покоробить слух, привычный к карманной лирике "поэзии интонации". Для такого слуха отважное словотворчество (ее "танцы на канате") может послышаться неуклюжим шлепком, тогда как игра ее слов и сложна и равновесна, то есть требует и выверенности и взвешенности движения канатного плясуна, пользуясь лексикой самой поэтессы. Присманова прежде всего точна, сколь бы нелепыми ни показались поначалу употребляемые ею сочетания слов. Сказать о поэтическом даре, что он - крылат - это значит опереться на все богатство заранее известных ассоциаций, которые не могут не возникнуть у читателя. Это все равно что ничего не сказать. Не то, когда Присманова пишет о сращении крыл, о горбе, о том, что

"...нелегко домину бытия

построить на лесах стихотворений.

("Не ощущая собственного груза...", 1932)

Эффект - и вызывающий и обескураживающий. Поскольку читатель лишается разом всех (интертекстуальных, как бы теперь сказали) постромок, а в итоге только "неземное антраша" в отдельно взятом стихотвореньи.

Впрочем, Присманова старательно "держит" читателя, до предела сгущая семантику. Этого требует ее поэтическое естество.

Путь от текста к читателю - не-прям и не-прост. Знакомый с детства образ она развернет, исходя из какой-нибудь "второстепенной" потенции, вызывающе несовпадая с ожидаемым движением, как это получается с Золушкой и ее "детским локтем, небалаванным балами". Такому повороту образа послужит "шершавая", "корявая", "раздражающая" (какая еще?) метафора Присмановой. "Зерно в земле побегами лучится", "душа, ты выросла из юбки, она тебе уж до колен"... Примеры можно найти в каждом стихотворении. Не без прищура Присманова писала, что

Проза в полночь стиху полагает нижайший поклон. Слезы служат ему, как сапожнику в деле колодка. На такой высоте замерзает воздушный баллон, на такой глубине умирает подводная лодка.

("Владиславу Ходасевичу").

Екатерина Таубер лучшую из существующих статей о поэзии Присмановой начала с утверждения, что стихотворение "Горб" "могло бы послужить эпиграфом ко всему ее творчеству" . Действительно, от читателя требуется некоторое усилие, чтоб вчитаться в книги стихов Присмановой. А кроме усилия - еще и проницательность и доверие, чтобы сентенции вроде "Настоящий воитель является пушечным мясом..." не остановили и достало духа дочитать: "Золотой ореол над собой он хоронит во мгле...". Эти строчки, кстати, восхитили В.Вейдле, который разбирая первую книгу Присмановой, в небольшой по объему, но весьма содержательной статье первым дал определение присмановского слова, оказавшееся наиболее точным: "Слова у нее... отяжелевшие, набухшие, совсем не нарядные, не уверенные в своем испытанном волшебстве слова, и любит она их за их узлы и бугры, а не за приятную стертость их поверхности" .

Узлы Присманова вязать уже умеет. Сводя подчас весьма далекие по смыслу, но по звучанию близкие слова, заставляет делиться смыслом друг с другом. В строках нередки внутренние рифмы, и - вполне естественное соседство - первые и последние строфы зачастую содержат афористическую строку.

Присманова неоднократно описывает свое стихотворство как тяжелый труд. Сам "воздух вдохновения" у нее "тяжелый". Да, трудно не согласиться с Вейдле, сказавшим, что "другие удачливей и читать их приятней" . Как совершенно верно и то, что "чего она хочет, эти другие разучились и хотеть, в стихах ее есть та настоящая серьезность не "настроения", а творческого труда, которой сейчас столь многим не хватает. Она стремится не к простому рассказу о себе, а к тому воплощению внутреннего мира, без которого нет искусства и нет поэзии" . Вейдле еще из гимназического курса латыни прекрасно помнит, что "творить" - это "иметь мазолистые руки", а из греческого, что "поэзия" и "творение" суть одно. И ему ли не увидеть сквозь "леса стихотворений", сквозь труд и замысел поэта нерукотворный образ бытия?

Впрочем, тот же Вейдле однажды заметил, что "слова изменяют повсюду и каждое слово на свой лад..." . А коль не изменяют, то - выдают поэта с головой, когда заглянешь по ту сторону стихотворения, чему слова-изменники как раз и помогают: только музыка вполне может выразить себя сама, а поэзия содержится в форме, как в теле душа. Или тень.

Вот первое, что видится в книге Присмановой: она сумрачна и туманна. "Она живет в непогоду", - подмечает Ек.Таубер . Если и появится цвет - он будет белым: белая люлька, "саван - белый эпилог", "снежный падающий цвет", побелевшие от скорби волосы ангела. Белый цвет Анна Присманова неразрывно связывает со смертью-сном-сумасшествием. По-разному варьируя эту мысль, наиболее четко она сформулировала ее в стихотворении "Путем зерна, вначале еле внятным..."(1936). Путь зерна у Присмановой - это "пути сна" и "ватные владенья". И в том же стихотворении душа стучит в стены, покрытые ватными тюфяками, как стены дома умалишенных. Присманова, точно обернув определение содержания поэзии в форме, пишет:

Душа во-всю старается руками: ее вконец измаяли лучи. Но стены вкруг покрыты тюфяками по вате полоумная стучит.

Белизна и снег ("Наш дом под снегом круглый год...") у Присмановой также равны и "льду"-"стеклу" (эмиграция - это аквариум, как верно было подмечено) и, в свою очередь, несвободе, что еще получит развитие в последней ее книге:

Сидят на козлах люди в сером - простого льда поставщики. Но вот внезапно тянет серой от длинной и сухой щеки...

В тридцатые годы, и не только в тридцатые, в Париже о смерти писали много, и, порой, не без блеска. Все настоящие стихи - о ней, но поверхность этого страшного слова приобрела тогда некую приятную стертость. К чести Присмановой, она лишь раз впрямую называет то, что обыкновенно обходит, бросив трезвую фразу, которая дорогого стоит: "о смерти зрело написать может тот лишь, кто смертельно болен".

"Скитальчество", "бездомность" и "болезнь" - слова в лексиконе Присмановой соседствующие, а дорога, к слову, у нее - не Богово хозяйство:

Чуть виден путь. Нас водит бес из ниоткуда в никуда...

("Дорога", 1936)

А человек - это все-таки "Божья ловитва"...

Внешний мир, который "мир земной", у Присмановой едва угадывается в сумраке и тумане, сквозь которые лица и события просвечивают, дублируя друг друга до бесконечности. И любое может оказаться знаком другого. Само слово "тень" так же до бесконечности распадается. Тень - как возможность чего-либо, как, напротив, невозможность, тень - это призрак, она же прохлада... etc... А ведь, пожалуй, "тень" подводит Присманову и к зеркальному обращению: земной мир есть несовершенное подобие, отражение мира трансцендентного. Мысль не нова и ясно высказана еще Псевдо-Дионисием. Но всякий раз не страшит даже, а ужасает. Сон, однажды схвативший душу, заставляет ее скитаться всю жизнь:

Днем снится наша явь сама себе Ночами тень волнуется и бродит.

("Тень и тело")

Земное бытие неподлинно и немо. Мир трансцендентный озвучен непрестанным монологом, слышимым поэту. Как часто Присманова говорит: "Музыка!". Но как мало музыки в ее стихах. Земной мир для нее - это трагическое непопадание в точку, вечное мимо.

Слова, действительно, изменяют, и каждое притом норовит это сделать по-своему. Поэтический опыт Присмановой мучителен. Она слишком хорошо осознает, как рождаются инверсии, потому что они рождают себя через нее: одушевленное, вечное становится преходящим и равнодушным, живое - мертвым, звучащее - немым, а единение оборачивается одиночеством:

Нас забыли, душа. Мы остались на том пароходе, грудь которого будет конечно разбита меж льдин. Льдом он сдавлен, как панцирем рыцарь в крестовом походе, он в молчаньи, в полярном сияньи, остался один.

(Александру Гингеру, 1936)

Присманова взяла на себя тяжкий описательный труд, стихи свои рождая даже больше не напряжением чувства, а, скорее, интенсивностью творчества. Вейдле отметил у нее "страсть к слову", он же увидел, что "Присманова так проникнута святостью своего труда, что почти только о нем и пишет; но как раз ей это прощаешь: у нее есть о чем писать" . Таубер и вовсе определила ее поэтический труд как "сектанство" . Пожалуй, верно. Присманова, добиваясь точности и неизменчивости слова, идет по пути самоограничения, некой словесной аскезы, и подходит порой к ошеломляющим по мысли и форме стихам:

Нас точит время кончиком ножа. Вблизи итог несложного сложенья. Щитом ладонь на сердце положа, мы всходим. Небо. Головокруженье...

(1936)

То же пристальное внимание к обыкновенному, если то волею случая попало в ее кругозор, вот, например, цыганка:

Глаза ее, туманом налитые, следят за караваном вешних птиц. Пята ее в золе и золотые пустые бусы в жолобе ключиц.

("Цыганка", 1935)

"Это не только хорошо сказано, но и хорошо увидено", - написал Вейдле . Однако, стихотворение о цыганке скорее исключение. Присманова слишком замкнута на себе, чему подтверждением и подчеркнутый антиэротизм ее стихов. Головокружительные виденья ей интересней простых радостей земли, или... чудовищ, порожденных рациональным сознанием. В словаре Присмановой есть часто повторяемое слово "зренье" (и его производные); что заставляет ее постоянно возвращаться к мысли, что это зрение может быть потеряно? Неужели только "дедушкин стеклянный глаз"? Кстати, отмеченный всеми критиками присмановский гротеск в стихотворениях на эту тему присутствует всегда. Присманова делает попытку уравновешивания увиденного и сказанного, "героически не боясь смешного", как выразился Иваск . Героически не боясь, - сказала бы я.

"Тень и тело", первая книга Присмановой, не осталась незамеченной. Были отклики и Ходасевича , и Адамовича , и Пильского , то есть отметили его все главные газеты с "литературными подвалами": "Возрождение", "Последние новости" и "Сегодня". Но, по правде сказать, книга привлекла внимание прежде всего стихотворением, которым открывалась, "Памяти Бориса Поплавского", стихотворением редкого эмоционального звучания. Присманова, как отметил Г.Струве, создала строчки, какие не удавались самому Поплавскому, но в его стиле . Кто бы и что бы потом ни вспоминал о Поплавском, подыскивая концовку своим воспоминаниям, все равно останавливался на этом стихотворении Присмановой, и оно звучало трагической кодой:

Любил он снежный падающий цвет, ночное завыванье парохода... Он видел то, чего на свете нет. Он стал добро: прими его, природа...

В книге же "Тень и тело" как раз это стихотворение автономно, видимо, поэтому и поставлено первым. Прочие сорок шесть - прочитываются как единая поэма, настолько продумано место каждого стихотворения. "Тень и тело" - это прежде всего поэтическая книга, явление для эмигрантской литературы не особенно частое, а в Советской России уже и вовсе сошедшее на нет.

Другое "выпадающее" из общего поэтического потока стихотворение, "Карандаш", посвящено Марине Цветаевой.

Каковы были отношения Цветаевой и Присмановой теперь установить сложно. Мемуаристы описывают Марину Ивановну, согласуясь с тем мифом, который она о себе создала, то есть - неуживчивой нелюдимкой. Однако, писатели эмиграции не раз мимолетно упоминали о существовавшей симпатии между Цветаевой и Присмановой. Бывала Цветаева и на "свиданиях поэтов" у Гингеров (эпизод, описывающий ее столкновение на таком вечере с Георгием Ивановым, находим у Одоевцевой ). Упоминают о дружбе двух поэтов и Зуров, и Слоним, - оба в беседах с Лосской , правда, сведения, почерпнутые В.Лосской у Слонима, несколько противоречивы: "Саша Гингер был хорошим поэтом парижской школы. Кроме того, очень хорошим человеком. А Присманова - его жена. Они были не очень близки к Цветаевой, но они принадлежали к той группе молодежи, которая поддерживала "Кочевье". В ней участвовали Сосинский, Андреев, Гингер, Присманова. Это та группа, которая была не вокруг Адамовича. Честно говоря, она была вокруг меня с 1930-1932 гг. Больше всего нас интересовала поэзия Пастернака, Цветаевой, советская поэзия и формальные вопросы. Это были очень хорошие люди. Их отношение к Цветаевой было снизу вверх. Но они не так часто с ней общались" . С ней мало кто общался часто. Однако, на вечере памяти Присмановой Г.В.Адамович вспомнил о дружбе Цветаевой и Присмановой.

Присманова и Гингер были из тех немногих, с кем Цветаева простилась перед отъездом из Парижа в Россию.

* * *

Следующая книга Присмановой объединила стихи, написанные ею во время Второй мировой войны.

Война застала Гингеров в Fornols, деревеньке в Auvergne, где они отдыхали вместе с детьми и г-жой Блюм. Дела фирмы призвали Гингера в Париж, вслед за ним возвратилась и Анна Присманова. Из Парижа они уехать уже не смогли и переждали войну там, хотя для Александра Гингера, по виду "типично провинциального еврея" , выжить было непросто. Гингеров прятали и они уцелели милостью друзей.

Александр Гингер во время оккупации отказался носить желтую звезду. Не потому, что скрывал свое еврейское происхождение, но, как объяснил Кириллу Померанцеву Базиль Гингер, потому что "считал недопустимым делить людей на расы, как собак" . Мать Александра, свою звезду носившая, погибла в концлагере Аушвиц в 1942 году... Есть в "Близнецах" стихотворение "Снег", оно подписано этим годом:

Ветер бьет на чердаке дверьми, горбя спину бродит кот увечный. Люди в поле сделались зверьми, звери в доме стали человечны...

Кроме "Снега" в книге есть еще только одно стихотворение на военную тему, оно посвящено Сталинграду. Присманова как будто не видит вокруг себя ничего и не слышит, ушла в "метафорическое подполье", как сказал о ее книге Марк Слоним . Присманова и тут следует правилу, которое она перед собой поставила: четко проведя границу, обозначив как бы горизонт-форму книги, отобрав словарь и выбрав темы, насыщает эту форму до предела. Но за не переступает - за кругом - смятение и суета, на которые не стоит покушаться с негодными к тому средствами. Присманова знает границу своих возможностей.

А внешне получается, что она и безразлична, и равнодушна, тогда как она равновесна, выстраивая свои "мыслеформы" , поверив в собственную теорию стихотворительного строительства. Этот шаг Присмановой не оправдан, он обусловлен войной и жизнью в изоляции, подпольной жизнью, когда родина превращается в язык и в языке (в стихах) живет. Не случайно, что именно книга "Близнецы" заключает в себе "мемуарные" циклы стихов "Преемственность" и "Песок". Поэзию Присмановой всегда отличал, но это трудно было заметить современникам, которым застил глаза образ эпатажницы, здравый смысл стихов. Меж тем он явлен во всем, и прежде всего в строении самой книги - в последовательности и планомерности. Как "Тень и тело", "Близнецы" поэтическая книга, единое поэтическое целое, почти поэма, разделенная на циклы. По замечанию Слонима, она кажется "не литературным, а архитектурным построением" . Присманова с первых же строк раскрывает тему:

В моей природе два начала, и мать, баюкая меня, во мне двух близнецов качала: кость трезвости и кровь огня.

Раздвоение на кровь и кость той же природы, что и на тень и тело. И уравновешивание двух начал - тот же мучительный процесс, обреченный на неудачу. Они несовместимы, это она сама признала, когда писала первый вариант стихотворения "Сестры Бронте", но потом опустила эту строфу:

Но лишена я подлинной свободы, не в ту струю попала я, не в ту! Безумие и боль моей породы благоразумьем связаны в быту.

Присманова открывает книгу циклом "Преемственность", которым сразу задает уровень разговора: дано видеть "только профиль бытия" ("Камея"), даже птица "подвластна силе притяженья, как в косном этом мире все тела" ("Земля"), но есть и музыка-поэзия-полет. О музыке и о полете речь идет уже в следующем цикле "Стихи о стихах". Но Присманова не была бы Присмановой, если ее стихи полетели бы под неким легким наркозом. Ее полет, как в рассказах нашего А.Платонова, с потом нужды у ласточек под крыльями:

Опустошенья сумрачное чувство сияньем жертвенности заглуши. Не на пустыне держится искусство, а на работе страждущей души.

("Тишина")

Присманова тяжело трудится, отыскивая "лицо любви", "родину музыки", начало жемчужины... Ее "Близнецы" - это вариации не на тему раздвоенья, а на тему единенья. И весь цикл "Поединок" об этом, и "Песок", и "Горы и долы", и "Трубы". Но желаемого единения, и Присманова об этом знает, достичь не удастся никогда. Можно лишь приблизиться к нему, угадав направление движения, чтоб не унесло "небесного сиянья мимо":

И мы, душа моя, вот так, точь в точь, утратив до конца остаток спеси, уйдем - вдвигаясь неотступно в ночь, не много взяв и ничего не взвесив.

("Сирена")

Той же теме единения служит и нарочитый (или монотонный, кому как слышится) пятистопный ямб, которым написана практически вся книга . Однообразие ритма, плотность словесного материала создают единство дыхания, и - словно замедляя его - затормаживают движение стиха. В ход пущены и словесная игра, и архаические реченья, и долгие, порой не в одну строфу, развернутые сравнения аллегорического порядка. "Можно любить или не любить этот отвлеченный стиль с его явными приемами (начиная от игры аллитерациями и кончая "подсушиванием" стиха для избежания сентиментальности), но надо признать, что Присманова строго ему следует "...". В стихотворениях Присмановой нечего искать напевности, неразоблаченности, темного лирического порыва: у нее все очень рассудочно, отлично слажено и очень (слишком!) ясно" , - писал о книге Слоним, но он же, подыскивая определение словесной организации лирики Присмановой, нашел такое: "философский имажинизм" , о пути "под знаком Софии" писала Таубер .

"Близнецы" были завершены печатанием в 1946 году, не собрав особой критики, что, впрочем, объясняется исключительно календарными причинами.

1946 год для истории русского рассеяния год особый. 14 июля Советское правительство "особыми указами дало эмигрантам во Франции, Болгарии и Югославии возможность восстановить их связь с Родиной". 22 июля русские газеты в Париже разразились экстренными выпусками с разъяснением посла СССР А.Е.Богомолова о выдаче эмигрантам советского вида на жительство и "восстановлении" советского гражданства. Наскоро перепечатанные или размноженные на ротаторе тексты Указа появились повсюду почти одновременно, копии расклеивали на стенах русских лавок и кафе. Говорили об "амнистии белым русским", краткое сообщение о которой было передано по парижскому радио. Вечерние газеты вышли с эйфорическими статьями о "примирении между всеми русскими" и "конце белой эмиграции". В общем - в Марсель уже шел полным ходом теплоход "Россия" за первой партией репатриантов, а студенты всерьез интересовались, перезачтутся ли семестры и экзамены в СССР. За советскими паспортами, действительно, были очереди, и в Советский Союз, действительно, кое-кто уехал.

Говорить об этом столь подробно приходится потому, что с нелегкой руки Берберовой, первой подчеркнувшей факт получения Присмановой советского паспорта для возвращения в Союз , упоминание о "советском патриотизме" Гингеров кочует из комментариев в примечания, заботливо выделяясь их авторами в особый абзац. Однако, доподлинно известно лишь то, что Гингер и Присманова симпатизировали Союзу Советских патриотов. А вот история с паспортами - маловразумительна. Петра Куве со слов сыновей Гингеров передает ее так: "Положение Гингера во Франции было более устойчиво, чем у большинства эмигрантов. Его дядя, менеджер химической фирмы, позаботился о том, чтобы Гингер и его мать смогли въехать во Францию легально по советским паспортам в 1919 году. Гингер, однако, забыл возобновить свой паспорт вовремя и получил так называемый "Nansen" паспорт. Незадолго до войны он подал прошение о получении французского гражданства, но требуемая сумма в 50000 франков была для него слишком велика. Дети приняли французское гражданство еще в начале тридцатых годов. К сожалению, не много известно о подданстве Присмановой. После войны Гингер и Присманова получили паспорта и советское гражданство, подстрекаемые сильной пропагандой..." Но националистические настроения длились недолго. По словам сына Присмановой Базиля Гингера, его родители никогда не имели серьезных намерений вернуться в Советский Союз навсегда" . Не будем такими категоричными. Даже только золотопогонность советской армии-освободительницы при том послевоенном патриотическом подъеме казалась весомым резоном для возвращения. И не единственным, когда кое-кто из друзей либо уже уехал, либо собрался это сделать, и сестра Анны, Елизавета, давно вернулась в Россию...

Как бы там ни было, но Гингер (одновременно с Г.Адамовичем и А.Бахрахом) приходит работать в "Русские новости" (А.Ф.Ступницкого), газету не то что бы просоветскую, но с оглядкой на СССР. Желанным гостем в доме становится Адамович, уже написавший скандально известную "L'Autre Patrie", среды у Гингеров знамениты спорами вокруг литературы, доходящей из России, а упоминания о дружбе с Румановыми можно найти у Берберовой и Одоевцевой: не слухи, все так и было...

Но окололитературная жизнь вовсе не отразилась на поэзии Анны Присмановой. С малым перерывом после "Близнецов" она выпускает новую книгу стихов - "Соль" (1949), может быть лучшую свою книгу. "Анна Присманова, один из наиболее самостоятельных и продуктивных наших поэтов... при ее склонности к семантическим перестановкам и к своего рода игре значениями слов, трудно заранее установить, что хотела она сказать столь целомудренным заглавием? Определяет ли она новую свою книгу, как "соль" своего творчества, подобно тому как Валерий Брюсов озаглавил один из своих сборников "Chef d'oevre", или эта "соль" - соль ее слез, "соль ее сердечных сил"? Толкований и расшифровок, впрочем, возможно здесь великое множество", - так отозвался на выход книги Александр Бахрах .

С годами Присманова уже преодолевает свойственный ей ранее эгоцентризм. В книге "Соль" она старается говорить за "жен косноязычных", за тех, "в ком мысли маленького роста". Не то что бы она вовсе сошла на землю, но она очень старается:

Я приближаюсь к вам за то, что вы, по-моему, несчастны...

("Голод")

И раньше одним из творческих стимулов Присмановой была способность к состраданию. Одно из "тайных", "неповернутых ко всем лиц" Присмановой полное сострадания лицо. А "тайная" тема ее новой книги отнюдь не нова: мучительное, болезненное преодоление разъединенности (рассеяния?):

Углы летящих лебедей давно уже умчались к югу. Осталось несколько людей, что медленно идут друг к другу...

("Голод")

О том же и удивительное стихотворение "Сестры" - монументальный диптих, построенный на якобы библейском сюжете о Марфе и Марии. На самом деле "Мария и Марфа не сестры, это единая человеческая душа, расщепленная жизнью и все же неделимая", - как верно заметила Таубер .

"Соль" - книга несомненно более эмоциональная, чем предыдущие, хотя и здесь во всем есть присущий Присмановой аскетизм. Она не на миг не забывает, что "тайные страницы дневника" поэт пишет, как правило, "для печати". Присманова преодолевает искус смешать два плана - жизненный и поэтический хотя и признается, что "настоящая пронзает боль и вымышленную любовь поэта". "Теперь сквозь свою органическую витиеватость, которую иной раз можно было при беглом и недостаточно внимательном ознакомлении с ее творчеством принять за позу, и несмотря на свою рассудочность - ей удалось передать свои чувства или, вернее, она не захотела их скрыть" (Бахрах) .

Из стихов ее ушла натужность, "витиеватость" стала действительно "органической", и Присманова нередко теперь договаривается до простоты, какую раньше себе не позволяла, таким языком написана вся маленькая поэма "Чай":

Когда-то, как приморский инок, я - бедности не замечая питалась серебром сардинок и золотом пустого чая. Обед - на стеклах я читала. О, ресторанные глубины, весна Латинского квартала, цветы и рокот голубинный!..

* * *

К сожалению, после книги "Соль" более сборников стихов Анны Присмановой не появилось. Последние годы жизни она серьезно болела, была "совсем как тень, перышко или воздух", - по свидетельству Адамовича . И, в то же время, поглощена лирической повестью "Вера", поэмой о революционерке Вере Фигнер. О том, зачем она писала эту поэму, толковали даже на вечере ее памяти. Казалось, что такое сочинение - явление одного порядка со взятыми советскими паспортами. Условием возвращения на родину поэтессы Марии Веги, например, были две поэмы о Ленине, так почему бы не предположить, что Присманова хотела-таки вернуться? Если даже и так, немыслимо выкинуть из поэтического копуса Присмановой ее "настойчивую" попытку рассказать про "исторические вещи". Тем более, что на поверку исторического в поэме совсем немного. Остается только развести руками и согласиться с автором, прочтя чистосердечный эпилог поэмы:

Но я одну себя посредством других ищу. Как не пиши герой мой для меня лишь средство ко вскрытию моей души.

"Она искала то что скрыто, игрушки обрекла на слом", - характеризует Присманова свою героиню, которую почему-то зовут Вера Фигнер. Революционерка-аристократка - случайная условность для Присмановой, только способ еще раз вскрыть свою душу. Поэтому после очень условных и быстро пролистаных детских сценок она сразу начинает говорить о том, для чего, видимо, весь разговор и затеян - начинается рассматривание и препарирование смерти. Так же по-детски выборочно и пристально, как у Присмановой происходит любое разглядывание. И как дети, взахлеб пересказывая что-нибудь, перескакивают с одного на другое, она не терпит всяких несущественностей. Что важней всего у повешенного? - язык. Его стоит бегло описать. Но внимание он задержит недолго - ровно настолько, чтоб перевести дыхание и - пожалеть умирающего:

Умираю. Умираю. Не поможет мне никто. Холодна дорога к раю без калош и без пальто...

А дальше - без детского придыхания. Двери, которые "как стоймя поставленные гробы", - раскрываются в "неприглядный остров мертвых" - и за ними, почему-то ожиданно, в равновесие приводятся слова "тюрьма" и "чужбина", над которыми читается вовсе лишенное патетики заглавие "Четверть века", отличительная черта Присмановой: она выносит в заглавие главное для нее слово из стихотворения. Этот точно высчитанный срок, отбытый Присмановой на чужбине, четверть века, к Вере Фигнер уже вовсе не имеет никакого отношения...

"Есть стихи в мировой литературе - о счастьи жизни. И есть другие - о препятствиях к счастью. Есть стихи как бы несущие благодарность, благословение жизни, и есть другие, в которых выражен упрек или поиски выхода. Конечно, поэзия Присмановой была этим поиском выхода, каким-то упреком, невольным, связанным с внутренней гордостью, чем-то очень сложным..." , - это слова Георгия Викторовича Адамовича, сказанные им на вечере памяти поэтессы.

Лирическая повесть "Вера" вышла за четыре месяца до смерти Анны Присмановой. Поэтесса ушла, как сама напророчила себе - осенью - 4 ноября; она похоронена на парижском кладбище Тиэ. Александр Гингер пережил ее всего на пять лет. Когда он заболел, врачи говорили ему, что у него какие-то "золотые стрептококи", потом оказалось, что это был общий рак, или просто нежелание дальше жить. Как вспоминал Кирилл Померанцев, "жить - именно жить, а не существовать - они могли лишь вдвоем. Они не только дополняли, но и осуществляли друг друга: их души были близнецами" . Он больше уже ничего не писал, стал как бы собственной тенью, а в последний свой год вдруг заторопился с изданием небольшого сборничка стихов, собравшего, как он говорил, все, что в течение его жизни шло от сердца, а не от рассудка, Гингер торопился с набором, словно боялся, что не успеет книгу увидеть. Сборник "Сердце" вышел всего за несколько дней до его кончины.

Собрание всех опубликованных стихов Присмановой и ее рассказов, в том числе и по-французски, вышло спустя тридцать лет после смерти поэтессы - в Нидерландах, в издательстве Leuxenhoff. Книгу составила специалист по творчеству Анны Присмановой - Петра Куве, а отредактировал ее известный знаток литературы русского зарубежья Ян Паул Хендрихс из Лейденского университета. Наследие же Александра Гингера еще ждет своего исследователя и издателя, хотелось бы, что б не в Лейденском университете (при всей престижности серии Russian Emigre Literature in the Twentieth Century, Studies and Texts), а все же в России. Сборник "Сердце", посвященный памяти Анны Присмановой, которым завершается наше собрание, надеюсь, послужит такому труду прологом.

Потому что стихам нужны читатели, им нужны книги, потому что забывается все, даже то, что необходимо помнить, теряется на чужбине...

Но ведь "стихи не только живут. Но, если это настоящий поэт, они зарождают жизнь в чужих сознаниях, усиливают и в конце концов преображают это сознание..." .